КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Избранные произведения. II том [Александр Дюма] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр ДЮМА (отец) ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ II том


КОРОЛЕВА МАРГО (роман)

Франция, XVI век, эпоха жестокой борьбы между католиками и протестантами, изощренных придворных интриг и великой любви.

Молодую Маргариту, сестру короля, насильно выдают замуж из политических соображений, и её первая брачная ночь совпадает по времени с кровавыми событиями Варфоломеевской ночи. Марго понимает, что стала лишь пешкой в игре мужа и братьев, и единственное ее желание — отомстить и быть любимой…

Часть I

I

ЛАТЫНЬ ГЕРЦОГА ДЕ ГИЗА
В понедельник восемнадцатого августа 1572 года в Лувре был большой праздник.

Обыкновенно темные окна старинного жилища королей были ярко освещены, а близлежащие площади и улицы, как правило, пустынные, едва лишь колокол церкви Сен-Жермен-Л'Осеруа бил девять часов вечера, теперь кишели народом, хотя была уже полночь.

Густая, грозная, шумная толпа в темноте напоминала мрачное взволнованное море, где каждая волна превращалась в рокочущий вал; это море, хлынувшее на улицу Фосе-Сен-Жермен и улицу Астрюс, заливало набережную, приливало к подножию луврских стен и отливало к цоколю Бурбонского дворца, стоявшего напротив.

Несмотря на то, что это был королевский праздник, а быть может, именно потому, что это был королевский праздник, что-то грозное чувствовалось в народе: он не сомневался, что это торжество, на котором он присутствует только как зритель, — лишь пролог к другому, отложенному на неделю торжеству, где он сам будет желанным гостем и повеселится от всей души.

Двор праздновал свадьбу Маргариты Валуа, дочери короля Генриха II и сестры короля Карла IX, с Генрихом Бурбоном, королем Наваррским. Утром кардинал Бурбон, по обряду, установленному для французских принцесс, обвенчал жениха и невесту на помосте, воздвигнутом перед вратами собора Парижской Богоматери.

Этот брак изумил всех, а людей наиболее дальновидных заставил серьезно задуматься; трудно было понять сближение двух таких ненавистных друг другу партий, какими были в то время протестантская и католическая партии. Люди спрашивали себя, как может молодой принц Конде простить брату короля, герцогу Анжуйскому, смерть своего отца, которого убил при Жарнаке Монтескью. Люди спрашивали себя, как может молодой герцог де Гиз простить адмиралу Колиньи смерть своего отца, которого убил под Орлеаном Польтро де Мере. Более того, Жанна Наваррская, мужественная супруга безвольного Антуана Бурбона, устроившая свадьбу своего сына Генриха с дочерью французского короля, умерла всего лишь два месяца тому назад, и о причине ее внезапной смерти ходили странные слухи. Всюду поговаривали шепотом, а кое-где и громко о том, что ей стала известна какая-то страшная тайна и что Екатерина Медичи, боявшаяся разоблачения этой тайны, отравила королеву Жанну надушенными перчатками, которые изготовил некий флорентиец Рене, великий искусник в такого рода делах. Эти слухи распространялись и усиливались еще и потому, что после смерти великой королевы двум врачам, в том числе и знаменитому Амбруазу Паре, приказали, по желанию сына умершей, вскрыть и исследовать ее тело, но не мозг. А так как Жанну Наваррскую отравили запахом, то именно в мозгу могли быть обнаружены следы преступления. Мы говорим «преступления», ибо никто не сомневался, что здесь было совершено преступление.

Но это еще не все: король Карл настойчиво, упорно стремился устроить этот брак, который должен был не только, восстановить мир в королевстве, но и привлечь в Париж всех протестантских вождей. Так как жених был протестант, а невеста — католичка, необходимо было испросить разрешение на брак у Григория XIII, занимавшего в то время папский престол. Разрешение задерживалось, это сильно беспокоило Жанну д'Альбре, и однажды в разговоре с Карлом она выразила опасение, что разрешение, пожалуй, не придет совсем. Король на это ответил так:

— Не волнуйтесь, дорогая тетушка: вас я уважаю больше, чем папу, а сестру люблю больше, чем боюсь его. Я не гугенот, но и не глупец, и если папа будет валять дурака, я сам возьму Марго за руку и поведу ее венчаться с вашим сыном по обряду протестантской церкви.

Эти слова разнеслись из Лувра по городу, очень обрадовали гугенотов и заставили серьезно задуматься католиков, втихомолку спрашивавших друг друга, предает их король на самом деле или разыгрывает комедию, которая в один прекрасный день или прекрасную ночь обретет неожиданную развязку.

И уж совершенно непостижимым было отношение Карла IX к адмиралу Колиньи, который в течение пяти или шести лет вел с королем ожесточенную войну; король, назначивший пятьдесят тысяч экю золотом в награду за голову адмирала, теперь чуть не клялся его именем, называл его отцом и во всеуслышание заявлял, что именно его назначит главнокомандующим в предстоящей войне; сама Екатерина Медичи, до сих пор направлявшая действия, волю чуть ля не желания молодого монарха, встревожилась, и не без причины: в порыве откровенности Карл IX сказал адмиралу о Фландрской войне:

— Отец, тут есть еще одно обстоятельство, которое требует, чтобы мы были очень осторожны: ведь вы знаете что королева-мать всюду сует свой нос, но об этом деле она пока ничего не знает, поэтому мы должны все держать в тайне, чтобы королева ни о чем и не подозревала, а то она со своей сварливостью испортит наше дело.

При всем своем уме и опытности Колиньи все же не мог полностью скрыть от других, как безгранично доверяет ему король; и хотя в Париж он приехал с серьезными подозрениями, и хотя, когда он выезжал из Шатийона, одна крестьянка умоляла его на коленях: «Добрый наш господин, не езди ты в Париж; и тебя и всех, кто поедет с тобой, там убьют!», мало-помалу эти подозрения растаяли и в его сердце и в сердце его зятя де Телиньи, к которому король проявлял самые дружеские чувства, называл его братом, как называл отцом адмирала, и говорил ему «ты», а говорил он «ты» только самым близким своим друзьям.

Таким образом, все гугеноты, за исключением нескольких угрюмых и недоверчивых личностей, совершенно успокоились: смерть королевы Наваррской объяснили воспалением легких, и просторные залы Лувра заполнили мужественные гугеноты, которым брак их юного вождя Генриха сулил совершенно неожиданный счастливый поворот судьбы. Адмирал Колиньи, Ларошфуко, принц Конде-сын, де Телиньи — словом, все вожди партии торжествовали, видя, какой огромный вес приобретали в Лувре и как радушно были приняты в Париже те самые люди, которых три месяца назад король Карл и королева Екатерина собирались вешать на виселицах повыше, чем виселицы для простых убийц. Одного только маршала де Монморанси напрасно стали бы искать среди его собратьев: никакие обещания не могли соблазнить его, никакая видимость — обмануть, и он удалился в свой замок Иль-Адан, извиняя свое затворничество скорбью о гибели отца, коннетабля Анна де Монморанси, которого застрелил из пистолета Роберт Стюарт в битве при Сен-Дени. Но так как с тех пор прошло больше трех лет, а чувствительность не принадлежала к числу добродетелей того времени, то каждый Думал об атом чрезмерно продолжительном трауре все, что ему заблагорассудится.

К тому же, по всей видимости, маршал де Монморанси ошибался: и король, и королева, и герцог Анжуйский, и герцог Алансонский с великим почетом принимали гостей на королевском празднестве.

Герцог Анжуйский выслушивал от самих гугенотов вполне заслуженные хвалы за битвы при Жарнаке и Монконтуре, которые он выиграл, будучи неполных восемнадцати лет от роду, — выиграл раньше, чем начали побеждать Цезарь и Александр Македонский, с которыми его сравнивали, отдавая, само собой разумеется, пальму первенства ему, а не победителям при Иссе и Фарсале; герцог Алансонский посматривал на все это глазами ласковыми и лживыми; королева Екатерина сияла от радости и с приторной любезностью поздравляла Генриха Конде с его недавней женитьбой на Марии Клевской; даже Гизы улыбались страшным врагам их рода, и герцог Майеннский обсуждал с Таванном и адмиралом Колиньи предстоящую войну с Филиппом II, о которой в это время разговоров было больше, чем когда бы то ни было.

Между этими группами людей, потупив голову и вслушиваясь в разговоры, бродил девятнадцатилетний юноша с проницательным взглядом, лукавой улыбкой, с черными, коротко подстриженными волосами, густыми бровями, с орлиным носом, с едва пробившимися усиками и бородой. Этот молодой человек, успевший пока отличиться только в битве при Арне-ле-Дюк, где храбро дрался, не щадя себя, а теперь принимавший бесконечные поздравления, был любимым учеником адмирала Колиньи и героем дня; три месяца назад, при жизни матери, он именовался принцем Беарнским, а после ее смерти получил титул короля Наваррского и носил его до тех пор, пока не стал именоваться Генрихом IV.

Временами темное облачко скользило по его лицу: очевидно, он вспоминал смерть матери, умершей всего лишь два месяца назад, и нисколько не сомневался, что ее отравили. Но это облачко проносилось легкой тенью и исчезало; оно набегало оттого, что те самые люди, которые сейчас толпились около Генриха, заговаривали с ним и поздравляли, были убийцами мужественной Жанны д'Альбре.

В нескольких шагах от короля Наваррского, столь же задумчивый, столь же встревоженный, сколь веселым и беззаботным выглядел Генрих, стоял и беседовал с Телиньи молодой герцог де Гиз. Герцог был счастливее Беарнца: в свои двадцать два года он уже прославился почти так же, как его отец, великий Франсуа де Гиз. Это был изящный вельможа высокого роста, с гордым, надменным взглядом, с такой врожденной величавостью, что, как утверждали многие, другие вельможи в его присутствии казались простолюдинами. Несмотря на его молодость, вся католическая партия видела в нем своего вождя, так же как протестантская партия видела своего вождя в юном короле Наваррском, портрет которого мы только что на бросали. Прежде герцог Гиз носил титул герцога Жуанвильского и первое боевое крещение получил во время осады Орлеана под командованием своего отца, который умер у него на руках, указав на адмирала Колиньи как на своего убийцу. Юный герцог, подобно Ганнибалу, дал торжественную клятву: он поклялся отомстить адмиралу и всему его роду за смерть отца, безжалостно и неусыпно преследовать врагов своей религии и дал обет Богу стать Его ангелом-мстителем на земле до того дня, пока не будет истреблен последний еретик. А теперь все с великим изумлением видели, что герцог, обычно верный своему слову, пожимает руки своим заклятым врагам и по-приятельски беседует с зятем того, кого он обещал умирающему отцу уничтожить.

Но мы уже сказали, что это был удивительный вечер.

В самом деле, если бы на этом празднестве вдруг очутился особо одаренный наблюдатель, способный видеть будущее, чего, к счастью, не дано людям, и способный читать в душах, что, к несчастью, дано лишь Богу, он, конечно, насладился бы самым любопытным зрелищем, какое только может представить вся печальная человеческая комедия.

Но если такой наблюдатель отсутствовал в Луврских галереях, то он был на улице; там раздавался его грозный рапорт и горели его глаза: то был народ, с его чутьем, обостренным ненавистью; он издали глядел на силуэты своих непримиримых врагов и толковал их чувства так же простодушно, как это делает любопытный прохожий, глазея в запертые окна зала, где танцуют. Танцоров опьяняет и влечет за собой музыка, любопытный видит только движения и, не слыша музыки, потешается над тем, как скачут эти марионетки.

Музыкой, опьянявшей гугенотов, был голос их удовлетворенной гордости.

Огни, вспыхивавшие в глазах парижан и сверкавшие во мраке ночи, были молниями ненависти, озарявшими грядущее.

А во дворце все веселились по-прежнему, как вдруг по всему Лувру пронесся особенно ласковый и мягкий говор: сняв подвенечный наряд, длинную вуаль и мантию, юная новобрачная вошла в зал вместе с красавицей герцогиней Неверской, своей лучшей подругой, и с братом, Карлом IX, который вел ее за руку и представлял наиболее почетным гостям.

То была дочь Генриха II, то была жемчужина французской короны, то была Маргарита Валуа, которую Карл IX, питавший к ней особую нежность, обычно звал «сестричкой Марго».

Никому не оказывали такого восторженного приема столь заслуженно, как королеве Наваррской. Маргарите едва исполнилось двадцать лет, а уже все поэты пели ей хвалу; одни сравнивали ее с Авророй, другие — с Кифереей[1]. По красоте ей не было равных даже здесь, при таком дворе, где Екатерина Медичи старалась подбирать на роль своих сирен самых красивых женщин, каких только могла найти. У нее были черные волосы, изумительный цвет лица, чувственное выражение глаз с длинными ресницами, тонко очерченный алый рот, стройная шея, роскошный гибкий стан и маленькие, детские ножки в атласных туфельках. Французы гордились тем, что на их родной почве вырос этот удивительный цветок, а иностранцы, побывав во Франции, возвращались к себе на родину ослепленные красотой Маргариты, если им удавалось повидать ее, и пораженные ее образованием, если им удавалось с ней поговорить. И в самом деле, Маргарита была не только самой красивой, но и самой образованной женщиной своего времени; вот почему нередко вспоминали слова одного итальянского ученого, который был ей представлен и который, побеседовав с ней целый час по-итальянски, по-испански, по-гречески и по-латыни, в восторге сказал: «Побывать при дворе, не повидав Маргариты Валуа, значит, не увидеть ни Франции, ни французского двора».

Не было недостатка и в торжественных речах, обращенных к королю Карлу IX — известно, сколь многословны были гугеноты. В эти торжественные речи ловко вкраплялись и намеки на прошлое, и пожелания на будущее. Но Карл IX с хитрой улыбкой на бледных губах отвечал на все намеки одно и то же:

— Отдавая мою сестру Генриху Наваррскому, я отдаю и мое сердце всем гугенотам моего королевства.

Такой ответ одних успокаивал, у других вызывал улыбку своей двусмысленностью: его можно было понять как отеческое отношение короля ко всему народу, хотя Карл IX не собирался придавать своей мысли такую широту; можно было придать ему и другой смысл, оскорбительный для новобрачной, для ее мужа, да и для самого Карла, так как его слова невольно вызывали в памяти скандальные слухи, которыми дворцовая хроника уже успела запятнать брачные одежды Маргариты Валуа.

Как мы уже сказали, герцог де Гиз беседовал с де Телиньи, но беседа поглощала не все его внимание: время от времени он оборачивался и бросал взгляд на группу дам, в центре которой блистала королева Наваррская.

И всякий раз, как глаза королевы встречались с глазами молодого герцога, тень набегала на ее красивое лицо, над которым образовывало ореол трепетное сверкание алмазных звезд, и какое-то непонятное желание проглядывало сквозь ее волнение и тревогу.

Принцесса Клод, старшая сестра Маргариты, несколько лет назад вышедшая замуж за герцога Лотарингского, заметила, что сестра встревожена, и стала продвигаться к ней, желая спросить, что случилось, но тут все гости расступились, давая дорогу королеве-матери, входившей под руку с молодым принцем Конде, и оттеснили принцессу Клод от сестры. Герцог де Гиз воспользовался движением толпы, чтобы подойти поближе к герцогине Неверской, своей невестке, а вместе с тем и к Маргарите. В ту же минуту герцогиня Лотарингская, не терявшая из виду королеву, заметила, как тень тревоги, омрачившая ее лицо, исчезла, а на щеках вспыхнул яркий румянец. Когда же герцог, все ближе продвигаясь к Маргарите, наконец оказался в двух шагах от нее, она скорее почувствовала, чем увидела его и, сильным напряжением воли придав своему лицу выражение беспечное и спокойное, повернулась к герцогу; герцог почтительно приветствовал ее и с низким поклоном тихо сказал ей по-латыни:

— Ipse attuli. Это значит: «Я принес» или «Я сам принес».

Маргарита сделала реверанс и, выпрямляясь, ответила тоже по-латыни:

— Noctu pro more. Это значит: «Сегодня ночью, как всегда».

Эти отрадные слова, ушедшие в плоеный, очень широкий ворот королевы, как в воронку рупора, не были услышаны никем, кроме того, кому они были сказаны, но, несмотря на краткость разговора, они успели сообщить друг другу то, что хотели; обменявшись этими словами, они расстались — Маргарита с мечтательным выражением лица, а герцог — повеселевший после встречи с нею. Но тот, кому следовало бы весьма серьезно заинтересоваться этой сценой, то есть король Наваррский, не обратил на нее ни малейшего внимания, — глаза его не видели уже ничего, кроме одной женщины, собравшей вокруг себя почти такой же многочисленный кружок, как и Маргарита Валуа, — красавицы г-жи де Сов.

Шарлотта де Бон-Санблансе, внучка несчастного Санблансе[2] и жена Симона де Физа, барона де Сов, была придворной дамой Екатерины Медичи и одной из самых опасных ее помощниц в тех случаях, когда королева, не решаясь опоить врага флорентийским ядом, старалась опьянить его любовью: маленькая блондинка, то искрившаяся жизнью, то исполненная грусти, но всегда готовая к любви и к интриге — двум основным занятиям придворных при трех французских королях, сменивших друг друга за последние пятьдесят лет, — г-жа де Сов была женщина в полном смысле слова, во всем обаянии этого творения природы, начиная с синих глаз, порой томных, порой горевших огнем, до кончика ее игривых точеных ножек, обутых в бархатные туфельки. За какие-нибудь несколько месяцев она успела овладеть всем существом короля Наваррского, еще новичка и в политике и в любви; потому-то Маргарита Валуа с ее роскошной, царственной красотой не вызывала у своего супруга даже восхищения. И было нечто странное даже для такой темной, таинственной души, как душа Екатерины Медичи, и поражавшее всех: дело в том, что королева-мать, твердо поставив своей целью брачный союз между своей дочерью и королем Наваррским, в то же время почти открыто поощряла его любовь к г-же де Сов. Но, несмотря на столь сильную поддержку и на легкость нравов той эпохи, красавица Шарлотта все еще упорствовала, и это невиданное, неслыханное, непостижимое упорство больше, чем ум и красота упрямицы, возбудило в сердце Беарнца такую страсть, которая, не находя удовлетворения, замкнулась в самой себе, вытеснив из сердца юного Генриха и застенчивость, и гордость, и даже беспечность, бравшую начало частично в его мировоззрении, частично в его лености и составляющую основу его характера.

Госпожа де Сов явилась в бальный зал лишь несколько минут назад; с досады или от огорчения, она сначала решила не присутствовать при торжестве своей соперницы и под предлогом нездоровья отправила в Лувр мужа, занимавшего пост государственного секретаря уже пять лет, одного. Но Екатерина Медичи, заметив, что барон де Сов явился один, спросила, почему отсутствует ее любимица Шарлотта; услышав, что у г-жи де Сов всего-навсего легкое недомогание, она черкнула ей несколько слов, предлагая явиться, и баронесса поспешила исполнить ее требование. Генрих, сначала очень огорченный отсутствием г-жи де Сов, все-таки почувствовал себя свободнее, когда увидел, что барон де Сов пришел без жены; потеряв надежду встретиться с нею, Генрих вздохнул и уже решил подойти к милой женщине, которую был обязан если не любить, то почитать своей женой, как вдруг увидел в конце галереи г-жу де Сов; он замер на месте, не спуская глаз с этой Цирцеи, приковавшей его к себе волшебной цепью, и, после некоторого колебания, вызванного скорее неожиданностью, чем осторожностью, вместо того, чтобы подойти к жене, пошел навстречу баронессе.

Придворные видели, что король Наваррский идет к красавице Шарлотте, и зная, как пылко его сердце, деликатно удалились, чтобы не мешать их встрече; и как раз в то время, когда Маргарита Валуа и герцог Гиз обменивались уже известными нам латинскими словами, Генрих подошел к г-же де Сов и тоже заговорил, но заговорил на французском языке, вполне понятном, несмотря на его гасконский акцент, и разговор этот был, во всяком случае, куда менее таинственным, чем вышеприведенный.

— А-а! Душенька моя! — сказал он ей. — Вы появились в ту самую минуту, когда мне сказали, что вы больны, и я потерял надежду вас увидеть!

— Ваше величество! Не пытаетесь ли вы убедить меня, что потеря этой надежды дорого вам стоила? — спросила г-жа де Сов.

— Господи Боже! Еще бы не дорого! — отвечал Беарнец. — Разве вы не знаете, что днем вы мое солнце, а ночью — моя звезда? Честное слово, я был в непроглядном мраке, но вот явились вы и сразу озарили все вокруг.

— В таком случае, ваше величество, я играю с вами злую шутку.

— Что вы хотите этим сказать, душенька? — спросил Генрих.

— Я хочу сказать, что когда вам принадлежит самая красивая женщина во Франции, вы можете желать только одного — чтобы свет погас и наступил мрак, ибо во мраке вас ждет блаженство.

— Вы прекрасно знаете, злючка, что мое блаженство в руках только одной женщины, а эта женщина играет и забавляется несчастным Генрихом.

— О-о! А мне вот кажется, что эта женщина была игрушкой и забавой для короля Наваррского, — сказала баронесса.

Эти злобные выпады испугали было Генриха, но он рассудил, что они выдают досаду, а досада — маска любви.

— Дорогая Шарлотта, — сказал он, — по чести, ваш упрек несправедлив, и я не понимаю, как может такой красивый ротик говорить так зло. Неужели вы думаете, что в этот брак вступаю я? Клянусь чем угодно, не я!

— Уж не я ли? — язвительно ответила она, если можно назвать язвительными слова женщины, которая вас любит и упрекает за то, что ее не любите вы.

— И этими прекрасными глазами вы видите так плохо? Нет, нет, не Генрих Наваррский женится на Маргарите Валуа.

— А кто же?

— О Господи! Реформатская церковь выходит замуж за папу, вот и все.

— Нет-нет, ваше величество, меня не ослепить блеском остроумия: вы любите королеву Маргариту, и это не упрек, Боже сохрани! Она так хороша, что не любить ее невозможно.

Генрих задумался на минуту, и пока он размышлял, добрая улыбка заиграла в уголках его губ.

— Баронесса, — заговорил он, — мне кажется, вы хотите поссориться со мной, но вы не имеете на это права: скажите, сделали вы хоть что-нибудь, что помешало бы мне жениться на Маргарите? Ничего! Напротив, вы то и дело приводили меня в отчаяние.

— И благо мне, ваше величество!

— Это почему же?

— Да потому, что сегодня вы соединяетесь с другой.

— Оттого, что вы меня не любите.

— А если бы я полюбила вас, государь, через час мне пришлось бы умереть.

— Умереть через час? Что это значит? И от чего?

— От ревности… Через час королева Наваррская отпустит своих придворных дам, а ваше величество — своих придворных кавалеров.

— И мысль об этом действительно вас огорчает, душенька?

— Этого я не сказала. Я сказала: если бы я любила вас, то эта мысль страшно огорчала бы меня.

— Хорошо! — вне себя от радости воскликнул Генрих: ведь это было признание, первое признание в любви. — Ну, а если вечером король Наваррский не отпустит своих придворных кавалеров?

— Государь, — сказала г-жа де Сов, глядя на короля с изумлением, на сей раз совершенно непритворным, — это невозможно, а главное — этому нельзя поверить.

— Что сделать, чтобы вы поверили?

— Мне нужно доказательство, которого вы не можете мне дать.

— Отлично, сударыня, отлично! Клянусь святым Генрихом, я дам вам доказательство! — воскликнул король, пожирая молодую женщину глазами, в которых пламенела любовь.

— Ваше величество! — тихо произнесла баронесса, опуская глаза. — Я не понимаю… Нет, нет! Нельзя бежать от счастья, которое вас ждет.

— Моя любимая, в этом зале — четыре Генриха, — сказал король, — Генрих Французский, Генрих Конде, Генрих де Гиз, но только один Генрих Наваррский.

— И что же?

— А вот что: если этот самый Генрих Наваррский всю ночь проведет у вас…

— Всю ночь?

— Да, всю ночь, убедит ли это вас, что у другой он вне был?

— Ах, государь, если бы!.. — воскликнула г-жа де Сов.

— Слово дворянина!

Госпожа де Сов подняла на короля свои большие влажные глаза, полные страстных обещаний, и улыбнулась ему такой улыбкой, что сердце его забилось от радости и упоения.

— Посмотрим, что скажете вы тогда, — продолжал Генрих.

— О, тогда, ваше величество, я скажу, что вы действительно меня любите, — отвечала Шарлотта.

— Вы это скажете, потому что это правда.

— Но как же это сделать? — пролепетала г-жа де Сов.

— Ах, Боже мой! Неужели у вас нет такой камеристки, горничной, служанки, на которую вы могли бы положиться?

— У меня есть настоящее сокровище, это моя Дариола, которая так предана мне, что даст себя изрезать на куски ради меня.

— Боже мой! Скажите этой девице, баронесса, что я ее озолочу, как только, согласно предсказаниям астрологов, стану французским королем.

Шарлотта улыбнулась: в то время люди не верили гасконским обещаниям Беарнца.

— Ну хорошо! Чего же вы хотите от Дариолы? — спросила она.

— Того, что для нее — сущий пустяк, а для меня — все на свете.

— А именно?

— Ведь ваши комнаты над моими?

— Да.

— Пусть она ждет за дверью. Я тихонько стукну в дверь три раза; она отворит, и вы получите доказательство, какое я вам обещал.

Несколько секунд г-жа де Сов молчала; потом огляделась вокруг, словно желая убедиться, что их никто не подслушивает, и на мгновение остановила взор на группе людей, окружавших королеву-мать, но этого мгновения было достаточно, чтобы Екатерина и ее придворная дама обменялись взглядом.

— А вдруг мне захочется уличить ваше величество во лжи? — сказала г-жа де Сов голосом, каким сирена могла бы растопить воск в ушах спутников Одиссея. — Попробуйте, душенька, попробуйте.

— Честное слово, мне очень трудно побороть в себе это желание.

— Так пусть оно победит вас: женщины всегда особенно сильны после поражения.

— Государь, когда вы станете французским королем, я вам напомню о том, что вы обещали Дариоле.

Генрих вскрикнул от радости.

Этот радостный крик вырвался у Генриха в то самое мгновение, когда королева Наваррская ответила герцогу де Гизу латинской фразой:

— Noctu pro more. — Сегодня ночью, как всегда.

Генрих расстался с г-жой де Сов, такой же счастливый, как герцог Гиз, расставшийся с Маргаритой Валуа.

А через час король Карл и королева-мать удалились в свои покои; почти тотчас же луврские залы начали пустеть и в галереях стали видны базы мраморных колонн. Четыреста дворян-гугенотов проводили адмирала и принца Конде сквозь толпу, роптавшую им вслед. После них вышли герцог Гиз, лотарингские вельможи и другие католики, сопровождаемые радостными криками и рукоплесканиями народа.

Что касается Маргариты Валуа, Генриха Наваррского и г-жи де Сов, то они, как известно, жили в Лувре.

II

СПАЛЬНЯ КОРОЛЕВЫ НАВАРРСКОЙ
Герцог де Гиз вместе с невесткой, герцогиней Неверской, вернулся к себе во дворец на улице Шом, что против улицы Брак, и, оставив герцогиню на попечение ее служанок, прошел в свои покои, чтобы переодеться, взять ночной плащ и короткий с острым кончиком кинжал, который назывался «Слово дворянина» и которым заменяли шпагу; но, взяв со стола кинжал, герцог заметил маленькую записку, всунутую между ножнами и клинком.

Он развернул бумажку и прочитал:

«Надеюсь, что герцог де Гиз сегодня ночью не вернется в Лувр; если же вернется, пусть на всякий случай наденет добрую кольчугу и захватит добрую шпагу».

— Так, так! — произнес герцог, оборачиваясь к лакею. — Странное предупреждение. Робен! Кто приходил сюда в мое отсутствие?

— Только один человек, ваша светлость.

— А именно?

— Господин дю Га.

— Так! Так! То-то мне показалось, что почерк знакомый. А ты точно знаешь, что приходил дю Га? Ты его видел?

— Не только видел, но и разговаривал с ним, ваша светлость.

— Хорошо, послушаюсь его совета. Шпагу и короткую кольчугу!

Лакей, привыкший к подобного рода переодеваниям, принес и то и другое. Герцог надел кольчугу из таких тоненьких колечек, что стальное плетение было не толще бархата; поверх кольчуги надел серебристо-серый камзол — его излюбленное сочетание цветов, — надел штаны, натянул высокие сапоги, доходившие до середины бедер, на голову надел черный бархатный берет без пера и драгоценностей, закутался в широкий темный плащ, прицепил к поясу кинжал и, отдав шпагу пажу, составлявшему теперь всю его свиту, пошел по направлению к Лувру.

Когда он переступил порог своего дома, звонарь Сен-Жермен-Л'Осеруа пробил час ночи.

Несмотря на поздний час и опасность ночных прогулок в те времена, отважный герцог совершил свой путь без всяких приключений и, здрав и невредим, подошел к огромному, страшному теперь тишиной и тьмой массиву Лувра, где все огни погасли.

Перед королевским замком тянулся глубокий ров, куда выходили почти все комнаты августейших особ, живших во дворце. Покои Маргариты находились в нижнем этаже.

Но и нижний этаж, куда не трудно было бы проникнуть, благодаря глубокому рву находился на высоте почти тридцати футов, следовательно — вне досягаемости для любовников или воров; однако герцог де Гиз решительно спустился в ров.

В ту же минуту стукнуло одно из окон нижнего этажа. Окно было забрано железной решеткой, но чья-то рука вынула один из прутьев, заранее подпиленный, и спустила шелковый шнур в образовавшуюся щель.

— Жийона, это вы? — тихо спросил герцог.

— Да, ваша светлость, — еще тише ответил женский голос.

— А где Маргарита?

— Она ждет вас.

— Отлично.

Герцог сделал знак своему пажу; паж вынул из-под плаща узкую веревочную лестницу. Герцог привязал ее к висящему шнуру, Жийона подтянула лестницу к себе и закрепила, а герцог, прицепив шпагу к поясу, вскарабкался по лестнице и благополучно достиг окна. После этого железный прут решетки стал на место, окно затвори-, лось, а паж, раз двадцать сопровождавший своего господина к этим окнам, убедившись, что герцог благополучно проник в Лувр, закутался в свой плащ и улегся спать под стеной, на траве, покрывавшей ров.

Ночь была мрачная; редкие, теплые, крупные капли падали из туч, насыщенных серой и электричеством.

Герцог следовал за своей провожатой, которая ни много, ни мало, была дочерью маршала Франции Жака де Матиньона; она пользовалась особым доверием Маргариты, не имевшей от нее никаких тайн; поговаривали, что в числе тайн, хранимых неподкупной верностью Жийоны, были такие страшные, что заставляли ее хранить все остальные.

В нижних комнатах и в коридорах было совсем темно, лишь изредка мертвенно-бледная молния освещала мрачные покои голубоватым светом, который тотчас потухал.

Провожатая герцога вела его за руку все дальше и дальше, пока наконец они не дошли до винтовой лестницы, выбитой в толще стены и упиравшейся в незримую потайную дверь прихожей апартаментов Маргариты.

В прихожей царил такой же непроглядный мрак, как и во всем нижнем этаже.

Войдя в прихожую, Жийона остановилась.

— Вы принесли то, что угодно королеве? — спросила она шепотом.

— Да, — ответил герцог де Гиз, — но я отдам это только ее величеству в собственные руки.

— Не теряйте времени, входите! — раздался из темноты голос, при звуке которого герцог, узнав голос Маргариты, вздрогнул.

Бархатная лиловая, украшенная золотыми лилиями портьера приподнялась, и герцог увидел в полумраке королеву, которая, не утерпев, вышла ему навстречу.

— Я здесь, — произнес герцог, быстро проходя под портьерой, которая тотчас упала за его спиной.

Маргарите Валуа пришлось теперь самой быть проводницей герцога в своих покоях, хотя и хорошо ему знакомых, а Жийона осталась у двери и, приложив палец к губам, показывала своей августейшей госпоже, что кругом все тихо.

Словно понимая ревнивую тревогу герцога, Маргарита ввела его в спальню и остановилась.

— Что ж, герцог, вы довольны? — спросила она.

— Доволен? А чем, позвольте вас спросить? — вопросом на вопрос отвечал он.

— А доказательством того, — не без досады ответила Маргарита, — что я принадлежу мужчине, который уже к вечеру дня свадьбы, в самую брачную ночь, так мало обо мне думает, что даже не явился поблагодарить за честь если не моего выбора, то согласия назвать его моим супругом.

— Не беспокойтесь, он придет, тем более раз вы сами того хотите! — с грустью возразил герцог.

— Генрих! И это говорите вы, хотя прекрасно знаете, как это несправедливо! — воскликнула Маргарита. — Если б у меня было желание, на которое вы намекаете, разве я просила бы вас прийти сегодня в Лувр?

— Вы, Маргарита, просили меня явиться в Лувр потому, что хотите уничтожить все, что осталось от наших былых отношений, так как это былое живет не только в моем сердце, но и в серебряном ларце, который я принес вам.

— Знаете, что я вам скажу, Генрих? — сказала Маргарита, пристально глядя на герцога. — Вы мне напоминаете не принца, а школьника! Это я стану отрицать, что любила вас?! Это я захочу погасить пламя, которое, может быть, и потухнет, но отблеск которого не угаснет никогда?! Любовь женщин, занимающих такое положение, как я, может или озарить, или погубить свою эпоху. Нет, нет, герцог! Вы можете оставить у себя и письма вашей Маргариты и ларчик, который она вам подарила. Из всех писем, что в нем лежат, она требует только одно, да и то потому, что оно опасно в равной мере для вас и для нее.

— Все они в вашем распоряжении; берите то, какое вам угодно уничтожить.

Маргарита стала быстро рыться в ларчике, трепетной рукой перебрала с десяток писем, пробегая глазами только их первые строки: ей достаточно было взглянуть на обращение, чтобы в ее памяти тотчас же возникло и содержание письма; но, просмотрев все письма, она страшно побледнела, перевела глаза на герцога и сказала:

— Здесь нет того письма, которое я ищу. Неужели вы потеряли его? Ведь… если передать его…



— Какое письмо вы ищете?

— То, в котором я прошу вас немедленно жениться.

— Чтобы оправдать свою измену? Маргарита пожала плечами.

— Нет, чтобы спасти вам жизнь. Я говорю о письме, в котором писала вам, что король, видя и нашу любовь, и мои старания расстроить ваш брак с инфантой Португальской, вызвал нашего единокровного брата, герцога Ангулемского, и сказал ему, показывая на две шпаги:

«Или вот этой шпагой ты сегодня вечером убьешь герцога де Гиза, или вот этой я завтра же убью тебя». Где это письмо?

— Вот оно, — ответил герцог де Гиз, вынимая письмо из-за пазухи.

Маргарита чуть не вырвала его у герцога, лихорадочно развернула, удостоверилась, что это и есть то письмо, о котором шла речь, вскрикнула от радости и поднесла к свече. Пламя уничтожило его мгновенно, но Маргаритка, словно боясь, что даже в пепле смогут найти ее неосторожное предупреждение, растоптала и пепел.

Герцог де Гиз все это время следил за лихорадочными движениями своей любовницы.

— Что ж, Маргарита, теперь-то вы довольны? — спросил он, когда все кончилось.

— Да, теперь, когда вы женились на принцессе Порсиан, брат простит нашу любовь; но он никогда не простил бы мне разглашение тайны, подобной той, какую я, из слабости к вам, была не в силах скрыть от вас.

— Да, правда, — ответил герцог де Гиз, — в то время вы меня любили.

— Генрих, я люблю вас по-прежнему, даже больше прежнего.

— Вы?

— Да, я. Я никогда так не нуждалась в преданном и бескорыстном друге, как теперь, — ведь я королева без королевства и безмужняя жена.

Молодой герцог грустно кивнул головой.

— Я говорила вам и теперь повторяю, Генрих, что мой муж меня не только не любит, но презирает и даже ненавидит; впрочем, одно то, что вы находитесь у меня в спальне, как нельзя лучше доказывает, что он меня презирает и ненавидит.

— Еще не поздно: король Наваррский задержался, отпуская своих придворных, и если он еще не пришел, то сейчас явится.

— А я вам говорю, — с возрастающей досадой воскликнула Маргарита, — что он не придет!

— Сударыня, сударыня! — воскликнула Жийона, приподняв портьеру. — Король Наваррский вышел из своих покоев.

— Я знал, что он придет! — воскликнул герцог де Гиз.

— Генрих, — решительно сказала Маргарита, сжимая руку герцога, — сейчас вы увидите, верна ли я своему слову и можно ли положиться на мои обещания. Войдите в этот кабинет.

— Позвольте мне уйти, пока не поздно, а то при первой ласке короля я выскочу из кабинета — и тогда горе ему!

— Вы с ума сошли! Входите же, входите, говорят вам, я отвечаю за все!

Она вовремя втолкнула герцога в кабинет: едва он успел затворить за собой дверь, как король Наваррский, в сопровождении двух пажей, освещавших ему путь восемью желтыми восковыми свечами в двух канделябрах, с улыбкой переступил порог.

Маргарита, чтобы скрыть свое замешательство, сделала глубокий реверанс.

— Вы еще не легли, сударыня? — спросил Беарнец с веселым и простодушным выражением лица. — Уж не меня ли вы дожидались?

— Нет, — отвечала Маргарита, — ведь вы еще вчера сказали мне, что вполне понимаете: наш брак только политический союз, и вы никогда не станете принуждать меня к супружеству.

— Превосходно! Но ведь это нисколько не мешает нам поговорить! Жийона, заприте дверь и оставьте нас одних.

Маргарита уже села, но тут она встала и протянула руку к пажам, словно приказывая им остаться.

— Может быть, позвать и ваших женщин? — спросил король. — Если хотите, я это сделаю, но должен вам признаться — я хочу сказать вам нечто такое, что предпочел бы остаться с вами наедине.

С этими словами король Наваррский направился к двери.

— Нет! — воскликнула Маргарита, стремительно преграждая ему путь. — Нет, не надо, я выслушаю вас!

Беарнец знал теперь все, что ему нужно было знать; он бросил быстрый, но внимательный взгляд на кабинет, словно хотел разглядеть сквозь портьеру его беспросветную темную глубину, затем перевел глаза на бледную от страха красавицу жену.

— В таком случае поговорим, — сказал он самым спокойным тоном.

— Как будет угодно вашему величеству, — ответила молодая женщина, почти падая в кресло, на которое указал ей муж.

Беарнец сел рядом с ней.

— Что бы там ни говорили, а по-моему, наш брак — счастливый брак, — продолжал он. — Я — ваш, вы — моя.

— Но… — испуганно произнесла Маргарита.

— Следовательно, — продолжал король Наваррский, как бы не замечая ее смущения, — мы обязаны быть добрыми союзниками, — ведь сегодня мы перед Богом дали клятву быть в союзе. Не так ли?

— Разумеется.

— Я знаю, как вы прозорливы, и знаю, сколько опасных пропастей разверзается на дворцовой почве; я молод, и, хотя я никому не сделал зла, врагов у меня много. Так вот, к какому лагерю я должен отнести ту, которая носит мое имя и которая клялась мне в любви перед алтарем?

— Как вы могли подумать…

— Я ничего не думаю, я лишь надеюсь и хочу убедиться, что моя надежда имеет основания. Ведь несомненно, наш брак — или политический ход, или ловушка.

Маргарита вздрогнула, возможно, потому, что эта мысль приходила в голову и ей.

— Так на чьей же вы стороне? — спросил Генрих Наваррский. — Король меня ненавидит, герцог Анжуйский ненавидит, герцог Алансонский ненавидит, Екатерина Медичи так ненавидела мою мать, что, конечно, ненавидит и меня.

— Ах, что вы говорите?!

— Я говорю правду, — произнес король, — я не хочу, чтобы кое-кто думал, будто я заблуждаюсь относительно убийства де Муи и отравления моей матери, и поэтому я был бы не прочь, если бы здесь оказался кто-нибудь еще, кто мог бы меня слышать.

— Вы прекрасно знаете, что здесь никого нет, кроме вас и меня, — ответила быстро Маргарита, изо всех сил стараясь держаться как можно спокойнее и веселее.

— Потому-то я и говорю так откровенно, потому-то и решаюсь вам сказать, что я не обманываюсь ни ласками царствующего дома, ни ласками лотарингского дома.

— Государь! Государь! — воскликнула Маргарита.

— В чем дело, душенька? — улыбнувшись, спросил Генрих.

— В том, что такие разговоры очень опасны.

— Нет, не опасны, коль скоро мы одни. Так я вам говорил… — продолжал король.

Для Маргариты это было пыткой; ей хотелось остановить Беарнца на каждом слове, слетавшем с его губ, но Генрих продолжал с показным добродушием:

— Я говорил, что опасность грозит мне со всех сторон: мне угрожает король, мне угрожает герцог Алансонский, мне угрожает герцог Анжуйский, мне угрожает королева-мать, мне угрожают и герцог де Гиз, и герцог Майеннский, и кардинал Лотарингский — словом, угрожают все. Такие вещи чувствуешь инстинктивно, вам это понятно. И вот от всех этих угроз, которые не замедлят обратиться в действие, я могу защититься с вашей помощью, потому что именно те люди, которые ненавидят меня, любят вас.

— Меня? — переспросила Маргарита.

— Да, вас, — с полнейшим добродушием ответил Генрих Наваррский. — Вас любит король Карл; вас любит, — подчеркнул он, — герцог Алансонский; вас любит королева Екатерина; наконец, вас любит герцог де Гиз.

— Государь… — пролепетала Маргарита.

— Ну да! Что же удивительного, что вас любят все? А те, кого я назвал, — ваши братья или родственники. Любить же своих родственников и своих братьев — значит жить в духе Божьем.

— Хорошо, но к чему вы клоните? — спросила совершенно подавленная Маргарита.

— Я уже сказал, к чему: если вы станете моим — не скажу другом, но союзником, — мне ничто не страшно: если же и вы будете моим врагом, я погиб.

— Вашим врагом? О нет, никогда! — воскликнула Маргарита.

— Но и другом — тоже никогда?

— Другом, быть может, и стану.

— А союзником?

— Несомненно!

Маргарита повернулась к королю и протянула ему руку. Генрих взял ее руку, учтиво поцеловал и удержал в своих руках не столько из нежности, сколько желая непосредственно ощущать душевные движения Маргариты.

— Хорошо, я верю вам и отныне считаю вас своим союзником, — сказал он. — Итак, нас поженили, хотя мы друг друга не знали и не любили; женили, не спрашивая тех, кого женят. Таким образом, у нас нет взаимных обязательств мужа и жены. Как видите, я иду навстречу вашему желанию и подтверждаю то, что говорил вам вчера. Но союз мы заключаемдобровольно, к нему нас никто не принуждает; наш союз — это союз двух честных людей, обязанных поддерживать и не бросать друг друга; вы согласны с этим?

— Да, — отвечала Маргарита, пытаясь высвободить руку.

— Хорошо, — продолжал Беарнец, не спуская глаз с двери. — Так как лучшим доказательством честного союза является полное доверие, то сейчас я расскажу вам подробно, ничего не утаивая, план, который я составил, чтобы победить в борьбе всех врагов.

— Государь… — пролепетала Маргарита, невольно оглядываясь в свою очередь на кабинет, что вызвало скрытую улыбку у Беарнца, довольного успехом своей хитрости.

— Вот что я собираюсь сделать, — продолжал он, притворяясь, будто не замечает замешательства молодой женщины. — Я…

— Государь! — воскликнула она и, вскочив с места, схватила короля за локоть. — Дайте мне передохнуть: волнение… жара… я задыхаюсь!

Маргарита действительно так побледнела и так задрожала, что, казалось, вот-вот упадет на ковер.

Генрих подошел к окну в противоположной стороне комнаты и отворил его. Окно выходило на реку.

Маргарита подошла к мужу.

— Молчите! Ради самого себя, государь, молчите! — чуть слышно произнесла она.

— Сударыня, — сказал Беарнец, улыбаясь своей особенной улыбкой. — Ведь вы же сказали мне, что мы одни!

— Да, но разве вы не знаете, что можно пропустить сквозь стену или потолок слуховую трубку и услышать все?

— Хорошо, хорошо, — с чувством прошептал Беарнец. — Вы не любите меня, это правда, но правда и то, что вы честная женщина.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что будь вы способны на предательство, вы дали бы мне договорить, потому что я выдавал только себя. Вы меня остановили. Теперь я знаю, что в кабинете кто-то прячется, что вы неверная жена, но верная союзница, а теперь, — с улыбкой закончил Беарнец, — надо признаться, для меня гораздо важнее верность в политике, нежели в любви…

— Государь… — смущенно вымолвила Маргарита.

— Хорошо, хорошо, об этом поговорим после, когда узнаем друг друга лучше, — сказал Генрих и уже громко спросил:

— Ну как, теперь вам легче дышится?

— Да, государь, — тихо ответила она.

— В таком случае, — продолжал Беарнец, — я не хочу вас больше утруждать своим присутствием. Я почел своим долгом прийти, чтоб засвидетельствовать вам мое уважение и сделать первый шаг к нашей дружбе; соблаговолите принять и уважение и дружбу так же, как я их предлагаю, — от всего сердца. Спите спокойно, доброй ночи.

Маргарита посмотрела на мужа с чувством признательности, светившимся в ее глазах, и протянула ему руку.

— Согласна, — сказала она.

— На политический союз, искренний и честный? — спросил Генрих.

— Искренний и честный, — повторила королева. Беарнец пошел к дверям, бросив на Маргариту взгляд, увлекший ее, как зачарованную, вслед за мужем.

Когда портьера отделила их от спальни, Генрих Наваррский с чувством прошептал:

— Спасибо, Маргарита, спасибо! Вы истинная французская принцесса. Я ухожу спокойным. Я обделен вашей любовью, зато я не буду обделен вашей дружбой. Полагаюсь на вас, как и вы можете полагаться на меня… Прощайте!

Генрих нежно поцеловал руку жены, затем бодрым шагом направился по коридору к себе, шепотом рассуждая сам с собой:

— Что за дьявол торчит у нее? Сам король, герцог Анжуйский, герцог Алансонский, герцог де Гиз, — брат, любовник, тот и другой? По правде говоря, мне теперь почти досадно, что я попросил свидания у баронессы, но раз уж я дал слово и Дариола ждет меня… все равно. Боюсь только, что баронесса потеряет оттого, что по дороге к ней я побывал в спальне у моей жены Марго, как называет ее мой шурин Карл Девятый, — прелестное создание.

Генрих Наваррский не очень решительно стал подниматься по лестнице, ведущей к покоям г-жи де Сов.

Маргарита провожала его глазами, пока он не исчез из виду, и только тогда вернулась в комнату. В дверях кабинета стоял герцог, и эта картина вызвала в Маргарите чувство, похожее на угрызения совести.

Суровое выражение лица и сдвинутые брови герцога говорили о горьких размышлениях.

— Сегодня Маргарита нейтральна, а через неделю Маргарита станет врагом, — произнес он.

— Значит, вы подслушивали? — спросила королева.

— А что же мне было делать в этом кабинете?

— И, по-вашему, я вела себя не так, как подобает королеве Наваррской?

— Не так, как подобает возлюбленной герцога де Гиза.

— Я могу не любить своего мужа, но никто не имеет права требовать, чтобы я предала его, — отвечала королева. — Скажите честно, разве вы способны выдать тайну вашей жены, принцессы Порсиан?

— Хорошо, хорошо, — покачав головой, сказал герцог. — Пусть будет так. Я вижу, что вы больше не любите меня так, как в те дни, когда вы рассказывали мне все, что замышляет король против меня и моих сторонников.

— Король был сильной стороной, а вы — слабой. Генрих слаб, а вы сильны. Как видите, я продолжаю играть все ту же роль.

— Но перешли из одного лагеря в другой.

— Я получила на это право, когда спасла вам жизнь.

— Хорошо! Когда любовники расходятся, они возвращают друг другу все свои дары, поэтому и я, если мне представится случай, спасу вам жизнь, и мы, будем квиты.

С этими словами герцог поклонился и вышел, а Маргарита не шевельнула пальцем, чтобы его удержать. В передней герцог нашел Жийону, которая проводила его до окна в нижнем этаже, а во рву нашел верного пажа, в сопровождении которого возвратился домой.

Маргарита, задумавшись, сидела у окна.

— Хороша брачная ночь! — прошептала королева. — Муж сбежал, любовник бросил!

В это время по ту сторону рва, по дороге от Деревянной башни к Монетному двору, шел, подбоченясь, какой-то школяр и пел:

Почему, когда на грудь
Я хочу к тебе прильнуть
Иль когда, вздыхая тяжко,
Я ищу твои уста,
Ты обычно и чиста
И сурова, как монашка!..
Для чего тебе беречь
Белизну точеных плеч,
Этот лик и это лоно?
Для того ли, чтоб отдать
Всю земную благодать
Ласкам страшного Плутона!..
Дивный блеск твоих ланит
Зев могилы поглотит;
Но когда и за могилой
Встретиться придется нам,
Знать никто не будет там,
Что была моей ты милой!
Так не мучь и не гони
И скорее протяни,
Протяни свои мне губки,
А не то — пройдут года,
Пожалеешь ты тогда,
Что не сделала уступки!
Маргарита с грустной улыбкой прислушивалась к этой песне; когда же голос школяра замер вдали, она затворила окно и позвала Жийону, чтобы с ее помощью раздеться и лечь.

III

КОРОЛЬ-ПОЭТ
Празднества, балеты и турниры заняли все следующие дни.

Сближение двух партии продолжалось. Ласки и любезности двора могли вскружить голову даже самым ярым гугенотам. На глазах у всех старик Коттон обедал и дебоширил с бароном де Куртомером, а герцог де Гиз под музыку катался по Сене на лодке с принцем Конде.

Карл IX как будто расстался со своим обычно мрачным расположением духа и не мог жить без своего зятя Генриха Наваррского. Королева-мать стала такой жизнерадостной, так усердно занялась вышивками, драгоценностями и перьями для шляп, что даже потеряла сон.

Гугеноты, чьи суровые нравы несколько смягчились в этой новой Капуе[3], стали надевать шелковые камзолы, вышивать девизы и не хуже католиков гарцевать под заветными балконами. Во всем была заметна перемена, благоприятная для реформатского исповедания; можно было подумать, что весь королевский двор вознамерился принять протестантство. Сам адмирал, при своей опытности, попался на эту удочку, рассудок его помутился до такой степени, что однажды вечером он целых два часа даже и не вспомнил о зубочистке и не ковырял ею у себя в зубах, хотя обычно предавался этому занятию с двух часов дня, когда кончал обедать, до восьми вечера, когда садился ужинать.

В тот самый день, когда адмирал проявил такую невероятную забывчивость, король Карл IX пригласил Генриха Наваррского и герцога де Гиза закусить втроем. После ужина король увел их к себе в комнату и принялся было объяснять им хитроумный механизм волчьего капкана, изобретенный им самим, как вдруг прервал себя вопросом:

— Не собирается ли господин адмирал зайти ко мне вечером? Кто его видел днем и может сказать мне, как его дела?

— Я, — ответил король Наваррский, — и если вы, ваше величество, беспокоитесь о его здоровье, я могу вас успокоить: я видел его сегодня дважды — в шесть утра и в семь вечера.

— Ай, ай, ай, Анрио! Вы сегодня встали что-то уж слишком рано для новобрачного! — заметил король, чей дотоле рассеянный взгляд теперь с острым любопытством остановился на зяте.

— Да, государь, — ответил Беарнец, — но мне хотелось узнать у всеведущего адмирала, не едет ли сюда кое-кто из дворян, которых я жду.

— Еще дворяне! В день свадьбы их было уже восемьсот, и каждый день едут все новые! Вы что же, собираетесь захватить Париж? — со смехом спросил Карл IX.

Герцог де Гиз нахмурил брови.

— Государь, — возразил Беарнец, — поговаривают о походе во Фландрию, поэтому я и собираю из моего края и из соседних краев всех, кто, по-моему, может быть полезен вашему величеству.

Герцог де Гиз, вспомнив, что ночью Беарнец говорил Маргарите о некоем плане, стал слушать более внимательно.

— Хорошо, хорошо! — сказал король со своей хищной улыбкой. — Чем больше, тем лучше; зовите, зовите их, Генрих. Но что это за дворяне? Надеюсь, люди храбрые?

— Не знаю, государь, сравняются ли в храбрости мои дворяне с дворянами вашего величества, герцога Анжуйского или господина де Гиза, но я их знаю и уверен, что они себя покажут.

— А вы ждете еще?

— Человек десять — двенадцать.

— Как их зовут?

— Не припомню, государь, кроме одного, которого рекомендовал мне Телиньи как образцового дворянина, — его зовут де Ла Моль; не могу сказать…

— Де Ла Моль! Уж не провансалец ли это?

— Лерак де Ла Моль? — заметил король, отлично знавший генеалогию французского дворянства.

— Совершенно верно, государь; как видите, я хожу за людьми даже в Прованс.

— А я, — с насмешливой улыбкой заговорил герцог де Гиз, — хожу еще дальше его величества короля Наваррского и дохожу до самого Пьемонта, чтобы собрать всех тамошних верных католиков.

— Католиков, гугенотов, — перебил король, — мне безразлично, если это люди храбрые.

Эти слова, в сущности, соединившие католиков и протестантов в единое целое, король произнес с таким беспристрастным видом, что даже герцог де Гиз был озадачен.

— Ваше величество, уж не о наших ли фламандцах идет речь? — спросил адмирал, который, пользуясь недавно дарованным ему разрешением короля являться без доклада, вошел в комнату и услышал последние его слова.

— А-а! Вот и мой отец адмирал! — воскликнул Карл IX, раскрывая объятия. — Стоит заговорить о войне, дворянах, храбрецах — и он тут как тут, его тянет, как магнитом. Мой наваррский зять и мой кузен Гиз ждут подкреплений для вашего войска. Вот о чем шел разговор.

— Подкрепления идут, — сказал адмирал. — У вас есть свежие новости? — спросил Беарнец. — Да, сын мой, в частности о Ла Моле; вчера он был в Орлеане, а завтра или послезавтра будет в Париже.

— Черт побери! Господин адмирал просто колдун! Ему известно, что происходит за тридцать или сорок миль от него! Я очень хотел бы знать столь же достоверно, что происходит или произошло под Орлеаном.

Колиньи совершенно невозмутимо встретил этот окровавленный кинжал, который вонзил в него герцог де Гиз, явно намекавший на гибель своего отца, Франсуа де Гиза, убитого под Орлеаном Польтро де Мере, как думали, по наущению адмирала.

— Я становлюсь колдуном всякий раз, — холодно и с достоинством ответил адмирал, — когда мне нужны точные сведения обо всем, что имеет значение для дел короля или моих личных. Час тому назад прибыл из Орлеана мой курьер: он ехал на перекладных и благодаря этому проехал за один день тридцать две мили; господин де Ла Моль едет верхом на своей лошади, делая па десяти миль в день, — следовательно, он прибудет только двадцать четвертого. Вот и все колдовство.

— Браво, отец! Хорошо сказано! — воскликнул Карл IX. — Покажите этим юношам, что не только годы, но и мудрость убелила вашу бороду и голову. Давайте отпустим их, пусть себе говорят о турнирах и любовных делах, а мы с вами побеседуем о делах военных. При хороших советниках и короли становятся хорошими, отец. Ступайте, господа, мне надо поговорить с адмиралом.

Молодые люди вышли — первым король Наваррский, за ним герцог де Гиз, но, выйдя за дверь, они холодно раскланялись, и каждый пошел в свою сторону.

Колиньи посмотрел им вслед не без тревоги: всякий раз, когда лицом к лицу встречались эти две ненависти, он опасался какой-нибудь вспышки. Карл IX, поняв мысль адмирала, подошел к нему и, взяв его под руку, сказал:

— Будьте покойны, отец; для того чтобы держать их в повиновении, существую я. Я стал настоящим королем с того дня, как моя мать перестала быть королевой, а она перестала быть королевой с того дня, как Колиньи стал мне отцом.

— Что вы, государь! — воскликнул адмирал. — Ведь королева Екатерина…

— Она интриганка! С ней никакой мир невозможен. Эти оголтелые итальянские католики знают только одно всех резать. Я же, напротив, хочу умиротворения, даже больше — хочу поддержать приверженцев нового исповедания. Все остальные чересчур распутны, отец, они меня позорят своими любовными похождениями и своим развратом. Если хочешь, скажу тебе откровенно, — продолжал Карл IX поток своих излияний, — я не доверяю ни одному человеку из моего окружения, за исключением новых моих друзей. Честолюбие Таванна мне очень подозрительно; Вьейвиль любит только хорошее вино и способен продать своего короля за бочку мальвазии; Монморанси знать ничего не знает, кроме охоты, и все время проводит в обществе своих собак и соколов; граф де Рец — испанец, Гизы — лотарингцы. Да простит меня Бог, но мне кажется, что во всей Франции есть только три честных француза — я, мой наваррский зять да ты. Но я прикован к трону и не могу командовать войском; самое большее, что мне позволено, — это поохотиться в Сен-Жермене и в Рамбулье. Мой наваррский зять слишком молод и неопытен. К тому же его отца, короля Антуана, всегда губили женщины, и мне сдается, что Генрих унаследовал от него эту слабость. Нет никого, кроме тебя, отец, — ты смел, как Цезарь, и мудр, как Платон. По правде говоря, я не знаю, как быть: оставить тебя моим советником или отправить на войну главнокомандующим. Если ты будешь моим советником — кто будет командовать? Если командовать будешь ты — кто будет моим советником?

— Государь! Сначала надо победить, а после победы, будет и совет, — отвечал Колиньи.

— Ты так думаешь, отец? Что ж, хорошо — будь по-твоему. В понедельник ты отправишься во Фландрию, а я поеду в Амбуаз.

— Ваше величество, вы уезжаете из Парижа?

— Да… Я устал от этого шума, от всех этих торжеств. Я не деятель, я мечтатель. Я родился не королем, а поэтом. Ты созовешь нечто вроде совета, который и будет править, пока ты будешь на войне, а раз в него не войдет моя мать, все пойдет хорошо. А я уже дал знать Ронсару, чтобы он приехал ко мне в Амбуаз, и там вдвоем, вдали от шума, от скверных людей, в тени бескрайних лесов, на берегу реки, под журчание ручейков, мы будем беседовать о Боге и о Его делах — это единственное спасение от дел человеческих. Вот, послушай мои стихи — приглашение Ронсару в Амбуаз; я сочинил их утром.

Колиньи улыбнулся. Карл IX провел рукой по лбу, желтоватому и гладкому, как слоновая кость, и начал нараспев декламировать свои стихи:

Ронсар, когда с тобой в разлуке мы живем,
Ты забываешь вдруг о короле своем,
Но я и вдалеке ценю твой дивный гений,
И продолжаю брать уроки песнопений,
И снова шлю тебе ряд опытов своих,
Чтоб вызвать на ответ твой прихотливый стих.
Подумай, не пора ль закончить летний отдых?
Уместно ли весь век копаться в огородах?
Нет, должен ты спешить на королевский зов
Во имя радостных, ликующих стихов!..
Когда не навестишь меня ты в Амбуазе,
Я не прощу тебе такое безобразье!..
— Браво, государь, браво! — сказал Колиньи. — Правда, в военном деле я смыслю больше, чем в поэзии, но мне кажется, эти стихи не уступят лучшим стихам Ронсара, Дора и самого канцлера Франции — Мишеля де л'Опиталя.

— Ах, если бы ты был прав, отец! — воскликнул Карл IX. — Титул поэта прельщает меня больше всего на свете, и, как я говорил недавно моему учителю поэзии:

Искусство дивное поэмы составлять,
Пожалуй, потрудней искусства управлять.
Поэтам и царям Господь венки вручает,
Но царь их носит сам, поэт — других венчает.
Твой дух и без меня величьем осиян,
А мне величие дает мой гордый сан.
Мы ищем, я и ты к богам путей открытых,
Но я подобье их, Ронсар, ты фаворит их!
Ведь лира власть тебе над душами дала.
А мне — увы и ax! — подвластны лишь тела!
Власть эта такова, что в древности едва ли
Тираны лютые подобной обладали…
— Государь, — сказал Колиньи, — мне хорошо известно, что вы, ваше величество, беседуете с музами, но я не знал, что они стали вашими главными советниками.

— Главный ты, отец, главный ты! Я и хочу тебя поставить во главе управления государством, чтобы мне не мешали свободно беседовать с музами. Слушай: я хочу сей же час ответить нашему великому и дорогому поэту на его новый мадригал, который он прислал мне… Да сейчас я и не могу отдать тебе все документы, которые необходимы, чтобы ты мог уяснить себе основное расхождение между Филиппом Вторым и мной. Кроме того, мои министры Дали мне что-то вроде плана кампании. Все это я разыщу и отдам тебе завтра утром.

— В котором часу, государь?

— В десять, а если я буду писать стихи и запрусь у себя в кабинете… все равно входи прямо сюда, и ты найдешь здесь, на столе, все документы — в этом красном портфеле; забирай их вместе с портфелем, цвет его настолько бросается в глаза, что ты не ошибешься. А сейчас я иду писать Ронсару.

— Прощайте, государь!

— Прощай, отец!

— Разрешите вашу руку, государь.

— Какая там рука? Мои объятия, моя грудь — вот твое место! Приди, приди ко мне, старый воин!

И Карл IX привлек к себе склоненную голову адмирала и прикоснулся губами к его седым волосам.



Адмирал вышел, утирая набежавшую слезу.

Карл IX следил за ним, пока мог его видеть, затем прислушивался к его шагам, пока они были слышны; когда же адмирал исчез и шаги его затихли, король привычным движением склонил голову набок и медленно проследовал в Оружейную палату.

Оружейная палата была любимым местопребыванием Карла; здесь брал он уроки фехтования у Помпея и уроки стихосложения у Ронсара. Здесь было его собрание лучших образцов наступательного и оборонительного оружия. Все стены были увешаны боевыми топорами, щитами, копьями, алебардами, пистолетами и мушкетами; как раз сегодня один знаменитый оружейник принес ему превосходную аркебузу, на стволе которой было инкрустировано серебром четверостишие, сочиненное самим королем-поэтом:

В боях за честь, за Божье слово
Я непреклонна и сурова,
В того, кто недруг королю,
Я пулю меткую пошлю!
Карл IX вошел, как мы уже сказали, в палату, запер за собой дверь и приподнял стенной ковер, скрывавший узкий коридор, ведущий в комнату, где молилась женщина, стоя на коленях на низенькой скамеечке Для коленопреклонений.

Ковер скрадывал звук шагов, и король, медленно ступая, вошел, как призрак, так тихо, что коленопреклоненная женщина ничего не услыхала и, не оглядываясь, продолжала молиться. Карл остановился на пороге, задумчиво глядя на нее.

Женщине было на вид лет тридцать пять, ее здоровую красоту оттенял костюм крестьянок из округа Ко. На ней была шапочка, вошедшая в моду при французском дворе во времена королевы Изабеллы Баварской, и расшит золотом красный корсаж — такие корсажи и теперь его носят деревенские жительницы Соры и Неттуно. Комната, где она жила без малого двадцать лет, была смежной со спальней короля и представляла собой оригинальное сочетание изысканности с простотой. Здесь почти в равной мере дворец как будто растворялся в хижине, а хижина — во дворце; таким образом, комната представляла собой нечто среднее между простой хижиной крестьянки и роскошными хоромами знатной дамы. Так, дубовая скамеечка на которой коленопреклоненно молилась женщина, была украшена чудесною резьбой и обита бархатом с золотою бахромой, а Библия, по которой она молилась, будучи протестанткой, была растрепанная и старая — такие бывают только в самых бедных семьях.

Все остальные предметы походили одни на Библию, другие — на скамеечку.

— Мадлон! — окликнул женщину король.

Коленопреклоненная женщина с улыбкой обернулась на знакомый голос и поднялась со скамеечки.

— А-а, это ты, сынок? — спросила она.

— Да, кормилица. Пойдем ко мне.

Карл IX опустил портьеру, прошел в Оружейную и сел на ручку кресла. Вслед за ним вошла кормилица.

— Что тебе, Шарло? — спросила она.

— Подойди ко мне и говори шепотом. Кормилица держалась с ним запросто, и простота эта возникала, вероятно, из той материнской нежности, которую питает к ребенку женщина, вскормившая его своей грудью, однако, памфлеты того времени находили источник других, отнюдь не столь чистых отношениях.

— Ну вот я, говори, — сказала кормилица.

— Здесь тот человек, которого я вызвал?

— Ждет уже с полчаса.

Карл встал, подошел к окну, посмотрел, не подглядывает ли кто-нибудь, подошел к двери и убедился, что никто не подслушивает, смахнул пыль с висевшего на стене оружия, приласкал большую борзую собаку, которая ходила за ним по пятам, останавливаясь, когда останавливался он, и следуя за своим хозяином, когда он снова начинал ходьбу; наконец король подошел к кормилице.

— Хорошо, кормилица, впусти его.

Добрая женщина вышла тем же ходом, каким вошел к ней король, а король присел на край стола, на котором было разложено оружие различных видов. В ту же минуту портьера снова поднялась, пропуская того, кого ждал Карл.

Это был человек лет сорока, с лживыми серыми глазами, с крючковатым, как у совы, носом и с выпиравшими скулами; лицо его пыталось выразить почтение, но вместо этого белые от страха губы скривились в лицемерную улыбку.

Карл незаметно заложил руку за спину и нащупал на столе прилив ствола пистолета новой системы, где выстрел производил не фитиль, а трение камешка о стальное колесико; при этом он не спускал своих тусклых глаз с нового актера этой сцены, верно и необыкновенно мелодично насвистывая свою любимую охотничью песенку.

Так прошло несколько секунд, в течение которых незнакомец все сильнее менялся в лице.

— Это вы Франсуа де Лувье-Морвель? — спросил король.



— Да, государь.

— Командир роты петардщиков?

— Да, государь.

— Вы мне нужны. Морвель поклонился.

— Вам известно, — подчеркивая каждое слово, сказал Карл IX, — что всех моих подданных я люблю одинаково.

— Я знаю, что ваше величество — отец народа, — пролепетал Морвель.

— И что гугеноты такие же мои дети, как и католики. Морвель молчал, но, хотя он стоял в полутемной части комнаты, проницательный глаз короля заметил, что он дрожит всем телом.

— Вам это не по вкусу? — продолжал король. — Ведь вы упорно воевали с гугенотами? Морвель упал на колени.

— Государь, — пролепетал он, — поверьте, что…

— Я верю, — продолжал король, пронизывая Морвеля глазами, превратившимися из стеклянных в горящие, — что в сражении при Монконтуре вам очень хотелось убить адмирала, который только что вышел из этой комнаты; я верю, что вы промахнулись и перешли к нашему брату, герцогу Анжуйскому; наконец, верю и тому, что вы еще раз перебежали в армию принцев, где и поступили в роту де Муи де Сан-Фаля…

— Государь!..

— …храброго пикардийского дворянина…

— Государь, государь! Не мучьте меня! — воскликнул Морвель.

— Это был прекрасный офицер, — продолжал Карл IX, и по мере того, как он говорил, выражение почти хищной жестокости проступало на его лице, — он принял вас, как сына, приютил, одел, кормил.

Морвель испустил вздох отчаяния.

— Вы называли его отцом, — безжалостно продолжал Карл, — и, если не ошибаюсь, вы были близкими друзьями с юным де Муи, его сыном?

Морвель, стоя на коленях, все ниже склонялся под тяжестью этих слов, а Карл стоял бесчувственный, как статуя, у которой были живыми только губы.

— Кстати, — продолжал король, — не вам ли герцог де Гиз обещал десять тысяч экю, если убьете адмирала? — Убийца в ужасе коснулся лбом пола.

— И вот как-то раз вы с де Муи, вашим добрым отцом… отправились в разведку по направлению к Шевре. Он уронил хлыст и спешился, чтобы поднять его. Вы были с ним наедине, вы выхватили из седельной кобуры пистолет, и когда де Муи нагнулся, вы перебили ему хребет пулей; он был убит наповал, а вы, убедившись, что он мертв, удрали на лошади, которую он же вам и подарил.

Морвель молчал, сраженный этим обвинением, верным во всех подробностях, а Карл IX принялся опять насвистывать столь же верно, столь же мелодично все ту же охотничью песню.

— Знаете, господин убийца, — помолчав, сказал он, — мне очень хочется вас повесить.

— Ваше величество! — возопил Морвель.

— Молодой де Муи еще вчера умолял меня об этом, по правде говоря, я даже не знал, что ему ответить: ведь просьба его вполне законна.

Морвель с мольбой сложил руки.

— Она тем более законна, что, как вы сами сказали, я отец народа, и что, как я вам ответил, теперь я примирился с гугенотами и они точно такие же мои дети, как и католики.

— Государь, — произнес окончательно упавший духом Морвель, — моя жизнь в ваших руках, поступайте со мной, как вам будет угодно.

— Вы правы! И я не дал бы за нее ни гроша.

— Государь, неужели нельзя искупить мою вину? — взмолился убийца.

— Не знаю. Во всяком случае, будь я на вашем месте, чего, слава Богу, нет…

— Государь, а что если бы вы были на моем месте?.. — пролепетал Морвель, впиваясь глазами в губы короля.

— Думаю, что я сумел бы выйти из положения, — ответил Карл.

Морвель оперся рукою о пол и приподнялся на одно колено, пристально глядя на Карла, желая убедиться, что король не смеется над ним.

— Я, конечно, очень люблю молодого де Муи, — продолжал король, — но я так же люблю и моего кузена Гиза, и если бы он попросил меня кого-то помиловать, а де Муи попросил бы того же человека казнить, я, признаться, попал бы в крайне затруднительное положение. Однако по разным политическим и религиозным соображениям я должен был бы исполнить желание моего кузена Гиза, ибо хотя де Муи и очень храбрый офицер, а все-таки до герцога Лотарингского ему далеко.

Морвель, слушая короля, поднимался и словно возвращался к жизни.

— Итак, в вашем отчаянном положении вам совершенно необходимо попасть в милость к моему кузену Гизу; кстати, я припоминаю то, что он сказал мне вчера.

Морвель сделал шаг вперед.

— «Представьте себе, государь, — сказал мне Гиз, — что каждый день в десять часов утра по улице Сен-Жермен-Л'Осеруа возвращается из Лувра мой заклятый враг, и я смотрю на него из дома моего бывшего наставника, каноника Пьера Пиля, в зарешеченное окно на нижнем этаже. Каждый день я вижу, как идет мой враг, и каждый день я умоляю дьявола разверзнуть под ним землю». Не кажется ли вам, Морвель, — продолжал Карл IX — что если бы вы оказались дьяволом или, по крайней мере, заменили его хоть на минуту, то, быть может, вы порадовали бы моего кузена Гиза?

На губах Морвеля, еще белых от испуга, появилась демоническая усмешка, и они выговорили:

— Да, государь, но не в моей власти разверзнуть землю.

— Однако, если память мне не изменяет, вы разверзли ее для доброго де Муи. На это вы мне ответите: разверз, но с помощью пистолета… Он у вас не сохранился?

— Простите, государь, но из аркебузы я стреляю лучше, чем из пистолета, — ответил разбойник, почти оправившись от страха.

— Э, какая разница! — сказал Карл. — Я уверен, что мой кузен Гиз не станет придираться к таким мелочам.

— Но мне нужно очень надежное, меткое оружие, — быть может, придется стрелять издалека.

— В этой комнате десять аркебуз, — сказал Карл IX, — и я из каждой попадаю в золотой экю за сто пятьдесят шагов. Хотите, попробуйте любую.

— Государь! С великим удовольствием! — воскликнул Морвель, направляясь к той, что принесли утром и поставили в угол.

— Нет, только не эту, — возразил король, — ее я оставлю для себя. На днях будет большая охота, и там, я надеюсь, она мне послужит. Но любую другую можете взять.

Морвель снял со стены одну из аркебуз.

— А теперь, государь, скажите, кто этот враг? — спросил убийца.

— Почем я знаю? — сказал Карл, уничтожая мерзавца презрительным взглядом.

— Хорошо, я спрошу герцога де Гиза, — пролепетал Морвель.

Король пожал плечами.

— Нечего спрашивать — герцог де Гиз вам не ответит. Разве на такие вопросы отвечают? Кто хочет избежать виселицы, тем надо иметь смекалку.

— Но как я его узнаю?

— Я же сказал вам, что он ежедневно проходит под окном каноника!

— Но под этим окном проходит много народу. Может быть, вы, ваше величество, соблаговолите указать мне хоть какую-нибудь примету?

— Что ж, это проще простого. Например, завтра он понесет под мышкой красный сафьяновый портфель.

— Этого достаточно, государь.

— У вас все та же лошадь, которую вам подарил де Муи, и скачет она по-прежнему?

— Государь, у меня самый быстроногий берберский конь.

— О, я нисколько не беспокоюсь за вас! Но вам полезно знать, что в монастыре есть задняя калитка.

— Благодарю вас, государь! Помолитесь за меня Богу.

— Что?! Тысяча чертей! Лучше сами помолитесь дьяволу — только с его помощью вы избежите петли!

— Прощайте, государь!

— Прощайте. Да, вот еще что, господин де Морвель: если завтра до десяти часов утра будет какой-нибудь разговор о вас или если после десяти не будут говорить о вас, то не забудьте, что в Лувре есть «каменный мешок».

И Карл IX опять принялся спокойно и мелодично насвистывать мотив своей любимой песенки.

IV

ВЕЧЕР 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
Читатель, уж верно, помнит, что в предшествующей главе упоминался некий дворянин по имени Ла Моль, которого с нетерпением поджидал Генрих Наваррский. Как и предсказывал адмирал, этот молодой человек приехал в Париж вечером 24 августа 1572 года; въехав через городские ворота Сен-Марсель и, довольно презрительно посматривая на живописные вывески гостиниц, в большом количестве стоявших и с правой и с левой стороны, он направил взмыленную лошадь к центру города, проехал площадь Мобер, Малый мост, мост собора Богоматери, затем по набережной и, наконец, остановился в начале улицы Бресек, впоследствии переименованной нами в улицу Арбр-сек — это новое название мы и сохраним ради удобства нашего читателя.

Название Арбр-сек[4], видимо, понравилось Ла Молю, и он поехал по этой улице; на левой стороне его внимание привлекла великолепная жестяная вывеска, которая со скрипом покачивалась на кронштейне и позванивала колокольчиками; Ла Моль опять остановился и прочитал название: «Путеводная звезда» — то была подпись под картиной, наиболее заманчивой для проголодавшегося путешественника: в темном небе жарится на огне цыпленок, а человек в красном плаще взывает к этой новоявленной звезде, воздевая к ней и руки, и кошелек.

«У этой гостиницы отличная вывеска, — подумал дворянин, — а ее хозяин, наверно, малый не промах; к тому же я слышал, что улица Арбр-сек находится в Луврском квартале, и если только заведение соответствует вывеске, я устроюсь здесь как нельзя лучше».

Пока новоприбывший мысленно произносил этот монолог, с другого конца улицы, то есть от улицы Сент-Оноре, подъехал другой всадник и тоже остановился, восхищенный вывеской «Путеводной звезды».

Всадник, уже знакомый нам хотя бы по имени, сидел на белой испанской лошади и носил черный камзол с черными агатовыми пуговицами. На нем был темно-лиловый бархатный плащ, черные кожаные сапоги, шпага с чеканным стальным эфесом и парный к ней кинжал. Описав его костюм, перейдем к описанию его наружности: это был молодой человек лет двадцати четырех — двадцати пяти, загорелый, с голубыми глазами, тонкими усиками, с ослепительно белыми зубами, которые, казалось, озаряли его лицо, когда он улыбался своей ласковой, грустной улыбкой, и, наконец, с безупречно очерченным, на редкость красивым ртом.

Второй путешественник являл собой полную противоположность первому. Из-под шляпы с загнутыми вверх полями выбивались густые вьющиеся светло-рыжие волосы и глядели серые глаза, сверкавшие при малейшем неудовольствии таким ослепительным огнем, что начинали казаться черными.

У него был розоватый оттенок белой кожи, тонкие губы, рыжие усы и великолепные зубы. Высокий, плечистый, он представлял собой довольно распространенный тип красавца, и пока он ездил по Парижу, оглядывая все окна под тем предлогом, что ищет вывеску, женщины засматривались на него; что же касается мужчин, то они, возможно были бы не прочь высмеять и чересчур узкий плащ, и облегающие штаны, и допотопного фасона сапоги, но смех переходил в любезное пожелание «Да хранит вас Бог!», как только они замечали, что лицо незнакомца способно в одну минуту принять самые разные выражения, кроме одного — выражения доброжелательности, свойственного смущенному провинциалу.

Он первый и начал разговор, обратившись к другому дворянину, который, как мы заметили, разглядывал гостиницу «Путеводная звезда»:

— Черт побери! Скажите, сударь, — произнес он с ужасным горским выговором, по которому сразу узнаешь уроженца Пьемонта среди сотни других приезжих, — далеко отсюда до Лувра? Во всяком случае, наши вкусы как будто сходятся, и это очень лестно для моей особы.

— Сударь, — отвечал другой дворянин с провансальским выговором, таким же характерным в своем роде, как и пьемонтский акцент первого собеседника в своем, — мне кажется, что эта гостиница действительно недалеко от Лувра. Тем не менее я еще не вполне уверен, буду ли я иметь удовольствие присоединиться к вам. Я пока раздумываю.

— Так вы еще не решили? А вид у гостиницы заманчивый! Но, может быть, я соблазнился тем, что увидал здесь вас. Все-таки согласитесь, что вывеска хороша.

— Так-то оно так, но она-то и возбуждает мои сомнения относительно самой гостиницы. Меня предупреждали, что в Париже уйма плутов и что здесь так же ловко обманывают вывесками, как и другими способами.

— Черт побери! Плутовство меня не пугает, — объявил пьемонтец. — Если хозяин подаст мне курицу, изжаренную хуже, чем та, что на вывеске, я его самого посажу на вертел и буду вертеть, пока он не прожарится. Итак, сударь, войдемте.

— Вы меня убедили, — со смехом ответил провансалец. — Прошу вас, сударь, входите первым.

— Нет, сударь, клянусь душой, я этого не допущу, — я всего-навсего ваш покорный слуга, граф Аннибал де Коконнас.

— Граф Жозеф-Иасинт-Бонифас Лерак де Ла Моль к вашим услугам.

— В таком случае возьмемтесь за руки и войдем вместе.



Во исполнение этого примирительного предложения оба молодых человека спешились, отдали поводья конюху, поправили шпаги и, взявшись за руки, пошли к двери гостиницы, на пороге которой стоял хозяин. Но, вопреки обыкновению людей этой категории, почтенный домовладелец, как видно, не обратил на них ни малейшего внимания: он был занят разговором с желтым сухопарым верзилой, покрытым широким плащом цвета древесного гриба, как сова — перьями.

Дворяне подошли к хозяину гостиницы и его собеседнику в плаще цвета древесного гриба так близко, что Коконнас, уязвленный их невнимательностью к себе и своему спутнику, дернул хозяина за рукав. Хозяин сразу очнулся и отпустил своего собеседника.

— До свидания! — сказал он ему. — Приходите поскорее и непременно расскажите мне обо всем, что происходит.

— Эй, негодяй, — сказал Коконнас, — ты что же, не видишь, что к тебе пришли по делу?

— Ах, простите, господа, — ответил хозяин, — я вас не заметил.

— Черт побери! Надо замечать! А теперь, когда ты нас заметил, будь любезен обращаться к нам не просто «сударь», а «граф».

Ла Моль стоял сзади, предоставив вести переговоры Коконнасу, благо тот все взял на себя.

Однако по нахмуренным бровям Ла Моля было ясно, что он в любую минуту готов прийти на помощь Коконнасу, когда наступит время действовать.

— Ладно! Так что же вам угодно, граф? — совершенно спокойно спросил хозяин.

— Вот-вот… Так-то лучше, не правда ли? — спросил Коконнас, оборачиваясь к Ла Молю, который утвердительно кивнул головой. — Нам с графом угодно получить ужин и ночлег в вашей гостинице, вывеской коей мы соблазнились.

— Господа, я в отчаянии, — ответил хозяин, — у меня свободна только одна комната, и я боюсь, что это вам не подойдет.

— Ну что ж, — сказал Ла Моль, — мы остановимся в другой гостинице.

— Нет, нет, — возразил Коконнас, — я останусь здесь; моя лошадь измучена. Раз вы отказываетесь, я беру комнату один.

— А-а, это меняет дело, — с тем же наглым равнодушием ответил хозяин. — Если вы один, так я вас вовсе не пущу.

— Черт побери! Вот забавная скотина! Только что сказал, что двое — слишком много, а теперь оказывается, что один — слишком мало! Так ты не хочешь принять нас, негодяй?

— Что ж, господа, раз уж вы заговорили таким тоном, я отвечу вам откровенно.

— Отвечай, да поскорей.

— Ладно! Я уж лучше откажусь от чести принять вас в моей гостинице.

— Почему?.. — спросил Коконнас, бледнея от гнева.

— Да потому, что у вас нет лакеев, значит, господская комната будет занята, а две лакейские будут пустовать. Ежели я отдам вам господскую комнату, стало быть, есть риск, что не сдам другие.

— Господин де Ла Моль, — сказал Коконнас, оборачиваясь, — как вы думаете: не отколотить ли нам этого прохвоста?

— Согласен, — ответил Ла Моль, готовясь вместе со своим спутником отхлестать хозяина плетью.

Но, несмотря на готовность обоих, видимо, очень решительных дворян перейти от слов к делу, что не предвещало трактирщику ничего хорошего, он нимало не испугался и только отступил на шаг от двери.

— Сейчас видно, что вы из провинции, господа, — насмешливо сказал он. — В Париже прошла мода бить трактирщиков, которые не желают сдавать комнат. Теперь бьют вельмож, а не горожан, а ежели вы будете на меня орать, я кликну соседей, и тогда уж исколотят вас, а это отнюдь не почетно для дворян.

— Черт побери! Да он издевается над нами! — вне себя от гнева вскричал Коконнас.

— Грегуар, подай мне аркебузу! — приказал хозяин своему слуге таким тоном, каким сказал бы: «Подай господам стул!».

— Клянусь кишками папы! — зарычал Коконнас, обнажая шпагу. — Да разгорячитесь же, господин де Ла Моль!

— Не надо! Право не стоит: пока мы будем горячиться, остынет ужин.

— Вы так думаете? — воскликнул Коконнас.

— Я думаю, что хозяин «Путеводной звезды» прав, но он не умеет принимать гостей, особенно дворян. Вместо того чтобы грубо говорить нам: «Господа, вы мне не нужны», лучше было бы сказать нам вежливо: «Пожалуйте, господа», а в счете поставить: за господскую комнату — столько-то, за лакейскую — столько-то, приняв в соображение, что, если у нас сейчас нет лакеев, мы их наймем.

С этими словами Ла Моль мягко отстранил хозяина, уже протянувшего руку к аркебузе, пропустил в дом Коконнаса и следом за ним вошел сам.

— Ну хорошо, — сказал Коконнас, — но все-таки очень досадно вкладывать шпагу в ножны, не убедившись, что она колет не хуже, чем вертела у этого малого.

— Потерпите, дорогой спутник, — ответил Ла Моль. — Теперь все гостиницы переполнены дворянами, съехавшимися в Париж кто на брачные торжества, кто на предстоящую войну во Фландрии, поэтому другой квартиры нам не найти; а кроме того, возможно, что в Париже принято так встречать приезжих.

— Черт побери! Ну и терпение у вас! — пробурчал пьемонтец, яростно закручивая рыжий ус и сверкая глазами. — Но берегись, мошенник! Если у тебя готовят скверно, постели жестки, вино выдержано в бутылках меньше трех лет, а слуга менее гибок, чем тростник…

— Те-те-те, дорогой дворянин, можете не сомневаться, что вы будете здесь, как у Христа за пазухой, — прервал его хозяин, оттачивая на оселке кухонный нож, и пробормотал, качая головой:

— Это гугенот; все отступники совершенно обнаглели после свадьбы своего Беарнца с мадмуазель Марго!

Помолчав, он добавил с такой усмешкой, что оба постояльца наверно вздрогнули бы, если бы видели ее:

— Ну, ну! Забавно, что мне попались гугеноты… и что как раз…

— Эй! Будем мы ужинать наконец? — прикрикнул Коконнас, прерывая рассуждения хозяина с самим собой.

— Как вам будет угодно, сударь, — ответил хозяин, сразу смягчившись, вероятно, под влиянием какой-то мысли, пришедшей ему в голову.

— Нам угодно поужинать, да поскорее, — ответил Коконнас и, повернувшись к Ла Молю, сказал:

— Вот что, граф: пока нам приготовляют комнату, скажите: как, по-вашему: Париж — веселый город?

— По правде говоря — нет, — ответил Ла Моль. — У меня сложилось такое впечатление, что у всех встречных или встревоженные, или отталкивающие лица. Может быть, это оттого, что парижане боятся грозы. Видите, какое мрачное небо? Чувствуете, какая тяжесть в воздухе?

— Скажите, граф, вы ведь стремитесь попасть в Лувр?

— Да, и, мне кажется, вы тоже, господин де Коконнас?

— Ну что ж?! Давайте устремимся вместе.

— Гм! Пожалуй, поздновато выходить на улицу.

— Поздно или не поздно, а выйтипридется. Мне даны точные приказания: как можно скорее доехать до Парижа и тотчас по прибытии снестись с герцогом де Гизом.

При имени герцога де Гиза хозяин насторожился и подошел поближе.

— Мне сдается, что этот бездельник подслушивает.

— Да! — сказал Коконнас, который, как все пьемонтцы, был злопамятен и не мог простить хозяину «Путеводной звезды» не слишком почтительный прием.

— Да, я прислушиваюсь, господа, — ответил трактирщик, прикасаясь рукою к своему колпаку, — но только чтобы услужить вам. Я услыхал имя герцога де Гиза и тотчас подошел. Чем могу быть вам полезен, господа?

— Ха, ха, ха! Как видно, это имя обладает волшебной силой, судя по тому, что из наглеца ты превратился в подхалима. Дьявольщина!.. Как тебя зовут?

— Ла Юрьер, — с поклоном ответил хозяин.

— Отлично; стало быть, Ла Юрьер, у герцога де Гиза такая тяжелая рука, что может сделать вежливым даже тебя! Уж не думаешь ли ты, что моя легче?

— Не легче, граф, а короче, — возразил хозяин. — А кроме того, — добавил он, — должен вам сказать, что великий Генрих — кумир парижан.

— Какой Генрих? — спросил Ла Моль.

— По-моему, есть только один, — ответил трактирщик.

— Прости, любезный, есть и другой, и я советую не говорить о нем плохо, — это Генрих Наваррский. А кроме него, есть еще Генрих Конде, человек тоже весьма достойный.

— Этих я не знаю, — сказал хозяин.

— Зато их знаю я, — сказал Ла Моль, — а так как я послан к королю Генриху Наваррскому, то и советую не отзываться о нем плохо в моем присутствии.

Хозяин молча прикоснулся к своему колпаку и продолжал нежно поглядывать на Коконнаса.

— Стало быть, сударь, вы будете разговаривать с великим герцогом де Гизом? Какой вы счастливец, сударь: вы приехали, конечно, ради…

— Ради чего? — спросил Коконнас.

— Ради праздника, — ответил хозяин с особенной усмешкой.

— Вернее — ради праздников, — ведь Париж, как я слышал, захлебывается во всяких празднествах; только и разговору, что о пирах, балах и каруселях. В Париже много веселятся, а?

— Не так уж много, сударь, по крайней мере, до сегодняшнего дня, — ответил хозяин. — Но я надеюсь, что скоро мы повеселимся.

— Однако на свадьбу его величества короля Наваррского в Париж съехалось много народа, — заметил Ла Моль.

— Много гугенотов, это верно, сударь, — резко ответил Ла Юрьер, но, спохватившись, добавил:

— Ах, простите, может быть, господа — тоже протестанты?

— Это я-то протестант? — воскликнул Коконнас. — Еще чего! Я такой же католик, как его святейшество.

Ла Юрьер повернулся в сторону Ла Моля, как бы спрашивая и его, но Ла Моль то ли не понял его взгляда, то ли счел нужным ответить на этот немой вопрос вопросом же:

— Если вы, Ла Юрьер, не знаете его величества короля Наваррского, то, быть может, знаете господина адмирала? Я слышал, что господин адмирал пользуется благоволением двора, а так как я ему рекомендован, то я и хотел бы знать, где он живет, если только его адрес не застрянет у вас в горле.

— Он жил на улице Бетизи, направо отсюда, — ответил хозяин с тайной радостью, невольно отразившейся на его лице.

— То есть как — жил? — спросил Ла Моль. — Значит, он переехал?

— Похоже, что он переехал на тот свет.

— Как — «переехал на тот свет»? — воскликнули оба дворянина.

— Как, господин де Коконнас? — продолжал хозяин с хитрой усмешкой. — Вы сторонник Гиза, и не знаете?

— Чего?

— Да того, что третьего дня, когда адмирал шел по площади Сен-Жермен-Л'Осеруа мимо дома каноника Пьера Пиля, в него выстрелили из аркебузы.

— И он убит? — спросил Ла Моль.

— Нет, ему только перебило руку и оторвало два пальца, но есть надежда, что пули были отравлены.

— Как «есть надежда», негодяй? — воскликнул Ла Моль.

— Я хотел сказать — ходят слухи; не будем ссориться из-за слов; я просто оговорился.

Ла Юрьер, повернувшись спиной к Ла Молю, многозначительно подмигнул Коконнасу и явно издевательски высунул язык.

— Это правда? — радостно спросил Коконнас.

— Правда? — тихо спросил Ла Моль, убитый горестным известием.

— Точно так, как я имел честь доложить вам, — ответил хозяин.

— В таком случае я немедленно отправляюсь в Лувр. Найду я там короля Генриха?

— Вероятно: он там живет.

— Я тоже пойду в Лувр, — объявил Коконнас. — А найду я там герцога де Гиза?

— Возможно: он только что туда проехал, а с ним две сотни дворян.

— Ну что ж, идемте, господин де Коконнас, — сказал Ла Моль.

— Следую за вами, — ответил Коконнас.

— А ваш ужин, господа дворяне? — спросил мэтр Ла Юрьер.

— Ах да! — спохватился Ла Моль. — Впрочем, я, может быть, поужинаю у короля Наваррского.

— А я — у герцога де Гиза, — сказал Коконнас.

— А я, — сказал хозяин, проводив глазами дворян, зашагавших по дороге к Лувру, — почищу шлем, вставлю новый фитиль в аркебузу и наточу протазан. Мало ли что может случиться!

V

В ЧАСТНОСТИ — О ЛУВРЕ, А ВООБЩЕ — О ДОБРОДЕТЕЛИ
Дворяне спросили дорогу у первого встречного и зашагали сперва по улице Аверон, потом по улице Сен-Жермен-Л'Осеруа и подошли к Лувру в ту пору, когда силуэты его башен уже начинали расплываться в сумерках.

— Что с вами? — спросил Коконнас, когда Ла Моль остановился перед старинным замком, со священным трепетом разглядывая представшие его взору подъемные мосты, узкие окна и островерхие башенки.

— Право, и сам не знаю: у меня вдруг забилось сердце, — ответил Ла Моль. — Я ведь не так уж робок, но почему-то этот дворец представляется мне мрачным и, по правде говоря, страшным.

— А я, — сказал Коконнас, — не знаю отчего, на редкость весел. Вот только костюм у меня подгулял, — заметил он, оглядывая свое дорожное платье. — Да это пустяки! Зато вид бравый. Да и приказ предписывает мне быстроту исполнения. А раз я выполняю его точно, значит, буду принят хорошо.

И оба молодых человека пошли дальше, настроенные по-разному, каждый соответственно тому чувству, о котором он говорил.

Лувр охранялся строго, и, видимо, количество постов удвоили. Сначала это обстоятельство смутило путешественников. Но Коконнас, уже заметивший, что имя герцога де Гиза действует на парижан магически, подошел к одному из часовых и, упомянув это всемогущее имя, спросил, не может ли оно дать ему свободный проход в Лувр.

Это-имя, казалось, произвело обычное действие, однако часовой спросил у Коконнаса, знает ли он пароль.

Пьемонтец вынужден был сказать, что не знает.

— Тогда ступайте прочь, дорогой дворянин, — ответил часовой.

В эту минуту какой-то человек, беседовавший с офицером охраны, но слышавший просьбу Коконнаса, прервал разговор и подошел к Коконнасу.

— Што фам укотно от херцог де Гиз? — спросил он.

— Мне угодно поговорить с ним, — с улыбкой ответил Коконнас.

— Невосможно! Херцог у короля.

— Но я получил письменное приглашение в Париж.

— А-а! У фас есть письменный приклашений?

— Да, и я приехал издалека.

— А-а! Фы приехали исталека?

— Я из Пьемонта.

— Карошо, карошо! Это тругой тело. А фаш имя?

— Граф Аннибал де Коконнас.

— Карошо, карошо! Тайте фаш письм.

«Честное слово, прелюбезный человек! — сказал себе Ла Моль. — Не посчастливится ли и мне найти такого же, чтобы пройти к королю Наваррскому?».

— Так тавайте фаш письм, — продолжал немецкий дворянин, протягивая руку к Коконнасу, стоявшему в нерешительности.

— Черт побери! Я не знаю, имею ли я право… — отвечал пьемонтец, недоверчивый по своей полуитальянской природе. — Я не имею чести знать вас.

— Я Пэм, я шелофек херцога де Гиз.

— Пэм, — пробормотал Коконнас. — Такого имени я не слышал.

— Это господин Бэм, мой командир, — вмешался часовой. — Вас сбило с толку его произношение. Отдайте ему письмо, я за него ручаюсь.

— Ах, господин Бэм! — воскликнул Коконнас. — Как же мне не знать вас! Ну конечно, я имею это удовольствие! Вот мое письмо. Простите, что я колебался, но без этого нельзя, если хочешь выполнить свой долг.

— Карошо, карошо, не нато извинять сепя.

Ла Моль подошел к немцу и обратился с просьбой:

— Сударь, раз уж вы так любезны, не возьметесь ли вы передать и мое письмо, вместе с письмом моего товарища?

— Как фаш имя?

— Граф Лерак де Ла Моль.

— Граф Лерак де Ла Моль?

— Да.

— Такой не спаю.

— Неудивительно, что я не имею чести быть вам знакомым, я не здешний и так же, как граф де Коконнас, приехал издалека только сегодня вечером.

— А откута фы приехал?

— Из Прованса.

— С один письм?

— Да, с письмом.

— К херцог де Гиз?

— Нет, к его величеству королю Наваррскому.

— Я не слушу у король Нафаррский, — холодно ответил Бэм, — я не могу перетафать фаш письм.

Бэм отошел от Ла Моля и, войдя в Луврские ворота, сделал знак Коконнасу следовать за собой.

Ла Моль остался в одиночестве.

В ту же минуту из соседних Луврских ворот выехал отряд всадников — около ста человек.

— Ага, вот и де Муи со своими гугенотами, — сказал часовой своему товарищу. — Они сияют: король обещал им казнить того, кто стрелял в адмирала, а так как этот парень убил и отца де Муи, то сын одним ударом отомстит за обоих.

— Простите, — обратился Ла Моль к солдату, — ведь вы, кажется, сказали, что этот офицер — господин де Муи?

— Совершенно верно.

— И что сопровождающие — это…

— Нечестивцы, сказал я.

— Благодарю, — ответил Ла Моль, как будто не слыхав презрительной клички, которую дал гугенотам часовой. — Мне только это и надо было знать.

Сказавши это, он подошел к командиру всадников.

— Сударь, — сказал Ла Моль, — я сейчас узнал, что вы — господин де Муи.

— Да, сударь, — учтиво ответил командир.

— Ваше имя, хорошо известное всем, исповедующим протестантскую религию, дает мне смелость обратиться к вам с просьбой оказать мне услугу.

— Какую, сударь? Но сначала — с кем имею честь говорить?

— С графом Лераком де Ла Моль. Молодые люди обменялись поклонами.

— Слушаю вас, сударь, — сказал де Муи.

— Сударь, я прибыл из Экса с письмом от господина д'Ориака, губернатора Прованса. Письмо адресовано королю Наваррскому и заключает в себе важные и спешные известия… Каким образом я мог бы передать письмо? Как мне пройти в Лувр?

— Пройти в Лувр — это проще простого, сударь, — отвечал де Муи, — но я боюсь, что король Наваррский сейчас очень занят и не сможет вас принять. Ну, не беда, пойдемте со мной, если хотите, и я доведу вас до его покоев, а дальше уж как хотите.

— Тысяча благодарностей!

— Идемте, сударь, — сказал де Муи.

Де Муи спешился, бросил поводья своему лакею, подошел к воротам, назвал себя часовому, провел Ла Моля в замок и, отворив дверь в покои короля Наваррского, сказал:

— Входите и узнайте сами, сударь.

Затем поклонился Ла Молю и удалился.

Оставшись в одиночестве, Ла Моль огляделся.

Передняя была пуста, одна из внутренних дверей отворена.

Ла Моль сделал несколько шагов и очутился в коридоре.

Он стучал и звал, но никто не откликался. Полнейшая тишина царила в этой части Лувра.

«А мне еще говорили про строгий этикет! — подумал он. — Да по этому дворцу можно разгуливать, как по городской площади!».

Он позвал еще раз, но с тем же успехом.

«Что ж, пойдем прямо, — подумал он, — в конце концов кого-нибудь да встречу».

Он пошел по коридору; везде было темно.

Вдруг в противоположном конце коридора отворилась дверь, на пороге появились два пажа с канделябрами и осветили стройную фигуру женщины, величавой и поразительно красивой.

Свет упал прямо на Ла Моля — тот замер на месте.

Женщина, увидав Ла Моля, тоже остановилась.

— Что вам угодно, сударь? — спросила она, и голос ее прозвучал в ушах молодого человека дивной музыкой.

— Сударыня, прошу извинить меня, — сказал Ла Моль, потупив взор. — Господин де Муи был так любезен, что привел меня сюда, а я ищу короля Наваррского.

— Его величества здесь нет, сударь; по-моему, он у шурина. Но раз его нет, ведь вы могли бы передать королеве…

— Конечно, мог бы, сударыня, если бы кто-нибудь соблаговолил представить меня ей.

— Вы перед ней, сударь.

— Как?! — воскликнул Ла Моль.

— Я королева Наваррская, — сказала Маргарита. Ла Моль так сильно вздрогнул от растерянности и от испуга, что королева улыбнулась:

— Сударь, говорите скорее, — сказала она, — меня ждут у королевы-матери.

— Ваше величество, если вас ждут, разрешите мне удалиться — сейчас я не в силах говорить. Я не могу собраться с мыслями — я ослеплен вами. Я уже не думаю, я только восхищаюсь.

Во всем обаянии своей прелести и красоты Маргарита подошла к молодому человеку, невольно оказавшемуся утонченным придворным льстецом.

— Придите в себя, сударь, — сказала она. — Я подожду, и меня подождут.

— Простите, что я не приветствовал ваше величество со всей почтительностью, какую вы вправе ожидать от одного из ваших покорнейших слуг, но…

— Но, — подхватила Маргарита, — вы приняли меня за одну из моих придворных дам.

— Нет, за призрак красавицы Дианы де Пуатье. Мне говорили, что он появляется в Лувре.

— Знаете, я за вас не беспокоюсь, — сказала Маргарита, — вы сделаете карьеру при дворе. Вы говорите, у вас есть письмо к королю? Сейчас вам не удастся с ним увидеться. Но это не беда. Где письмо? Я передам… Только поскорее, прошу вас.

Ла Моль вмиг распустил шнурки своего камзола и вынул из-за пазухи письмо, завернутое в шелк.

Маргарита взяла письмо и прочла надпись.

— Вы господин де Ла Моль? — спросила она.

— Да, ваше величество. Боже мой! Откуда мне такое счастье, что вашему величеству известно мое имя?

— Я слышала, как его упоминали и король, мой муж, и герцог Алансонский, мой брат. Я знаю, что вас ждут.

Королева спрятала за свой тугой от вышивок и алмазов корсаж письмо, только что лежавшее на груди молодого человека и еще хранившее ее тепло. Ла Моль жадно следил за каждым движением Маргариты.

— Теперь, сударь, — сказала она, — спуститесь в нижнюю галерею и ждите там, пока за вами не придут от короля Наваррского или от герцога Алансонского. Один из моих пажей проводит вас.

С этими словами Маргарита пошла своей дорогой. Ла Моль посторонился, но коридор был так узок, а фижмы королевы Наваррской так широки, что ее шелковое платье коснулось одежды молодого человека, и в то же время аромат духов наполнил пространство, где она прошла.

Ла Моль вздрогнул всем телом и, чувствуя, что сейчас упадет, прислонился к стене.

Маргарита исчезла, как видение.

— Сударь, вы идете? — спросил паж, которому было приказано проводить Ла Моля в нижнюю галерею.

— Да, да! — восторженно воскликнул Ла Моль, видя, что юноша указывает туда, куда удалилась Маргарита: он надеялся догнать ее и увидеть еще раз.

В самом деле, выйдя на лестницу, он заметил королеву, уже спустившуюся в нижний этаж; случайно или на звук шагов Маргарита подняла голову, и он увидел ее снова.

— О, это не простая смертная, это богиня, — следуя за пажом, прошептал Ла Моль, — как сказал Вергилий Марон: «Et vera incessu patuit dea»[5].

— Что же вы? — спросил юный паж.

— Иду, иду, простите, — отвечал Ла Моль. Паж прошел вперед, спустился этажом ниже, отворил одну дверь, потом другую и остановился на пороге.

— Подождите здесь, — сказал он.

Ла Моль вошел в галерею, и дверь за ним затворилась.

Галерея пустовала, только какой-то дворянин прогуливался взад и вперед и, видимо, тоже кого-то поджидал.

Вечерние тени, спускаясь с высоких сводов, окутывали все предметы таким густым мраком, что молодые люди на расстоянии двадцати шагов не могли разглядеть один другого.

Ла Моль пошел навстречу этому дворянину.

— Господи помилуй! — подойдя к нему совсем близко, тихо сказал он, — ведь это граф де Коконнас.

Пьемонтец обернулся на шум шагов и стал разглядывать Ла Моля с неменьшим изумлением.

— Черт меня побери, если это не господин де Ла Моль! — вскричал он. — Тьфу, что я делаю?! Ругаюсь в доме короля! А впрочем, сам король ругается, пожалуй, еще похлеще, и даже в церкви. Итак, мы оба в Лувре?

— Как видите; вас провел господин Бэм?

— Да! Очаровательный немец этот господин Бэм. А кто провел вас?

— Господин де Муи… Я ведь говорил вам, что гугеноты тоже немало значат при дворе… Что ж, повидались вы с герцогом де Гизом?

— Еще нет… А вы получили аудиенцию у короля Наваррского?

— Нет, но скоро получу. Меня привели сюда и попросили подождать.

— Вот увидите: нас ждет роскошный ужин, и на этом пиршестве мы окажемся рядом. А случай и в самом деле странный! В течение двух часов судьба все время сводит нас… Но что с вами? Вы как будто чем-то озабочены?

— Кто, я? — вздрогнув, спросил Ла Моль, все еще словно завороженный видением, представшим передним. — Нет, я не озабочен, но самое место, где мы находимся, вызывает у меня целый рой мыслей.

— Философических размышлений, не так ли? И у меня тоже. Как раз когда вы вошли, мне вспомнились уроки моего наставника. Граф, вы читали Плутарха?

— Еще бы! — с улыбкой отвечал Ла Моль. — Это один из самых любимых моих авторов.

— Так вот, — серьезно продолжал Коконнас, — по-моему, этот великий человек не ошибся, сравнивая наши природные способности с ослепительно яркими, но увядающими цветами и видя в добродетели растение бальзамическое, с невыдыхающимся ароматом и представляющее собой лучшее лекарство от ран.

— А разве вы знаете греческий, господин де Коконнас? — спросил Ла Моль, пристально глядя на собеседника.

— Я-то не знаю, но мой наставник знал и усиленно советовал мне побольше рассуждать о добродетели, если я буду при дворе. Это, говаривал он, производит прекрасное впечатление. Так что, предупреждаю вас, — по этой части я собаку съел. Кстати, вы не проголодались?

— Нет.

— А мне казалось, что в «Путеводной звезде» вас очень соблазняла курица на вертеле. Ну, а я умираю с голоду.

— Вот вам, господин де Коконнас, отличный случай применить к делу ваши доводы в защиту добродетели и доказать преклонение перед Плутархом, ибо этот великий писатель говорит в одном месте: «Полезно упражнять душу горем, а желудок — голодом» — Рrероn esti ten men psuchen odune, ton de gastera limo askeyn».

— Вот как! Вы, стало быть, знаете греческий? — с изумлением воскликнул Коконнас.

— Честное слово, знаю! — ответил Ла Моль. — Меня мой наставник выучил.

— Черт побери! Ваша карьера обеспечена, граф: с королем Карлом вы будете сочинять стихи, а с королевой Маргаритой говорить по-гречески.

— Не считая того, что я могу говорить по-гасконски с королем Наваррским, — со смехом добавил Ла Моль.

В эту минуту в конце галереи, ведущей к покоям короля, отворилась дверь, раздались шаги, и из темноты стала приближаться тень. Тень приняла очертания человеческого тела, а тело принадлежало командиру стражи — господину Бэму.

Он посмотрел в упор на молодых людей, чтобы узнать своего, и жестом пригласил Коконнаса следовать за собой.

Коконнас помахал Ла Молю рукой.

Бэм провел Коконнаса до конца галереи, отворил дверь, и они очутились на верхней ступеньке лестницы. Тут Бэм остановился, огляделся и спросил:

— Каспатин де Гогоннас, фы где шивет?

— В гостинице «Путеводная звезда», на улице Арбр-сек.

— Карошо, карошо! Эта два шаг от сдесь… идить скоро-скоро фаш гостиниц. Ф этот ночь… Он снова огляделся.

— Так что же в эту ночь? — спросил Коконнас.

— Так ф этот ночь, — ответил он шепотом, — фы ходить сюда с белый крест на фаш шляпа. Пароль для пропуск пудет — «Гиз». Тс! Ни звук!

— А в котором часу должен я прийти?

— Когта фы услышить напат.

— Напат? — переспросил Коконнас.

— Напат, напат: пум! пум! пум!..

— А-а, набат!

— Я так и скасал.

— Хорошо, приду, — ответил Коконнас и, поклонившись Бэму, отправился восвояси, втихомолку рассуждая сам с собой:

«Что все это значит и какого черта будут бить в набат? Э, да не все ли равно! Я остаюсь при своем: этот господин Бэм — очаровательный немец. А не подождать ли мне графа де Ла Моля? Да нет, не стоит: он, может быть, останется ужинать у короля Наваррского».

Коконнас пошел прямо на улицу Арбр-сек, куда его как магнитом притягивала вывеска «Путеводной звезды».

В это самое время в галерее отворилась другая дверь, со стороны покоев короля Наваррского, и к Ла Молю подошел паж.

— Вы — граф де Ла Моль? — спросил он.

— Он самый.

— Где вы живете?

— На улице Арбр-сек, в «Путеводной звезде».

— Отлично, это в двух шагах от Лувра. Слушайте! Его величество приказал передать вам, что сейчас он не может вас принять, но очень может быть, что пошлет за вами ночью. Во всяком случае, если завтра утром вы не получите от него никаких известий, приходите сюда, в Лувр.

— А если часовой меня не пропустит?

— Ах да, верно… Пароль — «Наварра». Скажите это слово, и перед вами отворятся все двери.

— Благодарю вас!

— Подождите, сударь: мне приказано проводить вас до ворот, чтобы вы не заблудились в Лувре.

«Да! А как же Коконнас? — выйдя из дворца, подумал Ла Моль. — Впрочем, он поужинает у герцога де Гиза».

Но первый, кого он увидел у Ла Юрьера, был Коконнас, уже сидевший за столом перед огромной яичницей с салом.

— Э-э! Мне сдается, что вы так же пообедали у короля Наваррского, как я поужинал у герцога де Гиза! — с хохотом сказал Коконнас.

— По чести говоря, так!

— И вы проголодались?

— Еще бы!

— Несмотря на Плутарха?

— Граф, у Плутарха есть и другое изречение, а именно:

«Имущий должен делиться с неимущим», — со смехом отвечал Ла Моль. — Итак, из любви к Плутарху разделите со мной вашу яичницу, и за трапезой мы побеседуем о добродетели.

— Э, нет, — ответил Коконнас, — честное слово, такого рода беседы хороши в Лувре, когда боишься, что тебя слышат, и когда у тебя в желудке пусто. Садитесь и давайте ужинать.

— Теперь и я окончательно убедился, что судьба связала нас неразрывно. Вы будете спать здесь?

— Понятия не имею.

— Я тоже.

— Я знаю только одно — где я проведу ночь.

— Где же?

— Там же, где и вы, — это неизбежно.

Оба расхохотались и воздали честь яичнице Ла Юрьера.

VI

ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН
А теперь, если читателю интересно, почему король Наваррский не принял господина де Ла Моля, почему господин де Коконнас не мог увидеться с герцогом де Гизом и почему, наконец, оба дворянина, вместо того чтобы поужинать в Лувре фазанами, куропатками и дикой козой, поужинали яичницей с салом в гостинице «Путеводная звезда», пусть читатель соблаговолит вернуться вместе с нами в старинное королевское жилище и последовать за Маргаритой Наваррской, которую Ла Моль потерял из виду у входа в большую галерею.

Когда Маргарита спускалась с лестницы, в кабинете короля был герцог Генрих де Гиз, которого она не видела после своей брачной ночи. Лестница, с которой спускалась Маргарита, как и дверь кабинета короля, выходила в коридор, а коридор вел к покоям королевы-матери, Екатерины Медичи.

Екатерина Медичи в одиночестве сидела у стола, опершись локтем на раскрытый Часослов и поддерживая голову рукой, все еще поразительно красивой благодаря косметике флорентийца Рене, занимавшего при королеве-матери две должности — парфюмера и отравителя.

Вдова Генриха II была в трауре, которого ни разу не сняла со дня смерти мужа. Теперь это была женщина лет пятидесяти двух — пятидесяти трех, но благодаря еще свежей полноте она сохранила остатки былой красоты. Ее покои, как и ее наряд, имели вдовий вид. Все здесь было темного цвета: стены, ткани, мебель. Только по верху балдахина над королевским креслом, где сейчас спала любимая левретка королевы-матери, подаренная ей зятем, королем Наваррским, и получившая мифологическое имя — Фебея[6], яркими красками была написана радуга, а вокруг нее греческий девиз «Phos pherei te kal althren», который дал ей король Франциск I и который можно перевести следующим стихом:

Несет с собой он свет, покой и тишину.
И вот когда королева-мать, казалось, всецело погрузилась в глубокую думу, вызывавшую ленивую и робкую улыбку на ее устах, подкрашенных кармином, какой-то мужчина внезапно отворил дверь, приподнял стенной ковер и, высунув бледное лицо, сказал:

— Дело плохо.

Екатерина подняла голову и увидела герцога де Гиза.

— Как, дело плохо?! — переспросила она. — Что это значит, Генрих?

— Это значит, что короля совсем околпачили его проклятые гугеноты и что если мы станем ждать его отъезда, чтобы осуществить наш замысел, то нам придется ждать еще долго, а может быть, и всю жизнь.

— Что же случилось? — спросила Екатерина, сохраняя свое обычное спокойное выражение лица, хотя отлично умела при случае придавать ему совсем другие выражения.

— Сейчас я в двадцатый раз завел с его величеством разговор о том, долго ли нам терпеть все выходки, которые позволяют себе господа гугеноты после ранения их адмирала.

— И что же вам ответил мой сын? — спросила Екатерина.

— Он ответил: «Герцог, народ, конечно, подозревает, что это вы подстрекатель убийства господина адмирала, моего второго отца; защищайтесь, как знаете. А я и сам сумею защититься, если оскорбят меня…» С этими словами он повернулся ко мне спиной и отправился кормить собак.

— И вы не попытались задержать его?

— Конечно, попытался, но король посмотрел на меня так, как умеет смотреть только он, и ответил хорошо известным вам тоном: «Герцог, мои собаки проголодались, а они не люди, и я не могу заставлять их ждать…» Тогда я пошел предупредить вас.

— И хорошо сделали, — сказала королева-мать.

— Но как же быть?

— Сделать последнюю попытку.

— А кто ее сделает?

— Я. Король один?

— Нет. У него господин де Таванн.

— Подождите меня здесь. Нет, лучше следуйте за мной, но на расстоянии.

С этими словами Екатерина встала и направилась в комнату, где на турецких Коврах и бархатных подушках лежали любимые борзые короля. На жердочках, вделанных в стену, сидели отборные соколы и небольшая пустельга, которой Карл IX любил травить мелких птичек в садах Лувра и начавшего строиться Тюильри.

По дороге королева-мать изобразила глубокую тревогу на своем бледном лице, по которому еще катилась последняя, на самом же деле первая слеза.

Она бесшумно подошла к Карлу IX, раздававшему собакам остатки пирога, нарезанного ровными ломтями.

— Сын мой! — заговорила Екатерина с дрожью в голосе, так хорошо наигранной, что король вздрогнул.

— Что с вами? — быстро обернувшись, спросил король.

— Сын мой, я прошу у вас разрешения уехать в любой из ваших замков, лишь бы он был подальше от Парижа.

— А почему? — спросил Карл IX, пристально глядя на мать своими стеклянными глазами, которые в иных случаях становились пронизывающими.

— А потому, что с каждым днем меня все больнее оскорбляют приверженцы новой церкви, потому, что сегодня я слышала, как гугеноты угрожали вам не где-нибудь, а здесь, в вашем Лувре, и я не хочу быть зрительницей такого рода сцен.

— Но послушайте, матушка: ведь кто-то хотел убить их адмирала, — ответил Карл IX, и в его тоне слышалось глубокое убеждение. — Какой-то мерзавец уже отнял у этих несчастных людей их мужественного де Муи. Клянусь честью, матушка, в королевстве должно же быть правосудие!

— О, не беспокойтесь, сын мой, — отвечала Екатерина, — они не останутся без правосудия: если откажете в нем вы, то они сами совершат его по-своему: сегодня убьют Гиза, завтра меня, а потом и вас.

— Ах, вот как! — произнес Карл IX, и в его голосе впервые прозвучала нотка подозрения. — Вы так думаете?

— Ах, сын мой, — продолжала Екатерина, всецело отдаваясь бурному течению своих мыслей, — неужели вы не понимаете, что дело не в смерти Франсуа де Гиза или адмирала, не в протестантской или католической религии, а в том, чтобы сына Генриха Второго заменить сыном Антуана Бурбона?

— Ну, ну, матушка, вы, как всегда, преувеличиваете, — ответил Карл.

— Что же нам делать, сын мой?

— Ждать, матушка, ждать! В этом — вся человеческая мудрость. Самый великий, самый сильный, самый ловкий тот, кто умеет ждать.

— Ждите, а я ждать не стану.

С этими словами Екатерина сделала реверанс и направилась к двери, намереваясь идти в свои покои. Карл остановил ее.

— В конце концов, что же мне делать, матушка?! — спросил он. — Прежде всего я справедлив и хочу, чтобы все были мной довольны.

Екатерина вернулась.

— Граф, — сказала она Таванну, ласкавшему королевскую пустельгу, — подойдите к нам и скажите королю, что, по-вашему, надо делать.

— Ваше величество, вы позволите? — спросил граф.

— Говори, Таванн, говори!

— Ваше величество, как поступаете вы на охоте, когда на вас бросается кабан?

— Черт возьми! Я подпускаю его к себе и всаживаю ему в горло рогатину.

— Только для того, чтобы он вас не ранил, — заметила Екатерина.

— И ради удовольствия, — ответил король со вздохом, который свидетельствовал об удальстве, переходившем в кровожадность. — Но убивать своих подданных мне не доставило бы удовольствия, а гугеноты такие же мои подданные, как и католики.

— В таком случае, государь, ваши подданные-гугеноты поступят, как кабан, которому не всадили рогатины в горло: они вспорют ваш трон, — сказала Екатерина.

— Это вы так думаете, матушка, — молвил король, всем своим видом показывая, что не очень верит предсказаниям матери.

— Разве вы не видели сегодня де Муи и его присных?

— Конечно, видел, раз я пришел сюда от них. Но разве просьба его не справедлива? Он просил меня казнить убийцу его отца, который покусился и на жизнь адмирала. Разве мы не наказали Монтгомери за смерть моего отца, а вашего супруга, хотя его смерть — просто несчастный случай?

— Хорошо, государь, оставим этот разговор, — ответила задетая за живое королева-мать. — Сам Господь Бог хранит ваше величество и дарует вам силу, мудрость и уверенность, а я, бедная женщина, оставленная Богом, конечно, за мои грехи, трепещу и покоряюсь.

Снова сделав реверанс, она сделала знак герцогу де Гизу, вошедшему к королю во время этого разговора, занять ее место и сделать последнюю попытку.

Карл IX проводил мать глазами, но на сей раз не стал ее удерживать; он принялся ласкать собак, насвистывая охотничью песенку.

Вдруг он прервал свое занятие.

— У моей матери истинно королевский ум, — заговорил он, — у нее нет ни колебаний, ни сомнений. А ну-ка возьмите да убейте несколько десятков гугенотов за то, что они явились просить правосудия! Разве они не имеют на это права в конце-то концов?

— Несколько десятков, — тихо повторил герцог де Гиз.

— А-а, вы здесь, герцог! — сказал король, притворившись, что только сейчас его увидел. — Да, несколько десятков; не велика потеря. Вот если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: «Государь, вы разом будете избавлены от всех врагов, и завтра не останется ни одного из них, кто мог бы упрекнуть вас за смерть всех прочих», — ну, тогда Дело другое!

— Государь… — начал герцог де Гиз.

— Таванн, оставьте Марго, посадите ее на жердочку, — перебил король, — хотя она и тезка моей сестры, королевы Наваррской, но это еще не причина, чтобы все ее ласкали.

Таванн посадил пустельгу на жердочку и принялся скручивать и раскручивать уши борзой.

— Государь, — снова заговорил герцог де Гиз, — значит, если бы вашему величеству сказали: «Ваше величество, завтра вы будете избавлены от всех ваших врагов…».

— Предстательством какого же святого свершится это чудо?

— Государь, сегодня двадцать четвертое августа, день памяти святого Варфоломея, — стало быть, все свершится его предстательством.

— Это великий святой — он пошел на то, чтобы с него заживо содрали кожу! — заметил король.

— Тем лучше! Чем больше его мучили, тем больше у него должно быть злобы на своих мучителей.

— И это вы, кузен, вашей шпажонкой с золотым эфесом перебьете сегодня ночью десять тысяч гугенотов? Ха-ха-ха! Клянусь смертью, ну и шутник же вы, господин де Гиз!

И король разразился хохотом, но хохот был неестественный и прокатился по комнате каким-то зловещим эхом.

— Государь, одно слово, только одно слово! — настаивал герцог, невольно затрепетав от этого смеха, звучавшего демонически. — Один ваш знак — и все уже готово. У меня швейцарцы, у меня тысяча сто дворян, у меня рейтары, у меня горожане; у вашего величества — ваша личная охрана, ваши друзья, ваше католическое дворянство… Нас двадцать против одного.

— Так что ж, кузен, раз вы так сильны, какого черта вы приходите жужжать мне об этом в уши? Действуйте сами, действуйте сами!..

И король отвернулся к собакам.

Тут портьера приподнялась, и показалась Екатерина.

— Все хорошо, — шепнула она Гизу, — настаивайте, и он уступит.

Портьера опустилась, но Карл IX то ли не заметил этого, то ли сделал вид, что не заметил.

— Но я должен знать, — заметил герцог де Гиз, — угожу ли я вашему величеству, если сделаю то, что хочу сделать.

— Честное слово, кузен Генрих, вы пристаете ко мне с ножом к горлу, но я не поддамся, черт возьми! Разве я не король?

— Пока нет, государь, но завтра вы станете королем, если захотите.

— Ах, вот как! — подхватил Карл IX. — Значит, убьют и короля Наваррского, и принца Конде… у меня в Лувре!.. Фу!

И король еле слышно добавил:

— За его стенами — дело другое.

— Государь! — воскликнул герцог. — Сегодня вечером они идут кутить с вашим братом, герцогом Алансонским.

— Таванн, — сказал король с прекрасно разыгранным раздражением, — неужели вы не видите, что злите мою собаку? Идем, Актеон, идем!

Не желая больше слушать, Карл IX ушел к себе, оставив Таванна и герцога де Гиза почти в прежней неизвестности.



Другого рода сцена разыгралась вслед за этим у Екатерины, которая посоветовала герцогу де Гизу держаться твердо и вернулась в свои покои, где застала всех, кто обычно присутствовал при ее отходе ко сну.

Когда Екатерина вернулась к себе, лицо у нее было столь же веселым, сколь мрачным оно было, когда она шла к королю. Она с самым приветливым видом отпустила по очереди своих придворных дам и кавалеров, и вскоре у нее осталась одна королева Маргарита, которая сидела у открытого окна, погрузившись в глубокую задумчивость и глядя в небо.

Уже два или три раза, оставаясь наедине с дочерью, королева-мать приоткрывала рот, чтобы заговорить, и каждый раз мрачная мысль останавливала слова, готовые сорваться с ее губ.

В это время портьера приподнялась, и появился Генрих Наваррский.

Собачка проснулась, спрыгнула с кресла и подбежала к нему.

— Это вы, сын мой? — вздрогнув, спросила Екатерина. — Разве вы ужинаете в Лувре?

— Нет, — отвечал Генрих. — Герцог Алансонский, принц Конде и я идем шататься по городу. Я был почти уверен, что застану их здесь, любезничающих с вами.

Екатерина улыбнулась.

— Ну что ж, идите, идите, господа… Какие счастливцы мужчины, что могут ходить куда угодно!.. Правда, дочь моя? — спросила она.

— Да, правда; свобода так прекрасна и так заманчива! — ответила Маргарита.

— Вы хотите сказать, что я мешаю вам быть свободной? — сказал Генрих, склоняясь перед женой.

— Нет, я страдаю не за себя, а за положение женщины вообще.

— Сын мой, вы не увидитесь с адмиралом? — спросила Екатерина.

— Может быть, и увижусь.

— Зайдите к нему и подайте пример другим, а завтра расскажете мне, как его здоровье.

— Раз вы этого хотите, я, разумеется, зайду к нему.

— Я ничего не хочу… — заметила Екатерина. — Кто там еще?.. Не пускайте, не пускайте!

Генрих уже сделал шаг к двери, чтобы исполнить приказание Екатерины, но в это мгновение стенной ковер поднялся, и показалась белокурая головка г-жи де Сов.

— Ваше величество, это парфюмер Рене: вы приказали ему прийти.



Екатерина бросила быстрый, как молния, взгляд на Генриха».

Юный король слегка покраснел и почти тотчас же смертельно побледнел: он услышал имя убийцы своей матери. Поняв, что лицо выдает его волнение, он отошел к окну и прислонился к подоконнику.

Собачка зарычала.

В тот же миг вошли двое: тот, о ком доложили, и та, которая не нуждалась в докладе.

Первым был парфюмер Рене, который подошел к Екатерине со слащавой любезностью флорентийских слуг; в руках он нес открытый ящик, перегороженный на отделения, в которых стояли коробки с пудрой и флаконы. Второй была герцогиня Лотарингская, старшая сестра Маргариты. Она вошла в потайную дверь, ведущую в кабинет короля, дрожа всем телом, бледная, как смерть. Герцогиня надеялась, что Екатерина, которая вместе с г-жой де Сов рассматривала содержимое ящика, принесенного Рене, не заметит ее, и села рядом с Маргаритой, около которой стоял король Наваррский, закрыв лицо руками, как человек, который старается прийти в себя после обморока.

Но Екатерина обернулась.

— Дочь моя, — обратилась она к Маргарите, — вы можете идти к себе. А вы, сын мой, — сказала она Генриху, — идите развлекаться в город.

Маргарита поднялась; Генрих стал к ней вполоборота.

Герцогиня Лотарингская схватила Маргариту за руку.

— Сестра, — заговорила она торопливым шепотом, — герцог де Гиз, который хочет спасти вам жизнь за то, что вы спасли его жизнь, просил передать вам, чтобы вы не уходили к себе, а остались здесь!

— Что вы сказали, Клод? — спросила Екатерина, оборачиваясь к дочери.

— Ничего, матушка.

— Вы что-то сказали Маргарите шепотом.

— Я только пожелала ей спокойной ночи и передала сердечный привет от герцогини Неверской.

— А где эта красавица герцогиня?

— У своего деверя, герцога де Гиза.

Екатерина подозрительно посмотрела на сестер и нахмурилась.

— Клод, подойдите ко мне! — приказала она дочери.

Клод повиновалась. Екатерина взяла ее за руку.

— Что вы ей сказали?.. Болтунья! — прошептала она, стиснув руку дочери так, что та вскрикнула.

Хотя Генрих ничего не слышал, от него не ускользнула пантомима королевы-матери, Клод и Маргариты.

— Окажите мне честь и разрешите поцеловать вам руку, — обратился он к жене.

Маргарита протянула ему дрожащую руку.

— Что она сказала? — прошептал Генрих, наклоняясь к руке жены.

— Чтобы я не выходила из Лувра. Ради Бога, не выходите и вы.

Это была молния, но при свете этой на мгновение вспыхнувшей молнии Генрих увидел целый заговор.

— Это еще не все, — сказала Маргарита, — вот письмо, которое привез вам один провансальский дворянин.

— Господин де Ла Моль?

— Да.

— Спасибо, — взяв письмо и спрятав его под камзолом, сказал Генрих.

Отойдя от растерянной жены, он положил руку на плечо флорентийца.

— Ну как идет ваша торговля, Рене? — спросил он.

— Неплохо, ваше величество, неплохо, — ответил отравитель со своей коварной улыбкой.

— Еще бы, когда состоишь поставщиком всех коронованных особ Франции и других стран, — сказал Генрих.

— Кроме короля Наваррского, — нагло ответил флорентиец.

— Вы правы, мэтр Рене, черт вас побери, — сказал Генрих, — но моя бедная мать, ваша покупательница, умирая, рекомендовала мне вас. Зайдите ко мне завтра или послезавтра и принесите ваши лучшие парфюмерные изделия.

— Это не вызовет косых взглядов, — с улыбкой заметила Екатерина, — ведь говорят, что…

— Что у меня карман тощий, — со смехом подхватил Генрих. — Кто вам сказал об этом, матушка? Марго?

— Нет, сын мой, госпожа де Сов, — отвечала Екатерина.

В эту минуту герцогиня Лотарингская, несмотря на все свои усилия, не смогла сдержаться и разрыдалась. Генрих Наваррский даже не обернулся.

— Сестра, что с вами? — воскликнула Маргарита и бросилась к Клод.

— Пустяки, пустяки, — сказала Екатерина, становясь между молодыми женщинами, — у нее бывают приступы нервного возбуждения, и врач Мазилло советует лечить ее благовониями.

Екатерина еще сильнее, чем в первый раз, сжав руку старшей дочери, обернулась к младшей.

— Марго, вы разве не слыхали, что я предложила вам идти к себе? Если этого недостаточно, я вам приказываю, — сказала она.

— Простите, — отвечала бледная, трепещущая Маргарита, — желаю вашему величеству доброй ночи.

— Надеюсь, что ваше пожелание исполнится. Спокойной ночи, спокойной ночи.

Маргарита напрасно старалась перехватить взгляд мужа — он даже не повернулся в ее сторону, и Маргарита вышла, едва держась на ногах.

Воцарилось минутное молчание; Екатерина устремила пристальный взгляд на герцогиню Лотарингскую, а та молча смотрела на мать, сжимая руки.

Генрих стоял к ним спиной, но следил за этой сценой в зеркале, делая вид, что помадит усы помадой, которую преподнес ему Рене.

— А вы, Генрих, разве не собираетесь уходить? — спросила Екатерина.

— Ах да! — воскликнул король Наваррский. — Честное слово, я совершенно забыл, что меня ждут герцог Алансонский и принц Конде! А все из-за этих изумительных духов — они одурманили меня и, сдается мне, отбили память. До свидания!

— До свидания! А завтра вы расскажете мне, как себя чувствует адмирал?

— Не премину. Ну, Фебея, что с тобой?

— Фебея! — сердито крикнула Екатерина.

— Отзовите ее, сударыня, она не хочет меня выпустить.

Королева-мать встала, взяла собачку за ошейник и держала ее, пока Генрих не вышел, а уходил он с таким спокойным и веселым лицом, как будто в глубине души не чувствовал, что над ним нависла смертельная опасность.

Собачка, отпущенная Екатериной Медичи, бросилась за ним, но дверь затворилась; тогда она просунула свою длинную мордочку под портьеру и протяжно, жалобно завыла.

— Теперь, Карлотта, — сказала Екатерина баронессе де Сов, — позовите герцога де Гиза и Таванна — они в моей молельне; вернитесь с ними и посидите с герцогиней Лотарингской: ей опять нехорошо.

VII

НОЧЬ 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
Когда Ла Моль и Коконнас закончили свой скудный ужин, — скудный, ибо в гостинице «Путеводная звезда» куры жарились только на вывеске, — Коконнас повернул на одной ножке свой стул, вытянул ноги, оперся локтем о стол и, допивая последний стакан вина, спросил:

— Господинде Ла Моль, хотите сейчас же лечь спать?

— По правде говоря, поспать мне очень хочется, сударь, — ведь ночью за мной могут прийти.

— И за мной тоже, — сказал Коконнас, — но я думаю, что лучше нам не ложиться и не заставлять ждать тех, кто пришлет за нами, а попросить карты и поиграть. Таким образом, когда за нами придут, мы будем готовы.

— Я с удовольствием принял бы ваше предложение, сударь, но для игры у меня слишком мало денег: в моем кошельке едва ли наберется сто экю золотом, и это — все мое богатство. С ним я должен теперь устраивать свою судьбу.

— Сто экю золотом! — воскликнул Коконнас. — И вы еще жалуетесь, черт побери! У меня, сударь, всего-навсего шесть.

— Да будет вам! — возразил Ла Моль. — Я видел, как вы вынимали из кармана кошелек: он был не то что полон, а, можно сказать, битком набит.

— А-а! Эти деньги пойдут в уплату давнишнего долга одному старому Другу моего отца, — сказал Коконнас, — как я подозреваю, такому же гугеноту, как и вы. Да, тут сто нобилей с розой, — продолжал Коконнас, хлопнув себя по карману, — но эти нобили принадлежат Меркандону; моя же личная собственность состоит, как я сказал, из шести экю.

— Что же это за игра?

— Вот потому-то я и хочу играть. Кроме того, мне пришла в голову мысль.

— Какая?

— Мы оба приехали в Париж с одной и той же целью.

— Да.

— У каждого из нас есть могущественный покровитель.

— Да.

— Вы рассчитываете на своего так же, как я на моего?

— Да.

— Вот мне и пришла в голову мысль сперва сыграть на деньги, а потом на первую благостыню, которую получим от двора или от возлюбленной…

— В самом деле, здорово придумано! — со смехом заметил Ла Моль. — Но, признаюсь, я не такой страстный игрок, чтобы рисковать моей судьбой, играя в карты или в кости, — ведь первая благостыня, которую мы с вами получим, вероятно, определит течение всей нашей жизни.

— Хорошо! Оставим первую благостыню от двора и будем играть на первую благостыню от возлюбленной.

— Есть одно препятствие, — возразил Ла Моль.

— А именно?

— У меня нет возлюбленной.

— У меня тоже нет, но я собираюсь скоро обзавестись ею. Слава Богу, мы с вами не так скроены, чтобы страдать от недостатка в женщинах.

— Вы-то, господин де Коконнас, конечно, не будете терпеть в них недостатка, а я не так уж твердо верю в мою звезду любви и боюсь обокрасть вас, поставив свой заклад против вашего. Давайте играть на шесть экю, а если вы, к несчастью, их проиграете и захотите продолжать игру, то ведь вы дворянин, и ваше слово ценится на вес золота.

— Отлично! Вот это разговор! — воскликнул Коконнас. — Вы совершенно правы, сударь, слово дворянина ценится на вес золота, особливо если этот дворянин пользуется доверием двора. А потому считайте, что я не слишком рискую, играя с вами на первую благостыню, которую наверняка получу.

— Да, вы-то можете проиграть ее, но я не могу ее выиграть — ведь я служу королю Наваррскому и ничего не могу получить от герцога де Гиза.

— Ага, нечестивец! Я сразу тебя почуял, — пробурчал хозяин, начищая старый шлем, и, прервав работу, перекрестился.

— Вот как, — сказал Коконнас, тасуя карты, принесенные слугой, — стало быть, вы…

— Что я?

— Протестант.

— Я?

— Да, вы.

— Ну, предположим, что это так, — усмехнувшись, сказал Ла Моль. — Вы что-нибудь имеете против нас?

— О, слава Богу — нет. Мне все равно. Я всей душой ненавижу гугенотскую мораль, но не питаю ни малейшей ненависти к гугенотам, а кроме того, они теперь в чести.

— Чему доказательством служит аркебузный выстрел в господина адмирала, — с улыбкой заметил Ла Моль. — Не доиграемся ли и мы до выстрелов?

— Как вам будет угодно, — отвечал Коконнас, — мне лишь бы играть, а на что — все равно.

— Ну что ж, давайте играть, — сказал Ла Моль, взяв и разобрав свои карты.

— Да, играйте и притом играйте смело: ведь если даже я проиграю сто экю против ста ваших, завтра же утром я найду, чем вам заплатить.

— Стало быть, счастье придет к вам во сне?

— Нет, я пойду искать его.

— Куда же это? Скажите мне, и я пойду с вами!

— В Лувр.

— Разве вы пойдете туда ночью?

— Да, ночью я получу личную аудиенцию у великого герцога де Гиза.

Когда Коконнас объявил, что пойдет за деньгами в Лувр, Ла Юрьер бросил чистить каску, встал за стулом Ла Моля так, что его мог видеть один Коконнас, и начал делать ему знаки, но пьемонтец не замечал их, поглощенный игрой и разговором.

— Да это просто чудо! — сказал Ла Моль. — Вы были правы, когда сказали, что мы родились под одной звездой. У меня тоже свидание в Лувре ночью, только не с герцогом де Гизом, а с королем Наваррским.

— А вы знаете пароль?

— Да.

— А сигнал для сбора?

— Нет.

— Ну, а я знаю. Мой пароль…

С этими словами пьемонтец поднял голову, и в тот же миг Ла Юрьер сделал ему знак до такой степени выразительный, что дворянин сразу осекся, остолбенев от этой мимики гораздо больше, чем от потери ставки в три экю. Заметив удивление, возникшее на лице партнера, Ла Моль обернулся, но не увидел никого, кроме хозяина, стоявшего позади него, скрестив руки на груди, и в том самом шлеме, который он чистил минуту назад.

— Что с вами? — спросил Ла Моль Коконнаса. Коконнас переводил взгляд с хозяина на партнера и ничего ему не ответил, так как не знал, что нужно ответить, несмотря на то, что Ла Юрьер усердно подавал ему новые знаки.



Ла Юрьер смекнул, что должен прийти к нему на помощь.

— Дело в том, — быстро заговорил он, — что я сам любитель играть в карты, вот я и подошел взглянуть на ваш ход, благодаря которому вы выиграли, а граф вдруг увидал на голове простого горожанина боевой шлем, ну и удивился.

— Действительно, хороша фигура! — воскликнул Ла Моль, заливаясь смехом.

— Эх, сударь! — заметил Ла Юрьер, отлично разыгрывая добродушие и пожимая плечами и делая вид, что сознает свое полное ничтожество. — Конечно, наш брат не из породы храбрецов, и нет у нас настоящей выправки. Это вам, бравым дворянам, хорошо сверкать золочеными касками да тонкими рапирами, а наше дело — отбыть свое время в карауле.

— Так, так! — сказал Ла Моль, тасуя карты. — А разве вы ходите в караул?

— Да, граф, приходится! Я ведь сержант одного из отрядов городской милиции.

Сказавши это, Ла Юрьер, пока Ла Моль сдавал карты, удалился, приложив палец к губам и таким способом предупредив совершенно растерявшегося Коконнаса, чтобы он не проболтался.

Необходимость быть настороже привела к тому, что Коконнас проиграл и вторую ставку так же быстро, как и первую.

— Ну вот и все ваши шесть экю! Хотите отыграться в счет ваших будущих благ?

— С большим удовольствием, — ответил Коконнас.

— Но прежде чем продолжать игру, я напомню вам: ведь вы говорили, что у вас назначено свидание с герцогом де Гизом?

Коконнас посмотрел в сторону кухни и увидал огромные глаза Ла Юрьера, который делал ему все тот же знак.

— Да, — сказал Коконнас, — но теперь еще не время. А впрочем, поговорим лучше о вас, господин де Ла Моль.

— А по-моему, дорогой господин де Коконнас, поговорим лучше об игре, а то, если не ошибаюсь, я сейчас выиграл у вас еще шесть экю.

— А ведь правда, черт побери!.. Мне всегда говорили, что гугенотам везет в игре, и мне страх как захотелось стать гугенотом, черт меня подери!

Глаза Ла Юрьера загорелись, как угли, но Коконнас, всецело занятый игрой, этого не заметил.

— Переходите к нам, граф, переходите, — сказал Ла Моль, — и хотя желание стать гугенотом пришло к вам путем весьма своеобразным, вы будете хорошо приняты у нас.

Коконнас почесал за ухом.

— Будь я уверен, что счастье в игре зависит от этого, то ручаюсь вам… ведь я в конце концов не так уж сильно привержен к мессе, а раз и король не столь уж привержен к ней.

— А кроме того, это прекрасное исповедание: оно так просто, так чисто! — подхватил Ла Моль.

— И к тому же оно в моде, — продолжал Коконнас, — да еще приносит счастье в игре: ведь, черт меня подери, все тузы у вас, а между тем я слежу за вами с тех пор, как мы взяли карты в руки: вы играете честно, не передергиваете… Стало быть, дело в протестантской вере…

— Вы задолжали мне еще шесть экю, — спокойно заметил Ла Моль.

— Ах, как сильно вы меня искушаете! — сказал Коконнас, — И если ночью я останусь недоволен герцогом де Гизом…

— Что тогда?

— Тогда я завтра же попрошу вас представить меня королю Наваррскому, и будьте покойны: уж если я стану гугенотом, то большим, чем Лютер, Кальвин, Меланхтон и все реформаторы вместе взятые.

— Те! Вы поссоритесь с нашим хозяином, — сказал Ла Моль.

— Да, верно, — согласился Коконнас, взглянув в сторону кухни. — Нет, он нас не слышит, он сейчас очень занят.

— А что он делает? — спросил Ла Моль, который не мог видеть хозяина со своего места.

— Он разговаривает с… Черт подери! Это он!

— Кто — он?

— Да та ночная птица, с которой он разговаривал, когда мы подъехали к гостинице, — человек в желтом камзоле и в плаще цвета древесного гриба. Черт побери! Как он увлекся! Эй! Ла Юрьер! Уж не занимаетесь ли вы политикой? Признавайтесь!

Но на этот раз Ла Юрьер ответил таким энергичным, таким повелительным жестом, что Коконнас, несмотря на свое пристрастие к раскрашенным картонкам, встал и пошел к нему.

— Что с вами? — спросил Ла Моль.

— Вам вина, граф? — спросил Ла Юрьер, хватая Коконнаса за руку. — Сейчас подадут. Грегуар! Вина господам!

Потом прошептал Коконнасу на ухо:

— Молчите! Молчите, или смерть вам! И спровадьте куда-нибудь вашего товарища.

Ла Юрьер был так бледен, а желтый человек так мрачен, что Коконнас почувствовал дрожь во всем теле и, обернувшись к Ла Молю, сказал:

— Дорогой господин де Ла Моль, прошу извинить меня: я в один присест проиграл пятьдесят экю. Мне сегодня не везет, и я боюсь зарваться.

— Отлично, отлично, сударь, как вам угодно, — отвечал Ла Моль. — Кроме того, я не откажусь прилечь на минуту. Ла Юрьер!

— Что угодно, ваше сиятельство?

— Разбудите меня, если за мной придут от короля Наваррского. Я лягу не раздеваясь, чтобы в любую минуту быть готовым.

— Я последую вашему примеру, — заявил Коконнас, — а чтобы его светлости не ждать меня ни минуты, я сделаю себе значок. Ла Юрьер, дайте мне ножницы и белой бумаги.

— Грегуар! — крикнул Ла Юрьер. — Белой бумаги для письма и ножницы, чтобы сделать конверт!

«Ого! — сказал себе пьемонтец:

— Честное слово, здесь готовится нечто из ряда вон выходящее».

— Спокойной ночи, господин де Коконнас! — сказал Ла Моль. — А вы, милейший хозяин, будьте любезны, проводите меня в мою комнату. Желаю вам успеха, мой новый друг!

И Ла Моль, сопровождаемый Ла Юрьером, исчез из виду на винтовой лестнице. Тогда таинственный человек схватил Коконнаса за локоть, подтащил к себе и торопливо заговорил:

— Сударь, сто раз вы чуть не выдали тайну, от которой зависит судьба королевства! Благодарение Богу, вы вовремя прикусили язык. Еще одно слово, и я пристрелил бы вас из аркебузы. К счастью, теперь мы одни, так слушайте.

— Но кто вы такой, как вы смеете говорить со мной таким повелительным тоном? — спросил Коконнас.

— Вы слышали о де Морвеле?

— Убийце адмирала?

— И капитана де Муи.

— Да, конечно.

— Так вот, де Морвель — это я.

— Ого-го! — произнес Коконнас.

— Слушайте же.

— Черт побери! Конечно, слушаю.

— Тс! — прошипел де Морвель и приложил палец к губам.

Коконнас прислушался.

В ту же минуту они услышали, что хозяин захлопнул дверь какой-то комнаты, запер дверь в коридоре на засов и подбежал к собеседникам.

Он подал стул Коконнасу и стул Морвелю, взял третий себе и сказал:

— Господин де Морвель, все заперто, можете говорить.



Морвель
На Сен-Жермен-Л'Осеруа пробило одиннадцать часов вечера. Морвель считал один за другим удары, дрожащие звуки которых зловеще раздавались в ночи, и, когда последний удар замер в воздухе, сказал, обращаясь к Коконнасу, ощетинившемуся при виде предосторожностей, которые принимали эти два человека:

— Сударь, вы добрый католик?

— Я думаю! — отвечал Коконнас.

— Сударь, — продолжал Морвель, — вы преданы королю?

— Душой и телом. Я считаю, что вы, сударь, оскорбляете меня, задавая мне подобный вопрос.

— Не будем ссориться из-за этого; вы пойдете с нами?

— Куда?

— Это не имеет значения. Предоставьте себя в наше распоряжение. От этого зависит ваше благосостояние, а быть может, и ваша жизнь.

— Предупреждаю вас, что в полночь у меня будет дело в Лувре.

— Туда-то мы и пойдем.

— Меня ждет герцог де Гиз.

— Нас тоже.

— Но у меня особый пароль для входа, — продолжал Коконнас, несколько уязвленный тем, что ему приходится делить честь аудиенции у герцога с де Морвелем и Ла Юрьером.

— У нас тоже.

— Но у меня особый опознавательный знак! Морвель улыбнулся, вытащил из-за пазухи пригоршню крестов из белой материи, один дал Ла Юрьеру, один Коконнасу, один взял себе. Ла Юрьер прикрепил свой к шлему, а Морвель к шляпе.

— Вот как! — удивился Коконнас. — Значит, и свидание, и пароль, и знак — для всех?

— Да, лучше сказать — для всех добрых католиков.

— Стало быть, в Лувре — торжество, королевский пир, — воскликнул Коконнас. — И на него не хотят пускать этих собак-гугенотов?.. Здорово! Отлично! Превосходно!! Довольно с них, покрасовались!

— Да, в Лувре торжество, королевский пир, в котором будут участвовать и гугеноты. — ответил Морвель. — Больше того — они-то и будут героями дня, они-то и заплатят за пир, так что если вы хотите быть с нами, мы начнем с того, что пойдем и пригласим их вождя, их поборника, их Гедеона[7], как они его называют.

— Адмирала? — воскликнул Коконнас.

— Да, старика Гаспара, по которому я промахнулся, как дурак, хотя стрелял из аркебузы самого короля.

— Вот почему, дорогой дворянин, я чистил свой шлем, вострил шпагу и точил ножи, — проскрежетал Ла Юрьер, нарядившийся военным.

Коконнас вздрогнул и стал бледен, как смерть, начиная понимать, в чем дело.

— Как?.. Это правда? — воскликнул он. — Так это торжество, этот пир… означают… что мы…

— Вы очень недогадливы, сударь, — сказал Морвель, — сейчас видно, что вам в отличие от нас не надоела наглость этих еретиков.

— Стало быть, вы решили пойти к адмиралу и… — начал Коконнас.

Морвель улыбнулся и подвел Коконнаса к окну.

— Взгляните туда. — сказал он, — видите в конце улицы, на маленькой площади за церковью, людей, которые бесшумно выстраиваются в темноте?

— Да.

— У всех этих людей на шляпе такой же белый крест, как у Ла Юрьера, у вас и у меня.

— И что же?

— А то, что это рота швейцарцев из западных кантонов под командованием Токено, а вам известно, что эти господа из западных кантонов — друзья-приятели короля.

— Ого-го! — произнес Коконнас.

— Теперь смотрите: вон там, по набережной, скачет отряд кавалеристов; вы узнаете командира?

— Как же я могу узнать его? — спросил взволнованный Коконнас. — Ведь я приехал в Париж только сегодня вечером!

— Это тот самый человек, с которым вы должны увидеться в полночь в Лувре. Там он и будет ждать вас.

— Так это герцог де Гиз?

— Он самый. А сопровождают его бывший купеческий старшина Марсель и теперешний старшина Шорон. Оба держат наготове отряды горожан. А вот по нашей улице идет командир нашего квартала; смотрите хорошенько, что он будет делать.

— Он стучит во все двери. А что такое на дверях, в которые он стучит?

— Белый крест, молодой человек, такой же крест, как у нас на шляпах. Прежде, бывало, люди предоставляли Богу отмечать своих; теперь мы стали вежливее и избавляем Его от этого труда.

— Да, куда он ни постучит, всюду отворяется дверь и выходят вооруженные горожане.

— Он постучится и к нам, и мы тоже выйдем.

— Но поднимать на ноги столько народа, чтобы убить одного старика гугенота, это… черт побери! Это позор! Это достойно душегубов, а не солдат! — воскликнул Коконнас.

— Молодой человек, — отвечал Морвель, — если вам неохота возиться со стариками, вы можете выбрать себе молодых. Тут найдется дело на любой вкус. Если вы презираете кинжалы, можете поработать шпагой: ведь гугеноты не такие люди, чтобы покорно дали себя перерезать, и к тому же, как вам известно, все они, и старые и молодые, очень живучи.

— Так вы собираетесь перебить их всех?! — вскричал Коконнас.

— Всех.

— По приказу короля?

— Короля и герцога де Гиза.

— И когда же?

— Как только ударят в набат на колокольне Сен-Жермен-Л'Осеруа.

— Ах, вот почему этот милый немец, служащий у герцога Гиза… как бишь его зовут?

— Господин Бэм.

— Верно… Вот почему он мне сказал, чтобы я бежал в Лувр с первым ударом набата.

— Вы, стало быть, видели Бэма?

— И видел, и говорил с ним.

— Где?

— В Лувре. Он-то и провел меня туда и сказал пароль, который…

— Взгляните.

— Черт побери! Да, это он!

— Хотите поговорить с ним?

— С превеликим удовольствием, клянусь душой! Морвель тихонько отворил окно. В самом деле, это был Бэм и с ним человек двадцать горожан.

— «Гиз и Лотарингия»! — произнес Морвель. Бэм обернулся и, сообразив, что обращаются к нему, подошел.

— А-а, это фы, каспатин де Морфель.

— Да, я; кого вы ищете?

— Я ищу гостиниц «Путефодный звезда», чтоп предупредить некий каспатин де Гогоннас.

— Я здесь, господин Бэм! — отозвался молодой человек.

— А-а! Карашо! Отшень карашо!.. Фы готов?

— Да. Что надо делать?

— Што фам будет сказать каспатин де Морфель. Он топрый католик.

— Слышите? — спросил Морвель.

— Да, — ответил Коконнас. — А куда идете вы, господин Бэм?

— Я? — со смехом ответил вопросом на вопрос Бэм.

— Да, вы.

— Я иду скасать словешко атмиралу.

— Скажите ему, на всякий случай, два, — посоветовал Морвель, — и если он встанет после первого, то уж не встанет после второго.

— Бутте покоен, каспатин де Морфель, бутте покоен и дрессируйте мне карашо этот молодой шелофек.

— Да, да, не беспокойтесь, все Коконнасы по природе хорошие охотничьи собаки и чуткие ищейки.

— Прошшайте.

— Идите.

— А фы?

— Начинайте охоту, а мы подоспеем к дележу добычи.

Бэм отошел, и Морвель затворил окно.

— Слышите, молодой человек? — спросил Морвель. — Если у вас есть личный враг, то, даже если он и не совсем гугенот, занесите его в свой список — между другими пройдет и он.

Коконнас, ошеломленный тем, что видел и слышал, посматривал то на хозяина, принимавшего грозные позы, то на Морвеля, который спокойно вынимал из кармана какую-то бумагу.

— Вот мой список, — сказал Морвель, — триста человек. Пусть каждый добрый католик сделает в эту ночь десятую долю той работы, какую сделаю я, и завтра во всем королевстве не останется ни одного еретика.

— Тс! — произнес Ла Юрьер.

— Что такое? — в один голос спросили Коконнас и Морвель.

На Сен-Жермен-Л'Осеруа раздался первый удар набата.

— Сигнал! — воскликнул Морвель. — Стало быть, часы спешат? Мне сказали, что все начнется в полночь… Что ж, тем лучше! Для славы Бога и короля лучше, чтобы часы не отставали, а спешили.

И в самом деле послышались зловещие удары колокола. Вскоре грянул и первый ружейный выстрел, и почти сейчас же свет нескольких факелов вспыхнул молнией на улице Арбр-сек.

Коконнас стер рукой пот со лба.

— Началось, пошли! — крикнул Морвель.

— Одну минуту, одну минуту! — заговорил хозяин. — Прежде чем отправиться в поход, мы должны обезопасить свои квартиры, как говорят на войне. Я не хочу, чтобы зарезали мою жену и детей, пока меня не будет дома: здесь остается гугенот.

— Ла Моль?! — воскликнул Коконнас, отшатнувшись.

— Да! Нечестивец попал в пасть к волку.

— Как? Вы нападете на вашего постояльца? — спросил Коконнас.

— Для этого-то я и оттачивал рапиру.

— Ну, ну! — произнес пьемонтец, хмуря брови.

— До сих пор я резал только кроликов, уток да цыплят, — сказал почтенный трактирщик. — А как убивают людей, я понятия не имею. Вот я и поупражняюсь на постояльце. Коли я сделаю это неуклюже, то, по крайности, некому будет смеяться надо мной.

— Черт побери! Это жестоко! — вознегодовал Коконнас. — Господин де Ла Моль — мой товарищ. Господин де Ла Моль со мной ужинал. Господин де Ла Моль играл со мной в карты!

— Но господин де Ла Моль — еретик, — вмешался Морвель. — Господин де Ла Моль обречен, и если его не убьем мы, его убьют другие.



— Не говоря уже о том, что он выиграл у вас пятьдесят экю, — добавил хозяин.

— Верно, — ответил Коконнас, — но выиграл честно, я в этом уверен.

— Честно или не честно, а платить придется. А вот ежели я убью его — вы будете квиты.

— Ну, ну, господа, поторапливайтесь! — прикрикнул Морвель. — Стреляйте из аркебузы, колите его рапирой, стукните молотком или каминной доской — чем угодно, только давайте покончим с ним поскорее, если хотим исполнить наше обещание и вовремя прийти к адмиралу на помощь герцогу де Гизу.

Коконнас тяжело вздохнул.

— Я бегу к нему, — сказал Ла Юрьер, — подождите меня.

— Черт побери! — воскликнул Коконнас. — Он еще причинит страдания бедному мальчику, а может быть, и обворует его! Я пойду, чтобы в случае чего прикончить его сразу и не дать его обворовать.

С этим благородным намерением Коконнас бросился по лестнице вслед за Ла Юрьером и быстро догнал его, так как Ла Юрьер, поднимаясь по лестнице, начал раздумывать, а следовательно, замедлил шаг.

В ту самую минуту, когда он и следовавший за ним Коконнас подходили к двери в комнату Ла Моля, на улице раздались выстрелы и тотчас они услышали, как Ла Моль соскочил с кровати и под его ногами заскрипели половицы.

— Черт! — проворчал встревоженный Ла Юрьер. — Видать, он проснулся.

— Похоже на то, — ответил Коконнас.

— Он будет защищаться?

— Он вполне способен на это. А знаете, Ла Юрьер, забавная будет штука, если он вас убьет.

— Гм! Гм! — хмыкнул Ла Юрьер.

Но, ощущая в руках добрую аркебузу, он набрался духа и сильным ударом ноги распахнул дверь.

Тут они увидели, что Ла Моль без шляпы, но совсем одетый, стоит, загородившись кроватью, со шпагой в зубах и с пистолетами в руках.

— Ого-го! — произнес Коконнас, раздувая ноздри, как хищное животное, почуявшее кровь. — Дело-то становится занятным, Ла Юрьер. Ну, что же вы? Вперед!

— А-а! Стало быть, меня хотят убить! — сверкая глазами, крикнул Ла Моль. — Так это ты, мерзавец?

Вместо ответа Ла Юрьер приложил аркебузу к плечу и прицелился в молодого человека. Но Ла Моль увидел это, и в тот момент, когда раздался выстрел, он упал на колени, и пуля пролетела у него над головой.

— Ко мне, ко мне, господин де Коконнас! — крикнул Ла Моль.

— Ко мне, ко мне, господин де Морвель! — кричал Ла Юрьер.

— Честное слово, господин де Ла Моль, — ответил Коконнас, — все, что я могу сделать в этом случае, это не трогать вас. По-видимому, сегодня ночью избивают всех гугенотов именем короля. Выпутывайтесь сами, как знаете.

— А-а! Предатели! Убийцы! Вот как! Ну, подождите!

И Ла Моль, прицелившись, спустил курок одного из своих пистолетов. Ла Юрьер, не спускавший с него глаз, успел отскочить в сторону, но Коконнас, не ожидавший такого ответа, остался стоять на месте, и пуля задела ему плечо.



— Черт побери! — крикнул он, заскрежетав зубами. — Принимаю вызов; померяемся силами, раз ты этого хочешь!

И, обнажив рапиру, он бросился на Ла Моля. Будь они один на один, Ла Моль, конечно, принял бы вызов, но за спиной Коконнаса стоял Ла Юрьер, перезаряжавший аркебузу, а, кроме того, на зов трактирщика уже спешил Морвель, взбегавший по лестнице, перешагивая через несколько ступенек. Поэтому Ла Моль бросился в соседнюю комнату и запер за собой дверь на задвижку.

— Ах, негодяй! — крикнул Коконнас, стуча в дверь эфесом шпаги. — Ну, погоди, сейчас я столько же раз продырявлю тебя шпагой, сколько вечером ты выиграл у меня экю! Я-то пришел, чтобы тебя не мучили, я-то пришел, чтобы тебя не обокрали, а ты мне отплачиваешь за это пулей в плечо! Погоди, мерзавец! Погоди!

Ла Юрьер подошел к запертой двери и одним ударом приклада аркебузы разнес ее в щепки.

Коконнас устремился в комнату, но чуть не ткнулся носом в стену: комната была пуста, окно распахнуто.

— Он, наверное, выпрыгнул в окно. — сказал трактирщик. — Но это пятый этаж; и он разбился насмерть.

— Или удрал на соседнюю крышу, — сказал Коконнас, влезая на подоконник и собираясь преследовать Ла Моля по скользкому и крутому скату крыши. Но Морвель и Ла Юрьер бросились к нему и втащили его обратно в комнату.

— Вы с ума сошли? — крикнули они в один голос. — Вы же разобьетесь!

— Вот еще! — ответил Коконнас. — Ведь я горец, я привык бегать по ледникам. А если меня еще и оскорбили, так за оскорбителем я полезу на небо или спущусь в ад, какой бы дорогой он туда ни отправился. Пустите меня!

— Оставьте! — сказал Морвель. — Или он уже мертв, или уже далеко. Идемте с нами, и если этот от вас ускользнул, вы найдете тысячу других.

— Вы правы! — прорычал Коконнас. — Смерть гугенотам! Я должен отомстить за себя, и чем скорее, тем лучше.

Все трое скатились с лестницы, как лавина.

— К адмиралу! — крикнул Морвель.

— К адмиралу! — повторил Ла Юрьер.

— Что ж, отправимся к адмиралу, если вам угодно, — согласился Коконнас.

Оставив гостиницу «Путеводная звезда» на попечение Грегуара и прочих слуг, все трое выскочили из дома и побежали к дому адмирала на улицу Бетизи; яркое пламя и грохот выстрелов указывали им дорогу.

— Кто это? — закричал Коконнас. — Какой-то человек бежит без камзола и без перевязи.

— А это кто-нибудь спасается, — сказал Морвель.

— Ну что же вы?! Ведь у вас аркебузы! — крикнул Коконнас.

— Нет, ни за что; я берегу порох для лучшей дичи, — отвечал Морвель.

— Тогда вы, Ла Юрьер!

— Подождите, подождите! — сказал трактирщик, прицеливаясь.

— Ну да, подождите! — крикнул Коконнас. — Пока вы ждете, он убежит!

Он бросился за несчастным и вскоре настиг его, так как тот был ранен. Но в то мгновение, когда Коконнас, чтобы не наносить удара в спину, крикнул ему: «Обернись! Да обернись же!», раздался выстрел, в ушах Коконнаса раздался свист пули, и беглец покатился по земле, как бегущий со всех ног заяц, настигнутый выстрелом охотника.

Позади Коконнаса раздался торжествующий крик; пьемонтец обернулся и увидел трактирщика, потрясавшего своим оружием.

— Ага! Почин сделан! — закричал он.

— Да, но вы чуть не прострелили меня насквозь.

— Берегитесь, сударь! Берегитесь! — крикнул Ла Юрьер.

Коконнас отскочил. Раненый приподнялся на одно колено и, пылая местью, хотел ударить Коконнаса кинжалом, но трактирщик вовремя предостерег пьемонтца.

— Ах, гадина! — взревел Коконнас, и, набросившись на раненого, три раза вонзил ему в грудь шпагу по рукоятку.

— А теперь к адмиралу! К адмиралу! — крикнул он, оставив гугенота, бившегося в предсмертных судорогах.

— Эге, дорогой дворянин, вы, кажется, входите во вкус, — сказал Морвель.

— Вы правы, — ответил Коконнас. — Уж не знаю, пьянит ли меня запах пороха, или возбуждает вид крови, но, черт побери, меня так и тянет убивать. Это своего рода облава на людей. До сих пор я так охотился только на волков да на медведей, но, клянусь честью, облава на людей мне кажется куда увлекательнее! И все трое побежали своей дорогой.

VIII

РЕЗНЯ
Дом адмирала стоял, как мы сказали, на улице Бетизи. Это было большое здание в глубине двора, выходившее двумя крыльями на улицу. Ворота и две калитки в каменной ограде, отделявшей дом от улицы, вели во двор.

Когда три наших гизара появились в конце улицы Бетизи, которая являлась продолжением улицы Фосе-Сен-Жермен-Л'Осеруа, они увидели, что дом адмирала окружен швейцарцами, солдатами и вооруженными горожанами; каждый из них держал в правой руке кто шпагу, кто пику, кто аркебузу, а некоторые держали в левой руке факелы и освещали эту сцену колеблющимся погребальным светом, который, следуя движениям факелоносцев, то падал на мостовую, то полз по стенам вверх, то пробегал по этому живому морю, где каждый предмет вооружения отсвечивал своим блеском. Вокруг дома и, на близлежащих улицах — Тиршап, Этьен и Бертен-Пуаре — свершалось страшное дело. Слышались пронзительные крики, громыхали выстрелы, и время от времени какой-нибудь несчастный, полуголый, бледный, окровавленный, большими прыжками, как преследуемая лань, пробегал по мертвенному световому кругу, где, казалось, мечется стая демонов.

В одну минуту Коконнас, Морвель и Ла Юрьер, белые кресты которых были замечены издали и которые были поэтому встречены громкими приветствиями, очутились в самой гуще толпы, тяжело дышавшей и тесно сомкнутой, как свора собак. Они, конечно, не пробились бы сквозь нее, но многие узнали Морвеля и дали ему дорогу. Коконнас и Ла Юрьер прошмыгнули за ним, и, таким образом, всем троим удалось проскользнуть во двор.

Посреди двора, в ограде которого все три калитки были выломаны, на пустом пространстве, почтительно освобожденном убийцами, стоял человек; он опирался на обнаженную шпагу и не сводил глаз с балкона, находившегося на высоте около пятнадцати футов от земли и тянувшегося под центральным окном здания. Этот человек нетерпеливо притоптывал ногой и время от времени оборачивался, чтобы спросить о чем-то у тех, кто стоял ближе к нему.

— Нет и нет! — сказал он. — Никого!.. Наверно, его предупредили, и он бежал. Как вы думаете, дю Га?

— Не может быть, ваша светлость.

— Почему не может быть? Вы же сами мне говорили, что за минуту до нашего прихода какой-то человек без шляпы, с обнаженной шпагой в руке, бежавший, точно от погони, постучал в ворота и его впустили!

— Верно, ваша светлость! Но почти тотчас же вслед за ним пришел Бэм, все двери были выломаны, а дом окружен. Человек войти-то вошел, но выйти он никак не мог.

— Эге! Если не ошибаюсь, это герцог де Гиз? — спросил Коконнас мэтра Ла Юрьера.

— Он самый, сударь. Да, это великий Генрих де Гиз собственной персоной, и он наверняка дожидается, когда выйдет адмирал, чтобы разделаться с ним так же, как адмирал разделался с его отцом. Каждому свой черед, сударь, и сегодня, слава Богу, пришел наш.

— Эй! Бэм! Эй! — крикнул герцог своим могучим голосом. — Неужели еще не кончено?

Концом своей шпаги, такой же нетерпеливой, как и он сам, герцог высек искры из мостовой.

В ту же минуту в доме послышались крики, затем выстрелы, громкий топот и бряцание оружия, а затем снова наступила тишина.

Герцог рванулся было к дому.

— Ваша светлость, ваша светлость! — сказал дю Га, приблизившись к герцогу и остановив его. — Ваше достоинство требует, чтобы вы оставались здесь и ждали.

— Ты прав, дю Га! Спасибо! Я подожду. Но, по правде говоря, я умираю от нетерпения и беспокойства. А вдруг он ускользнул от меня?

Внезапно топот ног в доме стал слышнее… на оконных стеклах второго этажа заиграли красные отблески, как на пожаре.

Балконная дверь, столько раз привлекавшая взоры герцога, распахнулась или, вернее, разлетелась вдребезги, и на балконе появился человек; лицо его было бледно, шея залита кровью.

— Бэм! Ты! Наконец-то! — крикнул герцог. — Ну что? Что?

— Фот! Фот он! — хладнокровно ответил немец, нагнулся, и тут же стал с усилием разгибаться, видимо поднимая какую-то большую тяжесть.

— А остальные? Где же остальные? — нетерпеливо спросил герцог.

— Оздальные коншают оздальных.

— А ты что делаешь?

— Сейшас уфидить; отойтить назат немношко. Герцог сделал шаг назад.

В эту минуту стало видно и то, что немец с таким усилием подтягивал к себе.

Это было тело старика.

Бэм поднял его над перилами балкона, раскачал в воздухе и бросил к ногам своего господина.

Глухой звук падения, потоки крови, хлынувшей из тела и далеко обрызгавшей мостовую, ужаснули всех, не исключая и герцога, но чувство ужаса скоро уступило место любопытству — все присутствующие сделали несколько шагов вперед, и дрожащий свет факела упал на жертву.

Стали видны седая борода, суровое благородное лицо и окоченевшие руки.

— Адмирал! — разом воскликнули двадцать голосов и разом смолкли.

— Да, это адмирал! Это он! — сказал герцог, подойдя к трупу и разглядывая его с молчаливой радостью.

— Адмирал! Адмирал! — вполголоса повторяли свидетели этой страшной сцены, сбившись в кучу и робко приближаясь к великому поверженному старцу.

— Ага, Гаспар! Вот ты наконец! — торжествующе произнес герцог де Гиз. — Ты приказал убить моего отца, теперь я мщу тебе!

И он дерзко поставил йогу на грудь протестантского героя.

Но в тот же миг глаза умирающего с усилием открылись, его простреленная, залитая кровью рука сжалась в последний раз, и, оставаясь неподвижным, адмирал ответил святотатцу замогильным голосом:

— Генрих де Гиз! Когда-нибудь и ты почувствуешь на груди ногу твоего убийцы. Я не убивал твоего отца. Будь ты проклят!

Герцог невольно вздрогнул, побледнел, и ледяной холод пробежал по его телу; он провел рукой по лбу, как бы отгоняя мрачное видение, затем опустил руку и решился еще раз взглянуть на адмирала, но глаза его уже закрылись, рука лежала неподвижно, а вместо страшных слов изо рта хлынула черная кровь, заливая седую бороду.

Герцог с решимостью отчаяния взмахнул шпагой.

— Итак, фаша светлость, фы дофолен? — спросил Бэм.

— Да, да, мой храбрый Бэм! — ответил Генрих. — Ты отомстил…

— За херцог Франсуа, та?

— За религию, — сдавленным голосом ответил Генрих. — А теперь, — продолжал он, обращаясь к швейцарцам, солдатам и горожанам, заполнившим улицу и двор, — за дело, друзья мои, за дело!

— Здравствуйте, господин Бэм! — сказал Коконнас, не без восхищения подходя к немцу, все еще стоявшему на балконе и спокойно вытиравшему свою шпагу.

— Так это вы спровадили его на тот свет? — с восторгом крикнул Ла Юрьер. — Как это вам удалось, достойнейший из дворян?

— О-о! Ошень просто, ошень просто! Он слыхал шум, отфорял свой тферь, я протыкал его мой рапир. Но это еще не фсе, я тумай, Телиньи еще стоит за себя, я слышать, он кришит.

В самом деле, в эту минуту послышались отчаянные, как будто женские вопли, и красноватые отблески осветили одно из крыльев дома, образовывавших галерею. Появились двое бегущих мужчин, их преследовала целая вереница убийц. Одного мужчину убили выстрелом из аркебузы; другой подбежал к открытому окну, и, не испугавшись высоты и не убоявшись врагов, ждавших его внизу, бесстрашно спрыгнул во двор.

— Бей! Бей! — закричали убийцы, видя, что жертва ускользает от них.

Человек поднялся на ноги, подобрал шпагу, выскользнувшую у него из рук при падении, бросился, наклонив голову, сквозь толпу, сбил с ног несколько человек, проткнул кого-то шпагой и среди треска пистолетных выстрелов и злобной ругани промахнувшихся по нем солдат молнией промелькнул мимо Коконнаса, который с кинжалом в руке поджидал его у ворот.

— Есть! — крикнул пьемонтец, проколов беглецу предплечье тонким, острым клинком кинжала.

— Подлец! — крикнул тот в ответ, хлестнув своего врага клинком по лицу: в узком пролете ворот нанести удар шпагой было невозможно.

— Тысяча чертей! Это господин де Ла Моль! — воскликнул Коконнас.

— Господин де Ла Моль! — повторил Ла Юрьер и Морвель.

— Он-то и предупредил адмирала! — заорали солдаты.

— Бей! Бей! — вопили со всех сторон.

Коконнас, Ла Юрьер и с десяток солдат бросились в погоню за Ла Молем, а тот, покрытый кровью, охваченный тем возбуждением, которое и является последним пределом жизненных сил человека, мчался по улицам, руководствуясь одним инстинктом. Топот и крики гнавшихся за ним врагов подстегивали и словно окрыляли его. Порой ему хотелось бежать медленнее, но свистнувшая рядом пуля вновь заставляла его ускорить бег. Он уже не дышал, не вдыхал и не выдыхал воздух — из его груди вырывались глухие хрипы и сиплые стоны. Кровь, сочившаяся из головы, смешивалась с потом и заливала лицо.

Вскоре камзол начал стеснять биение его сердца, и Ла Моль сорвал с себя камзол. Вскоре и шпага оказалась слишком тяжелой для его руки — он отшвырнул и шпагу.

Порой ему казалось, что топот врагов отдаляется и что ему удастся ускользнуть от своих палачей, но на их крики сбегались другие убийцы, находившиеся поблизости; бросив свою кровавую работу, они бросались за ним. Внезапно слева от себя Ла Моль увидел спокойно текущую реку и почувствовал, что если он бросится в нее, как загнанный олень, то испытает невыразимое блаженство, и только крайнее напряжение разума удержало его от этого. А справа возвышался Лувр, мрачный, неколебимый, но полный глухих, зловещих звуков. Через подъемный мост взад и вперед сновали шлемы и панцири, сверкавшие холодным отблеском лунных лучей. Ла Моль подумал о короле Наваррском и о Колиньи, то были единственные его покровители. Он собрал все свои силы, взглянул на небо, давая про себя обет стать католиком, если спасется, уловкой выиграл шагов тридцать расстояния у гнавшейся за ним стаи, свернул направо к Лувру, бросился на подъемный мост, смешался с кучей солдат, получил новый удар кинжалом, скользнувшим вдоль ребер, и, несмотря на крики «Бей! Бей!», раздававшиеся со всех сторон, несмотря на изготовившихся к бою часовых, стрелой промчался во двор, влетел в двери, взбежал по лестнице на третий этаж и, прислонившись к знакомой ему двери, начал стучать в нее кулаками и ногами.

— Кто там? — тихо спросил женский голос.

— Господи, Господи! — бормотал Ла Моль. — Они идут… я их слышу… я их вижу… Это я!.. Я!..

— Кто вы? — произнес тот же голос. Ла Моль вспомнил пароль.

— Наварра! Наварра! — крикнул он.

Дверь тотчас отворилась. Ла Моль, не поблагодарив и даже не заметив Жийону, ворвался в прихожую, пробежал коридор, две или три комнаты и очутился в спальне, освещенной лампой, свисавшей с потолка.

На кровати резного дуба за бархатным, расшитым золотыми лилиями пологом лежала полуобнаженная женщина и, опершись на локоть, смотрела на него расширенными от ужаса глазами.

Ла Моль подбежал к лежавшей даме.

— Сударыня! — вскричал он — Там убивают, там режут моих собратьев! Они хотят убить, хотят зарезать и меня… Ах! Ведь вы королева… Спасите меня!

Он бросился к ее ногам, оставив на ковре широкий кровавый след.

Увидев перед собой человека на коленях, растерзанного, бледного, королева Наваррская приподнялась и, в страхе закрыв лицо руками, начала звать на помощь.

— Бога ради не зовите! — говорил Ла Моль, пытаясь встать. — Если вас услышат, я погиб! Убийцы гнались за мной, они были уже на лестнице. Я слышу их… Вот они! Вот!

— На помощь! — вне себя кричала королева Наваррская. — На помощь!

— Ах! Вы убиваете меня! — в отчаянии сказал Ла Моль. — Умереть от звука такого чарующего голоса, умереть от такой прекрасной руки! Не думал я, что это может случиться!

В ту же минуту дверь распахнулась, и в комнату ворвалась толпа людей, запыхавшихся, разъяренных, с лицами, испачканными порохом и кровью, со шпагами, аркебузами и алебардами.

Их вел за собой Коконнас; с рыжими всклокоченными волосами, с бледно-голубыми, неестественно расширенными глазами, с кровоточащей раной на щеке, нанесенной шпагою Ла Моля, пьемонтец был страшен.

— Черт побери! Вот он, вот он! А-а, наконец-то попался! — кричал Коконнас.



Ла Моль поискал глазами какое-нибудь оружие, но не нашел ничего. Он посмотрел на королеву и увидел на ее лице выражение глубокой жалости. Тогда он понял, что только она может спасти его, метнулся к ней и обнял ее.



Коконнас сделал три шага вперед и концом длинной рапиры нанес еще одну рану в плечо своего врага; несколько капель красной теплой крови, словно роса, окропили белые душистые простыни Маргариты.

Увидев кровь, чувствуя содрогания прижавшегося к ней человека, Маргарита бросилась вместе с ним в проход между кроватью и стеной. И вовремя: силы Ла Моля иссякли, он был не в силах пошевельнуться — ни для того, чтобы бежать, ни для того, чтобы защищаться. Склонив голову на плечо молодой женщины, он судорожно цеплялся за нее руками, раздирая тонкий вышитый батист, облекавший волною газа тело Маргариты.

— Ваше величество! Спасите! — пролепетал он замирающим голосом.

Больше он уже ничего не мог сказать. Глаза его, словно подернутые предсмертной дымкой, затуманились, голова бессильно запрокинулась, руки повисли, ноги подкосились, и он упал на пол в лужу своей крови, увлекая за собой и королеву.

Коконнас, возбужденный криками, опьяненный запахом крови, ожесточенный яростной погоней, протянул руку к королевскому алькову. Одно мгновение — и он пронзил бы сердце Ла Моля, а может быть, и сердце Маргариты.

При виде обнаженного клинка, а главное, при виде этой неслыханной дерзости дочь королей выпрямилась во весь рост и вскрикнула, и в этом страшном крике было столько негодования, ярости и гнева, что пьемонтец замер под властью неведомого ему чувства; правда и то, что если бы на сцене не появилось новое действующее лицо, это чувство растаяло бы так же быстро, как снег под лучами апрельского солнца.

Но дверь, скрытая в стене, внезапно распахнулась, и в комнату вбежал бледный, взъерошенный юноша лет шестнадцати-семнадцати в черном одеянии.

— Сестра, не бойся, не бойся! Я здесь! Я здесь! — крикнул он.

— Франсуа! Франсуа! Помоги мне! — воскликнула Маргарита.

— Герцог Алансонский! — прошептал Ла Юрьер, опуская аркебузу.

— Черт побери! Принц крови! — отступив на шаг, пробурчал Коконнас.

Герцог Алансонский огляделся вокруг.

Маргарита с распущенными волосами, еще красивее, чем всегда, стояла, прислонившись к стене, одна среди мужчин, в глазах которых сверкала ярость, по лбу у нее струился пот, на губах выступила пена.

— Мерзавцы! — крикнул герцог.

— Спаси меня, брат! — сказала Маргарита, теряя силы. — Они хотят меня убить.

Бледное лицо герцога вспыхнуло.

Он был безоружен,но, помня, кто он такой, он, судорожно сжав кулаки, стал наступать на Коконнаса и его товарищей, а они в страхе отступали перед его сверкавшими, как молнии, глазами.

— Может быть, вы убьете и принца крови? Ну-ка! Они продолжали отступать.

— Эй, командир моей охраны! — крикнул он. — Сюда! Перевешайте этих разбойников!

Испуганный гораздо больше видом этого безоружного юноши, чем целым отрядом рейтаров или ландскнехтов, Коконнас уже допятился до двери. Ла Юрьер с быстротой оленя умчался вниз по лестнице, а солдаты теснились и толкались в прихожей, так как размеры двери не соответствовали их горячему желанию поскорее очутиться за стенами Лувра.

Тем временем Маргарита инстинктивно набросила свою камчатную простыню на лежавшего без чувств молодого человека и отошла от него.

Когда исчез последний убийца, герцог Алансонский обернулся.

— Сестра, ты ранена? — воскликнул он, увидав, что Маргарита вся в крови.

Он бросился к сестре с такой тревогой, которая сделала бы честь его братской нежности, если бы эта нежность не выдавала чувства, не приличествующего брату.

— Нет, не думаю. — ответила она, — а если и ранена, то легко.

— Но на тебе кровь, — сказал герцог, дрожащими руками ощупывая тело Маргариты, — откуда же она?

— Не знаю, — отвечала Маргарита. — Один из этих негодяев схватил меня — возможно, он был ранен.

— Схватить мою сестру! — воскликнул герцог. — О, если бы ты указала мне на него хоть пальцем, если бы ты сказала мне, кто из них это сделал, если бы я мог найти его!

— Tсc! — произнесла Маргарита.

— А что? — спросил Франсуа.

— Да то, что, если вас увидят у меня в комнате в это время…

— Разве брат не может зайти к сестре, Маргарита? Королева посмотрела на герцога Алансонского так пристально и так грозно, что юноша отошел подальше.

— Да, да, Маргарита, ты права, я пойду к себе, — сказал он. — Но не можешь же ты остаться одна в такую страшную ночь! Хочешь, я позову Жийону?

— Нет, нет, никого не надо. Иди. Франсуа, иди тем же ходом, каким пришел.

Юный принц повиновался сестре, и едва он исчез за дверью, как Маргарита, услышав вздох, донесшийся из-за ее кровати, бросилась к потайной двери, закрыла ее на засов, затем побежала к входной двери и заперла ее в ту самую минуту, когда по другому концу коридора несся, как ураган, большой отряд стрелков и солдат, преследуя гугенотов, живших в Лувре.

Она внимательно огляделась вокруг и, убедившись, что она действительно одна, вернулась к проходу за своей кроватью, убрала камчатную простыню, скрывшую тело Ла Моля от глаз герцога Алансонского, с трудом вытащила это бессильное тело на середину комнаты и, заметив, что несчастный еще дышит, села на пол, положила его голову к себе на колени и плеснула ему водой в лицо, чтобы привести его в чувство.

Только теперь, когда вода смыла с лица раненого слой пыли, пороха и крови. Маргарита узнала в нем того красивого дворянина, который, полный жизни и надежд, часа четыре тому назад явился к ней и просил ее ходатайствовать за него перед королем Наваррским и который расстался с ней, ослепленный ее красотой и заставивший ее самое погрузиться в мечту о нем.

Маргарита вскрикнула от страха, ибо теперь она чувствовала к раненому нечто большее, чем жалость: она почувствовала к нему симпатию; он был уже для нее не посторонним человеком, а почти знакомым. Под ее рукой красивое, но бледное, измученное болью лицо Ла Моля стало чистым; замирая от страха, почти такая же бледная, как и он, Маргарита положила руку ему на грудь — сердце еще билось. Тогда она протянула руку к стоявшему рядом столику, взяла флакончик с нюхательной солью и дала ее понюхать Ла Молю. Ла Моль открыл глаза.

— О Господи! — прошептал он. — Где я?

— Вы спасены! Успокойтесь! Вы спасены! — ответила Маргарита.

Ла Моль с трудом перевел взгляд на королеву и впился в нее глазами.

— Какая вы красавица! — пролепетал он.

Словно ослепленный, он опустил веки и тяжело вздохнул.

Маргарита тихо вскрикнула. Молодой человек побледнел, если возможно, больше прежнего, и она подумала, что это его последний вздох.

— Боже, Боже, сжалься над ним! — воскликнула она. В эту минуту раздался сильный стук в дверь, ведущую в коридор.

Маргарита приподнялась, поддерживая Ла Моля за плечи.

— Кто там? — крикнула она.

— Это я, я! — ответил женский голос. — Я герцогиня Неверская.

— Анриетта! — воскликнула королева. — Это не страшно, это друг, слышите, сударь?

Ла Моль сделал усилие и приподнялся на одно колено.

— Постарайтесь не упасть, пока я отворю дверь, — сказала королева.

Ла Моль оперся рукой об пол и таким образом сохранил равновесие.

Маргарита сделала было шаг к двери, но вдруг остановилась, задрожав от страха.

— Так ты не одна? — вскрикнула королева, услыхав бряцание оружия.

— Нет; со мной двенадцать телохранителей; мне дал их мой деверь, герцог де Гиз.

— Герцог де Гиз! — прошептал Ла Моль. — Убийца! Убийца!

— Тише! Ни слова! — сказала Маргарита и огляделась вокруг, соображая, куда бы спрятать раненого.

— Шпагу!.. Кинжал!.. — шептал Ла Моль.

— Чтобы защищаться? Это бесполезно: ведь их двенадцать, а вы один!

— Нет, не для того, чтобы защищаться, а чтобы не даться им в руки живым.

— Нет, нет, я вас спасу, — сказала Маргарита. — Ах, да! Кабинет!.. Идем, идем!

Ла Моль напряг все силы и, поддерживаемый Маргаритой, дотащился до кабинета. Маргарита заперла за ним дверь и спрятала ключ в кошелек.

— Ни крика, ни стона, ни вздоха — и вы спасены! — сказала она ему через дверь.

Затем набросила на плечи халат, отворила дверь своей подруге, и обе бросились в объятия друг к другу.

— Ваше величество! С вами ничего не случилось? — спросила герцогиня Неверская.

— Ничего, ничего, — ответила Маргарита, запахнув халат, чтобы не видно было следов крови на пеньюаре.

— Слава Богу! Но герцог де Гиз дал мне двенадцать телохранителей, чтобы они проводили меня до его дворца, а мне такая большая свита не нужна, и шестерых я оставлю вашему величеству. В такую ночь шесть телохранителей герцога де Гиза стоят целого полка королевских телохранителей.

Маргарита не решилась отказаться; она расставила шестерых телохранителей в коридоре и расцеловалась с герцогиней, а герцогиня в сопровождении шести других телохранителей отправилась во дворец герцога де Гиза, где она жила в отсутствие своего мужа.

IX

УБИЙЦЫ
Коконнас не бежал, он отступил. Ла Юрьер не бежал, он удрал. Первый скрылся, как тигр, второй, как волк.

Таким образом, Ла Юрьер уже был на площади Сен-Жермен-Л'Осеруа, когда Коконнас только выходил из Лувра.

Ла Юрьер, очутившись со своей аркебузой в одиночестве среди сновавших людей, среди свистевших пуль, среди выбрасываемых из окон трупов, целых, изрезанных на куски, почувствовал непреодолимый страх и начал осторожно пробираться к своей гостинице. Но, переходя с улицы Аверон на улицу Арбр-сек, он наткнулся на отряд швейцарцев и рейтаров, которым командовал Морвель.

— Вы что, уже закончили? — закричал Морвель, сам себя окрестивший «Истребителем короля». — Вы уже домой, милейший хозяин? А кой черт унес нашего дворянина из Пьемонта? С ним не случилось ничего плохого? Было бы жаль, он вел себя отлично!

— По-моему, ничего не случилось, — отвечал Ла Юрьер. — Надеюсь, он еще присоединится к нам.

— Вы откуда?

— Из Лувра — там, надо сказать, нас встретили неласково!

— Кто же это вас так встретил?

— Герцог Алансонский. Разве он не с нами?

— Его высочество герцог Алансонский имеет отношение только к тому, что касается лично его; если вы предложите ему разделаться с двумя старшими братьями как с гугенотами, он согласится, но с условием, чтобы он не был в этом замешан… А разве вы, Ла Юрьер, не собираетесь идти с этими храбрецами?

— А куда они идут?

— О, Господи! Да на улицу Монторгей; там живет один гугенотский сановник, мой знакомый, а у него жена и шестеро детей. Эти еретики ужасно плодовиты. Будет забавно!

— А сами вы куда идете?

— О! Я иду по особому делу.

— Слушайте, возьмите с собой меня, — произнес чей-то голос, заставивший Морвеля вздрогнуть, — вы знаете хорошие места, а мне хочется туда попасть.

— А-а! Вот и наш пьемонтец! — воскликнул Морвель.

— Вот и господин де Коконнас! — воскликнул Ла Юрьер. — А я думал, что вы идете вслед за мной.

— Черт! Вы улепетывали так, что не догонишь! А кроме того, я свернул с пути, чтобы швырнуть в реку негодного мальчишку, который кричал. «Долой папистов, да здравствует адмирал!» К сожалению, мне показалось, что этот пострел умеет плавать. Если хочешь утопить этих гнусных нечестивцев, надо бросать их в воду, как котят, едва лишь на свет появятся.

— Так вы говорите, что вы из Лувра? Что же, ваш гугенот нашел там себе убежище? — спросил Морвель.

— Ох, Господи! Нашел!

— Я послал ему пулю из пистолета еще во дворе у адмирала, когда он поднимал шпагу, но промахнулся, сам не знаю как.

— Ну, я-то не промахнулся, — заметил Коконнас, — я всадил ему в спину шпагу так, что конец ее оказался в крови на пять пальцев. При этом я сам видел, как он упал на руки королевы Маргариты. Красавица-женщина, черт побери! Однако я был бы не прочь узнать наверняка, что он мертв. Мне сдается, что этот малый очень злопамятен и будет всю жизнь иметь зуб против меня. Да! Ведь вы сказали, что собираетесь идти куда-то?

— Вы, стало быть, хотите идти со мной?

— Я хочу не стоять на месте. Я убил всего-навсего троих или четверых; к тому же, как только я успокоюсь, у меня начинает ныть плечо. Идем! Идем!

— Капитан, — обратился Морвель к начальнику отряда, — дайте мне трех человек, а с остальными ступайте отправлять на тот свет вашего сановника.

Трое швейцарцев вышли из рядов и присоединились к Морвелю. Оба отряда дошли вместе до улицы Тиршап; здесь рейтары и швейцарцы пошли по переулку Тоннельри, а Морвель, Коконнас, Ла Юрьер и три швейцарца — по переулку Ферронри, затем по Трус-Ваш и очутились на улице Сент-Авуа.

— К какому дьяволу вы нас ведете? — спросил Коконнас, которому уже надоела долгая и праздная ходьба.



— Я веду вас на дело сколь блестящее, столь и полезное. После адмирала, Телиньи и гугенотских принцев я бы не мог вам предложить ничего лучшего, так что запаситесь терпением. Это на улице Де-Шом, и через минуту мы там будем.

— А скажите: улица Де-Шом — это недалеко от Тампля? — спросил Коконнас.

— Да, а что?

— Там живет Ламбер Меркандон, давнишний заимодавец нашей семьи, и мой отец поручил мне вернуть ему сто нобилей с — розой, которые и лежат у меня в кармане.

— Ну вот вам прекрасный случай рассчитаться с ним, — заметил Морвель.

— Каким образом?

— Сегодня такой день, когда сводят старые счеты. Ваш Меркандон — гугенот?

— Так, так! Понимаю! — сказал Коконнас. — Он наверняка гугенот.

— Тише! Мы пришли.

— А чей это большой дворец с павильоном на улице?

— Это дворец Гизов.

— По правде говоря, мне надо было бы зайти сюда — ведь я приехал в Париж благодаря великому Генриху. Однако, черт побери! В этом квартале все спокойно, мой друг, сюда доносятся лишь звуки выстрелов; можно подумать, что мы в провинции. Пусть меня черти унесут, если не все здесь дрыхнут.

В самом деле, даже во дворце Гизов, казалось, было так же тихо. Все окна были затворены, и только сквозь жалюзи центрального окна павильона пробивался свет, который привлек внимание Коконнаса, когда он только вышел на эту улицу.

Пройдя немного дальше дворца Гизов, то есть до перекрестка улиц Пти-Шантье и Катр-Фис, Морвель остановился.

— Здесь живет тот, кто нам нужен, — сказал он.

— То есть тот, кто нужен вам… — поправил его Ла Юрьер.

— Раз вы пошли со мной, значит, нам.

— Как же так? В этом доме все спят крепким сном…

— Верно! Вот вы, Ла Юрьер, и воспользуйтесь вашей наружностью порядочного человека, по ошибке данной вам Господом Богом, и постучитесь в этот дом. Отдайте аркебузу господину де Коконнасу — он уже давно на нее посматривает. Если вас впустят в дом, скажите, что вам надо поговорить с его милостью господином де Муи.

— Ага! Понимаю, — сказал Коконнас. — У вас, как видно, тоже оказался заимодавец в квартале Тампля.

— Верно, — ответил Морвель. — Так вот: вы, Ла Юрьер, притворитесь гугенотом и расскажите де Муи о том, что происходит; он человек храбрый и сойдет вниз…

— И что тогда?.. — спросил Ла Юрьер.

— Тогда я попрошу его скрестить со мной шпагу.

— Клянусь душой, вот это честно, по-дворянски! — сказал Коконнас.

— И я точно так же поступлю с Ламбером Меркандоном, а если он слишком стар для поединка, я вызову кого-нибудь из его сыновей или племянников.

Ла Юрьер, не прекословя, начал стучать в дверь. При этом стуке, гулко раздавшемся в ночной тишине, во дворце Гизов приотворились входные двери, и оттуда высунулось несколько голов; тут-то и обнаружилось, что спокойствие дворца Гизов было спокойствием крепости, охраняемой надежным гарнизоном.

Головы сейчас же спрятались — люди, очевидно, догадались, в чем дело.

— Ваш де Муи здесь и живет? — спросил Коконнас, указывая на дом, куда стучался ла Юрьер.

— Нет, это дом его любовницы.

— Черт побери! До чего вы любезны! Даете ему возможность показать себя своей красавице в поединке на шпагах! В таком случае мы будем только судьями. Хотя я лично предпочел бы драться сам, а то плечо горит.

— А лицо? — спросил Морвель — Ему ведь тоже порядочно досталось!

Коконнас зарычал от ярости.

— Черт побери! Надеюсь, что Ла Моль умер! — крикнул он, — а не то я вернусь в Лувр, чтобы его прикончить. Ла Юрьер продолжал стучать. Наконец на втором этаже открылась балконная дверь, и на балконе появился мужчина в ночном колпаке, в кальсонах и без оружия.

— Кто там? — крикнул он.

Морвель сделал знак швейцарцам спрятаться за углом дома, а Коконнас прижался к стене.

— Вы ли это, господин де Муи? — ласково спросил трактирщик.

— Да, я! А дальше что?

— Да, это он, — затрепетав от радости, прошептал Морвель.

— Господин де Муи! — продолжал Ла Юрьер. — Неужели вы не знаете, что происходит? Зарезали господина адмирала, избивают наших братьев-гугенотов. Бегите на помощь! Скорей, скорей!

— А-а! — вскричал де Муи. — Так я и знал — сегодня ночью что-то затевается! Не надо было мне оставлять храбрых товарищей. Сейчас, мой друг! Подождите меня, я сейчас.

Даже не затворив окна, в которое донеслись крики и нежные мольбы испуганной женщины, де Муи быстро надел камзол, накинул плащ и взял оружие.

— Он спускается! Спускается! — бормотал бледный от радости Морвель. — Гляди в оба! — шепнул он швейцарцам.

Потом он взял из рук Коконнаса аркебузу и дунул на фитиль, пробуя, хорошо ли он горит.

— Возьми, Ла Юрьер! — сказал он трактирщику, отошедшему к швейцарцам. — Бери свою аркебузу.

— Черт побери! — сказал Коконнас. — Вот и луна, как нарочно, вышла из-за тучи, чтобы полюбоваться на этот великолепный поединок. Дорого бы я дал за то, чтобы Ламбер Меркандон очутился здесь и был секундантом господина де Муи.

— Не спешите, не спешите! — отвечал Морвель. — Господин де Муи один стоит десятерых, и едва ли нас шестерых хватит, чтобы с ним справиться… Эй, вы! Подходите! — обратился он к швейцарцам, знаками приказывая им проскользнуть к самой двери и нанести удар, как только выйдет де Муи.

— Ого-го! — произнес Коконнас, глядя на эти приготовления. — Сдается мне, что все будет не совсем так, как я думал.

Послышался лязг засова, который отодвигал де Муи. Швейцарцы вышли из своего прикрытия и заняли места у двери. Морвель и Ла Юрьер подошли на цыпочках, и только Коконнас, сохранивший остатки дворянской чести, о которой никто уже не вспоминал, не сдвинулся с места, но в эту минуту всеми забытая молодая женщина вышла на балкон и, увидев швейцарцев, Ла Юрьера и Морвеля, громко вскрикнула.

Де Муи, приотворивший было дверь, остановился.

— Вернись! Вернись! — кричала молодая женщина. — Я вижу, там сверкают шпаги и горит фитиль аркебузы. Это ловушка!

— Ого! — прогремел голос молодого человека. — Посмотрим, в чем тут дело!

Он захлопнул дверь, задвинул засов, опустил щеколду и поднялся наверх.

Убедившись, что де Муи теперь не выйдет, Морвель изменил боевой порядок. Швейцарцы заняли позицию на другой стороне улицы, Ла Юрьер изготовился стрелять, как только враг покажется в окне. Ему не пришлось долго ждать. Де Муи вышел на балкон, вооруженный пистолетами такой почтенной длины, что Ла Юрьер, уже прицелившийся в него, сразу сообразил, что пуле гугенота лететь от балкона до улицы не дольше, чем его пуле от улицы до балкона. «Конечно, — подумал он, — я могу убить этого дворянина, но и этот дворянин может убить меня».

А так как Ла Юрьер по роду занятий был все-таки не солдатом, а трактирщиком, эта мысль заставила его отступить и поискать убежища за углом улицы Брак — на расстоянии, достаточно большом, чтобы спокойно и с известной точностью установить в этой темноте линию полета своей пули до де Муи.

Де Муи огляделся и двинулся вперед, защищаясь как на дуэли.

— Эй, господин уведомитель! — закричал он. — Вы, кажется, забыли вашу аркебузу у моей двери! Вот я, что вам угодно?

«Ага! Да он и впрямь молодец», — подумал Коконнас.

— Ну, что же? — продолжал де Муи. — Кто бы вы ни были — друзья или враги, я жду!

Ла Юрьер молчал. Морвель не отвечал, трое швейцарцев затаились.

Коконнас подождал с минуту, но, видя, что никто не поддерживает разговор, начатый Ла Юрьером и де Муи, вышел на середину улицы, снял шляпу и обратился к де Муи:

— Сударь, мы пришли сюда не затем, чтобы убить вас, как вы могли подумать, а чтобы вызвать вас на дуэль… Я пришел вместе с одним из ваших врагов, который хотел сразиться с вами, чтобы благородным образом положить конец старинной распре! Эй! Господин де Морвель, чего вы прячетесь, черт побери? Выходите на поле битвы: господин де Муи принимает вызов.

— Морвель! — воскликнул де Муи. — Морвель, убийца моего отца! Морвель, истребитель короля! Ах, черт возьми, я принимаю вызов!

Морвель бросился за подкреплением во дворец Гизов и начал стучать в дверь, а де Муи прицелился в Морвеля и прострелил ему шляпу.

На звук выстрела и на крики Морвеля выбежали телохранители, сопровождавшие герцогиню Неверскую, за ними — дворяне со своими пажами и бросились к дому возлюбленной юного де Муи.

Вторая пуля, пущенная в толпу, убила солдата, стоявшего рядом с Морвелем, и де Муи, оставшись безоружным, вернее, с оружием, но бесполезным, так как пистолеты свои он разрядил, а для шпаги противники его были недосягаемы, спрятался за балконной балюстрадой.

Между тем в соседних домах там и сям стали открываться окна и, смотря по характеру обитателей, мирному или воинственному, или затворялись снова, или щетинились стволами мушкетов и аркебуз.

— Ко мне, мой храбрый Меркандон! — крикнул де Муи, подавая знаки уже старому мужчине, который только что отворил окно, выходившее на дворец Гиза, и старался хоть что-нибудь разглядеть в этой неразберихе.

— Это вы, господин де Муи? — закричал старик. — Значит, добираются и до вас?

— До меня, до вас, до всех протестантов! А вот вам и доказательство.

Действительно, в эту минуту де Муи заметил, что Ла Юрьер навел на него аркебузу. Прогремел выстрел, но молодой человек успел наклониться, и пуля разбила стекло у него над головой.

— Меркандон! — воскликнул Коконнас; весь трепеща от радости при виде этой суматохи, он забыл о своем кредиторе и только сейчас вспомнил про него благодаря де Муи. — Ну да, Меркандон, улица Де-Шом, он самый! Превосходно: теперь у каждого будет свой противник.

Между тем как люди из дворца Гизов вышибали двери в доме, где находился де Муи, между тем как Морвель с факелом в руке пытался поджечь этот дом, между тем как двери были выбиты и в доме завязался страшный бой против одного человека, который каждым ударом своей рапиры убивал врага, Коконнас пытался разбить булыжником двери Меркандона, который, не обращая внимания на это нападение, не переставая палил из окна.



Тут во всем этом пустынном и темном квартале стало светло, как днем, и он зашевелился, как потревоженный муравейник: семь или восемь дворян-гугенотов из дворца Монморанси, вместе с друзьями и слугами, бешено атаковали людей Морвеля и людей из дворца Гизов и, при поддержке огня из окон, заставили их отступить и в конце концов прижали их к дверям, из которых они вышли.

Коконнас, которому так и не удалось вышибить дверь Меркандона, был подхвачен этим внезапным отступлением, хотя и отбивался изо всех сил. Он прислонился спиной к стене и со шпагой в руке принялся не только защищаться, но и нападать с неистовыми выкриками, покрывавшими шум этой стычки. Он наносил удары направо и налево, поражая друзей и врагов, пока вокруг него не образовалось широкое пустое пространство. Всякий раз, как его рапира, протыкала чью-то грудь и теплая кровь обрызгивала ему лицо и руки, глаза его раскрывались, ноздри раздувались, зубы стискивались, и он снова занимал потерянную позицию и приближался к осажденному особняку.

Де Муи, после яростной схватки на лестнице и в прихожей, покинул горящий дом, показав себя настоящим героем. В разгаре боя он то и дело кричал: «Сюда, Морвель! Где же ты?» — и награждал его весьма нелестными эпитетами. Наконец де Муи вышел на улицу, одной рукой поддерживая свою возлюбленную, полунагую и почти лишившуюся чувств, а в зубах держа кинжал. Его шпага, сверкавшая от быстрого вращения, как пламя, описывала то белые, то красные круги: ее лезвие, влажное от крови, то серебрила луна, то освещал факел. Морвель бежал. Ла Юрьер, отброшенный де Муи на Коконнаса, который не узнал его и встретил острием шпаги, был вынужден просить пощады у обеих враждующих сторон. В эту минуту его заметил Меркандон и, по белой перевязи, признал в нем одного из убийц.



Раздался выстрел. Ла Юрьер вскрикнул, протянул руки, выронил аркебузу, попытался добраться до стены, чтобы удержаться на ногах, но рухнул на землю ничком.

Де Муи, воспользовавшись этим обстоятельством, свернул в переулок Паради и скрылся.

Гугеноты дали такой отпор, что люди из дворца Гизов отступили, вошли в дом и заперли двери, опасаясь, что их осадят и захватят в самом дворце.

Коконнас, пьяный от крови и грохота, дошел до такого остервенения, когда храбрость, в особенности у южан, переходит в безумие, — он ничего не видел, ничего не слышал. Он лишь почувствовал, что в ушах звенит уже тише, что лоб и руки становятся суше, и, опустив шпагу, увидел перед собой человека, лежавшего на земле с лицом, залитым кровью, а вокруг увидел только горящие дома.

Но это была короткая передышка. В ту самую минуту, когда он двинулся было к лежавшему, догадываясь, что это Ла Юрьер, дверь, которую он тщетно пытался вышибить булыжником, распахнулась, и старик Меркандон с двумя племянниками и сыном набросились на пытавшегося перевести дух пьемонтца.

— Вот он! Вот он! — кричали они.

Коконнас стоял посреди улицы, и, поняв, что ему грозит опасность оказаться среди четырех противников, атаковавших его одновременно, он с легкостью серны — а на серн он частенько охотился в горах — сделал большой скачок назад и прислонился спиной к стене дворца Гизов. Обезопасив себя таким образом от разных неожиданностей, он занял оборонительную позицию и вновь обрел свою насмешливость.

— Эге-ге! Папаша Меркандон! Вы что, не узнаете меня? — спросил он.

— Ах, негодяй! — воскликнул старый протестант. — Я тебя прекрасно узнал! Ты хочешь убить меня, друга и компаньона твоего отца?

— И его заимодавца, не так ли?

— Да, и его заимодавца, как ты говоришь.

— Я и пришел уладить наши счеты, — заметил Коконнас.

— Хватай! Вяжи его! — крикнул старик сопровождавшим его молодым людям, которые по его приказу бросились к стене.

— Одну минуту, одну минуту! — со смехом сказал Коконнас. — Чтобы арестовать человека, надо иметь приказ о взятии под стражу, а вы и не подумали попросить его у прево.

С этими словами он скрестил свою шпагу со шпагой ближайшего к нему молодого человека и первым же выпадом отрубил ему кисть руки, державшей рапиру. Несчастный взвыл от боли и отскочил.

— Готово дело! — крикнул Коконнас.

В то же мгновение окно, под которым Коконнас нашел укрытие, со скрипом отворилось. Коконнас отбежал, опасаясь атаки и с этой стороны, но вместо нового врага в окне показалась женщина, а вместо смертоносного оружия, которому он изготовился дать отпор, показался букет цветов, который упал к его ногам.

— Женщина?! Вот как! — сказал он. Он отсалютовал даме шпагой и нагнулся, чтобы поднять букет.

— Берегитесь, берегитесь, храбрый католик! — крикнула дама.

Коконнас выпрямился, но недостаточно быстро, и кинжал другого племянника Меркандона, прорезав плащ пьемонтца, нанес ему рану в другое плечо.

Дама пронзительно вскрикнула.

Коконнас, одним жестом и поблагодарив ее и успокоив, бросился на второго племянника; тот отвел удар, но при второй атаке поскользнулся в луже крови. Коконнас бросился на него с быстротой барса и пронзил ему грудь.

— Отлично! Отлично, храбрый рыцарь! — воскликнула дама из дворца Гизов. — Отлично! Сейчас я вышлю вам подмогу.

— Не стоит беспокоиться, сударыня! — отвечал Коконнас. — Если это вас интересует, то лучше досмотрите до конца, и вы увидите, как расправляется с гугенотами граф Аннибал де Коконнас.

В это время сын старика Меркандона почти в упор выстрелил из пистолета в Коконнаса, и тот упал на одно колено.

Дама в окне вскрикнула, но Коконнас встал на ноги — он упал на колено, чтобы избежать пули, которая просверлила стену в двух футах от прекрасной зрительницы.

Почти одновременно в окне жилища Меркандона раздался яростный крик, и какая-то старуха, поняв по белому кресту и белой перевязи, что Коконнас — католик, швырнула в него цветочный горшок и попала ему в ногу выше колена.

— Прекрасно! — сказал Коконнас. — Одна бросает мне цветы, другая — горшок. Если так будет продолжаться, то разнесут и оба дома.

— Спасибо, матушка, спасибо! — воскликнул юноша.

— Валяй, жена, валяй! — крикнул старый Меркандон. — Только не попади в нас!

— Подождите, подождите, господин де Коконнас, — крикнула дама из дворца Гизов, — я прикажу стрелять из окон.

— Вот как! Да это целый женский ад, где одни женщины за меня, а другие — против! — сказал Коконнас. — Пора кончать, черт побери!

Обстановка и впрямь сильно изменилась, и дело явно шло к развязке. Против Коконнаса, который, хотя и был ранен, но находился в самом расцвете своих двадцати пяти лет, который привык к боям и которого три-четыре царапины не столько ослабили, сколько обозлили, остались только Меркандон и его сын — старик на седьмом десятке лет и юноша лет семнадцати, бледный и хрупкий блондин; он бросил свой разряженный, ставший бесполезным пистолет и, весь дрожа, размахивал своей шпажонкой, которая была наполовину короче шпаги пьемонтца; отец, вооруженный лишь кинжалом и разряженной аркебузой, звал на помощь. В окне напротив старая женщина, мать юноши, держала в руках кусок мрамора и собиралась запустить им в Коконнаса. А Коконнас, возбужденный угрожающими действиями с одной стороны и поощрениями с другой, гордый своей двойной победой, опьяненный запахом пороха и крови, озаренный отсветами горящего дома, воодушевленный мыслью о том, что сражается на глазах у женщины, чья красота, казалось ему, была достойна ее высокого титула, Коконнас, подобно последнему из Горациев[8], почувствовал, что силы его удвоились, и, заметив нерешительность юного противника, подскочил к нему и скрестил свою страшную окровавленную рапиру с его шпажонкой. Двумя ударами он выбил ее у него из руки. Меркандон постарался оттеснить Коконнаса с таким расчетом, чтобы метательные снаряды, брошенные из окна, могли попасть в него наверняка. Но чтобы остановить двойное нападение — нападение Меркандона, пытавшегося пронзить его кинжалом, и нападение старухи матери, уже готовой бросить камень и размозжить ему череп, Коконнас схватил своего противника в охапку и, сдавив его в своих геркулесовых объятиях, начал подставлять его, как щит, под все удары.

— Помогите, помогите! — кричал юноша. — Он раздавит мне грудь! Помогите, помогите!

Голос его переходил в глухое, сдавленное хрипение. Меркандон прекратил угрозы и начал умолять:

— Пощадите! Пощадите, господин де Коконнас: ведь это мое единственное дитя!

— Мой сын! Мой сын! — кричала мать. — Это надежда нашей старости! Не убивайте его, сударь! Не убивайте!

— Ах, вот как! — разразившись хохотом, воскликнул Коконнас. — Не убивать? А что он хотел сделать со мной своим пистолетом и шпагой?

— Сударь, — продолжал Меркандон, умоляюще складывая руки, — у меня есть денежное обязательство, подписанное вашим отцом, — я вам верну его; у меня десять тысяч экю золотом — я отдам их вам; у меня есть фамильные драгоценности — они будут ваши, только не убивайте, не убивайте его!

— А у меня есть любовь, — вполголоса сказала дама из дворца Гизов, — я обещаю ее вам!

Пьемонтец на мгновение призадумался.

— Вы гугенот? — неожиданно обратился он к юноше.

— Да. — пролепетал мальчик.

— Тогда — смерть тебе! — ответил Коконнас, нахмурив брови и поднося к груди противника остро отточенное лезвие.

— Смерть! — воскликнул старик. — Мое несчастное дитя!

Раздался вопль старухи матери, проникнутый такой глубокой скорбью, что пьемонтец приостановил исполнение своего жестокого приговора.

— Герцогиня! — взмолился Меркандон, обращаясь к даме из дворца де Гиза. — Заступитесь за нас, и мы будем поминать вас на вечерних и утренних молитвах.

— Пусть он перейдет в католичество! — отвечала дама из дворца Гизов.

— Я протестант, — сказал мальчик.

— Тогда умри, раз тебе не дорога жизнь, которую тебе дарят такие прелестные уста!

Меркандон и его жена увидели, как страшный клинок молнией сверкнул над головой их сына.

— Сын мой, мой Оливье! Отрекись… Отрекись! — завопила мать.

— Отрекись, сынок! Не оставляй нас одинокими! кричал Меркандон, валяясь в ногах у Коконнаса.

— Отрекайтесь все трое! — воскликнул Коконнас. — Спасение трех душ и одной жизни за одно «Верую».

— Согласен, — сказал юноша.

— Согласны! — воскликнули Меркандон и его жена.

— На колени! — приказал Коконнас. — И пусть твой сын повторяет за мной молитву слово в слово. Отец первым встал на колени.

— Я готов, — сказал мальчик и тоже встал на колени. Коконнас начал по-латыни читать «Верую». Но случайно или намеренно, юный Оливье опустился на колени на том самом месте, куда отлетела его шпага. Как только он увидел, что может достать до нее рукой, он, повторяя слова молитвы, протянул к ней руку. Коконнас заметил его маневр, но не подал виду. Когда же юноша дотронулся концами пальцев до эфеса шпаги, Коконнас бросился на него и повалил на землю.

— Вот тебе, предатель! — вскричал он и вонзил кинжал ему в горло.

Юноша вскрикнул, судорожно поднялся на одно колено и упал мертвый.

— Палач! — завопил Меркандон. — Ты убиваешь нас, чтобы украсть сто нобилей, которые нам должен!

— Честное слово, нет! — возразил Коконнас. — И вот доказательство…

С этими словами он швырнул к ногам старика кошелек, который перед отъездом дал ему отец с тем, чтобы он вернул долг его заимодавцу.

— …вот доказательство! — продолжал Коконнас. — Вот ваши деньги!

— А вот твоя смерть! — крикнула мать из своего окна.

— Берегитесь! Берегитесь, господин де Коконнас! — воскликнула дама из дворца Гизов.

Не успел Коконнас оглянуться, чтобы последовать совету и избежать опасности, как тяжелая каменная глыба со свистом прорезала воздух, плашмя упала на шляпу пьемонтца, сломала его шпагу, а его самого свалила на мостовую, где он и распростерся, оглушенный, потерявший сознание, не слыша ни крика радости, ни вопля отчаяния, одновременно раздавшихся слева и справа.

Меркандон с кинжалом в руке бросился к лежавшему без чувств Коконнасу. Но в тот же миг дверь во дворце Гизов распахнулась, и старик, завидев блеск шпаг и протазанов, убежал. А дама, которую он назвал герцогиней, наполовину высунулась из окна, блистая в зареве пожара страшной красой и ослепляя игрой драгоценных камней и алмазов; она указывала рукой на Коконнаса и кричала вышедшим из дома людям:

— Вот он, вот! Напротив меня! Дворянин в красном камзоле… Да, да, он самый!..

X

СМЕРТЬ, ОБЕДНЯ ИЛИ БАСТИЛИЯ
Как уже известно читателю, Маргарита заперла дверь и вернулась к себе. Но когда она, вся дрожа, вошла в комнату, она увидела Жийону — та, в ужасе прижавшись к двери кабинета, смотрела на пятна крови, разбрызганной по мебели, постели и ковру.

— Ох, сударыня! — воскликнула она, увидев королеву. — Ох, сударыня, неужели он умер?

— Тише, Жийона, — строго сказала Маргарита, подчеркивая необходимость этого требования.

Жийона умолкла.

Маргарита вынула из кошелька золоченый ключик и, отворив дверь кабинета, указала своей приближенной на молодого человека.

Ла Молю удалось встать и подойти к окну. Под руку ему подвернулся кинжальчик, какие в то время носили женщины, и молодой человек схватил его, услышав, что отпирают дверь.

— Не бойтесь, — сказала Маргарита. — Клянусь душой, вы в безопасности!

Ла Моль упал на колени.

— Ваше величество! — воскликнул он. — Вы для меня больше, чем королева! Вы божество!

— Не волнуйтесь, сударь, — сказала королева, — у вас еще продолжается кровотечение… Ох, Жийона! Смотри, какой он бледный… Скажите, куда вы ранены?

— Я помню, что первый удар мне нанесли в плечо, а второй — в грудь, — отвечал Ла Моль, стараясь разобраться в охватившей все его тело боли и найти главные болевые точки, — все остальные раны не стоят внимания.

— Посмотрим, — сказала Маргарита. — Жийона, принеси мне шкатулочку с бальзамами.

Жийона вышла и тотчас вернулась, держа в одной руке шкатулочку, в другой серебряный, позолоченный кувшин с водой и кусок тонкого голландского полотна.

— Жийона, помоги мне приподнять его, — сказала Маргарита, — если он приподнимется сам, то лишится последних сил.

— Ваше величество, я так смущен… я, право, не могу позволить… — пролепетал Ла Моль.

— Надеюсь, сударь, что вы не будете мешать нам, — сказала Маргарита. — Раз мы можем вас спасти, было бы преступлением дать вам умереть.

— О, я предпочел бы умереть, чем видеть, как вы, королева, пачкаете руки в моей недостойной крови!.. — воскликнул Ла Моль. — О, ни за что! Ни за что!



И он почтительно отстранился.

— Эх, дорогой дворянин, — с улыбкой заметила Жийона, — вы уже испачкали своей кровью и постель, и всю комнату ее величества.

Маргарита запахнула халат на своем батистовом пеньюаре, пестревшем кровавыми пятнышками. Это движение, исполненное женской стыдливости, напомнило Ла Молю, что он держал в объятиях и прижимал к груди королеву, такую красивую и так горячо им любимую, и легкий румянец стыда мелькнул на бледных щеках юноши.

— Ваше величество, — с трудом выговорил он, — разве вы не можете поручить позаботиться обо мне какому-нибудь хирургу?

— Хирургу-католику, да? — спросила королева таким тоном, что Ла Моль все понял и вздрогнул.

— Разве вы не знаете, — продолжала королева с редкостной теплотой в голосе и взгляде, — что мы, дочери королей, обязаны изучать свойства растений и уметь приготовлять бальзамы? Во все времена облегчение страданий было нашим долгом — долгом женщин и королев. И если верить нашим льстецам, мы не уступим любому хирургу. Разве до вас не доходили слухи о том, сколь сведуща я в медицине?.. Ну, Жийона, за дело!

Ла Моль еще пытался сопротивляться, повторяя снова и снова, что лучше умереть, чем обременять королеву собой, что ее труды, которые она возьмет на себя из сострадания, могут потом возбудить отвращение к нему. Но эта борьба окончательно исчерпала его силы. Он пошатнулся, закрыл глаза, запрокинул голову и снова лишился чувств.

Маргарита подняла кинжал, который выпал у него из рук, быстро перерезала шнуры его камзола, а Жийона другим кинжалом распорола, вернее, разрезала рукава.

Затем Жийона взяла льняное полотно, смоченное свежей водой, и смыла кровь, сочившуюся из плеча и груди молодого человека, а в это время Маргарита, взяв острый золотой зонд, начала исследовать раны так осторожно и так умело, как это мог бы сделать в подобных обстоятельствах только Амбруаз Паре.

Рана в плече оказалась глубокой, клинок же, ударивший в грудь, скользнул по ребрам и задел мускулы, и ни один из этих ударов не повредил того естественного панциря, который защищает сердце и легкие.

— Рана болезненная, но не смертельная, acernmum humeri vulnus, поп autem lethale, — прошептала ученая красавица хирург. — Дай мне бальзам, Жийона, и приготовь корпию.

Между тем Жийона уже успела насухо вытереть и надушить грудь молодого человека, его руки античной формы, его красивые плечи и шею, прикрытую густыми кудрями, больше походившую на шею статуи из паросского мрамора, чем на часть тела израненного, чуть живого человека.

— Бедный юноша, — прошептала Жийона, любуясь не столько делом своих рук, сколько тем, над кем она трудилась.

— Красив! Не правда ли? — спросила Маргарита с чисто королевской откровенностью.

— Да, ваше величество; но, по-моему, не следовало бы оставлять его на полу; нужно поднять его и уложить на софу, к которой он прислонился.

— Ты права, — отвечала Маргарита.

Обе женщины нагнулись, соединенными усилиями подняли Ла Моля и положили его на широкую софу с резной спинкой, стоявшую у окна, которое они приотворили, чтобы раненый дышал чистым воздухом.

Ла Моль, разбуженный этим перемещением, вздохнул и открыл глаза. Он испытывал теперь то непередаваемое блаженство, какое испытывает раненый, который возвращается к жизни и который вместо жгучих болей ощущает покой, а вместо теплого, тошнотворного запаха крови чувствует благоухание бальзамов.

Он начал лепетать какие-то бессвязные слова, но Маргарита с улыбкой приложила палец к его губам. Послышался стук в дверь.

— Это стучатся в потайную дверь, — сказала Марго.

— Кто б это мог быть? — спросила Жийона.

— Пойду посмотрю, — сказала Маргарита, — а ты останься и не отходи от него ни на минуту.

Маргарита, закрыв за собой дверь в кабинет, вошла в свою комнату и отперла дверь потайного хода, ведущего к королю и к королеве-матери.

— Госпожа де Сов! Это вы? — воскликнула она, отшатываясь от баронессы не с испугом, а с ненавистью, как бы подтверждая бесспорную истину, что женщина никогда не прощает другую женщину, отнявшую у нее хотя бы и нелюбимого мужчину.

— Да, это я, ваше величество! — произнесла г-жа де Сов, умоляюще складывая руки.

— Вы здесь, сударыня? — повышая голос, продолжала донельзя удивленная Маргарита. Шарлотта упала на колени.

— Простите, ваше величество, — заговорила она, — я понимаю, как я перед вами виновата. Но если бы вы знали все!.. Не вся вина лежит на мне, был и особый приказ королевы-матери!..

— Встаньте, — сказала Маргарита. — Я полагаю, вы явились сюда не для того, чтобы оправдываться передо мной! Встаньте и говорите, зачем вы пришли.

— Я пришла… — с полубезумным видом говорила Шарлотта, продолжая стоять на коленях, — я пришла, чтобы узнать, не здесь ли он?..

— Кто — здесь? О ком вы говорите, сударыня?.. Ничего не понимаю!

— Я говорю о короле.

— О короле? Вы бегаете за ним даже ко мне? Вы же отлично знаете, что здесь он не бывает!

— Ax! — продолжала баронесса де Сов, не отвечая на эти выпады и, видимо, даже не понимая их. — Дай Бог, чтобы он был здесь!

— Почему?

— Ах, Боже мой! Да потому, сударыня, что гугенотов избивают, а король Наваррский — вождь гугенотов.

— Я забыла об этом! — воскликнула Маргарита, хватая за руку г-жу де Сов и вынуждая ее встать. — Я не подумала, что королю грозит такая же опасность, как другим!

— Большая, в тысячу раз большая! — воскликнула Шарлотта.

— В самом деле, герцогиня Лотарингская предупреждала меня. Я говорила ему, чтобы он не выходил на улицу. Разве он вышел?

— Нет, нет, он в Лувре. Но его нигде нет! Если он не здесь…

— Нет, здесь его нет…

— Ой! — в порыве отчаяния воскликнула г-жа де Сов. — Тогда ему конец! Королева-мать поклялась погубить его.

— Погубить! Вы меня пугаете!.. Нет, не может быть! — сказала Маргарита.

— Ваше величество, — продолжала г-жа де Сов с силой, какую Дает только любовь. — я повторяю: никто не знает, где король Наваррский!

— А где королева-мать?

— Королева-мать послала меня за герцогом де Гизом и господином Таванном, которые были у нее в молельне, а потом отпустила. Я поднялась к себе и, простите, стала ждать, как всегда…

— Моего мужа, не так ли? — спросила Маргарита.

— Он не пришел. Тогда я стала искать его повсюду, расспрашивать всех. Какой-то солдат сказал мне, будто он видел, как король шел в сопровождении конвоя с обнаженными шпагами, и это было до избиения гугенотов, а избиение началось час тому назад.

— Благодарю вас, сударыня, — сказала Маргарита. — И хотя чувство, побудившее вас действовать, для меня еще одна обида, я все же вас благодарю.

— В таком случае простите, — сказала г-жа де Сов, — ваше прощение даст мне силы вернуться к себе: ведь я не посмею идти за вами даже на расстоянии.

Маргарита протянула ей руку.

— Идите к себе, а я пойду к королеве-матери, — сказала она. — Король Наваррский под моей защитой — я обещала ему быть его союзницей и слово сдержу.

— А если вам не удастся пройти к королеве-матери?

— Тогда я пройду к брату Карлу, надо будет поговорить с ним.

— Идите, идите, ваше величество, — сказала Шарлотта, уступая дорогу Маргарите, — и да поможет вам Бог!

Маргарита быстро пошла по коридору. Но в конце коридора она обернулась и посмотрела, не идет ли сзади г-жа де Сов. Г-жа де Сов шла за ней.

Увидев, что она свернула на лестницу, которая вела в ее комнаты, королева Наваррская направилась к королеве-матери.

Вся обстановка вЛувре изменилась: вместо толпы придворных, которые, почтительно приветствуя королеву, уступали ей дорогу, Маргарита все время натыкалась то на дворцовых стражников с окровавленными протазанами и в одежде, забрызганной кровью, то на дворян в разорванных плащах, с лицами, почерневшими от пороха; они разносили приказания и депеши — одни входили, другие выходили, и все эти люди, сновавшие по галереям, напоминали огромный страшный муравейник.

Маргарита все же быстро продвигалась вперед и наконец дошла до передней покоев королевы-матери. Но переднюю охраняли два ряда солдат, не пропускавших никого, кроме тех, кто знал особый пароль.

Маргарита тщетно пыталась пробраться сквозь эту живую изгородь. В дверь, которая то и дело отворялась и затворялась, она видела Екатерину, помолодевшую от нахлынувших на нее забот и такую деятельную, словно ей было двадцать лет; она получала письма, распечатывала их, писала, раздавала приказания, одним что-то говорила, другим улыбалась, награждая более дружеской улыбкой тех, кто больше других был запылен и обагрен кровью.

И всю эту страшную суматоху, с шумом перекатывавшуюся по Лувру, покрывали доносившиеся с улицы и все учащавшиеся ружейные выстрелы.

«Мне ни за что не проникнуть к ней. Лучше, не теряя времени, пойти к брату», — подумала Маргарита после трех безуспешных попыток пройти сквозь ряды алебардщиков.

В это время мимо шел герцог де Гиз; он только что сообщил королеве-матери о смерти адмирала и теперь возвращался продолжать бойню.

— Генрих! — окликнула его Маргарита. — Где король Наваррский?

Герцог с удивленной усмешкой взглянул на Маргариту, поклонился и молча вышел в сопровождении своих телохранителей.

Маргарита догнала одного командира, который уже выходил из Лувра, но перед выходом приказал солдатам зарядить аркебузы.

— Где король Наваррский? — спросила она. — Ваша светлость, где король Наваррский?

— Не знаю, я не из охраны его величества, — ответил командир.

— А-а, дорогой Рене! — воскликнула Маргарита, увидев парфюмера Екатерины. — Вы… вы от королевы-матери?.. Не знаете ли, что сталось с моим мужем?

— Сударыня, вы не можете не помнить, что его величество король Наваррский отнюдь не друг мне… Даже говорят, — добавил он с гримасой, скорее напоминавшей оскал, нежели улыбку, — будто он смеет обвинять меня в том, что я в соучастии с королевой Екатериной отравил его мать.

— Нет! Нет! Милейший Рене, не верьте этому! — воскликнула Маргарита.

— О! Мне это безразлично, сударыня! — ответил парфюмер, — ни король Наваррский, ни его сторонники теперь уже никому не страшны!

Он повернулся к Маргарите спиной.

— Господин де Таванн! Господин де Таванн! — закричала Маргарита проходившему Таванну. — Прошу вас, на одну секунду!

Таванн остановился.

— Где Генрих Наваррский? — спросила Маргарита.

— Где? Думаю, что разгуливает в городе вместе с герцогом Алансонским и принцем Конде, — громко ответил Таванн и чуть внятно, так, чтобы его слышала только Маргарита, добавил:

— Ваше прекрасное величество! Если вам угодно видеть того, за чье место я отдам жизнь, постучитесь в Оружейную палату короля.

— Спасибо, спасибо, Таванн! Благодарю вас, я сейчас же иду туда! — ответила Маргарита, уловившая из слов Таванна только это важное для себя указание.

Маргарита побежала к королю.

«После того, что я обещала ему, после того, как он обошелся со мной в ту ночь, когда неблагодарный Генрих де Гиз прятался у меня в кабинете, я не могу допустить его гибели!» — шептала она.

Она постучалась в двери королевских покоев, но за дверью стояли два отряда дворцовой стражи.

— К королю входа нет, — сказал подошедший быстрым шагом офицер.



— А мне? — спросила Маргарита.

— Приказ для всех.

— Но я королева Наваррская! Я его сестра!

— Приказ не допускает исключений; примите мои извинения.

И офицер запер дверь.

— Он погиб! — воскликнула Маргарита, встревоженная зловещим видом всех этих людей, или дышавших местью, или непреклонных. — Да, да, теперь все понятно… Из меня сделали приманку… Я — ловушка, в которую поймали гугенотов и теперь избивают… Ну нет! Я все-таки войду, хотя бы мне грозила смерть!

Маргарита, как сумасшедшая, мчалась по коридорам и галереям, и вдруг, пробегая мимо одной дверки, услышала тихую, почти мрачную песнь — до того она была монотонна. Кто-то за дверью дрожащим голосом пел кальвинистский псалом.

— Ах, это милая Мадлон, кормилица моего брата — короля! Это она!.. — воскликнула Маргарита и хлопнула себя по лбу, озаренная внезапно возникшей у нее мыслью. — Господь, покровитель всех христиан, помоги мне! И Маргарита, не теряя надежды, тихонько постучалась в дверку.

* * *
Когда Генрих Наваррский, получив предупреждение от Маргариты и поговорив с Рене, все-таки вышел от королевы-матери, хотя милая собачка Фебея, как добрый гений, старалась удержать его, он встретил нескольких дворян-католиков, которые, под тем предлогом, что хотят оказать ему почет, проводили Генриха до его покоев, где его поджидало человек двадцать гугенотов и, коль уж скоро они собрались у молодого короля, они решили не покидать его, ибо за несколько часов до этой роковой ночи предчувствие беды ощущалось в Лувре. Они остались, и никто и не думал их тревожить. Но при первом ударе колокола на Сен-Жермен-Л'Осеруа, похоронным звоном отдавшемся в сердцах этих людей, вошел Таванн и в гробовой тишине объявил Генриху, что король Карл IX желает с ним поговорить.

Никто не пытался оказать сопротивление, да такая мысль даже в голову никому не пришла. В галереях и коридорах Лувра полы скрипели под ногами солдат, которых внутри здания и во дворе собралось около двух тысяч. Генрих Наваррский, простившись с друзьями, которых ему не суждено было увидеть вновь, пошел за Таванном — тот проводил его до маленькой галереи, прилегающей к королевским покоям, и оставил его одного, безоружного, с тяжелым сердцем, изнемогавшим от страха.

Король Наваррский провел так, минута за минутой, два страшных часа, со все возрастающим ужасом прислушиваясь к звукам набата и грохоту выстрелов, видя в застекленное решетчатое оконце, как в зареве пожара или при свете факелов мелькали убийцы и беглецы, но не понимая, что значат и эти вопли отчаяния, и эти крики ярости: несмотря на то, что он хорошо знал Карла IX, королеву-мать и герцога де Гиза, он все же и представить себе не мог, какая страшная драма разыгрывается в эти часы.

Генрих не отличался храбростью, но у него было другое, более ценное качество — сила духа: он боялся опасности, но с улыбкой шел ей навстречу в сражении — в открытом поле, при свете дня, на глазах у всех, под резкую гармонию труб и вибрирующую, глухую барабанную Дробь… А здесь он был безоружен, одинок, взаперти, в полутьме, где еле-еле можно было разглядеть врага, подкравшегося незаметно, и сталь, готовую разить. Эти два часа остались, пожалуй, самыми жестокими часами в его жизни.

Когда Генрих уже начал понимать, что, по всей вероятности, происходит заранее обдуманное избиение, вдруг, к великому его смятению, за ним пришел какой-то капитан и повел его по коридору в покои короля. Едва они подошли к двери, как она отворилась, пропустила их и тотчас, как по волшебству, затворилась за ними; капитан ввел Генриха в Оружейную палату к Карлу IX.

Король сидел в высоком кресле, положив руки на подлокотники и опустив голову на грудь. При звуке шагов вновь прибывших Карл IX поднял голову, и Генрих заметил крупные капли пота, выступившие у него на лбу.

— Добрый вечер, Анрио! — резко произнес молодой король. — Ла Шатр, оставьте нас!

Капитан вышел.

С минуту продолжалось мрачное молчание.

Генрих тревожно оглядел комнату и убедился, что он остался наедине с королем.

Вдруг Карл IX поднялся с кресла.

— Черт подери, Анрио! Вы рады, что вы сейчас со мной? — резким движением головы откидывая белокурые волосы и вытирая лоб, спросил он.

— Конечно, государь, — отвечал король Наваррский, — я всегда счастлив быть с вашим величеством.

— Лучше быть здесь, чем там, а? — заметил Карл IX, не столько отвечая на любезность зятя, сколько следуя течению своей мысли.

— Государь, я не понимаю… — начал король Наваррский.

— Взгляните — и поймете!

Король подбежал, вернее — подскочил к окну. Подтащив к себе своего перепуганного зятя, он указал ему на жуткие силуэты палачей на палубе какой-то барки, где они резали или топили свои жертвы, которых к ним приводили ежеминутно.

— Скажите же, ради Бога, что происходит? — спросил мертвенно-бледный Генрих.

— Меня избавляют от гугенотов, — ответил Карл IX. — Видите вон там, над Бурбонским дворцом, дым и пламя? Это дым и пламя пожара в доме адмирала. Видите труп, который добрые католики волокут на разодранном матраце? Это труп зятя адмирала, труп вашего друга Телиньи.

— Что это значит?! — воскликнул король Наваррский, тщетно ища у себя на боку рукоятку кинжала и содрогаясь от стыда и гнева, ибо он чувствовал в словах Карла издевательство и угрозу одновременно.

— Это значит, что я не желаю, чтобы меня окружали гугеноты! — закричал Карл IX, внезапно придя в ярость и страшно побледнев. — Теперь вам понятно, Генрих? Разве я не король? Не властелин?

— Но, ваше величество…

— Мое величество избивает и уничтожает сейчас всех некатоликов! Такова моя воля! Вы не католик? — крикнул Карл IX, в котором гнев все время нарастал, как некий чудовищный морской прилив.

— Государь! Вспомните ваши слова: «Мне нет дела до вероисповедания тех, кто верно мне служит!» — сказал Генрих.

— Ха-ха-ха! — залился зловещим смехом Карл. — Ты, Анрио, просишь меня вспомнить мои слова! Verba volant[9], как говорит моя сестричка Марго. Посмотри на тех, — продолжал он, показывая пальцем на город, — разве они плохо служили мне? Разве не были храбры в бою, мудры в совете, неизменно преданы? Все они были хорошими подданными! Но они — гугеноты! А мне нужны только католики.

Генрих молчал.

— Пойми же меня, Анрио! — воскликнул Карл IX.

— Я понял, государь…

— И что же?

— Государь, я не понимаю, почему король Наваррский должен поступить не так, как поступили столько дворян и столько простых людей. Ведь в конце концов все эти несчастные гибнут потому, что им предложили то самое, что вы, ваше величество, предлагаете мне, а они это отвергли так же, как отвергаю я.

Карл схватил молодого короля за руку и остановил на нем свой, обычно тусклый, взгляд, начинавший теперь светиться зверским огнем.

— Ах, так ты воображаешь, что я брал на себя труд предлагать перейти в католичество тем, кого сейчас режут? — спросил Карл.

— Государь, — сказал Генрих, высвобождая руку, — ведь вы умрете в вере своих отцов?

— Да, черт подери! А ты?

— Я тоже, государь, — ответил Генрих.

Карл зарычал от бешенства и дрожащей рукой схватил лежавшую на столе аркебузу. Генрих прижался к стене, пот выступил у него на лбу, как в смертной истоме, но, благодаря своему огромному самообладанию, внешне он был спокоен и следил за всеми движениями страшного монарха, застыв на месте, как птица, завороженная змеей.

Карл IX взвел курок аркебузы и в слепой ярости топнул ногой.

— Принимаешь мессу? — крикнул он, ослепляя Генриха сверканием рокового оружия.

Генрих молчал.

Карл потряс своды Лувра самым ужасным ругательством, какое когда-либо произносилось человеком, и лицо его из бледного сделалось зеленоватым.

— Смерть, месса или Бастилия! — прицеливаясь в короля Наваррского, крикнул он.

— Государь! Неужели вы убьете меня, своего брата? Генрих Наваррский, с его несравненной силой духа, являвшейся одним из его самых лучших душевных качеств, воздержался от прямого ответа на вопрос Карла IX: отрицательный ответ, вне всякого сомнения, повлек бы за собой гибель.

Как это бывает, тотчас же вслед за пароксизмом ярости началась реакция: Карл IX не повторил вопроса, который он только что задал королю Наваррскому; после минутного колебания, когда он только глухо хрипел, он повернулся к открытому окну и прицелился в человека, бежавшего по набережной на противоположном берегу реки.

— Должен же и я кого-нибудь убить! — крикнул Карл IX, бледный как смерть, с налитыми кровью глазами.

Он выстрелил и уложил бежавшего на месте.

Генрих вскрикнул.

Карл IX в страшном возбуждении начал безостановочно перезаряжать свою аркебузу и стрелять, радостно вскрикивая при каждом удачном выстреле.

«Я погиб, — подумал король Наваррский, — как только ему не в кого будет стрелять, он убьет меня».

Вдруг сзади раздался голос:

— Ну как? Свершилось?

Это была Екатерина Медичи, которая вошла неслышно, под гром последнего выстрела.

— Нет, тысяча чертей! — заорал Карл IX, швыряя на пол аркебузу. — Нет! Упрямец не хочет!..

Екатерина не ответила. Она медленно перевела взгляд на Генриха Наваррского, стоявшего так же неподвижно, как одна из фигур на стенном ковре, к которому он прислонился. Потом Екатерина снова посмотрела на Карла, как будто спрашивая взглядом: «Тогда почему же он жив?».

— Он жив… Он жив… — заговорил Карл IX, он прекрасно понял ее взгляд и без колебаний ответил на него:

— Он жив потому, что он мой родственник.

Екатерина усмехнулась.

Генрих заметил ее усмешку и понял, что ему надо бороться прежде всего с Екатериной.

— Сударыня, я отлично понимаю, что все это — дело ваших рук, а не моего шурина Карла, — сказал он, — это вам пришла в голову мысль заманить меня в ловушку; это вы задумали сделать из вашей дочери приманку, чтобы погубить нас всех, и это вы разлучили меня с моей женой, чтобы избавить ее от неприятного зрелища и чтобы она не видела, как меня убьют у нее на глазах…

— Да, но этого не будет! — раздался чей-то прерывистый и страстный голос, который Генрих мгновенно узнал и который заставил Карла IX вздрогнуть от неожиданности, а Екатерину от ярости.

— Маргарита! — воскликнул Генрих.

— Марго! — сказал Карл IX.

— Дочь! — прошептала Екатерина.

— Ваше величество, — обратилась Маргарита к Генриху, — вы обвиняете и меня, и вы правы и не правы; правы, ибо я действительно оказалась орудием гибели всех вас; не правы, ибо я не знала, что вас ждет гибель. Сама я, сударь, жива только благодаря случайности или, быть может, забывчивости моей матери. Но как только я узнала, что вам грозит опасность, я тотчас вспомнила о моем долге. А долг жены — разделять судьбу мужа. Изгонят вас — я пойду в изгнание; посадят в тюрьму — я пойду за вами; убьют — я приму смерть.

Она протянула руку Генриху, и он сжал ее если не с любовью, то с благодарностью.

— Бедняжка Марго! Ты лучше бы уговорила его стать католиком, — сказал Карл IX.

— Государь, поверьте мне, — со свойственным ей чувством собственного достоинства ответила Маргарита, — ради вас самих не требуйте подлости от члена вашей королевской семьи.

Екатерина многозначительно взглянула на Карла.

— Брат! — воскликнула Маргарита, которая поняла страшную мимику Екатерины так же хорошо, как и Карл IX. — Вспомните, что вы сами дали мне его в супруги!

Карл IX, под действием повелительного взгляда матери, с одной стороны, и умоляюще глядевших на него глаз Маргариты, с другой, некоторое время пребывал в нерешительности, но в конце концов Ормузд взял верх над Ариманом[10].

— Сударыня, — сказал он на ухо Екатерине, — Марго права: ведь Анрио — мой зять.

— Да, — ответила сыну, тоже на ухо. Екатерина, — Да… Ну, а если бы он не был зятем?

Часть II

I

БОЯРЫШНИК НА КЛАДБИЩЕ НЕВИННО УБИЕННЫХ
Вернувшись к себе, Маргарита тщетно пыталась разгадать, что сказала на ухо Карлу IX Екатерина Медичи и почему на этом сразу прекратился чудовищный спор о жизни и смерти короля Наваррского.

Все утро Маргарита ухаживала за Ла Молем и отгадывала загадку, которую ум ее не мог постигнуть.

Король Наваррский остался в Лувре пленником. Преследование гугенотов достигло апогея. За ужасной ночью наступил день еще более чудовищных избиений. Колокола не ударили в набат, а вызванивали «Те Deum»[11], но радостные звуки меди, раздававшиеся над пожарами и убийствами, казались при свете солнца еще тоскливее, чем похоронный звон в темноте предшествующей ночи. Кроме того, произошло небывалое событие: в эту ночь боярышник, обычно расцветающий весной, а в июне теряющий свой душистый наряд, расцвел снова, и католики, увидев в этом чудо, решили сделать его всеобщим достоянием и, сделав Бога своим сообщником, устроили процессию с крестами и хоругвями к Кладбищу невинно убиенных, где внезапно расцвел боярышник. Это как бы небесное благословение резни удвоило рвение убийц. И в то время, когда каждая улица, каждая площадь, каждый перекресток, когда весь город превращались в арену убийств, Лувр уже стал братской могилой всех протестантов, оказавшихся там в момент сигнала; в живых остались только король Наваррский, принц Конде и Ла Моль.

За Ла Моля Маргарита была спокойна: раны его, как она и сказала, были тяжелыми, но не смертельными, и теперь ее тревожило только одно: как спасти жизнь мужу, все еще остававшемуся под угрозой. Несомненно, первым овладевшим ею чувством было естественное сострадание к человеку, которому, как сказал сам Беарнец, она совсем недавно поклялась если и не в любви, то в дружбе. Но вслед за этим в сердце ее проникло и другое чувство — не столь бескорыстное.

Маргарита была честолюбива; Маргарита была почти уверена, что, выйдя замуж за Генриха Бурбона, станет королевой Наваррской. Хотя, с одной стороны, король Французский, а с другой — король Испанский отрывали от Наварры кусок за куском и в конце концов сократили ее территорию до половины, она могла при том условии, что Генрих Бурбон оправдает надежды и выкажет мужество, которое он обнаруживал в тех редких случаях, когда ему приходилось обнажать шпагу, стать настоящей королевой, приняв в свое подданство французских гугенотов. Своим развитым и тонким умом Маргарита все это предусмотрела и приняла в соображение. Теряя Генриха, она теряла не только мужа, но и трон.

Она сидела, глубоко задумавшись, как вдруг кто-то постучал в дверь потайного хода; она вздрогнула: ведь этим ходом пользовались только три человека — король, королева-мать и герцог Алансонский. Она заглянула в кабинет, знаками приказала Жийоне и Ла Молю затаиться и впустила посетителя.

Посетителем оказался герцог Алансонский.

Молодой человек не появлялся у нее со вчерашнего дня. На мгновение у Маргариты мелькнула мысль попросить его заступиться за короля Наваррского, но другая, страшная мысль остановила ее: брак был заключен против воли Франсуа; он терпеть не мог Генриха и сохранял нейтралитет по отношению к нему только потому, что был уверен, что Генрих и его жена остались друг другу чужими. Следовательно, любой знак внимания Маргариты к своему супругу мог не отдалить, а приблизить к груди Генриха три угрожавших ему кинжала.

Вот почему, увидев брата, Маргарита испугалась больше, чем если бы увидела Карла IX и даже королеву-мать. По внешнему виду юного принца нельзя было себе представить, что в городе и в Лувре происходит нечто чрезвычайное: он был одет, как всегда, весьма изысканно. От его одежды и белья пахло духами, чего не выносил Карл IX, но чем злоупотребляли его братья — герцог Анжуйский и герцог Алансонский. Только изощренный глаз Маргариты мог заметить, что, хотя герцог был бледнее, чем обычно, а его руки, такие красивые и холеные, словно это были женские руки, слегка дрожали, душу его переполняла радость.

Войдя, он, как всегда, подошел к сестре поцеловать ее, но Маргарита наклонилась и подставила ему для поцелуя лоб, хотя два старших брата — король и герцог Анжуйский — целовали ее в щеку.

Герцог Алансонский тяжело вздохнул и прикоснулся бледными губами к подставленному для поцелуя лбу Маргариты.

Он сел и начал рассказ о кровавых событиях этой ночи: о медленной и мучительной смерти адмирала Колиньи и о мгновенном конце Телиньи, убитого пулей на месте. Он уселся поглубже в кресле и с наслаждением, с присущей ему и двум его братьям любовью к кровавым зрелищам, принялся описывать во всех подробностях кровавую ночь. Маргарита его не прерывала.

Закончив рассказ, он умолк.

— Ведь вы, дорогой брат, зашли ко мне не только для того, чтобы рассказать все это, не так ли? — спросила Маргарита.

Герцог Алансонский улыбнулся.

— Вы хотите сказать мне что-то еще?

— Нет, — отвечал герцог, — я жду.

— Чего вы ждете?

— Разве вы не говорили, моя милая и горячо любимая Маргарита, что брак ваш с королем Наваррским свершился против вашего желания? — начал герцог, подвигая свое кресло ближе к креслу сестры.

— Конечно, говорила! Ведь я даже не была знакома с наследником беарнским, когда мне предложили его в мужья.

— Но и когда вы познакомились, вы уверяли меня, что не любите его, не так ли?

— Верно, я это говорила.

— Разве вы не были убеждены, что этот брак будет для вас несчастьем?

— Дорогой Франсуа, если брак не становится величайшим счастьем, он почти всегда становится величайшим несчастьем, — заметила Маргарита.

— Вот потому, как я уже сказал вам, дорогая Маргарита, я и жду.

— Но чего же вы ждете?

— Жду, когда вы скажете, что рады.

— Чему же мне радоваться?

— Неожиданной возможности вернуть себе свободу.

— Свободу? — переспросила Маргарита, желавшая заставить герцога высказаться до конца.

— Ну да, свободу. Вас освободят от короля Наваррского.

— Освободят? — снова переспросила Маргарита, пристально глядя на брата.

Герцог Алансонский попытался выдержать взгляд сестры, но тотчас смущенно отвел глаза.

— Освободят? — повторила Маргарита. — Ну что ж, посмотрим! Но я была бы очень рада, если бы вы, брат мой, помогли мне понять: как же думают меня освободить?

— Да ведь Генрих — гугенот! — растерянно пробормотал герцог.

— Конечно, но он и не делал тайны из своего вероисповедания, об этом знали все, когда устраивали наш брак.

— Да, сестра, но что делал Генрих с тех пор, как вы поженились? — спросил герцог, и луч радости скользнул по его лицу.

— Вы, Франсуа, должны лучше всех знать, что делал Генрих, — ведь вы с ним почти не расставались: то вы вместе охотились, то играли в мяч, то гоняли шары.

— Дни-то он проводил со мной, это правда, ну, а ночи? — спросил герцог.

Маргарита не ответила и потупила глаза.

— А ночи-то, ночи?.. — настаивал герцог Алансонский.

— Продолжайте! — сказала Маргарита, чувствуя что надо что-то сказать.

— А ночи он проводил у госпожи де Сов.

— Почем вы знаете? — воскликнула Маргарита.

— Я это знаю потому, что мне нужно это знать, — ответил юный герцог, бледнея и нервно обрывая шитье у себя на рукавах.

Маргарита начинала понимать, что сказала Екатерина на ухо Карлу IX, но сделала вид, что остается в неведении.

— Брат! Зачем вы мне это говорите? — отвечала она с превосходно разыгранной печалью. — Зачем напоминать мне, что здесь меня никто не любит и не дорожит мной, не исключая и тех, кого сама природа мне дала в заступники и кого церковь дала мне в мужья?

— Вы несправедливы, — горячо возразил герцог Алансонский, еще ближе придвигая свое кресло к креслу сестры, — я вас люблю, я ваш заступник.

— Франсуа, ведь вы должны что-то сказать мне по поручению королевы-матери? — пристально глядя на брата, спросила Маргарита.

— Да нет! Клянусь вам, сестра, вы ошибаетесь! Почему вы так думаете?

— Да потому, что вы так себя ведете: вы разрываете Дружбу с моим мужем; вы решили больше не участвовать в политических делах короля Наваррского.

— В политических делах короля Наваррского?! — повторил сбитый с толку герцог Алансонский.

— Да!.. Послушайте, Франсуа, давайте поговорим откровенно. Вы сами двадцать раз признавались, что оба вы не можете подняться и хоть как-то держаться без взаимной поддержки. Ваш союз…

— Теперь стал невозможен, сестра, — перебил герцог Алансонский.

— Это почему?

— Потому, что у короля свои намерения насчет вашего мужа… Простите! Сказав: «Вашего мужа», — я обмолвился — я хотел сказать: «Генриха Наваррского». Наша мать догадалась обо всем. Я заключил союз с гугенотами, полагая, что они в милости. Но теперь их избивают, а через неделю их не останется и полусотни во всем королевстве. Я протянул руку помощи королю Наваррскому потому, что он был… вашим мужем. Но он больше вам не муж. Что скажете на это вы — ведь вы не только самая красивая женщина во Франции, но и самый глубокий ум в королевстве?

— Скажу, — подхватила Маргарита, — что я хорошо знаю нашего брата Карла. Вчера я была свидетельницей одного из его припадков умоисступления, а каждый из них стоит ему десяти лет жизни; скажу, что его припадки, к несчастью, повторяются все чаше и, по всей вероятности, наш брат Карл проживет недолго; скажу, что недавно умер король Польский и многие поговаривают об избрании французского наследного принца на польский престол; скажу, наконец, что раз обстоятельства складываются таким образом, то совсем не время бросать союзников, которые в час битвы могут нас поддержать, пользуясь любовью целого народа и опираясь на целое королевство.

— А вы родному брату предпочитаете чужого! Это ли не измена? Да еще и пострашнее моей! — вскричал герцог.

— Объясните мне, Франсуа, в чем и как я вам изменила?

— А разве вы не просили вчера брата Карла пощадить короля Наваррского?

— Так что же? — спросила Маргарита с притворным простодушием.

Герцог вскочил и, вне себя, сделал два-три круга по комнате, потом подошел к Маргарите и взял ее неподвижную, застывшую руку.

— Прощайте, сестра, — сказал он. — Вы не захотели понять меня, так пеняйте на себя за все несчастья, какие могут случиться с вами.

Маргарита побледнела, но осталась на месте. Она видела, что герцог выходит из комнаты, но даже не пошевельнулась, чтобы удержать его. Однако едва успел он потонуть во мраке потайного хода, как вернулся обратно.

— Вот что, Маргарита, я забыл сказать вам одну вещь: завтра в этот самый час король Наваррский будет мертв.

Маргарита вскрикнула; мысль о том, что она является орудием убийства, вызывала у нее непреодолимый ужас.

— И вы не воспрепятствуете этому убийству? — спросила она. — Вы не спасете своего лучшего друга и самого верного союзника?

— Со вчерашнего дня мой союзник не король Наваррский.

— А кто же?

— Герцог де Гиз. Разгром гугенотов сделал де Гиза королем католиков.

— Сын Генриха Второго признает своим королем какого-то лотарингского герцога!

— Вы, Маргарита, не в духе и ничего не в состоянии понять.

— Должна признаться, что я тщетно пытаюсь проникнуть в ваши мысли.

— Вы, дорогая сестра, по своему происхождению не ниже принцессы де Порсиан, а герцог де Гиз так же смертен, как и король Наваррский. А теперь, Маргарита, представьте себе три вполне возможных обстоятельства: первое — что герцог Анжуйский избран польским королем; второе — что вы любите меня так, как я люблю вас; а третье… Третье — что я французский король, а вы… вы… королева католиков.

Маргарита закрыла лицо руками, пораженная дальновидностью этого юноши, которого никто при дворе не решился бы назвать умным.

— Значит, вы ревнуете меня к королю Наваррскому, а не к герцогу де Гизу? — спросила Маргарита после минутного молчания.

— Что было, то было! — глухим голосом ответил герцог Алансонский. — А если у меня и была причина ревновать вас к Гизу, то я и ревновал.

— Осуществлению этого превосходного плана мешает только одно.

— Что именно?

— Я больше не люблю герцога де Гиза.

— Кого же вы теперь любите?

— Никого.

Герцог Алансонский, перестав понимать Маргариту, изумленно взглянул на нее, тяжело вздохнул и вышел из комнаты, сжимая холодной рукой лоб, который, казалось, вот-вот треснет.

Оставшись одна, Маргарита задумалась. Ее положение представлялось ей ясно и определенно. Король лишь не воспрепятствовал Варфоломеевской ночи, а осуществили ее королева Екатерина и герцог де Гиз. Герцог де Гиз и герцог Алансонский теперь объединятся, чтобы извлечь из этого события как можно больше выгод. Смерть короля Наваррского явилась бы прямым следствием этого великого разгрома. Как только умрет король Наваррский, его королевство захватят. И тогда она, Маргарита, останется вдовой — без трона, без власти, а в дальнейшем ее ждет монастырь, где она даже не сможет грустить и скорбеть, оплакивая смерть своего мужа, который никогда им не был.

Тут течение ее мыслей было прервано: королева Екатерина прислала к ней спросить, не желает ли она совершить вместе со всем двором паломничество к боярышнику, расцветшему на Кладбище невинно убиенных.

Первым побуждением Маргариты было отказаться от участия в этой кавалькаде. Но, подумав, что на прогулке, может быть, представится случай узнать что-нибудь новое о судьбе короля Наваррского, Маргарита решила ехать. Она велела сказать, что если ей подадут оседланную лошадь, она охотно будет сопровождать их величества.

Через пять минут явился паж и доложил, что если ей угодно ехать, то она может спускаться, так как кортеж сейчас трогается в путь.

Король, королева-мать, Таванн и католические вожди уже сидели на лошадях. Маргарита быстрым взглядом окинула всю эту группу человек в двадцать: короля Наваррского здесь не было.

Зато здесь была г-жа де Сов, и Маргарита, обменявшись с ней взглядом, поняла, что возлюбленная ее мужа хочет что-то сказать ей.

Кавалькада тронулась в путь и по улице Астрюс выехала на улицу Сент-Оноре. При появлении короля, королевы Екатерины и католических вождей собрался народ и все нарастающей волной повалил за кортежем с криками:

— Да здравствует король! Да здравствует месса! Смерть гугенотам!

Кричавшие потрясали еще дымящимися аркебузами и окровавленными шпагами, которые свидетельствовали о доле участия каждого из них в только что свершившихся страшных событиях.

Когда процессия поравнялась с улицей Прувель, она встретила людей, тащивших обезглавленный труп. Это был труп адмирала. Его волокли на Монфокон, чтобы повесить там за ноги.

К Кладбищу невинно убиенных кавалькада подъехала в ворота со стороны улицы Шап, ныне улицы Дешаржер. Кладбищенское духовенство, предупрежденное о приезде короля и королевы-матери, ждало у ворот, чтобы приветствовать их величества хвалебными речами.

Госпожа де Сов, воспользовавшись тем, что Екатерина слушает обращенную к ней речь, подошла к королеве Наваррской и попросила позволения поцеловать ей руку. Когда Маргарита протянула руку, г-жа де Сов наклонилась и, целуя руку, всунула королеве в рукав бумажку, свернутую трубочкой.

Г-жа де Сов, казалось бы, проделала это очень быстро и совершенно незаметно, и, однако, это не ускользнуло от Екатерины, которая обернулась в то самое мгновение, когда ее придворная дама целовала руку королеве Наваррской.

Обе женщины заметили этот молниеносный, пронизывающий взгляд, но не смутились. Г-жа де Сов отошла от Маргариты и заняла свое место около Екатерины.

Ответив на обращенную к ней речь, Екатерина с улыбкой поманила к себе пальцем королеву Наваррскую.

Маргарита подошла.

— Вот оно что, дочь моя! Оказывается, вы в большой дружбе с госпожой де Сов? — по-итальянски спросила королева-мать.

Маргарита усмехнулась с самым горестным выражением, какое только могла придать своему прекрасному лицу.

— Да, матушка, — отвечала она, — гадюка подползла и укусила меня в руку.

— Так, так! — с улыбкой заметила Екатерина. — Сдается мне, что ты ревнуешь.

— Вы ошибаетесь, — возразила Маргарита, — я не ревную короля Наваррского, потому что король Наваррский меня не любит. Я умею отличать друзей от врагов. Я люблю тех, кто меня любит, и ненавижу тех, кто меня ненавидит. Иначе я не была бы вашей дочерью, матушка!

Екатерина улыбнулась, давая понять Маргарите, что если у нее и были какие-то подозрения, то они рассеялись.

К тому же в эту минуту внимание августейших особ привлекли к себе новые паломники. В сопровождении дворян-католиков, еще возбужденных резней, подъехал герцог де Гиз. Они окружали обитые дорогой тканью крытые носилки, остановившиеся перед королем.

— Герцогиня Неверская! — воскликнул Карл IX. Вот так так! Идите сюда, красавица и рьяная католичка, примите наши поздравления! Мне рассказали, кузина, что вы охотились за гугенотами из окна и одного убили камнем, — это правда?

Герцогиня Неверская сильно покраснела.

— Нет, государь, — тихо ответила она, преклоняя колени перед королем, — мне посчастливилось приютить у себя одного раненого католика.

— Отлично, отлично, кузина! Служить мне можно двумя способами: или истреблять моих врагов, или помогать моим друзьям. Каждый делает, что может, и я уверен, что если бы вы могли, вы сделали бы больше.

В это время народ, видя доброе согласие между Карлом IX и лотарингским домом, кричал во все горло:

— Да здравствует король! Да здравствует герцог де Гиз! Да здравствует месса!

— Анриетта, вы с нами в Лувр? — спросила королева-мать красавицу герцогиню.

Маргарита подтолкнула свою подругу локтем; герцогиня поняла ее и ответила:

— Если вы, ваше величество, не прикажете мне ехать в Лувр, то я туда не поеду: у нас с ее величеством королевой Наваррской есть дело в городе.

— Что же вы собираетесь там делать? — спросила Екатерина.

— Мы хотим посмотреть очень редкие и очень любопытные греческие книги, которые нашли у одного старого протестантского пастора и перенесли в башню Сен-Жак-Де-ла-Бушри, — ответила Маргарита.

— Вы бы лучше посмотрели, как с моста Мельников бросают в Сену последних гугенотов, — сказал Карл IX. — Настоящие французы должны быть там.

— Мы туда и отправимся, раз это угодно вашему величеству, — сказала герцогиня Неверская.

Екатерина бросила на молодых женщин недоверчивый взгляд. Насторожившаяся Маргарита перехватила его и с озабоченным видом стала тревожно оглядываться по сторонам. Ее тревога — искренняя или притворная — не ускользнула от внимания Екатерины.

— Кого вы ищете? — спросила она.

— Ищу… но нигде не вижу… — отвечала Маргарита.

— Кого вы ищете? Кого не видите?

— Да эту Сов, — ответила Маргарита. — Может быть, она уже вернулась в Лувр?

— Я говорила, что ты ревнуешь! — сказала Екатерина на ухо дочери. — О bestia! Ну что ж, Анриетта, — пожав плечами, продолжала она, — забирайте к себе королеву Наваррскую.

Маргарита, продолжая делать вид, что ищет кого-то глазами, нагнулась к уху подруги и сказала:

— Увези меня скорее, мне надо сказать тебе нечто крайне важное.

Герцогиня Неверская сделала реверанс королю и королеве-матери и, склонившись перед королевой Наваррской, сказала:

— Ваше величество, вы соблаговолите сесть в мои носилки?

— Охотно сяду, но с условием, что потом вы доставите меня в Лувр.

— Мои носилки, мои слуги и я сама в распоряжении вашего величества, — ответила герцогиня.

Королева Маргарита села в носилки и пригласила жестом свою подругу; герцогиня Неверская повиновалась и, приняв почтительную позу, уселась против нее на передней скамейке.

Екатерина и ее придворные вернулись в Лувр прежней дорогой. Но на обратном пути королева-мать все время говорила что-то на ухо королю, несколько раз указывая ему на г-жу де Сов. И каждый раз король смеялся своим особым смехом, звучавшим более зловеще, чем его угрозы.

Как только крытые носилки двинулись в путь и Маргарита перестала опасаться пронизывающих взглядов и расспросов Екатерины, она быстро вытащила из рукава записку г-жи де Сов и прочла следующее:

«Я получила распоряжение передать королю Наваррскому два ключа: один от комнаты, где он заключен, другой — от моей. Мне приказано задержать его у себя до шести часов утра.

Пусть ваше величество все обдумает, пусть ваше величество решит, пусть ваше величество не считается с моей жизнью».

— Несомненно одно, — прошептала Маргарита, — эту несчастную женщину собираются сделать орудием гибели нас всех. Но мы еще посмотрим, удастся ли сделать монахиней королеву Марго, как называет меня брат Карл!

— От кого это письмо? — спросила герцогиня Неверская, указывая на записку, которую Маргарита прочла и теперь перечитывала с величайшим вниманием.

— Ах, Анриетта! Мне надо многое сказать тебе, — ответила Маргарита, разрывая записку на мельчайшие клочки.

II

ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
— Прежде всего, куда мы направляемся? — спросила Маргарита. — Надеюсь, не к мосту Мельников? Со вчерашнего дня я досыта насмотрелась на убийства, милая Анриетта!

— Я позволю себе доставить вас, ваше величество…

— Во-первых и в главных, мое величество просит тебя забыть «ваше величество»… Так куда ты меня доставишь?

— Во дворец Гизов, если у вас нет других намерений.

— Нет, нет, Анриетта! Отправимся к тебе. А там нет герцога де Гиза и твоего мужа?

— О нет! — воскликнула герцогиня с такой радостью, что изумрудные глаза ее засверкали. — Нет ни деверя, ни мужа, никого! Я свободна, как ветер, как птица, как облака… Свободна, вы слышите, королева? Понимаете ли вы, сколько счастья в этом слове: свободна? Я хожу, куда хочу, распоряжаюсь, как хочу! Ах, бедняжка королева! Вы не свободны! От этого-то вы и вздыхаете…

— Ходишь, куда хочешь, распоряжаешься, как хочешь! Разве это все? И в этом вся твоя свобода? Уж очень ты веселая, у тебя есть что-то, кроме свободы!

— Ваше величество, вы обещали сами начать откровенный разговор.

— Опять «ваше величество»! Послушай, Анриетта, мы поссоримся! Разве ты забыла наш уговор?

— Нет. «Я ваша покорная служанка на людях и я же твоя безрассудная подруга с глазу на глаз». Не так ли? Не так ли, Маргарита?

— Вот, вот! — с улыбкой ответила королева.

— Никаких родовых споров, никакого коварства в любви; все честно, благородно, откровенно; словом, оборонительный и наступательный союз, имеющий единственную цель: искать и ловить некую мимолетность, которая называется счастьем, если оно нам встретится.

— Прекрасно, дорогая герцогиня! Именно так! И в знак возобновления нашего договора поцелуй меня.

И две прелестные женщины, одна бледная, охваченная грустью, другая румяная, белокурая и смеющаяся, изящно склонили друг к Другу свои головки и так же крепко соединили свои губки, как и мысли.

— Так, значит, есть что-то новенькое? — спросила герцогиня, с жадным любопытством глядя на Маргариту.

— Разве мало нового произошло за последние два дня?

— Я говорю не о политике, а о любви! Когда нам будет столько лет, сколько королеве Екатерине, твоей матушке, тогда и мы займемся политикой. Но нам, прекрасная моя королева, по двадцати, — так поговорим о другом. Слушай, ты замужем по-настоящему?

— За кем? — со смехом спросила Маргарита.

— Ох, ты меня успокоила.

— А знаешь, Анриетта, то, что успокоило тебя, приводит в ужас меня. Мне придется выйти замуж.

— Когда же?

— Завтра.

— Вот так так! Правда? Бедная подружка! А так ли уж это необходимо?

— Совершенно необходимо.

— Черт побери, как говорит один мой знакомый! Это очень грустно.

— У тебя есть знакомый, который говорит «черт побери»? — со смехом спросила Маргарита.

— Да — А кто он такой?

— Ты все расспрашиваешь меня, а ведь рассказывать должна ты. Кончай свой рассказ, и тогда начну я.

— В двух словах дело обстоит так: король Наваррский влюблен в другую, а мной обладать не желает. Я ни в кого не влюблена, но не хочу принадлежать и ему. А между тем мы должны изменить наши отношения или, по крайней мере, сделать вид, что мы их изменили сегодня ночью.

— Подумаешь! Измени свое отношение к нему и можешь не сомневаться, что он переменит свое отношение к тебе!

— Так-то оно так, но беда в том, что мне меньше, чем когда-либо хочется меняться.

— Надеюсь, только по отношению к мужу?

— Анриетта, меня мучит совесть.

— В каком смысле?

— В смысле религии. Для тебя имеет значение вероисповедание?

— В политике?

— Да, конечно.

— А в любви?

— Милый друг, в любви мы, женщины, совершеннейшие язычницы и потому допускаем любые секты и поклоняемся нескольким богам.

— В одном-едином, не так ли?

— Да, да, — ответила герцогиня с чувственным огоньком в глазах, — в том боге, у которого на глазах повязка, на боку колчан, за спиной крылья и которого зовут Амур, Эрот, Купидон. Черт побери! Да здравствует служение ему!

— Однако у тебя весьма своеобразный способ служения ему: ты швыряешь камни в головы гугенотов!

— Будем поступать хорошо, а там пусть себе болтают, что хотят. Ах, Маргарита! Как извращаются и лучшие понятия, и лучшие поступки в устах пошляка!

— Пошляка?! Но, если память мне не изменяет, тебя расхваливал мой брат Карл?

— Твой брат Карл, Маргарита, страстный охотник, целыми днями трубит в рог и от этого очень похудел… Я не принимаю похвал даже от него. Кроме того, я же ответила твоему брату Карлу… Разве ты не слышала?

— Нет, ты говорила слишком тихо.

— Тем лучше, мне придется больше рассказывать тебе… Ах да! Маргарита! А каков конец твоей исповеди?

— Дело в том… в том…

— В чем?

— В том, что если твой камень, о котором говорил брат мой Карл, имел, так сказать, историческое значение, то уж лучше я на этом и кончу, — со смехом ответила королева.

— Все ясно! — воскликнула Анриетта. — Твой избранник — гугенот! Тогда, чтобы успокоить твою совесть, я обещаю тебе, что в следующий раз возьму себе в любовники гугенота.

— Ага! Как видно, на этот раз ты взяла католика?

— Черт побери! — воскликнула герцогиня.

— Хорошо, хорошо! Все понятно.

— А что представляет собой наш гугенот?

— Это не избранник; этот молодой человек для меня ничто и, вероятно, никогда ничем и не станет.

— Но это не причина, чтобы не рассказать мне о нем; ведь ты же знаешь, как я любопытна! Так что же он собой представляет?

— Это несчастный молодой человек, красивый, как Нисос Бенвенуто Челлини; он спрятался у меня, спасаясь от убийц.

— Ха-ха-ха! А ты сама не поманила его пальчиком?

— Бедный юноша!.. Не смейся, Анриетта, — в эту минуту он все еще междужизнью и смертью.

— Он болен?

— Тяжело ранен.

— Но раненый гугенот в наше время — большая обуза!.. И что же ты делаешь с этим раненым гугенотом, который для тебя ничто и никогда ничем не будет?

— Я прячу его у себя в кабинете и хочу спасти.

— Он красив, он молод, он ранен; ты прячешь его у себя в кабинете, ты хочешь его спасти; что ж, в таком случае твой гугенот будет весьма неблагодарным человеком, если не проявит большой признательности!

— Он уже ее проявляет; боюсь только… что больше, чем мне хотелось бы.

— А этот несчастный молодой человек… тебя интересует?

— Только… только из сострадания.

— Ох уж это сострадание! Бедняжка королева! Эта-то добродетель и губит нас, женщин!

— Да, ты понимаешь, ведь с минуты на минуту ко мне могут войти и король, и герцог Алансонский, и моя мать, и, наконец, мой муж!

— Ты хочешь попросить меня, чтобы я приютила у себя твоего гугенотика, пока он болен, а когда он выздоровеет, вернула его тебе, не так ли?

— Насмешница! Нет, клянусь тебе, что я не захожу так далеко, — отвечала Маргарита. — Но если бы ты нашла возможность спрятать у себя несчастного юношу, если бы ты могла сохранить ему жизнь, которую я спасла, то, конечно, я была бы тебе искренне благодарна. В доме Гизов ты свободна, за тобой не подсматривают ни муж, ни деверь, а кроме того, за твоей комнатой, куда, к счастью для тебя, никто не имеет права входа, есть кабинет вроде моего. Так дай мне на время этот кабинет для моего гугенота; когда он выздоровеет, ты отворишь клетку, и птичка улетит.

— Милая королева, есть одно затруднение: клетка занята.

— Как? Значит, ты тоже спасла кого-нибудь?

— Об этом-то я и говорила твоему брату Карлу.

— А-а, понимаю; вот почему ты говорила так тихо, что я не слышала.

— Послушай, Маргарита, это изумительная история, не менее прекрасная, не менее поэтичная, чем твоя. Когда я оставила тебе шестерых телохранителей, а с шестью остальными отправилась во дворец Гизов, я видела, как поджигали и грабили один дом, отделенный от дома моего деверя только улицей Катр-Фис. Вхожу во дворец и вдруг слышу женские крики и мужскую ругань. Выбегаю на балкон, и прежде всего мне бросается в глаза шпага, своим сверканием, казалось, озарявшая всю сцену. Я залюбовалась этим неистовым клинком: люблю красивое!.. Затем, естественно, стараюсь разглядеть и руку, приводившую в движение клинок, и того, кому принадлежит сама рука. Гляжу туда, откуда доносятся крики и стук шпаг, и вижу мужчину… героя, этакого Аякса, сына Теламона[12], слышу его голос — голос Стантора[13], восторгаюсь, трепещу, вздрагиваю при каждом угрожающем ему ударе, при каждом его выпаде; четверть часа я испытывала такое волнение, какого, поверишь ли, не чувствовала никогда, — я даже не думала, что это вообще возможно. Я стояла молча, затаив дыхание, забыв себя, как вдруг мой герой исчез.

— Как же это случилось?

— Его сшиб камень, который запустила в него какая-то старуха; тогда, подобно Киру[14], я обрела голос и закричала: «Ко мне! На помощь!» Прибежали мои телохранители, подхватили его, подняли и перенесли в ту комнату, которую ты просишь для своего подопечного.

— Увы! Я понимаю тебя, Анриетта, и понимаю тем лучше, что твоя история похожа на мою, как две капли воды, — сказала Маргарита.

— С той только разницей, что я служу моему королю и моей религии и мне вовсе не нужно прятать господина Аннибала де Коконнаса.

— Его зовут Аннибал де Коконнас? — переспросила Маргарита и расхохоталась.

— Грозное имя[15], не правда ли? — сказала Анриетта. — И тот, кто носит это имя, достоин его. Какой воин, черт побери! И сколько крови пролил!.. Надень маску, милая королева, — вот и наш дом.

— Зачем же мне маска?

— Затем, что я хочу показать тебе моего героя.

— Он красив?

— Во время битвы он казался мне бесподобным. Правда, то было ночью, в зареве пожара. А утром, при дневном свете, должна признаться, он несколько проигрывает. Тем не менее думаю, что он тебе понравится.

— Итак, дом Гизов отказывает в убежище моему подопечному; очень жаль, потому что дом Гизов — последнее место, где вздумают разыскивать гугенотов.

— Вовсе не отказывает: сегодня же вечером я велю перенести его сюда; один будет лежать в правой части комнаты, а другой — в левой.

— Но если они узнают, что один из них протестант, а другой католик, они съедят друг друга!

— О, этого можно не опасаться! Коконнас получил такой удар в лицо, что почти ничего не видит, а у твоего гугенота такая рана в грудь, что он почти не может двигаться… Кроме того, прикажи ему не говорить на религиозные темы, и все пойдет как по маслу!

— Будь по-твоему!

— Решено! Теперь войдем в дом.

— Благодарю, — сказала Маргарита, пожимая руку своей приятельницы.

— Здесь опять будете вашим величеством, — предупредила герцогиня Неверская. — Позвольте мне оказать вам в доме Гизов прием, подобающий королеве Наваррской.

Выйдя из носилок, герцогиня почти стала на одно колено, чтобы помочь выйти Маргарите, потом, указав рукой на дворцовые двери, охраняемые двумя часовыми с аркебузами, последовала за королевой, которая величественно шествовала впереди герцогини, сохранявшей смиренный вид, пока они были на виду у всех. Войдя к себе в комнату, герцогиня затворила дверь и позвала свою камеристку, очень расторопную сицилианку.

— Мика, — обратилась к ней герцогиня по-итальянски, — как здоровье графа?

— Быстро идет на поправку, — отвечала камеристка.

— А что он делает?

— Думаю, что сейчас он закусывает.

— Это хорошо, — сказала Маргарита, — появление аппетита — это добрый знак.

— Ах, правда, я и забыла, что ты ученица Амбруаза Паре! Ступай, Мика.

— Ты выгоняешь ее?

— Да, пусть сторожит нас. Мика вышла.

— А теперь ты сама войдешь к нему или лучше его пригласить сюда? — спросила герцогиня.

— Ни то, ни другое; я хочу посмотреть на него невидимкой.

— Но ведь ты будешь в маске!

— Да, но потом он сможет узнать меня по волосам, по рукам, по украшениям…

— Ах, милая королева, до чего ты стала осторожна с тех пор, как вышла замуж! Маргарита улыбнулась.

— Ну что ж… есть один способ, — продолжала герцогиня.

— Какой?

— Посмотреть на него в замочную скважину.

— Хорошо, веди меня.

Герцогиня взяла Маргариту за руку и повела ее к двери, завешенной ковром, затем встала на одно колено и посмотрела в замочную скважину.

— Отлично, — сказала герцогиня, — он сидит за столом лицом к нам. Подойди.

Королева Маргарита заняла место своей подруги и посмотрела в замочную скважину. Как и сказала герцогиня, Коконнас сидел за столом, уставленным разными яствами, и, несмотря на свои раны, воздавал им честь.

— Ах, Боже мой! — отстранившись от двери, воскликнула Маргарита.

— В чем дело? — удивленно спросила герцогиня.

— Не может быть! Нет!.. Да! Клянусь душой, это тот самый!

— Какой «тот самый»?

— Tсc! — прошептала Маргарита, поднимаясь и хватая за руку герцогиню. — Тот самый, который хотел убить моего гугенота, ворвался вслед за ним ко мне в комнату и на моих глазах ударил его шпагой! Ах, Анриетта. Какое счастье, что сейчас он меня не видел!

— Значит, ты видела его в бою? Он был прекрасен?

— Не знаю, — отвечала Маргарита, — я смотрела только на того, кого он преследовал.

— А как зовут того, кого он преследовал?

— Ты не назовешь его имени своему католику?

— Нет, даю слово.

— Лерак де Ла Моль.

— А теперь как он выглядит, по-твоему?

— Господин де Ла Моль?

— Нет, господин де Коконнас.

— Как тебе сказать? — ответила Маргарита. — По-моему…

Она остановилась.

— Ну, ну, — настаивала герцогиня, — как видно, ты сердишься на него за то, что он ранил твоего гугенота?

— Мне кажется, — со смехом ответила Маргарита, — что мой гугенот в долгу не остался, и такой шрам, который остался у твоего католика под глазом…

— Значит, они квиты, и мы можем их помирить! Присылай своего раненого ко мне.

— Только не теперь, попозже.

— Когда же?

— Когда ты переведешь своего католика в другую комнату.

— В какую комнату?

Маргарита только взглянула на подругу, та посмотрела на Маргариту и тут же расхохоталась.

— Ну хорошо! — сказала герцогиня. — Итак — союз! Более тесный, чем когда бы то ни было!

Искренняя дружба навсегда! — ответила королева.

— А каков будет наш пароль, наш условный знак, если мы друг другу понадобимся?

— Тройное имя твоего триединого бога: Eros, Cupido, Amor.

Подруги расцеловались еще раз, в двадцатый раз пожали друг другу руки и расстались.

III

КЛЮЧИ ОТКРЫВАЮТ НЕ ТОЛЬКО ТЕ ДВЕРИ, ДЛЯ КОТОРЫХ СДЕЛАНЫ
Возвратясь в Лувр, королева Наваррская застала Жийону в большом волнении. В отсутствие Маргариты приходила г-жа де Сов. Она принесла ключ, который прислала ей королева-мать. Это был ключ от комнаты, где находился в заключении Генрих Наваррский. Было ясно, что королеве-матери зачем-то нужно, чтобы Беарнец провел сегодняшнюю ночь у г-жи де Сов.

Маргарита взяла ключ и, вертя его в руках, продумала каждое слово из письма г-жи де Сов, взвесила значение каждой буквы и, наконец, как будто разгадала замысел Екатерины.

Она взяла перо, обмакнула его в чернила и написала:

«Сегодня вечером не ходите к г-же де Сов, будьте у королевы Наваррской.

Маргарита».
Потом она свернула бумажку трубочкой, всунула ее в полую часть ключа и приказала Жийоне, как только стемнеет, подсунуть ключ узнику под дверь.



Жийона
Покончив с этим, Маргарита подумала о несчастном раненом, заперла все двери, вошла в кабинет и, к своему великому удивлению, увидела, что Ла Моль уже одет в свое продранное, испачканное кровью платье.

Заметив ее, он сделал попытку встать, но зашатался, не смог удержаться на ногах и упал на софу, превращенную в кровать.

— Что это значит, сударь? Почему вы так плохо выполняете предписания вашего врача? — спросила Маргарита. — Я предписала вам покой, а вы, вместо того чтобы слушаться меня, делаете все наоборот!

— Ваше величество, я не виновата, — сказала Жийона. — Я просила, я умоляла его сиятельство не сходить с ума, а он сказал, что не останется в Лувре.

— Вы хотите уйти из Лувра?! — спросила Маргарита, глядя с изумлением на молодого человека, потупившего глаза. — Да ведь это немыслимо! Вы не можете ходить, вы бледны, у вас нет сил, у вас дрожат колени. И еще сегодня утром у вас из раны шла кровь!..

— Ваше величество! Сколь горячо я благодарил вас за то, что вы дали мне убежище вчера, столь же горячо молю вас позволить мне уйти сегодня.

— Я даже не знаю, как назвать такое безрассудство, — ответила изумленная королева, — это хуже, чем неблагодарность!

— Ваше величество! — умоляюще складывая руки, воскликнул Ла Моль. — Не обвиняйте меня в неблагодарности! Чувство признательности к вам я сохраню на всю жизнь!

— Значит, ненадолго! — сказала Маргарита, тронутая искренностью, звучавшей в его словах. — Или ваши раны откроются — и вы умрете от потери крови, или же узнают, что вы гугенот, — и вы не сделаете по улице и ста шагов, как вас убьют!

— И все-таки я должен уйти из Лувра, — прошептал Ла Моль.

— Должны?! — повторила Маргарита, глядя на него ясным, глубоким взглядом, и, чуть побледнев, произнесла:

— Да! Да! Понимаю! Извините, сударь! За стенами Лувра, конечно, есть женщина, которую ваше отсутствие мучительно тревожит. Это справедливо, это естественно, я это понимаю. Почему же вы сразу мне не сказали… или, вернее, как я сама не подумала об этом?! Долг гостеприимства — оберегать чувства гостя так же, как и лечить его раны, и заботиться о его душе так же, как и о его теле.

— Вы глубоко заблуждаетесь, — возразил Ла Моль. — Я почти одинок на свете и совсем одинок в Париже — здесь меня никто не знает. В этом городе первый человек, с которым заговорил я, был тот, кто хотел меня убить, а первой женщиной, которая заговорила со мной, были вы, ваше величество.

— Тогда почему же вы хотите уйти? — в недоумении спросила Маргарита.

— Потому, что прошлую ночь вы, ваше величество, совсем не спали, и потому, что сегодня ночью… Маргарита покраснела.

— Жийона, — сказала она, — уже темнеет, я думаю, что пора отнести ключ.

Жийона улыбнулась и вышла.

— Но если вы в Париже одиноки, без друзей, что же вы будете делать? — спросила Маргарита.

— У меня будет много друзей, сударыня. Когда за мной гнались, я вспомнил мою мать — она была католичка; мне чудилось, что она летит передо мной, указывая мне путь к Лувру и держа в руке крест; тогда я дал обет принять вероисповедание моей матери, если Господь сохранит мне жизнь. Господь сделал больше, чем спас мне жизнь: Он послал мне ангела, чтобы я полюбил жизнь.

— Но вы не можете ходить; вы не пройдете и ста шагов, как упадете в обморок.

— Сегодня я пробовал ходить по кабинету; правда, хожу я медленно и ходить мне трудно, но мне нужно дойти только до Луврской площади, а там — будь что будет!

Маргарита, подперев голову рукой, глубоко задумалась.

— А почему вы больше не упоминаете о короле Наваррском?

Маргарита умышленно задала этот вопрос.

— Что же, когда вы пожелали принять католичество, у вас пропало желание служить королю Наваррскому?

— Ваше величество, — побледнев, отвечал Ла Моль, — вы угадали истинную причину, по которой я хочу уйти… Я знаю, что королю Наваррскому грозит величайшая опасность и что даже вы, ваше величество, принцесса крови, едва ли сможете спасти ему жизнь.

— Что это значит? — спросила Маргарита. — Что вы хотите сказать? И о какой опасности вы говорите?

— В том кабинете, где меня поместили, слышно все, — нерешительно отвечал Ла Моль.

«А ведь верно, — подумала Маргарита, — то же самое говорил мне и герцог де Гиз».

— Так что же вы слышали? — спросила она.

— Во-первых, утром я слышал разговор вашего величества с братом.

— С Франсуа? — покраснев, воскликнула Маргарита.

— Да, с герцогом Алансонским. Затем, когда вас не было, я слышал разговор мадмуазель Жийоны с госпожой де Сов.

— Так эти два разговора…

— Да, ваше величество! Вы замужем всего неделю, вы любите своего супруга. И ваш супруг придет сюда вслед за герцогом Алансонским и госпожой де Сов. Он поведает вам свои тайны. А я не должен их слышать; я был бы нескромен… я не могу, не должен… прежде всего, я не хочу быть нескромным!

Тон, каким Ла Моль произнес эти слова, дрожь в его голосе и смущенный вид юноши внезапно объяснили Маргарите все.

— Так! Значит, лежа в кабинете, вы слышали все, что говорилось в этой комнате? — спросила она.

— Да, ваше величество.

— И чтобы ничего больше не слышать, вы хотите уйти сегодня вечером или сегодня ночью?

— Сию же секунду, если вы, ваше величество, милостиво дозволите мне уйти.

— Бедный ребенок! — сказала Маргарита с нежностью и жалостью в голосе.

Удивленный таким ласковым ответом вместо ожидаемой суровой отповеди, Ла Моль робко поднял голову; глаза его встретились с глазами Маргариты, и, словно притягиваемый некоей магической силой, он был уже не в состоянии оторваться от ясных, проницательных глаз королевы.

— Значит, вы считаете, что неспособны сохранить тайну? — мягко спросила Маргарита, откинувшись на спинку кресла и наслаждаясь тем, что, сидя в полумраке за спущенной ковровой занавеской, может, не выдавая себя, свободно читать в душе Ла Моля.

— Я человек жалкий, — ответил Ла Моль, — я не уверен в себе самом и не выношу чужого счастья.

— Но чьего же счастья? — с улыбкой спросила Маргарита. — Ах да! Счастья короля Наваррского! Бедный Генрих!

— Вот видите, он счастлив! — воскликнул Ла Моль.

— Счастлив?..

— Да, потому что вы, ваше величество, жалеете его. Маргарита теребила в руках шелковый кошелек и выдергивала из него золотые нити шнурка.

— Итак, вы твердо решили не встречаться с королем Наваррским? — спросила она.

— Боюсь, что теперь я буду в тягость его величеству…

— А с моим братом, герцогом Алансонским?

— С герцогом Алансонским?! — воскликнул Ла Моль. — О нет! Нет, сударыня! С ним еще меньше, чем с королем Наваррским!

— Но почему же? — дрожа от волнения, спросила Маргарита.

— Потому, что я стал слишком плохим гугенотом, чтобы преданно служить его величеству королю Наваррскому, и еще недостаточно хорошим католиком, чтобы войти в число друзей герцога Алансонского и герцога де Гиза.

На этот раз потупила глаза Маргарита, чувствуя, что удар попал ей прямо в сердце; она сама не могла понять, радость или боль причинили ей слова Ла Моля.

В эту минуту вошла Жийона. Маргарита бросила на нее вопросительный взгляд. Жийона ответила утвердительным взглядом, давая понять, что ей удалось передать ключ королю Наваррскому.

Маргарита перевела взгляд на Ла Моля, пребывавшего в нерешительности; он опустил голову на грудь и побледнел, страдая от ран телесных и душевных.

— Господин де Ла Моль горд, — сказала Маргарита, — и я не решаюсь сделать ему одно предложение, которое он, без сомнения, отвергнет.

Ла Моль встал, сделал шаг к Маргарите и хотел склониться перед вей в знак готовности повиноваться, но от сильной, острой, жгучей боли у него выступили слезы, и, чувствуя, что вот-вот упадет, он ухватился за стенной ковер, чтобы удержаться на ногах.

— Вот видите, — воскликнула Маргарита, подбегая к нему и поддерживая его, — вот видите, я еще нужна вам!

— О да! Как воздух, которым я дышу, как свет, который вижу! — едва заметно шевеля губами, прошептал Ла Моль.

В это мгновение послышались три удара в дверь.

— Вы слышите? — испуганно спросила Жийона.

— Уже! — прошептала Маргарита.

— Отпереть?

— Подожди. Это может быть король Наваррский.

— Ваше величество! — воскликнул Ла Моль, которому эти слова придали силы, хотя королева произнесла их шепотом, в полной уверенности, что ее услышит одна Жийона:

— Молю вас на коленях: удалите меня из Лувра, живого или мертвого! Сжальтесь надо мной! Ах, вы не хотите отвечать! Хорошо! Тогда говорить буду я! А когда я заговорю, то, надеюсь, вы сами меня выгоните.

— Замолчите, несчастный! — сказала Маргарита, ощущавшая неизъяснимое очарование в этих упреках молодого человека. — Замолчите сейчас же!

— Ваше величество, повторяю: из этого кабинета слышно все, — продолжал Ла Моль, не услыхав в тоне королевы той строгости, какой он ожидал. — Не дайте мне умереть такой смертью, какой не выдумать самым жестоким палачам!

— Молчите! Молчите! — приказала Маргарита.

— О, вы безжалостны! Вы ничего не хотите слушать, ничего не хотите понять! Поймите, что я люблю вас!..

— Да замолчите же, говорят вам! — перебила Маргарита и зажала ему рот своей теплой душистой ладонью.

Молодой человек взял ее в руки и прижался к ней губами.

— Все-таки… — прошептал он.

— Все-таки замолчите, ребенок! Что это за бунтовщик, который не повинуется своей королеве?

Маргарита выбежала из кабинета, заперла дверь и прислонилась к стене, стараясь трепетной рукою унять сердцебиение.

— Жийона, отвори! — приказала она.

Жийона вышла, и мгновение спустя из-за портьеры показалось лукавое, умное и немного встревоженное лицо короля Наваррского.

— Вы звали меня, ваше величество? — спросил король Наваррский Маргариту.

— Да, ваше величество. Вы получили мое письмо?

— Получил, и, должен признаться, не без удивления, — ответил Генрих, оглядываясь с некоторым недоверием, рассеявшимся, впрочем, очень быстро.

— И не без тревоги, не правда ли? — прибавила Маргарита.

— Не отрицаю. Однако, несмотря на то, что я окружен беспощадными врагами и еще более опасными друзьями, я вспомнил, как однажды в ваших глазах светилось великодушие — это было в вечер нашей свадьбы — и как в другой раз в них засияла звезда мужества: это было вчера, в день, предназначенный для моей смерти.

— Итак? — с улыбкой спросила Маргарита мужа, видимо старавшегося проникнуть к ней в душу — Итак, я вспомнил это и, прочитав вашу записку с предложением явиться к вам, тотчас сказал себе: у короля Наваррского, безоружного узника, оставшегося без друзей, есть только одна возможность погибнуть с блеском, смертью, которую занесут на скрижали истории, — это смерть от предательства жены, и вот я пришел.

— Государь, — ответила Маргарита, — вы заговорите по-иному, когда узнаете, что все происходящее в данную минуту — дело рук женщины, которая вас любит и… которую любите вы.

Услышав это, Генрих чуть не попятился, и его проницательные серые глаза глянули на Маргариту из-под черных бровей вопросительно и с любопытством.

— Успокойтесь, государь! — с улыбкой сказала королева. — Я вовсе не собираюсь утверждать, что эта женщина — я.

— Однако ведь это вы велели передать мне ключ? Ведь это же ваш почерк?



— Да, я признаю, что это почерк мой, не отрицаю и того, что записка от меня. А ключ — это уже другие дело. Достаточно вам знать, что, прежде чем вы его получили, он побывал в руках четырех женщин.

— Четырех?! — с изумлением воскликнул Генрих.

— Да, четырех, — подтвердила Маргарита. — В руках королевы-матери, госпожи де Сов, Жийоны и моих. Генрих Наваррский задумался над этой загадкой.

— Давайте поговорим серьезно, а главное — откровенно, — сказала Маргарита. — Сегодня возникли слухи о том, что вы, ваше величество, дали согласие отречься от протестантского вероисповедания. Это правда?

— Неправда, сударыня; я еще не дал согласия.

— Но вы уже решились поступить таким образом?

— То есть я обдумываю это. Что делать, если тебе двадцать лет и ты почти король? Клянусь, есть вещи, которые стоят католической обедни!

— И в том числе — жизнь, не правда ли? Генрих не удержался от улыбки.

— Государь, вы недоговариваете! — продолжала Маргарита.

— Я не могу говорить всего своим союзникам, а мы с вами, как вам известно, пока только союзники; вот если бы вы были не только союзницей… но и…

— И женой, хотите вы сказать, так ведь?

— Да… и женой…

— Что тогда?..

— Тогда, пожалуй, было бы другое дело; я, может быть, стремился бы остаться королем гугенотов, как они меня называют… Ну, а теперь я должен быть счастлив, если останусь в живых.

Маргарита посмотрела на него так странно, что возбудила бы подозрения в человеке не такого тонкого ума, как Генрих Наваррский.

— Вы уверены, что этого достигнете? — спросила она.

— Более или менее уверен, — отвечал Генрих. — Ведь вы знаете, что в здешнем мире никогда нельзя быть уверенным в чем бы то ни было.

— Но верно то, — подхватила Маргарита, — что вы, ваше величество, обнаруживаете такую скромность и такое бескорыстие, что, отказавшись от короны, отказавшись от религии, вы, вероятно, откажетесь, как надеются некоторые, и от союза с французской принцессой.

Эти слова были полны такого глубокого значения, что Генрих невольно вздрогнул. Но он тут же взял себя в руки.

— Соблаговолите припомнить, что в настоящее время я не волен располагать собой. Следовательно, я сделаю то, что мне прикажет французский король. А если бы в этих обстоятельствах, когда речь идет, ни много ни мало, о моем престоле, о моей чести и о моей жизни, удосужились бы посоветоваться со мной, я предпочел бы не строить мое будущее на правах нашего насильственного брака, а укрыться в каком-нибудь замке и охотиться или в каком-нибудь монастыре и каяться в грехах.

Эта покорность судьбе, этот смиренный отказ от всего на свете испугали Маргариту. Она подумала, что расторжение их брака уже согласовано между Карлом IX, Екатериной и королем Наваррским. Почему бы им не обмануть ее и не принести в жертву? Потому только, что она сестра одного и дочь другой? Опыт научил ее, что основывать на этом свое благополучие она не может. Честолюбие ужалило в сердце молодую женщину, или, вернее, молодую королеву, которая стояла настолько выше обыкновенных человеческих слабостей, что не могла поддаться им и поступиться чувством собственного достоинства; да и у каждой женщины, даже заурядной, но искренне любящей, любовь несовместима с унижением, ибо истинная любовь тоже честолюбива.

— Вы, ваше величество, — сказала Маргарита с презрительной усмешкой, — как видно, не очень-то верите в звезду, горящую над головой каждого монарха.

— Я напрасно стал бы разыскивать мою звезду в такое время; ее закрыла грозовая туча, которая сейчас грохочет надо мной, — отвечал Генрих.

— А если дыхание женщины разгонит эту тучу, и ваша звезда засияет ярче прежнего?

— Это очень трудно, — заметил Генрих.

— Вы не верите в существование такой женщины?

— Я не верю в ее могущество.

— Вы хотите сказать — в ее желание?

— Я сказал — в ее могущество и повторяю это слово. Женщина сильна по-настоящему только тогда, когда любовь и личные интересы в ней одинаково сильны; когда же ею движет что-нибудь одно, женщина так же уязвима, как Ахилл. А если я не ошибаюсь, то на любовь женщины, о которой идет речь, я рассчитывать не могу.

Маргарита промолчала.

— Послушайте, — продолжал Генрих, — когда раздался последний удар колокола на Сен-Жермен-Л'Осеруа, — вы, вероятно, стали думать о том, как отвоевать свою свободу, которой другие воспользовались, чтобы истребить моих сторонников. Ну, а мне пришлось думать о том, как спасти свою жизнь. Это было важнее всего… Я прекрасно понимаю, что Наварра для нас потеряна, но Наварра — пустяки в сравнении со свободой, вернувшей вам возможность громко говорить в вашей же комнате, а ведь вы не осмеливались так говорить, когда кто-то подслушивал вас, сидя в кабинете.

Маргарита, сколь ни была она озабочена, не смогла не улыбнуться. Король Наваррский встал с места, собираясь идти к себе, так как уже пробило одиннадцать часов и в Лувре все или спали, или, во всяком случае, делали вид, что спят.

Генрих сделал три шага к входной двери, но вдруг остановился, как будто лишь сейчас вспомнил о том, что привело его сюда.

— Да! Может быть, вы хотели что-то сказать мне? — спросил Генрих. — Или вы только желали предоставить мне возможность поблагодарить вас за отсрочку, которую вчера дало мне ваше мужественное появление в Оружейной палате короля? Должен признать, что это было более чем своевременно и что вы, как некая античная богиня, спустились на сцену в самый подходящий момент для того, чтобы спасти мне жизнь.

— Несчастный! — схватив мужа за руку, глухо вскрикнула Маргарита. — Неужели вы не понимаете, что ничто не спасено — ни ваша свобода, ни ваша корона, ни ваша жизнь! Слепец! Безумец! Жалкий безумец! Неужели в моем письме вы не увидели ничего, кроме назначения свидания? Неужели вы вообразили, что оскорбленная вашей холодностью Маргарита желает получить удовлетворение?

— Да, признаюсь, что… — начал изумленный Генрих.

Маргарита пожала плечами с непередаваемым выражением лица.

В эту самую минуту послышался странный звук, точно потайную дверь царапали чем-то острым.

Маргарита подвела к ней короля.

— Слушайте, — сказала она.

— Королева-мать выходит из своих покоев, — пролепетал чей-то прерывающийся от страха голос, в котором Генрих тотчас узнал голос г-жи де Сов.

— Куда она идет? — спросила Маргарита.

— К вашему величеству.

По быстро удаляющемуся шороху шелкового платья они поняли, что г-жа де Сов убежала.

— Ого! — произнес Генрих.

— Так я и знала! — заметила Маргарита.

— Я тоже опасался этого, — сказал Генрих, — и вот доказательство, смотрите.

Быстрым движением руки он расстегнул черный бархатный камзол, и Маргарита увидала тонкую стальную кольчугу и длинный миланский кинжал, который тотчас же сверкнул в руке Генриха, как змея на солнце.

— Очень вам тут помогут сталь и панцирь! — воскликнула Маргарита. — Спрячьте, спрячьте ваш кинжал, государь: да, это королева-мать! Но королева-мать — одна.

— Однако…

— Молчите! Я слышу — вот она!

Приблизив губы к уху Генриха, она прошептала несколько слов, и юный король выслушал ее внимательно, хотя и с удивлением.

В ту же минуту Генрих исчез за пологом кровати.

Маргарита с легкостью пантеры метнулась к кабинету, где, весь дрожа, сидел Ла Моль, отперла дверь, в темноте нашла молодого человека и сжала ему руку.

— Тихо! — шепнула Маргарита, наклоняясь к нему так близко, что Ла Моль почувствовал на своем лице влажное веяние ее теплого, душистого дыхания. — Тихо!

Выйдя из кабинета и затворив за собой дверь, она распустила волосы, разрезала кинжальчиком шнурки на платье и бросилась в постель.

И вовремя: в замке уже поворачивали ключ.

У Екатерины Медичи были ключи от всех дверей в Лувре.

— Кто там? — крикнула Маргарита, услыхав, как Екатерина приказывала четверым сопровождавшим ее дворянам сторожить за дверью.

Словно испуганная неожиданным вторжением в ее спальню, она, уже одетая в белый пеньюар, выскочила из-за полога, встала на приступок кровати и сделала такое изумленное лицо при виде Екатерины, что обманула даже флорентийку, затем подошла к матери и поцеловала ей руку.

IV

ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ
Екатерина мгновенно оглядела комнату. Бархатные ночные туфельки на приступке кровати, разбросанные по стульям предметы туалета Маргариты, протиравшей глаза, чтобы прогнать сон, — все убедило Екатерину, что ее дочь только что проснулась.

Она улыбнулась улыбкой женщины, чьи намерения увенчались успехом, придвинула к себе кресло и сказала:

— Садитесь, Маргарита, давайте побеседуем.

— Я слушаю.

— Пора, дочь моя, вам понять, — произнесла Екатерина, тихо закрывая глаза, по примеру людей, которые что-то обдумывают или скрывают, — как мы жаждем, ваш брат и я, сделать вас счастливой.

Такое вступление звучало страшно для тех, кто знал Екатерину.

«Что-то она скажет?» — подумала Маргарита.

— Конечно, — продолжала флорентийка, — выдавая вас замуж, мы совершали одно из тех политических деяний, какие диктуются властителям государственными интересами. Но должна признаться, бедное дитя, мы не думали, что отвращение короля Наваррского к вам, молодой, прекрасной, обворожительной женщине, окажется совершенно непреодолимым.

Маргарита встала и, запахнув пеньюар, сделала церемонный реверанс.

— Я только сегодня вечером узнала… — продолжала Екатерина, — иначе я бы зашла к вам раньше… узнала, что ваш муж отнюдь не намерен оказать вам те знаки внимания, на какие имеет право не просто красивая женщина, но принцесса крови.

Маргарита вздохнула, и Екатерина, поощренная этим немым согласием, продолжала:

— То, что король Наваррский на глазах у всех взял на содержание одну из моих прислужниц, то, что он влюблен в нее до неприличия, то, что он пренебрегает любовью женщины, которую мы пожелали дать ему в супруги, — это несчастье, но помочь тут мы, бедные всемогущие, бессильны, хотя и последний дворянин в нашем королевстве наказал бы за это своего зятя, вызвав его на поединок или приказав вызвать его своему сыну.

Маргарита опустила голову.

— Уже давно, дочь моя, я вижу по вашим заплаканным глазам, по вашим резким выходкам против этой Сов, что, несмотря на все усилия, вы уже не можете скрыть кровоточащую рану в вашем сердце.

Маргарита вздрогнула. Полог кровати чуть всколыхнулся, но, к счастью, Екатерина этого не заметила.

— Эту рану, — продолжала она с усиленной сердечностью и нежностью, — эту рану, дитя мое, может исцелить только материнская рука. Те, кто, надеясь осчастливить вас, решили заключить ваш брак, теперь тревожатся за вас, видя, как Генрих Наваррский каждую ночь попадает не в ту комнату; те, кто не может допустить, чтобы женщину, столь прекрасную, столь высокопоставленную, наделенную столь многочисленными достоинствами, непрестанно оскорблял какой-то королек своим пренебрежением к ней и к продолжению ее потомства, наконец, те, кто видит, что с первым ветром, который покажется ему попутным, этот безумец, этот наглец станет открытым врагом нашего семейства и выгонит нас из дому, имеют полное Право разделить ваши судьбы и так обеспечить вашу будущность, чтобы она была наиболее достойна вас и вашего сана.

— Ваше величество, — сказала Маргарита. — Несмотря на все ваши замечания, проникнутые материнской любовью и наполняющие меня чувством радости и гордости, я все же возьму на себя смелость доказать вашему величеству, что король Наваррский действительно мне муж.

Екатерина вздрогнула от гнева и, наклонившись к Маргарите, сказала:

— Это он-то вам муж? Разве одного церковного благословения достаточно, чтобы стать мужем и женой? Разве брак освящается только молитвами священника? Он вам муж! Если бы вы, дочь моя, были госпожой де Сов, вы бы могли дать мне такой ответ. Мы ждали от него совсем другого, но Генрих Наваррский с тех самых пор, как вы оказали ему честь, назвавшись его женою, передал все права жены другой. Идемте сию же минуту! — повысив голос, продолжала Екатерина. — Пойдемте со мной: этот ключ откроет дверь в комнату госпожи де Сов, и вы увидите…

— Тише, тише, умоляю вас! — сказала Маргарита. — Во-первых, вы ошибаетесь, а во-вторых…

— Что во-вторых?

— Вы разбудите моего мужа…

Сказавши это, Маргарита с томной грацией встала и, распустив полы пеньюара с короткими рукавами, обнажившие ее точеные, истинно царственные руки, поднесла розовую восковую свечу к постели, раздвинула полог и, улыбаясь, показала матери гордый профиль, черные волосы и приоткрытый рот короля Наваррского, лежавшего на смятой постели и, видимо, спавшего глубоким, мирным сном.

Екатерина, бледная, с блуждающим взглядом, отшатнулась так, как будто у ее ног разверзлась бездна, и даже не вскрикнула, а глухо простонала.

— Как видите, вы плохо осведомлены, — сказала Маргарита.



Екатерина взглянула на Маргариту, потом на Генриха. В ее лихорадочно работавшем мозгу этот бледный, вспотевший лоб, эти глаза, обведенные чуть темными кругами, связались с улыбкой Маргариты, и Екатерина в немой ярости закусила свои тонкие губы.

Маргарита дала матери с минуту полюбоваться этой картиной, производившей на нее впечатление головы Медузы, затем опустила полог, на цыпочках подошла к матери и села на стул.

— Вы что-то сказали? — спросила она.

Флорентийка в течение нескольких секунд вглядывалась в молодую женщину, стараясь убедиться в ее искренности, но в конце концов острота взгляда Екатерины как бы притупилась о твердое спокойствие Маргариты.

— Ничего, — сказала она и большими шагами вышла из комнаты.

Едва шаги ее затихли в глубине потайного хода, как полог кровати снова раздвинулся, и Генрих Наваррский, со сверкающими глазами, с дрожащими руками, тяжело дыша, бросился на колени перед Маргаритой. На нем были только короткие с пуфами штаны и кольчуга, так что Маргарита, хотя и от души пожимала ему руку, увидев его наряд, не смогла удержаться от смеха.

— Ах, сударыня! Ах, Маргарита! — воскликнул он. — Я в неоплатном долгу перед вами!

Покрывая ее руки поцелуями, Генрих от кистей мало-помалу переходил все выше…

— Государь, — мягко отстраняясь, сказала Маргарита, — разве вы забыли, что в эту минуту бедная женщина, которой вы обязаны жизнью, тоскует по вас и страдает? Направляя вас ко мне, — продолжала она шепотом, — госпожа де Сов принесла в жертву свою ревность, а может быть, она жертвует и своей жизнью, — ведь вы лучше всех должны бы знать, как страшен гнев моей матери.

Генрих вздрогнул и, встав с колен, собрался уходить.

— Нет, подождите! — с очаровательной кокетливостью остановила его Маргарита. — Я все обдумала и успокоилась. Ключ был дан вам без дальнейших указаний, так что этот вечер вы можете провести у меня.

— Я и проведу его с вами, Маргарита, только будьте добры забыть…

— Тише, тише, государь! — шутя повторила королева слова, которые десять минут назад она сказала матери. — Вас слышно из кабинета, а так как я еще не совсем свободна, государь, то попрошу вас говорить не так громко.

— Верно, верно, — произнес Генрих, посмеиваясь и слегка хмурясь. — Я и забыл, что, по всей вероятности, не мне суждено закончить эту увлекательную сцену. Этот кабинет…

— Пройдите туда, государь, — предложила Маргарита, — я хочу иметь честь представить вам храброго дворянина, раненного во время избиений, когда он бежал в Лувр предупредить вас, ваше величество, что вам грозит опасность.

Королева подошла к двери кабинета. Генрих последовал за женой.

Дверь растворилась, и Генрих в изумлении остановился на пороге, увидав какого-то мужчину в этом кабинете, полном всевозможных неожиданностей.

Но еще больше был озадачен Ла Моль, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с королем Наварры. Заметив это, король насмешливо взглянул на Маргариту, но она невозмутимо выдержала его взгляд.

— Государь, — сказала Маргарита, — я боюсь, что даже в моих покоях могут убить этого дворянина, преданного слугу вашего величества, а потому отдаю его под ваше покровительство.

— Государь, — вступил в разговор молодой человек, — я тот самый граф Лерак де Ла Моль, которого вы ждали и которого рекомендовал вам несчастный господин де Телиньи, которого убили на моих глазах.

— Верно, верно! — сказал Генрих. — Королева Наваррская передала мне его письмо. Но не было ли у вас еще и письма от лангедокского губернатора?

— Да, государь, мне приказали вручить его вашему величеству тотчас по приезде в Париж.

— Почему же вы этого не сделали?

— Я приходил в Лувр вчера вечером, но вы, ваше величество, были так заняты, что не могли принять меня.

— Это правда, — сказал король, — но ведь вы могли бы попросить кого-нибудь, чтобы мне передали письмо.

— Губернатор, господин д'Ориак, велел мне отдать письмо только в собственные руки вашего величества. Господин д'Ориак уверял меня, что в этом письме содержатся известия чрезвычайной важности, и он даже не решался доверить его простому гонцу.

Король взял у Ла Моля письмо и прочитал его.

— В самом деле, — сказал он, — мне советуют покинуть двор и уехать в Беарн. Господин д'Ориак — католик, но он принадлежит к числу моих друзей, и, будучи губернатором, он, вероятно, знал, что должно произойти. Почему же вы мне не отдали письмо три дня назад?

— Потому что, как я уже имел честь доложить вашему величеству, несмотря на то, что я спешил, я смог прибыть в Париж только вчера.

— Досадно, досадно! — пробормотал король. — Сейчас мы уже были бы в безопасности — либо в Ла-Рошели, либо где-нибудь на равнине во главе двух-трех тысяч всадников.

— Что было, то прошло, государь, — вполголоса заметила Маргарита, — не стоит досадовать на прошлое и терять на это время, сейчас нужно подумать о том, как наилучшим образом устроить наше будущее.

— Значит, на моем месте вы бы еще на что-то надеялись? — спросил Генрих, не спуская испытующего взгляда с Маргариты.

— Конечно. Я бы смотрела на это дело как на некую игру, в которой из трех партий я пока проиграла только первую.

— Ах, если бы я был уверен, что вы играете в паре со мной!.. — прошептал Генрих.

— Если бы я вознамерилась играть на стороне ваших противников, по-моему, я давно могла бы это сделать, — возразила Маргарита.

— Вы правы, — заметил Генрих, — я неблагодарен, и вы справедливо заметили, что еще можно все исправить, и исправить сегодня же.

— Увы, государь, — произнес Ла Моль, — я желаю вашему величеству всяческих удач, но сегодня с нами нет адмирала.

Генрих Наваррский улыбнулся своей хитрой мужицкой улыбкой, которую при дворе не понимали до тех пор, пока он не стал Французским королем.

— Однако, государыня, — заговорил он, внимательно разглядывая Ла Моля, — если этот дворянин останется здесь, он будет постоянно стеснять вас, да и сам то и дело будет подвергаться всевозможным опасностям. Что вы собираетесь с ним делать?

— Государь, я с вами вполне согласна, но не можем же мы вывести его из Лувра! — возразила Маргарита.

— Да, это было бы трудновато.

— Государь, а не мог бы господин де Ла Моль найти себе приют у вашего величества?

— Увы, государыня! Вы все время обращаетесь со мной так, как будто я еще король гугенотов и у меня есть мой народ. Но ведь вы знаете, что я уже наполовину католик и что никакого народа у меня нет.

Любая женщина, кроме Маргариты, поторопилась бы сразу заявить: «Да ведь и он католик!» Но королеве хотелось, чтобы Генрих сам попросил ее о том, чего она желала получить от него. А Ла Моль, видя сдержанность своей покровительницы и не зная, куда ступить на скользкой и опасной почве французского двора, тоже промолчал.

— Вот как! — заговорил Генрих, перечитав письмо, привезенное Ла Молем. — Провансальский губернатор пишет мне, что ваша матушка была католичкой и что отсюда его дружба с вами.

— Вы что-то говорили мне о вашем обете переменить вероисповедание, — сказала Маргарита, — но у меня в голове все перепуталось. Помогите же мне, господин де Ла Моль! Ваше намерение как будто совпадает с желаниями короля Наваррского.

— Да, но вы, ваше величество, так равнодушно отнеслись к моим объяснениям по этому поводу, что я не осмелился…

— Но ведь меня это ни в малейшей мере не касается! Объясните все это королю.

— О каком обете идет речь? — спросил король Наваррский.

— Государь, — сказал Ла Моль, — когда меня, безоружного, полумертвого от ран, преследовали убийцы, мне вдруг почудилось, будто тень моей матери с крестом в руке ведет меня в Лувр. Тогда я дал обет, что, если моя жизнь будет спасена, я приму веру моей матери, которой Бог в эту страшную ночь позволил встать из могилы, чтобы указать мне путь к спасению. И вот я нахожусь под покровительством французской принцессы и короля Наваррского. Мою жизнь спасло чудо; мне остается исполнить мой обет, государь. Я готов стать католиком.

Генрих нахмурил брови. Будучи скептиком, он прекрасно понимал людей, отрекающихся от религии по расчету, но относился недоверчиво к людям, отрекающимся от нее по убеждению.

«Король не хочет взять на себя заботу о моем подопечном», — подумала Маргарита.

Очутившись между двух огней, Ла Моль смутился и оробел. Он чувствовал себя смешным, сам не зная, почему. Маргарита с женской деликатностью вывела его из неловкого положения.

— Государь, — сказала она, — мы забываем, что несчастному раненому необходим покой. Я сама так хочу спать, что еле держусь на ногах… Ну вот, вы опять!..

Ла Моль в самом деле побледнел, но виной тому были последние слова Маргариты, которые он расслышал и которые истолковал по-своему.

— Что ж, сударыня, — сказал Генрих, — ничего нет легче: дадим господину де Ла Молю отдохнуть.

Молодой человек обратил к Маргарите молящий взор и, несмотря на присутствие двух августейших особ, добрел до стула и сел, сломленный усталостью и душевной болью.

Маргарита поняла, сколько любви было в его взгляде и сколько отчаяния в его слабости.

— Государь, — сказала она, — этот молодой дворянин ради своего короля подвергал опасности собственную жизнь и был ранен, когда бежал в Лувр, чтобы известить вас о смерти адмирала и де Телиньи, а потому вашему величеству подобает оказать ему честь, за которую он будет признателен всю жизнь.



— Какую же, государыня? — спросил Генрих. — Приказывайте, я в вашем распоряжении.

— Вы, ваше величество, можете лечь спать на этом диване, а господин Ла Моль ляжет у вас в ногах. Я же, с позволения моего августейшего супруга, — с улыбкой продолжала Маргарита, — позову Жийону и лягу в мою постель; клянусь вам, государь, что я нуждаюсь в отдыхе не меньше любого из нас троих.

Генрих был умен, пожалуй, даже слишком умен, что отмечали позже и его друзья, и его враги. Он понял, что эта женщина, прогоняя его с супружеского ложа, имела право так отплатить ему за равнодушие, какое проявлял он к ней до сей поры; к тому же Маргарита, несмотря на его холодность, несколько минут назад спасла ему жизнь. И Генрих отбросил самолюбие.

— Если господин де Ла Моль в состоянии дойти до моих покоев, я уступлю ему свою постель, — сказал он.

— Государь, — возразила Маргарита, — в настоящее время ваши покои не безопасны ни для вас, ни для него, осторожность требует, чтобы вы, ваше величество, остались здесь до завтра.

Не дожидаясь ответа короля, она позвала Жийону и приказала ей принести королю подушки, а в ногах у него постелить Ла Молю, который до того был счастлив и доволен такой честью, что, можно сказать наверняка, позабыл о своих ранах.

Маргарита сделала королю почтительный реверанс, вернулась к себе в спальню, заперла все двери на задвижки и улеглась в постель.

«Утром, — сказала она себе, — у Ла Моля будет в Лувре защитник, а тот, кто сегодня был глух к моей просьбе, завтра в этом раскается».

Она жестом приказала Жийоне, ожидавшей последних распоряжений, подойти поближе.

Жийона подошла к постели.

— Жийона, — прошептала Маргарита, — нужно будет придумать что-нибудь такое, чтобы у моего брата герцога Алансонского возникло желание прийти ко мне еще до восьми часов утра.

На башенных часах Лувра пробило два часа.

Ла Моль несколько минут поговорил с королем о политике, но Генрих быстро задремал и наконец раскатисто захрапел, словно спал у себя в Беарне, на своей кожаной постели.



Ла Моль, быть может, последовал бы примеру короля и заснул, но Маргарита не спала: она все время ворочалась с боку на бок, и этот шорох тревожил мысль юноши, отгоняя сон.

— Он очень молод, — шептала Маргарита во время бессонницы, — он очень робок; а может, еще и смешон? Посмотрим… А глаза у него красивые… хорошо сложен, много обаяния… А вдруг окажется, что он не из храбрых? Он бежал… он отрекается от веры… Досадно, а сон начался так хорошо! Ну что ж… Предоставим все течению событий и отдадимся на волю триединого бога безрассудной Анриетты.

Только на рассвете Маргарита заснула, шепча: «Eros, Cupido, Amor».

V

ЧЕГО ХОЧЕТ ЖЕНЩИНА, ТОГО ХОЧЕТ БОГ
Маргарита не ошиблась: злоба, накопившаяся в душе Екатерины, злоба, вызванная этой комедией, интригу которой она прекрасно понимала, но развязку которой не могла изменить, должна была на кого-нибудь излиться. И вместо того, чтобы вернуться к себе, королева-мать направилась к своей придворной даме.

Госпожа де Сов ждала двух гостей: она с надеждой ждала Генриха и со страхом королеву-мать. Она лежала в постели полуодетая, а Дариола сторожила в передней. Послышался скрип ключа в замочной скважине, затем чьи-то медленные шаги, которые были бы тяжелыми, если бы их не заглушал толстый ковер. Г-жа де Сов сразу поняла, что это не легкая, быстрая походка короля Наваррского, и тотчас у нее мелькнуло подозрение, что кто-то не позволил Дариоле предупредить ее; опершись на руку, напрягая слух и зрение, Шарлотта ожидала посетителя.

Портьера поднялась, и молодая женщина с трепетом увидела Екатерину Медичи.

Екатерина внешне была спокойна, но г-жа де Сов, изучавшая ее в течение двух лет, почувствовала, как много за этим наружным спокойствием таится мрачных замыслов, а может быть, и жестоких планов мести.

Увидав Екатерину, г-жа де Сов хотела было вскочить с кровати, но королева-мать сделала ей знак не двигаться с места, и бедная Шарлотта застыла, собрав все силы души, чтобы выдержать грозу, которая тихо надвигалась.

— Вы передали ключ королю Наваррскому? — невозмутимо спросила Екатерина, и только губы ее побелели, когда она задала этот вопрос.

— Да, сударыня… — ответила Шарлотта, тщетно стараясь придать своему голосу ту же твердость, какая слышалась в голосе Екатерины.

— И вы виделись с ним?

— С кем? — спросила г-жа де Сов.

— С королем Наваррским.

— Нет, сударыня, но я жду его, и, услыхав, что кто-то поворачивает ключ в замке, я даже подумала, что это он.

Получив такой ответ, свидетельствующий или о полной откровенности г-жи де Сов, или о ее поразительной способности к притворству, Екатерина, несмотря на все свое самообладание, чуть вздрогнула. Ее пухлая короткая рука сжалась в кулак.

— А все-таки ты знала, — со злобной усмешкой сказала Екатерина, — ты прекрасно знала, Карлотта, что сегодня ночью король Наваррский не придет.

— Я, сударыня? Я… знала? — воскликнула Шарлотта, блестяще разыгрывая удивление.

— Да, знала.

— Он не придет только в том случае, если он умер! — ответила молодая женщина, затрепетав при одной мысли об этом.

Твердая уверенность, что она станет жертвой страшной мести, если ее предательство откроется, заставила Шарлотту лгать так смело.

— А ты, часом, не писала королю Наваррскому, Carlotta mia? — спросила Екатерина с тем же злым и беззвучным смешком.

— Нет, — с величайшим чистосердечием отвечала Шарлотта, — мне помнится, что вы, ваше величество, не приказывали этого.

Наступило минутное молчание. Екатерина смотрела на г-жу де Сов, как смотрит змея на птичку, которую она хочет заворожить.

— Ведь ты воображаешь, что ты красива, — сказала Екатерина. — Воображаешь, что ты ловка, не так ли?

— Нет, — ответила г-жа де Сов, — я знаю только одно: вы, ваше величество, бывали очень снисходительны ко мне, когда заходил разговор о моей ловкости и красоте.

— Что ж, ты ошибалась, если так думала, а я лгала, если так говорила! — вспылила Екатерина. — Ты уродина и дура по сравнению с моей дочерью Марго.

— Это справедливо, сударыня, — сказала Шарлотта. — Я не стану этого отрицать — тем более при вас.

— Потому-то, — продолжала Екатерина, — король Наваррский и предпочел тебе мою дочь. А ведь, по-моему, это не то, чего хотела ты, и не то, о чем мы с тобой уговорились.

— Увы, сударыня! — сказала г-жа де Сов и зарыдала, на этот раз без всякого насилия над собой. — Я очень несчастна, если это так!

— А это так, — ответила Екатерина, вонзая в сердце г-жи де Сов свои колючие глаза, словно это были два кинжала.

— Но кто ж мог вам это сказать? — спросила Шарлотта.

— Сойди вниз, к королеве Наваррской, pazza[16], и ты найдешь своего любовника у нее.

— О-о! — всхлипнула г-жа де Сов. Екатерина пожала плечами.

— А ты, чего доброго, ревнива! — заметила королева-мать.

— Кто, я? — спросила г-жа де Сов, собрав последние силы.

— Да, ты! Любопытна я видеть ревность француженки.

— Ваше величество, — отвечала г-жа де Сов, — но ведь я могла бы ревновать разве что из самолюбия! Ведь я люблю короля Наваррского только потому, что так нужно вашему величеству!

Екатерина задумчиво смотрела на г-жу де Сов.

— В конце концов, может статься, ты говоришь правду, — тихо сказала она.

— Ваше величество, вы читаете у меня в душе!

— А мне ли предана эта душа?

— Приказывайте, ваше величество, и вы убедитесь в этом!

— Хорошо, Карлотта! Но раз ты жертвуешь собой потому, что так нужно, то имей в виду: мне нужно, чтобы ты горячо любила короля Наваррского, а главное, чтобы ты была очень ревнивой, ревнивой, как итальянка.

— А как ревнуют итальянки, сударыня? — спросила — Шарлотта.

— Это я расскажу тебе после, — ответила Екатерина и, раза три кивнув головой, вышла так же медленно и молча, как вошла.

Ее глаза с расширенными зрачками, как у пантеры или кошки, сохранявшие, несмотря на это, всю глубину и ясность своего взгляда, так напугали Шарлотту, что она была не в силах и слова сказать королеве-матери; она затаила дыхание и перевела дух только когда услышала звук захлопнувшейся двери, а Дариола пришла сказать, что страшный призрак наконец исчез.

— Дариола, — сказала Шарлотта, — придвинь кресло к моей постели и посиди со мной, пожалуйста, а то я боюсь оставаться ночью одна.

Дариола исполнила ее желание, но, несмотря на общество горничной, всю ночь сидевшей около нее, несмотря на свет лампы, которую они для большего спокойствия оставили гореть, г-жа де Сов заснула лишь под утро — так долго еще гудел у нее в ушах металлический голос Екатерины.

Хотя Маргарита заснула только на рассвете, она проснулась, едва лишь раздались звуки труб и лай собак. Она тотчас же встала и умышленно надела домашнее утреннее платье. Затем она позвала придворных дам и приказала привести в переднюю дворян из свиты короля Наваррского; после этого, отворив дверь в кабинет, где находились под замком Генрих Наваррский и Ла Моль, она ласковым взглядом поздоровалась с молодым человеком и обратилась к мужу.

— Послушайте, государь, — сказала она, — внушить моей матери то, чего нет, — это еще не все: мы должны убедить весь двор, что между нами царит полное согласие. Но вы не тревожьтесь, ваше величество, — со смехом прибавила Маргарита, — и хорошенько запомните мои слова, почти торжественные в этой обстановке: сегодня я в первый и последний раз подвергаю вас такому мучительному испытанию.

Король Наваррский улыбнулся и приказал впустить своих дворян. В то время как они его приветствовали, он сделал вид, будто лишь сейчас заметил, что его плащ остался на постели королевы, извинился перед ними за свой незаконченный наряд, взял плащ из рук покрасневшей Маргариты и, накинув его на левое плечо, застегнул драгоценной пряжкой. Затем, обратясь к дворянам, принялся расспрашивать их о городских и дворцовых новостях.

Маргарита краем глаза наблюдала на лицах окружающих дворян едва заметное удивление по поводу вдруг обнаружившейся близости между королем и королевой Наваррскими, и тут в сопровождении не то трех, не то четырех дворян явился дежурный офицер и доложил о приходе герцога Алансонского.

Чтобы заманить герцога, Жийоне достаточно было сказать ему, что король Наваррский провел ночь у своей жены.

Франсуа вошел так стремительно, что, расталкивая придворных, чуть не сбил с ног тех, кто шел впереди него. Первый взгляд он бросил на Генриха. Затем перевел глаза на Маргариту.

Генрих любезно поклонился. Маргарита придала своему лицу выражение полного блаженства.

Затем герцог беглым, но пытливым взглядом окинул комнату: он заметил и раздвинутый полог кровати, и смятую двухспальную подушку в изголовье, и шляпу короля, лежавшую на стуле.

Герцог побледнел, но тотчас взял себя в руки.

— Брат Генрих, вы придете сегодня утром играть с королем в мяч? — спросил он.

— А разве король оказал мне честь и выбрал меня своим партнером? — спросил, в свою очередь, Генрих. — Или это ваше внимание ко мне, любезный шурин?

— Вовсе нет, король не говорил об этом, — немного смешавшись, ответил герцог, — но ведь обычно он играет с вами?

Генрих усмехнулся: столько важных событий произошло со времени их последней игры, что не было бы ничего удивительного, если бы Карл IX взял себе других партнеров.

— Я приду, брат! — улыбаясь, сказал Генрих.

— Приходите, — молвил герцог.

— Вы уходите? — спросила Маргарита.

— Да, сестра.

— Вы спешите?

— Очень спешу.

— А если я попрошу вас уделить мне несколько минут?

Маргарита так редко обращалась к брату с подобной просьбой, что он смотрел на нее то краснея, то бледнея.

«О чем она хочет с ним говорить?» — подумал Генрих, удивленный не меньше, чем герцог.

Маргарита, словно догадываясь, о чем думает ее супруг, повернулась к нему.

— Если вам угодно, вы можете идти к его величеству, — сказала она с очаровательной улыбкой. — Тайна, в которую я хочу посвятить моего брата, вам уже известна, а в моей вчерашней просьбе, связанной с этой тайной, вы, ваше величество, в сущности, мне отказали, и я не хотела бы, — продолжала Маргарита, — снова докучать этой просьбой, видимо, вам неприятной.

— В чем дело? — спросил Франсуа, с удивлением глядя на обоих супругов.

— Так, так! Я понимаю, что вы имеете в виду, — покраснев от досады, сказал Генрих. — Поверьте, я очень сожалею, что больше не свободен в своих действиях. Но хотя я не могу предоставить графу де Ла Молю надежное убежище у себя, я вместе с вами готов препоручить лицо, которое вас интересует, моему брату, герцогу Алансонскому. Быть может даже, — добавил он, желая подчеркнуть слова, выделенные нами курсивом, — брат мой найдет и такой выход, который позволит вам оставить господина де Ла Моля… здесь… близ вас… Это было бы самое лучшее, не правда ли?

«Отлично! Отлично! — подумала Маргарита. — Они вместе сделают то, чего не сделают порознь».

— Вы должны объяснить моему брату, — сказала она Генриху, — по каким соображениям мы принимаем участие в господине де Ла Моле.

С этими словами она растворила дверь в кабинет и вывела оттуда раненого юношу. Генрих, попавший в ловушку, в двух словах рассказал герцогу Алансонскому, ставшему наполовину гугенотом из политического соперничества, так же как Генрих стал наполовину католиком из благоразумия, что Ла Моль, приехав в Париж, был ранен по дороге в Лувр, когда нес ему письмо от господина д'Ориака.

Когда герцог обернулся, перед ним стоял Ла Моль, только что вышедший из кабинета.

При виде молодого человека, красивого и бледного, вдвойне пленительного и бледностью, и красотой, Франсуа почувствовал, что в глубине его души возник какой-то новый страх. Маргарита сыграла одновременно и на его самолюбии, и на его ревности.

— Брат мой, — сказала Маргарита, — я ручаюсь вам, что этот молодой дворянин будет полезен тому, кто сумеет найти подходящее для него дело. Если вы примете его в число своих людей, он будет иметь могущественного покровителя, а вы — преданного слугу. В наше время, брат мой, надо окружать себя надежными людьми! В особенности, — добавила она тихо, чтобы ее слышал только герцог Алансонский, — тем, кто честолюбив и кто имеет несчастье быть всего лишь вторым наследным принцем, сказавши это, Маргарита приложила палец к губам, давая понять брату, что, несмотря на такое откровенное начало, она сказала далеко не все.

— Кроме того, — продолжала она, — вы в отличие от Генриха, быть может, сочтете неприличным, что этот молодой человек помещается рядом с моей спальней.

— Сестра! — возбужденно заговорил Франсуа. — Господин де Ла Моль, если, конечно, ему это подходит, через полчаса поселится в моих покоях, где, я думаю, ему бояться нечего. Пусть только он меня полюбит, — я-то его полюблю.

Франсуа лгал: в глубине души он уже ненавидел Ла Моля.

«Так, так, значит, я не ошиблась! — подумала Маргарита, увидав, как сдвинулись брови короля Наваррского. — Оказывается, чтобы направить их обоих к одной цели, надо сначала настроить их друг против друга. «Вот, вот, отлично, Маргарита!» — сказала бы Анриетта», — закончила она свою мысль.

Действительно, через каких-нибудь полчаса Ла Моль, выслушав строгие наставления Маргариты и поцеловав краешек ее платья, довольно бодрым для раненого шагом уже поднимался по лестнице, ведущей к покоям герцога Алансонского.



Прошло три дня; за это время доброе согласие между Генрихом и его женой, видимо, окрепло. Генриху разрешили отречься от протестантства не публично, а лишь перед духовником короля, и каждое утро он ходил к обедне, которую служили в Лувре. Каждый вечер он неукоснительно шел к жене, входил в двери ее покоев, несколько минут беседовал с нею, а затем выходил потайным ходом и поднимался по лестнице к г-же де Сов, которая, конечно, рассказала ему о посещении Екатерины и о грозившей ему явной опасности. Генрих, получая сведения с двух сторон, проникся еще большим недоверием к Екатерине, которое еще усилилось потому, что выражение ее лица становилось все более приветливым. Дело дошло до того, что однажды утром Генрих увидел на ее бледных устах благожелательную улыбку. В этот день он, и то после бесконечных колебаний, ел только яйца, которые варил собственноручно, и пил только воду, которую набрали из Сены у него на глазах.

Резня продолжалась, хотя и шла на убыль; истребление гугенотов приняло такие чудовищные размеры, что число их значительно сократилось. Подавляющее большинство их было убито, многие успели бежать, кое-кто еще прятался.

Время от времени то в том, то в другом квартале поднималась суматоха: это значило, что нашли кого-нибудь из прятавшихся. Тогда несчастного или избивало все население квартала, или приканчивала небольшая кучка соседних жителей — в зависимости от того, оказывалась жертва загнанной в какой-нибудь тупик или могла спасаться бегством. В последнем случае бурная радость охватывала весь квартал, служивший местом действия: католики не только не утихомирились от исчезновения своих врагов, но сделались еще кровожаднее; казалось, они ожесточались тем сильнее, чем меньше оставалось этих несчастных.

Карл IX с самого начала пристрастился к охоте на несчастных гугенотов; позже, когда эта охота стала для него недоступной, он с удовольствием прислушивался, как охотились другие.

Однажды, после игры в шары, которую он любил не меньше, чем охоту, он в сопровождении своих придворных с сияющим лицом зашел к матери.

— Матушка, — сказал он, целуя флорентийку, которая, заметив выражение его лица, сейчас же постаралась разгадать его причину. — Матушка, отличная новость! Смерть всем чертям! Знаете что? Пресловутый труп адмирала, оказывается, не исчез — его нашли!

— Ах вот как! — произнесла Екатерина.

— Да, да! Ей-Богу! Ведь мы с вами думали, что он достался на обед собакам? ан нет! Мой народ, мой добрый, хороший народ придумал отличную шутку: он вздернул адмирала на виселицу в Монфоконе.

Сперва народный гнев Гаспара вниз поверг,
После чего был поднят он же вверх!
— И что же? — спросила Екатерина.

— А то, милая матушка, — подхватил Карл IX, — что, когда я узнал о его смерти, мне очень захотелось повидать нашего голубчика. Погода сегодня отличная, все в цвету, воздух живительный, благоуханный. Я себя чувствую здоровым, как никогда; если хотите, матушка, мы сядем на лошадей и поедем на Монфокон.

— Я поехала бы с большим удовольствием, сын мой, если бы уже не назначила свидание, которое мне не хотелось бы откладывать, а кроме того, в гости к такому важному лицу, как господин адмирал, надо пригласить весь двор. Кстати, — прибавила она, — умеющие наблюдать получат возможность для любопытных наблюдений. Мы увидим, кто поедет, а кто останется дома.

— Честное слово, вы правы, матушка! До завтра! Так будет лучше! Приглашайте своих, я — своих… а еще лучше — не будем приглашать никого. Мы только объявим о поездке, — таким образом, каждый будет волен ехать или не ехать. До свидания, матушка! Пойду потрублю в рог.

— Карл, вы надорветесь! Амбруаз Паре все время твердит вам об этом, и совершенно справедливо: это очень вредно!

— Вот так так! Хотел бы я знать наверняка, что умру именно от этого, — ответил Карл. — Я еще успел бы похоронить здесь всех, даже Анрио, хотя ему, по уверению Нострадамуса[17], предстоит наследовать нам всем.

Екатерина нахмурилась.

— Сын мой, не верьте этому: это, конечно, невозможно, берегите себя, — сказала она.

— Я протрублю всего-навсего две-три фанфары, чтобы повеселить моих собак, несчастные животные дохнут от скуки! Надо было натравить их на гугенотов, то-то разгулялись бы!

С этими словами Карл IX вышел из комнаты матери, прошел в Оружейную палату, снял со стены рог и затрубил с такой силой, какая сделала бы честь самому Роланду[18]. Трудно было понять, как из этой слабой болезненной груди, из этих бледных губ могло вырываться такое могучее дыхание.

Екатерина сказала сыну правду: она действительно ждала некое лицо. Через минуту после ухода Карла вошла одна из придворных дам и что-то сказала ей шепотом. Королева-мать улыбнулась, встала с места, поклонилась своим придворным и последовала за вестницей.

Флорентиец Рене, с которым король Наваррский в самый канун св. Варфоломея обошелся столь дипломатично, только что вошел в ее молельню.

— А-а, это вы, Рене! — сказала Екатерина. — Я ждала вас с нетерпением. Рене поклонился.

— Вы получили вчера мою записку?

— Имел эту честь, государыня.

— Я просила вас снова составить гороскоп и проверить тот, который составил Руджери и который в точности совпадает с предсказанием Нострадамуса о том, что все три мои сына будут царствовать… Вы это сделали? За последние дни обстоятельства сильно изменились, Рене, и я подумала, что и судьба могла стать милостивее.

— Ваше величество, — покачав головой, ответил Рене, — вы хорошо знаете, что обстоятельства не могут изменить судьбы, наоборот: судьба управляет обстоятельствами.

— Но вы все-таки возобновили жертвоприношения?

— Да, государыня, — ответил Рене, — повиноваться вам — мой долг.

— А каков результат?

— Все тот же, государыня.

— Как?! Черный ягненок все так же блеял три раза?

— Все так же, государыня.

— Предзнаменование трех страшных смертей в моей семье! — прошептала Екатерина.

— Увы! — произнес Рене.

— Что еще?

— Еще, государыня, при вскрытии обнаружилось странное смещение печени, какое мы наблюдали и у двух первых ягнят, то есть наклон в обратную сторону.

— Смена династии! Все то же, то же, то же… — пробормотала Екатерина. — Но ведь надо же бороться с этим, Рене! — продолжала она.

Рене покачал головой.

— Я уже сказал вашему величеству: властвует рок, — ответил он.

— Ты так думаешь? — спросила Екатерина.

— Да, государыня.

— А ты помнишь гороскоп Жанны д'Альбре?

— Да, государыня.

— Напомни, я кое-что запамятовала.

— Vives honorata, — сказал Рене, — morieris reformidata, regina amplificabere.

— Насколько я понимаю, это значит: «Будешь жить в почете» — а она, бедняжка, нуждалась в самом необходимом! «Умрешь грозной» — а мы над ней смеялись. «Возвеличишься превыше королевы» — и вот она умерла, и все ее величие покоится в гробнице, на которой мы забыли даже выбить ее имя.

— Ваше величество, вы неправильно перевели «Vives honorata». Королева Наваррская действительно жила в почете; всю жизнь она была окружена любовью своих детей и уважением своих сторонников, любовью и уважением тем более искренними, что она была бедна!

— Хорошо, я уступаю вам: «Будешь жить в почете», — отвечала Екатерина. — Ну, а «Умрешь грозной»? Как вы это объясните?

— Как я объясню? Ничего нет легче: «Умрешь грозной»!

— Так что же? Разве она перед смертью была грозной?

— Настолько грозной, государыня, что она не умерла бы, если бы вы, ваше величество, так не боялись ее. Наконец: «Возвеличишься превыше королевы» значит приобретешь большее величие, нежели то, что было у тебя, пока ты царствовала. И это опять-таки верно, государыня, потому что взамен земного недолговечного венца она, как королева-мученица, быть может, получила венец небесный. А кроме того, кто знает, какое будущее уготовано на земле ее роду!

Екатерина была до крайности суеверна. Быть может, хладнокровие Рене пугало ее еще больше, нежели предзнаменования, постоянно одни и те же, но так как трудность положения заставляла ее смело преодолевать препятствия, она и теперь внезапно обратилась к Рене без перехода, повинуясь работе мысли:

— Пришла парфюмерия из Италии?

— Да, государыня.

— Вы пришлете мне шкатулку с косметикой.

— С какой именно?

— С последней… ну, с той самой… Екатерина замолчала.

— С той, которую особенно любила королева Наваррская? — подхватил Рене.

— Вот именно.

— Обрабатывать ее не требуется, не правда ли? Ведь вы, ваше величество, теперь сведущи в этом так же как и я.

— Ты думаешь?.. Как бы то ни было, это отличная косметика, — заметила Екатерина.

— Вы больше ничего не хотите мне сказать, ваше величество? — спросил парфюмер.

— Нет, нет, — задумчиво ответила Екатерина, — как будто бы нет. Во всяком случае, если при жертвоприношениях обнаружится что-нибудь новое, дайте мне знать. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.

— Увы, государыня, я очень опасаюсь, что мы возьмем другие жертвы, но не получим других предсказаний.

— Делай, что тебе говорят.

Рене поклонился и вышел.

Екатерина некоторое время пребывала в задумчивости; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила о завтрашней поездке в Монфокон.

Известие об увеселительной прогулке наделало шуму во дворце и привело в волнение весь город. Дамы велели приготовить самые элегантные туалеты, дворяне — оружие и парадных лошадей. Торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а праздная чернь то там, то здесь убивала уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую компанию к трупу адмирала.

Весь вечер и часть ночи шла страшная суматоха.

Ла Моль провел в безнадежно унылом расположении духа весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.

Исполняя желание Маргариты, герцог Алансонский устроил его у себя, но с тех пор ни разу с ним не виделся. Ла Моль чувствовал себя несчастным, брошенным ребенком, лишенным нежной, утонченной и обаятельной заботы двух женщин, воспоминание об одной из которых поглощало все его мысли. Правда, кое-какие известия о Маргарите он получал от хирурга Амбруаза Паре, которого она к нему прислала, но в передаче пятидесятилетнего человека, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересуется любой мелочью, имеющей отношение к Маргарите, эти известия были не полны и не приносили ему никакого удовлетворения. Надо сказать, что один раз явилась и Жийона — разумеется, по собственному почину; она хотела узнать, идет ли раненый на поправку. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, что Жийона появится снова. Но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.

Вот почему, когда и до выздоравливающего Ла Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборе всего двора, он попросил узнать у герцога Алансонского, не окажет ли тот ему честь и не позволит ли сопровождать его на это торжество.

Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и ответил:

— Отлично! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.

Ла Молю ничего больше и не требовалось. Амбруаз Паре по обыкновению зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и попросил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе раны, в плечо и в грудь, уже затянулись, но плечо все еще болело. Как это бывает в период заживления, места ранений были красны. Амбруаз Паре наложил на них тафту, пропитанную смолистыми бальзамическими веществами, бывшими тогда в большом ходу, и обещал, что все обойдется благополучно, если только Ла Моль не будет слишком много двигаться во время предстоящей поездки.

Ла Моль был наверху блаженства. Если не считать некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя сравнительно хорошо. К тому же в поездке, конечно, примет участие Маргарита; он вновь увидит Маргариту, и, думая о том, как хорошо подействовала на него встреча с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует на него встреча с ее госпожой.

На деньги, полученные на дорогу от родных, Ла Моль купил очень красивый белый атласный камзол и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Ла Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все это было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Ла Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что одет вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем он несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее, расположение духа заглушит физические недомогания.

Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный, по его указанию, длиннее, чем тогда носили.

В то время как эта сцена происходила в Лувре, подобная сцена шла во дворце Гизов. Рыжеволосый дворянин высокого роста долго разглядывал в зеркале длинный красноватый рубец, отнюдь не украшавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, то и дело пытаясь при помощи тройного слоя из смеси румян и белил замазать злосчастный рубец, который, несмотря на пущенную в дело косметику, упорно проступал.



Видя, что все старания напрасны, дворянин придумал другое средство: палящее солнце, бросавшее лучи во двор; он спустился во двор, снял шляпу, запрокинул голову, зажмурил глаза и минут десять разгуливал так, добровольно подставляя лицо под это всепожирающее пламя, потоками низвергавшееся с небес.

Через десять минут благодаря нещадно палящему солнцу лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что на ее фоне красный рубец казался желтым и по-прежнему нарушал единство колорита. Однако наш дворянин, казалось, не был недоволен этой радугой, которую он постарался подогнать под цвет лица, замазав рубец ярко-красной губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, который принес к нему в комнату портной прежде, чем он потребовал его вызвать.

Разряженный, надушенный и вооруженный до зубов, он вторично спустился во двор и принялся оглаживать высокого вороного коня, который по красоте не имел бы себе равных, если бы его не портил точно такой же, как у его хозяина, шрам от сабли немецкого рейтара, полученный в одной из последних битв гражданской войны.

Тем не менее этот дворянин, которого наши читатели несомненно узнали без труда и который был от лошади в не меньшем восторге, чем от самого себя, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского дворца, а ему вторило восклицание «черт побери!», произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько удавалось всаднику справляться со своим конем. Лошадь мгновенно была укрощена, стала послушной и покорной, признав законную власть всадника; однако победа досталась ему не без шума, а этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; наш укротитель лошадей низко ей поклонился и получил в ответ самую милую улыбку.

Пять минут спустя герцогиня Неверская велела позвать своего управляющего.

— Сударь, — обратилась она к нему, — был ли подан графу Аннибалу де Коконнасу приличный завтрак?

— Да, сударыня, — ответил управляющий. — Сегодня утром он кушал даже с большим аппетитом, чем обычно.

— Хорошо, сударь! — сказала герцогиня и обернулась к своему первому свитскому дворянину:

— Господин д'Аргюзон! Мы едем в Лувр. Прошу вас, присмотрите за графом Аннибалом де Коконнасом: он ранен и еще слаб, — и я ни в коем случае не хочу, чтобы с ним приключилось что-нибудь плохое. Это вызовет насмешку гугенотов, у которых на него зуб с благословенной ночи святого Варфоломея.

С этими словами герцогиня Неверская села на лошадь и весело отправилась в Лувр, где был назначен общий сбор.

Было два часа пополудни, когда вереница всадников, сверкая золотом, драгоценностями и великолепными костюмами, появилась на улице Сен-Дени из-за угла Кладбища невинно убиенных и развернулась на ярком солнце между рядами мрачных домов, как огромная змея, переливающаяся разными цветами.

VI

ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО
В наше время никакое стечение людей, как бы нарядно оно ни было, не может дать представления об описываемом зрелище. Мягкие, роскошные, яркие одежды, завещанные пышной модой Франциска I его преемникам, еще не превратились в узкие темные платья, которые стали носить при Генрихе III; таким образом, костюм эпохи Карла IX, не столь роскошный, но, пожалуй, более изящный, чем носили в предшествующую эпоху, поражал своим художественным совершенством. Наша действительность не дает решительно ничего такого, что можно было бы сравнить с подобным кортежем; все великолепие наших торжеств сводится к симметрии и мундиру.

Пажи, стремянные, дворяне низшего ранга, собаки и запасные лошади, следовавшие с боков и сзади, придавали королевскому поезду вид настоящего войска. В хвосте этого войска шел народ, или, вернее, народ был всюду.

Народ шел сзади, впереди, с боков, кричал одновременно и «да здравствует!» и «бей!», ибо в шествии участвовали и принявшие только что католичество гугеноты, а народ их ненавидел.

Сегодня утром, в присутствии Екатерины и герцога де Гиза, Карл IX заговорил с Генрихом Наваррским как о деле самом обыкновенном, что он хочет поехать в Монфокон посмотреть на виселицу, другими словами — на изуродованный труп адмирала, который висел на ней. Прежде всего у Генриха мелькнула мысль уклониться от участия в поездке. Этого и ждала Екатерина. При первых же его словах, выражавших отвращение, она переглянулась с герцогом де Гизом, и оба усмехнулись. Генрих заметил их взгляды и улыбку, понял, что это значило, и мгновенно взял себя в руки.

— А в самом деле, почему бы мне и не поехать? — сказал он. — Я католик, и у меня есть обязанности по отношению к новому вероисповеданию. — Обращаясь к Карлу IX, он добавил, — Ваше величество, вы можете положиться на меня: я буду всегда счастлив сопровождать вас, куда бы вы ни поехали!

И он быстро окинул взором всех присутствовавших, желая узнать, чьи брови нахмурились при этих словах.

Именно он, этот сын-сирота, этот король без королевства, этот гугенот-католик, пожалуй, больше всех приковывал к себе любопытные взгляды толпы. Его характерное длинное лицо, его несколько вульгарные манеры, его фамильярность с подчиненными, фамильярность, доходившая, пожалуй, до степени, не подобающей королю, но усвоенная с детства, проведенного среди беарнских горцев, и сохранившаяся до самой его смерти — все это выделяло Генриха в глазах толпы, из которой доносились голоса:

— Ходи к обедне, Анрио! Ходи почаще! На это Генрих отвечал:

— Был вчера, был сегодня и буду завтра. Мало вам этого, что ли?

Маргарита ехала верхом, такая красивая, такая цветущая, такая изящная, что все дружным хором восхищались ею, но, по правде говоря, несколько голосов из этого хора восхваляли ее подругу, герцогиню Неверскую, подъехавшую на белой лошади, которая, словно гордясь своей всадницей, возбужденно потряхивала головой.

— Что нового, герцогиня? — спросила королева Наваррская.

— Насколько мне известно, ничего, — громко ответила герцогиня Неверская и, понизив голос, спросила:

— А что сталось с гугенотом?

— Я нашла ему почти надежное убежище, — ответила Маргарита. — А что ты сделала с твоим великим человекоубийцей?

— Он захотел участвовать в торжестве и теперь едет на боевой лошади герцога Неверского, огромной, как слон. Страшный всадник! Я позволила ему присутствовать на этой церемонии, надеясь, что твой гугенот из осторожности будет сидеть дома, а следовательно, нечего бояться, что они встретятся.

— Ну, если бы он был здесь, — с улыбкой сказала Маргарита, — а его, кстати, нет, то, думаю, что и тогда ничего не случилось бы. Мой гугенот всего-навсего красивый юноша, и только; он голубь, а не коршун; он воркует, а не клюется. Судя по всему, — проговорила она непередаваемым тоном, слегка пожав плечами, — это мы думали, что он гугенот, а на самом деле он буддист, и его религия запрещает ему проливать кровь.

— А где же герцог Алансонский? — спросила Анриетта. — Я его не вижу.

— Он нас догонит: утром у него болели глаза, и он хотел остаться дома; ведь Франсуа не желает разделять воззрения брата Карла и брата Генриха и потому благоволит к гугенотам, а так как это всем известно, то ему дали понять, что король может истолковать его отсутствие в дурную сторону, и тогда он решил ехать. Да вон, смотри, вон туда, куда все смотрят, где кричат: это он проезжает в Монмартрские ворота.

— Да, правда, это он, я вижу! — сказала Анриетта. — Ей-Богу, сегодня он выглядит хоть куда! С недавних пор он усердно занимается своей внешностью — наверняка влюбился… Видишь, как хорошо быть принцем крови: он скачет прямо на толпу, и толпа расступается.

— Да он и впрямь нас всех передавит, — со смехом сказала Маргарита. — Господи, прости меня, грешницу! Герцогиня, прикажите своим дворянам посторониться, а то вон там один — если он не посторонится, его раздавят.

— О, это мой храбрец! — воскликнула герцогиня. — Смотри, смотри!..

Коконнас действительно выехал из своего ряда, направляясь к герцогине Неверской, но в то самое мгновение, как он проезжал через внешний бульвар, отделявший улицу от Предместья Сен-Дени, какой-то всадник из свиты герцога Алансонского, тщетно пытаясь сдержать свою понесшую лошадь, налетел прямо на Коконнаса. Коконнас покачнулся на своем богатырском скакуне, едва не обронил шляпу, но успел подхватить ее и обернулся, пылая яростью.

— Боже мой! Это господин де Ла Моль! — сказала Маргарита на ухо своей приятельнице.

— Вон тот бледный красивый молодой человек?! — воскликнула герцогиня, не сумевшая скрыть свое первое впечатление.

— Да, да! Тот самый, что чуть не опрокинул твоего пьемонтца!

— О-о! Это может кончиться ужасно! — сказала герцогиня. — Они смотрят друг на друга!.. Узнали!

В самом деле Коконнас обернулся, узнал Ла Моля и даже упустил повод от удивления: ведь он был уверен, что убил своего бывшего приятеля или по крайней мере надолго вывел из строя. Ла Моль, в свою очередь, узнал Коконнаса и почувствовал, как вспыхнуло его лицо. В течение нескольких секунд, которых, однако, было достаточно, чтобы выразить все затаенные чувства обоих молодых людей, они впились друг в друга такими глазами, что обе дамы затрепетали. После этого Ла Моль огляделся по сторонам и, видимо, сообразив, что здесь не место для объяснений, пришпорил лошадь и догнал герцога Алансонского. Коконнас постоял с минуту на месте, закручивая ус до тех пор, пока кончик уса не ткнулся ему в глаз, после чего, видя, что Ла Моль, не сказав ни слова, удаляется, последовал его примеру и тронулся в путь.

— Да, да! — произнесла Маргарита с горечью разочарования. — Значит, я не ошиблась… Нет, это уж слишком. И она до крови закусила губы.

— Он очень красив, — в утешение заметила герцогиня. Как раз в эту минуту герцог Алансонский занял место позади короля и королевы-матери, и, таким образом, дворяне герцога, следуя за ним, должны были проехать мимо Маргариты и герцогини Неверской. Поравнявшись с ними, Ла Моль снял шляпу, поклонился до самой шеи своей лошади и, не надевая шляпы, ждал, что ее величество удостоит его взглядом.

Но Маргарита гордо отвернулась.

Ла Моль заметил на лице королевы презрительное выражение и из бледного стал белым. Кроме того, он вынужден был ухватиться за гриву лошади, чтобы не упасть на землю.

— Ой, ой! Жестокая женщина! — сказала герцогиня королеве. — Посмотри же на него, а то он упадет в обморок.

— Этого еще недоставало! — ответила королева с уничтожающей усмешкой — Нет ли у тебя нюхательной соли?

Герцогиня Неверская ошиблась.

Ла Моль хотя и покачнулся, но, собрав все силы, прочно уселся в седле и занял место в свите герцога Алансонского.

Тем временем кортеж продвигался вперед, и вдали уже стал вырисовываться зловещий силуэт виселицы, поставленной и обновленной Ангерраном де Мариньи[19]. Никогда еще не была она увешана так густо, как в этот день.

Приставы и стражники прошли вперед и широким кругом встали вокруг ограды. При их приближении сидевшие на виселице вороны, отчаянно каркая, поднялись и улетели.

В обычное время монфоконская виселица служила прибежищем для собак, привлекаемых частою добычей, и для грабителей-философов, заходивших сюда размышлять о печальных превратностях судьбы.

Сегодня ни собак, ни грабителей на Монфоконе не было — по крайней мере их не было видно. Первых вместе с воронами разогнали приставы и стражники, вторые сами смешались с толпой, чтобы выказать ловкость рук, от которой зависит веселая сторона их ремесла.

Поезд приближался к виселице: первыми подъехали к ней король и Екатерина, за ними герцог Анжуйский, герцог Алансонский, король Наваррский, герцог де Гиз и их дворяне; за ними следовали королева Маргарита, герцогиня Неверская и все дамы, составлявшие, как говорили, летучий эскадрон королевы-матери; за ними — пажи, стремянные, лакеи и народ; всего тысяч десять человек.

На главной виселице болталась какая-то бесформенная масса, чей-то обезображенный труп, почерневший, покрытый запекшейся кровью и слоем свежей беловатой пыли. У трупа не было головы, и его повесили за ноги. Но всегда изобретательная черньзаменила голову пучком соломы и надела на него маску, а какой-то шутник, знавший привычки адмирала, всунул в рот маски зубочистку.

Эта вереница разряженных вельмож и прекрасных дам, двигавшаяся мимо почерневших трупов и длинных грубых перекладин виселицы, представляла собой жуткое и странное зрелище, напоминавшее процессию на картине Гойи.

И чем шумнее выражалась радость посетителей, тем более резкий контраст составляла она с мрачным безмолвием и холодной бесчувственностью трупов, которые служили предметом для насмешек, вызывавших дрожь у самих насмешников.

Многим было невыносимо смотреть на эту страшную картину, и в группе новообращенных гугенотов выделялся своею бледностью Генрих Наваррский: как ни владел он собой, какой бы способностью скрывать свои чувства ни наградило его небо, он все же не выдержал. Воспользовавшись тем, что от этих человеческих останков шел невыносимый смрад, Генрих подъехал к Карлу IX, остановившемуся вместе с Екатериной перед трупом адмирала.

— Ваше величество, — сказал он, — не находите ли вы, что этот жалкий труп пахнет очень скверно и что не стоит оставаться здесь долго?

— Ты так думаешь, Анрио? — сказал Карл IX, глаза которого горели свирепой радостью.

— Да, государь.

— А я держусь другого мнения: труп врага всегда пахнет хорошо!

— Ваше величество, — заметил Таванн, — если вы знали, что мы поедем навестить адмирала, вы должны были пригласить Пьера Ронсара, вашего учителя поэзии: он не сходя с места сочинил бы эпитафию старику Гаспару.

— Обойдемся без него, — ответил Карл IX, — мы и сами сумеем сочинить эпитафию… — И, подумав с минуту, сказал:

— Слушайте господа:

Вот адмирал, — когда б вы были строги,
То чести бы ему не оказали вы, —
Он опочил, повешенный за ноги,
За неименьем головы.
— Браво, браво! — в один голос закричали дворяне-католики, тогда как новообращенные гугеноты молчали, нахмурив брови.

Генрих в это время разговаривал с Маргаритой и герцогиней Неверской, делая вид, что не слышит Карла.

— Едем, едем, сын мой! — сказала Екатерина, которой стало нехорошо от этого зловония, заглушавшего все ароматы духов, которыми она была опрыскана. — Едем! Нет такой хорошей компании, которая не разошлась бы. Простимся с господином адмиралом и едем в Париж.

Она насмешливо кивнула головой адмиралу — так прощаются с добрым другом, — заняла место в голове колонны и выехала на прежнюю дорогу, а за нею последовала вся процессия, двигаясь мимо трупа Колиньи.

Солнце уже спускалось к горизонту.

Толпа хлынула вслед за их величествами, желая наслаждаться зрелищем великолепной процессии до конца и во всех ее подробностях; вместе с толпой ушли и жулики, так что минут через десять после отъезда короля уже никого не осталось подле изуродованного трупа адмирала, овеваемого набежавшим вечерним ветерком.

Сказав «никого», мы ошиблись. Какой-то дворянин на вороной лошади, очевидно, не успевший из уважения к августейшим особам хорошенько рассмотреть бесформенный и почерневший человеческий обрубок, отстал от процессии и с интересом и величайшим вниманием разглядывал цепи, крюки, каменные столбы — словом сказать, виселицу, которая ему, приехавшему в Париж всего лишь несколько дней назад и не знавшему усовершенствований, которые любая вещь приобретает в столице, казались, несомненно, верхом самого ужасного безобразия, какое только может придумать человек.

Нет необходимости сообщать читателям, что это был наш друг Коконнас. Изощренный глаз одной из дам искал его среди участников кавалькады и, пробегая по ее рядам, не находил.

Но господина де Коконнаса разыскивала не только дама. Другой дворянин, чей белый атласный камзол и изысканное перо на шляпе бросались в глаза, посмотрев вперед, затем по сторонам, догадался оглянуться и сразу увидел высокую фигуру Коконнаса и гигантский силуэт его коня, резко выступавшие на фоне неба, красного в последних лучах заходящего солнца.

Тут дворянин в белом атласном камзоле свернул с дороги, по которой двигалась процессия, и, описав круг по маленькой тропинке, вернулся к виселице.

Почти тотчас же дама, в которое мы узнаем герцогиню Неверскую, как узнали Коконнаса в высоком дворянине на вороном коде, подъехала к Маргарите.

— Маргарита, мы обе ошиблись, — сказала она. — Пьемонтец остался позади, а Ла Моль поехал следом за ним.

— Черт побери! — со смехом ответила Маргарита. — Из этого что-нибудь да выйдет. Признаюсь, я не без удовольствия изменила бы свое мнение о нем.

Маргарита обернулась и увидела Ла Моля, который производил вышеописанный маневр.

Тут же обе принцессы решили покинуть кавалькаду, благо для этого им представился удобный случай: как раз в это время процессия повернула, минуя дорожку с широкой живой изгородью по обе стороны; дорожка поднималась и на подъеме проходила в тридцати шагах от виселицы. Герцогиня Неверская шепнула что-то на ухо командиру своей охраны. Маргарита сделала знак Жийоне, и все четверо, проехав некоторое расстояние по этой проселочной дороге, спрятались за кустами, ближайшими к тому месту, где должна была разыграться сцена, зрителями которой все они, видимо, были не прочь стать. Как мы уже сказали, их отделяло шагов тридцать от того места, где восхищенный Коконнас самозабвенно размахивал руками перед трупом адмирала.

Маргарита спешилась, герцогиня Неверская и Жийона последовали ее примеру; командир охраны тоже спешился и взял поводья четырех лошадей. Густая зеленая трава служила трем женщинам троном, которого столь часто и безуспешно добиваются принцессы.

Просвет в кустарнике позволял им видеть все, вплоть до мелочей.



Ла Моль уже закончил свой кружной путь, подъехал к Коконнасу сзади и хлопнул его по плечу.

Пьемонтец обернулся.

— Ба! Так это не сон?! — воскликнул Коконнас. — Вы все еще живы?

— Да, сударь, я еще жив, — ответил Ла Моль. — Не по вашей вине, но жив.

— Черт побери! Я вас узнал, несмотря на вашу бледность, — продолжал пьемонтец. — Когда мы виделись в последний раз, вы были румянее.

— Я тоже узнаю вас, несмотря на желтый рубец через все лицо; когда я нанес вам эту рану, вы были бледнее, — отпарировал Ла Моль.

Коконнас закусил губу, но, видимо, решил продолжить разговор в насмешливом тоне, сказал:

— Должно быть, гугеноту любопытно поглазеть на господина адмирала, висящего на железном крюке, не так ли, господин де Ла Моль? И ведь говорят, будто есть негодяи, которые клевещут на нас и утверждают, будто мы убивали даже гугенотиков-сосунков!

— Граф, я больше не гугенот, — склонив голову, ответил Ла Моль, — я имею счастье быть католиком.

— Ах вот как! — воскликнул Коконнас, разражаясь хохотом. — Так вы обратились в истинную веру? Ого! Ловко, сударь, ловко!

— Сударь, — подхватил Ла Моль, все так же серьезно и вежливо, — я дал обет перейти в католичество, если спасусь от избиения.

— Граф, — подхватил Коконнас, — ваш обет весьма благоразумен, с чем я вас и поздравляю. Но, быть может, вы дали и другие обеты?

— Да, я дал и другой обет, — совершенно спокойно ответил Ла Моль, поглаживая шею своей лошади.

— Какой же? — спросил Коконнас.

— Повесить вас над адмиралом Колиньи, — вон на том гвоздике, смотрите: он как будто ждет вас.

— Как повесить? Живьем? — спросил Коконнас.

— Нет, сударь. Предварительно проткнув шпагой. Коконнас побагровел; его зеленые глаза метали молнии.

— Да вы только взгляните на этот гвоздик, — сказал он с издевкой.

— Вижу, — отвечал Ла Моль. — И что же?

— Вы не доросли до него, малыш, — заметил Коконнас.

— Я встану на вашу лошадь, господин великан-человекоубийца! — возразил Ла Моль. — Неужели вы воображаете, дражайший граф Аннибал де Коконнас, что можно убивать безнаказанно, пользуясь тем благородным и почетным случаем, когда сто против одного? Как бы не так! Приходит день, когда враги снова встречаются, и сдается мне, что сегодня этот день настал! Меня так и подмывало разнести вашу башку выстрелом из пистолета, но, увы, я был не в силах хорошенько прицелиться, потому что у меня дрожат руки из-за ран, которые вы предательски мне нанесли.

— Мою башку?! — спрыгивая с лошади, прорычал Коконнас. — Слезайте, граф, обнажайте шпагу! Вперед! Вперед!

И Коконнас выхватил шпагу из ножен.

— Мне послышалось, что твой гугенот назвал его голову башкой, — прошептала герцогиня Неверская на ухо Маргарите. — По-твоему, он некрасив?

— Очарователен! — со смехом ответила Маргарита. — Я вынуждена заметить, что в пылу гнева Ла Моль был несправедлив. Но тише! Давай смотреть!

Ла Моль спешился так же быстро, как и Коконнас, снял свой вишневый плащ, бережно положил его на землю, вынул шпагу и встал в позицию.

— Ай! — вскрикнул он, вытягивая руку.

— Ox! — простонал Коконнас, распрямляя свою руку.

Читатель помнит, конечно, что оба они были ранены в правое плечо, а потому всякое резкое движение вызывало у них сильную боль.

За кустом послышался смех, который смеющиеся безуспешно пытались сдержать. Обе принцессы не могли не засмеяться при виде двух бойцов, с гримасой на лице растиравших раненые плечи. Их смех донесся и до двух дворян, не подозревавших о присутствии свидетелей; они оглянулись и узнали своих дам.

Ла Моль твердо, автоматически снова стал в позицию, Коконнас очень выразительно сказал «Черт побери!», и они скрестили шпаги.

— Вот как! Да они дерутся не на шутку! Они зарежут друг друга, если мы не наведем порядок. Довольно баловства! Эй, господа! Эй! — крикнула Маргарита.

— Перестань! Перестань! — сказала Анриетта, которая видела пьемонтца в бою и теперь в глубине души надеялась, что Коконнас так же легко справится с Ла Молем, как справился с двумя племянниками и сыном Меркандона.

— О-о! Сейчас они действительно прекрасны! — сказала Маргарита. — Так и пышут огнем.

В самом деле бой, начавшийся с насмешек и колкостей, шел в молчании с той самой минуты, как шпаги скрестились. Противники не доверяли своим силам; при каждом резком движении тому и другому приходилось делать над собой усилие, превозмогая дрожь от острой боли в ранах. Тем не менее Ла Моль с горящими глазами, с неподвижным взглядом, полуоткрыв рот и стиснув зубы, маленькими, но твердыми и четкими шагами наступал на противника, а тот, чувствуя в Ла Моле мастера фехтовального искусства, все время отступал — тоже медленно, но отступал. Так оба противника дошли до канавы, за которой находились зрители. Коконнас, сделав вид, что отступает только для того, чтобы приблизиться к своей даме, сразу остановился, воспользовался слишком широким «переносом» шпаги Ла Моля, с быстротой молнии нанес прямой удар, и тотчас на белом атласном камзоле противника появилось и стало растекаться пятно крови.

— Смелей! — крикнула герцогиня Неверская.

— Ах, бедняжка Ла Моль! — с душевной болью воскликнула Маргарита.

Ла Моль, услышав ее возглас, бросил на нее взгляд, проникающий в сердце глубже, чем острие шпаги, и, выполнив шпагой обманный полный оборот, сделал выпад.

Обе дамы вскрикнули в один голос. Окровавленный конец шпаги Ла Моля вышел из спины Коконнаса.



Однако ни один из них не упал; оба стояли на ногах и, открыв рот, глядели друг на друга; каждый чувствовал, что при малейшем движении потеряет равновесие. Пьемонтец, раненный опаснее, чем противник, сообразив наконец, что с потерей крови уходят силы, навалился на Ла Моля, обхватил его одной рукой, а другой старался вынуть из ножен кинжал. Ла Моль тоже собрал все силы, поднял руку и эфесом шпаги ударил Коконнаса в лоб, и тут пьемонтец, оглушенный ударом, упал, но, падая, увлек за собой противника, и оба скатились в канаву.

Маргарита и герцогиня Неверская, увидав, что они чуть живы, но все еще пытаются прикончить один другого, бросились к ним вместе с командиром охраны. Но, прежде чем все трое успели добежать, противники разжали руки, из которых выпало оружие, глаза их закрылись, и оба в последнем судорожном движении распластались на земле. Вокруг них пенилась большая лужа крови.

— Храбрый, храбрый Ла Моль! — уже не в силах, сдерживать восхищение, воскликнула Маргарита. — Прости, прости, что я не верила в тебя?

И глаза ее наполнились слезами.

— Увы! Увы! Мой мужественный Аннибал! — шептала герцогиня Неверская. — Скажите, видели вы когда-нибудь таких неустрашимых львов?

И она громко зарыдала.

— Черт подери! Страшные удары! — говорил командир охраны, пытаясь остановить кровь, которая текла ручьем. — Эй, кто там едет? Подъезжайте скорее?

В вечернем сумраке показалась красная тележка; на передке ее сидел мужчина и распевал старинную песенку, которую, конечно, вызвало в его памяти чудо у Кладбища невинно убиенных:

По зеленым берегам
Тут и там,
Мой боярышник отрадный,
Ты киваешь головой,
Как живой,
Мне из чащи виноградной!..
Сладкозвучный соловей
Меж ветвей,
Что тенисты и упруги,
Здесь гнездо весною вьет
Каждый год
Для возлюбленной подруги!..
Так цвети же долгий срок,
Мой цветок,
И не сладить вихрям снежным
С бурей, градом и грозой
Над тобой,
Над боярышником нежным!
— Эй! Эй! — снова закричал командир охраны. — Подъезжайте, когда вас зовут! Не видите, что ли, что надо помочь этим дворянам?

Человек, чья отталкивающая внешность и суровое выражение лица составляли странный контраст с этой нежной буколической песней, остановил лошадь, слез с тележки я наклонился над телами противников.

— Отличные раны! Но те, что наношу я, будут получше этих, — сказал он.

— Кто же вы такой? — спросила Маргарита, невольно почувствовав непреодолимый страх.

— Сударыня, — отвечал незнакомец, кланяясь до земли, — я — Кабош, палач парижского судебного округа; я ехал развесить на этой виселице тех, кто составит компанию господину адмиралу.

— А я королева Наваррская, — сказала Маргарита. — Свалите здесь трупы, расстелите на тележке чепраки наших лошадей и потихоньку везите этих двух дворян следом за нами в Лувр.

VII

СОБРАТ АМБРУАЗА ПАРЕ
Тележка, на которую положили Коконнаса и Ла Моля, двинулась в Париж, следуя в темноте за группой всадников, служившей ей проводником. Она остановилась у Лувра, и тут возница получил щедрую награду. Раненых велели перенести к герцогу Алансонскому и послали за Амбруазом Паре.

Когда он появился, ни один из раненых еще не пришел в сознание.

Ла Моль пострадал гораздо меньше: удар шпаги пришелся над правой мышкой, но не затронул ни одного важного для жизни органа, а у Коконнаса было пробито легкое, и вырывавшийся сквозь рану воздух колебал пламя свечи.

Амбруаз Паре объявил, что не ручается за выздоровление Коконнаса.

Герцогиня Неверская была в отчаянии; не кто иной, как она сама, надеясь на силу, храбрость и ловкость пьемонтца, помешала Маргарите прекратить бой. Ей, конечно, хотелось, чтобы Коконнаса перенесли во дворец Гизов и чтобы она ухаживала за ним по-прежнему, но ее муж мог вернуться из Рима и найти довольно странным вселение незваного гостя в его супружеское жилище.

Маргарита, стараясь утаить причину ранений молодых людей, велела перенести их обоих к своему брату, где один из них поселился еще раньше, и объяснила их состояние тем, что они упали с лошади во время прогулки на Монфокон. Однако настоящая причина обнаружилась благодаря восторженным рассказам командира охраны — свидетеля их поединка, и, таким образом, весь двор узнал, что два новых придворных любезника вдруг появились в свете славы.

Обоих раненых лечил один хирург и к обоим относился одинаково внимательно, но на поправку они шли с разной скоростью. Это зависело от того, насколько тяжелыми были раны каждого из них. Ла Моль, пострадавший меньше, первым пришел в сознание. А Коконнаса трепала сильнейшая лихорадка, и его возвращение к жизни сопровождалось кошмарами и бредом.

Несмотря на пребывание в одной комнате с Коконнасом, Ла Моль, придя в сознание, не заметил своего сожителя или, во всяком случае, ничем не показал, что его видит. Коконнас, наоборот, едва раскрыв глаза, устремил взгляд на Ла Моля, да еще с таким выражением, как будто потеря крови нимало не умерила пылкости вулканического темперамента пьемонтца.

Коконнас думал, что все это ему снится и что во сне он снова встречается с врагом, которого убил уже дважды; только сон этот длился без конца. Коконнас видел, что Ла Моль лежит точно так же, как и он, что хирург перевязывает Ла Моля так же, как и его; затем он увидел, что Ла Моль сидит на кровати, тогда как сам он прикован к постели лихорадкой, слабостью и болью; потом Ла Моль уже вставал с постели, потом прохаживался по комнате, поддерживаемый хирургом, потом ходил с палочкой и, наконец, ходил свободно.

Коконнас, будучи все время в бреду, смотрел на все эти стадии выздоровления своего сожителя взглядом порой тусклым, порою яростным, но неизменно угрожающим.

В воспаленном мозгу пьемонтца все превращалось в ужасающую смесь фантазии с действительностью. Он воображал, что Ла Моль погиб, погиб навеки, и даже дважды, а не однажды, и тем не менее он видел, что призрак Ла Моля лежит на такой же кровати, на какой лежит он сам; потом, как мы уже сказали, он видел, что этот призрак встает с постели, потом начинает ходить и — что самое ужасное — подходит к его кровати. Призрак, от которого Коконнас готов был убежать хоть в ад, подходил к нему, останавливался и глядел на него, стоя у изголовья; мало того, в чертах его лица проглядывали нежность и сострадание, и это представлялось Коконнасу дьявольской насмешкой.

И вот в его мозгу, больном, быть может, серьезнее, нежели тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Коконнасом овладела одна-единственная мысль: раздобыть какое-нибудь оружие и ударить то ли тело, то ли призрак Ла Моля, мучивший его так жестоко. Платье пьемонтца сначала повесили на стул, а потом унесли, рассудив, что оно выпачкано кровью и что лучше убрать его с глаз раненого, но кинжал оставили на стуле, полагая, что у него нескоро возникнет желание пустить его в ход. Коконнас увидел кинжал, и три ночи подряд, когда Ла Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли ему, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь Коконнас дотянулся до кинжала, схватил его кончиками стиснутых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.

На следующий день Коконнас увидел нечто, доселе неслыханное: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как он, Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, тратил все больше сил на хитроумный замысел, который должен был избавить его от призрака; и вот теперь призрак Ла Моля становился все бодрее и бодрее, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел на голову широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.

Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец избавился от привидения. В течение двух-трех часов кровь циркулировала спокойнее в его жилах, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы пьемонтцу сознание, а недельное, быть может, излечило бы его, но, к несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.

Появление Ла Моля было ударом в сердце пьемонтца, и, хотя Ла Моль вошел не один, Коконнас даже не взглянул на его спутника.

Но спутник Ла Моля заслуживал, чтобы на него взглянули.

Это был человек лет сорока, коротенький, коренастый, сильный, с черными волосами, падавшими до бровей, и с черной бородой, покрывавшей, вопреки моде того времени, всю нижнюю часть лица, но вновь прибывший, видимо, не очень-то интересовался модой. На нем был кожаный камзол, весь покрытый бурыми пятнами, штаны цвета бычьей крови, такого же цвета колпак, красная фуфайка, грубые кожаные башмаки, доходившие до икр, и широкий пояс, на котором висел нож в ножнах.

Эта странная личность, появление которой в Лувре казалось чем-то нереальным, бросила на стул свой бурый плащ и, громко топая, подошла к кровати Коконнаса, а Коконнас, словно околдованный, не спускал глаз со стоявшего в стороне Ла Моля. Незнакомец осмотрел больного и покачал головой.



— Вы слишком долго ждали, дворянин! — сказал он.

— Я только сейчас смог выйти на улицу, — ответил Ла Моль.

— Э, черт возьми! Надо было послать за мной!

— Кого?

— Ах да, ваша правда! Я и забыл, где мы находимся! Я заговорил было с теми дамами, да они меня и слушать не стали. Если бы сделали то, что я сказал, вместо того чтобы слушать этого набитого дурака по имени Амбруаз Паре, вы оба давным-давно ухаживали бы за дамочками или еще разок обменялись ударами шпаг, коли припала бы охота. Ну что ж, посмотрим! Ваш приятель хоть что-нибудь понимает?

— Неважно.

— Высуньте язык, дворянин.

Коконнас высунул язык Ла Молю с такой страшной гримасой, что незнакомец вторично покачал головой.

— Эх-эх-эх! Сводит мускулы, — говорил он. — Нельзя терять время! Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, минута в минуту: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.

— Хорошо.

— А кто будет давать ему питье?

— Я.

— Вы сами?

— Да.

— Даете слово?

— Слово дворянина!

— А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?..

— Я его вылью, до последней капли.

— Тоже слово дворянина?

— Клянусь!

— А с кем я пришлю питье?

— С кем хотите.

— Но мой слуга…

— Что ваш слуга?

— Как же он к вам проникнет?

— Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.

— Это тот флорентиец, что живет у моста Архангела Михаила?

— Он самый. Ему дано право входить в Лувр в любое время дня и ночи.

Незнакомец усмехнулся.

— Да, это самое малое, что должна ему королева-мать. Решено; присланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз я могу воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим делом, не имея на то законных прав.

— Значит, я могу на вас рассчитывать? — спросил Ла Моль.

— Можете.

— Что касается платы…

— Ну, об этом столкуемся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.

— Будьте покойны: думаю, что он вознаградит вас щедро.

— Я тоже так думаю. Но, — добавил он с кривой улыбкой, — люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что я не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.

— Хорошо! Хорошо! — ответил Ла Моль, улыбаясь в свою очередь. — В таком случае я освежу его память.

— Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.

— До свидания!

— Как вы сказали?

— До свидания! Незнакомец усмехнулся:

— А я вот всегда говорю — прощайте. Прощайте, господин де Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите? Надо дать его в три приема: сначала в полночь, потом через каждый час.

С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с Коконнасом.

Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились слитные звуки слов, невнятное журчание фраз. Из всего разговора в памяти у него застряло только слово «полночь».

Он продолжал следить горящими глазами за Ла Молем — тот в задумчивости ходил по комнате.

Неизвестный врач сдержал слово и в назначенный час прислал питье; Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.

Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он тоже закрыл глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Призрак, который преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь сухие веки он все время видел Ла Моля, по-прежнему грозившего бедой, и какой-то голос шептал ему на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!».

Вдруг раздался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его жгучее дыхание обжигало сухие губы; неутолимая жажда томила пышущее жаром горло; ночничок светился, как обычно, и в тусклом его мерцании множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.

И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает круга два по комнате, как кружит ястреб над замершей птицей, и, показывая кулак, направляется к нему. Коконнас сунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу.

Ла Моль подходил все ближе.

— А-а! Это ты, опять ты, снова ты! — бормотал Коконнас. — Иди, иди! Ты мне грозишь, ты показываешь мне кулак, ты улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!

В ту минуту, когда Ла Моль наклонился над его постелью, Коконнас на самом деле перешел от глухой угрозы к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок, но усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, отняло у пьемонтца последние силы: рука, протянутая к Ла Молю, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а умирающий рухнул на подушку.

— Ну, ну, — шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, — пейте, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.

Кулак, которым Ла Моль грозил Коконнасу и который так тяжело подействовал на больной мозг раненого, на самом деле оказался чашкой, которую Ла Моль поднес к губам пьемонтца.

Но как только благодетельная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся разум или, вернее, инстинкт: Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он осмысленно посмотрел на Ла Моля, который с улыбкой поддерживал его рукою, и из глаз пьемонтца, только что горевших мрачной яростью, скатилась на пылающую щеку едва заметная, мгновенно высохшая слезинка.

— Черт побери! — прошептал он, откидываясь на подушку. — Если я выкручусь, господин де Ла Моль, вы станете моим другом.

— Выкрутитесь, товарищ, — ответил Ла Моль, — если согласитесь выпить еще две таких чашки и не видеть больше гадких снов.

Час спустя Ла Моль, превратившийся в сиделку и в точности выполнявший предписания неизвестного врача, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец, который на этот раз уже не поджидал его с кинжалом в руке, а встретил с распростертыми объятиями, охотно выпил снадобье и после этого впервые заснул спокойным сном.

Третья чашка оказала действие не менее чудотворное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревенелые члены отошли, и приятная влажность проступила на горячей коже, так что когда на другой день Амбруаз Паре навестил раненого, он с удовлетворением улыбнулся и сказал:

— Теперь я отвечаю за выздоровление господина де Коконнаса, и это будет одним из самых удачных моих врачеваний.

Принимая во внимание свирепый нрав Коконнаса, эта сцена, полукомическая, полудраматическая, была не лишена некоей умилительной поэзии, и в результате дружба двух дворян, завязавшаяся в гостинице «Путеводная звезда», но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, оставивших следы на телах наших дворян.

Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный долгу сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится окончательно. Он помогал Коконнасу сесть на кровати, когда тот не мог приподняться, помогал ему ходить, когда тот уже мог держаться на ногах, — словом, окружил его всеми заботами, какие подсказывала Ла Молю его нежная и любящая натура и которые вкупе с могучим здоровьем пьемонтца привели к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.

И только одна мысль мучила молодых людей: во время лихорадочного бреда каждому из них чудилось, что к нему подходит женщина, которой было полно его сердце. Но с тех пор как оба пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в их комнате. Это было вполне понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога де Гиза на глазах у всех обнаружить интерес к двум простым дворянам? Нет! Разумеется, только такой ответ могли бы дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, огорчало молодых людей.

Правда, время от времени к ним заходил дворянин, присутствовавший при их дуэли, и как бы по собственному побуждению справлялся о здоровье раненых. Правда, заходила и Жийона, но тоже от себя. Однако ни Ла Моль не смел расспрашивать Жийону о королеве Маргарите, ни Коконнас не решался говорить с этим дворянином о герцогине Неверской.

VIII

ПРИВИДЕНИЯ
Некоторое время молодые люди скрывали свою тайну друг от друга. Но как-то раз, в минуту откровенности, заветная мысль каждого невольно сорвалась с их уст, и они доказали свою дружбу полной откровенностью, без которой дружбы нет.

Оказалось, что оба безумно влюблены: один — в герцогиню, другой — в королеву.

Почти непреодолимое расстояние между ними и предметами их желаний пугало двух незадачливых вздыхателей. Однако надежда так глубоко укоренилась в человеческом сердце, что, невзирая на то, что их надежда была безумна, они ее не теряли.

Надо сказать, что по мере выздоровления и тот и другой прилежно занялись своей наружностью. Каждый человек, даже наиболее равнодушный к своей внешности, в известных обстоятельствах все же начинает вести молчаливую беседу с зеркалом и приходит к единомыслию с ним, после чего отходит от своего наперсника, почти всегда довольный разговором. К тому же оба молодых человека были не из тех, кому зеркало выносит чересчур суровый приговор. Ла Моль, бледный, изящный, отличался тонкой красотой; Коконнас, крепкий, хорошо сложенный и румяный, отличался мужественной красотой. Кроме того, болезнь послужила пьемонтцу на пользу. Он похудел и побледнел, а пресловутый шрам, причинивший ему столько хлопот радужными переливами красок, в конце концов исчез, предвещая, подобно радуге после проливного дождя, длинную череду ясных дней и тихих ночей.

К тому же раненые были окружены самыми нежными заботами: когда кто-то из них смог встать с постели, он обнаружил на кресле, стоявшем подле его кровати, халат, а в тот день, когда он смог одеться, — костюм. Больше того, каждому из них в карман камзола кто-то вложил туго набитый кошелек, но, само собою разумеется, оба оставили у себя кошельки до тех пор, когда представится возможность вернуть кошелек неведомому покровителю.

Этим неизвестным покровителем не мог быть герцог Алансонский, у которого жили молодые люди, ибо принц не только ни разу не вздумал навестить их, но даже не прислал кого-нибудь спросить, как они себя чувствуют, Смутная надежда шептала сердцу каждого из них, что этим неизвестным покровителем была любимая женщина.

Поэтому оба раненых с величайшим нетерпением ждали, когда им можно будет выйти из дому. Ла Моль, окрепший и лучше подлечившийся, чем Коконнас, мог это сделать уже давно, но какое-то молчаливое обязательство связывало его с судьбою друга. Они условились, что в первый же день зайдут в три места.

Во-первых, к неизвестному врачу, давшему целительное питье, которое так облегчило страдания воспаленной груди Коконнаса.

Во-вторых, в гостиницу покойного Ла Юрьера, где оба оставили свои чемоданы и лошадей.

В-третьих, к флорентийцу Рене, который, соединяя с профессией парфюмера профессию чародея, занимался, помимо торговли косметикой и ядами, составлением любовных напитков и предсказанием судьбы.

Наконец через два месяца, ушедших на поправку и проведенных в заключении, столь желанный день настал.

Мы сказали — «в заключении», и мы не ошиблись.

Несколько раз, сгорая от нетерпения, они пытались приблизить этот день, но часовые, поставленные у дверей, неизменно преграждали им путь и заявляли, что пропустят их, только когда получат exeat[20] от Амбруаза Паре.

Но вот в один прекрасный день искусный хирург, признав, что оба пациента хотя и не совсем выздоровели, но уже близки к полному выздоровлению, произнес это самое exeat, и в один из тех чудесных осенних дней, какие иногда дарит Париж своим изумленным обитателям, уже запасшимся долготерпением на зиму, два друга, взявшись под руку, перешагнули порог Лувра.

Ла Моль, с величайшим удовольствием обнаруживший на одном из кресел свой знаменитый вишневый плащ, который он так бережно сложил и положил на землю перед боем, вознамерился быть проводником Коконнаса, Коконнас же, не противясь и даже не раздумывая, отдал себя в его распоряжение. Он знал, что друг ведет его к неведомому врачу, вылечившему его в одну ночь своим таинственным питьем, тогда как все лекарства Амбруаза Паре медленно убивали его. Он из имевшихся у него двухсот дублонов сто отделил для безымянного эскулапа, которому он был обязан своим выздоровлением: Коконнас не боялся смерти, но это не мешало ему любить жизнь, и потому, как видим, он решил столь щедро наградить своего спасителя.



Ла Моль направился по улице Астрюс, вышел на большую улицу Сент-Оноре, свернул в переулок Прувель и наконец дошел до Рынка. Около старинного фонтана, в том месте, которое теперь называется Квадратным рынком, стояло каменное восьмиугольное сооружение, увенчанное широкой деревянной башенкой с островерхой крышей и скрипучим флюгером. В деревянной башенке были проделаны восемь отверстий, пересеченных, подобно тому, как геральдическая фигура, именуемая rasce[21], пересекает гербовое поле, своего рода деревянным обручем с прорезями посредине такой величины, чтобы в них можно было просунуть голову и руки осужденного или осужденных, которых выставляли напоказ в одном, в двух или во всех восьми отверстиях.

Это странное сооружение, не имевшее себе подобных среди зданий, называлось позорным столбом.

К основанию этой своеобразной башни прилепился, словно гриб, бесформенный, кривой, косой домишко, с крышей, покрытой мшистыми пятнами, как кожа прокаженного.

Это был домик палача.

На деревянной башне стоял какой-то человек, который все время показывал прохожим язык: это был один из воров, орудовавших вокруг виселицы на Монфоконе и случайно пойманный с поличным.



Коконнас, вообразив, что Ла Моль привел его взглянуть на это любопытное зрелище, смешался с толпой любителей такого рода зрелищ, отвечавших на гримасы преступника криками и улюлюканьем.

Пьемонтец по природе был жесток, и это зрелище очень забавляло его, хотя он предпочел бы вместо криков и улюлюканья закидать камнями преступника, у которого хватает наглости показывать язык благородным вельможам, оказавшим ему честь своим приходом.

Когда вращавшаяся башенка повернулась на цоколе, чтобы и другая часть зрителей, стоявшая на площади, могла насладиться, глазея на осужденного, а толпа двинулась вслед за башенкой, Коконнас хотел пойти со всей толпой, но Ла Моль остановил его.

— Мы пришли сюда совсем не для этого, — вполголоса сказал он.

— А для чего же? — спросил Коконнас.

— Сейчас увидишь, — ответил Ла Моль.

Оба друга перешли на «ты» на следующий день после той достославной ночи, когда Коконнас собирался выпустить кишки Ла Молю.

Ла Моль подвел своего друга к открытому окошку домика у подножия каменной башни, а у окошка, опершись локтями на подоконник, стоял какой-то человек.

— А-а! Это вы, ваши светлости! — сказал человек, приподнимая колпак цвета бычьей крови и обнажая голову с густыми черными волосами, ниспадавшими до бровей. — Милости просим!

— Кто это? — спросил Коконнас, пытаясь что-то вспомнить: ему казалось, что он видел эту голову в каком-то из своих кошмаров.

— Это твой спаситель, дорогой Друг, — отвечал Ла Моль, — тот самый, что принес целебное питье, которое так помогло тебе.

— Ах, вот как! — произнес Коконнас. — В таком случае, друг мой…

И он протянул человеку руку.

Но, вместо того чтобы сделать ответное движение, человек выпрямился и таким образом отдалился от двух друзей на равное его вогнутой спине расстояние.

— Сударь, — обратился он к Коконнасу, — благодарю за честь, какую вы намерены мне оказать, но если бы вы знали, кто я такой, вы, вероятно, ее не оказали бы.

— Будь вы хоть сам дьявол, я ваш должник, — сказал Коконнас, — потому что, если бы не вы, я бы теперь лежал в могиле!

— Я не совсем дьявол, — отвечал человек в красном колпаке, — но люди предпочли бы встретиться с дьяволом.

— Кто же вы? — спросил Коконнас.

— Сударь, я Кабош, палач парижского судебного округа, — ответил человек.

— А-а!.. — произнес Коконнас, убирая руку.

— Вот видите! — сказал Кабош.

— Нет! Я прикоснусь к вашей руке, черт возьми! Давайте вашу руку!

— Взаправду?

— Во всю ширь ладони!

— Вот она!

— Еще шире… шире… отлично!

Коконнас вынул из кармана пригоршню золотых монет, которые он предназначил своему безымянному лекарю, и высыпал их в руку палача.

— Я предпочел бы только вашу руку, — сказал Кабош, — золото и у меня бывает, а вот в руках, которые жмут мою руку, — большая недостача. Ну, все равно. Да благословит вас Бог!

— Так, значит, это вы, — с любопытством глядя на палача, — заговорил пьемонтец, — пытаете, колесуете, четвертуете, рубите головы, ломаете кости? Ну что ж, очень рад с вами познакомиться!

— Сударь, не все делаю я сам, — отвечал Кабош. — Как вы, господа, держите лакеев, чтобы они делали то, чего сами вы делать не желаете, так и я держу помощников, которые делают всю черную работу и отправляют на тот свет мужланов. Но когда случается иметь дело с благородными, ну, например, с такими, как вы и ваш товарищ, — о, тогда дело другое! Тут уж я сам имею честь делать все до мелочей, от начала до конца, то есть начиная с допроса и кончая отсечением головы.

Коконнас невольно почувствовал, что дрожь пробежала по всему его телу, как будто жестокие клинья уже стиснули ему ноги, а стальное лезвие коснулось шеи. Ла Моль безотчетно испытывал то же ощущение.

Но Коконнас, устыдившись своего волнения, преодолел его и, прощаясь с Кабошем, решил напоследок пошутить:

— Что ж, ловлю вас на слове: когда придет мой черед влезать на виселицу Ангеррана или на эшафот герцога Немурского[22], я буду иметь дело только с вами.

— Обещаю.

— А в знак того, что я принимаю ваше обещание, вот вам моя рука, — сказал Коконнас и протянул руку палачу, тот робко пожал ее, но было видно, что ему очень хочется пожать ее от всей души.

И все-таки от одного прикосновения Коконнас слегка побледнел, хотя улыбка по-прежнему играла на его губах.

Ла Молю было не по себе, и, увидав, что толпа, следовавшая за круговым движением деревянной башни, снова подходит к ним, он дернул друга за плащ.

Коконнас, в глубине души желавший так же сильно, как и Ла Моль, покончить с этой сценой, в которой по свойству своего характера принял гораздо большее участие, чем хотел, кивнул головой и пошел вслед за Ла Молем.

— Признайся, что здесь легче дышится, чем на Рынке! — сказал Ла Моль, когда они дошли до Трагуарского креста.

— Признаюсь, — ответил Коконнас, — но все-таки я очень рад, что познакомился с Кабошем. Полезно везде иметь друзей.

— В том числе и под вывеской «Путеводная звезда», — со смехом сказал Ла Моль.

— Ах, бедняга Ла Юрьер! — воскликнул Коконнас. — Вот кто погиб, так уж погиб! Я сам видел огонь из аркебузы, слышал, как пуля звякнула, точно о колокол собора Богоматери, и, когда я уходил, он лежал в крови, которая шла у него из носу и изо рта. Если считать его нашим другом, то он им будет на том свете.

Продолжая разговор, молодые люди дошли до улицы Арбр-сек и направились к вывеске «Путеводная звезда», все так же скрипевшей на том же месте, все так же манившей путешественника очагом, предназначенным для чревоугодия, и надписью, возбуждающей аппетит.

Коконнас и Ла Моль думали, что застанут всех домочадцев в горе, вдову в трауре, а поварят с крепом на рукаве, но, к своему великому удивлению, они застали в доме кипучую деятельность, г-жу Ла Юрьер — сияющую, а слуг — веселыми, как никогда.

— Ах, изменница! — воскликнул Ла Моль. — Успела выйти замуж за другого!

Тут он обратился к новоявленной Артемисии[23].

— Сударыня, — сказал он, — мы дворяне, знакомые бедняги Ла Юрьера. Мы оставили здесь двух лошадей, два чемодана и теперь пришли за ними.

— Господа, — отвечала хозяйка дома, тщетно роясь в памяти, — я не имею чести знать вас, поэтому, с вашего разрешения, я позову мужа… Грегуар, сходите за хозяином!

Грегуар прошел через первую общую кухню, представлявшую собой ад кромешный, во вторую, представлявшую собой лабораторию, где готовились кушанья, которые Ла Юрьер при жизни считал достойными того, чтобы он готовил их своими собственными опытными руками.

— Черт меня побери, если мне не грустно видеть в этом доме веселье вместо горя, — тихо сказал Коконнас. — Бедняга Ла Юрьер! Эх!

— Он хотел убить меня, — сказал Ла Моль, — но я ему прощаю от всей души.

Он не успел договорить, как появился человек, держа в руках кастрюльку, в которой он тушил чеснок, помешивая его деревянной ложкой.

Коконнас и Ла Моль вскрикнули от удивления.

На крик человек поднял голову, испустил крик, в свою очередь, и, выронив из рук кастрюльку, застыл на месте с деревянной ложкою в руке.

— La nomine Patris, — забормотал он, помахивая ложкой, как кропилом, — et Filii, el Spiritos Sancti…[24].

— Ла Юрьер! — воскликнули молодые люди.

— Господин де Коконнас и господин де Ла Моль! — сказал Ла Юрьер.

— Значит, вас не убили? — произнес Коконнас.

— Вы, стало быть, живы? — спросил трактирщик.

— Я же своими глазами видел, как вы упали, — сказал Коконнас, — слышал, как стукнула пуля, которая не знаю что, но что-то вам раздробила. Я ушел, когда вы лежали в канаве и кровь шла у вас из носа, из ушей идаже из глаз.

— Все это, господин де Коконнас, так же истинно, как Евангелие. Но пуля, цоканье которой вы слышали, попала в мой шлем и, к счастью, расплющилась об него. Но удар все же был здоровый, и вот вам доказательство, — добавил Ла Юрьер, снимая колпак и обнажая лысую, как колено, голову, — вот, смотрите, от этого удара на голове не осталось ни волоска.

Молодые люди расхохотались при виде его уморительной физиономии.

— А-а, вы смеетесь! — сказал, немного успокоившись, Ла Юрьер. — Стало быть, вы пришли не с дурными намерениями?

— А вы, господин Ла Юрьер, излечились от ваших воинственных наклонностей?

— Ей-Богу, излечился, господа! И теперь…

— Что теперь?

— Теперь я дал обет не иметь дела ни с каким огнем, кроме кухонного.

— Браво! Вот это благоразумно! — заметил Коконнас. — А теперь вот что, — продолжал он, — у вас в конюшне остались две наши лошади, а в комнатах два наших чемодана.

— Ах, черт! — почесывая за ухом, сказал трактирщик.

— Так как же?

— Вы говорите, две лошади?

— Да, у вас в конюшне.

— И два чемодана?

— Да, в наших комнатах.

— Видите ли, в чем дело… Ведь вы думали, что я убит, не так ли?

— Конечно!

— Согласитесь, что коли вы ошиблись, мог ошибиться и я.

— То есть подумать, что и мы убиты? Вполне могли!

— Ну да! А так как вы умерли, не сделав завещания… — продолжал Ла Юрьер.

— Ну, ну, дальше, дальше!

— Я подумал… Теперь-то я вижу, что был неправ…

— А что же вы подумали?

— Я подумал, что могу стать вашим наследником.

— Ха-ха-ха! — расхохотались молодые люди.

— Но при всем том, господа, я очень доволен, что вы живы-здоровы!

— Короче говоря, вы продали наших лошадей? — спросил Коконнас.

— Увы! — ответил Ла Юрьер.

— А наши чемоданы? — спросил Ла Моль.

— О-о! Чемоданы — нет! — воскликнул Ла Юрьер. — Только то, что в них было.

— Скажи, Ла Моль, — заговорил Коконнас, — ну не наглый ли прохвост? Не выпотрошить ли нам его?

Угроза, видимо, сильно подействовала на Ла Юрьера.

— Мне думается, господа, что это можно уладить.

— Слушай, — обратился к Ла Юрьеру Ла Моль, — уж если кому и жаловаться на тебя, так это мне!

— Разумеется, ваше сиятельство! Я припоминаю, что в минутном умопомрачении я имел дерзость вам угрожать.

— Да, пулей, пролетевшей на волосок от моей головы.

— Вы так думаете?

— Уверен.

— Раз вы в этом уверены, господин де Ла Моль, — сказал Ла Юрьер, с невинным видом поднимая кастрюльку, — я ваш покорный слуга и не стану вам возражать.

— Так вот, — продолжал Ла Моль, — я не требую у тебя ничего.

— Неужели?

— Кроме…

— Ай-ай-ай! — произнес Ла Юрьер.

— Кроме обеда для меня и моих друзей, когда я буду в твоем квартале.

— Ну, конечно! — радостно воскликнул Ла Юрьер. — Всегда к вашим услугам, всегда к вашим услугам!

— Значит, уговорились?

— Уговор дороже денег… А вы, господин де Коконнас, — обратился хозяин к пьемонтцу, — подписываетесь под договором?

— Да, но, как и мой друг, с условием…

— С каким?

— С таким, что вы отдадите господину де Ла Молю пятьдесят экю, которые я ему должен и которые отдал вам на сохранение.

— Мне, сударь?! Когда же это?

— За четверть часа до того, как вы продали мою лошадь и мой чемодан.

Ла Юрьер понимающе кивнул головой.

— А-а! Понимаю! — сказал он. Он подошел к шкафу, вынул оттуда пятьдесят экю, и монета за монетой отсчитал их Ла Молю.

— Отлично, сударь! — сказал Ла Моль. — Отлично! Подайте нам яичницу. А пятьдесят экю пойдут Грегуару.

— Ого! — воскликнул Ла Юрьер. — Ей-Богу, господа дворяне, у вас благородные сердца, и я ваш до конца моих дней.

— Ну, раз так, — сказал Коконнас, — сделайте нам яичницу сами, да не пожалейте ни сала, ни масла.

Тут он взглянул на стенные часы.

— Ты прав, Ла Моль, — продолжал он, — нам ждать еще три часа, так лучше их провести здесь, чем неизвестно где. Тем более что, если не ошибаюсь, отсюда до моста Михаила Архангела рукой подать.

Молодые люди прошли в дальнюю комнатку и заняли за столом те самые места, на которых сидели достопамятным вечером 24 августа 1572 года, когда Коконнас предложил Ла Молю играть в карты на первую любовницу, которой они обзаведутся.

К чести молодых людей, мы должны сказать, что в этот вечер подобная мысль не приходила в голову ни тому, ни другому.

Часть III

I

ЖИЛИЩЕ РЕНЕ, ПАРФЮМЕРА КОРОЛЕВЫ-МАТЕРИ
Во времена, когда происходила история, которую мы рассказываем нашим читателям, в Париже для перехода через реку из одной части города в другую было только пять мостов деревянных и каменных; все пять мостов вели к центральной части города. Это были — мост Мельников, Рыночный, мост собора Богоматери, Малый мост и мост Михаила Архангела.

В других местах, где требовался переезд, ходили паромы, худо ли, хорошо ли заменявшие собой мосты.

На всех пяти мостах стояли дома, как до сих пор еще стоят на Ponte Vecchio[25] во Флоренции.

Из всех пяти мостов, каждый из которых имеет свою историю, мы пока займемся только одним — мостом Михаила Архангела.

Каменный мост Михаила Архангела был построен в 1373 году; несмотря на его видимую прочность, разлив Сены 31 января 1408 года частично его разрушил; в 1416 году построили деревянный мост; в ночь на 16 декабря 1547 года его опять снесло; около 1550 года, то есть за двадцать два года до событий, о которых мы ведем рассказ, снова построили деревянный мост, и, хотя теперь он требовал поправки, его считали еще крепким.

Среди домов, вытянувшихся вдоль бортов моста, против островка, на котором когда-то сожгли тамплиеров, а теперь покоятся устои нового моста, обращал на себя внимание обшитый досками дом с широкой крышей, нависавшей над ним, словно веко над огромным глазом. Единственное окошко второго этажа над крепко запертыми окном и дверью в нижнем этаже светилось красноватым светом, привлекавшим взоры прохожих к низкому, широкому, выкрашенному в синий цвет фасаду с пышной золоченой лепкой. Верхний этаж был отделен от нижнего своеобразным фризом с изображением целой вереницы чертей в самых забавных положениях, а между фризом и окном в нижнем этаже протянулась вывеска в виде широкой, тоже синей ленты с надписью:

Рене, флорентиец, парфюмер ее величества

Королевы-матери

Дверь этой лавочки, как мы сказали, была прочно закрыта на засовы, но лучше всяких засовов охраняла лавку от ночных грабителей слава ее хозяина, слава, настолько страшная, что все, проходившие по мосту Михаила Архангела, описывали в этом месте дугу к противоположной стороне моста, точно боясь, как бы запах разных благовоний не дошел до них сквозь стену.

Больше того — соседи парфюмера справа и слева, несомненно опасаясь, что такое соседство их скомпрометирует, одни за другим удрали из своих жилищ, как только Рене поселился на мосту Михаила Архангела, и, таким образом, оба дома, примыкавшие к дому Рене, давным-давно стояли опустевшие и заколоченные. Однако, несмотря на заброшенность и запустение этих домов, запоздалые прохожие видели пробивавшиеся сквозь запертые ставни лучи света и уверяли, будто оттуда доносились звуки, похожие на стоны, а это доказывало, что какие-то живые существа посещали эти два дома, и только одно оставалось неизвестным — принадлежали эти существа к нашему миру или к миру потустороннему.

Поэтому жильцы двух других домов, примыкавших к двум первым, подумывали иногда, не благоразумнее ли будет, если они последуют примеру своих соседей.

Несомненно одно: именно этой страшной славе Рене был обязан тем, что получил общепризнанное и исключительное право не гасить огня после определенного часа, освященного обычаем. А кроме того, ни ночной дозор, ни ночная стража не осмеливались беспокоить человека, который был вдвойне дорог ее величеству: как парфюмер и как соотечественник.

Предполагая, что наш читатель, вооруженный философией XVIII века, не верит ни в колдовство, ни в колдунов, мы приглашаем его последовать за нами в жилище парфюмера, которое в то время — время суеверий наводило такой ужас на всю округу.

Самая лавка парфюмера в нижнем этаже пустеет и погружается в темноту с восьми часов вечера, — тогда она закрывается с тем, чтобы открыться только на следующий день, иногда совсем рано утром; тут ежедневно идет продажа кремов, духов и всяческой косметики, — словом всего, чем торгует искусный химик. Два ученика помогают Рене при розничной продаже, но ночуют не в лавке, а на улице Каландр. Вечером они уходят перед самым закрытием лавки, а утром разгуливают перед нею, пока им не отворят дверь.



В лавке, на нижнем этаже, как мы сказали, теперь безлюдно и темно.

Внутри лавки, занимающей широкое и длинное помещение, есть две двери, выходящие на две лестницы: одна из лестниц, потайная, пробита в толще боковой стены; другая, наружная, видна и с набережной, — той самой, что теперь называется Августинской, и с высокого берега реки, который теперь называется Ке-Дез-Орфевр.

Обе лестницы ведут в комнату второго этажа.

По величине она точь-в-точь такая же, как и комната в нижнем этаже, но ковер, протянутый вдоль нее, параллельно линии моста, разделяет ее на две половины. В глубине первой половины комнаты есть дверь на наружную лестницу. В боковой стене второй половины — дверь с потайной лестницы, но эта дверь посетителям не видна, так как ее скрывает высокий резной шкаф, соединенный с дверью железными крюками таким образом, что когда открывают шкаф, отворяется и потайная дверь. Секрет этой двери известен только Рене и Екатерине, которая поднимается и спускается по потайной лестнице и нередко, приложив ухо или глаз к пробитым в стенке шкафа дыркам, подслушивает и подглядывает то, что происходит в комнате.

В двух других стенах второй половины есть расположенные друг против друга еще две двери, ничем не скрытые. Одна из них ведет в небольшую комнату с верхним светом — в ней находятся горн, перегонные кубы, тигли и реторты: это и есть лаборатория алхимика. Другая дверь ведет в маленькую келью — наиболее своеобразное помещение во всем доме: она никак не освещена, в ней нет ни ковров, ни мебели, а только некое подобие каменного алтаря.

Полом служит каменная плита, стесанная на четыре ската от центра к стенам кельи, где небольшой желоб огибает всю комнату и кончается воронкой, в которой виднеются воды Сены. На вбитых в стену гвоздях развешены инструменты странной формы: концы их тонкие, как иглы, а лезвия отточены, как бритвы; одни из этих инструментов блестят, как зеркало, у других лезвия матово-серые или темно-синие.

Дальний угол, где трепыхаются две черные курицы, привязанные за ножки одна к другой, представляет собой святилище авгура[26].

Вернемся в комнату, разделенную ковром на две половины.

Сюда вводят простых посетителей, пришедших за советом; здесь находятся египетские ибисы, мумии в золоченых пеленах, здесь висит под потолком чучело крокодила с открытой пастью, здесь же черепа с пустыми глазными впадинами и оскаленными зубами, наконец здесь пыльные, объеденные крысами козероги, и все эти разнопородные предметы бьют посетителю в глаза, возбуждая в нем разные чувства и мешая ему сосредоточиться. За занавеской стоят мрачного вида, причудливой формы амфоры, флаконы и ящички; все это освещается двумя совершенно одинаковыми маленькими серебряными лампадами, словно похищенными из алтаря Санта Мария Новелла или из церкви Деи Серви во Флоренции; наполненные благовонным маслом, они висят под мрачным сводом на трех почерневших цепочках каждая и разливают с потолка желтоватый свет.

Рене в одиночестве расхаживает большими шагами по второй половине комнаты, скрестив на груди руки и покачивая головой. После долгих и печальных размышлений он останавливается перед песочными часами.

— Ай-ай-ай! Я и забыл перевернуть их, — может быть, песок уже давно пересыпался.

Он смотрит на луну, с трудом пробирающуюся сквозь большую черную тучу, словно повисшую на шпиле колокольни собора Богоматери.

— Девять часов, — бормочет он. — Если она придет как обычно, значит, придет через час или полтора; времени хватит на все.

В эту минуту на мосту послышались чьи-то шаги. Рене приложил ухо к длинной трубке, выходившей на улицу другим своим концом в виде головы геральдической змеи.

— Нет, — сказал Рене, — это не она и не они. Это мужские шаги; сюда идут мужчины… остановились у моей двери…

В это мгновение раздались три коротких удара в дверь. Рене быстро сбежал вниз, но не стал отпирать дверь, а приложил к ней ухо. Три таких же удара повторились.

— Кто там? — спросил Рене.

— А разве надо называть себя? — спросил чей-то голос.

— Непременно, — отвечал Рене.

— В таком случае, меня зовут граф Аннибал де Коконнас, — ответил тот же голос.

— А я — граф Лерак де Ла Моль, — произнес другой голос.

— Подождите, господа, подождите, я к вашим услугам.

Рене принялся отодвигать засовы, поднимать щеколды и, наконец, отворил дверь молодым людям, после чего запер ее, но только на ключ, провел их по наружной лестнице и впустил во вторую половину верхней комнаты.



Входя в комнату, Ла Моль перекрестился под плащом; он был бледен, рука его дрожала: он не мог преодолеть свое малодушие.

Коконнас начал по порядку рассматривать все предметы и, очутившись во время этого занятия перед входом в келью, хотел было отворить дверь.

— Позвольте, ваше сиятельство, — внушительно сказал Рене, положив руку на руку пьемонтца, — все посетители, оказывающие мне честь своим приходом, располагаются только в этой половине комнаты.

— А-а, это другое дело, — ответил Коконнас, — да я и сам не прочь посидеть.

И он сел на стул.

На минуту воцарилась глубокая тишина: Рене ждал, что кто-нибудь из молодых людей скажет о цели их прихода. Слышалось только свистящее дыхание еще не совсем выздоровевшего пьемонтца.

— Господин Рене, — наконец заговорил Коконнас, — вы человек сведущий; скажите мне: я так и останусь калекой, то есть всегда ли у меня будет такая одышка? А то мне трудно ездить верхом, фехтовать и есть яичницу с салом.

Рене приложил ухо к груди Коконнаса и внимательно выслушал легкие.

— Нет, вы, ваше сиятельство, выздоровеете, — сказал он.

— Правда?

— Уверяю вас.

— Очень рад.

Снова наступило молчание.

— Не хотите ли узнать что-нибудь еще?

— Конечно! Я бы хотел знать, серьезно ли я влюблен, — сказал Коконнас, — Серьезно, — отвечал Рене.

— Почем вы знаете?

— Потому что вы спрашиваете об этом.

— Черт побери! По-моему, вы правы! А в кого?

— В ту самую, которая теперь по любому поводу повторяет то же ругательство, что и вы.

— Ей-Богу, вы молодец! — сказал озадаченный Коконнас. — Ну, Ла Моль, теперь твой черед. Ла Моль покраснел и смутился.

— Да говори же! Какого черта?.. — воскликнул Коконнас.

— Говорите, — сказал флорентиец.

— Я не стану спрашивать у вас, влюблен ли я, — тихо и нерешительно начал Ла Моль, но, понемногу успокаиваясь, заговорил увереннее, — не стану спрашивать потому, что сам это знаю и отнюдь не скрываю от себя. Но скажите мне, буду ли я любим, ибо все, что раньше подавало мне надежду, обернулось теперь против меня.

— Возможно, вы не делали всего, что нужно.

— Что же делать, сударь, как не доказывать уважением и преданностью даме моей мечты, что она любима искренне и глубоко?

— Вы прекрасно знаете, — отвечал Рене, — что такие проявления любви иногда не достигают цели.

— Значит, я должен оставить всякую надежду?

— Нет, вы должны прибегнуть к науке. В натуре человека существуют антипатии, которые можно преодолеть, и симпатии, которые можно усилить. Железо не магнит, но если его намагнитить, оно само притягивает железо.

— Верно, верно, — прошептал Ла Моль, — но мне противны всякие заклинания.

— Зачем же вы сюда пришли, если они вам противны?

— Ну, ну, нечего ребячиться? — вмешался Коконнас. — Господин Рене, не можете ли вы показать мне черта?

— Нет, ваше сиятельство.

— Досадно, я бы сказал ему два слова, — может быть, это подбодрило бы Ла Моля.

— Ну хорошо, — сказал Ла Моль, — поговорим откровенно. Мне рассказывали о каких-то восковых фигурках, сделанных по подобию любимого человека. Это помогает?

— Не было случая, чтобы это не помогло.

— Но этот опыт не может повредить здоровью или жизни любимого существа?

— Ни в коей мере.

— Тогда попробуем.

— Хочешь, начну я? — спросил Коконнас.

— Нет, — ответил Ла Моль, — раз уж я начал, то я и закончу.

— Господин де Ла Моль, желаете ли вы знать — желаете ли горячо, страстно, неудержимо, — что вы должны делать? — спросил флорентиец.

— О, страстно желаю! — воскликнул Ла Моль. В эту минуту кто-то тихонько постучал во входную дверь, но так тихо, что только Рене услыхал стук, да и то, вероятно, потому, что ждал его.

Продолжая задавать Ла Молю ничего не значащие вопросы, он спокойно приложил ухо к трубке и услыхал на лице голоса, видимо, очень его заинтересовавшие.

— Теперь сосредоточьтесь на вашем желании, — сказал Рене Ла Молю, — и призывайте ту, кого вы любите.

Ла Моль встал на колени, словно взывая к божеству, а Рене прошел в первую половину комнаты и бесшумно спустился вниз по внешней лестнице; через минуту по лавке прошелестели легкие шаги.

Когда Ла Моль поднялся с колен, перед ним уже стоял Рене; в руках флорентийца была аляповатая восковая фигурка в мантии и с короной на голове.

— Вы по-прежнему хотите, чтобы вас полюбила ваша коронованная возлюбленная? — спросил парфюмер.

— Да, хотя бы мне пришлось заплатить за это жизнью и погубить мою душу! — ответил Ла Моль.

— Хорошо, — сказал флорентиец и, опустив кончики пальцев в кувшинчик с водой, брызнул несколько капель на голову фигурки и произнес несколько слов по-латыни.

Ла Моль вздрогнул: он понял, что совершается святотатство.

— Что вы делаете? — воскликнул он.

— Я нарекаю эту фигурку Маргаритой.

— Но для чего?

— Чтобы вызвать ответное чувство.

Ла Моль уже было открыл рот, намереваясь прекратить святотатство, но его удержал насмешливый взгляд Коконнаса.

Рене заметил это и остановился в ожидании.

— Нужна полная, твердая воля, — сказал он.

— Действуйте, — ответил Ла Моль.

Рене начертал на узенькой полоске красной бумаги какие-то кабалистические знаки, просунул бумажку в ушко стальной иглы и вонзил иглу в сердце статуэтки.

Странное дело: в ранке появилась капелька крови. Тогда Рене поджег бумажку.

Накалившаяся игла растопила воск вокруг себя и высушила капельку.

— Ваша любовь своею силой пронзит и зажжет сердце женщины, которую вы любите, — сказал Рене.

Коконнас, как и полагается вольнодумцу, исподтишка посмеивался, но Ла Моль, любящий и суеверный, чувствовал, что капли холодного пота выступают у корней его волос.

— А теперь, — сказал Рене, — приложитесь губами к губам статуэтки и скажите: «Маргарита, люблю тебя; Маргарита, приди!».

Ла Моль повиновался.

В то же мгновение послышался стук отворяемой двери во второй половине комнаты и чьи-то легкие шаги. Любопытный и ни во что не веровавший Коконнас, опасаясь, что Рене опять сделает ему замечание, как тогда, когда он собирался отворить дверь в келью, вынул кинжал, проткнул толстый ковер, разделявший комнату, приложил глаз к дырке и вскрикнул от изумления. А в ответ ему вскрикнули две женщины.

— Что там такое? — спросил Ла Моль и едва не уронил фигурку, но Рене подхватил ее.

— А то, — ответил Коконнас, — что там герцогиня Неверская и королева Маргарита.

— Ну что, маловер? — с суровой улыбкой сказал Рене. — Вы и теперь будете сомневаться в силе взаимочувствия?

Увидав свою королеву, Ла Моль застыл на месте. На одно мгновение закружилась голова и у Коконнаса, когда он узнал герцогиню Неверскую. Ла Моль вообразил, что Маргарита только призрак, вызванный чарами Рене, Коконнас же, видевший, как в приоткрытую дверь вошли очаровательные призраки, сразу нашел объяснение чуда в области обычного и материального.

Пока Ла Моль крестился и дышал так, словно ворочал каменные глыбы, Коконнас предавался философским размышлениям и отгонял злого духа кропилом, именуемым неверием; в щель задернутого занавеса он видел и изумление герцогини Неверской, и чуть язвительную улыбку Маргариты и решил, что это момент решающий; сообразив, что от лица своего друга можно сказать то, чего нельзя сказать от своего лица, Коконнас подошел не к герцогине Неверской, а прямо к Маргарите и, став на одно колено, подобно царю Артаксерксу в ярмарочных представлениях, произнес довольно громким голосом, к которому примешивались хрипы от раны в легком:

— Сударыня! Сию минуту мэтр Рене, по просьбе моего друга графа де Ла Моля, вызвал вашу тень; и вот, к моему великому изумлению, тень ваша появилась, но не одна, а в сопровождении телесной оболочки, столь для меня драгоценной, что я хочу представить ее моему другу. Тень ее величества королевы Наваррской, соблаговолите приказать телесной оболочке вашей спутницы выйти из-за занавеса!

Маргарита рассмеялась и сделала Анриетте знак, чтобы та подошла к ним.

— Ла Моль, друг мой, — сказал Коконнас, — поговори с герцогиней и будь красноречив, как Демосфен, как Цицерон, как канцлер л'Опиталь, и прими во внимание, что речь идет о моей жизни и смерти и что, стало быть, ты должен убедить телесную оболочку герцогини Неверской, что я самый преданный, самый покорный, самый верный ее слуга.

— Но… — пролепетал Ла Моль.

— Делай, что тебе говорят! А вы, мэтр Репе, позаботьтесь, чтобы нам никто не помешал, — распорядился Коконнас.

Рене спустился вниз.

— Черт побери! Вы остроумный человек, сударь. — заметила Маргарита. — Я слушаю вас. Послушаем, что вы мне скажете.

— Сударыня, я хочу сказать, что тень моего друга, — а он лишь тень, доказательством чему служит его полная неспособность вымолвить хоть одно словечко, — так вот, тень моего друга умоляет меня воспользоваться способностью телесных оболочек говорить вразумительно, чтобы сказать вам следующее: прекрасная тень, вышеупомянутый бестелесный дворянин утратил от ваших суровых взоров не только тело, но и дух. Если бы передо мной стояли вы собственной персоной, я скорее попросил бы мэтра Рене засунуть меня в какую-нибудь дыру, полную горячей серы, чем разговаривать так вольно с дочерью короля Генриха Второго, сестрой короля Карла Девятого и супругой короля Наваррского. Но тени чужды земной гордыне и не сердятся, когда их любят. Поэтому, сударыня, умолите ваше тело хоть сколько-нибудь полюбить душу несчастного Ла Моля, душу, страдающую от небывалых мук; душу, сначала потерпевшую от друга, который трижды вонзал в се нутро несколько дюймов стали; душу, сожженную огнем ваших глаз — огнем, в тысячу раз более жгучим, чем адский пламень. Сжальтесь над этой бедной душой, немного полюбите то, что некогда было красавцем Ла Молем, и, если вы утратили дар слова, ответьте хоть улыбкой, хоть жестом. Душа моего друга очень умная, она поймет все. Итак, начинайте! В противном случае я проткну мэтра Рене шпагой за то, что, вызвав столь своевременно вашу тень, он вместе с тем воспользовался своею властью над тенями и внушил ей, чтобы она вела себя отнюдь не так, как подобает столь любезной тени, какую, на мой взгляд, вы представляете собой.

Когда пьемонтец закончил свою речь и встал перед Маргаритой в позу Энея, спускающегося в преисподнюю, она не смогла удержаться от гомерического хохота и молча, как и подобает в таких случаях королевской тени, протянула ему руку.

Коконнас бережно взял ее руку и позвал Ла Моля.

— Тень моего друга, приди ко мне, не медля! — воскликнул пьемонтец.

Ла Моль, растерянный и трепещущий, повиновался.

— Вот и отлично, — сказал Коконнас, беря его за затылок. — Теперь нагните тень вашего красивого смуглого лица к этой тени белоснежной ручки королевы.

Сопровождая слова действием, Коконнас нагнул голову Ла Моля к изящной ручке Маргариты и с минуту удерживал их обоих в этом положении, хотя белая ручка и не пыталась уклониться от нежного прикосновения губ.

Маргарита все время улыбалась, зато не улыбалась герцогиня Неверская, все еще взволнованная неожиданным появлением молодых людей. Она испытывала болезненное чувство все нараставшей ревности: ей казалось, что Коконнас не должен был до такой степени пренебрегать своими интересами ради интересов чужих.

Ла Моль увидел ее нахмуренные брови, заметил недобрые огоньки в глазах и, несмотря на свою страсть, призывавшую отдаться упоительному волнению его души, он понял, какая опасность грозит его другу, и сообразил, что надо сделать для его спасения.

Встав с колен и оставив руку Маргариты в руке Коконнаса, Ла Моль подошел к герцогине Неверской, взял ее за руку и преклонил колено.

— Самая прекрасная, самая обаятельная из женщин! — заговорил он. — Я имею в виду живых женщин, а не тени, — с улыбкой взглянул он на Маргариту, — разрешите душе, освобожденной от ее грубой телесной оболочки, загладить рассеянность некоего тела, всецело проникнутого земной Дружбой. Перед вами господин де Коконнас — это всего-навсего человек: крепкий, смелый, это тело, может быть, и красивое, однако бренное, как и всякое живое тело — omnis саго fenum. Хотя этот дворянин с утра до вечера говорит мне о вас, сопровождая свои речи самыми горячими мольбами, хотя вы сами видели, как он наносит невиданные во Франции удары, этот силач, столь красноречивый в присутствии тени, не обладает достаточной смелостью, чтобы заговорить с живой женщиной. Вот почему, сам обратившись к тени королевы, он поручил мне говорить с вашей прекрасной телесной оболочкой и сообщить вам, что свое сердце и свою душу он кладет к вашим ногам; что он просит ваши божественные глаза взглянуть на него с чувством сострадания, ваши горячие розовые пальчики — поманить его к себе, ваш звонкий музыкальный голос — сказать ему слова, которые забыть невозможно: если же сердце ваше не смягчится, он умоляет меня пустить в ход мою шпагу — не тень ее, тень у шпаги бывает лишь при солнце, а настоящий клинок, — и еще раз пронзить его тело, ибо он не сможет жить, если вы не позволите ему жить только ради вас.

Насколько речь Коконнаса была полна воодушевления и шутливости, настолько мольба Ла Моля была проникнута чувствительностью, пленительной силой и нежною покорностью.

Анриетта, внимательно слушавшая Ла Моля, оторвала глаза от него и устремила взгляд на Коконнаса, желая убедиться, соответствует ли выражение его лица любовным речам его друга. По-видимому, она была вполне удовлетворена; раскрасневшаяся, еле переводя дыхание, с улыбкой открывая два ряда жемчугов, оправленных в кораллы, она спросила:

— Это правда?

— Черт побери! — воскликнул Коконнас, завороженный ее взглядом и сгорая в том же огне, что и она. — Правда! О да, да, сударыня, истинная правда! Клянусь вашей жизнью! Клянусь моей смертью!

— Тогда подойдите! — сказала Анриетта и протянула ему руку, отдаваясь чувству, которое сквозило в томном выражении ее глаз.

Коконнас подкинул вверх свой бархатный берет и одним прыжком очутился рядом с герцогиней, а Ла Моль, повинуясь жесту Маргариты, призывавшей его к себе, обменялся дамой со своим другом, как в кадрили любви.

В эту минуту у двери в глубине комнаты появился Рене.

— Тише!.. — произнес он таким тоном, что сразу потушил все пламенные чувства. — Тише!

В толще стены послышался лязг ключа в замочной скважине и скрип двери, повернувшейся на петлях.

— Мне кажется, однако, — гордо заявила Маргарита, — что, когда здесь мы, никто не имеет права сюда войти.

— Даже королева-мать? — спросил ее на ухо Рене. Маргарита мгновенно устремилась к выходу, увлекая за собой Ла Моля; Анриетта и Коконнас, обняв друг друга за талию, бросились за ними, и четверо влюбленных улетели, как улетают от подозрительного шума прелестные птички, только что щебетавшие на цветущей ветке.


II

ЧЕРНЫЕ КУРЫ
Обе пары исчезли как раз вовремя. Екатерина вставила ключ в замочную скважину второй двери, когда герцогиня Неверская и Коконнас сбегали по наружной лестнице, так что, войдя в комнату, она услышала, как заскрипели ступеньки под ногами беглецов.

Она пытливо осмотрела комнату и подозрительно взглянула на склонившегося перед ней Рене.

— Кто здесь был? — спросила она.

— Влюбленные, вполне довольные моим уверением, что они любят друг друга.

— Бог с ними, — пожав плечами, сказала Екатерина — Здесь больше никого нет?

— Никого, кроме вашего величества и меня.

— Вы сделали то, что я вам сказала?

— Это насчет черных кур?

— Да.

— Они здесь, ваше величество.

— Ах, если б вы были еврей! — пробормотала Екатерина.

— Я — еврей? Почему?

— Тогда вы могли бы прочесть мудрые книги, написанные евреями о жертвоприношениях Я велела перевести для себя одну из них и узнала, что евреи искали предсказаний не в сердце и не в печени, как римляне, а в строении мозга и в форме букв, начертанных на нем всемогущей рукой судьбы.

— Верно, ваше величество! Я слышал об этом от одного моего друга, старого раввина.

— Бывают буквы, — продолжала Екатерина, — начертанные так, что открывают весь пророческий путь, но халдейские мудрецы советуют…

— Советуют… что? — спросил Рене, понимая, что Екатерина не решается продолжать.

— Советуют делать опыты на человеческом мозге, как более развитом и более чувствительном к воле вопрошающего.

— Увы, ваше величество, вы хорошо знаете, что это невозможно, — сказал Рене.

— Во всяком случае, трудно, — заметила Екатерина. — Ах, Рене, если б мы об этом знали в день святого Варфоломея!.. Как это было просто!.. При первой казни… Я подумаю об этом. Ну, а пока будем действовать в пределах возможного. Комната для жертвоприношений готова?

— Да, ваше величество.

— Пойдем туда.

Рене зажег свечу; судя по запаху, то сильному и тонкому, то удушливому и противному, в состав свечи входило несколько веществ. Освещая путь Екатерине, парфюмер первым вошел в келью.



Екатерина сама выбрала нож синеватой стали, а Рене подошел к углу и взял одну из кур, вращавших своими золотистыми глазами.

— Какие опыты мы будем делать?

— У одной мы исследуем печень, у другой мозг. Если оба опыта дадут один и тот же результат, значит, все верно, особенно, если эти результаты совпадут с полученными раньше.

— С чего мы начнем?

— С опыта над печенью.

— Хорошо, — сказал Рене.

Он привязал курицу к жертвеннику за два вделанных по его краям кольца, положил курицу на спину и закрепил так, что птица могла только трепыхаться, не двигаясь с места.

Екатерина одним ударом ножа рассекла ей грудь. Курица прокудахтала три раза, некоторое время потрепыхалась и околела.

— Опять три раза! — прошептала Екатерина. — Предзнаменование трех смертей.

Затем она вскрыла трупик курицы.

— И печень сместилась влево, — продолжала она, — как всегда, влево… три смерти и конец династии. Знаешь. Рене, это ужасно!

— Ваше величество, надо еще посмотреть, совпадут ли эти предсказания с предсказаниями второй жертвы.

Рене отвязал курицу и, бросив ее в угол, пошел за второй жертвой, но она, видя судьбу своей подруги, попыталась спастись и начала бегать по келье, а когда Рене загнал ее наконец в угол, взлетела у него над головой, и ветер, поднявшийся от взмахов ее крыльев, загасил чародейную свечу в руке Екатерины.

— Вот видите, Рене, — сказала королева, — так угаснет и наш род. Смерть дунет на него, и он исчезнет с лица земли… Три сына! Ведь три сына! — грустно прошептала она.

Рене взял у нее погасшую свечу и пошел зажечь ее в соседнюю комнату.

Вернувшись, он увидел, что курица спрятала голову в воронку.

— На этот раз криков не будет, — сказала Екатерина, — я сразу отрублю ей голову.

В самом деле, как только Рене привязал курицу, Екатерина исполнила свое обещание и отрубила голову одним ударом. Но в предсмертной судороге куриный клюв три раза раскрылся и закрылся.

— Видишь! — сказала Екатерина в ужасе. — Вместо трех криков — три вздоха. Три, все время три! Умрут все трое. Все эти души, отлетая, считают до трех и кричат троекратно. Теперь посмотрим, что покажет голова.

Екатерина срезала побледневший гребешок на голове птицы, осторожно вскрыла череп, разделила его так, чтобы ясно были видны мозговые полушария, и стала выискивать в кровавых извилинах мозговой пульпы что-нибудь похожее на буквы.

— Все то же! — вскрикнула она и всплеснула руками. — Все то же! И на этот раз предсказание яснее, чем когда бы то ни было! Посмотри!

Рене подошел.

— Что это за буква? — спросила Екатерина, указывая на сочетание линий в одном месте.

— «Г», — ответил флорентиец.

— Сколько их? Рене пересчитал.

— Четыре! — сказал он.

— Вот, вот! Все так!.. Я понимаю — Генрих Четвертый! О, я проклята в своем потомстве! — отшвырнув нож, простонала она.

Страшна была фигура этой женщины, сжимавшей окровавленные руки, бледной как смерть, освещенной зловещим светом.

— Он будет царствовать, будет царствовать! — сказала она со вздохом отчаяния.

— Он будет царствовать. — повторил Рене, погруженный в глубокую задумчивость.

Однако мрачное выражение быстро исчезло с лица Екатерины при свете какой-то новой мысли, видимо, вспыхнувшей в ее мозгу.

— Рене, — сказала она, не оборачиваясь, не поднимая головы, опущенной на грудь, и протягивая руку к флорентийцу, — была ведь какая-то ужасная история, когда один перуджинский врач отравил губной помадой и свою дочь, и ее любовника — обоих вместе!

— Была, сударыня.

— А кто был ее любовником? — все время думая о чем-то, спросила Екатерина.

— Король Владислав:

— Ах да, верно! — прошептала Екатерина. — А вы не знаете подробностей этой истории?

— У меня есть старинная книга — там есть рассказ об этом, — ответил Рене.

— Хорошо, пройдем в другую комнату, и вы мне дадите эту книгу почитать.

Оба вышли из кельи, и Рене запер за собой дверь.

— Ваше величество, не прикажете ли совершить новые жертвоприношения? — спросил флорентиец.

— Нет, нет, Рене! Я пока вполне убеждена и этими. Подождем, не удастся ли нам добыть голову какого-нибудь осужденного, — тогда в день казни ты сговоришься с палачом.

Рене поклонился в знак согласия, затем, со свечой в руке, подошел к полкам с книгами, встал на стул, взял одну из книг и подал королеве.

Екатерина раскрыла книгу.

— Что это такое? — спросила она. — «Как надлежит вынашивать и питать ловчих птиц, соколов и кречетов, дабы они сделались смелы, сильны и к ловле охочим.

— Ах, простите, я ошибся! Это трактат о соколиной охоте, написанный одним луккским ученым для знаменитого Каструччо Кастракани. Он стоял рядом с той книгой и переплетен в такой же переплет, — я и ошибся. Впрочем, эта книга очень ценная; существуют только три экземпляра во всем мире: один в венецианской библиотеке, другой, купленный вашим предком Лоренцо Медичи, но затем подаренный Пьетро Медичи королю Карлу Восьмому, проезжавшему через Флоренцию, а вот этот — третий.

— Чту его как редкость, — ответила Екатерина, — но он мне не нужен: возьмите его.

Передавая книгу левой рукой, она протянула к Рене правую руку за другой книгой.

На этот раз Рене не ошибся — другая книга была именно той, какая нужна была королеве. Рене слез со стула, полистал книгу и подал Екатерине, открыв на нужной странице.

Екатерина села за стол, Рене поставил перед ней чародейную свечу, и ори свете ее синеватого огонька она вполголоса прочла несколько строк.

— Хорошо, — закрыв книгу, сказала она, — тут все, что мне хотелось знать.

Она поднялась со стула, оставив книгу на столе, но унося в голове мысль, которая только зарождалась и должна была еще созреть.

Рене со свечой в руке почтительно ожидал, когда королева, видимо собиравшаяся уходить, даст ему новые распоряжения или обратится с новыми вопросами.

Екатерина, склонив голову и приложив палец к губам, молча сделала несколько шагов по комнате.

Затем она вдруг остановилась перед Рене и подняла на него свои круглые, устремленные вперед, как у хищной птицы, глаза.

— Признайся, ты сделал для нее какое-то приворотное зелье! — сказала она.



— Для кого? — затрепетав, спросил Рене.

— Для Сов.

— Я? Никогда не делал! — ответил Рене.

— Никогда?

— Клянусь душой, ваше величество.

— А все-таки тут не без колдовства: он безумно влюблен в нее, хотя никогда не отличался постоянством.

— Кто он?

— Он, проклятый Генрих, тот самый, который станет преемником моих трех сыновей и назовется Генрихом Четвертым, а ведь он сын Жанны д'Альбре!

Последние слова Екатерины сопровождались таким вздохом, что Рене вздрогнул, вспомнив о пресловутых перчатках, которые он, по приказанию Екатерины, приготовил для королевы Наваррской.

— Разве он по-прежнему бывает у нее? — спросил Рене.

— По-прежнему.

— А мне казалось, что король Наваррский окончательно вернулся к своей супруге.

— Комедия, Рене, комедия! Не знаю, с какой целью, но все как сговорились меня обманывать! Даже Маргарита, моя родная дочь, и та настроена против меня. Быть может, и она рассчитывает на смерть своих братьев — быть может, надеется стать французской королевой.

— Да, быть может, — сказал Рене, снова уйдя в свою думу и откликаясь, как эхо, на страшное подозрение Екатерины.

— Что ж, посмотрим! — сказала Екатерина и направилась к входной двери, очевидно не считая нужным идти потайной лестницей, будучи уверена, что она здесь одна.

Рене шел впереди, и через несколько секунд оба очутились в лавке парфюмера.

— Ты обещал мне новые кремы для рук и для губ. — сказала королева-мать. — теперь зима, а ты ведь знаешь, как моя кожа чувствительна к холоду.

— Я уже позаботился об этом, ваше величество, и все принесу вам завтра.

— Завтра ты не застанешь меня раньше девяти-десяти часов вечера. Днем я буду в церкви.

— Хорошо, сударыня, я буду в Лувре в десять часов вечера.

— У госпожи де Сов красивые губы и руки, — небрежным тоном заметила Екатерина. — А какой крем она употребляет?

— Для рук?

— Да, для рук.

— Крем на гелиотропе.

— А для губ?

— Для губ она будет теперь употреблять новый опиат моего изобретения; завтра я принесу коробочку вашему величеству, а заодно — и ей.

Екатерина на мгновенье задумалась.

— Она действительно красива, — промолвила королева-мать, словно отвечая самой себе на какую-то тайную мысль, — нет ничего удивительного, что Беарнец влюбился в нее по уши.

— А главное, она предана вашему величеству, по крайней мере, мне так кажется, — сказал Рене. Екатерина усмехнулась и пожала плечами.

— Разве может любящая женщина быть предана кому-нибудь, кроме своего любовника? — сказала она. — А все-таки, Рене, какое-то приворотное зелье ты ей изготовил! — сказала она.

— Клянусь, что нет!

— Ну хорошо, оставим этот разговор. Покажи-ка мне твой новый опиат, от которого ее губки станут еще красивее и свежее.

Рене подошел к полке и указал на шесть одинаковых круглых серебряных коробочек, стоявших в ряд, одна к другой.

— Вот единственное приворотное зелье, какое она у меня просила, — сказал Рене. — И как вы, ваше величество, совершенно верно изволили заметить, этот крем я изготовил специально для госпожи де Сов, так как ее губы настолько чувствительны и нежны, что трескаются и от солнца и от ветра.

Екатерина раскрыла одну из коробочек с помадой карминного цвета удивительно красивого оттенка.

— Рене, дай мне крем для рук; я возьму его с собой. Рене взял свечу и пошел за кремом для королевы в другое отделение лавки. По дороге он быстро обернулся, и ему показалось, что Екатерина стремительным движением руки схватила одну коробочку и спрятала ее под своей длинной накидкой. Но Рене давно привык к таким кражам королевы-матери, а потому не допустил неловкости и не подал виду, что заметил это. Он достал требуемый крем, запакованный в бумажный мешочек с лилиями.

— Вот он, ваше величество, — сказал он.

— Спасибо, Рене! — ответила она и, помолчав с минуту, добавила:

— Не носи этого опиата госпоже де Сов раньше, чем через неделю или десять дней; я хочу попробовать его первая.

Екатерина собралась уходить.

— Ваше величество, прикажете проводить вас? — спросил Рене.

— Только до конца моста, — ответила Екатерина. — а там меня дожидаются мои дворяне с носилками.

Они вышли из лавки и дошли до угла улицы Барийри, где Екатерину ждали четыре дворянина верхом и носилки без гербов.

Вернувшись в лавку, Рене первым делом пересчитал коробочки с опиатом.

Одна из них исчезла.

III

ПОКОИ ГОСПОЖИ ДЕ СОВ
Екатерина не ошиблась: Генрих не изменил своим привычкам и каждый вечер отправлялся к г-же де Сов. Сначала эти посещения держались в глубочайшей тайне, но мало-помалу осмотрительность Генриха ослабла, он перестал принимать меры предосторожности, а потому Екатерине нетрудно было убедиться, что Маргарита лишь называлась королевой Наваррской, а на самом деле ею была г-жа де Сов.

В начале нашего повествования мы успели сказать два слова о покоях г-жи де Сов, но дверь, открытая Дариолой королю Наваррскому, закрылась за ним накрепко, покои г-жи де Сов и место таинственных любовных свиданий пылкого Беарнца остались нам неведомы.

Такие комнаты августейшие особы обыкновенно предоставляют во дворце своим придворным, которых желают всегда иметь под рукой; покои эти были, разумеется, не столь просторны и не столь удобны, как собственные городские квартиры. Как уже известно читателю, покои г-жи де Сов помещались в третьем этаже, почти под комнатами Генриха, и дверь из них выходила в коридор, дальний конец которого освещался готическим окном с маленькими стеклами в свинцовом переплете, пропускавшимилишь тусклый свет даже в самый ясный день. Зимою же после трех часов дня приходилось зажигать лампу, но и зимой в лампу масла наливали столько же, сколько летом, и к десяти часам вечера она гасла, обеспечивая любовникам в эти зимние дни наибольшую безопасность свиданий.

Маленькая передняя, обитая шелком с большими желтыми цветами, приемная, затянутая синим бархатом, и спальня, где стояла кровать с витыми колонками и вишневым атласным пологом, отделенная от стены узким проходом, и где висело зеркало в серебряной оправе и две картины, изображавшие любовь Венеры и Адониса, составляли покои — теперь сказали бы «гнездышко» — очаровательной придворной дамы королевы Екатерины Медичи.

Если поискать внимательнее, то в темном углу, напротив туалета со всеми принадлежностями, можно было заметить дверцу в своего рода молельню. Там, на возвышении, к которому вели две ступени, стояла скамеечка для коленопреклонений. Там на стенах, как бы в противовес упомянутым картинам на мифологические сюжеты, висели три-четыре картинки самого возвышенного, духовного содержания. Между картинами, на золоченых гвоздиках. висело женское оружие, так как и женщины в ту эпоху — эпоху тайных интриг — носили при себе оружие и, случалось, владели им не хуже мужчин.

Вечером, на следующий день после описанной нами сцены у Рене, г-жа де Сов сидела у себя в спальне на кушетке и говорила Генриху о своей любви к нему и о своем страхе за него, доказывая и любовь, и страх той преданностью, какую она обнаружила в ночь, последовавшую за Варфоломеевской, то есть в ночь, когда Генрих, как помнит читатель, ночевал у своей жены, Генрих выражал ей свою признательность. Г-жа де Сов в простом батистовом пеньюаре была очаровательна, а Генрих был ей глубоко признателен.

В такой обстановке Генрих, искренне влюбленный, предавался мечтам. А г-жа де Сов, воспылавшая самой горячей любовью, начавшейся по приказанию Екатерины, пристально всматривалась в Генриха, желая удостовериться, то ли, что губы, говорят его глаза.

— Генрих, — молвила г-жа де Сов, — скажите откровенно: в ту ночь, когда вы спали в кабинете ее величества королевы Наваррской, а в ногах у вас спал Ла Моль, — вы не жалели о том, что этот достойный дворянин лежал между вами и спальней королевы?

— Жалел, душенька моя, — отвечал Генрих. — ведь я неминуемо должен был пройти через ее спальню, чтобы попасть в ту комнату, где мне так — хорошо и где в эту минуту я так счастлив.

Госпожа де Сов улыбнулась.

— А после вы туда ходили?

— И всякий раз говорил вам об этом.

— И вы не пойдете туда тайком от меня?

— Никогда.

— Поклянитесь.

— Поклялся бы, будь я гугенотом, но…

— Что «но»?

— Но католическая религия, догматы которой я сейчас изучаю, научила меня, что клясться не надо никогда.

— Сейчас видно гасконца! — покачивая головой, сказала г-жа де Сов.

— Шарлотта, а если бы я стал вас расспрашивать, вы ответили бы на мои вопросы?

— Конечно, — ответила молодая женщина. — Мне нечего скрывать от вас.

— В таком случае объясните мне, Шарлотта, как случилось, что, оказав мне отчаянное сопротивление до моей женитьбы, вы после нее перестали быть жестокой по отношению ко мне, беарнскому увальню, смешному провинциалу, к государю настолько бедному, что он не может придать драгоценностям своей короны должный блеск?

— Генрих, вы требуете, чтобы я разгадала загадку, которую на протяжении трех тысячелетий не могут разгадать философы всех стран, — отвечала Шарлотта. — Генрих, никогда не спрашивайте женщину, за что она вас любит; довольствуйтесь вопросом: «Вы меня любите?».

— Вы меня любите, Шарлотта? — спросил Генрих, — Люблю, — ответила г-жа де Сов с обаятельной улыбкой, кладя свою красивую руку на руку возлюбленного. Генрих сжал ее руку.



— А что, если бы разгадку, которую тщетно ищут философы на протяжении трех тысячелетий, я нашел, по крайней мере, в вашей любви, Шарлотта? — преследуя свою мысль, настаивал он.

Госпожа де Сов покраснела.

— Вы меня любите, — продолжал Генрих, — значит, мне больше нечего просить у вас, и я считаю себя счастливейшим человеком в мире. Но ведь вы знаете: любому счастью всегда чего-нибудь да не хватает. Даже Адам в раю не чувствовал себя вполне счастливым и вкусил от злосчастного яблока, наградившего всех нас любопытством, а потому всю жизнь мы стремимся узнать то, что нам неведомо. Скажите же, душенька моя, и откройте мне неведомое: может статься, поначалу вам приказала любить меня королева Екатерина?

— Генрих, говорите тише, когда говорите о королеве-матери, — заметила г-жа де Сов.

— O-o! — воскликнул Генрих так свободно и непринужденно, что обманул даже г-жу де Сов. — Когда-то я и впрямь побаивался нашей дорогой матушки и не ладил с нею, но теперь я — муж ее дочери…

— Муж королевы Маргариты! — покраснев от ревности, сказала Шарлотта.

— Лучше говорите тише, — сказал Генрих. — Теперь, когда я — муж ее дочери, мы с королевой-матерью — лучшие друзья. Чего от меня хотели? По-видимому, чтобы я стал католиком. Превосходно: меня коснулась благодать, и предстательством святого Варфоломея я стал католиком. Теперь мы живем одной семьей, как хорошие братья, как добрые христиане.

— А королева Маргарита?

— Королева Маргарита? — переспросил Генрих. — Что ж, она-то и является для всех нас связующим звеном.

— Но вы говорили мне, Генрих, что королева Наваррская на мою к ней преданность ответила великодушием. Если вы сказали мне правду, если королева Маргарита в самом деле относится ко мне великодушно, за что я ей очень признательна, значит, она только звено, которое нетрудно разорвать. И вам не удержаться за него, потому что мнимой близостью с королевой вам никого не провести.

— Однако я держусь за него и езжу на этом коньке уже три месяца.

— Значит, вы обманули меня, Генрих! — воскликнула г-жа де Сов. — Значит, королева Маргарита — ваша жена на самом деле!

Генрих улыбнулся.

— Знаете, Генрих, — заметила г-жа де Сов, — эти улыбки выводят меня из себя, и, хотя вы и король, иногда у меня возникает жестокое желание выцарапать вам глаза!

— Значит, мне все же удается кое-кого провести этой мнимой близостью, — заметил Генрих, — коль скоро бывают случаи, когда вам хочется выцарапать мне глаза, хотя я и король, значит, и вы верите в эту близость.

— Генрих, Генрих! По-моему, сам Господь Бог не знает, что у вас на уме! — сказала г-жа де Сов.

— Я так рассуждаю, душенька моя, — сказал Генрих, — сначала Екатерина приказала вам любить меня, потом заговорило ваше сердце, и теперь, когда заговорили оба эти голоса, вы прислушиваетесь только к голосу сердца. Я тоже люблю вас всей душой, и потому-то, если бы у меня и были тайны, я не поверил бы их вам из боязни повредить вам… ведь дружба королевы-матери ненадежна — это дружба тещи!

Совсем не такого ответа ждала Шарлотта: каждый раз, как она пыталась проникнуть в бездны души своего возлюбленного, ей казалось, что между ними опускается плотный занавес и тотчас превращается в непроницаемую стену, отделяющую их друг от друга. Она почувствовала, что глаза у нее наполняются слезами, и, услыхав, что часы бьют десять, сказала Генриху:

— Государь, пора спать: завтра я должна очень рано явиться к королеве-матери.

— Сегодня вы прогоняете меня, душенька? — спросил Генрих.

— Генрих, мне грустно. А раз мне грустно, вам станет со мной скучно, и вы меня разлюбите. Поймите, что лучше вам уйти.

— Хорошо! — отвечал Генрих. — Раз вы этого хотите, Шарлотта, я уйду, но, ради Бога, сделайте милость, разрешите присутствовать при вашем переодевании!

— Государь! А как же королева Маргарита? Неужели вы заставите ее ждать, пока я буду переодеваться?

— Шарлотта, — серьезным тоном сказал Генрих, — мы условились никогда не говорить о королеве Наваррской, а сегодня мы проговорили о ней чуть ли не весь вечер.

Госпожа де Сов вздохнула и села за туалетный столик. Генрих взял стул, пододвинул его к своей возлюбленной, стал коленом на сиденье и оперся на спинку стула.

— Ну вот, малютка Шарлотта, — сказал Генрих, — теперь я вижу, как вы наводите красу, и притом наводите для меня, что бы вы там ни говорили. Боже мой! Сколько тут разных разностей, сколько баночек с ароматными кремами, сколько пакетиков с пудрой, сколько флаконов, сколько коробочек с помадой!

— Это только кажется, что всего много, — со вздохом отвечала Шарлотта, — а на самом деле очень мало; оказывается, и этого недостаточно, чтобы царить в сердце вашего величества безраздельно.

— Послушайте! Не будем возвращаться в область политики, — сказал Генрих. — Что это за маленькая тоненькая кисточка? Не для того ли, чтобы подводить брови моему Юпитеру Олимпийскому?

— Да, государь, — с улыбкой ответила г-жа де Сов, — вы угадали.

— А этот гребешок слоновой кости?

— Делать пробор.

— А эта прелестная серебряная коробочка с резной крышечкой?

— О, это прислал мне Рене, государь; это его опиат, который он уже давно обещал изготовить для смягчения моих губ, хотя вы, ваше величество, благоволите находить их иногда достаточно нежными без всяких опиатов.

Тут Генрих, как бы в знак согласия с очаровательной женщиной, лицо которой светлело по мере того, как она возвращалась в царство кокетства, поцеловал ее в губы, которые баронесса внимательно рассматривала в зеркале.

Шарлотта протянула было руку к коробочке, служившей темой вышеприведенного разговора, очевидно, желая, показать Генриху, как нужно накладывать на губы эту красную помаду, как вдруг короткий стук в дверь заставил обоих влюбленных вздрогнуть.

— Сударыня, кто-то стучится, — сказала Дариола, высунув голову из-за портьеры.

— Посмотри — кто и доложи, — ответила г-жа де Сов.

Генрих и Шарлотта тревожно переглянулись, и Генрих уже решил было скрыться в молельню, где он не раз находил себе убежище, как снова появилась Дариола.

— Сударыня, это парфюмер Рене.

При этом имени Генрих нахмурился и невольно закусил губы.

— Если хотите, я откажусь его принять, — сказала Шарлотта.

— Нет, нет! — возразил Генрих. — Рене никогда не делает ничего, не продумав своих действий заранее, и если он пришел к вам, значит, не без причины.

— Тогда, может быть, вы спрячетесь?

— Ни в коем случае, — отвечал Генрих, — Рене знает все на свете и, конечно, прекрасно знает, что я здесь.

— Но, может быть, вам, ваше величество, его общество тягостно?

— Мне? Нисколько! — отвечал Генрих с усилием, которого при всем своем самообладании он, однако, не мог скрыть. — Правда, отношения у нас были прохладные, но с кануна святого Варфоломея они наладились.

— Впусти его! — сказала г-жа де Сов Дариоле. Вошел Рене и одним взглядом осмотрел всю комнату.

Госпожа де Сов по-прежнему сидела за туалетным столиком.

Генрих снова уселся на кушетке. Шарлотта сидела на свету, Генрих — в тени.

— Сударыня, я явился принести вам мои извинения. — почтительно, но непринужденно сказал Рене.

— А в чем вы провинились, Рене? — спросила г-жа де Сов с той благосклонностью, какую хорошенькие женщины всегда оказывают всем своим поставщикам, которые теснятся вокруг них и помогают им стать еще более хорошенькими.

— В том, что я давно уже обещал вам потрудиться для ваших красивых губок, и в том…

— И в том, что сдержали ваше обещание только сегодня, да? — спросила Шарлотта.

— Только сегодня? — переспросил Рене.

— Да, я получила эту коробочку только сегодня, да и то вечером.

— Ах да! — произнес Рене, с каким-то странным выражением лица глядя на коробочку с опиатом, стоявшую на столике перед г-жой де Сов и как две капли воды похожую на те, что остались у него в лавке.

«Так я и знал!» — подумал он.

— А вы уже пользовались моим опиатом? — спросил он вслух.

— Нет еще; я как раз собиралась испробовать его, когда вошли вы.

Лицо Рене приняло задумчивое выражение, и это не ускользнуло от Генриха, от которого, впрочем, мало что ускользало.

— Рене, что с вами? — спросил король.

— Со мной, государь? Ничего, — ответил парфюмер, — я смиренно жду, не скажете ли вы мне что-нибудь, ваше величество, до того, как меня отпустит баронесса.

— Полноте! — с улыбкой сказал Генрих. — Вы и без слов прекрасно знаете, что я всегда рад вас видеть.

Рене посмотрел по сторонам, прошелся по комнате, словно исследуя зрением и слухом все двери и обивку стен, и стал так, чтобы одновременно видеть и г-жу де Сов и Генриха.

— Нет, не знаю. — возразил он.

Изумительный инстинкт Генриха Наваррского, подобно какому-то шестому чувству руководивший им всю первую половину его жизни, полную опасностей, подсказал ему, что сейчас в душе парфюмера происходит нечто необычное, похожее на борьбу, и, обратившись к флорентийцу, стоявшему на свету, тогда как сам он оставался в тени, сказал:

— Рене, почему вы пришли сюда об эту пору?

— Разве я имел несчастье потревожить ваше величество? — спросил парфюмер, делая шаг назад.

— Вовсе нет. Но мне хочется задать вам один вопрос.

— Какой вопрос, государь?

— Вы думали, что застанете меня здесь?

— Я был в этом уверен.

— Значит, вы меня искали?

— Во всяком случае, я счастлив вас видеть.

— Вы хотите что-то сказать мне? — гнул свою линию Генрих.

— Быть может, государь! — ответил Рене. Шарлотта покраснела: она задрожала от страха при мысли, что парфюмер, который, по-видимому, хотел раскрыть Генриху тайну, раскроет ему глаза на то, как она вела себя по отношению к Генриху вначале; делая вид, что всецело занята своим туалетом и ничего не слышит, она прервала их разговор.

— Ах. Рене, поистине вы чародей! — открыв коробочку с опиатом, воскликнула она. — У этой помады чудесный цвет, и, раз уж вы здесь, я хочу, из уважения к вам, попробовать ваше изделие при вас!

Она взяла коробочку и кончиком пальца захватила немного красноватой помады, чтобы намазать ею губы.

Рене вздрогнул.

Баронесса с улыбкой поднесла палец к губа.

Рене побледнел.

Генрих, по-прежнему сидевший в полумраке, следил за всем происходящим жадным, напряженным взором, не упустив ни движения г-жи де Сов, ни трепета Рене.

Пальчик Шарлотты почти коснулся губ, как вдруг Рене схватил ее за руку в то самое мгновение, когда Генрих вскочил, чтобы остановить ее.

Генрих бесшумно опустился на кушетку.

— Простите, сударыня, — принужденно улыбаясь, сказал Рене, — этот опиат нельзя употреблять без особых наставлений.

— А кто же даст мне эти наставления?

— Я.

— Когда?

— Как только скажу кое-что его величеству королю Наваррскому.

Шарлотта широко раскрыла глаза, ничего не поняв из таинственного разговора, который велся в ее присутствии; она так и осталась сидеть с коробочкой опиата в руке, глядя на кончик своего пальца, окрашенного помадой в карминный цвет.

Повинуясь мысли, которая, как и все мысли молодого короля, преследовала две цели, одну — явную, другую — тайную. Генрих встал и, подойдя к Шарлотте, взял ее руку и стал поднимать вымазанный кармином пальчик к своим губам.

— Одну минуту, — поспешно сказал Рене, — одну минуту! Соблаговолите, сударыня, вымыть ваши прекрасные руки вот этим неаполитанским мылом, которое я забыл прислать вам вместе с опиатом и которое имею честь принести лично.

Вынув из серебряной коробочки прямоугольный кусок зеленоватого мыла, он положил его в серебряный, золоченый тазик, налил в тазик воды и, встав на одно колено, поднес его г-же де Сов.



— Честное слово, мэтр Рене, я вас не узнаю! — сказал Генрих. — Своей любезностью вы заткнете за пояс всех придворных волокит.

— Какой прелестный запах! — воскликнула Шарлотта, намыливая свои прекрасные руки жемчужной пеной, отделявшейся от душистого куска.

Рене до конца выполнил обязанности услужливого кавалера и подал г-же де Сов салфетку из тонкого фрисландского полотна, чтобы вытереть руки.

— Вот теперь, ваше величество, — обратился к Генриху флорентиец, — вы можете делать все что угодно.

Шарлота протянула Генриху руку для поцелуя, затем уселась вполоборота, приготовляясь слушать, что станет говорить Рене, а король Наваррский занял свое место, глубоко убежденный, что в душе парфюмера происходит нечто необычайное.

— Итак? — спросила Шарлотта.

Флорентиец, видимо, собрал всю свою решимость и повернулся к Генриху.

IV

ГОСУДАРЬ, ВЫ СТАНЕТЕ КОРОЛЕМ
— Государь, — обратился к Генриху Рене, — я пришел поговорить с вами о том, что меня давно интересует.

— О духах? — улыбаясь, спросил Генрих.

— Да, государь, пожалуй… о духах! — ответил Рене, сделав какой-то странный знак согласия.

— Говорите, я слушаю: этот предмет всегда казался мне весьма увлекательным.

Рене взглянул на Генриха, пытаясь, что бы тот ни говорил, прочитать его непроницаемые мысли, но, увидав, что это дело совершенно безнадежное, продолжал:

— Государь, один мой друг должен на днях приехать из Флоренции: он усиленно занимается астрологией…

— Да, — прервал его Генрих. — я знаю, что это страсть всех флорентийцев.

— В содружестве с крупнейшими учеными всего мира он составил гороскопы самых именитых дворян Европы.

— Ах, вот оно что! — сказал Генрих.

— А так как род Бурбонов является знатнейшим из знатных, ибо ведет свое начало от графа Клермона, пятого сына Людовика Святого, то вы, ваше величество, можете быть уверены, что он составил и ваш гороскоп.

Генрих стал слушать парфюмера еще внимательнее.

— А вы помните этот гороскоп? — осведомился король Наваррский, пытаясь равнодушно улыбнуться.

— О! — кивнув головой, произнес Рене, — такие гороскопы, как ваш, не забывают.

— В самом деле? — иронически пожав плечами, сказал Генрих.

— Да, государь, ибо гороскоп утверждает, что вас ждет самая блестящая судьба.



Глаза молодого короля невольно сверкнули молнией, тотчас погасшей в облаке равнодушия.

— Все эти итальянские оракулы — льстецы, — возразил Генрих. — а льстец и обманщик — родные братья. Разве один из них не предсказал мне, что я буду командовать войсками? Это я-то!

И Генрих расхохотался. Но наблюдатель, менее занятый своими мыслями, нежели Рене, почувствовал и понял бы, что это смех деланный.

— Государь, — холодно сказал Рене, — гороскоп предвещает нечто большее.

— Он предвещает, что во главе одного из этих войск я одержу победу?

— Больше того, государь!

— Ну, тогда я стану завоевателем, вот увидите, — сказал Генрих.

— Государь, вы станете королем.

— Да я и так король, — заметил Генрих, пытаясь успокоить неистово забившееся сердце.

— Государь, мой друг знает, что говорит: вы не только будете королем, вы будете царствовать.

— Понимаю, — тем же насмешливым тоном продолжал Генрих, — вашему другу нужны пять экю — ведь правда, Рене? Такое пророчество, особливо в наше время, сильно действует на людей честолюбивых. Слушайте, Рене, я не богат, и потому сейчас я дам вашему другу пять экю, а еще пять экю я дам ему, когда пророчество сбудется.

— Государь, не забывайте, что вы заключили договор с Дариолой, — заметила г-жа де Сов, — не давайте же слишком много обещаний.

— Сударыня, я надеюсь, что, когда это время настанет, ко мне будут относиться, как к королю; следовательно, если я сдержу хотя бы половину своих обещаний, все будут очень довольны.

— Государь, — сказал Рене. — я продолжаю.

— Как, еще не все? — воскликнул Генрих. — Ну хорошо, если я стану императором, я заплачу вдвое больше.

— Государь, мой друг везет с собою из Флоренции ваш гороскоп; когда-то, будучи в Париже, он составил и другой гороскоп, и оба показали одно и то же. А кроме того, мой друг доверил мне одну тайну.

— Тайну, важную для его величества? — оживленно спросила г-жа де Сов.

— Думаю, что да, — ответил флорентиец.

«Он подыскивает слова, — подумал Генрих, не приходя Рене на помощь. — Трудненько же ему, сдается мне, выложить то, что у него на душе».

— Так говорите же, в чем дело! — сказала г-жа де Сов.

— Дело вот в чем, — начал флорентиец, взвешивая каждое слово, — дело в тех слухах о разных отравлениях, которые недавно ходили при дворе.

Ноздри короля Наваррского чуть-чуть расширились, и это был единственный признак, что его внимание к разговору, принявшему неожиданный оборот, удвоилось.

— А ваш флорентийский друг кое-что знает об этих отравлениях? — спросил Генрих.

— Да, государь.

— Как же так, Рене? Вы доверяете мне чужую тайну, да еще такую страшную? — спросил Генрих, стараясь говорить как можно более естественным тоном.

— Этому другу нужен совет вашего величества.

— Мой?

— Что ж тут удивительного, государь? Вспомните старого солдата, участника сражения при Акциуме; у него был судебный процесс, и он просил совета у императора Августа.

— Август был адвокатом, Рене, а я не адвокат.

— Государь, когда мой друг доверил мне эту тайну, вы, ваше величество, еще принадлежали к протестантской партии, вы были первым ее вождем, а вторым — принц Конде.

— Что же дальше? — спросил Генрих.

— Мой друг надеялся, что вы воспользуетесь вашим всемогущим влиянием на принца Конде и попросите его не помнить зла.

— Объясните, в чем дело. Рене, если хотите, чтобы я вас понял, — не меняя ни тона, ни выражения лица, сказал Генрих.

— Ваше величество, вы поймете меня с первого слова: мой друг знает во всех подробностях, как пытались отравить его высочество принца Конде.

— А разве принца Конде пытались отравить? — спросил Генрих с прекрасно разыгранным изумлением. — В самом деле?.. Когда же?

Рене пристально посмотрел на короля.

— Неделю тому назад, государь, — коротко ответил он.

— Какой-нибудь враг? — спросил король.

— Да, — отвечал Рене, — враг, которого знаете вы, ваше высочество, и который знает вас.

— Да, да, мне кажется, я что-то слышал, — сказал Генрих, — но я не знаю никаких подробностей, которые друг ваш собирается мне рассказать; расскажите вы.

— Хорошо! Принцу Конде кто-то прислал душистое яблоко, но, к счастью, в то время, когда яблоко принесли, у принца был его врач. Он взял у посланца яблоко и понюхал, чтобы узнать его запах и его доброкачественность. Через два дня на лице у врача появилась гангренозная язва с кровоизлиянием, которая разъела ему все лицо, — так поплатился он за свою преданность или за свою неосторожность.

— Но я уже наполовину католик, — ответил Генрих, и, к сожалению, утратил всякое влияние на принца Конде, так что ваш друг обратился ко мне напрасно.

— Ваше величество, моему другу может помочь ваше влияние не только на принца Конде, но и на принца Порсиана, брата того Порсиана, которого отравили.

— Знаете что, Рене, — заметила Шарлотта. — от ваших рассказов бросает в дрожь! Вы неудачно выбрали время, чтобы похлопотать за своего друга. Уже поздно, а разговор ваш замогильный. Честное слово, ваши духи интереснее. — И Шарлотта снова протянула руку к коробочке с опиатом.

— Сударыня, — сказал Рене. — прежде чем испробовать опиат, послушайте, как могут воспользоваться такими удобными случаями злоумышленники.

— Рене. — сказала баронесса. — сегодня вы просто зловещи.

Генрих нахмурил брови; он понимал, что у Рене есть какая-то цель, но не мог угадать, какая, а потому решил довести этот разговор до конца, хотя он и пробуждал у него скорбные воспоминания.

— А вы знаете и подробности отравления принца Порсиана? — спросил Генрих.

— Да, — ответил Рене. — Было известно, что на ночь он оставлял у постели зажженную лампу; в масло подлили яд, и принц задохнулся от испарений.

Генрих стиснул покрывшиеся потом пальцы.

— Значит, — тихо сказал он. — тот, кого вы называете своим другом, знает не только подробности отравления, но и отравителя.

— Да, потому-то он и хотел узнать у вас, можете ли вы повлиять на здравствующего принца Порсиана, чтобы он простил убийце смерть своего брата.

— Но я еще наполовину гугенот и, к сожалению, не имею никакого влияния на принца Порсиана: ваш друг обратился бы ко мне напрасно.

— А что вы думаете о намерениях принца Конде и принца Порсиана?

— Откуда же я знаю их намерения. Рене? Насколько мне известно. Господь Бог не наградил меня способностью читать в сердцах людей.

— Ваше величество, вы могли бы спросить об этом самого себя, — спокойно произнес Рене. — Не было ли в жизни вашего величества какого-нибудь события, столь мрачного, что оно могло бы подвергнуть испытанию ваше чувство милосердия, и столь прискорбного, что могло бы послужить пробным камнем для вашего великодушия?

Слова эти были сказаны таким тоном, что даже Шарлотта вздрогнула; в них заключался столь прямой, столь ясный намек, что баронесса отвернулась, дабы скрыть краску смущения и дабы не встретиться взглядом с Генрихом.

Генрих сделал над собой огромное усилие; грозные складки, появившиеся у него на лбу, когда говорил флорентиец, разгладились, и благородная сыновняя скорбь уступила место раздумью.

— Мрачного события… в моей жизни?.. — переспросил он. — Нет, Рене, не было; из времен юности я помню только свое сумасбродство и беспечность, а кроме того, более или менее острые нужды, которые возникают из потребностей нашей природы или являются испытанием, ниспосланным нам Богом.

Рене тоже сдерживал себя и внимательно смотрел то на Генриха, то на Шарлотту, как будто желая вывести из равновесия первого и удержать вторую, так как Шарлотта, чтобы скрыть свое смущение, вызванное этим разговором, повернулась лицом к зеркалу и протянула руку к коробочке с опиатом.

— Скажите, государь, если бы вы были братом принца Порсиана или сыном принца Конде и кто-нибудь отравил бы вашего брата или убил вашего отца…

Шарлотта чуть слышно вскрикнула и поднесла опиат к губам. Рене видел это, но на этот раз ни словом, ни жестом не остановил ее, а только крикнул:

— Государь, молю вас, ответьте ради Бога: что сделали бы вы, если бы вы были на их месте?

Генрих собрался с духом, дрожащей рукой вытер лоб, на котором выступили капли холодного пота, встал во весь рост и в полной тишине, когда Шарлотта и Рене затаили дыхание, ответил:

— Если бы я был на их месте и если бы я был уверен, что буду царствовать, то есть представлять собой Бога на земле, я сделал бы то же, что сделал Бог, — простил бы.

— Сударыня! — вырывая опиат у г-жи де Сов, воскликнул Рене. — Отдайте мне коробочку! Я вижу, мой приказчик принес ее вам по ошибке; завтра я пришлю вам другую.

V

НОВООБРАЩЕННЫЙ
На другой день была назначена охота с гончими в Сен-Жерменском лесу.

Генрих приказал, чтобы к восьми часам утра была готова — то есть оседлана и взнуздана — беарнская лошадка, которую он собирался подарить г-же де Сов, но на которой предварительно хотел проехаться сам. Без четверти восемь лошадь стояла во дворе. Ровно в восемь Генрих спустился вниз по лестнице.

Лошадка была маленькая, но сильная и горячая; она била землю копытом и потряхивала гривой. Ночь была холодная, землю покрывал тонкий ледок.

Генрих хотел было пройти по двору, к конюшням, где его ждал конюх с лошадью, но, когда он проходил мимо часового-швейцарца, стоявшего у дверей, солдат сделал ему на караул и сказал:

— Да хранит Господь его величество короля Наваррского!

Услышав такое пожелание, а главное — голос, который произнес эти слова, Беарнец вздрогнул.

Он повернулся к солдату и сделал шаг назад.

— Де Муи! — прошептал он.

— Да, государь, де Муи.

— Зачем вы здесь?

— Ищу вас.

— Что вам надо?

— Мне надо поговорить с вами, ваше величество.

— Несчастный, — подойдя к нему, сказал Генрих, — разве ты не знаешь, что рискуешь головой?

— Знаю.

— И что же?

— И все же я здесь.

Генрих слегка побледнел: он понял, что опасность, которой подвергался пылкий молодой человек, грозила и ему. Он с беспокойством посмотрел по сторонам и снова отступил, но не так быстро, как в первый раз.

В одном из окон Генрих заметил герцога Алансонского.

Он сразу повел себя иначе: взял из рук де Муи, стоявшего, как мы сказали, на часах, мушкет и сделал вид, что хочет осмотреть его.

— Де Муи! — сказал он. — Уж конечно, весьма важная причина заставила вас броситься в пасть волку?

— Да, государь. Я вас подстерегаю уже целую неделю. Только вчера мне удалось узнать, что вы, ваше величество, будете сегодня утром пробовать лошадь, и я встал у дверей Лувра.

— Но откуда у вас этот костюм?

— Командир роты — протестант и мой друг.

— Вот вам ваш мушкет, несите караул по-прежнему. За нами следят. На обратном пути я постараюсь сказать вам два слова, но если я сам не заговорю, не останавливайте меня. Прощайте!

Де Муи принялся расхаживать взад и вперед, а Генрих подошел к лошади.

— Что это за милая скотинка? — спросил из окна герцог Алансонский.



— Это лошадка, которую я должен попробовать сегодня утром, — ответил Генрих.

— Но она совсем не для мужчины.

— Она и предназначена для одной красивой дамы.

— Берегитесь, Генрих! Вы окажетесь предателем, потому что эту даму мы увидим на охоте, и если я не знаю, чей вы рыцарь, то хотя бы узнаю, чей вы шталмейстер.

— О нет! Даю слово, что не узнаете, — с притворным добродушием возразил Генрих, — эта дама сегодня не выйдет из дому: ей очень нездоровится.

— Ах, ах! Бедная госпожа де Сов! — со смехом сказал герцог Алансонский.

— Франсуа! Франсуа! Это вы предатель.

— А что такое с красавицей Шарлоттой? — спросил герцог Алансонский.

— Право, хорошенько не знаю, — отвечал Генрих, пуская лошадь коротким галопом и заставляя ее скакать по кругу. — Дариола сказала мне, что у нее болит голова, какая-то вялость, словом, общая слабость.

— Вам это не помешает ехать с нами? — спросил герцог.

— Мне? Почему помешает? — возразил Генрих. — Ведь вы знаете, что я безумно люблю охоту с гончими и ничто не заставит меня пропустить ее.

— Однако как раз эту вы пропустите, Генрих, — сказал герцог Алансонский, обернувшись и поговорив с кем-то, кто разговаривал с герцогом, оставаясь в глубине комнаты и был невидим Генриху, — его величество король сию минуту известил меня, что охоты не будет.

— Вот так-так! — произнес Генрих с видом глубокого разочарования. — А почему?

— Кажется, пришли очень важные письма от герцога Неверского. Король совещается с королевой-матерью и моим братом, герцогом Анжуйским.

«Ах, вот оно что! — подумал Генрих. — А не получены ли известия из Польши?».

— В таком случае незачем мне рисковать на этой гололедице. До свидания, брат мой! — ответил он герцогу.

С этими словами Генрих остановил лошадь подле де Муи.

— Друг мой, — заговорил он, — попроси кого-нибудь из твоих товарищей сменить тебя на карауле, а сам помоги конюху расседлать лошадь, положи седло себе на голову и отнеси его к золотых дел мастеру в королевскую шорную мастерскую: он должен закончить шитье, которое не успел закончить к сегодняшней охоте. А потом зайдешь ко мне с ответом.

Де Муи поспешил исполнить приказание, так как герцога Алансонского уже не было в окне: видимо, он что-то заподозрил.

И в самом деле: едва де Муи успел выйти за калитку, как у дверей появился герцог Алансонский. На месте де Муи стоял настоящий швейцарец.

Герцог Алансонский очень внимательно осмотрел нового караульного и, повернувшись к Генриху, спросила:

— Брат мой, ведь вы не с ним только что разговаривали?

— Это был парень из моего штата, которого я устроил на службу в отряд швейцарцев; сейчас я дал ему одно поручение, и он пошел его исполнить.

— А-а! — произнес герцог, как будто удовлетворившись этим ответом. — А как поживает Маргарита?

— Я сейчас иду к ней и спрошу ее.

— А разве со вчерашнего дня вы с ней не виделись?

— Нет. Вчера я пришел к ней часов в одиннадцать вечера, но Жийона сказала мне, что Маргарита устала и уже спит.

— Вы ее не застанете, она куда-то ушла.

— Очень может быть, — ответил Генрих, — она собиралась в Благовещенский монастырь.

Разговор не мог продолжаться: Генрих, видимо, решил только отвечать.

Зять и шурин расстались: герцог Алансонский отправился, по его словам, узнавать новости, король Наваррский прошел к себе.

Не прошло и пяти минут, как он услышал стук в дверь.

— Кто там? — спросил Генрих.

— Государь, я с ответом от золотых дел мастера из шорной мастерской, — ответил знакомый Генриху голос де Муи.

Генрих, явно волнуясь, предложил молодому человеку войти и затворил за ним дверь.

— Это вы, де Муи? — воскликнул он. — Я надеялся, что вы еще подумаете!

— Государь, — ответил де Муи, — я думал целых три месяца — этого достаточно. Теперь пришло время действовать.

Генрих вздрогнул.

— Не волнуйтесь, государь, мы одни, а время дорого и я очень тороплюсь. Ваше величество, вы можете одним словом вернуть нам все, что события этого года отняли у протестантов. Давайте поговорим ясно, кратко и откровенно.

— Я слушаю, мой храбрый де Муи, — ответил Генрих, видя, что избежать объяснения невозможно.

— Правда ли, что вы, ваше величество, отреклись от протестантства?

— Правда, — ответил Генрих.

— Да, но устами или сердцем?

— Мы всегда благодарны Богу, когда Он спасает нам жизнь, — ответил Генрих, избегая прямого ответа на вопрос, как он обычно поступал в таких случаях. — а Бог явно избавил меня от страшной опасности.

— Государь, — продолжал де Муи. — признаемся в одном.

— В чем?

— В том, что вы отреклись не по убеждению, а по расчету. Вы отреклись для того, чтобы король оставил вас в живых, а не потому, что Бог сохранил вам жизнь.

— Какова бы ни была причина моего обращения, де Муи, — отвечал Генрих, — тем не менее я католик.

— Хорошо, но останетесь ли вы католиком навсегда? Разве вы не вернете себе свободную жизнь и свободу совести при первой возможности? Теперь такая возможность вам представляется: Ла-Рошель восстала, Беарну и Руссильону довольно одного слова, чтобы начать действовать, вся Гийенна кричит о войне. Скажите только, что вы стали католиком по принуждению, и я вам ручаюсь за будущее.

— Дворян моего происхождения не принуждают, мой милый де Муи. То, что я сделал, я сделал добровольно.

— Но, государь, — сказал молодой человек, у которого сжималось сердце от этого неожиданного сопротивления, — неужели вы не понимаете, что, поступая таким образом, вы нас бросаете… предаете нас?

Генрих был невозмутим.

— Да, да, государь! Вы предаете своих — ведь многие из нас явились сюда, рискуя жизнью, чтобы спасти вашу свободу и вашу честь! — продолжал де Муи. — Мы подготовили все, чтобы добыть для вас престол. Слышите, государь? Не только свободу, но и власть: вы займете тот престол, какой захотите сами, потому что через два месяца вы сможете выбирать между Наваррой и всей Францией.

— Де Муи, — заговорил Генрих, отводя глаза, невольно засверкавшие при этом предложении, — де Муи, я жив, я католик, я супруг королевы Маргариты, я брат короля Карла, я зять моей доброй тещи Екатерины. Де Муи!

Когда я породнился со всеми этими людьми, я принял в расчет не только выгоды, но и обязанности.

— Тогда чему же верить, государь? Мне говорят, что ваш брак — брак только для видимости, мне говорят, что ваше сердце осталось свободным, мне говорят, что ненависть Екатерины…

— Враки, враки! — поспешил перебить его Генрих. — Друг мой, вас нагло обманули! Милая Маргарита на самом деле моя жена, Екатерина на самом деле мне мать, наконец, король Карл Девятый на самом деле мой повелитель, владыка моей жизни и души.

Де Муи вздрогнул, и почти презрительная улыбка мелькнула у него на губах.

— Итак, государь, — сказал он, в унынии опуская руки и пытаясь проникнуть взглядом в потемки этой души, — вот какой ответ я должен передать моим собратьям! Я скажу им, что король Наваррский подал руку и отдал свое сердце тем, кто нас резал! Я скажу им, что он стал льстецом королевы-матери и другом Морвеля…

— Мой милый де Муи, — отвечал Генрих, — король сейчас выйдет из зала совета, и я пойду спрошу его, по каким причинам отложено такое важное дело, как охота. Прощайте! Возьмите пример с меня, мой друг, — бросьте политику, вернитесь на службу к королю и примите католичество.

Генрих проводил или, вернее сказать, выпроводил молодого человека в переднюю как раз тогда, когда его изумление начинало уступать место ярости.

Не успел Генрих затворить дверь, как де Муи не выдержал и дал волю страстному желанию наказать хоть что-нибудь, за неимением кого-нибудь: он скомкал шляпу, бросил ее на пол и стал топтать ногами, как топчет бык плащ, матадора.

— Клянусь смертью! — восклицал он. — Жалкий государь! Пусть же меня убьют на этом самом месте и навеки запятнают короля Наваррского моей кровью!

— Тес! Господин де Муи! — донесся чей-то голос из чуть приотворенной двери. — Тише! Вас могут услышать.

Де Муи резко обернулся и увидел закутанного в плащ герцога Алансонского, который высунул голову в коридор, чтобы удостовериться, нет ли там кого-нибудь, кроме него и де Муи.

— Герцог Алансонский! — воскликнул де Муи. — Я погиб!

— Напротив, — шепотом сказал герцог, — быть может, вы, нашли то, чего искали: вы же видите — я не желаю, чтобы вас здесь убили, как того хотелось вам. Поверьте мне: ваша кровь может найти себе гораздо лучшее применение, не стоит обагрять ею порог короля Наваррского. С этими словами герцог распахнул дверь, которую все время держал полуотворенной.

— Эта комната двух моих дворян, — сказал герцог, — здесь никто нам не помешает, и мы можем поговорить спокойно. Входите, сударь.

— К вашим услугам, ваше высочество! — ответил изумленный заговорщик.

Он вошел в комнату, и герцог Алансонский захлопнул за ним дверь так же поспешно, как король Наваррский.

Де Муи очутился в комнате все еще под гнетом отчаяния, ярости и злобы, но холодный, пристальный взгляд юного герцога Франсуа оказал на гугенотского вождя такое же чудотворное воздействие, какое оказывает лед на пьяного.

— Ваше высочество, — сказал он, — если я правильно понял, вам угодно поговорить со мной?

— Да, господин де Муи, — отвечал Франсуа. — Несмотря на ваше переодевание, мне показалось, что это вы, а когда вы делали на караул моему брату Генриху, я вас узнал. Итак, де Муи, вы недовольны королем Наваррским?

— Ваше высочество!

— Полноте, говорите смело! Вы и не подозревали, что, быть может, я ваш друг.

— Вы, ваше высочество?

— Да, я. Говорите же!

— Я не знаю, что сказать вам, ваше высочество. Я хотел переговорить с королем Наваррским о делах, которые вашему высочеству будут непонятны. Кроме того, — добавил де Муи, стараясь принять равнодушный вид. — и дело-то пустячное.

— Пустячное? — переспросил герцог.

— Да, ваше высочество.

— Такое пустячное, что ради него вы, рискуя жизнью, проникли в Лувр, где, как вы знаете, ваша голова оценена на вес золота? Кому же неизвестно, что вы, король Наваррский и принц Конде — главные вожди гугенотов?

— Раз вы так думаете, ваше высочество, то и поступайте со мной, как подобает брату короля Карла и сыну королевы Екатерины.

— Зачем же я так поступлю? Ведь я же сказал вам, что я ваш друг! Говорите правду!

— Ваше высочество, — отвечал де Муи. — клянусь вам…

— Не надо клясться, сударь. Протестантская религия запрещает давать клятвы, особенно лживые.

Де Муи нахмурился.

— Повторяю, мне известно все, — продолжал герцог. Де Муи молчал.

— Вы не верите? — настойчиво, но благожелательно спросил герцог. — Что ж, дорогой де Муи, придется убедить вас. Судите сами, ошибаюсь ли я. Предлагали вы моему зятю Генриху, вот там, сейчас, — и герцог протянул руку по направлению к покоям Беарнца, — вашу помощь и помощь ваших сторонников для того, чтобы вернуть ему власть в Наварре?

Де Муи растерянно посмотрел на герцога.

— А он с ужасом отверг ваши предложения! Де Муи был ошеломлен.

— Разве не взывали вы к вашей старинной дружбе, к памяти о вашей вере? Разве не манили короля Наваррского блестящей надеждой — столь блестящей, что он был ею ослеплен, — надеждой на французскую корону? А? Ну, скажите, плохо я осведомлен? Не затем ли вы приехали, чтобы предложить все это королю Наваррскому?

— Ваше высочество! — воскликнул де Муи. — Вы так прекрасно осведомлены, что в эту самую минуту я задаю себе вопрос, не обязан ли я сказать вам: «Вы лжете, ваше королевское высочество!» и затеять с вами смертный бой прямо в комнате, чтобы эта страшная тайна была погребена вместе с нами?

— Тише, тише, мой храбрый де Муи! — сказал герцог, не меняясь в лице и не шевельнув пальцем при такой страшной угрозе. — Если мы с вами останемся здравы и невредимы, тайна сохранится куда надежнее, чем если один из нас погибнет. Выслушайте же меня и перестаньте терзать эфес вашей шпаги. В третий раз повторяю вам, что вы имеете дело с другом, — отвечайте же мне, как другу. Разве король Наваррский не отказался от всего, что вы ему предлагали?

— Да, ваше высочество, в этом я могу признаться, ибо это признание не погубит никого, кроме меня.

— А не вы ли, выйдя из комнаты короля Наваррского, топтали вашу шляпу и кричали, что он трус и недостоин быть вашим вождем?

— Да, ваше высочество, это правда. Я это говорил.

— Ах, правда? Вы, наконец, признаетесь?

— Признаюсь.

— И остаетесь при своем мнении?

— Больше чем когда-либо, ваше высочество.

— Так вот что, господин де Муи! Я, я, я — третий сын Генриха Второго, я, принц крови, — я, право же, дворянин достаточно высокого рода, чтобы командовать вашими солдатами! А? Судите сами, достаточно ли я честен, чтобы вы могли положиться на мое слово?

— Вы, ваше высочество? Вы — вождь гугенотов?

— Почему же нет? Вы прекрасно знаете, что в наше время люди то и дело меняют веру. И если Генрих стал католиком, я могу стать гугенотом.

— Конечно, ваше высочество, но в таком случае я жду, что вы объясните…

— Ничего нет проще! В двух словах я опишу вам наше политическое положение. Мой брат Карл избивает гугенотов, чтобы расширить свою власть. Мой брат герцогАнжуйский не мешает избивать их, потому что наследует моему брату Карлу, а мой брат Карл, как вам известно, часто болеет. А я… со мной дело обстоит иначе: я никогда не взойду на престол, во всяком случае на французский, так как у меня два старших брата. И не столько закон природы, сколько ненависть ко мне матери и братьев отстранит меня от трона; я не могу надеяться ни на родственные чувства, ни на славу, ни на королевство, но мое сердце благородно не меньше, чем сердца моих старших братьев. Так вот, де Муи, я хочу своей шпагой выкроить себе королевство в той самой Франции, которую они заливают кровью. Итак, выслушайте меня, де Муи, и я скажу вам, чего хочу. Я хочу стать королем Наваррским не по праву рождения, а по праву избранника. Заметьте, что никаких возражений против этого у вас быть не может: ведь я не являюсь узурпатором, так как брат мой Генрих отверг ваши предложения и, погрязнув в бездействии, открыто заявил, что Наваррское королевство — пустой звук. Генрих Беарнский не даст вам ничего; я дам вам меч и имя. Франциск Алансонский, французский принц, сумеет защитить своих товарищей или своих сообщников — называйте как хотите. Итак, господин де Муи, что вы скажете о моем предложении?

— Ваше высочество, я им ослеплен.

— Де Муи, де Муи, нам придется преодолеть множество препятствий. Так не будьте же с самого начала так несговорчивы и так требовательны к сыну короля и брату короля, который идет вам навстречу!

— Ваше высочество, все было бы уже решено, если бы мои замыслы принадлежали мне одному, но у нас есть совет, и, как бы ни было блестяще предложение, а может быть, именно поэтому, вожди протестантской партии не согласятся на него без определенного условия.

— Это другое дело, ваши слова идут от честного сердца и осторожного ума. Приняв во внимание, как я сейчас поступил с вами. Муи, вы должны признать мою порядочность. Но в таком случае и вы обращайтесь со мной, как с человеком, достойным уважения, а не как с государем, которому только льстят. Де Муи, есть ли у меня надежда на успех?

— Раз вашему высочеству угодно знать мое мнение, я даю вам слово, что, после того как король Наваррский отверг предложение, сделанное мною, у вашего высочества есть твердая надежда на успех. Но повторяю, ваше высочество: я непременно должен условиться с нашими вождями.

— Так уславливайтесь, сударь, — отвечал герцог Алансонский. — А когда ответ?

Де Муи молча посмотрел на герцога и, видимо, решился.

— Ваше высочество! — сказал он. — Дайте мне руку; я должен быть уверен, что мне не грозит предательство, а для этого мне необходимо, чтобы рука французского принца коснулась моей руки.

Герцог Алансонский не только протянул руку, но и сам пожал руку де Муи.

— Теперь, ваше высочество, я спокоен, — сказал молодой гугенот. — Если нас предадут, я скажу, что вы тут ни при чем. Иначе, ваше высочество, сколь ни мала была бы ваша роль в этом предательстве, вы все равно были бы обесчещены.

— Почему вы, де Муи, говорите мне об этом, еще не сказав, когда я получу ответ ваших вождей?

— Потому, ваше высочество, что, спрашивая, когда вы получите ответ, вы одновременно спрашиваете и о месте, где находятся наши вожди. Ведь если я скажу вам: «Сегодня вечером», — вы будете знать, что они в Париже и что они скрываются.

С этими словами де Муи недоверчиво устремил свой пронизывающий взгляд в бегающие, лживые глаза молодого человека.

— Вижу, вижу, господин де Муи: ваши подозрения все еще не рассеялись, — заметил герцог. — Но для первого раза я и не имею права требовать от вас полного доверия. Позже вы лучше узнаете меня. Мы будем связаны общностью наших интересов, и таким образом ваше недоверие будет побеждено. Так вы говорите, сегодня вечером, господин де Муи?

— Да, ваше высочество, время не терпит. До вечера! Но будьте любезны сказать — где?

— Здесь, в Лувре, в этой комнате. Вам это удобно?

— В этой комнате кто-нибудь живет? — спросил де Муи, указывая на две кровати, стоявшие одна против другой.

— Два моих дворянина.

— Ваше высочество, по-моему, прийти в Лувр еще раз было бы с моей стороны неосторожно.

— Почему?

— Потому, что если вы меня узнали, то ведь и у других глаза могут оказаться такими, же зоркими, как у вашего высочества, и меня узнают. Но я все-таки приду в Лувр, если вы, ваше высочество, согласитесь дать мне то, о чем я вас попрошу.

— А именно?

— Охранную грамоту.

— Де Муи, если при вас найдут охранную грамоту, выданную мной, это погубит меня, но не спасет вас. Я могу быть вам полезен только при условии, что в глазах всех мы с вами люди, совершенно чуждые друг другу. Малейшее сношение с вами, если его докажут моей матери или моим братьям, будет стоить мне жизни. Таким образом, мои личные интересы будут служить вам защитой с той минуты, как я скомпрометирую себя сношениями с вождями вашей партии, подобно тому как и сейчас я компрометирую себя, разговаривая с вами. Свободный в своих действиях, сильный своей неразгаданностью, пока я непроницаем, я отвечаю вам за все, не забывайте этого. Итак, вновь призовите ваше мужество и, полагаясь на мое слово, смело идите на то, на что вы шли, не заручившись словом моего зятя. И сегодня же вечером приходите в Лувр.

— Но как я приду сюда? Я не могу рисковать, разгуливая по Лувру в этом костюме. Он хорош в подъезде да во дворе. А мой собственный костюм еще опаснее: здесь меня все знают, а он нисколько не изменяет мою внешность.

— Сейчас соображу, — сказал герцог. — Постойте, постойте… По-моему… Ага! Нашел!

Герцог окинул взглядом комнату, и глаза его остановились на парадном костюме Ла Моля, разложенном на постели, где лежали и великолепный, шитый золотом вишневый плащ, о котором мы уже упоминали, и берет с белым пером, с бордюром из серебряных и золотых маргариток, и, наконец, атласный, серый с золотом, камзол.

— Видите этот плащ, перо и камзол? — спросил герцог. — Это костюм одного из моих дворян, господина де Ла Моля; это щеголь высокого полета. Его костюм произвел при дворе фурор, и Ла Моля узнают в нем за сто шагов. Я дам вам адрес его портного; заплатите ему двойную цену, и к вечеру он сошьет вам такой же. Запомните имя? Де Ла Моль.

Едва герцог Алансонский успел дать этот совет, как в коридоре послышались шаги, приближавшиеся к двери, и вслед за тем в замочной скважине повернулся ключ.

— Эй! Кто там? — крикнул герцог, бросаясь к двери и задвигая задвижку.



— Странный вопрос, черт побери! — отвечал голос из-за двери. — Сами-то вы кто? Забавно, право: прихожу к себе домой, а меня спрашивают, кто там!

— Это вы, господин де Ла Моль?

— Конечно, я. А вот кто вы?

Пока Ла Моль выражал свое изумление по поводу того, что его комната оказалась занята, и пытался узнать, кто этот новый его сожитель, герцог Алансонский, одной рукой придерживая задвижку, а другой прикрывая замочную скважину, быстро повернулся к де Муи.

— Вы знакомы с Ла Молем? — спросил он.

— Нет, ваше высочество.

— И он вас не знает?

— Думаю, что нет.

— Тогда все благополучно. Но на всякий случай сделайте вид, что смотрите в окно.

Де Муи повиновался без возражений: Ла Моль начинал выходить из терпения и изо всех сил барабанил в дверь.

Герцог Алансонский бросил на де Муи последний взгляд и, убедившись, что тот стоит спиной, отворил дверь, — Ваше высочество, герцог! — воскликнул Ла Моль, от изумления делая шаг назад. — Простите, простите, ваше высочество!

— Пустяки, сударь. Мне понадобилась ваша комната, чтобы принять одного человека.

— Пожалуйста, ваше высочество, пожалуйста. Но, умоляю вас, позвольте мне взять с постели мой плащ и шляпу: другой плащ и другую шляпу я потерял ночью на Гревской набережной — там на меня напали воры.

— В самом деле, сударь, вид у вас неважный, — с улыбкой сказал герцог, отдавая Ла Молю требуемые вещи. — Видно, вы имели дело с напористыми молодцами!

Как мы уже сказали, герцог отдал Ла Молю плащ и берет. Молодой человек поклонился и пошел переодеваться в переднюю, нимало не задумываясь над тем, что делал герцог в его комнате: так уж повелось в Лувре, что комнаты дворян, составлявших свиту принцев, служили принцам своего рода гостиными, где назначались всевозможные приемы.

Де Муи подошел к герцогу, и оба, прислушиваясь, стали дожидаться, когда Ла Моль закончит свои дела и уйдет, но Ла Моль сам вывел их из затруднения: переодевшись, он подошел к двери и спросил:

— Простите, ваше высочество, вам не попадался граф де Коконнас?

— Нет, граф, хотя сегодня утром было его дежурство. «Значит, его убили», — подумал Ла Моль и удалился. Герцог прислушался к постепенно затихавшим шагам Ла Моля, затем отворил дверь и, увлекая за собой де Муи, сказал:

— Смотрите хорошенько — вон он идет, и постарайтесь перенять его неподражаемые манеры.

— Буду стараться изо всех сил, — отвечал де Муи, — но, к сожалению, я не дамский угодник, я солдат.

— Как бы то ни было, около полуночи я жду вас в этом коридоре. Если комната моих дворян будет свободна, я приму вас там; если нет — найдем другую.

— Хорошо, ваше высочество.

— Итак, до ночи, до двенадцати часов.

— До двенадцати часов.

— Да, кстати, де Муи! При ходьбе сильно размахивайте правой рукой — это очень характерно для господина де Ла Моля.

VI

УЛИЦА ТИЗОН И УЛИЦА КЛОШ-ПЕРСЕ
Ла Моль выскочил из Лувра и начал метаться по Парижу, разыскивая бедного Коконнаса.

Первым делом он направился на улицу Арбр-сек к Ла Юрьеру: он помнил, как часто пьемонтец приводил известное латинское изречение, утверждавшее, что богами первой необходимости являются Амур, Вакх и Церера, и надеялся, что Коконнас последует римскому изречению и найдет себе приют под вывеской «Путеводная звезда», ибо минувшая ночь была для пьемонтца такой же беспокойной, как и для него самого.

Однако, в «Путеводной звезде» Ла Моль нашел только Ла Юрьера, помнившего о взятом на себя обязательстве, и завтрак, довольно любезно предложенный ему трактирщиком, так что наш герой, несмотря на снедавшую его тревогу, позавтракал с большим аппетитом.

Ублажив желудок, но не успокоив душу, Ла Моль бросился бежать вверх по течению Сены, как муж, искавший утонувшую жену. Добежав до Гревской набережной, Ла Моль узнал то место, где, как он сказал герцогу Алансонскому, три-четыре часа назад на него напали во время ночного путешествия, что было не редкостью в Париже за сто лет до того времени, когда Буало[27] проснулся от жужжанья пули, пробившей ставень в его спальне. Кусочек пера с его шляпы валялся на поле битвы. Чувство собственности рождается вместе с человеком. У Ла Моля было десять перьев, одно лучше другого, а все-таки он подобрал и это, вернее — его уцелевший кусочек, и принялся было с грустью его разглядывать, как вдруг послышались тяжелые приближающиеся шаги, и грубые голоса крикнули ему, чтобы он посторонился. Ла Моль поднял голову и увидел носилки, предшествуемые двумя пажами и сопровождаемые шталмейстером.

Носилки показались Ла Молю знакомыми, и он поспешил отойти в сторону.

Молодой человек не ошибся.

— Господин де Ла Моль? — донесся из носилок прелестный голос, и в то же время нежная, как атлас, белая рука раздвинула занавески.

— Да, ваше величество, это я, — с поклоном ответил Ла Моль.

— Господин де Ла Моль — с пером в руке? — продолжала дама, сидевшая в носилках. — Уж не влюблены ли вы и теперь отыскали утерянный след дамы вашего сердца?

— Да, я влюблен, и притом влюблен без памяти, — отвечал Ла Моль, — однако в данную минуту я нашел только свои следы, хотя искал не их. Ваше величество, позвольте узнать, как ваше здоровье?

— Превосходно, сударь; по-моему, я никогда так хорошо себя не чувствовала: это, должно быть, оттого, что я провела ночь не дома.

— А-а! Не дома? — переспросил Ла Моль, как-то странно посмотрев на Маргариту.

— Ну да! Что ж тут удивительного?

— Не будет ли нескромностью, если я осмелюсь спросить, в каком монастыре вы переночевали?

— Разумеется, не будет: я не делаю из этого тайны — в Благовещенском. А что здесь делаете вы, и почему у вас такой встревоженный вид?

— Я тоже провел ночь не дома, а в окрестностях того же монастыря, а сейчас я разыскиваю моего исчезнувшего друга, и вот во время поисков нашел это перо.

— А это его перо? По правде говоря, его судьба и меня тревожит: место здесь недоброе.

— Ваше величество, вы можете успокоиться: это мое перо; я потерял его в половине шестого утра на этом самом месте: тут на меня напали четверо разбойников и, кажется, хотели убить меня во что бы то ни стало.

Маргарита сдержалась и ничем не выдала сильного испуга.

— Ах, вот как! Расскажите, как было дело! — сказала она.

— Очень просто. Как я имел честь доложить вашему величеству, было часов пять утра…

— Что? — прервала его Маргарита. — В пять утра вы уже вышли из дому?

— Простите, ваше величество, но я еще не возвращался домой, — ответил Ла Моль.

— Ах, господин де Ла Моль, господин де Ла Моль, возвращаться домой в пять часов утра! Так поздно! Вы получили по заслугам, — сказала Маргарита с улыбкой, которая любому другому показалась бы лукавой, а торжествующему Ла Молю — обаятельной.

— Я и не жалуюсь, — почтительно кланяясь, отвечал Ла Моль, — и если бы меня за это даже растерзали, я все-таки чувствовал бы себя во сто раз счастливее, чем того заслуживал. Словом, поздно или, если угодно вашему величеству, рано я возвращался домой из одного чудесного дома, где провел ночь, как вдруг четыре грабителя с ножами неимоверной длины выскочили из-за угла переулка Мортельри и пустились за мной в погоню. Смешно, сударыня, не правда ли? Но что правда, то правда: я был вынужден обратиться в бегство, потому что забыл шпагу.

— Ах, понимаю! — ответила Маргарита с самым простодушным видом. — Вы возвращаетесь за своей шпагой?

Ла Моль взглянул на Маргариту так, словно у него мелькнуло какое-то подозрение.

— Я, конечно, вернулся бы туда, и к тому же весьма охотно, ибо у моей шпаги был великолепный клинок, но я понятия не имею, где этот дом.

— Как же так, сударь? — заметила Маргарита. — Вы понятия не имеете, где дом, в котором вы провели ночь?

— Да, и пусть меня унесет сатана, если я догадываюсь, где этот дом!

— Как странно! Ваше приключение — это целый роман!

— Совершенно верно, настоящий роман!

— Расскажите мне все!

— Это довольно длинная история.

— Ничего, у меня есть время.

— А главное, она совершенно неправдоподобна.

— Рассказывайте, рассказывайте, я как нельзя более легковерна.

— Вы приказываете, ваше величество?

— Приказываю, если это необходимо.

— Повинуюсь. Вчера вечером мы с моим другом, расставшись с двумя обворожительными дамами, с которыми мы провели вечер на мосту Михаила Архангела, поужинали у Ла Юрьера.

— Прежде всего, — самым естественным тоном спросила Маргарита, — кто такой этот Ла Юрьер?

— Ла Юрьер, — ответил Ла Моль, взглянув на Маргариту так же подозрительно, как и в первый раз, — это хозяин гостиницы «Путеводная звезда» на улице Арбр-сек.

— Так, так, я вижу ее отсюда… Итак, вы ужинали у Ла Юрьера и, конечно, вместе с вашим другом Коконнасом?

— Да, с моим другом Коконнасом. Когда мы ужинали, какой-то человек вручил каждому из нас по записке.

— Одинаковой? — спросила Маргарита.

— Совершенно одинаковой. Там была только одна строчка: «Вас ждут на улице Сент-Антуан, против улицы Жуй».

— А записка была без подписи? — спросила Маргарита.

— Не совсем: вместо подписи стояли три слова, три чарующих слова, трижды суливших одно и то же, а именно — тройное блаженство!

— Какие же это три слова?

— Eros, Cupido, Аmоr.

— В самом деле, прелестные имен! И вы получили то, что вам было обещано?

— О, гораздо больше, во сто раз больше! — с восторгом воскликнул Ла Моль.

— Продолжайте; мне страх как любопытно знать, что ждало вас на улице Сент-Антуан, против улицы Жуй.

— Какие-то две дуэньи с платочками в руках объявили, что завяжут нам глаза. Как вы догадываетесь, ваше величество, мы не сопротивлялись я смело подставили головы. Одна провожатая повела меня налево, вторая новела моего друга направо, и тут мы с ним расстались.

— И что же дальше? — спросила Маргарита, видимо, решившая разузнать все до конца.

— Не знаю, куда повели моего друга, — отвечал Ла Моль, — быть может, в ад, но меня отвели в такое место, которое я принял за самый настоящий рай.

— Из которого вас, наверное, прогнали за чрезмерное любопытство?

— Справедливо, ваше величество, вы на редкость проницательны! Я с нетерпением ждал рассвета, чтобы увидеть, где я нахожусь, но в половине пятого ко мне вошла та же дуэнья, опять завязала мне глаза, взяла с меня обещание не поднимать повязки, вывела на улицу, прошла шагов сто и еще раз заставила поклясться, что я не сниму повязки, пока не досчитаю до пятидесяти. Я досчитал до пятидесяти и оказался на улице Сент-Антуан, против улицы Жуй.

— И что же дальше?

— А дальше я был в таком восторге, что не обратил внимания на четырех мерзавцев, от которых насилу унес ноги. И теперь, — продолжал Ла Моль, — сердце мое радостно забилось, когда я нашел обрывок моего пера; я его поднял, чтобы сохранить на память об этой райской ночи. Но меня мучит мысль о том, что сталось с моим товарищем.

— А разве он не вернулся в Лувр?

— К несчастью, нет. Я разыскивал его всюду, где он мог быть: и в «Путеводной звезде», и в доме для игры в мяч, и в других не менее почтенных местах, но нигде не нашел ни Аннибала, ни Коконнаса…

Тут Ла Моль грустно развел руками, плащ его распахнулся, и стал виден камзол с зияющими дырами, сквозь которые проглядывала подкладка, как в прорезях одежды щеголей того времени.

— Да ведь вас просто изрезали! — воскликнула Маргарита.

— Вот именно, изрезали, — ответил Ла Моль, не без удовольствия повышая цену опасности, коей он избежал. — Смотрите, ваше величество! Видите?

— Почему же вы не переоделись, вернувшись в Лувр?

— Потому что в моей комнате были посторонние, — отвечал Ла Моль.

— А как они попали в вашу комнату? — с величайшим изумлением спросила Маргарита. — Кто там был?

— Его высочество!

— Tсc! — остановила его Маргарита.

Ла Моль умолк.

— Qui ad lecticam meam slant?[28] — по-латыни спросила Маргарита.

— Duo pueri et unus eques[29].

— Optime, barbari! — заметила она. — Die, Moles, quern inveneris in cubiculo tuo?[30]

— Franciscum ducem[31].

— Agentem?[32]

— Nescio quid[33].

— Quocum?[34]

— Cum ignoto[35].

— Странно, — сказала Маргарита. — Значит, вы так и не нашли вашего друга? — продолжала она, видимо, совершенно не думая о том, что говорит.

— Нет, ваше величество, и потому-то, как я уже имел честь вам доложить, я просто с ума схожу от беспокойства.

— В таком случае, я больше не стану отвлекать вас от ваших розысков, — со вздохом сказала Маргарита. — Но мне почему-то кажется, что он найдется. А впрочем, ищите.

С этими словами королева приложила палец к губам. Но так как прекрасная Маргарита не поведала Ла Молю никакой тайны и ни в чем ему не призналась, молодой человек рассудил, что этот очаровательный жест не призывал его хранить молчание, а имел какое-то другое значение.

Кортеж двинулся дальше, а Ла Моль, продолжая свои розыски, направился по набережной к улице Лон-Пон и вышел на улицу Сент-Антуан.

Против улицы Жуй он остановился.

Вчера, как раз на этом месте, две дуэньи завязали глаза ему и Коконнасу. Он повернул налево и отсчитал двадцать шагов, затем повторил этот маневр и очутился перед домом, вернее — перед оградой, за которой стоял дом; в ограде была обитая большими гвоздями дверь с навесом и с бойницами.

Дом стоял на узкой улочке Клош-Персе, протянувшейся между улицей Сент-Антуан и улицей Руа-де-Сисиль.

«Ей-ей, это здесь… Готов поклясться! — подумал Ла Моль. — Когда я выходил, я протянул руку и нащупал совершенно такие же гвозди на двери, потом спустился по двум ступенькам. Еще когда я нащупал ногой первую ступеньку, пробежал какой-то человек с криком: «Помогите!», и его убили на улице Руа-де-Сисиль. Итак, посмотрим».

Ла Моль подошел к двери и постучал.

Дверь отворил какой-то усатый привратник.

— Was ist das?[36] — спросил он.

«Ага, оказывается, мы швейцарцы», — подумал Ла Моль.

— Друг мой, — с самым очаровательным видом обратился он к привратнику, — я хотел бы взять мою шпагу — я ее оставил в этом доме, — я здесь ночевал!

— Ich verstehe nicht[37], — ответил привратник.

— Шпагу… — продолжал Ла Моль.

— Ich verstehe nicht, — повторил привратник.

— …которую я оставил… шпагу, которую я оставил…

— Ich verstehe nicht…

— …в этом доме, где я ночевал.

— Gehe zum Teufel![38] — сказал привратник и захлопнул дверь у него перед носом.

— Черт возьми! — воскликнул Ла Моль. — Будь при мне шпага, я с удовольствием проткнул бы тушу этого прохвоста… Но раз ее нет, придется отложить это до другого раза.

Ла Моль дошел до улицы Руа-де-Сисиль, повернул направо, сделал шагов пятьдесят, еще раз повернул направо и очутился на улице Тизон, параллельной улице Клош-Персе и похожей на нее как две капли воды. Больше того: он не сделал и тридцати шагов, как снова наткнулся на калитку, обитую большими гвоздями, с навесом и бойницами и с лестницей в две ступеньки. Можно было подумать, что улица Клош-Персе повернулась задом наперед, чтобы еще разок взглянуть на Ла Моля.

Ла Моль подумал, что вчера он мог ошибиться и принять правую сторону за левую, поэтому он подошел к двери и постучал, собираясь заявить то же, что и у первой двери. Но сколько он ни стучал, на сей раз дверь даже не отворили.

Ла Моль раза три проделывал тот же самый путь и пришел к выводу, что у дома два входа, один — с улицы Клош-Персе, другой — с улицы Тизон.

Однако это рассуждение, сколь бы логичным оно ни было, не возвращало ему шпаги и не указывало, где его друг.

На минуту у него мелькнула мысль купить другую шпагу и пронзить ею негодяя-привратника, упорно говорившего только по-немецки, но ему тут же пришло в голову, что, если привратник служит у Маргариты и если Маргарита выбрала именно его, стало быть, у нее были на то основания и, следовательно, ей будет неприятно его лишиться.

А Ла Моль ни за какие блага в мире не стал бы делать что-нибудь неприятное для Маргариты.

Однако, опасаясь поддаться искушению, он около двух часов дня вернулся в Лувр.

На сей раз его комната не была занята, и он беспрепятственно вошел к себе. Надо было поскорее сменить камзол, который, как заметила королева, был основательно испорчен.

Он направился прямо к постели, чтобы вместо изрезанного камзола надеть красивый жемчужно-серый. Но, к величайшему своему изумлению, первое, что он увидел, была лежавшая рядом с жемчужно-серым камзолом шпага — та самая, которую он оставил на улице Клош-Персе.

Ла Моль взял ее в руки и осмотрел со всех сторон: это действительно была его шпага!

— Ого! Уж нет ли тут колдовства? — сказал он со вздохом и добавил:

— Ах, если б и бедный Коконнас нашелся так же, как моя шпага!

Спустя два-три часа после того, как Ла Моль перестал ходить вокруг да около двуликого дома, калитка на улице Тизон отворилась. Было около пяти часов вечера, а следовательно — уже темно.

Женщина, закутанная в длинную, отороченную мехом накидку, вышла в сопровождении служанки из калитки, открытой дуэньей лет сорока, проскользнула на улицу Руа-де-Сисиль, постучала в заднюю дверь особняка, выходившую в переулок д'Аржансон, вошла в нее, затем вышла через главный вход этого же особняка на улицу Вьей-Рю-дю-Тампль, проследовала до задней двери во дворце Гизов, вынула из кармана ключ, отворила дверь и скрылась.



Через полчаса из той же калитки маленького домика вышел молодой человек с завязанными глазами, которого вела под руку женщина. Она вывела его на угол между улицами Жоффруа-Ланье и Мортельри, попросила сосчитать до пятидесяти и только тогда снять повязку.



Молодой человек точно выполнил указание и, сосчитав до пятидесяти, снял с глаз повязку.

— Черт побери! — сказал он, оглядываясь кругом. — Пусть меня повесят, если я знаю, где я! Уже шесть часов! — воскликнул он, услыхав бой часов на соборе Парижской Богоматери. — А что сталось с беднягой Ла Молем? Побегу в Лувр, может быть, там что-нибудь узнаю про него.

С этими словами Коконнас пустился бегом по улице Мортельри и добежал до ворот Лувра быстрее лошади; он растолкал и раскидал движущуюся изгородь, которую составляли почтенные горожане, мирно разгуливавшие возле лавочек на площади Бодуайе, и вошел во дворец.

Там он расспросил солдата-швейцарца и часового.

Швейцарец как будто видел утром возвращавшегося Ла Моля, но не заметил, вышел ли он из Лувра. Часовой встал на дежурство только полтора часа назад и ничего не видел.

Коконнас вбежал к себе наверх и стремительно распахнул дверь, но обнаружил в комнате только весь изодранный камзол Ла Моля, и это усилило тревогу пьемонтца.

Тогда Коконнас вспомнил о Ла Юрьере и побежал к достопочтенному хозяину «Путеводной звезды». Ла Юрьер видел Ла Моля: Ла Моль завтракал у Ла Юрьера. Коконнас совершенно успокоился и, проголодавшись, приказал подать ему ужин. У Коконнаса были две предпосылки, необходимые для того, чтобы хорошо поужинать: спокойствие духа и пустой желудок, а потому ужинал он так хорошо, что досидел до восьми часов вечера. Подкрепившись двумя бутылками, легкого анжуйского вина, которое он очень любил и которое смаковал с наслаждением, проявлявшимся в подмигивании глазом и пощелкивании языком, он снова отправился разыскивать Ла Моля, и эта новая разведка в толпе сопровождалась пинками и ударами кулака, состоявшими в прямой пропорции с возросшим чувством дружбы, внушенным тем блаженным состоянием, какое обычно наступает после обильной еды.

Новая разведка заняла целый час; за это время Коконнас побывал на всех улицах по соседству с Гревской набережной, на Угольной пристани, на улице Сент-Антуан, на улице Тизон и на улице Клош-Персе, куда, как он думал, мог вернуться его друг. Наконец он сообразил, что есть одно место, где Ла Моль должен пройти непременно, а именно — пропускные ворота Лувра; поэтому он решил пойти к воротам и дожидаться Ла Моля там.

Всего за сто шагов от Лувра, на площади Сен-Жермен-Л'Осеруа, Коконнас сбил с ног супружескую чету и уже остановился, чтобы помочь супруге встать на ноги, как вдруг при тусклом свете фонаря, висевшего над подъемным мостом Лувра, увидел бархатный вишневый плащ и белое перо своего друга, который, подобно тени, исчезал под опускной решеткой входных ворот и отвечал часовому, отдавшему ему честь.

Пресловутый вишневый плащ произвел на всех столь глубокое впечатление, что ошибиться было невозможно.

— Черт побери! — воскликнул Коконнас. — Наконец-то он идет домой! Эй! Ла Моль! Эй, дружище! Что за черт? Голос у меня как будто сильный. Почему же он меня не слышит? Но, слава Богу, ноги у меня не слабее голоса, и я его догоню.

С этим намерением Коконнас пустился бежать во все лопатки и через минуту был у Лувра, но старания его были напрасны, и, когда он одной ногой ступил во двор Лувра, вишневый плащ, видимо тоже очень торопившийся, успел скрыться в дверях.

— Эй, Ла Моль! — снова пускаясь в погоню, крикнул Коконнас. — Да погоди же! Это я, Коконнас! Какого черта ты так бежишь? Уж не спасаешься ли ты от кого-то?

В самом деле, вишневый плащ не поднялся, а словно на крыльях взлетел на третий этаж.

— Ах, вот как! Ты не хочешь подождать? — кричал Коконнас. — Ты на меня зол? Ты рассердился на меня? Ну и ступай к черту! А я больше не могу.

Все это Коконнас выкрикивал вслед беглецу, стоя внизу у лестницы, но, отказавшись следовать за беглецом ногами, он продолжал следить за ним глазами на поворотах лестницы, вплоть до того этажа, где находились покои Маргариты. И вдруг оттуда вышла женщина и взяла за руку того, кого преследовал Коконнас.

— Ах, вон оно что! — произнес Коконнас. — Она — вылитая королева Маргарита. Его ждали. Это дело другое: понятно, что он мне не ответил.

Коконнас лег грудью на перила и устремил взгляд в просвет лестницы.

Тут он увидел, что вишневый плащ после каких-то тихо сказанных ему слов прошел за королевой в ее покои.

— Да, да! Так и есть, — сказал Коконнас, — стало быть, я не ошибся. Бывают случаи, когда нам докучают своим присутствием даже лучшие друзья, и как раз такой случай оказался у моего милого Ла Моля.

Коконнас крадучись поднялся по лестнице и сел на бархатную скамью, протянувшуюся во всю стену лестничной площадки.

— Тогда я не пойду за ним, а подожду здесь… — рассуждал он. — Да, но если, как я думаю, он у королевы Наваррской, — я могу прождать долго… — продолжал он свои рассуждения. — А холодно, черт побери!.. Лучше я подожду его у нас в комнате. Поселись в ней сам черт, Ла Молю все равно не миновать в нее вернуться.

Едва он умолк и встал, чтобы осуществить свое намерение, как над его головой послышались легкие, бодрые шаги, сопровождаемые песенкой, настолько любимой его другом, что Коконнас тотчас же вытянул шею в ту сторону, откуда слышались шаги и песенка. Это был Ла Моль, который спускался с верхнего этажа и который, увидав Коконнаса, запрыгал через четыре ступеньки по маршам лестницы, отделявшим его, от друга, и, наконец, бросился в его объятия.

— Черт побери! Так это ты? — сказал Коконнас. — Какой черт и откуда тебя вывел?

— С улицы Клош-Персе?

— Да нет! Я говорю не про тот дом…

— А откуда же?

— От королевы.

— От королевы?

— От королевы Наваррской.

— Я там не был.

— Рассказывай!

— Дорогой Аннибал, ты бредишь! — сказал Ла Моль. — Я иду из нашей комнаты, где прождал тебя добрых два часа.

— Из нашей комнаты?

— Да.

— Значит, я гнался по Луврской площади не за тобой?

— Когда?

— Только что.

— Нет.

— Это не ты сейчас проходил под опускной решеткой входных ворот?

— Нет.

— Не ты сейчас взлетел по лестнице, словно за тобой гнался легион чертей?

— Нет.

— Черт побери! — воскликнул Коконнас. — Вино в «Путеводной звезде» не такое уж забористое, чтобы у меня так зашумело в голове. Говорят тебе, я только что видел в воротах Лувра твой вишневый плащ и твое белое перо, гнался за тем и за другим вплоть до этой лестницы, а твой плащ, твое перышко и тебя самого вместе с твоей размашистой рукой ждала здесь какая-то дама, а я сильно подозреваю, что это — королева Наваррская, которая все это увлекла за собой вон в ту дверь, ведущую, если не ошибаюсь, к прекрасной Маргарите.

— Черт! Уже измена? — бледнея, сказал Ла Моль.

— Ну и отлично! — ответил Коконнас. — Ругайся, сколько хочешь, только не говори, что я вру.

Ла Моль схватился за голову и минуту стоял в нерешительности, колеблясь между чувством уважения и чувством ревности, но ревность взяла верх: он бросился к двери и начал колотить в нее изо всех сил, производя шум, совсем не подобающий жилищу коронованных особ.

— Мы дождемся, что нас арестуют, — сказал Коконнас, — но все равно, это забавно. Скажи-ка, Ла Моль: а нет ли в Лувре привидений?

— Понятия не имею, — отвечал Ла Моль, белый, как перо, нависшее над его лбом, — но мне всегда очень хотелось посмотреть на какое-нибудь привидение, а раз теперь такой случай представился, я сделаю все возможное, чтобы встретиться с этим привидением лицом к лицу.

— Я ничего не имею против, — сказал Коконнас, — только стучи потише, если не хочешь его спугнуть.

Ла Моль, несмотря на свое отчаяние, понял, что друг его прав, и начал стучать потише.

VII

ВИШНЕВЫЙ ПЛАЩ
Коконнас не ошибся. Дама, остановившая кавалера в вишневом плаще, действительно была королева Наваррская; что же касается кавалера в вишневом плаще, то я думаю, читатель уже догадался, что это был не кто иной, как храбрый де Муи.

Узнав королеву Наваррскую, молодой гугенот заподозрил, что произошла ошибка, но не решился ничего сказать из боязни, что Маргарита вскрикнет и тем самым выдаст его. Он решил пройти за ней в комнаты и уже там смело сказать своей прекрасной проводнице:

— Ваше величество, молчание за молчание! Маргарита нежно сжала руку того, кого в полумраке принимала за Ла Моля, и, приблизив губы к его уху, сказала по-латыни:

— Sola sum; introito, carissime[39].

Де Муи молча последовал за ней, но едва дверь за ним затворилась и он очутился в передней, освещенной лучше, чем лестница, Маргарита тотчас увидела, что это не Ла Моль.

Произошло то, чего опасался осторожный гугенот, — Маргарита тихо вскрикнула; к счастью, теперь это было неопасно.

— Господин де Муи?! — отступив на шаг, спросила она.

— Он самый, ваше величество, и я молю вас дать мне возможность свободно продолжать свой путь и никому не говорить о том, что я в Лувре.

— Это господин де Муи, — повторила Маргарита. — Я ошиблась!

— Да, я понимаю, — отвечал де Муи, — вы, ваше величество, приняли меня за короля Наваррского — тот же рост, такое же белое перо, и, как говорили люди, желавшие мне польстить, — такая же осанка.

Маргарита пристально посмотрела на де Муи.

— Господин де Муи, вы знаете латынь? — спросила она.

— Когда-то знал, но забыл, — отвечал молодой человек.

Маргарита улыбнулась.

— Господин де Муи, — сказала она, — вы можете быть спокойны относительно моего молчания. А кроме того, мне кажется, что я знаю имя человека, ради которого вы пришли в Лувр, и могу предложить вам свои услуги, чтобы привести вас к этой особе, никого не подвергая опасности, — Извините, ваше величество, — отвечал де Муи, — но я думаю, что вы ошибаетесь и что напротив — вам совершенно неизвестно, к кому…

— Как! — воскликнула Маргарита. — Разве вы пришли не к королю Наваррскому?

— Увы, нет, — отвечал де Муи, — и мне очень неловко просить вас, чтобы вы скрыли мой приход в Лувр прежде всего от его величества, вашего супруга.

— Послушайте, господин де Муи, — с изумлением заговорила Маргарита, — до сих пор я считала вас одним из самых стойких гугенотских вождей, одним из самых верных сторонников короля, моего супруга. Неужели я ошибалась?

— Нет, ваше величество, еще сегодня утром я был точь-в-точь таким, как вы сказали.

— А по какой причине сегодня утром вы изменились?

— Ваше величество, — с поклоном отвечал де Муи, — благоволите не требовать от меня ответа и милостиво примите уверения в моем глубочайшем к вам уважении.

И де Муи с почтительным видом, но решительно сделал несколько шагов к двери, в которую вошел.

Маргарита остановила его.

— Тем не менее, сударь, — сказала она, — я позволю себе попросить вас кое-что мне объяснить; думаю, что на мое слово можно положиться!

— Ваше величество, я обязан молчать, — ответил де Муи, — и если я до сих пор ничего не сказал вам, значит, таков мой долг!

— И все-таки…

— Ваше величество, вы можете погубить меня, но вы не можете требовать, чтобы я предал моих новых друзей.

— А разве прежние друзья не имеют на вас прав?

— Те, кто остался верен нам, — да; те же, кто отрекся не только от нас, но и от самих себя, — нет.

Маргарита встревожилась, задумалась и, несомненно, ответила бы новыми вопросами, как вдруг в комнату вбежала Жийона.

— Король Наваррский! — крикнула она.

— Где он?

— Идет потайным ходом.

— Выпустите этого господина в другую дверь.

— Никак нельзя, ваше величество. Слышите?

— Стучатся?

— Да, и как раз в ту дверь, в какую вы приказываете выпустить этого господина.

— А кто это стучится?

— Не знаю.

— Посмотрите, кто там, и скажите мне.

— Осмелюсь заметить вашему величеству, — вмешался де Муи, — что если король Наваррский увидит меня в Лувре в этот час и в таком костюме, — я погиб!

Маргарита схватила де Муи за руку и повела его к пресловутому кабинету.

— Войдите сюда, — сказала она. — Здесь вы спрячетесь и будете в такой же безопасности, как у себя дома, мое честное слово будет вам порукой.

Де Муи бросился в кабинет, и едва дверь за ним затворилась, как вошел Генрих.

На этот раз Маргарита нисколько не была смущена оттого, что у нее кто-то прячется: она была только мрачна, и мысли ее витали за тридевять земель от любовных дел.

Генрих вошел с той обостренной настороженностью, благодаря которой он замечал малейшие подробности даже в самые мирные моменты своей жизни; тем более глубоким наблюдателем он становился в обстоятельствах, подобных тем, какие сложились теперь.

Он сразу заметил облако, омрачившее лицо Маргариты.

— Вы заняты? — спросил он.

— Я? Да, государь, я раздумывала.

— И хорошо делали: раздумье вам идет. Я тоже раздумывал, но в противоположность вам я не ищу одиночества, а нарочно пришел к вам, чтобы поделиться моими думами.

Маргарита приветливо кивнула королю и, указав ему на кресло, села на резной стул черного дерева, узкий и твердый, как сталь.

С минуту супруги молчали; Генрих первым нарушил молчание.

— Я вспомнил, что мои думы о будущем связаны с вашими, — заговорил он, — несмотря на наше раздельное, существование как супругов, мы оба хотим соединить наши судьбы.

— Это верно, государь.

— Мне кажется, я верно понял также и то, что какие бы планы возвышения нас обоих у меня ни возникли, я найду в вас союзника не только верного, но и действенного.

— Да, государь, я и прошу лишь о том, чтобы вы как можно скорее приступили к делу и дали мне возможность уже теперь принять в нем участие.

— Я счастлив, что у вас такое стремление, и, как мне кажется, вы ни минуты не сомневались, что я способен забыть план, который я составил в тот день, когда был почти уверен, что останусь жив благодаря вашему мужественному заступничеству.

— Я думаю, что вся ваша беспечность — только маска; я верю не только в предсказания астрологов, но и в ваши дарования.

— А что бы вы сказали, если бы кто-нибудь встал у нас на пути и грозил обречь нас обоих на жалкое существование?

— Я сказала бы, что готова вместе с вами открыто или тайно бороться против этого «кого-то», кто бы он ни был.

— Ведь вы можете в любое время зайти к вашему брату, герцогу Алансонскому? — продолжал Генрих. — Вы пользуетесь его доверием, и он питает к вам горячие дружеские чувства. Что, если бы я осмелился попросить вас узнать: может быть, у вашего брата сейчас тайное совещание кое с кем?

Маргарита вздрогнула.

— С кем же? — спросила она.

— С де Муи.

— Зачем это нужно? — сдерживая волнение, спросила Маргарита.

— Затем, что если это так, то прощайте все наши планы, во всяком случае — мои.

— Государь! Говорите тише, — сказала Маргарита, делала ему знак глазами и указывая пальцем на кабинет.

— Ого! Опять там кто-то прячется? — сказал Генрих. — Честное слово, в этом кабинете так часто появляются жильцы, что жить там просто невозможно!

Маргарита улыбнулась.

— Надеюсь, что это опять Ла Моль? — спросил Генрих.

— Нет, государь, это де Муи.

— Ах, это он! — с изумлением и радостью воскликнул Генрих. — Значит, он не у герцога Алансонского? Ведите его сюда, я поговорю с ним…

Маргарита подбежала к кабинету, отворила дверь и, взяв де Муи за руку, без всяких предисловий подвела к королю Наваррскому.

— Ах, государыня! — сказал молодой гугенот с упреком, скорее печальным, нежели горьким. — Вы предаете меня, нарушив слово! Как это нехорошо с вашей стороны! Что бы вы сказали, если бы я отомстил вам, рассказав…

— Мстить вы не будете, де Муи, — прервал молодого человека Генрих, пожимая ему руку, — во всяком случае, сначала выслушайте меня. Ваше величество, — продолжал он, обращаясь к королеве, — прошу вас, позаботьтесь, чтобы никто нас не подслушал.

Не успел Генрих договорить, как вошла перепуганная Жийона и сказала Маргарите на ухо несколько слов, которые заставили ту подскочить на стуле. Она побежала за Жийоной в прихожую, а тем временем Генрих, не заботясь о том, что вызвало Маргариту из комнаты, осмотрел кровать, проход между кроватью и стеной, портьеры, простукал стены пальцем. Де Муи, встревоженный всеми этими предосторожностями, в свою очередь, принял меры предосторожности, попробовав, свободно ли выходит шпага из ножен.



А Маргарита, выскочив из спальни, бросилась в переднюю и лицом к лицу столкнулась с Ла Молем, желавшим во что бы то ни стало пройти к Маргарите, несмотря на все уговоры Жийоны.

Позади Ла Моля стоял Коконнас, готовый пробить ему дорогу вперед или прикрыть отступление.

— Ах, это вы, господин де Ла Моль! — воскликнула королева. — Но что с вами? Почему вы так бледны и так дрожите?

— Ваше величество, — сказала Жийона, — господин де Ла Моль так сильно стучал в дверь, что я вопреки вашему приказанию была вынуждена отворить.

— Ах, вот как! Это что такое? — строго спросила королева. — Неужели это правда, господин де Ла Моль?

— Ваше величество! Я только хотел предупредить вас, что какой-то незнакомец, кто-то чужой, быть может — вор, проник к вам в моем плаще и в моей шляпе.

— Вы с ума сошли, сударь! У вас на плечах я вижу ваш плащ, и да простит меня Бог, если я не вижу вашей шляпы у вас на голове, хотя вы разговариваете с королевой.

— О, простите, простите меня, ваше величество! срывая с головы шляпу, воскликнул Ла Моль. — Бог свидетель, это не от недостатка уважения!

— Нет? А от недостатка доверия? — спросила королева.

— Но что же мне было делать? — воскликнул Ла Моль. — Ведь у вашего величества мужчина, который проник к вам в моем костюме, и быть может, — кто знает? — под моим именем…

— Мужчина! — подхватила Маргарита, нежно сжимая руку несчастному влюбленному. — Мужчина!.. Вы очень скромны, господин де Ла Моль! Загляните в щелку, и вы увидите не одного, а двух мужчин.

Маргарита слегка отдернула бархатную, шитую золотом портьеру, и Ла Моль увидел Генриха, беседовавшего с человеком в вишневом плаще. Коконнас, проявлявший такой горячий интерес кделу, как будто оно касалось его самого, тоже заглянул в комнату и узнал де Муи. Оба друга были ошеломлены.

— Теперь, когда, я надеюсь, вы успокоились, — сказала Маргарита, — встаньте у входной двери и не впускайте никого, милый Ла Моль, даже если придется заплатить за это жизнью. Если кто-нибудь появится хотя бы на лестничной площадке, дайте нам знать.

Безвольный и покорный, как ребенок, Ла Моль вышел, переглядываясь с Коконнасом, и оба, так и не придя в себя от изумления, встали у закрытой двери.

— Де Муи! — воскликнул Коконнас.

— Генрих! — прошептал Ла Моль.

— Де Муи — в таком же вишневом плаще, с таким же белым пером, как у тебя, и так же размахивает рукой, как ты!

— Да, но… если речь тут идет не о любви, то наверняка о каком-нибудь заговоре, — сказал Ла Моль.

— Ах, черт побери! Вот мы и влипли в политику, — проворчал Коконнас. — Хорошо еще, что в этом не замешана герцогиня Неверская!

А Маргарита вернулась в комнату и села рядом с двумя собеседниками; она отсутствовала не больше минуты и с толком воспользовалась этим временем: Жийона на страже у потайного хода и два дворянина на часах у главного входа обеспечивали полнейшую безопасность.

— Как вы думаете, нас могут подслушать? — спросил Генрих.

— Ваше величество, — отвечала Маргарита, — войлочная обивка и двойная обшивка стен делают эту комнату совершенно непроницаемой для слуха.

— Полагаюсь на вас, — с улыбкой ответил Генрих. С этими словами он повернулся к де Муи.

— Скажите, зачем вы здесь? — шепотом, как будто, несмотря на уверения Маргариты, опасения его не рассеялись, спросил король.

— Здесь? — переспросил де Муи.

— Да, здесь, в этой комнате, — повторил Генрих.

— Здесь он ни за чем, — вмешалась Маргарита, — это я его затащила сюда.

— Вы, значит, знали?..

— Я обо всем догадалась.

— Вот видите, де Муи, — оказывается, догадаться можно!

— Сегодня утром господин де Муи и герцог Франсуа встретились в комнате двух дворян герцога, — продолжала Маргарита.

— Вот видите, де Муи, все известно.

— Это верно, — ответил де Муи.

— Я был убежден, что герцог Алансонский завладеет вами, — сказал Генрих.

— Это ваша вина, государь. Почему вы так упорно отказывались от того, что я вам предлагал?

— Вы отказались?! — воскликнула Маргарита. — Так я и знала!

— Честное слово, и вы, сударыня, и вы, мой храбрый де Муи, смешите меня вашими негодующими восклицаниями, — покачав головой, ответил Генрих. — Посудите сами: ко мне приходит человек и предлагает трон, восстание, переворот, мне, мне, Генриху, королю, которого терпят только потому, что он покорно склонил голову, гугеноту, которого пощадили только при условии, что он будет разыгрывать католика! И после этого я должен был, по-вашему, согласиться на ваши предложения, сделанные у меня в комнате, не обитой войлоком и без двойной обшивки? Господь с вами! Вы или дети, или безумцы!

— Государь, но разве вы не могли дать мне хоть какую-нибудь надежду, если не словами, то жестом, знаком?

— Де Муи, о чем с вами говорил мой шурин? — спросил Генрих.



— Государь, это тайна не моя.

— Ах ты. Господи! — воскликнул Генрих с легким раздражением от того, что ему приходится иметь дело с человеком, так плохо его понимающим. — Да я не спрашиваю вас, какие он делал вам предложения, я только спрашиваю, выслушал ли он вас и понял ли?

— Он выслушал и понял, государь.

— Выслушал и понял! Вы сами это сказали, де Муи! Плохой же вы заговорщик! Скажи я слово — и вы погибли. Я, разумеется, не знал наверняка, но подозревал, что где-то поблизости был он, а если не он, так герцог Анжуйский, Карл Девятый или королева-мать; вы, де Муи, не знаете Луврских стен, — это о них сложилась поговорка: «У стен есть уши», и вы хотите, чтобы я, хорошо знающий эти стены, заговорил с вами! Помилосердствуйте, де Муи, вы невысокого мнения об уме короля Наваррского! И я поражаюсь, что вы, так плохо о нем думая, явились предлагать ему корону.

— Но, государь, — стоял на своем де Муи, — когда вы отказались от короны, вы же могли сделать какой-нибудь знак! Тогда я понял бы, что не все погибло, не все потеряно!

— Ах, Боже мой! — воскликнул Генрих. — Если он подслушивал, с таким же успехом мог и подглядывать, а погубить себя можно не только словом, но и знаком! Послушайте, де Муи, — оглянувшись по сторонам, продолжал король, — даже сейчас сидя так близко от вас, что мои слова не выходят за пределы круга, образуемого нашими тремя стульями, я все же опасаюсь, что меня могут подслушать. Де Муи, повтори мне свои предложения.

— Государь! — в отчаянии воскликнул де Муи. — Но ведь теперь я уже связан с герцогом Алансонским!

Маргарита с досадой всплеснула своими прекрасными руками.

— Значит, слишком поздно? — спросила она.

— Напротив, — прошептал Генрих, — поймите: здесь явственно виден Божий покров над нами. Де Муи, держи связь с герцогом Франсуа — это будет спасением для нас всех. Неужели ты воображаешь, несчастный, что целость ваших голов обеспечит король Наваррский? Напротив! Достаточно малейшего подозрения, чтобы из-за меня вас перебили всех до одного! А принц крови — дело другое! Добудь доказательства, де Муи, потребуй от него гарантий, а то ведь ты простак: ты заключаешь договор, руководствуясь сердечным расположением, и довольствуешься одними обещаниями!

— О, государь! Поверьте мне, в объятия герцога меня бросили только отчаяние, вызванное вашим отказом, и страх, что герцог завладеет нашей тайной!

— Владей и ты своей, де Муи, это уж зависит от тебя. К чему он стремится? Стать королем Наварры? Обещай ему корону! Чего он хочет? Покинуть двор? Предоставь ему возможность бежать, работай для него так, де Муи, как если бы работал для меня, действуй этим щитом так, чтобы все удары, которые нам будут наносить, отражал он. Когда настанет время бежать, мы убежим оба; когда настанет время сражаться и царствовать, я буду царствовать один.

— Не доверяйте герцогу, — добавила Маргарита, это мрачная душа и проницательный ум; герцог не знает ни ненависти, ни дружбы и способен в любую минуту отнестись к друзьям, как к врагам, а к врагам, как к друзьям, — Он ждет вас, де Муи? — спросил Генрих.

— Да, государь.

— Где?

— В комнате его дворян.

— В котором часу?

— В полночь.

— Еще нет одиннадцати, — сказал Генрих, — времени еще много. Идите, де Муи.

— Вы дали нам честное слово, сударь, — заметила Маргарита.

— Государыня! — сказал Генрих с тем доверием, которое он так хорошо умел выказывать определенным лицам в определенных обстоятельствах. — С де Муи о таких вещах не говорят.

— Вы правы, государь, — сказал молодой человек, — но мне ваше слово необходимо, так как я должен сказать нашим вождям, что вы мне его дали. Ведь вы же не католик, нет?

Генрих пожал плечами.

— Вы не отказываетесь от наваррского престола?

— Я не отказываюсь ни от какого престола, де Муи, но оставляю за собой право выбрать лучший, то есть такой, который больше всякого другого подойдет и мне и вам.

— А если ваше величество арестуют, вы обещаете ничего не выдавать, даже в том случае, если не посчитаются с вашим королевским титулом и подвергнут вас пытке?

— Клянусь Богом, не выдам, де Муи!

— Еще одно слово, государь: как я буду встречаться с вами?

— С завтрашнего дня у вас будет ключ от моей комнаты: вы будете приходить туда всякий раз, когда найдете нужным, и в любое время, а отвечать за ваши появления в Лувре — это уж дело герцога Алансонского. Теперь поднимитесь по лесенке, я вас провожу, а королева тем временем приведет сюда другой вишневый плащ, недавно заходивший в переднюю. Не надо, чтобы вас стали различать и узнали, что вас двое, — верно, де Муи? Верно, государыня?

Генрих произнес последние слова, смеясь и поглядывая на Маргариту.

— Да, — спокойно ответила она, — тем более, что господин де Ла Моль состоит при моем брате, герцоге.

— Так постарайтесь перетянуть его на нашу сторону, государыня, — самым серьезным тоном сказал Генрих. — Не жалейте ни золота, ни обещаний. Все мои сокровища в его распоряжении.

— Раз это ваше желание, — ответила Маргарита с улыбкой, какой улыбались только героини Боккаччо, — я приложу все свои силы, чтобы исполнить его как можно лучше.

— Отлично, государыня, отлично! А вы, де Муи, идите к герцогу и расставьте сети.

VIII

ЖЕМЧУЖИНА
Пока шел вышеприведенный разговор, Ла Моль и Коконнас стояли у дверей на часах, Ла Моль — немного грустный, Коконнас — немного встревоженный.

У Ла Моля было время поразмыслить, а у Коконнаса — как нельзя лучше помочь ему.

— Что ты думаешь обо всем этом, друг мой? — спросил Ла Моль.

— Я думаю, — отвечал пьемонтец, — что это какая-то дворцовая интрига.

— А если придется, ты примешь в ней участие?

— Дорогой мой, — отвечал Коконнас, — выслушай меня внимательно и постарайся извлечь пользу из того, что я тебе скажу. Во всех интригах разных принцев, во всех королевских кознях мы можем, особенно мы с тобой, только промелькнуть, как тени; там, где король Наваррский потеряет кусок пера от шляпы, а герцог Алансонский — лоскут плаща, мы с тобой потеряем жизнь. Для королевы ты лишь прихоть, а королева для тебя — мечта, не больше. Сложи голову за любовь, мой дорогой, но не за политику.

Совет был мудрый. Ла Моль выслушал его печально, как человек, который чувствует, что, стоя на распутье между рассудком и безрассудством, он изберет путь безрассудства.

— Для меня королева — не мечта, Аннибал, я люблю ее, и — к счастью или к несчастью — люблю всей душой. Ты скажешь, что это безрассудство! Да, я безумец, согласен! Но ты, Коконнас, человек благоразумный, и ты не должен страдать из-за моих глупостей и моей злой судьбы. Ступай к нашему герцогу и не бросай на себя тень.

Коконнас, поразмыслив с минуту, поднял голову.

— Дорогой мой, — заговорил он, — все, что ты говоришь, совершенно справедливо; ты влюблен, ну и веди себя как влюбленный. Я же честолюбив и, как честолюбец, считаю, что жизнь дороже поцелуя женщины. Когда мне придется рисковать жизнью, я поставлю свои условия. И ты, бедный мой Медор[40], постарайся поставить свои.

С этими словами Коконнас протянул Ла Молю руку и ушел, обменявшись с товарищем улыбкой и взглядом.

Минут через десять после того, как он покинул свой пост, дверь отворилась, из двери осторожно выглянула Маргарита, взяла Ла Моля за руку и, не говоря ни слова, отвела его в самую дальнюю комнату, собственноручно и весьма тщательно затворяя двери, что свидетельствовало о серьезности предстоящего разговора.

Войдя в комнату, она остановилась, потом села на стул черного дерева и, взяв за руки Ла Моля, привлекла его к себе.

— Теперь, мой милый друг, когда мы одни, поговорим серьезно, — сказала она.

— Серьезно, государыня? — переспросил Ла Моль.

— Или любовно! Да, да, так вам больше нравится? Серьезные вопросы могут быть и в любви, особенно если это любовь королевы.

— В таком случае поговорим о предметах серьезных, но с условием, что вы, ваше величество, не будете сердиться на меня, если я заговорю с вами безрассудно.

— Я буду сердиться только в том случае, Ла Моль, если вы будете говорить мне «государыня» или «ваше величество». Для вас, дорогой, я просто Маргарита.

— Да, Маргарита! Да, жемчужина моя![41] — страстно глядя на королеву, воскликнул молодой человек.

— Так-то лучше! — сказала Маргарита. — Итак, вы ревнуете, мой красавец?

— О, до потери рассудка!

— А еще как?..

— До безумия, Маргарита!

— К кому же вы ревнуете?

— Ко всем.

— А все-таки?

— Прежде всего к королю.

— По-моему, после того, что вы видели и слышали, на этот счет вы можете быть спокойны.

— Затем к этому де Муи, которого я впервые видел сегодня утром и который уже сегодня вечером стал довольно близким вам человеком.

— К де Муи?

— Да.

— Откуда у вас такие подозрения?

— Выслушайте меня… Я узнал его по росту, по цвету волос, по бессознательному чувству ненависти! Ведь это он сегодня утром был у герцога Алансонского?

— Хорошо, но какое же это имеет отношение ко мне?

— Герцог Алансонский — ваш брат, и, говорят, вы очень его любите; вы, вероятно, намекнули ему на потребности вашего сердца, а он, по придворному обычаю, отнесся к вашему желанию благосклонно и ввел к вам де Муи. Было ли только счастливой для меня случайностью то, что король Наваррский оказался здесь одновременно с ним? Не знаю. Но, во всяком случае, будьте со мной откровенны, государыня: такая любовь, как моя, сама по себе имеет право требовать откровенности как награды. Видите, я у ваших ног. Если ваше чувство ко мне — мимолетная прихоть, я возвращаю вам ваше слово, ваше обещание, вашу любовь, возвращаю герцогу Алансонскому его милости и мою должность дворянина из его свиты и иду искать смерти под стенами осажденной Ла-Рошели, если любовь не убьет меня раньше, чем я туда попаду!

Маргарита с улыбкой слушала эти исполненные очарования слова, любуясь его движениями, исполненными изящества; потом задумчиво склонила красивую голову на свои горячие руки.

— Вы любите меня? — спросила она.

— О государыня! Больше жизни, больше спасения моей души, больше всего на свете! А вы, вы… меня не любите.

— Несчастный безумец! — прошептала она.

— Да, да! — стоя на коленях, воскликнул Ла Моль. — Я говорил вам, что я безумец!

— Итак, дорогой Ла Моль, главная цель вашей жизни — любовь?

— Одна-единственная, государыня.

— Хорошо, пусть будет так! Все остальное я постараюсь сделать дополнением к этой любви. Вы меня любите, вы хотите остаться при мне?

— Я молю Бога только об этом — никогда не разлучать меня с вами.

— Хорошо! Вы не расстанетесь со мной, Ла Моль, — вы мне необходимы.

— Я вам необходим? Солнцу необходим светляк?

— А если я вам скажу, что я люблю вас, — будете ли вы всецело мне преданы?

— А разве я уже не всецело вам предан?

— Да, но у вас, прости меня, Господь, все еще есть какие-то сомнения.

— О, я виноват, я неблагодарен, или, вернее, — как я уже сказал, а вы согласились, — я безумец! Но зачем господин де Муи был у вас сегодня вечером? Почему я его видел сегодня утром у герцога Алансонского? Зачем этот вишневый плащ, это белое перо, это стремление подражать моим манерам? Ах, не вам я не верю, а вашему брату!

— Несчастный! — сказала Маргарита. — Да, несчастный, если вы думаете, будто герцог Франсуа простирает свою любезность до того, что подсылает вздыхателей к своей сестре! Вы безумец: вы говорите, что вы ревнивы, а вы попросту недогадливы! Так знайте, Ла Моль, что герцог Алансонский завтра же убил бы вас своими руками, если бы узнал, что сегодня вечером вы были у меня, у моих ног, а я, вместо того чтобы выгнать вас вон, говорила: Ла Моль, останьтесь, потому что я люблю вас, красивый юноша! Понимаете? Я вас люблю! И я повторяю, что он вас убил бы!

— Великий Боже! — воскликнул Ла Моль, отшатываясь и с ужасом глядя на Маргариту. — Неужели это возможно?

— Все возможно, друг мой, в наше время и при таком дворе. И еще одно: не ради меня явился в Лувр де Муи, надев ваш плащ и скрыв лицо под вашей шляпой, а ради герцога Алансонского. Но ввела его сюда я, приняв за вас. Он знает нашу тайну, Ла Моль, и его надо пощадить.

— Я предпочел бы убить его, — заметил Ла Моль, — это проще и надежнее.

— А я, мой храбрый друг, — возразила королева, — предпочитаю, чтобы он был здрав и невредим, а вы узнали бы все, ибо его жизнь не только полезна нам, но и необходима. Выслушайте меня и хорошенько подумайте, прежде чем ответить: так ли вы меня любите, Ла Моль, чтобы порадоваться, когда я стану настоящей королевой, иными словами, властительницей действительно существующего королевства?

— Увы, государыня, я люблю вас достаточно сильно, чтобы каждое ваше желание стало моим, хотя бы оно составило несчастье всей моей жизни!

— Хорошо! Хотите помочь осуществить мое желание и обрести еще большее счастье?

— Тогда я потеряю вас! — воскликнул Ла Моль, закрывая лицо руками.

— Вовсе нет! Напротив: из первого моего слуги вы станете моим первым подданным. Вот и все.

— Здесь не место выгодам… не место честолюбию! Не унижайте сами того чувства, какое я питаю к вам, государыня… Только преданность, одна преданность — и больше ничего!

— Благородная душа! — сказала Маргарита. — Хорошо! Я принимаю твою преданность и сумею отплатить за нее.

Она протянула обе руки Ла Молю — тот покрыл их поцелуями.



— Так как же? — спросила Маргарита.

— Сейчас отвечу, — сказал Ла Моль. — Да, Маргарита, я начинаю понимать тот смутный для меня проект, о котором шла речь среди нас, гугенотов, еще до дня святого Варфоломея; ради его осуществления и меня в числе многих, более достойных, отправили в Париж. Вы хотите создать настоящее Наваррское королевство вместо мнимого; к этому вас побуждает король Генрих. Де Муи в заговоре с вами, так ведь? Но при чем тут герцог Алансонский? Где для него трон? Я его не вижу. Неужели герцог Алансонский столь преданный вам… друг, что помогает вам, ничего не требуя в награду за опасность, какой он себя подвергает?

— Друг мой, герцог участвует в заговоре ради самого себя. Пусть заблуждается: он будет отвечать своею жизнью за нашу жизнь.

— Но я состою при нем, разве я могу предать его?

— Предать? А где же тут предательство? Что он вам доверил? Не он ли вас предал, когда отдал де Муи ваш плащ и шляпу, чтобы тот мог свободно проходить к нему? Вы говорите: «Я состою при нем»! Но при мне вы состояли раньше, чем при нем, мой милый друг! И разве он доказал вам свою дружбу, а не я — свою любовь?

Ла Моль вскочил, бледный, как будто пораженный громом.

— О-о! Коконнас предсказывал мне это, — прошептал он. — Интрига обвивает меня своими кольцами… и задушит!

— Так как же? — спросила Маргарита.

— Вот мой ответ, — сказал Ла Моль. — Там, на другом конце Франции, где ваше имя прославлено, где всеобщая молва о вашей красоте дошла до меня и пробудила в моем сердце смутное желание неизвестного, — там говорят, что вы любили не один раз и что каждый раз ваша любовь оказывалась роковой для тех, кого вы любили, — их уносила смерть, словно ревнуя к вам.

— Ла Моль!..

— Не перебивайте, дорогая Маргарита, жемчужина моя! Говорят еще, будто сердца верных вам друзей вы храните в золотых ларчиках[42], иногда благоговейно смотрите на печальные останки и с грустью вспоминаете о тех, кто вас любил. Вы вздыхаете, моя дорогая королева, глаза ваши туманятся, значит, это правда. Так пусть я буду самым любимым, самым счастливым из ваших возлюбленных. Всем остальным вы пронзили только сердце, и вы храните их сердца; у меня вы берете больше — вы кладете мою голову на плаху… Поклянитесь же, Маргарита, поклянитесь мне жизнью здесь же, что если я умру за вас, как говорит мне мрачное предчувствие, и палач отрубит мне голову, вы сохраните ее и иногда коснетесь ее губами. Поклянитесь, Маргарита, и за обещание такой награды от моей королевы я буду нем, стану, если потребуется, изменником и подлецом, иными словами, буду предан вам беззаветно, как подобает вашему возлюбленному и сообщнику.

— О, какая скорбная, безумная мечта, мой дорогой! — сказала Маргарита. — Какая роковая мысль, мой любимый!

— Клянитесь же…

— Вы хотите, чтобы я поклялась?

— Да, вот на этом серебряном ларчике с крестом на крышке. Клянитесь!

— Хорошо! — сказала Маргарита. — Если, не дай Бог, твои мрачные предчувствия осуществятся, любимый мой, клянусь тебе этим крестом, что, пока я жива, ты, живой или мертвый, будешь со мной; если я не спасу тебя от гибели, которая тебя настигнет из-за меня, — да, я знаю, только из-за меня, — я дам твоей бедной душе это утешение, которого ты требуешь и которого заслуживаешь.

— Еще одно, Маргарита. Теперь я могу спокойно умереть, но я могу и не погибнуть — ведь наше дело может увенчаться успехом, и тогда король Наваррский станет королем, а вы — королевой. Тогда король увезет вас с собой, и ваш договор о раздельной супружеской жизни нарушится, а это повлечет за собой нарушение нашего договора. Слушайте же, моя милая, моя горячо любимая Маргарита: одно ваше слово успокоило меня на случай моей смерти, а теперь успокойте меня на случай, если я останусь жив.

— О нет, не бойся, я твоя душой и телом! — воскликнула Маргарита, снова протягивая руку к ларчику и кладя ее на крест. — Если отсюда уеду я, со мной уедешь и ты; если король откажется взять тебя с собой, я с ним не поеду.

— Но вы не решитесь ему противиться!

— Мой любимый Гиацинт[43], ты не знаешь Генриха! Генрих сейчас думает только о троне, а ради этого он готов пожертвовать всем, чем обладает, и уж подавно тем, чем не обладает. Прощай!

— Вы меня гоните? — с улыбкой спросил Ла Моль.

— Час поздний, — ответила Маргарита.

— Да, но куда же мне идти? У меня в комнате де Муи и герцог Алансонский!

— Ах да, верно, — с обаятельной улыбкой сказала Маргарита. — Да и мне надо еще многое рассказать вам о заговоре.

С этой ночи Ла Моль стал уже не просто фаворитом королевы: он получил право высоко нести голову, которой было уготовано, и живой и мертвой, такое сладостное будущее.

Но временами голова клонилась долу, лицо бледнело, и горькое раздумье прокладывало борозду между бровями молодого человека, некогда веселого — теперь счастливого!

IX

ДЕСНИЦА ГОСПОДНЯ
Расставаясь с госпожой де Сов, Генрих сказал ей:

— Шарлотта, ложитесь в постель, притворитесь тяжелобольной и завтра ни под каким видом никого не принимайте.

Шарлотта послушалась, не спрашивая даже и себя о том, почему король дал ей такой совет. Она уже привыкла к его эксцентрическим выходкам, как сказали бы в наше время, или к его чудачествам, как говорили в старину.

Кроме того, она хорошо знала, что в глубине души Генрих хранил тайны, о которых не говорил ни с кем, а в уме таил такие планы, что боялся, как бы не выдать их во сне, и она послушно исполняла все его желания, будучи уверена, что даже в самых странных его поступках есть своя цель.

В тот же вечер она пожаловалась Дариоле, что у нее тяжелая голова и резь в глазах. Эти симптомы подсказал ей Генрих.

На следующее утро она сделала вид, что хочет встать с постели, но, едва коснувшись ногой пола, пожаловалась на общую слабость и опять легла.

Нездоровье госпожи де Сов, о котором Генрих уже успел рассказать герцогу Алансонскому, было первой новостью, которую узнала Екатерина, когда совершенно спокойно спросила, почему при ее вставании отсутствует госпожа де Сов.

— Она больна, — ответила герцогиня Лотарингская.

— Больна? — переспросила Екатерина, ни одним мускулом лица не выдав интереса, какой возбудил в ней этот ответ. — Усталость от безделья!

— Нет, государыня, — возразила герцогиня. — Она жалуется на страшную боль в голове и такую слабость, что не в состоянии ходить.

Екатерина ничего не ответила, но, вероятно, чтобы скрыть радость, повернулась лицом к окну; увидав Генриха, проходившего по двору после своего разговора с де Муи, она встала с постели, чтобы лучше разглядеть его, и почувствовала угрызения совести, которая невидимо, но непрестанно бурлит в глубине души даже у людей, закоренелых в преступлениях.

— Не кажется ли вам, что сын мой Генрих сегодня бледен? — спросила она командира своей охраны.

Ничего подобного не было; Генрих был очень тревожен духом, но совершенно здоров телом.

Мало-помалу все, обыкновенно присутствовавшие при вставании королевы, удалились; задержались только три-четыре человека — самых близких, но Екатерина нетерпеливо выпроводила их, сказав, что хочет побыть одна.

Когда удалился последний из придворных, Екатерина заперла дверь, подошла к потайному шкафу, скрытому за панно в деревянной резной обшивке стен, отодвинула раздвижную дверь и вынула из шкафа книгу, бывшую, судя по измятым страницам, в частом употреблении.

Она положила книгу на стол, раскрыла ее закладкой, облокотилась о стол и подперла голову рукой.

— Именно то самое, — шептала она, читая, — головная боль, общая слабость, резь в глазах, воспаление неба. Кроме головной боли и общей слабости, упоминаются и другие симптомы, но они не заставят себя ждать.



«Затем воспаление переходит на горло, — продолжала читать Екатерина, — оттуда — на живот, сжимает сердце как будто огненным кольцом и, наконец, молниеносно поражает мозг».

Она перечитала это про себя и уже вполголоса заговорила:

— Шесть часов на лихорадку, двенадцать часов на общее воспаление, двенадцать часов на гангрену, шесть на агонию — всего тридцать часов. Теперь предположим, что всасывание пройдет медленнее, чем растворение в желудке, тогда вместо тридцати часов понадобится сорок, допустим даже сорок восемь; да, сорока восьми часов будет достаточно. Но почему же Генрих-то не слег?.. Во-первых, потому, что он мужчина, во-вторых, потому, что он крепкого сложения, а быть может, и оттого, что после поцелуев он пил, а потом вытер губы.

Екатерина с нетерпением ждала обеденного часа: Генрих ежедневно обедал за королевским столом. Он пришел, пожаловался на головную боль, ничего не ел и ушел сразу после обеда, сказав, что не спал почти всю ночь и что ему совершенно необходимо выспаться.

Екатерина прислушалась к неровным удаляющимся шагам Генриха и послала проследить за ним. Ей доложили, что король Наваррский пошел к г-же де Сов.

«Сегодня вечером, — подумала Екатерина, — Генрих вместе с нею наконец-то будет отравлен смертельно; раньше этому, видимо, помешал какой-то несчастный случай».

Генрих действительно отправился к г-же де Сов, но он только хотел сказать ей, чтобы она продолжала играть роль больной.

На следующий день Генрих все утро не выходил из своей комнаты и не пришел обедать к королю. Поговаривали, что г-же де Сов становится все хуже и хуже, а слух о болезни Генриха, пущенный самой Екатериной, распространялся, как некое предчувствие, причину возникновения которого никто объяснить не может, но которое носится в воздухе.

Екатерина ликовала: накануне утром она послала Амбруаза Паре в Сен-Жермен, чтобы он лечил там ее любимого слугу.

Ей было необходимо, чтобы к г-же де Сов и Генриху позвали преданного ей врача, который скажет то, что прикажет она. А если бы, сверх всякого ожидания, в эту историю вмешался другой врач и весть о новом отравлении ужаснула весь двор, где подобного рода известия давно уже возникали нередко, Екатерина рассчитывала воспользоваться слухами о ревности Маргариты к предмету любовной страсти ее супруга. Читатель помнит, что Екатерина при всяком удобном случае без конца говорила об этой ревности и между прочим во время прогулки к расцветшему боярышнику сказала дочери в присутствии придворных:

— А я и не знала, что вы так ревнивы, Маргарита! И теперь, заранее придав лицу соответствующее выражение, она ждала, что с минуты на минуту дверь отворится и вбежит какой-нибудь бледный, перепуганный служитель с криком:

— Ваше величество, король Наваррский умирает, а госпожа де Сов скончалась!

Пробило четыре часа дня. Екатерина заканчивала полдник в птичьей вольере, где раздавала крошки бисквита редким птичкам, которых кормила из рук. Хотя ее лицо было, как всегда, спокойно, даже мрачно, сердце ее при малейшем шуме начинало учащенно биться.

Вдруг дверь распахнулась.

— Государыня! Король Наваррский… — начал командир охраны.

— Болен? — поспешно перебила Екатерина.

— Слава Богу, нет, сударыня! Его величество чувствует себя превосходно.

— Тогда что же вы хотите сказать?

— Король Наваррский здесь.

— Что ему угодно?

— Он принес вашему величеству маленькую обезьянку очень редкой породы.

В эту самую минуту вошел Генрих, держа в руке корзинку и лаская лежавшую в ней уистити[44].

Он улыбался с таким видом, словно его ничто не занимает, кроме прелестного маленького существа, которое он принес, но хотя и казалось, что он занят только обезьянкой, он сохранил способность оценивать положение вещей с первого взгляда, которого ему было достаточно в трудных обстоятельствах. Екатерина сильно побледнела и становилась тем бледнее, чем яснее видела здоровый румянец на щеках подходившего к ней молодого человека.

Королеву-мать оглушил этот удар. Она машинально приняла подарок, смутилась и сказала Генриху, что он прекрасно выглядит.

— С особым удовольствием вижу вас в добром здравии, сын мой, — прибавила она. — Я слышала, что вы заболели, и, если память мне не изменяет, вы и при мне жаловались на нездоровье. Но теперь-то я понимаю, — силясь улыбнуться, сказала она, — это был предлог, чтобы уйти.

— Нет, сударыня, я в самом деле был болен, — отвечал Генрих, — но мне помогло одно лекарство, излюбленное у нас в горах, о котором говорила мне матушка.

— А-а! Так вы дадите мне его рецепт, Генрих? — спросила Екатерина, улыбаясь уже искренне, но с иронией, которую не могла скрыть.

«Он принял какое-то противоядие, — подумала она. — что ж, придумаем что-нибудь другое, а впрочем, не стоит: он увидел, что госпожа де Сов заболела, и насторожился. Честное слово, можно подумать, что десница Господня простерлась над этим человеком!».

Екатерина с нетерпением ждала ночи; г-жа де Сов не появлялась. Во время игры в карты королева-мать снова осведомилась о ее здоровье; ей сказали, что г-же де Сов все хуже и хуже.

Весь вечер Екатерина нервничала, и окружающие в тревоге спрашивали себя, что же она задумала, если ее лицо, обыкновенно неподвижное, сейчас выражает такое волнение.

Все разошлись. Екатерина приказала своим женщинам раздеть ее и уложить в постель, но как только весь Лувр улегся спать, она встала, надела длинный черный халат, взяла лампу, выбрала из связки ключей ключ от двери г-жи де Сов и поднялась к своей придворной даме.

Предвидел ли Генрих этот визит, занимался ли чем-то у себя или где-то прятался? Как бы то ни было, молодая женщина была одна.

Екатерина осторожно отворила дверь, миновала переднюю, вошла в гостиную, поставила лампу на столик, потому что около больной горел ночник, и, словно тень, проскользнула в спальню.

Дариола, вытянувшись в большом кресле, спала у постели своей госпожи.



Вся кровать была задернута пологом.

Молодая женщина дышала так тихо, что у Екатерины мелькнула мысль: не перестала ли она дышать совсем?

Наконец она услышала легкое дыхание и со злобной радостью приподняла полог, желая лично убедиться в действии страшного яда и уже трепеща при мысли, что вот-вот увидит мертвенную бледность или нездоровый румянец предсмертной лихорадки. Однако прекрасная молодая женщина спала мирным, тихим сном, спала, чуть улыбаясь, смежив тонкие веки, приоткрыв розовый рот, уютно подложив под влажную щеку округлую, изящной формы руку, а другую, прелестную, бело-розовую, вытянув на красном узорчатом шелке, служившем ей одеялом; ей, наверное, снился сладкий сон, ибо на щеках ее был румянец, а на устах расцвела улыбка ничем не нарушаемого счастья.

Екатерина не удержалась, тихо вскрикнула от изумления и разбудила Дариолу.

Королева-мать спряталась за полог.

Дариола открыла глаза, но, одурманенная сном, даже не пыталась выяснить причину своего пробуждения; она снова опустила отяжелевшие веки и заснула.

Екатерина вышла из-за полога и, оглядев всю комнату, заметила на столике графин с испанским вином, фрукты, сладкое печенье и два бокала. Конечно, у баронессы ужинал Генрих, очевидно, чувствовавший себя так же хорошо, как и она.

Екатерина подошла к туалетному столику и взяла серебряную коробочку, на одну треть пустую. Это была та самая коробочка или, во всяком случае, как две капли воды похожая на ту, которую она послала Шарлотте. Она взяла на кончик золотой иглы кусочек губной помады величиной с жемчужину, вернулась к себе в спальню и дала этот кусочек обезьянке, которую сегодня днем ей подарил Генрих. Животное, соблазнившись приятным запахом, жадно проглотило этот кусочек и, свернувшись клубочком, заснуло в своей корзинке. Екатерина прождала четверть часа.

«От половины того, что съела обезьянка, моя собака Брут издохла через минуту, — подумала Екатерина. — Меня провели! Неужели Рене? Нет, быть не может! Значит, Генрих! О судьба! Это понятно: раз он должен царствовать, он не может умереть!.. Но, может быть, против него бессилен только яд? Попробуем пустить в ход сталь, а там посмотрим!».

Екатерина легла спать, обдумывая новый план, который несомненно к утру уже созрел, ибо утром она позвала командира своей охраны, дала ему письмо, приказала отнести его по адресу и вручить в собственные руки того, кому оно адресовано.

Адресовано оно было командиру роты королевских петардшиков Лувье де Морвелю, улица Серизе, близ Арсенала.

X

ПИСЬМО ИЗ РИМА
Через несколько дней после описанных нами событий однажды утром в Луврском дворе появились носилки в сопровождении нескольких дворян, одетых в цвета герцога де Гиза, и королеве Наваррской доложили, что герцогиня Неверская просит оказать ей честь и принять ее.

У Маргариты была г-жа де Сов. Красавица баронесса вышла в первый раз после своей мнимой болезни. Она знала, что за время ее болезни, почти в течение недели вызывавшей столько разговоров при дворе, королева Наваррская говорила мужу, что ее очень волнует состояние г-жи де Сов, и теперь она пришла благодарить королеву.

Маргарита поздравила г-жу де Сов с выздоровлением и с тем, что она благополучно перенесла приступ странной болезни, а болезнь эту Маргарита, которая, как принцесса крови, была сведуща в медицине, считала очень опасной.

— Надеюсь, вы примете участие в большой охоте? — спросила Маргарита. — Она была уже один раз отложена, но теперь окончательно назначена на завтра. Погода для зимы мягкая. Солнце согрело землю, и все наши охотники уверяют, что день будет на редкость благоприятный для охоты.

— Не знаю, достаточно ли я окрепла для этого.

— Нет, нет, возьмите себя в руки, — сказала Маргарита. — К тому же я, как женщина воинственная, предоставила в полное распоряжение короля беарнскую лошадку, на которой должна была ехать и которая больше подойдет вам. Разве вы о ней еще не слышали?

— Слышала, государыня, но не знала, что лошадка предназначалась для вашего величества, иначе я бы ее не приняла.

— Из гордости, баронесса?

— Напротив, государыня, из скромности.

— Значит, вы поедете?

— Ваше величество, вы оказываете мне большую честь. Я поеду, раз вам так угодно.

В эту минуту доложили о герцогине Неверской. При ее имени Маргарита невольно выразила такую радость, что баронесса поняла, сколь необходимо королеве и герцогине поговорить наедине, и встала, собираясь уходить.

— Итак, до завтра! — сказала Маргарита.

— До завтра.

— Кстати, — сказала Маргарита, сделав прощальный знак рукой, — имейте в виду, баронесса, что на людях я вас ненавижу, — ведь я страшно ревнива.

— А на самом деле? — спросила г-жа де Сов.

— О, на самом деле я не только прощаю вас, но даже вам благодарна!

— В таком случае, ваше величество, разрешите… Маргарита протянула ей руку; баронесса почтительно ее поцеловала, сделала глубокий реверанс и вышла.

Пока г-жа де Сов бежала вверх по лестнице, прыгая, как козочка, сорвавшаяся с привязи, герцогиня Неверская обменялась с королевой церемонными приветствиями, чтобы дать время удалиться сопровождавшим ее дворянам.

— Жийона! Жийона! — крикнула Маргарита, когда дверь за ними затворилась, — смотри, чтобы нам никто не помешал!

— Да, да, — сказала герцогиня, — нам надо поговорить об очень серьезных делах.

С этими словами она без церемоний уселась в кресло, заняв лучшее место, поближе к солнцу и огню, уверенная, что никто не помешает одному из тех задушевных разговоров, какие были в обычае у них с королевой Наваррской.

— Ну, как идут наши дела с этим воином? — с улыбкой спросила Маргарита.

— Дорогая королева, клянусь душой, это существо мифологическое! — ответила герцогиня. — Он несравненно, неистощимо остроумен! Он отпускает такие шутки, что и святой в своей раке помер бы со смеху. Кроме того, это отъявленный язычник в католической шкуре! Такого еще свет не видывал! Я от него просто без ума! Ну, а как твои дела с этим Аполлоном?

— Ox! — вздохнула Маргарита.

— Это «ох» меня пугает, дорогая королева. Может быть, этот красавчик Ла Моль чересчур почтителен? Или чересчур сентиментален? Тогда должна признаться, что он полная противоположность своему другу, Коконнасу.

— Да нет, он иногда бывает и другим, — ответила Маргарита, — а мое «ох!» относится только ко мне.

— Что же это значит?

— То, дорогая герцогиня, что я смертельно боюсь полюбить его по-настоящему.

— Правда?

— Честное слово Маргариты!

— Что ж, тем лучше! Как весело мы заживем! — воскликнула Анриетта. — Моя мечта — любить немножко, твоя — любить горячо. Ах, моя дорогая и ученая королева, как приятно дать отдых уму и волю — чувству! Ведь правда? А после безумств — улыбаться! Ах, Маргарита, предчувствую, что мы отлично проведем этот год!

— Ты так думаешь? — спросила королева. — А вот я напротив: не знаю, Отчего, но я все вижу сквозь траурную дымку. Вся наша политика меня страшно тревожит. Пойди и, узнай, так ли предан моему брату твой Аннибал, как он это изображает. Разведай, это очень важно.

— Это он-то предан кому-нибудь или чему-нибудь? Сейчас видно, что ты не знаешь его так, как я! Если он чему-то и предан, так только честолюбию, больше ничему. Если твой брат может ему обещать много, ну тогда можешь быть спокойна: он будет ему предан. Но если герцог вздумает не исполнить своих обещаний, берегись тогда твой братец, хоть он и принц крови!

— В самом деле?

— Уж я тебе говорю! Даю слово, Маргарита, этот тигр, — которого я приручила, пугает даже меня. Как-то я ему сказала: «Аннибал, не обманывайте меня, а если обманете, берегитесь!..» Но, когда я это говорила, я смотрела на него моими изумрудными глазами, которые вдохновили Ронсара:

У красавицы Невер,
Например,
Глазки зелены и нежны;
Но порой сверкает в них
Больше молний голубых,
Чем в пучинах роковых
В страшный миг
Бури бешено-мятежной!
— И что же?

— Я думала, что он ответит: «Я? Обманывать вас? Никогда!» — и так далее, и так далее… А знаешь, что он ответил?

— Нет.

— Суди сама, что это за человек! «А если вы, — ответил он, — обманете меня, то, хоть вы и принцесса, тоже берегитесь…».

Говоря это, он грозил мне не только глазами, но и длинным мускулистым пальцем с острым, как копье, ногтем, причем тыкал мне этим пальцем чуть ли не в нос. Признаюсь, милая королева, у него было такое лицо, что я вздрогнула, а ведь ты знаешь, что я не трусиха.

— Он тебе грозил, Анриетта? Да как он смел?

— Э, черт побери! Я ему тоже пригрозила! И, в сущности говоря, он был совершенно прав! Как видишь, он предан только до известного момента или, вернее, до неизвестного момента.

— Что ж, посмотрим, — задумчиво сказала Маргарита, — я поговорю с Ла Молем. Тебе больше нечего мне сказать?

— Есть одна новость, и притом очень интересная, — из-за нее-то я и пришла. Но ты заговорила со мной о вещах, которые для меня еще интереснее. Я получила письмо.

— Из Рима?

— Да, его привез нарочный от моего мужа…

— О польском деле?

— Да, дело идет как нельзя лучше, и весьма возможно, что в самом скором времени ты отделаешься от своего брата, герцога Анжуйского.

— Значит, папа утвердил его?

— Да, дорогая.

— И ты мне об этом не сказала! — воскликнула Маргарита. — Ну, скорей, скорей, расскажи подробно!

— Кроме того, что я тебе сообщила, я, честное слово, больше ничего не знаю. Впрочем, подожди, я дам тебе прочесть письмо герцога Неверского. На, вот оно! Ах, нет! Это стихи Аннибала, и притом жестокие стихи, милая Маргарита, других он не пишет. А-а, на этот раз оно!.. Нет, опять не то: это моя записочка, я захватила ее с собой, чтобы ты передала ее Аннибалу через Ла Моля. Ага, вот наконец это письмо!

И герцогиня Неверская протянула письмо королеве. Маргарита поспешно развернула его и прочитала, но в нем действительно было только то, что она уже слышала от своей подруги.

— А как ты получила это письмо? — продолжала расспросы королева.

— С нарочным моего мужа, которому было приказано сперва заехать во дворец Гизов и передать письмо мне, а уж потом отвезти в Лувр королю. Ведь я знала, какое значение придает этой новости моя королева, и потому сама попросила мужа распорядиться таким образом. И, как видишь, он меня послушался. Это не то, что мое чудовище Коконнас. Сейчас во всем Париже эту новость знают только три человека: король, ты, я да, пожалуй, тот человек, который ехал по пятам нашего нарочного.

— Какой человек?

— Ох, это ужасное ремесло! Представь себе, что наш несчастный гонец приехал усталый, растерзанный, весь в пыли; он скакал семь дней и семь ночей, не останавливаясь ни на минуту.

— А что за человек, о котором ты заговорила?

— Погоди, сейчас скажу. Всю дорогу, все четыреста миль, за нашим нарочным с той же скоростью скакал человек, которого тоже ждали подставы, и у него был такой, свирепый вид, что бедняга нарочный боялся в любую минуту заполучить в спину пулю из пистолета. Оба одновременно подъехали к заставе Михаила Архангела, оба галопом промчались по улице Муфтар, оба поскакали по Сите. Но, проехав по мосту Парижской Богоматери, наш нарочный взял вправо, а тот повернул налево по площади Шатле и пролетел по Луврской стороне набережных, как стрела, пущенная из арбалета.

— Спасибо, Анриетта, спасибо, хорошая моя! — воскликнула Маргарита. — Ты права, вести очень интересные… К кому же ехал этот второй нарочный? Надо будет узнать… А теперь прощай. Вечером встретимся на улице Тизон, да? А завтра — на охоте. Только выбери самую норовистую лошадь, такую, которая может понести, чтобы мы могли побыть наедине. Сегодня вечером скажу тебе, что надо выведатьу Коконнаса.

— А ты не забудешь передать мою записку? — со смехом спросила герцогиня Неверская.

— Нет, нет, будь покойна, он получит ее вовремя! Герцогиня Неверская вышла, и в ту же минуту Маргарита послала за Генрихом. Генрих прибежал и прочитал письмо герцога Неверского.

— Так, так! — сказал он.

Маргарита рассказала о двух нарочных.

— Верно, — отвечал Генрих, — я видел того гонца, когда он въехал в Лувр.

— Может быть, он прискакал к королеве-матери?

— Нет, в этом я уверен; я на всякий случай вышел в коридор, но там никого не было.

— В таком случае, — глядя на мужа, сказала Маргарита, — он, наверно, приехал к…

— К вашему брату Франсуа? — спросил Генрих.

— Да. Но как это узнать?

— А нельзя ли, — небрежно сказал Генрих, — послать за одним из этих двух дворян и узнать у него…

— Верно, государь! — сказала Маргарита, очень довольная предложением мужа. — Сейчас пошлю за Ла Молем… Жийона! Жийона!

Девушка вошла в комнату.

— Мне нужно сию же минуту поговорить с Ла Молем, — сказала королева. — Постарайся найти его и приведи сюда.

Жийона вышла. Генрих сел за стол, на котором лежала немецкая книга с гравюрами Альбрехта Дюрера, и принялся рассматривать их так внимательно, что даже не поднял головы, когда вошел Ла Моль, и, казалось, вовсе его не заметил.

Молодой человек, увидев короля у Маргариты, остановился на пороге, безмолвный от неожиданности и бледный от волнения.

Маргарита подошла к нему.

— Господин де Ла Моль! Не можете ли вы мне сказать, кто сегодня дежурит у герцога Алансонского? — спросила она.

— Коконнас, ваше величество… — ответил Ла Моль.

— Попытайтесь узнать у него, не пропускал ли он сегодня к герцогу человека, забрызганного грязью и как будто долго скакавшего во весь опор.

— Боюсь, что он не станет говорить об этом: за последние дни он стал очень неразговорчив.

— Вот как! Но мне думается, что если вы передадите ему вот эту записочку, он должен будет чем-то вам отплатить.

— От герцогини!.. О, с этой записочкой в руках я попытаюсь…

— Добавьте, — сказала Маргарита шепотом, — что эта записка сегодня вечером послужит ему пропуском в известный вам дом.

— А какой пропуск получу я?

— Вы назовете себя, и этого будет довольно.

— Дайте, дайте мне эту записку, ваше величество, — сгорая от любви, сказал Ла Моль, — я ручаюсь за все!

С этими словами Ла Моль вышел.

— Завтра мы узнаем, известно ли герцогу Алансонскому о польском деле, — спокойно сказала Маргарита, обращаясь к мужу.

— Этот Ла Моль в самом деле и любезен, и услужлив, — сказал Беарнец с улыбкой, свойственной ему одному. — И — клянусь мессой! — я о нем позабочусь.

XI

ВЫЕЗД НА ОХОТУ
Когда на следующее утро из-за холмов на востоке от Парижа взошло ярко-красное солнце без лучей, каким оно бывает в погожие зимние дни, в Луврском дворе все было в движении уже добрых два часа.

Великолепный берберский жеребец, стройный и нервный, на ногах которого видна была сетка переплетающихся жил, как у оленя, бил копытом о землю, прядал ушами и шумно выпускал пар из ноздрей, ожидая Карла IX. Но он был все же менее нетерпелив, чем его хозяин, задержанный Екатериной, которая остановила его на ходу, чтобы поговорить, по ее словам, о важном деле.

Они стояли в застекленной галерее: Екатерина — холодная, бледная, бесстрастная, как всегда, и Карл IX, который дрожал от нетерпения, грыз ногти и стегал двух любимых собак, на которых были надеты панцири, чтобы предохранить их от ударов клыков и чтобы они могли безнаказанно схватиться со страшным зверем. К груди панциря был пришит маленький щиток с французским гербом вроде тех, что нашивали на грудь пажей, не раз завидовавших преимуществам этих счастливых любимчиков.

— Примите во внимание, Карл, — говорила Екатерина, — что, кроме вас и меня, пока еще никому не известно о том, что поляки вот-вот приедут, а между тем король Наваррский — да простит меня Бог! — ведет себя так, как будто знает об этом. Несмотря на свое отречение, в которое я никогда не верила, он поддерживает связь с гугенотами. Разве вы не заметили, как часто он куда-то уходит в последнее время? У него появились деньги, которых у него никогда не было; он покупает лошадей, оружие, а в дождливую погоду с утра до вечера упражняется в фехтовании.

— Ах, Боже мой! — с нетерпением сказал Карл IX. — Неужели вы думаете, матушка, что он собирается убить меня или моего брата, герцога Анжуйского? В таком случае ему надо еще поучиться: не далее как вчера я нанес ему на камзол рапирой одиннадцать точек, а он насчитал у меня всего шесть. А мой брат Анжуйский фехтует еще искуснее меня или, по его словам, не хуже меня.

— Послушайте, Карл, не относитесь так легкомысленно к тому, что говорит ваша мать, — настаивала Екатерина. — Польские послы скоро приедут, и вот тогда вы увидите! Как только они появятся в Париже, Генрих сделает все возможное, чтобы привлечь их внимание к себе. Он вкрадчив, он себе на уме, не говоря о том, что его жена, которая, уж не знаю по каким причинам, ему помогает, будет болтать с послами, говорить с ними по-латыни, по-гречески, по-венгерски и, кто ее знает, по-каковски еще! Говорю вам. Карл, — а вы знаете, что я никогда не ошибаюсь, — говорю вам: они что-то затевают.

В эту минуту пробили часы, и Карл IX, перестав слушать Екатерину, прислушался к их бою.

— Проклятие! Семь часов! — воскликнул он. — Час ехать — итого восемь! Час на то, чтобы доехать до места сбора и набросить гончих, — да мы только в девять начнем охоту! Честное слово, матушка, из-за вас я потеряю уйму времени! Отстань, Смельчак!.. Проклятие!.. Отстань же, говорят тебе, разбойник!

Он сильно хлестнул по спине молосского дога; бедное животное, изумленное таким наказанием в ответ на свою ласку, взвизгнуло от боли.

— Карл, выслушайте же меня, ради Бога, — стояла на своем Екатерина, — и не рискуйте своей судьбой и судьбой Франции. От вас только и слышишь: охота, охота, охота!.. Исполните долг короля, тогда и охотьтесь сколько душе угодно!

— Хорошо, хорошо. Матушка! — сказал Карл, бледный от нетерпения. — Объяснимся поскорее: из-за вас во мне все клокочет. Честное слово, бывают дни, когда я вас просто не понимаю!

Он остановился, похлопывая ручкой арапника по сапогу. Екатерина решила, что благоприятный момент настал и что упускать его нельзя.

— Сын мой, у нас есть доказательство, что де Муи вернулся в Париж, — сказала она. — Его видел господин де Морвель, которого вы хорошо знаете. Он мог приехать только к королю Наваррскому! Надеюсь, этого достаточно, чтобы подозревать Генриха больше, чем когда-либо.

— Опять вы нападаете на моего бедного Анрио! Вы хотите, чтобы я приказал убить его, — так, что ли?

— О нет!

— Изгнать его? Но как вы не понимаете, что в изгнании он будет куда опаснее, чем здесь, у нас на глазах, в Лувре, где он не может сделать ничего такого, что не стало бы нам известно в ту же минуту?

— Потому-то я и не хочу, чтобы его отправили в изгнание.

— Тогда чего же вы хотите? Говорите скорее!

— Я хочу, чтобы, пока поляки будут в Париже, он посидел в тюрьме, — например, в Бастилии.

— Ну нет! — воскликнул Карл. — Сегодня мы с ним охотимся на кабана, а он один из лучших моих помощников на охоте. Без него охоты нет! Черт возьми! Вы, матушка, думаете только о том, как вывести меня из терпения!

— Ах, милый сын, да разве я говорю, что сегодня? Послы приедут завтра или послезавтра. Арестуем его после охоты, сегодня вечером… или ночью…

— Это дело другое! Там увидим! Мы еще поговорим об этом. После охоты — я ничего не имею против. Прощайте! Сюда, Смельчак! Или ты тоже будешь дуться на меня?

— Карл, — сказала Екатерина, останавливая сына за руку и рискуя вызвать этой задержкой новую вспышку гнева, — я думаю, что арест можно отложить до вечера или до ночи, но приказ об аресте лучше подписать сейчас.

— Писать приказ, подписывать, разыскивать печать для королевских грамот, а мы едем на охоту, меня ждут, а я никогда не заставлял себя ждать! Нет, к черту, к черту!

— Но я вас так люблю, что не стану вас задерживать. Я все предусмотрела. Войдите сюда, ко мне — все готово!

Екатерина проворно, словно ей было двадцать лет, отворила дверь в свой кабинет и показала королю чернильницу, перо, грамоту, печать и зажженную свечку.

Король взял грамоту и быстро пробежал ее глазами:

— «Приказ… арестовать и препроводить в Бастилию брата нашего Генриха Наваррского». — Готово! Прощайте, матушка! — сказал он, подписываясь одним росчерком, и бросился из кабинета с собаками вне себя от радости, что так дешево отделался от матери.

Во дворе все ждали Карла с нетерпением и, зная, как он пунктуален во всем, что касается охоты, удивлялись, что он опаздывает. Зато когда он появился, охотники приветствовали его криками, доезжачие — фанфарами, лошади — ржанием, собаки — лаем.

Весь этот шум и гам так подействовал на Карла, что его бледные щеки покрылись румянцем, сердце забилось, и на мгновение он стал счастливым и юным.

Король наспех поздоровался с этим блестящим обществом, собравшимся во дворе: он кивнул головой герцогу Алансонскому, помахал рукой Маргарите, прошел мимо Генриха, сделав вид, что не заметил его, и вскочил на своего горячего берберского жеребца. Жеребец стал бить под ним задом, но, сделав два-три курбета, почувствовал, с каким седоком имеет дело, и успокоился.

Снова загремели фанфары, и король выехал из Лувра в сопровождении герцога Алансонского, короля Наваррского, Маргариты, герцогини Неверской, г-жи де Сов, Таванна и всей придворной знати.

Само собою разумеется, что в числе охотников были Коконнас и Ла Моль.

Что касается герцога Анжуйского, то он уже три месяца был на осаде Ла-Рошели.

В ожидании короля Генрих подъехал поздороваться с женой, та, отвечая на его приветствие, шепнула ему на ухо:

— Нарочный из Рима был у герцога Алансонского. Коконнас сам ввел его к нему на четверть часа раньше, чем курьера от герцога Неверского ввели к королю.

— Значит, ему все известно? — спросил Генрих.

— Конечно, известно, — ответила Маргарита. — Вы только посмотрите, как блестят его глаза, несмотря на всю его скрытность!

— Я думаю! — прошептал Беарнец. — Ведь сегодня он гонится уже за тремя зайцами: Францией, Польшей и Наваррой, не считая кабана!

Он поклонился жене, вернулся на свое место и подозвал одного из слуг, родом беарнца, предки которого в течение столетия служили его предкам и который обычно был посланцем в любовных делах Генриха.

— Ортон! — обратился к нему Генрих. — Этот ключ передай кузену госпожи де Сов, ты его знаешь, он живет у своей возлюбленной на углу улицы Катр-Фис; скажешь ему, что его кузина желает поговорить с ним сегодня вечером. Пусть он войдет ко мне в комнату и, если меня не будет дома, пусть подождет; если же я очень запоздаю, пускай ложится спать на мою постель.

— Ответа не требуется, государь?

— Нет, только скажи мне, застал ты его дома или нет. А ключ отдашь только ему, понимаешь?

— Да, государь.

— Постой! Куда тебя черт несет? Перед тем, как мы выйдем из Парижа, я подзову тебя, чтобы ты переседлал мне лошадь, — тогда будет понятно, почему ты опоздал, а когда выполнишь поручение, догонишь нас в Бонди. Слуга кивнул головой и отъехал в сторону. Собравшиеся двинулись по улице Сент-Оноре, затем по улице Сен-Дени и, наконец, въехали в предместье; на улице Сен-Лоран лошадь короля Наваррского расседлалась, Ортон подъехал к нему, и все произошло так, как условились слуга и господин, который поскакал вдогонку за королевским поездом на улицу Реколе, в то время как его верный слуга скакал на улицу Катр-Фис.

Когда Генрих Наваррский присоединился к королю, Карл был занят столь интересным разговором с герцогом Алансонским о погоде, о возрасте обложенного кабана-одинца, о месте его лежки, что не заметил или сделал вид, будто не заметил, что Генрих на некоторое время отстал.

Маргарита все это время издали наблюдала за обоими, и ей казалось, что всякий раз, как ее брат-король смотрел на Генриха, в глазах его появлялось смущение.

Герцогиня Неверская хохотала до слез, потому что Коконнас, особенно веселый в этот день, беспрестанно отпускал остроты, стараясь насмешить дам.

Ла Моль уже два раза нашел случай поцеловать белый с золотой бахромой шарф Маргариты и сделал это с ловкостью, присущей любовникам, так, что его проделку заметили всего-навсего три-четыре человека.

В четверть девятого все общество прибыло в Бонди.

Карл IX первым делом спросил, не ушел ли кабан.

Обошедший зверя доезжачий ручался, что кабан в лежке.

Закуска была уже готова. Король выпил стакан венгерского, пригласил к столу дам, а сам, сгорая от нетерпения, чтобы убить время, пошел осматривать псарню и ловчих птиц, приказав не расседлывать его лошадь, ибо, заметил он, ему еще не доводилось ездить на такой отличной, такой выносливой лошади.

Король производил осмотр, а между тем появился герцог де Гиз. Он был вооружен так, как будто ехал не на, охоту, а на войну; его сопровождало двадцать — тридцать дворян в таком же снаряжении. Он тотчас осведомился, где король, подошел к нему и вернулся вместе с ним, продолжая какой-то разговор.

Ровно в девять часов король сам протрубил сигнал «набрасывать» собак, все сели на лошадей и поехали к месту охоты.

Улучив по дороге удобную минуту, Генрих опять подъехал к жене.

— Что нового? — спросил он.

— Ничего, кроме того, что мой брат Карл как-то странно на вас посматривает, — ответила Маргарита.

— Я это заметил, — сказал Генрих.

— А вы приняли меры предосторожности?

— На мне кольчуга, отличный испанский охотничий нож, отточенный, как бритва, острый, как игла, — я протыкаю им дублоны.

— Ну, да хранит вас Бог! — сказала Маргарита. Доезжачий, ехавший во главе охоты, дал знак остановиться; охота подъехала к лежке.

Часть IV

I

МОРВЕЛЬ
В то время как вся эта молодежь, веселая и беззаботная, по крайней мере с виду, неслась золотистым вихрем по дороге на Бонди, Екатерина, свернув в трубку драгоценный приказ, только что подписанный Карлом, приказала ввести к себе в кабинет человека, которому несколько дней назад командир ее охраны отослал письмо на улицу Серизе близ Арсенала. Широкая тафтяная повязка, похожая на траурную ленту, скрывала один глаз этого человека, оставляя на виду другой глаз, горбинку ястребиного носа меж двух выпиравших скул и покрытую седеющей бородкой нижнюю часть лица. На нем был длинный плотный плащ, под которым, видимо, скрывался целый арсенал. Кроме того, вопреки обычаю являться ко двору без оружия, на боку у него висела боевая шпага, длинная и широкая, с двойной гардой. Одна рука все время скрывалась под плащом, нащупывая рукоять кинжала.

— А-а, вот и вы, сударь! — сказала королева-мать, усаживаясь в кресло. — Вы, конечно, помните, что после святого Варфоломея, когда вы оказали нам бесценные услуги, я обещала, что не оставлю вас в бездействии. Случай представился, или вернее, его предоставляю вам я. Поблагодарите же меня!

— Покорнейше вас благодарю, ваше величество, — раболепно, но не без наглости, ответил человек с черной повязкой.

— Воспользуйтесь этим случаем, сударь, — второй такой случай вам не представится.

— Ваше величество, я жду… только, судя по началу, я опасаюсь…

— Что дело не очень громкое? Не такое, до каких охотники те, кто желает выдвинуться? Однако это такое поручение, что вам могли бы позавидовать Таванн и даже Гизы.

— Сударыня, поверьте мне: каково бы оно ни было, я весь в распоряжении вашего величество, — отвечал Екатерине ее собеседник.

— В таком случае прочтите, — протягивая королевский приказ, сказала Екатерина.

Человек пробежал его глазами и побледнел.

— Как! Арестовать короля Наваррского?! — воскликнул он.

— Что же тут необыкновенного?

— Но ведь короля, сударыня! По правде говоря, я думаю… я считаю, что для этого я дворянин недостаточно знатного рода.

— Мое доверие, господин де Морвель, делает вас первым в ряду моих придворных дворян, — ответила Екатерина.

— Приношу глубокую благодарность вашему величеству, — сказал убийца с волнением, в котором чувствовалось колебание.

— Так вы исполните это поручение?

— Раз вы, ваше величество, приказываете, мой долг повиноваться.

— Да, я приказываю.

— Тогда я повинуюсь, — Как вы возьметесь за это дело?

— Пока не знаю, сударыня, и я очень хотел бы, чтобы вы, ваше величество, дали мне указания.

— Вы боитесь шума?

— Сознаюсь, да!

— Возьмите с собой двенадцать человек, а если надо, то и больше.

— Конечно, ваше величество, я понимаю это как разрешение принять все меры для того, чтобы успех был обеспечен, за что я вам глубоко признателен. Но в каком месте я должен взять короля Наваррского?

— А какое место вы считаете наиболее подходящим?

— Если можно, то лучше в таком месте, которое, будучи местом священным, обеспечило бы мне безопасность.

— Понимаю. В каком-нибудь королевском дворце… например, в Лувре. Что вы на это скажете?

— О, если бы вы, ваше величество, позволили, это было бы великой милостью!

— Хорошо, арестуйте его в Лувре.

— А где именно?

— У него в комнате.

Морвель поклонился.

— А когда прикажете?

— Сегодня вечером или лучше ночью.

— Будет исполнено, ваше величество. А теперь соблаговолите дать мне еще некоторые указания.

— Какие?

— Я имею в виду уважение к титулу…

— Уважение… Титул!.. — повторила Екатерина. — Но разве вам не известно, сударь, что французский король никому не обязан оказывать уважение в своем королевстве, где ему равных нет?

Морвель еще раз низко поклонился.

— И все же, ваше величество, позвольте мне обратиться к вам еще с одним вопросом.

— Позволяю, сударь.

— А что, если король Наваррский будет оспаривать подлинность приказа? Это маловероятно, но…

— Напротив, сударь, наверное, так и будет.

— Он будет оспаривать?

— Вне всякого сомнения.

— Но тогда он откажется повиноваться?

— Боюсь, что да.

— И окажет сопротивление?

— Наверное.

— Ах, черт возьми! — произнес Морвель. — Но в таком случае…

— В каком? — пристально глядя на Морвеля, спросила Екатерина.

— Как быть в случае, если он окажет сопротивление?

— А как вы поступаете, когда у вас в руках королевский приказ, другими словами, когда вы представляете собою короля, а вам сопротивляются?

— Государыня, — отвечал негодяй, — когда мне оказана честь подобным приказом и когда я имею дело с простым дворянином, я его убиваю.

— Я уже сказала вам, сударь, — отвечала Екатерина, — и вы не могли этого забыть, что французский король в своем королевстве ни с какими титулами не считается! Иными словами, во Франции есть только один король — король французский, а все другие рядом с ним, даже люди, носящие самый высокий титул, — простые дворяне.

Морвель побледнел: он начинал понимать.

— Ого! Шутка ли — убить короля Наваррского! — воскликнул он.

— Кто вам сказал убить? Где у вас приказ убить его? Королю угодно отправить его в Бастилию, и в приказе говорится только об этом. Если он даст себя арестовать — отлично! Но так как он не даст себя арестовать, так как он окажет сопротивление, так как он попытается вас убить…

Морвель снова побледнел.

— …вы будете защищаться, — продолжала Екатерина. — Нельзя же требовать от такого храброго человека, как вы, чтобы он дал себя убить, не пытаясь защищаться, а при защите ничего не поделаешь! Мало ли что может случиться! Вы меня поняли?

— Да, государыня, а все-таки…

— Хорошо, вы хотите, чтобы после слова «арестовать» я приписала своей рукой «живого или мертвого»?

— Признаюсь, это разрешило бы все мои сомнения.

— Если вы думаете, что без этого исполнить поручение нельзя, придется приписать.

Пожав плечами, Екатерина развернула приказ и приписала: «живого или мертвого».

— Возьмите, — сказала она. — Теперь вы удовлетворены?

— Да, государыня, — отвечал Морвель. — Но я прошу вас, ваше величество, предоставить исполнение приказа в полное мое распоряжение.

— А чем может повредить то, что предложила я?

— Ваше величество, вы предлагаете мне взять двенадцать человек?

— Да, для пущей надежности…

— А я прошу позволения взять только шестерых.

— Почему?

— Потому что если с королем Наваррским случится несчастье, — а это весьма вероятно, — то шестерым легко простят, так как шестеро боялись упустить арестованного, но никто не простит двенадцати, что они подняли руку на королевское величество раньше, чем потеряли половину своих товарищей.

— Хорошо королевское величество без королевства, нечего сказать!

— Королевский титул дается не королевством, а происхождением, — возразил Морвель.

— Ну хорошо! Делайте, как знаете, — сказала Екатерина. — Только должна вас предупредить, чтобы вы никуда не выходили из Лувра.

— Но как же я соберу моих людей?

— У вас, разумеется, есть какой-нибудь сержант; вы можете поручить это ему.

— У меня есть слуга; он парень не только верный, но уже помогавший мне в такого рода делах.

— Пошлите за ним и уговоритесь. Ведь вы знаете Оружейную палату короля? Там вам дадут позавтракать; там же вы отдадите приказания. Само это место укрепит вашу решимость, если она поколебалась. А потом, когда вернется с охоты мой сын, вы перейдете в мою молельню и там будете ждать, когда наступит время действовать.

— А как мне проникнуть в его комнату? Король Наваррский, наверно, что-то подозревает — тогда он запрется изнутри.

— У меня есть запасные ключи от всех дверей, — сказала Екатерина, — а все задвижки в комнате Генриха сняты. Прощайте, господин де Морвель, до скорого свидания! Я прикажу проводить вас в Оружейную палату короля. Да, кстати! Не забудьте, что повеление короля должно быть выполнено во что бы то ни стало и никакие оправдания приняты не будут. Провал, даже неудача нанесут ущерб чести короля — это тяжкий проступок…

Не давая Морвелю времени ответить, Екатерина позвала командира своей охраны де Нансе и приказала отвести Морвеля в Оружейную палату короля.

«Черт возьми! — говорил себе Морвель, следуя за своим проводником. — В делах убийств я иду вверх по иерархической лестнице: от простого дворянина до командующего армией, от него до адмирала, от адмирала до короля без короны. Кто знает, не доберусь ли я когда-нибудь и до коронованного?».

II

ОХОТА С ГОНЧИМИ
Доезжачий, который обошел кабана и поручился королю за то, что зверь не выходил из круга, оказался прав. Как только на след навели ищейку, она сейчас же подняла кабана, лежавшего в колючих зарослях, и, как определил по его следу доезжачий, зверь оказался очень крупным одинцом.

Кабан взял напрямик и в пятидесяти шагах от короля перебежал дорогу, преследуемый только той ищейкой, которая его и подняла. Немедленно спустили со смычка очередную стаю, и двадцать гончих бросились по следу зверя.

Карл IX страстно любил охоту. Как только кабан перебежал дорогу, Карл сейчас же поскакал за ним, трубя «по зрячему»; за королем скакали герцог Алансонский и Генрих Наваррский, которому Маргарита сделала знак, чтобы он не отставал от короля.

Все остальные охотники последовали за королем.

Во времена, когда происходили события, о которых идет речь, королевские леса не походили на теперешние охотничьи парки, изрезанные проезжими дорогами. Тогда леса почти не разрабатывались. Королям еще не приходило в голову стать коммерсантами и разбить леса на делянки, на строевой лес и на сечи. Деревья насаждались не учеными лесоводами, а десницей Божией, бросавшей семена по воле ветра, и не выстраивались в шахматном порядке, а росли, где им удобнее, как в девственных лесах Америки. Короче говоря, в то время этот лес являлся надежным убежищем для множества зверей — кабанов, волков, оленей, — а также для разбойников; всего-навсего двенадцать тропинок расходились звездными лучами из одной точки — из Бонди, а весь лес окружала дорога, подобно тому как обод охватывает спицы колеса.

Если продолжить это сравнение, то ступицу довольно точно представлял собой единственный перекресток в самом центре леса, служивший местом сбора отбившихся охотников, откуда они снова устремлялись к тому месту, где слышались звуки потерянной ими из виду охоты.

Спустя четверть часа произошло то, что всегда бывает в подобных случаях: на пути охотников оказались непреодолимые препятствия, голоса гончих заглохли где-то вдалеке, и даже сам король вернулся к перекрестку, по своему обыкновению ругаясь и проклиная все на свете.

— Что же это такое? И вы, Алансон, и вы, Анрио, тихи и смиренны, как монашки, идущие за аббатиссой, — говорил он. — Слушайте, это не охота! У вас, Франсуа, такой вид, точно вас вынули из сундука, и от вас так несет духами, что если вы проедете между моими гончими и зверем, то собаки сколются со следа. Послушайте, Анрио, где ваша рогатина, где аркебуза?

— Государь, зачем же мне аркебуза? — спросил Генрих. — Я знаю, что вы любите сами стрелять по зверю, когда его остановят гончие. А рогатиной я владею плохо — у нас в горах рогатины не в ходу, и мы охотимся на медведя с одним кинжалом.

— Клянусь смертью, Генрих, когда вы вернетесь к себе в Пиренеи, непременно пришлите мне целый воз живых медведей! Наверное, это чудесная охота, когда бьешься один на один со зверем, который может тебя задушить… Послушайте! По-моему, это гон. Нет, я ошибся.

Король взял рог и протрубил призыв. Ему ответило несколько рогов. Внезапно один из доезжачих подал в рог другой сигнал.

— По зрячему! По зрячему! — крикнул король. Он пустился вскачь; за ним последовали охотники, собравшиеся по его сигналу.

Доезжачий не ошибся. Чем дальше скакал король, тем явственнее слышался гон стаи, состоявшей теперь из шестидесяти собак, так как на зверя спускали одну за другой запасные стаи, оказавшиеся там, где пробегал кабан. Король еще раз «перевидел» зверя и, пользуясь тем, что здесь был чистый бор, поскакал за кабаном прямо через лес, трубя в рог изо всех сил.

Некоторое время вельможи скакали следом за ним. Но король ехал на сильной лошади и, увлеченный страстью, скакал по таким буеракам и такой чащобе, что сначала женщины, потом герцог де Гиз со своими дворянами, а потом и король Наваррский и герцог Алансонский были вынуждены отстать от него. Немного дольше других продержался Таванн, но в конце концов и он отказался от такой скачки.

Все общество, за исключением Карла и нескольких доезжачих, не отстававших от короля из-за обещанной награды, снова собралось поблизости от перекрестка.

Король Наваррский и герцог Алансонский стояли вдвоем на длинной просеке. В ста шагах от них спешились герцог де Гиз и его дворяне. На перекрестке остановились женщины.

— Честное слово, — сказал герцог Алансонский Генриху, краешком глаза показывая на герцога де Гиза, — у этого человека с его свитой, увешанной оружием, такой вид, будто он король. Он даже не удостаивает взглядом таких жалких августейших особ, как мы с вами.

— А почему он станет обращаться с нами лучше, чем наши родственники? — ответил Генрих. — Эх, брат мой! Разве мы с вами не пленники французского двора, не заложники от нашей партии?

При этих словах герцог Франсуа вздрогнул и взглянул на Генриха так, словно хотел вызвать его на дальнейшие объяснения, но Генрих и так сказал больше, чем это было у него в обычае, и теперь хранил молчание.

— Что вы хотели сказать, Генрих? — спросил герцог Алансонский, очевидно, недовольный тем, что его зять не продолжает разговора, предоставляя ему вступать в объяснения самому.

— Я хотел сказать, — ответил Генрих, — что все эти хорошо вооруженные люди, видимо, получили приказ не выпускать нас из виду и, по всем признакам, похожи на стражу, готовую задержать двух человек, если те вздумают бежать.

— Почему бежать? Зачем бежать? — спросил герцог Алансонский, прекрасно разыгрывая наивное удивление.

— Под вами, Франсуа, отличный испанский жеребец, — отвечал Генрих, делая вид, что меняет тему разговора, но продолжая свою мысль, — я уверен, что он может проскакать семь миль в час и сегодня до полудня сделать двадцать. Погода хорошая. Честное слово, меня так и подмывает отдать повод. Смотрите, какая там хорошая тропинка! Разве она не соблазняет вас, Франсуа? А у меня зуд даже в шпорах.

Франсуа не ответил ни слова. Он то краснел, то бледнел и делал вид, что прислушивается, словно стараясь определить, где охота.

«Известие из Польши сделало свое дело, — подумал Генрих, — мой дорогой шурин что-то затевает. Ему очень хотелось бы, чтобы бежал я, но я не побегу один».

Едва успел он закончить свою мысль, как коротким галопом проскакала группа гугенотов, принявших католичество и вернувшихся ко двору два-три месяца тому назад; с самой приветливой улыбкой они поклонились герцогу Алансонскому и королю Наваррскому.

Было очевидно, что стоило герцогу Алансонскому, подзадоренному недвусмысленными намеками Генриха, сказать одно слово или сделать одно движение, и тридцать — сорок всадников, ставших около них как бы в противовес отряду герцога де Гиза, прикрыли бы бегство их обоих, но герцог Франсуа отвернулся и, приставив к губам рог, протрубил сбор.

В это время вновь прибывшие всадники, вероятно, думая, что нерешительность герцога Алансонского вызвана присутствием и близким соседством гизаров, незаметно один за другим очутились между свитой герцога де Гиза и двумя представителями двух королевских домов и выстроились с таким тактическим искусством, которое указывало на привычку к боевым порядкам. Теперь, чтобы добраться до герцога Алансонского и короля Наваррского, надо было сначала опрокинуть этих всадников, тогда как перед братом короля и его зятем до самого горизонта лежал свободный путь.

Неожиданно в просвете между деревьями появился всадник, которого до сих пор не видели ни Генрих, ни герцог Алансонский. Генрих старался угадать, кто это такой, но всадник, приподняв шляпу, позволил узнать себя Генриху — это был виконт Тюренн, один из вождей протестантской партии, находившийся, как все думали, в Пуату.

Виконт осмелился даже сделать знак, прямо говоривший: «Едем?».

Но Генрих, внимательно вглядевшись в безразличное выражение лица и тусклые глаза герцога Алансонского, раза три покачал головой, делая вид, что ему тесен воротник камзола.

Это был отрицательный ответ. Виконт понял его, дал шпоры коню и скрылся в чаще леса.

В то же мгновение послышался приближающийся лай собак, а немного погодя все увидели, как в дальнем конце просеки пробежал кабан, через минуту вслед за ним пронеслись гончие и, наконец, подобно «адскому охотнику», проскакал Карл IX, без шляпы, не отрывая губ от рога и трубя во всю силу своих легких; за ним следовало четверо доезжачих. Таванн где-то заблудился.

— Король! — крикнул герцог Алансонский и поскакал по следам.

Генрих, почувствовав себя увереннее в присутствии своих друзей, сделал им знак не отдаляться и подъехал к дамам.

— Ну что? — спросила Маргарита, выехав к нему навстречу.

— Что? Охотимся на кабана, государыня, — отвечал Генрих.

— Только и всего?

— Да, со вчерашнего утра дует противный ветер; по-моему, я это и предсказывал.

— А перемена ветра не благоприятствует охоте? — спросила Маргарита.

— Нет, — ответил Генрих, — иногда это путает все планы, и приходится их менять.

В это время чуть слышный лай стал быстро приближаться, и какое-то тревожное волнение заставило охотников насторожиться. Все приподняли головы и превратились в слух.

Почти сейчас же показался кабан, но он не проскочил обратно в лес, а побежал по тропе прямо к перекрестку, где находились дамы и любезничавшие с ними придворные дворяне и охотники, еще раньше отбившиеся от охоты.

За кабаном, «вися у него на хвосте», неслись штук сорок наиболее вязких гончих; вслед за собаками скакал Карл IX, потерявший берет и плащ, в разорванной колючками одежде, с изодранными в кровь руками и лицом.

При нем оставался только один доезжачий.

Король то бросал трубить, чтобы натравливать собак голосом, то переставал натравливать, чтобы трубить в рог. Весь мир перестал для него существовать. Если бы под ним пала лошадь, он крикнул бы, как Ричард III:

«Корону — за коня!».

Но конь, видимо, вошел в такой же азарт, как и всадник: он едва касался копытами земли, и пар валил у него из ноздрей.

Кабан, собаки, король — все промелькнуло, как видение.

— Улюлю! Улюлю! — крикнул на скаку король и снова приложил рог к своим окровавленным губам.

По пятам за королем скакали герцог Алансонский и два доезжачих. У всех остальных лошади или отстали, или сбились со следа.

Все общество поскакало на звуки горна, так как было ясно, что кабан станет на «отстой».

В самом деле, не прошло и десяти минут, как зверь свернул с тропинки и пошел лесом, но, добежав до полянки, прислонился задом к большому камню и стал мордой к гончим.

На крики Карла, не отстававшего от кабана, все съехались на этой поляне.

Наступил самый увлекательный момент охоты. Зверь, видимо, решил оказать отчаянное сопротивление. Гончие, разгоряченные трехчасовой гоньбой, подстрекаемые криками и руганью короля, с остервенением накинулись на зверя.

Охотники расположились широким кругом — впереди всех король, за ним вооруженный аркебузой герцог Алансонский и Генрих с простым охотничьим ножом.

Герцог Алансонский отстегнул аркебузу от седельного крючка и зажег фитиль. Генрих то вынимал, то вкладывал в ножны свой охотничий нож.

Герцог де Гиз, довольно презрительно относившийся к охотничьим потехам, стоял со своими дворянами в стороне.

Съехавшиеся дамы тоже образовывали отдельную группу, подобную группе герцога де Гиза.

Все, в ком жил охотник, в тревожном ожидании не спускали глаз с кабана. Поодаль стоял доезжачий, напрягшись всем телом, чтобы сдержать двух одетых в панцири молосских догов короля, которые выли и рвались так, что, казалось, вот-вот разорвут свои цепи, — до того не терпелось им броситься на кабана.

Кабан, защищаясь, делал чудеса. Штук сорок гончих с визгом нахлынули на него разом, точно накрыв его пестрым ковром, и норовили впиться в морщинистую шкуру, покрытую ставшей дыбом щетиной, но зверь каждым ударом своего клыка подбрасывал на десять футов вверх какую-нибудь собаку, которая падала с распоротым животом и, волоча за собой внутренности, снова бросалась в свалку, а тем временем Карл, всклокоченный, с горящими глазами, пригнувшись к шее лошади, яростно трубил «улюлю».

Не прошло и десяти минут, как двадцать собак вышли из строя.

— Догов! — крикнул король. — Догов!..

Доезжачий спустил с цепи двух молосских догов; доги ринулись в свалку. Расталкивая и опрокидывая всех и вся, они в своих панцирях мгновенно проложили себе путь, и каждый впился в кабанье ухо. Кабан, почувствовав на себе догов, щелкнул клыками от ярости и боли.

— Браво, Зубастый! Браво, Смельчак! — кричал Карл IX. — Смелей, собачки! Рогатину! Рогатину!

— Не хотите ли взять мою аркебузу? — спросил герцог Алансонский.

— Нет, нет, — крикнул король. — Ведь не чувствуешь, как входит пуля, — никакого удовольствия, а рогатину чувствуешь. Рогатину! Рогатину!

Королю подали охотничью рогатину с закаленным железным ножом.

— Брат, осторожнее! — крикнула Маргарита.

— У-лю-лю! У-лю-лю! — закричала герцогиня Неверская — Не промахнитесь, государь! Пырните хорошенько этого нечестивца!

— Будьте покойны, герцогиня! — ответил Карл. Взяв рогатину наперевес, он устремился на кабана, кабан же, которого держали два дога, не мог увернуться от удара. Но, увидав сверкающую рогатину, зверь сделал движение в сторону, и рогатина попала ему не в грудь, а скользнула по лопатке, ударилась о камень, к которому прислонился задом зверь, и затупилась.

— Тысяча чертей! Промазал! — крикнул король. — Рогатину! Рогатину!

Осадив коня, как это делали рыцари на ристалище, он отшвырнул уже негодную рогатину.

Один из охотников хотел было подать ему другую.

Но в это самое мгновение кабан, как бы предвидя грозившую ему беду, рванулся, вырвал из зубов молосских догов свои растерзанные уши и с налившимися кровью глазами, ощетинившийся, страшный, шумно выпуская воздух, как кузнечный мех, опустил голову и бросился на лошадь короля.

Карл был охотник очень опытный, и он предвидел возможность нападения: он поднял коня на дыбы, но не рассчитал силы и слишком туго натянул поводья; конь от чересчур затянутых удил, а может быть, и от испуга, запрокинулся. У всех зрителей вырвался крик ужаса; конь упал и придавил королю ногу.

— Государь! Отдайте повод! — крикнул Генрих. Король бросил поводья, левой рукой ухватился за седло, а правой старался вытащить охотничий нож, однако нож, придавленный тяжестью короля, не желал вылезать из ножен.

— Кабан! Кабан! — кричал король. — Ко мне, Алан-сон! Ко мне!

Между тем конь, предоставленный сам себе, словно поняв, что хозяин в опасности, напряг мускулы и уже поднялся на три ноги, но тут Генрих увидел, как герцог Франсуа, услыхав призыв своего брата, страшно побледнел и приложил аркебузу к плечу, но пуля ударила не в кабана, который был в двух шагах от короля, а раздробила колено коню, и он ткнулся мордой в землю. В ту же минуту кабан одним ударом клыка распорол сапог Карла.

— О-о! — побелевшими губами прошептал герцог Алансонский. — Видно, королем французским будет герцог Анжуйский, а королем польским — я.

В самом деле, кабан уже добрался до ляжки Карла, как вдруг король почувствовал, что кто-то поднял его руку, затем у него перед глазами сверкнул клинок и вонзился под лопатку зверю, и чья-то рука в железной перчатке оттолкнула кабанье рыло, уже проникшее под платье короля.

Карл, успевший высвободить ногу, пока поднимался его конь, с трудом встал и, увидев, что он весь в крови, побледнел как мертвец.

— Государь! — все еще стоя на коленях и придерживая пораженного в сердце кабана, сказал Генрих. — Это пустяки! Вы не ранены, ваше величество, — я отвел клык.

Он встал, оставив нож в туше зверя, и кабан упал, истекая кровью, хлынувшей не из раны, а из горла.

Карл IX, стоя посреди задыхавшейся от волнения толпы, ошеломленный криками ужаса, способными поколебать мужество в самом отважном человеке, готов был упасть тут же, рядом с издыхавшим кабаном. Но он тут же взял себя в руки и, повернувшись к Генриху Наваррскому, пожал ему руку и посмотрел на него глазами, в которых блеснуло искреннее чувство, вспыхнувшее в сердце короля впервые за все двадцать четыре года его жизни.

— Спасибо, Анрио! — сказал он.

— Бедный брат! — подойдя к Карлу, воскликнул герцог Алансонский.

— А-а! Это ты, Алансон! — сказал король. — Ну, знаменитый стрелок, где твоя пуля?

— Наверное, расплющилась о шкуру кабана, — отвечал герцог.

— Ах, Боже мой! — воскликнул Генрих, прекрасно разыгрывая изумление. — Видите ли, Франсуа, ваша пуля раздробила ногу коню его величества. Как странно!

— Гм! Это правда? — спросил король.

— Очень может быть, — уныло ответил герцог, — ведь у меня так сильно дрожали руки!

— Как бы то ни было, для такого искусного стрелка, Франсуа, выстрел небывалый! — нахмурив брови, сказал Карл. — Еще раз спасибо, Анрио! Господа, — продолжал он, обращаясь ко всем присутствовавшим, — мы возвращаемся в Париж, с меня довольно.

Маргарита подъехала поздравить Генриха.

— Да, да, Марго, — сказал Карл, — похвали его от чистого сердца! Если бы не он, французского короля звали бы теперь Генрих Третий.

— Увы, сударыня, — сказал ей Беарнец, — герцог Анжуйский и без того мой враг, а теперь возненавидит меня еще больше. Но как быть? Каждый делает, что может, — спросите хоть герцога Алансонского.

Он нагнулся, вытащил из туши кабана охотничий нож и раза три всадил его в землю, чтобы счистить кровь.

III

БРАТСТВО
Спасая жизнь Карлу, Генрих сделал больше, чем спас жизнь человеку: он предотвратил смену государей в трех королевствах.

В самом деле: если бы Карл IX погиб, королем французским стал бы герцог Анжуйский, а королем польским, по всей вероятности, — герцог Алансонский. Что же касается Наварры, то, так как герцог Анжуйский был любовником принцессы Конде, наваррская корона, вероятно, заплатила бы мужу за покладистость жены.

Таким образом, из всей этой великой перетасовки не могло выйти ничего хорошего для Генриха Наваррского. Он получал другого господина — только и всего. Но вместо Карла IX, относившегося к нему сносно, Генрих представлял себе на французском престоле герцога Анжуйского, умом и сердцем двойника своей матери Екатерины, который поклялся уничтожить Генриха и который сдержал бы свою клятву.

В то мгновение, когда кабан набросился на Карла IX, все эти мысли разом мелькнули в голове Генриха, и мы видели последствия быстрого, как молния, вывода, который он сделал: вывода, что жизнь Карла IX неотделима от его жизни.

Карл IX спасся благодаря преданности Генриха, подлинный источник которой остался ему неизвестен.

Но Маргарита поняла все и была восхищена неожиданной для нее смелостью Генриха, блиставшей, подобно молнии, только в грозу.

Однако царствование герцога Анжуйского было, к сожалению, еще не все — надо было самому стать королем. Надо было бороться за Наварру с герцогом Алансонским и принцем Конде, а самое главное — надо было покинуть этот двор, где приходилось ходить между двумя пропастями, но уехать под прикрытием принца крови.

На обратном пути в Париж Генрих серьезно обдумал положение, и, когда он входил в Лувр, план его уже созрел.

Не снимая сапог, как был — в пыли и крови, он прошел прямо к герцогу Алансонскому; герцог в сильном возбуждении большими шагами ходил по комнате.

При виде Генриха герцог сделал нетерпеливое движение.

— Да, — беря его за обе руки, сказал Генрих, — да, брат мой, я понимаю вас: вы сердитесь на меня за то, что я первый обратил внимание короля на пулю, попавшую в ногу его коня, а не в кабана, как того хотели вы. Что делать! Я не мог сдержать изумления. Но все равно, король и без меня заметил бы, что вы промахнулись.

— Конечно, конечно, — пробормоталгерцог Алансонский. — Но все же ничему иному, кроме злого умысла, я не могу приписать ваш, в сущности говоря, донос, который, как вы видели, вызвал у моего брата Карла, по меньшей мере, сомнения в искренности моих намерений и омрачил наши отношения.

— Мы сейчас к этому вернемся, — сказал Генрих. — Что же касается моих добрых или злых намерений по отношению к вам, то я для того и пришел сюда, чтобы вы сами могли судить о них.

— Хорошо! — с обычной своей сдержанностью ответил герцог Алансонский. — Говорите, Генрих, я вас слушаю.



— Когда я скажу вам все, Франсуа, вы увидите, каковы мои намерения: я пришел, чтобы сделать вам признание, совершенно откровенное и очень неосторожное, после которого вы можете погубить меня одним словом.

— Что такое? — начиная тревожиться, спросил Франсуа.

— Я долго колебался, — продолжал Генрих, — прежде нежели сказать вам, что привело меня сюда, особенно после того как вы сегодня не захотели меня слушать.

— Ей-Богу, я не понимаю, что вы хотите сказать, Генрих, — бледнея, отвечал герцог.

— Мне слишком дороги ваши интересы, брат мой, и я не могу не сообщить вам, что гугеноты предприняли кое-какие шаги.

— Шаги? — переспросил герцог Алансонский. — Что же это за шаги?

— Один из гугенотов, а именно господин де Муи де Сен-Фаль, сын храброго де Муи, убитого Морвелем, — да вы его знаете…

— Знаю.

— Так вот он, рискуя жизнью, явился сюда нарочно с целью доказать мне, что я в плену.

— Ах, вот как! И что же вы ему ответили?

— Брат мой, вам известно, что я нежно люблю Карла, который спас мне жизнь, и что королева-мать заменила мне мою родную мать. Вот почему я отказался от всех его предложений.

— А что он вам предлагал?

— Гугеноты хотят восстановить наваррский престол, а так как по наследству престол принадлежит мне, они его мне и предложили.

— Так! Значит, де Муи вместо согласия получил отказ?

— По всей форме… и даже в письменном виде. Но с тех пор… — продолжал Генрих.

— Вы раскаялись, брат мой? — перебил его герцог Алансонский.

— Нет, я только заметил, что де Муи, недовольный мною, устремил свои взоры на кого-то другого.

— Куда же? — спросил встревоженный Франсуа.

— Не знаю. Быть может, на принца Конде.

— Да, это похоже на правду, — ответил герцог.

— Впрочем, — заметил Генрих, — я имею возможность совершенно точно узнать, кого он прочит в вожди. Франсуа побледнел как мертвец.

— Но, — продолжал Генрих, — гугеноты не единодушны, и де Муи, при всей его храбрости и честности, все же представляет только часть партии. Другая же часть, пренебрегать которой нельзя, не утратила надежды возвести на трон Генриха Наваррского, который сперва заколебался, но потом мог и передумать.

— Вы так полагаете?

— Я каждый день получаю тому доказательства. Вы заметили, из кого состоял отряд, что присоединился к нам на охоте?

— Да, из обращенных дворян-гугенотов.

— Вы узнали их вождя, который подал мне знак?

— Да, это был виконт де Тюренн.

— Вы поняли, чего они от меня хотели?

— Да, они предлагали вам бежать.

— Как видите, — сказал Генрих взволнованному Франсуа, — существует другая партия, которая хочет отнюдь не того, чего хочет де Муи.

— Другая партия?

— Да, и, повторяю, очень сильная. Таким образом, чтобы успех был обеспечен, надо объединить эти две партии — Тюренна и де Муи. Заговор ширится, войска размещены и ждут только сигнала. И это-то крайне напряженное положение требует, чтобы я немедленно нашел выход, и у меня созрели два решения, но я никак не могу остановиться ни на одном из них. Эти два решения я и хочу вынести на ваш дружеский суд.

— Скажите лучше — на братский.

— Да, на братский, — подтвердил Генрих.

— Говорите, я слушаю.

— Прежде всего, дорогой Франсуа, я должен описать вам мое душевное состояние. Никаких желаний, никакого честолюбия, никаких способностей у меня нет — я простой деревенский дворянин, бедный, чувствительный и робкий; деятельность заговорщика, — представляется мне, — обильна такими неприятностями, которые не вознаграждаются даже твердой надеждой на корону.

— Нет, брат мой, — отвечал Франсуа, — вы заблуждаетесь: печально положение принца, все благосостояние которого ограничено межевым камнем на отцовском поле и которому все почести воздает только его слуга! Я не верю вам!

— И, однако, я говорю правду, брат мой, — настаивал Генрих, — и если бы я поверил, что у меня есть настоящий друг, я отказался бы в его пользу от власти, которую хочет мне предложить заинтересованная во мне партия; но, — прибавил он со вздохом, — такого друга у меня нет.

— Так ли? Право же, вы ошибаетесь.

— Да нет же! — сказал Генрих. — Кроме вас, брат мой, я не знаю никого, кто был бы ко мне привязан, и, чтобы в чудовищных междоусобицах не возникла мертворожденная попытка выдвинуть на свет Божий кого-нибудь… недостойного… я предпочитаю предупредить моего брата-короля о том, что происходит. Я никого не назову, не скажу, где и когда, но я предотвращу катастрофу.

— Великий Боже! — воскликнул герцог Алансонский, не в силах сдержать свой ужас. — Что вы говорите!.. Как! Вы, единственная надежда партии после смерти адмирала! Вы, гугенот, правда обращенный, но плохо обращенный, — по крайней мере, так о вас думают, — вы занесете нож над своими собратьями! Генрих, Генрих! Неужели вы не понимаете, что вы устроите вторую Варфоломеевскую ночь всем гугенотам королевства? Неужели вы не знаете, что Екатерина только и ждет случая, чтобы истребить всех, кто уцелел?

Дрожащий герцог с красными и белыми пятнами на лице стиснул руку Генриха, умоляя его отказаться от этого решения, которое губило его самого.

— Вот оно что! — с самым невинным видом сказал Генрих. — Так вы думаете, Франсуа, что это повлечет за собой столько несчастий? А мне кажется, что, заручившись словом короля, я спасу этих неблагоразумных людей.

— Слово короля Карла Девятого? Генрих! Да разве он не дал слово адмиралу? Разве он не дал его Телиньи? Да не дал ли он слово и вам самому? Говорю вам, Генрих: поступив так, вы погубите всех — не только гугенотов, но и всех, кто был с ними в косвенных или прямых сношениях.

Генрих с минуту как будто размышлял.

— Если бы я был при этом дворе принцем, играющим какую-то роль, — заговорил он, — я поступил бы иначе. Например, будь я на вашем месте, Франсуа, то есть будь я членом французской королевской фамилии и возможным наследником престола…

Франсуа иронически покачал головой.

— Как же поступили бы вы на моем месте? — спросил он.

— На вашем месте, брат мой, я стал бы во главе движения, чтобы направлять его, — ответил Генрих. — Тогда мое имя, мое положение ручались бы моей совести за жизнь мятежников, и я извлек бы пользу, во-первых, для себя, а во-вторых, быть может, и для короля, из предприятия, которое в противном случае может причинить Франции великое зло.

Герцог Алансонский слушал все это с такой радостью, что лицо его совершенно разгладилось.

— И вы уверены, — спросил он, — что такой образ действий осуществим и что он избавит нас от бедствий, которые вы предвидите?

— Да, уверен, — ответил Генрих. — Гугеноты вас любят: ваша внешняя скромность, ваше высокое и в то же время необычное положение, наконец благосклонность, с какой вы всегда относились к приверженцам протестантской веры, побудят их служить вам.

— Но ведь в протестантской партии раскол, — сказал герцог Алансонский. — Будут ли за меня те, кто нынче за вас?

— Берусь уговорить их, благодаря двум обстоятельствам.

— Каким же?

— Первое — это доверие протестантских вождей ко мне; второе — их страх за свою участь, так как ваше высочество, зная их имена…

— Но кто же назовет мне их имена?

— Да я же!

— Вы назовете?

— Послушайте, Франсуа, я уже сказал вам, что из всех обитателей двора я люблю только вас, — продолжал Генрих, — это, конечно, оттого, что вас преследуют так же, как и меня; да и моя жена любит вас больше всех на свете…

Франсуа покраснел от удовольствия.

— Доверьтесь мне, брат мой, — продолжал Генрих, — возьмите это дело в свои руки и царствуйте в Наварре. И если вы предоставите мне место за вашим столом и хороший лес для охоты, я почту себя счастливым.

— Царствовать в Наварре! — сказал герцог. — Но если…

— …если герцог Анжуйский будет провозглашен польским королем, да? Я заканчиваю вашу мысль.

Франсуа не без ужаса посмотрел на Генриха.

— Слушайте, Франсуа! — продолжал Генрих. — Раз уж от вас ничего ускользнуть не может, я скажу, что я об этом думаю: предположим, герцог Анжуйский становится королем Польским, а в это время наш брат Карл, Боже сохрани, умирает; но ведь от По до Парижа двести миль, а от Варшавы до Парижа — четыреста; следовательно, вы будете здесь и наследуете французский престол, когда король Польский только узнает, что престол свободен. И тогда, Франсуа, если вы будете мною довольны, вы вернете мне Наваррское королевство, которое будет лишь зубцом в вашей короне; при этом условии я его приму. Худшее, что с вами может случиться, — это то, что вы можете остаться королем Наваррским и сделаться родоначальником новой династии, продолжая жить по-семейному со мной и моей семьей, тогда как здесь вы — несчастный, преследуемый принц, несчастный третий сын, раб двух старших братьев, которого какой-нибудь каприз может отправить в Бастилию.

— Да, да, — ответил Франсуа, — я это чувствую, чувствую так же хорошо, как плохо понимаю, почему вы сами отказываетесь от плана, который предлагаете мне. Неужели у вас ничего не бьется вот здесь?

И герцог Алансонский положил руку на сердце зятя.

— Бывают бремена неудобоносимые для иных, — с улыбкой ответил Генрих, — а это я не стану и пытаться поднять. Я так боюсь самого усилия, что у меня пропадает всякое желание завладеть бременем.

— Итак, Генрих, вы действительно отказываетесь?

— Я сказал это де Муи и повторяю вам.

— Но в делах такого рода, дорогой брат, нужны не слова, а доказательства, — заметил герцог Алансонский.

Генрих вздохнул свободно, как борец, почувствовавший, что спина противника начинает подаваться.

— Я докажу это сегодня же вечером, — ответил он. В девять часов и список вождей, и план их действий будут у вас. Акт о моем отречении я уже отдал де Муи.

Франсуа взял руку Генриха и с чувством пожал ее обеими руками.

В эту минуту к герцогу Алансонскому вошла Екатерина, и, как обычно, без доклада.

— Вместе! И впрямь — два любящих брата! — с улыбкой промолвила она.

— Разумеется, сударыня! — с величайшим хладнокровием ответил Генрих, в то время как герцог Алансонский побледнел от страха.

С этими словами Генрих отошел на несколько шагов, чтобы дать Екатерине возможность свободно поговорить с сыном.

Королева-мать вынула из сумочки необычайную драгоценность.

— Эта пряжка сделана во Флоренции, — сказала она, — я вам дарю ее, чтобы вы пристегивали ею шпагу к поясу. И добавила шепотом:

— Если сегодня вечером вы услышите шум в комнате вашего зятя Генриха, не выходите. Франсуа сжал руку матери.

— Вы позволите показать ему прекрасный подарок, который вы мне сделали? — спросил он.

— Вы можете сделать еще лучше: подарите ее ему от вашего и от моего имени — я заказала для него такую же.

— Слышите, Генрих? — сказал Франсуа. — Моя добрая матушка принесла мне эту драгоценную вещичку и делает ее еще драгоценнее, позволяя подарить вам.

Генрих пришел в восторг от красоты этой пряжки и рассыпался в благодарностях. Когда его излияния кончились, Екатерина сказала:

— Сын мой, я неважно себя чувствую; пойду лягу в постель; ваш брат Карл очень устал после охоты и последует моему примеру. Поэтому сегодня вечером семейного ужина не будет, каждому из нас принесут ужин в его комнату… Ах да! Генрих! Я и забыла похвалить вас за ваше мужество и ловкость: вы спасли жизнь вашему королю, вашему брату! Вы будете вознаграждены.

— Я уже вознагражден! — с поклоном ответил Генрих.

— Сознанием исполненного долга? — подхватила Екатерина. — Это слишком малая награда; будьте уверены, что мы с Карлом не останемся в долгу и что-нибудь придумаем…

— От вас и от моего дорогого брата Карла все будет принято, как благо, сударыня. Генрих поклонился и вышел. «Эге, братец Франсуа! — выйдя от герцога Алансонского, думал Генрих. — Теперь я уверен, что уеду не один и что заговор, имевший доселе только тело, получит и голову. Но будем осторожны! Екатерина сделала мне подарок, Екатерина обещала мне награду: тут скрыта какая-то дьявольская штука! Сегодня же вечером я посоветуюсь с Маргаритой».

IV

БЛАГОДАРНОСТЬ КОРОЛЯ КАРЛА IX
Морвель провел часть дня в Оружейной палате короля, но когда Екатерина увидела, что приближается время возвращения с охоты, она приказала отвести к себе в молельню его и его подручных.

Как только Карл IX вернулся, кормилица сказала ему, что какой-то человек провел часть дня у него, и сначала Карл страшно разгневался, что кто-то позволил себе впустить в его покои постороннего. Но затем он попросил кормилицу описать наружность этого человека, и, когда она сказала, что это тот самый человек, которого как-то вечером она привела к нему по его же распоряжению, король сообразил, что это Морвель, и, вспомнив о приказе, который вырвала у него мать сегодня утром, он понял все.

— Вот тебе раз! В тот самый день, когда он спас мне жизнь! — проворчал Карл. — Время выбрано неудачно.

Подумав об этом, он сделал было несколько шагов, намереваясь спуститься к матери, но его остановила мысль:

«Черт подери! Если я заговорю с ней об этом, спорам конца не будет! Лучше будем действовать каждый со своей стороны».

— Кормилица! — сказал он. — Запри все двери и скажи королеве Елизавете[45], что я неважно себя чувствую после падения и буду спать у себя.

Кормилица пошла исполнять приказание, а Карл, так как было еще рано для осуществления его замысла, сел писать стихи.

За этим занятием время бежало для короля быстро. И когда начало бить девять часов вечера, он думал, что еще только семь. Карл принялся считать удары; с последним ударом он встал.

— Черт возьми! Пора! — сказал он.

Взяв плащ и шляпу, он вышел в потайную дверь, которая, по его приказу, была пробита в деревянной обшивке стены и о существовании которой не имела понятия даже Екатерина.

Карл IX направился прямо в покои Генриха. Генрих же от герцога Алансонского зашел к себе только переодеться и тотчас вышел.

«Наверно, он пошел ужинать к Марго, — подумал король. — Насколько я могу судить, они теперь в прекрасных отношениях».

И Карл направился к покоям Маргариты.

Маргарита привела к себе герцогиню Неверскую, Коконнаса и Ла Моля и вместе с ними закусывала сладкими пирожками и вареньем.

Карл IX постучался во входную дверь; ее открыла Жийона, но при виде короля она так испугалась, что едва нашла в себе силы сделать реверанс и, вместо того чтобы бегом предупредить свою госпожу о приходе августейшего гостя, впустила Карла, не дав королеве другого знака, кроме крика.

Король прошел переднюю и, услыхав взрывы смеха, доносившиеся из столовой, направился туда.

«Бедняга Анрио! — подумал он. — Он веселится, не чуя над собой беды».

— Это я, — сказал он, приподняв портьеру и высунув свое смеющееся лицо.

Маргарита отчаянно вскрикнула: это смеющееся лицо произвело на нее такое же впечатление, какое произвела бы голова Медузы. Сидя напротив двери, она сразу же узнала Карла.

Двое мужчин сидели спиной к королю.

— Его величество! — с ужасом воскликнула Маргарита и встала с места.

В то время как трое сотрапезников испытывали такое чувство, будто их головы вот-вот упадут с плеч, Коконнас не терял головы. Он тоже вскочил с места, но так неуклюже, что опрокинул стол, а вместе с ним попадали на пол бокалы, посуда и свечи.

На минуту воцарилась полная темнота и мертвая тишина.

— Удирай! — сказал Коконнас Ла Молю. — Смелей! Смелей!

Ла Моль не заставил просить себя дважды: он бросился к стене и стал ощупывать ее руками, стремясь попасть в опочивальню и спрятаться в столь хорошо знакомом ему кабинете.

Но едва он переступил порог опочивальни, как столкнулся с каким-то мужчиной, который только что вошел туда потайным ходом.

— Что все это значит? — в темноте заговорил Карл, и в голосе его послышались грозные ноты. — Разве я враг пирушек, что при виде меня происходит такая кутерьма? Эй, Анрио! Анрио! Где ты? Отвечай!

— Мы спасены! — прошептала Маргарита, схватив чью-то руку и приняв ее за руку Ла Моля. — Король думает, что мой муж в числе гостей.

— Я и оставлю его в этом заблуждении, не тревожьтесь, — сказал Генрих, отвечая в тон королеве.

— Великий Боже! — воскликнула Маргарита, выпуская руку, оказавшуюся рукой короля Наваррского.

— Тише! — сказал Генрих.

— Тысяча чертей! Что вы там шепчетесь? — крикнул Карл. — Генрих, отвечайте, где вы?

— Я здесь, государь, — раздался голос короля Наваррского.

— Черт возьми! — прошептал Коконнас, державший в углу герцогиню Неверскую. — Час от часу не легче!

— Теперь мы погибли окончательно, — ответила Анриетта.

Коконнас, чья смелость граничила с безрассудством, решив, что рано или поздно, а свечи зажечь придется, и чем раньше, тем лучше, выпустил руку герцогини Неверской, нашел среди осколков подсвечник, подошел к жаровне, раздул уголек и зажег свечу.

Комната осветилась.

Карл IX окинул ее вопрошающим взглядом.

Генрих стоял рядом с женой, герцогиня Неверская была в углу одна, а Коконнас, стоя посреди комнаты с подсвечником в руке, освещал всю сцену.

— Извините нас, брат мой, — сказала Маргарита, — мы вас не ждали.

— Вот почему, ваше величество, как вы изволили видеть, вы нас так и напугали! — заметила Анриетта.

— Я, вставая, опрокинул стол. Значит, перепугался не на шутку, — догадавшись обо всем, произнес Генрих.

Коконнас бросил на короля Наваррского взгляд, казалось, говоривший: «Прекрасно! Вот это муж так муж — все понимает с полуслова».

— Ну и кутерьма! — сказал Карл IX. — Анрио, твой ужин на полу. Пойдем со мной — ты закончишь ужин в другом месте; сегодня я кучу с тобой.

— Как, государь? — сказал Генрих. — Ваше величество оказывает мне такую честь?

— Да, мое величество оказывает тебе честь увести тебя из Лувра. Марго, одолжи его мне; завтра утром я тебе его верну.

— Ах, что вы, брат мой! — молвила Маргарита. — Вы не нуждаетесь в позволении — здесь вы хозяин.

— Государь! Я пойду к себе взять другой плащ и сейчас же вернусь, — сказал Генрих.

— Не надо, Анрио; тот, что на тебе, вполне хорош.

— Но, государь… — попытался возразить Беарнец.

— Говорят тебе, не ходи, тысяча чертей! Ты что, не понимаешь, что тебе говорят? Идем со мной!

— Да, да, идите! — внезапно вмешалась Маргарита и сжала мужу руку: по особенному выражению глаз Карла она поняла, что происходит нечто весьма серьезное.

— Я готов, государь, — сказал Генрих.

Карл перевел взгляд на Коконнаса, который, продолжая выполнять обязанности осветителя, зажигал другие свечи.

— Кто этот дворянин? — спросил он Генриха, не сводя глаз с пьемонтца. — Часом, не господин де Ла Моль?

«Кто это ему наговорил про Ла Моля?» — подумала Маргарита.

— Нет, государь, — ответил Генрих. — Господина де Ла Моля здесь нет, и очень жаль, что его нет, а то я имел бы честь представить его вашему величеству вместе с его другом — господином де Коконнасом; они оба неразлучны, и оба служат у герцога Алансонского.

— Так, так! У великого стрелка! — сказал Карл. — Ну, ну!

Он нахмурил брови.

— А этот Ла Моль не гугенот? — продолжал он.

— Обращенный, государь, — ответил Генрих, — я за него отвечаю, как за самого себя.

— Если вы отвечаете за кого-нибудь, Анрио, то после того, что вы сегодня сделали, я уже не имею права сомневаться. Но все равно мне хотелось бы посмотреть на этого самого господина де Ла Моля. Ну, не беда, посмотрю когда-нибудь в другой раз.

Еще раз обшарив комнату своими большими глазами, Карл поцеловал Маргариту и, взяв под руку короля Наваррского, увел его с собой.

У дверей Лувра Генрих хотел остановиться и что-то сказать какому-то человеку.

— Идем, идем! Не задерживайся, Анрио! — сказал Карл. — Раз я говорю, что воздух Лувра сегодня вечером для тебя вреден, так верь мне, черт возьми!

«Что за черт! — подумал Генрих. — А как же де Муи? Что с ним будет? Ведь он останется совсем один у меня в комнате! Только бы воздух Лувра, вредный для меня, не оказался еще вреднее для него!».

— Да, вот что! — сказал король, когда они с Генрихом прошли подъемный мост. — Ты, значит, не против, что дворяне герцога Алансонского ухаживают за твоей женой?

— Как так, государь?

— А разве этот господин Коконнас не делает глазки Марго?

— Кто вам сказал?

— Да уж говорили! — ответил король.

— Это просто шутка, государь: господин де Коконнас делает глазки, это верно, но только герцогине Неверской.

— Вот как!

— Ручаюсь.

Карл расхохотался.

— Ну, хорошо, — сказал он, — пусть теперь герцог де Гиз попробует сплетничать: я утру ему нос, рассказав о похождениях его невестки. Впрочем, — спохватился Карл, — я не помню, о ком он говорил, — о господине де Коконнасе или о господине де Ла Моле.

— Ни о том, ни о другом, государь, — сказал Генрих. — За чувства моей жены я ручаюсь.

— Отлично, Анрио! Отлично! — сказал король. — Люблю тебя, когда ты такой. Клянусь честью, ты славный малый! Я думаю, что без тебя мне будет трудно обойтись.

Сказавши это, он свистнул особенным образом, и четверо дворян, ждавших на углу улицы Бове, тотчас подошли к королю, после чего они все вместе исчезли в закоулках города.

Пробило десять часов.

Когда король и Генрих ушли, Маргарита спросила:

— Так как же? Сядем опять за стол?

— Ну нет, — ответила герцогиня Неверская, — я натерпелась такого страха! Да здравствует домик в переулке Клош-Персе! Туда не войдешь без предварительной осады, там наши молодцы имеют право пустить в ход шпаги… Господин де Коконнас! Что вы ищете в шкафах и под диванами?

— Ищу моего Друга Ла Моля, — отвечал пьемонтец.

— Поищите лучше около моей опочивальни, — сказала Маргарита, — там есть такой кабинет…

— Хорошо, иду, иду, — ответил Коконнас и вошел в опочивальню.

— Ну, что там у вас? — послышался голос из темноты.

— Э, черт побери! У нас уже десерт.

— А король Наваррский?

— Он ничего не видит. Это — превосходный муж, и я желаю такого же моей жене. Только вот боюсь, что такой будет у нее разве что во втором браке.

— А король Карл?

— Ну, король — дело другое; он увел мужа.

— Правда?

— Да поверь мне. Кроме того, он сделал мне честь, посмотрел на меня косо, когда узнал, что я на службе у герцога Алансонского, и совсем уж свирепо, когда узнал, что я твой друг.

— Так ты думаешь, что ему говорили обо мне?

— Я не только думаю, я боюсь, что наговорили нечто не слишком для тебя приятное. Но сейчас дело не в этом: я думаю что наши дамы собираются совершить паломничество на улицу Руа-де-Сисиль и что мы будем сопровождать паломниц.

— Ты и сам прекрасно знаешь, что это невозможно.

— Как — невозможно?

— Да ведь мы сегодня дежурим у его королевского высочества.

— Черт побери! А ведь и верно! Я все забываю, что у нас есть должность и что мы имели честь превратиться из дворян в лакеев.

Друзья подошли к королеве и герцогине и объявили, что они обязаны присутствовать хотя бы при том, как герцог Алансонский будет ложиться в постель.

— Хорошо, — сказала герцогиня Неверская, — но мы уходим.

— Можно узнать — куда? — спросил Коконнас.

— Вы слишком любопытны, — отвечала герцогиня. — Quaere et invenies[46].

Молодые люди поклонились и со всех ног побежали наверх, к герцогу Алансонскому.

Герцог сидел у себя в кабинете и, видимо, ждал их.

— Ай-ай! Вы очень запоздали, господа, — сказал он.

— Только что пробило десять, ваше высочество, — отвечал Коконнас.

Герцог вынул из кармашка часы.

— Верно, — сказал он. — Но в Лувре все уже легли спать.

— Да, ваше высочество, и мы к вашим услугам. Прикажете впустить в опочивальню вашего высочества дворян, дежурных при вашем отходе ко сну?

— Напротив, пройдите в маленькую залу и отпустите всех.

Молодые люди исполнили приказание, которое никого не удивило, ибо всем был хорошо известен характер герцога, а затем вернулись к нему.

— Ваше высочество, — спросил Коконнас, — вы ляжете спать или будете заниматься?

— Нет, господа, вы свободны до завтра.

— Вот так так! Похоже, что сегодня весь Лувр ночует не дома, — шепнул Коконнас на ухо Ла Молю. — Ночка будет хоть куда. Давай-ка и мы весело проведем ее!

Молодые люди, прыгая через четыре ступеньки, взбежали к себе наверх, схватили ночные шпаги и плащи, бросились вслед за своими дамами и нагнали их на углу улицы Кок-Сент-Оноре.

А герцог Алансонский заперся у себя в спальне и, раскрыв глаза и навострив уши, стал ждать тех непредвиденных событий, на которые намекнула ему королева-мать.

V

БОГ РАСПОЛАГАЕТ
Как сказал молодым людям герцог Алансонский, в Лувре царила глубокая тишина.

Маргарита и герцогиня Неверская отправились на улицу Тизон. Коконнас и Ла Моль пустились вдогонку за ними. Король и Генрих бродили по городу. Герцог Алансонский сидел у себя в смутном и тревожном ожидании событий, которые предсказывала королева-мать. Наконец Екатерина улеглась в постель, а г-жа де Сов, сидя у ее изголовья, читала вслух итальянские новеллы, очень смешившие добрую королеву.

Екатерина давно уже не была в таком прекрасном расположении духа. С большим аппетитом поужинав в обществе своих дам, посоветовавшись с врачом, подсчитав домашние расходы за истекший день, она заказала молебен за успех некоего предприятия, важного, как она сказала, для благополучия ее детей. Это был ее обычай — обычай, впрочем, общефлорентийский — заказывать при известных обстоятельствах молебны и обедни, смысл которых известен был только Богу да ей.

Она даже успела еще раз принять Рене и выбрать несколько новинок из его душистых пакетиков и богатого ассортимента парфюмерии.

— Пошлите узнать, — сказала она, — у себя ли моя дочь, королева Наваррская, и, если она дома, пусть ее попросят прийти посидеть со мной.

Паж, получивший это приказание, вышел и через минуту вернулся в сопровождении Жийоны.

— Я, однако, просила к себе госпожу, а не фрейлину, — заметила королева-мать.

— Я сочла своим долгом сама сообщить вашему величеству, — отвечала Жийона, — что королева Наваррская вышла из дому вместе со своей подругой, герцогиней Неверской.

— Ушла из дому об эту пору? — нахмурив брови, переспросила Екатерина. — Куда же она могла пойти?

— Смотреть алхимические опыты, которые будут ставить во дворце Гизов, в павильоне герцогини Неверской, — ответила Жийона.

— А когда она вернется? — спросила королева-мать.

— Опыты продлятся до глубокой ночи, — отвечала Жийона, — так что ее величество, возможно, останется у своей подруги до утра.

— Счастливица эта королева Наваррская, — тихо произнесла Екатерина, — она королева, а у нее есть друзья; она носит корону, ее называют «ваше величество», а у нее нет подданных, — какая счастливица!

Эта остроумная шутка вызвала затаенную улыбку у присутствующих.

— Впрочем, если она ушла из дому… — пробормотала Екатерина. — Ведь вы говорите, что она ушла?

— С полчаса тому назад.

— Ну что ж, идите.

Жийона поклонилась и вышла.

— Продолжайте читать, Карлотта, — сказала королева.

Госпожа де Сов продолжила чтение. Минут через десять Екатерина прервала чтицу.

— Ах да! Пусть удалят охрану из галереи, — приказала она.

Это был сигнал, которого дожидался Морвель.

Приказание королевы-матери было исполнено, и г-жа де Сов продолжала читать новеллу.

Она читала уже с четверть часа, и ничто не прерывало чтения, как вдруг до королевской спальни донесся долгий, протяжный и такой ужасный крик, что у присутствующих волосы встали дыбом.

Вслед за криком раздался пистолетный выстрел.

— Что с вами, Карлотта? Почему вы перестали читать? — спросила Екатерина.

— А разве вы не слышали? — побледнев, сказала молодая женщина.

— Что? — спросила Екатерина.

— Крик.

— И пистолетный выстрел, — добавил командир охраны.

— Крик, пистолетный выстрел! — повторила Екатерина. — Я ничего не слыхала… А кроме того, и крик, и пистолетный выстрел — разве это такая редкость в Лувре? Читайте, Карлотта, читайте!

— Да вы прислушайтесь, прислушайтесь, ваше величество! — заговорила г-жа де Сов, в то время как г-н де Нансе стоял, положив руку на эфес шпаги и не осмеливаясь выйти без позволения королевы, — слышите? Топот, ругательства!

— Не узнать ли, в чем дело? — спросил де Нансе.

— Нет, сударь, оставайтесь на своем месте, — сказала Екатерина, приподнимаясь на локте словно для того, чтобы подчеркнуть непреложность приказания. — Кто же будет охранять меня в случае тревоги?.. Да это подрались какие-то пьяные швейцарцы!

Спокойствие королевы, с одной стороны, и ужас, реявший над всеми остальными, составляли такой бьющий в глаза контраст, что г-жа де Сов, несмотря на всю свою робость, устремила на королеву вопросительный взгляд.

— Но ведь похоже на то, что там кого-то убивают! — вскричала она.

— Кого же там убивают, по-вашему?

— Короля Наваррского! Шум доносится из его покоев.

— Дура! — тихо сказала королева, губы которой, при всем ее самообладании, начали как-то странно дергаться, и забормотала молитву. — Этой дуре всюду мерещится ее король Наваррский!

— Боже мой! Боже мой! — произнесла г-жа де Сов, откидываясь на спинку кресла.

— Все кончено, все кончено! — сказала Екатерина. — Командир! — продолжала она, обращаясь к де Нансе. — Надеюсь, что если это был скандал во дворце, то завтра вы строго накажете виновных. Продолжайте чтение, Карлотта.

Екатерина снова откинулась на подушку с полнейшей невозмутимостью, которая, однако, очень походила на изнеможение, ибо присутствующие заметили крупные капли пота, выступившие у нее на лице.

Госпожа де Сов подчинилась этому повелению, но читали только ее глаза и губы. Мысль же ее, обратившаяся к другим предметам, говорила ей о страшной опасности, нависшей над дорогой ее сердцу головой. Через несколько минут этой внутренней борьбы между волнением и требованиями этикета г-жа де Сов почувствовала себя так скверно, что голос ее прервался, книга выскользнула у нее из рук, а сама она упала в обморок.

Внезапно послышался страшный грохот; тяжелый топот прокатился по коридору; раздались два выстрела, от которых задребезжали стекла, и Екатерина, изумленная столь затянувшейся борьбой, приподнялась на постели, прямая, бледная, с широко раскрытыми глазами, но когда командир охраны хотел выбежать в коридор, она остановила его.

— Пусть все остаются здесь, — приказала она, — я сама пойду узнаю, что происходит.

А происходило, или, вернее, уже произошло, вот что.

Утром де Муи получил от Ортона ключ от покоев Генриха. В полой части ключа он обнаружил свернутую трубочкой записку. Он вытащил ее с помощью булавки.

Это был пароль для входа в Лувр на ближайшую ночь.

Кроме того, Ортон на словах передал де Муи приглашение Генриха явиться к нему в Лувр в десять часов вечера.

В половине десятого де Муи надел кольчугу, испытать прочность которой ему уже не однажды предоставлялась возможность, натянул сверху шелковый камзол, пристегнул шпагу, засунул за пояс пистолеты и все это прикрыл знаменитым вишневым плащом, точь-в-точь таким же, как плащ Ла Моля.

Мы уже видели, что Генрих, прежде чем зайти к себе, счел нужным нанести визит Маргарите и, пройдя к ней по потайной лестнице, успел как раз вовремя втолкнуть Ла Моля в опочивальню Маргариты и предстать вместо него перед глазами короля в столовой. Это произошло в ту самую минуту, когда благодаря присланному Генрихом паролю, а главное — знаменитому вишневому плащу в пропускную калитку Лувра вошел де Муи.

Стараясь, как всегда, сколь возможно лучше подражать походке Ла Моля, молодой человек поднялся наверх, к королю Наваррскому. В передней он увидел Ортона, который ждал его.

— Господин де Муи! — сказал горец. — Король вышел из Лувра, но приказал мне провести вас к нему и сказать, чтобы вы его подождали. Если он очень запоздает, он предлагает вам, как вам известно, лечь на его кровати.

Де Муи вошел в спальню без дальнейших объяснений, так как все, что сказал ему Ортон, было лишь повторением того, что он уже сказал ему утром.

Чтобы не терять времени даром, де Муи взял перо и чернила и, подойдя к висевшей на стене превосходной карте Франции, стал высчитывать и вычерчивать перегоны между Парижем и По.

Но эта работа отняла всего четверть часа, и, закончив ее, де Муи не знал, чем себя занять.

Де Муи несколько раз прошелся по комнате, протер глаза, зевнул, сел, встал и снова сел. Наконец, воспользовавшись предложением Генриха и извиняя себя свободой в обращении, существовавшей в то время между государями и их дворянами, он положил на ночной столик пистолеты, поставил на него лампу, разлегся на стоявшей в глубине комнаты кровати с темной обивкой, положил у бедра обнаженную шпагу и, в полной уверенности, что его не застанут врасплох, так как в соседней комнате был слуга, заснул крепким сном; вскоре под балдахином стал перекатываться его храп. Де Муи храпел, как настоящий обитатель казармы, и в этом отношении мог поспорить с самим королем Наваррским.

А в это время семь человек с кинжалами за поясами и с обнаженными шпагами в руках молча крались по коридору, в который выходила дверца из покоев Екатерины и дверь из покоев Генриха.

Один из семерки шел впереди. Кроме обнаженной шпаги и большого, как охотничий нож, кинжала, два надежных пистолета были прикреплены к его поясу серебряными застежками. Это был Морвель.



Подойдя к двери Генриха, он остановился.

— Вы вполне уверены, что в коридоре часовых нет? — спросил он одного из семерки, видимо, лейтенанта этого маленького отряда.

— Ни одного нет на посту, — ответил лейтенант.

— Хорошо, — сказал Морвель, — теперь остается узнать, у себя ли тот, кто нам нужен.

— Но ведь это покои короля Наваррского, капитан, — возразил лейтенант, хватая за руку Морвеля, уже взявшегося за дверной молоток.

— А кто вам сказал, что это не его покои? — спросил Морвель.

Все переглянулись в глубоком изумлении, а лейтенант сделал шаг назад.

— Фью-ю-ю! — свистнул лейтенант. — Как? Арестовать кого-нибудь в такое время, да еще в Лувре, да еще в покоях короля Наваррского?

— А что вы скажете, — спросил Морвель, — когда узнаете, что тот, кого мы сейчас должны арестовать, и есть король Наваррский?

— Скажу, капитан, что дело это серьезное и что без приказа, подписанного рукой короля Карла Девятого — Читайте, — перебил Морвель и, вынув из-под камзола приказ, полученный от Екатерины, протянул его лейтенанту.

— Хорошо, — прочитав приказ, сказал лейтенант, — мне больше нечего вам сказать.

— И вы готовы выполнить этот приказ?

— Готов.

— А вы? — продолжал Морвель, обращаясь к остальным.

Те почтительно поклонились.

— В таком случае выслушайте меня, господа, — сказал Морвель. — Вот план действий: двое остаются у этой двери, двое станут у опочивальни и двое войдут туда со мной.

— А дальше? — спросил лейтенант.

— Слушайте внимательно: нам приказано воспрепятствовать арестованному звать на помощь, кричать, сопротивляться; за малейшее нарушение этого приказа виновника покарают смертью.

— Так, так! Ему, значит, предоставлена свобода действий! — сказал лейтенант тому, кто должен был вместе с ним идти за Морвелем к королю.

— Полная свобода, — подтвердил Морвель.

— Бедняга король Наваррский, — сказал один из солдат, — теперь ему несдобровать. Видно, так уж ему на роду написано.

— И на бумаге, — добавил Морвель, взяв у лейтенанта приказ Екатерины и засунув его за пазуху.

Морвель вставил в замочную скважину ключ, полученный от Екатерины, и, оставив двух молодых человек у входной двери, вошел с четырьмя другими в переднюю.

— Ага! — произнес он, услышав раскатистый храп спящего, слышный даже в передней. — Как видно, мы найдем здесь то, чего ищем.

Но тут Ортон, полагая, что это вернулся его господин, тотчас вышел ему навстречу и столкнулся с пятью вооруженными людьми, уже вошедшими в первую комнату.

Увидав зловещее лицо Морвеля, по прозвищу Истребитель короля, верный слуга отступил и загородил собою дверь в другую комнату.

— Кто вы такой? — спросил Ортон. — Что вам нужно?

— Именем короля: где твой господин? — ответил Морвель.

— Мой господин?

— Да, король Наваррский?

— Короля Наваррского нет дома, — сказал Ортон, еще настойчивее загораживая дверь, — значит, вам незачем и входить.

— Отговорки! Враки! — сказал Морвель. — Ну-ка отойди!

Беарнцы вообще упрямы, и этот, не струсив, заворчал, как ворчат собаки у него в горах.

— Не войдете! Короля здесь нет, — объявил Ортон и вцепился в дверь.

Морвель подал знак; все четверо набросились на упрямца и стали отрывать его от дверной рамы, за которую он ухватился; он открыл было рот, чтобы крикнуть, но Морвель зажал ему рот рукой.

Ортон укусил убийцу, тот с глухим стоном отдернул руку и ударил слугу по голове эфесом шпаги. Ортон зашатался и крикнул:

— К оружию! К оружию!

Голос его прервался, он упал и потерял сознание.

Убийцы перешагнули через его тело, двое остались у двери, а двое других, предводительствуемые Морвелем, вошли в спальню.

При свете лампы, горевшей на ночном столике, они увидели кровать. Полог был задернут.

— Ого! А ведь он как будто перестал храпеть, — заметил лейтенант.

— Ну, вперед! — приказал Морвель.

При звуке его голоса из-за полога раздался хриплый крик, похожий скорее на рычанье льва, чем на голос человека, полог стремительно распахнулся, и показался мужчина в кольчуге и шлеме, покрывавшем голову до самых глаз, — он сидел на кровати, держа в руке по пистолету и положив на колени шпагу.

Едва Морвель увидел это лицо и узнал де Муи, как почувствовал, что волосы у него на голове шевелятся и встают дыбом; он страшно побледнел, рот его наполнился слюной, и он попятился, как будто перед ним было привидение.

Сидевшая фигура внезапно встала и шагнула вперед на столько же, на сколько отступил Морвель, — таким образом, тот, кому грозили смертью, казалось, наступал, а тот, кто грозил смертью, казалось, бежал.

— Ага, злодей! — глухим голосом произнес де Муи. — Ты пришел убить и меня, как убил моего отца?!

Двое стражников, вошедших в спальню короля вместе с Морвелем, услышали эти грозные слова, и одновременно с этими словами дуло пистолета поднялось на уровень лба Морвеля. Морвель упал на колени в то самое мгновение, когда де Муи нажал на спуск; раздался выстрел, и один из стражников, стоявший за спиной Морвеля и, таким образом, лишившийся заслона, упал, получив пулю в сердце. Морвель сейчас же ответил выстрелом, но пуля расплющилась о кольчугу де Муи.

Де Муи, мгновенно измерив глазами расстояние, весь собрался для прыжка, одним махом своей большой шпаги раскроил череп другому стражнику, повернулся к Морвелю, и они скрестили шпаги.

Бой был страшным, но коротким. На четвертом выпаде Морвель почувствовал у себя в горле холод стали; он испустил сдавленный крик, упал навзничь и, падая, опрокинул лампу, которая тут же и потухла.

Тогда де Муи, пользуясь темнотой, сильный и ловкий, как гомеровский герой, опустив голову, бросился в переднюю, сбил с ног одного стражника, оттолкнул второго, мелькнул, как молния, между двумя другими, стоявшими у входной двери, выпустил еще две пули, оставившие выбоины на стене коридора, и теперь он был спасен: у него оставался еще один заряженный пистолет в придачу к шпаге, наносившей такие страшные удары.

Одно мгновение де Муи колебался: бежать ему к герцогу Алансонскому, который, как показалось ему, только что приоткрыл свою дверь, или попытаться уйти из Лувра. Он принял второе решение, сперва замедлил шаг, затем одним скачком перемахнул через десять ступенек, подошел к пропускной калитке, сказал пароль и устремился вперед с криком:

— Бегите наверх: там убивают по приказанию короля! Воспользовавшись тем, что часовых озадачили эти слова, тем более что им предшествовали выстрелы, де Муи пешком дошел до улицы Кок и там исчез, не получив ни единой царапины.

В эту самую минуту Екатерина остановила командира своей охраны и сказала:

— Останьтесь здесь, я сама посмотрю, что там происходит.

— Опасность, которой может подвергнуться ваше величество, требует, чтобы я сопровождал вас, — заметил командир.

— Останьтесь здесь, сударь! — сказала Екатерина уже более повелительным тоном. — У королей есть охрана более могучая, нежели оружие, изобретенное человеком.

Командир остался в комнате.

Екатерина взяла лампу, сунула голые ноги в бархатные туфли без задников, вышла из опочивальни в коридор, еще полный пороховым дымом, и двинулась, бесстрастная и холодная, как призрак, к покоям короля Наваррского.

Всюду снова воцарилась тишина.

Екатерина подошла к входной двери, переступила через порог и прежде всего увидела в передней лежавшего без чувств Ортона.

— Так! Вот слуга. Дальше мы, конечно, найдем и господина! — произнесла она и прошла в следующую дверь.

Здесь нога ее наткнулась на чей-то труп; она опустила лампу: это был стражник с разрубленной головой; он уже умер.

В трех шагах от него лежал раненный пулей лейтенант, испускавший последний хриплый вздох.

Наконец, у кровати валялся третий, бледный как смерть; кровь струилась из двух ран у него на шее; вытянув стиснутые в кулак руки, он пытался подняться.

Это был Морвель.

Дрожь пробежала по телу Екатерины; посмотрев сперва на пустую кровать, она оглядела комнату, тщетно стараясь найти среди людей, плававших в собственной крови, труп, который надеялась увидеть.

Морвель узнал Екатерину; глаза его страшно расширились, и он сделал жест отчаяния протянутой к ней рукой.

— Где он? — тихо спросила она. — Что с ним? Негодяи, вы его упустили!

Морвель попытался выговорить несколько слов, но из его раненой гортани вырвался лишь невнятный свист, красноватая пена окрасила его губы, и он покачал головой, выражая таким образом и свое бессилие, и боль.

— Говори же! — крикнула Екатерина. — Говори! Скажи хоть одно слово!

Морвель показал на свою рану, снова издал какие-то бессвязные звуки, попытался пересилить себя, но только захрипел и потерял сознание.

Екатерина огляделась: вокруг нее лежали трупы и умирающие; по комнате текли ручьи крови; могильная тишина стояла над этой сценой.

Она попыталась еще раз заговорить с Морвелем, но не могла привести его в сознание: теперь он лежал не только безгласен, но и недвижим; из-под его камзола высовывалась бумага — это был приказ об аресте, подписанный королем. Екатерина схватила его и спрятала у себя на груди.

В эту минуту она услышала, что у нее за спиной чуть скрипнула половица; она обернулась и увидела герцога Алансонского, стоявшего в дверях спальни, — шум невольно привлек его сюда; когда же он увидел, что здесь происходит, на него нашел столбняк.

— Вы здесь? — спросила Екатерина.

— Да, сударыня. Боже мой, что случилось? — в свою очередь спросил герцог.

— Идите к себе, Франсуа, вы все скоро узнаете. Герцог Алансонский был не так уж не осведомлен об этом происшествии, как думала Екатерина. Едва по коридору раздались шаги, как он стал прислушиваться. А увидев людей, входивших к королю Наваррскому, он сопоставил это с тем, что сказала ему Екатерина, догадался, что должно произойти, и теперь предвкушал минуту, когда увидит, что опасного друга уничтожила рука сильнее его руки.

Вскоре выстрелы и быстрые шаги убегавшего человека и привлекли его внимание, и он увидел, как в полоске света, падавшего из его двери, приоткрытой на лестницу, мелькнул вишневый плащ, столь хорошо ему знакомый, что он не мог его не узнать.

— Де Муи! — воскликнул он. — Де Муи у моего зятя! Да нет, быть того не может! А что, если это Ла Моль?..

Им овладело беспокойство. Вспомнив, что молодой человек был ему рекомендован самой Маргаритой, герцог, желая удостовериться, действительно ли он видел бежавшего Ла Моля, быстро поднялся в комнату молодых людей; она была пуста. Но в одном углу висел знаменитый вишневый плащ. Сомнения его рассеялись: значит, это был не Ла Моль, а де Муи.

Побледневший, дрожащий от страха, как бы гугенот не попался и не выдал тайн заговора, он бросился к пропускной калитке Лувра. Здесь он узнал, что вишневый плащ ускользнул здрав и невредим, объявив, что в Лувре убивают по приказу короля.

— Он ошибся, — прошептал герцог Алансонский, — по приказу королевы-матери!

Герцог вернулся на театр военных действий, где и застал Екатерину, бродившую среди трупов, как гиена.

По приказанию матери молодой человек ушел к себе, притворяясь спокойным и послушным, хотя его волновали беспорядочные мысли.

Екатерина, пришедшая в отчаяние от этой неудачи, позвала командира своей охраны, велела убрать трупы, распорядилась, чтобы Морвеля, который был только ранен, отнесли к нему домой и приказала ни в коем случае не будить короля.

— Ох! И на этот раз ускользнул! — опустив голову на грудь, говорила она по дороге к себе в покои. — Десница Божия простерлась над этим человеком. Он будет царствовать! Будет царствовать!

Перед тем как открыть дверь в спальню, она провела рукой по лбу и сложила губы в свою обычную улыбку.

— Что там такое, ваше величество? — спросили в один голос все присутствующие, кроме г-жи де Сов, которая была так напугана, что не могла задавать вопросы.

— Пустяки, — ответила Екатерина, — просто драка, вот и все.

— Ой! — вдруг вскрикнула г-жа де Сов, указывая пальцем на то место, где прошла Екатерина. — Ваше величество, вы говорите — пустяки, а каждый шаг ваш оставляет на ковре кровавый след!

VI

НОЧЬ КОРОЛЕЙ
А в это время Карл IX под руку с Генрихом шагал по городу в сопровождении четырех дворян, шедших сзади, и двух факельщиков, шедших впереди.

— Когда я выхожу из Лувра, — говорил несчастный король, — я испытываю такое наслаждение, какое испытываю, когда попадаю в прекрасный лес: я дышу, я живу, я свободен.

Генрих улыбнулся.

— Как хорошо вам было бы в беарнских горах, ваше величество! — заметил он.

— Да, я понимаю, что тебе хочется туда вернуться; но если тебе уж очень невтерпеж, Анрио, — со смехом продолжал Карл, — то советую: будь крайне осторожен, ибо моя мать Екатерина так тебя любит, что без тебя не может жить.

— Что вы, ваше величество, собираетесь делать вечером? — спросил Генрих, уклоняясь от этого опасного разговора.

— Хочу познакомить тебя кое с кем, Анрио, а ты скажешь мне свое мнение.

— Готов к услугам вашего величества.

Два короля, сопровождаемые охраной, прошли улицу Савонри и, поравнявшись с домом принца Конде, заметили, что два человека, закутанные в длинные плащи, выходят из потайной двери, которую один из них бесшумно запер за собой.

— Ого! — произнес король, обращаясь к Генриху, который тоже всматривался в них, но, по своему обыкновению, молча. — Это заслуживает внимания.

— Почему вы так думаете, государь? — спросил король Наваррский.

— Речь идет не о тебе, Анрио. Ты уверен в своей жене, — с улыбкой отвечал Карл, — но твой кузен Конде не так уверен в своей, а если уверен, то, черт меня возьми, напрасно!

— Но откуда вы взяли, государь, что эти господа были у принцессы Конде?

— Чутьем чую. Как только эти двое нас увидели, они сейчас же прижались к двери и стоят там не шелохнувшись. А к тому же у того, что пониже ростом, своеобразный покрой плаща… Ей-Богу, это было бы странно!

— Что странно?

— Да ничего! Просто мне в голову пришла одна мысль, вот и все. Идем.

И он направился прямо к двум мужчинам, а те, заметив, что они привлекают к себе внимание, сделали несколько шагов, намереваясь уйти.

— Эй, господа! Остановитесь! — крикнул король.

— Это к нам относится? — спросил чей-то голос, заставивший вздрогнуть и Карла, и его спутника.

— Ну, Анрио, узнаешь теперь этот голос? — спросил Карл.

— Государь! — отвечал Генрих. — Если бы ваш брат был не под Ла-Рошелью, я бы поклялся, что это он.

— Значит, он не под Ла-Рошелью, вот и все, — ответил Карл.

— А кто с ним?

— Не узнаешь?

— Нет, государь.

— Однако у него такой рост, что ошибиться трудно! Подожди, сейчас узнаешь… Эй! — снова крикнул король. — Вам говорят! Не слышите, что ли, черт бы вас побрал?

— А вы разве патруль, что останавливаете прохожих? — спросил высокий, выпрастывая руку из складок плаща.

— Считайте, что мы патруль, и когда вам приказывают, стойте! — сказал король.

С этими словами он наклонился к уху Генриха.

— Сейчас ты увидишь извержение вулкана, — шепнул он.

— Вас восемь человек, — сказал высокий, обнажая на сей раз и руку, и лицо, — но хотя бы вас была целая сотня, идите прочь!

— Вот так так! Герцог де Гиз! — прошептал Генрих.

— Ах, это наш кузен, герцог Лотарингский! — сказал король. — Наконец-то вы показали, кто вы такой! Отлично!

— Король! — воскликнул герцог.

Тут присутствующие увидели, что при слове «король» спутник герцога закутался в плащ и остался неподвижно стоять на месте, обнажив голову из почтения к королю.

— Государь! — сказал герцог де Гиз. — Я только что нанес визит моей невестке, принцессе Конде.

— Так, так… И взяли с собой одного из ваших дворян. Кого именно?

— Вы его не знаете, ваше величество, — ответил герцог.

— Ну что ж, в таком случае мы познакомимся, — сказал король и направился прямо к другой фигуре, сделав знак одному из лакеев подойти к ним с факелом.

— Простите, брат мой! — сказал герцог Анжуйский, с плохо скрытой досадой, распахивая плащ и кланяясь.

— Ай-яй-яй! Так это вы, Генрих?.. Да нет, быть не может! Я, верно, ошибаюсь… Мой брат, герцог Анжуйский, не пошел бы в гости, не повидавшись со мной. Ему хорошо известно, что когда принцы крови возвращаются в столицу, для них существует только один путь в Париж — пропускные ворота Лувра.

— Простите, государь! — сказал герцог Анжуйский. — Прошу ваше величество извинить мой необдуманный поступок.

— Охотно! — насмешливо сказал король. — А что, брат мой, вы делали во дворце Конде?

— Да то, — со свойственным ему лукавым видом сказал король Наваррский, — о чем вы, ваше величество, сейчас говорили.

И, нагнувшись к уху короля, закончил свою фразу взрывом хохота.

— Что ж тут такого? — высокомерно спросил герцог де Гиз, обращавшийся с бедным королем Наваррским, как и все при дворе, довольно грубо. — Почему я не могу навестить мою невестку? Разве герцог Алансонский не навещает свою?

Генрих слегка покраснел.

— Какую невестку? — спросил Карл. — Я знаю только одну его невестку — королеву Елизавету.

— Простите, государь! Я хотел сказать — свою сестру, королеву Маргариту, которую мы полчаса тому назад, когда шли сюда, видели в ее носилках, а носилки сопровождали два щеголя, бежавших один с правой стороны, другой — с левой.

— Вот как! — сказал Карл. — Что вы на это скажете, Генрих?

— Скажу, что королева Наваррская свободна ходить, куда хочет, но я сомневаюсь, чтобы она вышла из Лувра.

— А я в этом уверен, — ответил герцог де Гиз.

— Я тоже, — вмешался герцог Анжуйский, — к тому же ее носилки остановились на улице Клош-Персе.

— С ней, наверно, и ваша невестка; не эта, — сказал Генрих Гизу, указывая на дворец Конде, — а та, — он обратил палец в сторону дворца Гизов, — уходя мы оставили их вместе; да вы и сами знаете, что они неразлучны.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, ваше величество, — ответил герцог де Гиз.

— Все ясно как день, — возразил король, — недаром два щеголя были при носилках — у каждой дверцы свой.

— Хорошо, — сказал герцог де Гиз, — если королева и моя невестка покрывают себя позором, передадим их суду короля, чтобы прекратить это.

— Э, черт возьми! — сказал Генрих. — Оставьте в покое и принцессу Конде, и герцогиню Неверскую… Король не боится за свою сестру… а я доверяю моей жене.

— Нет, нет, — возразил Карл, — я хочу выяснить это дело, но мы займемся им сами… Так вы говорите, кузен, что носилки остановились на улице Клош-Персе?

— Да, государь.

— А вы нашли бы это место?

— Да, государь.

— Тогда идем туда, и если понадобится сжечь дом, чтобы узнать, кто там находится, его сожгут.

С этими намерениями, обещавшими мало приятного тем, о ком шла речь, четверо владетельных особ христианского мира направились на Сент-Антуанскую улицу.

Затем четверо принцев свернули на улицу Клош-Персе.

Карл, желавший уладить это дело в семейном кругу, отпустил сопровождавших его дворян, сказав, что они могут провести ночь, как им будет угодно, но что они должны быть около Бастилии в шесть утра и привести с собой двух лошадей.

На улице Клош-Персе было всего три дома, и отыскать нужный оказалось тем легче, что жильцы двух домов безотказно открывали двери; один из этих домов выходил на Сент-Антуанскую улицу, а другой — на улицу Руа-де-Сиспль.

Совсем иначе обстояло дело с третьим домом: это был тот самый дом, который охранял привратник-немец, а привратник-немец был не из сговорчивых. Казалось, в эту ночь Парижу было суждено явить миру два приснопамятных образца верных слуг.

Напрасно герцог де Гиз грозил немцу на чистейшем немецком языке, напрасно Генрих Анжуйский предлагал кошелек, набитый золотыми, напрасно Карл решил назвать себя командиром патруля, — честный немец не обращал внимания ни на угрозы, ни на посулы, ни на приказ. Видя, что пришельцы не отстают и становятся все назойливее, он просунул между железными прутьями дуло аркебузы, что вызвало лишь смех у трех незваных гостей, — Генрих Наваррский стоял в стороне, как будто все это его нимало не интересует, — ибо дуло нельзя было повернуть между прутьями решетки ни в ту, ни в другую сторону, и оно представляло собой опасность разве что для слепого, который встал бы прямо против дула.

Удостоверившись, что привратника нельзя ни запугать, ни подкупить, ни уговорить, герцог де Гиз сделал вид, что уходит вместе со своими спутниками, но это отступлении было недолгим. На углу Сент-Антуанской улицы герцог нашел то, что искал: это был камень, такими камнями действовали три тысячи лет тому назад Аякс Теламонид и Диомед[47]; герцог взвалил его себе на плечо и, сделав знак спутникам следовать за ним, вернулся к дому. В эту самую минуту привратник, увидав, что те, кого он принимал за злоумышленников, ушли, стал запирать калитку, но задвинуть засовы он еще не успел. Герцог де Гиз воспользовался этим: как живая катапульта, он метнул камень в дверь. Замок вылетел вместе с куском стены, в которую был вделан. Дверь распахнулась, опрокинув немца, но, падая, он закричал во все горло, чтобы поднять тревогу в гарнизоне, который, не крикни он, подвергался большой опасности оказаться застигнутым врасплох.

А в это время Ла Моль вместе с королевой переводил одну из идиллий Феокрита, Коконнас же, уверяя, что и он древний грек, вместе с герцогиней приналег на сиракузское вино.

Разговор научный и разговор вакхический были прерваны насильственным образом.

Ла Моль и Коконнас начали с того, что немедленно потушили свечи и открыли окна; затем они выбежали на балкон и, различив в темноте каких-то четверых мужчин, подняли страшный грохот ударами шпаг плашмя по стене дома, и забросали пришельцев всем, что попадало под руку. Карлу, самому ожесточенному из осаждавших, попал в плечо серебряный кувшин, в герцога Анжуйского попал таз с компотом из апельсиновых ломтиков и цедры, в герцога де Гиза попал кабаний окорок.



В Генриха не попало ничего. Он шепотом расспрашивал привратника, которого герцог де Гиз привязал к дверям, но тот отвечал неизменным:

— Ich verstehe nicht[48].

Женщины подзадоривали мужчин и подавали им метательные снаряды, которые градом сыпались на осаждающих.

— Смерть дьяволу! — крикнул Карл IX, когда упавший на голову табурет надвинул шляпу ему на нос. — Сейчас же отоприте дверь или я велю перевешать всех, кто там, наверху!

— Брат! — тихо сказала Маргарита Ла Молю.

— Король! — еще тише сказал Ла Моль Анриетте.

— Король! Король! — сказала Анриетта Коконнасу, который подтаскивал к окну сундук, чтобы прикончить герцога де Гиза, с которым главным образом и имел дело, не узнавая его. — Король, говорят вам!

Коконнас бросил сундук и с удивлением посмотрел на нее.

— Король? — переспросил он.

— Ну да, король!

— Тогда трубим отступление.

— Э-э! Маргарита и Ла Моль уже бежали. Идем!

— Куда?

— Идем, говорят вам!

Схватив Коконнаса за руку, Анриетта увела его через потайную дверь на соседний двор, все четверо, заперев за собой дверь, убежали другим ходом на улицу Тизон.

— Ага! Мне кажется, что гарнизон сдается! — сказал Карл.

Осаждавшие подождали несколько минут, но из дома не доносилось ни звука.

— Они придумали какую-то хитрость, — сказал герцог де Гиз.

— Вернее, они узнали голос брата и удрали, — сказал герцог Анжуйский.

— Им все равно пришлось бы пройти здесь, — возразил Карл.

— Пришлось бы, — заметил герцог Анжуйский, — если в доме нет второго выхода.

— Кузен, — сказал король, — возьмите-ка ваш камень и сделайте с другой дверью то, что вы сделали с первой.

Герцог, заметив, что вторая дверь слабее первой, решил, что не стоит прибегать к сильным средствам, и просто-напросто вышиб ее ногой.

— Факелов! Факелов! — крикнул король.

Подбежали лакеи. Факелы были погашены, но у них при себе было все, чтобы их разжечь. Факелы вспыхнули. Карл IX взял один факел себе, а другой протянул герцогу Анжуйскому.

Впереди всех шел герцог де Гиз со шпагой в руке.

Генрих замыкал шествие.

Все поднялись на второй этаж.

В столовой был подан, или, вернее, был убран ужин: метательными снарядами служили главным образом его предметы. Канделябры были опрокинуты, мебель перевернута вверх ногами, а вся посуда, за исключением серебряной, разбита вдребезги.

Из столовой незваные гости перешли в гостиную. Но и здесь не было никаких указаний, которые привели бы к опознанию личностей. Несколько греческих и латинских книг да несколько музыкальных инструментов — вот и все, что они обнаружили.

Спальня оказалась еще более молчаливой. В алебастровом шаре, свисавшем с потолка, горел ночник, но в эту комнату, казалось, никто и не входил.

— В доме есть другой выход, — заявил Карл.

— Вероятно, — согласился герцог Анжуйский.

— Да, но где же он? — спросил герцог де Гиз. Выход искали, но так и не нашли.

— А где привратник? — спросил король.

— Я привязал его к решетке у ворот, — ответил герцог де Гиз.

— Расспросите его, кузен.

— Он не захочет отвечать.

— Ну, если немножко подпалить ему ноги, так заговорит! — со смехом возразил король. Генрих поспешно выглянул в окно.

— Его уже нет, — сказал он.

— Кто же его отвязал? — поспешно спросил герцог де Гиз.

— Смерть дьяволу! — воскликнул король. — Опять мы ничего не узнаем!

— Вы сами видите, государь, — сказал Генрих:

— Ничто не доказывает, что моя жена и невестка герцога де Гиза побывали в этом доме.

— Верно, — ответил Карл. — В Писании сказано: три существа не оставляют следа: птица — в воздухе, рыба — в воде и женщина… нет, я ошибся… мужчина…[49]

— Таким образом, — прервал его Генрих, — самое лучшее, что мы можем сделать…

— …это, — подхватил Карл, — мне полечить мой ушиб, вам, Анжу, смыть апельсиновый сироп, а вам, Гиз, велеть очистить кабанье сало.

Все четверо вышли из дома, даже не потрудившись закрыть за собой дверь.

Когда они дошли до Сент-Антуанской улицы, король спросил герцога Анжуйского и герцога де Гиза:

— Куда вы направляетесь, господа?

— Государь, мы идем к Нантуйе, он ждет нас — моего лотарингского кузена и меня — к ужину. Не желаете ли, ваше величество, присоединиться к нам?

— Нет, благодарю; мы идем в другую сторону. Не хотите ли взять одного из моих факельщиков?

— Нет, нет, спасибо! — поспешно ответил герцог Анжуйский.

— Будь по-вашему… Это он боится, чтоб я не велел проследить его, — шепнул Карл на ухо королю Наваррскому и, взяв его за руку, сказал:

— Идем, Анрио! Сегодня я угощаю тебя ужином.

— Разве мы не вернемся в Лувр? — спросил Генрих.

— Говорят тебе — нет, упрямая ты голова! Идем со мной, говорят тебе! Идем!

И Карл повел Генриха по улице Жоффруа-Ланье.

VII

АНАГРАММА
К центру Жоффруа-Ланье вела улица Гарнье-сюр-Ло, другим концом упиравшаяся в перпендикулярную ей улицу Бар.

В нескольких шагах от перекрестка, по направлению к улице Мортельри, виднелся домик, одиноко стоявший среди сада, окруженного высокой каменной стеной с одним-единственным входом, закрытым цельной дверью.

Карл вынул из кармана ключ, открыл дверь, которая была заперта только на замок и которая тотчас отворилась, и, пропустив вперед Генриха и лакея с факелом, запер ее за собой.

В доме светилось одно маленькое окошко. Карл показал на него Генриху пальцем и улыбнулся.

— Государь, я не понимаю, — промолвил Генрих.

— Сейчас поймешь, Анрио.

Король Наваррский с удивлением посмотрел на Карла. И в голосе и в лице его была нежность, которую до такой степени непривычно было у него заметить, что Генрих просто не узнавал его.

— Анрио, — сказал король, — я уже говорил тебе, что, когда я выхожу из Лувра, я выхожу из ада. Когда я вхожу сюда, я вхожу в рай.

— Ваше величество, — ответил Генрих, — я счастлив тем, что вы удостоили взять меня с собой в путешествие на небо.

— Путь туда тесный, — ступая на узенькую лестницу, сказал король, — таким образом, сравнение вполне справедливо[50].

— Что же за ангел охраняет вход в ваш Эдем, государь?

— Сейчас увидишь, — ответил Карл IX. Сделав Генриху знак, чтобы он не шумел. Карл IX отворил одну дверь, затем другую и остановился на пороге.

— Взгляни! — сказал он.

Генрих подошел и замер на месте перед самой очаровательной картиной, какую ему приходилось видеть.

Женщина лет восемнадцати-девятнадцати спала, положив голову на изножье кроватки, где спал ребенок, и держала обеими руками его ножки у своих губ, а ее длинные вьющиеся волосы рассыпались по одеялу золотой волной.

Это была точная копия картины Альбани, изображающей Богоматерь с Христом-младенцем.

— Государь! Кто это прелестное создание? — спросил король Наваррский.

— Это ангел моего рая, Анрио, единственная, кто любит меня ради меня самого. Генрих улыбнулся.

— Да, ради меня самого, — повторил Карл, — она полюбила меня, когда еще не знала, что я король.

— А когда узнала?

— А когда узнала, — ответил Карл со вздохом, говорившим о том, что залитая кровью королевская власть порой становилась для него тяжким бременем, — а когда узнала, то не разлюбила. Суди сам!

Король тихонько подошел к молодой женщине и прикоснулся губами к ее цветущей щеке так осторожно, как пчелка к лилии.

И все-таки она проснулась.

— Карл! — прошептала она, открывая глаза.

— Слышишь? — сказал король Генриху. — Она называет меня просто Карл. А королева говорит мне «государь».

— Ах! — воскликнула молодая женщина. — Вы не один, король?

— Нет, милая Мари. Мне хотелось показать тебе другого короля, более счастливого, чем я, потому что у него нет короны, и более несчастного, чем я, потому что у него нет Мари Туше. Бог дает каждому свою награду.

— Государь, это король Наваррский? — спросила Мари.

— Он самый, дитя мое. Подойди к нам, Анрио. Король Наваррский подошел. Карл взял его за правую руку.

— Мари, взгляни на эту руку, — сказал он, — это рука хорошего брата и честного друга! Знаешь, если бы не эта рука…

— Так что же, государь?

— …если бы не эта рука, Мари, наш ребенок остался бы сегодня без отца.

Мари вскрикнула, упала на колени, схватила руку Генриха и поцеловала.

— Хорошо, Мари, ты поступила правильно, — сказал Карл.

— А чем вы его отблагодарили, государь?

— Тем же.

Генрих с изумлением посмотрел на Карла.

— Когда-нибудь, Анрио, ты поймешь, что я хочу сказать. А покуда — иди взгляни!

Карл подошел к кроватке, в которой безмятежно спал ребенок.

— Да, — сказал король, — если бы этот великан спал в Лувре, а не здесь, на улице Бар, многое было бы иначе и сейчас, а возможно, и в будущем[51].

— Государь, не сердитесь на меня, — заметила Мари, — но я рада, что он спит здесь; здесь ему спокойнее.

— Ну и дадим ему спать спокойно. Хорошо спится, когда не видишь снов! — сказал король.

— Пойдемте, государь? — спросила Мари, указывая рукой на дверь в другую комнату.

— Да, Мари, ты права, — ответил Карл, — будем ужинать.

— Мой любимый, — сказала Мари, — вы ведь попросите вашего брата-короля извинить меня, да. Карл?

— За что?

— За то, что я отпустила наших слуг. Дело в том, государь, — обратилась она к королю Наваррскому, — что Карл любит, чтобы за столом ему прислуживала только я.

— Охотно верю, — ответил Генрих.

Мужчины прошли в столовую, а заботливая и беспокойная мать укрыла теплым одеяльцем малютку Карла, который спал крепким детским сном, вызывавшим зависть у его отца, и не проснулся.

Укрыв мальчика, Мари присоединилась к гостям.

— Здесь только два прибора! — сказал король.

— Позвольте мне прислуживать вашим величествам, — ответила Мари.

— Вот видишь, Анрио, ты принес мне несчастье! — сказал Карл.

— Как так, государь?

— Ты не понимаешь?

— Простите, Карл, простите!

— Прощаю, садись рядом со мной — здесь, между нами.

— Хорошо, — ответила Мари.

Она принесла еще один прибор, села между двумя королями и принялась их угощать.

— Скажи, Анрио, — заговорил Карл, — ведь хорошо, когда у тебя есть такое место в мире, где ты можешь есть и пить спокойно, не заставляя кого-нибудь другого сначала пробовать вино и мясо?

— Государь, — сказал Генрих, улыбаясь и отвечая этой улыбкой на вечное беспокойство своего духа, — поверьте, что я, как никто, способен оценить такое счастье.

— А чтобы мы продолжали чувствовать себя счастливыми, поговори с ней о чем-нибудь хорошем, Анрио, — не надо ей вмешиваться в политику, а главное, не надо ей знакомиться с моей матерью.

— Да, королева Екатерина так горячо любит ваше величество, что может приревновать вас к другой любви, — ответил Генрих, найдя ловкую увертку и, таким образом, ускользнув от опасной откровенности короля.

— Мари, — сказал король, — рекомендую тебе самого хитрого и самого умного человека, какого я когда-либо знал. При дворе — а этим много сказано — он обвел вокруг пальца всех; один я, быть может, ясно вижу — не скажу, то, что у него на душе, но то, что у него на уме.

— Государь, — ответил Генрих, — меня огорчает, что вы сильно преувеличиваете одно и подозрительно относитесь к другому.

— Я ничего не преувеличиваю, Анрио, — сказал король. — Впрочем, когда-нибудь тебя поймут. Король обратился к Мари:

— Он восхитительно составляет анаграммы. Попроси его составить анаграмму из твоего имени, — ручаюсь, что он ее сделает.

— Что же можно найти в имени такой простой девушки, как я? Какую приятную мысль можно извлечь из сочетания букв, которыми случай написал: Мари Туше?

— Государь, сделать анаграмму из этого имени легко, в том, чтобы ее составить, большой заслуги нет, — сказал Генрих.

— Ага! Уже готово! — сказал Карл. — Видишь, Мари? Генрих вынул из кармана записные таблички, вырвал один листок и под именем:


Marie Touchet[52] написал:

Je charme tout[53].


Затем он протянул листок молодой женщине.

— Я глазам своим не верю! — воскликнула Мари.

— Что же он написал? — спросил Карл.

— Государь, я не решаюсь произнести это вслух.

— Государь, — заговорил Генрих, — если в имени Marie Touchet заменить букву «i» буквой «j», как это часто делают, то получится буква в букву: Je charme tout.

— Верно, буква в букву! — воскликнул Карл. — Слушай, Мари, я хочу, чтобы это стало твоим девизом! Никогда ни один девиз не был так заслужен. Спасибо, Анрио! Мари, я подарю тебе этот девиз, составленный из бриллиантов.

Ужин кончился; на соборе Богоматери пробило два часа.

— А теперь, Мари, — сказал Карл, — в награду за его комплимент ты дашь ему кресло, чтобы он мог спать в нем до утра; только уложи его подальше от нас, а то он так храпит, что даже страшно становится. Затем, если проснешься раньше меня, то разбуди меня, — в шесть утра мы должны быть у Бастилии. Спокойной ночи, Анрио! Устраивайся поудобнее. Только вот что, — добавил он, подойдя к королю Наваррскому и положив руку ему на плечо, — заклинаю тебя твоей жизнью, — слышишь, Генрих? Твоей жизнью! — не выходи отсюда без меня, а главное, не возвращайся в Лувр!

Генрих если и не все понимал, то слишком многое подозревал, вот почему он не пренебрег этим советом.

Карл IX ушел к себе в комнату, а Генрих, суровый горец, удовольствовался креслом и очень скоро доказал, насколько прав был в своих предостережениях шурин, который просил поместить его подальше от себя.

На рассвете Карл разбудил Генриха. Так как Генрих спал одетым, туалет его занял не много времени. Король был счастлив и улыбчив — таким его никогда не видели в Лувре. Часы, которые он проводил в домике на улице Бар, были в его жизни часами солнечного света.

Они вдвоем прошли через спальню. Молодая женщина спала на своей кровати, ребенок — в своей колыбели. Во сне оба улыбались.

Карл с глубокой нежностью поглядел на них, затем обернулся к королю Наваррскому.

— Анрио, — сказал он, — если тебе когда-нибудь случится узнать, какую услугу я оказал тебе сегодня ночью, а со мной произойдет несчастье, вспомни об этом ребенке, который спит в своей колыбели.

Не дав Генриху времени задать ему вопрос, Карл поцеловал в лоб мать и ребенка.

— До свидания, ангелы мои! — прошептал Карл и вышел.

Генрих в раздумье последовал за ним.

Дворяне, которым Карл приказал встретить его, ждали у Бастилии, держа под уздцы двух лошадей. Карл сделал Генриху знак сесть на одну из них, сам тоже вскочил в седло, выехал через Арбалетный сад и направился по внешним бульварам.

— Куда мы едем? — спросил Генрих.

— Мы едем, — ответил Карл, — посмотреть, вернулся ли герцог Анжуйский только ради принцессы Конде, или в сердце у него честолюбия не меньше, чем любви, а я сильно подозреваю, что так оно и есть.

Генрих ничего не понял и молча последовал за Карлом. Когда они доехали до Маре, где из-за палисада открывалось все, что называлось в ту пору Сен-Лоранским предместьем, Карл показал Генриху в сероватой дымке утра людей в длинных плащах и в меховых шапках — они ехали верхом за тяжело нагруженным фургоном. По мере того как эти люди приближались, их фигуры принимали все более четкие очертания, так что уже можно было различить ехавшего тоже верхом и беседовавшего с ними человека в длинном коричневом плаще и в широкополой французской шляпе, надвинутой на лоб.

— Ага, — с улыбкой сказал Карл. — Так я и думал.

— Государь, если я не ошибаюсь, вон тот всадник в коричневом плаще — герцог Анжуйский, — сказал Генрих.

— Он самый, — подтвердил Карл. — Осади немного, Анрио, — я не хочу, чтобы нас увидели.

— Кто же эти люди в сероватых плащах и в меховых шапках? И что вон в той повозке? — спросил Генрих.

— Эти люди — польские послы, — ответил Карл, — в повозке — корона. А теперь, — сказал он, пуская лошадь в галоп по дороге к воротам Тампля, — едем, Анрио! Я видел все, что хотел видеть!

VIII

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЛУВР
Когда Екатерина решила, что в комнате короля Наваррского все сделано — трупы стражников убраны, Морвель перенесен домой, ковры замыты, — она отпустила своих придворных дам, так как дело шло к полуночи, и попыталась заснуть. Но удар оказался слишком жестоким, а разочарование — слишком сильным. Ненавистный Генрих, постоянно ускользавший из ее ловушек, обычно смертельных, казалось, был храним какой-то непобедимой силой, которую Екатерина упорно называла случаем, хотя какой-то голос в глубине ее души говорил ей, что настоящее имя этой силы — судьба. Мысль о том, что слух о неудачном покушении, распространившись по Лувру и выйдя за его пределы, придаст Генриху и всем гугенотам еще большую уверенность в их будущем, приводила ее в бешенство, и, если бы этот самый случай, против которого она боролась столь несчастливо, свел ее сейчас с ее врагом, она с помощью висевшего у нее на поясе флорентийского кинжальчика несомненно победила бы судьбу, столь благосклонную к королю Наваррскому.



Лувр в 1572 году
Часы ночи, так медленно тянущиеся для тех, кто ждет или не спит, били одни вслед за другими, а Екатерина все не смыкала глаз Целый мир новых замыслов развернулся в ее уме, полном видений. Наконец на рассвете она встала с постели, сама оделась и направилась в покои Карла IX.

Стража, привыкшая к ее приходам в любое время дня и ночи, пропустила ее. Через переднюю она прошла в Оружейную палату. Но там она застала только бодрствующую кормилицу.

— Где мой сын? — спросила королева.

— Ваше величество! К нему запрещено входить до восьми часов.

— Запрещение не касается меня, кормилица!

— Оно касается всех. — Екатерина усмехнулась.

— Да, я знаю, — продолжала кормилица, — я хорошо знаю, что здесь ничто не может воспрепятствовать вашему величеству; я только молю внять просьбе простой женщины и не ходить дальше.

— Кормилица, мне надо поговорить с сыном.

— Я отопру только по приказу вашего величества.

— Откройте, кормилица, я требую! — сказала Екатерина.

Услышав этот голос, вызывавший большее уважение, а главное, больший страх, чем голос самого Карла, кормилица подала Екатерине ключ, но Екатерине он был не нужен. Она вынула из кармана свой ключ, быстро отперла дверь в покои сына, и под ее нажимом дверь распахнулась.

Спальня была пуста, постель не смята; борзая Актеон, лежавшая около кровати на медвежьей шкуре, встала, подошла к Екатерине и принялась лизать ее руки цвета слоновой кости.

— Вот как! Он ушел из дому, — нахмурив брови, сказала королева — Что ж, я подожду.

В мрачной решимости она задумчиво села у окна, которое выходило на Луврский двор и из которого был виден главный вход.

В течение двух часов она не сходила с места, неподвижная и белая, как мраморная статуя, и наконец увидела, что в Лувр въезжает отряд всадников с Карлом и Генрихом Наваррским во главе; она их узнала.

И тут она поняла все. Вместо того чтобы препираться с ней из-за ареста своего зятя. Карл увел его и этим спас.

— Слепец! Слепец! Слепец! — прошептала она и снова принялась ждать.

Минуту спустя в комнате послышались шаги со стороны Оружейной палаты.

— Государь, хотя бы теперь, когда мы уже в Лувре, — говорил Генрих, — скажите мне, почему вы меня увели и какую услугу вы мне оказали?

— Нет, нет, Анрио! — со смехом ответил Карл. — Когда-нибудь ты, быть может, узнаешь все, но пока что это тайна. Знай только одно: по всей вероятности, сейчас у меня будет из-за тебя страшная ссора с матерью.

Карл поднял портьеру и очутился лицом к лицу с Екатериной.

Из-за его плеча выглянуло бледное и взволнованное лицо Беарнца.

— А-а! Вы здесь, сударыня! — нахмурив брови, сказал Карл.

— Да, сын мой. Мне надо с вами поговорить, — отвечала Екатерина.

— Со мной?

— С вами наедине.

— Что делать? — сказал Карл, оборачиваясь к зятю. — Раз уж никак невозможно избежать этого, то чем скорее, тем лучше.

— Я оставляю вас, государь, — сказал Генрих.

— Да, да, оставь нас одних, — ответил Карл. — Ты ведь теперь католик, Анрио, так сходи к обедне и помолись за меня, а я останусь слушать проповедь.

Генрих поклонился и вышел.

Карл сам предупредил вопросы матери.

— Итак, — сказал он, пытаясь обратить дело в шутку — вы ждали меня, чтобы побранить, так ведь? Черт побери! Я непочтительно разрушил ваш замысел. Но — смерть дьяволу! — не мог же я позволить арестовать и посадить в Бастилию человека, который только что спас мне жизнь! Но и ссориться с вами мне тоже не хотелось: я хороший сын. К тому же, — добавил он шепотом, — Господь Бог карает детей, которые бранятся с матерью; пример — мой брат Франциск Второй[54]. Простите меня великодушно и признайтесь, что шутка недурна.

— Ваше величество, вы ошибаетесь, — возразила Екатерина, — дело это совсем не шуточное.

— Так я и знал! Знал, что так вы и посмотрите на это, черт меня возьми!

— Государь, ваш промах разрушил тщательно продуманный план, который должен был открыть нам весьма многое.

— Ба! План!.. Неужели какой-то провалившийся план может вас смутить — вас, матушка? Вместо него вы придумаете двадцать новых, и я обещаю, что помогу вам.

— Даже если бы вы и помогли мне, теперь слишком поздно: он предупрежден и будет начеку.

— Слушайте, — сказал король, — давайте поговорим откровенно. Что вы имеете против Анрио?

— То, что он заговорщик.

— Да, я понимаю, в этом вы постоянно его обвиняете! Но кто же в той или иной степени не занимается заговорами в этом прелестном королевском жилище, именуемом Лувр?

— Но он — больше, чем кто-либо, и он тем опаснее, что об этом никто и не подозревает.

— Скажите, какой Лоренцино![55]— сказал Карл.

— Послушайте, — сказала Екатерина, помрачневшая при упоминании этого имени, вызывавшем у нее в памяти одну из самых кровавых драм флорентийской истории, — вы можете доказать мне, что я не права.

— Каким образом, матушка?

— Спросите Генриха, кто был у него в спальне сегодня ночью.

— В его спальне… сегодня ночью?

— Да. И если он вам скажет…

— То что тогда?

— Тогда я готова буду признать, что ошибалась.

— Но если это была женщина, не можем же мы требовать…

— Женщина?

— Да.

— Женщина, которая убила двух ваших стражников и ранила де Морвеля — быть может, смертельно?

— Ого! Это уже серьезно, — сказал король. — Значит, дело было кровавое?

— Трое легли на месте.

— А тот, кто их уложил?

— Убежал цел и невредим.

— Клянусь Гогом и Магогом! — сказал Карл. — Он молодец, и вы правы, матушка: я должен знать, кто это такой.

— А я заранее говорю вам, что не узнаете, — во всяком случае, не узнаете от Генриха.

— А от вас, матушка? Не мог же этот человек удрать, не оставив никаких следов? Неужели никто не заметил чего-нибудь в его одежде?

— Заметили только, что на нем был очень элегантный вишневый плащ.

— Так, так! Вишневый плащ! — сказал Карл. — При дворе я знаю только один, столь заметный, что бросается в глаза.

— Совершенно верно, — сказала Екатерина.

— И что же? — спросил Карл.

— Подождите меня здесь, сын мой, — сказала Екатерина, — я проверю, как исполнены мои приказания.

Екатерина вышла, а Карл, оставшись один, начал рассеянно ходить взад и вперед по комнате, насвистывая охотничью песенку, заложив одну руку за камзол и опустив другую, которую лизала борзая, всякий раз как он останавливался.

А Генрих ушел от шурина сильно встревоженный и, вместо того чтобы идти, как обычно, по коридору, пошел по маленькой потайной лесенке, которая уж неоднократно упоминалась и которая вела на третий этаж. Но, поднявшись всего на четыре ступеньки, он увидел на первом повороте чью-то тень. Он остановился и взялся за рукоять кинжала. И тут же узнал женщину; она схватила его за руку, и прелестный, хорошо ему знакомый голос произнес:

— Слава Богу, государь, вы целы и невредимы! Я так за вас боялась! Но, верно, Бог услышал мои молитвы.

— Да что случилось? — спросил Генрих.

— Вы все поймете, когда войдете к себе. Не беспокойтесь об Ортоне, я приютила его у себя.

Молодая женщина быстро спустилась, как будто столкнулась с Генрихом, встретив его на лестнице случайно.

— Странно! — сказал себе Генрих. — Что же произошло? Что с Ортоном?

К сожалению г-жа де Сов уже не могла слышать его вопросов: г-жа де Сов была уже далеко.

Внезапно наверху лестницы появилась другая тень: на сей раз это была тень мужчины.

— Tсc! — произнес этот человек.

— А, это вы, Франсуа?

— Не называйте меня по имени.

— Что случилось?

— Пройдите к себе, и вы все узнаете, а потом проскользните в коридор, хорошенько осмотритесь, не подглядывают ли за вами, и зайдите ко мне — дверь будет только притворена.

И он исчез, подобно призраку в театре, который проваливается в люк.

— Вот тебе раз! — прошептал Беарнец. — Загадка остается загадкой. Но раз отгадка находится у меня, пойдем ко мне и там хорошенько все разглядим.

Однако Генрих продолжал свой путь не без волнения; он обладал восприимчивостью, этим суеверием юности. В его душе все отражалось ясно, как на гладкой поверхности, а все, что он сейчас слышал, предвещало ему беду.

Он подошел к двери в свои покои и прислушался. Оттуда не доносилось ни звука. Кроме того, раз Шарлотта сказала, чтобы он шел к себе, значит, было ясно, что бояться нечего. Он быстро заглянул в переднюю; она была пуста, ничто не указывало ему на какое-то происшествие.

— А Ортона-то в самом деле нет, — сказал он и прошел в следующую комнату.

Здесь все объяснилось.

Хотя на пол были вылиты реки воды, всюду виднелись большие красноватые пятна; одно кресло было сломано; полог был изрезан ударами шпаги; венецианское зеркало было пробито пулей, чья-то окровавленная рука, приложившись к стене, оставила на ней страшный отпечаток, свидетельствовавший о том, что эта безмолвная комната была свидетельницей борьбы не на жизнь, а на смерть.

Генрих блуждающим взглядом пробежал по этим разнородным следам драки и провел рукой по влажному от пота лбу.

— Да-а! — прошептал он. — Теперь я понимаю, что за услугу оказал мне король; какие-то люди приходили убить меня… А де Муи? Что они сделали с де Муи? Мерзавцы! Они его убили!

Как герцогу Алансонскому не терпелось поскорее рассказать Генриху о происшествии, так и самому Генриху не терпелось узнать, что произошло. Бросив на окружающие предметы последний мрачный взгляд, он выбежал из комнаты, выскочил в коридор, убедился, что никого нет, толкнул приоткрытую дверь, тщательно запер ее за собой и устремился к герцогу Алансонскому.

Герцог ждал его в первой комнате. Он схватил Генриха за руку и, приложив палец к губам, увлек его в кабинетик, помещавшийся в башенке, совершенно уединенный и благодаря этому недоступный для шпионства.

— Ах, брат мой, какая ужасная ночь! — сказал герцог.

— Да что случилось? — спросил Генрих.

— Вас хотели арестовать.

— Меня?

— Да, вас.

— За что?

— Не знаю. Где вы были?

— Вчера вечером король увел меня с собой в город.

— Значит, ему было известно все, — сказал герцог Алансонский. — Но если вас не было дома, кто же был у вас?

— А разве кто-нибудь у меня был? — спросил Генрих таким тоном, словно ничего не знал.

— Да, у вас был какой-то мужчина. Услыхав шум, я побежал к вам на помощь, но было слишком поздно.

— А этого мужчину арестовали? — с тревогой спросил Генрих.

— Нет, он опасно ранил Морвеля, убил двух стражников и убежал.



— Молодец де Муи! — воскликнул Генрих.

— Так это был де Муи? — быстро спросил герцог Алансонский.

Генрих понял, что допустил промах.

— По крайней мере, я так думаю, — ответил он, — потому что назначал ему свидание с целью сговориться о вашем бегстве и сказать ему, что все мои права на наваррский престол я уступаю вам.

— Если это станет известно, мы погибли, — побледнев, сказал герцог Алансонский.

— Да, Морвель, конечно, все расскажет.

— Морвель получил удар шпагой в горло; хирург, который делал ему перевязку,сказал мне, что недели полторы Морвель не сможет произнести ни одного слова.

— Неделя! Для де Муи этого больше чем достаточно, чтобы оказаться в полной безопасности.

— В конце концов это мог быть и не де Муи, — сказал герцог Алансонский.

— Вы так думаете? — спросил Генрих.

— Да. Ведь этот человек скрылся так быстро, что заметили только его вишневый плащ.

— В самом деле, — сказал Генрих, — этот вишневый плащ скорее подходит какому-нибудь дамскому угоднику, чем солдату. Никому и в голову не придет заподозрить, что под вишневым плащом скрывается де Муи.

— Да, — согласился герцог, — если кого и заподозрят, так скорее уж… Герцог запнулся.

— …так уж скорее Ла Моля, — подхватил Генрих.

— Разумеется! Я и сам, глядя на бегущего, подумал было, что это Ла Моль.

— Ах, и вы так подумали? Тогда вполне возможно, что это и впрямь был Ла Моль.

— А он ничего не знает? — спросил герцог Алансонский.

— Ровно ничего, во всяком случае, ничего важного, — ответил Генрих.

— Брат мой, — сказал герцог, — теперь я уверен, что это был он.

— Черт возьми! — сказал Генрих. — Если так, то это очень огорчит королеву: она принимает в нем большое участие.

— Вы говорите, участие? — переспросил озадаченный герцог.

— Конечно. Разве вы забыли, Франсуа, что вам рекомендовала его ваша сестра?

— Верно, — глухим голосом ответил герцог. — Потому мне и хотелось быть ему полезным, а доказательством служит то, что я, опасаясь, как бы его вишневый плащ не навлек на него подозрений, поднялся к нему и унес плащ к себе.

— Что ж, это очень умно, — заявил Генрих. — Теперь я мог бы не только побиться об заклад, но даже поклясться, что это был Ла Моль.

— Даже на суде? — спросил Франсуа.

— Ну конечно, — ответил Генрих. — Наверное, он приходил ко мне с каким-нибудь поручением от Маргариты.

— Если бы я был уверен, что могу опереться на ваше свидетельство, я даже выступил бы против него как обвинитель, — сказал герцог Алансонский.

— Если вы, брат мой, выступите с обвинением, то вы понимаете, что я не стану вас опровергать.

— А королева? — спросил герцог Алансонский.

— Ах да! Королева!

— Надо узнать, как поведет себя она.

— Это я беру на себя.

— А знаете, ей, пожалуй, выгодно будет поддержать нас. Ведь этот молодой человек приобретет теперь громкую славу храбреца, и слава эта обойдется ему очень дешево, — он купит ее в кредит. Правда, возможно и то, что она будет стоить ему вместе с процентами и всего капитала.

— Ничего не поделаешь, черт побери! — заметил Генрих. — Ничто не дается даром в этом мире.

С улыбкой помахав герцогу Алансонскому рукой, он осторожно высунул голову в коридор; убедившись, что никто их не подслушивал, он быстро проскользнул на потайную лесенку, которая вела в покои Маргариты.

Королева Наваррская была взволнована не меньше мужа. Ночная вылазка против нее и герцогини Неверской, затеянная королем, герцогом Анжуйским, герцогом де Гизом и Генрихом, которого она тоже узнала, сильно ее встревожила. Несомненно, у них не было никаких улик против нее; привратник, которого отвязали от решетки Ла Моль и Коконнас, уверял, что не промолвил ни слова. Но четыре высоких особы, которым два простых дворянина — Ла Моль и Коконнас — оказали сопротивление, свернули со своей дороги не случайно, прекрасно зная, зачем они свернули. Остаток ночи Маргарита провела у герцогини Неверской и вернулась в Лувр на рассвете. Она легла в постель, но не заснула: она вздрагивала при малейшем шуме.

В мучительной тревоге Маргарита вдруг услышала стук в потайную дверь и, узнав от Жийоны, кто пришел, велела впустить посетителя.

Генрих остановился на пороге; он нисколько не походил на оскорбленного мужа — на его тонких губах играла его обычная улыбка и ни один мускул на лице не выдавал того страшного волнения, которое он пережил несколько минут назад.

Глазами он как бы спрашивал Маргариту, не позволит ли она ему остаться с ней наедине. Маргарита поняла взгляд мужа и сделала Жийоне знак уйти.

— Я знаю, как вы привязаны к вашим друзьям, я боюсь, что принес вам неприятное известие, — заговорил Генрих.

— Какое, сударь? — спросила Маргарита.

— Один из самых милых наших людей сильно скомпрометирован.

— Кто же это?

— Милейший граф де Ла Моль.

— Граф де Ла Моль скомпрометирован! Чем же?

— Как участник событий минувшей ночи. Несмотря на умение владеть собой, Маргарита покраснела, но в конце концов пересилила себя.

— Каких событий? — спросила она.

— Как? Неужели вы не слыхали страшного шума, какой поднялся в Лувре ночью? — спросил Генрих.

— Нет.

— С чем вас и поздравляю, — с очаровательным простодушием сказал Генрих, — это говорит о том, как крепко вы спите.

— А что же здесь произошло?

— А то, что наша добрая матушка приказала Морвелю и шести стражникам арестовать меня.

— Вас? Вас?!

— Да, меня.

— Но на каком же основании?

— Кто может знать основания, которыми руководствуется столь глубокий ум, как ум вашей матушки? Я их уважаю, но не знаю.

— Так вы не ночевали дома?

— Нет, но, по правде говоря, случайно. Вы угадали, я не был дома. Вечером король пригласил меня пойти с ним в город, но пока меня не было дома, там был другой человек.

— Кто же этот человек?

— По-видимому, граф де Ла Моль.

— Граф де Ла Моль? — с изумлением переспросила Маргарита.

— Черт возьми! Экий молодец этот малыш-провансалец! — продолжал Генрих. — Представьте себе, он ранил Морвеля и убил двух стражников!

— Ранил Морвеля и убил двух стражников? Быть не может!

— Как? Вы сомневаетесь в его храбрости?

— Нет, я только говорю, что де Ла Моль не мог быть у вас.

— Почему же он не мог быть у меня?

— Да потому, что… Потому что… Он был в другом месте, — смущенно ответила Маргарита.

— А-а! Если он может доказать свое алиби — тогда дело другое, — сказал Генрих. — Он просто скажет, где он был, и вопрос будет исчерпан.

— Где он был? — в смятении повторила Маргарита.

— Ну да!.. Сегодня его арестуют и допросят. К сожалению, против него есть улики…

— Улики! Какие же?

— Человек, оказавший такое отчаянное сопротивление, был в вишневом плаще.

— Да, такого плаща нет ни у кого, кроме Ла Моля… Хотя я знаю и другого человека…

— Конечно, знаете, я тоже… Но вот что получится: если у меня в спальне был не Ла Моль, значит, это был другой человек в таком же вишневом плаще. А ведь вы знаете, кто это?

— Боже мой!

— Вот где наш подводный камень! Вы его видите так же хорошо, как я, — доказательством тому ваше волнение. А потому потолкуем теперь так, как говорят люди о самой желанной в мире вещи — о престоле… И… о самом драгоценном благе — о своей жизни… Если арестуют де Муи — мы погибли!

— Я понимаю.

— А де Ла Моль никого не скомпрометирует, если только вы не считаете его способным сочинить какую-нибудь сказку. Ну, положим, он скажет, что был где-то с дамами… почем я знаю?

— Если вы опасаетесь только этого, — отвечала Маргарита, — то можете быть спокойны… он ничего не скажет.

— Вот как! — сказал Генрих. — Ничего не скажет, даже если ему придется заплатить за молчание смертью?

— Не скажет.

— Вы уверены?

— Ручаюсь.

— Значит, все складывается к лучшему, — вставая, сказал Генрих.

— Вы уходите? — с волнением спросила Маргарита.

— Ну конечно! Я сказал все, что хотел.

— А вы идете…

— Постарайтесь избавить всех нас от беды, в которую нас втянул этот сорванец в вишневом плаще.

— Боже мой! Боже мой! Бедный юноша! — ломая руки, горестно воскликнула Маргарита.

— Этот милый Ла Моль в самом деле очень услужлив, — уходя, сказал Генрих.

IX

ПОЯСОК КОРОЛЕВЫ-МАТЕРИ
Карл вернулся домой в прекрасном расположении духа, но после десятиминутного разговора с матерью можно было подумать, что свою бледность и свой гнев она передала сыну, а его веселость взяла себе.

— Ла Моль, Ла Моль! — повторял Карл. — Надо вызвать Генриха и герцога Алансонского. Генриха — потому, что этот молодой человек был гугенотом; герцога Алансонского — потому, что Ла Моль состоит у него на службе.

— Что ж, сын мой, позовите их, если хотите, но вы ничего не узнаете. Я боюсь, что Генрих и Франсуа связаны друг с другом теснее, чем кажется. Допрашивать их — это только возбуждать у них подозрения; я думаю, было бы лучше какое-нибудь долгое и надежное испытание, растянутое на несколько дней. Если вы, сын мой, дадите виновным вздохнуть свободно, если вы оставите их в заблуждении, что им удалось обмануть вашу бдительность, тогда, осмелев и торжествуя, они предоставят вам более удобный случай строго наказать их, и тут-то мы все и узнаем.

Карл в нерешительности ходил по комнате, стараясь избавиться от гнева, как лошадь от удил, и судорожно сжатой рукой хватался за сердце, ужаленное подозрением.

— Нет, нет, — сказал он наконец, — не стану я ждать! Вы не понимаете, что значит ждать, когда чувствуешь, что тебя окружают призраки. Кроме того, все эти щеголи наглеют день ото дня: ночью двое каких-то дамских угодников имели дерзость оказать нам сопротивление и бунтовать против нас!.. Если Ла Моль невиновен — тем лучше для него, но я был бы не прочь узнать, где он был ночью, когда мою стражу избивали в Лувре, а меня избивали на улице Клош-Персе. Пусть позовут ко мне сначала герцога Алансонского, а потом Генриха: я хочу допросить их порознь. А вы можете остаться здесь, матушка.



Екатерина села. При таком остром уме, каким обладала она, любое обстоятельство, повернутое ее могучей рукой, могло привести ее к цели, хотя, казалось бы, оно не имеет отношения к делу. Любой удар или производит звук, или высекает искру. Звук указывает направление, искра светит.

Вошел герцог Алансонский. Разговор с Генрихом Наваррским подготовил его к предстоящему объяснению, и он был сравнительно спокоен.

Все его ответы были вполне точны. Мать приказала ему не выходить из своих покоев, а потому он ровно ничего не знает о ночных событиях. Но так как его покои выходят в тот же коридор, что и покои короля Наваррского, то он сначала уловил звук, похожий на звук отпираемой двери, потом — ругательства, потом — выстрелы. Только тогда он осмелился приоткрыть дверь и увидел бегущего человека в вишневом плаще.

Карл с матерью переглянулись.

— В вишневом плаще? — переспросил король.

— В вишневом плаще, — повторил герцог Алансонский.

— А этот вишневый плащ не вызывает у вас никаких подозрений?

Герцог Алансонский собрал все силы, чтобы ответить как можно естественнее.

— Должен признаться вашему величеству: на первый взгляд мне показалось, что это плащ одного из моих дворян, — ответил он.

— А как зовут этого дворянина?

— Де Ла Моль.

— А почему же этот де Ла Моль не был при вас, как того требует его должность?

— Я отпустил его, — ответил герцог.

— Хорошо! Идите! — сказал Карл. Герцог Алансонский направился к той же двери, в которую вошел.

— Нет, не сюда, — сказал Карл, — а вон туда. И он указал на дверь в комнату кормилицы. Карл не хотел, чтобы Франсуа и Генрих встретились. Он не знал, что они виделись; правда, то была одна минута, но этой минуты было достаточно, чтобы зять и шурин согласовали свои действия…

Когда герцог вышел, по знаку Карла впустили Генриха. Генрих не стал ждать, чтобы Карл начал его допрашивать.

— Ваше величество, — заговорил он, — вы хорошо сделали, что послали за мной, я и сам собирался идти к вам просить вас о правосудии.

Карл нахмурил брови.

— Да, о правосудии, — повторил Генрих. — Начну с благодарности вашему величеству за то, что вечером вы взяли меня с собой; теперь я знаю, что вы спасли мне жизнь. Но что я сделал? За что хотели меня убить?

— Не убить, — поспешно сказала Екатерина, — а арестовать.

— Пусть — арестовать, — ответил Генрих. — Но за какое преступление? Если я в чем-нибудь виновен, то виновен утром так же, как был виновен вчера вечером. Государь, скажите мне, какое преступление я совершил?

Карл, не зная, что ответить, посмотрел на мать.

— Сын мой, — вступила в разговор Екатерина, — у вас бывают подозрительные люди.

— Допустим, — сказал Генрих. — И эти подозрительные люди компрометируют и меня, не так ли, ваше величество?

— Да, Генрих.

— Назовите же мне их! Назовите! Устройте мне с ними очную ставку!

— Верно! — заметил Карл. — Анрио имеет право требовать объяснений.

— Я этого и требую! — продолжал Генрих, чувствуя преимущество своего положения и стремясь им воспользоваться. — Этого я и требую у моего доброго брата Карла и у моей доброй матушки Екатерины. Разве я не был хорошим мужем с тех пор, как женился на Маргарите? Спросите Маргариту. Разве я не был правоверным католиком? Спросите моего духовника. Разве я не был любящим родственником? Спросите всех, кто присутствовал на вчерашней охоте.

— Да, это правда, Анрио, — сказал король, — но все же говорят, что вы в заговоре.

— Против кого?

— Против меня.

— Государь, если бы я вступил в заговор против вас, мне осталось бы только предоставить событиям идти своим чередом, когда ваша лошадь с перебитой ногой не могла подняться, а разъяренный кабан набросился на ваше величество.

— Смерть дьяволу! А ведь он прав, матушка!

— Но все-таки кто же был у вас ночью?

— В такие времена, когда отнюдь не каждый осмеливается отвечать за себя, я не могу отвечать за других. Я ушел из моих покоев в семь часов вечера, а в десять мой брат Карл увел меня с собой, и всю ночь я провел с ним. Я не мог одновременно быть с его величеством и знать, что происходит у меня в покоях.

— Это правда, — отвечала Екатерина, — но правда и то, что кто-то из ваших людей убил двух стражников его величества и ранил де Морвеля.

— Кто-то из моих людей? — переспросил Генрих. — Кто же это? Назовите его!..

— Все обвиняют де Ла Моля.

— Де ла Моль вовсе не мой человек — он состоит на службе у герцога Алансонского, которому рекомендовала его ваша дочь.

— Но, может быть, у тебя все-таки был Ла Моль, Анрио? — спросил Карл.

— Почем же я знаю, государь? Я не скажу ни «да», ни «нет». Де Ла Моль — человек очень милый, услужливый, всецело преданный королеве Наваррской, он частенько приходит ко мне с поручениями то от Маргариты, которой он признателен за рекомендацию герцогу Алансонскому, то с поручением от самого герцога. Я не могу утверждать, что это был не Ла Моль…

— Это был он, — сказала Екатерина. — Его узнали по вишневому плащу.

— А разве у Ла Моля есть вишневый плащ? — спросил Генрих.

— Да.

— А у того человека, который так лихо расправился с двумя моими стражниками и с Морвелем…

— …тоже был вишневый плащ? — перебил короля Генрих.

— Совершенно верно, — подтвердил Карл.

— Ничего не могу сказать, — ответил Беарнец. — Но мне кажется, что если у меня в покоях был не я, а, как вы утверждаете, Ла Моль, то следовало бы вызвать не меня, а Ла Моля и допросить его. Однако, ваше величество, — продолжал Генрих, — я хочу обратить ваше внимание на одно обстоятельство.

— На какое?

— Если бы я, видя приказ, подписанный королем, вместо того, чтобы подчиниться ему, оказал бы сопротивление, я был бы виновен и заслужил бы любое наказание. Но ведь это был не я, а какой-то незнакомец, которого приказ ни в малой мере не касался! Его хотели арестовать незаконно — он стал защищаться; быть может, защищался он чересчур усердно, но он был в своем праве!

— Однако… — пробормотала Екатерина.

— Приказ требовал арестовать именно меня? — спросил Генрих.

— Да, — ответила Екатерина, — и государь подписал его собственноручно.

— А значилось ли в приказе — в случае, если меня не будет, арестовать всякого, кто окажется на моем месте?

— Нет, — ответила Екатерина.

— В таком случае, — продолжал Генрих, — до тех пор, пока не будет доказано, что я заговорщик, а человек, находившийся у меня в комнате, мой сообщник, — этот человек невиновен.

С этими словами он повернулся к Карлу IX.

— Государь, я никуда не выйду из Лувра, — обратился к нему Генрих. — Я даже готов по одному слову вашего величества отправиться в любую государственную тюрьму, в какую вам будет угодно меня направить. Но пока не будет доказано противного, я имею право назвать себя, и я себя называю самым верным слугой, верноподданным и братом вашего величества!

И тут Генрих с таким достоинством, какого в нем доселе не замечали, поклонился Карлу и удалился.

— Браво, Анрио! — сказал Карл, когда король Наваррский вышел.

— Браво? За то, что он вас высек? — заметила Екатерина.

— А почему бы мне не аплодировать? Разве я не говорю «браво», когда мы с ним фехтуем, и он наносит мне удары? Матушка, вы напрасно так пренебрежительно отнеситесь к этому молодцу.

— Сын мой, — ответила Екатерина, — я не пренебрежительно отношусь к нему, я его боюсь.

— И это напрасно, матушка! Анрио мне друг, и, как он справедливо заметил, если бы он составлял против меня заговор, он дал бы кабану сделать свое дело.

— Да, чтобы его личный враг, герцог Анжуйский, стал французским королем? — спросила Екатерина.

— Матушка, не все ли равно, по какой причине Анрио спас мне жизнь? Он спас меня — вот что самое важное! И — смерть всем чертям! — я не позволю огорчать его. Что же касается Ла Моля, то я сам поговорю о нем с герцогом Алансонским, у которого он служит.

Этими словами Карл IX предлагал матери удалиться. Она вышла, пытаясь придать определенную форму своим смутным подозрениям.

Ла Моль, из-за своей незначительности, был непригоден для ее целей.

У себя Екатерина застала Маргариту — та ждала ее.

— А-а! Это вы, дочь моя! — сказала она. — Я посылала за вами вчера вечером.

— Я знаю, но меня не было дома.

— А утром?

— Утром я пришла сказать вашему величеству, что вы собираетесь совершить величайшую несправедливость.

— Какую?

— Вы собираетесь арестовать графа де Ла Моля?

— Вы ошибаетесь, дочь моя! Я никого не арестовываю — приказы об аресте отдает король, а не я.

— Не будем играть словами, когда речь идет о таком серьезном деле! Ла Моля арестуют, ведь так?

— Весьма вероятно.

— По обвинению в том, что сегодня ночью он находился в спальне короля Наваррского, убил двух стражников и ранил Морвеля?

— Да, его обвиняют в этом преступлении.

— Его обвиняют в этом несправедливо, — сказала Маргарита, — де Ла Моль невиновен.

— Де Ла Моль невиновен? — воскликнула Екатерина, подскочив от радости и поняв, что разговор с Маргаритой прольет свет на эти события.

— Да, невиновен! — повторила Маргарита. — И не может быть виновен, потому что он был не у короля.

— А где же он был?

— У меня, ваше величество.

— У вас?!

— Да, у меня.



За такое признание принцессы крови Екатерина должна была бы испепелить ее грозным взглядом, но она только скрестила руки на поясе.

— И если… — после минутного молчания сказала Екатерина, — если де Ла Моля арестуют и допросят…

— …он скажет, где и с кем он был, — ответила Маргарита, хотя была твердо уверена в противном.

— Если так, вы правы, дочь моя: де Ла Моля арестовать нельзя.

Маргарита вздрогнула: ей показалось, что в тоне, каким ее мать произнесла эти слова, заключался таинственный и страшный смысл, но ей нечего было сказать, ибо просьба ее была удовлетворена.

— Но если у короля был не де Ла Моль, — сказала Екатерина, — значит, там был кто-то другой? Маргарита промолчала.

— Вы не знаете, кто этот другой, дочь моя? — спросила Екатерина.

— Нет, матушка, — не очень уверенно ответила Маргарита.

— Ну, не будьте же откровенны только наполовину!

— Повторяю, ваше величество, я его не знаю, — невольно бледнея, стояла на своем Маргарита.

— Хорошо, хорошо, — с равнодушным видом сказала Екатерина, — мы это узнаем. Идите, дочь моя, и будьте покойны: ваша мать стоит на страже вашей чести.

Маргарита вышла.

«Ага! Они заключили союз! — говорила себе Екатерина. — Генрих и Маргарита сговорились: муж ослеп, чтобы жена онемела. Вы очень ловки, дети мои, и воображаете, что очень сильны, но ваша сила в единении, а я разобью вас поодиночке. Кроме того, настанет день, когда Морвель сможет говорить или писать, когда он назовет имя или начертит шесть букв, — и тогда мы все узнаем. Да, но до тех пор виновный будет в безопасности!.. Самое лучшее — это разъединить эту пару теперь же».

И во исполнение этого намерения Екатерина направилась к покоям сына, где и застала его за разговором с герцогом Алансонским.

— А-а! Это вы, матушка! — нахмурив брови, сказал Карл IX.

— Почему вы не прибавили «опять»? Это слово было у вас на уме, Карл!

— То, что у меня на уме, это мое дело, — ответил Карл грубым тоном, который временами появлялся у него даже в разговоре с Екатериной. — Что вам от меня надо? Говорите скорее!

— Вы были правы, сын мой, — сказала Екатерина Карлу. — А вы, Франсуа, ошиблись.



— В чем? — спросили обе августейшие особы.

— У короля Наваррского был не Ла Моль.

— А-а! — бледнея, произнес Франсуа.

— А кто же у него был? — спросил Карл.

— Пока неизвестно, но станет известно, как только заговорит Морвель. Итак, отложим это дело, которое не замедлит выясниться, и вернемся к Ла Молю.

— Но при чем же тогда Ла Моль, матушка, если не он был у короля Наваррского?

— Да, он не был у короля Наваррского, — отвечала Екатерина, — но он был у… королевы Наваррской.

— У королевы! — воскликнул Карл и разразился нервическим хохотом.

— У королевы! — побледнев, как мертвец, пробормотал герцог Алансонский.

— Да нет же! Нет! — возразил Карл. — Гиз говорил мне, что встретил носилки Маргариты!

— Так оно и было, — ответила Екатерина — где-то в городе у нее есть дом.

— На улице Клош-Персе! — воскликнул Карл.

— О-о! Это уж чересчур! — сказал герцог Алансонский, вонзая ногти себе в грудь. — И его рекомендовала она мне!

— Ага! Теперь я понял! — внезапно останавливаясь, сказал король. — Значит, это он защищался от нас ночью и сбросил мне на голову серебряный кувшин! Негодяй!

— Да, да! Негодяй! — повторил Франсуа.

— Вы правы, дети мои, — сказала Екатерина, не подавая виду, что ей понятно, какое чувство побуждает каждого из сыновей произнести этот приговор. — Вы правы: малейшая нескромность этого дворянина может вызвать страшный скандал и погубить честь принцессы крови! А для этого ему достаточно выпить.

— Или расхвастаться, — сказал Франсуа.

— Верно, верно, — подхватил Карл. — Но мы не можем перенести это дело в суд, если сам Анрио не согласится подать жалобу.

— Сын мой, — сказала Екатерина, кладя руку Карлу на плечо и выразительно сжимая его, чтобы обратить все внимание короля на то, что она собиралась предложить, — выслушайте хорошенько то, что я хочу вам сказать. Это преступление может повлечь за собой скандал. Но не судьи и не палачи наказывают за такого рода оскорбление величества. Будь вы простые дворяне, мне было бы нечему учить вас, — вы оба люди храбрые, но вы принцы крови, и вы не можете скрестить ваши шпаги со шпагой какого-то дворянинишки! Обдумайте способ мести, приемлемый для принцев крови.

— Смерть всем чертям! — воскликнул Карл. — Вы правы, матушка! Я что-нибудь соображу.

— Я помогу вам, брат мой! — вскричал герцог Алансонский.

— А я, — сказала Екатерина, развязывая черный шелковый поясок, который тройным кольцом обвивал ее талию и свешивался до колен двумя концами с кисточками, — я ухожу, но вместо себя я оставляю вот это. И она бросила свой поясок к ногам принцев.

— А-а! Понимаю, — воскликнул Карл.

— Так этот поясок… — заговорил герцог Алансонский, поднимая его с пола.

— …и наказание и тайна, — торжествующе сказала Екатерина. — Но не мешало бы впутать в это дело и Генриха, — прибавила она и вышла.

— Черт возьми! Нет ничего легче! — сказал герцог Алансонский. — Как только мы скажем Генриху, что жена ему изменяет… — Обратившись к королю, он спросил:

— Итак, вы согласны с мнением матушки?

— Вполне! — ответил Карл, не подозревая, что всаживает тысячу кинжалов в сердце герцога. — Это рассердит Маргариту, зато обрадует Анрио.

Он позвал офицера своей стражи и приказал сообщить Генриху, что король просит его к себе, но тотчас передумал:

— Нет, не надо, я сам пойду к нему. А ты, Алансон, предупреди Анжу и Гиза.

Выйдя из своих покоев, он пошел по маленькой винтовой лестнице, по которой поднимались на третий этаж и которая вела к покоям Генриха.

X

МСТИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЫСЛЫ
Генрих, воспользовавшись короткой передышкой, которую он получил благодаря своей выдержке на допросе, забежал к г-же де Сов. Здесь он застал Ортона, уже совсем оправившегося от своего обморока. Ортон мог рассказать только то, что какие-то люди ворвались к нему и что их командир оглушил его, ударив эфесом шпаги. Участь Ортона никого тогда не беспокоила. Екатерина, увидав его распростертым на полу, подумала, что он убит.

Но Ортон пришел в себя как раз в промежуток времени между уходом королевы-матери и появлением командира ее охраны, которому было приказано очистить комнату, и нашел убежище у г-жи де Сов.

Генрих попросил Шарлотту приютить у себя юношу до получения вестей от де Муи, который не мог не написать ему из тех мест, где он скрывался. Тогда он отправит с Ортоном свой ответ де Муи и, таким образом, сможет рассчитывать не на одного, а на двух преданных ему людей.

Этот план был принят, и Генрих вернулся к себе; рассуждая сам с собой, он принялся ходить взад и вперед по комнате, как вдруг дверь отворилась и вошел король.

— Ваше величество! — воскликнул Генрих, бросаясь к нему навстречу.

— Собственной персоной… Честное слово, Анрио, ты отличный малый, я начинаю любить тебя все больше и больше.

— Ваше величество, вы слишком добры ко мне, — ответил Генрих.

— У тебя только один недостаток, Анрио.

— Какой? — спросил Генрих. — Может быть, вы, ваше величество, имеете в виду, что я предпочитаю соколиной охоте охоту с гончими? В этом вы не раз меня упрекали.

— Нет, нет, Анрио, я говорю не об этом недостатке, а о другом.

— Если вы, ваше величество, объясните мне, в чем дело, я постараюсь исправиться, — отвечал Генрих, увидав по улыбке Карла, что он в хорошем расположении духа.

— Дело в том, что глаза у тебя хорошие, а видишь ты ими плохо.

— Может быть, государь, я, сам того не замечая, стал близорук?

— Хуже, Анрио, хуже: ты ослеп.

— Ах, вот оно что! — сказал Беарнец. — Но, быть может, это несчастье случается со мной, когда я закрываю глаза?

— Вот, вот! Именно так с тобой и случается, — сказал Карл. — Как бы то ни было, я их тебе открою.

— «И сказал Бог: да будет свет, и был свет». Вы, ваше величество, являетесь представителем Бога на земле, — следовательно, вы можете сотворить на земле то, что Бог творит на небе. Я слушаю.

— Когда вчера вечером Гиз сказал, что встретил твою жену с каким-то дамским угодником, ты не хотел верить!

— Государь, — отвечал Генрих, — как же я мог поверить, что сестра вашего величества способна поступить столь опрометчиво?

— Когда же он сказал тебе, что твоя жена отправилась на улицу Клош-Персе, ты опять не поверил!

— Но как же я мог предполагать, что принцесса крови рискнет своим добрым именем?

— Когда мы осаждали дом на улице Клош-Персе и в меня попали серебряным кувшином, Анжу облили апельсиновым компотом, а Гиза угостили кабаньим окороком, неужели ты не видел там двух женщин и двух мужчин?

— Государь, я ничего не видел. Вы, ваше величество, наверно, помните, что в это время я допрашивал привратника.

— Да, но зато я, черт возьми, видел!

— А-а! Если вы, ваше величество, видели сами, тогда, конечно, дело другое!

— Да, я видел двух мужчин и двух женщин. И уж теперь я не сомневаюсь, что одной из этих женщин была Марго, а одним из мужчин — Ла Моль.

— Однако если Ла Моль был на улице Клош-Персе, значит, его не было здесь, — возразил Генрих.

— Нет, нет, здесь его не было, — согласился Карл. — Но сейчас дело не в том, кто был здесь, — это мы узнаем, когда болван Морвель сможет говорить или писать. Дело в том, что Марго тебя обманывает.

— Пустяки! Не верьте злым языкам, государь, — сказал Генрих.

— Говорят тебе, что ты не близорук, а просто слеп! Тысяча чертей! Поверь мне хоть раз в жизни, упрямец! Говорят тебе, что Марго тебя обманывает, и сегодня вечером мы задушим предмет ее любви!

Генрих подскочил от неожиданности и с изумлением посмотрел на шурина.

— Признайся, Генрих, что в глубине души ты не против этого. Марго, конечно, раскричится, как сто тысяч ворон, но, честное слово, тем хуже для нее. Я не хочу, чтобы ты страдал. Пусть Анжу наставляет рога принцу Конде, — тут я закрываю глаза: Конде — мой враг, а ты — мой брат, больше того — мой друг.

— Но, государь…

— Я не желаю, чтобы тебя унижали, чтобы над тобой издевались; довольно ты служил мишенью для всяких волокит, которые приезжают сюда из провинции, чтобы подбирать крошки с нашего стола и увиваться за нашими женами. Пусть только посмеют явиться сюда или, вернее, появиться снова, черт бы их всех побрал! Тебе изменили, Анрио, — это может случиться со всяким, — но, клянусь, ты получишь сногсшибательное удовлетворение, и завтра люди скажут: «Тысяча чертей! Должно быть, король Карл очень любит своего брата Анрио, если ночью заставил Ла Моля вытянуть язык!».

— Государь! Значит, это и впрямь дело решенное? — спросил Генрих.

— Это продумано, решено и подписано. Этому щеголю не придется жаловаться на судьбу! В поход отправимся я, Анжу, Алансон и Гиз: король, два принца крови и владетельный герцог, не считая тебя.

— Как — не считая меня?

— Ну да, ты-то ведь будешь с нами!

— Я?!

— Да. Мы будем душить этого молодчика, а ты пырни его кинжалом, да хорошенько пырни, по-королевски!

— Государь, я смущен вашей добротой, — отвечал Генрих, — но откуда вы все это знаете?

— А-а? Ни дна ему, ни покрышки! Наверное, этот бездельник сам похвалялся! Он бегает к ней то в Лувре, то на улицу Клош-Персе. Они вместе сочиняют стихи, — хотел бы я почитать стихи этого франтика: верно, какие-нибудь пасторали; они болтают о Бионе и Мосхе, толкуют то о Дафнисе, то о Коридоне[56]. Так вот, возьми-ка у меня кинжал получше.

— Государь, поразмыслив… — начал Генрих.

— Что еще?

— …вы, ваше величество, поймете, почему я не могу принять участие в этом походе. Мне кажется, что мое участие будет неприличным. Я — лицо слишком заинтересованное в этом деле, и мое вмешательство люди истолкуют как чрезмерную жестокость. Вы, ваше величество, мстите за честь сестры фату, оклеветавшему женщину своим хвастовством, — это понятно всякому, и Маргарита, невинность которой для меня, государь, несомненна, не будет обесчещена. Но если вмешаюсь я, дело примет совсем другой оборот; мое участие превратит акт правосудия в акт мести. Это будет уже не казнь, а убийство, и моя жена окажется женщиной не оклеветанной, но виновной.

— Черт возьми! Генрих, ты златоуст! Я только что говорил матери, что ты умен, как дьявол.

Карл одобрительно посмотрел на зятя, который ответил на этот комплимент поклоном.

— Как бы то ни было, ты доволен, что тебя избавят от этого франтика? — продолжал Карл.

— Что ни сделает ваше величество — все благо, — ответил король Наваррский.

— Ну и отлично, предоставь мне сделать это дело за тебя, и, будь покоен, оно будет сделано не хуже.

— Полагаюсь на вас, государь, — ответил Генрих.

— Да! А в котором часу он обычно бывает у твоей жены?

— Часов в девять вечера.

— А уходит от нее?

— Раньше, чем прихожу к ней я, судя по тому, что я ни разу его не застал.

— Приблизительно?..

— Часов в одиннадцать.

— Хорошо! Сегодня ступай к ней в полночь; все уже будет кончено.

Сердечно пожав руку Генриху и еще раз пообещав ему свою дружбу, Карл вышел, насвистывая любимую охотничью песенку.

— Господи Иисусе Христе, — сказал Беарнец, провожая Карла глазами. — Или я глубоко заблуждаюсь, или весь этот дьявольский замысел исходит от королевы-матери. В самом деле, она только и думает о том, как бы поссорить нас с женой, а ведь мы такая прелестная пара!

И Генрих рассмеялся, как смеялся лишь тогда, когда его никто не видел и не слышал.

Часов в семь вечера, после того как произошли все эти события, красивый молодой человек принял ванну, выщипал волоски между бровями и, напевая песенку, стал весело прогуливаться перед зеркалом в одной из комнат Лувра.

Рядом спал или, вернее сказать, потягивался на кровати другой молодой человек. Первый был тот самый Ла Моль, о котором днем так много говорили, второй — его друг, Коконнас.

В самом деле: страшная гроза прошла над головой Ла Моля так незаметно, что он не слышал раскатов ее грома, не видел сверкания молний. Возвратясь домой в три часа утра, он до трех часов дня пролежал в постели: то спал, то мечтал и строил замки на том зыбучем песке, который зовется будущим; наконец он встал, провел час у модных банщиков, пообедал у Ла Юрьера и по возвращении в Лувр закончил свой туалет, намереваясь, как всегда, нанести визит королеве Наваррской.

— Так ты говоришь, что уже пообедал? — зевая спросил Коконнас.

— Пообедал, право, с большим аппетитом.

— Почему же ты не взял меня с собой, эгоист?

— Ты так крепко спал, что, по правде говоря, мне не хотелось тебя будить. А знаешь что? Поужинай вместо обеда. Главное, не забудь спросить у Ла Юрьера того легкого анжуйского вина, которое он получил на днях.

— Хорошее?

— Одно могу сказать: прикажи, чтобы его подали.

— А ты куда?

— Я, — спросил Ла Моль, донельзя удивленный, что его друг задает ему этот вопрос. — Как куда? Ухаживать за моей королевой!

— Постой, постой! — сказал Коконнас. — А не пойти ли мне пообедать в наш домик на улицу Клош-Персе?

Пообедаю остатками от вчерашнего, и кстати, там есть аликантское вино, которое хорошо подбадривает.

— Нет, Аннибал, после того, что произошло ночью, это будет неосторожно, мой Друг! А кроме того, с нас взяли слово, что одни мы туда ходить не будем!.. Дай-ка мне мой плащ!

— Верно, верно, я и забыл, — согласился Коконнас. — Но куда к черту запропастился твой плащ?.. А-а! Вот он.

— Да нет. Ты даешь мне черный, а я прошу вишневый. В нем я больше нравлюсь королеве.

— Честное слово, его нигде нет, — оглядевшись по сторонам, сказал Коконнас. — Ищи сам, я не могу его найти.

— Как не можешь? Куда же он девался? — спросил Ла Моль.

— Может быть, ты его продал…

— Зачем? У меня осталось еще шесть экю.

— Ну, надень мой.

— Вот так так! Желтый плащ и зеленый камзол! Я буду похож на попугая.

— Честное слово, на тебя трудно угодить! Делай как знаешь.

Но в ту самую минуту, когда Ла Моль, перевернув все вверх дном, начал сыпать проклятиями по адресу воров, проникающих даже в Лувр, вошел паж герцога Алансонского с драгоценным и вожделенным плащом в руках.

— Ага! Вот он! Наконец-то! — воскликнул Ла Моль.

— Это ваш плащ, сударь? — спросил паж. — Да?.. Его высочество герцог посылал взять его у вас, чтобы убедиться, каков оттенок вашего плаща, по поводу которого он держал пари.

— Мне он был нужен только потому, что я собираюсь уходить, но если его высочеству угодно оставить его у себя еще на некоторое время…

— Нет, граф, все уже ясно.

Паж вышел; Ла Моль застегнул плащ.

— Ну как? Что ты решил? — спросил Ла Моль.

— Понятия не имею.

— А я тебя застану здесь вечером?

— Что я могу тебе ответить?

— Так ты не знаешь, что будешь делать через два часа?

— Я прекрасно знаю, что буду делать я, но не знаю, что мне прикажут делать.

— Герцогиня Неверская?

— Нет, герцог Алансонский.

— В самом деле, — сказал Ла Моль, — я заметил, что с некоторого времени он стал к тебе чрезвычайно благосклонен.

— Чрезвычайно, — подтвердил Коконнас.

— В таком случае, твое будущее обеспечено, — со смехом сказал Ла Моль.

— Фу! Младший сын! — воскликнул Коконнас.

— У него столь страстное желание сделаться старшим, что небо, может быть, и совершит для него чудо, — возразил Ла Моль. — Итак, ты не знаешь, где будешь вечером?».

— Нет.

— Тогда иди к черту… или, лучше сказать, ну тебя к Богу!

«Этот Ла Моль — ужасный человек, — сам с собой рассуждал Коконнас, — вечно он требует, чтобы ты сказал, где будешь вечером! Разве можно это знать заранее? А впрочем, похоже на то, что мне хочется спать».

И Коконнас опять улегся в постель. А Ла Моль полетел к покоям королевы. В уже знакомом нам коридоре он встретил герцога Алансонского.

— А-а! Это вы, господин де Ла Моль? — спросил герцог.

— Да, ваше высочество, — почтительно кланяясь, отвечал Ла Моль.

— Вы уходите из Лувра?

— Нет, ваше высочество, я иду засвидетельствовать мое почтение ее величеству королеве Наваррской.

— А в котором часу вы уйдете от нее, господин де Ла Моль?

— Вам угодно что-нибудь мне приказать, ваше высочество?

— Нет, не сейчас. Мне надо будет поговорить с вами вечером.

— В котором часу?

— Приблизительно между девятью и десятью.

— Буду иметь честь явиться в этот час к вашему высочеству.

— Хорошо, я полагаюсь на вас.

Ла Моль раскланялся и пошел своей дорогой.

«Иногда этот герцог вдруг бледнеет, как мертвец… Странно!..» — подумал он.

Он постучал в дверь к королеве; Жийона, словно поджидавшая его прихода, провела его к Маргарите.

Маргарита сидела за какой-то работой, видимо, очень утомительной; перед ней лежала бумага, пестревшая поправками, и том Исократа[57]. Она сделала Ла Молю знак не мешать ей дописать раздел; довольно быстро его закончив, она отбросила перо и предложила молодому человеку сесть рядом с нею.

Ла Моль сиял. Никогда еще не был он таким красивым, никогда не был таким веселым.

— Греческая! — бросив взгляд на книгу, воскликнул он — Торжественная речь Исократа! Зачем она вам понадобилась?.. Ага! вижу на бумаге латинское заглавие: «Ad Sarmatiae legates reginae Margaritae concio!»[58]. Так вы собираетесь держать перед этими варварами торжественную речь на латыни?

— Ничего не поделаешь: ведь они не знают французского, — ответила Маргарита.

— Но как вы можете готовить ответную речь, не зная, что скажут они?

— Женщина более кокетливая, чем я, ввела бы вас в заблуждение и сказала бы, что она импровизирует, но вас, мой Гиацинт, я обмануть не способна: мне заранее сообщили их речь, и я на нее отвечаю.

— А разве польские послы приедут так скоро?

— Они не приедут, они уже приехали утром.

— И об этом никто не знает?

— Они приехали инкогнито. Их торжественный въезд в Париж перенесен, кажется, на послезавтра. Во всяком случае, то, что я сделала сегодня вечером, — сделала в духе Цицерона, — вы услышите, — продолжала Маргарита с легким оттенком педантического удовлетворения. — Но оставим эти пустяки. Поговорим лучше о том, что было с вами.

— Со мной?

— Да, с вами.

— А что со мной было?

— Вы напрасно храбритесь, я вижу что вы слегка побледнели.

— Вероятно, я слишком много спал, и в этой вине я чистосердечно раскаиваюсь.

— Полно, полно! Не прикидывайтесь, я все знаю.

— Будьте добры, жемчужина моя, объяснить мне, в чем дело, потому что я ничего не знаю.

— Скажите откровенно: о чем вас расспрашивала королева-мать?

— Королева-мать? Меня?! Разве она собиралась говорить со мной?

— Как?! Разве вы с ней не виделись?

— Нет.

— А с королем Карлом?

— Нет.

— А с королем Наваррским?

— Нет.

— Но с герцогом Алансонским-то вы виделись?

— Да, сию минуту я встретился с ним в коридоре.

— И что он вам сказал?

— Что ему нужно отдать мне какие-то распоряжения между девятью и десятью часами вечера.

— И это все?

— Все.

— Странно!

— Что же тут странного, скажите мне наконец!

— Странно то, что вы не слыхали никаких разговоров.

— Да что случилось?

— А случилось то, несчастный, что сегодня вы весь день висели над пропастью.

— Я?

— Да, вы!

— Но почему же?

— Слушайте. Вчера ночью де Муи застали в покоях короля Наваррского — его хотели арестовать; де Муи убил трех человек и убежал; его не узнали, но обратили внимание на пресловутый вишневый плащ.

— И что же?

— А то, что этот вишневый плащ, который однажды ввел в заблуждение меня, теперь ввел в заблуждение и других; вас подозревают и даже обвиняют в этом тройном убийстве. Утром вас хотели арестовать, судить и, быть может, — кто знает? — приговорить к смертной казни; ведь вы, чтобы спасти себя, не признались бы, где вы были, не правда ли?

— Сказать, где я был? — воскликнул Ла Моль. — Выдать вас, мою прекрасную королеву! О, вы совершенно правы: я умер бы, распевая песни, ради того, чтобы ваши прекрасные глаза не уронили ни одной слезинки!

— Увы, несчастный граф! Мои прекрасные глаза плакали бы горько!

— Но почему же утихла эта гроза?

— Догадайтесь.

— Откуда же мне знать?

— Была только одна возможность доказать, что вы не были в комнате короля Наваррского.

— Какая?

— Сказать, где вы были.

— И что же?

— Я и сказала.

— Кому?

— Моей матери.

— И королева Екатерина…

— Королева Екатерина знает, что вы мой любовник.

— Ваше величество! После того, что вы для меня сделали, вы можете требовать от меня, вашего слуги, чего угодно! Маргарита, ваш поступок воистину прекрасен и велик! Маргарита, моя жизнь принадлежит вам!

— Надеюсь: ведь я вырвала ее у тех, кто хотел отнять ее у меня. Но теперь вы спасены.

— И спасен вами! Моей обожаемой королевой! — воскликнул молодой человек.

В это мгновение громкий треск заставил их вздрогнуть. Ла Моль, охваченный безотчетным страхом, отпрянул. Маргарита вскрикнула и замерла на месте, неотрывно глядя на разбитое окно.

Камень величиной с яйцо пробил стекло, влетел в комнату и покатился по паркету.

Ла Моль тоже увидел разбитое стекло и понял, почему раздался такой треск.

— Кто этот наглец? —крикнул он и бросился к окну.

— Одну минуту, — сказала Маргарита. — По-моему, к этому камню что-то привязано.

— В самом деле, что-то, похожее на бумагу, — заметил Ла Моль.

Маргарита подбежала к странному метательному снаряду и сорвала тонкий листок бумаги, сложенный в узенькую ленточку и опоясывавший камень.

Бумага была прикреплена ниткой, кончик которой уходил за окно сквозь пробитую дырку.

Маргарита развернула письмо и прочла его.

— Ах, несчастный! — воскликнула она и протянула записку Ла Молю, бледному и неподвижному, стоявшему, как статуя Страха.

Со сжавшимся от тяжелого предчувствия сердцем Ла Моль прочитал следующие строки:

«В коридоре, который ведет к герцогу Алансонскому, длинные шпаги ждут господина де Ла Моля. Может быть, он предпочтет выпрыгнуть из окна и присоединиться в Манте к де Муи…».

— Э, их шпаги не длиннее моей! — прочитав записку, сказал Ла Моль.

— Да, но их может быть десять против одной!

— Но кто мог прислать записку? Кто этот друг? — спросил Ла Моль.

Маргарита взяла ее у молодого человека и внимательно посмотрела на нее горящими глазами.

— Почерк короля Наваррского! — воскликнула она. — Если предупреждает он, значит, действительно есть опасность! Бегите же, Ла Моль, бегите, прошу вас!



— А как мне бежать? — спросил Ла Моль.

— В окно! В ней же говорится — из окна!

— Приказывайте, моя королева, я готов повиноваться, я прыгну, хотя бы мне двадцать раз предстояло разбиться!

— Постойте, постойте! — сказала Маргарита. — Мне кажется, к этой нитке что-то прикреплено.

— Посмотрим, — молвил Ла Моль.

Подтянув предмет, Ла Моль и Маргарита, к несказанной своей радости, увидели конец лестницы, сплетенной из конского волоса и шелка.

— Вы спасены! — воскликнула Маргарита.

— Это чудо, ниспосланное небом!

— Нет, это доброе дело короля Наваррского.

— А если, напротив, ловушка? — спросил Ла Моль. — Если эта лестница порвется подо мной? А ведь сегодня вы сами признались, что любите меня!

Маргарита, на лице которой заиграл было румянец радости, снова смертельно побледнела.

— Вы правы, это возможно, — ответила она и бросилась к двери.

— Куда вы? Зачем вы туда бежите? — крикнул Ла Моль.

— Хочу убедиться своими глазами, что вас подстерегают в коридоре.

— Ни в коем случае! Ни за что на свете! Чтобы они выместили свою злобу на вас?!

— Что могут сделать, по-вашему, принцессе крови? Я вдвойне неприкосновенна — как женщина и как королева!

Королева произнесла эти слова с таким достоинством, что Ла Моль убедился и в ее полной безопасности и в необходимости предоставить ей свободу действий.

Охранять Ла Моля Маргарита поручила Жийоне. Полагаясь на его сообразительность и предоставив возможность в зависимости от обстоятельств решать самому — бежать или ждать ее возвращения, она вышла в коридор, одно из ответвлений которого вело к библиотеке и к нескольким гостиным и шло все дальше и дальше к покоям короля, королевы-матери и к потайной лесенке, по которой поднимались к покоям герцога Алансонского и Генриха. Хотя пробило только девять часов, все лампы были потушены, так что в коридоре была кромешная тьма и лишь из ответвления чуть брезжил слабый свет. Королева Наваррская шла твердым шагом. Но не успела она пройти и трети коридора, как услыхала тихие голоса; стремление людей приглушить голоса придавало их шепоту таинственный и жуткий характер. Но в ту же минуту голоса как по команде затихли, даже чуть брезживший свет померк, и все погрузилось во мрак.

Маргарита продолжала свой путь прямо туда, где ее могла ждать опасность. С виду она была спокойна, но судорожно стиснутые руки говорили о страшном нервном напряжении. По мере того как она продвигалась вперед, зловещая тишина становилась все более глубокой, и какая-то тень, похожая на тень руки, заслонила тусклый мерцающий источник света.

Когда она подошла к ответвлению коридора, тень мужчины внезапно сделала два шага вперед, открыла серебряный, вызолоченный фонарик, осветила себя и крикнула:

— Вот он.

Маргарита лицом к лицу столкнулась с братом Карлом. Позади него стоял герцог Алансонский, державший в руке шелковый шнурок. Еще дальше в непроглядной тьме стояли рядом две тени, освещенные лишь отблеском на их обнаженных шпагах.

Маргарита в мгновение ока охватила всю картину. Сделав над собой огромное усилие, она с улыбкой обратилась к Карлу:

— Государь, вы хотели сказать: «Вот она!» Карл сделал шаг назад. Все остальные продолжали стоять неподвижно.

— Так это ты, Марго! Куда ты идешь так поздно? — спросил он.

— Так поздно? А разве уже такой поздний час? — спросила она.

— Я тебя спрашиваю, куда ты идешь!

— Взять книгу речей Цицерона — по-моему, я забыла ее у матушки.

— Идешь так, без света?

— Я думала, что коридор освещен.

— Ты из своих покоев?

— Да.

— А что ты делаешь вечером?

— Готовлю торжественную речь польским послам. Ведь совет соберется завтра, и мы условились, что каждый из нас представит свою речь вашему величеству.

— В этом тебе никто не помогает? — Маргарита собрала все свои силы.

— Мне помогает господин Де Ла Моль, он человек очень образованный.

— Настолько образованный, — вмешался герцог Алансонский, — что я просил его, когда он кончит заниматься с вами, сестра, прийти ко мне и помочь советом: ведь я отнюдь не так образован, как вы.

— Так это его вы ждали здесь? — самым естественным тоном спросила Маргарита.

— Да, — с раздражением ответил герцог Алансонский.

— Тогда я сейчас пришлю его к вам, брат мой, — сказала Маргарита. — Мы уже кончили.

— А ваша книга? — спросил Карл.

— Я пошлю за ней Жийону. Братья переглянулись.

— Идите, — сказал Карл, — а мы продолжим обход.

— Обход! — повторила Маргарита. — А кого вы ищете?

— Красного человечка, — ответил Карл. — Разве вы не знаете красного человечка, который иногда приходит в древний Лувр? Брат Алансон уверяет, что видел его, и мы идем его разыскивать.

— Желаю удачи! — сказала Маргарита. Возвращаясь к себе, она оглянулась. На стене коридора она увидела четыре тени, которые, видимо, совещались. В одну секунду она очутилась у своей двери.

— Открой, Жийона, открой! — сказала она.

Жийона открыла дверь.

Маргарита вбежала к себе в комнату и увидела Ла Моля; он ждал ее со шпагой в руке, решительный, спокойный.

— Бегите, бегите, не теряя ни минуты! — сказал; она. — Они ждут вас в коридоре и хотят убить.

— Вы приказываете? — спросил Ла Моль.

— Я требую! Чтобы нам увидеться потом, сейчас мы должны расстаться.

Пока Маргарита ходила на разведку, Ла Моль успел прикрепить лестницу к железному пруту в окне; теперь он сел верхом на подоконник, но прежде чем поставить ногу на первую ступеньку, нежно поцеловал руку королевы.

— Если эта лестница — ловушка и я умру за вас, Маргарита, не забудьте ваше обещание!

— Это не обещание, это клятва, Ла Моль! Не бойтесь ничего. Прощайте!

Ободренный этими словами, Ла Моль не слез, а соскользнул по лестнице.

В ту же минуту раздался стук в дверь.

Маргарита следила за опасным приключением Ла Моля и обернулась лишь тогда, когда своими глазами убедилась, что Ла Моль коснулся земли.

— Ваше величество, ваше величество! — повторяла Жийона.

— Что такое? — спросила Маргарита.

— Король стучится в дверь!

— Откройте. Жийона открыла дверь.

Четверо принцев, которым, конечно, надоело ждать, стояли на пороге.

Карл вошел в комнату. Маргарита с улыбкой направилась к брату.

Король быстрым взглядом оглядел комнату.

— Что вы ищете, брат мой? — спросила Маргарита.

— Я ищу… ищу… А, чтоб! Ищу господина де Ла Моля! — ответил Карл.

— Господина де Ла Моля?

— Да! Где он?

Маргарита взяла брата за руку и подвела к окну.

В это время два всадника уже галопом скакали прочь, приближаясь к деревянной башне; один из них снял с себя шарф, и белый атлас в знак прощания зареял в ночи; эти два человека были Ла Моль и Ортон.

Маргарита показала Карлу на этих двух человек.

— Что это значит? — спросил король.

— Это значит, — отвечала Маргарита, — что герцог Алансонский может спрятать в карман свой шелковый шнурок, а господа Анжу и Гиз — вложить шпаги в ножны: господин де Ла Моль сегодня ночью не пойдет по коридору!

XI

АТРИДЫ
По возвращении в Париж Генрих Анжуйский еще ни разу не имел возможности поговорить с матерью, хотя ни для кого не являлось тайной, что он был ее любимцем.

Это свидание было для него не формальным удовлетворением требований этикета и не тягостной церемонией, а исполнением весьма приятной обязанности — обязанности сына, который если и не любил мать, то был уверен, что нежно любим ею.

В самом деле: Екатерина искренне любила его, любила гораздо больше других своих детей, любила то ли за храбрость, то ли за красоту, — Екатерина была не только матерью, но и женщиной, — а быть может, и за то, что, если верить некоторым скандальным хроникам, Генрих Анжуйский напоминал Екатерине счастливое время ее тайной любви.

Она одна знала о возвращении герцога Анжуйского в Париж; даже Карл IX не подозревал бы об этом, если бы случай не привел его к дворцу Конде в ту самую минуту, когда его брат выходил оттуда. Король ждал его только на следующий день, но Генрих Анжуйский нарочно приехал днем раньше, надеясь сделать тайком от Карла два дела: увидеться с красавицей Марией Клевской, принцессой Конде, и переговорить с польскими послами.

Об этом втором деле, цель которого была неясна даже Карлу, Генрих Анжуйский и хотел побеседовать с матерью, а читатель, который, подобно Генриху Наваррскому, конечно, тоже заблуждался относительно этого дела, извлечет пользу из их беседы.

Как только к матери явился долгожданный герцог Анжуйский, дитя ее любви, Екатерина, обычно такая холодная и сдержанная, со времени отъезда своего любимого сына не обнимавшая от полноты души никого, кроме Колиньи накануне его убийства, раскрыла ему объятия и прижала его к груди в порыве такой нежной материнской любви, какой никто не мог ожидать от этого очерствевшего сердца.



Герцог Анжуйский
Затем она отошла, посмотрела на сына и снова принялась обнимать его.

— Ах, ваше величество! — обратился он к матери. — Раз уж небо даровало мне счастье обнять мою матушку без свидетелей, утешьте самого несчастного человека в мире.

— Господи! Что же приключилось с вами, мое дорогое дитя? — воскликнула Екатерина.

— Только то, что вам известно, матушка. Я влюблен, и я любим! Но эта любовь становится моим несчастьем.

— Объяснитесь, сын мой, — сказала Екатерина.

— А, матушка… эти послы, мой отъезд…

— Да, — ответила Екатерина, — раз послы прибыли, значит, ваш отъезд не потерпит отлагательства.

— Он потерпел бы отлагательство, матушка, но этого не потерпит мой брат. Он меня ненавидит, я внушаю ему опасения, и он хочет отделаться от меня.

Екатерина усмехнулась.

— Предоставив вам трон, бедный вы, несчастный венценосец?

— А ну его, этот трон, матушка! — возразил с горечью Генрих. — Я не хочу уезжать! Я наследник французского престола, воспитанный в стране утонченных, учтивых нравов, под крылом лучшей из матерей, любимый одной из самых прекрасных женщин в мире, должен ехать неизвестно куда, в холодные снега, на край света, и медленно умирать среди грубиянов, которые пьянствуют с утра до ночи и судят о достоинствах своего короля, как о достоинствах винной бочки, — много ли он может вместить в себя вина! Нет, матушка, я не хочу уезжать, я там умру!

— Скажите, Генрих, — спросила королева-мать, сжимая руки сына, — скажите, это истинная причина?

Генрих потупил глаза, точно не осмеливаясь признаться даже матери в том, что происходит у него в душе.

— Нет ли другой причины, — продолжала королева-мать, — причины не столь романтичной, а более разумной?.. Политической?

— Матушка, не моя вина, что в голове у меня засела одна мысль и, возможно, занимает в ней больше места, чем должна была бы занимать. Но ведь вы сами мне говорили, что гороскоп, составленный при рождении брата Карла, предсказал, что он умрет молодым!

— Да, — отвечала Екатерина, — но гороскоп может и солгать, сын мой. Теперь я хочу надеяться, что гороскопы говорят неправду.

— Но все-таки его гороскоп говорил о ранней смерти?

— Он говорил о четверти века, но неизвестно, о чем шла речь: о всей его жизни или о времени его правления.

— Хорошо, матушка, тогда устройте так, чтобы я остался здесь. Брату вот-вот исполнится двадцать четыре года: через год вопрос будет решен.

Екатерина глубоко задумалась.

— Да, конечно, было бы лучше, если бы могло быть так, — ответила она.

— Ах, матушка! Посудите сами, в каком я буду отчаянии, если окажется, что я променял французскую корону на польскую! — воскликнул Генрих. — Там, в Польше, меня будет терзать мысль, что я мог бы царствовать в Лувре, среди изящного и образованного двора, под крылом лучшей матери в мире, матери, которая своими советами избавила бы меня от доброй половины трудов и тягот; которая, привыкнув нести вместе с моим отцом государственное бремя, согласилась бы разделить это бремя и со мной! Ах, матушка! Я был бы великим королем!

— Ну, ну, дорогое дитя мое! Не отчаивайтесь! — сказала Екатерина, всегда питавшая сладкую надежду на такое будущее. — А вы сами ничего не придумали, чтобы уладить это дело?

— Конечно, придумал! Для этого-то я вернулся на два дня раньше, чем меня ждали, и дал понять моему брату Карлу, что поступил так ради принцессы Конде. После этого я поехал навстречу Ласко — самому значительному лицу из послов, — познакомился с ним и при первом же свидании сделал все от меня зависящее, чтобы произвести самое отвратительное впечатление, чего, надеюсь, и достиг.

— Ах, дорогое дитя мое, — это нехорошо! — сказала Екатерина. — Интересы Франции надо ставить выше наших ничтожных антипатий.

— Матушка! Но разве в интересах Франции, чтобы, в случае несчастья с братом, в ней царствовал герцог Алансонский или король Наваррский?

— О-о! Король Наваррский! Ни за что, ни за что! — пробормотала Екатерина, и тревога бросила на ее лицо тень заботы, тень, набегавшую всякий раз, как только возникал этот вопрос.

— Даю слово, — продолжал Генрих Анжуйский, — что мой брат Алансон не лучше его и любит вас не больше.

— Ну, а что сказал Ласко? — спросила Екатерина.

— Ласко заколебался, когда я торопил его испросить аудиенцию у короля. Ах, если бы он мог написать в Польшу и провалить это избрание!

— Глупости, сын мой, глупости!.. Что освящено сеймом, то свято.

— А нельзя ли, матушка, навязать полякам вместо меня моего брата?

— Если это и не невозможно, то, во всяком случае, очень трудно, — ответила Екатерина.

— Все равно! Попробуйте, попытайтесь, матушка, поговорите с королем! Свалите все на мою любовь к принцессе Конде, скажите, что от любви я сошел с ума, потерял рассудок! А он и в самом деле видел, как я выходил из дворца Конде вместе с Гизом, который ведет себя как истинный друг.

— Да, чтобы составить Лигу![59]Вы этого не видите, но я-то вижу.

— Верно, матушка, верно, но я им пользуюсь только до поры до времени. Разве мы не бываем довольны, когда человек, служа себе, служит нам?

— А что вам сказал король, когда вас встретил?

— Как будто поверил моим словам, то есть тому, что в Париж меня привела только любовь.

— А он не расспрашивал вас, где вы проведете остаток ночи?

— Спрашивал, матушка, но я ужинал у Нантуйе и нарочно учинил там большой скандал, чтобы король узнал о нем и не сомневался, что я там был.

— Значит, о вашем свидании с Ласко он не знает?

— И слыхом не слыхал!

— Что ж, тем лучше. Я попытаюсь поговорить с ним о вас, дорогое дитя, но ведь вы знаете, что на его тяжелый характер ничье влияние не действует.

— Ах, матушка, матушка! Какое было бы счастье, если бы я остался здесь! Я бы стал любить вас еще больше — если это только возможно!

— Если вы останетесь, вас опять пошлют на войну.

— Пускай пошлют — лишь бы не уезжать из Франции!

— Вас могут убить.

— Эх, матушка, умирают не от оружия! Умирают от горя, от тоски! Но Карл не разрешит мне остаться; он меня ненавидит.

— Он ревнует вас к славе, прекрасный победитель, это всем известно! Зачем вы так храбры и так счастливы в битве? Зачем, едва достигнув двадцати лет, вы побеждаете в сражениях, как Цезарь, как Александр Македонский?.. А покамест никому ничего не говорите, делайте вид, что покорились своей участи и ухаживайте за королем. Сегодня же соберется семейный совет для чтения и обсуждения речей, которые будут произнесены на торжестве; изображайте из себя короля Польского, остальное предоставьте мне. Кстати, чем кончилась ваша вчерашняя вылазка?

— Провалилась, матушка! Этого любезника кто-то предупредил, и он улепетнул в окно.

— В конце концов, — сказала Екатерина, — я все-таки узнаю, кто этот злой гений, который разрушает все мои замыслы… Я подозреваю, кто он… и горе ему!

— Так как же, матушка? — спросил герцог Анжуйский.

— Предоставьте это дело мне.

И она нежно поцеловала Генриха в глаза, провожая его из кабинета.

Вскоре к королеве пришли знатнейшие дамы ее двора.

Карл был в духе — дерзкая выходка «сестрички Марго» скорее развеселила его, нежели разозлила: он не очень гневался на Ла Моля и поджидал его в коридоре только потому, что это было похоже на охоту из засады.

В противоположность ему герцог Алансонский пребывал в самом беспокойном состоянии духа. Его всегдашняя неприязнь к Ла Молю превратилась в ненависть с той минуты, как он узнал, что Ла Моля любит его сестра.

Маргарита о чем-то думала и зорко смотрела. Она должна была все помнить и быть начеку.

Польские послы прислали тексты своих будущих торжественных речей.

Маргарита, с которой о вчерашней сцене никто не заговаривал, словно ее и не было, прочла эти речи, на которые все члены королевской семьи, кроме Карла, должны были ответить. Карл позволил Маргарите ответить, как она найдет нужным. Он был крайне придирчив к подбору выражений в речи герцога Алансонского; что же касается Генриха Анжуйского, то она привела его в ярость, и он потребовал всю ее исправить.

Хотя на этом заседании еще не произошло никакой вспышки, оно вызвало сильное брожение умов.

Генрих Анжуйский, которому надо было почти всю свою речь переделать заново, пошел заняться этим делом. Маргарита, не имевшая никаких вестей от короля Наваррского, кроме той, что проникла к ней в разбитое окно, вернулась к себе в надежде найти его там.

Герцог Алансонский, подметив нерешительность в глазах своего брата герцога Анжуйского и перехватив понимающий взгляд, каким обменялись герцог Анжуйский и мать, ушел к себе, чтобы обдумать это обстоятельство, в котором он видел начало каких-то новых козней.

Наконец Карл уже собрался было пройти в кузницу, чтобы закончить рогатину, которую он выковывал собственноручно, но его остановила Екатерина.

Карл догадывался, что мать окажет сопротивление его воле; пристально глядя на нее, он спросил:

— Что еще?

— Только одно слово, государь. Мы забыли произнести его, а между тем оно немаловажно. На какой день мы назначим торжественный прием?

— Ах да! Верно! — усевшись, сказал король. — Давайте поговорим, матушка. Какой день был бы вам угоден?

— Мне показалось, — ответила Екатерина, — что в самом умолчании, в кажущейся забывчивости вашего величества заключался какой-то глубоко продуманный расчет.

— Нет, матушка! — возразил Карл. — Почему вы так думаете?

— Потому что, сын мой, — очень кротко ответила Екатерина, — не надо, как мне представляется, показывать полякам, что мы так жадно гонимся за их короной.

— Напротив, матушка, — ответил Карл, — это они торопились и мчались сюда из Варшавы форсированным маршем… Честь за честь, учтивость за учтивость!

— Ваше величество, вы, может быть, и правы с одной стороны, но с другой — могу и я не ошибаться. Итак, вы считаете, что нужно поторопиться с торжественным приемом?

— Конечно, матушка! А разве вы со мной не согласны?

— Вы знаете, что я заранее согласна со всем, что может споспешествовать вашей славе, потому-то я и опасаюсь, не вызовет ли такая торопливость нареканий, что вы воспользовались возможностью избавить королевскую семью от расходов на содержание вашего брата, хотя он, несомненно, возмещает их и своей славой, и своей преданностью.

— Матушка, — ответил Карл, — при отъезде брата из Франции я одарю его так щедро, что никто не посмеет не то что сказать, но даже и подумать о том, чего вы опасаетесь.

— Что же, коль скоро на все мои возражения у вас есть такие разумные ответы, я сдаюсь… — отвечала Екатерина. — Но для приема этого воинственного народа, который судит о силе государства по внешним признакам, вы должны развернуть значительную часть войск, а я не думаю, чтобы в Иль-де-Франсе было их собрано много.

— Простите меня, матушка, за то, что я предусмотрел события и приготовился. Я вызвал два батальона из Нормандии, один из Гийени; вчера прибыл из Бретани отряд моих стрелков; легкая конница, стоявшая в Турени, будет в Париже завтра же; и в то время как все думают, что в моем распоряжении не более четырех полков, у меня двадцать тысяч человек, готовых предстать на торжестве.

— Ай-ай-ай! — с удивлением сказала Екатерина. — В таком случае вам не хватает только одного, но это мы достанем.

— Что достанем?

— Денег. Я думаю, что у вас их не слишком много.

— Напротив! — возразил Карл IX. — У меня миллион четыреста тысяч экю в Бастилии; мои личные сбережения дошли за последние дни до восьмисот тысяч экю, — я их запрятал в моих Луврских погребах, а на случай нехватки у Нантуйе хранится триста тысяч экю, и они в моем распоряжении.

Екатерина вздрогнула: до сих пор она видела Карла буйным, вспыльчивым, но никогда не замечала в нем человека дальновидного.

— Значит, вы, ваше величество, думаете обо всем, — сказала она. — Прекрасно! И если только портные, вышивальщицы и ювелиры поторопятся, то не пройдет и полутора месяца, как ваше величество сможет принять послов.

— Полтора месяца? — воскликнул Карл. — Матушка, портные, вышивальщицы и ювелиры работают с того дня, как стало известно, что мой брат избран королем. В крайнем случае все может быть готово хоть сегодня, а уж через три-четыре дня — наверняка!

— О! Вы торопитесь куда больше, чем я думала, сын мой! — пробормотала Екатерина.

— Я же вам сказал: честь за честь!

— Хорошо! Значит, честь, оказанная французскому королевскому дому, вам так льстит?

— Разумеется.

— Видеть французского принца на польском престоле — это ваше самое большое желание, не так ли?

— Совершенно верно.

— Значит, вам важно событие, а не человек? И кто бы ни царствовал в Польше, вам…

— Нет, матушка, вы заблуждаетесь. Господь с вами! Останемся при том, что есть! Поляки сделали прекрасный выбор. Это народ ловкий и сильный! Это нация-воин, народ-солдат — он и выбирает в государи полководца! Это логично, черт возьми! Анжу как раз по ним: герой Жарнака и Монконтура скроен для них, как по мерке… А кого же, по-вашему, я должен им дать? Алансона? Труса? Хорошее представление создастся у них о Валуа! Алансон! Да он удерет от свиста первой пули, а вот Генрих Анжуйский — это воин! Загляденье! Пеший или конный, но всегда со шпагой в руке, всегда впереди всех! Удалец! Колет, нападает, рубит, режет! Мой брат Анжу — такой храбрец, что заставит их биться круглый год, с утра до вечера. Правда, пьет он мало, но он покорит их своей выдержкой, вот что! Милейший Генрих будет там как рыба в воде. Вперед! Вперед! Туда! На поле брани! Браво трубам и барабанам! Да здравствует король! Да здравствует победитель! Его будут провозглашать «императором» три раза в год! Это будет великолепно для славы французского двора и чести Валуа!.. Быть может, его убьют, но — черт возьми! — это будет восхитительная смерть!

Екатерина вздрогнула; в ее глазах сверкнула молния.

— Скажите прямо, — воскликнула она, — что вы хотите удалить Генриха Анжуйского, скажите прямо, что вы не любите своего брата!

— Ха-ха-ха! — Карл рассмеялся нервным смехом. — Так вы догадались, что я хочу его удалить? Так вы догадались, что я не люблю его? А хотя бы и так! Любить брата! А за что? Ха-ха-ха! Вы что, смеетесь?.. — По мере того как он говорил, на его бледных щеках все ярче выступал лихорадочный румянец. — А он меня любит? А вы, вы меня любите? Да разве меня кто-нибудь когда-нибудь любил, кроме моих собак, Мари Туше и моей кормилицы? Нет, нет! Я не люблю брата! Я люблю только себя, слышите? И не мешаю моему брату поступать так же!

— Государь, — заговорила Екатерина, разгорячившись в свою очередь. — Если вы раскрыли мне свою душу, то и я должна раскрыть вам свою! — Вы поступаете, как государь слабый, как монарх, который слушается неразумных советов; вы удаляете вашего второго брата — естественную поддержку трона, человека, который, в случае какого-либо несчастья с вами, во всех отношениях достоин стать вашим преемником, когда французская корона окажется свободной; ведь вы сами сказали, что Алансон молод, неспособен, слаб духом, больше того — трус! Вы понимаете, что следом за ними появляется Беарнец?

— А, черт! — воскликнул Карл. — Мне-то какое дело, что произойдет, когда не будет меня? Вы говорите, что следом за моими братьями появится Беарнец? Тем лучше, черт возьми!.. Я сказал, что не люблю никого… Неправда: я люблю Анрио! Да, да, люблю доброго Анрио! У него честные глаза, у него теплая рука! А я вижу вокруг только лживые глаза и ледяные руки! Я готов поклясться, что он не способен на предательство. А кроме всего прочего, я обязан вознаградить Анрио за его утрату: у него отравили мать, — бедный малый! — и, как я слышал, это сделал кто-то из моей семьи. А кроме того, я чувствую себя превосходно. Но если я заболею, я позову его, я потребую, чтобы он не отходил от меня, я ни от кого ничего не приму, кроме как из его рук, а перед смертью провозглашу его королем Франции и Наварры!.. И — клянусь брюхом папы! — один он не будет радоваться моей смерти, как мои братья, а будет плакать или хоть сделает вид, что плачет!

Молния, упавшая к ногам Екатерины, не так ужаснула бы ее, как эти слова. Совершенно подавленная, она блуждающим взором смотрела на Карла и лишь через несколько секунд воскликнула:

— Генрих Наваррский! Генрих Наваррский — французский король, в нарушение прав моих детей! Матерь Божья! Посмотрим! Так вы для этого хотите услать моего сына?

— Вашего сына!.. А я чей? Сын волчицы, как Ромул! — воскликнул Карл, дрожа от гнева и сверкая глазами так, как если бы в них загорелись огни. — Ваш сын?! Верно! Французский король — вам не сын: у французского короля нет братьев, у французского короля нет матери, у французского короля есть только подданные! Французскому королю нужны не чувства, а воля! Он обойдется и без любви, но потребует повиновения!

— Государь, вы не так меня поняли. Я назвала своим сыном того, который должен меня покинуть. Сейчас я люблю его больше, потому что боюсь потерять его. Разве это преступление, если мать не хочет, чтобы сын ее покинул?

— А я вам говорю, что он вас покинет, что он покинет Францию, что он отправится в Польшу! И это будет через два дня! А если вы скажете еще одно слово, то это произойдет завтра. А если вы не склоните голову, если вы не перестанете грозить мне глазами, я удавлю его вечером, как вы хотели вчера, чтобы мы удавили любовника вашей дочери! Только уж его-то я не упущу, как упустили мы Ла Моля!

Перед лицом такой угрозы Екатерина опустила голову, но тут же подняла ее.

— Ах, бедное дитя мое! — воскликнула она. — Твой брат хочет убить тебя! Хорошо! Будь покоен; твоя мать защитит тебя!

— А-а! Издеваться надо мной! — крикнул Карл. — Клянусь кровью Христовой, он умрет не вечером, не в тот час, а сию минуту! Оружие! Кинжал! Нож! А-а!

Тщетно отыскивая взглядом вокруг себя то, чего он требовал, Карл заметил на поясе матери кинжальчик; он схватил его, выдернул из шагреневых с серебряной инкрустацией ножен и выбежал из комнаты, чтобы заколоть Генриха Анжуйского, где бы он ни был. Но когда он выбежал в переднюю, силы его, истощенные сверхчеловеческим напряжением, мгновенно оставили его, — он протянул руку, выронил острое оружие, которое вонзилось в пол, жалобно вскрикнул, тело его обмякло, и он покатился по полу.

В то же мгновение кровь хлынула у него из горла и из носа.

— Господи Иисусе! — прохрипел он. — Они меня убивают! Ко мне! Ко мне!

Екатерина, которая проследовала за ним, видела, как он упал; сперва она смотрела на него безучастно, не трогаясь с места, затем опомнилась, движимая не материнской любовью, а затруднительностью своего положения, открыла дверь и закричала:

— Королю плохо! Помогите! Помогите!

На крик сбежалась целая толпа слуг, офицеров, придворных и окружила молодого короля. Но всех опередила какая-то женщина, которая, растолкав всех зрителей, бросилась вперед и приподняла бледного как смерть Карла.

— Кормилица, меня хотят убить, убить! — пролепетал Карл, обливаясь потом и кровью.

— Убить тебя, мой Карл? — воскликнула кормилица, пробегая по окружающим таким взглядом, от которого попятились все, не исключая даже Екатерины. — Кто хочет тебя убить?



Карл тихо вздохнул и потерял сознание.

— Ай-ай! Как плохо королю! — сказал Амбруаз Паре, за которым послали немедленно.

«Теперь ему волей-неволей придется отложить прием», — подумала непримиримая Екатерина.

Оставив короля, она направилась к своему второму сыну, с тревогой ожидавшему в молельне, чем кончится разговор, имевший для него столь важное значение.

Часть V

I

ГОРОСКОП
Рассказав Генриху Анжуйскому обо всем, что произошло, и выйдя из молельни, Екатерина застала у себя в комнате Рене.

Королева встретилась со своим астрологом в первый раз после того, как она побывала у него в лавке на мосту Михаила Архангела; Рене она написала накануне, и теперь он сам принес ответ на ее записку.

— Ну как? Вы его видели? — спросила королева.

— Да.

— Как он себя чувствует?

— Скорее лучше, чем хуже.

— А может он говорить?

— Нет, шпага перерезала ему гортань.

— Но я же вам сказала: пусть в таком случае напишет!

— Я попробовал, да он и сам старался изо всех сил, но его рука успела начертить только две неразборчивые буквы, а после этого он потерял сознание: у него вскрыта яремная вена, и от потери крови он совершенно обессилел.

— Вы видели эти буквы?

— Вот они.

Рене вынул из кармана бумагу и подал Екатерине, Екатерина поспешила развернуть ее.

— М и О[60], — сказала она. — Неужели это действительно Ла Моль, и всю эту комедию Маргарита разыграла только для отвода глаз?

— Сударыня, — заговорил Рене, — если бы я осмелился высказать свое мнение в таком деле, в каком даже ваше величество затрудняется определить свое, я бы сказал, что, по-моему, де Ла Моль слишком горячо влюблен, чтобы заниматься политикой серьезно.

— Вы так думаете?

— Да. А главное, он без памяти влюблен в королеву Наваррскую, и поэтому служить не за страх, а за совесть королю он не в состоянии: ведь настоящей любви без ревности не бывает.

— Так вы думаете, что он влюбился в нее по уши?

— Уверен.

— Он прибегал к вашей помощи?

— Да.

— Он просил у вас какого-нибудь любовного напитка, какого-нибудь приворотного зелья?

— Нет, мы занимались восковой фигуркой.

— Пронзенной в сердце?

— Пронзенной в сердце.

— Фигурка сохранилась?

— Да.

— Она у вас?

— У меня.

— Было бы любопытно, если бы все эти кабалистические заклинания и впрямь действовали так, как им это приписывают! — заметила Екатерина.

— Ваше величество, вы можете судить об этом лучше меня.

— Разве королева Наваррская любит Ла Моля?

— Так любит, что не щадит себя. Вчера она спасла его от смерти, рискуя своей честью и жизнью. Вы это видите и, однако, все еще сомневаетесь.

— В чем?

— В науке.

— Это потому, что ваша наука обманула меня, — сказала Екатерина, пристально глядя на Рене, — тот выдержал ее взгляд с поразительным самообладанием.

— В каком случае? — спросил он.

— О, вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать! Впрочем, быть может, дело тут не в науке, а в ученом.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — молвил флорентиец.

— А не выдыхаются ли ваши духи, Рене?

— Нет, если их изготовляю я, но если они проходят через другие руки, то возможно…

Екатерина усмехнулась и покачала головой.

— Ваш опиат подействовал чудесно, Рене: у госпожи де Сов никогда еще не было таких свежих, таких красных губ!

— Не стоит поздравлять с этим мой опиат. Баронесса де Сов, пользуясь правом всех хорошеньких женщин иметь капризы, больше не заговаривала со мной об опиате, а я после наставления вашего величества считал неудобным посылать его. Все коробочки, — те самые, которые вы видели, — стоят у меня дома, кроме одной, которая исчезла, но я не знаю, кто ее взял и с какой целью.

— Хорошо, Рене, когда-нибудь мы еще вернемся к этому, — сказала Екатерина, — а теперь поговорим о другом.

— Слушаю, ваше величество.

— Что нужно для того, чтобы определить продолжительность жизни человека?

— Прежде всего нужно знать день его рождения, его теперешний возраст и под каким знаком зодиака он появился на свет.

— А еще что?

— Нужны его волосы и кровь.

— Значит, если я вам принесу его волосы и кровь и скажу, под каким знаком он появился на свет, его возраст и день его рождения, вы определите, когда приблизительно он умрет?

— Да, с точностью до нескольких дней.

— Хорошо! Волосы у меня есть, кровь я достану.

— Этот человек родился днем или ночью?

— Вечером, в пять часов двадцать три минуты.

— Будьте у меня завтра в пять часов: время опыта должно точно совпасть со временем рождения.

— Хорошо, — ответила Екатерина, — мы придем.

Рене поклонился и вышел, сделав вид, что не обратил внимания на слова «мы придем», которые указывали, что Екатерина, против обыкновения, явится не одна.

На следующий день, на рассвете, Екатерина прошла к Карлу.

В полночь она посылала узнать, как чувствует себя король, и ей ответили, что при нем находится мэтр Амбруаз Паре, который намеревается пустить ему кровь, если нервное возбуждение не прекратится.

Еще вздрагивая даже во сне, еще бледный от потери крови. Карл спал на плече верной кормилицы, которая сидела, прислонясь к его кровати, и уже три часа не меняла положения, боясь нарушить покой своего любимого питомца.

Время от времени на губах больного показывалась пена, и кормилица вытирала ее тонким вышитым батистовым платочком. У изголовья лежал другой носовой платок, весь в пятнах крови.

Екатерине пришла было в голову мысль завладеть этим платком, но она подумала, что кровь, смешанная со слюной и растворенная в ней, возможно, утратит свои свойства; она спросила у кормилицы, не пускал ли врач ее сыну кровь: ведь он просил передать ей, что к этому придется прибегнуть. Кормилица ответила, что пускал, что крови вышло очень много и что поэтому Карл дважды терял сознание.

Королева-мать, которая, как все принцессы той эпохи, была достаточно сведуща в медицине, попросила показать ей кровь: ничего не могло быть легче, ибо врач приказал сохранить кровь для наблюдений.

Кювета с кровью стояла в соседней комнате. Екатерина прошла туда, наполнила красной жидкостью флакончик, который она принесла с собой для этой цели, и вернулась в спальню, пряча в карманах пальцы, кончики которых могли бы обличить совершенное ею святотатство.

В то самое мгновение, когда она появилась на пороге, Карл открыл глаза и был поражен, увидев мать. Как это бывает после сна, он припомнил все свои мысли, проникнутые обидой и злобой.

— А! Это вы? — спросил он. — Объявите вашему любимому сыну, Генриху Анжуйскому, что прием будет завтра.

— Милый Карл, прием будет тогда, когда вы пожелаете, — ответила Екатерина. — Успокойтесь и усните.

Словно послушавшись ее совета. Карл и впрямь закрыл глаза, а Екатерина, которая дала совет, как это обычно делают для утешения больного или ребенка, вышла из комнаты. Услышав, что дверь за ней закрылась, Карл сел на постели и голосом, еще глухим после мучительного приступа болезни, вдруг крикнул:

— Канцлера! Печати! Двор! Все сюда!

Кормилица, осторожно применяя силу, вновь положила голову короля к себе на плечо и попыталась укачать его, точно он был еще ребенком.

— Нет, нет, кормилица, я больше не засну. Позови моих придворных, я хочу утром позаниматься.

Когда Карл говорил таким тоном, невозможно было его ослушаться; даже кормилица, несмотря на то, что ее царственный питомец сохранил за ней все ее привилегии, не решалась противиться его приказам. Явились все, кого потребовал король, и прием послов был назначен не на завтра, что оказалось невозможным, а через пять дней.

* * *
Между тем в назначенный час, то есть в пять часов вечера, королева-мать и герцог Анжуйский отправились к Рене, который, как известно, был предупрежден об этом посещении и успел приготовить все необходимое для таинственного действа.

В комнате справа, то есть в келье для жертвоприношений, на раскаленной жаровне рдел стальной клинок, на поверхности которого причудливыми арабесками должны были обрисоваться грядущие события в судьбе того, о ком вопрошали оракула; на жертвеннике лежала заранее принесенная «Книга судеб». Ночь была на редкость светлая, так что Рене легко мог наблюдать за ходом и расположением светил.

Первым вошел герцог Анжуйский — он был в накладных волосах, маска скрывала его лицо, длинный ночной плащ изменял его фигуру. Вслед за ним явилась королева-мать. Не знай она заранее, что ее поджидает здесь сын, она сама бы его не узнала. Екатерина сняла маску; герцог Анжуйский остался в маске.

— Ты ночью делал наблюдения? — спросила Екатерина.

— Да, ваше величество, — ответил Рене, — и звезды уже дали мне ответ о прошлом. Тот, о ком вы меня спрашиваете, отличается, как и все лица, родившиеся под созвездием Рака, горячим сердцем и беспримерной гордостью. Он могуществен; он прожил почти четверть века; небо даровало ему славу и богатство. Так ли это, ваше величество?

— Может быть, — ответила Екатерина.

— Вы принесли волосы и кровь?



— Вот они.

Екатерина протянула некроманту русый локон и флакончик с кровью.

Рене взял флакончик, встряхнул его, чтобы смешать фибрин с серозной жидкостью, и капнул на раскаленный докрасна клинок большую каплю этой текучей плоти, которая тотчас закипела и скоро заструилась, принимая фантастические очертания.

— Ваше величество! — воскликнул Рене. — Я вижу, как он корчится от жестокой боли! Слышите, как он стонет, словно зовет на помощь? Видите, как вокруг него все покрывается кровью? Видите, как у его смертного одра готовятся великие бои? Вот копья, вот мечи…

— И долго так будет? — спросила Екатерина, трепеща от невыразимого волнения и останавливая рукой Генриха Анжуйского, который с жадным любопытством наклонился над жаровней.

Рене подошел к жертвеннику и произнес кабалистическое заклинание с таким жаром, с такой убежденностью, что на висках у него вздулись жилы, его сотрясала нервная дрожь, и он забился в тех пророческих конвульсиях, которые сотрясали на треножниках древних пифий[61] и которые не оставляли их до смертного одра.

Наконец он встал и объявил, что все готово, в одну руку взял флакончик, еще на три четверти полный, в другую — локон. Затем, приказав Екатерине раскрыть книгу наугад и остановить взгляд на первом попавшемся месте, он вылил вею оставшуюся кровь на стальной клинок, а локон бросил в жаровню, произнося кабалистическую фразу, составленную из еврейских слов, значения которых он не понимал.

Тотчас герцог Анжуйский и Екатерина увидели, как на, клинке распростерлась белая фигура, напоминавшая обряженного в саван покойника.

Над ней склонилась другая, как будто женская фигура.

В то же время локон вспыхнул мгновенным светлым пламенем, острым, как красный язык.

— Один год! — воскликнул Рене. — Не дольше, чем через год, этот человек умрет, и его будет оплакивать только одна женщина! Ах, нет! Там, на другом конце клинка, виднеется еще одна женщина, и на руках она как будто держит ребенка.

Екатерина посмотрела на сына, и хотя она была матерью, казалось, она спрашивала его, кто эти две женщины.

Едва Рене успел произнести эти слова, как стальной клинок побелел, и постепенно все рассеялось.

Екатерина раскрыла книгу наугад и изменившимся голосом, с которым она была не в силах совладать, несмотря на всю свою выдержку, прочла следующее двустишие:

Погибнет тот, пред кем трепещет свет,
Коль позабудет мудрости совет.
Некоторое время вокруг жаровни царила полная тишина.

— А каковы знамения в этом месяце для лица, тебе известного? — нарушила молчание Екатерина.

— Как всегда, самые радужные, сударыня. Если только рок не будет побежден единоборством одного божества с другим, в будущем этому человеку ничего не грозит. Хотя…

— Хотя — что?

— Одна из звезд, которые составляют его созвездие, пока я наблюдал ее, была закрыта Темным облачком.

— Ага, темным облачком!.. — вскричала Екатерина. — Значит, есть некоторая надежда?

— О ком вы говорите? — спросил герцог Анжуйский.

Екатерина увела сына подальше от жаровни и начала что-то говорить ему шепотом.

Рене опустился на колени и, вылив на ладонь последнюю каплю крови, оставшуюся на дне флакончика, принялся рассматривать ее при свете горевшей жаровни.

— Странное противоречие! — говорил он. — Оно доказывает, как ненадежны свидетельства простой науки, которой занимаются люди заурядные! Для всех, кроме меня, — для врача, ученого, даже для Амбруаза Паре, —вот эта самая кровь — чиста, здорова, кислотна, полна животных соков и пророчит долгие годы телу, из которого она ушла, а между тем вся ее сила иссякнет быстро — не пройдет и года, как эта жизнь угаснет!

Екатерина и Генрих Анжуйский обернулись и прислушались.

Глаза герцога блестели сквозь прорези маски.

— Да, — продолжал Рене, — обыкновенным ученым принадлежит лишь настоящее, нам же принадлежит прошедшее и будущее.

— Значит, вы стоите на том, что не пройдет и года, как он умрет? — обратилась к нему Екатерина.

— Это так же верно, как то, что мы трое, здесь присутствующие и ныне здравствующие, когда-нибудь, в свою очередь, успокоимся в гробу.

— Однако вы говорили, что кровь чиста, здорова, что она пророчит долгую жизнь?

— Да, если бы все шло естественным путем. Но ведь возможен несчастный случай…

— О да! Слышите? — обратилась Екатерина к Генриху. — Возможен несчастный случай…

— Еще одна причина, чтобы я остался, — ответил тот.

— Об этом нечего и думать: это невозможно. — Герцог Анжуйский повернулся к Рене.

— Спасибо! — изменив голос, сказал он. — Спасибо! Возьми этот кошелек.

— Идемте, граф, — сказала Екатерина, умышленно титулуя так сына, чтобы сбить Рене с толку. Мать и сын вышли на улицу.

— Ах, матушка, подумайте сами, — говорил Генрих, — возможен несчастный случай! А что, если этот случай произойдет в мое отсутствие? Ведь я же буду в четырехстах милях…

— Четыреста миль можно проехать за одну неделю, сын мой.

— Да, но кто знает, пустят ли меня сюда эти люди? Неужели я не могу подождать, матушка?..

— Как знать? — отвечала Екатерина. — Быть может, несчастный случай, о котором говорил Рене, и есть тот самый, который вчера уложил короля в постель? Слушайте, дитя мое, возвращайтесь другой дорогой, а я пойду к калитке монастыря августинок — там меня ждет моя свита. Идите, Генрих, идите! И если увидите брата, то не раздражайте его ни в коем случае!

II

ПРИЗНАНИЯ
Первое, что возвратившись в Лувр, услышал герцог Анжуйский, было известие о том, что торжественный въезд польских послов состоится через четыре дня. Герцога ждали портные и ювелиры с великолепными одеяниями и роскошными драгоценными уборами, которые заказал для него король.



Между тем как Генрих Анжуйский примеривал все это со слезами, набегавшими от злости на его глаза, Генрих Наваррский очень обрадовался великолепному изумрудному ожерелью, шпаге с золотым эфесом и драгоценному перстню, которые прислал ему король еще утром.

Герцог Алансонский получил какое-то письмо и заперся у себя в комнате, чтобы прочитать его на свободе.

А Коконнас ловил на лету каждое луврское эхо, в котором звучало имя его друга.

Нетрудно догадаться, что Коконнас был не очень удивлен отсутствием Ла Моля в течение всей ночи, но утром он почувствовал некоторое беспокойство и в конце концов отправился на поиски своего друга: сначала он обследовал гостиницу «Путеводная звезда», из гостиницы «Путеводная звезда» прошел на улицу Клош-Персе, с улицы Клош-Персе перешел на улицу Тизон, с улицы Тизон — на мост Михаила Архангела и, наконец, вернулся в Лувр.

Расспросы, с которыми Коконнас обращался к разным лицам, носили, как это легко себе представить, зная его эксцентрическую натуру, порой столь своеобразный, порой столь настойчивый характер, что вызвали между ним и тремя придворными дворянами объяснения, закончившиеся во вкусе той эпохи, — другими словами, закончившиеся дуэлью. Коконнас провел все три встречи с той добросовестностью, какую он всегда вкладывал в дела такого рода: он убил первого и ранил двух других, приговаривая:

— Бедняга Ла Моль, он так хорошо знал латынь! Третий, барон де Буаси, упав, сказал:

— Ох, Коконнас, Бога ради, придумай что-нибудь новенькое! Ну скажи, что он знал греческий!

В конце концов слухи о приключении в коридоре стали всеобщим достоянием; Коконнас был в отчаянии: у него мелькнула мысль, что все эти короли и принцы убили его друга или бросили в какой-нибудь «каменный мешок».

Узнав, что в этом деле принимал участие герцог Алансонский, и пренебрегая ореолом величия, окружавшим принца крови, он отправился к нему и потребовал от него объяснений как от простого дворянина.

Сначала герцог Алансонский возымел большое желание выгнать вон наглеца, осмелившегося требовать от него отчета в его поступках, но Коконнас говорил так резко, глаза его сверкали таким огнем, а три дуэли за одни сутки вознесли пьемонтца так высоко, что герцог, поразмыслив, не поддался первому побуждению и ответил своему придворному с очаровательной улыбкой:

— Дорогой Коконнас! Король, пришедший в ярость от удара в плечо серебряным кувшином, и герцог Анжуйский, недовольный тем, что его короновали тазом с апельсиновым компотом, и герцог де Гиз, оскорбленный пощечиной, которую дал ему кабаний окорок, сговорились убить де Ла Моля — это сущая правда, но некий друг вашего друга отвел удар. Заговор не удался, даю вам слово принца!

— Ага! — произнес Коконнас, выпуская воздух из легких, как из кузнечного меха. — Черт побери! Это чудесно, ваше высочество, и мне бы очень хотелось познакомиться с этим другом, дабы выразить ему мою признательность.

Герцог Алансонский ничего не ответил, а только улыбнулся еще приятнее, чем раньше, предоставляя Коконнасу думать, что этот друг не кто иной, как сам герцог.

— Ваше высочество, — продолжал Коконнас, — раз уж вы были так добры, что рассказали мне начало этой истории, то довершите благодеяние и доскажите конец. Вы говорите, что хотели его убить, но не убили. А что же с ним сделали? Знаете, я человек мужественный, я перенесу дурную весть, — говорите! Его, наверно, засадили в брюхо какого-нибудь каменного мешка, так ведь? Что ж, тем лучше! Это заставит его впредь быть осторожнее, а то он никогда меня не слушался. А кроме того, мы вытащим его оттуда, черт побери! Камни — помеха не для всех.

Герцог Алансонский покачал головой.

— Самое скверное во всей этой истории, храбрый мой Коконнас, то, что после этого ночного приключения твой друг исчез, и неизвестно, куда он запропастился.

— Черт побери! — снова побледнев, воскликнул пьемонтец. — Если он запропастился хоть в ад, я и там разыщу его!



— Слушай, я дам тебе дружеский совет, — сказал герцог Алансонский, не меньше Коконнаса, хотя и по другим причинам, желавший знать, где обретается Ла Моль.

— Дайте, ваше высочество, дайте! — воскликнул Коконнас.

— Пойди к королеве Маргарите: она должна знать, что сталось с тем, кого ты оплакиваешь.

— Признаться, ваше высочество, я уже думал об этом, — сказал Коконнас, — только не осмелился: не говоря уж о том, что королева Маргарита внушает мне такое чувство, какое я не в силах выразить словами, я к тому же боялся застать ее в слезах. Но раз вы, ваше высочество, утверждаете, что Ла Моль не умер и что ее величество знает, где он, я наберусь храбрости и схожу к ней.

— Иди, друг мой, иди, — сказал герцог Франсуа. — А когда узнаешь, скажи и мне: ведь, по правде говоря, я беспокоюсь не меньше, чем ты. Только помни об одном, Коконнас…

— О чем?

— Не говори, что пришел к ней от меня: если ты допустишь эту ошибку, то, возможно, не узнаешь ничего.

— Ваше высочество, с той минуты, как вы посоветовали держать это в тайне, я буду нем, как рыба или как королева-мать! — объявил Коконнас.

— Хороший принц, чудный принц, великодушный принц, — бормотал пьемонтец по дороге к королеве Наваррской.

Маргарита ждала Коконнаса, ибо слух о его отчаянии дошел до нее, а узнав, в каких подвигах выразилось его горе, она почти простила пьемонтцу грубоватое обращение с ее подругой, герцогиней Неверской, с которой он не разговаривал уже дня два-три после страшнейшей ссоры. Вот почему Коконнаса ввели к королеве, как только ей доложили о нем.

Коконнас вошел. Он не в силах был побороть смущение, о котором он говорил герцогу Алансонскому и которое он всегда чувствовал в присутствии королевы — не в силу ее высокого положения, а в силу ее умственного превосходства, — но Маргарита встретила его с улыбкой и сразу успокоила.

— Ах, сударыня! — сказал Коконнас. — Верните мне моего друга или по крайней мере скажите, что с ним, — я не могу без него жить! Представьте себе Эвриала без Ниса, Дамона без Финтия или Ореста без Пилада![62] Сжальтесь над моим несчастьем ради одного из упомянутых мной героев, сердце которого не превзойдет моего сердца в нежной любви!

Маргарита улыбнулась и, взяв с пьемонтца слово сохранить тайну, рассказала о бегстве в окно. Что же касалось места пребывания Ла Моля, то, несмотря на настоятельные просьбы Коконнаса, она сохранила его в глубочайшей тайне. Коконнас был удовлетворен только наполовину, а потому прибег к дипломатическим приемам самых высоких сфер, в результате чего Маргарита ясно увидела, что герцог Алансонский не меньше своего придворного желал узнать, что стряслось с Ла Молем.

— Хорошо, — сказала королева, — раз уж вы непременно хотите знать что-нибудь определенное о вашем друге, то спросите о нем у короля Наваррского — только он имеет право сказать вам об этом, я же могу сказать вам одно: тот, кого вы ищете, жив, верьте моему слову.

— Я верю кое-чему, еще более очевидному, сударыня, — ответил Коконнас, — ваши прекрасные глаза не заплаканы.

Полагая, что ему больше нечего прибавить к этой фразе, обладавшей двойной ценностью — ясностью мысли и выражением высокого мнения о достоинствах Ла Моля, Коконнас вышел и принялся обдумывать, как бы ему примириться с герцогиней Неверской, — не ради нее, а ради того, чтобы узнать у нее, чего он не мог узнать у Маргариты.

Большая скорбь — состояние ненормальное, и душа стремится стряхнуть с себя этот гнет как можно скорее. Мысль о разлуке с Маргаритой первое время терзала сердце Ла Моля, и он согласился бежать главным образом для того, чтобы спасти доброе имя королевы, а не для спасения своей жизни.

И вот уже на следующий день к вечеру Ла Моль вернулся в Париж, чтобы вновь увидеть Маргариту, когда она выйдет на балкон. В свою очередь, Маргарита, точно какой-то тайный голос сообщил ей, что молодой человек возвратился, провела весь вечер у окна, и тут оба вновь увидели друг друга с тем несказанным чувством счастья, какое обычно сопутствует запретным радостям. Больше того: меланхолическая и романтическая натура Ла Моля находила даже известное очарование в этом препятствии. Но, как всякий, кто любит искренне, Ла Моль был счастлив лишь в то время, когда любовался или обладал предметом своей любви, и страдал в разлуке с ним, а потому, горя желанием вновь соединиться с Маргаритой, он спешно занялся подготовкой того события, которое должно было вернуть ему любимую женщину, другими словами — подготовкой бегства короля Наваррского.

Маргарита тоже отдавалась счастью быть любимой тем, кто был столь бескорыстно ей предан. Часто она сердилась на себя за то, что сама же считала слабостью; наделенная мужским умом, она презирала любовь мелких людишек, она была чужда тем скудным радостям, в которых чувствительные души видят самое сладостное, самое утонченное, самое желанное счастье, а в то же время считала если не счастливым, то счастливо завершившимся день, если часам к десяти вечера, надев белый пеньюар и выйдя на балкон, вдруг замечала на набережной, во мраке, всадника, который прикладывал руку то к губам, то к сердцу, она же только многозначительно покашливала, пробуждая в возлюбленном воспоминание о любимом голосе. Иногда ее маленькая ручка, размахнувшись, бросала записку, в которую была завернута какая-нибудь драгоценная вещица, которая была драгоценна не столько своей стоимостью, сколько тем, что принадлежала той, кто ее бросил, и которая со звоном падала на мостовую к ногам молодого человека. Ла Моль, как коршун, бросался на добычу, прижимал ее к груди и отвечал ей тем же способом, а Маргарита не уходила с балкона, пока в ночи не затихал топот копыт коня, который скакал сюда во весь опор и который удалялся так, как будто был сделан из того же материала, что и прославленный конь, погубивший Трою[63].

Вот почему, хотя королева Наваррская и не тревожилась за участь Ла Моля, все же, опасаясь, как бы его не выследили, упорно не допускала других встреч, кроме таких свиданий на испанский манер, которые продолжались ежевечерне вплоть до приема польских послов — приема, как уже известно читателю, отложенного на несколько дней по настоянию Амбруаза Паре.

Накануне приема, около девяти вечера, когда все в Лувре были заняты приготовлениями к завтрашнему торжеству, Маргарита открыла окно и вышла на балкон. Но едва она показалась, как Ла Моль, против обыкновения не дожидаясь, пока она бросит ему записку, и, видимо, очень торопясь, с всегдашней своей ловкостью, бросил ей письмо, которое упало, как всегда, к ногам его царственной возлюбленной. Маргарита, поняв, что послание заключает в себе что-то необычное, вернулась к себе в комнату, чтобы прочесть его.

На recto[64] первой страницы были следующие строки:

«Ваше величество! Мне необходимо поговорить с королем Наваррским. Дело спешное. Жду».

А на recto второй страницы — строки, которые можно было отделить от первых, разорвав бумагу пополам:

«Устройте так, чтобы я мог поцеловать вас не воздушным поцелуем. Жду».

Едва Маргарита успела пробежать глазами вторую часть письма, как раздался голос Генриха Наваррского, который, с обычной своей осторожностью, стучался во входную дверь и спрашивал Жийону, можно ли войти.

Королева тотчас разорвала письмо на две половинки, одну из них сунула за корсаж, другую — в карман, подбежала к окну и, затворив его, бросилась к двери.

— Входите, входите, государь, — сказала она. Как ни тихо, быстро и ловко захлопнула Маргарита окно, этот звук все-таки дошел до слуха Генриха, который жил среди людей, внушавших ему страх, и у которого все чувства, напряженные до предела, в конце концов приобрели почти ту же особую остроту, какой отличаются дикари. Но король Наваррский не принадлежал к числу тиранов, которые не позволяют своим женам дышать воздухом и смотреть на звезды.

— Ваше величество! — сказал он. — Пока наши придворные примеряют парадные костюмы, я решил сказать вам несколько слов о моих делах в надежде, что вы по-прежнему считаете их своими, не так ли?

— Конечно, государь! — отвечала Маргарита. — Ведь наши общие интересы остаются теми же?

— Вот поэтому-то мне и хотелось спросить вас, как вы расцениваете то обстоятельство, что герцог Алансонский последнее время подчеркнуто меня избегает, а третьего дня даже уехал в Сен-Жермен. Что это — желание бежать одному, коль скоро за ним почти не следят, или желание остаться здесь? Какого вы мнения? Признаюсь, оно будет иметь большой вес для утверждения моего собственного мнения.

— Ваше величество, вы имеете все основания беспокоиться по поводу молчания моего брата. Я думала об этом целый день и пришла к такому заключению: изменились обстоятельства, изменился и он.

— Другими словами, увидав, что король Карл заболел, а герцог Анжуйский стал польским королем, он рассудил за благо остаться в Париже и не спускать глаз с французской короны?

— Совершенно верно.

— Что ж, пусть остается здесь — этого-то мне и нужно, — отвечал Генрих. — Но это меняет весь наш план, так как теперь для моего бегства мне требуется гарантий втрое больше, чем если бы я бежал вместе с вашим братом, чье имя и участие в деле обеспечивали мою безопасность. Но что меня удивляет, так это молчание де Муи. Бездействовать — не в его обычае. Нет ли о нем каких-нибудь известий?

— У меня, государь? — с удивлением спросила Маргарита. — Откуда же?

— Э, черт возьми! Это же могло получиться совершенно естественно, душенька моя: чтобы доставить мне удовольствие, вы соблаговолили спасти жизнь малышу Ла Молю… Этот мальчик должен был уехать в Мант… Но если люди уезжают, то ведь они могут и вернуться…

— А-а! Вот где ключ к загадке, которую я тщетно пыталась разгадать! — ответила королева. — Я оставила у себя окно открытым, и, вернувшись в комнату, нашла на ковре записку.

— Вот видите! — сказал Генрих.

— Но сначала я ничего в ней не поняла и не придала ей никакого значения, — продолжала Маргарита. — Может быть, я не сообразила, и она пришла оттуда?

— Возможно, — ответил Генрих, — и я даже осмелюсь заметить, что это весьма вероятно. Нельзя ли мне прочитать эту записку?

— Конечно, можно, государь. — сказала Маргарита, подавая ему ту половинку, которую она спрятала в карман.

Король Наваррский взглянул на записку.

— А разве это почерк не Ла Моля? — спросил он.

— Не знаю, — отвечала Маргарита, — мне показалось, что это подделка.

— Все равно прочтем, — сказал Генрих и прочел: «Мне необходимо переговорить с королем Наваррским. Дело спешное. Жду». Ага! Вот как! — продолжал Генрих. — Видите, он ждет!

— Конечно, вижу, — сказала Маргарита. — Но чего же вы хотите?

— Ах ты, Господи! Хочу, чтобы он пришел сюда.

— Пришел сюда? — удивленно глядя на мужа своими красивыми глазами, воскликнула Маргарита. — Как вы можете говорить такие вещи, государь? Человек, которого король хотел убить… человек приговоренный, обреченный… И вы говорите, чтобы он пришел сюда? Да разве это возможно? Двери существуют не для тех, кому пришлось…

— …бежать через окно, вы хотите сказать?

— Вы совершенно верно закончили мою мысль.

— Превосходно! Но если человеку знаком путь в окно, пусть он и воспользуется этим путем, коль скоро он никоим образом не может войти в дверь. Ведь это же так просто!

— Вы думаете? — спросила Маргарита, краснея от радости при мысли, что она увидится с Ла Молем.

— Уверен.

— Но как же он сюда влезет? — спросила Маргарита.

— Неужели вы не сохранили веревочную лестницу, которую я вам прислал? Ай-ай-ай! Не узнаю вашей обычной дальновидности.

— Конечно, сохранила, государь, — отвечала Маргарита.

— Тогда все складывается как нельзя лучше! — сказал Генрих.

— Что прикажете, ваше величество? — спросила Маргарита.

— Да все проще простого, — сказал Генрих. — Привяжите лестницу к балкону и спустите на землю. Если это де Муи, как мне хочется думать… если это де Муи, то пусть наш достойный друг влезет сюда, коли захочет лезть.

Не теряя хладнокровия, Генрих взял свечу, чтобы посветить Маргарите, пока она будет искать лестницу, но искать пришлось недолго — она оказалась в шкафу, стоявшем в пресловутом кабинете.

— Она самая, — сказал Генрих. — Теперь я попрошу вас, если только я не слишком злоупотребляю вашей любезностью, привязать лестницу к балкону.

— Почему я, а не вы, государь? — спросила Маргарита.

— Потому что лучшие заговорщики — наиболее осторожные. Вы сами понимаете, что появление мужчины может испугать нашего друга.

Маргарита улыбнулась и привязала лестницу.

— Так! — сказал Генрих, прячась в углу комнаты. — Будьте как можно более очаровательны; теперь покажите лестницу! Чудесно! Я уверен, что де Муи будет здесь.

В самом деле, минут через десять, как на крыльях, прилетел молодой человек и перелез через балконную решетку, но, видя, что королева не вышла к нему навстречу, остановился в нерешительности.



Вместо Маргариты появился Генрих.

— Ба! Да это не де Муи, это господин де Ла Моль! — приветливо сказал он. — Добрый вечер, господин де Ла Моль, входите, прошу вас!

Ла Моль был ошеломлен.

Если бы он не стоял твердо на балконе, а все еще висел на лестнице, он, уж верно, упал бы.

— Вы желали поговорить с королем Наваррским о делах, не терпящих отлагательства, — сказала Маргарита, — я послала за ним — он перед вами.

Генрих отошел закрыть балкон.

— Люблю, — шепнула Маргарита, порывисто сжав руку молодого человека.

— Итак, господин де Ла Моль, — сказал Генрих, подставляя Ла Молю стул, — что скажете?

— Скажу, государь, — отвечал Ла Моль, — что я расстался с де Муи у заставы. Ему хочется знать, заговорил ли Морвель и стало ли известным, что он был в спальне вашего величества.

— Пока нет, но это не замедлит; следовательно, нам надо поторопиться.

— Государь, де Муи того же мнения, и если герцог Алансонский готов уехать завтра вечером, то у Сен-Марсельских ворот его будут ждать пятьсот всадников; другие пятьсот будут ждать вас в Фонтенбло: оттуда вы поедете через Блуа, Ангулем и Бордо.

— Сударыня! — обратился Генрих к жене. — Я буду готов уехать завтра, а вы успеете?

Глаза Ла Моля с глубокой тоской посмотрели в глаза Маргариты.

— Я дала вам слово: куда бы вы ни ехали, я еду с вами, — отвечала королева, — но вы сами понимаете: необходимо, чтобы и герцог Алансонский уехал одновременно с нами. Средины тут быть не может: или он наш, или он нас предаст; если он начнет колебаться — мы останемся.

— Господин де Ла Моль! Ему известно что-нибудь об этом замысле? — спросил Генрих.

— Несколько дней тому назад он должен был получить письмо от господина де Муи.

— Вот как! Мне он ничего об этом не сказал, — заметил Генрих.

— Берегитесь, берегитесь его, государь! — воскликнула Маргарита.

— Будьте спокойны, я начеку. А как дать ответ де Муи?

— Не волнуйтесь, государь: завтра, видимо или невидимо, справа или слева от вашего величества, де Муи будет на приеме послов; надо только, чтобы королева какой-нибудь фразой в своей речи дала ему понять — согласны вы или нет, должен он ждать вас или бежать один. Если герцог Алансонский откажется, то де Муи потребуется только две недели, чтобы все перестроить от вашего имени.

— Честное слово, де Муи — драгоценный человек! — сказал Генрих. — Сударыня, можете ли вы вставить соответствующую фразу в вашу речь?

— Нет ничего легче, — ответила Маргарита.

— В таком случае, завтра я повидаюсь с герцогом Алансонским, и пусть де Муи будет на месте и постарается все понять с полуслова.

— Он будет, государь.

— В таком случае, господин де Ла Моль, — сказал Генрих, — передайте ему мой ответ. Вероятно, вас поблизости ждут лошадь и слуга?

— Ортон ждет меня на набережной.

— Идите к нему, граф… Э, нет, не в окно! Это хорошо только в крайнем случае. Вас могут увидеть, а так как никто не будет знать, что это вы ради меня, то вы бросите тень на королеву.

— Как же быть, государь?

— Если вы не могли войти в Лувр один, то выйти вы можете со мной — я знаю пароль. У вас есть плащ — у меня тоже; мы закутаемся и пройдем без всяких затруднений. К тому же мне будет очень нужно дать Ортону кое-какие распоряжения. Подождите здесь, я пойду посмотрю, нет ли кого-нибудь в коридоре.

Генрих с самым непринужденным видом пошел на разведку. Ла Моль остался наедине с королевой.

— Когда же я вновь увижусь с вами? — воскликнул Ла Моль.

— Если мы бежим, то завтра вечером; если не бежим, то в один из ближайших вечеров, на улице Клош-Персе.

— Господин де Ла Моль, — вернувшись, сказал Генрих, — вы можете идти: никого нет.

Ла Моль почтительно склонился перед королевой.

— Сударыня, дайте же ему поцеловать вашу руку! — молвил Генрих. — Господин де Ла Моль не просто наш слуга.

Маргарита повиновалась.

— Да, кстати! Спрячьте получше лестницу, — сказал Генрих. — Для заговорщиков это драгоценный предмет меблировки: он бывает нужен, когда меньше всего этого ожидаешь. Идемте, господин де Ла Моль, идемте!

III

ПОСЛЫ
На следующее утро все население Парижа двинулось, к Сент-Антуанскому предместью, через которое должны были въезжать в Париж польские послы. Цепь швейцарцев сдерживала толпу, отряды кавалерии расчищали путь придворным вельможам и дамам, ехавшим встречать послов.

Вскоре около Сент-Антуанского аббатства показался отряд всадников в красно-желтых одеждах, в меховых шапках и плащах и с широкими и кривыми, как у турок, саблями.

На флангах ехали офицеры.

За этим отрядом двигался другой отряд, одетый с истинно восточной роскошью. А вслед за ним ехали послы, и вот эти-то послы, числом четыре, блистательно представляли собой сказочное рыцарское королевство XVI века.

Одним из четырех послов был епископ Краковский. Он был в полувоенном, полусвященническом одеянии, сверкавшем золотом и драгоценными камнями. Белый конь с длинной, волнистой гривой, шедший величавым шагом, казалось, извергал пламя из ноздрей, и никто не поверил бы, что это благородное животное в течение месяца делало по пятнадцать миль в день, да еще по дорогам, которые стали почти непроезжими из-за плохой погоды.

Рядом с епископом ехал палатин[65] Ласко, могущественный вельможа, столь близкий к престолу, что и сам обладал королевским богатством и не меньшей гордостью.

Вслед за двумя главными послами и за сопровождавшими их двумя другими палатинами, столь же высокого происхождения, ехали польские вельможи на конях в роскошной шелковой сбруе, отделанной золотом и драгоценными камнями, что вызывало шумное одобрение народа. В самом деле, польские гости затмили французских всадников, которые тоже были разряжены в пух и прах и которые презрительно называли вновь прибывших варварами.

Екатерина до последней минуты надеялась, что решимость Карла уступит его продолжавшейся физической слабости и что прием послов будет снова отложен. Но когда назначенный день настал, когда она увидела бледного, как привидение. Карла, надевавшего великолепную королевскую мантию, она, поняв, что хотя бы для виду надо будет склониться перед этой железной волей, стала подумывать, что блистательное изгнание, на которое осужден Генрих Анжуйский, будет для него самым надежным убежищем.

Кроме нескольких слов, которые произнес Карл, когда он раскрыл глаза и увидал мать, выходившую из кабинета, он больше не разговаривал с Екатериной после той беседы, которая и вызвала припадок, едва не погубивший короля. Все в Лувре знали, что они поссорились, но никто не знал, из-за чего произошла ссора, и даже самые смелые дрожали от этой холодности и молчания, подобно тому, как птицы приходят в трепет от зловещей тишины, предшествующей грозе.

Тем не менее в Лувре все было готово; правда, все выглядело так, словно готовилось не празднество, а какая-то мрачная церемония. Каждый повиновался или с безучастным, или сумрачным видом. Было известно, что будто бы трепещет сама Екатерина — и трепетали все.

Для торжества привели в порядок приемный зал, а так как собрания такого рода бывали, по обычаю, народными, то королевской страже и часовым было приказано впускать вслед за послами столько народу, сколько могли вместить апартаменты и дворы.

Париж представлял собой зрелище, какое представляет собой в подобных обстоятельствах всякий большой город; другими словами, это была сплошная толкотня и любопытство. Однако внимательный наблюдатель столичной толпы в тот день заметил бы среди простодушно глазеющих почтенных горожан немало закутанных в широкие плащи; они обменивались взглядами и жестами, когда находились на расстоянии друг от друга, и шепотом обменивались короткими многозначительными фразами, когда подходили друг к другу. Впрочем, эти люди как будто очень интересовались торжественным шествием, они шли в первых рядах и словно получали приказания от почтенного старика с седой бородой и седеющими бровями, но с такими живыми черными глазами, что они еще подчеркивали его юношескую подвижность. В конце концов, своими ли силами или с помощью товарищей, старику удалось одному из первых протиснуться в Лувр, а благодаря любезности командира швейцарцев — достойного гугенота и не слишком достойного католика, несмотря на его обращение, — стать за послами, как раз против Маргариты и Генриха Наваррского.

Генрих, предупрежденный Ла Молем, что переодетый де Муи будет на приеме послов, поглядывал во все стороны. Наконец глаза его встретились с глазами старика и больше не отрывались от него: одним-единственным знаком де Муи рассеял сомнения короля Наваррского. Де Муи был совершенно неузнаваем, и даже Генрих усомнился, что этот старик с белой бородой и тот бесстрашный вождь гугенотов, который несколько дней назад так яростно защищался, — одно и то же лицо.

Генрих сказал на ухо Маргарите только одно слово, и королева устремила пристальный взор на де Муи, после чего ее красивые глаза пробежали по всему залу: она искала Ла Моля, но искала напрасно.

Ла Моля не было.

Начались речи. Первая речь была обращена к королю. От имени сейма Ласко спрашивал его, согласен ли он, чтобы польская корона была предложена принцу французского королевского дома.

Карл ответил согласием, коротко и точно охарактеризовал своего брата, герцога Анжуйского, и рассказал польским послам о его необыкновенной храбрости. Говорил он по-французски, а переводчик сейчас же переводил каждую законченную его фразу. Пока говорил переводчик, всякий мог видеть, как король прижимает ко рту платок и отнимает от губ этот самый платок, окрашенный кровью.



Когда Карл закончил, Ласко обратился к герцогу Анжуйскому с латинской речью, предлагая ему корону от имени польского народа.

Герцог, тщетно пытаясь совладать с дрожавшим от волнения голосом, ответил на том же языке, что он с благодарностью принимает оказанную ему честь. Пока он говорил, Карл стоял, сжав губы и устремив на герцога взор, неподвижный и грозный, как взор орла.

Когда кончил герцог Анжуйский, Ласко взял с красной бархатной подушки корону Ягеллонов и, в то время как два польских магната надевали на герцога Анжуйского королевскую мантию, вручил корону Карлу.

Карл сделал брату знак. Герцог Анжуйский преклонил перед ним колени, и Карл надел корону ему на голову, после чего оба короля поцеловались с такой ненавистью, какую не столь уж часто питали друг к другу два брата.

В то же мгновение герольд провозгласил:

— Александр-Эдуард-Генрих Французский, герцог Анжуйский, коронован королем Польским. Да здравствует король Польский!

Все собравшиеся громко повторили:

— Да здравствует король Польский!

Затем Ласко обратился к Маргарите. Речь прекрасной королевы была оставлена напоследок. Так как право держать речь предоставлялось ей как любезность, чтобы она могла блеснуть, как выражались тогда, силой своего гения, то все с величайшим вниманием ждали ее ответной речи на латыни. Мы уже знаем, что она готовила ее сама.

Речь Ласко была не столько политической, сколько хвалебной. Хотя он был сарматом, но и он отдал дань восхищения прекрасной королеве Наваррской, и языком Овидия и стилем Ронсара ответил, что он и его спутники, выехав из Варшавы глухою ночью, наверное, сбились бы с пути, если бы их, как некогда волхвов[66], не вели две звезды; эти звезды сияли им все ярче и ярче по мере того, как они приближались к Франции, где наконец они увидели, что эти две звезды были не звезды, а прекрасные глаза королевы Наваррской. Затем, переходя с Евангелия на Коран, из Сирии — в Каменистую Аравию, из Назарета[67] — в Мекку, он в заключение выразил готовность последовать примеру тех сектантов, ярых приверженцев пророка, которые, удостоившись счастья созерцать его гробницу, выкалывали себе глаза, полагая, что, насладившись таким прекрасным зрелищем, они уже не найдут в этом мире ничего достойного созерцания.

Речь вызвала рукоплескания как у тех, кто знал латынь, ибо они вполне разделяли мнение оратора, так и у тех, кто ничего не понимал, ибо они сделали вид, что понимают.

Маргарита сделала реверанс галантному сармату и, обращаясь к послу, но посматривая на де Муи, начала речь такими словами:

— Quod nunc hac in aula insperati adestis exultaremus ego et conjux, nisi ideo immineret calamitas, scilicet поп solum frat-ris sed etiam amici orbitas[68].

Эти слова имели двойной смысл; обращаясь с ними к де Муи, королева могла обратиться с ними и к Генриху Анжуйскому. Генрих принял их на свой счет и, выражая свою признательность, поклонился.

Карл не помнил такой фразы в той речи, которую он получил несколько дней тому назад, но он не придавал серьезного значения словам Маргариты, ибо знал, что речь ее была простой учтивостью. Кроме того, латынь он знал плохо.

Маргарита продолжала:

— Adeo dolemur a te dividi ut tecum proficisci maluisse-mus. Sed idem fatum quo nunc sine ulla mora Lutetia cedere juberis, hac in urbe detinet. Proficiscere ergo, frater, proficiscere, amico, proficiscere sine nobis; proficiscentem sequentur spes et desideria nostra[69].

Нетрудно догадаться, что де Муи с глубоким вниманием прислушивался к словам, обращенным к посланникам, но предназначенным только ему. Генрих уже несколько раз отрицательно покачал головой, давая понять молодому гугеноту, что герцог Алансонский отказался, но одного этого движения, которое могло быть и случайным, было бы недостаточно для де Муи, если бы его не подтвердили слова Маргариты. В то время как он смотрел на Маргариту и слушал ее не только ушами, но и душой, его черные, блестевшие из-под седых бровей глаза поразили Екатерину: она вздрогнула, как от электрического тока, и больше не спускала глаз с той части зала.

«Странный человек, — говорила она себе, сохраняя выражение лица, какого требовала торжественная обстановка. — Кто он и почему он так пристально смотрит на Маргариту, а Маргарита и Генрих так пристально смотрят на него?».

Между тем, пока королева Наваррская продолжала свою речь, отвечая теперь на любезности польского посла, а Екатерина ломала голову над тем, кто мог быть этот красивый старик, к ней подошел церемониймейстер и подал благоухающее атласное саше, в которое была засунута сложенная вчетверо бумажка. Она раскрыла саше, вынула записку и прочла:

«Благодаря сердечному лекарству, которое я дал Морвелю, он немного окреп и смог написать имя человека, который был в комнате короля Наваррского, — это де Муи».

«Де Муи! — подумала королева. — Так я и знала! Но этот старик… Э, cospetto!..[70] Да, этот старик и есть…».

Екатерина, с остановившимися глазами и раскрытым ртом, замерла на месте.

Затем она приблизила губы к уху командира своей охраны, стоявшего рядом с ней.

— Господин де Нансе! — спокойно обратилась она к нему, — Посмотрите на пана Ласко — на того, кто сейчас говорит. Сзади него… Да… вы видите старика с белой бородой, в черном бархатном костюме?

— Да, сударыня, — ответил командир.

— Так следите за ним.

— За тем, кому король Наваррский сделал знак?

— Совершенно верно. Станьте с десятью своими людьми у ворот Лувра и, когда старик будет выходить, пригласите его от имени короля к обеду. Если он пойдет за вами, отведите его в какую-нибудь комнату и держите под арестом. Если же он будет сопротивляться, возьмите его живым или мертвым. Идите, идите!

К счастью, Генрих не слишком внимательно слушал речь Маргариты и не сводил глаз с Екатерины, не упуская ни малейшего изменения ее лица. Увидав, как упорно вглядывается королева-мать в де Муи, он забеспокоился; когда же он заметил, что она отдала какое-то приказание командиру своей охраны, он понял все.

В это мгновение он и сделал знак де Муи, который заметил де Нансе и который на языке жестов значил: «Вас узнали, спасайтесь немедленно».

Де Муи понял этот знак, совершенно естественно завершивший ту часть речи Маргариты, которая предназначалась ему. Ему не требовалось повторений — он замешался в толпе и скрылся.

Но Генрих не успокоился до тех пор, пока не увидел, что де Нансе подошел к Екатерине, и не догадался по злому выражению ее лица, что де Нансе сказал ей, что опоздал.

Торжественный прием закончился., Маргарита обменялась еще несколькими, уже неофициальными, словами с Ласко.

Король, шатаясь, встал, поклонился и вышел, опираясь на плечо Амбруаза Паре, не отходившего от Карла со времени его припадка.

Екатерина, бледная от злобы, и Генрих, безмолвный от огорчения, последовали за ним.

Герцог Алансонский держался незаметно, и Карл, не сводивший глаз с герцога Анжуйского, ни разу даже не взглянул на него.

Новый польский король чувствовал, что он гибнет. Разлученный с матерью, похищаемый северными варварами, он походил на сына Земли — Антея, потерявшего все свои силы, как только Геракл поднял его на воздух. Герцог Анжуйский полагал, что едва он переедет границу, как французский престол уйдет от него навеки.

Вот почему он не последовал за королем, а пошел к матери.

Он увидел, что она удручена и озабочена не меньше, чем он: ей не давало покоя умное, насмешливое лицо, которое она не упускала из виду во время торжества, — лицо Беарнца, которому, казалось, покровительствовала сама судьба, сметавшая с его пути королей, царственных убийц, всех врагов и все препятствия.

Увидав своего любимого сына, молча сжимавшего с мольбой свои красивые, унаследованные от нее руки, Екатерина встала и пошла к нему навстречу.

— Матушка, теперь я осужден умереть в изгнании! — воскликнул король Польский.

— Сын мой, неужели вы так скоро забыли предсказание Рене? — сказала Екатерина. — Успокойтесь, вы пробудете там недолго.

— Матушка, заклинаю вас, — взмолился герцог Анжуйский, — при первом же намеке, при первом подозрении, что французская корона может освободиться, предупредите меня…

— Будьте спокойны, сын мой, — ответила Екатерина. — Отныне и до того дня, которого мы оба ждем, в моей конюшне и днем и ночью будет стоять оседланная лошадь, а в моей передней всегда будет дежурить курьер, готовый скакать в Польшу.

IV

ОРЕСТ И ПИЛАД
Генрих Анжуйский уехал, и казалось, что мир и благоденствие снова воцарились в Лувре, у домашнего очага этой семьи Атридов.

Карл окреп настолько, что, забыв о своей меланхолии, охотился с Генрихом и беседовал с ним об охоте, когда не мог охотиться; он ставил Генриху в упрек только одно — равнодушие к соколиной охоте — и говорил, что Генрих был бы отличным королем, если бы умел так же искусно вынашивать соколов, кречетов и ястребов, как искусно наганивал он гончих и натаскивал легавых.

Екатерина снова стала хорошей матерью: нежной с Карлом и герцогом Алансонским, ласковой с Генрихом и Маргаритой; она была милостива к герцогине Неверской и г-же де Сов; ее милосердие простерлось до того, что она дважды навестила Морвеля у него дома на улице Серизе под тем предлогом, что он был ранен при выполнении ее приказа.

Маргарита продолжала свои свидания на испанский манер.

Каждый вечер она открывала окно и общалась с Ла Молем с помощью жестов или записок, а молодой человек в каждом письме напоминал своей прекрасной королеве, что она обещала ему несколько минут свидания на улице Клош-Персе в награду за его ссылку.

Только один человек в этом тихом и умиротворенном Лувре чувствовал себя одиноким и покинутым.

Человек этот был наш друг, граф Аннибал де Коконнас.

Разумеется, сознание того, что Ла Моль жив, уже кое-что значило; конечно, значило многое неизменно быть любимым герцогиней Неверской, самой веселой и самой взбалмошной женщиной на свете. Но и счастье свиданий наедине, какие дарила ему прекрасная герцогиня, и мир, который вносила в его душу Маргарита разговорами о судьбе их общего друга, не стоили в глазах пьемонтца и одного часа, проведенного с Ла Молем у их друга Ла Юрьера за кружкой сладкого вина, или одной из тех прогулок по глухим темным местам Парижа, где порядочный дворянин рисковал своей шкурой, своим кошельком или своим костюмом.

К стыду человеческой природы надо признаться, что герцогиня Неверская нелегко переносила соперничество Ла Моля. Это вовсе не значит, что она ненавидела провансальца — напротив: невольно повинуясь, подобно всем женщинам, непреодолимому влечению кокетничать с любовником другой женщины, в особенности если эта женщина — их подруга, она отнюдь не скупилась для Ла Моля на огонь своих изумрудных глаз, и сам Коконнас мог бы позавидовать откровенным рукопожатиям и обилию любезностей, которыми дарила герцогиня его друга в те дни, когда она капризничала и звезда пьемонтца, казалось, тускнела на горизонте его прекрасной возлюбленной, но Коконнас, готовый зарезать хоть пятнадцать человек ради одного взгляда своей дамы, был настолько не ревнив к Ла Молю, что при подобной смене настроения герцогини частенько предлагал ему на ухо такие вещи, что провансальца бросало в жар.

Отсутствие Ла Моля лишило Анриетту всех прелестей, которые давало ей общество Коконнаса, другими словами — ее неиссякаемого веселья, и бесконечного разнообразия в наслаждениях. В один прекрасный день она явилась к Маргарите, дабы умолить ее вернуть третье необходимое звено, без коего ум и сердце Коконнаса хиреют день ото дня.

Маргарита, неизменно любезная и к тому же побуждаемая мольбами самого Ла Моля и желанием своего сердца, назначила Анриетте свидание на следующий день в доме с двумя выходами, чтобы поговорить обстоятельно и так, чтобы никто не мог их прервать.

Коконнас без особой благодарности получил записку от Анриетты, приглашавшей его на улицу Тизон в половине десятого вечера. Тем не менее он отправился на место свидания, где и застал Анриетту, уже разгневанную тем, что она явилась первой.

— Фи, сударь! — сказала она. — Как это невоспитанно — заставлять ждать… Я уж не говорю — принцессу… А просто женщину!

— Ждать! Вот тебе раз! Это вы так считаете! — сказал Коконнас. — А я, напротив, побьюсь об заклад, что мы пришли слишком рано.

— Я? Да.

— И я тоже! Бьюсь об заклад, что сейчас всего-навсего десять.

— Да, но в моей записке было сказано: половина десятого.

— Я и вышел из Лувра в девять часов, потому что, кстати сказать, я состою на службе у герцога Алансонского, и по этой-то причине я через час вынужден буду вас покинуть.

— И вы от этого в восторге?

— Честное слово, нет. Герцог Алансонский очень угрюмый и очень капризный господин, и я предпочитаю, чтобы меня ругали такие прелестные губки, как ваши, чем такой перекошенный рот, как у него.

— Ну, ну! Так-то лучше… — заметила герцогиня. — Да! Вы сказали, что вышли из Лувра в девять часов?

— Ах, Боже мой, конечно! Я намеревался идти прямо сюда, как вдруг на углу улицы Гренель увидел человека, похожего на Ла Моля!

— Прекрасно! Опять Ла Моль!

— Всегда Ла Моль, с вашего или без вашегопозволения!

— Грубиян!

— Прекрасно! — сказал Коконнас. — Значит, снова начнем обмен любезностями.

— Нет, но с меня довольно ваших рассказов!

— Да ведь я рассказываю не по своему желанию — это вам желательно знать, почему я опоздал.

— Конечно! Разве я должна приходить первой?

— Так-то оно так. Но ведь вам некого было искать!

— Вы несносны, дорогой мой! Ну, продолжайте. Итак, на углу улицы Гренель вы заметили человека, похожего на Ла Моля… А что у вас на камзоле? Кровь?

— Ну да! Это какой-то субъект упал и обрызгал меня.

— Вы дрались?

— Разумеется.

— Из-за вашего Ла Моля?

— А из-за кого же, по-вашему, мне драться? Из-за женщины?

— Спасибо!

— Так вот, я следую за человеком, который имел неосторожность походить на моего друга. Я настигаю его на улице Кокийер, обгоняю его и при свете из какой-то лавчонки заглядываю ему в рожу. Не он!

— Ну что ж, вы хорошо сделали.

— Да, но ему-то от этого было плохо! «Сударь, — сказал я ему, — вы просто-напросто хлыщ, коль скоро вы позволяете себе походить издали на моего друга Ла Моля: он истый кавалер, а кто увидит вблизи вас, тот подумает, что вы просто бродяга». Тут он выхватил шпагу, я тоже. После третьего выпада невежа упал и забрызгал меня кровью.

— Но вы по крайней мере оказали ему помощь?

— Я только хотел это сделать, как вдруг мимо нас проскакал всадник. О, на сей раз, герцогиня, я был уверен, что это Ла Моль! К несчастью, конь скакал галопом. Я бросился бежать за всадником, а люди, собравшиеся посмотреть, каков я в бою, побежали за мной. Но так как вся эта сволочь следовала за мной по пятам и орала, меня могли принять за вора, так что я вынужден был обернуться и обратить ее в бегство, а на это я потратил некоторое время. В это-то самое время всадник исчез. Я бросился его разыскивать, принялся разузнавать, расспрашивать, объяснял, какой масти его конь — все впустую! Напрасный труд — никто его не заметил. Наконец, выбившись из сил, я пришел сюда.

— Выбившись из сил! — повторила герцогиня. — Как это любезно!

— Послушайте, дорогой Друг, — сказал Коконнас, небрежно раскидываясь в кресле, — вы опять собираетесь поедом есть меня из-за бедняги Ла Моля! И вы неправы, потому что дружба — это, знаете… Эх, были бы у меня ум и образование моего бедного друга, я бы нашел такое сравнение, которое помогло бы вам понять мою мысль… Видите ли, дружба — это звезда, а любовь… любовь… — ага! нашел сравнение! — а любовь — это только свечка. Вы мне возразите, что бывают разные сорта…

— Сорта любви?

— Нет… Свечей… И что среди них бывают и первосортные: например, розовые; возьмем розовые… они лучше; но даже и розовая свеча сгорает, а звезда сияет вечно. На это вы мне ответите, что если сгорит одна свеча, ее можно заменить целым факелом.

— Господин де Коконнас, вы фат!

— Э!

— Господин де Коконнас, вы наглец!



— Э-э!

— Господин де Коконнас, вы негодяй!

— Герцогиня, предупреждаю вас: вы заставите меня втройне сожалеть об отсутствии Ла Моля!

— Вы меня больше не любите!

— Напротив, герцогиня, вы понятия не имеете, что я боготворю вас. Но я могу любить вас, любить нежно, боготворить, а в свободное время расхваливать моего друга.

— Значит «свободным временем» вы называете то время, которое проводите со мной?

— Что прикажете делать! Бедняга Ла Моль не выходит у меня из головы!

— Это ничтожество вам дороже меня! Слушайте, Аннибал: я вас ненавижу! Будьте откровенны и смело скажите, что он вам дороже! Аннибал, предупреждаю вас: если вам что-нибудь на свете дороже меня…

— Анриетта, прекраснейшая из герцогинь! Поверьте мне: ради вашего спокойствия не задавайте мне нескромных вопросов! Вас я люблю больше всех женщин, а Ла Моля люблю больше всех мужчин.

— Хорошо сказано! — внезапно произнес чей-то голос. Шелковая узорчатая портьера перед большой раздвижной дверью в толще стены, закрывавшей вход в другую комнату, приподнялась, и в дверной раме показался Ла Моль, как прекрасный тициановский портрет в золоченой раме.

— Ла Моль! — крикнул Коконнас, не обращая внимания на Маргариту и не тратя времени на то, чтобы поблагодарить ее за сюрприз, который она ему устроила. — Ла Моль, друг мой! Милый мой Ла Моль!

И он бросился в объятия своего друга, опрокинув кресло, на котором сидел, а заодно и стол, стоявший у него на дороге. Ла Моль, в свою очередь, порывисто сжал его в объятиях, но все же, не выпуская его из объятий, обратился к герцогине Неверской:

— Простите меня, герцогиня, если мое имя порой нарушало мир в вашем очаровательном союзе. Конечно, — продолжал он, с неизъяснимой нежностью взглянув на Маргариту, — я повидался бы с вами раньше, но это зависело не от меня.

— Как видишь, Анриетта, я сдержала свое слово: вот он, — вмешалась Маргарита.

— Неужели этим счастьем я обязан только просьбам герцогини? — спросил Ла Моль.

— Только ее просьбам, — ответила Маргарита. — Но вам, Ла Моль, я позволяю не верить ни одному слову из того, что я сказала.

Тут Коконнас, который за это время успел раз десять прижать своего друга к сердцу, раз двадцать обойти вокруг него и даже поднес к его лицу канделябр, чтобы всласть на него наглядеться, наконец встал на колени перед Маргаритой и поцеловал подол ее платья.

— Ах, как хорошо! — воскликнула герцогиня Неверская. — Ну, теперь я не буду такой несносной!

— Черт побери! — вскричал Коконнас. — Для меня вы всегда будете обожаемой! Я скажу это от чистого сердца, и будь при этом хоть тридцать поляков, сарматов и прочих гиперборейских[71] варваров, я заставлю их признать вас королевой красавиц!

— Эй, Коконнас! Легче, легче! — сказал Ла Моль. — А королева Маргарита?

— О, я не откажусь от своих слов! — воскликнул Коконнас свойственным только ему шутовским тоном. — Герцогиня Анриетта — королева красавиц, королева Маргарита — краса королев.

Но что бы ни говорил и что бы ни делал наш пьемонтец, он весь отдавался счастью вновь видеть своего любимого Ла Моля и не сводил с него глаз.

— Идем, идем, прекрасная королева! — заговорила герцогиня Неверская. — Оставим этих молодых людей, связанных идеальной дружбой, и пусть они поговорят часок наедине; им столько надо сказать друг другу, что они не дадут нам поговорить. Уйти от них нам нелегко, но, уверяю, это единственное средство вылечить господина Аннибала. Сделайте это ради меня, государыня, я имею глупость любить этого гадкого человека, как его называет его же друг Ла Моль.

Маргарита шепнула несколько слов на ухо Ла Молю, который, как ни жаждал он вновь увидеть своего друга, теперь предпочел бы, чтобы нежность Коконнаса была не столь требовательной… А Коконнас в это время старался с помощью всевозможных увещаний вернуть на уста Анриетты искреннюю улыбку и вернуть ее ласковую речь, чего и добился без труда.

После этого обе женщины вышли в соседнюю комнату, где их ожидал ужин.

Два друга остались наедине.

Читатель прекрасно понимает, что первое, о чем спросил Коконнас своего друга, были подробности того рокового вечера, который едва не стоил Ла Молю жизни. По мере того, как продолжалось повествование Ла Моля, пьемонтец все сильнее дрожал, хотя, как известно читателю, взволновать его было нелегко.

— Почему же ты бежал куда глаза глядят и причинил мне столько горя, вместо того, чтобы спрятаться у нашего господина? — спросил он. — Герцог ведь защищал тебя, стало быть, он бы тебя и спрятал. Я бы жил вместе с тобой, а моя притворная печаль ввела бы в заблуждение всех луврских дураков.

— У нашего господина? — тихо переспросил Ла Моль. — У герцога Алансонского?

— Ну да! Судя по тому, что он мне сказал, я не мог не думать, что ты обязан ему жизнью.

— Жизнью я обязан королю Наваррскому, — возразил Ла Моль.

— Вот оно что! — сказал Коконнас. — А ты уверен в этом?

— Вполне.

— Ах, какой добрый, какой чудный король! Но какое же участие принимал в этом деле герцог Алансонский?

— Он держал шнурок, чтобы задушить меня.

— Черт побери! — воскликнул Коконнас. — Ла Моль, да уверен ли ты в том, что говоришь? Как! Этот бледный герцог, этот брюзга, этот червяк вздумал задушить моего друга! Черт побери! Завтра же я скажу ему, что я об этом думаю!

— Ты сошел с ума!

— Да, верно, он, пожалуй, начнет все сначала… А впрочем, все равно: этому не бывать!

— Ну, ну, Коконнас, успокойся и постарайся не забыть, что пробило половину двенадцатого и что ты сегодня на службе!

— Стану я думать о службе! Прекрасно! Пускай себе ждет! Моя служба! Чтобы я служил человеку, который держал в руках веревку для тебя!.. Да ты шутишь!.. Нет!.. Это Провидение: оно предначертало, что я должен был вновь встретиться с тобой, чтобы больше уже не расставаться. Я остаюсь здесь.

— Подумай хорошенько, несчастный! Ведь ты не пьян.

— К счастью. Будь я пьян, я бы поджег Лувр!

— Послушай, Аннибал, — настаивал Ла Моль, — будь благоразумен! Возвращайся в Лувр. Служба — вещь священная.

— А ты вернешься туда вместе со мной?

— Это невозможно!

— Разве они все еще собираются тебя убить?

— Не думаю! Я слишком мало значу, чтобы против меня был настоящий заговор, принято серьезное решение.

В капризную минуту им захотелось меня убить, вот и все: принцы просто были веселы в тот вечер!

— И что же ты делаешь?

— Я? Да ничего! Брожу, прогуливаюсь.

— Отлично! Я тоже буду прогуливаться и тоже буду бродить! Превосходное занятие! К тому же, если кто-нибудь на тебя нападет, нас будет двое, и мы им покажем! Пусть только явится, это насекомое — твой герцог! Я его пришпилю к стене, как бабочку!

— Тогда хоть попроси его дать тебе отставку.

— Да, и притом окончательную!

— В таком случае, предупреди его, что ты с ним расстаешься.

— Совершенно верно. Согласен. Сейчас напишу ему.

— Знаешь, Коконнас, это неучтиво — писать принцу крови.

— Именно крови! Крови моего друга! Ну погоди! — трагически вращая глазами, крикнул Коконнас. — Погоди! Стану я думать об этикете!

«И в самом деле, — подумал Ла Моль. — Через несколько дней ему не будет дела ни до принца, ни до кого-нибудь еще; ведь если он захочет ехать с нами, мы возьмем его с собой».

А Коконнас взял перо и, уже без возражений своего друга, легко сочинил образчик красноречия, который мы предлагаем вниманию наших читателей:

«Ваше высочество! Человеку, столь хорошо знакомому с античными авторами, как вы, Ваше высочество, несомненно, известна трогательная история Ореста и Пилада — двух героев, прославившихся как своими несчастиями, так и своей дружбой. Мой друг Ла Моль несчастен не менее, чем Орест, а я питаю к нему не менее нежные дружеские чувства, нежели питал к Оресту Пилад. Друг же мой в настоящее время занят делами весьма важными и требующими моей помощи. Бросить его я не могу. А посему я, с дозволения Вашего высочества, ухожу в отставку, ибо решил связать свою судьбу с судьбой моего друга, куда бы она меня ни повела; этим я хочу доказать Вашему высочеству, сколь велика сила, отрывающая меня от службы Вам, вследствие чего я не отчаиваюсь получить прощение и осмеливаюсь с почтением именовать себя по-прежнему».

Вашего королевского высочества герцога нижайшим и покорнейшим слугой, графом Аннибалом де Коконнасом, неразлучным другом графа де Ла Моля.
Закончив этот шедевр эпистолярного жанра, Коконнас прочитал его вслух Ла Молю, Ла Моль только пожал плечами.

— Ну, что скажешь? — спросил Коконнас, не заметив или сделав вид, что не заметил этого.

— Скажу, что герцог Алансонский посмеется над нами, — ответил Ла Моль.

— Над нами?

— Над обоими.

— По-моему, это все-таки лучше, чем душить нас поодиночке.

— Э, одно другому не мешает, — со смехом заметил Ла Моль.

— Ну, да ладно! Будь что будет, а письмо я завтра утром отправлю!.. Куда же мы пойдем ночевать?

— К Ла Юрьеру. Помнишь, в ту комнатку, где ты хотел пырнуть меня кинжалом, когда мы еще не были Орестом и Пиладом?

— Хорошо, я пошлю в Лувр письмо с нашим хозяином. В эту минуту дверь снова раздвинулась.

— Ну, как поживают Орест и Пилад? — хором спросили обе дамы.

— Черт побери! Мы умираем от голода и любви! На следующий день, в девять утра, Ла Юрьер действительно отнес в Лувр почтительнейшее послание графа Аннибала де Коконнаса.

V

ОРТОН
Хотя отказ герцога Алансонского бежать ставил под угрозу все дело и даже самую жизнь Генриха, Генрих сблизился с герцогом еще теснее.

Заметив это, Екатерина заключила, что оба принца не только поладили, но и составили заговор. Она принялась расспрашивать Маргариту, но Маргарита оказалась достойной ее дочерью: главным талантом королевы Наваррской было умение избегать скользких разговоров, поэтому она крайне настороженно отнеслась к вопросам матери и ответила на них так, что Екатерина запуталась окончательно.

Таким образом, флорентийке не оставалось ничего другого, как руководствоваться своим чутьем интриги, которое она привезла с собой из Тосканы, самого интриганского из маленьких государств той эпохи, и чувством ненависти, которое она приобрела при французском дворе — дворе, который был расколот борьбой различных интересов и взглядов сильнее, чем любой другой двор того времени.

Прежде всего она поняла, что сила Беарнца частично заключается в его союзе с герцогом Алансонским, и решила их разъединить.

С того дня, как она приняла это решение, она начала вылавливать своего сына с терпением и талантом рыболова, который, забросив грузила невода подальше от рыбы, незаметно подтягивает их со всех сторон до тех пор, пока не окружит свою добычу.

Герцог Франсуа заметил, что мать удвоила нежность, и сделал шаг ей навстречу. Что же касается Генриха, то он притворился, что ничего не замечает, и стал следить за своим союзником еще внимательнее, чем прежде.

Каждый ждал какого-нибудь события.

А покуда каждый ожидал этого события, вполне определенного для одних и только вероятного для других, в одно прекрасное утро, когда вставало розовое солнце, разливая мягкое тепло и тот сладкий аромат, который предвещает погожий день, какой-то бледный человек, опираясь на палку, вышел из домика, стоявшего за Арсеналом, и с трудом поплелся по улице Пти-Мюз.

Подойдя к Сент-Антуанским воротам, он прошел вдоль аллеи болотистым лугом, окружавшим рвы Бастилии, оставил слева большой бульвар и вошел в Арбалетный сад, где его встретил сторож и почтительно его приветствовал.



Бастилия
В саду не было никого, ибо сад, как показывает его название, принадлежал частному обществу — обществу любителей стрельбы из арбалета. Но если бы там были гуляющие, бледный человек заслуживал бы всяческого их внимания, ибо и длинные усы, и шаг, сохранивший военную выправку, хотя и замедленный болезнью, достаточно ясно указывали на то, что это офицер, недавно раненный в какой-то схватке, пробующий свои силы в умеренных физических упражнениях и вновь возвращающийся к жизни под солнышком.

Странное дело! Несмотря на наступавшую жару, человек был закутан в длинный плащ и казался безобидным, но когда плащ распахивался, становились видны два длинных пистолета, пристегнутые серебряными застежками к поясу, за который, кроме того, был засунут широкий кинжал и который удерживал такую огромную, такую длинную шпагу, что казалось, будто ее владелец не сможет вытащить ее из ножен; дополняя ходячий арсенал, она била ножнами по его похудевшим и дрожавшим ногам. А кроме того, для вящей предосторожности, гуляющий, хотя и был в совершенном одиночестве, на каждом шагу бросал вокруг испытующие взгляды, точно допрашивая каждый поворот аллеи, каждый кустик, каждую канавку. Так он добрался до глубины сада и тихонько вошел в некое подобие обвитой зеленью беседки, выходившей на бульвары и отделенной от них только густой живой изгородью и небольшой канавой, образовывавшими ее двойную ограду. Здесь этот человек улегся на дерновой скамейке рядом со столом, а вслед за тем садовый сторож, совмещавший с этой должностью ремесло трактирщика, принес какую-то сердечную микстуру.

Больной лежал так уже минут десять и несколько раз подносил ко рту фаянсовую чашку, содержимое которой он пил маленькими глотками, как вдруг лицо его, несмотря на интересную бледность, стало страшным. Он заметил, что со стороны Круа-Фобен, по тропинке, где теперь Неаполитанская улица, подъехал всадник, закутанный в широкий плащ, и остановился у бастиона в ожидании.

Прошло минут пять; едва успел бледный человек, в котором читатель, вероятно, уже узнал Морвеля, оправиться от волнения, вызванного появлением всадника, как на дороге, ставшей впоследствии улицей Фосе-Сен-Никола, появился юноша, одетый в облегающую безрукавку, какие носили пажи, и подошел к всаднику.

Морвель, скрытый листвой беседки, имел полную возможность все видеть и даже все слышать, и если мы скажем читателю, что всадник был де Муи, а юноша в облегающей безрукавке — Ортон, читатель представит себе, как напряглись его слух и зрение.

Оба вновь прибывших огляделись вокруг с величайшим вниманием. Морвель затаил дыхание.

— Сударь! Вы можете говорить, — сказал Ортон; он был моложе и менее осторожен, — здесь никто нас не увидит и не услышит.

— Это хорошо, — ответил де Муи. — Ты пойдешь к госпоже де Сов; если она дома, ты отдашь ей эту записку в собственные руки; если ее нет дома, ты положишь записку за зеркало, куда король обычно кладет свои записки; затем подождешь в Лувре. Если получишь ответ, отнесешь его в известное тебе место; если же ответа не будет, захвати с собой мушкет и приходи вечером ко мне в то место, которое я тебе указал и откуда я сейчас приехал.

— Хорошо, я знаю, — сказал Ортон.

— Я поеду; сегодня у меня еще куча дел. А ты не торопись, торопиться не нужно; тебе нечего делать в Лувре до его прихода, а он, как я полагаю, берет урок соколиной охоты. Ступай и действуй открыто. Ты поправился и пришел в Лувр поблагодарить госпожу де Сов за ее заботы о тебе, пока ты выздоравливал. Ступай, дитя мое, ступай!

Морвель слушал, а глаза его остановились, волосы встали дыбом и на лбу выступил пот. Первым его движением было отстегнуть пистолет и прицелиться в де Муи, но де Муи шевельнулся, полы плаща раздвинулись и обнаружили прочную и крепкую кирасу. Таким образом, пуля могла расплющиться о кирасу или ударить в такую часть тела, что рана была бы не смертельна. А кроме того, Морвель сообразил, что сильный и хорошо вооруженный де Муи легко справится с ним, раненным, и он со вздохом опустил пистолет, уже направленный на гугенота.

— Экая беда, — прошептал от, — что нельзя убить его здесь, где нет свидетелей, кроме этого разбойника-мальчишки, который стоит второй пули!

Но тут же Морвель подумал, что, может быть, записка, которую вручил де Муи Ортону и которую Ортон должен был передать г-же де Сов, важнее даже, чем жизнь гугенотского вождя.

— Ну, хорошо, сегодня ты ускользнул от меня! — пробормотал Морвель. — Хорошо! Ступай подобру-поздорову, но завтра настанет мой черед, хотя бы пришлось лезть за тобой в ад, откуда ты и вышел, чтобы меня убить, если я не убью тебя!

Де Муи прикрыл лицо плащом и поскакал по направлению к Тамильским болотам. Ортон пошел вдоль рвов, которые вели его к берегу реки.

Тогда Морвель, не ожидая от себя такой бодрости и прыти, вскочил и вернулся на улицу Серизе. Он зашел к себе, приказал оседлать лошадь и, несмотря на большую слабость и на опасность, что раны могут открыться, галопом пустился по Сент-Антуанской улице, затем по набережной и влетел в Лувр.

Через пять минут после того, как он исчез в пропускных воротах, Екатерина знала все, что произошло, а Морвель получил тысячу экю золотом, обещанные ему за арест короля Наваррского.

— Ну, — сказала Екатерина, — или я очень ошибаюсь, или де Муи будет тем самым темным пятном, которое Рене нашел в гороскопе проклятого Беарнца!

А через четверть, часа после приезда Морвеля в Лувр вошел Ортон, вошел открыто, как посоветовал ему де Муи, и, поболтав со своими придворными сотрапезниками, отправился к г-же де Сов.

У г-жи де Сов он застал только Дариолу: ее хозяйку вызвала к себе Екатерина, чтобы та переписала набело какие-то важные письма, Шарлотта уже пять минут сидела у королевы.

— Хорошо, я подожду, — сказал Ортон.

Воспользовавшись тем, что он свой человек в доме, юноша прошел в спальню баронессы и, убедившись, что он один, положил записку за зеркало.

В то самое мгновение, когда он отнимал руку от зеркала, вошла Екатерина.

Ортон побледнел; ему показалось, что быстрый, пронизывающий взгляд королевы-матери сразу направился на зеркало.

— Что ты здесь делаешь, малыш? Уж не ищешь ли ты госпожу де Сов? — спросила Екатерина.

— Да, ваше величество, я уже давно ее не видел, не успел поблагодарить и боялся, что она сочтет меня неблагодарным.

— Значит, ты очень любишь нашу милую Карлотту?

— Всей душой, ваше величество.

— И говорят, ты ей предан?

— Ваше величество, вы сами поймете, что это вполне естественно, когда узнаете, что госпожа де Сов ухаживала за мной так, как я не заслуживал: ведь я простой слуга.

— А по какому случаю она ухаживала за тобой? — спросила Екатерина, притворяясь, будто не знает, что случилось с юношей.

— Когда я был ранен, ваше величество.

— Ах, бедное дитя! — сказала Екатерина. — Так ты был ранен?

— Да, ваше величество.

— Когда же?

— А когда приходили арестовать короля Наваррского. Я так перепугался, увидев солдат, что закричал и стал звать на помощь; один из них ударил меня по голове, и я упал в обморок.

— Бедный мальчик! Но теперь ты поправился?

— Да, ваше величество.

— И ты ищешь короля Наваррского, чтобы вернуться к нему на службу?

— Нет. Король Наваррский узнал, что я осмелился противиться приказаниям вашего величества, и прогнал меня в толчки.

— Вот как! — сказала Екатерина тоном глубокого сострадания. — Хорошо! Я позабочусь о тебе! Но если ты ждешь госпожу де Сов, то прождешь напрасно, — она занята наверху, у меня в кабинете.

Полагая, что Ортон, возможно, не успел спрятать записку за зеркало, Екатерина ушла в кабинет г-жи де Сов, чтобы предоставить юноше полную свободу действий.

А Ортон, встревоженный неожиданным появлением королевы-матери, спрашивал себя, не связано ли это появление с заговором против его господина, как вдруг услыхал три легких удара в потолок — это был сигнал, который он сам должен был подавать в случае опасности, когда его господин был у г-жи де Сов, а он стоял на страже.

Эти три удара заставили его вздрогнуть; по какому-то странному наитию он понял, что сейчас эти три удара были предупреждением ему самому. Он подбежал к зеркалу и взял записку, которую уже успел туда положить.

Екатерина сквозь щелку между портьерами следила за всеми движениями мальчика; она видела, что он бросился к зеркалу, но не знала — для того ли, чтобы спрятать записку, или для того, чтобы ее взять.

«Почему же он не уходит?» — с нетерпением пробормотала флорентийка.

Она с улыбкой вернулась в комнату.

— Ты еще здесь, мой мальчик? — спросила она. — Чего же ты ждешь? Ведь я сказала тебе, что устрою твою судьбу! Ты мне не веришь?

— Избави Боже, ваше величество! — отвечал Ортон.

Подойдя к королеве-матери, мальчик опустился на колено, поцеловал полу ее платья и быстро вышел.

Выйдя из комнаты, он увидел в передней командира охраны, ожидавшего Екатерину. Это зрелище не только не ослабило, а лишь усилило подозрения Ортона.

Как только Екатерина увидела, что портьера опустилась за Ортоном, она бросилась к зеркалу. Но тщетно ее дрожавшая от нетерпения рука шарила за зеркалом — записки не было.

А между тем она была уверена, что видела, как мальчик подходил к зеркалу. Значит, он подходил, чтобы взять, а не положить записку. Рок посылал ее противникам силы, равные ее силам. Мальчик превращался в мужчину с той минуты, как он вступал в борьбу с нею.

Она все перевернула, пересмотрела, перерыла — ничего!..

— Ах, дрянь ты этакая!.. — воскликнула она. — Я не желала ему зла, но, раз он взял записку, он сам решил свою участь! Эй! Господин де Нансе! Эй!

Звонкий голос королевы-матери пролетел через гостиную и донесся до передней, где, как мы уже сказали, пребывал командир охраны.

Де Нансе вбежал в комнату.

— Я здесь, ваше величество! — сказал он. — Что вам угодно?

— Вы были в передней?

— Да, ваше величество.

— Вы видели выходившего отсюда юношу, мальчика?

— Видел сию минуту.

— Он, наверно, недалеко ушел?

— Самое большое — до середины лестницы.

— Позовите его.

— Как его зовут?

— Ортон. Если он не захочет вернуться, приведите его силой. Только не пугайте его, если он не будет сопротивляться. Мне надо поговорить с ним сию же минуту.

Командир выбежал из комнаты.

Как он и предполагал, Ортон едва успел дойти до середины лестницы, ибо спускался он нарочито медленно, в надежде встретить на лестнице или увидеть где-нибудь в коридорах короля Наваррского или г-жу де Сов.

Услышав, что его зовут, он вздрогнул.

Он сделал было движение, чтобы бежать, но, будучи умен не по летам, он понял, что если побежит, то все погубит.

Он остановился.

— Кто меня зовет?

— Я, господин де Нансе, — ответил командир охраны, сбегая вниз по лестнице.

— Я очень спешу, — сказал Ортон.

— Я от ее величества королевы-матери, — возразил де Нансе, подходя к Ортону.

Мальчик вытер пот, струившийся по лбу, и снова поднялся наверх.

Командир следовал за ним.

Сначала у Екатерины возник план арестовать юношу, обыскать его и завладеть запиской, которую он принес; с этой целью она решила обвинить его в краже и уже взяла с туалетного столика алмазную застежку, чтобы похищение ее вменить в вину мальчику. Но она подумала, что это опасный способ: он возбудит подозрения у юноши, юноша предупредит своего господина, тот будет настороже, а будучи настороже, не попадется.

Конечно, она могла отправить юношу в одиночку, но, как ни соблюдай при этом тайну, слух об аресте все-таки распространится по Лувру, и одного слова об аресте будет достаточно, чтобы остеречь Генриха.

Однако эта записка была необходима Екатерине: записка де Муи к королю Наваррскому, записка, отправленная с такими предосторожностями, наверное, заключала в себе целый заговор.

Екатерина положила застежку на место.

«Нет, нет, — рассуждала она сама с собой, — выдумка с застежкой достойна сбира, она никуда не годится. Но из-за какой-то записки… которая, может быть, того и не стоит… — нахмурив брови, продолжала она так тихо, что еле слышала звук своего голоса. — Честное слово, вина не моя — он сам виноват. Почему этот маленький разбойник не положил записку, куда ему было приказано? А мне записка необходима!

В эту минуту вошел Ортон.

Несомненно, выражение лица Екатерины было, страшно, потому что молодой человек побледнел и остановился на пороге. Он был слишком молод и еще не научился владеть собой в совершенстве.

— Ваше величество, — сказал он, — вы оказали мне честь позвать меня. Чем могу служить?

Лицо Екатерины прояснилось, точно его озарил солнечный луч.

— Я приказала позвать тебя, дитя мое, потому что мне нравится твое лицо, я обещала заняться твоей судьбой и хочу сдержать свое обещание, не откладывая в долгий ящик. Нас, королев, обвиняют в забывчивости. Но тому виной не наше сердце, а наш ум, занятый важными делами. И вот я вспомнила, что судьбы человеческие в руках королей, и позвала тебя. Пойдем, мой мальчик, ступай за мной.

Де Нансе, принявший все за чистую монету, с величайшим изумлением наблюдал за этой ласковостью Екатерины.

— Ты умеешь ездить верхом, малыш? — спросила Екатерина.

— Да, ваше величество.

— Тогда пойдем ко мне в кабинет. Я дам тебе письмо, и ты отвезешь его в Сен-Жермен.

— Я в распоряжении вашего величества.

— Нансе, велите оседлать ему коня. Де Нансе удалился.

— Пойдем, дитя мое, — сказала Екатерина. Она вышла первой. Ортон последовал за ней. Королева-мать спустилась этажом ниже и свернула в коридор, где находились покои короля и покои герцога Алансонского, дошла до витой лестницы, еще раз спустилась этажом ниже, отперла дверь в галерею, ключ от которой был только у короля и у нее, впустила Ортона, вошла вслед за ним и затворила за собой дверь. Галерея, как некое укрепление, окружала часть покоев короля и королевы-матери. Подобно галерее в крепости Святого Ангела в Риме и галерее в палаццо Питти во Флоренции, она служила запасным убежищем.

Когда дверь закрылась, Екатерина вместе с молодым человеком оказались запертыми в темном коридоре. Они прошли шагов двадцать — Екатерина шла впереди, Ортон следовал за нею.

Вдруг Екатерина повернулась, и мальчик увидел то мрачное выражение ее лица, какое видел десять минут назад. Ее круглые, как у пантеры или кошки, глаза, казалось, испускают в темноту пламя.

— Стой! — приказала она.

Ортон почувствовал, что по спине у него забегали мурашки: смертельный холод, как ледяной покров, спускался с каменного свода; пол казался мрачным, как крышка гроба; острый взгляд Екатерины, если можно так выразиться, вонзался в грудь молодого человека.

Он отступил и, весь дрожа, прислонился к стене.

— Где записка, которую тебе поручили передать королю Наваррскому?

— Записка? — пролепетал Ортон.

— Да, передать или, в случае его отсутствия, положить за зеркало?

— Мне, сударыня? — спросил Ортон. — Я не понимаю, что вы хотите сказать!

— Я говорю о записке, которую тебе дал де Муи час назад за Арбалетным садом.

— У меня нет никакой записки, — ответил Ортон. — Вы ошибаетесь, ваше величество.

— Лжешь! — сказала Екатерина. — Отдай записку, и я исполню обещание, которое тебе дала.

— Какое обещание, ваше величество?

— Я тебя обогащу.

— У меня нет записки, ваше величество, — повторил мальчик.

Екатерина заскрежетала зубами, но тут же улыбнулась.

— Отдай записку, и ты получишь тысячу экю золотом, — сказала она.

— У меня нет записки, ваше величество.

— Две тысячи экю!

— Да как же я отдам, коль скоро у меня ее нет?

— Ортон! Десять тысяч!

Ортон видел, что злоба, как прилив, поднимается от сердца к лицу королевы, и он подумал, что единственный способ спасти своего господина — это проглотить записку. Он сунул руку в карман. Екатерина поняла намерение Ортона и остановила его руку.

— Не надо, мальчик! — со смехом сказала она. — Хорошо, я вижу, ты человек верный! Когда короли хотят иметь надежного слугу, неплохо удостовериться в его преданности. Теперь я знаю, как вести себя с тобой. Вот мой кошелек — возьми его как первую награду. А теперь отнеси записку своему господину и скажи ему, что с сегодняшнего дня ты у меня на службе. Иди же, ты можешь выйти в ту дверь, в которую мы сюда вошли; она открывается на себя.

С этими словами Екатерина всунула кошелек в руку ошеломленного юноши и, сделав несколько шагов вперед, приложила руку к стене.

Молодой человек по-прежнему стоял в нерешительности. Он не мог поверить, что беда, которую он чуял у себя над головой, миновала.

— Да не дрожи ты так! — сказала Екатерина. — Ведь я сказала тебе, что ты можешь уйти свободно и что если ты захочешь вернуться, то твоя судьба обеспечена.

— Благодарю вас, ваше величество, — сказал Ортон. — Значит, вы меня прощаете?

— Больше того — я даю тебе награду! Ты хороший разносчик любовных записок, милый посланец любви. Но ты забываешь, что тебя ждет твой господин.

— Ах да! Верно! — сказал юноша и бросился к двери.

Но едва он сделал три шага, как пол исчез под его ногами. Он оступился, распростер руки, испустил страшный крик и исчез, провалившись в каменный мешок, открытый пружиной, на которую нажала королева-мать.

— Ну, — пробормотала Екатерина, — теперь из-за упрямства этого негодяя мне придется пройти полтораста ступенек вниз.

Екатерина вернулась к себе, зажгла глухой фонарь, возвратилась в галерею, поставила пружину на место, отворила дверь на винтовую лестницу, которая, казалось, погружается в недра земли, и, побуждаемая неутолимой жаждой любопытства, которое было не чем иным, как следствием ненависти, спустилась к железной двери, которая поворачивалась на петлях и вела на дно каменного мешка.

Там, окровавленный, искалеченный, разбившийся при падении с высоты в сто футов, но еще трепещущий, лежал несчастный Ортон.

За толстой стеной слышалось журчание Сены, воды которой, просачиваясь под землей, подходили к самому подножию лестницы.

Екатерина ступила в эту сырую, зловонную яму, видевшую немало таких падении на своем веку, обыскала тело, схватила письмо, убедилась, что это то самое, которое она хотела получить, толкнула труп ногой, нажала большим пальцем на пружину, дно наклонилось, и труп, увлекаемый собственной тяжестью, скользнул вниз и исчез по направлению к реке.

Затворив дверь, она поднялась, заперлась у себя в кабинете и прочла, записку, составленную в следующих выражениях:

«Сегодня в десять часов вечера, улица Арбр-сек, гостиница «Путеводная звезда». Если придете — ответа не надо; если не придете — скажите подателю письма «нет».

Де Муи де Сен-Фаль».
Когда Екатерина читала эту записку, только улыбку и можно было видеть у нее на лице; она думала лишь о предстоящей победе, совершенно забыв о том, какой ценой она ей досталась.

В самом деле: что такое Ортон? Верное сердце, преданная душа, красивый мальчик — вот и все!

Всякому понятно, что это ни на одно мгновение не могло поколебать чашу тех холодных весов, на которых лежат судьбы государств.

Прочитав записку, Екатерина поднялась к г-же де Сов и положила ее за зеркало.

Спустившись с лестницы, она встретила у входа в коридор командира своей охраны.

— По распоряжению вашего величества лошадь оседлана, — объявил де Нансе.

— Дорогой барон, лошадь не нужна, — отвечала Екатерина. — Я поговорила с этим мальчиком, и, по правде сказать, он оказался слишком глуп для той должности, какую я хотела ему доверить. Я брала его в лакеи, а он годен разве что в конюхи; я дала ему немного денег и выпустила в маленькую калитку.

— А как же быть с поручением? — спросил де Нансе.

— С поручением? — переспросила Екатерина.

— Да, с тем, которое он должен был выполнить в Сен-Жермене. Не желаете ли, ваше величество, чтобы я исполнил его сам или приказал исполнить его кому-нибудь из моих подчиненных?

— Нет, нет! — возразила Екатерина. — У вас и у ваших подчиненных вечером будет другое дело.

И Екатерина ушла к себе, твердо надеясь, что сегодня вечером судьба окаянного короля Наваррского будет у нее в руках.

VI

ГОСТИНИЦА «ПУТЕВОДНАЯ ЗВЕЗДА»
Два часа спустя после события, о котором мы рассказали и которое не оставило никаких следов на лице Екатерины, г-жа де Сов, закончив свою работу у королевы, поднялась в свои покои. Вслед за ней вошел Генрих и, узнав от Дариолы, что заходил Ортон, направился прямо к зеркалу и взял записку.

Записка, как мы уже сказали, была составлена в следующих выражениях:

«Сегодня в десять часов вечера, улица Арбр-сек, гостиница «Путеводная звезда». Если придете — ответа не надо; если не придете — скажите подателю письма «нет».

Адресат не был указан.

«Генрих непременно пойдет на свидание, — подумала Екатерина. — Если даже ему и не захочется идти, то теперь он не сможет сказать подателю письма «нет»!

Екатерина не ошиблась. Генрих спросил об Ортоне, и Дариола сказала ему, что он ушел с королевой-матерью, но, найдя записку на месте и зная, что бедный мальчик не способен на предательство, Генрих не стал беспокоиться.

Он, как обычно, пообедал у короля, который то и дело подтрунивал над ошибками, какие допускал Генрих утром на соколиной охоте.

Генрих оправдывался тем, что он житель гор, а не равнин, но обещал Карлу изучить соколиную охоту.

Екатерина была очаровательна и, вставая из-за стола, попросила Маргариту составить ей компанию на весь вечер.

В восемь часов Генрих, взяв с собой двух дворян, вышел с ними из Парижа в ворота Сент-Оноре, сделал большой крюк, вернулся в город со стороны Деревянной башни, переправился через Сену на пароме у Нельской башни, поднялся к улице св. Иакова и здесь отпустил дворян, словно его ожидало любовное свидание. На углу улицы Де-Матюрен он увидел закутанного в плащ всадника и подошел к нему.



Гостиница «Путеводная звезда»
— Мант, — сказал всадник.

— По, — ответил король.

Всадник тотчас же спешился. Генрих закутался в его плащ, весь забрызганный грязью, сел на его коня, от которого шел пар, вернулся назад по улице Ла-Гарп, снова переехал через реку по мосту Мельников, спустился на набережную, свернул на улицу Арбр-сек и постучал к Ла Юрьеру.

В знакомой нам зале сидел Ла Моль и писал длинное любовное письмо; кому он писал — вам известно.

Коконнас пребывал на кухне вместе с Ла Юрьером, наблюдая, как жарятся на вертеле шесть куропаток, и спорил со своим другом-трактирщиком, при какой степени прожаренности надо снимать куропаток с вертела.

В эту самую минуту постучался Генрих. Грегуар открыл дверь, отвел лошадь в конюшню, а приезжий вошел в залу, так топая, точно хотел согреть окоченевшие ноги.

— Эй! Ла Юрьер! — крикнул Ла Моль, не отрываясь от письма. — Вас тут спрашивает какой-то дворянин.

Ла Юрьер вошел в зал, осмотрел Генриха с головы до ног и, так как плащ из грубого сукна не внушал ему большого уважения, спросил короля:

— Кто вы такой?

— Ах ты, Господи! — воскликнул Генрих. — Этот господин, — продолжал он указывая на Ла Моля, — сию секунду сказал вам, что я гасконский дворянин и приехал в Париж, чтобы явиться ко двору.

— Что вам угодно?

— Комнату и ужин.

— Хм! — хмыкнул Ла Юрьер. — А у вас есть лакей? Как известно читателю, это был обычный его вопрос.

— Нет, — ответил Генрих, — но я рассчитываю нанять его, когда преуспею.

— Я не сдаю господских комнат без лакейских, — ответил Ла Юрьер.

— Даже если я предложу вам за ужин золотой нобль с розой, а за все остальное рассчитаюсь завтра?

— Ого! Уж больно вы щедры, дворянин! — сказал Ла Юрьер, подозрительно глядя на Генриха.

— Нет. Но, намереваясь провести вечер и ночь в вашей гостинице, которую мне очень хвалил один дворянин, мой земляк, я пригласил поужинать со мной приятеля. У вас есть хорошее арбуасское вино?

— У меня есть такое, что лучше не пивал и сам Беарнец!

— Отлично! Я заплачу за него отдельно… А вот и мой гость!

В самом деле, дверь отворилась и пропустила другого дворянина, на несколько лет старше первого, с огромной рапирой на боку.

— Ага! Вы точны, мой юный друг! — сказал он. — Вы явились минута в минуту — это что-нибудь да значит для человека, проделавшего двести миль!

— Это ваш гость? — спросил Ла Юрьер.

— Да, — ответил тот. Он приехал первым и сейчас, подходя к молодому человеку с длинной рапирой, пожал ему руку, — приготовьте нам ужин.

— Здесь или у вас в комнате?

— Где хотите.

— Хозяин! — крикнул Ла Моль Ла Юрьеру. — Избавьте нас от этих гугенотских физиономий; мы с Коконнасом не сможем говорить при них о своих делах.

— Эй! Накройте ужин в комнате номер два, на четвертом этаже, — приказал Ла Юрьер. — Идите наверх, господа, идите наверх!

Оба приезжих последовали за Грегуаром, шедшим впереди и освещавшим путь.

Ла Моль смотрел им вслед, пока они не скрылись; обернувшись, он увидел, что Коконнас высунул голову из кухни. Широко раскрытые глаза и разинутый рот придавали его лицу вид неописуемого изумления.

Ла Моль подошел к нему.

— Видал, черт побери? — спросил Коконнас.



— Что?

— Двух дворян?

— И что же?

— Готов поклясться, что это…

— Кто?

— Да… король Наваррский и человек в вишневом плаще.

— Клянись, если хочешь, только тихо.

— А, ты их тоже узнал?

— Конечно.

— Зачем они сюда пришли?

— Какие-нибудь любовные делишки.

— Ты так думаешь?

— Уверен.

— Я предпочитаю любовным делам хорошие удары шпагой. Я готов был поклясться, а теперь бьюсь об заклад…

— Из-за чего?

— Что тут какой-нибудь заговор.

— Э! Ты с ума сошел.

— Я тебе говорю…

— А я тебе говорю, что если они заговорщики, то это их дело.

— Что ж, это верно! Ведь я больше не служу у Алансона, так что пускай себе улаживают свои дела, как их душе угодно.

Так как куропатки достигли, по-видимому, той степени прожаренности, какую любил Коконнас, то пьемонтец, рассчитывавший на них как на самое лакомое блюдо своего ужина, позвал Ла Юрьера, чтобы тот снял их с вертела.

А в это время Генрих и де Муи устроились у себя в комнате.

— Государь! Вы видели Ортона? — спросил де Муи, когда Грегуар накрыл на стол.

— Нет, но я получил записку, которую он положил за зеркало. Я думаю, мальчик испугался; дело в том, что его застала там королева Екатерина, он и убежал, не дожидаясь меня. Я было немного встревожился, когда Дариола сказала мне, что королева-мать долго разговаривала с Ортоном.

— О! Это не опасно. Он ловкий постреленок, и, хотя королева-мать знает свое дело, он обведет ее вокруг пальца, я в этом уверен.

— А вы, де Муи, видели его потом? — спросил Генрих.

— Нет, но я увижу его сегодня: в полночь он должен зайти сюда за мной и принести мне добрый мушкет, а когда мы отсюда выйдем, он все мне расскажет.

— А что это за человек был на углу улицы Де-Матюрен?

— Какой человек?

— Человек, который дал мне лошадь и плащ; вы в нем уверены?

— Это один из самых преданных нам людей. А кроме того, он вас не знает, ваше величество, и даже не представляет себе, с кем он имел дело.

— Значит, мы можем говорить о наших делах совершенно спокойно?

— Вне всякого сомнения. А кроме того, Ла Моль на страже.

— Чудесно.

— Так что же сказал герцог Алансонский, государь?

— Герцог Алансонский не хочет уезжать, де Муи, он вполне ясно дал это понять. Избрание герцога Анжуйского на польский престол инездоровье короля изменили все его намерения.

— Так это он разрушил наш план?

— Да.

— А он нас не выдаст?

— Пока нет, но выдаст при первом удобном случае.

— Трусливая душонка! Предательский умишко! Почему он не отвечал на письма, которые я ему писал?

— Для того, чтобы иметь доказательства, но не предъявлять их. А пока все проиграно, не так ли, де Муи?

— Напротив, государь, все выиграно. Вы прекрасно знаете, что гугенотская партия, кроме небольшой группы сторонников принца Конде, была за вас и сделала вид, что завязывает отношения с герцогом Алансонским только для того, чтобы он служил ей защитой. И вот, после приема послов, я их всех снова объединил и связал с вами. Ста человек было достаточно, чтобы бежать с герцогом Алансонским; теперь у меня пятьсот; через неделю они будут готовы и расставлены отрядами вдоль дороги на По. Это будет уже не бегство, а отступление. Государь! Вам довольно пятисот человек? Будете вы чувствовать себя в безопасности с таким войском?

Генрих улыбнулся и хлопнул его по плечу.

— Ты-то знаешь, де Муи, — и знаешь только ты один, — что король Наваррский от природы не так уж пуглив, как о нем думают, — сказал он.

— Боже мой! Я-то знаю, государь, и надеюсь, что уже недалек тот час, когда вся Франция будет знать это не хуже меня.

— Но когда люди составляют заговор, им нужен успех. Первое условие успеха — решимость, а чтобы к этой решимости присоединились быстрота, прямота, твердость, нужна уверенность в успехе.

— Превосходно! Государь, по каким дням бывает охота?

— Каждую неделю или каждые десять дней — или с гончими, или соколиная.

— А когда была последняя?

— Как раз сегодня.

— Значит, через неделю или через десять дней двор снова поедет на охоту?

— Вне всякого сомнения, а может, даже раньше.

— Выслушайте меня: по-моему, все совершенно успокоились — герцог Анжуйский уехал, о нем забыли и думать. Здоровье короля с каждым днем улучшается. Преследования нас, гугенотов, почти прекратились. Расстилайтесь перед королевой-матерью, расстилайтесь перед герцогом Алансонским, твердите ему все время, что не можете уехать без него, постарайтесь, чтобы он вам верил, — это самое трудное.

— Будь покоен, он поверит!

— А вы думаете, что он так доверяет вам?

— Господь с вами, вовсе нет. Но он верит всему, что говорит королева Наваррская.

— А королева служит нам искренне?

— О! У меня есть тому доказательства. А кроме того, она честолюбива, и наваррская корона, которой нет, жжет ей лоб.

— Хорошо. Тогда за три дня до охоты пришлите мне сказать, где она будет — в Бонди, в Сен-Жермене или в Рамбуйе; прибавьте, что вы готовы. А когда увидите, что впереди скачет де Ла Моль, следуйте за ним и мчитесь что есть духу. Только бы вам удалось выехать из лесу, а там пусть королева-мать, если ей захочется вас видеть, летит за вами вслед. Но я надеюсь, что ее нормандские лошади не увидят даже подков берберских лошадей и испанских жеребцов.

— Решено, де Муи.

— У вас есть деньги, государь?

Генрих сделал гримасу, какую делал всю жизнь, когда ему задавали этот вопрос.

— Не слишком много, но, по-моему, деньги есть у Марго.

— Все равно, ваши ли, ее ли, берите с собой как можно больше.

— А ты что будешь делать тем временем?

— После того, как я устрою дела вашего величества — а я занялся ими, как вы видели, добросовестно, — надеюсь, что вы, ваше величество, разрешите мне заняться моими делами?

— Конечно, де Муи, конечно! Но какие это у тебя «свои дела»?

— Сейчас скажу, государь. Ортон, — а он мальчик очень умный, я особенно рекомендую его вашему величеству — вчера сказал мне, что встретил около Арсенала этого разбойника Морвеля, который благодаря заботам Рене теперь поправился и греется на солнышке, как и подобает змее.

— Ага! Понимаю, — сказал Генрих.

— Понимаете? Это хорошо… Когда-нибудь вы станете королем, государь, и если вы тоже захотите кому-нибудь отомстить, то отомстите по-королевски. Я же солдат и буду мстить по-солдатски. Поэтому, как только наши делишки уладятся, что даст этому разбойнику еще пять-шесть дней на поправку, я пройдусь около Арсенала, пришпилю мерзавца к земле четырьмя хорошими ударами рапиры и тогда уеду из Парижа с меньшей тяжестью на сердце.

— Занимайся своими делами, мой друг, занимайся, — сказал Беарнец. — Кстати, ты ведь доволен Ла Молем?

— О-о! Это очаровательный юноша, преданный вам душой и телом, государь! Вы можете на него положиться, как на меня… Молодец!..

— А главное — он умеет молчать. Он поедет с нами в Наварру, де Муи, а там мы подумаем, как мы сможем его вознаградить.

Едва успел Генрих со своей лукавой улыбкой произнести эти слова, как дверь отворилась, или, вернее, распахнулась, и тот, кого сейчас так расхваливали, появился бледный и возбужденный.

— Тревога, государь! Тревога! — крикнул Ла Моль. — Дом окружен!

— Окружен?! — воскликнул Генрих, вставая с места. — Кем?

— Королевскими стражниками!

— Ого! Видно, будет драка, — вытаскивая из-за пояса пистолеты, — сказал де Муи.

— Пистолеты, драка! А как вы одолеете пятьдесят человек? — возразил Ла Моль.

— Он прав, — сказал король, — и если бы нашелся какой-нибудь путь к отступлению…

— Он есть, он уже послужил мне однажды, и если вы, ваше величество, соблаговолите последовать за мной…

— А де Муи?

— И де Муи может последовать за нами, только поторопитесь оба.

На лестнице раздались шаги.

— Поздно, — сказал Генрих.

— Ах, если бы кто-нибудь задержал их минут на пять, я был бы готов ответить за жизнь короля! — воскликнул Ла Моль.

— Тогда отвечайте за нее, — сказал де Муи, — а я берусь их задержать. Идите, государь, идите!

— А как же ты?

— Не беспокойтесь, государь! Идите же!

Де Муи тут же спрятал тарелку, салфетку и стакан короля, чтобы можно было подумать, будто он ужинал один.

— Идемте, государь, идемте! — воскликнул Ла Моль, беря короля за руку и увлекая его к лестнице.

— Де Муи! Мой храбрый де Муи! — воскликнул Генрих, протягивая руку молодому человеку.

Де Муи поцеловал ему руку, вытолкнул его из комнаты и запер за ним дверь на задвижку.

— Да, да, понимаю, — заговорил Генрих, — он отдастся им в руки, а мы спасемся… Но какой черт мог нас выдать?

— Идемте, государь, идемте! Они уже на лестнице, на лестнице!

В самом деле, свет факелов пополз вверх по узкой лестнице, а снизу донеслось бряцанье шпаг.

— Скорее, государь, скорее! — сказал Ла Моль. Он вел короля в полной темноте, поднялся с ним двумя этажами выше, толкнул дверь в какую-то комнату, запер ее на задвижку и отворил окно в соседней комнате.

— Ваше величество, вас не очень пугает путешествие по крышам? — спросил он.

— Это меня-то? Охотника за сернами? Да что вы! — возразил Генрих.

— Тем лучше! Тогда идите за мной, ваше величество; дорогу я знаю и буду служить вам проводником.

— Идите, идите, — сказал Генрих, — я следую за вами. Ла Моль первым перелез через подоконник и пошел по широкой закраине крыши, служившей кровельным желобом, в конце которого он обнаружил некую лощину, образуемую двумя крышами; в эту лощину открывалась дверь необитаемого чердака.

— Государь, здесь вы у пристани, — сказал Ла Моль.

— Ага! Прекрасно, — ответил Генрих. С этими словами он вытер бледный лоб, весь покрытый каплями пота.

— Теперь все пойдет, как по маслу, — сказал Ла Моль. — Дверь чердака выходит на лестницу, внизу она выходит в коридор, а коридор ведет на улицу. Я, государь, проделал весь этот путь ночью, которая была пострашнее этой.

— Идем, идем! — сказал Генрих. — Вперед! Ла Моль первым проскользнул в настежь распахнутое чердачное окно, дошел до неплотно закрытой двери, открыл ее, очутился на верхней ступеньке витой лестницы и всунул в руку короля веревку, служившую поручнями.

— Спускайтесь, государь, — сказал он.

На середине Генрих остановился; он очутился у окошка, а окошко это выходило во двор гостиницы «Путеводная звезда». Видно было, как в доме напротив бегали по лестнице солдаты — одни со шпагами в руках, другие с факелами.

Вдруг в одной из групп король Наваррский увидел де Муи. Он отдал свою шпагу и мирно сходил с лестницы.

— Бедный юноша, — сказал Генрих, — преданное, храброе сердце!

— Ваше величество, — сказал Ла Моль, — вы можете заметить, что он, честное слово, совершенно спокоен. Смотрите, государь, он даже смеется. Он наверняка придумывает отличный выход: ведь де Муи, как вам известно, смеется редко.

— А тот молодой человек, который был с вами?

— Де Коконнас? — спросил Ла Моль.

— Да, господин де Коконнас — что с ним?

— О, государь, уж за него-то я не беспокоюсь! Увидев солдат, он сказал мне только одно: «Давай рискнем!» — «Головой?» — спросил я. — «А ты сумеешь спастись?» — «Надеюсь». — «И я тоже!» — ответил он. И я клянусь вам, государь, что он спасется. Если Коконнаса и схватят, то, ручаюсь вам, это случится только потому, что он по каким-то причинам сам даст себя схватить.

— В таком случае все улажено; постараемся добраться до Лувра, — сказал Генрих.

— Боже мой, да ничего нет проще, государь; закутаемся в плащи и выйдем — улица полна народу, сбежавшегося на шум, и нас примут за любопытных.

В самом деле, Генрих и Ла Моль обнаружили, что дверь открыта, и единственно, что мешало им выйти, — это волна народа, заливавшая улицу.

Тем не менее им удалось проскользнуть улицей Аверон. Но, добравшись до улицы Де-Пули, они увидели, что через площадь Сен-Жермен-Л'Осеруа идет де Муи, окруженный конвоем во главе с командиром охраны де Нансе.

— Вот как! По-видимому, его ведут в Лувр, — сказал Генрих. — Черт возьми! Пропускные ворота будут закрыты… У всех, кто возвращается, будут спрашивать имена, и если увидят, что я возвращаюсь следом за де Муи, то решат, что я был с ним.

— Это верно, государь, — сказал Ла Моль, — но вы возвращайтесь в Лувр другим путем.

— Кой дьявол поможет мне туда вернуться, как по-твоему?

— А разве для вашего величества не существует окно королевы Наваррской?

— Господи Иисусе! — воскликнул Генрих. — Ваша правда, господин де Ла Моль. А я об этом и не подумал!.. Да, но как дать знать королеве?

— О-о, ваше величество! — почтительно кланяясь, сказал Ла Моль. — Вы бросаете камни так метко…

VII

ДЕ МУИ ДЕ СЕН-ФАЛЬ
На сей раз Екатерина тщательно приняла все меры предосторожности и полагала, что может быть уверена в успехе.

Около десяти вечера она отпустила Маргариту, вполне убежденная, что королева Наваррская не подозревает, — кстати сказать, это было совершенно справедливо, — какие козни строятся против ее мужа, и пришла к королю с просьбой, чтобы он пока не ложился спать.

Заинтригованный торжествующим видом матери, лицо которой, вопреки ее обычной скрытности, так и сияло, Карл принялся расспрашивать Екатерину.

— Могу сказать вашему величеству одно, — сказала Екатерина, — вечером вы избавитесь от двух злейших ваших врагов.

Король двинул бровью, как человек, который как бы говорит себе: «Хорошо, посмотрим». Свистнув большой борзой собаке, которая подползла к нему на брюхе, как змея, и положила свою красивую и умную морду на колено хозяина, Карл стал ждать.

Спустя несколько минут, в течение которых Екатерина стояла, устремив глаза в одну точку и вся превратившись в слух, во дворе Лувра раздался пистолетный выстрел.

— Что это? — нахмурив брови, спросил Карл, в то время как борзая вскочила и насторожила уши.

— Ничего особенного, просто сигнал, вот и все.

— А что он означает?

— Он означает, что с этой минуты, государь, единственный ваш настоящий враг уже не сможет вам вредить.

— Там убили человека? — спросил Карл, глядя на мать взором властителя, означавшим, что смертная казнь и помилование есть два неотъемлемых атрибута королевской власти.

— Нет, государь; только арестовали двоих.

— Ох! — пробормотал Карл. — Вечно эти тайные козни, вечно какие-то заговоры, и все без ведома короля! Черт знает что! Матушка, я уже большой мальчик, такой большой мальчик, что могу и сам постоять за себя и не нуждаюсь ни в детских чепчиках, ни в детских помочах. Поезжайте в Польшу с вашим сыном Генрихом, коли хотите царствовать, а здесь вы напрасно играете в эту игру!

— Сын мой, — отвечала Екатерина, — я вмешиваюсь в ваши дела последний раз. Но эта история началась давно, и вы все время говорили, что я неправа, а потому я всей душой стремилась доказать вашему величеству, что не ошиблась.

В эту минуту в вестибюле остановились люди; было слышно, как небольшой отряд стрелков со стуком опустил приклады мушкетов на каменные плиты пола.

Почти тотчас же де Нансе попросил позволения войти к королю.



Господин де Нансе
— Пусть войдет, — поспешно сказал Карл. Де Нансе вошел, поклонился королю и, обращаясь к Екатерине, сказал:

— Приказание вашего величества исполнено: он взят.

— Как «он»? — в глубоком смущении воскликнула Екатерина. — Разве вы взяли только одного?

— Он был один, ваше величество.

— Он защищался?

— Нет, он спокойно ужинал в комнате и отдал шпагу при первом требовании.

— Кто он такой? — спросил король.

— Сейчас увидите, — отвечала Екатерина. — Господин де Нансе, введите арестованного! Через пять минут ввели де Муи.

— Де Муи! — воскликнул король. — В чем дело?

— Государь! — совершенно спокойно отвечал де Муи. — С вашего позволения я задам вам тот же вопрос.

— Вместо того, чтобы задавать такой вопрос королю, господин де Муи, — сказала Екатерина, — будьте любезны сказать моему сыну, кто недавно ночью находился в комнате короля Наваррского и в ту же ночь, воспротивившись приказу его величества, чего и можно было ожидать от такого мятежника, убил двух королевских стражей и ранил господина де Морвеля!

— Да, в самом деле, — сдвинув брови, сказал Карл, — не знаете ли вы, господин де Муи, как зовут этого человека?

— Знаю, государь. Вашему величеству угодно знать его имя?

— Признаюсь, это доставило бы мне удовольствие.

— Так вот, государь, его имя де Муи де Сен-Фаль.

— Это были вы?

— Собственной персоной.

Екатерина, изумленная такой смелостью, сделала шаг по направлению к молодому человеку.

— А как же вы осмелились воспротивиться приказу короля? — спросил Карл IX.

— Прежде всего, государь, я понятия не имел о приказе вашего величества. Кроме того, я видел только одно, вернее — только одного человека: Морвеля, убийцу моего отца и господина адмирала. Тогда я вспомнил, что полтора года назад вот в этой самой комнате, вечером двадцать четвертого августа, ваше величество обещали мне, лично мне, наказать убийцу, но так как с тех пор произошли важные события, я подумал, что королю помешали осуществить его намерения. Увидав Морвеля прямо перед собой, я был убежден, что мне послало его само небо. Остальное известно вашему величеству: я ударил его шпагой, как убийцу, государь, и стрелял в его людей, как в разбойников.

Карл ничего не ответил; дружба с Генрихом заставила его с некоторых пор смотреть на многое с другой точки зрения, не с той, с какой он видел дотоле, и нередко — с ужасом.

Королева-мать уже давно отметила у себя в памяти слова о Варфоломеевской ночи, срывавшиеся с уст ее сына, — слова, в которых чувствовались угрызения совести.

— Но зачем вы пришли в такой час к королю Наваррскому? — спросила Екатерина.

— Ну, это долго рассказывать, — ответил де Муи. — Но если у его величества достанет терпения выслушать…

— Достанет, — сказал Карл, — говорите, я хочу вас выслушать.

Екатерина села и устремила на молодого вождя тревожный взгляд.

— Мы слушаем, — сказал Карл. — Сюда, Актеон! Собака улеглась в той позе, в какой была до привода арестованного.

— Государь! — заговорил де Муи. — Я приходил к королю Наваррскому как депутат от моих собратьев, ваших верноподданных протестантского вероисповедания.

Екатерина сделала знак Карлу IX.

— Не беспокойтесь, матушка, — сказал тот, — я не упускаю ни слова. Продолжайте, господин де Муи, продолжайте. Так зачем вы приходили?

— Предупредить короля Наваррского, — продолжал де Муи, — что его отречение лишило его доверия гугенотской партии, но что в память его отца Антуана Бурбона, а главное, в память его матери, мужественной Жанны д'Альбре, имя которой всем нам дорого, протестанты считают тем не менее своим долгом выказать ему уважение и просить его, чтобы он отказался от своих прав на наваррскую корону.

— Что он говорит? — воскликнула Екатерина; несмотря на все свое самообладание, она не в силах была вынести без стона этот неожиданный, сразивший ее удар.

— Ай-яй-яй! — произнес Карл. — Но эта самая наваррская корона, которую без моего позволения примеривают чуть ли не ко всем головам в королевстве, по-моему, отчасти принадлежит и мне.

— Государь! Гугеноты больше, чем кто-либо, признают право сюзеренитета, о котором сейчас упомянул наш король. И потому они надеялись уговорить вас, ваше величество, чтобы вы сами возложили ее на ту голову, которая вам дорога.

— Я? На голову, которая мне дорога? — переспросил Карл. — Смерть дьяволу! О какой голове вы говорите, сударь? Я вас не понимаю!

— О голове его высочества герцога Алансонского. Екатерина побледнела как смерть; она пожирала де Муи горящими глазами.

— А мой брат Алансон об этом знает?

— Да, государь.

— И он готов принять эту корону?

— При условии, что на это согласитесь вы, ваше величество, — за этим-то он и направил нас к вам.

— О! Эта корона и впрямь как нельзя лучше подойдет нашему брату Алансону! — сказал Карл. — А мне это и в голову не приходило! Спасибо, де Муи, спасибо! Когда у вас будут появляться подобные мысли, добро пожаловать в Лувр!

— Государь! Вы были бы давно извещены об этом проекте, если бы не эта несчастная история с Морвелем, из-за которой я опасался, что впал в немилость у вашего величества.

— Да, но что по поводу этого проекта сказал Генрих? — спросила Екатерина.

— Король Наваррский подчинился желанию своих собратьев, и его отречение готово.

— Но в таком случае. — вскричала Екатерина, — отречение должно быть у вас при себе!

— При мне, ваше величество, — сказал де Муи, — случайно я захватил его с собой, подписано и датировано.

— А дата предшествует той сцене в Лувре? — спросила Екатерина.

— Да, ваше величество; если не ошибаюсь, это было накануне.

Де Муи вынул из кармана письменное отречение в пользу герцога Алансонского, подписанное собственной рукою Генриха и помеченное указанным числом.

— Что ж, — сказал Карл, — клянусь честью, это по всем правилам.

— А что требовал Генрих взамен своего отречения?

— Ничего, ваше величество, он сказал нам, что Дружба короля Карла щедро вознаградит его за утрату короны.

Екатерина от ярости закусила губу и заломила свои красивые руки.

— Все совершенно точно, де Муи, — добавил король.

— Но если у вас с королем Наваррским все было решено, с какой целью вы встретились с ним сегодня вечером? — Королева-мать гнула свою линию.

— Мы с королем Наваррским? — переспросил де Муи. — Господин де Нансе, который арестовал меня, подтвердит, что я был один. Его величество может его позвать.

— Господин де Нансе! — крикнул король. Командир охраны вошел в комнату.

— Господин де Нансе! — сейчас же обратилась к нему Екатерина. — Господин де Муи был совсем один в трактире «Путеводная звезда»?

— В комнате да, ваше величество, но в трактире — нет.

— А-а! — произнесла Екатерина. — Кто же был его товарищ?

— Не знаю, ваше величество, был ли тот дворянин товарищем господина де Муи, но я знаю, что он бежал в заднюю дверь, уложив двух моих солдат.

— Вы, конечно, узнали, кто этот дворянин?

— Не я, а мои солдаты.

— Кто же он такой? — спросил Карл IX.

— Граф Аннибал де Коконнас.

— Аннибал де Коконнас! — помрачнев и задумавшись, повторил король. — Это тот самый, который в Варфоломеевскую ночь так беспощадно истреблял гугенотов?

— Господин де Коконнас — дворянин его высочества герцога Алансонского, — подсказал де Нансе.

— Хорошо, хорошо, господин де Нансе, — сказал Карл IX, — можете идти, только в другой раз помните…

— Что именно, государь?

— Что вы на службе у меня и обязаны повиноваться только мне.

Де Нансе, пятясь и почтительно кланяясь, вышел из комнаты.

Де Муи иронически улыбнулся Екатерине.

На мгновение водворилась тишина.

Королева крутила кисточки своего пояса. Карл ласкал свою собаку.

— Но каковы были ваши намерения, сударь? — спросил Карл. — Стали бы вы действовать силой?

— Против кого, государь?

— Против Генриха, против Франсуа, против меня.

— Государь! Мы получили отречение вашего зятя, получили согласие вашего брата, и, как я имел честь доложить вам, мы уже собрались просить позволения вашего величества, но тут стряслась беда в Лувре.

— Так что же, матушка? — сказал Карл. — Во всем этом я не вижу ничего плохого. Вы, господин де Муи, были вправе просить себе короля. Да, Наварра может и должна быть отдельным королевством. Больше того, это королевство словно нарочно создано для того, чтобы одарить моего брата Алансона, который всегда так страстно желал иметь корону, что, когда мы надеваем нашу, он не может оторвать от нее глаза. Его интронизации препятствовало только одно обстоятельство, а именно — права Анрио, но раз Анрио отказывается от них добровольно…

— Добровольно, государь.

— Тогда, видимо, это воля Божия! Господин де Муи, вы можете свободно вернуться к своим собратьям, которых я покарал… немного жестоко, может быть; но это дело мое и Бога… и скажите им, что если они хотят, чтобы королем Наваррским стал мой брат Алансон, король Французский идет навстречу их желаниям. С этой минуты Наварра — королевство, а ее государь зовется Франциском. Мне понадобится всего неделя, чтобы мой брат покинул Париж с тем блеском и пышностью, какие подобают королю. Поезжайте, господин де Муи, поезжайте!.. Господин де Нансе, пропустите господина де Муи, он свободен.

— Государь! — сделав шаг вперед, сказал де Муи. — Вы позволите, ваше величество?

— Да, — ответил король и протянул руку юному гугеноту.

Де Муи встал на одно колено и поцеловал королю руку.

— Кстати, — сказал Карл, удерживая его, когда он собирался встать, — ведь вы просили меня наказать этого разбойника Морвеля?

— Да, государь.

— Не знаю, где он, и не могу этого сделать, — он где-то прячется, — но если вы его встретите, накажите его сами, я вам позволяю; кроме удовольствия, вы ничего мне этим не доставите.

— Государь! Вот это поистине щедрый подарок, — воскликнул де Муи. — Ваше величество, вы можете положиться на меня: я тоже не знаю, где он, но я найду его, будьте покойны!

Почтительно поклонившись королю Карлу и королеве Екатерине, де Муи вышел, а конвой, который привел его сюда, не воспрепятствовал ему уйти. Молодой человек прошел по коридорам, быстро добрался до пропускных дверей и, выйдя из Лувра, в мгновение ока промчался от площади Сен-Жермен-Л'Осеруа в трактир «Путеводная звезда», где и нашел своего коня, благодаря которому через три часа после описанной нами сцены он уже свободно дышал за стенами Манта.

Екатерина, подавляя гнев, удалилась в свои апартаменты, а оттуда прошла в апартаменты Маргариты.

Здесь она застала Генриха в халате, видимо, собиравшегося ложиться спать.



— Сатана! — прошептала Екатерина. — Помоги хоть ты несчастной королеве, от которой отвернулся Бог!

VIII

ДВЕ ГОЛОВЫ ПОД ОДНУ КОРОНУ
— Пусть герцога Алансонского попросят прийти ко мне, — отпустив мать, приказал Карл.

Де Нансе, решивший после увещания короля повиноваться отныне только ему, в мгновение ока промчался от Карла к его брату и без малейших смягчений передал ему полученное приказание.

Герцог Алансонский затрепетал; он и всегда-то дрожал перед Карлом, а теперь дрожал с тем большим основанием, что, вступив в заговор, он сам создал причины бояться его.

Тем не менее он отправился к брату с рассчитанной поспешностью.

Карл стоял, цедя сквозь зубы сигнал «Улюлю!». Войдя в комнату, герцог Алансонский подметил в стеклянных глазах Карла выражение ненависти — выражение, хорошо ему знакомое.

— Ваше величество! Вы звали меня — я здесь, — сказал он. — Что угодно вашему величеству?

— Мне угодно сказать вам, мой добрый брат, что, дабы вознаградить вас за ту большую дружбу, какую вы питаете ко мне, я решил сделать для вас сегодня то, что всего угоднее вам.

— Мне?

— Да, вам. Поищите у себя в памяти нечто такое, о чем вы мечтали последнее время, но не смели просить меня и что теперь я сам дарю вам.

— Государь! Я клянусь моему брату, — сказал Франсуа, — что желаю только одного — на долгие годы доброго здоровья королю.

— В таком случае вы должны быть довольны, Алансон: недомогание, которое я чувствовал во время приезда поляков, теперь прошло. Благодаря Анрио я спасся от разъяренного кабана, который чуть не вспорол мне живот, и теперь не завидую самому здоровому человеку в моем королевстве. Значит, вы не окажетесь плохим братом, если пожелаете мне чего-нибудь другого, кроме здоровья на долгие годы, — я и так вполне здоров.

— Я ничего не хотел, государь.

— Нет, нет, Франсуа, — начиная сердиться, возразил Карл, — вы хотели наваррскую корону, насчет которой у вас был сговор с Анрио и с де Myи: с первым — чтобы он от нее отказался, со вторым — чтобы он помог вам ее получить. И что же? Анрио от нее отказывается, а де Муи передал мне вашу просьбу, и эта корона, которой вы домогаетесь…

— Что же? — дрожащим голосом спросил герцог Алансонский.

— А то, черт побери, что она ваша!

Герцог Алансонский побледнел; кровь внезапно прилила к сердцу, едва не разорвав его, затем отхлынула к конечностям, а на щеках вспыхнул яркий румянец: при создавшихся обстоятельствах милость, которую оказывал ему король, привела его в отчаяние.

— Но, государь, — заговорил он, дрожа от волнения и тщетно стараясь овладеть собой, — я ничего не хотел, а главное, не просил ничего подобного.

— Возможно, — ответил Карл, — вы очень скромны, брат мой, но другие желали и просили за вас.

— Государь, клянусь Богом, я никогда…

— Не оскорбляйте Бога такими клятвами.

— Государь! Но это значит, что вы отправляете меня в изгнание?

— Вы называете это изгнанием, Франсуа? Черт возьми! На вас не угодишь… Уж не надеетесь ли вы на что-нибудь лучшее?

Герцог Алансонский закусил губу от отчаяния.

— Ей-Богу, Франсуа, — с напускным добродушием продолжал Карл, — я и не знал, что вы так популярны, в особенности — у гугенотов! Но они требуют вас, и я должен признаться, что ошибался. Впрочем, я не мог бы желать ничего лучшего, чем иметь своего человека, родного брата, который меня любит и не способен меня предать, во главе партии, воевавшей с нами тридцать лет! Это умиротворит всех, как по волшебству, не говоря уж о том, что в нашей семье будет три короля. Один бедняга Анрио останется ничем — только моим другом. Но он не честолюбив, и уж он-то примет это звание, которого не домогается никто.

— Государь! Вы ошибаетесь, я домогаюсь этого звания… и у кого же больше на него прав? Генрих — всего-навсего ваш зять, он породнился с вами благодаря своему браку, я же ваш брат по крови, а главное — по сердцу… Государь, умоляю вас, оставьте меня при себе!

— Нет, нет, Франсуа, — сказал Карл, — это значило бы сделать вас несчастным.

— Почему же?

— По тысяче причин.

— Но подумайте, государь: разве вы найдете такого верного товарища, как я? С детства я не разлучался с вашим величеством.

— Знаю, знаю! Иногда мне даже хотелось, чтобы вы были подальше от меня.

— Что вы хотите этим сказать, ваше величество?

— Ничего, ничего… это я так… А какая там охота! Завидую вам, Франсуа! Вы только подумайте — в этих дьявольских горах охотятся на медведей, как на кабана! Вы будете присылать нам самые красивые шкуры. Вы знаете, там на медведей охотятся с одним кинжалом: зверя выжидают, затем дразнят, разъяряют; он идет прямо на охотника, в четырех шагах от него поднимается на задние лапы — и вот тогда ему вонзают кинжал в сердце, как сделал Генрих с кабаном на последней охоте. Это опасно, но вы храбрец, Франсуа, и эта опасность доставит вам истинное наслаждение.

— Ах, ваше величество, вы только усугубляете мою печаль: ведь я больше не буду охотиться вместе с вами.

— Тем лучше, тысяча чертей и одна ведьма! — сказал король. — Наши совместные охоты не идут на пользу ни мне, ни вам.

— Что вы хотите сказать, государь?

— Я хочу сказать, что охота со мной доставляет вам такое удовольствие и так вас волнует, что вы, олицетворенная меткость, вы, попадая из незнакомой аркебузы в сороку на сто шагов, на последней охоте, когда мы охотились вместе, из вашей собственной аркебузы, из аркебузы, вам хорошо знакомой, промахнулись по кабану на двадцать шагов и вместо него перебили ногу лучшей моей лошади. Смерть дьяволу! Знаете, Франсуа, тут есть над чем задуматься!

— Государь! Простите мое волнение, — побледнев, как мертвец, возопил герцог Алансонский.

— Ну да, волнение, я это прекрасно понимаю, — продолжал Карл, — и именно потому, что я знаю истинную цену этому волнению, я и говорю вам: поверьте мне, Франсуа, нам лучше охотиться подальше друг от друга, особливо при такого рода волнении. Подумайте об этом, брат мой, но не в моем присутствии, — я вижу, что мое присутствие вас смущает, — а когда вы будете одни, и вы убедитесь, что у меня есть все основания опасаться, как бы на следующей охоте вас снова не охватило волнение; ведь ни от чего не чешутся так руки, как от волнения, и тогда вместо лошади вы убьете всадника, а вместо зверя — короля. Черт побери! Пуля повыше, пуля пониже — глядь, лицо правительства сразу изменилось; ведь в нашей семье есть тому пример. Когда Монтгомери убил нашего отца Генриха Второго[72], случайно или, быть может, от волнения, один удар его копья вознес нашего брата Франциска Второго на престол, а нашего отца Генриха унес в аббатство Сен-Дени[73]. Богу надо так мало, чтобы сотворить многое!

Герцог чувствовал, что по лбу у него заструился пот от этого удара, столь же грозного, сколь и непредвиденного.

Невозможно было яснее, чем король, высказать брату, что он все понял. Окутывая свой гнев покрывалом шутки, Карл был, пожалуй, куда страшнее, чем если бы он дал свободно вылиться наружу той клокочущей лаве ненависти, которая сжигала его душу, и месть его, казалось, была соразмерна с его злобой. По мере того, как один все сильнее ожесточался, другой становился все величественнее. В первый раз герцог Алансонский почувствовал угрызения совести, вернее — сожаление о том, что задуманное преступление не удалось.

Он боролся, пока мог, но под этим последним ударом склонил голову, и Карл заметил, что в его глазах занялось пожирающее пламя, которое у существ с нежной натурой прожигает бороздку, откуда брызжут слезы.

Но герцог Алансонский принадлежал к числу людей, плачущих только от ярости.

Карл взором коршуна смотрел на него в упор, вбирая в себя, если можно так выразиться, все чувства, сменявшиеся в душе молодого человека. И все эти чувства благодаря тому, что Карл глубоко изучил свою семью, обнаруживались перед ним так четко, как если бы душа герцога была открытой книгой.

Герцог стоял подавленный, безмолвный и недвижимый. Карл продержал его так с минуту, потом сказал тоном, проникнутым незыблемой ненавистью:

— Брат мой! Мы объявили вам наше решение, и наше решение твердо: вы уедете.

Герцог Алансонский сделал какое-то движение. Карл не подал виду, что заметил это, и продолжал:

— Я хочу, чтобы Наварра могла гордиться, что ее государь — брат Французского короля. Золото, могущество, почести — все, что приличествует вашему происхождению, — вы получите, как получил ваш брат Генрих, и так же, как он, — с усмешкой добавил Карл, — будете благодарить меня издалека. Но это все равно — для благословений расстояния не существует.

— Государь…

— Соглашайтесь или, вернее, покоряйтесь. Как только вы станете королем, вам подыщут супругу, достойную члена французской королевской фамилии. И кто знает, может быть, она принесет вам и другой престол!

— Но вы, ваше величество, забываете о своем друге Генрихе, — сказал герцог Алансонский.

— Генрихе? Но ведь я же сказал вам, что он не хочет наваррского престола! Ведь я же сказал вам, что он уступает его вам! Генрих — жизнерадостный малый, а не такая бледная личность, как вы. Он хочет веселиться и жить в свое удовольствие, а не сохнуть под короной, на что осуждены мы.

Герцог Алансонский вздохнул.

— Так ваше величество приказываете мне озаботиться… — начал он.

— Нет, нет! Ни о чем не беспокойтесь, Франсуа, — я все устрою сам; положитесь на меня, как на хорошего брата. А теперь, когда все решено, идите. Вы можете рассказывать или не рассказывать о нашем разговоре своим друзьям, но я-то приму меры, чтобы это как можно скорее стало известно всем. Идите, Франсуа!

Отвечать было нечего; герцог поклонился и вышел с яростью в душе.

Ему не терпелось повидать Генриха и поговорить с ним о том, что сейчас произошло, но увиделся он только с Екатериной: Генрих уклонялся от разговора, а королева-мать его искала.

Увидав Екатерину, герцог подавил скорбь и попытался улыбнуться. Он не был так счастлив, как герцог Анжуйский, и искал в Екатерине не мать, а только союзницу. И потому он начинал с притворства перед ней, будучи убежден, что для крепкого союза необходимо слегка обманывать друг друга.

И вот теперь он подошел к Екатерине, а на лице его оставались лишь едва заметные следы волнения.

— Вы знаете интереснейшие новости, ваше величество?

— Я знаю, о чем идет речь: вас хотят сделать королем.

— Мой брат так добр ко мне, ваше величество!

— Ведь правда же?

— Но мне очень хочется думать, что половину своей признательности я должен перенести на вас: если совет подарить мне трон дали вы, значит, я буду этим обязан вам; хотя должен признаться, что в глубине души мне больно так грабить короля Наваррского.

— А вы, по-видимому, очень любите Анрио, сын мой?

— О да! С некоторых пор мы сошлись очень близко.

— И вы думаете, что он вас любит так же, как вы его?

— Надеюсь, ваше величество.

— Знаете, такая дружба весьма поучительна, в особенности дружба между принцами. Но дружбы придворные считаются не слишком прочными, дорогой Франсуа.

— Матушка, посудите сами: ведь мы не только друзья — мы почти братья.

Екатерина улыбнулась странной улыбкой.

— Вот так так! — сказала она. — А разве короли бывают братьями?

— Но когда мы подружились, матушка, ни он, ни я королями не были, да мы никогда и не должны были стать королями — вот почему мы полюбили друг друга.

— Да, но теперь обстоятельства сильно изменились.

— Как сильно изменились?

— Ну да, конечно! Кто может теперь сказать, что вы оба не станете королями?

По тому, как вздрогнул герцог, и по краске, бросившейся ему в лицо, Екатерина поняла, что ее удар попал ему прямо в сердце.

— Он? Анрио — король? — спросил герцог. — Какого же королевства, матушка?

— Одного из самых великолепных во всем христианском мире, сын мой.

— Что вы говорите, матушка? — побледнев, молвил герцог Алансонский.

— То, что хорошая мать должна сказать сыну, и то, о чем вы давно мечтали, Франсуа.

— Я? Я ни о чем не мечтал, ваше величество, клянусь вам! — воскликнул герцог.

— Я готова поверить вам, ибо ваш друг, ваш брат Генрих, как вы его называете, только прикидывается откровенным, а на самом деле это очень ловкий и очень хитрый господин, который умеет хранить свои тайны гораздо лучше, чем вы — ваши, Франсуа. Например, говорил ли он вам когда-нибудь, что де Муи — это его поверенный в политических делах?

Говоря это, Екатерина вонзила свой взгляд, как стилет, в душу Франсуа.

Но у него было одно достоинство или, вернее, порок — умение притворяться, и потому он не дрогнул под этим взглядом.

— Де Муи? — удивленно переспросил он, как будто впервые слышал это имя в связи с такими обстоятельствами.

— Да, гугенот де Муи де Сен-Фаль — тот самый, который чуть не убил Морвеля и который, тайно разъезжая по Франции и по столице и меняя одежду, плетет сеть интриг и собирает войско, чтобы поддержать вашего брата Генриха против вашей семьи.

С этими словами Екатерина, понятия не имевшая, что ее сын Франсуа осведомлен обо всем так же хорошо и даже лучше, чем она, встала, намереваясь величественно выйти.

Франсуа удержал ее.

— Матушка! — сказал он. — Прошу вас: одно слово! Раз уж вы соблаговолили посвятить меня в вашу политику, объясните, как же Генрих, столь малоизвестный, с такими малыми силами, сможет вести войну настолько серьезную, чтобы обеспокоить мою семью?

— Ребенок! — с улыбкой произнесла королева. — Поймите, что его поддерживают тридцать тысяч человек, а быть может, и больше; что в тот день, когда он скажет одно слово, эти тридцать тысяч человек появятся внезапно, как из-под земли, да не забудьте, что эти тридцать тысяч — гугеноты, иными словами — самые храбрые солдаты в мире. И к тому же… к тому же у него есть покровитель, с которым вы не сумели или не захотели помириться.

— Кто же это?

— Король! Король, который его любит, который его выдвигает; король, который из зависти к вашему брату, королю Польскому, и из пренебрежения к вам ищет себе преемника. И только вы, слепец вы этакий, не видите, что ищет он его не в своей семье.

— Король?.. Вы так думаете, матушка?

— Неужели вы не заметили, как нежно он любит Анрио, своего Анрио?

— Верно, матушка, верно!

— И как этот самый Анрио ему платит? Ведь он, забыв, что его шурин хотел в Варфоломеевскую ночь пристрелить его из аркебузы, теперь ползает перед ним на брюхе, как собака, которая лижет побившую ее руку.

— Да, да, — пробормотал Франсуа, — я и сам заметил, как Генрих покорен моему брату Карлу.

— Генрих умеет угодить ему во всем!

— Да еще как! Раздосадованный тем, что король вечно смеется над его невежеством по части соколиной охоты, Анрио решил заняться… Ба! Еще вчера, да, не раньше, чем вчера, — он спрашивал, нет ли у меня каких-нибудь хороших трактатов об искусстве соколиной охоты.

— Постойте, постойте, — сверкнув глазами, сказала Екатерина, словно ее внезапно осенила некая мысль, — а что вы ему ответили?

— Что поищу у себя в библиотеке.

— Отлично, — сказала Екатерина, — отлично! Нужно дать ему эту книгу.

— Да я искал, но не нашел.

— Я найду!.. Найду я, а вы дадите ее как будто от себя.

— И что же из этого выйдет?

— Алансон! Вы мне верите?

— Да, матушка.

— Вы согласны беспрекословно слушаться меня во всем, что касается Генриха, которого вы не любите, что бы вы там ни говорили?

Герцог Алансонский усмехнулся.

— А я ненавижу, — продолжала Екатерина.

— Да, я буду слушаться.

— Послезавтра приходите за книгой ко мне, я вам дам ее, а вы отнесете Генриху… ну и…

— …и?

— …И предоставьте Богу, Провидению или случаю довершить все остальное.

Франсуа достаточно хорошо знал свою мать, чтобы знать также и то, что не в ее обычае было возлагать на Бога, Провидение или случай заботы как о своих друзьях, так и о врагах, но он сдержался и, не прибавив ни слова, поклонился, как человек, который принимает возложенное на него поручение, и вышел.

«Что она хотела сказать? — думал молодой человек, поднимаясь по лестнице. — Ничего не понимаю! Но во всем этом мне ясно одно: она действует против нашего общего врага. Предоставим же ей свободу действий!».

А в это время Маргарита получила через Ла Моля письмо от де Муи. Так как в политике между двумя просвещенными супругами не существовало тайн, она распечатала и прочла письмо.

Письмо несомненно оказалось для нее интересным, ибо в ту же минуту, пользуясь тем, что темнота уже спускалась на луврские стены, Маргарита быстро проскользнула потайным ходом, поднялась по винтовой лестнице и, внимательно оглядевшись вокруг, быстрая, как тень, исчезла в передней короля Наваррского.



Со времени исчезновения Ортона переднюю никто не охранял.

Это исчезновение, о котором мы ничего не говорили с того момента, когда читатель увидел трагический конец несчастного Ортона, очень встревожило Генриха. Он откровенно рассказал о своей тревоге г-же де Сов и Маргарите, но и та и другая знали не больше него; только г-жа де Сов дала ему кое-какие сведения, на основании которых в уме Генриха сложилось совершенно ясное представление о том, что бедный мальчик стал жертвой каких-то козней королевы-матери и что вследствие тех же козней он сам едва не был схвачен вместе с де Муи в трактире «Путеводная звезда».

Любой другой на месте Генриха хранил бы молчание, не осмеливаясь сказать ни слова, но Генрих рассчитал все: он понял, что молчание его погубит — ведь, как правило, люди не теряют своих слуг или доверенных людей, не наводя о них справок и не производя розысков. Так и Генрих наводил справки и производил розыски в присутствии короля и самой королевы-матери: он спрашивал об Ортоне у всех в Лувре, начиная с часового, ходившего у пропускных ворот, и кончая командиром охраны, дежурившим у короля в передней, но все расспросы и все действия были напрасны, и Генрих, который, по-видимому, был так глубоко огорчен этим событием и так привязан к бедному пропавшему слуге, что объявил во всеуслышание, что никем его не заменит до тех пор, пока не убедится, что тот исчез навсегда.

Передняя, как мы уже сказали, была пуста, когда к Генриху проникла Маргарита.

Как ни легки были шаги королевы, Генрих услыхал их и обернулся.

— Это вы, ваше величество? — спросил он.

— Да. Читайте скорее, — ответила Маргарита и подала ему раскрытое письмо.

В письме были следующие строки:

«Государь! Настало время осуществить наш план бегства. На послезавтра назначена соколиная охота вдоль Сены — от Сен-Жермена до Домиков, то есть — на протяжении всего леса.

Примите участие вэтой охоте, хотя это охота соколиная; наденьте под платье добрую кольчугу, возьмите лучшую Вашу шпагу, выберите самого породистого коня в Вашей конюшне.

Около полудня, то есть в разгар охоты, как только король поскачет за соколом, ускользните один, если поедете на охоту один, или с королевой Наваррской, если королева едет с Вами.

Пятьдесят наших спрячутся в павильоне Франциска I; ключ от павильона у нас есть; никто не будет знать, что они там, — они приедут ночью, и ставни будут закрыты.

Вы проедете по Дороге Фиалок, в конце которой буду ждать Вас я, а справа от дороги на полянке будут с двумя запасными лошадьми г.г. Ла Моль и Коконнас. Эти лошади предназначаются для смены, на случай, если Ваша лошадь и лошадь ее величества королевы Наваррской устанут.

Прощайте, государь, будьте готовы, — мы-то будем!».

— Жребий брошен! — произнесла Маргарита те самые слова, которые тысячу шестьсот лет назад произнес Цезарь на берегу Рубикона.

— Хорошо, ваше величество, — ответил Генрих, — я не обману ваших ожиданий.

— Станьте героем, государь, это не трудно: вы должны только идти своей дорогой, а для меня создайте красивый трон, — сказала дочь Генриха II.

Неуловимая улыбка скользнула по тонким губам Беарнца. Он поцеловал руку Маргариты и вышел первым, чтобы осмотреть проход, мурлыча припев старинной песни:

Тот, кто строил крепко замок,
В нем не будет жить.


Предосторожность оказалась нелишней: в ту минуту, когда он отворил дверь своей опочивальни, герцог Алансонский отворил дверь своей передней; Генрих сделал знак рукой Маргарите и громко сказал:

— А-а! Это вы, мой брат! Добро пожаловать! По знаку мужа королева все поняла и бросилась в туалетную комнату, дверь в которую была завешена огромным стенным ковром.

Герцог Алансонский вошел робким шагом, то и дело озираясь.

— Мы одни, брат мой? — вполголоса спросил он.

— Совсем одни. Что случилось? У вас такой взволнованный вид.

— Генрих, мы разоблачены!

— Каким образом?

— Де Муи арестован.

— Я знаю.

— И де Муи все рассказал королю.

— Что же он сказал?

— Что я желал занять наваррский престол и что с этой целью вступил в заговор.

— Ах, бедняга! — сказал Генрих. — Вот вы и скомпрометированы, мой бедный брат. Почему же вы до сих пор не арестованы?

— Я и сам не знаю. Король издевался надо мной, притворяясь, что дарует мне наваррский престол. Он, разумеется, рассчитывал вырвать у меня признание из глубины души, но я ничего не выдал.

— И хорошо сделали. Черт возьми! — сказал Беарнец. — Будем держаться стойко — от этого зависит наша с вами жизнь.

— Да, положение затруднительное, — ответил Франсуа, — потому-то, брат мой, я и пришел просить у вас совета: как вы думаете — бежать мне или оставаться?

— Ведь вы же видели короля, коль скоро он с вами говорил?

— Конечно!

— Так вы должны были прочесть его мысли. Руководствуйтесь своим чутьем.

— Я предпочел бы остаться здесь.

Как ни владел собой Генрих, на лице его мелькнуло радостное выражение, и, сколь неуловимым оно ни было, Франсуа подметил его на лету.

— Так оставайтесь! — сказал Генрих'.

— А вы?

— Я-то, разумеется, останусь! Мне вовсе незачем ехать, коль скоро вы остаетесь здесь, — возразил Генрих. — Я ведь хотел уехать вместе с вами только из дружеских чувств, чтобы не расставаться с любимым братом.

— Конец всем нашим планам, — сказал герцог Алансонский, — вы отступаете без боя при первом налете злого рока.

— Я не вижу злого рока в том, что останусь здесь, — отвечал Генрих, — с моим беспечным нравом мне везде хорошо.

— Хорошо, пусть так, не будем больше говорить об этом, — сказал герцог Алансонский. — Но если вы примете какое-нибудь другое решение, известите меня.

— Черт побери! Я не премину это сделать, можете мне поверить, — сказал Генрих. — Разве мы не условились, что у нас нет тайн друг от друга?

Герцог Алансонский больше не настаивал и, глубоко задумавшись, удалился: он заметил, что в какое-то мгновение стенной ковер на двери туалетной комнаты всколыхнулся.

В самом деле, как только герцог Алансонский вышел, стенной ковер приподнялся, и Маргарита появилась снова.

— Что вы думаете об этом визите? — спросил Генрих.

— Думаю, что произошло нечто новое и важное.

— А что, по-вашему, могло случиться?

— Еще не знаю, но узнаю. — А до этого?

— А до этого — непременно зайдите ко мне завтра вечером.

— Непременно зайду! — ответил Генрих, любезно целуя жене руку.

С теми же предосторожностями, с какими Маргарита вышла из своих покоев, она вернулась к себе.

IX

КНИГА О СОКОЛИНОЙ ОХОТЕ
Тридцать шесть часов протекло после событий, о которых мы сейчас рассказали. День только занимался, но в Лувре все уже встали, как это всегда бывало в дни охоты, а герцог Алансонский отправился к королеве-матери, памятуя о приглашении, которое он от нее получил.

Королевы-матери уже не было в ее опочивальне, но она приказала, чтобы герцога попросили подождать, если он явится.

Через несколько минут она вышла из потайного кабинета, куда никто, кроме нее, не входил, и куда она удалялась для занятий химическими опытами.

То ли в открытую дверь, то ли пристав к одежде Екатерины, в комнату вместе с королевой-матерью проник какой-то острый, едкий запах, и герцог увидел в эту дверь густой дым, как от ароматических курений, плававший белым облаком в лаборатории, откуда вышла королева.

Герцог не мог удержаться от любопытного взгляда.

— Да, — сказала Екатерина Медичи, — да, я сожгла кое-какие старые пергаменты, и от них пошла такая вонь, что я подбросила в жаровню немного можжевельника, — от него-то и пошел этот запах.

Герцог Алансонский поклонился.

— Ну что у вас нового со вчерашнего дня? — спросила Екатерина, пряча в широкие рукава халата руки, испещренные красновато-желтыми пятнами.

— Ничего, матушка, — ответил герцог.

— Вы виделись с Генрихом?



— Виделся.

— И он по-прежнему отказывается уезжать?

— Наотрез.

— Обманщик!

— Что вы сказали, матушка?

— Я сказала, что он уедет.

— Вы думаете?

— Уверена.

— Значит, он ускользнет от нас?

— Да, — ответила Екатерина.

— И вы дадите ему уехать?

— Не только дам, я скажу больше: необходимо, чтобы он уехал.

— Я вас не понимаю, матушка.

— Франсуа! Выслушайте внимательно то, что я сейчас вам скажу. Один весьма искусный врач — это он дал мне книгу об охоте, которую вы отнесете Генриху, — уверял меня, что у короля Наваррского вот-вот начнется какая-то изнурительная болезнь, одна из тех болезней, которые не милуют и против которых у науки нет никаких средств. Теперь вам понятно, что если ему суждено умереть от столь жестокого недуга, пусть лучше он умрет вдали от нас, не на наших глазах, не при дворе.

— Вы правы, это очень огорчило бы нас, — сказал герцог.

— Особенно вашего брата Карла, — добавила Екатерина. — А вот если Генрих умрет, ослушавшись его, король увидит в его смерти небесную кару.

— Вы правы, матушка, — с восхищением ответил герцог Алансонский, — его отъезд необходим. Но вы уверены в том, что он уедет?

— Он уже принял для этого все меры. Встреча назначена в Сен-Жерменском лесу. Пятьдесят гугенотов должны сопровождать его до Фонтенбло, а там будут ждать еще пятьсот.

— А моя сестра Марго тоже едет с ним? — с легким колебанием спросил заметно побледневший герцог.

— Да, — ответила Екатерина, — это решено. Но как только Генрих умрет. Марго вернется ко двору свободной вдовой.

— А Генрих умрет, матушка? Вы в этом уверены?

— По крайней мере, так утверждает врач, который дал мне книгу об охоте.

— А где же эта книга?

Екатерина неспешным шагом подошла к таинственному кабинету, отворила дверь, прошла в глубь кабинета и тут же вновь появилась с книгой в руках.

— Вот она, — сказала королева-мать. Герцог Алансонский не без ужаса посмотрел на книгу, которую ему протягивала мать.

— Что это за книга, матушка? — задрожав от страха, спросил герцог.

— Я уже сказала вам, сын мой, это трактат об искусстве выращивать и вынашивать соколов, кречетов и ястребов, написанная весьма ученым человеком, луккским правителем — синьором Каструччо Кастракани.

— А что я должен с ней делать?

— Отнести вашему другу Анрио, который, как вы говорили, просил у вас эту или какую-нибудь другую книгу в том же роде, чтобы постичь науку соколиной охоты. А так как на сегодня назначена охота с ловчими птицами, в которой примет участие сам король, он не преминет прочесть хоть несколько страниц, чтобы показать королю, что он послушался его советов и взялся за учение. Все дело в том, чтобы вручить книгу самому Генриху.

— О нет, я не посмею! — весь дрожа, ответил герцог.

— Отчего? — спросила Екатерина. — Книга как книга, только она долго лежала в запертом шкафу, и страницы слиплись. Вы сами, Франсуа, не пробуйте ее читать, потому что придется мусолить пальцы и отделять страницу от страницы, а это очень долго и очень трудно.

— Значит, только тот, кто жаждет знаний, станет тратить на это время и так усердно трудиться? — спросил герцог Алансонский.

— Совершенно верно, вы правильно меня поняли, сын мой.

— Ага! Вон и Анрио — он уже во дворе, — сказал герцог Алансонский. — Дайте книгу, матушка, дайте книгу! Я воспользуюсь его отсутствием и отнесу ему книгу; он вернется и найдет ее у себя.

— Я предпочла бы, чтобы вы передали ее из рук в руки, Франсуа, — так было бы вернее.

— Я уже сказал вам, что не посмею, — возразил герцог.

— Пустяки! Во всяком случае, положите ее на видном месте.

— Раскрытую? Или класть раскрытую не стоит?

— Нет, так будет лучше.

— Ну дайте.

Герцог Алансонский дрожащей рукой взял книгу из твердой руки, которую протянула ему Екатерина.

— Берите же, берите, — сказала Екатерина, — раз я ее трогаю, значит это не опасно, а вы еще и в перчатках.

Для герцога Алансонского этой предосторожности было мало, и он завернул книгу в плащ.

— Скорей, скорей! — сказала Екатерина, — Генрих может вернуться с минуты на минуту.

— Вы правы, сударыня, я иду, — сказал герцог и вышел, шатаясь от волнения.

Мы уже не раз вводили нашего читателя в покои короля Наваррского и делали его свидетелем происходивших там событий — то страшных, то радостных, в зависимости от того, грозил или улыбался гений-покровитель будущему французскому королю.

Но никогда в этих стенах, забрызганных кровью убийств, залитых вином кутежей, опрысканных духами перед любовными свиданиями, никогда в этом уголке Лувра не появлялось лицо, более бледное, чем лицо герцога Алансонского, когда он с книгой в руке отворял дверь в опочивальню короля Наваррского.

А между тем в ней, как и ожидал герцог, не было никого, кто мог бы тревожным или любопытным оком подсмотреть, что он собирался сделать. Первые лучи солнца освещали совершенно пустую комнату.

На стене висела наготове шпага, которую де Муи советовал Генриху взять с собой. Несколько звеньев от пояса-цепи валялось на полу. Туго набитый кошелек почтенных размеров и маленький кинжал лежали на столе; легкий пепел еще носился в камине, и все это вместе с другими признаками говорило герцогу Алансонскому, что король Наваррский надел кольчугу, потребовал от своего казначея денег и сжег компрометирующие бумаги.

— Матушка не ошиблась. Этот обманщик предает меня! — сказал герцог Алансонский.

Это заключение несомненно придало новые силы молодому человеку, ибо после того, как он обшарил глазами каждый уголок комнаты, после того, как он приподнял все стенные ковры, и после того, как сильный шум, долетавший со двора, и полная тишина, царившая в покоях Генриха, убедили герцога, что никто и не думает за ним подсматривать, он вынул книгу из плаща и быстрым движением положил ее на стол, где лежал кошелек, прислонил ее к пюпитру из резного дуба; тотчас же отойдя подальше, он протянул руку в перчатке и с нерешительностью, выдававшей его страх, раскрыл книгу на странице с охотничьей гравюрой.

Раскрыв книгу, герцог Алансонский отступил на три шага, сорвал с руки перчатку и бросил ее в еще горевшую жаровню, которая только что поглотила письма. Мягкая кожа зашипела на угольях, свернулась и развернулась, как большая мертвая змея, и вскоре от нее остался лишь черный сморщенный комочек.

Герцог Алансонский подождал, пока пламя сожжет перчатку окончательно, затем свернул плащ, в котором принес книгу, сунул его под мышку и скорыми шагами удалился к себе. С бьющимся сердцем отворяя свою дверь, он услыхал на винтовой лестнице чьи-то шаги; будучи совершенно уверен, что это возвращается Генрих, он быстро запер за собой дверь.

Он бросился к окну, но из окна видна была только часть луврского двора. Генриха в этой части не было, и герцог окончательно убедился, что это возвращается к себе Генрих.

Герцог сел, раскрыл книгу и попытался читать. Это была история Франции от эпохи Фарамона до Генриха II, который спустя несколько дней после своего восшествия на престол дал привилегию на ее печатание.

Но мысли герцога витали далеко: лихорадка ожидания сжигала его жилы. Биение в висках отдавалось в самой глубине мозга, и, как это бывает иногда во сне или в магнетическом экстазе, Франсуа казалось, что он видит сквозь стены; взгляд его проникал в комнату Генриха, несмотря на тройное препятствие, отделявшее его от комнаты.

Чтобы удалить страшный предмет, который, как ему казалось, он видел своим внутренним взором, герцог пытался сосредоточить взгляд на чем-нибудь другом, не на этой страшной книге, прислоненной к дубовому пюпитру и открытой на охотничьей гравюре. Но тщетно брал он в руки то один, то другой предмет из своего оружия, то одну, то другую драгоценность, и сотни раз прошагал взад и вперед по одной линии: каждая подробность гравюры, которую, кстати сказать, герцог видел мельком, запечатлелась у него в мозгу. То был какой-то дворянин на коне — он сам исполнял обязанности сокольника, махал вабилом, подманивая сокола, и скакал во весь опор среди болотных трав. Как ни сильна была воля герцога, воспоминание торжествовало над волей.

Кроме того, он видел не только книгу, но и короля Наваррского: он подходит к книге, смотрит на гравюру, пытается переворачивать страницы, но страницы слиплись, это ему мешает, он мусолит палец и, устранив помеху, листает книгу.

Сколь ни мнимо, сколь ни фантастично было это видение, герцог Алансонский зашатался и вынужден был опереться на стол одной рукой, а другой прикрыть глаза, как будто, прикрыв глаза, он не так ясно видел то зрелище, от которого хотел бежать.

А зрелище было плодом его воображения!

Вдруг герцог Алансонский увидел, что по двору идет Генрих: он остановился на несколько минут около людей, грузивших на двух мулов якобы охотничьи припасы, которые на самом деле были не чем иным, как деньгами и вещами, необходимыми для путешествия, и, отдав распоряжения, пересек двор по диагонали, очевидно, направляясь к входной двери.

Герцог Алансонский застыл на месте. Значит, по потайной лестнице поднимался не Генрих! Значит, все душевные муки, которые он претерпевал в течение четверти часа, он претерпел напрасно! То, что он считал уже конченным или близким к концу, должно было только начаться.

Герцог Алансонский открыл дверь своей комнаты, закрыл ее за собой и, подойдя к двери в коридор, прислушался. На сей раз ошибиться было невозможно: это в самом деле был Генрих. Герцог Алансонский узнал его походку и даже характерный звон колесиков его шпор.

Дверь в покои Генриха отворилась и захлопнулась. Герцог Алансонский вернулся к себе в комнату и упал в кресло.

— Да! Да! — рассуждал он сам с собой. — Вот что там происходит: он прошел в переднюю, прошел первую комнату, вошел в опочивальню; теперь он ищет глазами шпагу, кошелек, кинжал и на том же столике вдруг видит раскрытую книгу. «Что это за книга? — спрашивает он себя. — Кто мне ее принес?» Затем он подходит ближе, видит гравюру, на которой изображен всадник, подманивающий сокола, хочет почитать книгу и пытается перевернуть страницу.

Холодный пот выступил на лбу Франсуа.

«Будет ли он звать на помощь? — продолжал герцог. — Действует ли этот яд сразу? Нет, конечно, нет: ведь матушка сказала, что он медленно умрет от истощения».

Эта мысль немного успокоила его.

Так прошло десять минут — целая вечность мучительной тревоги, прожитая мгновенье за мгновеньем, и каждое из этих мгновений несло с собою все, что порождает в воображении человека безумный страх — целый мир видений.

Герцог Алансонский не выдержал, встал и прошел через переднюю — здесь уже начали собираться его придворные.

— Привет вам, господа! — сказал он. — Я спущусь к королю.

Чтобы обмануть снедающее его волнение, а может быть, чтобы подготовить себе алиби, герцог в самом деле спустился к брату. Зачем он шел к нему? Он и сам не знал… Что он мог сказать брату?.. Ничего! Не к Карлу он шел, он бежал от Генриха.

Он спустился по винтовой лестнице и увидел, что дверь короля приоткрыта.

Стража пропустила герцога, не останавливая: в дни охоты этикет отменялся, и вход был свободен.

Франсуа прошел сначала переднюю, потом гостиную, потом опочивальню, не встретив никого; он подумал, что Карл, наверно, в Оружейной, и отворил дверь из опочивальни в Оружейную.

Карл сидел за столом, спиной к двери, в которую вошел Франсуа, в большом кресле с резной остроконечной спинкой.

Он, видимо, был погружен в какое-то занятие, которое захватило его целиком.

Герцог подошел к нему на цыпочках; Карл читал.



— Прекрасная книга, ей-ей! — неожиданно воскликнул он. — Я много слышал о ней, но не знал, что она есть во Франции!

Герцог Алансонский прислушался и сделал шаг вперед.

— Проклятые страницы! — сказал король, поднеся палец к губам и нажимая им на страницу, которую он прочитал, чтобы отделить ее, от следующей, которую он собирался прочитать. — Можно подумать, будто кто-то нарочно склеил все страницы, чтобы скрыть от человеческих глаз чудеса, которые заключены в этой книге!

Герцог Алансонский рванулся вперед.

Книга, над которой склонился Карл, была та, которую он оставил у Генриха!

У него вырвался глухой крик.

— А-а! Это вы, Алансон? — сказал Карл. — Добро пожаловать! Подойдите и посмотрите на самую прекрасную книгу о соколиной охоте, которая когда-либо выходила из-под пера человека.

Первым движением герцога Алансонского было вырвать книгу из рук брата, но адская мысль пригвоздила его к месту, страшная усмешка пробежала по его белым губам, и он, словно ослепленный молнией, провел рукой по глазам.

Мало-помалу он пришел в себя, но не сделал ни шагу ни вперед, ни назад.

— Государь! Как попала эта книга в руки вашего величества? — спросил герцог Алансонский.

— Очень просто. Сегодня утром я поднялся к Анрио посмотреть, готов ли он, но его уже не было дома, — верно, бегал по псарням и конюшням; однако вместо него я нашел там это сокровище и принес сюда, чтобы почитать всласть.

Король опять поднес палец к губам и опять перевернул строптивую страницу.

— Государь! — пролепетал герцог Алансонский, у которого волосы встали дыбом и который почувствовал какое-то страшное томление во всем теле. — Я пришел сказать вам…

— Дайте мне кончить главу, Франсуа, а потом говорите все, что вам будет угодно, — ответил Карл. — Я прочел уже пятьдесят страниц — иными словами, я просто пожираю эту книгу.

«Он принял яд двадцать пять раз, — подумал Франсуа. — Мой брат уже мертвец!».

И тут он подумал, что, пожалуй, это перст Божий, а отнюдь не случайность.

Франсуа дрожащей рукой вытер холодный пот, струившийся у него по лбу, и, исполняя приказание брата, принялся ждать окончания главы.

X

СОКОЛИНАЯ ОХОТА
Карл продолжал читать. Побуждаемый жгучим интересом, он пожирал глазами страницы, а каждая страница, как мы уже сказали, то ли от того, что книга долго лежала в сырости, то ли по совсем другим причинам, прилипла к следующей странице.

Герцог Алансонский угрюмо смотрел на эту страшную драму, развязку которой смутно предвидел он один.

«Ох, что же это будет? — рассуждал он сам с собой. — Как? Я уеду, я отправлюсь в изгнание, я побегу за воображаемым троном, а Генрих при первом известии о болезни Карла объявится в каком-нибудь укрепленном городе милях в двадцати от столицы, будет стеречь добычу, которую нам посылает случай, и может одним махом очутиться в Париже, так что не успеет король Польский получить известие о смерти брата, как произойдет смена династии. Это недопустимо!».

Это были те самые мысли, которые пересилили первое невольное чувство ужаса, побуждавшее Франсуа остановить Карла. Это был тот рок, который, казалось, неизменно охраняет Генриха и преследует Валуа и против которого Франсуа решил пойти еще раз.

В одно мгновение весь план его действий по отношению к Генриху Наваррскому изменился. Ведь оставленную книгу прочел Карл, а не Генрих; Генрих должен был уехать, но уехать обреченным. Однако если рок спас его еще раз, необходимо было, чтобы Генрих остался здесь, ибо Генрих — узник Венсенна или Бастилии — не так страшен, как король Наваррский во главе тридцатитысячного войска.

Итак, герцог Алансонский дал Карлу кончить главу; когда же король поднял голову, он сказал:

— Брат мой! Я ждал, ибо так приказали мне вы, ваше величество, но ждал с величайшим сожалением, потому что должен был сказать вам одну чрезвычайно важную вещь.

— Э! К черту! — ответил Карл, бледные щеки которого начали мало-помалу багроветь — то ли от чрезмерной страстности, с которой он читал, то ли от начавшего действовать яда. — К черту! Если ты пришел говорить со мной все о том же, ты уедешь так же, как уехал король Польский. Я освободился от него, освобожусь и от тебя, и больше об этом ни слова!

— Но я, брат мой, хочу поговорить с вами не о своем отъезде, а об отъезде другого человека, — объявил Франсуа. — Вы, ваше величество, задели самое глубокое, самое деликатное мое чувство — мою любовь к вам как брата, мою верность как подданного, и я стремлюсь доказать вам, что я-то не изменник.

— Ну? Какой-нибудь новый слух? — произнес Карл, облокотившись на книгу, положив ногу на ногу и глядя на Франсуа с видом человека, вопреки своему обыкновению, запасающегося терпением. — Какое-нибудь обвинение, изобретенное сегодня утром?

— Нет, государь. Это дело вполне достоверное, это заговор, который только моя смехотворная щепетильность не позволяла мне вам открыть.

— Заговор? — переспросил Карл. — Посмотрим, какой там еще заговор!

— Государь! — продолжал Франсуа. — Пока вы будете охотиться с соколами у реки и в долине Везине, король Наваррский поскачет в Сен-Жерменский лес, где его будет ждать группа друзей, и убежит вместе с ними.

— Так я и думал, — ответил Карл. — Еще одна чудная клевета на моего бедного Анрио! Послушайте, вы когда-нибудь оставите его в покое?

— Вашему величеству не придется долго ждать, чтобы убедиться, — клевета или не клевета то, что я имел честь сказать вам.

— Каким образом?

— Таким, что наш зять сегодня вечером убежит. Карл встал с места.

— Вот что, — сказал он, — в последний раз я соглашаюсь сделать вид, что верю вашим вымыслам; но предупреждаю и тебя, и мать — это в последний раз.

— Позвать ко мне короля Наваррского! — приказал он, возвысив голос.

Один из стражников двинулся было, чтобы исполнить приказание, но Франсуа остановил его жестом.

— Это плохой способ, брат мой, так вы ничего не узнаете. Генрих от всего отопрется, даст знать своим, те будут предупреждены и разбегутся, а мою мать и меня обвинят не только в игре воображения, но и в клевете.

— Чего же вы хотите в таком случае?

— Чтобы вы, ваше величество, во имя нашего родства, послушались меня, чтобы во имя моей преданности, в которой вы убедитесь, вы не, торопили событий. Действуйте так, государь, чтобы истинно виновный — тот, кто в течение двух лет изменял вашему величеству в мыслях, чтобы потом изменить на деле, — был наконец признан виновным на основании неопровержимых доказательств и наказан по заслугам.

Карл ничего не ответил; он подошел к окну и отворил его: кровь приливала ему к мозгу.

Затем он быстро обернулся.

— Хорошо! Как поступили бы вы сами? — спросил он. — Говорите, Франсуа!

— Государь! — отвечал герцог Алансонский. — Я приказал бы оцепить Сен-Жерменский лес тремя отрядами легкой кавалерии, с тем, чтобы они в условленное время, например в одиннадцать часов, двинулись в путь, сгоняя всех, кто окажется в лесу, к павильону Франциска Первого, который я, как бы случайно, назначил местом встречи для обеда. Затем я сделал бы вид, что следую за своим соколом, а заметив, что Генрих удаляется, поскакал бы к месту сбора, где он был бы схвачен вместе со своими сообщниками.

— Мысль хороша, — сказал король. — Пусть ко мне позовут командира моей охраны.

Герцог Алансонский вынул из-за камзола серебряный свисток, висевший на золотой цепочке, и свистнул.

Карл подошел к командиру и шепотом отдал ему распоряжения.

В это время его большая борзая Актеон схватила какую-то добычу и, делая бесконечные резвые скачки, начала таскать ее по комнате и раздирать своими прекрасными зубами.

Карл обернулся со страшным проклятием. Добычей, которую схватил Актеон, оказалась драгоценная книга о соколиной охоте, коей, как мы уже сказали, существовало лишь три экземпляра в мире.

Наказание соответствовало преступлению.

Карл схватил арапник, и свистящий ремень тройным кольцом обвился вокруг животного. Актеон взвизгнул и залез под стол, покрытый огромным ковром и служивший ему убежищем.

Карл поднял книгу и с радостью увидел, что не хватает только одной страницы, да и на той был не текст, а гравюра.

Он аккуратно поставил книгу на полку, где Актеон не мог ее достать. Герцог Алансонский смотрел на него с беспокойством. Ему очень хотелось, чтобы книга, выполнившая свою страшную миссию, теперь ушла из рук Карла.

Пробило шесть часов.

Это был час, когда король должен был спуститься во двор, запруженный лошадьми в богатой сбруе, мужчинами и женщинами в богатых костюмах. Сокольничьи держали на руке соколов в клобучках; у нескольких доезжачих висели через плечо рога, на случай, если королю надоест охота с ловчими птицами и он захочет, как это не раз бывало, поохотиться на косулю или лань.

Король спустился вниз, предварительно заперев дверь в Оружейную палату. Герцог Алансонский, следивший за каждым его движением горящим взглядом, видел, как он положил ключ в карман.

Спускаясь по лестнице, король остановился и приложил руку ко лбу.

Ноги герцога Алансонского дрожали не меньше, чем ноги короля.

— Мне кажется, будет гроза, — сказал герцог.

— Гроза в январе? Вы с ума сошли! — сказал Карл. — У меня кружится голова, кожа у меня сухая. Нет, я просто устал, вот и все.

И добавил вполголоса:

— Они меня убьют своей ненавистью и своими заговорами.

Но, как только король ступил на двор, свежий утренний воздух, крики охотников, шумные приветствия ста человек, собравшихся на охоту, произвели на Карла свое обычное действие.

Он вздохнул свободно и радостно.

Прежде всего он отыскал глазами Генриха. Генрих был рядом с Маргаритой.

Эти превосходные супруги, казалось, не могли расстаться — до того они любили друг друга.

Заметив Карла, Генрих поднял лошадь на дыбы и, заставив ее сделать три курбета, очутился рядом с королем.

— Ого, Анрио! — воскликнул Карл. — Можно подумать, что вы собираетесь скакать за ланью! А ведь вам известно, что сегодня у нас охота с соколами.

И, не дожидаясь ответа, крикнул:

— Едем, господа, едем! Мы должны быть на месте охоты в девять часов!

Король произнес эти слова, нахмурив брови и почти грозно.

Екатерина смотрела на эту сцену из луврского окна. За приподнятой занавеской виднелось ее бледное лицо под вуалью, а ее фигура в черном одеянии терялась в полумраке.

По приказу Карла вся эта раззолоченная, разукрашенная, благоухавшая толпа во главе с королем вытянулась в струнку, чтобы проехать в пропускные ворота Лувра, и выкатилась лавиной на дорогу в Сен-Жермен, сопровождаемая криками народа, приветствовавшего молодого короля, а он, задумчивый и озабоченный, ехал впереди всех на белоснежной лошади.

— Что он сказал вам? — спросила Генриха Маргарита.

— Поздравил меня с изящной лошадью.

— И только?

— Только.

— Значит, ему стало что-то известно.

— Боюсь, что да.

— Будем осторожны!

Лицо Генриха озарила одна из его лукавых улыбок, которые были ему свойственны и которые словно хотели сказать, особливо Маргарите: «Будьте спокойны, душенька моя».

Едва весь кортеж выехал с Луврского двора, Екатерина опустила занавеску.

Но кое-какие обстоятельства не укрылись от ее глаз: и бледность Генриха, и его нервные вздрагивания, и его разговоры вполголоса с Маргаритой.

Но бледность Генриха объяснялась тем, что его мужество носило сангвинический характер, его кровь во всех случаях, когда его жизнь ставилась на карту, не приливала к мозгу, как это обычно бывает, а отливала к сердцу.

Нервные вздрагивания объяснялись тем, как встретил его Карл, а встреча была до такой степени непохожа на Карла, что это взволновало Генриха.

Наконец, разговоры с Маргаритой объяснялись тем, что, как нам известно, в области политики муж и жена заключили между собой оборонительный и наступательный союз.

Но Екатерина истолковала все эти обстоятельства иначе.

— Я думаю, — прошептала она со своей флорентийской улыбкой, — что на сей раз милейшему Генриху несдобровать!

Чтобы убедиться в этом, она, выждав четверть часа, пока охота выедет из Парижа, вышла из своих покоев, прошла по коридору, поднялась винтовой лестницей и своим запасным ключом открыла дверь в покои короля Наваррского.

Однако она тщетно разыскивала книгу по всем апартаментам. Тщетно осматривала горящими глазами столы, этажерки, полки — книги, которую она искала, не было нигде.

— Наверно, Алансон уже унес ее; это благоразумно, — подумала она и почти уверенная, что на этот раз план удался, спустилась к себе.

А тем временем король ехал, по дороге в Сен-Жермен, куда и прибыл через полтора часа быстрой езды; собравшиеся не стали подниматься к старому замку, мрачно и величественно возвышавшемуся на вершине холма среди разбросанных вокруг него домов. Они проехали по деревянному мосту, против дуба, который поныне зовется дубом Сюлли[74]. После этого был дан знак украшенным флагами лодкам, следовавшим за охотой, переправить на тот берег короля и его свиту и, таким образом, дать им возможность продолжать свой путь.

И в ту же минуту веселая молодежь, возбужденная разнообразными впечатлениями, двинулась во главе с королем по чудесному лугу, который спускается с лесистого Сен-Жерменского холма и который внезапно обрел вид огромного ковра, пестревшего многокрасочными фигурами и обшитого серебристой бахромой пенившейся у берега реки.

Впереди короля, ехавшего на белой лошади и державшего на кулаке своего любимого сокола, шли сокольничьи в зеленых безрукавках, в высоких сапогах и, направляя голосом шестерых грифонов, обыскивали тростники, окаймлявшие реку.

В это время прятавшееся за тучами солнце внезапно выглянуло из темного океана, в который оно погрузилось. Солнечный луч озарил золото, драгоценности, горящие глаза и превратил все это в огненный поток.

И, точно дождавшись наконец, когда великолепное солнце озарит ее гибель, из гущи тростников с жалобным протяжным криком поднялась цапля.

— Гой-гой! — крикнул Карл, сняв клобучок с сокола и выпуская его на беглянку.

— Гой-гой! — крикнул хор голосов, подбадривая сокола.

Сокол, на мгновение ослепленный светом, перевернулся в воздухе, описал круг на месте и, внезапно, заметив цаплю, быстро взмахивая крыльями, понесся за нею.

Но цапля, птица осторожная, поднялась больше, чем в ста шагах от сокольничьих, и за то время, пока король расклобучивал сокола, — а сокол успел привыкнуть к свету, — сумела выиграть расстояние или, вернее, выиграть высоту. Таким образом, когда ее враг заметил ее, она поднялась уже больше, чем на пятьсот футов и, найдя в верхних слоях воздуха течение, необходимое для ее могучих крыльев, устремилась ввысь.

— Гой-гой! Железный клюв! — подбадривая сокола, кричал Карл. — Покажи ей, какой ты породы! Гой-гой!

Словно понимая подбадривающий клич, благородная птица стрелой понеслась по диагонали к верхней точке вертикальной линии полета цапли, которая шла все выше и выше, словно хотела исчезнуть в эфире.

— Ага! Трусиха! — крикнул Карл, как будто беглянка могла понять его, и, пустив коня в галоп и держась направления охоты, поскакал с запрокинутой головой, чтобы ни на одно мгновение не потерять из виду обеих птиц. — Ага, трусиха, удираешь! Но мой Железный клюв покажет тебе, какой он породы! Погоди! Погоди! Гой-гой! Железный клюв! Гой!

В самом деле, борьба становилась интересной: обе птицы приближались одна к другой или, вернее, сокол приближался к цапле.

Теперь все дело было в том, кто из них в этой первой атаке возьмет верх.

У страха крылья оказались быстрее, чем у храбрости.

Сокол, увлекаемый полетом, пронесся под грудью цапли вместо того, чтобы взмыть над нею. Цапля воспользовалась своим положением и ударила его своим длинным клювом.

Сокол, словно получив удар кинжалом, как оглушенный, трижды перекувырнулся в воздухе, и одно мгновение можно было подумать, что он пойдет вниз. Но, подобно раненому воину, который встает с земли еще страшнее, чем был, он издал пронзительный, грозный крик и вновь устремил свой полет к цапле.

Цапля воспользовалась своим преимуществом и, изменив направление полета, повернула к лесу, пытаясь на этот раз выиграть расстояние и уйти по прямой, а не уходить в высоту.

Но сокол был птицей отличной породы и обладал глазомером кречета.

Он повторил тот же маневр, налетев на цаплю по диагонали; цапля раза три отчаянно крикнула и, как и в первый раз, попыталась подняться вертикально.

Через несколько минут этого благородного состязания обе птицы, казалось, вот-вот скроются за облаками. Цапля казалась не больше жаворонка, а сокол виднелся черной точкой и с каждым мгновением становился все незаметнее.

Ни Карл, ни двор уже не скакали вслед за птицами. Все остановились, не спуская глаз с беглянки и ее преследователя.

— Браво! Браво, Железный клюв! — вдруг крикнул Карл. — Смотрите, смотрите, господа: он взял верх! Гой-гой!



— Честное слово, не вижу ни того, ни другого, — сказал Генрих.

— Я тоже, — сказала Маргарита.

— Но если ты их не видишь, Анрио, ты еще можешь их слышать, во всяком случае — цаплю, — заметил Карл. — Слышишь? Слышишь? Она просит пощады.

В самом деле, три жалобных крика, которые могло уловить только очень опытное ухо, донеслись с неба на землю.

— Слушай! Слушай! — крикнул Карл. — Ты увидишь, что они начнут спускаться куда быстрее, чем поднимались!

В самом деле: когда король произносил эти слова, появились обе птицы.

Это были две черные точки, но по разной величине этих точек можно было легко заметить, что сокол держит верх.

— Смотрите! Смотрите! — крикнул Карл. — Железный клюв бьет ее!

В самом деле, цапля, летевшая под хищной птицей, не пыталась защищаться. Она быстро шла вниз, все время подвергаясь нападениям сокола, и только вскрикивала в ответ; вдруг она сложила крылья и камнем стала падать вниз, но то же самое сделал и ее противник, а когда беглянка захотела возобновить полет, последний удар клюва распластал ее; кувыркаясь в воздухе, она продолжала падать, и в ту минуту, когда она коснулась земли, сокол пал на нее с победным криком, покрывшим предсмертный крик побежденной.

— К соколу! К соколу! — крикнул Карл и пустил коня галопом в том направлении, куда спустились обе птицы.

Но внезапно он осадил коня, вскрикнул, выпустил поводья и одной рукой уцепился за гриву, а другой схватился за живот, словно желая вырвать внутренности.

На его крик примчались все придворные.

— Ничего, ничего, — говорил Карл с воспаленным лицом и с блуждающим взором, — мне показалось, будто мне по животу провели раскаленным железом. Едем, едем, это пустяки!

Карл снова пустил лошадь в галоп.

Герцог Алансонский побледнел.

— Что нового? — спросил Генрих Маргариту.

— Ничего, — отвечала она. — Но вы заметили, что мой брат сделался пунцовым?

— Это, однако, ему не свойственно, — заметил Генрих.

Придворные удивленно переглянулись и последовали за королем.

Собравшиеся подъехали к тому месту, где опустились птицы; сокол уже выклевывал у цапли мозг.

Подъехав к ним, Карл спрыгнул с коня, чтобы поближе увидеть конец битвы.

Но, ступив на землю, он вынужден был держаться за седло, — земля кружилась у него под ногами. Он чувствовал непреодолимое желание заснуть.

— Брат! Брат! Что с вами? — воскликнула Маргарита.

— У меня такое ощущение, какое, наверное, было у Порции, когда она проглотила горящие угли[75], — ответил Карл, — я весь горю, мне чудится, что я дышу пламенем.

Сказавши это. Карл дыхнул и был удивлен, что не увидел, как из его губ вырывается огонь.

В это время сокола взяли, снова накрыли клобучком, и все столпились вокруг Карла.

— Ну что, что? Зачем вы меня обступили? Клянусь телом Христовым, все прошло! А если что и было, так просто мне напекло голову и опалило глаза. Едем, едем на охоту, господа! Вон целая стая чирков! Пускай всех! Черт подери! Уж и потешимся!

Тут расклобучили и пустили одновременно шесть соколов, которые и устремились прямо на добычу, а вся охота во главе с королем вышла на берег реки.

— Ну? Что скажете, сударыня? — спросил Генрих Маргариту.

— Скажу, что момент удобный, — отвечала Маргарита, — если король не обернется, мы свободно доедем до леса.

Генрих подозвал сокольничьего, который нес цаплю; раззолоченная шумная лавина катилась по откосу, а он остался там, где теперь соорудили террасу, и делал вид, что разглядывает труп побежденной.

Часть VI

I

ПАВИЛЬОН ФРАНЦИСКА I
Как прекрасна была королевская охота на птиц, когда короли были еще почти полубогами и когда охота их была не простой забавой, а искусством!

И все же нам придется расстаться с этим королевским спектаклем и проникнуть в ту часть леса, где вскоре к нам присоединятся все актеры, принимавшие участие в только что описанной нами сцене.

Вправо от Дороги Фиалок идут длинные аркады, образуемые листвой, и в этом мшистом приюте, где среди вереска и лаванды пугливый заяц то и дело настораживает уши, где странствующая лань поднимает отягощенную рогами голову, раздувает ноздри и прислушивается, есть полянка; она находится достаточно далеко, чтобы ее не было видно, но недостаточно далеко, чтобы с этой полянки нельзя было видеть дорогу.

Двое мужчин, лежавших на траве среди этой полянки, расстелив под собой дорожные плащи, положив рядом длинные шпаги и два мушкетона с раструбом на конце дула, называвшиеся в ту пору «пуатриналями», элегантностью своих костюмов напоминали издали веселых рассказчиков «Декамерона», вблизи же грозное оружие придавало им сходство с местными разбойниками, каких сто лет спустя Сальватор Роза писал с натуры на своих пейзажах.

Один из них сидел, подперев голову рукой, а руку коленом, и прислушивался, подобно зайцам или ланям, о которых мы сейчас упоминали.

— Мне кажется, — сказал он, — что сейчас охота странным образом приблизилась к нам. Я даже слышал крики сокольничьих, подбадривавших соколов.

— А я теперь ничего не слышу, — сказал другой, казалось, ожидавший событий более философски, нежели его товарищ. — Вероятно, охота стала удаляться… Ведь я говорил тебе, что это место не годится для наблюдений! Нас не видно — что правда, то правда, — но ведь и мы ничего не видим!

— А черт! Дорогой Аннибал! — возразил собеседник. — Надо же нам было куда-то девать двух наших лошадей, да двух запасных, да двух мулов, так тяжело нагруженных, что я уж и не знаю, как они будут поспевать за нами!.. А чтобы решить столь сложную задачу, я не знаю ничего более подходящего, чем эти буки и столетние дубы! А потому я осмеливаюсь утверждать, что де Муи не только не заслуживает твоих проклятий, но что во всей подготовке нашего предприятия, которым он руководит, я чувствую зрелую мысль настоящего заговорщика.

— Отлично! — сказал второй дворянин, в котором наш читатель наверняка узнал Коконнаса. — Отлично! Слово вылетело — я его ждал. Ловлю тебя на нем. Стало быть мы — заговорщики?

— Мы — не заговорщики, мы — слуги короля и королевы.

— Которые составили заговор, а это совершенно одинаково относится и к нам.

— Коконнас! Я же говорил тебе, — продолжал Ла Моль, — что ни в малой мере не вынуждаю тебя идти следом за мною в этом приключении, ибо меня влечет только мое личное чувство, которого ты не разделяешь и разделять не можешь.

— Э, черт побери! Кто говорит, что ты меня вынуждаешь? Прежде всего, я не знаю человека, который мог бы заставить Коконнаса делать то, чего он делать не хочет. Но неужели ты воображаешь, что я позволю тебе идти на это дело без меня, когда вижу, что ты идешь в лапы к дьяволу?

— Аннибал! Аннибал! — воскликнул Ла Моль. — По-моему, вон там виднеется белый иноходец… Как странно — стоит мне только подумать о возлюбленной, и у меня сейчас же начинает биться сердце!

— Да это просто смешно! — зевнув, сказал Коконнас. — А вот у меня совсем не бьется.

— Нет, это не она, — сказал Ла Моль. — Но что случилось? Ведь, по-моему, было назначено в полдень.

— Случилось то, что полдень еще не наступил, вот и все, — отвечал Коконнас, — и, думается мне, у нас еще есть время малость вздремнуть.

Коконнас разлегся на плаще с видом человека, у которого слово не расходится с делом. Но едва его ухо коснулось земли, как он замер и поднялпалец, делая Ла Молю знак молчания.

— В чем дело? — спросил тот.

— Тихо! На этот раз я и впрямь что-то слышу.

— Странно, я внимательно слушаю, но ничего не слышу.

— Ничего?

— Ничего.

Коконнас приподнялся и положил руку на руку Ла Моля.

— Ну-ка посмотри на лань, — сказал он.

— Где Она?

— Вон там!

Коконнас показал пальцем животное Ла Молю.

— И что же?

— А то, что сейчас сам увидишь!

Ла Моль посмотрел на животное. Нагнув голову, словно собираясь щипать траву, лань стояла неподвижно и прислушивалась. Внезапно она подняла голову, отягощенную великолепными рогами, повела ухом в ту сторону, откуда до нее несомненно доносился какой-то звук, и вдруг, без видимой причины, с быстротой молнии умчалась.

— Да-а! Видимо, ты прав, коль скоро лань убежала, — сказал Ла Моль.

— Раз она убежала, значит, она слышит то, чего не слышишь ты, — заметил Коконнас.

И в самом деле: глухой, чуть слышный шорох пробежал по траве; для малоразвитого слуха — это был ветер, для наших — отдаленный конский топот.

Ла Моль вскочил на ноги.

— Это они. Вставай! — сказал он.

Коконнас поднялся, но поднялся уже спокойно; казалось, живость пьемонтца переселилась в сердце Ла Моля и наоборот — его беспечность овладела Коконнасом. Дело было в том, что в сложившихся обстоятельствах один действовал с воодушевлением, а другой — неохотно.

Вскоре ровный, ритмичный топот донесся до слуха друзей; лошадиное ржание заставило насторожить уши лошадей, стоявших оседланными в десяти шагах от них, и по Дороге Фиалок белой тенью мелькнула женщина — она повернулась в их сторону и, сделав какой-то странный знак, скрылась.

— Королева! — вскрикнули оба.

— Что это значит? — спросил Коконнас.

— Она сделала рукой так, — ответил Ла Моль, — это значит: «Сейчас».

— Она сделала рукой так, — возразил Коконнас, — это значит: «Уезжайте».

— Она хотела сказать: «Ждите меня».

— Она хотела сказать: «Спасайтесь».

— Хорошо, — сказал Ла Моль. — Будем действовать каждый по своему разумению. Уезжай, а я остаюсь. Коконнас пожал плечами и снова улегся. В ту же минуту со стороны, противоположной той, куда умчалась королева, но той же дорогой проскакал, отдав поводья, отряд всадников, в которых друзья узнали пылких, даже, можно сказать, ярых протестантов. Их лошади скакали, как кузнечики, о которых говорит Иов[76]: появились и исчезли.

— Черт! Это становится серьезным! — сказал Коконнас и встал на ноги. — Едем в павильон Франциска Первого.

— Ни в коем случае! — ответил Ла Моль. — Если мы попались, первым привлечет к себе внимание короля этот павильон! Ведь общий сбор назначен там.

— На этот раз ты вполне прав, — проворчал Коконнас. Не успел Коконнас произнести эти слова, как между деревьями молнией мелькнул всадник и, перескакивая через овражки, кусты, свалившееся деревья, домчался до молодых людей.

В обеих руках он держал по пистолету и в этой безумной скачке правил лошадью одними коленями.

— Господин де Муи! — в тревоге крикнул Коконнас: теперь он был взволнован куда больше, чем Ла Моль. — Господин де Муи бежит! Значит, надо спасаться!

— Скорей! Скорей! — крикнул гугенот. — Удирайте — все пропало! Я нарочно сделал крюк, чтобы предупредить вас. Бегите!

Так как он прокричал это на скаку, то был уже далеко, когда крикнул последние слова и, следовательно, когда Ла Моль и Коконнас вполне поняли их значение.

— А королева? — крикнул Ла Моль.

Но голос молодого человека рассеялся в воздухе: де Муи был уже слишком далеко, чтобы его услышать, а тем более — чтобы ему ответить.

Коконнас сразу принял решение. Пока Ла Моль стоял, не двигаясь с места и следя глазами за де Муи, исчезавшим среди ветвей, которые раздвигались перед ним и смыкались позади него, Коконнас сбегал за лошадьми, привел их, вскочил на свою лошадь, бросил поводья другой на руки Ла Моля и приготовился дать шпоры.

— Ну, Ла Моль! — воскликнул он. — Повторяю тебе слова де Муи: «Бежим!» А де Муи — господин красноречивый! Бежим! Бежим, Ла Моль!

— Одну минуту, — возразил Ла Моль, — ведь мы сюда явились с какой-то целью.

— Во всяком случае, не с той, чтобы нас повесили! — в свою очередь возразил Коконнас. — Советую тебе не терять времени. Я догадываюсь: ты сейчас займешься риторикой, начнешь толковать на все лады понятие «бежать», говорить о Горации, который бросил свой щит, и об Эпаминонде, который вернулся на щите[77]. Я Же говорю тебе попросту: где бежит господин де Муи де Сен-Фаль, имеет право бежать каждый.

— Господину де Муи де Сен-Фалю никто не поручал увезти королеву Маргариту, — возразил Ла Моль, — и господин де Муи де Сен-Фаль не влюблен в королеву Маргариту.

— Черт побери! И хорошо делает, коль скоро эта любовь толкнула бы его на такие глупые поступки, о которых ты, я вижу, сейчас думаешь. Пусть пятьсот тысяч чертей унесут в ад такую любовь, которая может стоить жизни двум храбрым дворянам! «Смерть дьяволу»! — как говорит король Карл. Мы, дорогой мой, заговорщики, а когда заговор провалился — они должны бежать. На коня, Ла Моль, на коня!

— Беги, дорогой, я тебе не мешаю, я даже прошу тебя об этом. Твоя жизнь дороже моей. Спасай же ее!

— Лучше скажи: «Коконнас, пойдем на виселицу вместе», но не говори: «Коконнас, беги один».

— Дорогой мой, — возразил Ла Моль. — Веревка — это для мужиков, а не для таких дворян, как мы.

— Я начинаю думать, что не зря совершил один предусмотрительный поступок, — со вздохом сказал Коконнас.

— Какой?

— Подружился с палачом.

— Ты становишься зловещим, дорогой Коконнас.

— Так что же нам делать? — с раздражением крикнул тот.

— Найдем королеву.

— Где?

— Не знаю… Найдем короля!

— Где?

— Не знаю… Но мы найдем их и вдвоем сделаем то, чего не смогли или не посмели сделать пятьдесят человек.

— Ты играешь на моем самолюбии, Гиацинт, это плохой признак!

— Тогда — на коней, и бежим.

— Так-то лучше.

Ла Моль повернулся к лошади и взялся за седельную луку, но в то мгновение, когда он вставлял ногу в стремя, раздался чей-то повелительный голос, — Стойте! Сдавайтесь! — крикнул голос. Одновременно из-за деревьев показалась одна мужская фигура, потом другая, потом — тридцать; то были легкие конники, которые превратились в пехотинцев и, ползком пробираясь сквозь вереск, обыскивали лес.

— Что я тебе говорил? — прошептал Коконнас. Ла Моль ответил каким-то сдавленным рычанием. Легкие конники были еще шагах в тридцати от двух друзей.

— Эй, господа! В чем дело? — продолжал пьемонтец, громко обращаясь к лейтенанту легких конников и совсем тихо к Ла Молю.

Лейтенант скомандовал взять двух друзей на прицел.

Коконнас продолжал совсем тихо:

— На коней, Ла Моль! Еще есть время. Прыгай на коня, как делал сотни раз при мне, и скачем.

С этими словами он повернулся к конникам.

— Какого черта, господа? Не стреляйте, вы можете убить своих друзей! — крикнул он и шепнул Ла Молю:

— Сквозь деревья стрельба плохая; они выстрелят и промахнутся.

— Нет, так нельзя! — возразил Ла Моль. — Мы не можем увести с собой лошадь Маргариты и двух мулов, — эта лошадь и два мула ее скомпрометируют, а на допросе я отведу от нее всякое подозрение. Скачи один, друг мой, скачи!

— Господа, мы сдаемся! — крикнул Коконнас, вынимая шпагу и поднимая ее.

Легкие конники подняли мушкетоны.

— Но прежде всего: почему мы должны сдаваться?

— Об этом вы спросите короля Наваррского.

— Какое преступление мы совершили?

— Об этом вам скажет его высочество герцог Алансонский.

Коконнас и Ла Моль переглянулись: имя их врага в такую минуту не могло подействовать на них успокоительно.

Однако ни тот, ни другой не оказал сопротивления. Коконнасу предложили слезть с лошади, что он и сделал, воздержавшись от каких-либо замечаний. Затем обоих поместили в центр легких конников и повели по дороге к павильону Франциска I.

— Ты хотел увидеть павильон Франциска Первого? — сказал Коконнас, заметив сквозь деревья стены очаровательной готической постройки. — Так вот, мне сдается, что ты его увидишь.

Ла Моль ничего не ответил, — он только пожал Коконнасу руку.

Рядом с прелестным павильоном, который был построен во времена Людовика XII, но который называли павильоном Франциска I, потому что он всегда выбирал его как место сбора охотников, стояло нечто вроде хижины для доезжачих, которая теперь была почти не видна за сверкавшими мушкетонами, алебардами и шпагами, как взрытый кротом бугорок за золотистыми колосьями.

В этот домик и отвели пленников.

Теперь бросим свет на очень туманное, особенно для двух друзей, положение дел и расскажем о том, что произошло.

Как было уговорено, дворяне-протестанты собрались в павильоне Франциска I, ключ от которого, как мы уже знаем, удалось раздобыть де Муи.

Будучи или по крайней мере вообразив себя хозяевами леса, они выставили тут и там дозорных, но легкие конники сменили белые перевязи на красные и благодаря этой хитроумной выдумке усердного де Нансе неожиданным налетом сняли всех дозорных без боя.

Легкие конники продолжали облаву, окружая павильон, но де Муи, ждавший короля в конце Дороги Фиалок, увидел, что красные перевязи крадутся по-волчьи, и тут красные перевязи вызвали у него подозрения. Он отъехал в сторону, чтобы его не увидали, и заметил, что широкий круг сужается — очевидно, чтобы прочесать лес и оцепить место сбора.

Одновременно в конце центральной дороги он различил маячившие вдалеке белые эгретки и сверкавшие аркебузы королевской охраны.

Наконец он увидел самого короля, а в противоположной стороне — короля Наваррского.

Тогда он сделал в воздухе крест своей шляпой — это был условленный сигнал, означавший: «Все пропало!».

Поняв его сигнал, король Наваррский повернул назад и скрылся.

Де Муи тотчас вонзил широкие колесики шпор в бока лошади и пустился в бегство, а убегая, прокричал Коконнасу и Ла Молю слова, которые мы привели.

Король, заметивший отсутствие Генриха и Маргариты, появился здесь в сопровождении герцога Алансонского, желая видеть, как Генрих и Маргарита выйдут из домика доезжачих, куда он приказал запереть не только тех, кто находился в павильоне, но и тех, кто встретится в лесу.

Герцог Алансонский, совершенно уверенный в успехе, скакал подле короля, раздражение которого усиливали острые боли. Раза два или три он едва не упал с лошади в обморок, и однажды его рвало кровью.

— Ну! Ну! Быстрее! — подъехав, сказал король. — Я хочу поскорее вернуться в Лувр. Тащите из норы этих нечестивцев: сегодня день святого Блеза, а он в родстве со святым Варфоломеем.

При этих словах короля муравейник пик и аркебуз зашевелился, и всех гугенотов, схваченных кого в лесу, кого в павильоне, вывели из хижины.

Но среди них ни было ни короля Наваррского, ни Маргариты, ни де Муи.

— Ну, а где же Генрих? Где Марго? — спросил король. — Вы обещали мне, что они здесь, Алансон, и — смерть дьяволу! — пусть мне их приведут!

— Государь! Короля и королевы Наваррских мы и не видели, — сказал де Нансе.

— Да вон они! — сказала герцогиня Неверская.

Действительно, в конце тропинки, выходившей на берег реки, появились Генрих и Маргарита — оба спокойные, как ни в чем не бывало: держа соколов на кулаке, они любовно прижались друг к другу, да так искусно, что их лошади на скаку слились так же, как и они, и, казалось, ласкаясь, прижались друг к другу головами.

Вот когда взбешенный герцог Алансонский приказал обыскать окрестности, и таким образом нашлись и Ла Моль и Коконнас в их обвитой плющом аркаде.

Их тоже ввели в круг, который образовали королевские телохранители, братски обняв друг друга. Но Ла Моль и Коконнас, не будучи королями, не сумели принять такой же бодрый вид, как Генрих и Маргарита: Ла Моль был слишком бледен, а Коконнас слишком красен.

II

РАССЛЕДОВАНИЕ
Зрелище, поразившее молодых людей, когда их вводили в этот круг, принадлежало к числу зрелищ поистине незабываемых, даже если оно представилось глазам раз в жизни и на одно мгновение.

Как мы уже сказали. Карл IX смотрел на всех проходивших перед ним дворян, которые были заперты в хижине доезжачих и которых теперь его стража выводила наружу одного за другим.

Король и герцог Алансонский жадно ловили глазами каждое движение, ожидая, что вот-вот выйдет и король Наваррский.

Ожидание обмануло их.

Но этого было мало: оставалось неизвестным, что же произошло с Генрихом и Маргаритой.

И вот когда присутствующие заметили, что в конце дорожки появились молодые супруги, герцог Алансонский побледнел, а Карл почувствовал, что у него отлегло от сердца, ибо он безотчетно хотел, чтобы все, что заставил его сделать брат, обернулось против него.

— Опять ускользнул! — побледнев, прошептал Франсуа.

В эту минуту у короля начался приступ такой страшной боли, что он выпустил поводья, обеими руками схватился за бока и закричал, как кричат люди в бреду.

Генрих поспешил к нему. Но пока он проскакал двести шагов, отделявших его от брата, Карл пришел в себя.

— Откуда вы приехали? — спросил король так сурово, что Маргарита взволновалась.

— Но… С охоты, брат мой! — ответила она.

— Охота была на берегу реки, а не в лесу.

— Мой сокол унесся за фазаном, когда мы отстали, чтобы посмотреть на цаплю, государь, — сказал Генрих.

— И где же этот фазан?

— Вот он! Красивый петух, не правда ли? И тут Генрих с самым невинным видом протянул Карлу птицу, отливавшую пурпуром, золотом и синевой.

— Так, так! Ну, а почему же, заполевав фазана, вы не присоединились ко мне? — продолжал Карл.

— Потому, что фазан полетел к парку, государь. А когда мы спустились на берег, то увидели, что вы опередили нас на целых полмили, когда вы снова поднимались к лесу. Тогда мы поскакали по вашим следам, так как, участвуя в охоте вашего величества, мы не хотели от нее отбиться.

— А все эти дворяне тоже были приглашены на охоту? — спросил Карл.

— Какие дворяне? — с недоумением озираясь вокруг, переспросил Генрих.

— Да ваши гугеноты, черт возьми! — ответил Карл. — Во всяком случае, если кто-то и приглашал их, то не я.

— Нет, государь, но, быть может, это герцог Алансонский, — заметил Генрих.

— Господин д'Алансон! Зачем вы это сделали?

— Я? — воскликнул герцог.

— Ну да, вы, брат мой, — продолжал Карл. — Разве вы не объявили мне вчера, что вы — король Наваррский? Значит, гугеноты, прочившие вас в короли, явились поблагодарить вас за то, что вы приняли корону, а короля — за то, что он ее отдал. Не так ли, господа?

— Да! Да! — крикнули двадцать голосов. — Да здравствует герцог Алансонский! Да здравствует король Карл!

— Я не король гугенотов, — побледнев от злобы, сказал Франсуа и, бросив косой взгляд на Карла, добавил:

— И твердо надеюсь никогда им не быть.

— Глупости! — сказал Карл. — А вам, Генрих, да будет известно, что я считаю все это весьма странным.

— Государь! — твердо ответил король Наваррский. — Да простит меня Бог, но можно подумать, что меня подвергают допросу.

— А если я вам скажу, что допрашиваю вас, — что вы на это ответите?

— Что я такой же король, как вы, государь! — гордо ответил Генрих. — Что королевский титул дает не корона, а рождение, и что отвечать я буду только моему брату и другу, но никогда не стану отвечать судье.

— Очень хотел бы я знать, однако, чего мне держаться, хоть раз в жизни! — тихо сказал Карл.

— Пусть сюда приведут господина де Муи, — сказал герцог Алансонский, — и вы все узнаете. Господин де Муи, наверное, арестован.

— Есть среди арестованных господин де Муи? — спросил король.

Генрих вздрогнул от волнения и обменялся взглядами с Маргаритой, но это продолжалось одно мгновение.

Никто не отзывался.

— Господина де Муи нет среди арестованных, — объявил де Нансе. — Кое-кому из моих людей показалось, что они его видели, но они в этом не уверены.

Герцог Алансонский пробормотал какое-то богохульство.

— Ах, государь, да вот двое дворян герцога Алансонского, — вмешалась Маргарита, показывая королю Ла Моля н Коконнаса, которые слышали весь этот разговор и на сообразительность которых она считала возможным рассчитывать. — Допросите их — они вам ответят.

Герцог почувствовал нанесенный ему удар.

— Я сам приказал задержать их именно для того, чтобы доказать, что они у меня не служат, — возразил он.

Король взглянул на двух друзей и вздрогнул, увидав Ла Моля.

— Ага, опять этот провансалец! — сказал он. Коконнас грациозно поклонился.

— Что вы делали, когда вас арестовали? — спросил король.

— Государь! Мы беседовали на темы военные и любовные.

— Верхом? Вооруженные до зубов? Готовясь бежать?

— Отнюдь нет, государь; вы плохо осведомлены. Мы лежали в тени, под буком… Sub tegmine fagi.

— Ах, вы лежали в тени под буком?

— И даже могли бы убежать, если бы думали, что чем-то навлекли на себя гаев вашего величества. Послушайте, господа, — обратился Коконнас к легким конникам, — полагаюсь на ваше солдатское слово: как вы думаете, могли бы мы удрать от вас, если бы захотели?

— Эти господа и шагу не сделали, чтобы убежать, — ответил лейтенант.

— Потому что их лошади стояли далеко, — вмешайся герцог Алансонский.

— Покорнейше прошу извинить меня, ваше высочество, — ответил Коконнас, — но я уже сидел на лошади, а мой друг, граф Лерак де Ла Моль, держал свою под уздцы.

— Это правда, господа? — спросил король.

— Правда, государь, — ответил лейтенант, — господин Коконнас даже соскочил с лошади при виде нас.

Коконнас криво улыбнулся, что означало: «Вот видите, государь!».

— Ну, а эти две запасные лошади, два мула, сундуки, которыми они были нагружены? — спросил Франсуа.

— Да разве мы конюхи? Велите отыскать конюха, который стерег их, и спросите его!

— Его там не было! — сказал взбешенный герцог.

— Значит, он испугался и удрал, — отозвался Коконнас. — Нельзя требовать от мужика такого же хладнокровия, как от дворянина!

— Все время одни и те же увертки, — скрежеща зубами, рявкнул герцог Алансонский. — К счастью, государь, я предупредил вас, что эти господа уже несколько дней у меня не служат.

— Как, ваше высочество! Я имею несчастье больше не служить у вас? — воскликнул Коконнас.

— Э, черт возьми! Кому это знать, как не вам, сударь? Ведь вы сами подали в отставку в довольно наглом письме, которое я, слава Богу, сохранил и которое, к счастью, при мне.

— Ах! — воскликнул Коконнас. — Я думал, что вы, ваше высочество, простите мне письмо, написанное по первому побуждению, под горячую руку. Это было, когда я узнал, что вы, ваше высочество, собирались задушить моего друга Ла Моля в одном из луврских коридоров.

— Что вы говорите? — перебил его король.

— Я тогда думал, что ваше высочество были одни, — с невинным видом продолжал Коконнас. — Но потом я узнал, что трое других…

— Молчать! — крикнул Карл. — Теперь я осведомлен достаточно хорошо! Генрих, — обратился он к королю Наваррскому, — даете слово не бежать?

— Даю, ваше величество.

— Возвращайтесь в Париж вместе с господином де Нансе и оставайтесь под арестом у себя в комнате. А вы, господа, — продолжал он, обращаясь к двум дворянам, — отдайте ваши шпаги.

Ла Моль взглянул на Маргариту. Она улыбнулась. Ла Моль сейчас же отдал шпагу ближайшему из командиров.

Коконнас последовал его примеру.

— А господин де Муи отыскался? — спросил король.

— Нет, государь, — ответил де Нансе, — или его не было в лесу, или он бежал.

— Еще чего не хватало! — сказал король. — Едем домой! Мне холодно, я ослеп!

— Государь! Это, верно, от раздражения, — заметил Франсуа.

— Да, возможно. У меня какое-то мерцание в глазах. Где арестованные? Я ничего не вижу. Разве сейчас ночь? О, Господи, сжалься надо мной! Я горю! Помогите! Помогите!

Несчастный король выпустил поводья, вытянул руки и опрокинулся навзничь; при этом втором приступе испуганные придворные подхватили его на руки.

Франсуа стоял в стороне и вытирал со лба пот; он один знал причину мучительного недуга своего брата.

Король Наваррский, стоявший с другой стороны, уже под стражей де Нансе, с возрастающим удивлением смотрел на эту сцену.

— Эх, — прошептал он; в нем говорил уму непостижимый инстинкт, который временами превращал его в, так сказать, ясновидящего. — Пожалуй, для меня было бы лучше, если бы меня схватили, когда я бежал!

Он взглянул на Маргариту, которая своими большими, широко раскрытыми от изумления глазами смотрела то на него, то на короля, то на короля, то на него.

Король потерял сознание. Подали носилки и положили его на них. Его накрыли плащом, который один из всадников снял со своих плеч, и вся процессия медленно направилась по дороге в Париж, который утром видел отъезд веселых заговорщиков и радостного короля, а теперь видел возвращение умирающего короля в окружении арестованных мятежников.



Маргарита, несмотря ни на что не утратившая способности владеть собой морально и физически, в последний раз обменялась многозначительным взглядом со своим мужем, а затем проехала так близко от Ла Моля, что он мог слышать два греческих слова, которые она обронила:

— Me deide. Это означает:

— Ничего не бойся.

— Что она тебе сказала? — спросил Коконнас.

— Она сказала, что бояться нечего, — ответил Ла Моль.

— Тем хуже, — тихо сказал пьемонтец, — тем хуже! Это значит, что добра нам ждать нечего. Каждый раз, как мне говорили в виде ободрения эту фразу, я в ту же секунду получал или пулю, или удар шпаги, а то и цветочный горшок на голову. По-еврейски, по-гречески, по-латыни, по-французски «Ничего не бойся» всегда означало для меня: «Берегись!».

— По коням, господа! — сказал лейтенант легких конников.

— Не сочтите за нескромность, сударь: куда вы нас ведете? — спросил Коконнас.

— Думаю, что в Венсенн, — ответил лейтенант.

— Я предпочел бы отправиться в другое место, — сказал Коконнас, — но ведь не всегда идешь туда, куда хочешь. По дороге король очнулся и почувствовал себя лучше. В Нантере он даже захотел сесть верхом, но его отговорили.

— Пошлите за мэтром Амбруазом Паре, — сказал Карл, приехав в Лувр.

Он сошел с носилок, поднялся по лестнице, опираясь на руку Таванна, и, добравшись до своих покоев, приказал никого к себе не пускать.

Все заметили, что король Карл был очень сосредоточен. Дорогой он пребывал в глубокой задумчивости, ни с кем не разговаривал и не интересовался больше ни заговором, ни заговорщиками. Было очевидно, что все его мысли занимает болезнь.

Болезнь была внезапная, острая и странная, с теми же симптомами, какие обнаружились и у его брата — Франциска II незадолго до его смерти.

Вот почему приказ короля — не пускать к нему никого, кроме мэтра Паре, — никого не удивил. Мизантропия, как известно, составляла основу характера государя.

Карл вошел к себе в опочивальню, сел в кресло, напоминавшее шезлонг, положил голову на подушки и, рассудив, что Амбруаза Паре могут не застать дома и он приедет не скоро, решил не тратить попусту время ожидания.

Он хлопнул в ладоши; сейчас же вошел один из стражников.

— Скажите королю Наваррскому, что я хочу поговорить с ним, — приказал Карл.

Стражник поклонился и отправился исполнять приказание.

Король откинул голову: от страшной тяжести в мозгу он едва мог связно говорить, какой-то кровавый туман застилал глаза, во рту все пересохло, он выпил целый графин воды, но так и не утолил жажды.

Он все еще пребывал в этом сонливом состоянии, когда дверь отворилась и вошел Генрих; следовавший за ним де Нансе остановился в передней.

Король Наваррский услыхал, что дверь за ним закрылась.

Тогда он сделал несколько шагов вперед.

— Государь! Вы звали меня? Я пришел, — сказал он. Король вздрогнул при звуке этого голоса и бессознательно хотел протянуть руку.

— Государь! — стоя по-прежнему с опущенными руками, сказал Генрих. — Вы, ваше величество, забыли, что я больше не брат ваш, а узник.

— Ах да, верно, — ответил Карл, — спасибо, что напомнили. Но я не забыл кое-что другое: как-то раз, когда мы с вами были наедине, вы обещали мне отвечать чистосердечно.

— Я готов сдержать обещание. Спрашивайте, государь. Король налил на ладонь холодной воды и приложил руку ко лбу.

— Что истинного в обвинении герцога Алансонского? Ну, отвечайте, Генрих!

— Только половина: герцог Алансонский должен был бежать, а я — только сопровождать его.

— Зачем вам было его сопровождать? — спросил Карл. — Вы что же, недовольны мной, Генрих?

— Нет, государь, напротив: я мог бы только похвалиться отношением вашего величества ко мне; Бог, читающий в сердцах людей, видит в моем сердце, какую глубокую привязанность я питаю к моему брату и моему королю.

— Мне кажется противоестественным бегать от людей, которых мы любим и которые любят нас, — заметил Карл.

— Я и бежал не от тех, кто меня любит, а от тех, кто меня ненавидит, — возразил Генрих. — Ваше величество! Вы позволите мне говорить с открытой душой?

— Говорите.

— Государь! Меня ненавидят герцог Алансонский и королева-мать.

— Что касается Алансона, я не отрицаю, — ответил Карл, — но королева-мать к вам очень внимательна.

— Вот поэтому-то я и остерегаюсь ее, государь. И благо мне, что я ее остерегался!

— Ее?

— Ее или ее окружающих. Ведь вам известно, государь, что иногда несчастьем королей является не то, что им служат из рук вон плохо, а то, что им служат чересчур усердно.

— Объяснитесь: вы добровольно обязались сказать мне все.

— Как видите, ваше величество, я так и поступаю.

— Продолжайте.

— Ваше величество! Вы сказали, что любите меня.

— То есть я любил вас до вашей измены, Анрио.

— Предположите, государь, что вы любите меня по-прежнему.

— Пусть так!

— А если вы меня любите, то вы, наверно, желаете, чтобы я был жив, не так ли?

— Я был бы в отчаянии, если бы с тобой случилось какое-нибудь несчастье.

— Так вот, ваше величество, вы уже дважды могли прийти в отчаяние.

— Как так?

— Да, государь, уже дважды только Провидение спасло мне жизнь. Правда, во второй раз Провидение приняло облик вашего величества.

— А в первый раз чей облик оно приняло?

— Облик человека, который был крайне изумлен тем, что его приняли за Провидение, — облик Рене. Да, государь, вы спасли меня от стали…

Карл нахмурился, вспомнив, как он увел Генриха на улицу Бар.

— А Рене? — спросил он.

— А Рене спас меня от яда.

— Черт возьми! И везет же тебе, Анрио! — сказал король, пытаясь улыбнуться, но от сильной боли не улыбка, а судорога искривила его губы. — Это не его профессия.

— Так вот, государь, два чуда спасли меня. Одно чудо — это раскаяние флорентийца. Другое — доброта вашего величества. Я скажу вашему величеству откровенно: я испугался, как бы Бог не устал творить чудеса, и решил бежать, руководствуясь аксиомой: на Бога надейся, а сам не плошай.

— Почему же ты не сказал мне об этом раньше, Генрих?

— Если бы я сказал вам эти самые слова даже вчера, я был бы доносчиком.

— А когда ты говоришь их сегодня?

— Сегодня — другое дело: меня обвиняют — я защищаюсь.

— А ты уверен в первом покушении, Анрио?

— Так же уверен, как во втором.

— Тебя пытались отравить?

— Пытались.

— Чем?

— Опиатом.

— А как отравляют опиатом?

— Почем я знаю, государь? Спросите Рене: ведь отравляют и перчатками…

Карл сдвинул брови, но мало-помалу лицо его разгладилось…

— Да, да, — сказал он, словно разговаривая с самим собой, — в самой природе живых существ заложено стремление бежать от смерти. Так почему же это существо не сделает сознательно того, что делает инстинктивно?

— Итак, государь, — спросил Генрих, — довольны ли вы моей откровенностью и верите ли, что я сказал вам все?

— Да, да, Анрио, ты славный малый. И ты думаешь, что те, кто желает тебе зла, еще не угомонились и будут и впредь покушаться на твою жизнь?

— Государь! Каждый вечер я удивляюсь, что я еще жив.

— Видишь ли, Анрио, они знают, как я люблю тебя, и потому-то и хотят убить. Но будь спокоен — они понесут наказание за свое злоумышление. А теперь ты свободен.

— Свободен покинуть Париж, государь? — спросил Генрих.

— Нет, нет, ты прекрасно знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Тысяча чертей! Надо же, чтобы у меня был хоть один человек, который меня любит!

— В таком случае, государь, если вы хотите оставить меня при себе, соблаговолите оказать мне одну милость…

— Какую?

— Оставьте меня здесь не под видом друга, а под видом узника.

— Как — узника?

— Да так. Разве вы, ваше величество, не видите, что ваше дружеское ко мне расположение меня губит?

— И ты предпочитаешь, чтобы я тебя возненавидел?

— Чисто внешней ненавистью, государь. Такая ненависть спасет меня: до тех пор, пока они будут думать, что я в немилости, они не станут торопиться умертвить меня.

— Я не знаю, чего ты хочешь, Анрио, — сказал Карл, — не знаю, какая у тебя цель, но если твои желания не осуществятся, если ты не достигнешь своей цели — я буду очень удивлен.

— Значит, я могу рассчитывать на то, что король будет относиться ко мне сурово?

— Да.

— Тогда я буду спокойнее… А что прикажете сейчас, ваше величество?

— Иди к себе, Анрио. Я очень страдаю. Пойду посмотрю своих собак и лягу в постель.

— Государь! — сказал Генрих. — Вашему величеству надо бы позвать врача: ваше сегодняшнее нездоровье, быть может, опаснее, чем вы думаете.

— Я послал за мэтром Амбруазом Паре.

— Тогда я ухожу, чувствуя себя спокойнее.

— Клянусь Душой, — сказал король, — из всей моей семьи ты один действительно любишь меня.

— Это ваше искреннее убеждение, государь?

— Слово дворянина!

— Хорошо! В таком случае поручите господину де Нансе стеречь меня, как человека, которому ваш гнев не позволит прожить и месяца: это единственное средство, чтобы я мог любить вас долго.

— Господин де Нансе! — крикнул Карл. Вошел командир охраны.

— Я отдаю вам на руки, — сказал король, — величайшего преступника в королевстве. Вы отвечаете мне за него головой!

Генрих с удрученным видом вышел вслед за де Нансе.

III

АКТЕОН
Оставшись один, Карл очень удивился, что к нему не пришел ни один из его верных друзей, а двумя его верными друзьями были кормилица Мадлен и борзая Актеон.

«Кормилица, должно быть, пошла к знакомому гугеноту петь псалмы, — подумал он, — а Актеон все еще сердится за то, что сегодня утром я хлестнул его арапником».

Карл взял свечу и прошел к доброй женщине. Доброй женщины не было дома. Дверь из комнаты Мадлен, как, наверное, помнит читатель, вела в Оружейную палату. Карл подошел к этой двери.

Но на ходу у него начался один из тех приступов, которые он уже испытывал и которые обрушивались на него внезапно. Король страдал так, словно в его внутренностях шарили раскаленным железом. Его мучила неутолимая жажда. На столе он увидел чашку с молоком, выпил ее залпом и почувствовал некоторое облегчение.

Он опять взял свечу, которую поставил на стол, и вошел в Оружейную палату.

К его величайшему изумлению, Актеон не бросился к нему навстречу. Быть может, его заперли? Но в таком случае он почуял бы, что хозяин вернулся с охоты, и стал бы выть.

Карл свистал, звал — собака не появлялась. Он сделал еще шага четыре вперед, и, когда пламя свечи осветило дальний угол комнаты, он увидел в этом углу неподвижную массу, лежавшую на паркете.

— Ко Мне, Актеон! Ко мне! — крикнул Карл и свистнул еще раз.

Собака не пошевелилась.

Карл подбежал и потрогал ее; бедное животное уже окоченело. Из перекошенной болью пасти собаки вытекло на пол несколько капель желчи, смешанной с кровавой пенистой слюной. Собака нашла в Оружейной берет хозяина и решила умереть, положив голову на вещь, олицетворявшую для нее ее друга…

Это зрелище заставило его забыть о своей боли и вернуло ему всю его энергию, у него в жилах закипела ярость, он хотел крикнуть, но короли, скованные собственным величием, не могут свободно поддаться первому порыву, который любой другой человек может обратить на пользу своим страстям или самозащите. Поняв, что здесь кроется предательство. Карл промолчал.

Он встал на колени около собаки и опытным взглядом осмотрел ее труп. Глаза остекленели, красный язык был весь в язвах и гнойничках. Болезнь была такой необычной, что Карл вздрогнул.

Король снова надел перчатки, которые заткнул было за пояс, приподнял посиневшую губу собаки, чтобы осмотреть зубы, и в промежутках между острыми клыками и на их кончиках обнаружил прилипнувшие к ним беловатые кусочки.

Он вытащил эти кусочки и увидел, что это бумага.

Около бумаги опухоль была больше, десны вздулись, а слизистая оболочка была, словно разъедена купоросом.

Карл внимательно осмотрел все кругом. На ковре валялись два-три обрывка бумаги, похожей на ту, какую он обнаружил в пасти собаки. На одном обрывке, побольше других, сохранились остатки гравюры.

Когда Карл разглядел кусочек этой гравюры с изображением дворянина на соколиной охоте, которую Актеон вырвал из охотничьей книги, волосы у него встали дыбом.

— А-а! Книга была отравлена, — побледнев сказал он. И тут он внезапно вспомнил все.

— Тысяча чертей! — вскричал он. — Ведь каждую страницу я трогал пальцем и каждый раз брал его, в рот, чтобы смочить слюной! Вот откуда мои обмороки, боли, рвота… Я погиб!

Под гнетом этой страшной мысли Карл на мгновение замер. Потом с глухим рычанием вскочил и бросился к двери Оружейной палаты.

— Мэтра Рене! — крикнул он. — Мэтра Рене, флорентийца! Пусть сейчас же сбегают на мост Михаила Архангела и приведут его! Чтобы через десять минут он был здесь! Пусть кто-нибудь из вас скачет туда верхом и пусть возьмет запасную лошадь для Рене, чтобы поскорее вернуться! А если придет мэтр Амбруаз Паре, велите ему подождать!

Один из телохранителей бегом бросился исполнять приказание.

— О-о! — прошептал Карл. — Я должен был бы приказать пытать всех подряд — вот тогда-то я узнал бы, кто дал эту книгу Анрио!

С каплями пота на лбу, с судорожно стиснутыми руками, с вздымающейся грудью, Карл стоял на месте, не сводя глаз с трупа собаки.

Через десять минут флорентиец робко и не без тревоги постучал в дверь короля. Существует такая совесть, в которой никогда не бывает чистого неба.

— Войдите! — сказал Карл.

Появился парфюмер. Карл подошел к нему с повелительным видом, со сжатыми губами.

— Ваше величество! Вы посылали за мной? — весь дрожа, спросил Рене.

— Вы ведь хороший химик, не так ли?

— Государь…

— И вы знаете то, что знают лучшие врачи?

— Ваше величество, вы преувеличиваете.

— Так говорила мне матушка. А кроме того, я доверяю вам и предпочитаю посоветоваться с вами, чем с кем-либо еще. Так вот, — продолжал он, указывая на труп животного, — посмотрите, прошу вас, что там такое между зубами собаки, и скажите, отчего она издохла.

В то время как Рене со свечой в руке нагнулся до земли не столько для того, чтобы исполнить приказание короля, сколько для того, чтобы скрыть свое волнение. Карл стоял, не спуская с этого человека глаз, и ждал с вполне понятным нетерпением его слова, которое должно было стать либо его смертным приговором, либо залогом его выздоровления.

Рене вынул из кармана нечто вроде скальпеля, раскрыл его и кончиком отделил от десен борзой приставшие к ним кусочки бумаги; затем он долго и внимательно разглядывал желчь и кровь, сочившиеся из каждой ранки.

— Государь! — с трепетом сказал он. — Симптомы весьма печальные.

Карл почувствовал, как холодная струя пробежала по его жилам и залила сердце.

— Да, — сказал он. — Собака была отравлена, не так ли?

— Боюсь, что так, государь.

— А каким ядом?

— Думаю, что минеральным.

— Можете ли вы точно установить, что она была отравлена?

— Да, конечно, вскрыв и исследовав желудок.

— Вскройте! Я хочу, чтоб у меня не осталось никаких сомнений.

— Надо будет позвать кого-нибудь помочь мне.

— Я вам помогу, — сказал Карл.

— Вы, государь?

— Да, я. А если она отравлена, какие симптомы мы обнаружим?

— Красноту и травовидное поражение оболочки желудка.

— Что ж, приступим! — сказал Карл.

Рене одним ударом скальпеля вскрыл грудь борзой и обеими руками с силой раздвинул ее стенки, а Карл, опустившись на одно колено, светил ему судорожно стиснутой, дрожащей рукой.

— Смотрите, государь, — сказал Рене, — смотрите: вот явные следы отравления. Вот именно такая краснота, о которой я говорил вам, а что касается прожилок, похожих на разросшийся корень растения, то их-то я и назвал травовидным поражением. Я здесь нашел все, что искал.

— Значит, собака отравлена?

— Да, государь.

— Минеральным ядом?

— По всей вероятности.

— А что ощущал бы человек, нечаянно проглотивший этот яд?

— Сильную головную боль, такое жжение внутри, точно он проглотил горячие угли, боли во внутренностях, тошноту.

— И жажду? — спросил Карл.

— Неутолимую, — ответил Рене.

— Все так, все так! — прошептал король.

— Государь! Я тщетно ищу цель всех этих вопросов.

— А зачем вам ее искать? Вам нет нужды знать ее. Отвечайте на мои вопросы, вот и все.

— Спрашивайте, ваше величество.

— Какое противоядие прописывают человеку, проглотившему то же вещество, что и моя собака? Рене с минуту подумал.

— Есть несколько минеральных ядов, — ответил он, — но, прежде чем ответить, я хотел бы знать, о каком яде идет речь. Ваше величество! Вы имеете представление о том, каким способом была отравлена собака?

— Да, — сказал Карл, — она съела страницу из одной книги.

— Страницу из книги?

— Да.

— Ваше величество! А эта книга у вас?

— Вот она, — сказал Карл, беря книгу об охоте с полки, на которую он ее поставил, и показывая ее Рене.

Рене сделал жест изумления, и это не ускользнуло от короля.

— Она съела страницу из этой книги? — пролепетал Рене.

— Из этой самой.

Карл указал место, откуда была вырвана страница.

— Позвольте мне, государь, вырвать еще одну страницу!

— Рвите.

Рене вырвал страницу и поднес ее к свече. Бумага вспыхнула, и по комнате распространился сильный запах чеснока.

— Книга была отравлена микстурой мышьяка, — сказал он.

— Вы уверены?

— Как если бы ее обрабатывал я сам.

— А противоядие?..

Рене отрицательно покачал головой.

— Как? — хриплым голосом спросил Карл. — Вы не знаете никакого средства?

— Самое лучшее и самое действенное — это яичные белки, взбитые с молоком. Но…

— Но… что?

— Но надо было прописать это лекарство сейчас же, а иначе…

— А иначе?..

— Государь! Это страшный яд, — еще раз повторил Рене.

— Однако он убивает не сразу, — заметил Карл.

— Да, но убивает наверняка. Неважно, сколько времени пройдет до смерти. Иногда в этом даже есть свой расчет.

Карл оперся на мраморный стол.

— А теперь вот что, — сказал он, кладя руку на плечо Рене, — вам ведь знакома эта книга?

— Мне, государь? — бледнея, переспросил Рене.

— Да, вам. При взгляде на нее вы сами себя выдали.

— Государь! Клянусь вам…

— Рене, — перебил Карл, — выслушайте меня: вы отравили перчатками королеву Наваррскую; вы отравили дымом лампы принца Порсиана; вы пытались отравить душистым яблоком принца Конде. Рене, я прикажу содрать у вас мясо с костей по кусочкам раскаленными щипцами, если вы не скажете, кому принадлежит эта книга.

Флорентиец увидел, что с гневом Карла IX шутить нельзя, и решил взять смелостью.

— А если я скажу правду, государь, кто мне поручится, что я не буду наказан еще мучительнее, чем если я вам не отвечу?

— Я.

— Вы дадите мне ваше королевское слово?

— Честное слово дворянина, вы сохраните себе жизнь, — сказал король.

— В таком случае книга принадлежит мне, — объявил флорентиец.

— Вам? — воскликнул Карл, отступая и глядя на отравителя страшными глазами.

— Да, мне.

— А как же она ушла из ваших рук?

— Ее взяла у меня ее величество королева-мать.

— Королева-мать! — воскликнул Карл.

— Да.

— А с какой целью?

— Думаю, что с целью отнести ее королю Наваррскому, который просил у герцога Алансонского такого рода книгу, чтобы изучить соколиную охоту.

— А! Так, так! — воскликнул Карл. — Мне все понятно! В самом деле, книга была у Анрио. От судьбы я не ушел!

В эту минуту у Карла начался снова сильный, сухой кашель, который вызвал боль во внутренностях. Карл глухо вскрикнул раза три и упал в кресло.

— Что с вами, государь? — испуганно спросил Рене.

— Ничего, — ответил Карл. — Просто хочется пить. Дайте мне воды.

Рене налил стакан воды и дрожащей рукой подал Карлу — тот выпил ее залпом.

— А теперь, — сказал король, беря перо и обмакивая его в чернила, — пишите на этой книге.

— Что я должен писать? — спросил Рене.

— То, что я сейчас вам продиктую: «Это руководство по соколиной охоте дано мною королеве-матери, Екатерине Медичи».

Рене взял перо и написал.

— А теперь подпишитесь. Флорентиец подписался.

— Вы обещали сохранить мне жизнь, — напомнил парфюмер.

— Да, и я сдержу свое слово.

— А королева-мать? — спросил Рене.

— А вот это меня не касается, — ответил Карл. — Если на вас нападут, защищайтесь сами.

— Государь! Смогу ли я уехать из Франции, если увижу, что моей жизни грозит опасность?

— Я отвечу вам на это через две недели.

— Но до тех пор…

Карл сдвинул брови и приложил палец к бледным губам.

— О, будьте покойны, государь!

Вне себя от счастья, что так дешево отделался, флорентиец поклонился и вышел.

Тотчас же в дверях своей комнаты показалась кормилица.

— Что с тобой, мой Шарло? — спросила она.

— Кормилица! Я походил по росе, и от этого мне стало плохо.

— Правда, ты очень побледнел.

— Это оттого, что я очень ослабел. Дай мне руку, кормилица, и доведи до кровати.

Кормилица подбежала к нему; Карл оперся на нее идобрался до своей опочивальни.

— Теперь я сам лягу, — сказал Карл.

— А если придет мэтр Амбруаз Паре?

— Скажи ему, что мне стало лучше и что он мне больше не нужен.

— А что тебе дать сейчас?

— Да самое простое лекарство, — ответил Карл, — яичные белки, взбитые с молоком. Кстати, кормилица, — продолжал он, — бедный Актеон издох. Завтра утром надо будет похоронить его где-нибудь в Луврском саду. Это был один из моих лучших друзей… Я поставлю ему памятник… если успею.

IV

ВЕНСЕННСКИЙ ЛЕС
По приказу Карла IX Генрих в тот же вечер был препровожден в Венсеннский лес. Так называли в те времена знаменитый замок, от которого теперь остались лишь развалины, но этого колоссального фрагмента вполне достаточно, чтобы дать представление о его былом величии.



Венсеннский замок
Путешествие совершалось в носилках. По обеим сторонам шагали четверо стражников. Де Нансе, имея при себе королевский приказ, открывавший Генриху двери темницы-убежища, шагал впереди.

Перед потайным ходом в донжон[78] кортеж остановился. Де Нансе спешился, открыл запертые на замок носилки и почтительно предложил королю сойти.

Генрих повиновался без единого слова. Любое жилище казалось ему надежнее, чем Лувр: десять дверей, закрываясь за ним, в то же время укрывали его от Екатерины Медичи.

Августейший узник прошел по подъемному мосту, охраняемому двумя солдатами, прошел в три двери нижней части донжона и в три двери нижней части лестницы, затем, предшествуемый де Нансе, поднялся на один этаж. Тут командир охраны, видя, что Генрих собирается подняться выше, сказал:

— Ваше величество! Остановитесь здесь.

— Ага! — останавливаясь, сказал Генрих. — По-видимому, меня удостаивают второго этажа.

— Государь! — сказал де Нансе. — С вами обращаются как с венценосной особой.

«Черт их возьми! — подумал Генрих. — Два-три этажа выше нисколько меня не унизили бы. Тут слишком хорошо: это может вызвать подозрения».

— Ваше величество! Не угодно ли вам последовать за мной? — спросил де Нансе.

— Господи Иисусе! — воскликнул король Наваррский. — Вы прекрасно знаете, сударь, речь здесь идет отнюдь не о том, что мне угодно и чего мне не угодно, а о том, что приказывает мой брат Карл. Есть приказ — следовать за вами?

— Да, государь.

— В таком случае я следую за вами.

Они пошли по длинному проходу вроде коридора, выходившему в довольно просторный зал с темными стенами, который имел крайне мрачный вид.

Генрих беспокойно огляделся вокруг.

— Где мы? — спросил он.

— Мы проходим по допросной палате, ваше величество.

— А-а! — произнес король и принялся разглядывать зал еще внимательнее.

В этом помещении было всего понемногу: кувшины и станки для пытки водой, клинья и молоты для пыток сапогами; кроме того, почти весь зал опоясывали каменные сиденья для несчастных, ожидавших пытки, а над сиденьями, на уровне сидений и у изножия сидений были вделаны в стены железные кольца, но вделаны не симметрично, а так, как того требовал тот или иной род пытки. Сама близость этих колец к сиденьям достаточно ясно указывала, что они здесь для того, чтобы привязывать к ним части тела тех, кто будет занимать эти места.

Генрих пошел дальше, не сказав ни слова, но и не упустив ни одной подробности этого гнусного устройства, запечатлевшего, так сказать, на этих стенах повесть о страданиях.

Внимательно глядя вокруг, Генрих не посмотрел под ноги и споткнулся.

— А это что такое? — спросил он, указывая на какой-то желоб, выдолбленный в сырых каменных плитах, заменявших пол.

— Это сток, государь.

— Разве здесь идет дождь?

— Да, государь, кровавый.

— Ага! Прекрасно, — сказал Генрих. — Мы еще не скоро дойдем до моей камеры?

— Вы уже пришли, ваше величество, — произнесла какая-то тень, вырисовывавшаяся во мраке, но становившаяся по мере того, как к ней приближались, все более зримой и ощутимой.

Генриху этот голос показался знакомым, а сделав несколько шагов, он узнал и лицо.

— Ба! Да это вы, Болье! — сказал он. — За каким чертом вы сюда явились?

— Государь! Я только что получил должность коменданта Венсеннской крепости.

— Что ж, дорогой друг, ваш дебют делает вам честь: вы заполучили узника-короля — это отнюдь не плохо.

— Простите, государь, — возразил Болье, — но до вас я уже принял двух дворян.

— Каких? Ах, простите, быть может, я нескромен? В таком случае будем считать, что я ничего не сказал.

— Ваше величество! У меня нет предписания соблюдать тайну. Это господин де Ла Моль и господин де Коконнас.

— Ах, верно! Я видел, что они арестованы. Как эти несчастные дворяне переносят свое несчастье?

— Совсем по-разному: один весел, другой печален; один распевает, другой вздыхает.

— Кто же из них вздыхает?

— Господин де Ла Моль, государь.

— Честное слово, мне понятнее тот, кто вздыхает, чем тот, который распевает. Судя по тому, что я видел, тюрьма — место отнюдь не веселое. А на каком этаже их поместили?

— На самом верхнем — на пятом.

Генрих вздохнул. Ему самому хотелось попасть туда.

— Что ж, господин де Болье, будьте любезны показать мне мою камеру. Я очень устал сегодня днем и потому так тороплюсь попасть в нее.

— Пожалуйте, ваше величество, — сказал Болье, указывая на распахнутую дверь.

— Номер второй, — прочел Генрих. — А почему не первый?

— Он уже предназначен, ваше величество.

— Ага! Как видно, вы ждете узника познатнее меня!

— Я не сказал, ваше величество, что этот номер предназначен для узника.

— А для кого же?

— Пусть ваше величество не настаивает, а то я вынужден буду промолчать и тем самым не оказать вам должного повиновения.

— Ну, это другое дело, — сказал Генрих и задумался глубже, чем прежде: номер первый явно заинтересовал его.

Впрочем, комендант не изменил своей первоначальной вежливости. С бесконечными ораторскими изворотами он поместил Генриха в его камеру, принес тысячу извинений за возможные неудобства, поставил у двери двух солдат и вышел.



Господин де Болье
— Теперь, пойдем к другим, — сказал комендант тюремщику.

Тюремщик пошел первым. Они двинулись в обратный путь, прошли допросную палату, коридор и очутились опять у лестницы; следуя за своим проводником, де Болье поднялся на три этажа.

Поднявшись тремя этажами выше, тюремщик открыл одну за другой три двери, каждая из которых была украшена двумя замками и тремя огромными засовами.

Когда он начал отпирать третью дверь, из-за нее послышался веселый голос.

— Эй! Черт побери! — крикнул голос. — Отпирайте скорее хотя бы для того, чтобы проветрить! Ваша печка до того нагрелась, что здесь того и гляди задохнешься!

Коконнас, которого читатель, несомненно, уже узнал по его любимому ругательству, одним прыжком перемахнул пространство от своего места до двери.

— Одну минутку, почтеннейший дворянин, — сказал тюремщик, — я пришел не для того, чтобы вас вывести, я пришел для того, чтобы войти к вам, а за мной идет господин комендант.

— Господин комендант? Зачем? — спросил Коконнас.

— Навестить вас.

— Господин комендант делает мне много чести. Милости просим! — ответил Коконнас.

Де Болье в самом деле вошел в камеру и сразу смахнул сердечную улыбку Коконнаса ледяной учтивостью, присущей комендантам крепостей, тюремщикам и палачам.

— У вас есть деньги, сударь? — обратился он к узнику.

— У меня? Ни одного экю, — ответил Коконнас.

— Драгоценности?

— Одно кольцо.

— Разрешите вас обыскать?

— Черт побери! — покраснев от гнева, воскликнул Коконнас. — Ваше счастье, что и я, и вы в тюрьме!

— Все нужно претерпеть ради службы королю.

— Так, значит, — возразил пьемонтец, — те почтенные люди, которые грабят на Новом мосту, служат королю так же, как и вы? Черт побери! До сих пор я был очень несправедлив, сударь, считая их ворами!

— Всего наилучшего, сударь, — сказал Болье. — Тюремщик! Заприте господина де Коконнаса.

Комендант ушел, забрав у Коконнаса перстень с великолепным изумрудом, который подарила ему герцогиня Неверская на память о своих зеленых глазах.

— К другому, — выйдя из камеры, сказал комендант.

Они миновали одну пустую камеру и снова привели в действие три двери, шесть замков и девять засовов. Когда последняя дверь отворилась, первое, что услышали посетители, был вздох.

Эта камера была мрачнее той, из которой только что вышел де Болье. Четыре длинные узкие бойницы с решеткой прорезывали стену, все уменьшаясь, и слабо освещали это печальное обиталище. В довершение всего железные прутья перекрещивались достаточно искусно, чтобы глаз натыкался на тусклые линии решетки, и мешали узнику хотя бы сквозь бойницы видеть небо.

Стрельчатые нервюры, выходившие из каждого угла камеры, постепенно соединялись в центре потолка и образовывали розетку.

Ла Моль сидел в углу и даже не шевельнулся, как будто ничего не слышал.

— Добрый вечер, господин де Ла Моль! — сказал Болье.

Молодой человек медленно поднял голову, — Добрый вечер, сударь! — отозвался он.

— Сударь! Я пришел обыскать вас, — продолжал комендант.

— Не нужно, — ответил Ла Моль. — Я вам отдам все, что у меня есть.

— А что у вас есть?

— Около трехсот экю, вот эти драгоценности и кольца.

— Давайте, сударь, — сказал комендант.

— Вот они.

Ла Моль вывернул карманы, снял кольца и вырвал из шляпы пряжку.

— Больше ничего нет?

— Ничего, насколько мне известно.

— А это что висит у вас на шее на шелковом шнурке? — спросил комендант.

— Это не драгоценность, сударь, это образок.

— Дайте.

— Как? Вы требуете?..

— Мне приказано не оставлять вам ничего, кроме одежды, а образок не одежда.

Ла Моль сделал гневное движение, которое, по контрасту с отличавшим его скорбным и величественным спокойствием, показалось страшным даже этим людям, привыкшим к бурным проявлениям чувств.

Но он тотчас взял себя в руки.

— Хорошо, сударь, — сказал он, — сейчас вы увидите то, что просите.

Повернувшись, словно желая подойти ближе к свету, он вытащил мнимый образок, представлявший собой не что иное, как медальон, в который был вставлен чей-то портрет, вынул портрет из медальона и поднес его к губам. Несколько раз поцеловав его, он сделал вид, что уронил его на пол, и, изо всех сил ударив по нему каблуком, разбил на тысячу кусочков.

— Сударь!.. — воскликнул комендант.

Он наклонился и посмотрел, не может ли он спасти что-либо от вдребезги разбитого неизвестного предмета, который намеревался утаить от него Ла Моль, но миниатюра в буквальном смысле слова превратилась в пыль.

— Король хотел получить эту драгоценность, — сказал Ла Моль, — но у него нет никаких прав на портрет, который был в нее вставлен. Вот вам медальон, можете его взять.

— Сударь! Я буду жаловаться королю, — объявил Болье.

Ни слова не сказав узнику на прощание, он вышел в бешенстве и предоставил запирать двери тюремщику.

Тюремщик сделал несколько шагов к выходу, но, увидев, что Болье уже спустился по лестнице на несколько ступенек, вернулся и сказал Ла Молю:

— Честное слово, сударь, я хорошо сделал, что предложил вам сразу же вручить мне сто экю за то, чтобы я дал вам поговорить с вашим товарищем, а если бы вы мне их не дали, комендант забрал бы их вместе с этими тремястами, и уж тогда совесть не позволила бы мне что-нибудь для вас сделать. Но вы заплатили мне вперед, а я обещал вам, что вы увидитесь с вашим приятелем… Идемте… Честный человек держит слово… Только, если можно, не столько ради себя, сколько ради меня, не говорите о политике.

Ла Моль вышел из камеры и очутился лицом к лицу с Коконнасом, ходившим взад и вперед широкими шагами по середине своей камеры.

Они бросились друг к другу в объятия.

Тюремщик сделал вид, что утирает набежавшую слезу, и вышел сторожить, чтобы кто-нибудь не застал узников вместе, или, вернее, чтобы не застали на месте преступления его самого.

— А-а! Вот и ты! — сказал Коконнас. — Этот мерзкий комендант заходил к тебе?

— Как и к тебе, я думаю.

— И отобрал у тебя все?

— Как и у тебя.

— Ну, у меня-то было немного — перстень Анриетты, вот и все.

— А наличные деньги?

— Все, что у меня было, я отдал этому доброму малому — нашему тюремщику, чтобы он устроил нам свидание.

— Ах, вот как! — сказал Ла Моль. — Сдается мне, что он брал обеими руками.

— Стало быть, ты тоже ему заплатил?

— Я дал ему сто экю.

— Как хорошо, что наш тюремщик негодяй!

— Еще бы! За деньги с ним можно будет делать все что угодно, а надо надеяться, в деньгах у нас недостатка не будет.

— Теперь скажи: ты понимаешь, что с нами произошло?

— Прекрасно понимаю… Нас предали.

— И предал этот гнусный герцог Алансонский. Я был прав, когда хотел свернуть ему шею.

— Так ты полагаешь, что дело наше серьезное?

— Боюсь, что да.

— Так что можно опасаться… пытки?

— Не скрою от тебя, что я уже думал об этом.

— Что ты будешь говорить, если дойдет до этого?

— А ты?

— Я буду молчать, — заливаясь лихорадочным румянцем, ответил Ла Моль.

— Ты ничего не скажешь?

— Да, если хватит сил.

— Ну, а я, ручаюсь тебе: если со мной учинят такую подлость, я много чего наговорю! — сказал Коконнас.

— Но чего именно? — живо спросил Ла Моль.

— О, будь покоен, я наговорю такого, что господин д'Алансон на некоторое время лишится сна.

Ла Моль хотел ответить, но в это время тюремщик, без сомнения услышавший какой-то шум, втолкнул друзей в их камеры и запер за ними двери.

V

ВОСКОВАЯ ФИГУРКА
Уже восемь дней Карл был пригвожден к постели лихорадочной слабостью, перемежавшейся сильными припадками, похожими на падучую болезнь. Иногда во время таких припадков он испускал дикие крики, которые с ужасом слушали телохранители, стоявшие на страже в передней, и которые гулким эхом разносились по древнему Лувру, уже встревоженному зловещими слухами. Когда припадки проходили, Карл, сломленный усталостью, с потухшими глазами, падал на руки кормилицы, храня молчание, в котором чувствовалось одновременно и презрение, и ужас.

Рассказывать о том, как мать и сын, не поверяя друг другу своих чувств, не только не встречались, но даже избегали друг друга; рассказывать о том, как Екатерина Медичи и герцог Алансонский вынашивали в уме зловещие замыслы, — это все равно что пытаться изобразить тот омерзительный клубок, который шевелится в гнезде гадюки.

Генрих сидел под замком у себя в камере, и на свидание с ним, по его личной просьбе к Карлу, не получил разрешения никто, даже Маргарита. В глазах всех это была полная немилость. Екатерина и герцог Алансонский дышали свободнее, считая Генриха погибшим, а Генрих ел и пил спокойнее, надеясь, что о нем забыли.

Ни один человек при дворе не подозревал об истинной причине болезни короля. Мэтр Амбруаз Паре и его коллега Мазилло, приняв следствие за причину, нашли у него воспаление желудка, и только. Вследствие этого они прописывали мягчительные средства, лишь помогавшие действию того особого питья, которое назначил королю Рене. Карл принимал его из рук кормилицы три раза в день и оно составляло основное его питание.

Ла Моль и Коконнас находились в Венсенне в одиночных камерах под строгим надзором. Маргарита и герцогиня Неверская раз десять пытались проникнуть к ним или по крайней мере передать им записку, но все было тщетно.

Однажды утром Карл, которому становилось то лучше, то хуже, почувствовал себя бодрее и пожелал, чтобы к нему впустили весь двор, который, по обычаю, являлся к королю каждое утро, хотя вставания теперь не было. Таким образом, двери отворились, и все могли заметить — по бледности щек, по желтизне лба цвета слоновой кости, по лихорадочному блеску ввалившихся и обведенных черными кругами глаз — то страшное разрушение, какое произвела в Карле неведомая болезнь, поразившая молодого монарха.

Королевская опочивальня быстро наполнилась любопытными и корыстными придворными.

Екатерину, герцога Алансонского и Маргариту известили о том, что король принимает.

Все трое пришли порознь, один вслед за другим. Спокойная Екатерина, улыбавшийся герцог Алансонский и подавленная Маргарита…

Екатерина села у изголовья сына, не заметив взгляда, каким он ее встретил.



Герцог Алансонский встал у изножия кровати.

Маргарита оперлась на стол и, посмотрев на бледный лоб, исхудалое лицо и ввалившиеся глаза брата, не могла удержать ни вздоха, ни слез.

Карл, от которого ничто не ускользало, увидел ее слезы, услышал ее вздох и незаметно сделал Маргарите знак головой.

Благодаря этому едва заметному знаку лицо несчастной королевы Наваррской прояснилось — Генрих ничего не успел, а быть может, и не захотел сказать ей.

Она боялась за мужа и трепетала за возлюбленного.

За себя она нисколько не опасалась: она слишком хорошо знала Ла Моля и была уверена, что может на него положиться.

— Ну как вы себя чувствуете, мой милый сын? — спросила Екатерина.

— Лучше, матушка, лучше.

— А что говорят ваши врачи?

— Мои врачи? О, это великие ученые! — разразившись хохотом, сказал Карл, — По правде говоря, я получаю величайшее удовольствие, когда слушаю, как они обсуждают мою болезнь. Кормилица! Дай мне попить.

Кормилица принесла Карлу чашку с обычным его питьем.

— Что же они дают вам принимать, сын мой?

— Ах, сударыня, да кто же знает, что они там стряпают? — ответил король и с жадностью проглотил питье.

— Было бы превосходно, — заговорил Франсуа, — если бы брат мог встать и выйти на солнце; охота, которую он так любит, подействовала бы на него как нельзя лучше.

— Да, — подтвердил Карл с усмешкой, разгадать значение которой герцог был бессилен, — только в последний раз она подействовала на меня как нельзя хуже.

Карл произнес эти слова таким странным тоном, что разговор, в котором не принимали участия присутствующие, на этом оборвался. Карл чуть кивнул головой. Придворные поняли, что прием окончен, и вышли один за другим.

Герцог Алансонский сделал движение, чтобы подойти к брату, но какое-то непонятное чувство остановило его. Он поклонился и вышел.

Маргарита схватила исхудавшую руку, которую протягивал ей брат, стиснула ее, поцеловала и тоже ушла.

— Милая Марго! — прошептал Карл.

Одна Екатерина продолжала сидеть у изголовья. Оставшись с ней наедине, Карл отодвинулся к проходу между стеной и кроватью с тем чувством ужаса, которое заставляет нас отступить перед змеей.

У Карла, которому многое объяснили признания Рене и, быть может, еще больше размышления в тишине, не осталось даже такого счастья, как сомнение.

Он отлично знал, отчего он умирает.

И потому, когда Екатерина подошла к его постели и протянула ему руку, такую же холодную, как ее взгляд, он вздрогнул от страха.

— Вы остаетесь, матушка? — спросил он.

— Да, сын мой, — ответила Екатерина, — мне надо поговорить с вами о важных вещах.

— Говорите, — сказал Карл, отодвигаясь еще дальше.

— Государь! — заговорила королева. — Вы утверждали сейчас, что ваши врачи — великие ученые…

— Я и сейчас это утверждаю.

— Но что же они делают с тех пор, как вы заболели?

— По правде говоря, ничего… Но если бы вы слышали, что они говорили… Честное слово, стоит заболеть ради того, чтобы послушать их лекции.

— В таком случае, сын мой, вы позволите мне сказать вам одну вещь?

— Ну конечно! Говорите, матушка.

— Я подозреваю, что все эти великие ученые ничего не понимают в вашей болезни.

— В самом деле?

— Быть может, они и видят следствия, но причина им непонятна.

— Возможно, — сказал Карл, не понимая, к чему клонит мать.

— Таким образом, они лечат симптомы, вместо того чтобы лечить болезнь.

— Клянусь душой, по-моему, вы правы, матушка! — воскликнул изумленный Карл.

— Так вот, сын мой, — продолжала Екатерина, — мое сердце и благо государства не могут вынести, чтобы вы болели так долго, а кроме того, болезнь может в конце концов тяжело повлиять на ваше душевное состояние, — вот почему я собрала самых сведущих ученых.

— В медицинской науке?

— Нет, в науке более глубокой, в науке, которая позволяет проникнуть не только в тело, но и в душу.

— Превосходная наука, — заметил Карл. — Почему только этой науке не обучают королей!.. Так, значит, ваши изыскания привели к какому-то результату? — спросил он.

— Да.

— К какому же?

— К тому, какого я ожидала, и сейчас я принесла вам, ваше величество, средство, которое должно исцелить и ваше тело, и ваш дух.

Карл вздрогнул. Он подумал, что мать, находя, что он умирает слишком долго, решила сознательно закончить то, что начала, сама того не зная.

— Где же оно, это самое средство? — спросил Карл, приподнявшись на локте и глядя на мать.

— Оно в самой болезни, — ответила Екатерина.

— В чем же заключается болезнь?

— Выслушайте меня, сын мой, — сказала Екатерина. — Вы когда-нибудь слышали о том, что бывают тайные враги, месть которых убивает жертву на расстоянии?

— Железом или ядом? — спросил Карл, ни на секунду не спуская глаз с бесстрастного лица матери.

— Нет, средствами, не менее надежными и не менее страшными.

— Объяснитесь!

— Верите ли вы, сын мой, в действие кабалистики и магии? — спросила флорентийка.



Карл сдержал недоверчивую, презрительную улыбку.

— Твердо верю, — ответил он.

— Так вот, это и есть источник ваших страданий, — поспешно произнесла Екатерина. — Некий враг вашего величества, не смея покуситься на вас прямо, замыслил погубить вас тайно. Против особы вашего величества он направил заговор, тем более страшный, что у него не было сообщников, и потому таинственные нити этого заговора до сих пор оставались неуловимыми.

— Честное слово, так оно и есть! — ответил Карл, возмущенный этой хитроумной ложью.

— А вы поищите получше, сын мой, — сказала Екатерина, — вспомните некоторые попытки к бегству, которое должно было обеспечить безнаказанность убийце.

— Убийце? — воскликнул Карл. — Вы говорите — убийце? Стало быть, меня пытались убить, матушка?

Екатерина лицемерно закатила сверкающие глаза под свои морщинистые веки.

— Да, сын мой. Вы, быть может, и сомневаетесь в этом, но я-то знаю наверно.

— Я никогда не сомневаюсь в том, что говорите мне вы, — язвительно произнес Король. — Каким же способом пытались меня убить? Мне это очень интересно!

— С помощью магии, сын мой.

— Объяснитесь, матушка, — сказал Карл, движимый отвращением к роли наблюдателя, которую ему приходилось играть.

— Если бы заговорщик, которого я вам назову… и которого в глубине души вы, ваше величество, уже назвали сами… если бы он, всецело полагаясь на свои батареи и, будучи уверен в успехе, успел скрыться, быть может, никто не узнал бы причину страданий вашего величества, но, к счастью, государь, вас оберегал ваш брат.

— Какой брат? — спросил Карл.

— Ваш брат Алансон.

— Ах да, верно! Я все забываю, что у меня есть брат, — с горьким смехом прошептал Карл. — Так вы говорите…

— Я говорю, что, к счастью, он раскрыл вашему величеству внешнюю сторону заговора. Но он, неопытное дитя, искал лишь следов обыкновенного заговора, только доказательств бегства молодого человека, я же искала доказательств дела, гораздо более серьезного, потому что я знаю, сколь велик ум этого преступника.

— Вот как! А ведь похоже на то, матушка, что вы говорите о короле Наваррском? — спросил Карл — ему хотелось посмотреть, до каких пределов дойдет флорентийское притворство.

Екатерина лицемерно опустила глаза.

— Если не ошибаюсь, я приказал арестовать его и отправить в Венсенн за бегство, о котором вы упомянули, — продолжал король, — а он, значит, оказался еще преступнее, чем я думал?

— Вы чувствуете, как треплет вас лихорадка? — спросила Екатерина.

— Да, конечно, — нахмурив брови, ответил Карл.

— Вы чувствуете страшный жар, который сжигает вам внутренности и сердце?

— Да, — все более мрачнея, ответил Карл.

— А острые боли а голове, которые, как стрелы, ударяют вам в глаза и через них проникают в мозг?

— Да, да! О, я прекрасно это чувствую! О-о! Вы отлично описываете мою болезнь!

— А ведь все это очень просто, — сказала флорентийка. — Смотрите…

И тут она вытащила из-под накидки какой-то предмет и подала его королю.

Это была фигурка из желтоватого воска дюймов в шесть высотой. На фигурке было платье с золотыми звездочками, а поверх платья королевская мантия, тоже сделанная из воска.

— Но при чем тут статуэтка? — спросил Карл.

— Посмотрите, что у нее на голове! — сказала Екатерина.

— Корона, — ответил Карл.

— А в сердце?

— Иголка.

— Разве вы не узнаете себя, государь?

— Себя?

— Да, себя, в короне и мантии.

— А кто сделал эту фигурку? — спросил Карл, утомленный этой комедией. — Разумеется, король Наваррский?

— Ничего подобного, государь.

— Ничего подобного?.. Тогда я вас не понимаю.

— Я говорю «нет», — возразила Екатерина, — так как вы, ваше величество, могли бы подумать, что он сделал ее сам. Я сказала бы «да», если бы вы, ваше величество, задали мне вопрос по-другому.

Карл не ответил. Он пытался проникнуть во все тайники этой темной души, которая все время закрывалась перед ним в то самое мгновение, когда он полагал, что уже готов прочитать ее.

— Государь! — продолжала Екатерина. — Стараниями вашего генерального прокурора Лагеля эта статуэтка была найдена на квартире человека, который во время соколиной охоты держал наготове запасную лошадь для короля Наваррского.

— У де Ла Моля? — спросил Карл.

— Да, у него! Взгляните, пожалуйста, еще раз на стальную иглу, которая пронзает сердце, и вы увидите, какая буква написана на вставленной в ушко бумажке.

— Я вижу букву «М», — ответил Карл.

— Это значит смерть — такова магическая формула, государь. Злоумышленник пишет, чего он желает, когда наносит эту самую ранку. Если бы он хотел поразить вас безумием, как это сделал герцог Бретонский с Карлом Шестым, он вонзил бы иголку в голову и вместо «М» написал «F»[79].

— Итак, — сказал Карл IX, — вы полагаете, матушка, что на мою жизнь покусился Ла Моль?

— Да… постольку, поскольку покушается на чье-либо сердце кинжал, но ведь кинжал держит чья-то рука, которая его и направляет.

— Так это и есть причина моей болезни? Значит, как только чары будут уничтожены, мой недуг пройдет? Но каким образом этого достичь? — спрашивал Карл. — Вы-то, конечно, это знаете, моя добрая матушка, — ведь вы занимаетесь этим всю жизнь, а я в отличие от вас полный невежда и в кабалистике, и в магии.

— Смерть злоумышленника разрушает чары. В тот день, когда чары будут разрушены, пройдет и болезнь. Все это очень просто, — отвечала Екатерина.

— Вот как? — удивленно спросил Карл.

— Неужели вы этого не знаете?

— Разумеется, нет! Я не колдун, — сказал король.

— Но теперь-то вы убедились в этом, ваше величество? — спросила Екатерина.

— Конечно.

— Эта убежденность победит вашу тревогу?

— Победит окончательно.

— Вы это говорите из любезности?

— Нет, матушка, от души. Лицо Екатерины разгладилось.

— Слава Богу! — воскликнула она; можно было подумать, что она верит в Бога.

— Да, слава Богу! — насмешливо повторил Карл. — Теперь я знаю, кто виновник моего недуга и, следовательно, кого надо наказать.

— И мы накажем…

— Господина де Ла Моля: ведь вы сказали, что виновник — он?

— Я сказала, что он был орудием.

— Хорошо, сначала Ла Моля — это самое главное, — ответил Карл. — Приступы, которым я подвержен, могут вызвать в нашем окружении опасные подозрения. Чтобы открыть истину, необходимо срочно все осветить.

— Итак, господин де Ла Моль?..

— …прекрасно подходит мне как виновник, я согласен. Начнем с него, а если у него есть сообщник, он его выдаст.

— Да, — прошептала Екатерина, — а если он не выдаст, то его заставят это сделать. У нас есть для этого средства, которые действуют безотказно.

Затем она встала и громко спросила Карла:

— Итак, государь, вы позволяете начать следствие?

— Чем раньше, тем лучше, матушка, — ответил Карл, — такова моя воля.

Екатерина пожала руку сыну, не поняв, почему нервно вздрогнула его рука, пожимавшая ей руку, и вышла, не услышав язвительного смеха короля, а за ним глухого, страшного проклятия.

Король спросил себя: не опасно ли предоставлять свободу действий этой женщине, которая в несколько часов может натворить таких дел, которых уже не поправишь?

Но в ту минуту, когда он смотрел на портьеру, опускавшуюся за Екатериной, он услыхал подле себя легкий шорох и, обернувшись, увидел Маргариту — она приподняла стенной ковер, закрывавший коридор, который вел в комнату кормилицы.



Бледность Маргариты, ее блуждающий взгляд, ее тяжело дышавшая грудь выдавали страшное волнение.

— Государь, государь! — воскликнула Маргарита, бросаясь к постели брата. — Вы же знаете, что она лжет!

— Кто «она»? — спросил Карл.

— Слушайте, Карл! Это, разумеется, ужасно — обвинять родную мать! Но я подумала, что она осталась у вас затем, чтобы погубить их окончательно. Клянусь вам жизнью, моей и вашей, клянусь душой нас обоих, что она лжет!

— Погубить?! Кого она хочет погубить?.. Оба инстинктивно говорили шепотом; можно было подумать, что они боятся услыхать самих себя.

— Прежде всего Анрио, вашего Анрио, который вас любит и который предан вам, как никто в мире.

— Ты так думаешь, Марго? — спросил Карл.

— Государь! Я в этом уверена!

— Я тоже, — отозвался Карл.

— Но если вы в этом уверены, брат мой, — с удивлением сказала Маргарита, — почему же вы приказали его арестовать и посадить в Венсенн?

— Потому что он сам просил меня об этом.

— Он сам вас просил, государь?

— Да, Анрио человек своеобразный. Быть может, он ошибается, но, быть может, он и прав: одно из его соображений заключается в том, что ему безопаснее быть у меня в немилости, чем в милости, дальше от меня, чем ближе, в Венсенне, чем в Лувре.

— Ах, вот как! Понимаю, — сказала Маргарита. — Так он там в безопасности?

— Еще бы! Что может быть безопаснее для человека, за жизнь которого Болье отвечает мне головой?

— Спасибо, брат мой, спасибо за Генриха! Но…

— Но что?

— Но там есть и другой человек, государь… Быть может, я виновата, что он мне небезразличен, но он мне небезразличен, вот и все.

— Кто же этот человек?

— Государь! Пощадите меня… Я едва ли посмела бы назвать его имя моему брату… и не посмею назвать его королю.

— Это де Ла Моль? — спросил Карл.

— Да! — ответила Маргарита. — Однажды вы хотели убить его, государь, и только чудом он избежал вашей королевской мести.

— А ведь это было, Маргарита, когда он был виновен только в одном преступлении, но теперь, когда он совершил два…

— Государь! Во втором он не виновен.

— Бедная Марго! Разве ты не слышала, что говорила наша добрая матушка? — спросил Карл.

— Карл! Я же сказала вам, что она лжет, — понизив голос, ответила Маргарита.

— Вам, может быть, не известно о существовании некоей восковой фигурки, изъятой у де Ла Моля?

— Конечно, известно, брат мой.

— И то, что эта фигурка проколота иглой в сердце, и то, что к этой иголке прикреплен флажок с буквой «М»?

— И это я знаю.

— И то, что у этой фигурки на плечах королевская мантия, а на голове королевская корона?

— Все знаю.

— Что же вы на это скажете?

— Скажу, что эта фигурка с королевской мантией на плечах и с королевской короной на голове изображает женщину, а не мужчину.

— Вот что! — сказал Карл. — А игла, пронзающая сердце?

— Это чародейство, которое должно пробудить любовь женщины, а не колдовство, которое должно убить мужчину.

— А буква «М»?

— Она означает вовсе не смерть, как говорила вам королева-мать.

— Что же она означает? — спросил Карл.

— Она означает… означает имя женщины, которую любил де Ла Моль.

— А как зовут эту женщину?

— Эту женщину зовут Маргарита, брат мой, — сказала королева Наваррская, падая на колени перед постелью короля; она взяла его руку в свои и прижала к этой руке залитое слезами лицо.

— Тише, сестра! — произнес Карл, оглядевшись вокруг сверкавшими из-под сдвинутых бровей глазами. — Ведь если слышали вы, то и вас могут услышать!

— Мне все равно! — поднимая голову, воскликнула Маргарита. — Пусть меня слышит хоть весь свет! Я всему свету скажу, что подло, воспользовавшись любовью дворянина, марать его честное имя подозрением в убийстве!

— Марго! А если я скажу тебе: я знаю так же хорошо, как ты, что правда и что неправда?

— Брат!

— Если я скажу тебе, что де Ла Моль невиновен?

— Так вы это знаете?

— Если я скажу тебе, что знаю настоящего виновника?

— Настоящего виновника? — воскликнула Маргарита. — Так, значит, преступление все же совершено?

— Да. Вольно или невольно, но преступление совершено.

— Против вас?

— Против меня.

— Не может быть!

— Не может быть?.. Посмотри на меня, Марго. Молодая женщина вгляделась в брата и вздрогнула, увидев, как он бледен.

— Марго! Мне не прожить и трех месяцев, — сказал Карл.

— Вам, брат мой? Тебе, мой Карл? — воскликнула сестра.

— Марго! Меня отравили. Маргарита вскрикнула.

— Молчи, — сказал Карл, — необходимо, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства.

— Но ведь вы знаете виновника?

— Знаю.

— Вы сказали, что это — не Ла Моль?

— Нет, не он.

— Конечно, это и не Генрих!.. Боже правый! Неужели это…

— Кто?

— Мой брат… Алансон?.. — прошептала Маргарита.

— Возможно.

— Или же, или же… — Маргарита понизила голос, словно испугавшись того, что сейчас скажет, — или же… наша мать?

Карл промолчал.

Маргарита посмотрела на него, прочла в его взгляде ответ, которого ожидала, и снова упала на колени, едва не опрокинув кресла.

— Боже мой! Боже мой! — шептала она. — Это немыслимо!

— Немыслимо! — с визгливым смехом сказал Карл. — Жаль, что здесь нет Рене, — он рассказал бы тебе целую историю.

— Кто? Рене?

— Да. Он рассказал бы тебе, например, как одна женщина, которой он ни в чем не смеет отказать, попросила у него книгу об охоте из его библиотеки; как каждую страницу этой книги пропитала сильным ядом; как этот яд, предназначенный, не знаю для кого, проник, игрой случая или небесной карой, в другого человека, а не в того, кому предназначался… Но так как Рене здесь нет, то если хочешь взглянуть на эту книгу, так она там, в моей Оружейной, и надпись, сделанная рукою флорентийца на этой книге, на страницах которой осталось достаточно яду, чтобы уморить еще двадцать человек, скажет тебе, что книга была отдана его соотечественнице из рук в руки.

— Тише, Карл, теперь ты говори тише! — сказала Маргарита.

— Ты сама видишь, как важно, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства.

— Но это же несправедливо, это ужасно! Пощадите! Пощадите! Вы же знаете, что он невиновен!

— Да, знаю, но надо, чтобы люди думали, будто он виновен. Переживи смерть своего возлюбленного — это так мало для спасения чести французского королевского дома! Ведь я переживаю свой конец безмолвно, чтобы со мной умерла и тайна.

Маргарита поникла головой, поняв, что от короля нельзя ждать спасения Ла Моля, и вышла вся в слезах, не возлагая больше надежды ни на кого, кроме себя самой.

А тем временем, как и предвидел Карл, Екатерина не потеряла ни минуты; она написала главному королевскому Прокурору Лагелю письмо, которое история сохранила все до последнего слова и которое бросает на это дело кровавый свет:

«Господин прокурор! Сегодня вечером мне передали за верное, что Ла Моль совершил святотатство. В его парижской квартире найдено много предосудительных бумаг и книг. Прошу Вас вызвать председателя суда и как можно скорее дать ему все необходимые сведения по делу о восковой фигурке, пронзенной в сердце, — о преступлении против короля».[80]

Екатерина.

VI

НЕЗРИМЫЕ ЩИТЫ
На следующий день после того как Екатерина написала письмо, которое мы только что прочитали, к Коконнасу вошел комендант в самом внушительном окружении: оно состояло из двух алебардщиков и четырех черных одеяний.

Коконнасу предложили спуститься в залу, где его ждали прокурор Лагель и двое судей, чтобы произвести допрос согласно инструкциям Екатерины.

За неделю, проведенную в тюрьме, Коконнас многое обдумал; помимо того, что каждый день он ненадолго виделся с Ла Молем заботами их тюремщика, который, ни слова им не говоря, делал им этот сюрприз, коим они, по всей вероятности, обязаны были не только его человеколюбию; помимо того, повторяем, что они с Ла Молем, обсудив, как они будут держаться на суде, решили отрицать все, пьемонтец был убежден, что при известной ловкости дело его примет наилучший оборот; обвинения против них были не более серьезны, чем обвинения против других. Генрих и Маргарита не сделали никакой попытки к бегству, следовательно, они с Ла Молем не могли быть замешаны в деле, главные виновники которого оставались на свободе. Коконнас не знал, что Генрих находился в том же замке, а любезность их тюремщика внушила ему мысль, что над его головой зареяли покровы, которые он называл своими «незримыми щитами».

До сих пор все допросы касались намерений короля Наваррского, планов бегства и того участия, какое должны были принять в этом бегстве оба друга. На все вопросы такого рода Коконнас всегда отвечал более чем туманно и более чем ловко; он и на этот раз приготовился отвечать в том же духе, заранее продумав свои удачные ответы, но внезапно заметил, что допрос переменил тему.

Речь шла о том, один или несколько раз они были у Рене, одна или несколько восковых фигурок были сделаны по наущению Ла Моля.

Коконнас, хотя он и был подготовлен к допросу, решил, что обвинение теряет значительную часть своей силы, коль скоро речь идет уже не об измене королю, а всего-навсего о статуэтке королевы, да и статуэтка-то была высотой самое большее в каких-нибудь шесть дюймов.

Поэтому он очень весело ответил, что и он, и его Друг давно уже не играют в куклы, и с удовольствием заметил, что его ответы несколько раз сумели вызвать у судей улыбки. Тогда еще не было сказано в стихах: «Я засмеялся и стал безоружен», но это уже частенько говорилось в прозе. И Коконнас вообразил, что, заставив судей улыбаться, он наполовину их обезоружил.

Когда допрос закончился, пьемонтец поднялся к себе в камеру, громко шумя и громко распевая, чтобы Ла Моль, ради которого он и поднял весь этот гам, сделал из этого самые благоприятные выводы.

Ла Моля тоже отвели вниз. Как и Коконнас, Ла Моль с изумлением увидел, что обвинение сошло с прежнего пути и пошло по-новому. Его спросили о посещениях лавки Рене. Он ответил, что был у флорентийца только однажды. Его спросили, не тогда ли он заказал восковую фигурку. Он ответил, что Рене показал ему уже готовую фигурку. Его спросили, не представляет ли собой эта фигурка мужчину. Он ответил, что она представляет женщину. Его спросили, не имело ли колдовство целью принести смерть мужчине. Он ответил, что колдовство имело целью пробудить любовь в женщине.

Подобные вопросы задавались и так и этак — на разные лады, но под каким бы соусом они ни подавались, Ла Моль все время отвечал одно и то же.



Судьи в нерешительности переглянулись, не зная, что еще сказать, что делать с этой святой простотой, но тут записка, которую подали генеральному прокурору, вывела их из затруднения.

В записке было сказано следующее:

«Если обвиняемый будет все отрицать, употребите пытку».

Е.
Прокурор сунул записку в карман, улыбнулся Ла Молю и учтиво отправил его обратно. Ла Моль вернулся к себе в камеру почти такой же успокоенный, если не почти такой же веселый, как и Коконнас.

— По-моему, все идет хорошо, — сказал он.

Час спустя он услыхал шаги и увидел записку, пролезавшую под дверь, хотя не видел, чья рука ее просовывала. Он взял ее в полной уверенности, что послание скорее всего пришло от тюремщика.

При виде этой записки надежда, почти такая же мучительная, как разочарование, проникла в его сердце: у него явилась надежда, что эта записка от Маргариты, о которой он не имел никаких вестей с тех пор, как сделался узником. Весь Дрожа, он схватил записку. Увидев почерк, он едва не умер от радости.

Мужайтесь, — гласила записка, — я хлопочу.

— О, если хлопочет она, я спасен! — воскликнул Ла Моль, покрывая поцелуями бумагу, которой касалась столь милая его сердцу рука.

Для того чтобы Ла Моль понял эту записку и поверил вместе с Коконнасом в то, что пьемонтец называл «незримыми щитами», мы должны вернуть читателя в тот домик и в ту комнату, где столько мгновений упоительного счастья, столько ароматов еще не испарившихся духов, столько сладких воспоминаний превратились теперь в мучительную тоску, снедавшую сердце женщины, которая почти упала на бархатные подушки.

— Быть королевой, быть сильной, быть молодой, быть богатой, быть красивой — и страдать так, как страдаю я! — восклицала эта женщина. — О, это невозможно!

От возбуждения она вставала, начинала ходить, потом внезапно останавливалась, прижималась горячим лбом к холодному мрамору, снова поворачивалась бледным, залитым слезами лицом, с криком ломала руки и снова падала, совсем разбитая, в кресло.

Вдруг стенной ковер, отделявший покои, выходившие на улицу Клош-Персе, от покоев, выходивших на улицу Тизон, приподнялся; шелковистый шелест пронесся по панели, и появилась герцогиня Неверская.

— А, это ты! —воскликнула Маргарита. — С каким нетерпением я ждала тебя! Ну! Какие новости?

— Плохие, плохие, бедная моя подруга! Екатерина сама руководит следствием; она и сейчас в Венсенне.

— А Рене?

— Арестован.

— Прежде чем ты успела поговорить с ним?

— Да.

— А наши узники?

— О них я кое-что узнала.

— От тюремщика?

— Как всегда.

— И что же?

— Что же! Каждый день они говорят друг с другом. Позавчера их обыскали. Ла Моль разбил твой портрет, чтобы не отдавать его.

— Милый Ла Моль!

— Аннибал смеялся в лицо инквизиторам.

— Чудесный Аннибал! Дальше?

— Сегодня утром их допрашивали о бегстве короля, о планах восстания в Наварре, но они не сказали ничего.

— О, я прекрасно знала, что они будут молчать! Но молчание губит их так же, как погубило бы и признание.

— Да, но мы их спасем!

— Значит, ты что-то придумала для нашего предприятия?

— Со вчерашнего дня я только этим и занимаюсь.

— И что же?

— Сейчас я заключила сделку с Болье. Ах, дорогая королева, какой это несговорчивый и какой алчный человек!.. Это будет стоить жизни одному человеку и триста тысяч экю.

— Ты говоришь — несговорчивый и алчный… А он требует всего-навсего жизни одного человека и триста тысяч экю… Да это даром!

— Даром!.. Триста тысяч экю? Да все наши драгоценности — и твои, и мои — столько не стоят!

— О, это пустяки! Заплатит король Наваррский, заплатит герцог Алансонский, заплатит брат мой Карл или разве…

— Перестань! Ты рассуждаешь, как сумасшедшая. У меня есть эти триста тысяч.

— У тебя?

— Да, у меня.

— Как же ты их достала?

— Взяла и достала!

— Это тайна?

— Для всех, кроме тебя.

— Боже мой! Не украла же ты их? — улыбаясь сквозь слезы, спросила Маргарита.

— Суди сама.

— Посмотрим.

— Помнишь этого безобразного Нантуйе?

— Богача, ростовщика?

— Да.

— И что же?

— А то, что в один прекрасный день он увидел блондинку с зелеными глазами, в прическе, украшенной тремя рубинами — один на лбу, два у висков; прическа на редкость шла ей, и, понятия не имея, что эта женщина — герцогиня, этот богач, этот ростовщик воскликнул: «За три поцелуя на месте этих трех рубинов я взращу три брильянта по сто тысяч экю каждый!».

— И что же, Анриетта?

— А то, дорогая, что брильянты расцвели и были проданы!

— Ах, Анриетта! Анриетта! — прошептала Маргарита.

— Вот еще! — воскликнула герцогиня с наивным и в то же время величественным бесстыдством, характеризующим и век, и женщину. — Вот еще! Я же люблю Аннибала!

— Это верно, ты очень его любишь, даже слишком сильно! — сказала Маргарита, улыбаясь и краснея. И все-таки она пожала ей руку.

— Так вот, — продолжала Анриетта, — благодаря нашим трем брильянтам, у нас наготове триста тысяч экю и человек.

— Человек? Какой человек?

— Человек, которого должны убить: ты забываешь, что надо убить человека!

— И ты нашла такого человека?

— Конечно.

— За эту цену? — усмехнувшись, спросила Маргарита.

— За эту цену? Да за эту цену я нашла бы тысячу! — ответила Анриетта. — Нет, нет, всего за пятьсот экю.

— И ты отыскала человека, который согласен, чтобы его убили за пятьсот экю?

— Что поделаешь? Жить-то надо!

— Милый Друг, я перестаю тебя понимать. Знаешь, говори яснее! На разгадку загадок требуется слишком много времени для того положения, в каком мы очутились.

— Ну слушай тюремщик, которому поручен надзор за Ла Молем и Коконнасом, — бывший солдат и знает толк в ранах; он согласен помочь нам спасти наших друзей, но не хочет потерять место. Ловко нанесенный удар кинжалом сделает свое дело. Мы дадим ему денег, а государство — награду за ранение. Таким образом этот честный человек загребет деньги обеими руками и обновит басню о пеликане.

— Так-то оно так, — сказала Маргарита, — но все-таки удар кинжалом…

— Не беспокойся! Удар нанесет Аннибал.

— Верно, верно! — со смехом сказала Маргарита. — Он нанес Ла Молю три удара шпагой и кинжалом, а Ла Моль не умер — значит, на него вполне можно положиться.

— Злюка! Пожалуй, ты не стоишь того, чтобы я продолжала свой рассказ.

— О нет, нет! Умоляю тебя, расскажи: что же дальше? Как же мы их спасем?

— Вот как обстоит дело: единственное место, куда могут проникнуть женщины, не являющиеся узницами, это замковая часовня. Нас прячут за престолом; под покровом престола они найдут два кинжала. Дверь в ризницу заранее будет отперта. Коконнас ударяет кинжалом тюремщика, тот падает и притворяется мертвым; мы выбегаем, набрасываем каждому из них плащ на плечи, бежим вместе с ними в дверцу ризницы, а так как пароль будет нам известен, то мы выходим беспрепятственно.

— А потом что?

— У ворот их ждут две лошади; они вскакивают на лошадей, покидают Иль-де-Франс[81] и уезжают в Лотарингию, откуда время от времени будут приезжать сюда инкогнито.

— Ты вернула мне жизнь! — воскликнула Маргарита. — Значит, мы их спасем!

— Почти ручаюсь.

— А скоро?

— Дня через три — через четыре. Болье предупредит нас.

— Но если тебя узнает кто-нибудь в окрестностях Венсенна, это может повредить нашему плану!

— А как меня узнают? Я выхожу из дома в одеянии монахини, под капюшоном, благодаря этому меня не узнаешь, даже столкнувшись нос к носу.

— В нашем положении лишняя предосторожность не помешает.

— Знаю, черт побери! — как сказал бы бедный Аннибал.

— А что король Наваррский? Ты о нем спрашивала?

— Разумеется, не преминула спросить.

— И что же?

— А то же, что он, по-видимому, никогда еще не бывал так весел — поет, смеется, ест в свое удовольствие и просит только об одном: чтобы его получше стерегли!

— Правильно делает! А что моя мать?

— Я уже сказала тебе: всеми силами торопит ход процесса.

— Да, но нас она ни в чем не подозревает?

— Как она может что-нибудь подозревать? Кто посвящен в нашу тайну, те заинтересованы в ее сохранении. Ах да! Я узнала, что она велела передать судьям Парижа, чтобы они были наготове.

— Давай действовать быстрее, Анриетта. Если наших бедных узников переведут в другую тюрьму, придется все начинать сначала.

— Не беспокойся, я не меньше твоего стремлюсь увидеть их за стенами тюрьмы.

— О да, я это прекрасно знаю! Спасибо, сто раз спасибо за то, что ты сделала, чтобы привести их сюда.

— Прощай, Маргарита, прощай! Я снова отправляюсь в поход.

— А в Болье ты уверена?

— Я на него надеюсь.

— А в тюремщике?

— Он обещал.

— А лошади?

— Будут самые лучшие из конюшни герцога Неверского.

— Я тебя обожаю, Анриетта!

С этими словами Маргарита кинулась на шею к своей подруге, после чего женщины расстались, пообещав друг другу встретиться завтра и встречаться каждый день в том же месте и в то же время. Это и были те два очаровательных и преданных создания, которых Коконнас — и то была святая истина — называл своими «незримыми щитами».

VII

СУДЬИ
— Ну, мой храбрый друг, — сказал Коконнас Ла Молю, когда приятели встретились после допроса, на котором в первый раз зашла речь о восковой фигурке, — по-моему, все идет прекрасно, и в ближайшее время судьи сами откажутся от нас, а это совсем не то, что отказ врачей: врач, отказывается от больного, когда уже не может его спасти; а тут как раз наоборот: если судья отказывается от обвиняемого — значит он потерял всякую надежду отрубить ему голову.



— Да, — подхватил Ла Моль, — мне даже кажется, что в этой учтивости и обходительности тюремщиков, в этих эластичных дверях наших камер я узнаю наших благородных подруг. Ведь я просто не узнаю Болье — по крайней мере судя по тому, что я о нем слышал.

— Ну, я-то его прекрасно узнаю, — сказал Коконнас, — только это дорого будет стоить. А впрочем — что ж? — одна из них принцесса, другая — королева, обе богаты, а лучшего случая употребить деньги на доброе дело им не представится. Теперь повторим наш урок: нас отводят в часовню и оставляют под охраной нашего тюремщика; в указанном месте мы находим кинжалы, я продырявливаю живот тюремщику…

— О нет, нет, только не живот — так ты лишишь его пятисот экю. Бей в руку.

— Ну да, в руку! Это значило бы погубить беднягу! Сейчас видно будет, что мы с этим добрым человеком заодно. Нет, нет, в правый бок — и ловко скользнуть по ребрам; такой удар и правдоподобен, и безвреден.

— Хорошо, пусть так, а затем…

— Затем ты завалишь входную дверь скамейками. Наши принцессы выбегут из-за престола, где они спрячутся, и Анриетта откроет дверцу ризницы. Честное слово, теперь я люблю Анриетту; должно быть, она мне изменила, коль скоро это так обновляюще на меня подействовало.

— А затем мы скачем в лес, — сказал Ла Моль тем трепещущим голосом, который исходит из уст, словно музыка. — Каждому из нас довольно поцелуя, чтобы стать счастливым и сильным. Ты представляешь себе, Аннибал, как мы несемся, пригнувшись к нашим быстроногим скакунам, а сердце сладко замирает? О, этот страх — превосходное чувство! Как хорош этот страх на воле, когда на боку у тебя добрая, обнаженная шпага, когда кричишь «ура», давая шпоры своему коню, а он при каждом крике уже не скачет — летит!

— Да, Ла Моль, но что ты скажешь о прелестях страха в четырех стенах? — заметил Коконнас. — Я имею право говорить об этом, ибо сам кое-что испытал в этом роде. Когда бледная рожа Болье впервые появилась в моей камере, а позади него блеснули протазаны и зловеще лязгнуло железо о железо, — клянусь тебе, я сразу подумал о герцоге Алансонском и так и ждал появления его гнусной физиономии между двумя противными башками алебардщиков. Я ошибся, и это было моим единственным утешением, но я не много потерял ночью я увидел его во сне.

— Да, — говорил Ла Моль, следуя за улыбавшейся ему мыслью и не сопровождая своего друга в путешествии, которое совершала его мысль по стране фантазии, — да, они все предусмотрели, даже место нашего убежища. Мы едем в Лотарингию, дорогой друг. По правде говоря, я предпочел бы Наварру; в Наварре я был бы у нее, но Наварра слишком далеко, Нанси удобнее, мы там будем всего в восьмидесяти милях от Парижа. Знаешь, Аннибал, о чем я буду жалеть, выходя отсюда?

— Вот тебе на! Честное слово, не знаю… Я все сожаления оставляю здесь.

— Мне будет жаль, что мы не сможем взять с собой почтенного тюремщика, вместо того, чтобы…

— Да он и сам не захотел бы, — возразил Коконнас, — он слишком много потеряет: подумай, пятьсот экю от нас да вознаграждение от правительства, а может быть, и повышение по службе. Как счастлив будет этот молодец, когда я его убью!.. Но что с тобой?

— Так… ничего… У меня мелькнула одна мысль.

— Видно, не больно веселая, если ты так страшно побледнел?

— Я спрашиваю себя, зачем нас поведут в часовню.

— Как зачем? Для причастия, — ответил Коконнас. — Думаю, что так.

— Но ведь в Часовню уводят только приговоренных к смертной казни или после пытки, — возразил Ла Моль.

— Ого! Это заслуживает внимания, — слегка побледнев, ответил Коконнас. — Спросим доброго человека, которого мне придется потрошить. Эй! Ключарь! Друг мой!

— Вы звали меня, сударь? — спросил тюремщик, карауливший на верхних ступенях лестницы.



— Да, звал. Поди сюда.

— Вот он я.

— Условлено, что мы бежим из часовни, так ведь?

— Тс! — с ужасом оглядываясь вокруг, произнес ключарь.

— Не беспокойся, никто нас не слышит.

— Да, сударь, вы бежите из часовни.

— Значит, нас поведут в часовню?

— Конечно, таков обычай.

— Так это обычай?

— Да, по обычаю после вынесения смертного приговора осужденным разрешается провести в часовне ночь накануне казни.

Коконнас и Ла Моль вздрогнули и переглянулись.

— Вы, стало быть, полагаете, что нас приговорят к смертной казни? — спросил Ла Моль.

— Непременно… Да и вы сами так думаете.

— Как — мы сами?

— Конечно… Если бы вы думали иначе, вы не стали бы подготавливать побег.

— А знаешь, он совершенно прав, — обратился Коконнас к Ла Молю.

— Да… по крайней мере теперь я знаю, что мы, как видно, играем в опасную игру, — ответил Ла Моль.

— А я-то! — сказал тюремщик. — Вы думаете, я не рискую? А вдруг от волнения этот господин ударит не в тот бок…

— Э, черт побери! Хотел бы я быть на твоем месте, — медленно произнес Коконнас, — и не иметь дела ни с какой другой рукой, кроме этой, и только с тем железом, которым тебя коснусь я.

— Смертный приговор! — тихо сказал Ла Моль. — Нет, этого не может быть!

— Не может быть? Почему же? — простодушно спросил тюремщик.

— Тс-с! — произнес Коконнас. — Мне показалось, что внизу отворили дверь.

— Верно, — подхватил тюремщик. — По камерам, господа, по камерам!

— А когда, по-вашему, нам вынесут приговор? — спросил Ла Моль.

— Самое позднее завтра. Но вы не беспокойтесь: тех, кого надо предупредить, непременно предупредят.

— Тогда обнимем друг друга и простимся с этими стенами.

Друзья горячо обнялись и вернулись в свои камеры: Ла Моль — вздыхая, Коконнас — напевая.

До семи часов вечера ничего нового не произошло. На Венсеннский донжон спустилась темная, дождливая ночь — ночь, созданная для побега Коконнасу принесли ужин, и он поужинал с обычным своим аппетитом, предвкушая удовольствие вымокнуть под дождем, хлеставшим по стенам замка, и уже готовился заснуть под глухой, однообразный шум ветра, как вдруг ему почудилось, что ветер, к которому он не раз прислушивался с тоскливым чувством, которого он ни разу не ощущал до тюрьмы, как-то странно стал поддувать под двери, да и печь тоже гудела с большей яростью, чем обычно. Это странное явление повторялось всякий раз, как открывали камеры на верхнем этаже, в особенности камеру напротив. По этому шуму Аннибал всегда догадывался, что тюремщик сейчас придет: этот шум говорил о том, что тюремщик выходит от Ла Моля.

На сей раз, однако, пьемонтец тщетно вытягивал шею и напрягал слух.

Время шло, никто к нему не приходил.

«Странно, — рассуждал Коконнас, — у Ла Моля отворили дверь, а у меня нет. Быть может, Ла Моля вызвали на допрос? Или он заболел? Что это значит?».

Для узника все — подозрение и тревога, и все — радость и надежда.

Прошло полчаса, час, полтора.

Коконнас с досады начал засыпать, как вдруг услыхал скрежет ключа в замочной скважине и вскочил с постели.

«Ого! Неужели пришел час освобождения и нас отведут в часовню без приговора? — подумал он. — Черт побери! Какое наслаждение бежать в такую ночь, когда ни зги не видно: лишь бы лошади не ослепли!».

С веселым лицом он собрался расспросить обо всем тюремщика, но увидел, что тот приложил палец к губам, весьма красноречиво делая знаки глазами.

И в самом деле, за его спиной слышался шорох и виднелись тени.

Внезапно он разглядел в темноте две каски, на которые коптившая свеча бросила золотистые точки.

— Ого! Зачем здесь эта зловещая свита? — шепотом спросил он. — Куда мы идем?

Тюремщик ответил только вздохом, очень похожим на стон.

— Черт побери! Вот проклятая жизнь! — пробормотал Коконнас. — Вечно какие-то крайности, нет под ногами твердой земли: то барахтаешься в воде на глубине в сто футов, то летаешь над облаками — середины нету! Слушайте, куда мы идем?

— Следуйте за алебардщиками, сударь, — произнес картавый голос, показавший Коконнасу, что замеченных им солдат сопровождал судебный пристав.

— А господин де Ла Моль? — спросил Коконнас. — Где он? Что с ним?

— Следуйте за алебардщиками, — тем же тоном повторил тот же картавый голос.

Пришлось повиноваться. Коконнас вышел из своей камеры и увидел человека в черном — обладателя столь неприятного голоса. Это был пристав, маленький горбун, который, несомненно, пошел по судейской части затем, чтобы скрыть под длинным черным одеянием другой свой недостаток: он был кривоног.

Коконнас начал медленно спускаться по винтовой лестнице. На втором этаже конвой остановился.

— Спуститься-то спустились, но не настолько, насколько нужно, — прошептал Коконнас.

Дверь открылась. У Коконнаса было зрение рыси и чутье ищейки; он сразу почуял судей и разглядел в темноте силуэт человека с голыми руками, при виде которого пот выступил у него на лбу. Однако он принял веселый вид, слегка склонил голову налево, как предписывали правила той эпохи и, подбоченясь, вошел в зал.

Кто-то отдернул занавес, и Коконнас в самом деле увидел судей и секретарей суда.

В нескольких шагах от судей и этих секретарей сидел на скамейке Ла Моль.

Коконнаса подвели к судьям. В ожидании вопросов он встал против них и кивком головы с улыбкой приветствовал Ла Моля.

— Как ваше имя, сударь? — спросил председатель суда.

— Марк-Аннибал де Коконнас, — изысканно вежливо отвечал он, — граф де Монпантье, Шено и прочая, и прочая; но я полагаю, что наши титулы вам известны.

— Где вы родились?

— В Сен-Коломбане, близ Сузы.

— Сколько вам лет?

— Двадцать семь лет и три месяца.

— Хорошо, — сказал председатель суда.

«Видно, ему это понравилось», — пробормотал Коконнас.

— Теперь скажите, — выждав, пока секретарь запишет ответы обвиняемого, продолжал председатель:

— С какой целью вы оставили службу у герцога Алансонского?

— Чтобы быть вместе с господином де Ла Молем, вот с этим моим другом, который оставил у него службу за несколько дней до меня.

— Что вы делали на охоте, когда вас арестовали?

— Как что?.. Охотился, — ответил Коконнас.

— Король тоже был на этой охоте, и там у него начались первые приступы той болезни, которой он страдает в настоящее время.

— По этому поводу я ничего не могу сказать — я был далеко от короля. Я даже не знал, что он чем-то заболел. Судьи переглянулись с недоверчивой усмешкой.

— Ах, вы не знали?.. — переспросил председатель.

— Да, сударь, и мне очень жаль короля. Хотя французский король и не является моим королем, но я чувствую к нему большую симпатию.

— В самом деле?

— Честное слово! Не то что к его брату, герцогу Алансонскому. Признаюсь, его я…

— Речь идет не о герцоге Алансонском, сударь, а о его величестве…

— Я уже сказал вам, что я его покорнейший слуга, — ответил Коконнас с очаровательной развязностью, принимая небрежную позу.

— Если, как вы утверждаете, вы действительно слуга его величества, то не скажете ли суду, что вам известно о магической статуэтке?

— Ах, вот как! Мы, значит, возвращаемся к истории со статуэткой?

— Да, сударь, а вам это не по вкусу?

— Как раз наоборот! Предпочитаю статуэтку. Продолжайте!

— Почему эта статуэтка оказалась у господина де Ла Моля?

— У господина де Ла Моля? Вы хотите сказать: у Рене!

— Таким образом, вы признаете, что она существует?

— Разумеется, признаю, если мне ее покажут.

— Вот она. Это та самая, которая вам известна?

— Очень хорошо известна.

— Секретарь, запишите, — сказал председатель, — обвиняемый признался, что видел эту статуэтку у господина де Ла Моля.

— Нет, нет, — возразил Коконнас, — не путайте! Видел у Рене.

— Пусть будет — у Рене. Когда?

— В тот единственный раз, когда я и господин де Ла Моль были у Рене.

— Вы, значит, признаете, что вместе с господином де Ла Молем были у Рене?

— Вот так так! Да разве я это когда-нибудь скрывал?

— Секретарь, запишите: обвиняемый признался, что был у Рене в целях колдовства.

— Э, потише, потише, господин председатель! Умерьте ваш пыл, будьте любезны! Об этом я не сказал ни слова.

— Вы отрицаете, что были у Рене в целях колдовства?

— Отрицаю! Колдовство совершилось случайно и непреднамеренно.

— Но оно имело место?

— Я не могу отрицать, что происходило нечто похожее на чародейство.

— Секретарь запишите: обвиняемый признался, что у Рене совершилось чародейство с целью умертвить короля.

— Как с целью умертвить короля? Это гнусная ложь! Никогда никакого чародейства с целью умертвить короля не было!

— Вот видите, господа, — сказал Ла Моль.

— Молчать! — приказал председатель и, повернувшись к секретарю, продолжал:

— С целью умертвить короля. Записали?

— Да нет же, нет, — возразил Коконнас. — Да и статуэтка изображает вовсе не мужчину, а женщину.

— Что я вам говорил, господа? — вмешался Ла Моль.

— Господин де Ла Моль! Вы будете отвечать, когда мы будем вас допрашивать, — заметил председатель, — не перебивайте допрос других. Итак, вы утверждаете, что это женщина?

— Конечно, утверждаю.

— Почему же на ней корона и королевская мантия?

— Да очень просто, черт возьми, — отвечал Коконнас, — потому что она…

Ла Моль встал и приложил палец к губам. «Верно, — подумал Коконнас. — Но что бы такое рассказать, что пришлось бы по вкусу этим господам?».

— Вы продолжаете настаивать, что эта статуэтка изображает женщину?

— Разумеется, настаиваю.

— Но отказываетесь сообщить суду, кто эта женщина?

— Это моя соотечественница, — вмешался Ла Моль. — Я любил ее и хотел, чтобы и она меня полюбила.

— Допрашивают не вас, господин де Ла Моль! — крикнул председатель. — Молчите, или вам заткнут рот!

— Заткнут рот? — воскликнул Коконнас. — Как вы сказали, господин в черном? Заткнут рот моему другу?.. Дворянину? Полноте!

— Введите Рене, — распорядился генеральный прокурор Лагель.

— Да, да, введите Рене, — сказал Коконнас, — посмотрим, кто окажется прав: вы трое или мы двое…

Рене вошел, бледный, постаревший, почти неузнаваемый, согнувшийся под гнетом преступления, которое он собирался совершить, — преступления еще более тяжкого, чем те, которые он совершил доселе.

— Мэтр Рене! — обратился к нему председатель. — Узнаете ли вы здесь присутствующих двух обвиняемых?

— Да, сударь, — ответил Рене голосом, выдававшим сильное волнение.

— А где вы их видели?

— В разных местах, в том числе и у меня.

— Сколько раз они у вас были?

— Один раз.

По мере того как говорил Рене, лицо Коконнаса все больше прояснялось; лицо же Ла Моля, напротив, оставалось серьезным, как будто у него возникло какое-то предчувствие.

— А с какой целью они были у вас? — Рене, казалось, на мгновение заколебался.

— Чтобы заказать мне восковую фигурку, — ответил он.

— Простите, простите, мэтр Рене, — вмешался Коконнас, — вы допускаете небольшую ошибку.

— Молчать! — сказал председатель и, обращаясь к Рене, продолжал:

— Эта фигурка изображает мужчину или женщину?

— Мужчину, — ответил Рене.

Коконнас подскочил, словно от электрического разряда.

— Мужчину! — воскликнул он.

— Мужчину, — повторил Рене, но таким слабым голосом, что председатель едва его расслышал.

— А почему у статуэтки на плечах мантия, а на голове корона?

— Потому, что статуэтка изображает короля.



— Подлый лжец! — в бешенстве крикнул Коконнас.

— Молчи, молчи, Коконнас, — перебил его Ла Моль, — пусть этот человек говорит: каждый волен губить свою душу.

— Но не тело других, черт подери!

— А что означает стальная иголка в сердце статуэтки и буква «М» на крошечном флажке? — спросил председатель.

— Иголка заменяет шпагу или кинжал, буква «М» означает «смерть».

Коконнас хотел броситься на Рене и задушить его, но четверо конвойных удержали пьемонтца.

— Хорошо, — сказал прокурор Лагель, — трибуналу достаточно этих сведений. Отведите узников в камеры ожидания.

— Но нельзя же слушать такие обвинения и не протестовать! — воскликнул Коконнас.

— Протестуйте, сударь, вам никто не мешает. Конвойные, вы слышали?

Конвойные схватили обвиняемых и вывели — Ла Моля в одну дверь, Коконнаса — в другую.

Затем прокурор сделал знак человеку, которого Коконнас заметил в тени, и сказал:

— Не уходите, мэтр, сегодня ночью у вас будет работа.

— С кого начать, сударь? — почтительно снимая колпак, спросил этот человек.

— С того, — сказал председатель, показывая на Ла Моля, который еще виднелся, как тень, между двумя конвойными.

Затем председатель подошел к Рене, который с трепетом ожидал, что его опять отведут в Шатле, где он был заключен.

— Прекрасно, сударь, — сказал ему председатель, — будьте спокойны: королева и король будут извещены, что раскрытием истины в этом деле они обязаны вам.

Вместо того чтобы придать Рене силы, это обещание сразило его, и ответом председателю был лишь глубокий вздох.

VIII

ПЫТКА САПОГАМИ
Только когда Коконнаса отвели в его новую камеру и заперли за ним дверь, предоставив его самому себе и лишив его поддержки, какую оказывали ему борьба с судьями и злоба на Рене, пришла череда печальных мыслей.

— Мне кажется, — рассуждал он сам с собой, — что все оборачивается как нельзя хуже и что сейчас самое время идти в часовню. Ох, боюсь я этих смертных приговоров: ведь то, что они сейчас нам выносят смертный приговор, это бесспорно. Ох, особенно боюсь я смертных приговоров, которые произносятся при закрытых дверях в укрепленном замке да еще в присутствии таких противных рож, как те, что меня окружали! Они твердо намерены отрубить нам головы… Гм-гм!.. Я повторю то, что уже сказал, — сейчас самое время идти в часовню.

За тихим разговором с самим собой последовала тишина, и эту тишину внезапно прорезал глухой, сдавленный, страшный крик, крик, в котором не было ничего человеческого; казалось, он просверлил толщу стены и прозвучал в железе ее решеток.

Коконнас невольно вздрогнул, хотя это был человек мужественный, храбрость его была подобна инстинкту хищных зверей: Коконнас замер в том положении, в каком услышал этот вопль, сомневаясь, может ли человек издать такой вопль, и принимая его за вой ветра в деревьях и за один из множества ночных звуков, которые словно спускаются и поднимаются из двух неведомых миров, между которыми вращается наш мир. Но второй вопль, еще более жалобный, еще более душераздирающий, достиг ушей Коконнаса, и на сей раз он не только ясно различил человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал в этом голосе голос Ла Моля.

При звуке его голоса пьемонтец забыл, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщины; всей своей тяжестью он бросился на стену, словно собираясь повалить ее и броситься на помощь жертве с криком: «Кого здесь режут?».

Но, встретив на своем пути стену, о которой Коконнас позабыл, он отлетел к каменной скамье и рухнул на нее. Тем все и кончилось.

— Ого! Они его убили! — прошептал он. — Это чудовищно! А здесь и защищаться нечем… нет оружия… Он стал шарить руками вокруг себя.

— Ага! Вот железное кольцо! — воскликнул он. — Вырву его — и горе тому, кто подойдет ко мне!

Коконнас встал, ухватился за железное кольцо и первым же рывком расшатал его так сильно, что сделай он еще два таких рывка — и кольцо, несомненно, выскочило бы из стены.

Но дверь внезапно отворилась, и камеру залил свет двух факелов.

— Идемте, сударь, идемте, суд ждет вас, — произнес тот же картавый голос, который и раньше был так неприятен Коконнасу и который теперь, раздавшись тремя этажами ниже, не обрел недостававшего ему обаяния.

— Хорошо, — выпустив из рук кольцо, ответил Коконнас. — Сейчас я услышу мой приговор?

— Да, сударь.

— Ох, легче стало! Идемте, — сказал Коконнас и последовал за приставом; тот заковылял впереди с черным жезлом в руках.

Хотя в первую минуту Коконнас и выразил удовлетворение, он на ходу все же бросал тревожные взгляды вправо и влево, вперед и назад.

«Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! — сказал себе Коконнас. — Признаться, мне очень недостает его».

Они проследовали в зал, откуда только что вышли судьи и где оставался стоять только один человек, в котором Коконнас тотчас узнал генерального прокурора, который во время допроса неоднократно брал слово, и всякий раз с озлоблением, которое нетрудно было уловить.

Именно ему Екатерина то письменно, то устно давала советы по ведению процесса.

Поднятый занавес давал возможность увидеть глубину этой комнаты, и глубина этой комнаты терялась в полумраке, а освещенная ее часть имела такой ужасающий вид, что Коконнас почувствовал, как у него подгибаются ноги.

— О, Господи! — воскликнул он.

Этот крик ужаса вырвался у Коконнаса недаром.

Картина была в самом деле зловещая. Зал, во время допроса скрытый занавесом, теперь казался преддверием ада.

На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше в жаровне пылал огонь, бросая красноватые отсветы на окружающие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших между Коконнасом и жаровней. Рядом с одним из каменных столбов, поддерживавших свод, недвижимый, как статуя, стоял какой-то человек с веревкой в руке.

Казалось, он был высечен из одного камня со столбом, к которому он прислонился. По стенам, над каменными скамейками, между железными кольцами висели цепи и сверкала сталь.

— Ого! Зал пыток в полной готовности. Должно быть, он только и ждет своей жертвы! — прошептал Коконнас. — Что это значит?

— Марк-Аннибал Коконнас, на колени! — произнес чей-то голос, заставивший Аннибала поднять голову. — Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.

Это было одно из тех приказаний, которые все существо Коконнаса инстинктивно отвергало.

Оно и это предложение готово было отвергнуть, а потому два человека нажали на его плечи так неожиданно, а главное, так сильно, что он упал обоими коленями на каменный настил.

Голос продолжал:

— «Приговор, вынесенный на заседании суда в Венсеннской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении, заключающемся в оскорблении его величества, в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими пагубными советами он подстрекал принца крови к мятежу…».

При каждом из этих обвинений Коконнас в такт отрицательно мотал головой, как это делают непослушные школьники.



Судья продолжал:

— «Вследствие вышеизложенного означенный Марк-Аннибал де Коконнас будет препровожден из тюрьмы на площадь Сен-Жан-ан-Грев и там обезглавлен, имущество его будет конфисковано, его строевые леса будут срублены до высоты в шесть футов, его замки будут разрушены и в чистом поле будет поставлен столб с медной доской, на коей будут указаны его преступление и кара…».

— Что касается моей головы, — сказал Коконнас, — то я не сомневаюсь, что ее и впрямь отрубят, ибо она — во Франции и слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и моих замков, то ручаюсь, что всем пилам и всем киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!

— Молчать! — приказал судья и продолжал:

— «Сверх того, означенный Коконнас…».

— Как? — перебил Коконнас. — После того как мне отрубят голову, со мной будут еще что-то делать? По-моему, это уж чересчур жестоко!

— Нет, сударь, не после, а до… — отвечал судья и продолжал:

— «Сверх того означенный Коконнас до исполнения приговора должен быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев…».

Коконнас вскочил на ноги, испепеляя судью сверкающим взглядом.

— Зачем?! — воскликнул он, не найдя кроме этого наивного вопроса других слов, чтобы выразить множество мыслей, зародившихся у него в мозгу.

В самом деле, пытка была для Коконнаса полнейшим крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от пытки часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие. А если человек ни в чем не признавался, пытку продолжали, и не только продолжали, но пытали еще более жестоко.

Судья не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора отвечало за него, а потому продолжал читать;

— «…дабы заставить его назвать своих сообщников, раскрыть заговор и все козни во всех подробностях».

— Черт побери! — воскликнул Коконнас. — Вот это я называю гнусностью! Вот это я называю больше чем гнусностью, — это я называю подлостью!

Привыкший к различным проявлениям гнева несчастных жертв — гнева, который страдания ослабляют, превращая в слезы, — бесстрастный судья сделал знак рукой.

Коконнаса схватили за ноги и за плечи, свалили с ног, понесли, усадили на допросный стул и прикрутили к нему веревками прежде, чем он успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.

— Негодяи! — рычал Коконнас, сотрясая в пароксизме ярости стул и его ножки так, что заставил отступить самих истязателей. — Негодяи! Пытайте, бейте, режьте меня на куски, но, клянусь, вы ничего не узнаете! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Попробуйте, попробуйте, я презираю вас!

— Секретарь! Приготовьтесь записывать, — сказал судья.

— Да, да, приготовляйся! — рычал Коконнас. — Будет тебе работа, если станешь записывать то, что я скажу вам всем, гнусные палачи! Пиши, пиши!

— Вам угодно сделать признания? — так же спокойно спросил судья.

— Ни одного слова, ничего. Идите к черту!

— Вы лучше поразмыслите, сударь, пока они все приготовят. Мэтр! Приладьте господину сапожки.

При этих словах человек, доселе неподвижно стоявший с веревкой на руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, — тот повернулся к нему лицом, чтобы скорчить ему рожу.

Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа.

Скорбное изумление выразилось на лице Коконнаса. Вместо того чтобы биться и кричать, он замер, будучи не в силах отвести взгляд от лица этого забытого им друга, появившегося в такую минуту.

Кабош, на лице которого не дрогнул ни один мускул, и который, казалось, никогда в жизни не видел Коконнаса, кроме как на станке, задвинул ему две доски меж голеней, две такие же доски приложил к голеням снаружи и обвязал все это веревкой, которую держал в руке.

Это сооружение и называлось «сапогами».

При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, которые, двигаясь, раздавливали мускулы.

При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.

Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками и, опустившись на одно колено, поднял молот и посмотрел на судью.

— Вы намерены говорить? — спросил судья.

— Нет, — решительно ответил Коконнас, хотя капли пота выступили у него на лбу, а волосы на голове встали дыбом.

— В таком случае первый простой клин, — сказал судья.

Кабош поднял руку с тяжелым молотом и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.

Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей.

Больше того, на лице пьемонтца не выразилось ничего, кроме неописуемого изумления. Он удивленными глазами посмотрел на Кабоша, который, подняв руку, стоял вполоборота к судье, готовясь повторить удар.

— С какой целью вы спрятались в лесу? — спросил судья.

— Чтобы посидеть в тени, — ответил Коконнас.

— Продолжайте, — сказал судья.

Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук, что и первый.

Но, как и при первом ударе, Коконнас даже бровью не повел и с тем же выражением взглянул на палача.

Судья нахмурил брови.

— Стойкий христианин! — проворчал он. — Мэтр! До конца ли вошел клин?

Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, но, наклонясь над Коконнасом, шепнул ему:

— Да кричите же, несчастный! — и, выпрямившись, доложил:

— До конца, сударь.

— Второй простой, — хладнокровно приказал судья. Эти четыре слова Кабоша объяснили Коконнасу все. Благородный палач оказывал «своему другу» величайшую милость, какую только мог оказать дворянину палач. Он избавлял Коконнаса не только от мучений, но и от позора признаний, вбивая ему меж голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом, вместо цельных дубовых клиньев. Более того, сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.

— Ах, добрый, добрый Кабош! — прошептал Коконнас. — Будь спокоен: раз ты просишь, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, значит, на тебя трудно угодить.

В это время Кабош просунул конец второго клина, толще первого.

— Продолжайте, — сказал судья. Тут Кабош ударил так, словно намеревался разрушить Венсеннский донжон.

— Ой-ой-ой! У-у-у! — на все лады заорал Коконнас. — Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!

— Ага! — ухмыляясь, сказал судья. — Второй сделал свое дело, а то я уж и не знал, на что подумать. Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.

— Так что же вы делали в лесу? — повторил судья.

— Э, черт побери! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!

— Продолжайте, — приказал судья.

— Признавайтесь, — шепнул Коконнасу на ухо Кабош.

— В чем?

— В чем хотите, только признавайтесь. Кабош нанес удар не менее усердно. Коконнас думал, что задохнется от крика.

— Ох! Ой! — произнес он. — Что вы хотите знать, сударь? По чьему приказанию я был в лесу?

— Да, сударь.

— По приказанию герцога Алансонского.

— Записывайте, — приказал судья.

— Если я совершил преступление, устраивая ловушку королю Наваррскому, — продолжал Коконнас, — то ведь я был только орудием, сударь, я выполнял приказание моего господина.

Секретарь принялся записывать.

«Ага, ты донес на меня, бледная рожа! — пробормотал страдалец. — Погоди же у меня, погоди!».

И он рассказал, как герцог Алансонский пришел к королю Наваррскому, как герцог встречался с де Муи, рассказал историю с вишневым плащом, — рассказал все, не забывая орать и время от времени заставляя опускать на себя новые удары молота.

Словом, он дал такое множество ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского сведений, он так хорошо притворялся, что вынужден давать их только из-за страшной боли, он гримасничал, выл, стонал так естественно и так разнообразно, что в конце концов сам председатель испугался, что занес в протокол подробности, постыдные для принца крови.

— «Ну, ну, в добрый час! — думал Кабош. — Вот дворянин, которому не надо дважды повторять одно и то же! Уж и задал он работу секретарю! Господи Иисусе! А что было бы, если бы клинья были не кожаные, а деревянные?».

За признание Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки, но и без него тех девяти клиньев, которые ему забили, было вполне достаточно, чтобы превратить его ноги в месиво.

Судья поставил на вид Коконнасу, что смягчение приговора он получает за свои признания, и удалился.

Страдалец остался наедине с Кабошем.

— Ну как вы себя чувствуете, сударь? — спросил Кабош.

— Ах, друг мой, храбрый мой друг, хороший мой Кабош! — сказал Коконнас. — Будь уверен, что я всю жизнь буду благодарен тебе за то, что ты для меня сделал!

— Черт возьми! Вы будете правы, сударь: ведь если бы узнали, что я для вас сделал, ваше место на этом станке занял бы я, только уж меня-то не пощадили бы, как пощадил вас я.

— Но как пришла тебе в голову хитроумная мысль…

— А вот как, — заворачивая ноги Коконнаса в окровавленные тряпки, рассказал Кабош. — Я узнал, что вы арестованы, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина желает вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.

— Рискуя тем, что могло с тобой произойти?

— Сударь, — отвечал Кабош, — вы единственный дворянин, который пожал мне руку, а ведь у палача тоже есть память и душа, хотя он и палач, а быть может, именно оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.

— Завтра? — переспросил Коконнас.

— Конечно, завтра.

— Какая работа?

Кабош посмотрел на Коконнаса с удивлением.

— Как — какая работа? Вы что же, забыли приговор?

— Ах, да, верно, приговор, — ответил Коконнас, — а я и забыл.

На самом деле Коконнас вовсе не забыл о приговоре, а просто не подумал о нем.

Он думал о часовне, о ноже, спрятанном под покровом престола, об Анриетте и о королеве, о двери в ризнице и о двух лошадях у опушки леса; он думал о свободе, о скачке на вольном воздухе, о безопасности за границей Франции.

— А теперь, — сказал Кабош, — надо ловчее перенести вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих подручных, у вас раздроблены ноги и что при каждом движении вы должны кричать.

— Ай! — простонал Коконнас, увидав двух подручных палача, подходивших к нему с носилками.

— Ну, ну, подбодритесь малость, — сказал Кабош, — если вы стонете уж от этого, что же будет с вами сейчас?

— Дорогой Кабош! — взмолился Коконнас. — Прошу вас, не давайте меня трогать вашим уважаемым помощникам; может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.

— Поставьте носилки рядом со станком, — приказал мэтр Кабош.

Его подручные исполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса на руки, как ребенка, и переложил на носилки, но, несмотря на все предосторожности, Коконнас кричал во все горло. Тут появился и почтенный тюремщик с фонарем в руке.

— В часовню, — сказал он.

Носильщики Коконнаса тронулись в путь после того, как он второй раз пожал руку Кабошу.

Первое пожатие оказалось для пьемонтца чересчур благотворным, так что впредь он не стал привередничать.

IX

ЧАСОВНЯ
Мрачный кортеж в гробовом молчании прошествовал по двум подъемным мостам донжона и широкому двору замка, который вел к часовне, где на цветных окнах мягкий свет окрашивал бледные лики апостолов в красных одеяниях.

Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, хотя воздух был насыщен дождевой влагой. Он вглядывался в глубокую тьму и радовался, что все эти обстоятельства благоприятны для их побега.

Ему понадобились вся его воля, вся осторожность, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда его донесли до часовни и он увидел на хорах, в трех шагах от престола, лежавшую на полу массу, покрытую большим белым покрывалом.

Это был Ла Моль.

Двасолдата, сопровождавшие носилки, остались за дверями часовни.

— Раз уж нам оказывают эту величайшую милость и вновь соединяют нас, — сказал Коконнас, придавая голосу жалобный тон, — отнесите меня к моему другу.

Так как носильщики не получали на этот счет никакого иного приказа, они без всяких возражений исполнили просьбу Коконнаса.

Ла Моль лежал сумрачный и бледный, прислонясь головой к мрамору стены; его черные волосы, обильно смоченные потом, придававшим его лицу матово-бледный оттенок слоновой кости, стояли дыбом.

По знаку тюремщика двое подручных удалились и пошли за священником, которого попросил Коконнас.

Это был условный сигнал.

Коконнас с мучительным нетерпением провожал их глазами; да и не он один не сводил с них горящих глаз. Как только они ушли, две женщины выбежали из-за престола и, трепеща от радости, бросились на хоры, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.

Маргарита бросилась к Ла Молю и обняла его.

Ла Моль испустил страшный крик, один из тех криков, который услышал в своей камере Коконнас и который чуть не свел его с ума.

— Боже мой! Что с тобой, Ла Моль? — в ужасе отшатнувшись, воскликнула Маргарита.

Ла Моль застонал и закрыл лицо руками, как будто не желая видеть Маргариту.

Молчание Ла Моля и этот жест испугали Маргариту больше, чем крик боли.

— Ох, что с тобой? — воскликнула она. — Ты весь в крови!

Коконнас, который уже успел подбежать к престолу, схватить кинжал и заключить в объятия Анриетту, обернулся.

— Вставай, вставай, умоляю тебя! — говорила Маргарита. — Ведь ты же видишь, что час настал!

Пугающе печальная улыбка скользнула по бледным губам Ла Моля, который, казалось, уже не должен был улыбаться.

— Дорогая королева! — сказал молодой человек. — Вы не приняли во внимание Екатерину, а следовательно, и преступление. Я выдержал пытку, у меня раздроблены кости, все мое тело — сплошная рана, а движения, которые я делаю, чтобы прижаться губами к вашему лбу, причиняют мне такую боль, что я предпочел бы умереть.

Побелев, Ла Моль с усилием коснулся губами лба королевы.

— Пытали? — воскликнул Коконнас. — Но ведь и меня пытали. И разве палач поступил с тобой не так же, как со мной?

И Коконнас рассказал все.

— Ах! Я понимаю! — сказал Ла Моль. — Когда мы были у него, ты пожал ему руку, а я забыл, что все люди братья, и возгордился. Бог наказал меня за мою гордыню — благодарю за это Бога!

Ла Моль молитвенно сложил руки.

Коконнас и обе женщины в неописуемом ужасе переглянулись.

— Скорей, скорей! — подойдя к ним, сказал тюремщик, который до сих пор стоял у дверей на страже. — Не теряйте времени, дорогой господин Коконнас, нанесите мне удар кинжалом, да как следует, по-дворянски! Скорей, а то они сейчас придут!

Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля, подобно мраморной надгробной статуе, склоненной над изображением того, кто покоится в могиле.

— Мужайся, друг мой, — сказал Коконнас. — Я сильный, я унесу тебя, посажу на коня, а если ты не сможешь держаться в седле, я посажу тебя перед собой и буду держать. Едем, едем! Ты же слышал, что сказал нам этот добрый малый! Речь идет о твоей жизни!

Ла Моль сделал над собой сверхчеловеческое, великодушное усилие.

— Правда, речь идет о твоей жизни, — сказал он.

Он попытался встать.

Аннибал взял его под мышки и поставил на ноги.

Из уст Ла Моля исходило только какое-то глухое рычание. Не успел Коконнас на одно мгновение отстраниться от него, чтобы подойти к тюремщику, и оставил мученика на руках двух женщин, как ноги у него подкосились, и несмотря на все усилия плачущей Маргариты он рухнул безвольной массой на пол, и душераздирающий крик, которого он не мог удержать, разнесся по часовне зловещим эхом и некоторое время гудел под ее сводами.

— Видите, — жалобно произнес Ла Моль, — видите, моя королева? Оставьте же меня, покиньте здесь, сказав последнее «прости». Маргарита, я не выдал ничего, ваша тайна осталась скрытой в моей любви, и вся она умрет вместе со мной. Прощайте, моя королева, прощайте!..

Маргарита, сама чуть живая, обвила руками эту прекрасную голову и запечатлела на ней благоговейный поцелуй.

— Аннибал, — сказал Ла Моль. — Ты избежал мучений, ты еще молод, ты можешь жить. Беги, беги, мой друг! Я хочу знать, что ты на свободе — это будет для меня высшее утешение.

— Время идет, — крикнул тюремщик. — Скорее, торопитесь!

Анриетта старалась потихоньку увести Коконнаса, а в это время Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля; с распущенными волосами, с лицом, залитым слезами, она походила на кающуюся Магдалину.

— Беги, Аннибал, — повторил Ла Моль, — не давай нашим врагам упиваться зрелищем казни двух невинных.

Коконнас тихонько отстранил Анриетту, тянувшую его к дверям, и указал на тюремщика торжественным, даже, насколько он мог, величественным жестом.

— Сударыня! Прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые мы ему обещали, — сказал он.

— Вот они, — сказала Анриетта. Затем он повернулся к Ла Молю и грустно покачал головой.

— Милый мой Ла Моль, — заговорил он, — ты оскорбляешь меня, подумав хоть на одно мгновение, что я способен тебя покинуть. Разве я не поклялся и жить, и умереть с тобой? Но ты так страдаешь, мой бедный друг, что я тебя прощаю.

Он лег рядом со своим другом, наклонился над ним и коснулся губами его лба. Затем тихо, тихо, как берет мать ребенка, положил прислоненную к стене голову Ла Моля к себе на грудь.

Взгляд у Маргариты стал сумрачным. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.

— Королева моя, — говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, — о моя королева. Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы всякое подозрение о нашей любви исчезло.

— Но что же я ногу сделать для тебя, если я не могу даже умереть с тобой? — в отчаянии воскликнула Маргарита.

— Можешь, — ответил Ла Моль. — Ты можешь сделать так, что мне будет мила даже смерть и что она придет за мной с приветливым лицом.

Маргарита нагнулась к нему, сложив руки, словно умоляла его говорить.

— Маргарита! Помнишь тот вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты взамен ее дала мне один священный обет?

Маргарита затрепетала.

— А-а! Ты вздрогнула, значит, помнишь, — сказал Ла Моль.

— Да, да, помню, — отвечала Маргарита, — и клянусь душой, мой Гиацинт, что исполню свое обещание.

Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично беря Бога в, свидетели своей клятвы.

Лицо Ла Моля просияло, как будто своды часовни внезапно разверзлись и луч солнца пал на его лицо.

— Идут! Идут! — прошептал тюремщик.

Маргарита вскрикнула и бросилась было к Ла Молю, но страх усилить его страдания удержал ее, и она с трепетом остановилась перед Ла Молем.

Анриетта коснулась губами лба Коконнаса и сказала:

— Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет тебя к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Бог свидетель: обещаю тебе, что всегда буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, что Маргарита поклялась сделать для Ла Моля, но клянусь тебе, что сделаю то же самое и для тебя!

И она протянула руку Маргарите.



Герцогиня Неверская
— Ты хорошо сказала, спасибо тебе, — ответил Коконнас.

— Прежде чем вы покинете меня, моя королева, — сказал Ла Моль, — окажите мне последнюю милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, поднимаясь на эшафот.

— О да! — воскликнула Маргарита. — Держи!.. Она сняла с шеи золотой ковчежец на золотой цепочке.

— Возьми, — сказала она. — Этот святой ковчежец я ношу с детства; мне надела его на шею моя мать, когда я была совсем маленькой и когда она меня любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента[82]. Я не расставалась с ним никогда. На, возьми!

Ла Моль взял его и горячо поцеловал.

— Отпирают дверь! — сказал тюремщик. — Бегите же, сударыни! Скорей, скорей!

Обе женщины бросились за престол и скрылись. В то же мгновение вошел священник.

X

ПЛОЩАДЬ СЕН-ЖАН-АН-ГРЕВ
Семь часов утра. Шумная толпа заполняет площади, улицы и набережные.

В десять часов утра та же тележка, которая некогда привезла в Лувр двух друзей, лежавших без сознания после дуэли, выехала из Венсенна и медленно проследовала по Сент-Антуанской улице, а на пути ее зрители, стоявшие так тесно, что давили друг друга, казались статуями с остановившимися глазами и застывшими устами.

Это был день, когда королева-мать показала парижскому народу поистине раздирающее душу зрелище.

В этой тележке, о которой мы упомянули и которая двигалась по улицам, лежали на скупо постланной соломе два молодых человека с обнаженными головами, одетые в черное, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях Ла Моля. Голова Ла Моля возвышалась над краями тележки, его мутные глаза смотрели по сторонам.

Толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась, вытягивала шеи, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, вскарабкивалась на выступы на стенах и казалась удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм этих двух тел, покончивших с мучениями только для того, чтобы их уничтожили.

Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав себя виновным ни в одном из преступлений, в которых его обвинили, Коконнас же, уверяли люди, не стерпел боли и все раскрыл.

Поэтому со всех сторон раздавались крики:

— Видите, видите рыжего? Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть! А другой — храбрый, не признался ни в чем.

Молодые люди прекрасно слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их траурное шествие. Ла Моль пожимал руки своему другу, а лицо пьемонтца выражало величественное презрение, и он смотрел на толпу с высоты гнусной тележки, как смотрел бы с триумфальной колесницы.

Несчастье совершило святое дело: оно облагородило лицо Коконнаса так же, как смерть должна была очистить его душу.

— Скоро мы доедем? — спросил Ла Моль — Друг! Я больше не могу, я чувствую, что упаду в обморок.

— Держись, держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо улицы Тизон и улицы Клош-Персе. Смотри, смотри!

— Ах! Приподними, приподними меня — я хочу еще раз посмотреть на этот приют блаженства!

Коконнас тронул рукой плечо палача, который сидел на передке тележки и правил лошадью.

— Мэтр! — сказал Коконнас. — Окажи нам услугу и остановись на минуту против улицы Тизон.

Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до улицы Тизон, остановился.

С помощью Коконнаса Ла Моль еле-еле приподнялся, сквозь слезы посмотрел на этот домик, тихий, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.

— Прощай! Прощай, молодость, любовь, жизнь! — прошептал Ла Моль и опустил голову на грудь.

— Не падай духом! — сказал Коконнас. — Быть может, все это мы снова найдем на небесах.

— Ты в это веришь? — прошептал Ла Моль.

— Верю — так мне сказал священник, а главное, потому, что надеюсь. Не теряй сознания, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.

Кабош услыхал последние слова Аннибала и, одной рукой подгоняя лошадь, другую руку протянул Коконнасу и незаметно передал пьемонтцу маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим средством, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.

— Ах! Я ожил, — сказал Ла Моль и поцеловал ковчежец, висевший у него на шее на золотой цепочке.

Когда они доехали До угла набережной и обогнули прелестное небольшое здание, построенное Генрихом II, стал виден высокий эшафот: то был голый, залитый кровью помост, возвышавшийся над головами толпы.

— Друг! Я хочу умереть первым, — сказал Ла Моль. Коконнас второй раз тронул рукой плечо Кабоша.

— Что угодно, сударь? — обернувшись, спросил палач.

— Добрый человек! — сказал Коконнас. — Ты хочешь доставить мне удовольствие, не так ли? По крайней мере ты так мне говорил.

— Да, говорил и повторяю.

— Мой друг пострадал больше меня, а потому и сил у него меньше.

— Ну и что же?

— Так вот, он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как меня будут казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.

— Ладно, ладно, — сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, — не беспокойтесь, будет по-вашему.

— И одним ударом, да? — шепотом спросил пьемонтец.

— Одним ударом.

— Это хорошо… А если вам нужно будет отыграться, так отыгрывайтесь на мне.

Тележка остановилась; они подъехали к эшафоту. Коконнас надел шляпу.

Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до слуха Ла Моля. Он хотел приподняться, но у него не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под руки.

Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской Думы походили на амфитеатр, переполненный зрителями. Из каждого окна высовывались возбужденные лица с горящими глазами.

Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать величайшее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, раздался оглушительный крик, словно то был всеобщий вопль скорби. Мужчины кричали, женщины жалобно стонали.

— Это один из первых придворных щеголей; его должны были казнить не на Сен-Жан-ан-Грев, а на Пре-о-Клер, — говорили мужчины.

— Какой красавчик! Какой бледный! Это тот, который не захотел отвечать, — говорили женщины.

— Друг! Я не могу держаться на ногах, — сказал Ла Моль. — Отнеси меня!

— Сейчас, — сказал Аннибал.

Он сделал палачу знак остановиться, затем нагнулся, взял на руки Ла Моля, как ребенка, твердым шагом поднялся по лестнице со своей ношей на помост и опустил на него своего Друга под неистовые крики и рукоплескания толпы.



Коконнас снял с головы шляпу и раскланялся. Затем он бросил шляпу на эшафот, у своих ног.

— Посмотри кругом, — сказал Ла Моль, — не увидишь ли где-нибудь их.

Коконнас медленно стал обводить взглядом площадь, пока не дошел до одной точки; тогда он остановился и, не спуская с нее глаз, протянул руку и коснулся плеча своего Друга.

— Взгляни на окно вон той башенки, — сказал он. Другой рукой он показал на окно маленького здания, существующего и доныне, между улицей Ванри и улицей Мутон, — обломок ушедших столетий.

Две женщины в черном, поддерживая одна другую, стояли не у самого окна, а немного поодаль.

— Ах! Я боялся только одного, — сказал Ла Моль, — я боялся, что умру, не увидав их. Я их вижу и теперь я могу умереть спокойно.

Не отрывая пристального взгляда от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и покрыл поцелуями ковчежец.

Коконнас приветствовал обеих женщин с таким изяществом, словно он раскланивался в гостиной.

В ответ на это обе женщины замахали мокрыми от слез платочками.

Кабош дотронулся пальцем до плеча Коконнаса и многозначительно взглянул на него.

— Да, да! — сказал пьемонтец и повернулся к своему другу.

— Поцелуй меня, — сказал он, — и умри достойно, ото будет совсем не трудно, мой друг, — ведь ты такой храбрый!

— Ах! — отвечал Ла Моль. — Для меня не велика заслуга умереть достойно — ведь я так страдаю!

Подошел священник и протянул Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему на ковчежец, который держал в руке.

— Все равно, — сказал священник, — неустанно просите мужества у Того, кто Сам претерпел то, что сейчас претерпите вы.

Ла Моль приложился к ногам Христа.

— Поручите мою душу, — сказал он, — молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.

— Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, — сказал Коконнас.

— Я готов, — ответил Ла Моль.

— Можете ли вы держать голову совсем прямо? — спросил Кабош, став позади коленопреклоненного Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.

— Надеюсь, — ответил Ла Моль.

— Тогда все будет хорошо.

— А вы не забудете, о чем я просил вас? — напомнил Ла Моль. — Этот ковчежец будет вам пропуском.

— Будьте покойны. Постарайтесь только держать голову прямее.

Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки.

— Прощай, Маргарита! — прошептал он. — Будь благосло…

Ла Моль не кончил. Повернув быстрый, сверкнувший, как молния, меч, Кабош одним ударом снес ему голову, и она покатилась к ногам Коконнаса.

Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам. Раздался оглушительный крик, слитый из тысячи криков, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем остальные.

— Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! — сказал Коконнас, в третий раз протягивая руку палачу.

— Сын мой, — сказал Коконнасу священник, — не надо ли вам чего-нибудь доверить Богу?

— Честное слово, нет, отец мой! — ответил пьемонтец. — Все, что мне надо было бы Ему сказать, я сказал вам вчера.

С этими словами он повернулся к Кабошу.

— Ну, мой последний друг палач, окажи мне еще одну услугу, — сказал он.

Прежде, чем стать на колени, Коконнас обвел площадь таким спокойным, таким ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская его слух и теша его самолюбие. Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал его в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку, затем опустился на колени и, продолжая держать в руках эту горячо любимую голову, сказал Кабошу:

— Теперь моя очере…

Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.

После удара нервная дрожь охватила этого достойного человека.

— Хорошо, что все кончилось, — прошептал он, — бедный мальчик!

Он с трудом вынул золотой ковчежец из судорожно стиснутых рук Ла Моля, а затем накрыл своим плащом печальные останки, которые тележка должна была везти к нему домой.

Зрелище кончилось; толпа разошлась.

XI

БАШНЯ ПОЗОРНОГО СТОЛБА
Ночь только что опустилась на город, еще взволнованный рассказами о казни, подробности которой, переходя из уст в уста, омрачали в каждом доме веселый час ужина, когда вся семья в сборе.

В противоположность притихшему, помрачневшему городу Лувр был ярко освещен, там было шумно и весело. Во дворце был большой праздник. Этот праздник состоялся по распоряжению Карла IX. Праздник он назначил на вечер, а на утро назначил казнь.

Королева Наваррская еще накануне получила приказание быть на вечере; она надеялась, что Ла Моль и Коконнас будут спасены этой же ночью; в успехе мер, принятых для их спасения, она была уверена, а потому ответила брату, что его желание будет исполнено.

Но после сцены в часовне, когда она утратила всякую надежду; после того, как в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой и самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, она дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее присутствовать на радостном луврском празднестве в тот самый день, когда ей довелось видеть на Гревской площади страшное празднество.

В этот день король Карл IX еще раз показал такую силу воли, которой, кроме него, быть может, не обладал никто: в течение двух недель он был прикован к постели, он был слаб, как умирающий, и бледен, как мертвец, но в пять часов вечера он встал и надел свой лучший костюм. Правда, во время одевания он три раза падал в обморок.

В восемь часов вечера Карл осведомился о сестре: он спросил, не видел ли ее кто-нибудь и не знает ли кто-нибудь, что она делает. Никто не мог ему на это ответить, потому что королева вернулась к себе в одиннадцать утра, заперлась и запретила открывать дверь кому бы то ни было.

Но для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он направился к апартаментам королевы Наваррской и неожиданно вошел к ней через потайной ход.

Хотя он знал, что его ждет печальное зрелище, и заранее подготовил к нему свою душу, плачевная картина, какую он увидел, превзошла его воображение.

Маргарита, полумертвая, лежала на шезлонге, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а только хрипела, словно в агонии.

В другом углу комнаты Анриетта Неверская, эта неустрашимая женщина, лежала в обмороке, распростершись на ковре. Вернувшись с Гревской площади, она, как и Маргарита, лишилась сил, а бедная Жийона бегала от одной к другой, не осмеливаясь сказать им хоть слово утешения.

Во время кризиса, который следует за великим потрясением, люди оберегают свое горе, как скупец — сокровище, и считают врагом всякого, кто пытается отнять у них малейшую его частицу.

Карл IX открыл дверь и, оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату.

Обе женщины не видели его. Жийона, пытавшаяся помочь Анриетте, привстала на одно колено и испуганно посмотрела на короля.

Король сделал ей знак рукой — она встала, сделала реверанс и вышла.

Карл подошел к Маргарите; с минуту он смотрел на нее молча; потом обратился к ней с неожиданной для него нежностью в голосе:

— Марго! Сестричка!

Молодая женщина вздрогнула и приподнялась.

— Ваше величество! — произнесла она.

— Сестричка, не падай духом! Маргарита подняла глаза к небу.

Да, я понимаю, — сказал Карл, — но выслушай меня.

Королева Наваррская сделала знак, что слушает.

— Ты обещала мне прийти на бал, — сказал король.

— Кто? Я? — воскликнула Маргарита.

— Да, ты обещала, тебя ждут, и если ты не придешь, твое отсутствие вызовет всеобщее недоумение.

— Простите меня, брат мой, — Ответила Маргарита, — вы же видите: я очень страдаю.

— Пересильте себя.

Маргарита попыталась взять себя в руки, но силы покинули ее, и она снова уронила голову на подушки.

— Нет, нет, не пойду, — сказала она. Карл взял ее за руку и сел рядом с ней.

— Марго! Я знаю: сегодня ты потеряла друга, — заговорил он, — но подумай обо мне: ведь я потерял всех своих друзей! Даже больше — я потерял мать! Ты всегда могла плакать так, как сейчас, а я даже в минуты самых страшных страданий должен был найти в себе силы улыбаться. Тебе тяжело, но посмотри на меня — ведь я умираю! Будь мужественной, Марго, — прошу тебя, сестра, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома — это наш тяжкий крест, будем же и мы нести его, подобно Христу, до Голгофы; если же мы споткнемся на пути, мы снова встанем, безропотно и мужественно, как и Он.

— О, Господи, Господи! — воскликнула Маргарита.

— Да, — сказал Карл, отвечая на ее мысль, — да, сестра, жертва тяжела, но все чем-нибудь жертвуют: одни жертвуют честью, другие — жизнью. Неужели ты думаешь, что я в свои двадцать пять лет, я, взошедший на лучший престол в мире, умру без сожаления? Посмотри на меня… у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего, это правда. Зато улыбка… разве, глядя на мою улыбку, не подумаешь, что я надеюсь на выздоровление? И однако, через неделю, самое большее — через месяц, ты будешь оплакивать меня, сестра, как оплакиваешь того, кто расстался с жизнью сегодня утром.

— Братец!.. — воскликнула Маргарита, обвивая руками шею Карла.

— Ну так оденься же, дорогая Маргарита, — сказал король, — скрой свою бледность и приходи на бал. Я велел принести тебе новые драгоценности и украшения, достойные твоей красоты.

— Ах, эти брильянты, туалеты… Мне сейчас не де них! — сказала Маргарита.

— Жизнь вся еще впереди, Маргарита, — по крайней мере для тебя, — с улыбкой возразил Карл, — Нет! Нет!

— Помни одно, сестра: иной раз память умерших почтишь всего достойнее, если сумеешь подавить, вернее, скрыть свое горе.

— Хорошо, государь! Я приду, — дрожа, ответила Маргарита.

Слеза набежала на глаза Карла, но сейчас же испарилась на воспаленных веках. Он поклонился сестре, поцеловал ее в лоб, потом на минуту остановился перед Анриеттой, ничего не видевшей и не слыхавшей, промолвил:

— Несчастная женщина! — и бесшумно удалился.

После ухода короля сейчас же вошли пажи — они несли ларцы и футляры.

Маргарита сделала знак рукой, чтобы все это положили на пол.

Пажи вышли, осталась одна Жийона.

— Приготовь мне все для туалета, Жийона, — сказала Маргарита.

Девушка с изумлением посмотрела на госпожу.

— Да, — сказала Маргарита с непередаваемым чувством горечи, — да, я оденусь и пойду на бал — меня там ждут. Не мешкай! Так день будет закончен: утром — праздник на Гревской площади, вечером — праздник в Лувре!

— А ее светлость герцогиня? — спросила Жийона.

— О! Она счастливица! Она может остаться здесь, она может плакать, она может страдать на свободе. Ведь она не дочь короля, не жена короля, не сестра короля. Она не королева! Помоги мне одеться, Жийона.

Девушка исполнила приказание. Драгоценности были великолепны, платье — роскошно. Маргарита никогда еще не была так хороша.

Она посмотрела на себя в зеркало.

— Мой брат совершенно прав, — сказала она. — Какое жалкое создание — человек!

В это время вернулась Жийона.

— Ваше величество, вас кто-то спрашивает, — сказала она.

— Меня?

— Да, вас.

— Кто он такой?

— Не знаю, но больно страховиден: при одном взгляде на него дрожь берет.

— Спроси, как его зовут, — побледнев, сказала Маргарита.

Жийона вышла и сейчас же вернулась.

— Он не захотел назвать себя, ваше величество, но просит меня передать вам вот это.

Жийона протянула Маргарите ковчежец — вчера вечером Маргарита отдала его Ла Молю.

— Впусти, впусти его! — поспешно сказала Маргарита.

Она еще больше побледнела и замерла.

Тяжелые шаги загремели по паркету. Эхо, по-видимому, возмущенное тем, что должно воспроизводить этот шум, прокатилось под панелями, и на пороге показался какой-то человек.

— Вы… — произнесла королева.

— Я тот, кого вы однажды встретили на Монфоконе, тот, кто привез в Лувр в своей повозке двух раненых дворян.

— Да, Да, я узнаю вас, вы мэтр Кабош.

— Палач парижского судебного округа, ваше величество.

Это были единственные слова, которые услыхала Анриетта из всего, что говорилось здесь в течение часа. Она отняла руки от бледного лица и посмотрела на палача своими изумрудными глазами, из которых, казалось, исходили два пламенеющих луча.

— Вы пришли?.. — вся дрожа, спросила Маргарита.

— …чтобы напомнить вам о том обещании, которое вы дали младшему из двух дворян, тому, который поручил мне вернуть вам этот ковчежец. Вы помните об этом, ваше величество?

— О да! — воскликнула королева. — Ничей великий прах никогда еще не обретал более достойного успокоения! Но где же она?

— Она у меня дома, вместе с телом.



— У вас? Почему же вы ее не принесли?

— Меня могли задержать у ворот Лувра, могли заставить снять плащ — и что было бы, если бы у меня под плащом нашли человеческую голову?

— Вы правы, пусть она будет пока у вас, я приду за ней завтра.

— Завтра, ваше величество? Завтра, пожалуй, будет поздно, — сказал мэтр Кабош.

— Почему?

— Потому что королева-мать приказала мне сберечь для ее кабалистических опытов головы первых двух казненных, обезглавленных мною.

— Какое святотатство! Головы наших возлюбленных. Ты слышишь, Анриетта? — воскликнула Маргарита бросаясь к подруге, та вскочила, как подброшенная пружиной, ной. — Анриетта, ангел мой, ты слышишь, что говорит этот человек?

— Да… Но что же нам делать?

— Надо идти за ним.

У Анриетты вырвался болезненный крик, как это бывает у людей, которые из великого несчастья возвращаются к действительности.

— Ах, как мне было хорошо! Я почти умерла! — воскликнула она.

Тем временем Маргарита набросила на голые плечи бархатный плащ.

— Идем, идем! — сказала она. — Посмотрим на них еще раз.

Маргарита велела запереть все двери, приказала подать носилки к маленькой потайной калитке, затем, сделав знак Кабошу следовать за ними, под руку с Анриеттой потайным ходом спустилась вниз.

Внизу у двери ждали носилки, у калитки — слуга Кабоша с фонарем.

Конюхи Маргариты были люди верные: когда надо, они были глухи и немы и более надежны, чем вьючные животные.

Носилки двигались минут десять; впереди шли мэтр Кабош и его слуга с фонарем; потом они остановились. Палач отворил носилки, слуга побежал вперед. Маргарита сошла с носилок и помогла сойти герцогине Неверской. Нервное напряжение помогало им преодолевать великую скорбь, переполнявшую их обеих.

Перед женщинами возвышалась башня позорного столба, словно темный, безобразный великан, бросавший красноватый свет из двух узких отверстий, пламеневших на самом верху.

В дверях башни появился слуга Кабоша. — Входите, сударыни, — сказал Кабош, — в башне все же легли.

В тот же миг свет в обеих бойницах погас. Женщины, прижимаясь друг к другу, прошли под стрельчатым сводом маленькой двери и в темноте пошли по сырому неровному полу. В конце коридора, на повороте, они увидели свет; страшный хозяин этого дома повел их туда. Дверь за ними закрылась.

Кабош, держа в руке восковой факел, провел их в большую низкую закопченную комнату. Посреди комнаты стоял накрытый на три прибора стол с остатками ужина. Эти три прибора были поставлены, конечно, для самого палача, для его жены и для его подручного.

На самом видном месте была прибита к стене грамота, скрепленная королевской печатью. Это был патент на звание палача.

В углу стоял большой меч с длинной рукоятью. Это был разящий меч правосудия.

Тут и там висели грубые изображения святых, подвергаемых всем видам пыток.

Войдя в комнату, Кабош низко поклонился.

— Простите меня, ваше величество, что я осмелился прийти в Лувр и привести вас сюда, — сказал он, — но такова была последняя воля дворянина, и я должен был…

— Хорошо сделали, очень хорошо сделали, — сказала Маргарита, — вот вам, мэтр, награда за ваше усердие.

Кабош с грустью взглянул на полный золота кошелек, который Маргарита положила на стол.

— Золото! Вечно это золото! — прошептал он. — Ах, сударыня! Если бы я сам мог искупить ценою золота ту кровь, которую мне пришлось пролить сегодня!

— Мэтр, — с болезненной нерешительностью произнесла Маргарита, оглядываясь вокруг, — мэтр, надо еще куда-то идти? Я не вижу…

— Нет, ваше величество, нет — они здесь, но это грустное зрелище, лучше избавить вас от этого. Я принесу сюда в плаще то, за чем вы пришли.

Маргарита и Анриетта переглянулись.

— Нет, — сказала Маргарита, прочитав в глазах подруги то же решение, какое приняла она, — ведите нас, мы пойдем за вами.

Кабош взял факел и отворил дубовую дверь на лестницу; видны были всего несколько ступенек этой лестницы, углублявшейся, погружавшейся в недра земли. Порыв ветра сорвал несколько искр с факела и пахнул в лицо принцесс тошнотворным запахом сырости и крови.

Анриетта, белая, как алебастровая статуя, оперлась на руку подруги, державшейся тверже, но на первой же ступеньке она пошатнулась.

— Не могу! Никогда не смогу! — сказала она.

— Кто любит по-настоящему, Анриетта, тот должен любить и после смерти, — заметила королева.

Страшное и в то же время трогательное зрелище представляли собой эти две женщины: блистая красотой, молодостью и драгоценностями, они шли, согнувшись, под отвратительным меловым сводом; одна из них, более слабая духом, оперлась на руку другой, более сильной, а более сильная оперлась на руку палача.

Наконец они дошли до последней ступеньки.

В глубине подвала лежали два тела, накрытые широким черным саржевым покрывалом.

Кабош приподнял угол покрывала и поднес факел поближе.

— Взгляните, ваше величество, — сказал он.

Одетые в черное, молодые люди лежали рядом в страшной симметрии смерти. Их головы, склоненные и приставленные к туловищу, казалось, были отделены от него только ярко-красной полосой, огибавшей середину шеи. Смерть не разъединила их руки: волею случая или благоговейными заботами палача правая рука Ла Моля покоилась в левой руке Коконнаса.

Взгляд любви таился под сомкнутыми веками Ла Моля, презрительная усмешка таилась под веками Коконнаса.

Маргарита опустилась на колени подле своего возлюбленного и руками, которые ослепительно сверкали драгоценностями, осторожно приподняла голову любимого человека.

Герцогиня Неверская стояла, прислонившись к стене; она не могла оторвать взгляда от этого бледного лица, на котором она столько раз ловила выражение счастья и любви.

— Ла Моль! Мой дорогой Ла Моль! — прошептала Маргарита.

— Аннибал! Аннибал! — воскликнула герцогиня Неверская. — Такой красивый, такой гордый, такой храбрый! Ты больше не ответишь мне!..

Из глаз у нее хлынули слезы.

Эта женщина, в дни счастья такая гордая, такая бесстрашная, такая дерзновенная, эта женщина, доходившая в своем скептицизме до предела сомнений, в страсти — до жестокости, эта женщина никогда не думала о смерти.

Маргарита подала ей пример. Она спрятала в мешочек, вышитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, голову Ла Моля, которая на фоне бархата и золота стала еще красивее и красоту которой должны были сохранить особые средства, употреблявшиеся в те времена при бальзамировании умерших королей.

Анриетта завернула голову Коконнаса в полу своего плаща.

Обе женщины, согнувшись под гнетом скорби больше, чем под тяжестью ноши, стали подниматься по лестнице, бросив прощальный взгляд на останки, которые они покидали на милость палача в этом мрачном складе трупов обыкновенных преступников.

— Не тревожьтесь, ваше величество, — сказал Кабош: он понял этот взгляд, — клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.

— А вот на это закажи заупокойные обедни, — сказала Анриетта, срывая с шеи великолепное рубиновое ожерелье и протягивая его палачу.

Они вернулись в Лувр тем же самым путем, каким из него вышли. У пропускных ворот королева назвала себя, а перед дверью на лестницу, которая вела в ее покои, сошла с носилок, поднялась к себе, положила скорбные останки рядом со своей опочивальней — в кабинете, который должен был с этой минуты стать молельней, оставила Анриетту на страже этой комнаты и около десяти часов вечера, более бледная и более прекрасная, чем когда бы то ни было, вошла в тот огромный бальный зал, где два с половиной года назад мы открыли первую главу нашей истории.

Все глаза устремились на нее, но она выдержала этот общий взгляд с гордым, почти радостным видом: ведь она же свято выполнила последнюю волю своего друга.

При виде Маргариты Карл, шатаясь, пошел к ней сквозь окружавшую его раззолоченную волну.

— Сестра, благодарю вас! — сказал он и тихо прибавил:

— Осторожно! У вас на руке кровавое пятно…

— Это пустяки, государь! — отвечала Маргарита. — Важно то, что у меня на губах улыбка!

XII

КРОВАВЫЙ ПОТ
Через несколько дней после ужасной сцены, о которой мы уже рассказали, то есть 30 мая 1574 года, когда двор пребывал в Венсенне, из спальни короля внезапно донесся страшный вопль; королю стало значительно хуже на балу, который он пожелал назначить на день казни молодых людей, и врачи предписали ему переехать за город на свежий воздух.

Было восемь часов утра. Небольшая группа придворных с жаром обсуждала что-то в передней, как вдруг раздался крик, и на пороге появилась кормилица Карла; заливаясь слезами, она кричала голосом, полным отчаяния:

— Помогите королю! Помогите королю!



— Его величеству стало хуже? — спросил де Нансе, которого, как нам известно, король освободил от всякого повиновения королеве Екатерине и взял на службу к себе.

— Ох, сколько крови! Сколько крови! — причитала кормилица. — Врачей! Бегите за врачами!

Мазилло и Амбруаз Паре сменяли друг друга у постели августейшего больного, но дежуривший в тот день Амбруаз Паре, увидев, что король заснул, воспользовался этим забытьем, чтобы отлучиться на несколько минут.

У короля выступил обильный пот, а так как капиллярные сосуды у Карла расширились, то это привело к кровотечению, и кровь стала просачиваться сквозь поры на коже; этот кровавый пот перепугал кормилицу, которая не могла привыкнуть к столь странному явлению и которая, будучи, как мы помним, протестанткой, без конца твердила Карлу, что кровь гугенотов, пролитая в Варфоломеевскую ночь, требует его крови.

Все бросились в разные стороны; врач должен был находиться где-то поблизости, и все боялись упустить его.

Передняя опустела: каждому хотелось показать свое усердие и привести искомого врача.

В это время входная дверь открылась и появилась Екатерина. Она торопливо шла через переднюю и быстрым шагом вошла в комнату сына.

Карл лежал на постели; глаза его потухли, грудь вздымалась, все его тело истекало красноватым потом; откинутая рука свисала с постели, а на конце каждого пальца висел жидкий рубин.

Зрелище было ужасное.

При звуке шагов матери, видимо, узнав ее походку, Карл приподнялся.

— Простите, ваше величество, — сказал он, глядя на мать, — но мне хотелось бы умереть спокойно.

— Сын мой! Умереть от кратковременного приступа этой скверной болезни? — возразила Екатерина. — Вы хотите довести нас до отчаяния?

— Ваше величество, я чувствую, что у меня душа с телом расстается. Я говорю вам, что смерть близка, смерть всем чертям!.. Я чувствую то, что чувствую, и знаю, что говорю.

— Государь! — заговорила королева. — Самая серьезная ваша болезнь — это ваше воображение. После столь заслуженной казни двух колдунов, двух убийц, которых звали Ла Моль и Коконнас, ваши физические страдания должны уменьшиться. Но душевная болезнь упорствует, и если бы я могла поговорить с вами всего десять минут, я доказала бы вам…

— Кормилица! — сказал Карл. — Посторожи у двери, пусть никто ко мне не входит: королева Екатерина Медичи желает поговорить со своим любимым сыном Карлом Девятым.

Кормилица исполнила его приказание.

— В самом деле, — продолжал Карл, — днем раньше, днем позже, этот разговор все равно должен состояться, и лучше сегодня, чем завтра. К тому же завтра, возможно, будет уже поздно. Но при нашем разговоре должно присутствовать третье лицо.

— Почему?

— Потому что, повторяю вам, смерть подходит, — продолжал Карл с пугающей торжественностью, — потому что с минуты на минуту она может войти в комнату так, как вошли вы: бледная и молчаливая, и без доклада. Ночью я привел в порядок мои личные дела, а сейчас наступило время привести в порядок дела государственные.

— А кто этот человек, которого вы желаете видеть? — спросила Екатерина.

— Мой брат, ваше величество. Прикажите позвать его.

— Государь! — сказала королева. — Я с радостью вижу, что упреки, которые, по всей вероятности, не вырвались у вас в минуту страданий, а были продиктованы вам ненавистью, изгладились из вашей памяти, а скоро изгладятся и из сердца. Кормилица! — крикнула Екатерина. — Кормилица!

Добрая женщина, стоявшая на страже за порогом, открыла дверь.

— Кормилица! — обратилась к ней Екатерина. — Мой сын приказывает вам, как только придет господин де Нансе, сказать ему, чтобы он сходил за герцогом Алансонским.

Карл движением руки остановил добрую женщину, собиравшуюся исполнить приказание.

— Я сказал — брата, ваше величество, — возразил Карл.

Глаза Екатерины расширились, как у тигрицы, приходящей в ярость. Но Карл повелительным жестом поднял руку.

— Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, — сказал он. — Мой единственный брат — это Генрих; не тот Генрих, который царствует там, в Польше, а тот, который сидит здесь в заключении. Генрих и узнает мою последнюю волю.

— Неужели вы думаете, — воскликнула флорентийка с несвойственной ей смелостью перед страшной волей сына: ненависть, которую она питала к Беарнцу, достигла такой степени, что сорвала с нее маску ее всегдашнего притворства, — что если вы при смерти, как вы говорите, то я уступлю кому-нибудь, а тем более постороннему лицу, свое право присутствовать при вашем последнем часе — свое право королевы, свое право матери?

— Ваше величество, я еще король, — ответил Карл — еще повелеваю я, ваше величество! Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, а вы не зовете командира моей охраны… Тысяча чертей! Предупреждаю вас, что у меня еще хватит сил самому пойти за ним.

Он сделал движение, чтобы сойти с кровати, обнажив при этом свое тело, похожее на тело Христа после бичевания.

— Государь! — удерживая его, воскликнула Екатерина. — Вы оскорбляете нас всех, вы забываете обиды, нанесенные нашей семье, вы отрекаетесь от нашей крови; только наследный принц французского престола должен преклонить колена у смертного одра французского короля. А мое место предназначено мне здесь законами природы и этикета, и потому я остаюсь!

— А по какому праву вы здесь остаетесь, ваше величество? — спросил Карл IX.

— По праву матери!

— Вы не мать мне, ваше величество, так же, как и герцог Алансонский мне не брат!

— Вы бредите, сударь! — воскликнула Екатерина. — С каких это пор та, что дала жизнь, не является матерью того, кто получил от нее жизнь?

— С тех пор, ваше величество, как эта лишенная человеческих чувств мать отнимает то, что она дала, — ответил Карл, вытирая кровавую пену, показавшуюся у него на губах.

— О чем вы говорите, Карл? Я вас не понимаю, — пробормотала Екатерина, глядя на сына широко раскрытыми от изумления глазами.

— Сейчас поймете, ваше величество! Карл пошарил под подушкой и вытащил оттуда серебряный ключик.

— Возьмите этот ключ, ваше величество, и откройте мою дорожную шкатулку: в ней лежат кое-какие бумаги, которые ответят вам за меня.

Карл протянул руку к великолепной резной шкатулке, запиравшейся на серебряный замок серебряным же ключом и стоявшей в комнате на самом видном месте.

Карл находился в лучшем положении, нежели Екатерина, и, побежденная этим, она уступила. Она медленно подошла к шкатулке, открыла ее, заглянула внутрь и внезапно отшатнулась, словно увидела перед собой спящую змею.

— Что в этой шкатулке так испугало вас, ваше величество? — спросил Карл, не спускавший с матери глаз.

— Ничего, — произнеслаЕкатерина.

— В таком случае, ваше величество, протяните руку и выньте из шкатулки книгу; там ведь лежит книга, не правда ли? — добавил Карл с бледной улыбкой, более страшной у него, чем любая угроза у всякого другого.

— Да, — пролепетала Екатерина.

— Книга об охоте?

— Да.

— Возьмите ее и подайте мне.

При всей своей самоуверенности, Екатерина побледнела и задрожала всем телом.

— Рок! — прошептала она, опуская руку в шкатулку и беря книгу.

— Хорошо, — сказал Карл. — А теперь слушайте: это книга об охоте… Я был безрассуден… Больше всего на свете я любил охоту… и слишком жадно читал эту книгу об охоте… Вы поняли меня, ваше величество?

Екатерина глухо застонала.

— Это была моя слабость, — продолжал Карл. — Сожгите книгу, ваше величество! Люди не должны знать о слабостях королей!

Екатерина подошла к горящему камину, бросила книгу в огонь и застыла, безмолвная и неподвижная, глядя потухшими глазами, как голубоватое пламя пожирает страницы, пропитанные ядом.

По мере того, как разгоралась книга, по комнате распространялся сильный запах чеснока.

Вскоре огонь поглотил ее без остатка.

— А теперь, ваше величество, позовите моего брата, — произнес Карл с неотразимым величием.

В глубоком оцепенении, подавленная множеством противоречивых чувств, которые даже ее глубокий ум не в силах был разобрать, а почти сверхчеловеческая сила Воли — преодолеть, Екатерина сделала шаг вперед, намереваясь что-то сказать.

Мать терзали угрызения совести, королеву — ужас, отравительницу — вновь вспыхнувшая ненависть. Последнее чувство победило все остальные.

— Будь он проклят! — воскликнула она, бросаясь вон из комнаты. — Он торжествует, он у цели! Да, будь проклят! Проклят!

— Вы слышали: моего брата, моего брата Генриха! — крикнул вдогонку матери Карл. — Моего брата Генриха, с которым я сию же минуту хочу говорить о регентстве в королевстве!

Почти тотчас же после ухода Екатерины в противоположную дверь вошел Амбруаз Паре. Остановившись на пороге, он принюхался к чесночному запаху, наполнившему опочивальню.

— Кто жег мышьяк? — спросил он.

— Я, — ответил Карл.

XIII

ВЫШКА ВЕНСЕННСКОГО ДОНЖОНА
А в это время Генрих Наваррский задумчиво прогуливался в одиночестве по вышке донжона; он знал, что двор живет в замке, который он видел в ста шагах от себя, и его пронизывающий взгляд как будто видел сквозь стены умирающего Карла.

Была пора голубизны и золота: потоки солнечных лучей освещали далекие равнины и заливали жидким золотом верхушки леса, гордившегося великолепием молодой листвы. Даже серые камни донжона, казалось, были пропитаны мягким небесным теплом, дикие цветы, занесенные в щели стены дуновением ветра, раскрывали свои венчики красного и желтого бархата под поцелуями легкого дуновения воздуха. Но взгляд Генриха не останавливался ни на зеленеющих равнинах, ни на белых и золотых верхушках деревьев взгляд его переносился через пространство и, пылая честолюбием, останавливался на столице Франции, которой было предназначено со временем стать столицей мира.

— Париж! — шептал король Наваррский. — Вот он — Париж, Париж, то есть радость, торжество, слава, власть и счастье!.. Париж, где находится Лувр, и Лувр, где находится трон. Подумать только, что отделяют меня от столь желанного Парижа всего лишь камни, которые подползли к моим ногам и в которых вместе со мной помещается и моя врагиня!

Переведя взгляд с Парижа на Венсенн, он заметил слева от себя, в долине, осененной миндальными деревьями в цвету, мужчину, на кирасе которого упорно играл луч солнца, и эта пламеневшая точка летала в пространстве при каждом движении этого мужчины.

Мужчина сидел верхом на горячем коне, держа в поводу другого, по-видимому, такого же нетерпеливого.

Король Наваррский остановил взгляд на всаднике и увидел, что он вытащил шпагу из ножен, надел на ее острие носовой платок и стал махать платком, словно подавая кому-то знак.

В ту же минуту с холма напротив ему ответили таким же знаком, а затем весь замок был словно опоясан порхающими платками.

Это был де Myи со своими гугенотами: узнав, что король при смерти, и опасаясь каких-либо злоумышлении против Генриха, они собрались, готовые и защищать, и нападать.

Генрих снова перевел взгляд на всадника, которого он заметил раньше, чем других, перегнулся через балюстраду, прикрыл глаза ладонью и, отразив таким образом ослепительные солнечные лучи, узнал молодого гугенота. — Де Муи! — крикнул он, как будто де Муи мог его услышать.

От радости, что окружен друзьями, Генрих снял шляпу и замахал шарфом.

Все белые вымпелы вновь замелькали с особым оживлением, свидетельствовавшим о радости его друзей.

— Увы! Они ждут меня, а я не могу к ним присоединиться!.. — сказал Генрих. — Зачем я не сделал этого, когда, пожалуй, еще мог!.. А теперь слишком поздно.

Он жестом выразил свое отчаяние, на что де Муи ответил ему знаком, который говорил: «Буду ждать».

В это мгновение Генрих услыхал шаги, раздававшиеся на каменной лестнице. Он быстро отошел. Гугеноты поняли причину его отступления. Шпаги снова ушли в ножны, платки исчезли.

Генрих увидел выходившую с лестницы на вышку женщину, прерывистое дыхание которой свидетельствовало о быстром подъеме, и не без тайного ужаса, который он всегда испытывал при виде ее, узнал Екатерину Медичи.

Позади нее шли два стражника; на верхней ступеньке лестницы они остановились.

— Ого! — прошептал Генрих. — Что-то новое и притом серьезное должно было случиться, если королева-мать сама поднялась ко мне на вышку Венсеннского донжона.

Чтобы отдышаться, Екатерина села на каменную скамейку, стоявшую у самых зубцов стены.

Генрих подошел к ней с самой любезной улыбкой.

— Милая матушка! Уж не ко мне ли вы пришли? — спросил он.



— Да, — ответила Екатерина, — я хочу в последний раз доказать вам мое расположение. Наступила решительная минута: король умирает и хочет поговорить с вами.

— Со мной? — затрепетав от радости, переспросил Генрих.

— Да, с вами. Я уверена, что ему сказали, будто вы не только сожалеете о наваррском престоле, но простираете свое честолюбие и на французский престол.

— Даже на французский? — произнес Генрих.

— Это не так, я знаю, но король этому верит, и нет ни малейшего сомнения, что разговор, который он намерен вести с вами, имеет целью устроить вам какую-то ловушку.

— Мне?

— Да. Перед смертью Карл желает знать, чего он может опасаться и чего от вас ожидать, и от вашего ответа на его предложения — обратите на это особое внимание — будут зависеть его последние приказания, то есть ваша жизнь или ваша смерть.

— Но что он может мне предложить?

— Почем я знаю? Вероятно, что-нибудь невозможное.

— А вы, матушка, не догадываетесь — что именно?

— Нет, я могу только предполагать; например-… Екатерина остановилась.

— Ну так что же?

— Я предполагаю, что, так как он верит наговорам о ваших честолюбивых замыслах, он хочет получить доказательство вашего честолюбия из ваших собственных уст. Представьте себе, что вас будут искушать, как, бывало, искушали преступников, чтобы вырвать у них признание без пытки; представьте себе, — продолжала Екатерина, пристально глядя на Генриха, — что вам предложат управление государством, даже регентство.

Невыразимая радость разлилась в угнетенном сердце Генриха, но он понял ход Екатерины, и его сильная и гибкая душа вся напряглась под этим натиском.

— Мне? — переспросил он. — Но это была бы слишком грубая ловушка предлагать мне регентство, когда есть вы, когда есть мой брат герцог Алансонский…

Екатерина закусила губы, чтобы скрыть свое удовлетворение.

— Значит, вы отказываетесь от регентства? — живо спросила она.

«Король уже умер, — подумал Генрих, — и она устраивает мне ловушку».

— Прежде всего я должен выслушать французского короля, — ответил он, — вы же сами сказали, что все, о чем мы сейчас говорили, — только предположение.

— Разумеется, — заметила Екатерина, — но это все же не мешает вам открыть свои намерения.

— Ах, Боже мой! — простодушно воскликнул Генрих. — Так как я ни на что не притязаю, у меня нет никаких намерений!

— Это не ответ, — возразила Екатерина и, чувствуя, что время не терпит, дала волю своему гневу. — Так или иначе, отвечайте прямо!

— Я не могу ответить прямо на предположения, ваше величество: определенное решение — вещь настолько трудная, а главное — настолько серьезная, что надо подождать настоящих предложений.

— Послушайте, — сказала Екатерина, — мы не можем терять время, а мы теряем его в бесплодных пререканиях, в увертках. Сыграем игру так, как подобает королю и королеве. Если вы согласитесь принять регентство, вы погибли.

«Король жив», — подумал Генрих.

— Ваше величество! — ответил он твердо. — Жизнь людей, жизнь королей в руках Божиих! Бог вразумит меня. Пусть доложат его величеству, что я готов предстать перед ним.

— Подумайте хорошенько.

— За те два года, что я был в опале, за тот месяц, что я был узником, у меня было время все обдумать, и я обдумал, — с многозначительным видом ответил Генрих. — Будьте добры, пройдите к королю первой и передайте ему, что я следую за вами. Эти два храбреца, — добавил Генрих, указывая на двух солдат, — позаботятся, чтобы я не убежал. Кроме того, я отнюдь не намерен бежать.

Слова Генриха прозвучали так твердо, что Екатерина прекрасно поняла: все ее попытки, в какую бы форму она их ни облекала, не достигнут цели, и она поспешила удалиться.

Как только она скрылась из виду, Генрих подбежал к парапету и знаками сказал де Муи «Подъезжайте поближе и будьте готовы ко всему».

Де Муи было спешился, но тут он вскочил в седло и вместе с запасным конем галопом подскакал и занял позицию на расстоянии двух мушкетных выстрелов от донжона.

Генрих жестом поблагодарил его и спустился вниз.

На первой площадке он встретил ожидавших его двух солдат.

Двойной караул швейцарцев и легких конников охранял вход в крепостные дворы: чтобы войти в замок или выйти из него, нужно было преодолеть двойную стену Протазанов.

Там Екатерина дожидалась Генриха.

Она знаком приказала двум солдатам, сопровождавшим Генриха, отойти и положила руку на его руку.

— В этом дворе двое ворот, — сказала она, — вон у тех — видите? — за покоями короля вас ждут Добрый конь и свобода, если вы откажетесь от регентства, а у тех, в которые вы сейчас прошли… если вы послушаетесь голоса вашего честолюбия… Что вы сказали?

— Я хочу сказать, ваше величество, что если король назначит меня регентом, то отдавать приказания солдатам буду я, а не вы. Я говорю, что если я выйду из замка сегодня ночью, все эти алебарды, все эти мушкеты склонятся передо мной.

— Безумец! — в отчаянии прошептала Екатерина. — Верь мне: не играй с Екатериной в страшную игру на жизнь и на смерть.

— А почему не играть? — спросил Генрих, пристально глядя на Екатерину. — Почему не играть с вами, как с любым другим, если до сих пор выигрывал я?

— Что ж, поднимитесь к королю, раз вы ничему не верите и ничего не желаете слушать, — сказала Екатерина, одной рукой показывая на лестницу, а другой играя одним из двух отравленных кинжальчиков, которые она носила в черных шагреневых ножнах, ставших историческими.

— Проходите первой, сударыня, — сказал Генрих. — Пока я не стану регентом, честь идти впереди принадлежит вам.

Екатерина, все намерения которой были разгаданы, больше не пыталась бороться и пошла первой.

XIV

РЕГЕНТСТВО
Король начинал терять терпение. Он велел позвать к себе де Нансе и только приказал ему сходить за Генрихом, как Генрих появился на пороге.

Увидав зятя, Карл радостно вскрикнул, а Генрих остановился в ужасе, словно перед ним был труп.

Два врача, стоявшие по обе стороны королевского ложа, удалились. Священник, увещевавший несчастного государя принять христианскую кончину, тоже вышел из комнаты.

Карла IX не любили, однако многие, стоявшие в передних, плакали. Когда умирает король, каким бы он ни был, всегда находятся люди, которые с его смертью что-то теряют и опасаются, что это «что-то» они уже не обретут при его преемнике.

Эта скорбь, эти рыдания, слова Екатерины, мрачная и торжественная обстановка последних минут королей, наконец, вид самого короля, пораженного болезнью, которая уже вполне определилась, но примера которой еще не знала наука, — все это подействовало на юный, а следовательно, впечатлительный ум Генриха так страшно, что, вопреки своему решению не доставлять Карлу, в его состоянии, волнений, Генрих не мог, как мы заметили, подавить чувство ужаса, и оно отразилось на, его, лице при виде умирающего, залитого кровью.

Карл грустно улыбнулся: от умирающих не ускользают впечатления окружающих.

— Подойди, Анрио, — протягивая зятю руку, произнес он с такой нежностью в голосе, какой никогда еще не слышал у него Генрих. — Подойди ко мне, я так страдал оттого, что не видел тебя! При жизни я сильно мучил тебя, мой милый друг, но верь мне: теперь я часто упрекаю себя за это. Часто случалось и так, что я помогал тем, кто тебя мучил, но король не властен над обстоятельствами. Кроме моей матери Екатерины, кроме моего брата герцога Анжуйского, кроме моего брата герцога Алансонского, надо мной всю жизнь тяготело то, что прекращается для меня только теперь, когда я близок к смерти, — государственные интересы.

— Государь! — пролепетал Генрих. — Я помню только одно — любовь, которую я всегда питал к моему брату, и уважение, которое я всегда оказывал моему королю.

— Да, да, ты прав, — сказал Карл, — я благодарен тебе, Анрио, за то, что ты так говоришь. Ведь, по совести сказать, ты много претерпел в мое царствование, не говоря уже о том, что в мое царствование умерла твоя мать. Но ты должен был видеть, что порой меня часто толкали на это другие. Иногда я не сдавался, иногда же уставал бороться и уступал. Но ты прав: не будем больше говорить о прошлом, сейчас меня торопит настоящее, меня пугает будущее.

Несчастный король закрыл исхудавшими руками свое мертвенно-бледное лицо.

Помолчав с минуту, он тряхнул головой, желая отогнать от себя мрачные мысли, и оросил все вокруг себя кровавым дождем.

— Надо спасать государство, — тихо продолжал он, наклоняясь к Генриху, — нельзя допустить, чтобы оно попало в руки фанатиков или женщин.

Как мы сказали, Карл произнес эти слова тихо, но Генриху показалось, будто он услышал за нишей в изголовье кровати что-то похожее на подавленный крик ярости. Быть может, какое-то отверстие, проделанное в стене без ведома Карла, позволило Екатерине подслушивать эти предсмертные слова.

— Женщин? — чтобы вызвать Карла на объяснение, — переспросил король Наваррский.

— Да, Генрих, — ответил Карл. — Моя мать хочет быть регентшей, пока не вернется из Польши мой брат. Но слушай, что я тебе скажу; он не вернется.

— Как! Не вернется? — воскликнул Генрих, и сердце его глухо забилось от радости.

— Нет, не вернется, — подтвердил Карл, — его не выпустят подданные.

— Но неужели вы думаете, брат мой, — спросил Генрих, — что королева-мать не написала ему заранее?

— Конечно, написала, но Нансе перехватил гонца в Шато-Тьери и привез письмо мне. В этом письме она писала, что я при смерти. Но я тоже написал письмо в Варшаву, — а мое-то письмо дойдет, я в этом уверен, — и за моим братом будут наблюдать. Таким образом, по всей вероятности, Генрих, престол окажется свободным.

За альковом снова послышался какой-то звук, еще более явственный, нежели первый.

«Она несомненно там, — подумал Генрих, — она подслушивает, она ждет!».

Карл ничего не услышал.

— Я умираю, а наследника-сына у меня нет, — продолжал он.

Карл остановился; казалось, милая сердцу мысль озарила его лицо, и он положил руку на плечо короля Наваррского.

— Увы! — продолжал он. — Помнишь, Анрио, того бледного маленького ребенка, которого однажды вечером я показал тебе, когда он спал в шелковой колыбели, хранимый ангелом? Увы! Анрио, они его убьют!..

Глаза Генриха наполнились слезами.

— Государь! — воскликнул он. — Богом клянусь вам, что его жизнь я буду охранять день и ночь! Приказывайте, мой король!

— Спасибо! Спасибо, Анрио! — произнес король, изливая душу, что было совершенно не в его характере, но что вызывалось обстоятельствами. — Я принимаю твое обещание. Не делай из него короля… к счастью, он рожден не для трона, он рожден счастливым человеком. Я оставляю ему независимое состояние, а от матери пусть он получит ее благородство — благородство души. Может быть, для него будет лучше, если посвятить его служению церкви; тогда он внушит меньше опасений. Ах! Мне кажется, что я бы умер если не счастливым, то хоть по крайней мере спокойным, если бы сейчас меня утешали ласки этого ребенка и милое лицо его матери.

— Государь, но разве вы не можете послать за ними?

— Эх, чудак! Да им не уйти отсюда живыми! Вот каково положение королей, Анрио: они не могут ни жить, ни умереть, как хочется. Но после того, как ты дал мне слово, я чувствую себя спокойнее.

Генрих задумался.

— Да, мой король, я, конечно, дал вам слово, но смогу ли я сдержать его?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Разве я сам не в опале, разве я сам не в опасности так же, как он?.. Больше, чем он: ведь он ребенок, а я мужчина.

— Ты ошибаешься, — ответил Карл, — С моей смертью ты будешь силен и могуществен, а силу и могущество даст тебе вот это.

С этими словами умирающий вынул из-под подушки грамоту.

— Возьми, — сказал он.

Генрих пробежал глазами бумагу, скрепленную королевской печатью.

— Государь! Вы назначаете меня регентом? — побледнев от радости, — сказал Генрих.

— Да, я назначаю тебя регентом до возвращения герцога Анжуйского, а так как, по всей вероятности, герцог Анжуйский никогда не вернется, то этот лист дает тебе не регентство, а трон.

— Трон! Мне? — прошептал Генрих.

— Да, тебе, — ответил Карл, — тебе, единственно достойному, а главное — единственно способному справиться с этими распущенными придворными и с этими развратными девками, которые живут чужими слезами и чужой кровью. Мой брат герцог Алансонский — предатель, он будет предавать всех; оставь его в крепости, куда я засадил его. Моя мать захочет умертвить тебя — отправь ее в изгнание. Через три-четыре месяца, а может быть, и через год мой брат герцог Анжуйский покинет Варшаву и явится оспаривать у тебя власть — ответь Генриху папским бреве[83]. Я вел переговоры об этом через моего посланника, герцога Неверского, и ты немедленно получишь это бреве.

— О мой король!

— Берегись только одного, Генрих, — гражданской войны. Но, оставаясь католиком, ты ее избежишь, потому что гугенотская партия может быть сплоченной только при условии, если ты станешь во главе ее, а принц Конде не в силах бороться с тобой. Франция — страна равнинная, Генрих, следовательно, страна католическая. Французский король должен быть королем католиков, а не королем гугенотов, ибо французский король должен быть королем большинства. Говорят, что меня мучит совесть за Варфоломеевскую ночь. Сомнения — да! А совесть — нет. Говорят, что у меня из всех пор выходит кровь гугенотов. Я знаю, что из меня выходит: мышьяк, а не кровь!



— Государь, что вы говорите?

— Ничего. Если моя смерть требует отмщения, Анрио, пусть воздаст это отмщение Бог. Давай говорить только о том, что будет после моей смерти. Я оставляю тебе в наследство хороший парламент, испытанное войско. Опирайся на парламент и на войско в борьбе с единственными твоими врагами: с моей матерью и с герцогом Алансонским. В эту минуту раздались в вестибюле глухое бряцание оружия и военные команды.

— Это моя смерть, — прошептал Генрих.

— Ты боишься, ты колеблешься? — с тревогой спросил Карл.

— Я? Нет, государь, — ответил Генрих, — я не боюсь и не колеблюсь. Я согласен.

Карл пожал ему руку. В это время к нему подошла кормилица с питьем, которое она готовила в соседней комнате, не обращая внимания на то, что в трех шагах от нее решалась судьба Франции.

— Добрая кормилица! — сказал Карл. — Позови мою мать и скажи, чтобы привели сюда герцога Алансонского.

XV

КОРОЛЬ УМЕР — ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!
Спустя несколько минут вошли Екатерина и герцог Алансонский, дрожавшие от страха и бледные от ярости. Генрих угадал: Екатерина знала все и в нескольких словах рассказала Франсуа. Они сделали несколько шагов и остановились в ожидании.

Генрих стоял в изголовье постели Карла.

Король объявил им свою волю.

— Ваше величество! — обратился он к матери. — Если бы у меня был сын, регентшей стали бы вы; если бы не было вас, регентом стал бы король Польский; если бы, наконец, не было короля Польского, регентом стал бы мой брат Франсуа. Но сына у меня нет, и после меня трон принадлежит моему брату, герцогу Анжуйскому, но он отсутствует. Рано или поздно он явится и потребует этот трон, но я не хочу, чтобы он нашел на своем месте человека, который, опираясь на почти равные права, станет защищать эти права и тем самым развяжет в королевстве войну между претендентами. Вот почему я не назначаю регентшей вас — ибо вам пришлось бы выбирать между двумя сыновьями, а это было бы тягостно для материнского сердца. Вот почему я не остановил своего выбора и на моем брате Франсуа — мой брат Франсуа мог бы сказать старшему брату: «У вас есть свой престол, зачем же вы его бросили?» Нет! Я выбирал такого регента, который может принять корону только на хранение и который будет держать ее под своей рукой, а не надевать на голову. Этот регент — король Наваррский. Приветствуйте его, ваше величество! Приветствуйте его, брат мой!

Подтверждая свою последнюю волю. Карл сделал Генриху приветственный знак рукой.

Екатерина и герцог Алансонский сделали движение — это было нечто среднее между нервной дрожью и поклоном.

— Ваше высочество регент! Возьмите, — сказал Карл королю Наваррскому. — Вот грамота, которая, до возвращения короля Польского, предоставляет вам командование всеми войсками, ключи от государственной казны, королевские права и власть.

Екатерина пожирала Генриха взглядом, Франсуа шатался, едва держась на ногах, но и слабость одного, и твердость другой не только не успокаивали Генриха, но указывали ему на непосредственную, нависшую над ним, уже грозившую ему опасность.

Сильным напряжением воли Генрих превозмог свою боязнь и взял свиток из рук короля. Затем, выпрямившись во весь рост, он устремил на Екатерину и Франсуа пристальный взгляд, который говорил:

«Берегитесь! Я ваш господин!».

Екатерина поняла этот взгляд.

— Нет, нет, никогда! — сказала она. — Никогда мой род не склонит головы перед чужим родом! Никогда во Франции не будет царствовать Бурбон, пока будет жив хоть один Валуа.

— Матушка, матушка! — закричал Карл, поднимаясь на постели, на красных простынях, страшный, как никогда. — Берегитесь, я еще король! Да, да, ненадолго, я это прекрасно знаю, но ведь недолго отдать приказ, карающий убийц и отравителей!

— Хорошо! Отдавайте приказ, если посмеете. А я пойду отдавать свои приказы. Идемте, Франсуа, идемте!

И она быстро вышла, увлекая за собой герцога Алансонского.

— Нансе! — крикнул Карл. — Нансе, сюда, сюда! Я приказываю, я требую, Нансе: арестуйте мою мать, арестуйте моего брата, арестуйте…

Хлынувшая горлом кровь прервала слова Карла в то, самое мгновение, когда командир охраны открыл дверь; король, задыхаясь, хрипел на своей постели.

Нансе услышал только свое имя, но приказания, произнесенные уже не так отчетливо, потерялись в пространстве.

— Охраняйте дверь, — сказал ему Генрих, — и не впускайте никого.

Нансе поклонился и вышел. Генрих снова перевел взгляд на лежавшее перед ним безжизненное тело, которое могло бы показаться трупом, если бы слабое дыхание не шевелило бахрому кровавой пены, окаймлявшей его губы.

Генрих долго смотрел на Карла, потом сказал себе:

— Вот решительная минута: царствование или жизнь? В это мгновение стенной ковер за альковом чуть приподнялся, из-за него показалось бледное лицо, и в мертвой тишине, царившей в королевской спальне, прозвучал чей-то голос.

— Жизнь! — сказал этот голос.

— Рене! — воскликнул Генрих.

— Да, государь.

— Значит, твое предсказание — ложь. Я не буду королем? — воскликнул Генрих.

— Будете, государь, но ваше время еще не пришло.

— Почем ты знаешь? Говори, я хочу знать, могу ли я тебе верить!

— Слушайте.

— Слушаю.

— Нагнитесь.

Король Наваррский наклонился над телом Карла. Рене тоже согнулся. Их разделяла только ширина кровати, но и это расстояние теперь уменьшилось благодаря их движению. Между ними лежало по-прежнему безгласное и недвижимое тело умиравшего короля.

— Слушайте! — сказал Рене. — Меня здесь поставила королева-мать, чтобы я погубил вас, но я предпочитаю служить вам, ибо верю вашему гороскопу. Оказав вам услугу тем, что я сейчас для вас сделаю, я спасу одновременно и свое тело, и свою душу.

— А может быть, та же королева-мать и велела тебе сказать мне все это? — преисполненный ужаса и сомнений, спросил Генрих.

— Нет, — ответил Рене. — Выслушайте одну тайну. Он наклонился еще ниже. Генрих последовал его примеру, так что головы их теперь почти соприкасались.

В этом разговоре двух мужчин, склонившихся над телом умиравшего короля, было что-то до такой степени жуткое, что у суеверного флорентийца волосы на голове встали дыбом, а на лице Генриха выступили крупные капли пота.



— Выслушайте, — продолжал Рене, — выслушайте тайну, которая известна мне одному и которую я вам открою, если вы поклянетесь над этим умирающим простить мне смерть вашей матери.

— Я уже обещал простить тебя, — ответил Генрих, его лицо омрачилось.

— Обещали, но не клялись, — отклонившись, сказал Рене.

— Клянусь, — протягивая правую руку над головой короля, — произнес Генрих.

— Так вот, государь, — поспешно проговорил Рене, — польский король уже едет!

— Нет, — сказал Генрих, — король Карл задержал гонца.

— Король Карл задержал только одного, по дороге в Шато-Тьери, но королева-мать, со свойственной ей предусмотрительностью, послала трех по трем дорогам.

— Горе мне! — сказал Генрих.

— Гонец из Варшавы прибыл сегодня утром. Король Польский выехал вслед за ним, никто и не подумал задержать его, потому что в Варшаве еще не знали о болезни короля. Гонец опередил Генриха Анжуйского всего на несколько часов.

— О, если бы в моем распоряжении было только семь дней! — воскликнул Генрих.

— Да, но в вашем распоряжении нет и семи часов. Разве вы не слышали, как готовили оружие, как оно звенело?

— Слышал.

— Это оружие готовили против вас. Они придут и убьют вас здесь, в спальне короля!

— Но король еще не умер.

Рене пристально посмотрел на Карла.

— Он умрет через десять минут. Следовательно, вам остается жить всего десять минут, а может быть, и того меньше.

— Что же делать?

— Бежать, не теряя ни минуты, ни одной секунды.

— Но каким путем? Если они ждут меня в передней, они убьют меня, как только я выйду.

— Слушайте! Ради вас я рискую всем, не забывайте этого никогда.

— Будь покоен.

— Вы пойдете за мной потайным ходом; я доведу вас до потайной калитки. Затем, чтобы дать вам время, я пойду к вашей теще и скажу, что вы сейчас спуститесь; подумают, что вы сами обнаружили этот потайной ход и воспользовались им, чтобы убежать. Идемте же, идемте!

Генрих наклонился к Карлу и поцеловал его в лоб.

— Прощай, брат, — сказал он. — Я никогда не забуду, что последним твоим желанием было видеть меня своим преемником. Я не забуду, что последним твоим желанием было сделать меня королем. Почий в мире! От имени моих собратьев я прощаю тебе кровь, которую ты пролил.

— Берегитесь! Берегитесь! — сказал Рене. — Он приходит в себя! Бегите, пока он не раскрыл глаз, бегите!

— Кормилица! — пробормотал Карл. — Кормилица!

Генрих выхватил шпагу Карла, висевшую у него в головах и теперь ненужную умиравшему королю, сунул за пазуху грамоту, назначавшую его регентом, в последний раз поцеловал Карла в лоб, обежал кровать и выбежал через дверь; дверь тотчас же за ним закрылась.

— Кормилица! — громче крикнул Карл. — Кормилица! Добрая женщина подбежала к нему.

— Ну что тебе, мой Шарло? — спросила она.

— Кормилица! — заговорил король, подняв веки и раскрыв глаза, расширенные страшной предсмертной недвижимостью. — Должно быть, что-то произошло, пока я спал: я вижу яркий свет, я вижу Господа нашего; я вижу пресветлого Иисуса Христа и присноблаженную Деву Марию. Они просят. Они молят за меня Бога. Всемогущий Господь меня прощает… зовет меня к Себе… Господи! Господи! Прими меня в милосердии Твоем… Господи! Забудь, что я был королем, — ведь я иду к Тебе без скипетра и без короны!.. Господи! Забудь преступления короля и помни только страдания человека… Господи! Вот я!

Произнося эти слова. Карл приподнимался все больше и больше, как будто желая идти на голос Того, Кто звал его к Себе, затем испустил дух и упал, мертв и недвижим, на руки кормилицы.

А в это время, когда солдаты по приказу Екатерины занимали коридор, по которому Генрих неминуемо должен был проследовать, сам Генрих, ведомый Рене, прошел по потайному ходу к потайной калитке, вскочил на коня и поскакал туда, где, как ему было известно, он должен был найти де Муи.

Часовые обернулись на топот лошади, скакавшей по гулкой мостовой, и крикнули:

— Бежит! Бежит!

— Кто? — подходя к окну, крикнула королева-мать.

— Король Наваррский! Король Наваррский! — орали часовые.

— Стреляй! Стреляй по нему! — крикнула Екатерина. Часовые прицелились, но Генрих был уже далеко.

— Бежит — значит, побежден! — воскликнула королева-мать.

— Бежит — значит, король я! — прошептал герцог Алансонский.

Но в эту самую минуту — Франсуа и его мать еще стояли у окна — подъемный мост загромыхал под копытами коней, и, предшествуемый бряцанием оружия и шумом множества голосов, молодой человек со шляпой в руке галопом влетел в Луврский двор с криком: «Франция!»; за ним следовало четверо дворян, покрытых, как и он, потом, пылью и пеной взмыленных коней.

— Сын! — крикнула Екатерина, протягивая руки в окно.

— Матушка! — ответил молодой человек, спрыгивая с коня.

— Брат! Герцог Анжуйский! — с ужасом воскликнул Франсуа, отступая назад.

— Слишком поздно? — спросил мать Генрих Анжуйский.

— Нет, напротив, как раз вовремя; сама десница Божия не привела бы тебя более кстати. Смотри и слушай!

В самом деле, из королевской опочивальни вышел на балкон командир охраны де Нансе.

Все взоры обратились к нему.

Он разломил надвое деревянный жезл и, держа в вытянутых руках половинки, три раза крикнул:

— Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! И выпустил обе половинки из рук.

— Да здравствует король Генрих Третий! — крикнула Екатерина и в порыве благочестивой благодарности перекрестилась. — Да здравствует король Генрих Третий!

Все уста повторили этот возглас, кроме уст герцога Франсуа.

— А-а! Она обвела меня вокруг пальца, — прошептал он, раздирая ногтями грудь.

— Я восторжествовала! — воскликнула Екатерина. — Этот проклятый Беарнец не будет царствовать!

XVI

ЭПИЛОГ
Прошел год после смерти короля Карла IX и восшествия на престол его преемника.

Король Генрих III, благополучно царствовавший милостью Божией и своей матери Екатерины, принял участие в пышной процессии к Клерийской Божьей Матери.

Он шел пешком вместе с королевой — своей женой и со своим двором.

Генрих III мог разрешить себе это приятное времяпрепровождение: серьезные заботы не беспокоили его в ту пору. Король Наваррский жил в Наварре, куда он так долго стремился, и, по слухам, был сильно увлечен красивой девушкой из рода Монморанси, которую звал Могильщицей. Маргарита была с ним, печальная и мрачная, и только среди красивых гор, она хотя и не развлеклась, но все же почувствовала, что самые тяжкие страдания в нашей жизни, причиняемые разлукой с близкими или же их кончиной, терзают ее не с прежней силой.

Париж был спокоен. Королева-мать, истинная регентша с тех пор, как ее дорогой сын Генрих стал королем, жила то в Лувре, то во дворце Суасон, который стоял тогда на том самом месте, где теперь находится Хлебный рынок — от него уцелела изящная колонна, ее можно видеть и сегодня.

Однажды вечером она усиленно занималась изучением созвездий вместе с Рене, о предательских проделках которого она не знала и который снова вошел к ней в милость за ложные показания, которые он так кстати дал в деле Коконнаса и Ла Моля. В это самое время ей сказали, что какой-то мужчина, желающий сообщить ей крайне важное известие, ждет ее в молельне.

Екатерина поспешно спустилась к себе в молельню и увидела там Морвеля.

— Он здесь! — воскликнул отставной командир петардщиков, вопреки правилам придворного этикета не дав Екатерине времени обратиться к нему первой.

— Кто — «он»? — осведомилась Екатерина.

— Кто же еще, ваше величество, как не король Наваррский?

— Здесь? — сказала Екатерина. — Здесь… он… Генрих… зачем этот безумец здесь?

— Якобы он приехал повидаться с госпожой де Сов, только и всего. Но по всей вероятности, он приехал, чтобы составить заговор против короля.

— А почем вы знаете, что он здесь?

— Вчера я видел, как он входил в один дом, а минуту спустя туда же вошла госпожа де Сов.

— Вы уверены, что это он?

— Я ждал, пока он выйдет, и на это ушла часть ночи. В три часа утра влюбленные вышли оттуда. Король проводил госпожу де Сов до самой пропускной калитки Лувра. Благодаря — привратнику, несомненно подкупленному, она вернулась домой без всяких затруднений, а король, напевая песенку, пошел обратно, да так свободно, словно он был у себя в горах.

— Куда же он пошел?

— На улицу Арбр-сек, в гостиницу «Путеводная звезда», к тому самому трактирщику, у которого жили два колдуна, казненные в прошлом году по приказанию вашего величества.

— Почему же вы не пришли сказать об этом мне сейчас же?

— Потому, что я не был вполне в этом уверен.

— А теперь?

— Теперь уверен.

— Ты видел его?

— Как нельзя лучше. Я сел в засаду напротив, у одного виноторговца. Сперва я увидал его, когда он входил в тот же дом, что и накануне, а потом, так как госпожа де Сов запоздала, он имел неосторожность прижаться лицом к оконному стеклу во втором этаже, и на этот раз у меня не осталось никаких сомнений. Кроме того, минуту спустя к нему снова пришла госпожа де Сов, — Так ты думаешь, они, как и прошлой ночью, пробудут там до трех часов утра?

— Вполне возможно.

— А где этот дом?

— Близ Круа-де-Пти-Шан, недалеко от улицы Сент-Оноре.

— Хорошо, — сказала Екатерина. — Господин де Сов знает ваш почерк?

— Нет.

— Садитесь и пишите. Морвель сел и взял перо.

— Я готов, ваше величество, — сказал он.



Екатерина продиктовала:

«Пока барон де Сов находится на службе в Лувре, баронесса с одним франтом из числа его друзей пребывает в доме близ Круа-де-Пти-Шан, недалеко от улицы Сент-Оноре; барон де Сов узнает этот дом по красному кресту, который будет начерчен на его стене».

— И что же? — спросил Морвель.

— Снимите копию с этого письма, — ответила Екатерина.

Морвель беспрекословно повиновался.

— А теперь, — сказала Екатерина, — отдайте эти письма какому-нибудь сообразительному человеку: пусть одно из них он отдаст барону де Сов, а другое обронит в Луврских коридорах.

— Не понимаю, — сказал Морвель. — Екатерина пожала плечами.

— Вы не понимаете, что, получив такое письмо, муж рассердится?

— По-моему, ваше величество, во времена короля Наваррского он не сердился!

— То, что сходит с рук королю, может не сойти с рук простому кавалеру. А кроме того, если не рассердится он, то за него рассердитесь вы.

— Я?

— Конечно! Вы возьмете с собой четверых, если надо — шестерых человек, наденете маски, вышибете дверь, как будто вас послал барон, захватите влюбленных в разгар свидания и нанесете удар именем короля. А наутро записка, затерянная в одном из Луврских коридоров, и найденное какой-нибудь доброй душой письмо засвидетельствуют, что это была месть мужа. Только по воле случая поклонником оказался король Наваррский. Но кто же мог это предвидеть, если все думали, что он в По?

Морвель с восхищением посмотрел на Екатерину, поклонился и вышел.

В то время как Морвель выходил из дворца Суасон, г-жа де Сов входила в домик у Круа-де-Пти-Шан.

Генрих ждал ее у приоткрытой двери. Увидев ее на лестнице, он спросил:

— За вами не следили?

— Нет, нет, — отвечала Шарлотта. — Разве что случайно…

— А за мной, по-моему, следили, — сказал Генрих, — и не только прошлой ночью, но и сегодня вечером.

— О Господи! — сказала Шарлотта. — Вы пугаете меня, государь. Если то, что вы вспомнили о вашей прежней подруге, принесет вам несчастье, я буду безутешна.

— Не беспокойтесь, душенька, — возразил Беарнец, — в темноте нас охраняют три шпаги.

— Три? Этого слишком мало, государь.

— Вполне достаточно, если эти шпаги зовутся де Муи, Сокур и Бартельми.

— Так де Муи приехал в Париж вместе с вами?

— Разумеется.

— Неужели он осмелился вернуться в столицу? Значит, и у него есть несчастная женщина, которая от него без ума?

— Нет, но у него есть враг, которого, он поклялся убить. Только ненависть, дорогая, заставляет нас делать столько же глупостей, сколько любовь.

— Спасибо, государь.

— Я говорю не о тех глупостях, которые я делаю сейчас, я говорю о глупостях былых и будущих, — сказал Генрих. — Но не будем спорить: мы не можем терять время.

— Вы все-таки решили уехать?

— Сегодня ночью.

— Вы, значит, покончили с делами, ради которых вы приехали в Париж?

— Я приезжал только ради вас.

— Гасконский обманщик!



— Я говорю правду, моя бесценная! Но оставим воспоминания о прошлом: мне остается два-три часа счастья, а затем — вечная разлука.

— Ах, государь! Нет ничего вечного, кроме моей любви!

Генрих, который только что сказал, что у него нет времени на споры, спорить не стал, а поверил ей или же, будучи скептиком, сделал вид, что верит.

А тем временем, как сказал король Наваррский, де Муи и два его товарища прятались по соседству с этим домиком.

Было условленно, что Генрих выйдет из домика не в три часа, а в полночь, что они, как вчера, проводят госпожу де Сов до Лувра и что оттуда они отправятся на улицу Серизе, где живет Морвель.

Де Муи только сегодня днем получил точные сведения о доме, где жил его враг.

Все трое были на своем посту уже около часа и вдруг заметили человека, за ним на расстоянии в несколько шагов шли пятеро. Подойдя к дверям домика, он начал подбирать ключ.

Де Муи, прятавшийся в нише соседнего дома, одним прыжком подскочил из своего укрытия к этому человеку и схватил его за руку.

— Одну минуту, — сказал он, — вход воспрещен! Человек отскочил, и от скачка с него свалилась шляпа.

— Де Муи де Сен-Фаль! — воскликнул он.

— Морвель! — крикнул гугенот, поднимая шпагу, — Я искал тебя, а ты сам пришел ко мне? Спасибо!

Однако гнев не заставил его забыть о Генрихе и, повернувшись к окну, он свистнул, как свистят беарнские пастухи.

— Этого довольно, — сказал он Сокуру. — Ну, а теперь подходи, убийца! Подходи! И он бросился на Морвеля. Морвель успел вытащить из-за пояса пистолет.

— Ага! На этот раз ты, кажется, погиб, — прицеливаясь в молодого человека, сказал Истребитель короля.

Он выстрелил, но де Муи отскочил вправо, и пуля пролетела мимо.

— А теперь моя очередь! — крикнул молодой человек и нанес Морвелю такой стремительный удар шпагой, что, хотя удар пришелся в кожаный пояс, отточенное острие пробило его и вонзилось в тело.

Истребитель короля испустил дикий крик, выражавший такую страшную боль, что сопровождавшие его стражники решили, что он ранен смертельно, и в страхе бросились бежать по направлению к улице Сент-Оноре.

Морвель был не из храбрецов Увидев, что стражники бросили его, а перед ним такой противник, как де Муи, он тоже решил спастись бегством и с криком: «Помогите!» побежал в том же направлении, что и стражники, Де Муи, Сокур и Бартельми бросились за ними.

Когда они вбегали на улицу Гренель, на которую они свернули, чтобы перерезать путь врагам, одно из окон распахнулось, и какой-то человек спрыгнул со второго этажа на землю, только что смоченную дождем.

Это был Генрих.

Свист де Муи предупредил его об опасности, а пистолетный выстрел показал, что опасность серьезна, и увлек его на помощь друзьям.

Пылкий и сильный, он бросился по их следам с обнаженной шпагой в руке.

Генрих бежал на крик, доносившийся от Заставы Сержантов. Это кричал Морвель — чувствуя, что де Муи настигает его, он снова стал звать на помощь своих людей, гонимых страхом.

Ему оставалось только или обернуться, или получить удар в спину.

Морвель обернулся, встретил клинок своего врага и почти в тот же миг нанес такой ловкий удар, что проколол ему перевязь. Но де Муи тотчас дал ему отпор.

Шпага еще раз вонзилась в то место, куда Морвель уже был ранен, и кровь хлынула из двойной раны двойной струей.

— Попал! — подбегая, крикнул Генрих. — Улю-лю! Улю-лю, де Муи!

Де Муи в подбадривании не нуждался.

Он снова атаковал Морвеля, но тот не стал ждать его. Зажав рану левой рукой, он бросился бежать со всех ног.

— Бей скорее! Бей! — кричал король. — Вон его солдаты остановились, да эти отчаянные трусы — пустяк для храбрецов!

У Морвеля разрывались легкие, он дышал со свистом, каждый его вздох вырывался вместе с кровавой пеной. И вдруг он упал, сразу потеряв все силы, но тотчас приподнялся и, повернувшись на одном колене, наставилострие своей шпаги на де Муи.

— Друзья! Друзья! — кричал Морвель. — Их только двое! Стреляйте, стреляйте в них!

Сокур и Бартельми заблудились, преследуя двух стражников, бежавших по улице Де-Пули, так что король и де Муи оказались вдвоем против четверых.

— Стреляй! — продолжал вопить Морвель, видя, что один из солдат взял на изготовку свой мушкет.

— Пускай стреляет, но прежде умри, предатель! Умри, жалкий трус! Умри, проклятый убийца! — кричал де Муи.

Отведя левой рукой шпагу Морвеля, он правой всадил свою шпагу сверху вниз в грудь врага, да с такой силой, что пригвоздил его к земле.

— Берегись! Берегись! — крикнул Генрих.

Де Муи отскочил, оставив шпагу в груди Морвеля: один из солдат уже прицелился и готов был выстрелить в него в упор. В то же мгновение Генрих проткнул солдата шпагой — тот испустил крик и упал рядом с Морвелем. Два других солдата бросились бежать.

— Идем, идем, де Муи! — крикнул Генрих. — Нельзя терять ни минуты: если нас узнают, нам конец!

— Подождите, государь! Неужели вы думаете, что я оставлю свою шпагу в теле этого жалкого труса?

Он подошел к Морвелю, лежавшему, казалось, без движения, но в тот момент, когда де Муи взялся за рукоять шпаги, оставшейся в груди Морвеля, тот приподнялся, схватил мушкет и выстрелил в грудь де Муи.

Молодой человек упал даже не вскрикнув: он был убит наповал.

Генрих бросился на Морвеля, но Морвель тоже упал, и шпага Генриха пронзила труп.

Надо было бежать: шум привлек множество людей, мог прийти сюда и ночной дозор. Генрих искал среди привлеченных шумом любопытных какое-нибудь знакомое лицо и внезапно вскрикнул от радости.

Он узнал Ла Юрьера.

Вся эта сцена происходила у подножия Трагуарского креста, то есть напротив улицы Арбр-сек, и наш старый знакомый, мрачный от природы и вдобавок до глубины души опечаленный казнью Ла Моля и Коконнаса, своих любимых посетителей, бросил свои печи и кастрюли как раз в то время, когда готовил ужин для короля Наваррского, и примчался сюда.

— Дорогой Ла Юрьер. Поручаю вам де Муи, хотя сильно опасаюсь, что ему ничто уже не поможет. Отнесите его к себе, и если он еще жив, ничего не жалейте, вот вам кошелек. А того, другого, оставьте в канаве, пусть там гниет, как собака!

— А вы? — спросил Ла Юрьер.

— Мне надо еще попрощаться. Бегу и через десять минут буду у вас. Моих лошадей держите наготове.

Генрих побежал к домику у Круа-де-Пти-Шан, но, пробежав улицу Гренель, в ужасе остановился.

Многочисленная группа людей собралась у дверей домика.

— Кто в этом доме? Что случилось? — спросил Генрих.

— Ох! Большое несчастье, сударь, — ответил тот, к кому он обратился. — Сейчас одну молодую красивую женщину зарезал ее муж — ему передали записку, и он узнал, что его жена здесь с любовником.

— А муж? — вскричал Генрих.

— Удрал.

— А жена?

— Там.

— Умерла?

— Нет еще, но, слава Богу, лучшего-то она и не заслуживает.

— О-о! Я проклят! — воскликнул Генрих.

Он бросился в дом.

Комната была полна народу, и весь этот народ окружил кровать, на которой лежала несчастная Шарлотта, пронзенная двумя ударами кинжала.

Ее муж, два года скрывавший ревность к Генриху, воспользовался случаем, чтобы отомстить ей.

— Шарлотта! Шарлотта! — крикнул Генрих, расталкивая толпу и падая на колени перед кроватью.

Шарлотта открыла красивые глаза, уже затуманенные смертью, испустила крик, от которого кровь брызнула из обеих ран, и сделала усилие, чтобы приподняться.

— О, я знала, что не могу умереть, не увидев его, — произнесла она.

Она будто ждала этой минуты, чтобы вручить Генриху свою душу, так сильно его любившую: она коснулась губами лба короля Наваррского, прошептала в последний раз:

«Люблю тебя» и упала бездыханной.

Генрих не мог дольше оставаться, иначе он погубил бы себя. Он вынул из ножен кинжал, отрезал локон от прекрасных белокурых волос, которые так часто распускал, любуясь их длиной, зарыдал и вышел, сопровождаемый рыданиями присутствующих, не подозревавших, что они оплакивают несчастье столь высокопоставленных особ.

— Друг, любимая — все меня бросают, — воскликнул обезумевший от горя Генрих, — все меня покидают, все от меня уходят!

— Да, государь, — тихо произнес какой-то человек, который отделился от толпы любопытных, теснившихся у домика, и пошел за Генрихом, — но в будущем у вас по-прежнему трон!

— Рене! — воскликнул Генрих.

— Да, государь, Рене, и он оберегает вас: этот негодяй перед смертью назвал вас. Стало известно, что вы в Париже, и вас всюду разыскивают стрелки. Бегите, бегите!

— А ты, Рене, говоришь, что я буду королем! Это беглец-то?

— Смотрите, государь, — отвечал флорентиец, показывая звезду, просверкивавшую сквозь черную тучу. — Это не я говорю вам это — это говорит она.

Генрих вздохнул и исчез в темноте.


ГРАФИНЯ ДЕ МОНСОРО (роман)

В этом увлекательном авантюрно-историческом романе писатель с замечательным мастерством воскрешает события второй половины XVI века — эпохи религиозных войн и правления Генриха III, последнего короля династии Валуа.

В основе романа ― история любви графа де Бюсси к молодой красавице Диане де Меридор, волею обстоятельств и предательства ставшей женой королевского ловчего де Монсоро, а также история мучительной ревности венценосного поклонника Дианы ― принца Анжуйского.

Героями повествования также являются король Франции Генрих III и его шут Шико, рвущаяся к королевской власти семья де Гиз и любитель опасных развлечений Генрих Наваррский.

Часть I

I

СВАДЬБА СЕН-ЛЮКА
В последнее воскресенье Масленицы 1578 года, после народного гулянья, когда на парижских улицах затихало шумное дневное веселье, в роскошном дворце, только что возведенном на берегу Сены, почти напротив Лувра, для прославленного семейства Монморанси,[84] которое, породнившись с королевским домом, по образу жизни не уступало принцам, начиналось пышное празднество. Сие семейное торжество, последовавшее за общественными увеселениями, было устроено по случаю бракосочетания Франсуа д'Эпине де Сен-Люка, наперсника и любимца короля Генриха III, с Жанной де Коссе-Бриссак, дочерью маршала де Коссе-Бриссака.

Свадебный обед был дан в Лувре, и король, который с величайшей неохотой согласился на этот брак, явился к столу с мрачным выражением лица, совершенно неподобающим для такого случая. Да и наряд короля находился в полном соответствии с его лицом: Генрих был облачен в темно-коричневый костюм, тот самый, в котором его написал Клуэ[85] на картине, изображающей свадьбу Жуаеза. При виде этого угрюмого величия, этого короля, похожего на свой собственный призрак, гости цепенели от страха, и особенно сильно сжималось сердце у юной новобрачной, на которую король всякий раз, когда он удостаивал ее взгляда, взирал с явным неодобрением.

Однако насупленные в разгаре брачного пира брови короля, казалось, ни у кого не вызывали удивления; все знали, что причина кроется в одной из тех дворцовых тайн, что лучше обходить стороной, как подводные рифы, столкновение с которыми грозит неминуемым кораблекрушением.

Едва дождавшись окончания обеда, король порывисто вскочил, и всем гостям волей-неволей пришлось последовать его примеру; поднялись даже те, кто шепотом высказывал желание еще побыть за пиршественным столом.

Тогда Сен-Люк, долгим взглядом посмотрев в глаза жены, словно желая почерпнуть в них мужество, приблизился к своему господину.

— Государь, — сказал он, — не соблаговолит ли ваше величество послушать нынче вечером скрипки и украсить своим присутствием бал, который я хочу дать в вашу честь во дворце Монморанси?

Генрих III повернулся к новобрачному со смешанным чувством гнева и досады, но Сен-Люк склонился перед ним так низко, на лице его было написано такое смирение, а в голосе звучала такая мольба, что король смягчился.

— Да, сударь, — ответил он, — мы приедем, хотя вы совсем не заслуживаете подобного доказательства нашей благосклонности.

Тогда бывшая девица де Бриссак, отныне госпожа де Сен-Люк, почтительно поблагодарила короля, но Генрих повернулся к новобрачной спиной, не пожелав ей ответить.

— Чем вы провинились перед королем, господин де Сен-Люк? — спросила Жанна у своего мужа.

— Моя дорогая, я все расскажу вам потом, когда эта грозовая туча рассеется.

— А она рассеется?

— Должна, — ответил Сен-Люк.

Новобрачная еще не освоилась с положением законной супруги и не решилась настаивать; она запрятала любопытство в глубокие тайники сердца и дала себе слово продолжить разговор в другую, более благоприятную минуту, когда она сможет продиктовать свои условия Сен-Люку, не опасаясь, что он их отвергнет.

Итак, в тот вечер, когда начинается история, которой мы намерены поделиться с нашими читателями, во дворце Монморанси ожидали прибытия Генриха III. Но пробило уже одиннадцать часов, а короля все еще не было.

Сен-Люк пригласил на бал всех, кто числился в его друзьях или в друзьях короля. Кроме того, он разослал приглашения принцам и фаворитам принцев, начиная с приближенных нашего старого знакомца, герцога Алансонского, которого восшествие на королевский престол Генриха III сделало герцогом Анжуйским. Но герцог не счел нужным появиться на свадебном обеде в Лувре и, по всей видимости, не собирался присутствовать на свадебном балу во дворце Монморанси.

Короля Наваррского и его супруги в Париже не было, они, как это известно читателям нашего предыдущего романа, спаслись бегством в Беарн и там возглавили войска гугенотов, оказывавшие открытое сопротивление королю. Герцог Анжуйский, по своему всегдашнему обыкновению, тоже ходил в недовольных, но недовольство его было скрытым и незаметным; герцог неизменно старался держаться в задних рядах, выталкивая вперед тех дворян из своего окружения, кого не отрезвила ужасная судьба Ла Моля и де Коконнаса, чья казнь, несомненно, еще жива в памяти наших читателей.

Само собой разумеется, приверженцы герцога и сторонники короля пребывали в состоянии дурного мира: не менее двух-трех раз в месяц между ними завязывались дуэли, и только в редчайших случаях дело обходилось без убитых или по меньшей мере без тяжелораненых. Что до Екатерины Медичи, то самое заветное желание королевы-матери исполнилось — ее любимый сын достиг трона, о котором она так мечтала для него, а вернее сказать, для самой себя; теперь она царствовала, прикрываясь его именем, всем своим видом и поведением выказывая, что в сем бренном мире занята только заботами о своем здоровье и ничто другое ее не беспокоит.

Сен-Люк, встревоженный не сулящим ничего доброго отсутствием короля и принцев, пытался успокоить своего тестя, который по той же причине был огорчен до глубины души. Убежденный, как, впрочем, и весь двор, в том, что короля Генриха и Сен-Люка связывают тесные дружеские узы, маршал рассчитывал породниться с источником благодеяний, и — вот тебе на! — все вышло наоборот: его дочь сочеталась браком с ходячим воплощением королевской немилости. Сен-Люк всячески пытался внушить старику уверенность, которой сам не испытывал, а его друзья — Можирон, Шомберг и Келюс, разодетые в пух и прах, неестественно прямые в своих великолепных камзолах, с огромными брыжами, на которых голова покоилась, как на блюде, шуточками и ироническими соболезнованиями лишь подливали масла в огонь.

— Э! Бог мой! Наш бедный друг, — соболезновал Сен-Люку Жак де Леви, граф де Келюс, — я полагаю, на этот раз ты действительно пропал. Король на тебя сердится потому, что ты пренебрег его советами, а герцог Анжуйский, — потому, что ты не выказал должного почтения к его носу.[86]

— Ну нет, — возразил Сен-Люк, — ошибаешься, Келюс, король не пришел потому, что отправился на богомолье в Мининский монастырь, что в Венсенском лесу, а герцог Анжуйский — потому, что влюбился в какую-нибудь даму, которую я, как на грех, обошел приглашением.

— Рассказывай, — возразил Можирон. — Видел, какую мину скорчил король на обеде? А ведь у человека, который раздумывает, не взять ли ему посох да и не пойти ли на богомолье, и выражение лица бывает умиленное. Ну а герцог Анжуйский? Пусть ему помешали прийти какие-то личные дела, как ты утверждаешь, но куда же делись его анжуйцы, где хотя бы один из них? Оглянись вокруг — полнейшая пустота, даже бахвал Бюсси не соизволил явиться.

— Ах, господа, — сказал маршал де Бриссак, сокрушенно качая головой, — как все это смахивает на опалу. Господи боже мой! Неужто его величество разгневался на наш дом, всегда такой преданный короне?

И старый царедворец скорбно воздел руки горе.

Молодые люди смотрели на Сен-Люка, заливаясь смехом; их веселое настроение отнюдь не успокаивало старого маршала, а лишь усугубляло его отчаяние.

Юная новобрачная, задумчивая и сосредоточенная, мучилась тем же вопросом, что и ее отец, — чем мог Сен-Люк прогневать короля?

Сам Сен-Люк, конечно, знал, в чем он провинился, именно потому он и волновался больше всех.

Вдруг у одной из дверей залы возвестили о прибытии короля.

— Ах! — воскликнул просиявший маршал. — Теперь мне уже ничего не страшно; для полного счастья мне не хватает только услышать о прибытии герцога Анжуйского.

— А меня, — пробормотал Сен-Люк, — присутствие короля пугает больше, чем его отсутствие; он явился сюда неспроста, наверное, хочет сыграть со мной злую шутку, и герцог Анжуйский не счел нужным явиться по той же причине.

Эти невеселые мысли не помешали Сен-Люку со всех ног устремиться навстречу своему повелителю, который наконец-то расстался с мрачным коричневым одеянием и вступал в залу в колыхании перьев, блеске шелков, сиянии брильянтов.

Но в тот самый миг, когда в одной из дверей появился король Генрих III, в противоположной двери возник другой король Генрих III — полное подобие первого, точно так же одетый, обутый, причесанный, завитой, набеленный и нарумяненный. И придворные, толпой бросившиеся было навстречу первому королю, вдруг остановились, как волна, встретившая на своем пути опору моста, и, закрутившись водоворотом, отхлынули к той двери, в которую вошел королевский двойник.

Перед глазами Генриха III замелькали разинутые рты, разбегающиеся глаза, фигуры, совершавшие пируэты на одной ноге.

— Что все это значит, господа? — спросил король. Ответом был громкий взрыв хохота.

Король, вспыльчивый по натуре и в эту минуту особенно не расположенный к кротости, нахмурился, но тут сквозь толпу гостей к нему пробрался Сен-Люк.

— Государь, — сказал Сен-Люк, — там Шико, ваш шут. Он оделся точно так же, как ваше величество, и сейчас жалует дамам руку для поцелуя.

Генрих III рассмеялся. Шико пользовался при дворе последнего Валуа свободой, равной той, которой был удостоен за тридцать лет до него Трибуле при дворе Франциска I, и той, которая будет предоставлена сорок лет спустя Ланжели при дворе короля Людовика XIII.

Дело в том, что Шико был необычный шут. Прежде чем зваться Шико, он звался де Шико. Простой гасконский дворянин, он не только дерзнул вступить в любовное соревнование с герцогом Майеннским, но и не постеснялся взять верх над этим принцем крови, за что герцог, как говорили, учинил над ним расправу и Шико пришлось искать убежища у Генриха III. За покровительство, оказанное ему преемником Карла IX, он расплачивался тем, что говорил королю правду, как бы горька она ни была.

— Послушайте, мэтр Шико, — сказал Генрих, — два короля на одном балу — слишком большая честь для хозяина.

— Коли так, то дозволь мне сыграть роль короля, как сумею, а сам попробуй изобразить герцога Анжуйского. Может, тебя и в самом деле примут за него, и ты услышишь что-нибудь любопытное или даже узнаешь, пусть не то, что твой братец замышляет, но хотя бы чем он занят сейчас.

— И в самом деле, — сказал король с явным неудовольствием, — мой брат, герцог Анжуйский, отсутствует.

— Еще одна причина, почему ты должен его заменить. Решено, я буду Генрихом, а ты — Франсуа, я буду царствовать, а ты — танцевать, я выложу весь набор ужимок, подобающих королевскому величию, а ты малость поразвлечешься, бедный король.

Взгляд короля остановился на Сен-Люке.

— Ты прав, Шико. Я займусь танцами, — сказал он.

«Как я ошибался, опасаясь королевского гнева, — подумал маршал де Бриссак. — Совсем наоборот, король в редкостном расположении духа».

И он засуетился, расточая комплименты всем гостям без разбору, налево и направо, а главное, не забывая при этом похвалить и себя за то, что ему удалось подыскать дочери супруга, столь щедро осыпанного милостями его величества.

Тем временем Сен-Люк подошел к своей жене. Жанна де Бриссак не была писаной красавицей, однако она обладала прелестными черными глазками, белоснежными зубками, ослепительным цветом лица, то есть всем тем, что в совокупности принято называть очаровательной внешностью.

— Сударь, — обратилась она к мужу, поглощенная все той же мыслью, — объясните мне, чего от меня хочет король? С тех пор как он здесь, он не перестает мне улыбаться.

— Но когда мы возвращались с обеда, вы говорили совсем другое, милая Жанна. Тогда его взгляд пугал вас.

— Тогда его величество был в дурном настроении, — сказала молодая женщина, — ну а теперь…

— Теперь еще хуже, — прервал ее Сен-Люк. — Король смеется, не разжимая губ. Я предпочел бы видеть его зубы. Жанна, бедняжка моя, король приготовил для нас какой-то подлый сюрприз. О, не глядите на меня так нежно, умоляю вас, лучше всего повернитесь ко мне спиной! Смотрите, к нам весьма кстати приближается Можирон. Удержите его возле себя, приголубьте, приласкайте его.

— Знаете, сударь, — улыбнулась Жанна, — вы даете мне довольно сомнительный совет, и если я в точности ему последую, могут подумать…

— Ах! — вздохнул Сен-Люк. — Ну и пусть подумают. Просто прекрасно будет, если подумают.

И, повернувшись спиной к своей донельзя удивленной супруге, он отправился ублажать Шико, который увлеченно пыжился, изображая короля, и своими гримасами вызывал всеобщее веселье.

Тем временем Генрих, пользуясь дарованной ему свободой от королевского величия, танцевал, но, танцуя, не терял из виду Сен-Люка: то подзывал его к себе и делился пришедшей в голову остротой, которая всякий раз, независимо от того, удалась она или нет, вызывала у новобрачного приступ громкого смеха, то угощал его из своей бонбоньерки засахаренным миндалем и глазированными фруктами, которые Сен-Люк неизменно находил превосходными. Стоило Сен-Люку на минуту отлучиться из той залы, где был король, хотя бы с намерением поприветствовать гостей в других залах, как Генрих тут же отряжал за ним одного из своих родственников или придворных, и сияющий улыбками новобрачный возвращался к своему повелителю, а король, увидев своего любимца, обретал превосходное расположение духа.

Внезапно королевских ушей достиг шум настолько сильный, что его не могла заглушить общая сумятица звуков.

— Эге! — сказал Генрих. — Кажется, это голос Шико. Ты слышишь, Сен-Люк? Король изволит гневаться.

— Да, государь, — отозвался Сен-Люк, не показывая вида, что уразумел намек, содержащийся в этих словах, — похоже, что он с кем-то не поладил.

— Подите узнайте, что там случилось, — распорядился король, — и немедленно доложите мне.

Сен-Люк отправился выполнять приказ.

И в самом деле, Шико громко кричал, в подражание королю выговаривая слова в нос:

— Я навыпускал кучу указов против расточительства, если их мало, я выпущу новые и буду их множить и множить, пока они не возымеют своего действия. Коли они недостаточно хороши, пусть их, по крайней мере, будет много. Клянусь рогом Вельзевула, моего кузена, шесть пажей, господин де Бюсси, — это слишком.



И Шико надул щеки, широко расставил ноги и подбоченился, добившись полного сходства с королем.

— Что он там болтает о Бюсси? — нахмурясь, спросил король.

Уже вернувшийся Сен-Люк хотел было ответить, но тут толпа расступилась и открыла их взорам шестерых пажей, одетых в камзолы из золотой парчи и увешанных ожерельями; на груди у каждого пажа всеми цветами радуги сиял герб его господина, вышитый драгоценными камнями. За пажами выступал красивый молодой мужчина, он высоко нес свою гордую голову и шествовал, презрительно вздернув верхнюю губу и бросая по сторонам надменные взоры. Его простая одежда из черного бархата разительно отличалась от богатых костюмов пажей.

— Бюсси! — раздались голоса. — Бюсси д'Амбуаз! — И толпа, хлынувшая навстречу вновь прибывшему, появление которого вызвало в зале такой переполох, расступилась, давая ему проход.

Можирон, Шомберг и Келюс окружили короля, словно желая защитить его от опасности.

— Ах вот как, слуга здесь, а хозяина что-то не видать, — сказал Можирон, намекая на неожиданное появление Бюсси и на отсутствие герцога Анжуйского, к свите которого тот принадлежал.

— Подождем, — заметил Келюс, — перед слугой идут его собственные слуги, а главный хозяин, может быть, появится после хозяина шести первых слуг.

— Тут есть о чем тебе поразмыслить, Сен-Люк, — вмешался Шомберг, самый молодой, а посему и самый дерзкий миньон[87] короля Генриха. — Ты заметил, что господин де Бюсси не слишком-то почтителен по отношению к тебе? Видишь — на нем черный камзол. Какого черта! Разве это наряд для свадебного бала?

— Нет, — заметил Келюс, — это траур для похорон.

— Ах, уж не его ли это похороны и не надел ли он траур по самому себе? — пробормотал Генрих.

— И при всем том, Сен-Люк, — сказал Можирон, — герцог Анжуйский не последовал за Бюсси. Неужели ты и тут попал в немилость?

Это многозначительное «и тут» кольнуло новобрачного в самое сердце.

— Ну а почему, собственно, он обязан следовать за Бюсси? — подхватил Келюс. — Неужто вы позабыли: когда его величество оказал честь господину де Бюсси и обратился к нему с вопросом, не пожелает ли он принадлежать к людям короля, то Бюсси ответил, что, уже принадлежа к дому Клермонов, он не испытывает необходимости принадлежать кому-то еще и вполне довольствуется возможностью быть хозяином самому себе, ибо уверен, что в собственной персоне обретет самого лучшего принца из всех существующих на свете.

Король сдвинул брови и закусил ус.

— И несмотря на это, — сказал Можирон, — как мне кажется, Бюсси все же поступил в свиту герцога Анжуйского.

— Ну и что же, — флегматично парировал Келюс, — значит, он счел, что герцог посильнее нашего короля.

Это замечание до глубины души задело Генриха, который всю свою жизнь по-братски ненавидел герцога Анжуйского. Поэтому, хотя король не произнес ни слова, он заметно для всех побледнел.

— Ну, ну, господа, — попытался утихомирить разгорающиеся страсти дрожащий от волнения Сен-Люк, — пощадите хоть немного моих гостей. Не портите мне день свадьбы.

Эта мольба, по-видимому, направила мысли Генриха в другое русло.

— В самом деле, не будем портить Сен-Люку день его свадьбы, господа, — сказал он, покручивая усы с лукавым видом, который не ускользнул от бедного новобрачного.

— Так что же выходит, — воскликнул Шомберг, — Бюсси нынче в союзе с Бриссаками?

— Откуда ты это взял? — спросил Можирон.

— Оттуда, что Сен-Люк стоит за него горой. Черт побери! В этом презренном мире каждый стоит только сам за себя. Я не солгу, сказав, что у нас защищают только своих родных, союзников и друзей.

— Господа, — возразил Сен-Люк, — господин де Бюсси мне не союзник, не друг, не родственник: он мой гость.

Услышав эти слова, король бросил на говорившего злобный взгляд.

— И кроме того, — поторопился исправить свой промах несчастный Сен-Люк, сраженный королевским взором, — я вовсе не собираюсь его защищать.

Бюсси, предшествуемый шестеркой пажей, с достоинством приближался к королю, намереваясь его приветствовать, но тут Шико, не стерпев, что кому-то отдают предпочтение перед его особой, закричал:

— Эй, ты, там! Бюсси! Бюсси д'Амбуаз! Луи де Клермон! Граф де Бюсси! Тебя, видать, не докличешься, пока не перечислишь всех твоих титулов. Неужто ты не видишь, где настоящий Генрих, неужто не можешь отличить короля от дурака? Тот, к которому ты так важно вышагиваешь, это Шико, мой дурак, мой шут. Он порой вытворяет такие лихие дурачества, что я со смеху помираю.

Однако Бюсси невозмутимо продолжал свой путь и, поравнявшись с Генрихом, уже хотел было склониться перед ним в поклоне, но тут король сказал:

— Разве вы не слышите, господин де Бюсси? Вас зовут.

И под громкий хохот миньонов повернулся спиной к молодому человеку.

Бюсси покраснел от гнева, но тут же взял себя в руки. Он сделал вид, будто принимает всерьез слова короля, и, словно не слыша шуточек Келюса, Шомберга и Можирона и не видя их наглых усмешек, обратился к Шико.

— Ах, простите, государь, — сказал он. — Иные короли так похожи на шутов, что ошибиться весьма нетрудно. Я надеюсь, вы извините меня за то, что я принял вашего шута за короля.

— Что такое? — протянул Генрих, поворачиваясь к Бюсси. — Что он сказал?

— Ничего, государь, — поспешил отозваться Сен-Люк, которому, по-видимому, небеса предназначили весь этот вечер быть миротворцем, — ничего, ровным счетом ничего.

— Нет, мэтр Бюсси, — изрек Шико, поднявшись на носки и надув щеки, как это делал король, желая придать себе величественный вид, — ваше поведение непростительно.

— Прошу извинить меня, государь, — смиренно молил Бюсси, — я задумался.

— О чем? Небось о своих пажах, сударь? — раздраженно спросил Шико. — Да, вы разоритесь на этих мальчишках, и, клянусь смертью Христовой, вы явно покушаетесь на наши королевские прерогативы.

— Но каким образом? — почтительно осведомился Бюсси; он понимал, что, позволив шуту занять свое место, король поставил самого себя в смешное положение. — Прошу ваше величество объясниться, и если я действительно допустил ошибку, ну что ж, я признаюсь в этом со всем смирением.

— Рядите в золотую парчу всякий сброд, — и Шико ткнул пальцем в пажей, — а вы, вы, — дворянин, полковник, отпрыск Клермонов, почти принц, наконец, вы являетесь на бал в простом черном бархате.

— Государь, — громко сказал Бюсси, поворачиваясь к миньонам короля, — я поступаю так потому, что в наше время всякий сброд наряжается как принцы, и хороший вкус требует от принцев, чтобы они отличали себя, одеваясь как всякий сброд.

И он вернул молодым миньонам, утопающим в блеске драгоценностей, усмешку не менее презрительную, чем те, которыми они награждали его минуту тому назад.

Генрих посмотрел на своих любимцев, побледневших от ярости; казалось, скажи он только слово, и они бросятся на Бюсси. Келюс, который больше других был зол на Бюсси и давно бы схватился с ним, не запрети ему этого король, положил руку на эфес шпаги.

— Уж не намекаете ли вы на меня и на моих людей? — воскликнул Шико. Узурпировав место короля, он произнес те слова, которые подобало бы произнести Генриху.

Но при этом шут встал в напыщенную героическую позу капитана Матамора[88] и был настолько смешон, что половина зала разразилась хохотом. Другая половина молчала по очень простой причине: те, кто смеялся, смеялись над теми, кто хранил серьезный вид.

Трое друзей Бюсси, почуяв назревавшую стычку, сплотились вокруг него. Это были Шарль Бальзак д'Антрагэ — более известный под именем Антрагэ, Франсуа д'Оди, виконт де Рибейрак, и Ливаро.

Увидев такую подготовку к враждебным действиям, Сен-Люк догадался, что Бюсси пришел по поручению герцога с целью учинить скандал или бросить кому-нибудь вызов. При этой мысли Сен-Люк вздрогнул, он почувствовал себя зажатым между двумя могущественными и распаленными гневом противниками, избравшими его дом полем сражения.

Несчастный новобрачный поспешил к Келюсу, возбужденный вид которого бросался всем в глаза, положил руку на его пальцы, сжимавшие эфес шпаги, и обратился к нему со словами увещевания:

— Бога ради, дружище, уймись. Подожди, наш час еще придет.

— Проклятие! Уймись ты сам, если можешь! — закричал Келюс. — Ведь пощечина этого наглеца задела тебя не меньше, чем меня. Кто оскорбил одного из нас, оскорбил всех нас, а кто оскорбил всех нас, оскорбил короля.

— Келюс, Келюс, — не отставал Сен-Люк, — подумай о герцоге Анжуйском, это он стоит за спиной Бюсси. Правда, его здесь нет, но тем более нам надо быть настороже, он невидим, но тем он опаснее. Надеюсь, ты не оскорбишь меня подозрением, что мне страшен слуга, а не господин?

— Дьявольщина! Да кто может быть страшен людям французского короля? Если мы подвергнемся опасности, сражаясь за короля, то король сумеет оборонить нас.

— Тебя — да, но не меня, — жалобно сказал Сен-Люк.

— Ах, пропади ты пропадом! И какого дьявола ты вздумал жениться?! Ведь ты знаешь, как ревнует король своих друзей.

«Ладно, — подумал Сен-Люк, — раз уж каждый стоит только за себя, то не будем и мы о себе забывать. Я хочу прожить спокойно хотя бы первые две недели после свадьбы, а для этого мне надо задобрить герцога Анжуйского».

И с такими мыслями он оставил Келюса и направился к Бюсси.

После своих дерзких слов Бюсси стоял с гордо поднятой головой и обводил взглядом присутствующих. Он весь ушел в слух, надеясь в ответ на брошенные им оскорбления уловить какую-нибудь дерзость по своему адресу. Но никто на него не смотрел, все хранили упорное молчание: одни опасались вызвать неодобрение короля, другие — неодобрение Бюсси.

Последний, увидев приближающегося к нему Сен-Люка, решил, что наконец-то добился своего.

— Сударь, — обратился он к хозяину дома, — по-видимому, вы желаете побеседовать со мной и, наверное, я обязан этой честью тем словам, которые я только что произнес?

— Словам, которые вы только что произнесли? — с самым простодушным видом переспросил Сен-Люк. — А что, собственно, вы произнесли? Я ничего не слышал, уверяю вас. Я просто увидел вас и обрадовался, что могу доставить себе удовольствие приветствовать столь высокого гостя и поблагодарить его за честь, оказанную моему дому.

Бюсси был человеком незаурядным во всех отношениях: смелым до безрассудства, но в то же время образованным, остроумным и прекрасно воспитанным. Зная несомненное мужество Сен-Люка, он понял, что долг гостеприимства одержал в нем верх над утонченной щепетильностью придворного. Всякому другому Бюсси не преминул бы слово в слово повторить сказанную им фразу, то есть бросить вызов в лицо, но, обезоруженный дружелюбием Сен-Люка, он отвесил ему вежливый поклон и произнес несколько любезностей.

— Эге! — сказал Генрих, увидев, что Сен-Люк разговаривает с Бюсси. — Мне кажется, мой петушок уже прокукарекал капитану. Правильно сделал, но я не хочу, чтобы его убили. Пойдите, Келюс, узнайте, в чем там дело. Впрочем, нет, у вас слишком горячий нрав. Пойдите лучше вы, Можирон.

— Что ты сказал этому фату? — спросил король, когда Сен-Люк вернулся.

— Я, государь?

— Ну да, ты.

— Я пожелал ему доброго вечера.

— Вот как! И это все? — сердито буркнул король. Сен-Люк понял, что сделал неверный шаг.

— Я пожелал ему доброго вечера, — продолжал он, — а потом сказал, что завтра поутру буду иметь удовольствие пожелать ему доброго утра.

— Хорошо. А я было усомнился в твоей смелости, удалец.

— Но, ваше королевское величество, окажите мне милость сохранить это в тайне, — подчеркнуто тихим голосом попросил Сен-Люк.

— Черт побери! Само собой, я не собираюсь тебе мешать. Хорошо бы ты избавил меня от него, но сам при этом не поцарапался.

Миньоны обменялись между собой быстрыми взглядами, но Генрих III сделал вид, что ничего не заметил.

— Ибо в конце концов, — продолжал он, — этот наглец стал совершенно невыносим.

— Да, да, — сказал Сен-Люк. — Но будьте спокойны, государь, рано или поздно на него найдется управа.

— Гм, — недоверчиво хмыкнул король, покачивая головой, — шпагой он владеет мастерски. Хорошо бы его покусала бешеная собака. Так бы мы от него отделались без всяких трудов.

И он бросил косой взгляд на Бюсси, который разгуливал по залу в сопровождении трех своих друзей, толкая или высмеивая всех, кого он считал врагами герцога Анжуйского, — само собой разумеется, что эти люди были сторонниками короля.

— Черт побери, — закричал Шико, — не смейте обижать моих любимчиков, мэтр Бюсси, а не то будь я хоть король-раскороль, но я обнажу шпагу не хуже любого шута.

— Ах, мошенник, — пробормотал Генрих, — даю слово, он прав.

— Если Шико будет продолжать свои шуточки в том же духе, я его поколочу, государь, — сказал Можирон.

— Не суйся, куда тебя не спрашивают, Можирон. Шико дворянин и весьма щепетилен в вопросах чести. К тому же колотушек заслуживает вовсе не он, здесь он отнюдь не из самых дерзких.

На этот раз намек был ясен; Келюс сделал знак д'О и д'Эпернону, которые блистали в других углах зала и не были свидетелями выходки Бюсси.

— Господа, — начал Келюс, отведя своих друзей в сторону, — давайте посоветуемся. Ну а ты, Сен-Люк, иди беседуй с королем и продолжай свое дело миротворца, по-моему, ты в нем весьма преуспел.

Сен-Люк счел это предложение разумным и отошел к королю, который о чем-то горячо спорил с Шико. Келюс увлек четырех миньонов в оконную нишу.



— Ну послушаем, зачем ты нас созвал, — сказал д'Эпернон. — Я там волочился за женой Жуаеза и предупреждаю: если ты не сообщишь что-нибудь по-настоящему важное, я тебя никогда не прощу.

— Я хочу вас предупредить, господа, — обратился Келюс к своим товарищам, — что сразу же после бала я отправляюсь на охоту.

— Отлично, — сказал д'О, — а на какого зверя?

— На кабана.

— Что это тебе взбрело в голову? Ехать охотиться в такой собачий холод! И для чего? Чтоб тебе же выпустили кишки в каком-нибудь перелеске?

— Ну и пусть! Все равно я еду.

— Один?

— Нет, с Можироном и Шомбергом, мы будем охотиться для короля.

— А-а! Понятно, — в один голос сказали Можирон и Шомберг.

— Король изъявил желание видеть завтра на своем обеденном столе кабанью голову.

— С отложным воротником по-итальянски, — сказал Можирон, намекая на простой отложной воротничок, который носил Бюсси, в отличие от пышных брыжей миньонов.

— Так, так, — подхватил д'Эпернон. — Идет. Я участвую в деле.

— Но что случилось? — спросил д'О. — Объясните мне, я все еще ни черта не понимаю.

— Э, да оглянись вокруг, мой милый.

— Ну, оглянулся.

— Разве ты не видишь наглеца, который смеется тебе в лицо?

— Бюсси, что ли?

— Ты угадал. А не кажется ли тебе, что это и есть тот самый кабан, чья голова порадовала бы короля?

— Ты уверен, что король… — начал д'О.

— Вполне уверен, — прервал его Келюс.

— Тогда пусть будет так. На охоту! Но как мы будем охотиться?

— Устроим засаду. Засада всего надежнее.

Бюсси издали заметил, что миньоны о чем-то совещаются, и, не сомневаясь, что речь идет о нем, направился к своим противникам, на ходу перебрасываясь шуточками с друзьями.

— Присмотрись получше, Антрагэ, взгляни-ка, Рибейрак, как они там разбились на парочки. Это просто трогательно! Их можно принять за Евриала с Нисом, Дамона с Пифием, Кастора с…[89] Но постой, куда делся Поллукс?

— Поллукс женился, — ответил Антрагэ, — и наш Кастор остался без пары.

— Чем они там занимаются, по-вашему? — громко спросил Бюсси, дерзко разглядывая миньонов.

— Держу пари, — отозвался Рибейрак, — они изобретают новый крахмал для воротничков.

— Нет, господа, — улыбаясь, ответил Келюс, — мы сговариваемся отправиться на охоту.

— Шутить изволите, синьор Купидо, — сказал Бюсси, — для охоты нынче слишком холодно. У вас вся кожа потрескается.

— Не беспокойтесь, сударь, — в тон ему ответил Можирон, — у нас есть теплые перчатки, и камзолы наши подбиты мехом.

— А-а, вот это меня успокаивает, — заметил Бюсси. — Ну и когда же вы выезжаете?

— Может быть, даже нынче ночью, — сказал Шомберг.

— Никаких «может быть». Непременно нынче ночью, — поправил его Можирон.

— В таком случае я должен предупредить короля, — заявил Бюсси. — Что скажет его величество, если завтра на утреннем туалете все его любимцы будут сморкаться, чихать и кашлять?

— Не трудитесь понапрасну, сударь, — сказал Келюс, — его величеству известно, что мы собираемся охотиться.

— На жаворонков, не так ли? — насмешливо поинтересовался Бюсси, стараясь придать своему голосу как можно более презрительное звучание.

— Нет, сударь, — сказал Келюс, — не на жаворонков, а на кабана. Нам надо во что бы то ни стало раздобыть его голову.

— А зверь? — спросил д'Антрагэ.

— Уже поднят, — ответил Шомберг.

— Но ведь еще нужно знать, где он пройдет, — сказал Ливаро.

— Ну, мы попытаемся это разузнать, — успокоил его д'О. — Не желаете ли поохотиться вместе с нами, господин де Бюсси?

— Нет, по правде говоря, я занят. Завтра мне нужно быть у герцога Анжуйского на приеме графа де Монсоро, которому герцог, как вы, наверное, слышали, выхлопотал должность главного ловчего.

— Ну а нынче ночью? — спросил Келюс.

— Сожалею, но и нынче ночью не могу. У меня свидание в одном таинственном доме в Сент-Антуанском предместье.

— Ах вот как! — воскликнул д'Эпернон. — Неужели королева Марго инкогнито вернулась в Париж? Ведь, по слухам, господин де Бюсси, вы унаследовали де Ла Молю.

— Не стану отнекиваться, но с недавних пор я отказался от этого наследства, и на сей раз речь идет о совсем другой особе.

— И эта особа вас ждет в одной из улочек Сент-Антуанского предместья? — спросил д'О.

— Вот именно, и я даже хочу обратиться к вам за советом, господин де Келюс.

— Рад вам услужить. Хоть я и не принадлежу к судейскому сословию, но все же горжусь тем, что никому еще не давал дурных советов, в особенности — друзьям.

— Говорят, что парижские улицы по ночам небезопасны, а Сент-Антуанское предместье весьма уединенная часть города. Какую дорогу вы посоветовали бы мне избрать?

— Черт побери! — сказал Келюс. — Луврскому перевозчику непременно придется ждать вас всю ночь до утра, поэтому на вашем месте, сударь, я воспользовался бы маленьким паромом в Прэ-о-Клерк и спустился бы вниз по реке до угловой башни, затем я пошел бы по набережной до Гран-Шатле, и дальше по улице Тиксерандери добрался бы де Сент-Антуанского предместья. Коли, дойдя до конца улицы Сент-Антуан, вам удастся без всяких происшествий миновать Турнельский дворец,[90] вероятно, вы живым и невредимым постучитесь в дверь вашего таинственного дома.

— Благодарю за столь подробное описание дороги. Итак, вы сказали: паром в Прэ-о-Клерк, угловая башня, набережная до Гран-Шатле, затем улица Тиксерандери, затем улица Сент-Антуан. Будьте уверены — я не сверну с этого пути, — пообещал Бюсси.

И, поклонившись пятерым миньонам, он удалился, нарочито громко обратившись к Бальзаку д'Антрагэ:

— Решительно, с этим народом не о чем толковать, Антрагэ. Уйдем отсюда.

Ливаро и Рибейрак со смехом последовали за Бюсси и д'Антрагэ; удаляясь, вся компания несколько раз оборачивалась назад, словно обсуждая миньонов.

Миньоны сохраняли спокойствие — по-видимому, они решили ни на что не обращать внимания.

Когда Бюсси вошел в последнюю гостиную, где находилась госпожа де Сен-Люк, ни на минуту не терявшая из виду своего супруга, Сен-Люк многозначительно повел глазами в сторону удалявшегося фаворита герцога Анжуйского. Жанна с чисто женской проницательностью тут же все поняла: она догнала Бюсси и преградила ему путь.

— О господин де Бюсси, — сказала Жанна, — все кругом только и говорят что о вашем последнем сонете. Уверяют, что он…

— Высмеивает короля? — спросил Бюсси.

— Нет, прославляет королеву. Ах, умоляю, прочтите его мне.

— Охотно, сударыня, — сказал Бюсси.

И, предложив новобрачной руку, он начал на ходу декламировать свой сонет.

Тем временем Сен-Люк незаметно подошел к миньонам, они слушали Келюса.

— По таким отметинам зверя легко выследить. Итак, решено: угол Турнельского дворца, около Сент-Антуанских ворот, напротив дворца Сен-Поль.

— И прихватить с собой лакея? — спросил д'Эпернон.

— Никоим образом, Ногарэ, никоим образом, — возразил Келюс, — мы пойдем одни, только мы одни будем знать нашу тайну, мы своими руками выполним свой долг. Я ненавижу Бюсси, но я счел бы себя опозоренным, если бы позволил палке лакея прикоснуться к нему. Бюсси дворянин с головы до ног.

— Выйдем вместе, все шестеро? — осведомился Можирон.

— Все пятеро, а не все шестеро, — подал голос Сен-Люк.

— Ах да, ведь ты женат. А мы-то все еще по старой памяти числим тебя холостяком! — воскликнул Шомберг.

— Сен-Люк прав, — вмешался д'О, — пусть он, бедняга, хоть на первую брачную ночь останется с женой.

— Вы ошибаетесь, господа, — сказал Сен-Люк. — Моя жена безусловно стоит того, чтобы я остался с ней, но не она меня удерживает, а король.

— Неужели король?

— Да, король. Его величество высказал желание, чтобы я проводил его до Лувра.

Молодые люди посмотрели на Сен-Люка с улыбкой, которую наш новобрачный тщетно пытался истолковать.

— Чего тебе еще надо? — сказал Келюс. — Король пылает к тебе столь необыкновенной дружбой, что прямо шагу без тебя ступить не может.

— К тому же мы вполне обойдемся и без Сен-Люка, — добавил Шомберг. — Оставим же нашего приятеля на попечение его короля и его супруги.

— Гм, но ведь мы идем на крупного зверя, — усомнился д'Эпернон.

— Ба! — беззаботно воскликнул Келюс. — Пусть только его выгонят на меня и дадут мне копье, а все остальное я беру на себя.

Тут они услышали голос Генриха: король звал Сен-Люка.

— Господа, — сказал новобрачный, — вы слышите, меня зовет король. Счастливой охоты, до встречи.

И Сен-Люк покинул общество своих друзей, но, вместо того чтобы поспешить к королю, он проскользнул мимо все еще стоящих шпалерами вдоль стен зрителей и отдыхающих танцоров и подошел к двери, за ручку которой уже взялся Бюсси,удерживаемый юной новобрачной, делавшей все, что было в ее силах, лишь бы не выпустить гостя.

— А! Доброй ночи, господин де Сен-Люк, — сказал Бюсси. — Но что случилось? Почему у вас такой возбужденный вид? Неужели и вы решили присоединиться к большой охоте, которую здесь собирают? Такое решение делает честь вашему мужеству, но не вашей галантности.

— Сударь, — ответил Сен-Люк, — у меня возбужденный вид, потому что я вас искал.

— В самом деле?

— И боялся, как бы вы не ушли. Милая Жанна, передайте вашему батюшке, пусть он попробует задержать короля. Мне нужно сказать господину де Бюсси два слова с глазу на глаз.

Жанна поторопилась выполнить поручение, она ничего не понимала во всех этих неотложных делах, но покорно подчинялась воле своего мужа, так как чувствовала, что речь идет о чем-то очень важном.

— Ну так что вы хотите мне сказать, господин де Сен-Люк? — осведомился Бюсси.

— Я хотел вам сказать, сударь, что парижские улицы нынче опасны, и ежели у вас назначено свидание на сегодняшний вечер, то лучше будет перенести его на завтра, а ежели вы все-таки попадете в окрестности Бастилии, то избегайте Турнельского дворца: там есть один уголок, в котором могут спрятаться несколько человек. Вот и все, что я хотел вам сказать, господин де Бюсси. У меня и в мыслях нет, что человека, подобного вам, можно чем-то напугать, боже упаси, но подумайте хорошенько.

В эту минуту на весь зал раздался жалобный вопль Шико:

— Сен-Люк, мой маленький Сен-Люк! Что с тобой? Зачем ты прячешься? Ведь ты видишь, я жду тебя и без тебя не хочу возвращаться в Лувр.

— Я здесь, государь! — крикнул в ответ Сен-Люк, устремляясь на голос шута.

Рядом с Шико стоял Генрих III; паж уже подавал ему тяжелый плащ на горностаевом меху, другой паж держал наготове длинные — до локтей — перчатки, а третий — бархатную маску на атласной подкладке.

— Государь, — обратился Сен-Люк одновременно к обоим Генрихам. — Я буду иметь честь сопровождать вас с факелом до носилок.

— Нет, — ответил король, — Шико едет в одну сторону, я — в другую. Эти бездельники, твои друзья, отправились куда-то провожать Масленицу и предоставили мне возвращаться в Лувр в одиночестве, я на них понадеялся, а они меня безбожно подвели. Теперь тебе ясно — ты не можешь допустить, чтобы я уехал отсюда один. Ты мужчина степенный и женатый, тебе и подобает доставить меня к королеве. Пошли, дружище, пошли! Эй! Коня господину Сен-Люку. Впрочем, нет, зачем тебе конь, мои носилки достаточно вместительны, в них найдется место для двоих.

Жанна де Бриссак не упустила ни звука из этого разговора. Она хотела заговорить, сказать Сен-Люку хотя бы одно слово, предупредить отца о том, что король увозит ее мужа, но Сен-Люк, приложив палец к губам, приказал ей молчать и держаться тише воды, ниже травы.

«Черт возьми! — сказал про себя Сен-Люк. — Теперь, когда я улестил Франсуа Анжуйского, не будем ссориться с Генрихом Валуа».

— Государь, — продолжал он уже во всеуслышание, — я готов. Я так предан вашему величеству, что по первому зову последую за вами хоть на край света.

Тут началась отчаянная суматоха, бесчисленные церемонные приседания и поклоны, и вдруг все разом прекратилось, наступила мертвая тишина — придворные хотели услышать, что скажет король на прощание Жанне де Бриссак и ее отцу. Король распростился с молодой женщиной и маршалом в самых милостивых выражениях.

Потом кони храпели и били копытами во дворе, и в витражах плясали красноватые отблески факелов. Наконец все придворные французского королевства и все свадебные гости, кто смеясь, кто дрожа от холода, растворились в ночном тумане.

Оставшись со своими прислужницами, Жанна вошла в спальню и преклонила колени перед образом особенно чтимого ею святого. Потом она отослала служанок, распорядившись, чтобы к возвращению ее супруга для него был приготовлен легкий ужин, и осталась одна.

Маршал де Бриссак проявил еще большую заботу о своем зяте: он отрядил шесть копейщиков, наказав им дождаться у дверей Лувра выхода Сен-Люка и сопровождать его домой. Но спустя два часа один из солдат вернулся и сообщил маршалу, что в Лувре закрыли все входы и начальник караула, запирая последнюю дверь, сказал:

— Не торчите здесь попусту, этой ночью больше никто не выйдет из Лувра. Его величество отошел ко сну, и все спят.

Маршал передал это известие своей дочери, Жанна объявила, что она очень тревожится, не сможет уснуть и намерена бодрствовать в ожидании мужа.

II

ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ СЛЕДУЕТ, ЧТО НЕ ВСЕГДА ВХОДИТ В ДОМ ТОТ, КТО ОТКРЫВАЕТ ДВЕРЬ
В те времена Сент-Антуанские ворота представляли собой род каменного свода, напоминающего арку ворот Сен-Дени или Сен-Мартенских ворот в современном нам Париже. С левой стороны к ним вплотную подходили какие-то постройки, другим своим концом примыкавшие к Бастилии и как бы связывавшие Сент-Антуанские ворота со старой крепостью. Справа от ворот и до Бретонского дворца простирался обширный, мрачный и грязный пустырь. Если в дневное время на нем еще можно было встретить прохожего, то с наступлением темноты всякое движение тут затихало, ибо в те времена улицы по ночам превращались в воровские притоны, а ночные дозоры были редкостью. Запоздалые пешеходы робко жались к стенам крепости, поближе к часовому на башне, который, правда, не был в состоянии прийти на выручку, но мог хотя бы позвать на помощь и своими криками отпугнуть грабителей.

Само собой разумеется, что в зимние ночи прохожие вели себя еще более осмотрительно, нежели в летние.

Ночь, ознаменованная событиями, о которых мы только что рассказали, а также другими происшествиями, о которых нам еще предстоит поведать читателю, выдалась на редкость темной и морозной, небо сплошь затянули черные, низкие тучи, и спасительного часового за зубцами королевской твердыни невозможно было разглядеть, да и ему, в свою очередь, не стоило даже и пытаться различить на пустыре каких-нибудь прохожих.

Со стороны города перед Сент-Антуанскими воротами не стояло ни одного дома, там тянулись две высоких стены: справа — ограда церкви Святого Павла, а слева — стена, окружавшая Турнельский дворец. Эта последняя, подходя к улице Сен-Катрин, образовывала внутренний угол, тот «уголок», о котором Сен-Люк говорил Бюсси.

Дальше тесно жались друг к другу домишки, расположенные между улицей Жуи и широкой улицей Сент-Антуан, перед которой в те времена проходила улица Бийет и высилась церковь Святой Екатерины.

Ни один фонарь не освещал только что описанную нами часть старого Парижа. В те ночи, когда луна брала на себя освещение земли, здесь, на фоне звездного неба, четко выделялся огромный силуэт Бастилии, мрачной, величественной и неподвижной. В безлунные ночи на месте крепости виднелось лишь черное пятно густого мрака, сквозь которое там и сям пробивался бледный свет редких окон.

Описываемая нами ночь началась сильным морозом и должна была завершиться обильным снегопадом; в такую ночь ничья нога не осмеливалась ступить на растрескавшуюся землю пустыря, этого подобия дороги, ведущей в предместье, которой, как мы уже знаем, избегали запоздалые путники, предпочитавшие, безопасности ради, делать крюк. Однако опытный глаз мог бы заметить в углу, образуемом стеной Турнельского дворца, подозрительные черные тени, которые время от времени шевелились, наводя на мысль, что это какие-то бедолаги пытаются сохранить естественное тепло своих тел, с каждой минутой все более и более похищаемое у них неподвижностью, на которую они, по-видимому, сами добровольно обрекли себя в ожидании предстоящего события. Ночной мрак не позволял часовому на крепостной башне видеть, что происходит на площади, часовой также не мог слышать и разговор подозрительных теней, потому что они переговаривались шепотом. А между тем беседа их представляет для нас некоторый интерес.

— Этот бешеный Бюсси правильно нам накаркал, — сказала одна тень, — ночка сегодня вроде тех, что мы видели в Варшаве, когда король Генрих был польским королем; если так и дальше пойдет, то пророчество Бюсси сбудется — у нас кожа потрескается.

— Ну, ну, Можирон, что это ты расхныкался, как баба, — ответила другая тень. — Конечно, сейчас не жарко, но закутайся поплотней в плащ, засунь поглубже руки в карманы, и ты перестанешь зябнуть.

— Легко тебе говорить, Шомберг, — вмешалась третья тень, — сразу видно, что ты немец и сызмальства приучен к холоду. А вот у меня из губ кровь сочится, а на усах сосульки растут.

— А у меня руки мерзнут, — отозвался четвертый голос. — Могу пари держать — пальцы уже отмерзли.

— Бедненький Келюс, что же ты не захватил с собой муфту твоей маменьки? — ответил Шомберг. — Она была бы счастлива ссудить ее тебе, скажи ты ей только, что муфта поможет избавиться от ее ненаглядного Бюсси, которого она ставит на одну доску с чумой.

— Ах, боже мой, да имейте же терпение, — произнес пятый голос. — Еще минута, и, я уверен, вы будете жаловаться на жару.

— Да услышит тебя господь, д'Эпернон! — сказал Можирон, постукивая ногами.

— Это не я, — отозвался д'Эпернон, — это д'О сказал. А я молчу, боюсь, как бы слова не замерзли.

— Что ты говоришь? — спросил Келюс у Можирона.

— Д'О сказал, — ответил тот, — что пройдет минута — и нам станет жарко, а я заключил: «Да услышит тебя господь!»

— Кажется, господь его услышал, я вижу, по улице Сен-Поль что-то движется.

— Ошибаешься. Это не может быть он.

— А почему?

— Потому что он намеревался ехать не по ней.

— Ну и что из того? Разве не мог он почуять неладное и поехать другой дорогой?

— Вы не знаете Бюсси. Раз уж он сказал, по какой дороге поедет, то по ней он обязательно и поедет, даже если будет знать, что сам дьявол караулит его в засаде.

— Ну а пока что, — сказал Келюс, — там все же идут два человека.

— Верно, верно, — подхватило несколько голосов, подтверждая достоверность его наблюдения.

— В таком случае, господа, чего мы ждем? Вперед! — предложил Шомберг.

— Минуточку, — вмешался д'Эпернон, — стоит ли потрошить добрых буржуа или честную повитуху?.. Ага! Они останавливаются.

Действительно, дойдя до перекрестка улиц Сен-Поль и Сент-Антуан, два человека, заинтересовавшие пятерых друзей, остановились, словно в нерешительности.

— Ну и ну! Неужели они нас увидели? — сказал Келюс.

— Откуда же? Мы и сами-то себя с трудом различаем.

— Верно, — согласился Келюс. — Гляди-ка! Гляди! Они свернули налево… остановились перед каким-то домом… чего-то ищут.

— Ей-богу, ты прав.

— Похоже, что они собираются войти, — сказал Шомберг. — Неужели мы их упустим?

— Но это не он, ведь он намеревался идти в Сент-Антуанское предместье, а эти двое вышли из улицы Сен-Поль и спустились вниз, — возразил Можирон.

— Ну а кто поручится, — настаивал Шомберг, — что эта продувная бестия не провела нас? Он мог сбить нас с толку то ли нечаянно — по забывчивости, то ли умышленно — из хитрости.

— Правда твоя, так могло случиться, — согласился Келюс.

Это предположение заставило всю компанию миньонов стремительно броситься вперед. Как свора голодных псов, они выскочили из своего убежища и, размахивая обнаженными шпагами, ринулись на двух человек, остановившихся перед дверью какого-то дома.

Один из двух незнакомцев уже повернул было ключ в замочной скважине, и дверь подалась, но тут шум, поднятый нападающими, заставил таинственных пришельцев обернуться.

— Что там такое, д'Орильи? — спросил, оборачиваясь, тот, кто был пониже ростом. — Не на нас ли покушаются?

— Ах, монсеньор, — ответил тот, кто открывал дверь, — мне кажется, дело идет к этому. Вы соблаговолите назвать себя или пожелаете сохранить инкогнито?

— Они вооружены! Мы в ловушке!

— Какие-нибудь ревнивцы нас выследили. Боже правый! Я говорил вам не раз — эта дама такая красотка, что непременно должна иметь поклонников.

— Войдем, д'Орильи, поторопись, лучше выдерживать осаду за дверью, чем перед дверью.

— Да, монсеньор, если только в крепости вас не ждут враги. Но кто поручится?..

Д'Орильи не успел кончить. Миньоны короля с быстротой молнии преодолели пространство в сотню шагов, отделявшее их от двух пришельцев. Келюс и Можирон, бежавшие вдоль стены, бросились между дверью и незнакомцами, дабы отрезать им путь к отступлению. Шомберг, д'О и д'Эпернон приготовились напасть со стороны улицы.

— Смерть ему! Смерть ему! — вопил Келюс, как всегда самый неистовый из всей компании.

Вдруг тот, кого величали монсеньором и у кого спрашивали, не пожелает ли он сохранить инкогнито, повернулся к Келюсу, сделал шаг вперед и надменно скрестил руки на груди.

— Мне послышалось, вы угрожали смертью наследнику французского престола, господин де Келюс? — зловещим голосом отчеканил он.

Келюс отшатнулся, в глазах у него потемнело, колени подогнулись, руки бессильно опустились.

— Монсеньор герцог Анжуйский! — воскликнул он.

— Монсеньор герцог Анжуйский! — хором повторили все остальные.

— Ну как, мои дворянчики, — угрожающе сказал Франсуа, — будем мы еще кричать: «Смерть ему! Смерть ему!»?

— Монсеньор, — пробормотал д'Эпернон, — это была просто шутка. Простите нас.

— Монсеньор, — поддержал его д'О, — мы даже и мысли допустить не могли, что встретим ваше высочество в этом глухом квартале, на окраине Парижа.

— Шутка! — воскликнул Франсуа, не удостаивая д'О ответом. — У вас странная манера шутить, господин д'Эпернон. Ну что ж, раз это не меня, то кого же тогда вы хотели заколоть шутки ради?

— Монсеньор, — почтительно сказал Шомберг, — мы видели, как Сен-Люк вышел из дворца Монморанси и направился в эту сторону. Его поведение нас удивило, и мы захотели узнать, с какой целью супруг оставляет свою жену в первую брачную ночь.

Оправдание звучало довольно правдоподобно: на следующий день герцогу Анжуйскому, по всей вероятности, донесли бы, что Сен-Люк не ночевал во дворце Монморанси и выдумка Шомберга таким образом подтвердилась бы.



— Господин де Сен-Люк? Неужели вы меня приняли за Сен-Люка, господа?

— Да, монсеньор, — в один голос ответили пятеро друзей.

— Но разве мыслимо так грубо ошибиться? — усомнился герцог Анжуйский. — Господин де Сен-Люк на целую голову выше меня.

— Это так, монсеньор, но он одинакового роста с господином д'Орильи, который имеет честь вас сопровождать, — нашелся Келюс.

— И потом, ночь такая темная, монсеньор, — подхватил Можирон.

— И еще, — того человека, который вкладывал ключ в замочную скважину, мы приняли за самого главного из вас двоих, — пробормотал д'О.

— И, наконец, — заключил Келюс, — монсеньор не может предположить, что мы осмелились бы даже помыслить против него что-нибудь дурное, что мы дерзнули бы помешать пусть даже развлечениям его высочества.

Задавая вопросы и выслушивая более или менее складные ответы, диктуемые растерянностью или страхом, Франсуа предпринял ловкий стратегический маневр: разговаривая, он шаг за шагом удалялся от порога той двери, у которой его захватили, и шаг за шагом, подобно тени, следовал за ним д'Орильи, его лютнист, его неизменный спутник в ночных похождениях. Таким образом они незаметно отошли на значительное расстояние от заветного дома, и миньонам уже не удалось бы узнать его среди других строений.

— Моим развлечениям! — с горечью воскликнул герцог. — Да откуда вы взяли, что я ищу здесь развлечений?!

— Ах, монсеньор, в любом случае, что бы вас сюда ни привело, — ответил Келюс, — простите нас. Мы тотчас же уходим.

— Хорошо. Прощайте, господа.

— Монсеньор, — счел нужным добавить д'Эпернон, — как хорошо известно вашему высочеству, мы народ не болтливый.

Герцог Анжуйский, уже сделавший было шаг, собираясь уйти, резко остановился и нахмурил брови.

— О чем вы толкуете, господин Ногарэ, и кто от вас требует, чтобы вы не болтали?

— Монсеньор, мы подумали: ваше высочество одни, в этот час, в сопровождении только своего доверенного лица…

— Ошибаетесь. Вот что следует думать, и я желаю, чтобы вы это думали, относительно того, почему я оказался здесь в столь поздний час…

Пятеро друзей застыли в глубочайшем почтительнейшем внимании.

— Я пришел сюда, — продолжал герцог Анжуйский, старательно растягивая слова, словно желая навеки запечатлеть в памяти слушателей каждый звук, — я пришел сюда посоветоваться с евреем Манасесом, он умеет гадать на стекле и кофейной гуще. Как вы знаете, Манасес проживает на улице Турнель. Д'Орильи вас заметил издалека и принял за лучников, делающих обход. Тогда, — добавил принц, с особой, свойственной ему свирепой насмешливостью, которой страшились все, кто знал его характер, — как и подобает постоянным посетителям колдунов, мы попытались спрятаться: прижались к стене и хотели укрыться в дверной нише от ваших грозных взглядов.

Давая эти разъяснения, принц незаметно вышел на улицу Сен-Поль и оказался на расстоянии голоса от часовых Бастилии — предосторожность отнюдь не излишняя в случае нового нападения, возможность которого, несмотря на все клятвенные заверения и униженные извинения миньонов, герцог отнюдь не считал исключенной: ему было слишком хорошо известно, какую застарелую и глухую ненависть питает к нему его царствующий брат.

— Теперь вы знаете, чему следует верить и, главное, что следует говорить, а посему прощайте, господа. Само собой разумеется, не трудитесь меня сопровождать.

Миньоны низкими поклонами распрощались с принцем, который направился в сторону, противоположную той, куда двинулись они, и несколько раз оборачивался, дабы увериться, действительно ли они уходят.

— Монсеньор, — обратился к принцу д'Орильи, — клянусь, эти люди замышляют недоброе. Время уже к полночи. Мы здесь, как они говорят, в глухом квартале. Вернемся побыстрей во дворец, монсеньор, вернемся немедля.

— Нет, — сказал принц, останавливаясь, — напротив, воспользуемся их уходом.

— Ваше высочество ошибаетесь. Они и не думают уходить. Монсеньор может в этом удостовериться своими собственными глазами; взгляните, они спрятались в том убежище, откуда выскочили на нас. Видите, монсеньор, вон там, в этом закоулке на углу Турнельского дворца.

Франсуа всмотрелся в темноту, д'Орильи был совершенно прав. Все пятеро снова укрылись в том же самом углу. Несомненно, появление принца помешало им привести в исполнение какой-то замысел. И, может быть даже, они остались в этом пустынном месте с целью выследить принца и его спутника и убедиться, действительно ли те идут к еврею Манасесу.

— Итак, монсеньор, какое решение вы приняли? — спросил д'Орильи. — Я заранее подчиняюсь любому приказу вашего высочества, но, по моему разумению, оставаться здесь было бы неосторожно.

— Проклятие, — сказал принц. — До чего же досадно прекращать игру!

— Я вас вполне понимаю, монсеньор, но ведь партию можно и отложить. Я уже имел честь сообщить вашему высочеству все, что мне удалось разузнать. Дом снят на год, мы знаем, что апартаменты дамы — на втором этаже, мы достигли взаимного понимания со служанкой, у нас есть ключ от входной двери. С такими козырями на руках мы можем не спешить.

— Ты уверен, что дверь открылась?

— Совершенно уверен, к ней подошел третий ключ из тех, что я принес с собой.

— Кстати, а ты ее запер?

— Дверь?

— Да.

— Ну конечно, монсеньор.

Как бы искренно ни прозвучал ответ д'Орильи на вопрос его покровителя, мы все же должны сказать, что фаворит герцога далеко не был уверен в том, что запер дверь, хотя хорошо помнил, что открыл ее. Однако его убежденный тон не оставлял герцогу и тени сомнения ни в первом, ни во втором.

— И все же, — сказал принц, — я был бы не прочь узнать…

— Что они там делают, монсеньор? Я вам могу сказать это почти безошибочно. Они сидят в засаде и кого-то подстерегают. Уйдем отсюда. У вашего высочества немало врагов. Кто знает, что они могут вытворить?

— Ну ладно, уйдем, я согласен, но мы обязательно вернемся.

— Только не этой ночью, монсеньор. Пусть ваше высочество поймет мои страхи. Мне повсюду мерещатся засады и ловушки; я всего боюсь, и это вполне понятно, ведь я сопровождаю первого принца крови… наследника короны… а столько людей хотят, чтобы она вам не досталась.

Эти слова так подействовали на Франсуа, что он тотчас же решился отступить, но, уходя, не преминул отпустить крепкое словцо по адресу тех, кто осмелился встать на его пути, пообещав себе отплатить сторицей всем пятерым.

— Что ж тут поделаешь? — сказал он. — Вернемся во дворец. Распроклятая свадьба уже кончилась, и Бюсси должен быть там. Ему-то, наверное, посчастливилось завязать добрую ссору, и он заколол или завтра утром заколет кого-нибудь из этих постельных миньонов. Такая мысль меня несколько утешает.

— Да будет так, монсеньор, станем уповать на Бюсси. Что до меня, то я не желаю ничего лучшего. Я, как и вы, ваше высочество, полагаюсь в этом отношении на Бюсси, как на каменную стену.

И герцог со своим верным спутником отправились восвояси.

Они еще не свернули за угол улицы Жуи, как наши пятеро друзей заметили, что на углу улицы Тизон показался всадник, закутанный в длинный плащ. Копыта коня сухо и четко стучали по окаменевшей земле, и белое перо на шляпе всадника в густом ночном мраке посеребрил бледный луч луны, которому удалось прорваться сквозь сплошную пелену туч и плотный, насыщенный дыханием близкого снегопада воздух. Всадник туго натягивал поводья, и у коня, вынужденного идти шагом, бока, несмотря на холод, были покрыты хлопьями пены.

— На этот раз он, — сказал Келюс.

— Нет, не он, — отозвался Можирон.

— Почему?

— Потому что этот один, а Бюсси мы оставили с Ливаро, д'Антрагэ и Рибейраком, они не позволили бы ему так рисковать.

— И все же это он, он, — сказал д'Эпернон. — Прислушайся, разве ты не распознаешь его звонкое «хм», вглядись хорошенько, кто еще умеет так гордо закидывать голову? Он едет один.

— Тогда, — сказал д'О, — это ловушка.

— Ловушка или нет, в любом случае, — вмешался Шомберг, — это он, а раз так, то за шпаги, господа, за шпаги!

И действительно, всадником был Бюсси, который безмятежно ехал по улице Сент-Антуан, неотступно следуя по пути, указанному Келюсом. Как мы знаем, Сен-Люк предостерег его, и хотя слова хозяина дома заронили в душу молодого человека вполне понятную тревогу, все же, выйдя из дверей дворца Монморанси, он расстался со своими тремя друзьями. В этой беззаботности проявилось присущее Бюсси удальство, которое так ценил в себе сам доблестный полковник. Он говорил: «Я всего лишь простой дворянин, но в груди у меня сердце императора; когда я читаю в жизнеописаниях Плутарха о подвигах древних римлян, я не нахожу в античности ни одного героя, деяния которого я не мог бы повторить во всех подробностях».

К тому же Бюсси подумал, что, может быть, Сен-Люк, никогда не принадлежавший к числу его друзей, проявил о нем заботу лишь потому, что сам попал в затруднительное положение. Быть может, его предупреждение было сделано с тайным намерением напугать Бюсси, вынудить его принять излишние меры предосторожности и выставить в смешном виде перед врагами, если и в самом деле найдутся такие смельчаки, которые отважатся его подкараулить. А для Бюсси показаться смешным было страшнее, чем любая опасность. Даже у своих недругов он пользовался репутацией человека смелого до безрассудства и, стараясь поддерживать свою славу на тех вершинах, которых она достигла, шел на самые дерзостные выходки. Так же и в эту ночь, действуя по примеру героев Плутарха, он отослал домой трех товарищей — сильный эскорт, способный дать отпор целому эскадрону.

И вот теперь, в одиночестве, скрестив руки под плащом, вооруженный только шпагой и кинжалом, Бюсси ехал к дому, где его ожидало не любовное свидание, как это можно было подумать, а письмо, которое каждый месяц в один и тот же день посылала ему с нарочным королева Наваррская в память об их нежной дружбе. Бравый воин, неукоснительно выполняя обещание, данное им прекрасной Маргарите, всегда являлся в дом гонца за ее посланием ночью и без провожатых, дабы никого не скомпрометировать.

Бюсси беспрепятственно проделал часть пути от улицы Гран-Огюстен до улицы Сент-Антуан, но, когда он подъехал к улице Сен-Катрин, его настороженный, острый и приученный к темноте глаз различил во мраке у стены смутные очертания человеческих фигур, которые не заметил имевший меньшие основания быть настороже герцог Анжуйский. Не надо забывать и того, что даже человек, поистине мужественный сердцем, чуя приближение опасности, испытывает возбуждение и все его чувства, и его мозг напрягаются до предела.

Бюсси пересчитал черные тени на темной стене.

— Три, четыре, пять. Это еще без слуг, а слуги, наверное, засели где-нибудь поблизости и прибегут на подмогу по первому зову. Сдается мне, эти господа с должным почтением относятся к моей особе. Вот дьявол! Для одного человека дела тут выше головы. Так, так! Значит, благородный Сен-Люк меня не обманул, и если он даже первый проткнет мое брюхо в драке, все равно я скажу ему: «Спасибо за предупреждение, приятель!»

Рассуждая сам с собой, Бюсси продолжал двигаться вперед: его правая рука спокойно лежала под плащом, а левой он расстегнул пряжку у плаща.

И тут Шомберг крикнул: «За шпаги!», его товарищи повторили этот клич, и все пятеро выскочили на дорогу перед Бюсси.

— А, вот оно что, господа, — раздался резкий, но спокойный голос Бюсси, — видно, нашего бедного Бюсси собираются заколоть. Так это он тот дикий зверь, тот славный кабан, на которого вы собирались поохотиться? Что ж, прекрасно, господа, кабан еще распорет брюхо кое-кому из вас, клянусь вам в этом, а вы знаете, что я не трачу клятв попусту.

— Пусть так! — ответил Шомберг. — И все же ты невежа, сеньор Бюсси д'Амбуаз. Ты разговариваешь с нами, пешими, восседая на коне.

При этих словах рука молодого человека, затянутая в белый атлас, выскользнула из-под плаща и блеснула в лунном свете, как серебряная молния. Бюсси не понял смысла этого жеста, хотя и почуял в нем угрозу. Поэтому он хотел было, по своему обычаю, ответить дерзостью на дерзость, но, вонзив шпоры в брюхо лошади, почувствовал, что она пошатнулась и словно осела под ним. Шомберг с присущей ему ловкостью, не раз подтвержденной в многочисленных поединках, которые он, несмотря на юные годы, уже имел на своем счету, метнул нож с широким клинком, более тяжелым, чем рукоятка, и это страшное оружие, перерезав скакательный сустав коня, застряло в ране, как топор в стволе дерева.

Бедное животное глухо заржало, дернулось всем телом и упало на подогнувшиеся колени.

Бюсси, как всегда готовый к любым неожиданностям, молниеносно соскочил на землю со шпагой в руке.

— А, негодяи! — вскричал он. — Это мой любимый конь, вы мне за него дорого заплатите.

Шомберг смело ринулся вперед, но при этом плохо рассчитал длину шпаги Бюсси, которую наш герой держал прижатой к туловищу, — так можно ошибиться в дальности броска свернувшейся спиралью ядовитой змеи, — рука Бюсси внезапно развернулась, словно туго сжатая пружина, и шпага проколола Шомбергу бедро.

Раненый вскрикнул.

— Отлично, — сказал Бюсси. — Вот я и сдержал свое слово. У одного шкура уже продырявлена. Тебе надо было подрезать шпагу Бюсси, а не сухожилия его лошади, растяпа.

И пока Шомберг перевязывал носовым платком раненую ногу, Бюсси с быстротою молнии бросился в бой, острие его длинной шпаги то сверкало у самых глаз, то чуть не касалось груди его противников. Он бился молча, ибо позвать на помощь, а следовательно, признаться в своей слабости, было бы недостойно имени, которое он носил. Бюсси ограничился тем, что обмотал свой плащ вокруг левой руки, превратив его в щит, и отступил на несколько шагов, но не замышляя спастись бегством, а рассчитывая добраться до стены, к которой можно было бы прислониться и, таким образом, прикрыть себя от нападения с тыла. При этом он не переставал вертеть шпагой во все стороны и каждую минуту делал добрый десяток выпадов, порой ощущая мягкое сопротивление живой плоти, свидетельствующее, что удар достиг цели. Вдруг он поскользнулся и невольно взглянул себе под ноги. Этим мгновенно воспользовался Келюс и нанес ему удар в бок.



— Попал! — радостно закричал Келюс.

— Как же — в плащ, — ответил Бюсси, не желавший признаться, что он ранен. — Только трусы так попадают.

И, прыгнув вперед, он выбил из рук Келюса шпагу с такой силой, что она отлетела на десять шагов в сторону. Однако Бюсси не удалось воспользоваться плодами этой победы, так как в тот же миг на него с удвоенной яростью обрушились д'О, д'Эпернон и Можирон. Шомберг перевязал рану, Келюс подобрал шпагу, и Бюсси понял: сейчас он будет окружен, в его распоряжении остается не более минуты, если за эту минуту он не доберется до стены — он погиб.

Бюсси отпрыгнул назад, положив расстояние в три шага между собой и своими противниками; четыре шпаги устремились вослед и быстро догнали его, но слишком поздно: он успел сделать еще один скачок и прислониться к стене. Тут он остановился, сильный, как Ахилл или Роланд, встречая улыбкой бурю ударов и проклятий, которые обрушились на его голову.

Внезапно он почувствовал, что лоб его покрылся испариной, а в глазах помутилось.

Бюсси совсем позабыл о своей ране, и эти признаки близящегося обморока напомнили ему о ней.

— Ага, ты слабеешь, — крикнул Келюс, учащая удары.

— Суди сам, — сказал Бюсси, — вот, получай!

И эфесом шпаги он хватил Келюса в висок. От удара этой железной руки миньон короля навзничь рухнул на землю.

И потом, возбужденный, разъяренный, словно дикий вепрь, который, отбросив насевших на него собак, сам кидается на своих врагов, Бюсси издал яростный вопль и ринулся вперед. Д'О и д'Эпернон отступили, Можирон поднял Келюса с земли и поддерживал его; Бюсси каблуком сломал шпагу Келюса и колющим ударом ранил д'Эпернона в предплечие. Одно мгновение казалось, что он победил. Но Келюс пришел в себя, а Шомберг, несмотря на рану, присоединился к товарищам, и снова четыре шпаги засверкали перед Бюсси. Бюсси вторично почувствовал себя на краю гибели. Он напрягся до предела и, шаг за шагом, снова начал отходить к стене. Ледяной пот на лбу, глухой звон в ушах, кровавая пелена, застилающая глаза, — все свидетельствовало, что силы его исчерпаны. Шпага ему не повиновалась, мысли путались. Вытянутой назад левой рукой он нащупал стену и, прикоснувшись к ее холодной поверхности, почувствовал некоторое облегчение, но тут, к его великому удивлению, стена подалась под его рукой. То была не стена, а незапертая дверь.

Тогда Бюсси воспрянул духом и, понимая, что наступает решающий миг, собрал последние остатки сил. Он так стремительно и с такой яростью атаковал своих противников, что они либо опустили шпаги, либо отвели их в сторону. Воспользовавшись этой мгновенной передышкой, Бюсси проскользнул в дверной проем и, повернувшись, толкнул дверь резким ударом плеча. Щелкнул замок. Теперь все было позади. Смертельная опасность миновала. Бюсси победил, потому что сумел остаться в живых.

Затуманенным радостью глазом он прижался к дверному окошечку и сквозь частую решетку увидел бледные, растерянные, злые лица своих врагов. Сначала раздался глухой стук — это шпаги со всего маху вонзались в толстую деревянную дверь, затем загремели крики бешенства и безрассудные вызовы. И тогда Бюсси почувствовал, что земля уходит из-под ног и стена шатается. Он сделал три шага вперед и оказался в какой-то прихожей, затем повернулся кругом и упал навзничь на ступеньки лестницы. Ему показалось, что он падает в глубокую, темную яму. И больше Бюсси ничего не чувствовал.

III

О ТОМ, КАК ИНОГДА БЫВАЕТ ТРУДНО ОТЛИЧИТЬ СОН ОТ ЯВИ
Прежде чем потерять сознание, Бюсси успел засунуть носовой платок под рубашку и сверху прижать его перевязью от шпаги, соорудив таким образом некое подобие повязки на глубокую и пылающую рану, откуда вытекала горячая струя крови. Но к тому времени он уже потерял много крови, и обморок, о котором мы рассказали в предыдущей главе, был неизбежен.

Однако то ли в возбужденном от боли и гнева мозгу раненого, несмотря на глубокий обморок, все еще теплилось сознание, то ли обморочное состояние на некоторое время сменилось лихорадкой, которая, в свою очередь, уступила место новому обмороку, но вот что он увидел или что привиделось ему за этот миг бодрствования или сна, — мгновение сумерек, промелькнувшее между мраком двух ночей.

Он лежит в какой-то комнате, обставленной мебелью резного дерева, стены комнаты покрыты гобеленами с изображениями людей, потолок расписан. Люди на гобеленах стоят в самых разнообразных позах: одни держат в руках цветы, другие — копья; кажется, будто они вышли из стен и толпятся, пытаясь по какой-то невидимой лестнице взобраться на потолок. В проеме между окнами висит портрет женщины, напоенный светом, однако Бюсси чудится, что рамкой портрету служит дверной наличник. Бюсси лежит неподвижно, словно прикованный к своему ложу сверхъестественной силой, лишенный возможности даже пошевелиться, утратив все свои чувства, кроме зрения, и с нежностью смотрит на окружающие его человеческие фигуры. Его восхищают и жеманные улыбки дам с цветами в руках, и неестественно бурный гнев кавалеров, вооруженных шпагами. Видит он эти фигуры впервые или где-то они уже ему встречались? Этого он не может понять, мыслям мешает ощущение тяжести в голове.

Вдруг ему кажется, что портрет ожил, восхитительное создание вышло из рамы и приближается к нему; на женщине длинное белое платье, подобное одеяниям ангелов, белокурые волосы волнами ниспадают на плечи, глаза под густыми бархатистыми ресницами сверкают, как черная яшма, кожа настолько тонка, что, кажется, можно увидеть, как под ней переливается кровь, окрашивая ее в нежный розовый цвет. Дама с портрета сияет волшебной красотой, ее протянутые руки манят Бюсси. Он судорожно пытается вскочить с постели и упасть к ногам незнакомки, но его удерживают на ложе узы, подобные тем, которые держат бренное тело в могиле, пока душа, пренебрегая земным притяжением, возносится в небеса.

Это досадное чувство скованности заставляет Бюсси обратить внимание на постель, где он лежит. Он видит великолепную кровать резного дерева, из тех, что изготовлялись во времена Франциска I, балдахин у нее из белого шелка, тканного золотом.

При виде женщины Бюсси перестает интересоваться фигурами на стенах и потолке. Незнакомка с портрета становится для него всем, он пытается разглядеть пустое место, которое должно было бы остаться в раме. Однако какое-то облачко, непроницаемое для глаз, плавает перед рамой и скрывает ее из виду, тогда Бюсси переносит свой взор на таинственное видение и весь сосредоточивается на этом чудесном образе. Он пробует обратиться к нему с мадригалом, которые имел обыкновение слагать в честь прекрасных дам.

Но внезапно женщина исчезает, чья-то темная фигура закрывает ее от Бюсси. Эта фигура неуверенно движется вперед, вытянув перед собой руки, словно игрок в жмурки, которому выпало водить.

Кровь ударяет в голову Бюсси, раненый приходит в такое неистовство, что, будь он только в состоянии двигаться, он немедля бросился бы на непрошеного гостя; по правде говоря, он даже пытается броситься, но не может пошевелить ни рукой, ни ногой.

Пока Бюсси тщетно порывается встать с постели, к которой его словно приковали, незнакомец говорит:

— Уже все? Я пришел наконец?

— Да, мэтр, — отвечает ему голос, такой нежный, что все фибры сердца Бюсси трепещут, — вы можете снять повязку.

Бюсси силится приподнять голову, он хочет взглянуть, не даме ли с портрета принадлежит этот дивный голос, но его попытка не увенчивается успехом. В поле зрения Бюсси — только молодой, ладный мужчина, который, повинуясь сделанному ему приглашению, снял с глаз повязку и растерянно оглядывает комнату.

«Пусть убирается к дьяволу», — думает Бюсси. И хочет выразить свою мысль словами или жестом, но ни голос, ни руки ему не повинуются.

— А, вот теперь я понимаю! — восклицает молодой мужчина, приближаясь к постели. — Вы ранены, не так ли, мой любезный господин? Ну что ж, попробуем вас заштопать.

Бюсси рад бы ответить, но знает, что для него это невозможно. Глаза его застилает ледяной туман, и словно тысячи острых иголок впиваются в кончики пальцев.

— Неужели рана смертельна? — слышит он все тот же нежный голос, исполненный такого горестного сочувствия, что у Бюсси выступают на глазах слезы, теперь уже он не сомневается — голос принадлежит даме с портрета.

— Еще не знаю, сударыня, минуту терпения, и я отвечу на ваш вопрос, — говорит молодой мужчина, — а пока что он опять сознание потерял.

И это было все, что смог разобрать Бюсси, ему еще показалось, что он слышит удаляющееся шуршание юбки, потом ему, словно раскаленным железом, пронзили бедро, и последние искры сознания, еще тлевшие в его мозгу, разом потухли.

Впоследствии Бюсси никак не мог определить, какое время продолжался его обморок.

Когда он очнулся, холодный ветер обдувал ему лицо, слух царапали какие-то хриплые и крикливые голоса. Он открыл глаза — посмотреть, не фигуры ли это с гобеленов пререкаются с фигурами на потолке, и, рассчитывая найти портрет на месте, завертел головой в разные стороны. Но не было ни гобеленов, ни потолка, да и сам портрет исчез бесследно. Справа от Бюсси стоял мужчина в серой блузе и повязанном вокруг пояса белом, замаранном кровью переднике, слева монах из монастыря Святой Женевьевы, склонившись, поддерживал ему голову, прямо перед Бюсси какая-то старуха бормотала молитвы.

Блуждающий взор молодого человека вскоре остановился на возвышавшейся впереди каменной стене, скользнул вверх по ней, измеряя высоту, и раненый узнал Тампль, угловую башню Бастилии. Холодное, блеклое небо над Тамплем робко золотили первые лучи восходящего солнца.

Бюсси лежал просто-напросто на улице или, вернее, на краю рва, и этот ров был рвом Тампля.

— Ах, благодарю вас, добрые люди, что взяли на себя труд принести меня сюда, — сказал Бюсси. — Мне не хватало воздуху, но ведь можно было открыть окна в комнате, мне было куда покойнее там — на моей постели с белыми с золотом занавесками, чем здесь — на сырой земле. Ну да не в этом дело… У меня в кармане, если только вы не позаботились сами расплатиться с собой за свои труды, что было бы весьма предусмотрительно с вашей стороны… так вот у меня в кармане найдется десятка два золотых экю. Они ваши, друзья мои, забирайте их.

— Но, сиятельный господин, — сказал мясник, — мы вовсе не переносили вас сюда, вы лежали здесь, на этом самом месте, мы шли мимо рано утром и увидали вас.

— Вот дьявол, — выругался Бюсси, — а молодой лекарь тут был?

Присутствующие переглянулись.

— Все еще бредит, — заметил монах, сокрушенно качая головой.

Затем он обратился к Бюсси:

— Сын мой, я думаю, что вам подобало бы исповедаться.

Бюсси испуганно посмотрел на монаха.

— Тут не было никакого лекаря, наш бедный добрый молодой человек, — запричитала старуха. — Вы лежали здесь один-одинешенек и холодный, как покойничек. Гляньте, вокруг вас все снежком запорошило, а под вами земля черная.

Бюсси почувствовал боль в боку, вспомнил, что получил удар шпагой, просунул руку под плащ и нащупал перевязь, а под ней на ране — носовой платок, на том самом месте, куда он его подложил накануне.

— Ничего не понимаю, — сказал он.

Воспользовавшись полученным разрешением, все, кто стоял около Бюсси, не мешкая, поделили между собой содержимое кошелька, осыпая его владельца громкими выражениями сочувствия.

— Ладно, — сказал Бюсси, когда дележка закончилась, — все это прекрасно, друзья мои. Ну а сейчас доставьте меня домой.

— Ах, будьте покойны, будьте покойны, бедный добрый молодой человек, — затараторила старуха, — мясника бог силушкой не обидел, а потом — он и лошадь держит и может вас на нее посадить.

— Правда? — спросил Бюсси.

— Святая правда, — отозвался мясник, — и я сам, и мой коняга готовы вам служить.

— И все-таки, сын мой, — сказал монах, когда мясник отправился за своим конем, — я посоветовал бы вам свести счеты с господом.

— Как вас величают, святой отец? — спросил Бюсси.

— Меня зовут брат Горанфло.

— Послушай-ка, братец Горанфло, — сказал Бюсси, усаживаясь, — я надеюсь, что эта минута для меня еще не наступила. К тому же, отче, я тороплюсь. Я совсем замерз и хотел бы уже быть у себя во дворце и согреться.

— А как называется ваш дворец?

— Дворец Бюсси.

— Как! Дворец Бюсси?

— Ну и что тут удивительного?

— Значит, вы из людей Бюсси?

— Я сам Бюсси, собственной персоной.

— Бюсси! — завопила толпа. — Сеньор де Бюсси! Храбрый Бюсси! Бич миньонов! Да здравствует Бюсси!

И на плечах собравшегося простонародья молодой человек был с почетом доставлен в свой дворец, а монах, на ходу пересчитывая золотые экю, доставшиеся на его долю, покачивал головой и бормотал:

— Если это тот самый головорез Бюсси, то я не удивляюсь, что он не пожелал исповедаться.

Вернувшись в свой дворец, Бюсси велел позвать хирурга, который его обычно пользовал. Эскулап нашел рану несерьезной.

— Скажите мне, — обратился к нему Бюсси, — этой раной уже кто-нибудь занимался?

— По правде говоря, я не могу это утверждать, хотя, пожалуй, рана выглядит очень свежей.

— А могла ли она вызвать бред?

— Конечно.

— Вот дьявол, — выругался Бюсси. — И все же — эти фигуры с цветами и копьями, расписной плафон, резная кровать с шелковыми занавесками, белыми с золотом, портрет очаровательной черноглазой блондинки, лекарь, который играл в жмурки и которому я чуть было не крикнул: «Горячо!», неужели все это бред, а в действительности была лишь драка с миньонами? Тогда — где же я дрался? Ах да, вспомнил. Возле Бастилии, около улицы Сен-Поль. Я прислонился к стене, но это была не стена, а дверь, и, на мое счастье, она открылась. Я с трудом ее закрыл. А потом я оказался в прихожей и тут потерял сознание, и больше ничего не помню. Может быть, мне все привиделось, вот в чем вопрос! Да, кстати, а мой конь? Ведь там, на месте боя, должны были подобрать моего убитого коня. Доктор, прошу вас, кликните кого-нибудь.

Врач позвал слугу.

Бюсси расспросил пришедшегои узнал, что конь, искалеченный, истекающий кровью, на рассвете притащился домой и ржанием разбудил челядинцев. Тотчас же во дворце подняли тревогу, люди Бюсси, боготворившие своего господина, ни минуты не медля, бросились на розыски, и большая часть их еще не вернулась.

— Значит, бредом был только портрет, — рассуждал Бюсси, — и, наверное, он действительно мне привиделся. Разве мыслимо, чтобы портрет выходил из рамы и беседовал с лекарем, у которого завязаны глаза? Да я просто рехнулся! И все же, как мне помнится, дама на портрете была восхитительна. У нее…

И Бюсси начал вызывать в воображении женский образ во всех подробностях; страстная дрожь — трепет любви, который согревает и будоражит душу, — с бархатистой мягкостью скользнула по его груди.

— И все это мне привиделось! — горестно воскликнул Бюсси, пока хирург перевязывал его рану. — Смерть Христова! Это просто немыслимо. Таких снов не бывает! Ну-ка, повторим еще раз.

Бюсси принялся в сотый раз восстанавливать в памяти случившееся.

— Я был на балу. Сен-Люк меня предупредил, сказал, что у Бастилии меня подкарауливают. Со мной были Антрагэ, Рибейрак и Ливаро. Я их отослал. Поехал по набережной мимо Гран-Шатле и дальше. У Турнельского дворца заметил людей, которые меня поджидали. Они напали на меня, искалечили подо мной лошадь. Мы крепко бились. Я оказался в прихожей. Тут мне стало плохо, а потом… Ах, вот это «а потом» меня и убивает! После этого «а потом» — лихорадка, бред, видение… А потом, — вздохнул Бюсси, — я очнулся на откосе рва у Тампля, там женевьевский монах во что бы то ни стало хотел меня исповедовать. Все равно я все узнаю, — заверил Бюсси самого себя после минутного молчания, в течение которого он снова перебрал свои воспоминания, одно за другим. — Доктор, неужели из-за этой царапины мне опять придется торчать в четырех стенах пятнадцать дней безвыходно, как в прошлый раз?

— Смотря по обстоятельствам. Да и сможете ли вы двигаться?

— Это я-то не смогу? Совсем напротив. У меня ноги так и рвутся ступить на пол.

— Ну-ка, сделайте несколько шагов.

Бюсси легко спрыгнул с постели и довольно бодро описал круг по комнате, представив наглядное доказательство того, что он уже далеко продвинулся на пути к исцелению.

— Годится, — сказал хирург, — если только вы в первый же день не сядете на коня и не проскачете десять лье.

— Вот это по-моему! — воскликнул Бюсси. — Вы лучший из докторов. Однако прошлой ночью я видел другого медика. Да, да, отлично видел, весь его облик врезался мне в память, и, если мне доведется с ним повстречаться, я его узнаю с первого взгляда. Уверяю вас.

— Мой дорогой сеньор! Я вам советую не тратить время на розыски, после ранения шпагой всегда лихорадит, вы бы должны знать это, ведь у вас на теле уже двенадцатая отметина.

— Ах, боже мой! — неожиданно вскричал Бюсси, который все это время не переставая искал объяснений тайнам прошлой ночи и вдруг был поражен новой мыслью. — Может быть, мой сон начался перед дверью, а не за дверью? Может, не было ни прихожей, ни лестницы, как не было ни кровати с белыми и золотыми занавесками, ни портрета? Может, эти негодяи сочли меня мертвым и тихохонько оттащили в ров Тампля, чтобы сбить с толку возможных свидетелей? Тогда я, конечно, видел все остальное в бреду. Святый боже! Если это так, если это они подсунули мне видение, которое меня так волнует, мучит, убивает, то, клянусь, я выпущу кишки им всем, от первого до последнего.

— Мой дорогой сеньор, — прервал его лекарь, — коли вы желаете быстрого исцеления, вам не следует так расходиться.

— Разумеется, исключая нашего славного Сен-Люка, — продолжал Бюсси, не слушая лекаря. — Он показал себя настоящим другом. Поэтому ему первому я нанесу сегодня визит.

— Только не раньше пяти часов вечера, — заметил лекарь.

— Согласен, — ответил Бюсси. — Однако, уверяю вас, мое выздоровление пойдет быстрее, если я буду выходить и навещать друзей, а если останусь здесь в тиши и в одиночестве, болезнь может затянуться.

— Возможно, вы и правы, — согласился хирург, — ведь вы во всех отношениях не похожи на других больных. Ну что ж, действуйте по своему усмотрению, монсеньор. Я дам вам только один совет: постарайтесь, пожалуйста, чтобы вас не проткнули еще раз, прежде чем эта ваша рана не затянется полностью.

Бюсси пообещал сделать все, что будет в его силах, оделся, приказал подать носилки и отправился во дворец Монморанси.

IV

О ТОМ, КАК БЫВШАЯ ДЕВИЦА ДЕ БРИССАК, А НЫНЕ ГОСПОЖА ДЕ СЕН-ЛЮК ПРОВЕЛА СВОЮ ПЕРВУЮ БРАЧНУЮ НОЧЬ
Луи де Клермон, более известный под именем Бюсси д'Амбуаз, которого Брантом, его кузен, причислял к великим полководцам XVI века, был красивым мужчиной и образцом благородства. С древних времен ни один смертный не одерживал более славных побед. Короли и принцы наперебой домогались его дружбы. Королевы и принцессы сберегали для него свои самые благосклонные улыбки. Бюсси унаследовал от де Ла Моля нежную привязанность Маргариты Наваррской, и добрая королева, обладавшая любвеобильным сердцем и, после уже описанной нами смерти своего избранника, несомненно нуждавшаяся в утешении, натворила ради отважного красавца Бюсси д'Амбуаза столько безумств, что даже встревожила Генриха, своего супруга, хотя всем известно, как мало значения придавал король Наваррский женским выходкам. Известно также, что герцог Анжуйский никогда не простил бы Бюсси любовь сестры, если бы не считал, что эта любовь побудила нашего героя стать его, герцога, приверженцем. И на этот раз Франсуа снова пожертвовал своим чувством в угоду глухому и нерешительному честолюбию, которое должно было причинить ему так много неприятностей в жизни и принести так мало плодов.

Но в гуще военных подвигов, честолюбивых замыслов и любовных интриг Бюсси сохранял душу, недоступную человеческим слабостям: он не ведал страха, да и любви ему не довелось испытать, по крайней мере до того дня, с которого мы начали наше повествование. Его сердце — он сам называл его сердцем императора, оказавшимся в груди простого дворянина, — сохраняло девственную чистоту и было подобно алмазу, только что извлеченному на свет божий из недр шахты, где он вызревал, и еще не прошедшему через руки гранильщика. Но в сердце Бюсси не было места помыслам, которые и в самом деле могли бы привести нашего героя на императорский трон. Он полагал себя достойным короны, но был достоин чего-то большего, и корона служила ему только мерилом жизненного успеха.

Сам Генрих III предложил Бюсси свою дружбу, однако Бюсси отклонил королевскую милость, сказав, что друзьям короля приходится быть его слугами, а может, кое-чем и похуже, а такие условия ему, Бюсси, не подходят. Генриху III пришлось молча проглотить обиду, усугубленную еще и тем, что Бюсси выбрал себе в покровители герцога Анжуйского. Впрочем, последний был повелителем Бюсси в той же мере, в коей владелец зверинца может считаться повелителем льва. Ведь хозяин зверинца лишь обслуживает и кормит благородного зверя, дабы тот не растерзал его самого. Вот таким был и Бюсси, которого Франсуа использовал как орудие расправы со своими личными недругами. Бюсси понимал это, но подобная роль его устраивала. Бюсси выбрал себе девиз, напоминающий девиз Роганов, гласивший: «Королем я не могу быть, принцем — не хочу, Роган я есмь». Бюсси говорил себе: «Я не могу быть королем Франции, но герцог Анжуйский хочет и может им быть, я буду королем герцога Анжуйского».

И в самом деле он был им.

Когда люди Сен-Люка увидели, что ко дворцу Монморанси приближаются носилки этого ужасного Бюсси, они со всех ног бросились предупреждать господина де Бриссака.

— Что, господин де Сен-Люк у себя? — осведомился Бюсси, высовывая голову из-за занавесок.

— Нет, сударь, — сказал привратник.

— А где он сейчас?

— Не знаю, сударь, — ответствовал достойный страж. — Нынче у нас во дворце никто места себе не находит. Господин де Сен-Люк со вчерашнего вечера не возвращался домой.

— Да неужели! — воскликнул удивленный Бюсси.

— Все так, как я имел честь вам доложить.

— Ну а госпожа де Сен-Люк?

— О! Госпожа де Сен-Люк — это другое дело.

— Она-то дома?

— Да.

— Передайте, что я буду счастлив, ежели она дозволит мне лично засвидетельствовать ей свое почтение.

Спустя пять минут посланец вернулся и сообщил, что госпожа де Сен-Люк будет рада видеть господина де Бюсси.

Бюсси слез с бархатных подушек и поднялся по парадной лестнице. Жанна де Коссе вышла к нежданному гостю и встретила его посередине парадной залы.

Она была смертельно бледна, черные, как вороново крыло, волосы придавали этой бледности желтоватый оттенок, подобный цвету слоновой кости; глаза покраснели от треволнений бессонной ночи, а на щеке можно было заметить серебристый след еще не высохшей слезы. Бледность лица хозяйки дома вызвала у Бюсси улыбку, и он даже начал было складывать мадригал в честь стыдливо опущенных глазок, но приметы глубокого горя, явственно различимые на лице молодой женщины, заставили его прервать импровизацию.

— Добро пожаловать, господин де Бюсси, — приветствовала гостя Жанна, — хотя, я думаю, вы появились здесь не с добрыми вестями.

— Соблаговолите объясниться, сударыня, — попросил Бюсси. — Каким образом ваш покорный слуга может быть недобрым вестником в этом доме?

— Ах, но разве минувшей ночью вы не дрались на дуэли с Сен-Люком? Ведь я права? Признайтесь.

— Я, с Сен-Люком? — удивленно переспросил Бюсси.

— Да, с Сен-Люком. Он покинул меня, чтобы поговорить с вами. Вы держите сторону герцога Анжуйского, он — короля. Вот вы и поссорились. Не скрывайте от меня ничего, господин де Бюсси, умоляю вас. Вы должны понять мои страхи. Он уехал с королем, это верно, но ведь он мог проводить короля и где-нибудь встретиться с вами. Скажите мне правду, что случилось с господином де Сен-Люком?

— Сударыня, — сказал Бюсси, — поистине, я не верю своим ушам. Я ждал, что вы поинтересуетесь, оправился ли я после ранения, а вы мне учиняете допрос с пристрастием.

— Сен-Люк вас ранил? Значит, он дрался с вами! — воскликнула Жанна. — Ах, вы сами видите?

— Да нет же, сударыня, он не дрался, наш дорогой Сен-Люк. Во всяком случае, дрался не со мной, никоим образом не со мной, и, благодарение богу, это не он меня ранил. Больше того, он сделал все возможное, чтобы спасти меня от этой раны. Впрочем, ведь он сам должен был вам рассказать, что отныне мы с ним вроде как Дамон и Пифий.

— Он сам! Но как же он мог мне что-нибудь рассказать, если с тех пор я его больше не видела?

— Вы его больше не видели? Значит, привратник не солгал?

— Что он вам сказал?

— Что господин де Сен-Люк вышел из дому в одиннадцать часов и не вернулся… Значит, с одиннадцати часов ночи вы не видели своего супруга?

— Увы, не видела.

— Но где он может быть?

— Вот об этом я у вас и спрашиваю.

— Черт побери! Расскажите мне все по порядку, сударыня, — сказал Бюсси, уже начавший подозревать причину внезапного исчезновения Сен-Люка, — это просто прелестно…

Бедная женщина взглянула на него, оцепенев от изумления.

— Нет, нет. Я хотел сказать — это весьма прискорбно, — поправился Бюсси. — Я потерял много крови и поэтому иногда заговариваюсь и несу черт знает какой вздор. Поведайте же мне эту горестную историю. Прошу вас, сударыня, говорите.

И Жанна рассказала все, что ей было известно: как Генрих III приказал Сен-Люку сопровождать его королевскую особу в Лувр, и как двери Лувра закрылись, и как начальник караула сказал, что из дворца больше никто не выйдет, и как действительно в ту ночь из королевского дворца никто больше не вышел.



— Прекрасно, — сказал Бюсси. — Я понимаю.

— Как! Вы понимаете?

— Да. Его величество увез Сен-Люка в Лувр, и, войдя в Лувр, Сен-Люк уже не смог оттуда выбраться.

— А кто его не пустил?

— Проклятие! — сказал Бюсси в затруднении. — Вы требуете от меня разглашения государственной тайны.

— Но ведь я сама ходила туда, в Лувр, и мой отец тоже.

— Ну и как?

— Часовые нам ответили, что они не понимают, чего мы хотим, по их словам, Сен-Люк должен был уже вернуться домой.

— Это еще раз убеждает меня в том, что господин де Сен-Люк в Лувре, — сказал Бюсси.

— Вы так думаете?

— Я в этом уверен, и, если вы пожелаете, вы тоже сможете в этом удостовериться.

— Каким образом?

— Увидеть своими собственными глазами.

— Разве это возможно?

— Вне всякого сомнения.

— Но если я явлюсь во дворец, меня отошлют обратно, как один раз уже отослали, и с теми же самыми словами, которые я уже слышала. Если он там, то почему меня к нему не пускают?

— Я спрашиваю — вы хотите проникнуть в Лувр?

— Но для чего?

— Увидеть Сен-Люка.

— Ну а если его там нет?

— Э, смерть Христова, я вам говорю — он там.

— Как все это странно!

— Нет, это по-королевски.

— Но вы-то сами, разве вы можете войти в Лувр?

— Конечно. Ведь я не жена Сен-Люка.

— Вы меня искушаете.

— Решайтесь. Пойдемте со мной.

— Как вас понять? Вы говорите, что жене Сен-Люка вход в Лувр воспрещен, а сами хотите ее туда ввести.

— Ни в коем случае, сударыня. Я хочу взять с собой вовсе не жену Сен-Люка. Женщину! Вот еще!

— Значит, вы смеетесь надо мной, а я в таком горе. Как это жестоко с вашей стороны!

— Что вы, любезная графиня, прошу вас — выслушайте меня. Вам двадцать лет, вы высокого роста, у вас черные глаза и стройная талия, вы очень похожи на самого юного из моих пажей… На того милого мальчика, которому вчера вечером так к лицу была золотая парча, понимаете?

— Ах, какой стыд, господин де Бюсси! — краснея, воскликнула Жанна.

— Послушайте, я располагаю только этой возможностью, других у меня нет. Надо либо прибегнуть к ней, либо отказаться от нее. Вы хотите видеть вашего дорогого Сен-Люка? Да или нет?

— О! За свидание с ним я отдала бы все на свете.

— Ладно. Я обещаю свести вас с ним и ничего не прошу от вас взамен.

— Да… но…

— Я вам объяснил, как это произойдет.

— Ну хорошо, господин де Бюсси, я сделаю все, как вы хотите. Только предупредите, пожалуйста, вашего юношу, что мне потребуется один из его костюмов и что я пришлю за ним служанку.

— Не надо присылать. Я велю показать мне новехонькие наряды, которые я заказал для своих бездельников, чтобы они могли блеснуть на балу у королевы-матери. Тот костюм, который, по моему разумению, больше всего подойдет к вашей фигуре, я отошлю вам. А потом мы встретимся в каком-нибудь условленном месте, ну, например, нынче вечером на углу улиц Сент-Оноре и Прувэр, и оттуда…

— Оттуда?

— Ну да. Оттуда мы с вами отправимся прямехонько в Лувр.

Жанна рассмеялась и протянула Бюсси руку.

— Простите мои подозрения, — сказала она.

— Охотно. Вы даете мне возможность сыграть знатную шутку, которая развеселит всю Европу. Это я ваш должник, сударыня.

И, раскланявшись с молодой женщиной, он поспешил в свой дворец, заняться приготовлением к маскараду.

Вечером, в условленный час, Бюсси и госпожа де Сен-Люк встретились у заставы Сержан. Бюсси не узнал бы молодую женщину, не будь она одета в костюм его собственного пажа. В мужском наряде Жанна была очаровательна. Обменявшись несколькими словами, сообщники направились к Лувру.

В конце Фосе-Сен-Жермен-л'Оксеруа им встретилась довольно многочисленная толпа, которая заняла всю улицу и загородила проход.

Жанна испугалась. Бюсси по факелам и аркебузам узнал людей герцога Анжуйского, впрочем, и самого герцога нетрудно было распознать по буланому коню и по белому бархатному плащу, который он любил надевать при выездах в город.

— Ну вот, — сказал Бюсси, оборачиваясь к Жанне, — вы боялись, мой милый паж, что вас не пустят в Лувр. Теперь будьте спокойны, вы вступите туда с музыкой. — Эй, монсеньор! — воззвал он к герцогу Анжуйскому во всю мощь своих легких.

Крик Бюсси пролетел над улицей, не затерявшись в нестройном гуле голосов и конском топоте, и достиг высочайшего слуха.

Принц повернул голову.

— Это ты, Бюсси, — обрадованно воскликнул он, — а мне сказали, ты ранен насмерть! И по этому случаю я сейчас направляюсь к тебе на улицу Гренель.

— Честное слово, монсеньор, — ответил Бюсси, даже не подумав поблагодарить принца за проявленное к нему внимание, — я остался жив только благодаря самому себе. По правде сказать, монсеньор, вы меня засунули в отменный капкан и бросили там на произвол судьбы. Вчера после бала у Сен-Люка я угодил в настоящую резню. Кроме меня, никого из анжуйцев там не было, и, по чести, мне чуть было не выпустили всю кровь, какая только есть в моем теле.

— Смертью клянусь, Бюсси, они за нее дорого заплатят, за твою кровь. Я их заставлю пересчитать каждую каплю.

— Ну да, все это на словах, — с присущей ему развязностью возразил Бюсси, — а на деле вы по-прежнему будете расточать улыбки перед любым из них, кто попадется вам навстречу. Хоть бы, улыбаясь, вы им клыки показывали, а то ведь вы всегда плотно сжимаете губы.

— Ладно, ладно, — сказал принц, — ты пойдешь со мной в Лувр и сам увидишь.

— Что я увижу, монсеньор?

— Увидишь, как я буду говорить с моим братом.

— Послушайте, монсеньор, я не пойду в Лувр, если эта прогулка сулит мне какое-нибудь новое оскорбление. Сносить оскорбления — это годится для принцев крови и для миньонов.

— Будь спокоен. Я принял твою рану близко к сердцу.

— Но обещаете ли вы мне полное удовлетворение?

— Клянусь, ты останешься доволен. Ну что, ты все еще колеблешься?

— Монсеньор, я вас так хорошо изучил.

— Сказано тебе, пойдем; об этом заговорят.

— Вот ваше дело и сделано, — шепнул Бюсси на ухо графине. — Между обоими милыми братцами, которые терпеть не могут друг друга, начнутся бурные препирательства, а вы тем временем разыщете своего ненаглядного муженька.

— Ну как, — спросил герцог, — решился ты наконец? Может быть, ждешь, пока я не поручусь своим словом принца?

— О нет, — сказал Бюсси, — ваше слово принесет мне несчастье. Ну ладно, будь что будет, я иду с вами, и пусть попробуют меня оскорбить — я сумею отомстить за себя.

И Бюсси занял свое обычное место возле принца; новый паж неотступно шагал за ним, словно привязанный к своему господину.

— Тебе самому мстить за себя! Да ни в коем случае! — сказал принц в ответ на угрозу, прозвучавшую в словах Бюсси. — Это не твоя забота, мой храбрый рыцарь. Я сам позабочусь о возмездии. Послушай, — добавил он вполголоса, — я знаю, кто пытался тебя убить.

— Ба! — воскликнул Бюсси. — Неужто ваше высочество потрудилось произвести розыски?

— Я их видел.

— То есть как это? — спросил удивленный Бюсси.

— Да так. Я сам столкнулся с ними у Сент-Антуанских ворот. Они на меня там напали и чуть было не закололи вместо тебя. Я и не подозревал, что это тебя они подстерегают, разбойники… Иначе…

— Ну и что иначе?

— А твой новый паж был с тобой в этой передряге? — спросил принц, оставив свою угрозу незаконченной.

— Нет, монсеньор, — сказал Бюсси, — я был один; а вы, монсеньор?

— Я? Со мной был Орильи. А почему ты был один?

— Потому что я хотел сохранить репутацию храброго Бюсси, которой меня наградили.

— И они тебя ранили? — спросил принц, с обычной для него быстротой отвечая выпадом на полученный удар.

— Послушайте, — сказал Бюсси, — я не хотел бы давать им повод для ликования, но мне достался отличный удар шпагой, бедро продырявлено насквозь.

— Ах, негодяи! — возмутился принц. — Орильи был прав, они и в самом деле умышляли недоброе.

— Вы видели засаду, и с вами был Орильи, который владеет шпагой почти так же виртуозно, как лютней, и Орильи предупредил ваше высочество, что эти люди умышляют недоброе, и вас было двое, а их только пятеро. Почему же вы не задержались, не пришли мне на выручку?

— Проклятие! Чего ты хочешь? Ведь я не знал, кого они ждут в этой засаде.

— «Сгинь, нечистая сила!» — как говаривал король Карл Девятый при виде друзей короля Генриха Третьего. Но вы не могли не подумать, что они хотят заполучить кого-то из ваших друзей, а так как в Париже один я осмеливаюсь называться вашим другом, то нетрудно было угадать, кого они ждут.

— Пожалуй, ты прав, мой дорогой Бюсси, — сказал Франсуа, — мне это как-то не пришло в голову.

— Да что уж там… — вздохнул Бюсси, словно у него не хватило слов для выражения всего, что он думал о своем покровителе.

Они прибыли в Лувр. Герцог Анжуйский был встречен у ворот капитаном и стражниками. Капитан имел строгий приказ — никого не впускать в Лувр, но, само собой разумеется, этот приказ не распространялся на первое лицо в государстве после короля. Поэтому принц вместе со своей свитой вступил под арку подъемного моста.

— Монсеньор, — обратился к принцу Бюсси, видя, что они вошли уже в главный двор, — отправляйтесь поднимать шум у короля и не забудьте, что обязались мне клятвой, а сам я пойду скажу два слова одному своему приятелю.

— Ты меня покидаешь, Бюсси? — забеспокоился Франсуа, которому присутствие его любимца придавало смелости.

— Так надо, но пусть это вас не смущает, будьте уверены, в самый разгар переполоха я появлюсь. Кричите, монсеньор, кричите, черт побери! Надрывайте глотку так, чтобы я вас слышал, ведь вы понимаете, если ваш голос до меня не донесется, я не приду к вам на подмогу.

И, воспользовавшись тем, что герцог вошел в парадную залу, Бюсси проскользнул в боковую дверь, за ним последовала Жанна.

Бюсси был в Лувре как у себя дома. Он поднялся по потайной лестнице, прошел два или три безлюдных коридора и оказался в некоем подобии передней.

— Ждите меня здесь, — сказал он Жанне.

— Ах, боже мой, вы меня бросаете одну! — всполошилась молодая женщина.

— Так надо, — ответил Бюсси. — Я должен разведать дорогу и подготовить ваш выход на сцену.

V

О ТОМ, ЧТО ПРЕДПРИНЯЛА БЫВШАЯ ДЕВИЦА ДЕ БРИССАК, НЫНЕ ГОСПОЖА ДЕ СЕН-ЛЮК, ДАБЫ ПРОВЕСТИ СВОЮ ВТОРУЮ БРАЧНУЮ НОЧЬ НЕ ТАК, КАК ОНА ПРОВЕЛА ПЕРВУЮ
Бюсси направился в столь любимую некогда Карлом IX оружейную палату, после нового распределения луврских покоев ставшую опочивальней короля Генриха III, который украсил комнату по своему вкусу. Карл IX, король-охотник, король-кузнец, король-поэт, собрал в ней оленьи рога, аркебузы, манускрипты, книги и ручные тиски. Генрих III велел установить два ложа из шелка и бархата и развесить по стенам фривольные картинки, реликвии, освященные папой скапулеры,[91] мешочки с ароматическими веществами, привезенные с Востока, и коллекцию превосходных фехтовальных рапир.

Бюсси знал, что Франсуа испросил у своего брата аудиенцию в галерее, а значит, короля в опочивальне нет; ему также было известно, что смежная с опочивальней комната, которую прежде занимала кормилица короля Карла IX, теперь отведена под спальню очередного королевского фаворита. А так как Генрих III отличался непостоянством в своих привязанностях, то в этом помещении побывали в последовательном порядке Сен-Мегрен, Можирон, д'О, д'Эпернон, Келюс и Шомберг. По предположению Бюсси, сейчас там должен был обитать Сен-Люк, к которому, как мы уже видели, король воспылал нежностью столь сильной, что даже решился похитить своего любимчика у его законной супруги.

Генрих III был странным созданием, он сочетал в себе поверхностность и глубокомыслие, трусость и отвагу. Всегда скучающий, всегда возбужденный, всегда мечтательный, он вечно искал развлечений: днем любил шум, движение, игры, физические упражнения, шутовство, маскарады, интриги, ночью ему нужны были яркий свет, болтовня, молитвы или оргии. Генрих являл собой, быть может, единственный образчик такого человеческого типа в нашем современном мире. Этому античному гермафродиту следовало родиться в одном из городов Востока, среди немых рабов, евнухов, янычаров, философов и софистов, тогда его царствование ознаменовало бы некую промежуточную эпоху между Нероном и Гелиогабалом,[92] время утонченного разврата и неведомых доселе безумств.

Итак, Бюсси, заподозрив, что Сен-Люка держат в бывшей комнате кормилицы, постучал в двери передней, общей для этой комнаты и для королевской опочивальни.

Капитан гвардейцев отворил ему.

— Господин де Бюсси! — удивленно воскликнул он.

— Да, он самый, любезный господин де Нанси. Я послан от короля к господину де Сен-Люку.

— Прекрасно, — ответил офицер. — Известите господина де Сен-Люка, что к нему пришли от короля.

Через оставшуюся полуотворенной дверь Бюсси бросил взгляд своему пажу.

Затем, снова повернувшись к господину де Нанси, спросил:

— Что он там делает, бедняга Сен-Люк?

— Играет в карты с Шико в ожидании короля, который сейчас дает аудиенцию герцогу Анжуйскому по просьбе его высочества.

— Не позволите ли вы моему пажу обождать меня здесь? — спросил Бюсси у начальника караула.

— А почему бы нет? — ответил капитан.

— Входите, Жан, — обратился Бюсси к молодой женщине.

И показал рукой на оконную нишу, куда Жанна и поспешила укрыться.

Едва она успела забиться в нишу, как появился Сен-Люк. Господин де Нанси деликатно отошел на расстояние, не позволявшее ему слышать разговор.

— Чего еще хочет от меня король? — насупившись, спросил Сен-Люк. — Ах, это вы, господин де Бюсси?

— Собственной персоной, милейший Сен-Люк, и прежде всего… — тут Бюсси понизил голос, — прежде всего благодарю за услугу, которую вы мне оказали.

— Ах, — сказал Сен-Люк, — право, не стоит благодарности. Мне было не по себе при мысли, что такого храбреца зарежут, словно кабана. Но ведь я полагал, вы уже на том свете.

— Меня чуть-чуть туда не отправили; однако надо сказать, что в таких делах «чуть-чуть» имеет большое значение.

— А как вам удалось уцелеть?

— С Шомбергом и д'Эперноном я расквитался прелестным ударом шпаги и, по моему разумению, вернул им долг с лихвой. Ну а Келюс должен благодарить кости своего черепа. У него оказался самый крепкий череп из всех, которым до сих пор доводилось подвернуться мне под руку.

— Ах, расскажите мне, пожалуйста, все во всех подробностях. Это меня развлечет, — сказал Сен-Люк, зевая с риском вывихнуть себе челюсть.

— К сожалению, сейчас у меня нет времени, мой дорогой Сен-Люк. К тому же я пришел сюда совсем по другому делу. Вы здесь очень скучаете, не правда ли?

— По-королевски, этим все сказано.

— Вот и отлично, я пришел подразвлечь вас. Черт побери! Услуга за услугу.

— Вы правы, услуга, которую вы мне оказываете, никак не меньше той, что вам оказал я. От скуки умирают так же хорошо, как и от шпаги; тянется это подольше, но зато выходит вернее.

— Бедный граф! — посочувствовал Бюсси. — Я вижу, вы здесь на положении узника.

— И самого настоящего. Король полагает, что его может развлечь только такой весельчак, как я. Король слишком добр, так как со вчерашнего дня я скорчил ему больше гримас, чем его обезьяна, и наговорил больше дерзостей, чем его шут.

— Ну что ж, посмотрим. Может быть, настал и мой черед вам услужить? Что бы вы хотели?

— Конечно, — сказал Сен-Люк, — вы могли бы посетить мой дом или, точнее говоря, дом маршала де Бриссака и успокоить бедную малютку: несомненно, она в большой тревоге, и мое поведение кажется ей весьма и весьма подозрительным.

— И что ей сказать?

— Э, проклятие! Опишите ей все, что вы видели, скажите, что я узник, запертый в четырех стенах, и общаться со мной можно только через окошечко, что со вчерашнего дня король неустанно твердит мне о дружбе, как Цицерон, который о ней писал, и о добродетели, как Сократ,[93] а кстати сказать, Сократ и на самом деле был добродетельным.

— И что вы ему на это отвечаете? — смеясь, спросил Бюсси.

— Смерть Христова! Я ему отвечаю, что, если говорить о дружбе, я неблагодарная свинья, а что касается добродетели, то я убежденный распутник, но все напрасно — король, тяжко вздыхая, упорно продолжает бубнить свое: «Ах, Сен-Люк, неужели дружба — всего лишь призрак? Ах, Сен-Люк, неужели добродетель — всего лишь пустой звук?» Впрочем, надо отдать ему справедливость, раз сказав все это по-французски, он тут же все повторяет уже по-латыни, а затем произносит в третий раз по-гречески.

При этом выпаде паж, на которого Сен-Люк не обращал никакого внимания, рассмеялся.

— А что вы хотите, мой друг? Он пытается вас растрогать. Bis repetita placent[94] и тем более ter.[95] И это все, чем я могу вам служить?

— Ах, боже мой, да; боюсь, что это все.

— Ну тогда я уже выполнил ваше поручение.

— То есть как?

— Я угадал, что с вами случилось, и уже заранее все растолковал вашей супруге.

— И что она сказала?

— Поначалу не хотела мне верить, но, — добавил Бюсси, скользнув взглядом по оконной нише, — я надеюсь, она в конце концов сдастся перед очевидностью. Итак, попросите у меня чего-нибудь другого, чего-нибудь трудного, даже невозможного, я буду счастлив выполнить любую вашу просьбу.

— Тогда, мой дорогой друг, ссудите часа на два гиппогрифа у славного рыцаря Астольфа,[96] приведите его сюда под мое окно, я вскочу на его круп сзади вас, и вы меня отвезете к моей жене. А потом, коли вздумается, можете лететь на луну.

— Дорогой друг, — сказал Бюсси, — можно все сделать гораздо проще: я приведу гиппогрифа к вашей супруге и доставлю ее сюда, к вам.

— Сюда?

— Конечно, сюда.

— В Лувр?

— В самый Лувр. Разве это не кажется вам еще более забавным? Отвечайте!

— Смерть Христова! Безусловно.

— И вы перестанете скучать?

— Даю слово, перестану.

— Ибо здесь вы во власти смертной скуки, не правда ли? Вы мне жаловались на скуку.

— Спросите у Шико. С сегодняшнего утра он мне опостылел, и я предложил ему обменяться парочкой ударов на шпагах. Этот бездельник рассердился так уморительно, что я чуть со смеху не лопнул. Хорошо еще, я человек незлобивый, и все же если так будет продолжаться дальше, то либо я его заколю, чтобы малость порассеяться, либо он меня.

— Чума на вашу голову! Этим не шутят, вы знаете, что Шико превосходный фехтовальщик. Вы томитесь в своей тюрьме, но подумайте — в гробу вам будет еще скучнее.

— Честное слово, вот в этом я не уверен.

— Полноте, — с улыбкой сказал Бюсси. — Хотите, я оставлю вам своего пажа?

— Мне?

— Да, вам. Это прелестный мальчик.

— Спасибо, — сказал Сен-Люк, — пажи мне противны. Король предложил допустить ко мне любого моего пажа, но я отказался. Предложите вашего мальчика королю, который устраивает свой дом. Что до меня, то, когда я выберусь отсюда, я буду жить как на Зеленом празднестве в замке Шенонсо: меня будут обслуживать одни женщины, и я сам подберу для них костюмы.

— Ба! — настаивал Бюсси. — А все же попробуйте.

— Бюсси, — с досадой сказал Сен-Люк, — с вашей стороны нехорошо так издеваться надо мной.

— Ну, уступите мне, сделайте милость.

— Ни за что.

— Говорю вам, я знаю, чего вам недостает.

— Нет, нет и нет. Тысячу раз нет.

— Эй, паж! Подойдите сюда!

— Смерть Христова! — воскликнул Сен-Люк.

Паж покинул свое убежище и приближался к ним, весь пунцовый от смущения.

— О! О! — прошептал Сен-Люк. Узнав Жанну в костюме пажа де Бюсси, он потерял дар речи.

— Ну как, — осведомился Бюсси, — отослать его обратно?

— Нет, истинный бог, нет! — воскликнул Сен-Люк. — Ах, Бюсси, Бюсси, клянусь вам в вечной дружбе!

— Не забывайте, Сен-Люк, что если вас и не слышат, то все же на вас смотрят.

— Ваша правда, — отозвался Сен-Люк.

И, уже сделав два стремительных шага к жене, он отпрянул на три шага назад. Действительно, господин де Нанси, удивленный весьма выразительной пантомимой, которую невольно разыграл Сен-Люк, начал было прислушиваться к их разговору, но тут мысли капитана отвлек сильный шум, донесшийся из застекленной галереи.

— Ах, боже мой! — воскликнул господин де Нанси. — Видно, его величество изволит гневаться на кого-то.

— Очень похоже на это, — подхватил Бюсси, изобразив на лице испуг. — Но на кого? Неужели на герцога Анжуйского, с которым я пришел в Лувр?

Капитан поправил шпагу на бедре и двинулся к галерее, откуда, сквозь своды и стены, доносились возбужденные голоса.

— Ну, скажите, разве я не хорошо все устроил? — спросил Бюсси.

— А что там происходит? — поинтересовался Сен-Люк.

— Король и герцог Анжуйский рвут друг друга на куски. Это, должно быть, прелюбопытнейшее зрелище; я мчусь туда, чтобы ничего не пропустить. А вы воспользуйтесь суматохой, но только не вздумайте бежать. Все равно это бесполезно, король вас из-под земли достанет. Лучше спрячьте сего благолепного отрока, которого я вам оставляю, куда-нибудь в безопасное место. Есть у вас потайной шалаш?

— Найдется, клянусь богом, а впрочем, если бы и не нашелся, я бы его сам построил. По счастью, я прикидываюсь больным и не выхожу из спальни.

— В таком случае прощайте, Сен-Люк. Сударыня, не забывайте меня в своих молитвах.

И Бюсси, как нельзя более довольный шуткой, которую ему удалось сыграть с Генрихом III, вышел из королевской передней и направил свои стопы в галерею, где король, багровый от гнева, убеждал герцога Анжуйского, белого от ярости, что главным зачинщиком событий прошлой ночи был Бюсси.

— Я вас заверяю, государь, — горячился герцог Анжуйский, — д'Эпернон, Шомберг, д'О, Можирон и Келюс подкарауливали его у Турнельского дворца.

— Кто вам это сказал?

— Я их сам видел, государь. Собственными глазами видел.

— В кромешной тьме, не правда ли? Ночью было темно, как в печке.

— Ну, я распознал их не по лицам.

— А тогда по чему же вы их распознали? По спинам, что ли?

— Нет, государь, по голосам.

— Они с вами говорили?

— Если бы только говорили! Они меня приняли за Бюсси и напали на меня.

— На вас?

— Да, на меня.

— А что за нелегкая вас понесла к Сент-Антуанским воротам?

— Какое это имеет значение?

— Хочу знать, и все тут. Нынче у меня разыгралось любопытство.

— Я шел к Манасесу.

— К Манасесу, к еврею!

— А вы-то небось навещаете Руджиери, отравителя.

— Я волен навещать кого вздумается. Я — король.

— Вы не отвечаете, а отмахиваетесь от ответа.

— Как бы то ни было, я повторяю: их вызвал на это Бюсси.

— Бюсси?

— Да.

— Где же?

— На балу у Сен-Люка.

— Бюсси вызвал сразу пятерых? Полноте! Бюсси — храбрец, но он не сумасшедший.

— Клянусь смертью Христовой! Вам говорят — я лично был свидетелем его поведения. И потом — Бюсси еще не на такое способен. Вы тут мне его невинным агнцем расписали, а он ранил Шомберга в ляжку, д'Эпернона в руку, а Келюса чуть не уложил на месте.

— В самом деле? — приятно удивился герцог. — А вот об этом он умолчал. При первой встрече не премину его поздравить.

— А я, — сказал король, — я никого не намерен поздравлять, но я примерно накажу этого забияку.

— Тогда я, — возразил герцог, — я, на которого ваши друзья замахиваются, не только нападая на Бюсси, но и дерзая поднять руку непосредственно на мою особу, тогда я наконец узнаю, действительно ли я ваш брат и действительно ли никто во Франции, кроме вашего величества, не имеет права смотреть мне прямо в лицо и не опустить глаза, если не из почтения, то хотя бы из страха.

В эту минуту, привлеченный громкими, срывающимися на крик голосами обоих братьев, появился Бюсси в нарядном костюме из зеленого атласа с розовыми бантами.

— Государь, — сказал он, отвесив Генриху III глубокий поклон, — позвольте засвидетельствовать вам мое нижайшее почтение.

— Клянусь богом! Вот и он! — воскликнул Генрих.

— Ваше величество, мне послышалось, что вы оказали мне высокую честь, упомянув мое имя? — спросил Бюсси.

— Да, — ответил король, — рад вас видеть, ибо что бы там мне ни говорили, но ваше лицо пышет здоровьем.

— Государь, доброе кровопускание весьма освежает кожу, и поэтому нынче вечером я должен выглядеть особенно свежим.

— Ну хорошо, если на вас напали, сеньор де Бюсси, если вас покалечили, обратитесь ко мне с жалобой, и я вас рассужу.

— Позвольте, государь, — сказал Бюсси, — на меня не нападали, меня не калечили, мне не на что жаловаться.

Генрих остолбенел от изумления и уставился на герцога Анжуйского.

— А вы что мне говорили? — спросил он.

— Я сказал, что у Бюсси сквозная рана в бедре от удара шпагой.

— Это правда, Бюсси?

— Поскольку брат вашего величества так утверждает, значит, это правда. Первый принц крови не может лгать.

— И, получив удар шпагой в бедро, вы ни на кого не жалуетесь? — сказал Генрих.

— Я стал бы жаловаться, государь, только в том случае, если бы мне отрубили правую руку, чтобы я не смог отомстить сам за себя, да и тогда, — добавил неисправимый дуэлянт, — я, по всей вероятности, рассчитался бы с обидчиком левой рукой.

— Наглец, — пробормотал Генрих.

— Государь, — обратился к нему герцог Анжуйский, — вы только что толковали о правосудии. Ну что ж, окажите нам правосудие, ничего другого мы не просим. Велите учинить расследование, назначьте судей, и пусть они определят, кто устроил засаду и кто готовил убийство.

Генрих покраснел.

— Нет, — ответил он, — я и на этот раз предпочел бы не знать, кто прав, кто виноват, и объявить всем полное помилование. Я хотел бы примирить этих заклятых врагов, но, к сожалению, Шомберга и д'Эпернона раны удерживают в постели. Впрочем, господин герцог, кто из моих друзей, по-вашему, был самым неистовым? Скажите, вам это нетрудно определить, ведь, по вашим словам, они и на вас нападали.

— По-моему, Келюс, государь, — сказал герцог Анжуйский.

— Даю слово, вы правы, — сказал Келюс. — Я не прятался за чужие спины, ваше высочество тому свидетель.

— Раз так, — провозгласил Генрих, — пускай господин де Бюсси и господин де Келюс помирятся от лица всех участников.

— О! — воскликнул Келюс. — Что это значит, государь?

— Это значит: я хочу, чтобы вы обнялись с господином де Бюсси, обнялись здесь, на моих глазах, и немедленно.

Келюс нахмурился.

— В чем дело, синьор? — прогнусавил Бюсси, повернувшись к Келюсу и размахивая руками в подражание бурной жестикуляции итальянца Панталоне.[97] — Неужели вы откажете мне в этой милости?

Выходка была столь неожиданной и Бюсси вложил в нее столько шутовского усердия, что даже король рассмеялся. Тогда Бюсси приблизился к Келюсу.

— Давай, Монсу, — сказал он, — такова воля короля. — И обвил руками шею миньона.

— Надеюсь, эта церемония нас ни к чему не обязывает? — прошептал Келюс на ухо Бюсси.

— Не волнуйтесь, — также шепотом ответил Бюсси. — Рано или поздно, но мы встретимся.

Весь красный и растрепанный, Келюс, дрожа от ярости, отпрянул назад.

Генрих нахмурил брови, но Бюсси, все еще изображая Панталоне, сделал пируэт и покинул залу совета.

VI

О ТОМ, КАК СОВЕРШАЛСЯ МАЛЫЙ ВЕЧЕРНИЙ ТУАЛЕТ КОРОЛЯ ГЕНРИХА III
После этой начавшейся трагедией и закончившейся комедией сцены, отголоски которой, подобно эху, вылетели из Лувра и распространились по всему городу, король в великом гневе последовал в свои покои; сопровождавший его Шико назойливо осаждал своего господина просьбами об ужине.

— Я не голоден, — бросил король, перешагивая через порог своей опочивальни.

— Возможно, — ответил Шико, — но я, я взбешен до крайности, и меня мучит желание кого-то или что-то укусить, ну хотя бы зажаренную баранью ножку.

Король сделав вид, что ничего не слышит, расстегнул свой плащ, положил его на постель, снял шляпу, приколотую к волосам длинными черными булавками, и швырнул на кресло. Затем устремился в переднюю, в которую выходила дверь из комнаты Сен-Люка, смежной с королевской опочивальней.

— Жди меня здесь, шут, — приказал он, — я вернусь.

— О, не спеши, сын мой, — сказал Шико, — не торопись. Мне бы даже хотелось, — продолжал он, прислушиваясь к удаляющимся шагам Генриха, — чтобы ты подольше там оставался и дал бы мне время подготовить тебе маленький сюрприз.

Когда шум шагов совсем затих, Шико открыл дверь в переднюю и крикнул: «Эй, кто там есть!»

Подбежал слуга.

— Король изменил свое решение, — сказал Шико, — он велел подать сюда изысканный ужин на две персоны, для него и для Сен-Люка. И советовал особое внимание обратить на вино. Теперь поторапливайтесь.

Слуга повернулся на каблуках и со всех ног помчался выполнять приказ Шико, ничуть не сомневаясь, что он исходит от самого короля.

Тем временем Генрих III, как мы уже говорили, прошел в комнату, отведенную Сен-Люку; последний, будучи предупрежден о королевском визите, лежал в постели и слушал, как читает молитвы старик слуга, последовавший за ним в Лувр и разделивший его заточение. В углу, на позолоченном кресле, опустив голову на руки, глубоким сном спал паж, приведенный Бюсси.

Одним взглядом король охватил всю эту картину.

— Что это за юноша? — подозрительно спросил он у Сен-Люка.

— Разве вы забыли, ваше величество? Заперев меня здесь, вы милостиво разрешили мне вызвать одного из моих пажей.

— Да, конечно, — ответил Генрих.

— Ну я и воспользовался вашим дозволением, государь.

— Ах вот как!

— Ваше величество раскаиваетесь в том, что даровали мне это развлечение? — осведомился Сен-Люк.

— Нет, сын мой, нет. Напротив. Забавляйся, сделай милость. Как ты себя чувствуешь?

— Государь, — сказал Сен-Люк, — меня сильно лихорадит.

— Оно и видно. У тебя все лицо пылает, мой мальчик. Пощупаем пульс, ты знаешь, ведь я кое-что смыслю в медицине.

Сен-Люк неохотно протянул руку.

— Ну да, — сказал король, — пульс прерывистый, возбужденный.

— О государь, — простонал Сен-Люк, — я и вправду серьезно болен.

— Успокойся. Я пришлю к тебе моего придворного врача.

— Благодарствуйте, государь, я не выношу Мирона.

— Я сам буду ухаживать за тобой.

— Государь, я не допущу…

— Я прикажу постелить мне постель в твоей спальне, Сен-Люк. Мы проболтаем всю ночь, у меня накопилась уйма всякой всячины, которой я хотел бы с тобой поделиться.

— Ах! — в отчаянии воскликнул Сен-Люк. — Вы называете себя человеком, сведущим в медицине, вы называете себя моим другом и хотите мне помешать выспаться.Клянусь смертью Христовой, лекарь, у вас странная манера обращаться с вашими пациентами! Клянусь смертью Христовой, государь, вы как-то уж слишком по-своему любите своих друзей!

— Как! Ты хочешь остаться наедине со всеми твоими страданиями?

— Государь, со мной Жан, мой паж.

— Но он спит.

— Вот потому-то я и предпочитаю, чтобы за мной ухаживали слуги; по меньшей мере они не мешают мне спать.

— Ну хоть позволь мне вместе с ним бодрствовать у твоего изголовья, клянусь, я заговорю с тобой, только если ты проснешься.

— Государь, я просыпаюсь злющий как черт, и надо очень привыкнуть ко мне, чтобы простить все глупости, которые я наболтаю перед тем, как окончательно прийти в себя.

— Ну хотя бы приди побудь при моем вечернем туалете.

— А потом мне будет дозволено вернуться к себе и лечь в постель?

— Ну само собой.

— Коли так, извольте! Но предупреждаю, я буду жалким придворным, даю вам слово. Меня уже сейчас чертовски клонит ко сну.

— Ты волен зевать, сколько тебе вздумается.

— Какой деспотизм! — сказал Сен-Люк. — Ведь в вашем распоряжении все остальные мои приятели.

— Как же, как же! В хорошеньком они состоянии, Бюсси отделал их лучше некуда. У Шомберга продырявлена ляжка, у д'Эпернона запястье разрезано, как испанский рукав. Келюс все еще не может прийти в себя после вчерашнего удара эфесом шпаги по голове и сегодняшних объятий. Остаются д'О, — а он надоел мне до смерти, — и Можирон, который вечно на меня ворчит. Ну, пошли, разбуди этого спящего красавца, и пусть он тебе подаст халат.

— Государь, не соблаговолит ли ваше величество покинуть меня на минуту?

— Для чего это?

— Уважение…

— Ну, какие пустяки.

— Государь, через пять минут я буду у вашего величества.

— Через пять минут, согласен. Но не более пяти минут, ты слышишь, а за эти пять минут припомни для меня какие-нибудь забавные истории, и мы постараемся посмеяться.

С этими словами король, получивший половину того, что он хотел получить, вышел, удовлетворенный тоже наполовину.

Дверь еще не успела закрыться за ним, как паж внезапно встрепенулся и одним прыжком очутился у портьеры.

— Ах, Сен-Люк, — сказал он, когда шум королевских шагов затих, — вы меня снова покидаете. Боже мой! Какое мучение! Я умираю от страха. А что, если меня обнаружат?

— Милая моя Жанна, — ответил Сен-Люк, — Гаспар, который перед вами, защитит вас от любой нескромности. — И он показал ей на старого слугу.

— Может быть, мне лучше уйти отсюда? — краснея, предложила молодая женщина.

— Если таково ваше непременное желание, Жанна, — печально проговорил Сен-Люк, — я прикажу проводить вас во дворец Монморанси, ибо только мне одному воспрещается покидать Лувр. Но если вы будете столь же добры, сколь вы прекрасны, если вы отыщете в своем сердце хоть какие-то чувства к несчастному Сен-Люку, пусть хотя бы простое расположение, вы подождете здесь несколько минут. У меня невыносимо разболятся голова, нервы, внутренности, королю надоест видеть перед собой такую жалкую фигуру, и он отошлет меня в постель.

Жанна опустила глаза.

— Ну хорошо, — сказала она, — я подожду, но скажу вам, как король: не задерживайтесь.

— Жанна, моя ненаглядная Жанна, вы восхитительны. Положитесь на меня, я вернусь к вам, как только предоставится малейшая возможность. И, знаете, мне пришла в голову одна мысль, я ее хорошенько обдумаю и, когда вернусь, расскажу вам.

— О том, как выбраться отсюда?

— Надеюсь.

— Тогда идите.

— Гаспар, — сказал Сен-Люк, — не пускайте сюда никого. Через четверть часа заприте дверь на ключ и ключ принесите мне в опочивальню короля. Потом отправляйтесь во дворец Монморанси и скажите, чтобы там не беспокоились о госпоже графине, а сюда возвращайтесь только завтра утром.

Эти распоряжения, которые Гаспар выслушал с понимающей улыбкой, пообещав выполнить все в точности, вызвали на щеках Жанны новую волну яркого румянца.

Сен-Люк взял руку своей жены и запечатлел на ней нежный поцелуй, затем решительными шагами направился в комнату Генриха, который начинал уже выказывать беспокойство.

Оставшись одна, Жанна, вся дрожа от нервного напряжения, укрылась за пышными складками балдахина кровати, притаившись в уголке постели. Мечтая, волнуясь, сердясь, новобрачная машинально вертела в руках сарбакан[98] и тщетно пыталась найти выход из нелепого положения, в которое она попала.

При входе в королевскую опочивальню Сен-Люка оглушил терпкий, сладострастный аромат, пропитавший все помещение. Ноги Генриха утопали в ворохах цветов, которым срезали стебли из боязни, как бы они — не приведи бог! — не побеспокоили нежную кожу его величества: розы, жасмин, фиалки, левкои, несмотря на холодное время года, покрывали пол, образуя мягкий, благоухающий ковер.

В комнате с низким, красиво расписанным потолком, как мы уже говорили, стояли две кровати, одна из них — особенно широкая, хотя и была плотно придвинута изголовьем к стене, занимала собой чуть ли не третью часть помещения.

На шелковом покрывале этой кровати красовались шитые золотом мифологические персонажи, они изображали историю Кенея,[99] или Кениды, превращавшегося то в мужчину, то в женщину, и, как можно себе представить, для изображения этой метаморфозы художнику приходилось до предела напрягать свою фантазию. Балдахин из посеребренного полотна оживляли различные фигуры, вышитые шелком и золотом; ту его часть, которая, примыкая к стене, образовывала изголовье постели, украшали королевские гербы, вышитые разноцветными шелками и золотой канителью.

Окна были плотно закрыты занавесями из того же шелка, что и покрывало постели, этой же материей были обиты все кресла и диваны. С потолка, посредине комнаты, на золотой цепи свисал светильник из позолоченного серебра, в котором пылало масло, источавшее тонкий аромат. Справа у постели золотой сатир держал в руке канделябр с четырьмя зажженными свечками из розового воска. Эти ароматические свечи, по толщине не уступавшие церковным, вместе со светильником довольно хорошо освещали комнату.

Король восседал на стуле из черного дерева с золотыми инкрустациями, поставив босые ноги на цветочный ковер. Он держал на коленях семь или восемь маленьких щенят-спаньелей, их влажные мордочки нежно щекотали королевские ладони. Двое слуг почтительно разбирали на пряди и завивали подобранные сзади, как у женщины, волосы короля, его закрученные кверху усы, его редкую клочковатую бородку. Третий слуга осторожно накладывал на лицо его величества слой жирной розовой помады, приятной на вкус и источающей невероятно соблазнительный запах.

Генрих сидел, закрыв глаза, и с величественным и глубокомысленным видом индийского божества позволял производить над своей особой все эти манипуляции.

— Сен-Люк, — бормотал он, — где же Сен-Люк?

Сен-Люк вошел. Шико взял его за руку и подвел к королю.

— Держи, — сказал он Генриху III, — вот он, твой дружок Сен-Люк. Прикажи ему помазаться или, правильнее сказать, вымазаться твоей помадой, ибо, если ты не примешь этой необходимой предосторожности, случится беда: либо тебе, пахнущему так хорошо, будет казаться, что он дурно пахнет, либо ему, который ничем не пахнет, будет казаться, что ты слишком уж благоухаешь. Ну-ка, подайте сюда гребенки и притирания, — добавил Шико, располагаясь в большом кресле напротив короля, — я тоже хочу помазаться.

— Шико! Шико! — воскликнул Генрих. — У вас очень сухая кожа, она потребует изрядного количества помады, а ее и для меня-то едва хватает; ваши волосы так жестки, что мои гребешки поломают о них все зубья.

— Моя кожа высохла в непрестанных битвах за тебя, неблагодарный король! И кудри мои жестки только потому, что ты меня постоянно огорчаешь, и от этого они все время стоят дыбом. Однако если ты отказываешь мне в помаде для щек, то есть для моей внешней оболочки, пусть будет так, сын мой, вот все, что я могу сказать.

Генрих пожал плечами с видом человека, не расположенного развлекаться шуточками столь низкого пошиба.

— Оставьте меня в покое, — сказал он, — вы несете вздор.

Затем повернулся к Сен-Люку:

— Ну как, сын мой, прошла твоя голова?

Сен-Люк поднес руку ко лбу и испустил жалобный вздох.

— Вообрази, — продолжал Генрих, — я видел Бюсси д'Амбуаза. Ай! Сударь, — воскликнул он, обращаясь к куаферу, — вы меня обожгли.

Куафер бросился на колени.

— Вы видели Бюсси д'Амбуаза? — переспросил Сен-Люк, внутренне трепеща.

— Да, — ответил король, — можешь ты понять, как эти растяпы, которые на него впятером набросились, ухитрились упустить его из рук? Я прикажу колесовать их. Ну а если бы ты был с ними, как ты думаешь, Сен-Люк?

— Государь, вероятно, и мне посчастливилось бы не больше, чем моим товарищам.

— Полно! Зачем ты так говоришь? Ставлю тысячу золотых экю, что на каждые шесть попаданий Бюсси у тебя было бы десять. Черт возьми! Надо посмотреть, как это у тебя получается. Ты все еще дерешься на шпагах, малыш?

— Ну конечно, государь.

— Я спрашиваю, часто ли ты упражняешься в фехтовании.

— Почти ежедневно, когда здоров, но, когда болею, я ни на что не гожусь.

— Сколько раз тебе удавалось задеть меня?

— Мы фехтовали примерно наравне, государь.

— Да, но я фехтую лучше Бюсси. Клянусь смертью Христовой, сударь, — сказал Генрих брадобрею, — вы мне оторвете ус.

Брадобрей упал на колени.

— Государь, — попросил Сен-Люк, — укажите мне лекарство от болей в сердце.

— Ешь побольше, — ответил король.

— О государь, мне кажется, вы ошибаетесь.

— Нет, уверяю тебя.

— Ты прав, Валуа, — вмешался Шико, — я и сам испытываю сильные боли не то в сердце, не то в желудке, не знаю точно где, и потому выполняю твое предписание.

Тут раздались странные звуки, словно часто-часто защелкала зубами обезьяна.

Король обернулся и взглянул на шута.

Шико, в одиночку проглотив обильный ужин, заказанный им на двоих от имени короля, весело лязгая зубами, что-то поглощал из чашки японского фарфора.

— Вот как! — воскликнул Генрих. — Черт возьми, что вы там делаете, господин Шико?

— Я принимаю помаду внутрь, — ответил Шико, — раз уж наружное употребление мне запрещено.

— Ах, предатель! — возмутился король и так резко дернул головой, что намазанный помадой палец камердинера угодил ему прямо в рот.

— Ешь, сын мой, — с важностью проговорил Шико. — Я не такой деспот, как ты; наружное или внутреннее — все равно, оба употребления я тебе разрешаю.

— Сударь, вы меня задушите, — сказал Генрих камердинеру.

Камердинер упал на колени, как это проделали до него куафер и брадобрей.

— Пусть позовут капитана гвардейцев! — закричал Генрих. — Пусть немедленно позовут капитана.

— А зачем он тебе понадобился, твой капитан? — осведомился Шико. Он обмакнул палец в содержимое фарфоровой чашки и хладнокровно обсасывал его.

— Пусть он нанижет Шико на шпагу и приготовит из его тела, каким бы оно ни было костлявым, жаркое для моих псов.

Шико вскочил на ноги и нахлобучил шляпу задом наперед.

— Клянусь смертью Христовой! — завопил он. — Бросить Шико собакам, скормить дворянина четвероногим скотам! Добро, сын мой, пусть он только появится, твой капитан, и мы увидим.

С этими словами шут выхватил из ножен свою длинную шпагу и так потешно принялся размахивать ею перед куафером, брадобреем и камердинером, что король не мог удержаться от смеха.

— Но я голоден, — жалобно сказал он, — а этот плут один съел весь ужин.

— Ты привередник, Генрих, — ответил Шико. — Я приглашал тебя за стол, но ты не пожелал. На худой конец, тебе остался бульон. Что до меня, то я уже утолил свой голод и иду спать.

Пока шла эта словесная перепалка, появился старик Гаспар и вручил своему господину ключ от комнаты.

— И я тоже иду, — сказал Сен-Люк. — Я чувствую, что больше не могу держаться на ногах, еще немного — и я нарушу всякий этикет и в присутствии короля свалюсь в нервном припадке. Меня всего трясет.

— Держи, Сен-Люк, — сказал король, протягивая молодому человеку двух своих щенков, — возьми их с собой, непременно возьми.

— А что прикажете с ними делать?

— Положи их с собой в постель, болезнь оставит тебя и перейдет на них.

— Благодарствую, государь, — сказал Сен-Люк, водворяя щенков обратно в корзину. — Я не доверяю вашим предписаниям.

— Ночью я навещу тебя, Сен-Люк, — пообещал король.

— О, ради бога, не утруждайте себя, государь, — взмолился Сен-Люк. — Вы можете меня разбудить внезапно, и говорят, от этого случается эпилепсия.

С этими словами Сен-Люк отвесил королю поклон в вышел из комнаты. Пока дверь не закрылась, король в знак дружеского расположения усердно махал вслед ему рукой.

Шико исчез еще раньше.

Двое или трое придворных, присутствовавших при вечернем туалете короля, в свою очередь покинули опочивальню.

Возле короля остались только слуги. Они наложили на его лицо маску из тончайшего полотна, пропитанную благовонными маслами. В маске были прорезаны отверстия для носа, глаз и рта. На лоб и уши короля почтительно натянули шелковый колпак, украшенный серебряным шитьем.

Затем короля облекли в ночную кофту из розового атласа, стеганного на вате и подбитого шелком, на руки натянули перчатки из кожи, такой мягкой, что на ощупь ее можно было принять за шерсть. Перчатки доходили до локтей, изнутри они были покрыты слоем ароматного масла, придававшего им особую эластичность, секрет которой нельзя было разгадать, не вывернув перчатки наизнанку.

Когда таинство королевского туалета было завершено, Генриху вручили золотую чашу с крепким бульоном, но, прежде чем поднести этот сосуд ко рту, он отлил половину бульона в другую чашу, точную копию той, что держал в руках, и приказал отнести ее Сен-Люку и пожелать ему доброй ночи.

Затем настала очередь бога, с которым в тот вечер Генрих, несомненно в силу своей чрезмерной занятости, обошелся довольно небрежно. Он ограничился тем, что наскоро пробормотал одну-единственную молитву и даже не прикоснулся к освященным четкам. Затем он велел раскрыть постель, окропленную кориандром, ладаном и корицей, и улегся.

Умостившись на многочисленных подушках, Генрих приказал убрать цветочный настил, от которого в комнате стало душно. Чтобы проветрить помещение, на несколько секунд распахнули окна. Затем в мраморном камине запылали сухие виноградные лозы, пышный и яркий огонь мгновенно вспыхнул и тут же угас, но по всей опочивальне разлилось приятное тепло.

Тогда слуги задернули все занавески и портьеры и впустили в комнату огромного пса, королевского любимца, которого звали Нарцисс. Одним прыжком Нарцисс вскочил на королевское ложе, потоптался на нем, повертелся и улегся поперек постели в ногах у своего хозяина.

Последний слуга, оставшийся в комнате, задул свечи из розового воска в руках золотого сатира, притушив свет ночника, сменив фитиль на более узкий, и, в свою очередь, на цыпочках вышел из опочивальни.

И вот уже король Франции, став спокойнее, беспечнее, беспамятнее праздных монахов своего королевства, засевших в тучных монастырях, забыл о том, что на свете есть Франция.

Он уснул.

Полчаса спустя бодрствовавшие в галереях часовые, которым с их постов были видны занавешенные окна королевской опочивальни, заметили, что светильник в ней погас и серебристое сияние луны заменило на стеклах окрашивавший их изнутри нежный розоватый свет. Часовые подумали, что его величество крепко спит.

И тогда умолкли все шумы внутри и снаружи Лувра, и в его сумрачных коридорах можно было услышать полет даже самой осторожной летучей мыши.

VII

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ ГЕНРИХ III НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ОКАЗАЛСЯ ОБРАЩЕННЫМ, ХОТЯ ПРИЧИНЫ ОБРАЩЕНИЯ ОСТАЛИСЬ НЕИЗВЕСТНЫ
Два часа прошли спокойно.

Вдруг тишину разорвал леденящий душу вопль. Он исходил из опочивальни его величества. Однако ночник там по-прежнему был потушен, во дворце стояла все та же глубокая тишина и не раздавалось ни одного звука, кроме этого страшного крика короля.

Ибо кричал король.

А потом послышался стук падающей мебели, звон фарфора, разлетающегося на мелкие осколки, и торопливые, тревожные шаги человека, который, обезумев, мечется из угла в угол, и новый вопль, сопровождаемый собачьим лаем. Тогда повсюду вспыхнули огни, в галереях заблестели шпаги, и мраморные колонны задрожали от тяжелой поступи заспанной стражи.

— К оружию! — гремело со всех сторон. — К оружию! Король зовет! На помощь королю! Скорей!

И в одно мгновение капитан гвардейцев, полковник швейцарцев, придворные, дежурные аркебузиры ворвались в королевскую опочивальню, и два десятка факелов разом осветили темную комнату.

Кресло опрокинуто, на полу осколки фарфора, постель смята, простыни и одеяла разбросаны по всему полу, а возле кровати — Генрих, нелепый и жуткий в своем ночном одеянии, волосы — дыбом, выпученные глаза вперились в одну точку.

Правая рука короля протянута вперед и трепещет, как лист на ветру.

Левая рука судорожно вцепилась в рукоятку бессознательно схваченной шпаги.

Пес, взбудораженный не меньше своего хозяина, смотрит на короля, широко расставив лапы, и жалобно завывает.

Казалось, Генрих окаменел от ужаса; люди, вбежавшие в опочивальню, не смели нарушить это оцепенение и только переглядывались и ждали, охваченные страшной тревогой.

И тут в комнату влетела полуодетая, закутанная в широкий плащ юная королева Луиза Лотарингская; отчаянные вопли супруга разбудили это белокурое и нежное создание, которое вело на грешной земле беспорочную жизнь святой.

— Государь, — обратилась она к королю, вся трясясь от страха, — что случилось? Боже мой! До меня донеслись ваши крики, и вот я прибежала.

— Ни… ни… ничего… — пробормотал король, все еще уставившись в одну точку; казалось, он различает в воздухе какой-то призрак, видимый только ему одному.

— Но ваше величество кричали, — настаивала королева. — Значит, ваше величество страдает.

Ужас был так отчетливо выражен на лице короля, что постепенно сообщился всем собравшимся в опочивальне. Одни отступили к стене, другие придвинулись к королю и пожирали его глазами, пытаясь удостовериться, не ранен ли он, не поразила ли его молния, не укусил ли какой-нибудь ядовитый гад.

— О государь! — воскликнула королева. — Небом вас заклинаю, не держите нас в таком страхе. Может быть, позвать вам лекаря?

— Лекаря? — мрачно переспросил Генрих. — Нет, тело мое здорово, это душа, это дух мой страждет… Нет, не лекаря… исповедника.

Придворные переглянулись, обшарили глазами двери, занавески, паркет, потолок…

Но нигде не осталось ни малейшего следа от невидимого призрака, который так напугал короля.

После того как тщетность поисков стала очевидной, любопытство удвоилось: мрак тайны сгустился — король потребовал исповедника.

Тотчас же гонец вскочил на коня, и тысячи искр рассыпались по мощеному двору Лувра. За каких-нибудь пять минут Жозефа Фулона, аббата монастыря Святой Женевьевы, разбудили, вытащили из постели и доставили к королю.

С появлением духовника сумятица улеглась и восстановилась тишина. Все задавали друг другу вопросы, строили догадки, находили объяснения, но главным образом дрожали от страха… Король исповедуется!

Наутро после ночного переполоха король поднялся первым и распорядился запереть все входы и выходы и никого не впускать во дворец, кроме его духовника.

Затем он приказал позвать к нему казначея, продавца воска, церемониймейстера, взял свой молитвенник в черном переплете и принялся читать молитвы, потом прервал чтение, занялся было вырезыванием фигурок святых, но вдруг и это занятие бросил и приказал созвать всех миньонов.

Выполнять этот приказ начали с Сен-Люка, но Сен-Люк мучился сильнее, чем когда-либо. Он изнывал, он был раздавлен смертельной усталостью. Болезнь довела его до полного изнеможения, вызвала сонливость; прошлой ночью он впал в глубокий сон, похожий на летаргию, и единственный во всем дворце ничего не слыхал, хотя от королевской опочивальни его отделяла только тонкая стенка. Поэтому он испросил дозволения остаться в постели, пообещав прочитать столько молитв, сколько будет угодно королю.

Когда Генриху рассказали, какие муки испытывает несчастный Сен-Люк, он перекрестился и приказал послать к бедному страдальцу королевского аптекаря.

Затем король распорядился доставить в Лувр из монастыря Святой Женевьевы все дисциплины, служащие для бичевания. Одетый во все черное, он прошел перед строем своих миньонов — перед хромающим Шомбергом, перед д'Эперноном с рукой на перевязи, перед Келюсом, который все еще не пришел в себя, перед дрожащими от страха д'О и Можироном, прошел, раздавая им плети и наставляя своих любимчиков безжалостно бичевать самих себя и друг друга.

Д'Эпернон попросил освободить его от бичевания, ссылаясь на раненую руку, которая не позволит ему достойно отвечать на полученные удары, что, несомненно, внесет разлад в общую гармонию.

Но Генрих ответил, что такое покаяние будет еще угоднее богу.

Он пожелал сам подать пример благочестивого рвения. Снял камзол, колет, рубашку и принялся хлестать себя по плечам с усердием святого великомученика. Шико хотел было, по своей обычной привычке, посмеяться и отделаться шуточками, но, перехватив свирепый взгляд короля, уразумел, что время не для шуток. Тогда он, как и все остальные, взял дисциплину и принялся за дело с той лишь разницей, что бичевал не себя, а своих соседей, а если поблизости не оказывалось ничьей спины, то сбивал отшелушившуюся краску с колонн и со стен.

В этой суматохе лицо короля понемногу приняло более спокойное выражение, однако на нем все еще отражалась какая-то гнетущая тайная дума.

Неожиданно Генрих бросился вон из опочивальни, приказав миньонам не прекращать бичевания в его отсутствие. Но стоило двери за ним захлопнуться, и все дисциплины опустились, как по мановению волшебной палочки. Только Шико продолжал хлестать д'О, которого он недолюбливал. Д'О старательно отвечал шуту той же монетой. Это был настоящий поединок на плетках.

Генрих устремился в покои королевы. Он преподнес в дар своей супруге жемчужное ожерелье стоимостью в двадцать пять тысяч экю, обаял ее и расцеловал в обе щеки — обряд, который ему не случалось проделывать уже более года, — а потом попросил Луизу снять с себя все драгоценности и надеть власяницу.

Луиза Лотарингская, всегда кроткая и покладистая, тотчас же согласилась. Она лишь спросила, почему ее возлюбленный супруг подарил ей жемчужное ожерелье, раз он желает, чтобы она нарядилась в рубище.

— Во искупление моих грехов, — ответил Генрих.

Такой ответ удовлетворил королеву, так как она лучше всех остальных знала, какое великое множество грехов должен искупить ее муж. Луиза выполнила желание Генриха, и он покинул покои королевы, назначив ей встречу в своей опочивальне.

При появлении короля бичевание возобновилось. Д'О и Шико, не прекращавшие обмениваться ударами, были покрыты кровью. Король похвалил их за усердие и назвал своими единственными настоящими друзьями.

Спустя десять минут вошла королева, одетая во власяницу. Тут же всему двору были розданы свечи, и придворные щеголи и щеголихи, а также добрые парижане, благоговейно преданные своему королю и святой деве, невзирая на непогоду, направились на Монмартр, ступая босыми ногами по льду и снегу. Поначалу все они дружно дрожали от холода, но вскоре многих согрели яростные удары, которые Шико щедро раздавал тем, кто имел несчастье оказаться в пределах досягаемости его плетки.

Д'О признал себя побежденным и держался на расстоянии доброй полусотни шагов от Шико.

К четырем часам дня мрачное шествие закончилось, монастыри получили богатые пожертвования, у всего двора распухли ноги, со спин куртизанов была содрана кожа, королева появилась на всеобщее обозрение в одной рубашке из небеленого холста, король — с четками в виде черепов. И слез, и воплей, и молитв, и ладана, и песнопений — всего было вдоволь.

Как видите, денек выдался просто на славу.

Действительно, чтобы угодить королю, все покорно терпели холод и удары плетей, и никто не мог угадать, почему их повелитель, еще позавчера весело носившийся в танце, нынче с таким самозабвением предался унылому делу покаяния и умерщвления плоти.

Гугеноты, лигисты и вольнодумцы, смеясь, глазели, как движется покаянное шествие, и, будучи по природе своей гнусными злопыхателями, осмеливались отпускать ядовитые замечания — дескать, прошлый раз процессия была куда внушительней, да и к бичеванию кающиеся относились с большей ответственностью, — хотя эти утверждения совершенно не соответствовали истине.

Генрих вернулся в Лувр голодный, с плечами, исполосованными синими и багровыми рубцами. Во время шествия он ни на шаг не отходил от королевы и, пользуясь каждой передышкой, каждой остановкой процессии возле какой-нибудь часовни, сулил ей новые и новые подарки или строил планы совместного паломничества к святыням.

Что касается Шико, то, устав размахивать плеткой и проголодавшись от этого непривычного физического упражнения, на которое его подвигнул король, он после Монмартрских ворот незаметно отделился от процессии и вместе со своим дружком, братом Горанфло, тем самым монахом из монастыря Святой Женевьевы, который собирался исповедовать Бюсси, завернул в садик одной харчевни, пользовавшейся отменной репутацией. Там приятели распили изрядное количество бутылок пряного вина и полакомились чирком, убитым в болотах Гранж-Бательер. Затем, когда процессия возвращалась обратно, Шико снова занял свое место в рядах кающихся и вернулся в Лувр, с превеликим усердием бичуя без разбора всех, кто попадется под руку, — и кавалеров и дам; на его языке это называлось: «Раздавать полное отпущение грехов».

Когда стемнело, король почувствовал себя усталым от поста, от ходьбы босыми ногами по снегу, от неистовых ударов плети. Он приказал сервировать постный ужин, положить на плечи припарки, развести в камине большой огонь и отправился навестить Сен-Люка. Сен-Люк выглядел совсем здоровым и веселым.

Со вчерашнего дня король сильно переменился. Теперь он думал только о бренности всего земного, о покаянии и смерти.

— Ах! — вздохнул он с выражением человека, глубоко разочарованного. — Господь прав, делая наше существование столь горьким и тягостным.

— Но почему, государь? — спросил Сен-Люк.

— Потому что человек, устав от тягот мира сего, не страшится смерти, а, напротив, жаждет ее прихода.

— Прошу прощения, государь, — возразил Сен-Люк, — говорите только за себя самого, я вовсе не жажду смерти. Отнюдь.

— Слушай, Сен-Люк, — произнес король, сокрушенно покачивая головой, — ты поступишь правильно, ежели последуешь моему совету, более того, моему примеру.

— С превеликим удовольствием, государь, коли ваш пример мне понравится.

— Хочешь, я оставлю корону, а ты — жену, и мы вместе затворимся в какой-нибудь обители? У меня есть разрешение нашего святейшего отца. Завтра мы уже примем постриг, я буду зваться брат Генрих…

— Простите, государь, простите, но вы не дорожите своей короной, она вам уже изрядно поднадоела, иное дело моя жена — она мне очень дорога, ведь я ее совсем еще не знаю. Поэтому я не могу принять ваше предложение.

— Ох, ох, — завздыхал Генрих, — по-видимому, ты не так уж болен, как это кажется.

— Правда ваша, государь, мне весьма полегчало. Дух мой спокоен, а сердце исполнено радости. И я испытываю безумную тягу к счастью и к наслаждениям.

— Бедный Сен-Люк! — вздохнул король, складывая ладони, как на молитву.

— Это вчера, государь, нужно было ко мне обращаться с вашими предложениями, вчера. О, вчера я был капризным и угрюмым страдальцем. Из-за пустяка мог бы утопиться в колодце. Но нынче вечером все по-другому, я прекрасно провел ночь и отлично — день. Клянусь смертью Христовой! Да здравствует жизнь со всеми ее утехами!

— Ты всуе поминаешь Христа, богохульник!

— Разве я поклялся Христом, государь? Возможно. Но ведь было время — и вы им клялись, если только память мне не изменяет.

— Я клялся, Сен-Люк, но отныне я не клянусь.

— Ну, про себя я так не скажу. Я буду поминать спасителя по возможности меньше, только это я и могу вам пообещать. К тому же господь бог добр и милостив к нам, грешникам, когда грехи наши происходят от человеческих слабостей.

— Ты думаешь, бог дарует мне прощение?

— О, за вас, государь, я не поручусь, я говорю только за себя, за вашего смиренного слугу. Чума меня возьми! Вы, вы греховодничали по-королевски, ну а я грешил, как жалкий любитель, как частное лицо. Надеюсь, в Судный день у господа в руках будут разные весы и разные гири на них.

Король глубоко вздохнул и забормотал «Confiteor»,[100] ударяя себя в грудь при словах «mea culpa».[101]

— Сен-Люк, — спросил он, — скажи наконец, не хочешь ли ты провести ночь в моей опочивальне?

— Это зависит от того, — ответил Сен-Люк, — чем мы будем заниматься в опочивальне вашего величества.

— Мы зажжем все свечи, я лягу, а ты почитаешь молитвы святым.

— Благодарствую, государь.

— Ты отказываешься?

— Такое времяпрепровождение меня не соблазняет.

— Ты меня покидаешь в беде, Сен-Люк, ты меня покидаешь!

— Нет. Я вас не покидаю. Отнюдь!

— Неужели?

— Коли вам так угодно.

— Конечно, мне угодно.

— Но при одном условии sine qua non.[102]

— Каком?

— Пусть ваше величество повелит накрыть столы, созвать придворных, и, ей-богу, мы славно потанцуем.

— Сен-Люк! Сен-Люк! — вскричал король, охваченный ужасом.

— В чем дело? — сказал Сен-Люк. — Я хочу подурачиться сегодня вечером, лично я. А у вас, государь, нет желания выпить и поплясать?

Но Генрих не отвечал. Его дух, порой столь жизнерадостный и бодрый, все больше и больше омрачался; казалось, он борется с какой-то тяготившей его тайной мыслью, так птица, к лапке которой привязан кусок свинца, не может взлететь и тщетно хлопает крыльями.

— Сен-Люк, — наконец произнес король замогильным голосом, — видишь ли ты сны?

— Да, государь, и очень часто.

— Ты веришь в сны?

— Из благоразумия.

— Как так?

— Очень просто. Сны успокаивают, утешают в житейских горестях. К примеру сказать, прошлой ночью мне снился превосходный сон.

— А именно, расскажи…

— Мне снилось, что моя жена…

— Ты все еще думаешь о своей жене, Сен-Люк?

— Более чем когда-либо.

— Ах! — сокрушенно произнес король и возвел глаза к потолку.

— Мне снилось, — продолжал Сен-Люк, — что моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, ибо, государь, жена у меня красавица…

— Увы, да, — сказал король. — Ева тоже была красавицей, нечестивый грешник, а Ева погубила нас всех.

— Ах, вот почему вы настроены против моей жены. Но вернемся к моему сну, государь.

— Я тоже, — сказал король, — и я видел сон…

— Итак, моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, обрела крылья и тело птицы, и вот она, пренебрегая всеми решетками и запорами, перелетает через стены Лувра и с нежным, коротким криком прижимается головкой к стеклам моего окна, и я понимаю, что этим криком она хочет сказать: «Открой мне, Сен-Люк, раствори окно, мой дорогой муженек!»

— И ты открыл? — спросил король, находившийся на грани полного отчаяния.

— А как же иначе? — воскликнул Сен-Люк. — Я со всех ног бросился открывать.

— Суетный ты человек.

— Суетный, если вам так угодно, государь.

— Но тут, надеюсь, ты проснулся.

— Напротив, государь, я всячески старался не просыпаться. Уж до того хорош был сон.

— Значит, ты продолжал его видеть?

— Сколько мог, государь.

— И нынешней ночью, ты рассчитываешь…

— Конечно, рассчитываю на продолжение, и, не извольте гневаться, ваше величество, поэтому-то я и не могу принять ваше милостивое приглашение заняться чтением молитв. Если уж бодрствовать, государь, то я бы хотел по крайней мере получить взамен упущенного сновидения нечто равноценное. И как я уже говорил, если бы ваше величество соблаговолило приказать, чтобы накрыли столы и послали за музыкантами…

— Довольно, Сен-Люк, довольно! — сказал король, поднимаясь с места. — Ты губишь себя, ты и меня погубишь, задержись я здесь у тебя еще немножко. Прощай, Сен-Люк, уповаю, что небо, вместо того бесовского сна-искусителя, ниспошлет тебе сон во спасение, такой сон, который побудил бы тебя завтра покаяться вместе с нами, и тогда мы и спасемся все вместе.

— Сомневаюсь, государь, более того, уверен, что общего спасения у нас не получится, и посему осмелюсь посоветовать вашему величеству нынче же вечером вышвырнуть за двери Лувра этого отпетого вольнодумца Сен-Люка, который решительно собирается умереть нераскаянным.

— Нет, — сказал Генрих, — нет, уповаю, что нынче ночью благодать господня осенит и тебя, подобно тому, как она снизошла на меня, грешного. Доброй ночи, Сен-Люк, я буду молиться за тебя.

— Доброй ночи, государь, а я за вас увижу сон.

И Сен-Люк затянул первый куплет более чем легкомысленной песенки, которую Генрих любил напевать, когда бывал в хорошем настроении духа; знакомый мотив заставил короля ускорить отступление, он захлопнул за собой дверь комнаты Сен-Люка и вернулся к себе, бормоча:

— Господи, владыко живота моего, ваш гнев справедлив и законен, ибо мир с каждым днем делается все хуже и хуже.

VIII

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ БОЯЛСЯ СТРАХА, КОТОРЫЙ ОН ИСПЫТАЛ, И КАК ШИКО БОЯЛСЯ ИСПЫТАТЬ СТРАХ
Выйдя от Сен-Люка, король увидел, что его приказ уже выполнен и весь двор собрался в главной галерее.

Тогда он осыпал своих друзей кое-какими милостями: сослал в провинцию д'О, д'Эпернона и Шомберга, пригрозил отдать под суд Можирона и Келюса, если они еще раз посмеют напасть на Бюсси, Бюсси пожаловал свою руку для поцелуя, а своего брата Франсуа обнял и долго прижимал к сердцу.

К королеве он был чрезвычайно внимателен, наговорил ей тьму любезностей, и придворные даже подумали, что за наследником французского престола теперь дело не станет.

Однако обычный час отхода ко сну приближался, и нетрудно было заметить, что король, елико возможно, оттягивает свой вечерний туалет. Наконец часы в Лувре пробили десять. Генрих медленно обвел глазами придворных; казалось, он раздумывал, кому бы поручить то занятие, от которого уклонился Сен-Люк.

Шико перехватил его взгляд.

— Вот так раз! — сказал он со своей обычной бесцеремонностью. — Нынче вечером ты, мне кажется, строишь глазки, Генрих. Может быть, ты ищешь, кому бы преподнести жирное аббатство с десятью тысячами ливров дохода? Сгинь, нечистая сила! А какой лихой приор из меня выйдет! Подавай сюда твое аббатство, сын мой, подари его мне.

— Сопровождайте меня, Шико, — сказал король. — Доброй ночи, господа. Я иду спать.

Шико повернулся к придворным, подкрутил усы, принял грациозную позу и, томно закатив глаза, повторил, подражая голосу Генриха:

— Доброй ночи, господа, доброй ночи. Мы идем спать.

Придворные закусили губы, король покраснел.

— Ах да, — спохватился Шико, — а где мой куафер, где мой брадобрей, где мой камердинер — и прежде всего где моя помада?

— Нет, — возразил король, — ничего этого не будет. Начинается пост, и я приступил к покаянию.

— Ах, до чего жаль помады, — вздохнул Шико.

Король и шут вошли в уже знакомую нам королевскую опочивальню.

— Так вот оно как, Генрих! — сказал Шико. — Стало быть, я в фаворе, не правда ли? Стало быть, без меня не обойдешься? Стало быть, я смазлив, смазливее этого купидона Келюса?

— Замолчи, шут! — приказал король. — А вы оставьте нас, — обратился он к слугам.

Слуги повиновались, дверь за ними закрылась, Генрих и Шико остались одни. Шико с удивлением посмотрел на короля.

— Зачем ты их отослал? — спросил он. — Ведь нас с тобой еще не умастили притираниями. Может, ты хочешь намазать меня собственноручно, своей королевской десницей? Ну что ж! Эта епитимья не хуже любой другой.

Генрих не отвечал. Они были одни, и два короля, безумец и мудрец, посмотрели в глаза друг другу.

— Помолимся, — сказал Генрих.

— Спасибо! Вот удружил! — воскликнул Шико. — Нечего сказать, приятное времяпрепровождение. Если ты за этим меня пригласил, то лучше мне вернуться обратно в ту дурную компанию, в которой я находился. Прощай, сын мой. Доброй ночи.

— Останьтесь! — приказал король.

— Ого! — воскликнул Шико, выпрямляясь. — Кажись, мы вырождаемся в тиранию. Ты деспот! Фаларис![103] Дионисий![104] Мне здесь надоело. Нынче я целый день по твоей милости обрабатывал плеткой из бычьих жил плечи своих лучших друзей, а пришел вечер — и ты хочешь начать все с начала… Чума меня возьми! Отложим это занятие, Генрих. Нас здесь всего лишь двое, а когда двое дерутся… каждый удар попадает в цель.

— Замолчите вы, несносный болтун, — прикрикнул на шута король, — и подумайте о своих грехах.

— Добро! Вот мы и договорились. Ты хочешь, чтобы я каялся? Ты этого от меня хочешь? Ну а в чем мне каяться? В том, что я сделался шутом у монаха? Confiteor… Я раскаиваюсь, mea culpa… Это моя вина, это моя вина, это моя тягчайшая вина!

— Не богохульствуй, жалкий грешник, не богохульствуй, — сказал король.

— Ах так! — воскликнул Шико. — Пусть лучше меня посадят в клетку со львами или с обезьянами, лишь бы не оставаться здесь, взаперти с королем-маньяком. Прощай, Генрих! Я ухожу.

Король схватил ключ от двери.

— Генрих, у тебя страшный вид, и предупреждаю, если ты меня не выпустишь отсюда, я кликну людей, я буду кричать, я сломаю дверь, я разобью окно. Я!.. Я!..

— Шико, — печально сказал король, — Шико, друг мой, ты пользуешься моим угнетенным состоянием.

— А-а, я понимаю, — ответил Шико, — тебе страшно остаться совсем одному, все вы, тираны, такие. Прикажи построить тебе двенадцать комнат, как Дионисий, или двенадцать дворцов, как Тиберий.[105] А пока что возьми мою шпагу и позволь мне забрать с собой ножны от нее. Согласен?

При слове «страшно» в глазах короля сверкнула молния, затем он поднялся, охваченный какой-то странной дрожью, и зашагал по комнате.

Во всем теле Генриха чувствовалось такое возбуждение, а лицо его так побледнело, что Шико подумал — уж не заболел ли король на самом деле. С испуганным видом он следил за тем, как Генрих описывает круги по комнате, и наконец сказал ему:

— Послушай, сын мой, что с тобой стряслось? Поделись своими страхами со мной, с твоим дружком Шико.

Король остановился перед шутом, глядя ему прямо в глаза.

— Да, — сказал он, — ты — мой друг, мой единственный друг.

— Кстати, в аббатстве Балансе пустует место приора, — заметил Шико.

— Слушай, Шико, ты умеешь хранить тайну?

— Недостает приора и в аббатстве Питивьер, а там пекут чудесные пироги с жаворонками.

— Несмотря на твои шутовские выходки, — продолжал король, — ты человек отважный.

— Тогда зачем мне аббатство, подари мне лучше полк.

— И даже можешь дать разумный совет.

— В таком случае не надо мне твоего полка, назначь меня советником. Ах нет, я передумал. Лучше полк или аббатство. Я не хочу быть советником. Тогда мне придется во всем поддакивать королю.

— Замолчите, Шико, замолчите, час приближается, ужасный час.

— Что на тебя опять накатило? — спросил Шико.

— Вы увидите, вы услышите.

— Что я увижу? Кого услышу?

— Подождите немного, и вы узнаете все, все, что хотите знать. Подождите.

— Нет, нет, ни за что на свете я не стану ждать. И какая бешеная блоха укусила твоего батюшку и твою матушку в ту злосчастную ночь, когда им вздумалось тебя зачать?

— Шико, ты храбрый человек?

— Да, и горжусь этим. Но я не стану подвергать мою храбрость такому испытанию. Сгинь, нечистая сила! Если король Франции и Польши вопит ночью, да так громко, что во всем Лувре поднимается переполох, то с меня-то что взять? Я человек маленький и могу даже опозорить твою опочивальню. Прощай, Генрих, позови своих капитанов, швейцарцев, привратников, аркебузиров, а мне позволь выбраться на свободу. К дьяволу невидимую погибель! К дьяволу неведомую опасность!

— Я вам приказываю остаться, — властно произнес король.

— Клянусь честью! Вот забавный монарх, он хочет отдавать приказания страху. Я боюсь, боюсь, говорю тебе. Ко мне! На помощь!

И Шико вскочил на стол, несомненно, для того, чтобы заранее занять выгодную позицию на тот случай, если объявится какая-то опасность.

— Ну ладно, шут, раз уж иначе ты не замолчишь, я тебе все расскажу.

— Ага, — сказал Шико, потирая руки. Он осторожно слез со стола и обнажил свою длинную шпагу. — Великое дело — знать заранее. Мы это все мигом распутаем. Ну, рассказывай, рассказывай, сын мой. Похоже, тут завелся крокодил, не так ли? Сгинь, нечистая сила! Клинок у меня добрый, я им каждую неделю мозоли срезаю, а мозоли у меня исключительно твердые.

И Шико удобно расположился в большом кресле, поставив перед собой обнаженную шпагу; ноги его обвились вокруг клинка, как две змеи — символ мира — вокруг жезла Меркурия.

— Прошлой ночью, — начал Генрих, — я спал…

— И я тоже, — подхватил Шико.

— И вдруг ощутил на лице какое-то дуновение…

— Это крокодил, он проголодался и слизывал с тебя помаду.

— Я наполовину проснулся и почувствовал, что волосы на моей бороде встали дыбом от страха.

— Ах, ты вгоняешь меня в дрожь, — сказал Шико, съежившись в кресле и опираясь подбородком на эфес шпаги.

— И тут, — проговорил король голосом настолько слабым и неуверенным, что Шико с большим трудом улавливал слова, — и тут в комнате раздался голос, и звучал он так горестно, что потряс меня до глубины души.

— Голос крокодила, да. Я читал у путешественника Марко Поло,[106] что крокодил обладает необыкновенным голосом, он может даже подражать детскому плачу. Но успокойся, сын мой, если он явится, мы его убьем.

— Слушай хорошенько.

— А я что делаю, черт возьми? — возмутился Шико, распрямляясь, как на пружине. — Я весь превратился в слух: неподвижен, что твой пень, и нем, будто карп.

Генрих продолжал еще более мрачным и скорбным тоном:

— «Жалкийгрешник!..» — сказал голос.

— Ба! — прервал короля Шико. — Голос произносил слова. Значит, это был не крокодил?

— «Жалкий грешник! — сказал голос. — Я глас господа бога твоего!»

Шико подпрыгнул, затем снова расположился в кресле.

— Господа бога? — переспросил он.

— Ах, Шико, — ответил Генрих, — этот голос ужасал.

— А звучал-то он красиво? — спросил Шико. — И что, он действительно смахивал на трубный глас, как говорится в Писании?

— «Ты здесь? Ты внемлешь? — продолжал голос. — Внемлешь мне, закоренелый грешник? Ты что же, решил по-прежнему коснеть во грехе и погрязать в беззакониях?»

— Скажите пожалуйста, ай-яй-яй! Однако, насколько я могу судить, глас божий, пожалуй, сходен с голосом твоего народа.

— Затем, — сказал король, — последовала добрая тысяча других попреков, которые, уверяю вас, Шико, показались мне очень жестокими.

— Ну дальше, рассказывай дальше, сын мой, расскажи, расскажи, чем тебя попрекал этот голос. Я хочу знать — хорошо ли осведомлен господь бог.

— Нечестивец! — воскликнул король. — Коли ты сомневаешься, я прикажу тебя наказать.

— Я-то? — сказал Шико. — Я не сомневаюсь, нет, но меня удивляет одно: почему господь бог ждал до этого дня, чтобы на тебя обрушиться? Неужели со времен потопа он научился терпению? Итак, сын мой, — продолжал Шико, — тебя охватил невыносимый страх.

— О да!

— И было от чего.

— Пот ручьями стекал по моему лицу, мозг застыл в костях.

— Совсем как у Иеремии,[107] а впрочем, это вполне естественно. Ей-богу, будь я на твоем месте, со мною еще и не такое бы творилось. И тогда ты позвал на помощь?

— Да.

— И все сбежались?

— Да.

— И принялись искать?

— Повсюду.

— И доброго боженьку не нашли?

— Нет. Этот голос умолк.

— Зато раздался твой. Да-а, действительно страшно.

— Так страшно, что я позвал духовника.

— Ага! И он появился?

— Тут же.

— Послушай-ка, сын мой, будь со мной откровенен и, против своего обыкновения, скажи мне правду. Что думает об этом откровении твой духовник?

— Он содрогнулся.

— Еще бы!

— Он перекрестился и так же, как бог, приказал мне покаяться.

— Отлично, покаяние никогда не мешает. Но о том, что тебе привиделось или, скорее, послышалось, что он сказал?

— Он сказал: это указание свыше, чудо, и нужно подумать о спасении государства. Поэтому нынче утром я…

— Что ты сделал нынче утром, сын мой?

— Я дал сто тысяч ливров иезуитам.

— Великолепно!

— И я исполосовал ударами дисциплины свою кожу и кожу моих молодых любимцев.

— Прекрасно! И это все?

— Как это — все? А ты сам что думаешь, Шико? Я не к шуту обращаюсь, а к человеку разумному, к другу.

— Ах, государь, — серьезно сказал Шико, — сдается мне, у вашего величества был кошмар.

— Ты так думаешь?

— Все это привиделось вашему величеству во сне, и сон не повторится, если ваше величество не будет забивать себе голову разными мыслями.

— Сон? — сказал Генрих, с сомнением качая головой. — Нет, нет. Я уже не спал, отвечаю тебе за это, Шико.

— Ты спал, Генрих.

— Ничуть, глаза у меня были широко открыты.

— Случается, и я сплю с открытыми глазами.

— Но я этими глазами видел, а так не бывает, когда в самом деле спишь.

— Ну и что же ты видел?

— Я видел лунный свет на оконных стеклах и зловещий блеск аметиста на рукоятке моей шпаги, на том самом месте, где ты сейчас сидишь, Шико.

— А светильник, что с ним стало?

— Он погас.

— Сон, любезный мой сын, чистейший сон.

— Почему ты не веришь, Шико? Разве ты не слышал, что господь говорит с королями всякий раз, когда он собирается произвести на земле какие-нибудь великие изменения?

— Да, он с ними говорит, это правда, — сказал Шико, — но таким тихим голосом, что они его никогда не слышат.

— Но почему ты не хочешь поверить?

— Потому что ты слишком хорошо все слышал.

— Ну ладно. Понимаешь теперь, почему я велел тебе остаться? — спросил король.

— Черт возьми! — ответил Шико.

— Затем, чтобы ты сам слышал, что скажет голос.

— Нет, затем, что если мне вздумается повторить то, что я услышал, люди скажут — Шико валяет дурака, Шико — нуль, Шико — ничтожество, Шико — безумец, и что бы он там ни болтал первому встречному, все одно никто ему не поверит. Неплохо задумано, сын мой.

— Почему вам не придет в голову, мой друг, — сказал король, — что я доверяю эту тайну вашей испытанной верности?

— Ах, не лги, Генрих, ведь если голос появится, он попрекнет тебя этой ложью. А у тебя и без того грехов выше головы. Но будь по-твоему: принимаю твое предложение. Я с удовольствием послушаю глас божий, может быть, он скажет кое-что и для меня.

— А что нам делать до тех пор?

— Лечь спать, сын мой.

— Но если…

— Никаких «если».

— И все же…

— Не думаешь ли ты, что, оставаясь на ногах, сможешь помешать гласу господню заговорить? Король превосходит своих подданных только на высоту своей короны, а когда у тебя голова не покрыта, поверь мне, Генрих, ты такого же роста, как и все остальные люди, и даже пониже кое-кого из них.

— Хорошо, — сказал король, — значит, ты остаешься со мной?

— Договорились.

— Ладно, я ложусь.

— Добро!

— Но ты, ты ведь не ляжешь?

— И не подумаю.

— Я скину только камзол.

— Как тебе угодно.

— Штаны снимать не буду.

— Правильная предосторожность.

— Ну а ты?

— Я останусь в этом кресле.

— А ты не заснешь?

— За это не поручусь. Ведь сон, все равно что страх, сын мой, не зависит от нашей воли.

— Но, по крайней мере, постарайся не заснуть.

— Успокойся, я буду себя пощипывать! Впрочем, голос меня разбудит.

— Не шути с голосом, — предупредил Генрих, который уже занес было ногу над постелью, но тут же ее отдернул.

— Ну, валяй, — сказал Шико. — Ты что, ждешь, чтобы я тебя уложил?

Король вздохнул, осмотрел тревожным взглядом все углы и закоулки комнаты и, дрожа всем телом, скользнул под одеяло.

— Так, — сказал Шико, — теперь мой черед.

И он растянулся на кресле, обложившись со всех сторон подушками и подушечками.

— Ну, как вы себя чувствуете, государь?

— Неплохо, — отозвался король. — А ты?

— Очень хорошо. Доброй ночи, Генрих.

— Доброй ночи, Шико, только ты не засыпай, пожалуйста.

— Чума на мою голову! Я и не собираюсь, — сказал Шико, зевая во весь рот.

И оба сомкнули глаза, король — чтобы притвориться спящим, Шико — чтобы и вправду заснуть.

IX

О ТОМ, КАК ГЛАС БОЖИЙ ОБМАНУЛСЯ И ГОВОРИЛ С ШИКО, ДУМАЯ, ЧТО ГОВОРИТ С КОРОЛЕМ
Минут десять король и Шико лежали молча, почти не шевелясь. Но вдруг Генрих дернулся, словно ужаленный, резко приподнялся на руках и сел на постели.

Эти движения короля и вызванный ими шум вырвали Шико из состояния сладкой дремоты, предшествующей сну, и он также принял сидячее положение.

Король и шут посмотрели друг на друга горящими глазами.

— Что случилось? — тихо спросил Шико.

— Дуновение, — еще тише ответил король, — вот оно, дуновение.

В этот миг одна из свечей в руке у золотого сатира потухла, за ней вторая, третья и наконец четвертая и последняя.

— Ого! — сказал Шико. — Ничего себе дуновение.

Не успел он произнести последнее слово, как светильник, в свою очередь, погас, и теперь комнату освещали только последние отблески пламени, догоравшего в камине.

— Горячо, — проворчал Шико, вылезая из кресла.

— Сейчас он заговорит, — простонал король, забиваясь под одеяла. — Сейчас он заговорит.

— Послушаем, — сказал Шико.

И в самом деле, в спальне раздался хриплый и временами свистящий голос, который, казалось, выходил откуда-то из прохода между стеной и постелью короля.

— Закоренелый грешник, ты здесь?

— Да, да, господи, — отозвался Генрих, лязгая зубами.

— Ого! — сказал Шико. — Вот сильно простуженный голос. Неужели и на небесах можно схватить насморк? Но все равно это страшно.

— Ты внемлешь мне? — спросил голос.

— Да, господи, — с трудом выдавил из себя Генрих, — я внемлю, согнувшись под тяжестью твоего гнева.

— Ты думаешь, что выполнил все, что от тебя требовалось, — продолжал голос, — проделав все глупости, которыми ты занимался сегодня? Это показное — глубины твоего сердца остались незатронутыми.

— Отлично сказано, — одобрил Шико. — Все правильно.

Молитвенно сложенные ладони короля тряслись и хлопали одна о другую. Шико вплотную подошел к его ложу.

— Ну что, — прошептал Генрих, — ну что, теперь ты веришь, несчастный?

— Постойте, — сказал Шико.

— Что ты затеваешь?

— Тише! Вылезай из постели, только тихо-тихо, а меня пусти на свое место.

— Зачем это?

— Затем, чтобы гнев господень обрушился сначала на меня.

— Ты думаешь, тогда он пощадит меня?

— Ручаться не могу, но попробуем.

И с ласковой настойчивостью Шико вытолкнул короля из постели, а сам улегся на его место.

— Теперь, Генрих, — сказал он, — садись в мое кресло и не мешай мне.

Генрих повиновался, он начинал понимать.

— Ты не отвечаешь, — снова раздался голос, — это подтверждает твою закоснелость в грехах.

— О! Помилуй, помилуй меня, господи! — взмолился Шико, гнусавя, как король.

Затем, склонившись в сторону Генриха, прошептал:

— Забавно, черт побери! Понимаешь, сын мой, господь бог не узнал Шико.

— Ну и что? — удивился Генрих. — Что ты хочешь этим сказать?

— Погоди, погоди, ты еще не то услышишь.

— Нечестивец! — загремел голос.

— Да, господи, да, — зачастил Шико, — да, я закоренелый грешник, заядлый греховодник.

— Тогда признайся в своих преступлениях и покайся.

— Признаюсь, — сказал Шико, — что веду себя как настоящий предатель по отношению к моему кузену Конде, чью жену я обольстил, и я раскаиваюсь.

— Что, что ты там мелешь? — зашептал король. — Замолчи, пожалуйста! Эта история давно уже никого не интересует.

— Ах, верно, — сказал Шико, — пойдем дальше.

— Говори, — приказал голос.

— Признаюсь, — продолжал мнимый Генрих, — что нагло обокрал поляков: они выбрали меня королем, а я в одну прекрасную ночь удрал, прихватив с собой все коронные драгоценности, и я раскаиваюсь.

— Ты, бездельник, — прошипел Генрих, — что ты там вспоминаешь? Все это забыто.

— Мне обязательно нужно и дальше его обманывать, — возразил Шико. — Положитесь на меня.

— Признаюсь, — загнусавил шут, — что похитил французский престол у своего брата, герцога Алансонского, которому он принадлежал по праву, после того как я, по всей форме отказавшись от французской короны, согласился занять польский трон, и я раскаиваюсь.

— Подонок, — сказал король.

— Речь идет не только об этом, — заметил голос.

— Признаюсь, что вступил в сговор с моей доброй матушкой Екатериной Медичи с целью изгнать из Франции моего шурина, короля Наваррского, предварительно поубивав всех его друзей, и мою сестру, королеву Маргариту, предварительно поубивав всех ее возлюбленных, в чем я искренне раскаиваюсь.

— Ах ты, разбойник, — гневно процедил король сквозь плотно сжатые зубы.

— Государь, не будем оскорблять всевышнего, пытаясь скрыть от него то, что ему и без нас доподлинно известно.

— Речь идет не о политике, — сказал голос.

— Ах, вот мы и пришли, — слезливым тоном отозвался Шико. — Значит, речь идет о моих нравах, не так ли?

— Продолжай, — прогремел голос.

— Чистая правда, господи, — каялся Шико от имени короля, — я слишком изнежен, ленив, слабоволен, глуп и лицемерен.

— Это верно, — глухо подтвердил голос.

— Я плохо обращаюсь с женщинами, прежде всего с моей женой, такой достойной особой.

— Подобает возлюбить свою жену, как себя самого, и предпочитать ее всему на свете, — наставительно изрек голос.

— Ах, — с отчаянием вскричал Шико, — тогда я порядком нагрешил.

— И ты вынуждаешь к греху других, подавая им пример.

— Это правда, чистая правда.

— Ты чуть было не погубил бедного Сен-Люка.

— Ба! — возразил Шико. — А ты уверен, господи, что я еще не погубил его окончательно?

— Нет, он еще не погиб, но может погибнуть, а вместе с ним и ты, если завтра же утром, и никак не позже, ты не отошлешь его домой, к семье.

— Ага, — прошептал Шико королю, — сдается мне, что голос дружит с домом де Коссе.

— И если ты не сделаешь Сен-Люка герцогом, а его жену герцогиней в возмещение за те дни, которые ей пришлось прожить соломенной вдовой…

— А если я не послушаюсь? — сказал Шико, придав своему голосу явственную нотку несогласия.

— Если ты не послушаешься, — со страшной силой загремел голос, — то ты будешь всю вечность кипеть в большом котле, в котором уже варятся в ожидании тебя Сарданапал,[108] Навуходоносор и маршал де Рец.[109]

Генрих III застонал. При этой угрозе его снова обуял дикий страх.

— Чума на мою голову! — выругался Шико. — Заметь, Генрих, как небеса интересуются господином де Сен-Люком. Черт меня побери, можно подумать, что добрый боженька сидит у него в кармане.

Но Генрих либо не слышал шуток Шико, либо, если он их слышал, они его не успокаивали.

— Я погиб, — растерянно твердил он, — я погиб, этот глас свыше меня убьет.

— Глас свыше! — передразнил его Шико. — Ах, на сей раз ты обманываешься. Голос сбоку, не более.

— Как это — голос сбоку? — удивился Генрих.

— Ну да, разве ты не слышишь, сын мой? Голос выходит из этой стены. Генрих, господь бог живет в Лувре. Вероятно, он, как император Карл Пятый, решил завернуть во Францию[110] по дороге в ад.

— Безбожник! Богохульник!

— Но это большая честь для тебя, Генрих. И я приношу тебе поздравления по сему случаю. Но, должен тебе сказать, ты весьма прохладно относишься к этой чести. Подумать только! Сам господь бог, собственной персоной, находится в Лувре и отделен от тебя всего лишь одной стенкой, а ты не хочешь нанести ему визит. Что случилось, Валуа? Я тебя узнать не могу, ты стал просто невежлив.

В эту минуту какая-то хворостинка, затерявшаяся в углу камина, с треском вспыхнула и осветила лицо Шико.

Выражение этого лица было таким веселым, даже насмешливым, что король удивился.

— Как, — сказал он, — у тебя хватает наглости смеяться? Ты дерзаешь…

— Ну да, я дерзаю, — ответил Шико, — и сейчас ты и сам дерзнешь, или пусть чума меня заберет. Подумай хорошенько, сын мой, и сделай так, как я тебе говорю.

— Ты хочешь, чтобы я пошел посмотреть…

— Не приютился ли господь бог в соседней комнате.

— Ну а если голос опять заговорит?

— А разве я не здесь и не смогу ответить? Даже очень хорошо, если я по-прежнему буду говорить от твоего имени и голос, который принимает меня за тебя, поверит, что ты остаешься в спальне, ибо он рыцарски доверчив, этот глас божий, и совсем не знает свой мир. Подумать только, я уже целых четверть часа реву здесь, как осел, а он меня все еще не распознал. Это унизительно для разумного существа.

Генрих нахмурился. Слова шута поколебали его несокрушимую веру.

— Я думаю, ты прав, Шико, — произнес он, — и мне очень хочется…

— Ну, пошел, — напутствовал его Шико, подталкивая к двери.

Генрих осторожно открыл дверь в переднюю, соединявшую опочивальню с соседней комнатой, которая, как мы это уже говорили, раньше была комнатой кормилицы Карла IX, а теперь служила спальней Сен-Люку. Король не успел сделать еще и четырех шагов, а голос уже с удвоенным жаром возобновил свои упреки. Шико отвечал на них в самом жалостливом тоне.

— Да, — гремел голос, — ты непостоянен, как женщина, изнежен, как сибарит, развращен, как язычник.

— Увы! — хныкал Шико. — Увы! Увы! Разве я виноват, великий господь, что ты сотворил мою кожу такой нежной, руки такими белыми, нос таким чувствительным, дух таким переменчивым? Но отныне с этим покончено, господи, начиная с нынешнего дня я буду носить рубашки только из грубого холста, я погребу себя в навозной яме, как Иов, я буду есть коровий помет, как Иезекииль.[111]

Тем временем Генрих, продолжая идти по передней, с удивлением заметил, что, по мере того как голос Шико становится все глуше, голос его собеседника звучит все громче и что голос этот, по-видимому, действительно исходит из комнаты Сен-Люка.

Генрих уже собирался постучать в дверь, но тут увидел луч света, пробивающийся в широкую замочную скважину.

Он нагнулся и заглянул в эту скважину.

Его бледное лицо внезапно побагровело от гнева, он выпрямился и начал протирать глаза, словно не мог им поверить и хотел получше рассмотреть то, что увидел.

— Клянусь смертью Христовой! — пробормотал он. — Мыслимое ли дело, чтобы надо мной посмели так надсмеяться?

Вот что король увидел через замочную скважину.

В углу комнаты Сен-Люк, облаченный в халат и узкие панталоны, выкрикивал в трубку сарбакана угрозы, которые Генрих принимал за божье откровение, а рядом, опираясь на его плечо, стояла молодая женщина в белом прозрачном одеянии и время от времени вырывала сарбакан из рук Сен-Люка и кричала в него все, что ей приходило в голову, — всякую чепуху, которую можно было сначала прочесть в ее лукавых глазах и на ее улыбающихся устах. Каждый раз, когда сарбакан опускался, раздавались взрывы хохота, ибо было слышно, как Шико плакался и сокрушался, с таким совершенством подражая гнусавому голосу своего хозяина, что королю в передней показалось, будто это он сам причитает и скорбит душой по поводу своих прегрешений.



— Жанна де Коссе в комнате Сен-Люка! Дыра в стене! Меня провели! — глухо прорычал Генрих. — О! Негодяи! Они мне дорого заплатят!

И после одной особенно оскорбительной фразы, которую госпожа де Сен-Люк прокричала в сарбакан, Генрих отступил на шаг и с силой, неожиданной в столь женственном создании, одним ударом ноги высадил дверь: дверные петли оторвались, замок сломался.

Полуодетая Жанна со страшным криком бросилась под балдахин и закрылась шелковыми занавесками.

Сен-Люк, бледный от ужаса, с сарбаканом в руке, упал на оба колена перед королем, белым от ярости.

— Ах! — вопил Шико из глубин королевской опочивальни. — О! Милосердия! Милосердия! Спаси меня, дева Мария, спасите меня, все святые… я слабею, я…

Но в соседней комнате все действующие лица только что описанной нами бурлескной сцены, мгновенно превратившейся в трагедию, застыли, не в силах произнести ни звука.

Генрих нарушил молчание одним словом, а оцепенение — одним жестом.

— Убирайтесь, — сказал он, указывая на дверь.

И, уступив порыву бешенства, недостойному короля, вырвал сарбакан из рук Сен-Люка и замахнулся им на своего бывшего любимца. Но Сен-Люк резко вскочил на ноги, словно подброшенный стальной пружиной.

— Государь, — предупредил он, — вы имеете право ударить меня только в голову, я дворянин.

Генрих со всего размаха швырнул сарбакан на пол. Какой-то человек наклонился и подобрал игрушку. То был Шико. Услышав грохот выломанной двери и рассудив, что присутствие посредника будет нелишним, он поспешил в комнату Сен-Люка.

Предоставив Генриху и Сен-Люку без помех выяснять свои отношения, Шико бросился прямо к балдахину, за которым явно кто-то прятался, и извлек оттуда бедную женщину, дрожавшую от страха всем телом.

— Вот так штука! — сказал Шико. — Адам и Ева после грехопадения! И ты их изгоняешь, Генрих? — спросил он, обращаясь к королю.

— Да, — ответил Генрих.

— Тогда подожди, я буду за ангела с пламенным мечом.

И, встав между Сен-Люком и королем, Шико протянул над головами обоих провинившихся сарбакан вместо пламенного меча и сказал:

— Это мой рай, вы потеряли его из-за своего непослушания. Отныне я запрещаю вам вход в него.

И потом, склонившись к Сен-Люку, который обнял свою жену, чтобы в случае надобности защитить ее от королевского гнева, шепнул:

— Если у вас есть добрый конь, загоните его, но к утру будьте в двадцати лье отсюда.

X

О ТОМ, КАК БЮССИ ОТПРАВИЛСЯ НА ПОИСКИ СВОЕГО СНА, ВСЕ БОЛЕЕ И БОЛЕЕ УБЕЖДАЯСЬ, ЧТО ЭТОТ СОН БЫЛ ЯВЬЮ
Бюсси и герцог Анжуйский возвратились из Лувра в глубокой задумчивости: герцог опасался последствий дерзкого разговора с королем, на который его подбил Бюсси, а мысли Бюсси по-прежнему витали вокруг событий прошлой ночи.

— В конце концов, — рассуждал он, направляясь к своему дворцу после того, как распрощался с герцогом, превознеся до небес его мужественное и решительное поведение, — в конце концов, вот что не подлежит сомнению: на меня напали, я защищался, меня ранили; ведь рана в правом боку все еще дает себя знать и побаливает довольно сильно. Итак, схватившись с миньонами, я видел стену Турнельского дворца и зубчатые башни Бастилии так же хорошо, как сейчас вижу там вдали крест на церкви Пти-Шан; это на площади Бастилии на меня напали, немного не доходя до Турнельского дворца, между улицей Сен-Катрин и улицей Сен-Поль, а я ехал в Сент-Антуанское предместье за письмом королевы Наваррской. На меня напали там, возле двери с окошечком, через которое, после того как дверь за мной закрылась, я смотрел на Келюса, а у того щеки были белые-белые, а глаза горели. Я оказался в прихожей; в конце прихожей была лестница. Я почувствовал первую ступеньку этой лестницы, потому что споткнулся о нее. Тогда я упал без чувств. Потом начался мой сон. Потом меня привел в сознание холодный ветер: я лежал на откосе рва у Тампля, возле меня стояли монах, мясник и еще — старуха.

Теперь, почему же обычно я начисто и очень быстро забываю сны, а этот все ярче вспыхивает в памяти, хотя время идет и та ночь все дальше и дальше от меня? Ах, — сказал Бюсси, — вот в этом загадка…

Тут он подошел к дверям своего дворца, остановился, прислонился к стене и закрыл глаза.

— Смерть Христова! — сказал он. — Невозможно, чтобы сон оставил в душе такой отчетливый след. Я вижу комнату, фигуры на гобеленах, я вижу расписной потолок, вижу кровать из резного дуба с занавесками из белого с золотом шелка, вижу портрет, вижу белокурую даму, хотя, может быть, она и не сошла с портрета, тут у меня полной ясности нет. Наконец, я вижу доброе и веселое лицо молодого лекаря, которого привели ко мне с завязанными глазами; в общем, в моей голове полным-полно всяких образов и подробностей. Перечислим еще раз: гобелены, потолок, резная кровать, занавески из белого с золотом шелка, портрет, женщина, лекарь. Ну-ка. Ну-ка! Я обязательно отправлюсь на поиски всего этого и буду последней скотиной, если не разыщу.

А прежде всего, — закончил Бюсси, — чтобы правильно взяться за дело, наденем-ка мы костюм, более подходящий для ночного гуляки, и — к Бастилии.

Это решение вряд ли можно было назвать разумным. Ибо какой рассудительный человек, подвергнувшийся нападению в глухом закоулке и чудом избежавший смерти, отправится на следующий день, примерно в тот же поздний час, на поиски места происшествия? Однако Бюсси именно так и собирался поступить. Не раздумывая больше, он поднялся в свои комнаты, приказал слуге, сведущему в искусстве врачевания, которого он на всякий случай держал при себе, потуже перевязать рану, натянул высокие сапоги, доходившие до половины бедер, выбрал самую надежную шпагу, завернулся в плащ, сел в носилки, остановил их в конце улицы Руа-де-Сисиль, вылез из носилок, наказал своим людям ожидать его возвращения и зашагал по улице Сент-Антуан к площади Бастилии.

Было около девяти часов вечера. Уже пробили сигнал гасить огни. Парижские улицы пустели. Днем изредка выглядывало солнце и дул теплый ветер, поэтому все оттаяло, лужи ледяной воды и ямы, полные грязи, превратили площадь Бастилии в почти непроходимую местность, усеянную озерами и обрывами, ее огибала та прижавшаяся к стене крепости дорога, о которой мы уже говорили.

Бюсси, уяснив себе, где он находится, начал искать место, где под ним свалили коня, и, как ему показалось, нашел его. Затем он восстановил в памяти свои отступления и атаки и воспроизвел их. Он отступил к домам и обследовал каждый фасад, надеясь найти ту дверь с нишей, к которой он прислонился, и с окошечком, через которое смотрел на Келюса. Но у всех дверей были ниши, и почти в каждой из них было прорезано окошечко, а за ним виднелась узкая темная прихожая. По воле судьбы, три четверти всех входных дверей открывались в такие прихожие, и эта предосторожность не покажется нам такой уж нелепой, если мы вспомним, что в те времена парижские буржуа не знали, что такое консьерж.

— Черт побери! — с глубокой досадой сказал Бюсси. — Пусть мне придется постучать в каждую из этих дверей и расспросить всех хозяев, пусть я истрачу тысячу экю, чтобы развязать языки всем лакеям и всем старухам, но я узнаю все, что хочу узнать. Здесь пятьдесят домов, по десять домов в вечер составит пять вечеров, и я пожертвую ими. Только придется подождать, пока земля не подсохнет.

Бюсси уже заканчивал этот монолог, когда заметил вдали колеблющийся, бледный огонек, который, отражаясь в лужах, как свет маяка в море, двигался в его сторону.

Огонек приближался медленно и неравномерно; временами останавливался, порой отклонялся — то влево, то вправо, иногда вдруг, остановившись, внезапно принимался что-то вытанцовывать, уподобляясь блуждающему огню, затем спокойно двигался вперед, но вскоре снова брался за свои выкрутасы.

— Решительно, площадь Бастилии — необычное место, — сказал Бюсси. — Но будь что будет, подождем.

И с этими словами он устроился поудобнее: завернулся в плащ и спрятался в нишу какой-то двери. Стояла темная-претемная ночь, и за четыре шага уже ничего нельзя было различить.

Огонек продолжал приближаться, описывая самые причудливые круги. Но, поскольку Бюсси не был суеверен, он оставался в убеждении, что этот свет не принадлежит к таинственным блуждающим огням, которые внушали такой страх путникам в Средние века, а исходит всего-навсего от фонаря, подвешенного к пальцам какой-то руки, а рука, в свою очередь, должна быть соединена с каким-то туловищем.

Действительно, после нескольких секунд ожидания это предположение подтвердилось. Шагах в тридцати от себя Бюсси заметил черный силуэт, длинный и тонкий, как столб, постепенно силуэт принял очертания человеческой фигуры; человек этот держал в левой руке фонарь и то вытягивал руку с фонарем перед собой, то отводил ее в сторону, то опускал к ноге. Сначала Бюсси подумал, что незнакомец принадлежит к почтенному братству пьяниц, так как только опьянением можно было объяснить его странные телодвижения и то философское спокойствие, с которым он проваливался в грязные ямы и шлепал по лужам.

Один раз он даже поскользнулся на подтаявшем льду: Бюсси услышал глухой звук, увидел, как фонарь стремительно полетел вниз, и подумал, что ночной гуляка, которого ноги плохо держат, тщетно пытается сохранить равновесие.

Бюсси уже ощущал к этому «служителю Бахуса», как назвал бы незнакомца мэтр Ронсар, тот род сочувствия, который благородные сердца испытывают к пьяницам, оказавшимся поздно ночью на улице, и чуть было не бросился ему на выручку, но тут фонарь взмыл вверх с быстротой, свидетельствующей, что его владелец обладает гораздо большей устойчивостью, чем это можно было предположить на первый взгляд.

— Ну вот, — пробормотал Бюсси, — кажется, впереди еще одно приключение.

И так как фонарь возобновил поступательное движение и, по-видимому, направлялся прямо к тому месту, где стоял Бюсси, молодой человек плотно прижался к стене.

Фонарь приблизился еще на десять шагов, и в отбрасываемом им свете наш герой заметил удивительную вещь — у человека, который нес фонарь, на глазах была повязка.

— Ей-богу! — сказал Бюсси. — Что за дикая затея играть в «холодно-горячо» с фонарем в руке, особенно в такое время и в такую распутицу? Неужели я опять сплю и вижу сон?

Бюсси выжидал. Человек с завязанными глазами сделал еще пять или шесть шагов.

— Господи помилуй, — прошептал Бюсси, — по-моему, он разговаривает сам с собой. Нет, он не пьяница и не сумасшедший. Он математик и пытается решить какую-то задачу.

Эту последнюю мысль нашему наблюдателю навеяли слова, которые бормотал человек с фонарем.

— Четыреста восемьдесят восемь, четыреста восемьдесят девять, четыреста девяносто, — тихо отсчитывал он. — Должно быть, где-то здесь.

И таинственный незнакомец, приподняв повязку, подошел к двери дома, возле которого он оказался, и тщательно ее обследовал.

— Нет, — сказал он, — дверь явно не та.

Затем опустил повязку на глаза и снова зашагал, отсчитывая на ходу:

— Четыреста девяносто один, четыреста девяносто два, четыреста девяносто три, четыреста девяносто четыре… Здесь должно быть «горячо».

Он опять приподнял повязку и, подойдя к двери, соседней с той, возле которой спрятался Бюсси, осмотрел ее с не меньшим вниманием, чем первую.

— Гм! Гм! — произнес он. — Вот эта вполне подходит. Нет… да, да… нет… чертовы двери, они похожи друг на друга как две капли воды.

«К такому выводу пришел и я, — сказал себе Бюсси, — этот математик начинает внушать мне уважение».

Математик надвинул повязку на глаза и продолжал свой путь.

— Четыреста девяносто пять, четыреста девяносто шесть, четыреста девяносто семь, четыреста девяносто восемь, четыреста девяносто девять… Если напротив меня есть дверь, — сказал он, — то это и должна быть та самая…

Дверь тут действительно имелась, и это была как раз та самая, в нише которой прятался Бюсси, в результате чего, приподняв повязку, предполагаемый математик оказался лицом к лицу с нашим героем.

— Ну как? — поинтересовался Бюсси.

— Ой! — удивился любитель ночных прогулок, отступая на шаг.

— Вот тебе раз! — сказал Бюсси.

— Но это невозможно! — воскликнул неизвестный.

— Как видите, возможно, но случай и в самом деле необычный. Так, значит, вы тот самый лекарь?

— А вы тот самый дворянин?

— Тот самый.

— Иисус! Какая удача!

— Тот самый лекарь, — продолжал Бюсси, — который вчера вечером перевязал дворянина, получившего удар шпагой в бок?

— Верно.

— Все так, я вас тотчас же узнал. Должен сказать, что рука у вас нежная, легкая и в то же время очень умелая.

— Ах, сударь, я не ожидал встретить вас здесь.

— А что вы ищете?

— Дом.

— А-а, вы ищете дом? — протянул Бюсси.

— Да.

— Стало быть, вы знаете, где он?

— Как же я могу это знать? — ответил молодой человек. — Ведь мне завязали глаза, прежде чем отвести туда.

— Вас туда отвели с завязанными глазами?

— Конечно.

— Но вы уверены, что действительно приходили в этот самый дом?

— В этот или в один из соседних. В какой именно — я не уверен, поэтому я и разыскиваю…

— Прекрасно, — сказал Бюсси, — значит, все это не сон!..

— Что — все? Какой сон?

— Надо вам признаться, любезный, мне казалось, что все это приключение, кроме удара шпагой, разумеется, было просто сном.

— Я вас понимаю, — сказал молодой врач, — этим вы меня не удивили, сударь.

— Почему не удивил?

— Я сам думал, что во всем этом есть какая-то тайна.

— Да, любезный, и эту тайну я хочу прояснить. Вы не откажетесь мне помочь, не правда ли?

— Разумеется.

— По рукам. Но прежде всего один вопрос.

— Слушаю.

— Как вас зовут?

— Сударь, — сказал молодой лекарь, — я не стану принимать ваши слова за намеренное оскорбление. Я знаю, что, по доброму обычаю и по существующему порядку, в ответ на ваш вопрос мне подобало бы гордо вскинуть голову и, подбоченившись, спросить: «А вы, сударь, кем вы изволите быть?» Но у вас длинная шпага, а у меня только мой ланцет, у вас вид знатного дворянина, а я, промокший до костей, по пояс в грязи, я должен вам казаться каким-то проходимцем. Поэтому отвечу вам просто и чистосердечно: меня зовут Реми ле Одуэн.

— Прекрасно, сударь, тысячу раз благодарю. Что до меня, то я граф Луи де Клермон, сеньор де Бюсси.

— Бюсси д'Амбуаз! Герой Бюсси! — восторженно воскликнул юный медик. — Так вот оно что! Сударь, вы тот самый знаменитый Бюсси, тот полковник, который, который?.. О!

— Тот самый, сударь. А теперь, когда мы выяснили, кто мы такие, сделайте милость, удовлетворите мое любопытство, несмотря на то что вы весь вымокли и измазались в грязи.

— И в самом деле, — сказал молодой человек, сокрушенно разглядывая свои короткие штаны, сплошь забрызганные грязью, — и в самом деле, мне, как Эпаминонду Фиванскому,[112] очевидно, придется провести три дня дома, ведь в моем гардеробе всего лишь одни штаны и только один камзол. Но, простите, как мне показалось, вы соблаговолили задать мне какой-то вопрос?

— Да, сударь, я хотел бы у вас спросить, как вы попали в тот дом.

— Весьма простым и в то же время очень сложным путем. Судите сами.

— Посмотрим.

— Господин граф, извините меня, я был так потрясен, что обращался к вам, не называя вашего титула.

— Какие пустяки, продолжайте.

— Господин граф, вот моя история: я живу на улице Ботрейи в пятистах двух шагах отсюда. Я бедный ученик хирурга, но, могу вас заверить, рука у меня довольно умелая.

— Я и сам имел случай в этом убедиться, — сказал Бюсси.

— Учился-то я усердно, — продолжал молодой человек, — да вот пациентов не приобрел. Меня зовут, как я уже говорил, Реми ле Одуэн; Реми — потому, что такое имя дали мне при крещении, и Одуэн — потому, что я родился в Нантей-ле-Одуэн. Семь или восемь дней тому назад за Арсеналом какого-то бедолагу как следует полоснули ножом, я зашил ему кожу на животе и очень удачно втиснул туда кишки, которые вывалились было наружу. Эта операция принесла мне некоторую известность в округе, и, видимо, благодаря ей мне посчастливилось: вчера ночью меня разбудил чей-то приятный голосок.

— Голос женщины! — воскликнул Бюсси.

— Да, но не спешите с выводами, граф, какой бы деревенщиной я ни был, все же я понял, что это голос служанки. Я их знаю, ведь мне гораздо чаще приходилось иметь дело со служанками, чем с госпожами.

— И что же вы сделали?

— Я поднялся и открыл дверь, но едва я высунул голову, как две маленькие, не слишком нежные, но и не чересчур загрубелые ручки наложили мне на глаза повязку.

— И вам при этом не сказали ни слова?

— Нет, как же, мне было сказано: «Идите со мной, не пытайтесь разглядеть, куда я вас веду, молчите, вот ваше вознаграждение».

— И этим вознаграждением?..

— Оказался кошелек с пистолями, который вложили мне в руку.

— Ага! И что вы ответили?

— Что я готов следовать за моей очаровательной проводницей. Я не знал, очаровательна она или нет, но подумал, что маслом каши не испортишь.

— И вы последовали за ней без возражений, не требуя никаких гарантий?

— Мне часто приходилось читать в книгах о подобных историях, и я заметил, что для врача они всегда кончаются чем-нибудь приятным. Итак, я последовал за незнакомкой, как я уже имел честь вам доложить; меня вели по твердой земле, к ночи подмерзло, и я насчитал четыреста, четыреста пятьдесят, пятьсот и, наконец, пятьсот два шага.

— Хорошо, — сказал Бюсси, — это было умно с вашей стороны. И вот теперь мы, по-вашему, должны быть у той двери?

— Во всяком случае, где-то поблизости от нее, потому что на сей раз я насчитал четыреста девяносто девять шагов. Конечно, хитрая девчонка могла повести меня окольным путем, — по-моему, она была способна выкинуть со мной подобную штуку.

— Да, допустим, она позаботилась о такой предосторожности, тем не менее, будь она даже хитра, как сам дьявол, наверное, она все же сболтнула вам что-нибудь, назвала какое-то имя?

— Никакого.

— Может быть, вы сами что-нибудь приметили?

— Только то, что можно приметить пальцами, приученными в иных случаях заменять глаза, то есть — дверь, обитую гвоздями, прихожую за дверью, в конце прихожей — лестницу.

— Слева?

— Вот именно. Я даже сосчитал ступеньки.

— Сколько их было?

— Двенадцать.

— И потом сразу вход?

— Думаю, что сначала коридор: открывали три двери.

— Хорошо.

— А потом я услышал голос. Ах, на сей раз это был голос госпожи, такой нежный и мелодичный.

— Да, да. Это был ее голос.

— Конечно, ее.

— Ее, ее, клянусь вам.

— Вот уже кое-что, в чем вы можете поклясться. Дальше меня втолкнули в комнату, где лежали вы, и разрешили снять повязку.

— Все так.

— И тогда я вас увидел.

— Где я был?

— Вы лежали на постели.

— На постели с занавесками из белого шелка в золотых цветах?

— Да.

— А стены комнаты были покрыты гобеленами?

— Правильно.

— А на потолке написаны фигуры?

— Точно так, а в простенке между окнами…

— Портрет?

— Вот именно.

— Женщины в возрасте от восемнадцати до двадцати лет?

— Да.

— Блондинки?

— Да, несомненно.

— Прекрасной, как ангел?

— Еще прекрасней!

— Браво! Ну и что вы сделали?

— Я вас перевязал.

— И отлично перевязали, даю слово!

— Старался, как мог.

— Превосходно перевязали, просто превосходно, милостивый государь, сегодня утром рана почти закрылась и стала розовой.

— Это благодаря бальзаму, который я составил; на мой взгляд, он отлично действует, ибо, не зная, на ком мне его испробовать, я не раз протыкал себе кожу в самых различных местах тела, и — честное слово! — через два-три дня дырки уже затягивались.

— Любезный господин Реми, — воскликнул Бюсси, — вы замечательный человек, я полон всяческого расположения к вам… Но дальше, что было дальше? Рассказывайте.

— Дальше вы снова потеряли сознание. Голос спросил меня, как вы себя чувствуете.

— Откуда он спрашивал?

— Из соседней комнаты.

— Значит, самой дамы вы не видели?

— Нет, не видел.

— Что вы ей ответили?

— Что рана не опасна и через двадцать четыре часа затянется.

— И она была довольна?

— Ужасно. Она воскликнула: «Боже мой, какое счастье!»

— Она сказала: «Какое счастье!»? Милый господин Реми, я вас озолочу. Ну дальше, дальше.

— Вот и все, никакого дальше. Вы были перевязаны, а мне уже ничего не оставалось там делать. Голос сказал мне: «Господин Реми…»

— Голос знал ваше имя?

— Конечно, все из-за того несчастного, которого проткнули ножом. Помните, я вам говорил?

— Верно, верно; итак, голос сказал: «Господин Реми…»

— «Будьте до конца человеком чести, не подвергайте опасности бедную женщину, поддавшуюся чувству сострадания; завяжите себе глаза, позвольте отвести вас домой и не пытайтесь подглядывать по дороге».

— Вы обещали?

— Я дал слово.

— И вы сдержали его?

— Как видите, — простодушно ответил молодой человек, — иначе я не искал бы дверь.

— Ладно, — сказал Бюсси, — это великолепная черта характера, показывающая, что вы галантный кавалер, и хотя внутри у меня все кипит от злости, я не могу не сказать: вот моя рука, господин Реми.

И восхищенный Бюсси протянул руку молодому лекарю.

— Сударь! — воскликнул пораженный Реми.

— Примите, примите ее, вы достойны быть дворянином.

— Сударь, — сказал Реми, — я вечно буду гордиться тем, что имел честь пожать руку отважному Бюсси д'Амбуазу. А пока что совесть моя неспокойна.

— Это почему же?

— В кошельке оказалось десять пистолей.

— Ну и что?

— Это слишком много для лекаря, которому больные платят за визит пять су, а то и совсем ничего не платят, и я разыскивал дом…

— Чтобы вернуть кошелек?

— Вот именно.

— Любезный господин Реми, вы чересчур щепетильны, клянусь вам; эти деньги вы честно заработали, они ваши по праву.

— Вы думаете? — с явным облегчением спросил Реми.

— Я отвечаю за свои слова, но дело в том, что расплачиваться с вами следовало вовсе не этой даме, ведь я ее не знаю, и она меня тоже.

— Вот еще одна причина вернуть деньги. Сами видите.

— Я хотел вам сказать только, что и я тоже, и я ваш должник.

— Вы мой должник?

— Да, и я расквитаюсь с вами. Чем вы занимаетесь в Париже? Давайте рассказывайте. Поверьте мне ваши тайны, любезный господин Реми.

— Чем я занимаюсь в Париже? Да, в сущности, ничем, господин граф, но я мог бы кое-чем подзаняться, имей я пациентов.

— Ну что же, вам очень повезло; для начала я вам доставлю одного пациента: самого себя. Поверьте, у вас будет большая практика! Не проходит дня, чтобы либо я не продырявил самое прекрасное творение создателя, либо кто другой не подпортил великолепный образчик его искусства в моем лице. Ну как, согласны вы заняться штопанием дыр, которые будут протыкать в моей шкуре, или тех, которые я сам проткну в чьей-нибудь оболочке?

— Ах, господин граф, — сказал Реми, — у меня так мало заслуг…

— Напротив, вы именно тот человек, которого мне надо, дьявол меня побери! Рука у вас легкая, как у женщины, и с этим бальзамом Феррагюс…

— Сударь!

— Вы будете жить у меня, у вас будут свои собственные апартаменты, свои слуги; соглашайтесь или, даю слово, вы ввергнете меня в пучину отчаяния. К тому же ваша работа еще не закончена: вам надо сменить мне повязку, любезный господин Реми.

— Господин граф, — отвечал молодой врач, — я в таком восторге, что не знаю, как выразить свою радость. У меня будет работа! У меня будут пациенты!

— Ну нет, ведь я вам сказал, что беру вас только для себя самого… ну и для моих друзей, естественно. А теперь — вы ничего больше не вспомните?

— Ничего.

— Ну, коли так, то помогите мне разобраться кое в чем, если это возможно.

— В чем именно?

— Да видите ли… вы человек наблюдательный: вы считаете шаги, вы ощупываете стены, вы запоминаете голоса. Не знаете ли вы, почему после того, как вы меня перевязали, я очутился на откосе рва у Тампля?

— Вы?

— Да… я… Может быть, вы помогали меня переносить?

— Ни в коем случае! Наоборот, если бы спросили моего совета, я решительно воспротивился бы такому перемещению. Холод мог вам очень повредить.

— Тогда я ума не приложу, как это случилось. Вам не угодно будет продолжить поиски вместе со мной?

— Мне угодно все, что угодно вам, сударь, но я боюсь, что от этого не будет проку, ведь все дома тут на одно лицо.

— Тогда, — сказал Бюсси, — надо будет посмотреть на них днем.

— Да, но днем нас увидят.

— Тогда надо будет собрать сведения.

— Мы все разузнаем, монсеньор…

— И мы добьемсясвоего. Поверь мне, Реми, отныне нас двое, и мы существуем не во сне, а наяву, и это уже много.

XI

О ТОМ, ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК БЫЛ ГЛАВНЫЙ ЛОВЧИЙ БРИАН ДЕ МОНСОРО
Даже не радость, а чувство какого-то исступленного восторга охватило Бюсси, когда он убедился, что женщина его грез действительно существует и что эта женщина не во сне, а наяву оказала ему то великодушное гостеприимство, неясные воспоминания о котором он хранил в глубине сердца.

Поэтому Бюсси решил ни на мгновение не расставаться с молодым лекарем, которого он только что возвел в ранг своего постоянного врачевателя. Он потребовал, чтобы Реми, такой, как был, — весь в грязи с головы до ног, сел вместе с ним в носилки. Бюсси боялся, что, если он хоть на миг упустит Реми из виду, тот исчезнет, подобно дивному видению прошлой ночи; нужно было во что бы то ни стало доставить его к себе домой и запереть на ключ до утра, а на следующий день будет видно, выпускать его на свободу или нет.

Все время обратного пути было употреблено на новые вопросы, но ответы на них вращались в замкнутом кругу, который мы только что очертили. Реми ле Одуэн знал не больше Бюсси, правда, лекарь, не терявший сознания, был уверен, что Бюсси не грезил.

Для всякого человека, начинающего влюбляться, — а Бюсси влюбился с первого взгляда, — чрезвычайно важно иметь под рукой кого-нибудь, с кем можно было бы потолковать о любимой женщине. Правда, Реми не удостоился чести лицезреть красавицу, но в глазах Бюсси это было еще одним достоинством, ибо давало ему возможность снова и снова растолковывать своему спутнику, насколько оригинал во всех отношениях превосходит копию.

Бюсси горел желанием провести всю ночь в разговорах о прекрасной незнакомке, но Реми начал исполнение своих обязанностей врача с того, что потребовал от раненого уснуть или по меньшей мере лечь в постель. Усталость и боль от раны давали нашему герою такой же совет, и в конце концов эти три могущественные силы одержали над ним верх.

Однако, прежде чем лечь в постель, Бюсси самолично разместил своего нового сотрапезника в трех комнатах четвертого этажа, которые он сам занимал в годы юности. И только убедившись, что молодой врач, довольный своей новой квартирой и новой судьбой, подаренной ему провидением, не сбежит тайком из дворца, Бюсси спустился на второй этаж, в свои роскошные апартаменты.

Когда он проснулся на следующий день, Реми уже стоял возле его постели. Молодой человек всю ночь не мог поверить в свалившееся на него счастье и ожидал пробуждения Бюсси, в свою очередь желая убедиться, что все это не сон.

— Ну, — сказал Реми, — как вы себя чувствуете?

— Как нельзя лучше, милейший эскулап, ну а вы, вы довольны?

— Так доволен, мой сиятельный покровитель, что не поменялся бы своей участью с самим королем Генрихом Третьим, хотя за вчерашний день его величество должен был сильно продвинуться по пути в рай. Но не в этом дело, разрешите взглянуть на рану.

— Взгляните.

И Бюсси повернулся на бок, чтобы молодой хирург мог снять повязку.

Рана выглядела как нельзя лучше, края ее стянулись и приняли розовую окраску. Обнадеженный Бюсси хорошо спал, крепкий сон и ощущение счастья пришли на помощь хирургу, не оставив на его долю почти никаких забот.

— Ну что? — спросил Бюсси. — Что вы скажете, мэтр Амбруаз Паре?

— Я скажу, что вы уже почти выздоровели, но я открываю вам эту врачебную тайну с большим страхом, — как бы вы не отослали меня обратно на улицу Ботрейн, что в пятистах двух шагах от знаменитого дома.

— Который мы разыщем, не правда ли, Реми?

— Я в этом уверен.

— Как ты сказал, мой мальчик? — переспросил Бюсси.

— Простите, — вскричал Реми со слезами на глазах, — неужели вы сказали мне «ты», монсеньор?

— Реми, я всегда обращаюсь на «ты» к тем, кого люблю. Разве ты возражаешь против такого обращения?

— Напротив, — воскликнул молодой человек, пытаясь поймать руку Бюсси и поцеловать ее, — напротив, мне показалось, что я ослышался. О! Монсеньор де Бюсси, вы хотите, чтобы я сошел с ума от радости?

— Нет, мой друг, я хочу только, чтобы и ты, в свою очередь, меня полюбил и считал бы себя принадлежащим к моему дому и чтобы ты сегодня, пока будешь здесь устраиваться, позволил мне присутствовать на церемонии вручения королю эстортуэра.[113]

— Ах, — сказал Реми, — вот мы уже и собираемся наделать глупостей.

— Э, нет, наоборот, обещаю тебе вести себя примерно.

— Но вам придется сесть на коня.

— Проклятие! Это совершенно необходимо.

— Найдется ли у вас хороший скакун со спокойным аллюром?

— У меня таких четыре на выбор.

— Ну хорошо, возьмите себе на сегодняшний день коня, на которого вы посадили бы даму с портрета, понимаете?

— Ах, я понимаю, отлично понимаю. Послушайте, Реми, воистину вы раз навсегда нашли путь к моему сердцу, я страшно боялся, что вы не допустите меня к участию в этой охоте или, скорее, в этом охотничьем представлении, на котором будут присутствовать все придворные дамы и толпы любопытствующих горожанок. И я уверен, Реми, милый Реми, ты понял, что дама с портрета должна принадлежать ко двору или, во всяком случае, должна быть парижанкой. Несомненно, она не простая буржуазка: гобелены, тончайшие эмали, расписной потолок, кровать с белыми и золотыми занавесками, — словом, вся эта изысканная роскошь изобличает в ней даму высокого происхождения или по меньшей мере богатую женщину. Что, если я встречу ее там, в лесу?

— Все возможно, — философски заметил Одуэн.

— За исключением одного — разыскать дом, — вздохнул Бюсси.

— И проникнуть в него, когда мы его разыщем, — добавил Реми.

— Ну уж об этом-то я меньше всего беспокоюсь, — сказал Бюсси. — Мне бы только добраться до его дверей, — продолжал он, — а уж там я пущу в ход одно испытанное средство.

— Какое?

— Устрою себе еще один удар шпагой.

— Отлично, — сказал Реми, — ваши слова позволяют надеяться, что вы сохраните меня при себе.

— Ну на этот счет будь спокоен. Мне кажется, будто я тебя знаю лет двадцать, не меньше, и, слово дворянина, уже не мог бы обходиться без тебя.

Приятное лицо молодого лекаря расцвело под наплывом невыразимой радости.

— Итак, — сказал он, — решено. Вы едете на охоту и займетесь там поисками дамы, а я вернусь на улицу Ботрейн, искать дом.

— Вот будет занятно, — сказал Бюсси, — если, когда мы снова встретимся, окажется, что мы оба добились успеха.

На этом они распрощались, скорее как два друга, чем как господин и слуга.

В Венсенском лесу и на самом деле затевалась большая охота в честь вступления в должность господина Бриана де Монсоро, уже несколько недель тому назад назначенного главным ловчим. Вчерашняя процессия и неожиданное покаяние короля, который начал пост в последний день масленичного карнавала, заставили придворных усомниться, почтит ли он своим присутствием эту охоту. Ибо обычно, когда на Генриха III находил приступ набожности, он по неделям не покидал Лувра, а иногда даже отправлялся умерщвлять плоть в монастырь. Однако на сей раз, к удивлению придворных, около девяти часов утра распространилось известие, что король уже выехал в Венсенский замок и гонит лань вместе со своим братом, монсеньором герцогом Анжуйским, и всем двором.

Местом сбора охотников служила Коновязь короля Людовика Святого.[114] Так назывался в те времена перекресток дорог, где, как говорят, тогда еще можно было увидеть знаменитый дуб, под которым король-мученик вершил правосудие. Все собрались к девяти часам, и ровно в девять, верхом на прекрасном вороном жеребце, на поляну выехал новоиспеченный главный ловчий, предмет всеобщего любопытства, ибо почти никто из придворных его не знал.

Все взоры обратились на вновь прибывшего.

Граф де Монсоро был высоким мужчиной лет тридцати пяти на вид; на его лице, испещренном мелкими оспинами, при малейшем волнении проступали красные пятна, и это побуждало любопытных приглядываться к нему еще пристальнее, что редко идет на пользу тому, на кого смотрят.

И действительно, чувство взаимной симпатии обычно возникает от первого впечатления: прямой взгляд и открытая улыбка вызывают ответный ласковый взор и улыбку.

В камзоле зеленого сукна, сплошь покрытом серебряными галунами, опоясанный серебряной перевязью, на которой был вышит щит с королевским гербом, в берете с длинным пером, с копьем в левой руке, с эстортуэром, предназначенным для короля, в правой, господин де Монсоро мог показаться грозным сеньором, но назвать его красивым нельзя было никак.

— Фи! Что за урода вы нам привезли из вашего края, монсеньор, — сказал Бюсси, обращаясь к герцогу Анжуйскому, — так вот каким дворянам вы покровительствуете? Черт меня побери, если в Париже найдется второе такое чудище, а Париж — город очень большой и густо населенный отнюдь не красавцами. Ваше высочество знает, что я не верю разным слухам, но молва гласит, будто вы приложили все старания к тому, чтобы король согласился принять главного ловчего из ваших рук.

— Сеньор де Монсоро мне хорошо служил, — лаконично сказал герцог Анжуйский, — и я вознаградил его за службу.

— Прекрасно сказано, монсеньор, особливо ежели знать, что признательность — качество, весьма редко встречающееся у принцев; но если дело только в службе, то взять хотя бы меня, думается, я тоже неплохо служил вашему высочеству, и смею вас заверить, камзол главного ловчего был бы мне более к лицу, чем этому долговязому привидению. Ах да, я сначала было и не заметил, а у него еще и борода рыжая, это его особенно красит.

— Я еще ни от кого не слышал, — возразил герцог Анжуйский, — что только красавцы, отлитые по образцу Аполлона или Антиноя,[115] могут рассчитывать на придворную должность.

— Удивительно, — ответил Бюсси, сохраняя полнейшее хладнокровие. — Неужели вы этого не слышали?

— Для меня важно сердце, а не лицо, услуги, действительно оказанные, а не только обещанные.

— Ваше высочество может подумать, что я чрезмерно любопытен, — сказал Бюсси, — но я тщетно пытаюсь понять, какую такую услугу мог оказать вам этот Монсоро.

— Ах, Бюсси, — раздраженно заметил герцог, — вы правы: вы весьма любопытны, даже слишком любопытны.

— Вот они, принцы! — воскликнул Бюсси со своей обычной непринужденностью. — Сами всегда спрашивают, и приходится отвечать им на все вопросы, а попробуйте вы один-единственный раз у них чего-нибудь спросить — они не удостоят вас ответом.

— Это правда, — сказал герцог Анжуйский, — но знаешь, что нужно сделать, если ты хочешь получить ответ?

— Нет, не знаю.

— Обратись к самому господину де Монсоро.

— И верно, — сказал Бюсси, — ей-богу, вы правы, монсеньор. К тому же он всего лишь простой дворянин, и если он мне не ответит, я могу прибегнуть еще к одному средству.

— Какому же?

— Назвать его наглецом.

С этими словами Бюсси повернулся спиной к принцу и, без долгих раздумий, на глазах у своих друзей, держа шляпу в руке, поскакал к графу Монсоро; граф восседал на коне посредине поляны, представляя собой мишень для любопытных глаз, и с удивительной выдержкой ожидал появления короля, которое освободило бы его от тяжести прямых взглядов, падавших на него со всех сторон.

При виде Бюсси, приближавшегося к нему с веселым лицом, улыбкой на устах и шляпой в руке, главный ловчий позволил себе немного расслабиться.

— Прошу прощения, сударь, — обратился к нему Бюсси, — но я вижу вас в полнейшем одиночестве. Неужели благодаря оказанной вам милости вы удосужились приобрести здесь столько же врагов, сколько могли бы иметь друзей за неделю до вашего назначения главным ловчим?

— Ей-богу, любезный граф, — ответил сеньор де Монсоро, — присягать в этом я не стал бы, но пари держать могу. Однако же позвольте узнать, что побудило вас оказать мне честь и нарушить мое уединение?

— Черт побери, — смело сказал Бюсси, — я действую, побуждаемый великим восхищением перед вами, которое внушил мне герцог Анжуйский.

— Каким образом?

— Рассказав о вашем подвиге, том самом, за который вам была пожалована должность главного ловчего.

Граф де Монсоро так страшно побледнел, что рассыпанные по его лицу мелкие оспины превратились в черные точки на желтоватой коже; при этом главный ловчий бросил на Бюсси грозный взгляд, не предвещавший ничего доброго.



Бюсси понял, что сделал ложный шаг, но он был не из тех людей, которые отступают; напротив — он принадлежал к тем, кто допущенную нескромность обычно исправляет дерзостью.

— Вы говорите, любезный граф, — произнес главный ловчий, — что монсеньор рассказал вам о моем последнем подвиге?

— Да, сударь, — ответил Бюсси, — и со всеми подробностями. Признаюсь вам, я так заинтересовался, что не мог преодолеть пылкое желание услышать весь рассказ из ваших собственных уст.

Граф де Монсоро судорожно стиснул древко копья, словно его охватило не менее пылкое желание тут же, не сходя с места, проткнуть насквозь графа де Бюсси.

— Поверьте, сударь, — сказал он, — я готов отдать должное вашей учтивости и выполнить вашу просьбу, но, к сожалению, вот наконец и король, и у меня не остается на это времени. Но если вы пожелаете, мы можем встретиться в другой раз.

И в самом деле, король, верхом на своем любимом коне, великолепном испанском жеребце буланой масти, уже скакал от замка к месту сбора.

Бюсси повернул лошадь и встретился взглядом с герцогом Анжуйским; на устах принца играла недобрая улыбка.

«И у хозяина, и у слуги, — подумал Бюсси, — когда они смеются, одинаково мерзкий вид. Как же они выглядят, когда плачут?»

Король любил красивые и приветливые лица. Поэтому его не очень-то расположила к себе внешность господина де Монсоро, которого он уже однажды видел и который при второй встрече порадовал его не больше, чем при первой. И все же Генрих с довольно благосклонной улыбкой принял эстортуэр из рук главного ловчего, преподнесшего королю жезл, по обычаю преклонив колено. Как только король вооружился, старшие загонщики объявили, что лань поднята, и охота началась.

Бюсси занял место с краю охотничьей кавалькады, чтобы иметь возможность видеть все собравшееся общество; он внимательно изучал каждую проезжавшую мимо женщину в надежде обрести оригинал портрета, но труды его были напрасны: на эту охоту, где впервые лицедействовал новый главный ловчий, собрались все красавицы, все прелестницы и все искусительницы города Парижа и королевского двора, но среди них не было того очаровательного создания, которое он искал.

Отчаявшись в своих поисках, Бюсси решил развлечься болтовней в компании друзей. Антрагэ, как всегда веселый и словоохотливый, помог ему развеять тоску.

— На нашего главного ловчего смотреть тошно, — сказал Антрагэ, — а как по-твоему?

— На мой взгляд, он просто пугало, ну и славная же у него должна быть семейка, если только те, кто имеет честь принадлежать к его родичам, наделены фамильным сходством. Покажи-ка мне его жену.

— Главный ловчий пока еще холост, — ответил Антрагэ.

— Откуда ты знаешь?

— От госпожи де Ведрон, она считает его писаным красавцем и охотно сделала бы своим четвертым мужем, как Лукреция Борджа[116] герцога д’Эсте. Посмотри, как она нахлестывает своего гнедого, поспешая за вороным господина де Монсоро.

— И какого поместья он сеньор? — спросил Бюсси.

— Да у него полно поместий.

— В каких краях?

— Около Анжера.

— Значит, он богат?

— По слухам, да, но не знатен. Кажется, он из худородного дворянства.

— И кто в любовницах у этого дворянчика?

— У него нет любовницы. Сей достойный муж хочет быть единственным в своем роде. Но взгляни, монсеньор герцог Анжуйский машет тебе рукой, поезжай к нему скорее.

— Куда спешить? Герцог Анжуйский подождет. Этот Монсоро возбуждает мое любопытство. Он какой-то странный. Не знаю почему, но, как тебе известно, при первой встрече с человеком бывает что-то вроде предчувствия, так вот, мне кажется, что мне с ним еще придется столкнуться. А имя у него какое — Монсоро!

— Мышиная гора, — пояснил Антрагэ, — вот его этимология; по-латыни Mons soricis. Мой старик аббат объяснил мне это нынче утром.

— Лучше и не придумаешь.

— Погоди-ка! — вдруг воскликнул Антрагэ.

— Что такое?

— Ведь Ливаро все знает.

— Что — все?

— Все о нашем Mons soricis. Они соседи по имениям.

— Что же ты молчал? Эй, Ливаро!

Ливаро подъехал к друзьям.

— Чего вам? — осведомился он.

— Расскажи, что ты знаешь о Монсоро.

— Охотно.

— А рассказ будет длинный?

— Нет, постараюсь покороче. В трех словах выскажу все, что я о нем думаю. Я его боюсь!

— Прекрасно. А теперь, когда ты сказал все, что ты о нем думаешь, расскажи все, что ты о нем знаешь.

— Слушайте… однажды вечером…

— Какое захватывающее начало, — сказал Антрагэ.

— Дадите вы мне рассказать все до конца?

— Продолжай.

— Однажды вечером я возвращался от моего дяди д'Антрагэ и ехал Меридорским лесом, это было примерно полгода назад; вдруг до моих ушей донесся душераздирающий вопль, и мимо меня пробежал белый иноходец без всадника, пробежал и скрылся в чаще. Я дал шпоры коню, погнал его в ту сторону, где кричали, и в поздних вечерних сумерках, в конце длинной просеки, увидел всадника на вороном коне; он не скакал, а мчался, как вихрь. Снова раздался сдавленный крик, и я разглядел, что он держит перед собой женщину, брошенную поперек седла, и рукой зажимает ей рот. Со мной была моя охотничья аркебуза. Ты ведь знаешь — я довольно меткий стрелок; я прицелился и, клянусь честью, убил бы его, но, на беду, проклятый фитиль потух, как раз когда я спустил курок.

— Ну а дальше, — потребовал Бюсси, — что было дальше?

— Дальше я спросил у встречного угольщика, кто этот господин на вороном коне, который умыкает женщин; угольщик мне ответил, что это господин де Монсоро.

— Ну что ж, — сказал Антрагэ, — мне кажется, бывает, что женщин и похищают, не правда ли, Бюсси?

— Бывает, — ответил Бюсси, — но, во всяком случае, им не затыкают рот.

— А женщина, кто она такая? — полюбопытствовал д'Антрагэ.

— Ах, вот об этом я ничего не могу сказать.

— Ну нет, — сказал Бюсси, — решительно, это человек незаурядный, он меня заинтересовал.

— Вообще, — добавил Ливаро, — у нашего милого графа де Монсоро ужасная репутация.

— Ты знаешь о нем что-нибудь еще?

— Нет, ничего; открыто граф не совершил ни одного злодейства, более того, говорят, он довольно милостиво относится к своим крестьянам; и все же в той местности, которая до нынешнего дня имеет счастье ему принадлежать, его как огня боятся. Впрочем, он страстный охотник, под стать Немвроду,[117] только, может быть, не перед всевышним, а перед сатаной; у короля никогда еще не было такого главного ловчего. К этой должности он подходит больше Сен-Люка. Поначалу король хотел было отдать ее Сен-Люку, но тут вмешался герцог Анжуйский, пустил в ход все свое влияние и отбил ее для Монсоро.

— Слушай, а ведь герцог Анжуйский все еще тебя зовет, — сказал Антрагэ.

— Ладно, пускай себе зовет. А ты знаешь новости о Сен-Люке?

— Нет. Что он — все еще пленник короля? — со смехом спросил Ливаро.

— Наверное, — сказал Антрагэ, — раз его нет здесь.

— Ошибаешься, мой милый, нынче в час ночи он выехал из Парижа, с намерением посетить владения своей жены.

— Что он, изгнан?

— Похоже на то.

— Сен-Люк в изгнании! Немыслимо!

— Все правда, как в Евангелии, мой друг.

— От святого Луки?

— Нет, от маршала де Бриссака, я услышал это сегодня утром из его собственных уст.

— Ах, вот любопытная новость; Монсоро это не будет неприятно.

— Понял, — сказал Бюсси.

— О чем ты?

— Угадал.

— Что ты угадал?

— Какую услугу оказал он герцогу.

— Кто? Сен-Люк?

— Нет, Монсоро.

— В самом деле?

— Да, пропади я пропадом, вот увидите, поезжайте за мной.

И Бюсси, сопровождаемый Ливаро и д'Антрагэ, пустил свою лошадь галопом вслед за герцогом Анжуйским, который, устав призывно махать рукой своему любимцу, скакал впереди на расстоянии нескольких аркебузных выстрелов.

— Ах, монсеньор, — воскликнул Бюсси, догоняя герцога, — какой прекрасный человек этот граф Монсоро!

— Вот как?

— И любезный просто до невероятия.

— Значит, ты с ним говорил? — спросил принц, по-прежнему насмешливо улыбаясь.

— Конечно, к тому же у него незаурядный ум.

— И ты спросил его, что именно он сделал для меня?

— Разумеется, я только для этого с ним и заговорил.

— И он тебе ответил? — спросил герцог, еще больше развеселившись.

— Тут же, и так любезно, что я преисполнился к нему бесконечной признательности.

— Послушаем, что он тебе сказал, мой храбрый бахвал.

— Он в весьма учтивых выражениях признался мне, ваше высочество, что он ваш поставщик.

— Поставщик дичи?

— Нет, женщин.

— Как ты сказал? — переспросил герцог, сразу помрачнев. — Что значит эта шутка, Бюсси?

— Она значит, монсеньор, что он на своем огромном вороном жеребце похищает для вас женщин, а поскольку эти женщины, очевидно, не знают, какая честь их ждет, зажимает им рот рукой, дабы они не кричали.

Герцог нахмурил брови, гневно сжал кулаки и пустил своего коня таким бешеным галопом, что Бюсси и его товарищи остались позади.

— Ага! — воскликнул Антрагэ. — Сдается мне, твоя шутка попала не в бровь, а в глаз.

— Тем лучше, — ответил Ливаро, — хотя, на мой взгляд, она никому не показалась шуткой.

— Дьявольщина! — выругался Бюсси. — Похоже, я его крепко задел, нашего бедного герцога.

Спустя мгновение они услышали голос герцога Анжуйского. Герцог кричал:

— Эй! Бюсси, где ты? Скачи сюда!

— Я здесь, монсеньор, — отозвался Бюсси, пришпоривая коня.

Принц захлебывался от смеха.

— Вот как! — удивился Бюсси. — По-видимому, мои слова вас развеселили.

— Нет, Бюсси, я смеюсь не над твоими словами.

— А жаль, рассмешить принца, который смеется так редко, немалая заслуга.

— Я смеюсь, мой бедный Бюсси, над тем, что ты, пытаясь разузнать правду, несешь всякие небылицы.

— Нет, черт меня побери, монсеньор, я сказал чистую правду.

— Допустим. Тогда, пока мы с тобой одни, объяснись: где ты подобрал эту побасенку, которую рассказываешь мне?

— В Меридорском лесу, монсеньор!

Герцог снова побледнел, но ничего не ответил.

— Решительно, — пробормотал Бюсси, — герцог каким-то образом замешан в эту историю с похитителем на вороном коне и женщиной на белом иноходце.

— Давайте поразмыслим, монсеньор, — сказал он, в свою очередь смеясь над тем, что герцогу уже не до смеха, — не найдется ли такого способа вам услужить, который был бы вам особенно приятен, если таковой существует, то укажите его нам, мы им воспользуемся, хотя бы нам пришлось вступить в состязание с господином де Монсоро.

— Да, черт побери, — ответил герцог, — есть один такой способ, и я его тебе сейчас открою.

Они отъехали в сторону.

— Слушай, — продолжал герцог, — я случайно встретил в церкви совершенно пленительную женщину, хотя она была под вуалью, но мне все же удалось различить черты лица, и они напомнили мне одну даму, которую некогда я безумно любил. Я последовал за незнакомкой и узнал, где она живет. Служанку подкупили, и ключ от дома в моих руках.

— Что ж, монсеньор, мне кажется, пока все идет прекрасно.

— Не торопись. Говорят, что, несмотря на свою молодость, красоту и независимость, она недоступна.

— Ах, монсеньор, вот тут мы вступаем в область фантазии.

— Слушай, ты храбр и, как ты утверждаешь, любишь меня…

— У меня есть свои дни.

— Для храбрости?

— Нет, для любви к вам.

— Понятно. Эти дни уже наступили?

— Услужить вам я всегда готов. Посмотрим, какой услуги вы от меня ждете.

— Так вот, ты должен будешь сделать для меня то, что обычно делают только для самого себя.

— Ага! — обрадовался Бюсси. — Наверное, монсеньор, вы хотите поручить мне приволокнуться за вашей пассией, дабы ваше высочество удостоверилось, что она действительно так же целомудрена, как и прекрасна? Это мне подходит.

— Нет, ты должен будешь выяснить, нет ли у меня соперника.

— Ах! Вот оно как! Дело осложняется. Поясните, пожалуйста, монсеньор.

— Тебе придется спрятаться и выследить, что за мужчина к ней ходит.

— Значит, там есть мужчина?

— Боюсь, что так.

— Любовник? Муж?

— Во всяком случае, ревнивец.

— Тем лучше, монсеньор.

— Почему тем лучше?

— Это удваивает ваши шансы.

— Благодарю, но пока что я хотел бы знать, кто он такой.

— И вы поручаете мне это выяснить?

— Да, и если ты согласишься оказать мне такую услугу…

— Вы сделаете меня главным ловчим, когда это место освободится?

— Поверь мне, Бюсси, что мне будет тем приятнее взять на себя такое обязательство еще и потому, что я до сих пор ничем тебя не вознаградил.

— Смотри-ка! Монсеньор изволил это заметить.

— Я говорю себе об этом давно.

— Но совсем тихо, как у принцев принято говорить подобные вещи.

— Итак?

— Что, монсеньор?

— Согласен ты?

— Следить за дамой?

— Да.

— Признаюсь вам, монсеньор, такое поручение мне не очень-то по душе, я предпочел бы какое-нибудь другое.

— Только что ты предлагал свои услуги, Бюсси, и вот уже бьешь отбой.

— Проклятие, вы мне навязываете роль соглядатая, монсеньор.

— Ну нет, роль друга. Впрочем, не думай, что я предлагаю чистую синекуру, возможно, тебе придется обнажить шпагу.

Бюсси покачал головой.

— Монсеньор, — сказал он, — есть дела, которые можно выполнить хорошо, только если сам за них возьмешься, поэтому даже принцу за них нужно браться самому.

— Значит, ты отказываешься?

— Да, монсеньор.

Герцог нахмурил брови.

— Ну что ж, я последую твоему совету, — сказал он, — пойду сам, и если меня там смертельно ранят, скажу, что просил моего друга Бюсси получить или нанести вместо меня этот удар шпаги и что впервые в своей жизни Бюсси проявил осторожность.

— Монсеньор, — ответил Бюсси, — однажды вечером вы мне сказали: «Бюсси, я ненавижу всех этих миньонов из королевской спальни, которые по всякому поводу высмеивают и оскорбляют нас, ты должен пойти на свадьбу Сен-Люка, найти случай поссориться с ними и избавить нас от них». Я туда пошел, монсеньор, их было пятеро, я — один. Я их оскорбил. Они мне устроили засаду, навалились на меня всем скопом, убили подо мной коня, и все же я ранил двоих, а третьего оглушил. Сегодня вы требуете, чтобы я обидел женщину. Извините, монсеньор, но такого рода услуг принц не может требовать от благородного человека, и я отказываюсь.

— Пусть так, — сказал герцог, — я сам встану на свой пост, один или с Орильи, как прошлый раз.

— Простите? — переспросил Бюсси, начиная что-то понимать.

— В чем дело?

— Значит, вы были на своем посту, монсеньор, в ту ночь, когда натолкнулись на миньонов, подстерегавших меня?

— Вот именно.

— Стало быть, ваша прелестная незнакомка живет рядом с Бастилией?

— Она обитает в доме напротив церкви Святой Екатерины.

— В самом деле?

— Да, в квартале, где вам могут запросто и со всеми удобствами перерезать горло, насчет этого ты должен кое-что знать.

— А после того вечера ваше высочество навещали тот квартал?

— Вчера.

— И монсеньор видел?..

— Какого-то человека. Он обшаривал все уголки площади, несомненно желая убедиться, что его никто не выслеживает, а потом, по всей вероятности заметив меня, встал перед той дверью, которая была мне нужна, и не сходил с места.

— Этот человек был один, монсеньор? — спросил Бюсси.

— Да, примерно около получаса.

— Ну а после этого получаса?

— К нему присоединился другой мужчина, с фонарем в руке.

— Ага! — воскликнул Бюсси.

— Тогда человек в плаще… — продолжал принц.

— Первый человек был в плаще? — перебил его Бюсси.

— Ну да. Тогда человек в плаще и тот, что пришел с фонарем, завязали разговор, и, так как они, по-видимому, не собирались покидать свой ночной пост перед дверью, я отступил и вернулся к себе.

— Видно, такая двойная неудача поохладила ваш пыл?

— Признаюсь, да. Клянусь честью!.. И я подумал, что прежде чем мне соваться в этот дом, который вполне может оказаться каким-нибудь разбойничьим вертепом…

— Неплохо будет, если для начала там прирежут кого-нибудь из ваших друзей.

— Не совсем так. Я подумал: пусть мой друг, который более меня привычен к подобным переделкам и у которого, поскольку он не принц, врагов меньше, чем у меня, пусть мой друг разведает, какой опасности я подвергаюсь, и доложит мне.

— На вашем месте, монсеньор, — сказал Бюсси, — я отказался бы от этой женщины.

— Ни в коем случае.

— Почему?

— Она слишком хороша.

— Но вы сами сказали, что едва ее видели.

— Я ее видел достаточно, чтобы заметить восхитительные белокурые волосы.

— Ах вот как!

— Чудесные глаза.

— Неужели!

— Цвет лица, какого я еще не видывал, великолепную талию.

— Да что вы говорите!

— Сам понимаешь, от подобной красотки так легко не отказываются.

— Да, монсеньор, я понимаю и от души сочувствую вам.

Герцог искоса взглянул на Бюсси.

— Честное слово, — сказал Бюсси.

— Ты смеешься?

— Нет. И в доказательство нынче же вечером я встану на пост, если только монсеньор соблаговолит дать мне свои наставления и покажет, где этот дом.

— Значит, ты изменил свое решение?

— Э! Монсеньор, только один наш святой отец Григорий Тринадцатый непогрешим; а теперь говорите, что надо делать.

— Ты должен будешь спрятаться в том месте, которое я укажу, и если какой-нибудь мужчина войдет в дом, последуешь за ним и удостоверишься, кто он такой.

— Да, но если, войдя, он запрет за собой дверь?

— Я тебе сказал — у меня есть ключ.

— Ах, правда, теперь я могу опасаться только одного: что я увяжусь не за тем человеком или что там будет еще другая дверь, к которой ключ не подойдет.

— Тут ошибиться невозможно; входная дверь ведет в прихожую, в конце прихожей налево есть лестница, ты поднимешься на двенадцать ступенек и окажешься в коридоре.

— Откуда вы все это знаете, монсеньор, ведь вы ни разу не были в этом доме?

— Разве я тебе не говорил, что служанка в моих руках? Она мне все и объяснила.

— Смерть господня! Как это удобно быть принцем, все тебе преподносят на тарелочке. А мне пришлось бы самому искать дом, исследовать прихожую, пересчитывать ступеньки, разведывать коридор. На это ушла бы уйма времени, и, — кто знает? — удалось ли бы мне добиться успеха!

— Значит, ты соглашаешься?

— Разве я могу в чем-нибудь отказать вашему высочеству? Только прошу вас пойти со мной и указать мне дверь.

— Зачем? Возвращаясь с охоты, мы сделаем крюк, поедем Сент-Антуанскими воротами, и ты все увидишь.

— Чудесно, монсеньор. А что прикажете делать с тем человеком, если он придет?

— Ничего, только следить за ним, пока не узнаешь, кто он такой.

— Это дело щекотливое. Ну а если, например, он окажется настолько невежливым, что остановится посреди дороги и наотрез откажется отвечать на мои вопросы?

— Ну тогда я тебе разрешаю действовать по твоему собственному усмотрению.

— Значит, ваше высочество, вы разрешаете мне действовать на свой страх и риск?

— Вот именно.

— Так я и сделаю, монсеньор.

— Но не проболтайся нашим юным друзьям.

— Слово дворянина.

— Никого не бери с собой в эту разведку.

— Пойду один, клянусь вам.

— Ну хорошо, договорились; мы возвратимся мимо Бастилии, я покажу тебе дверь… ты поедешь ко мне… я дам тебе ключ… и нынче вечером…

— Я заменю вас, монсеньор, вот и весь сказ.

Бюсси и принц присоединились к охотникам. Господин де Монсоро мастерски руководил охотой. Король был восхищен, с каким умением этот опытный ловчий выбрал места для привалов и расположил подставы собак и лошадей. Лань, которую два часа травили собаками на оцепленном участке леса протяжением четыре-пять лье, раз двадцать появлялась перед глазами охотников и в конце концов вышла прямо под копье короля.

Господин де Монсоро принял поздравления его величества и герцога Анжуйского.

— Монсеньор, — сказал он, — я счастлив заслужить вашу похвалу, потому что вам я обязан своей должностью.

— Но вам известно, сударь, — сказал герцог, — для того, чтобы и впредь заслуживать нашу благодарность, вам придется нынче вечером выехать в Фонтенбло; король желает послезавтра начать там охоту, которая продлится несколько дней, и у вас всего один день на то, чтобы познакомиться с лесом.

— Я это знаю, монсеньор, — ответил Монсоро, — у меня все готово к отъезду, и я отправлюсь сегодня в ночь.

— Ах, вот оно и началось, господин де Монсоро! — воскликнул Бюсси. — Отныне вам не знать покоя. Вы желали быть главным ловчим, ваше желание сбылось. Теперь вам, как главному ловчему, полагается спать на полсотни ночей в году меньше, чем всем остальным. Счастье еще, что вы не женаты, сударь.

Бюсси смеялся, произнося эти слова. Герцог скользнул по лицу главного ловчего пронизывающим взглядом, затем, повернув голову в сторону короля, поздравил своего венценосного брата с тем, что со вчерашнего дня состояние его здоровья, по-видимому, значительно улучшилось.

Что касается графа Монсоро, то шутка Бюсси снова вызвала у него на щеках мертвенную бледность, которая придавала его лицу столь зловещее выражение.

XII

О ТОМ, КАК БЮССИ НАШЕЛ ОДНОВРЕМЕННО И ПОРТРЕТ И ОРИГИНАЛ
Охота закончилась к четырем часам дня, а уже в пять весь двор возвращался в Париж. Король, словно угадав желание герцога Анжуйского, приказал ехать через Сент-Антуанское предместье.

Господин де Монсоро, под предлогом предстоящего ему в тот же вечер отъезда, распрощался с королем и принцами и со своими охотничьими командами уехал по дороге на Фроманто.

Проезжая мимо Бастилии, король обратил внимание спутников на гордый и мрачный вид сей крепостной твердыни. Это был деликатный способ напомнить придворным о том, что их ожидает, если в один прекрасный день им вздумается перебежать во вражеский стан.

Намек был понят, и придворные начали выказывать королю удвоенное подобострастие.

Тем временем герцог Анжуйский тихо объяснял Бюсси, который ехал с ним рядом, стремя в стремя:

— Смотри внимательно, Бюсси, смотри хорошенько: видишь направо деревянный домик с маленькой статуей богоматери под коньком крыши? Начни с него и отсчитай четыре дома, его считай за первый.

— Отсчитал, — сказал Бюсси.

— Нам нужен пятый дом, — сказал герцог, — тот, что напротив улицы Сен-Катрин.

— Вижу, монсеньор. Смотрите, смотрите, народ услышал звуки труб, возвещающих о прибытии короля, и во всех окнах полно любопытных.

— Кроме тех, на которые я тебе показал, — сказал герцог, — эти окна по-прежнему плотно закрыты.

— Но в одном из них занавески слегка раздвинулись, — сказал Бюсси, чувствуя, как забилось его сердце.

— И все равно там ничего не разглядишь. О!.. Эта дама крепко стережется, или ее крепко стерегут. Во всяком случае, вот дом, во дворце я тебе дам ключ от него.

Бюсси метнул жадный взгляд в узкую щелку между занавесками, но, как ни напрягал зрение, ничего не смог различить.

Вернувшись в Анжуйский дворец, герцог незамедлительно вручил Бюсси ключ и еще раз посоветовал быть поосторожнее. Бюсси обещал выполнить все, что от него требуется, и поспешил к себе домой.

— Ну как дела? — спросил он у Реми.

— Я хотел бы обратиться к вам, сударь, с тем же вопросом.

— Ты ничего не нашел?

— Домик оказался столь же хорошо запрятанным днем, как и ночью. Я без толку проболтался между пятью-шестью смежными домами.

— Коли так, — сказал Бюсси, — по-видимому, мне больше посчастливилось, чем тебе, любезный Одуэн.

— Как это понять, монсеньор? Неужели вы тоже искали дом?

— Нет, я просто проехался по улице.

— И вы узнали дверь?

— У провидения, дружище, есть свои окольные пути и свои тайны.

— А вы уверены, что это тот самый дом?

— Не скажу, что уверен, но надеюсь.

— А когда же я узнаю, удалось ли вам найти то, что вы ищете?

— Завтра утром.

— Ну а до того времени я вам понадоблюсь?

— Нет, дорогой Реми.

— Вы не позволите мне сопровождать вас?

— Это исключено.

— По крайней мере будьте осторожны, монсеньор.

— Ах! — сказал Бюсси. — Ваш совет мне ни к чему. Я славлюсь своей осторожностью.

Бюсси плотно пообедал, как человек, который не знает, где и чем ему придется ужинать, затем, когда пробило восемь, он выбрал самую лучшую из своих шпаг, вопреки только что изданному королевскому указу засунул за пояс два пистолета и приказал подать носилки, в которых его и доставили в конец улицы Сен-Поль. Прибыв на место назначения, он узнал дом с богоматерью, отсчитал четыре дома, удостоверился, что пятый — это тот самый, на который показал ему принц, и, закутавшись в темный широкий плащ, притаился на углу улицы Сен-Катрин, решив прождать два часа, а если по истечении этого срока никто не явится — поступить, как бог на душу положит.

Когда Бюсси устроился в своей засаде, на колокольне церкви Святого Павла пробило девять часов. Не прошло и десяти минут, как он заметил в темноте двух всадников, выехавших из ворот Бастилии. Возле Турнельского дворца они остановились. Один всадник спешился и бросил поводья другому, по всей вероятности слуге, слуга повернул лошадей и пустился обратно по той же дороге. Подождав, пока кони и всадник не скрылись в ночном мраке, его господин направился к дому, порученному наблюдению Бюсси.

Не дойдя нескольких шагов до двери, незнакомец описал большой круг, словно желая исследовать окрестности, затем, убедившись, что за ним не следят, подошел к дому и скрылся в нем.

Бюсси услышал, как дверь со стуком захлопнулась.

Он выждал еще немного, опасаясь, как бы таинственный пришелец не вздумал задержаться у окошечка и понаблюдать за улицей; когда прошло несколько минут, Бюсси покинул свое убежище, перешел улицу, открыл ключом дверь и, уже наученный опытом, запер ее без всякого шума.

Затем он заглянул в окошечко. Оно оказалось как раз на высоте его глаз, и это его обрадовало: по всей вероятности, именно через него он смотрел на Келюса.

Но Бюсси проник в заветный дом не для того, чтобы торчать у входной двери. Он медленно двинулся вперед, касаясь руками стен, и в конце прихожей, слева, нащупал ногой первую ступеньку лестницы.

Тут Бюсси остановился по двум причинам: во-первых, он почувствовал, что от волнения у него подкашиваются ноги, во-вторых, он услышал голос, который сказал:

— Гертруда, предупредите вашу госпожу, что я здесь и хочу к ней войти.

Просьба была высказана повелительным тоном, исключавшим возможность отказа. Минуту спустя Бюсси услышал голос служанки. Она сказала:

— Проходите в гостиную, сударь; госпожа выйдет к вам.

Затем скрипнула затворяемая дверь.

Бюсси вспомнил, что Реми насчитал на лестнице двенадцать ступенек, в свою очередь пересчитал их, все двенадцать, и оказался на лестничной площадке.

Дальше должен быть коридор и три двери. Бюсси затаил дыхание и, вытянув руки перед собой, сделал несколько осторожных шагов. Рука его сразу же нащупала первую дверь, ту, в которую вошел незнакомец; Бюсси продолжал свои поиски, нашел вторую дверь, дрожа всем телом, повернул ключ, торчавший в замке, и толкнул дверь.

В комнате, где он очутился, было темно, только из боковой двери пробивалась полоска света. Она освещала окно, занавешенное двумя гобеленами, при виде которых сердце молодого человека радостно забилось.

Бюсси поднял голову и в том же луче света увидел на потолке уже знакомый ему плафон с мифологическими героями. Он протянул руку и нащупал резную спинку кровати.

Его сомнения рассеялись: он стоял в той самой комнате, где очнулся ночью, когда его так счастливо ранили, — счастливо потому, что ранение, по-видимому, и побудило неизвестную даму оказать ему гостеприимство.

Горячий трепет пробежал по его жилам, как только он прикоснулся к этой постели и вдохнул тот сладостный аромат, который исходит от ложа юной и прекрасной женщины.

Бюсси спрятался за занавески балдахина и прислушался.

В соседней комнате раздавались нетерпеливые шаги неизвестного, время от времени он останавливался и бормотал сквозь зубы:

— И куда она запропастилась… Ну, придет она наконец!

После одного из таких высказываний дверь в гостиную, по-видимому расположенная напротив приоткрытой двери в спальню, отворилась. Ковер зашуршал под маленькой ножкой. До слуха нашего героя донесся шелест юбок, затем раздался женский голос, в котором слышались одновременно и страх и презрение. Голос спросил:

— Я здесь, сударь, чего вы еще от меня хотите?

«Ого! — подумал Бюсси, прячась за занавеску. — Если это любовник, то я от всей души поздравляю мужа».

— Сударыня, — произнес незнакомец, которому оказали столь холодный прием, — имею честь известить вас: завтра утром мне придется выехать в Фонтенбло, и потому я пришел провести эту ночь с вами.

— Вы узнали что-нибудь о моем отце? — спросил тот же женский голос.

— Сударыня, послушайте меня…

— Сударь, вы помните, о чем мы договорились вчера, прежде чем я дала согласие стать вашей женой? Первое мое условие — либо в Париж приезжает мой отец, либо я еду к нему.

— Сударыня, как только я вернусь из Фонтенбло, мы тут же отправимся к нему, даю вам слово, ну а пока что…

— О! Сударь, не закрывайте дверь, это ни к чему, я не проведу даже одной-единственной ночи под одной крышей с вами, пока не буду знать, где мой отец и что с ним.

И женщина, произнесшая эти твердые слова, поднесла к губам маленький серебряный свисток. Раздался резкий и долгий свист.

Таким способом вызывали прислугу в те времена, когда звонок еще не был изобретен.

В то же мгновение дверь, через которую проник Бюсси, распахнулась, в спальню вбежала служанка молодой дамы, высокая и крепко сложенная анжуйка; очевидно, она ждала этого сигнала и, заслышав его, со всех ног устремилась на помощь своей госпоже.

Служанка прошла вгостиную, оставив дверь за собой широко открытой.

В комнату, где скрывался Бюсси, хлынул поток света, и наш герой увидел в простенке между окнами знакомый женский портрет.

— Гертруда, — сказала дама, — не ложитесь спать и будьте где-нибудь поблизости, чтобы вы могли услышать мой голос.

Служанка ничего не ответила и удалилась тем же путем, которым пришла, оставив дверь в гостиную распахнутой, а следовательно, и восхитительный портрет освещенным.

У Бюсси исчезла последняя тень сомнения. Портрет был тот самый.

На цыпочках он прокрался к стене и встал за распахнутой створкой двери, намереваясь вести дальнейшее наблюдение через щель между дверью и дверной рамой, но, как бесшумно он ни старался двигаться, паркет неожиданно скрипнул у него под ногой.

Этот звук заставил женщину обернуться, и глазам Бюсси явилась дама с портрета, сказочная фея его мечты.

Мужчина, хотя он и не слышал ничего, обернулся вслед за женщиной.

Это был граф де Монсоро.

— Ага… — беззвучно прошептал Бюсси, — белый иноходец… женщина поперек седла… наверное, я услышу какую-нибудь жуткую историю.

И он вытер пот, внезапно выступивший на лбу.

Как мы уже сказали, Бюсси видел обоих, и мужчину и женщину. Незнакомка стояла бледная, прямая, гордо вскинув голову, граф де Монсоро был также бледен, но бледностью мертвенной, пугающей, он нетерпеливо притопывал ногой и кусал себе пальцы.

— Сударыня, — произнес он наконец, — не надейтесь, что вам удастся и впредь разыгрывать передо мною роль гонимой, роль несчастной жертвы. Вы в Париже, вы в моем доме, и, более того, отныне вы графиня де Монсоро, то есть моя законная супруга.

— Если я ваша супруга, то почему вы не хотите отвезти меня к отцу? Почему вы продолжаете прятать меня от глаз всего света?

— Вы забываете герцога Анжуйского, сударыня.

— Вы меня заверили, что, как только я стану вашей женой, мне нечего будет опасаться с его стороны.

— Я имел в виду…

— Вы мне дали слово.

— Но, сударыня, мне еще остается принять кое-какие меры предосторожности.

— Прекрасно, сударь, примите их, а потом приходите ко мне.

— Диана, — сказал граф, и было заметно, что в сердце его закипает гнев, — Диана, не превращайте в игрушку священные узы супружества. Я вам это настоятельно советую.

— Сделайте так, сударь, чтобы я не питала недоверия к супругу, и я буду образцово выполнять супружеские обязанности.

— Однако мне кажется, что своим отношением к вам и тем, что я сделал для вас, я заслужил полное ваше доверие.

— Сударь, думаю, что во всем этом деле вы руководствовались не только моими интересами или, благодаря слепому случаю, извлекли из него пользу для себя.

— О! Это уж слишком! — воскликнул граф. — Здесь мой дом, вы моя жена, и, зовите хоть самого дьявола на помощь, нынче ночью вы будете моей.

Бюсси положил руку на рукоятку шпаги и шагнул вперед, но Диана не дала ему времени выступить на сцену.

— Вот, — сказала она, выхватывая кинжал из-за корсажа, — вот чем я вам отвечу.

В мгновение ока она вскочила в комнату, где укрывался Бюсси, захлопнула за собой дверь и задвинула двойной засов. Граф Монсоро, изрыгая угрозы, заколотил в дверь кулаками.

— Если вы посмеете выбить хотя бы одну доску из этой двери, — сказала Диана, — вы найдете меня мертвой на пороге. Вы знаете меня, сударь, — я сдержу свое слово.

— И будьте спокойны, сударыня, — прошептал Бюсси, заключая Диану в свои объятия, — у вас найдется мститель.

Диана чуть было не закричала, но тут же сообразила, что самая страшная опасность грозит ей со стороны мужа. Она продолжала сжимать в руке кинжал, но молчала, вся дрожала, но не двигалась с места.

Граф де Монсоро несколько раз с силою ударил ногой в дверную филенку, но, очевидно зная, что Диана в состоянии выполнить свою угрозу, вышел из гостиной, с грохотом захлопнув за собой дверь. Шум его удаляющихся шагов донесся из коридора и затих на лестнице.

— Но вы, сударь, — сказала тогда Диана, отступив на шаг назад и высвобождаясь из рук Бюсси, — кто вы такой и как вы сюда попали?

Бюсси открыл дверь в гостиную и преклонил колени перед Дианой.

— Сударыня, — сказал он, — я тот человек, которому вы спасли жизнь. Как могли вы подумать, что я проник к вам с дурными намерениями или злоумышляю против вашей чести?

В потоке света, льющегося из гостиной, Диана увидела благородное лицо молодого человека и узнала вчерашнего раненого.

— Ах, это вы, сударь! — воскликнула она, всплеснув руками. — Вы были здесь, вы все слышали?

— Увы, да, сударыня.

— Но кто вы такой? Ваше имя, сударь.

— Сударыня, я Луи де Клермон, граф де Бюсси.

— Бюсси, вы тот самый храбрец Бюсси! — простодушно воскликнула Диана, не заботясь о том, какой восторг пробудит это восклицание в сердце молодого человека. — Ах, Гертруда, — продолжала она, обращаясь к служанке, которая, услышав, что госпожа с кем-то разговаривает, испуганно вбежала в комнату, — Гертруда, мне больше нечего бояться, с этой минуты я отдаю свою честь под защиту самого благородного и самого беспорочного дворянина Франции.

И протянула Бюсси руку.

— Встаньте, сударь, — сказала она, — теперь, когда я знаю, кто вы, надо, чтобы и вы узнали мою историю.

XIII

ИСТОРИЯ ДИАНЫ ДЕ МЕРИДОР
Не помня себя от счастья, Бюсси поднялся с колен и вслед за Дианой вошел в гостиную, только что оставленную господином де Монсоро.

Молодой человек смотрел на Диану с восхищенным изумлением, он не смел и надеяться, что разыскиваемая им женщина сможет выдержать сравнение с героиней его сна, но действительность превзошла образ, принятый им за плод воображения.

Диане было лет восемнадцать-девятнадцать, то есть она находилась в том первом расцвете молодости и красоты, который дарит цветам самые чистые краски, а плодам — нежнейшую бархатистость. В значении взгляда Бюсси ошибиться было невозможно. Диана чувствовала, что ею восхищаются, и не находила в себе сил вывести Бюсси из восторженного оцепенения.

Наконец она поняла, что пора прервать это чересчур уж красноречивое молчание.

— Сударь, — сказала она, — вы ответили только на один из моих вопросов: я вас спросила, кто вы такой, и вы мне сказали, но на второй мой вопрос — как вы попали сюда, я все еще не получила ответа.

— Сударыня, — сказал Бюсси, — до меня донеслись только немногие слова из вашего разговора с господином де Монсоро, и все же я понял, что причины, приведшие меня сюда, связаны с той историей, которую вы мне обещали поведать. Разве вы сами минуту назад не сказали, что я должен узнать историю вашей жизни?

— О да, граф, я вам все расскажу, — воскликнула Диана. — Одно ваше имя внушает мне полное доверие. Я много слышала о вас, как о человеке мужественном и верном, как о человеке чести, на которого можно во всем положиться.

Бюсси поклонился.

— Из того, что вы здесь услышали, — продолжала Диана, — вы могли понять, что я дочь барона де Меридор, то есть единственная наследница одной из благороднейших и древнейших фамилий Анжу.

— Был один барон де Меридор, — заметил Бюсси, — который в битве при Павии[118] мог избежать пленения, но сам вручил свою шпагу испанцам, когда узнал, что король в плену, и как единственной милости попросил дозволения сопровождать Франциска Первого в Мадрид. Он разделил с королем все тяготы плена и покинул его лишь для того, чтобы вернуться во Францию вести переговоры о выкупе.

— Это мой отец, сударь, и если вы когда-нибудь войдете в большую залу Меридорского замка, вы увидите там портрет Франциска Первого кисти Леонардо да Винчи, памятный подарок барону от короля в награду за верность.

— Ах! — вздохнул Бюсси. — В те времена принцы еще умели вознаграждать своих слуг.

— Вернувшись из Испании, отец женился. Первые его дети, двое сыновей, умерли. Их смерть была жестоким ударом для барона де Меридор, потерявшего надежду возродиться в наследнике. Вскоре затем скончался король, и горе барона превратилось в отчаяние. Несколько лет спустя он покинул двор и затворился со своей супругой в Меридорском замке, а через девять лет после смерти сыновей, словно чудом, у них родилась я.

Вся любовь барона обратилась на дитя, ниспосланное ему в старости. Он испытывал ко мне не просто отцовскую любовь: он боготворил меня. В трехлетнем возрасте я потеряла мать. Для барона это было новым глубоким горем, но я, еще дитя, не понимала, какая случилась беда. Я непрестанно улыбалась, и моя улыбка служила отцу утешением.

На глазах у батюшки я росла и развивалась. Я была для него всем, но и он, мой бедный отец, он так же заменял мне все на свете. Я вступила в свою шестнадцатую весну, даже не подозревая, что есть какой-то другой мир, кроме моих овечек, моих павлинов, лебедей и голубок, не думая, что моя привольная жизнь когда-нибудь должна кончиться, и не желая, чтобы она кончалась.

Меридорский замок окружают дремучие леса, принадлежащие герцогу Анжуйскому; в них резвятся на воле лани, дикие козы и олени, которых никто не тревожит, и поэтому они стали ручными. Я знала почти всех этих животных; иные из них узнавали меня по голосу и сбегались на мой зов, особенно свыклась со мной одна лань, моя любимица, моя фаворитка — Дафна, бедняжка Дафна. Она ела из моих рук.

Однажды весной Дафна пропала на целый месяц, я уже считала ее погибшей и оплакивала, как любимую подружку, но вдруг она появилась и привела с собой двух маленьких оленят. Малыши сначала испугались меня, но, увидев, что их мать ласково лижет мне руки, осмелели и в свою очередь начали ко мне ласкаться.

К этому времени распространился слух, что герцог Анжуйский направил в столицу провинций своего наместника. Через несколько дней стало известно, что наместник герцога прибыл и зовут его граф де Монсоро.

Почему, когда я впервые услышала это имя, у меня сжалось сердце? Я могу объяснить это тревожное ощущение только предчувствием беды.

Прошло восемь дней. Во всей округе много толковали о сеньоре де Монсоро, и толковали по-разному. Однажды утром лес огласили звуки охотничьего рога и собачий лай. Я подбежала к решетке парка как раз вовремя, чтобы увидеть, как мимо нашего замка молнией пронеслась Дафна, преследуемая стаей собак, два олененка бежали вместе с матерью.

Еще один миг, и на вороном коне, который, казалось, летел на крыльях, мимо меня промчался мужчина, похожий на страшный призрак. Это был господин де Монсоро.

Я закричала, я молила пощадить мою любимицу, но он настолько был увлечен погоней, что либо не услышал моего голоса, либо не обратил на него внимания.

Тогда, не думая о том, как будет волноваться батюшка, если он обнаружит мое отсутствие, я бросилась бежать вдогонку за охотой. Я надеялась повстречать графа или кого-нибудь из его свиты и упросить их прекратить погоню, разрывавшую мне сердце.

Я пробежала около полулье, не зная, куда бегу, потеряв из виду и лань, и собак, и охотников. Вскоре уже и собачий лай перестал до меня доноситься. Я упала на землю у подножия высокого дерева и залилась слезами. Прошло примерно четверть часа, и мне показалось, что вдали снова послышался шум охоты. Я не ошиблась, гон приближался ко мне, еще одно мгновение, и я уже не сомневалась, что охотники должны проскакать где-то поблизости. Я тотчас же вскочила на ноги и бросилась бежать в том направлении, откуда доносился шум.

Действительно, я увидела, как через прогалину пробежала бедная Дафна, она задыхалась, с ней был только один ее детеныш, второй, очевидно, выбился из сил и был растерзан собаками.

Сама Дафна выглядела измученной, расстояние между ней и гончими значительно сократилось, она неслась судорожными скачками и, пробегая передо мной, жалобно закричала.

И снова мне не удалось обратить на себя внимание охотников. Господин де Монсоро мчался, яростно трубя в рог, не видя ничего, кроме преследуемой им дичи. Он промелькнул мимо меня еще стремительней, чем в первый раз.

За ним скакали трое или четверо доезжачих, криками и хриплым воем рогов они подстрекали гончих. Этот вихрь криков, трубных звуков и собачьего лая пронесся мимо меня, исчез в лесу и замер где-то вдали.

Я пришла в отчаяние, я проклинала себя за неповоротливость, мне казалось, что сумей я подбежать ближе к той прогалине всего на каких-нибудь полсотни шагов, — и граф де Монсоро заметил бы меня, услышал бы мои мольбы и, несомненно, пощадил бы бедное животное.

Эта мысль меня несколько приободрила.

Охотники могли и в третий раз попасться мне на глаза. Я пошла по дороге под сенью вековых деревьев. Путь был мне знаком, он вел к замку Боже, владению герцога Анжуйского, находящемуся на расстоянии примерно трех лье от Меридора. Вскоре я увидела этот замок и лишь тут поняла, что прошла пешком три лье и сейчас бреду одна-одинешенька вдали от родного крова.

Признаюсь, что чувство смутного страха овладело мной, и только теперь я осознала все безрассудство и даже неприличие своего поведения. Я пошла берегом пруда, надеясь встретить добряка садовника, который, всякий раз когда отец привозил меня сюда, дарил мне великолепные букеты цветов. Я хотела попросить его проводить меня домой. Вдруг до меня снова донесся шум охоты. Я остановилась как вкопанная и прислушалась. Гон приближался. Я забыла все на свете. Почти в то же мгновение на другом берегу пруда из леса выскочила лань, буквально по пятам преследуемая собаками. Дафна была одна, ее второй детеныш тоже погиб. Вид воды словно придал бедняжке новые силы. Она втянула ноздрями водяную свежесть и бросилась в пруд, как будто хотела доплыть до меня.

Сначала она плыла довольно быстро и, казалось, вновь обрела всю свою живость. Я смотрела на нее со слезами на глазах, протягивала к ней руки и дышала почти так же тяжело, как она. Но силы Дафны постепенно истощались, в то время как гончие, возбужденные близостью добычи, удвоили свои усилия. Вскоре самые злые псы настигли Дафну и стали рвать зубами ее бока, не давая несчастному животному плыть к моему берегу. Тут на опушку леса вылетел господин де Монсоро, подскакал к пруду и быстро спешился. Я простерла к нему руки и крикнула из последних сил: «Пощадите!» Мне показалось, что он посмотрел в мою сторону. Я снова закричала, еще громче, чем в первый раз. Он меня услышал, так как поднял голову, потом бросился к лодке, поспешно отчалил от берега и начал быстро грести к бедняжке Дафне, которая отбивалась, как могла, от окружившей ее своры. Я не сомневалась, что господин де Монсоро, тронутый моими криками и жестами, спешит на выручку Дафне, но, когда он оказался возле несчастной лани, я увидела, что он выхватил большой охотничий нож. Стальное лезвие молнией блеснуло в лучах солнца, этот блеск тут же погас, и я вскрикнула в ужасе: клинок до самой рукоятки вошел в горло бедного животного. Фонтаном брызнула кровь, окрашивая воду в красный цвет. Дафна испустила жалобный предсмертный крик, забила по воде передними копытами, вскинулась на дыбы и замертво рухнула в пруд.



Я застонала почти так же жалобно, как Дафна, и без чувств упала на землю.

Очнувшись, я увидела, что лежу на постели в одной из комнат замка Боже и батюшка, за которым послали, плачет у моего изголовья.

Моя болезнь объяснялась всего лишь перенапряжением сил, вызвавшим нервный припадок, поэтому уже на следующий день я смогла вернуться в Меридор. Однако еще три или четыре дня я не выходила из комнаты.

На четвертые сутки отец сказал мне, что все эти дни господин де Монсоро приезжал справляться о моем здоровье. Он видел, как меня несли в бесчувственном состоянии, и пришел в отчаяние, узнав, что был невольной причиной всего происшедшего. Граф просил разрешить ему лично принести мне свои извинения и утверждал, что не успокоится, пока не услышит слов прощения из моих уст.

Я не могла отказаться принять его и, несмотря на все отвращение, испытываемое мной к этому человеку, согласилась с ним встретиться.

На другой день он явился с визитом. Я понимала нелепость своего положения, ведь охота — любимое развлечение не только для мужчин, но и для многих дам. Мне пришлось объяснить, почему я так глупо расчувствовалась, и в оправдание своего обморока рассказать, как я любила Дафну.

Граф изобразил глубокое отчаяние, он раз по двадцать кряду заверял меня своей честью, что, если бы мог угадать, какую любовь я питаю к его жертве, он почел бы за величайшее счастье сохранить ей жизнь. Однако его красноречие меня не убедило, и граф удалился, так и не изгладив из моей души неприятное впечатление, которое он произвел.

Уходя, граф испросил у батюшки дозволения навестить нас еще раз. Граф родился в Испании, воспитывался в Мадриде, и барона соблазнила возможность побеседовать о стране, в которой и ему довелось провести немало времени. К тому же граф был человеком благородного происхождения, наместником провинции; молва называла его любимцем герцога Анжуйского, и у батюшки не было никаких поводов отказывать ему от дома.

Увы! С этого дня нарушилось если не счастливое, то по меньшей мере безмятежное течение моей жизни. Вскоре я заметила, что произвела впечатление на графа. Сначала он навещал нас каждую неделю, затем два раза в неделю и наконец стал появляться ежедневно. Он выказывал моему батюшке все знаки внимания и сумел завоевать его расположение. Я видела, что барону нравилось беседовать с ним как с человеком незаурядным. Я не смела жаловаться; да и на что могла я жаловаться? Граф был со мной учтив, как с хозяйкой дома, и почтителен, как с родной сестрой.

Однажды утром батюшка вошел в мою комнату с видом торжественнее обычного, и однако, несмотря на всю его важность, было ясно, что он чем-то обрадован.

— Дитя мое, — сказал он, — ты не раз уверяла меня, что была бы счастлива не разлучаться со мной всю жизнь.

— Ах, батюшка! — воскликнула я. — Ведь вы знаете — это самое заветное мое желание.

— Коли так, моя Диана, — сказал он, наклоняясь, чтобы поцеловать меня в лоб, — исполнение этого желания зависит только от тебя.

Я вдруг угадала его мысли и так страшно побледнела, что отец замер, не успев прикоснуться ко мне губами.

— Диана, дитя мое! — воскликнул он. — Милосердный боже! Да что с тобой?

— Господин де Монсоро, не правда ли? — пролепетала я.

— А почему бы и нет? — удивился отец.

— О! Ни за что, батюшка, если у вас есть хоть капля жалости к вашей дочери, ни за что!

— Диана, любовь моя, — сказал он, — ты знаешь, что я не только жалею тебя, а молюсь на тебя; попроси восемь дней на размышление, и если через восемь дней…

— О нет, нет! — вскричала я. — Не нужно мне ни восьми дней, ни двадцати четырех часов, ни единой минуты. Нет, нет! О господи, нет!

И я разрыдалась.

Батюшка обожал меня, и ему еще ни разу не приходилось видеть мои слезы; он взял меня за руки, в двух словах успокоил и поклялся честью дворянина, что никогда больше не заговорит со мной об этом замужестве.

Действительно, прошел месяц, а я ни разу не видела господина де Монсоро и не слышала о нем ни слова. Как-то утром мы с батюшкой получили приглашение на большой праздник, устраиваемый господином де Монсоро в честь королевского брата, герцога Анжуйского, собиравшегося посетить провинцию, имя которой он носил. Праздник должен был состояться в ратуше города Анжера.

К письму было приложено особое приглашение от принца; герцог писал моему отцу, что он помнит, как они в свое время встречались при дворе короля Генриха Второго, и с удовольствием снова с ним повидается.

Моим первым побуждением было упросить отца не ехать на праздник; несомненно, я настояла бы на своем, если бы приглашение исходило только от одного господина де Монсоро, но второе письмо подписал принц, и отец боялся отказом оскорбить его высочество.

Итак, мы отправились на бал. Господин де Монсоро встретил меня так, словно между нами ничего не произошло. В его отношении ко мне не было ни напускного безразличия, ни нарочитой любезности. Он вел себя со мной так же, как и со всеми остальными дамами, и я была рада, что он ничем не выделял меня среди собравшегося общества.

Совсем иначе вел себя герцог Анжуйский. Увидев меня, он уже не сводил с меня глаз. Я чувствовала себя неловко под его тяжелым взглядом; и наконец, ни слова не сказав отцу о своем состоянии, незаметно устроила так, что мы уехали с бала в числе первых.

Три дня спустя господин де Монсоро появился в Меридоре. Увидев, что он едет по аллее к замку, я скрылась в свои покои.

Я боялась, как бы отец не позвал меня к гостю, но он этого не сделал. Прошло не более получаса, и господин де Монсоро покинул наш замок. Никто, даже батюшка ни словом не обмолвился об его визите, однако мне показалось, что после появления графа барон помрачнел.

Прошло еще несколько дней. Вернувшись с прогулки по окрестностям, я узнала, что господин де Монсоро снова разговаривал с моим отцом… В мое отсутствие барон дважды или трижды справлялся обо мне и несколько раз с беспокойством спрашивал, куда именно я могла уйти. Он приказал немедленно известить его, когда я вернусь.

И в самом деле, как только я вошла в свою комнату, отец постучался в дверь.

— Дитя мое, — обратился он ко мне, — причина, которую тебе совершенно ни к чему знать, вынуждает меня расстаться с тобой на некоторое время. Не спрашивай меня ни о чем. Пойми одно — эта причина должна быть весьма уважительной, раз уж я решаюсь провести неделю, две недели, может быть, месяц в разлуке с тобой.

Я вздрогнула, хотя и не могла угадать, какая опасность мне грозит. Но повторный визит господина де Монсоро не сулил мне ничего хорошего.

— И куда я должна буду уехать, батюшка? — осведомилась я.

— В Людский замок, к моей сестре, там ты будешь укрыта от всех глаз. Мы позаботимся о том, чтобы ты прибыла туда под покровом ночи.

— А вы не поедете со мной?

— Нет, я должен остаться здесь, чтобы отвести подозрение. Даже наша челядь не будет знать, куда ты уехала.

— А кто же меня проводит?

— Два человека, в которых я уверен.

— О, боже мой! Батюшка!

Барон обнял меня.

— Дитя мое, — сказал он, — так надо.

Я знала, как он меня любит, и больше не настаивала ни на чем и не спрашивала никаких объяснений.

Мы договорились, что я возьму с собой дочь моей кормилицы, Гертруду.

Батюшка покинул меня, наказав подготовиться к отъезду.

Стояли самые короткие дни зимы, и к восьми часам вечера уже совсем стемнело и похолодало. В восемь часов отец пришел за мной. Как он и просил, я была уже готова. Мы бесшумно спустились по лестнице и прошли через сад. Барон собственноручно открыл ключом калитку, выходящую в лес. За ней нас ожидали запряженная карета и двое сопровождающих. Батюшка долго говорил с ними, как мне показалось, поручая меня их попечению. Я уселась в экипаж, Гертруда заняла место рядом со мной. Барон обнял меня на прощание, и мы тронулись в путь.

Я не знала, какого рода опасность мне угрожает и что заставило батюшку услать меня из Меридорского замка. Гертруда не могла мне ничем помочь, она тоже ничего не знала. Наши спутники были мне незнакомы, и я не осмеливалась к ним обратиться. Мы ехали около двух часов в полном молчании какими-то окольными дорогами, и, хотя я очень волновалась, ровное колыхание кареты постепенно меня убаюкало и я уже начала было засыпать, как вдруг мы остановились, и Гертруда схватила меня за руку.

— Ах, барышня, — пролепетала бедная девушка, — что с нами будет?

Я выглянула из-за занавесок: нас окружили шесть всадников в масках. Наши провожатые, очевидно пытавшиеся оказать сопротивление, были схвачены и обезоружены.



До смерти напуганная, я не в силах была позвать на помощь, да и кто мог откликнуться на мой призыв?

Замаскированный всадник, который казался старшим, подъехал к дверцам экипажа.

— Успокойтесь, сударыня, — сказал он, — мы вас не обидим, но вам придется последовать за нами.

— Куда? — спросила я.

— Туда, где вам не грозит никакая опасность. Напротив, там с вами будут обращаться как с королевой.

Это обещание меня испугало больше, чем любая угроза.

— Ах, батюшка мой, батюшка! — прошептала я.

— Послушайте, барышня, — сказала мне Гертруда, — я хорошо знаю все окрестности, я вам предана, силою бог меня не обидел, поверьте мне — мы сумеем убежать.

Эти заверения моей бедной служанки, конечно, не могли меня успокоить, все же ее поддержка меня подбодрила, и я пришла в себя.

— Делайте с нами все, что вам угодно, господа, — ответила я, — мы всего лишь две слабые и беззащитные женщины.

Один из всадников спешился, занял место нашего возницы, и мы свернули в сторону с той дороги, по которой ехали.

Бюсси, как понимают читатели, слушал рассказ Дианы с глубочайшим вниманием. Среди первых проявлений нарождающейся большой любви есть чувство почти религиозного преклонения перед любимой. Вы поднимаете избранницу вашего сердца на пьедестал, возносите ее над всеми остальными женщинами. Вы возвеличиваете, очищаете, обожествляете ее образ, каждый ее жест — это милость, которую она вам дарует, каждое слово — ниспосланное вам счастье, ее взгляд наполняет вас радостью, улыбка — восторгом.

Поэтому молодой человек предоставлял прекрасной рассказчице полную возможность беспрепятственно развертывать свое повествование, не допуская и мысли о том, чтобы перебить ее. Малейшее обстоятельство, связанное с этой женщиной, которую, как он предчувствовал, ему предстоит взять под защиту, вызывало в его душе живейший отклик, он слушал Диану молча, с трудом переводя дыхание, как если бы от каждого ее слова зависела его жизнь.

И когда молодая женщина на минуту умолкла, будучи явно не в состоянии справиться с обуревавшим ее двойным волнением, вызванным и настоящим, и воспоминаниями о прошлом, Бюсси, не в силах сдержать свое беспокойство, молитвенно протянул к ней руки.

— О, продолжайте, сударыня, — простонал он, — ради бога, продолжайте.

Диана не могла ошибиться в глубине чувства, которое она внушала: мольба была не только в словах, но и в голосе, в жесте, в выражении лица молодого человека. Красавица печально улыбнулась и продолжала:

— Мы ехали около трех часов и наконец остановились. Я услышала, как заскрипели ворота, наши похитители обменялись с кем-то несколькими словами; затем экипаж двинулся дальше, и копыта лошадей застучали по чему-то твердому, словно бы по настилу подъемного моста. Выглянув из-за занавесок, я убедилась, что не ошиблась, — мы оказались во дворе какого-то замка.

Чей это замок? Ни Гертруда, ни я этого не могли угадать. По дороге мы не раз пытались распознать местность, но не видели ничего, кроме бесконечного темного леса. Правда, обеим нам показалось, что наши похитители нарочно петляют по лесу, пытаясь сбить нас с толку и лишить возможности определить, где мы находимся.

Дверцы кареты распахнулись, и тот же замаскированный мужчина, который ранее говорил с нами, пригласил нас выйти.

Я молча повиновалась. Два человека, очевидно слуги из замка, в который мы прибыли, встречали нас с факелами в руках. Страшное обещание, данное мне, сбывалось — нам, пленницам, оказывались знаки величайшего почета. Мы последовали за людьми с факелами. Они провели нас в пышную опочивальню, которая, по-видимому, была обставлена и украшена в самые блестящие годы царствования Франциска Первого.

На столе нас ждал богато сервированный ужин.

— Вы у себя дома, сударыня, — сказал тот, кто уже дважды ко мне обращался. — Несомненно, вы нуждаетесь в услугах, поэтому ваша девушка останется при вас. Ее комната возле вашей.

Мы с Гертрудой обменялись радостным взглядом.

— Если вам что-нибудь понадобится, — продолжал человек в маске, — постучите в дверь молотком, который на ней висит, в прихожей все время кто-нибудь будет дежурить, и он немедленно явится к вам.

Эта притворная забота свидетельствовала, что нас будут тщательно сторожить.

Человек в маске поклонился и вышел, мы услышали, как он закрыл дверь на двойной оборот ключа.

Гертруда и я остались одни.

Какое-то время мы молча глядели друг на друга. Два канделябра, стоявшие на обеденном столе, освещали комнату. Гертруда открыла было рот, собираясь что-то сказать, но я предостерегающе поднесла палец к губам: нас могли подслушивать.

Дверь комнаты, предназначенной Гертруде, была открыта, и нам обеим одновременно пришла в голову мысль осмотреть это помещение. Гертруда взяла один из канделябров, и мы на цыпочках вошли туда.

Мы увидели большую туалетную комнату, дополняющую спальню; в ней была еще одна дверь и в той же стене, что и дверь, через которую нас ввели в спальню. Эта дверь, несомненно, также выходила в прихожую; на ней, как и на двери спальни, висел на медном гвоздике молоточек из того же металла. И молоточки и гвозди были столь тонкой и изящной работы, что казались творениями самого Бенвенуто Челлини.[119]

Гертруда поднесла свечу к замку; дверь была закрыта на двойной оборот ключа.

Мы были узницами.

Просто невероятно, насколько одинаково два человека, даже принадлежащие к разным слоям общества, но оказавшиеся в одном и том же положении и подвергающиеся одной и той же опасности, просто невероятно, говорю я, насколько одинаково они мыслят и как легко они понимают друг друга с полуслова.

Гертруда приблизилась ко мне.

— Вы заметили, барышня, — тихо сказала она, — когда мы входили сюда со двора, мы поднялись только на пять ступенек?

— Да, — ответила я.

— Значит, мы на первом этаже?

— Несомненно.

— А что, если, — продолжала она шепотом, показывая глазами на ставни, закрывающие окна, — а что, если…

— Если на окнах нет решеток, — перебила я.

— Да, и если барышня наберется смелости.

— Смелости! — воскликнула я. — О, будь спокойна, смелости у меня хватит.

На этот раз наступил черед Гертруды приложить палец к губам.

— Да, да, все ясно, — сказала я.

Гертруда сделала мне рукой знак — оставаться на месте, а сама унесла канделябр в спальню и снова поставила его на стол.

Я уже поняла, что она задумала, подошла к окну и принялась искать задвижки ставен.

Я их нашла, вернее, их нашла Гертруда, пришедшая мне на помощь. Ставни открылись.

У меня вырвался радостный крик: на окне решетки не было.

Но Гертруда тут же обнаружила причину этого мнимого недосмотра со стороны наших стражей. Подножие стены омывал широкий пруд. Эти воды, добрых десять футов глубиной, стерегли нас надежнее любых решеток.

Переведя взор с поверхности пруда на его берега, я узнала знакомые места: мы были пленницами в замке Боже, который, как я уже говорила, мы с отцом несколько раз посещали и куда месяц тому назад, в день гибели Дафны, меня принесли в бесчувственном состоянии.

Замок Боже принадлежал герцогу Анжуйскому.

И, как будто вспышка молнии осветила мое сознание, я разом все поняла.

Я глядела на пруд с чувством мрачного удовлетворения: вот она — последняя возможность уйти от насилия, надежное убежище от бесчестия.

Мы заперли ставни. Я, не раздеваясь, бросилась в постель. Гертруда заснула в кресле у моих ног.

За ночь я раз двадцать просыпалась, охваченная неизъяснимым ужасом, но каждый раз убеждалась, что мои страхи ничем не оправданы, не считая моего положения пленницы. Ничто вокруг не говорило о злых умыслах против меня, наоборот, весь замок, казалось, спал безмятежным сном, и только крики болотных птиц нарушали тишину ночи.

Рассвело. Ночной мрак, в котором всегда есть что-то пугающее, отступил. Но мои ночные страхи не рассеялись. Я поняла, что без помощи извне бегство невозможно. Но откуда могла прийти к нам эта помощь?

Около девяти часов в дверь постучали. Я перешла в комнату Гертруды, а ей разрешила впустить тех, кто стучится.

Дверь за собой я оставила неприкрытой и в щелку могла видеть, как в комнату вошли все те же вчерашние слуги. Они забрали оставшийся нетронутым ужин и поставили на стол завтрак.

Гертруда обратилась к ним с вопросом, но они удалились, ничего ей не ответив.

Тогда я вернулась в свою спальню. То, что мы находимся в замке Боже, и показной почет, которым нас окружали, объясняло мне все. Герцог Анжуйский увидел меня на балу у господина де Монсоро и влюбился. Батюшка был об этом предупрежден и решил уберечь свою дочь от преследований, которым она, несомненно, должна была подвергнуться. Он хотел удалить меня из Меридора, но эта предосторожность, благодаря измене какого-нибудь слуги или несчастному случаю, не увенчалась успехом. Я попала в руки того человека, от которого отец тщетно пытался меня спасти.

Эта мысль показалась мне вполне правдоподобной и действительно впоследствии подтвердилась.

Уступив мольбам Гертруды, я выпила чашку молока и съела ломтик хлеба.

Утро прошло за составлением самых безрассудных планов бегства. В ста шагах перед нами, в камышах, стояла лодка с веслами. Будь это суденышко в пределах досягаемости, то, конечно, моих сил, удесятеренных страхом, и от природы немалых сил Гертруды нам хватило бы, чтобы спастись.

В течение дня нас никто не беспокоил. Нам сервировали обед точно так же, как в свое время — завтрак. Но я от слабости едва стояла на ногах. За обедом мне прислуживала только Гертруда; наши стражники, поставив блюда на стол, тут же удалились. И вдруг, разломив маленький хлебец, я увидела в нем записку.

Я торопливо развернула ее и прочла:

«Ваш друг печется о вас. Завтра вы получите весточку от него и от вашего отца».

Понятно, как я обрадовалась; мое сердце забилось так отчаянно, словно хотело выпрыгнуть из груди. Я показала записку Гертруде. Остаток дня прошел в ожиданиях и надеждах.

Вторая ночь протекла так же спокойно, как и первая; наступил час завтрака, которого я ждала с нетерпением, ибо не сомневалась, что в хлебе снова найду записку. И я не обманулась. Содержание записки было следующим:

«Лицо, которое вас похитило, прибудет в замок Боже сегодня вечером, в десять часов. Но в девять часов друг, пекущийся о вас, появится под вашими окнами с письмом от вашего отца. Это письмо внушит вам доверие к его подателю, которое иначе вы, быть может, ему и не оказали бы. Записку сожгите».

Я читала и перечитывала это послание, затем бросила его в огонь, как мне советовали. Почерк был мне незнаком, и, признаюсь, я совершенно не подозревала, кто мог быть автором записки.

Мы обе, Гертруда и я, терялись в догадках. Сто раз за это утро подходили мы к окну посмотреть, нет ли кого-нибудь на берегах пруда или в лесу, но и лес и пруд были пустынны.

Час спустя после обеда в нашу дверь постучали. Впервые к нам стучались не в часы трапезы, но мы не могли запереться изнутри, и поэтому нам ничего не оставалось, как разрешить войти.

Вошел тот человек, который привез нас сюда, я не могла узнать его по лицу, потому что видела его только в маске, но с первых же слов узнала по голосу.

Он подал мне письмо.

— Кто вас послал, сударь? — спросила я.

— Потрудитесь, пожалуйста, прочесть это письмо, сударыня, — ответил он, — и вы все узнаете.

— Но я не желаю читать письмо, не зная, от кого оно.

— Сударыня вольна делать все, что ей вздумается. Мне приказано вручить ей это послание, и я складываю его к ее ногам. Если сударыня соблаговолит наклониться и поднять письмо, она наклонится и поднимет его.

И действительно, этот человек, по всей вероятности дворянин, положил письмо на скамеечку, на которой стояли мои ноги, и вышел.

— Что делать? — спросила я Гертруду.

— Осмелюсь посоветовать вам, барышня, прочесть письмо. Может быть, в нем говорится о какой-то опасности, которой мы сможем избегнуть, если будем знать о ней.

Совет был настолько разумен, что я передумала и распечатала письмо.

Тут Диана прервала свое повествование, встала, открыла маленькую шкатулку из тех, за которыми мы сохранили итальянское название stipo, достала шелковый портфель и извлекла оттуда письмо.

Бюсси посмотрел на адрес.

— «Прекрасной Диане де Меридор», — прочел он.

Затем, взглянув на молодую женщину, сказал:

— Этот адрес написан рукой герцога Анжуйского.

— Ах, — вздохнула Диана, — значит, он меня не обманул.

Затем, видя, что Бюсси не решается раскрыть письмо, приказала:

— Читайте. Случай сделал вас свидетелем самых интимных событий моей жизни, мне нечего от вас скрывать.

Бюсси повиновался и прочел следующее:

«Несчастный принц, пораженный в самое сердце Вашей божественной красотой, навестит Вас сегодня вечером, в десять часов, дабы принести извинения за все, что он себе позволил по отношению к Вам. Для его действий, как это он сам понимает, не может быть иного оправдания, кроме неодолимой любви, которую Вы ему внушаете».

Франсуа.
— Значит, это письмо действительно написано герцогом Анжуйским? — спросила Диана.

— Увы, да! — ответил Бюсси. — Это его почерк и его подпись.

Диана вздохнула.

— Может быть, и в самом деле он не так уж виноват, как я думала? — пробормотала она.

— Кто — он, принц? — спросил Бюсси.

— Нет, граф де Монсоро.

Теперь наступила очередь Бюсси вздохнуть.

— Продолжайте, сударыня, — сказал он, — и мы рассудим и принца и графа.

— Это письмо, в подлинности которого у меня тогда не было никаких причин сомневаться, ибо оно полностью подтверждало мои собственные догадки, показало, как и предвидела Гертруда, какой опасности я подвергаюсь, и тем драгоценнее сделалась для меня поддержка неизвестного друга, предлагавшего свою помощь от имени моего отца. Только на этого друга я и могла рассчитывать.

Вернувшись на наш наблюдательный пост у окна, мы с Гертрудой не сводили глаз с пруда и леса перед нашими окнами. Однако на всем пространстве, открытом взору, мы не могли заметить ничего утешительного.

Наступили сумерки, и, как всегда в январе, быстро стемнело. До срока, назначенного герцогом, оставалось четыре или пять часов, и мы ждали, охваченные тревогой.

Стоял один из тех погожих зимних вечеров, когда, если бы не холод, можно подумать, что на дворе конец весны или начало осени. Сверкало небо, усеянное тысячами звезд, и молодой полумесяц заливал окрестности серебряным светом; мы открыли окно в комнате Гертруды, думая, что за этим окном наблюдают, во всяком случае, менее строго, чем за моим.

Часам к семи легкая дымка, подобная вуали из прозрачной кисеи, поднялась над прудом, она не мешала нам видеть, может быть, потому, что наши глаза уже привыкли к темноте.

У нас не было часов, и я не могу точно сказать, в котором часу мы заметили, что на опушке леса движутся какие-то тени. Казалось, они с большой осторожностью, укрываясь за стволами деревьев, приближаются к берегу пруда. Может быть, мы в конце концов решили бы, что эти тени только привиделись нашим утомленным глазам, но тут до нас донеслось конское ржание.

— Это наши друзья, — пробормотала Гертруда.

— Или принц, — ответила я.

— О, принц, — сказала она, — принц бы не прятался.

Эта простая мысль рассеяла мои подозрения и укрепила мой дух.

Мы с удвоенным вниманием вглядывались в прозрачную мглу. Какой-то человек вышел вперед, его спутники, по-видимому, остались позади, в тени деревьев.

Человек подошел к лодке, отвязал ее от столба, к которому она была привязана, сел в нее, и лодка бесшумно заскользила по воде, направляясь в нашу сторону.

По мере того как она продвигалась вперед, я все больше и больше напрягала зрение, пытаясь разглядеть друга, спешащего к нам на помощь.

И вдруг мне показалось, что его высокая фигура напоминает графа де Монсоро. Потом я смогла различить мрачные и резкие черты лица; наконец, когда лодка была уже в десяти шагах от нас, мои последние сомнения рассеялись.

Теперь новоявленный друг внушал мне почти такой же страх, как и враг.

Я стояла, безмолвная и неподвижная, сбоку от окна, и граф не мог меня видеть. Подъехав к подножию стены, он привязал лодку к причальному кольцу, и голова его показалась над подоконником.

Я не удержалась и вскрикнула.

— Ах, простите, — сказал граф де Монсоро, — я полагал, что вы меня ждете.

— Я действительно ждала кого-то, но не знала, что это будете вы.

Граф горько улыбнулся.

— Кто же еще, кроме меня и вашего отца, будет оберегать честь Дианы де Меридор?

— В том письме, которое я получила, вы писали мне, сударь, что уполномочены моим батюшкой.

— Да, и поскольку я предвидел, что вы усомнитесь в этом, я захватил от него письмо.

И граф протянул мне листок бумаги.

Мы не зажигали свечей, чтобы иметь возможность свободно передвигаться в темноте. Я перешла из комнаты Гертруды в свою спальню, встала на колени перед камином и в неверном свете пламени прочла:

«Моя дорогая Диана, только граф де Монсоро может спасти тебя от опасности, которая тебе угрожает, а опасность эта огромна. Доверься ему полностью, как верному другу, ниспосланному нам небесами.

Позже он откроет тебе, чем бы ты могла отплатить ему за его благородную помощь, знай, что его помыслы отвечают самым заветным желаниям моего сердца.

Заклинаю тебя поверить мне и пожалеть и меня и себя.

Твой отец, барон де Меридор».
Определенных причин не доверять графу де Монсоро у меня не было. Он внушал мне чисто инстинктивное отвращение, не опирающееся на доводы рассудка. Я могла вменить ему в вину только смерть Дафны, но разве убийство лани преступление для охотника?

Я вернулась к окну.

— Ну и как? — спросил граф.

— Сударь, я прочла письмо батюшки. Он пишет, что вы готовы увезти меня отсюда, но ничего не говорит о том, куда вы меня отвезете.

— Я вас отвезу туда, где вас ждет барон.

— А где он меня ждет?

— В Меридорском замке.

— Значит, я увижу отца?

— Через два часа.

— О сударь! Если только вы говорите правду…

Я остановилась. Граф с видимой тревогой ждал, что я скажу дальше.

— Рассчитывайте на мою признательность, — добавила я дрогнувшим голосом, ибо уже угадала, в чем, по его мнению, должна была заключаться эта признательность, но у меня не хватало сил назвать все своими словами.

— В таком случае, — сказал граф, — готовы ли вы следовать за мной?

Я с беспокойством взглянула на Гертруду. По ее лицу было видно, что мрачная фигура нашего спасителя внушала ей доверия не больше, чем мне.

— Имейте ввиду, каждая минута промедления грозит вам такой бедой, что вы и помыслить не можете, — сказал он. — Я запоздал примерно на полчаса; скоро уже десять, разве вам не сообщили, что ровно в десять часов принц прибудет в замок Боже?

— Увы! Да, — ответила я.

— Как только принц появится здесь, я уже ничего не смогу сделать для вас, даже если поставлю на карту свою жизнь, тогда как сейчас я рискую ею в полной уверенности, что мне удастся вас спасти.

— Почему с вами нет моего отца?

— Как по-вашему, неужели за вашим отцом не следят? Да он не может шагу ступить без того, чтобы не стало известно, куда он идет.

— Ну а вы? — спросила я.

— Я? Со мной другое дело. Я друг принца, его доверенное лицо.

— Но, сударь, — воскликнула я, — коли вы друг принца, коли вы его доверенное лицо, значит…

— Значит, я предаю его ради вас; да, именно так. Поэтому я и сказал вам сейчас, что рискую своей жизнью ради спасения вашей чести.

В тоне графа звучала такая убежденность и все его слова были так похожи на правду, что, хотя этот человек все еще вызывал у меня неприязнь, я не знала, как объяснить ему свое недоверие.

— Я жду, — сказал граф.

Я взглянула на Гертруду, но она тоже была в нерешительности.

— Ну вот и дождались, — сказал граф. — Если вы еще колеблетесь, взгляните на тот берег.

И он показал мне на кавалькаду, скакавшую к замку по берегу пруда, противоположному тому, от которого он отчалил.

— Кто эти люди? — спросила я.

— Герцог Анжуйский со свитой, — ответил граф.

— Барышня! Барышня! — заволновалась Гертруда. — Нельзя терять времени.

— Мы и так потеряли его слишком много, — сказал граф. — Небом вас заклинаю, решайтесь.

Я упала на стул, силы меня покинули.

— Господи боже! Господи боже! Что делать? Что делать? — повторяла я.

— Слышите, — сказал граф, — слышите: они стучат в ворота.

Действительно, два всадника, отделившиеся от кавалькады, уже стучали в ворота молотком.

— Еще пять минут, — сказал граф, — и все будет кончено.

Я хотела подняться, но ноги у меня подкосились.

— Ко мне, Гертруда, — пролепетала я. — Ко мне!

— Барышня, — взмолилась бедная девушка. — Вы слышите? Ворота уже открываются. Вы слышите? Всадники въезжают во двор.

— Да, да! — отвечала я, тщетно пытаясь подняться. — Но у меня нет сил.

— Ах, если только это!.. — обрадовалась Гертруда.

И она обхватила меня руками, легко подняла, словно ребенка, и передала графу.

Почувствовав прикосновение рук этого человека, я вздрогнула так сильно, что чуть было не упала в воду.

Но он прижал меня к груди и бережно опустил в лодку.

Гертруда последовала за мной и спустилась в лодку без посторонней помощи.

И тут я заметила, что с меня слетела вуаль и плавает на воде.

Я подумала, что она выдаст наши следы преследователям.

— Там вуаль, моя вуаль! — обратилась я к графу. — Выловите ее.

Граф бросил взгляд в ту сторону, куда я показывала пальцем.

— Нет, — сказал он, — лучше пусть все остается как есть.

Он взялся за весла и принялся грести с такой силой, что через несколько взмахов веслами наша лодка подошла к берегу.

В эту минуту мы увидели, что в окнах моей комнаты появился свет: в нее вошли слуги со свечами в руках.

— Ну что, разве не моя была правда? — сказал господин де Монсоро. — Разве можно было еще медлить?

— Да, да, да, сударь, — ответила ему я, — воистину вы мой спаситель.

Тем временем огоньки свечей тревожно заметались в окнах, перемещаясь то из моей спальни в комнату Гертруды, то из комнаты Гертруды в спальню. До нас донеслись голоса. В спальне появился человек, перед которым все остальные почтительно расступились. Он подошел к открытому окну, высунулся из него и вдруг закричал, вероятно заметив мою вуаль, плавающую на воде.

— Видите, как хорошо я сделал, оставив там вуаль? — сказал граф. — Принц подумает, что, желая спасти свою честь, вы утопились в пруду, и, пока они будут искать там ваше тело, мы убежим.

Я снова вздрогнула, на сей раз пораженная мрачными глубинами этого ума, который мог предвидеть даже и такой страшный исход.

Но тут мы причалили к берегу.

XIV

ИСТОРИЯ ДИАНЫ ДЕ МЕРИДОР. — ДОГОВОР
Снова наступила тишина. Диана, заново пережившая все события тех трагических дней, пришла в такое волнение, что у нее перехватило горло.

Бюсси весь превратился в слух, он заранее поклялся в вечной ненависти к врагам молодой женщины, кто бы они ни были.

Наконец, достав из кармана своего платья флакон с ароматическими солями и глубоко вдохнув их острый запах, Диана продолжала:

— Едва мы ступили на берег, как к нам подбежали семь или восемь человек. Это были люди графа, и мне показалось, что я узнала среди них двух слуг, которые сопровождали наш экипаж, пока на нас не напали и не увезли в замок Боже. Стремянный подвел к нам двух лошадей: графского вороного и белого иноходца, предназначенного для меня. Граф подсадил меня в седло и, как только я уселась, вскочил на коня.

Гертруда устроилась на крупе лошади за одним из графских слуг.

И, ни минуты не медля, мы понеслись галопом по лесной дороге. Граф не выпускал из рук повод моего иноходца, я заметила это и сказала ему, что умею ездить верхом и не нуждаюсь в подобных мерах предосторожности; он ответил, что у меня пугливая лошадь, которая может понести или неожиданно метнуться в сторону.

Мы скакали уже минут десять, когда я услышала голос Гертруды, звавшей меня. Я обернулась и увидела, что наш отряд разделился: четверо всадников свернули на боковую тропу, уходящую в лес, а остальные четверо вместе со мной продолжали скакать вперед.

— Гертруда! — воскликнула я. — Сударь, почему Гертруда не едет с нами?

— Это совершенно необходимая предосторожность, — ответил мне граф. — Надо, чтобы мы оставили два следа, на случай если за нами будет погоня. Пусть на двух разных дорогах люди скажут, что видели женщину, увозимую четырьмя мужчинами. Тогда герцог Анжуйский может пойти по ложному следу и поскакать за служанкой вместо того, чтобы погнаться за госпожой.

Хотя его доводы казались основательными, все же они не убедили меня, но что я могла сказать и что я могла сделать? Вздохнув, я смирилась.

К тому же мы скакали по дороге в Меридорский замок, и наши кони мчались с такой быстротой, что мы должны были уже через четверть часа оказаться в замке. Но вдруг, когда мы выехали на хорошо известный мне перекресток, граф вместо того, чтобы следовать дальше по дороге, ведущей к моему батюшке, свернул влево и поскакал прочь от замка. Я закричала и, невзирая на быстрый галоп моего иноходца, оперлась о луку седла, чтобы соскочить на землю, но тут граф, несомненно следивший за моими движениями, перегнулся с лошади, обхватил меня рукой за талию и перебросил на луку своего седла. Иноходец, почувствовав себя свободным, заржал и поскакал в лес.

Все это граф проделал столь молниеносно, что я успела лишь вскрикнуть.

Господин де Монсоро зажал мне рот рукой.

— Сударыня, — сказал он, — клянусь вам своей честью, я только выполняю приказание вашего батюшки и предъявлю вам доказательство этого на первой же остановке, которую мы сделаем; если это доказательство окажется неубедительным или вызовет у вас сомнения, еще раз клянусь честью, я предоставлю вам свободу.

— Но, сударь, ведь вы обещали отвезти меня к отцу! — воскликнула я, отталкивая его руку и откинув голову.

— Да, я вам обещал это, так как видел, что вы колеблетесь; еще одно мгновение — и эти колебания, как вы сами могли убедиться, погубили бы нас всех: вашего отца, вас и меня. Теперь подумайте, — сказал граф, останавливая коня, — разве вы хотите убить барона? Хотите попасть в руки тому, кто намерен вас обесчестить? Одно ваше слово — и я вас отвезу в Меридорский замок.

— Вы сказали, у вас есть какое-то доказательство, подтверждающее, что вы действуете от имени моего отца?

— Доказательство, вот оно, — сказал граф, — возьмите это письмо и на первом же постоялом дворе, где мы остановимся, прочтите его. Повторяю, если, прочитав письмо, вы пожелаете вернуться в замок, клянусь честью, вы вольны будете это сделать. Но если вы хоть сколько-нибудь уважаете барона, вы так не поступите, я в том уверен.

— Тогда вперед, сударь, и поскорее доберемся до этого первого постоялого двора, ибо я горю желанием убедиться в правдивости ваших слов.

— Не забывайте, вы последовали за мной добровольно.

— Да, добровольно, если только можно говорить о доброй воле, оказавшись в том положении, в каком я очутились. Разве можно говорить о доброй воде молодой девушки, у которой есть только два выбора: либо смерть отца и бесчестие, либо полное доверие к человеку почти незнакомому; впрочем, пусть будет по-вашему, — я следую за вами добровольно, и вы сами это увидите, если соблаговолите дать мне коня.

Граф сделал знак одному из своих людей, и тот спешился. Я соскользнула с вороного и через мгновение уже сидела в седле.

— Иноходец не мог убежать далеко, — сказал граф слуге, уступившему мне лошадь, — поищите его в лесу, покличьте его; он знает свое имя и, как собака, прибежит на голос или на свист. Вы присоединитесь к нам в Ла-Шатре.

Я невольно вздрогнула. Ла-Шатр находился в добрых десяти лье от Меридорского замка по дороге в Париж.

— Сударь, — сказала я графу, — решено, я еду с вами. Но в Ла-Шатре мы поговорим.

— Это значит, сударыня, — ответил граф, — что в Ла-Шатре вы соблаговолите дать мне ваши приказания.

Его притворная покорность меня ничуть не успокаивала; и все же, поскольку у меня не было выбора, не было иного средства спастись от герцога Анжуйского, я молча продолжала путь. К рассвету мы добрались до Ла-Шатра. Но вместо того чтобы въехать в деревню, граф за сотню шагов от ее первых садов свернул с дороги и полем направился к одиноко стоящему домику. Я придержала лошадь.

— Куда мы едем?

— Послушайте, сударыня, — сказал граф, — я уже имел возможность заметить, что вы мыслите чрезвычайно логично, и потому позволю себе обратиться к вашему рассудку. Можем ли мы, убегая от принца, самой могущественной особы в государстве после короля, можем ли мы остановиться на обычном постоялом дворе посреди деревни, где первый же крестьянин, который нас увидит, не преминет нас выдать? Можно подкупить одного человека, но целую деревню не подкупишь.

Все ответы графа были весьма логичны и убедительны, и это меня подавляло.

— Хорошо, — сказала я. — Поедемте.

И мы снова поскакали.

Нас ждали; один из всадников, незаметно от меня, отделился от нашей кавалькады, опередил нас и все подготовил. В камине более или менее чистой комнаты пылал огонь, постель была застелена.

— Вот ваша спальня, — сказал граф, — я буду ждать ваших приказаний.

Он поклонился и вышел, оставив меня одну.

Первое, что я сделала, это подошла к светильнику и достала из-за корсажа письмо отца… Вот оно, господин де Бюсси. Будьте моим судьей, прочтите его.

Бюсси взял письмо и прочел.

«Моя нежно любимая Диана, если, как я в этом не сомневаюсь, ты уступила моим мольбам и последовала за графом де Монсоро, то граф должен был тебе сказать, что ты имела несчастье понравиться герцогу Анжуйскому и принц приказал тебя похитить и привезти в замок Боже, по этим его делам суди сама, на что он еще может быть способен и какой позор тебе грозит. Избежать бесчестия, коего я не переживу, ты можешь только одним путем, а именно, если ты выйдешь замуж за нашего благородного друга. Когда ты станешь графиней Монсоро, граф вправе будет защищать тебя как свою законную супругу; он поклялся мне, что ничего для этого не пожалеет.

Итак, я желаю, возлюбленная моя дщерь, чтобы это бракосочетание состоялось как можно скорее, и если ты меня послушаешься, то к моему родительскому согласию на брак я присовокупляю мое отеческое благословение и молю бога даровать тебе всю полноту счастья, которую он хранит для чистых сердец, подобных твоему».

Твой отец, который не приказывает тебе, а умоляет тебя,
барон де Меридор.
— Увы, — сказал Бюсси, — если это действительно письмо вашего отца, его желание выражено совершенно недвусмысленно.

— Письмо написано отцом, в этом нет никаких сомнений, и все же я трижды перечитала его, прежде чем принять какое-нибудь решение. Наконец я пригласила графа.

Граф появился тотчас же, очевидно, он ждал за дверью.

Я держала письмо в руке.

— Ну и как, — спросил он, — вы прочли письмо?

— Да, — ответила я.

— Вы все еще сомневаетесь в моей преданности и в моем уважении?

— Если бы я и сомневалась, сударь, письмо батюшки придало бы мне веру, которой мне недоставало. Теперь скажите, сударь, предположим, я последую советам отца, как вы намерены поступить в этом случае?

— Я намерен отвезти вас в Париж, сударыня. Именно там вас легче всего спрятать.

— А мой отец?

— В любом месте, где бы вы ни были, и вы это хорошо знаете, барон присоединится к нам, как только минует непосредственная опасность.

— Ну хорошо, сударь, я готова принять ваше покровительство на ваших условиях.

— Я не ставлю никаких условий, сударыня, — ответил граф, — я предлагаю вам путь к спасению, вот и все.

— Будь по-вашему: я готова принять предлагаемый вами путь к спасению на трех условиях.

— Каких же, сударыня?

— Первое, пусть мне вернут Гертруду.

— Она уже здесь, — сказал граф.

— Второе, мы должны ехать в Париж по отдельности.

— Я и сам хотел предложить вам разделиться, чтобы успокоить вашу подозрительность.

— И третье, наше бракосочетание, которое я отнюдь не считаю чем-то безотлагательным, состоится только в присутствии моего отца.

— Это мое самое горячее желание, и я рассчитываю, что благословение вашего батюшки призовет на нас благоволение небес.

Я была поражена. Мне казалось, что граф должен найти какие-то возражения против этого тройного изъявления моей воли, а получилось совсем наоборот, он во всем был со мной согласен.

— Ну а сейчас, сударыня, — сказал господин де Монсоро, — не позволите ли вы мне, в свою очередь, предложить вам несколько советов?

— Я слушаю, сударь.

— Путешествуйте только по ночам.

— Я так и решила.

— Предоставьте мне выбор дорог, по которым вы поедете, и постоялых дворов, где вы будете останавливаться. Я принимаю все эти предосторожности с одной целью — спасти вас от герцога Анжуйского.

— Если вы меня любите, как вы это говорили, сударь, наши интересы совпадают, и у меня нет ни малейших возражений против всего, что вы предлагаете.

— Наконец, в Париже я советую вам поселиться в том доме, который я для вас приготовлю, каким бы скромным и уединенным он ни был.

— Я хочу только одного, сударь: жить укрытой от всех, и чем скромнее и уединеннее будет выбранное вами жилище, тем более оно будет приличествовать беглянке.

— Тогда, сударыня, мы договорились по всем статьям, и для того, чтобы выполнить начертанный вами план, мне остается только изъявить вам мое глубочайшее почтение, послать к вам вашу служанку и заняться выбором дороги, по которой вы поедете в Париж.

— Ну а мне, сударь, — ответила я, — остается сказать вам, что я тоже, как и вы, благородного рода: выполняйте ваши обещания, а я выполню свои.

— Только этого я и хочу, — сказал граф, — и ваши слова для меня верный залог того, что вскорости я буду самым счастливым человеком на земле.

Тут он поклонился и вышел.

Пять минут спустя в комнату вбежала Гертруда.

Добрая девушка была вне себя от радости: она думала, что ее хотят навсегда разлучить со мной. Я рассказала ей все, что произошло. Мне хотелось иметь около себя человека, который мог бы знать мои намерения, разделять мои желания и, в случае необходимости, понять меня с полуслова, повиноваться мне по первому знаку, по движению руки. Меня удивляла уступчивость господина де Монсоро, и я опасалась, как бы он не задумал нарушить только что заключенный между нами договор.

Не успела я закончить свой рассказ, как мы услышали стук лошадиных копыт. Я подбежала к окну. Граф галопом удалялся по той дороге, по которой мы приехали. Почему он возвращался обратно, вместо того чтобы ехать впереди нас в направлении Парижа? Этого я не могла понять. Но так или иначе, выполнив первый пункт нашего договора — вернув мне Гертруду, он выполнял и второй: избавлял меня от своего общества. Тут нечего было возразить. Впрочем, куда бы он ни ехал, все равно его отъезд меня успокаивал.

Мы провели весь день в маленьком домике, хозяйка которого оказалась особой весьма услужливой. Вечером тот, кто, по видимости, был начальником нашего эскорта, вошел в комнату узнать, каковы будут мои распоряжения. Поскольку опасность казалась мне тем большей, чем ближе мы находились к замку Боже, я ответила, что готова ехать немедленно. Через пять минут он вернулся и с поклоном сообщил, что дело только за мной. У дверей дома стоял белый иноходец; как и предвидел граф Монсоро, он прибежал по первому зову.

Мы ехали всю ночь и, как и в прошлый раз, остановились только на рассвете. По моим подсчетам, мы сделали за ночь примерно пятнадцать лье. Господин де Монсоро всемерно позаботился, чтобы я не страдала в пути ни от усталости, ни от холода: белая кобылка, которую он для меня выбрал, шла удивительно ровной рысью, а перед выездом мне на плечи накинули меховой плащ.

Вторая остановка походила на первую, как все наши ночные переезды — один на другой. Повсюду нас встречали с почетом и уважением; повсюду изо всех сил старались нам услужить. Очевидно, кто-то ехал впереди нас и подготавливал для нас жилье. Был ли это граф? Не знаю. Строго соблюдая условия соглашения, он ни разу не попался мне на глаза на всем протяжении нашей дороги.

К вечеру седьмого дня пути с вершины высокого холма я заметила огромное скопление домов. Это был Париж.

Мы остановились в ожидании ночи и с наступлением темноты снова двинулись вперед. Вскоре мы проехали под аркой больших ворот, за которой меня поразило огромное здание; глядя на его высокие стены, я подумала, что это, должно быть, монастырь. Затем мы дважды переправились через реку, повернули направо и через десять минут оказались на площади Бастилии. От двери одного из домов отделился человек, по-видимому поджидавший нас; подойдя к начальнику эскорта, он сказал:

— Это здесь.

Начальник эскорта повернулся ко мне:

— Вы слышите, сударыня, мы прибыли.

И, соскочив с коня, он подал мне руку, чтобы помочь сойти с иноходца, как он это проделывал обычно на каждой остановке. Дверь в дом была открыта, лестницу освещал стоявший на ступеньках светильник.

— Сударыня, — обратился ко мне начальник эскорта, — здесь вы у себя дома. Нам было поручено сопровождать вас до этих дверей, теперь наше поручение можно считать выполненным. Могу я надеяться, что мы сумели угодить всем вашим желаниям и оказать вам должное уважение, как нам и было предписано?

— Да, сударь, — ответила я ему, — я могу только поблагодарить вас. Соблаговолите передать мою признательность и другим смельчакам, которые меня сопровождали. Я хотела бы вознаградить их чем-нибудь более ощутимым, но у меня ничего нет.

— Не беспокойтесь, сударыня, — сказал тот, кому я принесла это извинение, — они щедро вознаграждены.

И, отвесив мне глубокий поклон, он вскочил на коня.

— За мной, — приказал он своим спутникам, — и чтоб к завтрашнему утру все вы начисто позабыли и этот дом, и эту дверь.

После этих слов маленький отряд пустил коней в галоп и скрылся за углом улицы Сент-Антуан.

Первой заботой Гертруды было закрыть дверь, и мы смотрели через дверное окошечко, как они удаляются.

Затем мы подошли к лестнице, освещенной светильником, Гертруда взяла светильник в руки и пошла впереди.

Поднявшись по ступенькам, мы оказались в коридоре; в него выходили три открытые двери.

Мы вошли в среднюю и очутились в той гостиной, где мы с вами находимся. Она была ярко освещена, как сейчас.

Я открыла сначала вон ту дверь и увидела большую туалетную комнату, затем другую дверь, которая вела в спальню; к моему глубокому удивлению, войдя в спальню, я оказалась лицом к лицу со своим изображением.

Я узнала портрет, который висел в комнате моего отца в Меридорском замке; граф, несомненно, выпросил его у барона.

Я вздрогнула перед этим новым доказательством того, что батюшка уже видит во мне жену господина де Монсоро.

Мы обошли весь дом. В нем никого не было, но имелось все необходимое. Во всех каминах пылал огонь, а в столовой меня поджидал накрытый стол. Я бросила на него быстрый взгляд, на столе стоял только один прибор, это меня успокоило.

— Ну вот, барышня, — сказала мне Гертруда, — видите, граф до конца держит свое слово.

— К сожалению, да, — со вздохом ответила я, — но лучше бы он нарушил какое-нибудь свое обещание и этим освободил бы меня от моих обязательств.

Я поужинала, затем мы вторично осмотрели дом, но, как и в первый раз, не встретили ни одной живой души; весь дом принадлежал нам, только нам одним.

Гертруда легла спать в моей комнате.

На другой день она вышла познакомиться с нашим новым местом жительства. Только тогда от нее я узнала, что мы живем в конце улицы Сент-Антуан, напротив Турнельского дворца, и что крепость, возвышающаяся справа от нас, — Бастилия.

Но в общем-то эти сведения не представляли для меня почти никакой ценности. Я сроду не бывала в Париже и совсем не знала этот город.

День прошел спокойно. Вечером, когда я собиралась сесть за стол и поужинать, во входную дверь постучали.

Мы с Гертрудой переглянулись.

Стук раздался снова.

— Пойди посмотри, кто стучит, — сказала я.

— Ну а если пришел граф? — спросила Гертруда, увидев, что я побледнела.

— Если пришел граф, — с усилием проговорила я, — открой ему, Гертруда: он неукоснительно выполняет свои обещания; пусть же видит, что и я держу свое слово не хуже его.

Гертруда быстро вернулась.

— Это господин граф, сударыня, — сказала она.

— Пусть войдет, — ответила я.

Гертруда посторонилась, и на пороге появился граф.

— Ну что, сударыня, — спросил он меня, — в точности ли я соблюдал все пункты договора?

— Да, сударь, — ответила я, — и я вам за это весьма благодарна.

— В таком случае позвольте мне нанести вам визит, — добавил он с улыбкой, иронию которой не мог скрыть, несмотря на все усилия.

— Входите, сударь.

Граф вошел в комнату и остановился передо мной. Кивком головы я пригласила его садиться.

— У вас есть какие-нибудь новости, сударь? — спросила я.

— Новости? Откуда и о ком, сударыня?

— О моем отце и из Меридора прежде всего.

— Я не заезжал в Меридорский замок и не видел барона.

— Тогда из Боже и о герцоге Анжуйском.

— Вот это другое дело. Я был в Боже и разговаривал с герцогом.

— Ну и что он делает?

— Пытается усомниться.

— В чем?

— В вашей смерти.

— Но, надеюсь, вы его убедили?

— Я сделал для этого все, что было в моих силах.

— А где сейчас герцог?

— Вчера вечером вернулся в Париж.

— Почему так поспешно?

— Потому что никому не приятно задерживаться в тех местах, где, как ты думаешь, по твоей вине погибла женщина.

— Видели вы его после возвращения в Париж?

— Я только что от него.

— Он вам говорил обо мне?

— Я ему не дал для этого времени.

— О чем же вы с ним говорили?

— Он мне кое-что обещал, и я побуждал его выполнить свое обещание.

— Что же он обещал вам?

— В награду за услуги, оказанные ему мной, он обязался добыть для меня должность главного ловчего.

— Ах да, — сказала я с грустной улыбкой, так как вспомнила смерть бедняжки Дафны, — ведь вы заядлый охотник, я припоминаю, и у вас есть все права на это место.

— Я получу его вовсе не потому, что я охотник, сударыня, а потому, что я слуга принца; мне его дадут не потому, что у меня есть какие-то права, а потому, что герцог Анжуйский не посмеет оказаться неблагодарным по отношению ко мне.

Несмотря на уважительный тон графа, во всех его ответах звучала пугающая меня властная интонация, в них сквозила мрачная и непреклонная воля.

На минуту я замолчала, затем спросила:

— Позволено ли мне будет написать батюшке?

— Конечно, но не забывайте, что письма могут быть перехвачены.

— Ну а выходить на улицу мне тоже запрещено?

— Для вас нет никаких запретов, сударыня; я только хочу обратить ваше внимание на то, что за вами могут следить.

— Могу я слушать мессу, хотя бы по воскресеньям?

— Я думаю, для вашей же безопасности было бы лучше ее не слушать совсем, но коли вам этого так уж хочется, то слушайте ее — заметьте, с моей стороны это простой совет и никак не приказание — слушайте ее в церкви Святой Екатерины.

— А где эта церковь?

— Напротив вашего дома, только улицу перейти.

— Благодарю вас, сударь.

Снова наступило молчание.

— Когда я теперь увижу вас, сударь?

— Я жду только вашего дозволения, чтобы прийти опять.

— Вам это необходимо?

— Несомненно. Ведь я все еще незнакомец для вас.

— Разве у вас нет ключа от этого дома?

— Только ваш супруг имеет право на такой ключ.

Его странная покорность встревожила меня больше, чем мог бы встревожить резкий, не терпящий возражения тон.

— Сударь, — сказала я, — вы вернетесь сюда, когда вам будет угодно или когда вы узнаете какую-нибудь новость, которую сочтете нужным мне сообщить.

— Благодарствую, сударыня, я воспользуюсь вашим дозволением, но не буду им злоупотреблять и в подтверждение моих слов начну с того, что попрошу у вас дозволения откланяться.

С этими словами граф поднялся с кресла.

— Вы меня покидаете? — спросила я, все больше и больше удивляясь сдержанности, которой я от него никак не ожидала.

— Сударыня, — ответил граф, — я знаю, что вы меня не любите, и я не хочу злоупотреблять положением, в котором вы очутились и которое вынуждает вас принимать мои попечения. Я питаю надежду, что, ежели буду смиренно пользоваться вашим обществом, вы мало-помалу привыкнете к моему присутствию. И когда придет время стать моей супругой, жертва покажется вам менее тягостной.

— Сударь, — сказала я, в свою очередь поднимаясь, — я вижу всю деликатность вашего поведения и ценю ее, несмотря на то что в каждом вашем слове чувствуется какая-то резкость. Вы правы, и я буду говорить с вами столь же откровенно, как вы говорили со мной. Я все еще отношусь к вам с некоторым предубеждением, но надеюсь, что время все уладит.

— Позвольте мне, сударыня, — сказал граф, — разделить с вами эту надежду и жить ожиданием грядущего счастья.

Затем, отвесив мне нижайший поклон, такой поклон, коего я могла бы ожидать от самого почтительного из своих слуг, он знаком приказал Гертруде, присутствовавшей при этом разговоре, посветить ему и вышел.

XV

ИСТОРИЯ ДИАНЫ ДЕ МЕРИДОР. — СОГЛАСИЕ НА БРАК
— Клянусь своей душой, вот странный человек, — сказал Бюсси.

— О да, весьма странный, не правда ли, сударь? Даже когда он изъяснялся мне в любви, казалось, что он признается в ненависти. Вернувшись, Гертруда нашла меня еще более встревоженной и опечаленной, чем обычно.

Верная служанка попыталась меня успокоить, но по всему было видно, что сама она тревожилась не менее моего. Ледяное почтение, ироническая покорность, подавленная страсть, которая прорывалась в каждом слове графа, пугали меня еще и потому, что за ними словно и не скрывалось определенно выраженного желания, которому я могла бы противостоять.

Следующий день был воскресеньем. С тех пор как я себя помню, я ни разу не упускала случая присутствовать на воскресном богослужении, и, когда зазвенел колокол церкви Святой Екатерины, мне показалось, что он меня призывает. Народ со всех сторон шел в храм господень. Я закрылась густой вуалью и, сопровождаемая Гертрудой, смешалась с верующими, спешащими на зов колокола.

В церкви я разыскала самый темный уголок и преклонила колени возле стены. Гертруда встала, как часовой, между мной и другими молящимися. Но все эти предосторожности оказались излишними: никто на нас и не посмотрел, или я не заметила ничьего взгляда.

Назавтра граф снова нанес мне визит и объявил, что его назначили главным ловчим. Должность главного ловчего была уже почти обещана одному из фаворитов короля, некоему господину де Сен-Люку, но влияние герцога Анжуйского все превозмогло. Это была победа, на которую и сам граф не смел надеяться.

— И в самом деле, — заметил Бюсси, — назначение графа главным ловчим нас всех удивило.

— Он пришел сообщить мне эту новость, — продолжала Диана, — рассчитывая, что его высокое положение ускорит мое согласие; однако не торопил меня, не настаивал, а терпеливо ждал, полагаясь на мое обещание и на ход событий.

А мне все чаще и чаще приходила в голову мысль, что если герцог Анжуйский полагает меня мертвой, значит, опасность миновала и моя зависимость от графа скоро кончится.

Прошло еще семь дней, не принеся ничего нового, за исключением двух визитов графа. Во время этих посещений он, как и прежде, был исполнен сдержанности и почтения. Но я уже говорила, какими странными, я бы сказала — почти угрожающими, казались мне и его сдержанность, и его почтение.

На следующее воскресенье я, как и в прошлый раз, отправилась в церковь и заняла то же самое место, на котором молилась семь дней назад. Ощущение безопасности делает человека неосторожным, и, погрузившись в молитвы, я не заметила, как вуаль сдвинулась с моего лица… Впрочем, в доме божьем я обращалась мыслями только к богу… Я горячо молилась за отца и вдруг почувствовала, что Гертруда прикоснулась к моей руке. Однако только после второго ее прикосновения я вышла из состояния молитвенного восторга, подняла голову, невольно оглянулась вокруг и с ужасом заметила герцога Анжуйского; прислонясь к колонне, он пожирал меня глазами.

Рядом с герцогом стоял какой-то молодой человек, державшийся скорее как наперсник, чем как слуга.

— Это Орильи, — сказал Бюсси, — его лютнист.

— Да, да, — ответила Диана, — мне кажется, что именно это имя потом называла мне Гертруда.

— Продолжайте, сударыня, — потребовал Бюсси, — сделайте милость, продолжайте. Я начинаю все понимать.

— Я поспешно закрыла лицо вуалью, но было уже поздно: герцог меня видел, и если даже и не узнал, то, во всяком случае, мое сходство с женщиной, которую он любил и считал погибшей, должно было глубоко его поразить. Испытывая неловкость под его упорным взглядом, я поднялась с колен и направилась к выходу из церкви, но герцог уже ждал меня у дверей. Он обмакнул пальцы в чашу со святой водой и хотел коснуться ими моей руки.

Я сделала вид, что не замечаю его, и прошла мимо, не приняв услуги.

Даже не оборачиваясь, я чувствовала, что за нами идут. Если бы я знала Париж, я попыталась бы обмануть герцога и скрыть от него, где я живу, но я никуда не ходила, кроме как из своего дома в церковь, я не знала никого, кто бы мог приютить меня на четверть часа, у меня не было ни одной подружки, никого, кроме моего защитника, а его я боялась больше, чем врага…

— О, боже мой, — прошептал Бюсси, — почему небо, провидение или случай не привели меня раньше на вашу дорогу?

Диана бросила на молодого человека благодарный взгляд.

— Простите, ради бога, — спохватился Бюсси, — я вечно вас прерываю и в то же время сгораю от любопытства. Продолжайте, умоляю вас.

— В тот же вечер явился господин де Монсоро. Я не знала, стоит ли рассказывать ему о том, что случилось со мной, но он сам вывел меня из нерешительности.

— Вы спрашивали меня, — сказал он, — не воспрещается ли вам ходить к мессе. И я вам ответил, что вы здесь полная хозяйка и вольны во всех своих действиях и поступках, но лучше бы было для вас не выходить из дому. Вы не поверили мне, нынче утром вы вышли послушать мессу в церкви Святой Екатерины; случайно, или скорее по воле рока, принц был там и вас видел.

— Это правда, сударь, но я колебалась, рассказывать ли вам об этой встрече, так как не знала, понял ли принц, что он видит Диану де Меридор, или его просто поразила моя внешность.

— Ваша внешность его поразила, ваше сходство с женщиной, которую он оплакивает, показалось ему необычайным; он последовал за вами и попытался разузнать, кто вы такая, но ничего не узнал, так как о вас никому ничего не известно.

— Господи боже мой! — воскликнула я.

— Герцог — человек недобрый и упрямый, — сказал господин де Монсоро.

— О, надеюсь, он меня забудет!

— Я в это не верю. Тот, кто однажды вас увидел, никогда уже не забудет. Я сам делал все возможное, чтобы забыть вас, но так и не смог.

И в этот миг я впервые заметила, как в глазах господина де Монсоро сверкнула молния страсти.

Это пламя, неожиданно взметнувшееся над очагом, который казался потухшим, напугало меня больше, чем давешняя встреча с принцем.

Я замерла в молчании.

— Что вы собираетесь делать? — спросил граф.

— Сударь, нет ли возможности сменить дом, квартал, улицу, переехать в другой конец Парижа или, еще лучше, вернуться в Анжу?

— Все это ни к чему, — сказал господин де Монсоро, качая головой. — Герцог Анжуйский — опытная ищейка; он напал на след и отныне, куда бы вы ни бежали, все равно будет идти по следу, пока вас не настигнет.

— О, господи боже, вы меня пугаете!

— Я не хочу вас пугать, я просто говорю вам все как есть, и ничего больше.

— Тогда пришел мой черед задать вам тот же вопрос, который вы только что задали мне. Что вы собираетесь делать, сударь?

— Увы! — воскликнул граф де Монсоро, и горькая ирония прозвучала в его голосе. — Я человек со слабым воображением. Я нашел было один выход, но вы его отвергли, и я от него отказался. Не заставляйте меня искать других путей!

— Но бог мой! — продолжала я. — Быть может, опасность не так уж близка, как вы думаете?

— Время покажет, сударыня, — ответил граф, поднимаясь. — Во всяком случае, я хочу повторить: госпожа де Монсоро тем менее может опасаться преследований принца еще и потому, что на моей новой должности я подчиняюсь непосредственно королю, и, естественно, мы, я и моя супруга, всегда можем искать защиты у его величества.

Я ответила на эти слова вздохом. Все, что говорил граф, было вполне разумно и походило на правду.

Господин де Монсоро задержался на минуту, словно хотел предоставить мне полную возможность ему ответить, но у меня не было сил что-нибудь сказать. Он ждал стоя, готовый уйти. Наконец горькая улыбка скользнула по его губам. Он поклонился и вышел. Мне послышалось, что на лестнице он сквозь зубы процедил проклятие.

Я кликнула Гертруду.

Гертруда сразу же появилась. Обычно, когда приходил граф, она находилась поблизости: в туалетной комнате или в спальне.

Я встала у окна, укрывшись за занавеской. Таким образом, я могла видеть все, что делается на улице, сама оставаясь невидимой.

Граф вышел из наших дверей и удалился.

Приблизительно около часа мы внимательно наблюдали за улицей, но улица была пуста.

Ночь прошла спокойно.

На другой день с Гертрудой на улице заговорил молодой человек, в котором она узнала вчерашнего спутника принца; Гертруда не откликнулась на его приставания и на все его вопросы отвечала молчанием.

В конце концов молодому человеку наскучило, и он ретировался.

Когда я узнала об этой встрече, меня охватил глубокий ужас; несомненно, принц начал розыски и будет продолжать их дальше. Я испугалась, что господин де Монсоро нынче вечером не придет к нам, а именно этой ночью я могу подвергнуться нападению. Я послала за ним Гертруду, и он тотчас же явился.

Я рассказала ему все и со слов Гертруды описала внешность незнакомца.

— Это Орильи, — сказал граф, — а что ему ответила Гертруда?

— Гертруда ничего не отвечала.

Господин де Монсоро призадумался.

— Она плохо сделала.

— Почему?

— Да потому, что нам нужно выиграть время.

— Время?

— Сегодня я все еще завишу от герцога Анжуйского; но пройдет две недели, десять, может быть, восемь дней — и герцог Анжуйский будет зависеть от меня. Сейчас нужно его обмануть и заставить ждать.

— Боже мой!

— Именно так. Надежда придаст ему терпения. Решительный отказ может толкнуть на отчаянный поступок.

— Сударь, напишите моему отцу! — воскликнула я. — Батюшка тотчас же прискачет в Париж и бросится к ногам короля. Король пожалеет старика.

— Это в зависимости от расположения духа, в котором окажется король, и от того, что будет в тот день в его интересах: иметь герцога своим другом или своим недругом. Кроме того, гонец раньше чем через шесть суток не доскачет до вашего отца, и барону потребуется еще шесть суток, чтобы доскакать до Парижа. За двенадцать суток герцог Анжуйский, если мы его не остановим, сделает все, что он может сделать.

— А как его остановить?

Господин де Монсоро промолчал. Я угадала его мысль и опустила глаза.

— Сударь, — сказала я после непродолжительного молчания. — Прикажите Гертруде, она выполнит все ваши распоряжения.

Неуловимая улыбка тенью прошла по губам господина де Монсоро, ведь я впервые обращалась к нему за покровительством.

Несколько минут он говорил с Гертрудой.

— Сударыня, — сказал он мне, — меня могут увидеть выходящим из вашего дома; до темноты остается всего лишь два или три часа; не позволите ли вы мне провести эти два-три часа в вашем обществе?

Господин де Монсоро ограничился просьбой, хотя имел право требовать; знаком я пригласила его садиться.

И тогда я поняла, как прекрасно граф владел собою; в один миг он преодолел натянутость, порожденную неловким положением, в котором мы очутились, и выказал себя любезным и занимательным собеседником. Резкость тона, о которой я уже говорила, придававшая его словам мрачную властность, исчезла. Граф много путешествовал, много видел, много думал, и за два часа беседы с ним я поняла, каким образом этот необычный человек смог приобрести столь большое влияние на моего отца.

Бюсси вздохнул.

— Когда стемнело, граф не стал ничего домогаться от меня и с таким видом, словно он вполне удовлетворен достигнутым, поднялся, отвесил поклон и вышел.

После его ухода мы, то есть я и Гертруда, снова встали у окна. На этот раз мы ясно видели двоих людей, которые рассматривали наш дом. Несколько раз они подходили к двери. Нас они не могли увидеть: все огни в доме были погашены.

Около одиннадцати часов подозрительные пришельцы удалились.

Назавтра Гертруда, выйдя на улицу, снова на том же углу повстречала того же молодого человека. Он опять, как и накануне, начал приставать к ней с вопросами. Но на сей раз Гертруда оказалась менее неприступной и перебросилась с ним несколькими словами.

На следующий день Гертруда была еще более общительной, она рассказала, что я вдова советника и, оставшись после смерти мужа без состояния, веду очень уединенный образ жизни; Орильи пытался разузнать больше, но ему пришлось пока удовлетвориться этими сведениями.

Еще через день Орильи, по-видимому, возымел какие-то подозрения относительно достоверности сведений, полученных им накануне. Он завел речь о графстве Анжу, о замке Боже и произнес слово «Меридор».

Гертруда ответила, что все эти названия ей совершенно неизвестны.

Тогда Орильи признался, что он человек герцога Анжуйского и что герцог меня видел и влюбился в меня.

Сделав это признание, он начал сулить златые горы и мне и Гертруде: Гертруде — если она впустит принца в дом, мне — если я соглашусь его принять.

Каждый вечер господин Монсоро навещал нас, и каждый вечер я рассказывала ему все наши новости. Он оставался в нашем доме с восьми часов вечера до полуночи, и по всему было видно, что он сильно встревожен.

В субботу вечером он пришел более бледный и возбужденный, чем обычно.

— Слушайте, — сказал он, — пообещайте свидеться с герцогом во вторник или в среду.

— Обещать свидание, а почему? — воскликнула я.

— Потому что герцог Анжуйский готов на все, сейчас он в прекрасных отношениях с королем, и, следовательно, помощи от короля ждать нечего.

— Но разве до среды положение может измениться в нашу пользу?

— Возможно. Я со дня на день жду одного события, которое должно поставить принца в зависимость от меня; я подталкиваю, я тороплю это событие, и не только молитвами, но и делами. Завтра мне придется вас покинуть, я еду в Монтеро.

— Так надо? — спросила я со страхом, к которому примешивалось чувство некоторого облегчения.

— Да, у меня там встреча, совершенно необходимая для того, чтобы ускорить то событие, о котором я вам говорил.

— А если мы окажемся в трудном положении, что тогда делать? Боже мой!

— Что могу я против принца, сударыня? Ведь у меня нет никаких прав защищать вас. Придется уступить злой судьбе.

— Ах, батюшка, мой батюшка! — воскликнула я.

Граф пристально посмотрел на меня.

— О сударь!

— Вы можете меня в чем-нибудь упрекнуть?

— Нет, нет, напротив!

— Разве я не был предан вам, как друг, и почтителен, как брат?

— Вы вели себя образцово во всех отношениях.

— Помните, что вы мне обещали?

— Да.

— Разве я хоть раз напоминал вам об этом?

— Нет.

— И однако, когда обстоятельства сложились так, что вам приходится выбирать между почетным положением супруги и позорной участью куртизанки, вы предпочитаете стать любовницей герцога Анжуйского, а не женой графа де Монсоро.

— Я этого не сказала, сударь.

— Но тогда решайте же.

— Я решила.

— Стать графиней де Монсоро?

— Лишь бы не быть любовницей герцога Анжуйского.

— Лишь бы не быть любовницей герцога Анжуйского. Нечего сказать, лестный для меня выбор.

Я промолчала.

— Впрочем, не важно, — сказал граф. — Вы меня поняли? Пусть Гертруда дотянет до среды, а в среду мы посмотрим.

На другой день Гертруда вышла как обычно, но не встретила Орильи. Когда она вернулась, мы обе встревожились: отсутствие этого человека обеспокоило нас больше, чем если бы он появился. Гертруда снова вышла из дому только для того, чтобы с ним встретиться, но его не было. Выходила она и в третий раз, но так же безрезультатно.

Я послала Гертруду к графу де Монсоро; граф уехал, и никто не знал куда.

Оставшись в полном одиночестве, мы почувствовали всю свою слабость. Впервые я поняла, как несправедливоотносилась к графу.

— О! Сударыня, — вскричал Бюсси, — не торопитесь менять свое мнение об этом человеке: в его поступках есть нечто такое, чего мы не знаем, но до чего мы еще докопаемся.

— Наступил вечер и принес нам новые страхи. Я была готова на все, лишь бы не попасть живой в руки герцога Анжуйского. Я обзавелась вот этим кинжалом и решила заколоть себя на глазах у принца в тот миг, когда он или его приспешники посмеют поднять на меня руку. Мы забаррикадировались в наших комнатах, ибо по какому-то немыслимому упущению у входной двери не было внутреннего засова. Затем мы погасили лампу и заняли наш наблюдательный пост у окна.

До одиннадцати часов вечера все было спокойно. В одиннадцать из улицы Сент-Антуан вышли пять человек, они остановились, по-видимому, о чем-то посовещались, а потом спрятались за угол Турнельского дворца.

Мы начали дрожать от страха. По всей вероятности, эти люди пришли за нами.

Однако они не двигались. Так прошло около четверти часа.

Через четверть часа мы увидели, как на углу улицы Сен-Поль появилось еще два человека. В свете луны, скользившей между облаками, Гертруда узнала в одном из них Орильи.

— Увы, барышня! Это они! — прошептала бедная девушка.

— Да, — ответила я, дрожа всем телом, — а те пятеро пришли, чтобы поддержать их в случае необходимости.

— Но им придется взломать дверь, — сказала Гертруда, — и тогда соседи сбегутся на шум.

— Почему ты думаешь, что соседи сбегутся? Они нас не знают, зачем же им ввязываться в какое-то темное дело и нас защищать? Увы, Гертруда, приходится признать, что у нас нет иного защитника, кроме графа.

— Ну а коли так, то почему вы упрямитесь и не соглашаетесь стать графиней?

Я вздохнула.

XVI

ИСТОРИЯ ДИАНЫ ДЕ МЕРИДОР. — СВАДЬБА
Пока мы разговаривали, два человека, появившиеся на углу улицы Сен-Поль, украдкой пробрались вдоль домов и остановились под нашими окнами.

Мы слегка приоткрыли окно.

— Ты уверен, что это здесь? — спросил один голос.

— Да, монсеньор, совершенно уверен. Это пятый дом, считая от угла улицы Сен-Поль.

— И ты думаешь, ключ подойдет?

— Я снял слепок с замочной скважины.

Я схватила руку Гертруды и крепко ее стиснула.

— А после того, как мы войдем?

— А после того, как мы войдем, я все беру на себя. Служанка нам откроет. У вашего высочества в кармане золотой ключ, который не уступает этому железному.

— Тогда открывай.

Мы услышали, как ключ со скрежетом повернулся в замке. Но вдруг люди, прятавшиеся в углу дворца, отделились от стены и бросились на принца и Орильи с криками: «Смерть ему! Смерть ему!»

Я ничего не могла понять. Ясно было только одно — к нам нежданно-негаданно подоспела помощь. Я упала на колени и возблагодарила небо.

Но стоило принцу открыть лицо, назвать свое имя, и крики тотчас же смолкли, шпаги вернулись в ножны, и пятеро нападающих дружно отступили.

— Да, да, — сказал Бюсси, — это не принца они подкарауливали, а меня.

— Как бы то ни было, — продолжала Диана, — это нападение заставило принца удалиться. Мы видели, как он ушел по улице Жуи, а пятеро дворян снова вернулись в свою засаду.

Было ясно, что по крайней мере на эту ночь опасность миновала, ибо люди в засаде на меня не покушались. Но мы с Гертрудой были слишком взволнованы и перепуганы, чтобы уснуть. Мы остались стоять у окна в ожидании какого-то неведомого события, которое, как мы обе смутно предчувствовали, к нам приближалось.

Ждать пришлось недолго. На улице Сент-Антуан показался всадник, он ехал, держась середины улицы. Без сомнения, он и был тем человеком, которого подстерегали пятеро дворян, спрятавшиеся в засаде, ибо, как только они его заметили, они закричали: «За шпаги! За шпаги!» — и бросились на него.

Все, что касается этого всадника, вы знаете лучше меня, — сказала Диана, — так как им были вы.

— Отнюдь нет, сударыня, — ответил Бюсси, который по тону молодой женщины надеялся выведать тайну ее сердца, — отнюдь нет, я помню только стычку, потому что сразу же после нее потерял сознание.

— Излишне было бы вам говорить, — продолжала Диана, слегка покраснев, — на чьей стороне были наши симпатии в этом сражении, в котором вы так доблестно бились, несмотря на неравенство сил. При каждом ударе шпаги мы то вздрагивали от испуга, то вскрикивали от радости, то шептали молитву. Мы видели, как у вашей лошади подкосились ноги и как она свалилась. Казалось, с вами все кончено; но нет, отважный Бюсси вполне заслужил свою славу. Вы успели соскочить с коня и тут же бросились на врагов. Наконец, когда вас окружили со всех сторон, когда отовсюду вам грозила неминуемая гибель, вы отступили, как лев, лицом к противникам, и мы видели, что вы прислонились к нашей двери. Тут нам с Гертрудой пришла одна и та же мысль — впустить вас в дом. Гертруда взглянула на меня. «Да», — сказала я, и мы бросились к лестнице. Но, как я вам уже говорила, мы забаррикадировались изнутри, и нам потребовалось несколько секунд, чтобы отодвинуть мебель, загораживавшую дверь в коридор; когда мы выбежали на лестничную площадку, снизу до нас донесся стук захлопнувшейся двери.

Мы замерли в неподвижности. Кто этот человек, который только что вошел к нам, и как он сумел войти?

Я оперлась на плечо Гертруды, и мы молча стояли и ждали, что будет дальше.

Вскоре в прихожей послышались шаги, они приближались к лестнице, наконец внизу показался человек; шатаясь, он добрел до лестницы, вытянул руки вперед и с глухим стоном упал на нижние ступеньки.

Мы догадались, что его не преследуют, так как ему удалось закрыть дверь, которую, на его счастье, оставил незапертой герцог Анжуйский, и, таким образом, преградить путь своим противникам, но мы подумали, что он свалился на лестницу тяжело, а может быть, даже и смертельно раненный.

Во всяком случае, нам нечего было опасаться, напротив того, у наших ног лежал человек, нуждающийся в помощи.

— Свету, — сказала я Гертруде.

Она убежала и вернулась со светильником.

Мы не обманулись: вы были в глубоком обмороке. Мы распознали в вас того отважного дворянина, который столь доблестно оборонялся, и, не колеблясь, решили оказать вам помощь.

Мы перенесли вас в мою спальню и уложили в постель.

Вы все еще не приходили в сознание; по всей видимости, нужно было немедленно показать вас хирургу. Гертруда вспомнила, что ей рассказывали о каком-то молодом лекаре с улицы… с улицы Ботрейи, который несколько дней назад чудесным образом исцелил тяжелобольного. Она знала, где он живет, и вызвалась сходить за ним.

— Однако, — сказала я, — ведь молодой лекарь может нас выдать.

— Будьте покойны, — ответила Гертруда, — об этом я позабочусь.

Гертруда — девушка одновременно и смелая и осторожная, — продолжала Диана. — Я положилась на нее. Она взяла деньги, ключ и мой кинжал, а я осталась одна возле вас… и молилась за вас.

— Увы, — сказал Бюсси, — я и не подозревал, сударыня, что мне выпало такое счастье.

— Четверть часа спустя Гертруда вернулась. Она привела к нам молодого лекаря, который согласился на все условия и проделал путь к нашему дому с завязанными глазами.

Я удалилась в гостиную, а его ввели в мою комнату. Там ему позволили снять с глаз повязку.

— Да, — сказал Бюсси, — именно в эту минуту я пришел в себя и мои глаза остановились на вашем портрете, а потом мне показалось, что и сами вы вошли.

— Так и было, я вошла: тревога за вас возобладала над осторожностью. Я задала молодому хирургу несколько вопросов, он осмотрел рану, сказал, что отвечает за вашу жизнь, и у меня словно камень с души свалился.

— Все это сохранилось в моем сознании, — сказал Бюсси, — но лишь в виде воспоминания о каком-то сне, который я почему-то не позабыл, и, однако, вот здесь, — добавил он, положив руку на сердце, — что-то говорило мне: «Это был не сон».

— Доктор перевязал вашу рану, а потом достал флакон с жидкостью красного цвета и капнул несколько капель вам в рот. По его словам, этот эликсир должен был усыпить вас и прогнать лихорадку.

Действительно, через несколько секунд после того, как он дал вам лекарство, вы снова закрыли глаза и, казалось, опять впали в тот глубокий обморок, от которого очнулись несколько минут тому назад.

Я испугалась, но доктор заверил меня, что все идет как нельзя лучше. Сон восстановит ваши силы, нужно лишь не будить вас.

Гертруда снова завязала лекарю глаза платком и отвела его на улицу Ботрейи. Вернувшись, она рассказала, что он, как ей показалось, считал шаги.

— Ей не показалось, сударыня, — подтвердил Бюсси, — он и на самом деле их сосчитал.

— Это предположение нас напугало. Молодой человек мог нас выдать. Мы решили уничтожить всякий след гостеприимства, которое мы вам оказали, но прежде всего надо было унести вас.

Я собрала все свое мужество. Было два часа утра, в это время улицы обычно пустынны. Гертруда попробовала вас поднять, с моей помощью ей это удалось, и мы отнесли вас ко рву у Тампля и положили на откос. Затем пошли обратно, до смерти перепуганные своей собственной смелостью: подумать только, мы — две слабые женщины — решились выйти из дому в такой час, когда и мужчины не выходят без сопровождения.

Бог нас хранил. Мы никого не встретили и благополучно вернулись, никому не попавшись на глаза.

Войдя в комнаты, я не вынесла тяжести всех треволнений и упала в обморок.

— Сударыня, ах, сударыня! — воскликнул Бюсси, молитвенно соединив руки. — Смогу ли я когда-нибудь отблагодарить вас за то, что вы сделали для меня?

Наступило короткое молчание, во время которого Бюсси пожирал глазами Диану. Молодая женщина сидела, опершись локтем на стол и уронив голову на руку.

Тишину нарушил бой часов на колокольне церкви Святой Екатерины.

— Два часа! — вздрогнула Диана. — Два часа, а вы еще здесь.

— О сударыня, — взмолился Бюсси, — не отсылайте меня, пока вы не расскажете все до конца. Не гоните меня, не подсказав, чем я могу быть вам полезен. Вообразите, что господь бог ниспослал вам брата, и скажите этому брату, что он может сделать для своей сестры.

— Увы! Уже ничего, — сказала молодая женщина. — Слишком поздно.

— Что случилось на другой день? — спросил Бюсси. — Что вы делали в тот день, когда я думал только о вас, не будучи еще уверен, не мечта ли вы, порожденная бредом, не видение ли, порожденное лихорадкой?

— В тот день, — продолжала Диана, — Гертруда снова встретила Орильи. Посланец герцога вел себя настойчивее, чем когда-либо; он не обмолвился ни словом о том, что произошло накануне, но от имени своего господина потребовал свидания.

Гертруда притворно согласилась ему помочь, но просила обождать до среды, то есть до сегодняшнего дня, сказав, что за это время сумеет меня уговорить.

Орильи пообещал, что герцог потерпит до среды. Таким образом, в нашем распоряжении было еще три дня.

Вечером вернулся господин де Монсоро.

Мы рассказали ему все, умолчав только о вас. Мы сказали, что накануне герцог открыл нашу дверь поддельным ключом, но в ту самую минуту, когда он собирался войти, на него напали пятеро дворян, среди которых были господа д'Эпернон и де Келюс. До меня донеслись эти имена, и я повторила их графу.

— Да, да, — сказал граф, — разговоры об этом я уже слышал. Значит, у него есть поддельный ключ. Я так и думал.

— Может быть, сменить замок? — спросила я.

— Он прикажет изготовить другой ключ, — ответил граф.

— Приделать к дверям засовы?

— Он приведет с собой десять человек челяди и сломает и дверь и засовы.

— Ну а то событие, которое, как вы говорили, должно было дать вам неограниченную власть над герцогом?

— Оно задерживается, и, может быть, на неопределенное время.

Я замолчала, холодные капли пота выступили у меня на лбу, я больше не могла уже скрывать от себя, что мне не остается иной возможности ускользнуть от герцога Анжуйского, как стать супругой господина де Монсоро.

— Сударь, — сказала я, — герцог через посредство своего наперсника обязался ничего не предпринимать до вечера среды; а я, я прошу вас подождать до вторника.

— Во вторник вечером, в этом же часу, сударыня, — ответил граф, — я буду у вас.

И, не прибавив ни слова, он поднялся и вышел.

Я следила за ним из окна; но он не ушел, а в свой черед спрятался в темном углу Турнельского дворца и, по-видимому, собирался охранять меня всю ночь. Каждое доказательство преданности со стороны этого человека поражало меня в самое сердце, как удар кинжала. Два дня пронеслись, словно один миг, никто не потревожил нашего уединения. Сейчас я не в силах описать все, что выстрадала за эти два дня, с тоской следя за стремительным полетом часов.

Наступила ночь второго дня, я была в подавленном состоянии, казалось, все чувства меня покидают. Я сидела, холодная, немая, по виду бесстрастная, как статуя, только сердце мое еще билось, все остальное мое существо словно уже умерло.

Гертруда не отходила от окна. Я сидела на этом же самом кресле, не двигаясь, и лишь время от времени вытирала платком пот со лба. Вдруг Гертруда протянула ко мне руку, но этот предостерегающий жест, который раньше заставил бы меня вскочить с места, не произвел никакого впечатления.

— Сударыня! — позвала Гертруда.

— Что еще? — спросила я.

— Четыре человека… я вижу четверых мужчин… Они идут к нашему дому… открывают дверь… входят.

— Пусть входят, — сказала я, не шелохнувшись.

— Но ведь это наверняка герцог Анжуйский, Орильи и люди из свиты герцога.

Вместо ответа я вытащила свой кинжал и положила его на стол перед собой.

— О, дайте я хоть взгляну, кто это! — крикнула Гертруда и бросилась к двери.

— Взгляни, — ответила я.

Гертруда тут же вернулась.

— Барышня, — сказала она, — господин граф.

Не произнеся ни слова, я спрятала кинжал за корсаж. Когда граф вошел, я лишь повернула к нему голову. Вне всяких сомнений, моя бледность напугала его.

— Что сказала мне Гертруда?! — воскликнул он. — Вы приняли меня за герцога и, если бы я действительно оказался герцогом, убили бы себя?

Впервые я видела его в таком волнении. Но кто скажет, было ли оно подлинным или притворным?

— Гертруда напрасно напугала вас, сударь, — ответила я, — раз это не герцог, то все хорошо.

Мы замолчали.

— Вы знаете, что я пришел сюда не один, — сказал граф.

— Гертруда видела четырех человек.

— Вы догадываетесь, кто они, эти люди?

— Предполагаю, один из них священник, а двое остальных наши свидетели.

— Стало быть, вы готовы стать моей женой?

— Но ведь мы договорились об этом? Однако я хочу напомнить условия нашего договора; мы условились, что, если не возникнет каких-то неотложных причин, признанных мною, я сочетаюсь с вами браком только в присутствии моего отца.

— Я прекрасно помню это условие, но разве эти неотложные причины не возникли?

— Пожалуй, да.

— Ну и?

— Ну и я согласна сочетаться с вами браком, сударь. Но запомните одно: по-настоящему я стану вашей женой только после того, как увижу отца.

Граф нахмурился и закусил губу.

— Сударыня, — сказал он, — я не намерен принуждать вас. Если вы считаете себя связанной словом, я возвращаю вам ваше слово; вы свободны, только…

Он подошел к окну и выглянул на улицу.

— …только посмотрите сюда.

Я поднялась, охваченная той неодолимой силой, которая влечет нас собственными глазами удостовериться в своей беде, и внизу под окном я увидела закутанного в плащ человека, который, казалось, пытался проникнуть в наш дом.

— Боже мой! — воскликнул Бюсси. — Вы говорите, что это было вчера?

— Да, граф, вчера, около девяти часов вечера.

— Продолжайте, — сказал Бюсси.

— Спустя некоторое время к незнакомцу подошел другой человек, с фонарем в руке.

— Как по-вашему, кто эти люди? — спросил меня господин де Монсоро.

— По-моему, это принц и его лазутчик, — ответила я.

Бюсси застонал.

— Ну а теперь, — продолжал граф, — приказывайте, как я должен поступить, — уходить мне или оставаться?

Я все еще колебалась; да, несмотря на письмо отца, несмотря на свое клятвенное обещание, несмотря на опасность, непосредственную, осязаемую, грозную опасность, да, я все еще колебалась! И не будь там, под окном, этих двух людей…

— О, я злосчастный! — воскликнул Бюсси. — Ведь это я, я был человеком в плаще, а другой, с фонарем, — Реми ле Одуэн, тот молодой лекарь, за которым вы посылали.

— Так это были вы! — вскричала, словно громом пораженная, Диана.

— Да, я! Я все больше убеждался в том, что мои грезы были действительностью, и отправился на поиски того дома, где меня приютили, комнаты, в которую меня принесли, женщины или, скорее, ангела, который явился мне. О, как я был прав, назвав себя злосчастным!

И Бюсси замолчал, словно раздавленный тяжестью роковой судьбы, использовавшей его как орудие для того, чтобы принудить Диану отдать свою руку графу.



— Итак, — спросил он, собрав все свои силы, — вы его жена?

— Со вчерашнего дня, — ответила Диана.

И снова наступила тишина, нарушаемая только прерывистым дыханием обоих собеседников.

— Ну а вы? — вдруг спросила Диана. — Как вы проникли в этот дом, как вы оказались здесь?

Бюсси молча показал ей ключ.

— Ключ! — воскликнула Диана. — Откуда у вас этот ключ, кто вам его дал?

— Разве Гертруда не пообещала принцу ввести его к вам нынче вечером? Принц видел, хотя и не узнал, господина де Монсоро и меня, так же как господин де Монсоро и я видели его; он побоялся попасть в какую-нибудь ловушку и послал меня вперед, на разведку.

— А вы согласились? — с упреком сказала Диана.

— Для меня это была единственная возможность увидеть вас. Неужели вы будете столь жестоки и рассердитесь на меня за то, что я отправился на поиски женщины, которая стала величайшей радостью и самым большим горем моей жизни?

— Да, я сержусь на вас, — сказала Диана, — потому что нам было бы лучше не встречаться снова. Не увидев меня еще раз, вы бы меня забыли.

— Нет, сударыня, — сказал Бюсси, — вы ошибаетесь. Напротив, сам бог привел меня к вам и повелел проникнуть до самой глубины в подлый заговор, жертвой которого вы стали. Послушайте меня: как только я вас увидел, я дал обет посвятить вам всю свою жизнь. Отныне я приступаю к выполнению этого обета. Вы хотели бы знать, что с вашим отцом?

— О да! — воскликнула Диана. — Ведь поистине мне неизвестно, что с ним сталось.

— Ну что ж, я берусь узнать это. Только сохраните добрую память о том, кто, начиная с сегодняшнего дня, будет жить вами и для вас.

— Ну а ключ? — с беспокойством спросила Диана.

— Ключ? Отдаю его вам, так как я хотел бы получить его только из ваших собственных рук. Скажу одно: даю вам слово, что ни одна сестра не доверила бы ключ от своих покоев более преданному и более почтительному брату.

— Я верю слову отважного Бюсси, — сказала Диана. — Возьмите, сударь.

И она вернула ключ молодому человеку.

— Сударыня, — сказал Бюсси, — пройдет две недели, и мы узнаем, кто такой на самом деле господин де Монсоро.

И, простившись с Дианой с почтительностью, к которой примешивались одновременно и пылкая любовь, и глубокая печаль, Бюсси спустился по ступенькам лестницы.

Диана, склонив голову в сторону двери, прислушивалась к его удаляющимся шагам. Шум шагов давно уже затих, а она все слушала, слушала с трепещущим сердцем и со слезами на глазах.

XVII

О ТОМ, КАК ЕХАЛ НА ОХОТУ КОРОЛЬ ГЕНРИХ III И КАКОЕ ВРЕМЯ ТРЕБОВАЛОСЬ ЕМУ НА ДОРОГУ ИЗ ПАРИЖА В ФОНТЕНБЛО
Три или четыре часа спустя после только что описанных нами событий бледное солнце чуть посеребрило края красноватой тучи, и занимающийся день стал свидетелем выезда короля Генриха III в Фонтенбло, где, как мы уже говорили, на следующее утро намечалась большая охота.

Выезд на охоту у всякого другого короля прошел бы незамеченным, но у того оригинала, историю царствования которого мы решились бегло очертить, он вызвал столько шума, суеты и беготни, что превратился в настоящее событие, как это случалось со всеми затеями Генриха. Судите сами: около восьми часов утра из больших ворот Лувра, между Монетным двором и улицей Астрюс, выехала кавалькада придворных на добрых конях и в плащах, подбитых мехом; за ними последовало великое множество пажей, затем толпа лакеев и, наконец, рота швейцарцев, которая непосредственно предшествовала королевской карете.

Сие сложное сооружение, влекомое восьмеркой мулов в богатой сбруе, заслуживает отдельного описания.

Оно представляло собой прямоугольный длинный кузов, поставленный на четыре колеса, внутри сплошь выложенный подушками, снаружи задрапированный парчовыми занавесками. В длину карета имела примерно пятнадцать футов, а в ширину — восемь. На труднопроходимых участках дороги или на крутых подъемах восьмерку мулов заменяли волами в любом потребном количестве. Эти медлительные, но сильные и упрямые животные хотя и не прибавляли скорости, зато вселяли уверенность в том, что место назначения будет достигнуто, правда, с опозданием, и с опозданием не на какой-нибудь час, а уж не менее чем на два или три часа.



Карета вмещала короля Генриха III и весь его походный двор, за исключением королевы Луизы де Водемон; по правде говоря, королева так мало принадлежала ко двору своего супруга, что о ней можно было бы вообще не упоминать, если бы не паломничества и религиозные процессии, в которых она принимала самое деятельное участие.

Оставим же бедняжку в покое и расскажем, из кого состоял походный двор короля Генриха III.

Прежде всего в него входил сам король, затем королевский лекарь Марк Мирон, королевский капеллан, имя которого до нас, к сожалению, не дошло, затем наш старый знакомец, королевский шут Шико, пять или шесть миньонов, бывших в фаворе, — в описываемое нами время этих счастливцев звали Келюс, Шомберг, д'Эпернон, д'О и Можирон, — затем две огромные борзые, чьи удлиненные, змеиные головы, нередко с раскрытой в отчаянном зевке пастью, то и дело высовывались из этой толпы людей, лежащих, сидящих, стоящих на ногах или на коленях, — наконец, неотъемлемой принадлежностью походного двора были крохотные английские щенки в корзинке, которую король либо держал на коленях, либо подвешивал на цепочке или на лентах к себе на грудь.

Из особо оборудованной ниши время от времени извлекали их кормилицу, суку с набухшими молоком сосцами, и вся щенячья команда тут же пристраивалась к ее животу. Борзые, прижимаясь своими острыми носами к побрякивавшим по левую сторону от короля четкам в виде черепов, снисходительно смотрели на обряд кормления и даже не давали себе труда ревновать, будучи твердо уверены в особом благорасположении к ним короля.

Под потолком королевской кареты покачивалась клетка из золоченой медной проволоки, в клетке сидели самые красивые во всем мире голуби: белоснежные птицы с двойным черным воротничком. Если, по воле случая, в карете появлялась дама, к этому зверинцу добавлялись две или три обезьянки из породы уистити или сапажу — обезьяны были в особой чести у модниц при дворе последнего Валуа.

В глубине кареты, в позолоченной нише, стояла Шартрская богоматерь, высеченная из мрамора Жаном Гужоном[120] по заказу короля Генриха II; взор богоматери, опущенный долу, на голову ее богоданного сына, казалось, выражал удивление всем происходящим вокруг.

Вполне понятно, что все памфлеты того времени — а в них не было недостатка — и все сатирические стихи той эпохи — а их сочинялось великое множество — оказывали честь королевской карете и частенько упоминали ее, именуя обычно Ноевым ковчегом.

Король восседал в глубине экипажа, как раз под статуэткой Шартрской богоматери. У его ног Келюс и Можирон плели коврики из лент, что в те времена считалось одним из самых серьезных занятий для молодых людей. Некоторым счастливцам удавалось подобрать искусные сочетания цветов, неизвестные до тех пор и с тех пор оставшиеся неповторенными, и сплетать коврики из двенадцати разноцветных ленточек. В одном углу Шомберг вышивал свой герб с новым девизом, который, как ему казалось, он только что изобрел, а на самом деле он на него просто где-то набрел. В другом углу королевский капеллан беседовал с лекарем. Невыспавшиеся д'О и д'Эпернон рассеянно глазели в окошечки и дружно зевали, не хуже борзых. И, наконец, в одной из дверец сидел Шико, спустив ноги наружу, чтобы быть готовым в любую минуту, когда ему взбредет в голову, соскочить с кареты или же забраться внутрь ее; он то распевал духовные гимны, то декламировал стихотворные сатиры, то составлял бывшие тогда в большом ходу анаграммы, находя в имени каждого куртизана — либо по-французски, либо по-латыни — намеки, донельзя обидные для того, чью личность он таким образом высмеивал.

Когда карета выехала на площадь Шатле, Шико затянул духовный гимн.

Капеллан, который, как мы уже говорили, беседовал с Мироном, повернулся к шуту и нахмурил брови.

— Шико, друг мой, — сказал король, — поберегись; кусай моих миньонов, разорви в клочья мое величество, говори все, что хочешь, о боге — господь добр, — но не ссорься с церковью.

— Спасибо за совет, сын мой, — отозвался Шико, — а я и не приметил, что там в углу наш достойный капеллан беседует с лекарем о последнем покойнике, которого медик послал святому отцу, дабы тот упокоил бренное тело в земле, и жалуется, что за день это был третий по счету и что его вечно отрывают от трапезы. Не надо гимнов, золотые твои слова, гимны уже устарели, лучше я спою тебе совсем новенькую песенку.

— А на какой мотив? — спросил король.

— Да все на тот же, — ответил Шико.

И загорланил во всю глотку:

Наш король должен сотню мильонов…
— Я должен куда больше, — прервал его Генрих. — Сочинитель твоей песни плохо осведомлен.

Шико, не смущаясь поправкой, продолжал:

Генрих должен две сотни мильонов,
На миньонов потратился он.
Нужно срочно придумать закон,
Чтоб в заклад не попала корона.
Новых пошлин набавить пяток,
А быть может, и новый налог.
Эта дружная гарпий[121] семья
Когти в нас запустила глубоко;
Ненасытные дети порока,
Все глотают они, не жуя.
— Недурно, — сказал Келюс, продолжая сплетать ленты, — а у тебя прекрасный голос, Шико; давай второй куплет, дружок.

— Скажи свое слово, Валуа, — не удостаивая Келюса ответом, обратился Шико к королю, — запрети своим друзьям называть меня другом; это меня унижает.

— Говори стихами, Шико, — ответил король, — твоя проза ни гроша не стоит.

— Изволь, — согласился Шико и продолжал:

Их наряд драгоценным шитьем
И брильянтами весь изукрашен,
Постыдилась бы женщина даже
Показаться на улице в нем,
Головою вертеть им удобно
В брыжах пышных, обширных и модных.
На крахмал не годна им пшеница,
Полотно, дескать, портит она,
И крахмалы для их полотна
Нынче делают только из риса.
— Браво! — похвалил король. — Скажи, д'О, не ты ли выдумал рисовый крахмал?

— Нет, государь, — сказал Шико, — это господин де Сен-Мегрен, который прошлый год отдал богу душу — его заколол шпагой герцог Майеннский! Черт побери, не отнимайте заслуг у бедного покойника; ведь для того, чтобы память о нем дошла до потомства, он может рассчитывать лишь на этот крахмал, да еще на неприятности, причиненные им герцогу де Гизу; отнимите у него крахмал, и он застрянет на полпути.

И, не обращая внимания на лицо короля, помрачневшее при этом воспоминании, Шико снова запел:

Их прически полны новизны…
— Разумеется, речь все еще идет о миньонах, — заметил он, прервав свое пение.

— Да, да, продолжай, — сказал Шомберг.

Шико запел:

Их прически полны новизны:
По линейке подстрижены пряди;
Непомерно обкорнаны сзади,
Впереди непомерно длинны.
— Твоя песенка уже устарела, — сказал д'Эпернон.

— Как устарела? Она появилась только вчера.

— Ну и что? Сегодня утром мода уже переменилась. Вот посмотри.

И д'Эпернон, сняв шляпу, показал Шико, что впереди у него волосы острижены почти так же коротко, как и сзади.

— Фу, какая мерзкая голова! — заметил Шико и снова запел:

И клеем обмазаны густо,
Уложены в волны искусно
Волоса, от рожденья прямые,
И не шляпы отнюдь, не береты —
Колпачки шутовские надеты
На головы эти пустые.
— Я пропускаю четвертый куплет, — сказал Шико, — он чересчур безнравственный.

И продолжал:

Уж не мните ли вы, что деды,
Соблюдавшие чести закон,
Французы былых времен,
Друзья и любимцы Победы,
В сражениях или в походе
Думали только о моде
Или что в битвах жестоких
В накладных они дрались кудрях,
В накрахмаленных кружевах,
Румянами вымазав щеки?
— Браво! — сказал Генрих. — Если бы мой братец ехал с нами, он был бы тебе весьма признателен, Шико.

— Кого ты зовешь своим братом, сын мой? — спросил Шико. — Не Жозефа ли Фулона, аббата монастыря Святой Женевьевы, где, как я слышал, ты собираешься постричься?

— Нет, — ответил Генрих, подыгрывавший шуточкам Шико. — Я говорю о моем брате Франсуа.

— Ах, ты прав; этот действительно твой брат, но не во Христе, а во дьяволе. Добро, добро, значит, ты говоришь о Франсуа, божьей милостью наследнике французского престола, герцоге Брабантском, Лотьерском, Люксембургском, Гельдрском, Алансонском, Анжуйском, Туреньском, Беррийском, Эвре и Шато-Тьерри, графе Фландрском, Голландском, Зеландском, Зютфенском, Мэнском, Першском, Мантском, Меланском и Бофорском, маркизе Священной империи, сеньоре Фриза и Малиня, защитнике бельгийской свободы, которому из одного носа, дарованного природой, оспа соорудила целых два; по поводу этих носов я сложил такой куплет:

Господа, не глядите косо
На Франсуа и его два носа.
Ведь и по нраву и по обычаю
Два носа под стать двуличию.
Миньоны дружно захохотали, ибо считали герцога Анжуйского своим личным врагом и эпиграмма, высмеивающая герцога, немедленно заставила их забыть направленную против них сатиру, которую только что распевал Шико.

Что до короля, то, поскольку из этого каскада острот на него попадали только отдельные брызги, он смеялся громче всех, весело угощал собак сахаром и печеньем и усердно оттачивал язык на своем брате и на своих друзьях.

Вдруг Шико воскликнул:

— Фу, как это неумно, Генрих, как неосторожно и даже дерзко.

— О чем ты? — сказал король.

— Нет, слово Шико, ты не должен признаваться в таких вещах. Фи, как это нехорошо!

— В каких вещах? — спросил удивленный король.

— В тех, в которых ты признаешься всякий раз, когда подписываешь свое имя. Ах, Генрике! Ах, сын мой!

— Берегитесь, государь, — сказал Келюс, заподозривший под елейным тоном Шико какую-то злую шутку.

— Какого черта? Что ты хочешь сказать?

— Как ты подписываешься? Скажи-ка?

— Черт побери… я подписываюсь… я подписываюсь «Henri de Valois» — Генрих Валуа.

— Добро. Заметьте, господа, он сам это сказал, по доброй воле, а теперь взглянем, не найдется ли среди этих тринадцати букв буквы «V».

— Разумеется, найдется: «Valois» начинается с «V».

— Возьмите ваши таблички, отец капеллан, ибо сейчас вы узнаете, как отныне вам следует записывать в них имя короля. Ведь «Henri de Valois» — это всего лишь анаграмма.

— То есть как?

— Очень просто. Всего лишь анаграмма. Я сейчас вам открою подлинное имя ныне царствующего величества. Итак, мы сказали: в подписи «Henri de Valois» есть «V», занесите эту букву на ваши таблички.

— Занесли, — сказал д'Эпернон.

— Нет ли там еще и буквы «i»?

— Конечно, есть, последняя буква в слове «Henri».

— До чего безгранично людское коварство! — сказал Шико. — Так разделить две буквы, созданные, чтобы стоять рядышком, друг возле дружки. Напишите «i» сразу после «V». Сделано?

— Да, — ответил д'Эпернон.

— Теперь поищем хорошенько, не найдется ли буква «l»? Ага, вот она, попалась! А теперь — буква «a»; она тоже тут; еще одно «i» — вот оно; и, наконец, «n». Добро. Ты умеешь читать, Ногарэ?

— К стыду моему, да, — сказал д'Эпернон.

— Смотрите, какой хитрец! Да, случаем, не считаешь ли ты, что настолько уж знатен, что можешь быть круглым невеждой?

— Пустомеля, — сказал д'Эпернон, замахиваясь на Шико сарбаканом.

— Ударь, но прочти, грамотей, — сказал Шико.

Д'Эпернон рассмеялся и громко прочел:

— «Vi-lain», vilain — подлый.

— Молодец! — воскликнул Шико. — Видишь, Генрих, как это делается: вот уже найдено настоящее имя, данное тебе при крещении. Надеюсь, если мне удастся раскрыть твою подлинную фамилию, ты прикажешь выплачивать мне пенсион не хуже того, который наш брат Карл Девятый пожаловал господину Амьйо.

— Я прикажу тебя поколотить палками, Шико, — сказал король.

— Где ты разыщешь палки, которыми колотят дворян, сын мой? Неужто в Польше? Скажи мне, пожалуйста.

— Однако, если я не ошибаюсь, — заметил Келюс, — герцог Майеннский все же где-то нашел такую палку в тот день, когда он застал тебя, мой бедный Шико, со своей любовницей.

— Это счет, который нам еще предстоит закрыть. Будьте покойны, синьор Купидо, — вот тут все занесено герцогу в дебет.

И Шико постучал пальцем себе по лбу, и это доказывает, что уже в те времена голову считали вместилищем памяти.

— Перестань, Келюс, — вмешался д'Эпернон, — иначе из-за тебя мы можем упустить фамилию.

— Не бойся, — сказал Шико, — я ее держу крепко, если бы речь шла о господине де Гизе, я бы сказал: за рога, а о тебе, Генрих, скажу просто: за уши.

— Фамилию, давайте фамилию! — дружно закричали миньоны.

— Прежде всего, среди тех букв, которые нам остаются, мы видим «Н» прописное: пиши «Н», Ногарэ.

Д'Эпернон повиновался.

— Затем «е», потом «r», да еще там в слове «Valois» осталось «о»; наконец, в подписи Генриха имя от фамилии отделяют две буквы, которые ученые грамматики называют частицей; и вот я накладываю руку на «d» и на «е», и все это вместе с «s», которым заканчивается родовое имя, образует слово; прочти его по буквам, Эпернон.

— «He-rо-dеs», Herodes — Ирод,[122] — прочитал д'Эпернон.

— «Vilain Herodes»! Подлый Ирод! — воскликнул король.

— Верно, — сказал Шико. — И таким именем ты подписываешься каждый день, сын мой. Фу!

И шут откинулся назад, изобразив на лице ужас и отвращение.

— Господин Шико, вы переходите границы! — заявил Генрих.

— Да ведь я сказал только то, что есть. Вот они, короли: им говорят правду, а они сердятся.

— Да уж, нечего сказать, прекрасная генеалогия, — сказал Генрих.

— Не отказывайся от нее, сын мой, — ответил Шико. — Клянусь святым чревом! Она вполне подходит королю, которому два или три раза в месяц приходится обращаться к евреям.

— За этим грубияном, — воскликнул король, — всегда останется последнее слово! Не отвечайте ему, господа, только так можно заставить его замолчать.

В карете немедленно воцарилась глубокая тишина, и это молчание, которое Шико, весь ушедший в наблюдение за дорогой, по-видимому, не собирался нарушать, длилось несколько минут, до тех пор, пока карета, миновав площадь Мобер, не достигла угла улицы Нуайе. Тут Шико внезапно соскочил на мостовую, растолкал гвардейцев и преклонил колени перед каким-то довольно приятным на вид домиком с выступающим над улицей резным деревянным балконом, который опирался на расписные балки.

— Эй, ты! Язычник! — закричал король. — Коли тебе так уж хочется встать на колени, встань хотя бы перед крестом, что на середине улицы Сен-Женевьев, а не перед простым домом. Что в этом домишке, церковь спрятана или, может, алтарь?

Но Шико не ответил, он стоял, коленопреклоненный, посреди мостовой и во весь голос читал молитву. Король слушал, стараясь не упустить ни одного слова.

— Господи боже! Боже милосердный, боже праведный! Я помню этот дом и всю жизнь буду его помнить; вот она, обитель любви, где Шико претерпел муки, если не ради тебя, господи, то ради одного из твоих созданий; Шико никогда не просил тебя наслать беду ни на герцога Майеннского, приказавшего подвергнуть его мучениям, ни на мэтра Николя Давида, выполнившего этот приказ. Нет, господи, Шико умеет ждать, Шико терпелив, хотя он и не вечен. И вот уже шесть полных лет, в том числе один високосный год, как Шико накапливает проценты на маленьком счете, который он открыл на имя господ герцога Майеннского и Николя Давида. Считая по десяти годовых, — а это законный процент, под него сам король занимает деньги, — за семь лет первоначальный капитал удвоится. Великий боже! Праведный боже! Пусть терпения Шико хватит еще на один год, чтобы пятьдесят ударов бичом, полученные им в сем доме по приказу этого подлого убийцы — лотарингского принца, от его грязного наемника — нормандского адвоката, чтобы эти пятьдесят ударов, извлекшие из бедного тела Шико добрую пинту крови, выросли до ста ударов бичом каждому из этих негодяев и до двух пинт крови от каждого из них. Пусть у герцога Майеннского, как бы он ни был толст, и у Николя Давида, как бы он ни был длинен, не хватит ни крови, ни кожи расплатиться с Шико, и пусть они объявят себя банкротами и молят скостить им выплату до пятнадцати или двадцати процентов, и пусть они сдохнут на восьмидесятом или восемьдесят пятом ударе бича. Во имя отца, и сына, и святого духа! Да будет так! — заключил Шико.

— Аминь, — сказал король.

На глазах у пораженных зрителей, ничего не понявших в этой сцене, Шико поцеловал землю и снова занял свое место в карете.

— А теперь, — сказал король, который хотя за последние три года и лишился многих привилегий, подобающих его сану, отдав их в другие руки, все еще сохранял право обо всем узнавать первым. — А теперь, мэтр Шико, откройте нам, зачем была нужна такая странная и длинная молитва? К чему это биение себя в грудь? К чему, наконец, все эти кривляния перед самым обычным с виду домом?

— Государь, — ответил гасконец, — Шико — как лисица: Шико обнюхивает и лижет камни, на которые пролилась его кровь, до тех пор, пока не размозжит об эти камни головы тех, кто ее пролил.

— Государь, — воскликнул Келюс, — я держу пари! Как вы сами могли слышать, Шико в своей молитве упомянул имя герцога Майеннского. Держу пари, что эта молитва связана с палочными ударами, о которых мы только что говорили.

— Держите пари, сеньор Жак де Леви, граф де Келюс, — сказал Шико, — держите пари — и вы выиграете.

— Стало быть… — начал король.

— Именно так, государь, — продолжал Шико, — в этом доме жила возлюбленная Шико, доброе и очаровательное создание, из благородных, черт побери! Однажды ночью, когда Шико пришел ее повидать, один ревнивый принц приказал окружить дом, схватить Шико и жестоко избить его, и Шико был вынужден спастись через окно, разбив стекла, — открыть его у Шико не было времени, — и затем прыгнуть с высоты этого маленького балкона на улицу. Не убился он только чудом, и потому всякий раз, проходя мимо этого дома, Шико преклоняет колени, молится и в своих молитвах благодарит господа, извлекшего его из такой передряги.

— Ах, бедняга Шико, а вы еще порицаете его, государь. По-моему, он вел себя, как подобает доброму христианину.

— Значит, тебя все же изрядно поколотили, мой бедный Шико?

— О, весьма изрядно, государь, но не так сильно, как я бы хотел.

— То есть?

— По правде говоря, я не прочь был бы получить несколько ударов шпагой.

— В счет твоих грехов?

— Нет, в счет грехов герцога Майеннского.

— Ах, я понимаю; ты намерен воздать Цезарю…

— Нет, зачем же Цезарю, не будем смешивать, государь, божий дар с яичницей: Цезарь — великий полководец, отважный воин, Цезарь — это старший брат, тот, кто хочет быть королем Франции. Речь не о нем, у него счеты с Генрихом Валуа, и это касается тебя, сын мой. Плати свои долги, Генрих, а я уплачу свои.

Генрих не любил, когда при нем упоминали его кузена, герцога де Гиза, поэтому, услышав намек Шико, король насупился, разговор был прерван и не возобновлялся более до прибытия в Бисетр.

Дорога от Лувра до Бисетра заняла три часа, исходя из этого оптимисты считали, что королевский поезд должен прибыть в Фонтенбло назавтра к вечеру, а пессимисты предлагали пари, что он прибудет туда не раньше чем в полдень послезавтра.

Шико был убежден, что он туда вообще не прибудет.

Выехав из Парижа, кортеж начал двигаться живее. На погоду грех было жаловаться: стояло погожее утро, ветер утих, солнцу наконец-то удалось прорваться сквозь завесу облаков, и начинающийся день напоминал ту прекрасную октябрьскую пору, когда под шорох последних опадающих листьев восхищенным взорам гуляющих открывается голубоватая тайна перешептывающихся лесов.

В три часа дня королевский выезд достиг первых стен крепостной ограды Жювизи. Отсюда уже видны были мост, построенный через реку Орж, и большая гостиница «Французский двор», от которой пронизывающий ветер доносил запах дичи, жарящейся на вертеле, и веселый шум голосов.

Нос Шико на лету уловил кухонные ароматы. Гасконец высунулся из кареты и увидел вдали, у дверей гостиницы, группу людей, закутанных в длинные плащи. Среди них был маленький толстяк, лицо которого до самого подбородка закрывала широкополая шляпа.

При виде приближающегося кортежа эти люди поспешили войти в гостиницу.

Но маленький толстяк замешкался в дверях, и Шико с удивлением признал его. Поэтому в тот самый миг, когда толстяк исчез в гостинице, наш гасконец соскочил на землю, взял свою лошадь у пажа, который вел ее под уздцы, укрылся за углом стены и, затерявшись в быстро сгущающихся сумерках, оторвался от кортежа, продолжавшего путь до Эссонна, где король наметил остановку на ночлег. Когда последние всадники исчезли из виду и глухой стук колес по вымощенной камнемдороге затих, Шико покинул свое убежище, объехал вокруг замка и появился перед гостиницей со стороны, противоположной той, откуда на самом деле прибыл, как если бы он возвращался в Париж. Подъехав к окну, Шико заглянул внутрь через стекло и с удовлетворением увидел, что замеченные им люди, среди них и приземистый толстяк, который, по-видимому, его особенно интересовал, все еще там. Однако у Шико, очевидно, имелись причины желать, чтобы вышеупомянутый толстяк его не увидел, поэтому гасконец вошел не в главную залу, а в комнату напротив, заказал бутылку вина и занял место, позволяющее беспрепятственно наблюдать за выходом из гостиницы.

С этого места Шико, предусмотрительно усевшемуся в тени, была видна часть гостиничного зала с камином. У камина, на низеньком табурете, восседал маленький толстяк и, несомненно не подозревая, что за ним наблюдают, спокойно подставлял свое лицо потрескивающему огню, в который только что подбросили охапку сухих виноградных лоз, удвоившую силу и яркость пламени.

— Нет, глаза мои меня не обманули, — сказал Шико, — и, когда я молился перед домом на улице Нуайе, можно сказать, я нюхом учуял, что он возвращается в Париж. Но почему он пробирается украдкой в престольный град нашего друга Ирода? Почему он прячется, когда король проезжает мимо? Ах, Пилат, Пилат! Неужто добрый боженька не пожелал дать мне отсрочку на год, о которой я просил, и требует от меня выплаты по счетам раньше, чем я предполагал?

Вскоре Шико с радостью обнаружил, что в силу какого-то акустического каприза с того места, на котором он сидит, можно не только видеть, что происходит в зале гостиницы, но и слышать, что там говорят. Сделав такое открытие, Шико напряг слух с не меньшим усердием, чем зрение.

— Господа, — сказал толстяк своим спутникам, — полагаю, нам пора отправляться, последний лакей кортежа давно скрылся из виду, и, по-моему, в этот час дорога безопасна.

— Совершенно безопасна, монсеньор, — произнес голос, заставивший Шико вздрогнуть. Голос принадлежал человеку, на которого Шико, всецело погруженный в созерцание маленького толстяка, до этого не обращал никакого внимания.

Человек с голосом, резанувшим слух Шико, представлял собой полную противоположность тому, кого назвали монсеньором. Он был настолько же несуразно длинен, насколько тот был мал ростом, настолько же бледен, насколько тот был румян, настолько же угодлив, насколько тот был высокомерен.

— Ага, попался, мэтр Николя, — сказал Шико, беззвучно смеясь от радости. — Tu quoque…[123] Нам очень не повезет, если на этот раз мы расстанемся, не обменявшись парой слов.

И Шико осушил свой стакан и расплатился с хозяином, чтобы иметь возможность беспрепятственно встать и уйти, когда ему заблагорассудится.

Эта предосторожность оказалась далеко не лишней, так как семь человек, привлекшие внимание Шико, в свою очередь, расплатились (вернее сказать, маленький толстяк расплатился за всех). Они вышли из гостиницы, лакеи или конюхи подвели им лошадей, все вскочили в седла, и маленький отряд поскакал по дороге в Париж и вскоре затерялся в первом вечернем тумане.

— Добро! — сказал Шико. — Он поехал в Париж, значит, и я туда вернусь.

И Шико, в свою очередь, сел на коня и последовал за кавалькадой на расстоянии, позволяющем видеть серые плащи всадников или же, в тех случаях, когда осторожный гасконец терял их из виду, слышать стук лошадиных копыт.

Все семеро свернули с дороги, ведущей на Фроманто, и прямо по открытому полю доскакали до Шуази, затем переехали Сену по Шарантонскому мосту, через Сент-Антуанские ворота проникли в Париж и наконец, как рой пчел исчезает в улье, исчезли во дворце Гизов, двери которого тотчас же плотно закрылись за ними, словно только и ожидали их прибытия.

— Добро, — повторил Шико, устраиваясь в засаде на углу улицы Катр-фис, — здесь пахнет уже не одним Майенном, но и самим Гизом. Пока что все это только любопытно, но скоро станет весьма занятным. Подождем.

И действительно, Шико прождал добрый час, не обращая внимания на голод и холод, которые начали грызть его своими острыми клыками. Наконец двери открылись, но вместо семи всадников, закутанных в плащи, из них вышли, потрясая огромными четками, семеро монахов монастыря Святой Женевьевы, лица у всех у них были скрыты под капюшонами, опущенными на самые глаза.

— Вот как? — удивился Шико. — Что за неожиданная развязка! Неужто дворец Гизов до такой степени пропитан святостью, что стоит разбойникам переступить его порог, как они тут же превращаются в агнцев божьих? Дело становится все более и более занятным.

И Шико последовал за монахами так же, как до этого он следовал за всадниками, не сомневаясь, что под рясами скрываются те же люди, что прятались под плащами.

Монахи перешли через Сену по мосту Нотр-Дам, пересекли Сите, преодолели Малый мост, вышли на площадь Мобер и поднялись по улице Сен-Женевьев.

— Что такое! — воскликнул Шико, не забыв снять шляпу у домика на улице Нуайе, перед которым нынче утром он возносил свою молитву. — Может быть, мы возвращаемся в Фонтенбло? Тогда я выбрал отнюдь не самый краткий путь. Но нет, я ошибся, так далеко мы не пойдем.

И действительно, монахи остановились у входа в монастырь Святой Женевьевы и вошли под его портик; там в глубине можно было разглядеть монаха того же ордена, который самым внимательным образом рассматривал руки входящих в монастырь.

— Смерть Христова! — выругался Шико. — По-видимому, нынче вечером в аббатство пускают только тех, у кого чистые руки. Решительно, здесь происходит что-то из ряда вон выходящее.

Придя к такому заключению, Шико, до сих пор всецело занятый тем, чтобы не упустить из виду тех, за кем он следовал, оглянулся вокруг и с удивлением увидел, что на всех улицах, сходящихся к аббатству, полным-полно людей в монашеских рясах с опущенными капюшонами; поодиночке или парами все они, как один, направлялись к монастырю.

— Вот как! — сказал Шико. — Значит, сегодня вечером в аббатстве состоится великий капитул, на который приглашены все монахи-женевьевцы со всей Франции? Честное слово, меня впервые разбирает желание присутствовать на капитуле, и, признаюсь, желание необоримое.



А монахи все шли и шли, вступали под своды портика, предъявляя свои руки или некий предмет, который держали в руках, и скрывались в аббатстве.

— Я бы прошел вместе с ними, — сказал Шико, — но для этого мне недостает двух существенно важных вещей: во-первых, почтенной рясы, которая их облекает, ибо, как я ни смотрю, я не вижу среди сонма святых отцов ни одного мирянина; и, во-вторых, той штучки, которую они показывают брату привратнику; а они ему что-то показывают. Ах, брат Горанфло, брат Горанфло! Если бы ты был сейчас здесь, у меня под рукой, мой достойный друг!

Слова эти были вызваны воспоминанием об одном из самых почтенных монахов монастыря Святой Женевьевы, обычном сотрапезнике гасконца в те дни, когда он обедал в городе, о монахе, с которым в день покаянной процессии Шико недурно провел время в кабачке возле Монмартрских ворот, поедая чирка и запивая его терпким вином.

А монахи продолжали прибывать, — можно было подумать, что половина парижского населения надела рясу, — брат привратник без устали проверял вновь прибывших, никого не обделяя своим вниманием.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал Шико, — решительно, нынче вечером произойдет что-то необыкновенное. Ну что ж, будем любопытны до конца. Сейчас половина восьмого, сбор милостыни закончен. Я найду брата Горанфло в «Роге изобилия», это час его ужина.

И Шико предоставил легиону монахов возможность свободно маневрировать вокруг аббатства и исчезать в его дверях, а сам, пустив коня галопом, добрался до широкой улицы Сен-Жак, где напротив монастыря Святого Бенуа стояла гостиница «Рог изобилия», заведение весьма процветающее и усердно посещаемое школярами и неистовыми спорщиками — монахами.

В этом доме Шико пользовался известностью, но не как завсегдатай, а как один из тех таинственных гостей, которые время от времени появляются, чтобы оставить золотой экю и частицу своего рассудка в заведении мэтра Клода Бономе. Так звали раздавателя даров Цереры и Бахуса,[124] тех даров, которые без устали извергал знаменитый мифологический рог, служивший вывеской гостинице.

XVIII

ГДЕ ЧИТАТЕЛЬ БУДЕТ ИМЕТЬ УДОВОЛЬСТВИЕ ПОЗНАКОМИТЬСЯ С БРАТОМ ГОРАНФЛО, О КОТОРОМ УЖЕ ДВАЖДЫ ГОВОРИЛОСЬ НА ПРОТЯЖЕНИИ НАШЕЙ ИСТОРИИ
За погожим днем последовал ясный вечер, однако день был прохладный, а к вечеру еще похолодало. Можно было видеть, как под шляпами запоздалых буржуа сгущается пар от дыхания, розоватый в свете фонаря. Слышались четко звучащие по замерзающей земле шаги, звонкие «хм», исторгаемые холодом и, как сказал бы современный физик, отражаемые эластичными поверхностями. Одним словом, на дворе стояли те прекрасные весенние заморозки, которые придают двойное очарование светящимся багряным светом окнам гостиницы.

Шико сначала вошел в общий зал, окинул взором все его углы и закоулки и, не обнаружив среди гостей мэтра Клода того, кого искал, непринужденно направился на кухню.

Хозяин заведения был занят чтением какой-то божественной книги, в то время как целое озеро масла, заключенное в берегах огромной сковороды, терпеливо томилось, ожидая, пока температура не поднимется до градуса, который позволил бы положить на сковороду обвалянных в муке мерланов.

Услышав шум открывающейся двери, мэтр Бономе поднял голову.

— Ах, это вы, сударь, — сказал он, захлопывая книгу. — Доброго вечера и доброго аппетита.

— Спасибо за двойное пожелание, хотя вторая его часть пойдет на пользу столько же вам, сколько и мне. Но мой аппетит будет зависеть…

— Как, неужели ваш аппетит от чего-то еще зависит?

— Да, вы знаете, что я терпеть не могу угощаться в одиночестве.

— Ну если так надо, сударь, — сказал Бономе, приподнимая свой фисташкового цвета колпак, — я готов отужинать вместе с вами.

— Спасибо, великодушный хозяин, я знаю, что вы отменный сотрапезник, но я ищу одного человека.

— Не брата ли Горанфло? — осведомился Бономе.

— Именно его, — ответил Шико, — а что, он уже приступил к ужину?

— Пока еще нет, но поторопитесь.

— Зачем торопиться?

— Непременно поторопитесь, так как через пять минут он уже кончит.

— Брат Горанфло еще не преступал к ужину и через пять минут он уже отужинает, говорите вы?

И Шико покачал головой, что во всех странах мира считается знаком недоверия.

— Сударь, — сказал мэтр Клод, — сегодня среда, Великий пост уже начался.

— Ну и что с того? — спросил Шико, явно сомневаясь в приверженности брата Горанфло к догматическим установлениям религии.

— А, черт! — высказался мэтр Бономе, махнув рукой, что, очевидно, означало: «Я тут понимаю не больше вашего, но дела обстоят именно так».

— Решительно, — заметил Шико, — что-то разладилось в нашем подлунном механизме: пять минут на ужин брату Горанфло! Мне суждено сегодня повидать подлинные чудеса.

И с видом путешественника, вступающего на неисследованные земли, Шико сделал несколько шагов по направлению к маленькой боковой комнатке, подобию отдельного кабинета, толкнул стеклянную дверь, закрытую шерстяным занавесом в белую и розовую клетку, и при свете свечи с чадящим фитилем увидел в глубине комнаты почтенного монаха, который пренебрежительно ковырял вилкой на тарелке скудную порцию шпината, сваренного в кипятке, пытаясь усовершенствовать вкус этой травянистой субстанции путем присовокупления к ней остатков сюренского сыра.

Пока достойный брат готовит свою смесь с гримасой на лице, выражающей сомнение во вкусовых качествах столь жалкого сочетания, попытаемся представить его нашим читателям в самом ярком свете и этим загладить нашу вину, состоящую в том, что мы так долго оставляли его в тени.

Итак, брат Горанфло был мужчиной лет тридцати восьми и около пяти футов росту. Столь малый рост возмещался, по словам самого монаха, удивительной соразмерностью пропорций, ибо все, что брат сборщик милостыни потерял в высоте, он приобрел в ширине и в поперечнике от одного плеча к другому имел примерно три фута; такая длина диаметра, как известно, соответствует девяти футам в окружности.

Между этими поистине геркулесовыми плечами располагалась дюжая шея, на которой, словно канаты, выступали могучие мускулы. К несчастью, шея также находилась в соответствии со всем остальным телом, то есть она была толстой и короткой, что угрожало брату Горанфло при первом же мало-мальски сильном волнении неминуемым апоплексическим ударом. Но, сознавая, какой опасностью чреват этот недостаток его телосложения, брат Горанфло никогда не волновался; и мы должны сказать, что лишь в крайне редких случаях его можно было видеть таким разобиженным и раздраженным, как в тот час, когда Шико вошел в кабинет.

— Э, дружище, что вы здесь делаете? — воскликнул наш гасконец, глядя поочередно на травы, на Горанфло, на чадящую свечу и на чашу, до краев полную водой, чуть подкрашенной несколькими каплями вина.

— Разве вы не видите, брат мой? Я ужинаю, — ответил Горанфло голосом гулким, как колокол его аббатства.

— Вы называете это ужином, вы, Горанфло? Травка и сыр? Да что с вами? — воскликнул Шико.

— Мы вступили в первую среду Великого поста; попечемся же о нашем спасении, брат мой, попечемся о нашем спасении, — прогнусавил Горанфло, блаженно возводя очи горе.

Шико замер как громом пораженный, взгляд гасконца говорил, что ему не раз приходилось видеть брата Горанфло, совсем иным манером прославляющего святые дни того самого Великого поста, который только что начался.

— О нашем спасении? — повторил он. — А разве наше спасение может зависеть от воды и травы?

По пятницам ты мяса не вкушай,
А также и по средам, —
пропел Горанфло.

— Ну а давно ли вы завтракали?

— Я совсем не завтракал, брат мой, — сказал монах, говоря все более и более в нос.

— Ах, если все дело в том, чтобы гнусавить, — сказал Шико, — я берусь соревноваться с монахами-женевьевцами всего мира. — И он загудел в нос самым отвратительным образом: — Итак, если вы еще даже не завтракали, то чем же вы были заняты, брат мой?

— Я сочинял речь, — заявил Горанфло, гордо вскинув голову.

— Что вы говорите? Речь, а зачем?

— Затем, чтобы произнести ее нынче вечером в аббатстве.

«Вот тебе на! — подумал Шико. — Речь сегодня вечером в аббатстве. Занятно».

— А сейчас, — добавил Горанфло, поднося ко рту первую вилку с грузом шпината и сыра, — мне уже пора уходить, мои слушатели, наверное, заждались.

Шико подумал о бесчисленном множестве монахов, которые на его глазах устремлялись к аббатству, и, вспомнив, что среди них, по всей вероятности, был и герцог Майеннский, задал себе вопрос, почему Жозефу Фулону, аббату монастыря Святой Женевьевы, взбрело в голову избрать для произнесения проповеди перед лотарингским принцем и столь многочисленным обществом именно Горанфло, ценимого до сего дня за качества, не имевшие никакого отношения к красноречию.

— Ба! — сказал он. — А в каком часу ваша проповедь?

— С девяти часов до девяти с половиной, брат мой.

— Добро! Сейчас девять без четверти. Уделите мне всего пять минут. Клянусь святым чревом! Уже более восьми дней нам не выпадало случая пообедать вместе.

— Но это не наша вина, — сказал Горанфло, — и поверьте, возлюбленный брат мой, что наша дружба не потерпела от этого никакого ущерба; обязанности, связанные с вашей должностью, удерживают вас при особе нашего славного короля Генриха Третьего, да хранит его господь; обязанности, вытекающие из моего положения, вынуждают меня заниматься сбором милостыни, а все оставшееся время посвящать молитвам; поэтому ничего удивительного, что мы так долго не встречались.

— Вы правы, однако, клянусь телом Христовым, — сказал Шико, — мне кажется, это еще одна причина возрадоваться тому, что мы снова свиделись.

— Я и радуюсь, радуюсь беспредельно, — ответил Горанфло, скроив самую благостную физиономию, какую только можно себе представить, — и тем не менее мне придется вас покинуть.

И монах приподнялся на стуле, собираясь встать.

— Доешьте хоть вашу травку, — сказал Шико, положив ему руку на плечо.

Горанфло взглянул на шпинат и вздохнул.

Затем он обратил взор на розоватую воду и отвернулся.

Шико понял, что настал благоприятный момент для атаки.

— Помните, как мы с вами прекрасно посидели последний раз, — обратился он к Горанфло, — там, в кабачке у Монмартрских ворот? Пока наш славный король Генрих Третий бичевал себя и других, мы уничтожили чирка из болот Гранж-Бательер и раковый суп, а все это запили превосходным бургундским; как бишь оно называется? Не то ли это вино, которое открыли вы?

— Это романейское вино, вино моей родины, — сказал Горанфло.

— Да, да припоминаю; это то самое молочко, которое вы сосали в младенчестве, достойный сын Ноя.

Горанфло с грустной улыбкой облизал губы.

— Ну и что вы скажете о тех бутылках, которые мы распили? — спросил Шико.

— Хорошее было вино, однако не из самых лучших сортов.

— Это же говорил как-то вечером и наш хозяин, Клод Бономе. Он утверждал, что в его погребе найдется с полсотни бутылок, перед которыми вино у его собрата с Монмартрских ворот просто выжимки.

— Чистая правда, — засвидетельствовал Горанфло.

— Как! Правда? — возмутился Шико. — И вы тянете эту мерзкую подкрашенную воду, когда вам только руку стоит протянуть, чтобы выпить такого вина? Фу!

И Шико схватил чашку и выплеснул ее содержимое на пол.

— Всему свое время, брат мой, — сказал Горанфло. — Вино хорошо, если после того, как ты его выпьешь, тебе остается только славить господа, создавшего такую благодать. Но если ты должен выступать с речью, то вода предпочтительнее, не по вкусу, конечно, а по воздействию: facunda est aqua.[125]

— Ба! — ответил Шико. — Magis facudum est vinum,[126] и в доказательство я закажу бутылочку вашего романейского, хотя мне сегодня тоже выступать с речью. Я верю в чудотворную силу вина; по чести, Горанфло, посоветуйте, какую закуску мне к нему взять.

— Только не эту премерзостную зелень, — сказал монах. — Хуже ее ничего не придумаешь.

— Бррр! — содрогнулся Шико, взяв тарелку и поднеся ее к носу. — Бррр!

На этот раз он открыл маленькое окошко и выбросил на улицу шпинат вместе с тарелкой.

— Мэтр Клод! — обернувшись, позвал он.

Хозяин, который, по-видимому, подслушивал у дверей, мигом возник на пороге.

— Мэтр Клод, принесите мне две бутылки того романейского вина, которое, по вашим словам, у вас лучшего сорта, чем где бы то ни было.

— Две бутылки! — удивился Горанфло. — Зачем две? Ведь я не буду пить.

— Если бы вы пили, я заказал бы четыре бутылки, я заказал бы шесть бутылок, я заказал бы все бутылки, сколько их ни на есть в погребе. Но раз я пью один, двух бутылок мне хватит, ведь я питух никудышный.

— И верно, — сказал Горанфло, — две бутылки — это разумно, и если вы при этом будете вкушать только постную пищу, ваш духовник не станет вас порицать.

— Само собой. Кто же ест скоромное в среду Великого поста? Этого еще не хватало.

Мэтр Бономе отправился в погреб за бутылками, а Шико подошел к шкафу для провизии и извлек оттуда откормленную манскую курицу.

— Что вы там делаете, брат мой? — воскликнул Горанфло, с невольным интересом следивший за всеми движениями гасконца. — Что вы там делаете?

— Вы видите, я схватил этого карпа из страха, как бы кто-нибудь другой не наложил на него лапу. В среду Великого поста этот род пищи пользуется особенным успехом.

— Карпа? — изумился Горанфло.

— Конечно, карпа, — сказал Шико, поворачивая перед его глазами аппетитную птицу.

— А с каких это пор у карпа клюв? — спросил монах.

— Клюв! — воскликнул гасконец. — Где вы видите клюв? Это рыбья голова.

— А крылья?

— Плавники.

— А перья?

— Чешуя, милейший Горанфло, да вы пьяны, что ли?

— Пьян! — возмутился Горанфло. — Я пьян! Ну уж это слишком. Я пьян! Я ел только шпинат и не пил ничего, кроме воды.

— Ну и что? Значит, шпинат обременил вам желудок, а вода ударила в голову.

— Черт возьми! — сказал Горанфло. — Вот идет наш хозяин, он рассудит.

— Что рассудит?

— Карп это или курица.

— Согласен, но сначала пусть он откупорит вино. Я хочу знать, каково оно на вкус. Отчините бутылочку, мэтр Клод.

Мэтр Клод откупорил бутылку и наполнил до половины стакан Шико.

Шико осушил стакан и прищелкнул языком.

— Ах! — сказал он. — Я бездарный дегустатор, у моего языка совершенно нет памяти; я не могу определить, хуже или лучше это вино того, что мы пили у Монмартрских ворот. Я даже не уверен, что это то самое вино.

Глаза брата Горанфло засверкали при виде нескольких капелек рубиновой влаги, оставшихся на дне стакана Шико.

— Держите, брат мой, — сказал Шико, налив с наперсток вина в стакан монаха, — вы посланы в сей мир, дабы служить ближнему; наставьте же меня на путь истинный.

Горанфло взял стакан, поднес к губам и, смакуя, медленно процедил сквозь зубы его содержимое.

— Нет сомнения, это вино того же сорта, — изрек он, — но…

— Но?.. — повторил Шико.

— Но его тут было слишком мало, чтобы я мог сказать, хуже оно или лучше монмартрского.

— А я все же хотел бы это знать. Чума на мою голову! Я не хочу быть обманутым, и если бы вам, брат мой, не предстояло произносить речь, я попросил бы вас еще раз продегустировать это вино.

— Ну разве только ради вас, — сказал монах.

— Черт побери! — заключил Шико и наполнил стакан до половины.

Горанфло с не меньшим уважением, чем в первый раз, поднес стакан к губам и просмаковал вино с таким же сознанием ответственности.

— Это лучше! — вынес он приговор. — Это лучше. Я ручаюсь.

— Ба, да вы сговорились с нашим хозяином.

— Настоящий питух, — изрек Горанфло, — должен по первому глотку определять сорт вина, по второму — марку, по третьему — год.

— О! Год! Как бы я хотел узнать, какого года это вино.

— Нет ничего легче, — сказал Горанфло, протягивая стакан, — капните мне сюда. Капли две, не больше, и я вам скажу.

Шико наполнил стакан на три четверти, и монах медленно, но не отрываясь, осушил его.

— Одна тысяча пятьсот шестьдесят первого, — произнес он, ставя стакан на стол.

— Слава! — воскликнул Клод Бономе. — Тысяча пятьсот шестьдесят первого года, именно так.

— Брат Горанфло, — сказал Шико, снимая шляпу, — в Риме понаделали много святых, которые и мизинца вашего не стоят.

— Малость привычки, брат мой, вот и все, — скромно заметил Горанфло.

— И талант, — возразил Шико. — Чума на мою голову! Одна привычка ничего не значит, я по себе это знаю, уж кажется, я ли не привыкал. Постойте, что вы делаете?

— Разве вы не видите? Я встаю.

— Зачем?

— Пойду в монастырь.

— Не отведав моего карпа?

— Ах да! — спохватился Горанфло. — По-видимому, мой достойный брат, в пище вы разбираетесь еще меньше, чем в питие. Мэтр Бономе, что это за живность?

И брат Горанфло показал пальцем на предмет спора. Трактирщик удивленно воззрился на человека, задавшего ему такой вопрос.

— Да, — поддержал Шико, — вас спрашивают: что это такое?

— Черт побери! — сказал хозяин. — Это курица.

— Курица! — растерянно повторил Шико.

— И даже из Мана, — продолжал мэтр Клод.

— Говорил я вам! — с торжеством в голосе сказал Горанфло.

— Да, очевидно, я попал впросак. Но мне страшно хочется съесть эту курицу и в то же время не согрешить. Послушайте, брат мой, сделайте милость — во имя нашей взаимной любви окропите ее несколькими капельками воды и нареките карпом.

— Чур меня! Чур! — заохал монах.

— Я вас очень прошу, иначе я могу оскоромиться и впасть в смертный грех.

— Ну ладно, так и быть, — сдался Горанфло, который по природе своей был хорошим товарищем, и, кроме того, на нем уже сказывались вышеописанные три дегустации, — однако у нас нет воды.

— Я не помню где, но было сказано, — заявил Шико. — «В случае необходимости ты возьмешь то, что найдется под рукой». Цель оправдывает средства; окрестите курицу вином, брат мой, окрестите вином; может быть, она от этого станет чуточку менее католической, но вкус ее не пострадает.

И Шико опорожнил первую бутылку, наполнив до краев стакан монаха.

— Во имя Бахуса, Мома и Кома, троицы великого святого Пантагрюэля, — произнес Горанфло, — нарекаю тебя карпом.

И, обмакнув концы пальцев в стакан, окропил курицу несколькими каплями вина.

— А теперь, — сказал Шико, чокнувшись с монахом, — за здоровье моего крестника, пусть его поджарят хорошенько, и пусть мэтр Клод Бономе своим искусством усовершенствует его природные достоинства.

— За его здоровье, — отозвался Горанфло с громким смехом, осушая свой стакан, — за его здоровье. Черт побери, вот забористое винцо!

— Мэтр Клод, немедленно посадите этого карпа на вертел, — распоряжался Шико, — полейте его свежим маслом, добавив мелко нарубленного свиного сала и лука, и когда рыба подрумянится, разделите ее на две части, залейте соусом и подайте на стол горячей.

Слушая эти указания, Горанфло не произнес ни слова, но по его глазам и чуть заметным кивкам головы можно было понять, что он полностью их одобряет.

— Ну а теперь, — сказал Шико, видя, что ему удалось добиться своего, — несите сардины, мэтр Бономе, давайте сюда тунца. У нас нынче Великий пост, как справедливо разъяснил наш набожный брат Горанфло, и я не хочу оскоромиться. Постойте, не забудьте принести еще пару бутылок вашего замечательного романейского вина, урожая тысяча пятьсот шестьдесят первого года.

Ароматы этих яств, вызывающие в памяти блюда прованской кухни, столь милые сердцу подлинных гурманов, начали разливаться по комнате и незаметно туманили сознание монаха. Его язык увлажнился, глава засверкали, но он все еще держался и даже сделал было попытку подняться из-за стола.

— Куда вы? — спросил Шико. — Неужели вы способны покинуть меня в час битвы?

— Так надо, брат мой, — ответил Горанфло, возводя глаза к небу, чтобы обратить внимание всевышнего на жертву, которую он приносит.

— Выступать с речью натощак весьма неосмотрительно с вашей стороны.

— Эт-то поч-чему? — пробормотал монах.

— Потому что вам откажут легкие, брат мой. Гален[127] сказал: «Pulmo hominis facile deficit». Легкие человека слабы и легко отказывают.

— Увы, да, — сказал Горанфло. — Я не раз испытал это на себе; будь у меня крепкие легкие, мои слова поражали бы, как молния.

— Вот видите.

— К счастью, — продолжал Горанфло, падая на стул, — к счастью, у меня есть священное рвение.

— Да, но одного рвения еще недостаточно. На вашем месте я попробовал бы сии сардины и проглотил бы еще несколько капелек сего нектара.

— Одну-единственную сардинку, — сказал Горанфло, — и один стакан, не больше.

Шико положил на тарелку монаха сардину и передал ему вторую бутылку.

Горанфло съел сардину и выпил стакан вина.

— Ну как? — поинтересовался Шико, который старательно накладывал кушанья на тарелку монаха и, подливая ему вина в стакан, сам оставался совершенно трезвым. — Ну как?

— И вправду, я чувствую, что сил у меня прибавилось.

— Клянусь святым чревом! Если вы идете произносить речь, еще недостаточно чувствовать, что у вас прибавилось сил, вы должны быть в полной силе. И на вашем месте, — продолжал гасконец, — чтобы войти в полную силу, я съел бы два плавничка нашего карпа; ибо, если вы не будете плотно закусывать, от вас будет пахнуть вином. Merum sobrio male olet.[128]

— Ах, черт побери, — сказал Горанфло, — вы правы, об этом я и не подумал.

Тут как раз принесли курицу, снятую с вертела. Шико отрезал одну из ножек, которые он окрестил «плавниками», и монах с жадностью ее обглодал.

— Клянусь телом Христовым, — сказал Горанфло, — вот вкуснейшая рыба!

Шико отрезал второй «плавник» и положил его на тарелку монаха, сам он деликатно обсасывал крылышко.

— Что за чудесное вино, — сказал он, откупоривая третью бутылку.

Однажды растревожив, однажды разогрев, однажды разбудив глубины своего необъятного желудка, Горанфло уже не в силах был остановиться: он сожрал оставшееся крыло, обглодал до костей всю курицу и позвал Бономе.

— Мэтр Клод, — сказал он, — я сильно голоден, не найдется ли у вас какой-нибудь яичницы с салом?

— Конечно, найдется, — вмешался Шико, — она даже заказана. Не правда ли, Бономе?

— Несомненно, — подтвердил трактирщик, который взял себе за правило никогда не противоречить посетителям, если они увеличивают свои заказы, а следовательно, и свои расходы.

— Ну так несите ее, давайте ее сюда, мэтр! — потребовал монах.

— Через пять минут, — сказал хозяин гостиницы и, повинуясь взгляду Шико, быстро вышел, чтобы приготовить требуемое.

— Ах, — вздохнул Горанфло, опуская на стол свой огромный кулак, в котором была зажата вилка, — вот мне и полегчало.

— В самом деле?

— И если бы яичница была уже здесь, я проглотил бы ее разом, одним глотком, как это вино.

Он одним махом осушил полный стакан, почав уже третью бутылку, и в его глазах заблестели счастливые искорки.

— Так, стало быть, вам нездоровилось?

— Я был глуп, дружище, — ответил Горанфло. — Эта проклятая речь мне в печенки въелась, последние три дня я только о ней и думаю.

— Должно быть, великолепная речь, — заметил Шико.

— Блестящая.

— Скажите мне что-нибудь из нее, пока яичницы еще нет.

— Ни в коем случае! — обиделся Горанфло. — Проповедь за столом! Где ты это видывал, господин дурак? Может быть, при дворе короля, твоего хозяина?

— При дворе короля Генриха, да хранит его бог, произносят прекрасные речи, — сказал Шико, приподнимая шляпу.

— И о чем они, эти речи? — поинтересовался Горанфло.

— О добродетели, — ответил Шико.

— Ну да, — воскликнул монах, откидываясь на стуле, — вот еще нашелся добродетельный распутник, твой король Генрих Третий.

— Я не знаю, добродетелен он или нет, — возразил гасконец, — но при его дворе мне ни разу не приходилось видеть ничего такого, что заставило бы меня покраснеть.

— Смерть Христова! Я уверен, что ты уже давно разучился краснеть, господин греховодник, — сказал монах.

— Какой же я греховодник, — возмутился Шико. — Да я олицетворенное воздержание, воплощенное целомудрие, без меня не обходятся ни одно шествие, ни один пост.

— Да, шествия и посты твоего Сарданапала, твоего Навуходоносора, твоего Ирода. Корыстные шествия, показные посты. К счастью, все уже начинают разбираться в твоем короле Генрихе, дьявол его побери!

И Горанфло вместо речи запел во всю глотку:

Король, чтоб раздобыть деньжат,
В лохмотья вырядиться рад;
Он лицемер.
И покаяний, и постов,
И бичеваний нам готов
Подать пример.
Но изучил его Париж,
И вместо денег ему шиш
Сулит любой.
Он просит в долг — ему в ответ
Везде дают один совет:
«Ступай с сумой!»
— Браво! — закричал Шико. — Браво!

Затем тихо добавил:

— Добро, он запел, значит — заговорит.

В эту минуту вошел мэтр Бономе, он нес знаменитую яичницу и две новые бутылки.

— Тащи ее сюда! — крикнул монах, блестя глазами и ухмыляясь во весь рот.

— Но, мой друг, — сказал Шико, — вы не забыли, что вам нужно произносить речь?

— Она у меня здесь, — сказал монах, стуча кулаком по своему лбу, на который со щек уже наплывал огненный румянец.

— В половине десятого, — напомнил Шико.

— Я солгал, — признался Горанфло. — Omnis homo mendax confiteor.[129]

— В котором же часу на самом деле?

— В десять часов.

— В десять часов? По-моему, монастырь закрывается в девять.

— Ну и на здоровье, пускай себе закрывается, — произнес монах, разглядывая пламя свечи через стакан, наполненный рубиновым вином, — пусть закрывается, у меня есть ключ.

— Ключ от монастыря? — воскликнул Шико. — Вам доверили ключ от монастыря?

— Он у меня в кармане, — и Горанфло похлопал себя по бедру, — вот здесь.

— Не может быть, — возразил Шико. — Я отбывал покаяние в трех монастырях; я знаю — ключ от аббатства не доверяют простому монаху.

— Вот он, — с торжеством в голосе заявил Горанфло, откидываясь на стуле и показывая Шико какую-то монету.

— Смотри-ка! Деньги, — сказал тот. — А, понимаю. Вы совратили брата привратника, и он в любой час ночи пропускает вас, несчастный грешник.

Горанфло растянул рот до ушей в блаженной и доброй улыбке пьяного человека.

— Sufficit![130] — пробормотал он.

И неверной рукой понес монету по направлению к карману.

— Подождите, дайте сначала взглянуть, — остановил его Шико. — Смотри, какая забавная монетка.

— Это изображение еретика, — пояснил Горанфло. — А на месте сердца — дырка.

— Действительно, это тестон[131] с изображением короля Беарнского. В самом деле, вот и дырка.

— Удар кинжалом! — воскликнул Горанфло. — Смерть еретику! Убийца еретика заранее причисляется к лику святых, я уступаю ему свое место в раю.

«Ага, — подумал Шико, — вот кое-что начинает уже проясняться, но этот болван еще недостаточно опьянел». И гасконец снова наполнил стакан монаха.

— Да, — сказал он, — смерть еретику и да здравствует месса!

— Да здравствует месса! — прорычал Горанфло и с размаху опрокинул стакан в свою глотку. — Да здравствует месса!

— Значит, — сказал Шико, который при виде тестона, зажатого в толстом кулаке монаха, вспомнил, как привратник осматривал руки у всех входивших под портик монастыря, — значит, вы предъявляете эту монетку отцу привратнику и… вы…

— И я вхожу.

— Свободно?

— Как вот это вино входит в мой желудок.

И монах проглотил еще одну порцию доброго напитка.

— Чума побери! Если ваше сравнение верно, то вы войдете, не касаясь дверей.

— Для брата Горанфло, — бормотал мертвецки пьяный монах, — для брата Горанфло двери распахнуты настежь.

— И вы произносите свою речь!

— И я про… произношу мою речь. Вот как это будет: я пришел, слушай, Шико, я пришел…

— Конечно, я слушаю, я весь превратился в слух.

— Я пришел, г-говорю тебе, я пришел. С-собрание большое, общество самое избранное, тут — бароны, тут — графы, тут — герцоги.

— И даже принцы.

— И д-даже принцы, — повторил монах. — Как т-ты сказал… принцы? Подумаешь, принцы! Я вхожу смиренно среди других верных во Союзе…

— Верных во Союзе? — переспросил Шико. — А что это за верность такая?

— Я вхожу среди верных во Союзе; в-выкликают: «Брат Горанфло!», я в-выхожу в-вперед.

При этих словах монах поднялся.

— Ну давайте, выходите, — поторопил Шико.

— Я в-выхожу, — сказал Горанфло, пытаясь сопроводить слова действием.

Но стоило ему сделать один шаг, как он налетел на угол стола и покатился на пол.

— Браво! — крикнул Шико, поднимая монаха и снова водружая на стул. — Вы выходите, приветствуете собрание и говорите…

— Н-нет, н-не я говорю, говорят мои друзья.

— И что же они говорят, ваши друзья?

— Друзья говорят: «В-вот он — брат Горанфло! Будет держать речь б-брат Горанфло! Какое отличное имя для лигиста — б-брат Г-горанфло!»

И монах принялся твердить свое имя с самыми нежными интонациями в голосе.

— Отличное имя для лигиста? — повторил Шико. — Какая еще истина выйдет из вина, которое вылакал этот пьяница?

— И т-тут я н-начинаю…

Монах поднялся, закрыв глаза, ибо все предметы расплывались перед ним, и опираясь о стену, так как ноги его не держали.

— Вы начинаете… — сказал Шико, прислонив его к стене и поддерживая, как Паяц Арлекина.

— Н-начинаю: «Братие, сегодня пр-рекрасный день для веры; братие, сегодня р-распрекрасный день для веры; братие, сегодня самый пр-рекрасный-р-р-распре-красный день для веры».

После этого прилагательного в превосходной степени Шико понял, что ему уже не удастся вытянуть из брата Горанфло ничего путного, и отпустил монаха.

Брат Горанфло, который сохранял равновесие только благодаря поддержке Шико, будучи предоставлен самому себе, тут же соскользнул вниз по стене, как плохо прибитая доска, и при этом толкнул ногами стол, да так сильно, что пустые бутылки попадали на пол.

— Аминь! — сказал Шико.

Почти в то же мгновение богатырский храп, напоминающий раскат грома, потряс стекла тесной комнатушки.

— Добро, — сказал Шико, — куриные ножки сделали свое дело. Теперь наш друг проспит не менее двенадцати часов, и я беспрепятственно могу его разоблачить.

Времени терять было нельзя, и Шико не мешкая развязал шнурки на рясе Горанфло, высвободил его руки из рукавов и, ворочая монаха, как мешок с орехами, завернул в скатерть, закрыл ему голову салфеткой и, спрятав рясу под свой плащ, вышел на кухню.

— Мэтр Бономе, — сказал он, протягивая хозяину гостиницы нобль с розой. — Это за наш ужин, за ужин моей лошади, которую я вам препоручаю, и в особенности за то, чтобы не будили брата Горанфло, пусть он спит сном праведника.

— Хорошо! — сказал мэтр Клод, довольный щедрой платой. — Хорошо! Будьте покойны, господин Шико.

С этими заверениями Шико вышел из гостиницы и легкий на ногу, как лань, зоркий, как лисица, дошел до угла улицы Сент-Этьен, там он крепко зажал в правой руке тестон с изображением Беарнца, надел на себя монашескую рясу и без четверти десять, испытывая некоторый сердечный трепет, предстал перед дверьми монастыря Святой Женевьевы.

XIX

О ТОМ, КАК ШИКО ЗАМЕТИЛ, ЧТО ЛЕГЧЕ ВОЙТИ В АББАТСТВО СВЯТОЙ ЖЕНЕВЬЕВЫ, ЧЕМ ВЫЙТИ ОТТУДА
Облачаясь в рясу, Шико принял одну важную меру предосторожности — он удвоил ширину своих плеч, расположив на них плащ и другую свою одежду, без которой ряса позволяла обойтись. Борода у него была того же цвета, что у Горанфло, и хотя он родился на берегах Соны, а монах — на Гаронне, Шико так часто развлекался передразниванием голоса своего друга, что научился в совершенстве подражать ему. А всем известно, что из глубин монашеского капюшона на свет божий выходят только борода и голос.

Когда Шико подоспел к дверям монастыря, их уже собирались закрывать, и брат привратник ожидал только нескольких запоздавших. Гасконец предъявил своего Беарнца с пробитым сердцем и был пропущен без дальнейших околичностей. Перед ним вошли два монаха, Шико последовал за ними и оказался в часовне монастыря, с которой был уже знаком, так как часто сопровождал туда короля. Аббатству Святой Женевьевы король неизменно оказывал особое покровительство.

Часовня была романской архитектуры, то есть возвели ее в XI столетии, и, как во всех часовнях той эпохи, под хорами у нее находился склеп или подземная церковь. Поэтому хоры располагались на восемь или десять футов выше нефа,[132] и на них всходили по двум боковым лестницам. В стене между лестницами имелась железная дверь, через которую из нефа часовни можно было спуститься в склеп, куда вело столько же ступенек, что и на хоры.

На хорах, господствовавших над всей часовней, по обе стороны от алтаря, увенчанного образом святой Женевьевы, который приписывали кисти мэтра Россо,[133] стояли статуи Кловиса и Клотильды.[134]

Часовню освещали только три лампады: одна из них была подвешена посреди хоров, две другие висели в нефе на равном удалении от первой.

Это слабое освещение придавало храму особую торжественность, так как позволяло воображению до бесконечности расширять его приделы, погруженные во мрак.

Сначала Шико должен был приучить свои глаза к темноте. Чтобы поупражнять их, он принялся пересчитывать монахов. В нефе оказалось сто двадцать человек и на хорах двенадцать, всего сто тридцать два. Двенадцать монахов на хорах стояли в ряд напротив алтаря и издали казались строем часовых, охраняющих святилище.

Шико с удовольствием увидел, что он не последним присоединился к тем, кого Горанфло называл «братьями во Союзе». После него вошли еще три монаха, одетые в широкие серые рясы. Вновь прибывшие заняли места на хорах впереди двенадцати монахов, уподобленных нами строю часовых.

Маленький монашек, на которого Шико до этого не обратил никакого внимания, по всей вероятности — мальчик-певчий из монастырского хора, обошел всю часовню и пересчитал присутствующих. Закончив счет, он что-то сказал одному из трех монахов, прибывших последними.

— Нас здесь сто тридцать шесть, — густым басом провозгласил монах, — это число, угодное богу.

Тотчас же сто двадцать монахов, стоявших на коленях в нефе, поднялись и заняли места на стульях или на скамьях. Вскоре лязгание задвигаемых засовов и скрип дверных петель возвестили, что массивные двери часовни закрылись.

Каким бы храбрецом ни был Шико, все же, когда до его слуха донесся скрежет ключей в замочных скважинах, сердце у него в груди усиленно забилось. Чтобы взять себя в руки, он уселся в тени церковной кафедры, и глаза его вполне естественно обратились на трех монахов, которые, казалось, председательствовали на этом собрании.

Им принесли кресла, они торжественно уселись и стали похожи на трех судей. Двенадцать других монахов за ними на хорах остались стоять.

Когда улеглась суматоха, вызванная закрытием дверей и рассаживанием по местам, трижды прозвенел колокольчик.

Несомненно, это был сигнал к тишине, так как во время первых двух звонков со всех сторон послышались протяжные «тс-с-с», а на третьем — всякий шум прекратился.

— Брат Монсоро, — сказал все тот же монах, — какие новости вы привезли Союзу из провинции Анжу?

Шико навострил уши, и сделал это по двум причинам.

Во-первых, его поразил этот повелительный голос, казалось созданный для того, чтобы греметь не в церкви из-под монашеского капюшона, а на поле сражения из-под боевого забрала.

Во-вторых, он услышал имя Монсоро, всего лишь несколько дней назад ставшее известным при дворе,где оно, как мы знаем, вызвало разные толки.

Высокий монах, ряса которого топорщилась на бедре, прошел среди собравшихся и, твердо и смело ступая, поднялся на кафедру. Шико попытался разглядеть его лицо.

Это было невозможно.

«Добро, — сказал гасконец. — Пусть я не могу видеть физиономии собравшихся, зато и они не могут меня лицезреть».

— Братья мои, — произнес голос, который при первых же его звуках Шико признал за голос главного ловчего, — новости из провинции Анжу не очень-то радуют, и не потому, что там не хватает сочувствующих нашему делу, но потому, что там недостает наших представителей. Умножение рядов Союза в этой провинции было доверено барону Меридору, но сей старец, потрясенный недавней смертью дочери, запустил дела святой Лиги, и, пока он не придет в себя и не утешится в своей потере, мы не можем на него рассчитывать. Что касается до меня лично, то я привез три новых просьбы о зачислении в наше сообщество и по уставу опустил их в главную монастырскую кружку для сбора пожертвований. Совет решит, достойны ли три новых брата, за которых я, впрочем, ручаюсь, как за самого себя, приема в наш святой Союз.

В рядах монахов поднялся одобрительный шум, не стихнувший еще и после того, как брат Монсоро вернулся на свое место.

— Брат Ла Юрьер! — выкликнул тот же монах, который, по-видимому, был вправе вызывать ораторов по своему усмотрению. — Расскажите нам, что вы сделали в городе Париже.

Человек с опущенным капюшоном занял кафедру, только что оставленную графом Монсоро.

— Братья мои, — начал он, — все вы знаете, предан ли я католической религии и подтвердил ли я эту преданность делами в славный день торжества нашей веры. Да, братья мои, я горжусь, что с того дня принадлежу к верным сторонникам нашего великого Генриха де Гиза, и это из уст самого господина де Бэзме — да почиет на нем благодать господня! — я получал приказы, которыми герцог меня удостаивал, и выполнял их так ревностно, что не остановился бы даже перед тем, чтобы поубивать своих собственных постояльцев. Зная мою преданность святому делу, меня назначили старшим по кварталу, и я смею сказать — мое назначение пошло на пользу нашей вере. На этой должности я смог переписать всех еретиков в квартале Сен-Жермен-л'Оксеруа, где на улице Арбр-Сек я уже много лет содержу гостиницу «Путеводная звезда», — к вашим услугам, братья, — и, переписав их, указать на них нашим друзьям. Конечно, сегодня я уже не жажду крови еретиков так страстно, как в былые времена, но я не скрываю от себя подлинной цели святого Союза, который мы с вами сейчас создаем.

— Послушаем, — сказал Шико. — Помнится мне, этот Ла Юрьер был ревностным истребителем еретиков, и если доверие господ лигистов оказывается по заслугам, то он должен быть хорошо осведомлен в делах Лиги.

— Продолжайте! Продолжайте! — раздалось несколько голосов.

Ла Юрьер, получивший возможность проявить свои ораторские способности, что редко выпадало на его долю, хотя он и считал себя прирожденным оратором, какую-то минуту собирался с мыслями, затем откашлялся и продолжал:

— Надеюсь, братья мои, я не ошибусь, сказав, что нас заботит не только искоренение отдельных ересей; мы, то есть все добрые французы, должны быть уверены в том, что среди принцев крови, которые могут оказаться на троне, нам никогда не встретится еретик. Ибо, братья, куда мы зашли? Франциск Второй,[135] обещавший быть ревнителем веры, умер бездетным; Карл Девятый, а он был ее подлинным ревнителем, умер бездетным; король Генрих Третий, в истинности веры которого я не вправе сомневаться, а деяния не полномочен судить, по всей вероятности, умрет бездетным; таким образом, остается герцог Анжуйский, но и у него нет детей, и к тому же он, по-видимому, равнодушен к святой Лиге.

Тут оратора прервало несколько голосов, среди которых был и голос главного ловчего.

— Почему равнодушен? — спросил Монсоро. — И кто уполномочил вас выдвинуть против принца такое обвинение?

— Я сказал: равнодушен, потому что он все еще не дал согласия примкнуть к Лиге, хотя высокочтимый брат, который меня перебил, вполне определенно обещал нам это от его имени.

— Кто вам сказал, что он не дал согласия? — снова раздался тот же голос. — Ведь у нас есть новые просьбы о вступлении в Союз. По-моему, вы не вправе подозревать кого бы то ни было, пока эти просьбы не будут рассмотрены.

— Ваша правда, — сказал Ла Юрьер, — я еще подожду. Но герцог Анжуйский смертен, у него нет детей, а, заметьте, в этой семье умирают молодыми, кому же достанется корона после герцога Анжуйского? Самому нераскаянному гугеноту, которого только можно себе представить, отступнику, закоренелому грешнику, Навуходоносору…

На этот раз уже не ропот протеста, а шумные рукоплескания прервали речь Ла Юрьера.

— …Генриху Наваррскому, против которого в первую голову и создано наше сообщество, Генриху Наваррскому, о котором мы часто думаем, что он занят своими любовными шашнями в По или в Тарбе, а в это время его встречают в Париже.

— В Париже! — раздалось несколько голосов. — В Париже! Не может быть!

— Он приезжал в Париж! — завизжал Ла Юрьер. — Он был в Париже в ту ночь, когда убили госпожу де Сов; вполне возможно, он и сейчас в Париже.

— Смерть Беарнцу! — загремело по часовне.

— Да, только смерть! — отозвался с кафедры Ла Юрьер, — и если мне посчастливится и он остановится у меня в гостинице «Путеводная звезда», я за него полностью отвечаю; но нет, ко мне он не заглянет. Лисицу не заманишь дважды в одну и ту же западню. Он спрячется где-нибудь в другом месте, у какого-нибудь своего друга, ведь у него еще есть друзья, у этого нечестивца. Стало быть, надо уменьшить число его друзей или хотя бы знать их всех до единого. Наш Союз свят, наша Лига узаконена, освящена, благословлена, вдохновлена нашим святейшим отцом, папой Григорием Тринадцатым. Потому я требую, чтобы из нашего Союза больше не делали тайны, чтобы нашим старшим по кварталам и по участкам вручили подписные листы, и пусть с этими листами они ходят по домам и приглашают добрых горожан поставить свою подпись. Те, кто подпишется, будут нашими друзьями, те, кто откажется подписаться, станут нашими врагами, и когда снова наступит ночь святого Варфоломея, а в ее неотложности, как мне кажется, истинные ревнители веры убеждаются все более и более, тогда мы повторим то, что проделали в первую Варфоломеевскую ночь. Мы избавим господа бога от труда самому отделять овец от козлищ.

Это заключение было встречено бурными овациями; потом, когда они затихли — затихли медленно и не сразу, потому что восторги присутствующих явно не иссякли, а лишь на время поуспокоились, — раздался голос монаха, руководившего собранием:

— Предложение брата Ла Юрьера, которого святой Союз благодарит за проявленное им рвение, принято во внимание и будет обсуждено на Высшем совете.

Овации возобновились с удвоенной силой. Ла Юрьер несколько раз поклонился, благодаря собравшихся, сошел по ступенькам кафедры и занял свое место, сгибаясь под великим бременем славы.

— Ага, — сказал Шико, — теперь все начинает проясняться. Примером ревностного служения католической вере является не мой Генрих, а его брат Карл Девятый и господа Гизы. Этого надо было ждать, раз уж герцог Майеннский тут замешан. Господа Гизы хотят образовать в государстве небольшое сообщество, в котором они будут хозяевами; Великий Генрих, как полководец, получив армию, толстый Майенн — буржуазию, а наш знаменитый кардинал — церковь. И в одно прекрасное утро сын мой Генрих обнаружит, что в руках у него остались одни четки, и тогда его вежливенько пригласят забрать эти четки и исчезнуть в каком-нибудь монастыре. Разумно, в высшей степени разумно! Ах да… но ведь остается еще герцог Анжуйский. Дьявол! А куда они денут герцога Анжуйского?

— Брат Горанфло! — выкрикнул монах, уже вызывавший главного ловчего и Ла Юрьера.

Потому ли, что Шико был погружен в размышления, о которых мы только что поведали нашим читателям, или потому, что еще не привык отзываться на имя, прихваченное им вместе с рясой брата сборщика милостыни, но он не откликнулся.

— Брат Горанфло! — подхватил монашек голосом настолько тонким и чистым, что Шико вздрогнул.

— Ого! — пробормотал он. — Можно подумать, что брата Горанфло позвал женский голосок. Неужто в сей почтенной ассамблее смешаны не только все сословия, но и оба пола?

— Брат Горанфло! — повторил тот же женский голос. — Где вы, брат Горанфло?

— Ах, однако, — прошептал Шико, — ведь брат Горанфло — это я. Ну что ж, двинулись.

И громко зачастил, гнусавя, как монах:

— Я здесь, я здесь, вот он я, вот я. Я погрузился в благочестивые размышления, которые породила во мне речь брата Ла Юрьера, и не услышал, что меня кличут.

Упоминание имени брата Ла Юрьера, чьи слова еще трепетали во всех сердцах, вызвало новый одобрительный шум, который дал Шико время подготовиться.

Могут сказать, что Шико не следовало бы откликаться на имя Горанфло, ибо никто из собравшихся не поднимал капюшона. Но, как мы помним, все участники собрания были пересчитаны и отсутствие одного человека, который по счету оказывался налицо, повлекло бы за собой общую проверку, и тогда обман неминуемо бы обнаружили и Шико попал бы как кур в ощип.

Шико не колебался ни секунды. Он встал и с важностью поднялся по ступенькам кафедры, не забыв при этом опустить капюшон как можно ниже.

— Братие, — начал он, искусно подражая голосу Горанфло, — я брат сборщик милостыни этого монастыря, и, как вы знаете, мои обязанности дают мне право входить во все двери. Я использую это право на благо господа.

Братие, — продолжал он, вспомнив начало речи Горанфло, так некстати прерванной сном, который, по всей вероятности, еще не выпускал мертвецки пьяного брата сборщика милостыни из своих могучих объятий, — братие, какой прекрасный день для веры, сей день, в который мы все соединились. Скажем откровенно, братие, прекрасный день для веры, ибо мы с вами собрались здесь, во храме господнем.

Что такое Французское королевство? Тело. Святой Августин сказал «Omnis civitas corpus est». «Всякое общество есть тело». Что нужно для существования этого тела? Хорошее здоровье. Как сохранять это здоровье? Применяя разумные кровопускания, когда силы в избытке. Итак, очевидно, что враги католической веры слишком сильны, раз мы их боимся; значит, надо еще раз устроить кровопускание огромному телу, называемому обществом. Это мне повторяют каждый день добрые католики, от которых я уношу в монастырь яички, окорока и деньги.

Вступительная часть речи Шико произвела на слушателей живейшее впечатление.

Он замолчал, давая время улечься одобрительному шуму, вызванному его словами, и, когда этот шум утих, продолжал:

— Мне возразят, быть может, что святая церковь ненавидит кровопролитие: «Ecclesia abhorret a sanguine». Но заметьте хорошенько, дорогие братья, — ученый богослов не сказал, чья именно кровь ужасает церковь; бьюсь об заклад и ставлю тельца против яйца, что, во всяком случае, не кровь еретиков он имел в виду. Вспомните: «Fons malus corruptorum sangius, hoereticorum autem pessimus».[136] И затем, еще один аргумент, братие! Я сказал: «Церковь», но мы, здесь присутствующие, мы не только люди церкви. До меня с этой кафедры так красноречиво говорил брат Монсоро, я уверен, что к его поясу подвешен кинжал главного ловчего. Брат Ла Юрьер мастерски действует своим вертелом: «Veru agreste, lethiferum tamen instrumentum».[137] Да я и сам, братие, я, кто говорит с вами, я Жак-Непомюсен Горанфло, носил мушкет в Шампани и сжег там гугенотов в их молельне. Для меня это было немалой заслугой, и место в раю мне было обеспечено. По крайней мере, я так полагал, но вдруг на моей совести обнаружилось пятно: прежде чем сжечь гугеноток, мы ими чуточку потешились. И это, по-видимому, подпортило богоугодное дело, — во всяком случае, так объяснил мне мой духовный отец. Поэтому я и поспешил постричься в монахи и, дабы очиститься от пятна, которое оставили на моей совести еретички, принял обет провести остаток дней моих в воздержании и общаться только с добрыми католичками.

Эта вторая часть речи имела не меньший успех, чем первая, по-видимому, все слушатели были восхищены средством, к которому прибег господь с тем, чтобы побудить брата Горанфло обратиться.

Поэтому к одобрительному шуму кое-где примешались рукоплескания.

Шико скромно поклонился аудитории.

— Нам остается, — продолжал он, — поговорить о вождях, которых мы себе выбрали и о которых, как разумею я, недостойный грешник, бедный монах из монастыря Святой Женевьевы, нам следовало бы поговорить. Конечно, это прекрасно и, в особенности, весьма предусмотрительно прокрадываться сюда ночью, прикрываясь рясой, и слушать, как проповедует брат Горанфло. Но, по моему суждению, обязанности людей, которым доверили власть, этим не должны ограничиваться. Столь великая осторожность может вызвать насмешки проклятых гугенотов, которые, надо отдать им справедливость, когда завязывается драка, дерутся как бешеные. Я считаю, что мы должны вести себя, как подобает людям мужественным, каковыми мы и являемся или, скорее, каковыми мы хотим выглядеть. К чему мы стремимся? К искоренению ереси… За чем же дело стало?.. Ведь об этом можно кричать со всех крыш, так я думаю. Почему бы нам не пройти по улицам Парижа в святом шествии, чтобы все видели нашу отличную выправку и наши добрые протазаны? Зачем нам ходить крадучись, подобно шайке ночных воров, которые на каждом перекрестке оглядываются, не идет ли стража? «Но кто подаст нам пример?» — спросите вы. Ну что ж, пусть этим человеком буду я, я, Жак-Непомюсен Горанфло, я, недостойный брат монастыря Святой Женевьевы, сирый и убогий сборщик милостыни. С кирасой на теле, с каской на голове и мушкетом на плече я выступлю, если потребуется, во главе всех добрых католиков, которые пожелают за мной последовать. И я это сделаю хотя бы для того, чтобы вогнать в краску наших вождей, которые прячутся так, словно, обороняя церковь, мы выступаем на защиту грязного пьяницы, попавшего в драку.

Заключительная часть речи Шико отвечала чаяниям большинства членов Лиги, которые не видели иного пути к цели, кроме дороги, открытой шесть лет тому назад святым Варфоломеем, и приходили в отчаяние от медлительности вождей. Его слова возжгли священный огонь в сердцах собравшихся, и все они, кроме хранивших молчание трех капюшонов, в один голос принялись кричать:

— Да здравствует месса! Слава храброму брату Горанфло! Шествие! Шествие!

Общий восторг был особенно пылок еще и потому, что ревностное усердие достойного брата впервые проявилось в таком ярком свете. До сего дня самые близкие друзья Горанфло хотя и считали его рьяным поборником веры, в то же время относили к числу тех ее защитников, усердие которых могучее чувство самосохранения всегда удерживает в границах осторожности. А тут брат Горанфло, обычно предпочитавший тень, внезапно на глазах у всех в боевых доспехах ринулся на поле брани под яркие лучи солнца. Это была великая неожиданность, показавшая достопочтенного собрата совсем в новом свете. Некоторые из собравшихся в своем восхищении — тем более сильном, чем неожиданней оно было, — уже видели в брате Горанфло, призывающем к первому шествию правоверных католиков, подобие Петра Пустынника,[138] который провозгласил первый крестовый поход.

К несчастью или к счастью для того, кто вызвал эти восторги, в планы руководителей отнюдь не входило предоставить ему свободу действий. Один из трех молчаливых монахов наклонился к уху монашка, и мелодичный голосок зазвенел под сводами; монашек трижды прокричал:

— Братья мои, время истекло, наше собрание закончено.

Монахи, гудя, как пчелиный рой, поднялись с мест и медленно двинулись к двери, на ходу договариваясь единодушно потребовать на ближайшем собрании шествия, предложенного этим молодцом, братом Горанфло. Многие подходили к кафедре, чтобы выразить свое одобрение сборщику милостыни, когда он спустится на землю с высоты трибуны, на которой столь блестяще ораторствовал. Однако Шико подумал, что вблизи его могут распознать по голосу, ибо, несмотря на все усилия, он не мог избавиться от легкого гасконского акцента, да и рост его может вызвать удивление, ведь он на добрых шесть или восемь дюймов выше брата Горанфло, который, конечно, вырос в глазах своих собратьев, но только душой. Поэтому Шико бросился на колени и сделал вид, что он, подобно Самуилу,[139] беседует с господом с глазу на глаз и всецело погружен в эту беседу.

Монахи не стали нарушать его молитвенного экстаза и направились к выходу. Они были сильно возбуждены, и это развеселило Шико, который через щелку в складках капюшона незаметно следил за всем происходящим вокруг.

И все же Шико почти ничего не добился. Ведь он оставил короля, не испросив на то королевского дозволения, лишь потому, что увидел герцога Майеннского, и вернулся в Париж, лишь потому, что увидел Николя Давида. Шико, как мы уже знаем, поклялся отомстить обоим этим людям, но ему, человеку слишком маленькому, чтобы напасть на принца Лотарингского дома и сделать это безнаказанно, приходилось долго и терпеливо выжидать подходящего случая. С Николя Давидом дело обстояло совсем иначе, это был простой нормандский адвокат, правда, продувная бестия, и к тому же, прежде чем стать адвокатом, он служил в армии на должности учителя фехтования. Шико не занимал должности учителя фехтования, но считал, что неплохо владеет рапирой. Все, что ему требовалось, — это встретиться со своим недругом лицом к лицу, а там уж Шико, подобно древним героям, доверил бы свою жизнь своей правоте и своей шпаге.

Шико исподтишка разглядывал уходящих один за другим монахов в надежде обнаружить под какой-нибудь рясой и капюшоном длинную и тощую фигуру мэтра Николя, и вдруг он заметил, что при выходе монахи подвергаются проверке, подобной той, которую им учиняли при входе: каждый выходящий доставал из кармана какой-то предмет, предъявлял его брату привратнику и лишь затем получал свое exat.[140] Шико сначала подумал, что это ему просто показалось, с минуту он колебался, но вскоре подозрения превратились в уверенность, и на лбу гасконца у самых корней волос выступили капли холодного пота.

Брат Горанфло любезно снабдил его пропуском для входа в монастырь, но забыл предложить пропуск, дававший право на выход.

XX

О ТОМ, КАК ШИКО, ОСТАВШИСЬ В ЧАСОВНЕ АББАТСТВА, ВИДЕЛ И СЛЫШАЛ ТО, ЧТО ДЛЯ НЕГО БЫЛО ВЕСЬМА ОПАСНО ВИДЕТЬ И СЛЫШАТЬ
Шико торопливо спустился с кафедры и смешался с последними монахами, надеясь узнать, какой предмет служил пропуском на улицу, и попытаться раздобыть его, если это еще возможно. И в самом деле, примкнув к толпе запоздавших и вытянув голову поверх других голов, Шико увидел, что они показывают привратнику денье с краями, вырезанными в форме звезды.

В карманах у нашего гасконца позвякивало немало денье, но, к несчастью, среди них не было ни одного звездообразного, и найти его было тем более невозможно еще и потому, что искалеченный денье навсегда изгонялся из денежного обращения.

Шико в один миг оценил создавшееся положение. Если он подойдет к двери и не предъявит звездообразного денье, его тут же разоблачат, как поддельного монаха, но на этом дело, естественно, не кончится, в нем узнают мэтра Шико, королевского шута, а эта должность, которая давала ему немалые привилегии в Лувре и в королевских замках, здесь, в аббатстве Святой Женевьевы, да еще в подобных обстоятельствах, отнюдь не вызовет уважения. Шико понял, что попал в капкан. Он зашел за четырехугольную колонну и забился в угол между колонной и придвинутой к ней исповедальней.

«К тому же, — сказал себе Шико, — погубив себя, я погублю дело этого дурачка, моего господина, которого я имел глупость полюбить, хотя и браню его в глаза на чем свет стоит. Конечно, хорошо было бы вернуться в гостиницу «Рог изобилия» и составить компанию брату Горанфло, но на нет и суда нет».

И, откровенничая таким образом с самим собой, то есть с собеседником, более чем кто-либо заинтересованным в сохранении всего сказанного в тайне, Шико постарался как можно глубже втиснуться в узкое пространство между углом исповедальни и колонной.

И тут он услышал голос мальчика-певчего, донесшийся с паперти:

— Все ли ушли? Сейчас закроют двери.

Никто не откликнулся. Шико вытянул шею и увидел, что часовня совсем пуста и только три монаха, еще больше закутавшись в свои рясы, молча сидят посреди хор в креслах, которые для них поставили.

— Добро, — сказал Шико, — лишь бы не вздумали окна запирать, вот все, что я у них прошу.

— Проверим, все ли ушли, — предложил мальчик-певчий привратнику.

— Клянусь святым чревом, — возмутился Шико, — вот настырный монашек!

Брат привратник зажег свечу и в сопровождении маленького певчего приступил к обходу церкви.

Нельзя было терять ни секунды. Монах со свечой должен был пройти в четырех шагах от Шико и неминуемо его обнаружить.

Сначала Шико ловко перемещался вокруг колонны, все время оставаясь в тени, затем, открыв дверцу исповедальни, запертую только на задвижку, он проскользнул в этот продолговатый ящик, уселся на скамью и закрыл за собою дверь.

Брат привратник и монашек прошли в четырех шагах от него, и через резную решетку на рясу Шико упали блики света от свечи, которая освещала им путь.

— Какого дьявола, — сказал Шико. — Привратник, монашек и те три монаха, не будут же они оставаться в церкви целую вечность, а как только они уйдут, я поставлю стулья на скамейки, взгроможу Пелион на Оссу,[141] как говорит господин Ронсар, и выберусь через окно.

Ну да, через окно, — возразил Шико самому себе, — но если я вылезу через окно, я попаду во двор, а двор еще не улица. Пожалуй, лучше всего провести ночь в исповедальне. У брата Горанфло теплая ряса, и эта ночь будет куда более христианской, чем если бы я провел ее в другом месте, думаю — она зачтется мне во спасение.

— Потушите лампады, — распорядился мальчик-певчий, — пусть снаружи видят, что в церкви никого не осталось.

Привратник с помощью огромного гасильника немедля потушил две лампады в нефе, и неф часовни погрузился в мрачную темноту.

Затем погасили свет и на хорах.

Теперь церковь освещал только бледный свет зимней луны, который с большим трудом просачивался сквозь цветные витражи.

После того как погасли лампады, затихли и все шумы. Колокол пробил двенадцать раз.

— Пресвятое чрево! — сказал Шико. — Полночь в часовне; будь на моем месте Генрике, он здорово бы перепугался; к счастью, мы не из трусливого десятка. Пойдем-ка спать, дружище Шико, доброй тебе ночи и приятных снов.

И, высказав самому себе эти пожелания, Шико устроился поудобнее в исповедальне, задвинул внутреннюю задвижку, чтобы чувствовать себя совсем как дома, и закрыл глаза.

Прошло уже около десяти минут с тех пор, как он смежил веки, и в его сознании, отуманенном первым дуновением сна, уже роились смутные образы, плавающие в том таинственном тумане, который порождают сумерки мысли, когда вдруг звон медного колокольчика разорвал тишину, отозвался под сводами часовни и пропал где-то в глубинах.

— Что такое? — спросил Шико, открывая глаза и прислушиваясь. — Что это значит?

И тут же лампада на хорах засияла голубоватым светом, первые отблески которого осветили все тех же трех монахов, сидевших друг возле друга все на том же месте и все в той же неподвижности.

Шико не был чужд суевериям своего времени. Какой бы храбростью ни отличался наш гасконец, он был сыном своей эпохи, богатой фантастическими преданиями и страшными легендами.

Шико тихонько перекрестился и чуть слышно прошептал: «Vade retro, Satanas».[142] Однако таинственный свет не погас при святом знаке креста, как это не преминул бы сделать всякий адский огонь, а три монаха, несмотря на vade retro, не тронулись с места, и гасконец понемногу начал соображать, что хоры осветила простая лампада, а перед ним если и не подлинные монахи, то, во всяком случае, настоящие люди из плоти и крови.

И все же Шико продолжала бить дрожь; легкий озноб, охватывающий человека, пробудившегося ото сна, сочетался в его теле с судорожным трепетом, порожденным испугом.

В это мгновение одна из плит пола на хорах медленно поднялась и застыла в вертикальном положении. Из черного отверстия показался сначала серый монашеский капюшон, а затем и весь монах; как только он ступил на мраморный пол, плита за ним медленно опустилась и закрыла отверстие.

Увидев это, Шико забыл об испытании, которому он только что подверг нечистую силу, и утратил веру в могущество заклинания, считавшегося непреложным. Волосы стали дыбом на его голове, и на минуту ему почудилось, что все приоры, аббаты и деканы монастыря Святой Женевьевы, начиная с Оптафа, почившего в 533 году, до Пьера Будена, непосредственного предшественника нынешнего приора, воскресли в своих гробницах, стоящих в подземном склепе, где некогда покоились мощи святой Женевьевы, и, заразившись поданным примером, приподымут сейчас плиты пола своими костистыми черепами.

Но это наваждение продолжалось недолго.

— Брат Монсоро, — обратился один из трех монахов на хорах к пришельцу, появившемуся столь странным образом, — что, тот, кого мы ждем, уже здесь?

— Да, монсеньоры, — ответил граф де Монсоро, — он ожидает.

— Тогда откройте дверь и впустите его к нам.

— Добро! — сказал Шико. — По-видимому, комедия будет в двух действиях, пока что я видел только первое. Два действия — ни то ни се! Как нелепо скроили эту пьесу!

Пытаясь шуточками укрепить свой дух, Шико все еще ощущал во всем теле остатки дрожи, вызванной страхом; казалось, тысячи острых иголок выскакивают из деревянной скамьи, на которой он сидит, и впиваются ему в бока и в седалище.

Тем временем брат Монсоро спустился с хоров в неф и распахнул железную дверь между двумя лестницами, ведущую в подземный склеп.

Одновременно монах, сидевший посредине, откинул капюшон и открыл большой шрам — благородный знак, при виде которого парижане с бурным восторгом приветствовали того, кто уже считался героем католической веры и от кого ждали, что он станет ее мучеником.

— Великий Генрих де Гиз собственной персоной, а его преглупейшее величество думает, что он сейчас занимается осадой Ла-Шарите! Ах, теперь я понимаю, — воскликнул Шико. — Тот, кто справа от него, тот, кто благословлял присутствующих, это кардинал Лотарингский, а тот, кто слева, кто говорил с этим недомерком из певчих, — монсеньор Майеннский, мой старый друг; но где же тогда мэтр Николя Давид?

И действительно, как будто для того, чтобы тут же подтвердить правильность догадок Шико, монахи, сидевшие слева и справа от герцога Гиза, тоже откинули свои капюшоны, и гасконец увидел умную голову, высокий лоб и острые глаза знаменитого кардинала и куда более грубую и заурядную физиономию герцога Майеннского.

— Ага, я тебя узнаю, дружная, но отнюдь не святая троица, — сказал Шико. — Теперь посмотрим, что ты будешь делать, — я весь глаза; послушаем, что ты скажешь, — я весь уши.

Как раз в эту минуту господин де Монсоро и подошел к железным дверям подземного склепа, чтобы открыть их.

— Вы думаете, он придет? — спросил Меченый своего брата кардинала.

— Я не только думаю, — ответил последний, — я в этом уверен и даже держу под рясой все, что необходимо для замены сосуда со святым миром.

И Шико, который находился неподалеку от троицы, как он называл братьев Гизов, и мог все видеть и все слышать, заметил, как в слабом свете лампады, висящей над хорами, блеснул позолоченный резной ларец.

— Вот оно! — сказал Шико. — По-видимому, здесь собираются кого-то посвятить в сан. Мне просто посчастливилось. Я давно мечтаю поглядеть на эту церемонию.

Тем временем десятка два монахов, головы которых были закрыты огромными капюшонами, вышли из дверей склепа и заняли места в нефе.

Лишь один из них, предводимый графом Монсоро, поднялся на хоры и то ли сел на скамью справа от Гизов, то ли встал на ее приступку.

Снова появился мальчик-певчий, почтительно выслушал какие-то распоряжения кардинала и исчез.

Герцог Гиз, обведя взглядом собрание в пять раз менее многочисленное, чем предыдущее, и, по всей вероятности, бывшее сборищем избранных, удостоверился, что все не только ждут его слова, но и ждут с нетерпением.

— Друзья, — сказал он, — время драгоценно, и я хочу взять быка за рога. Вы только что слышали, ибо я полагаю, что все вы участвовали в первом собрании, вы только что слышали, говорю я, как в речах некоторых членов католической Лиги звучали жалобы той части нашего сообщества, которая обвиняет в холодности и даже в недоброжелательстве одного из наших старшин, принца, ближе всех стоящего к трону. Настало время отнестись к этому принцу со всем уважением, которое ему подобает, и по справедливости оценить его заслуги. Вы, кто всем сердцем стремится выполнить первую задачу святой Лиги, вы сами все услышите и сами сможете судить — заслуживают ли ваши вожди упреков в равнодушии и бездеятельности, прозвучавших в речи одного из выступавших здесь братьев лигистов, которому мы не сочли нужным раскрыть нашу тайну; я говорю о брате Горанфло.

При этом имени, которое герцог де Гиз произнес пренебрежительным тоном, свидетельствующим, что воинствующий монах далеко не пришелся ему по душе, Шико в своей исповедальне не мог удержаться от смеха, его смех, хотя и был беззвучным, тем не менее явно был направлен против сильных мира сего.

— Братья мои, — продолжал герцог, — принц, содействие которого нам обещали, принц, от которого мы едва смели ожидать даже не присутствия на наших собраниях, но хотя бы одобрения ваших целей, этот принц — здесь.

Любопытные взоры всех собравшихся обратились на монаха, стоявшего на приступке скамьи справа от трех лотарингских принцев.

— Монсеньор, — сказал герцог де Гиз, обращаясь к предмету всеобщего внимания, — мне кажется, господь проявил свою волю, ибо если вы согласились к нам присоединиться, значит, все, что мы делаем, мы делаем во благо. Теперь молю вас, монсеньор: сбросьте капюшон, пусть верные члены Союза своими глазами увидят, как вы держите обещание, которое им дали от вашего имени, обещание столь лестное, что они и поверить ему не смели.

Таинственная личность, которую Генрих Гиз таким образом представил собранию, поднесла руку к капюшону, отбросила его на плечи, и Шико, полагавший, что под этой рясой скрывается какой-то еще неизвестный ему лотарингский принц, с удивлением узрел голову герцога Анжуйского; герцог был так бледен, что при погребальном свете лампады походил на мраморную статую.

— Ого! — сказал Шико. — Наш брат Анжуйский. Стало быть, он все еще пытается выиграть трон, делая ставки чужими головами.

— Да здравствует монсеньор герцог Анжуйский! — закричали все присутствующие.

Франсуа побледнел еще больше.

— Ничего не бойтесь, монсеньор, — сказал Генрих де Гиз. — Эта часовня непроницаема, и двери ее плотно закрыты.

— Счастливая предосторожность, — отметил Шико.

— Братья мои, — сказал граф де Монсоро, — его высочество желает обратиться к собранию с несколькими словами.

— Да, да, пусть говорит, — раздались голоса, — мы слушаем.

Три лотарингских принца повернулись к герцогу Анжуйскому и отвесили ему поклон. Герцог оперся обеими руками о ручки скамьи, можно было подумать, что он вот-вот упадет.

— Господа, — начал он голосом, таким слабым и дрожащим, что первые слова его речи с трудом можно было разобрать, — господа, я верю, что всевышний, который часто кажется нам глухим и равнодушным к земным делам, напротив, неотступно следит за нами своим всевидящим оком и напускает на себя видимость бесстрастия и безразличия лишь для того, чтобы однажды ударом молнии раз и навсегда положить конец беспорядку, порожденному безумным честолюбием сынов человеческих.

Начало речи принца было, как и его характер, довольно темным, и все ждали, пока его высочество прояснит свои мысли и даст возможность либо рукоплескать им, либо осудить их. Герцог продолжал более уверенным голосом:

— И я, я тоже посмотрел на сей мир и, не будучи в силах охватить его весь моим слабым взглядом, остановил взор на Франции. Что же узрел я повсюду в нашем королевстве? Основание святой Христовой веры потрясено, истинные служители божьи рассеяны и гонимы. Тогда я исследовал глубины пропасти, развернутой уже двадцать лет назад еретиками, которые подрывают основы веры под тем предлогом, что им ведом более надежный путь к спасению, и душу мою, подобно душе пророка, затопила скорбь.

Одобрительный шепот пробежал по толпе слушателей. Герцог высказал сочувствие к страданиям церкви, за этим можно было увидеть объявление войны тем, кто заставляет эту церковь страдать.

— И когда я глубоко скорбел душой, — продолжал герцог, — до меня дошел слух, что несколько благородных и набожных дворян, хранителей обычаев наших предков, пытаются укрепить пошатнувшийся алтарь. Я оглянулся вокруг, и мне показалось, что я уже присутствую на Страшном суде и бог уже отделил агнцев от козлищ. На одной стороне были отщепенцы, и я с ужасом отшатнулся от них; на другой — стояли праведники, и я поспешил броситься им в объятия. И вот я здесь, братья мои!

— Аминь! — шепотом заключил Шико.

Но это была напрасная предосторожность, он смело мог бы высказаться во весь голос, его слова все равно потонули бы в вихре рукоплесканий и криков «браво», взметнувшемся до самых сводов часовни.

Три лотарингских принца призвали к тишине и дали собранию время успокоиться; затем кардинал, находившийся ближе остальных к герцогу, сделал еще шаг в его сторону и спросил:

— Вы пришли к нам по доброй воле, принц?

— По доброй воле, сударь.

— Кто открыл вам святую тайну?

— Мой друг, ревностный слуга веры, граф де Монсоро.

— Теперь, — заговорил в свою очередь герцог де Гиз, — теперь, когда ваше высочество примкнуло к нам, соблаговолите, монсеньор, рассказать, что вы намерены совершить во благо святой Лиги.

— Я намерен преданно служить католической вере, апостольской и римской, и выполнять все, что она от меня потребует, — ответил неофит.

— Пресвятое чрево! — сказал Шико. — Вот глупые люди, клянусь своей душой: они прячутся, чтобы говорить подобные вещи. Почему они просто-напросто не изложат свои намерения Генриху Третьему, моему высокочтимому королю? Все это ему очень понравится. Шествия, умерщвление плоти, искоренение ереси, как в Риме, вязанки хвороста и аутодафе, как во Фландрии и в Испании. Может быть, это единственное средство заставить моего доброго короля обзавестись детишками. Клянусь телом Христовым! Этот милейший герцог Анжуйский до того меня растрогал, что хочется вылезти из исповедальни и в свой черед представиться всем присутствующим. Продолжай, достойный братец его величества, продолжай, благородный прохвост!

И герцог Анжуйский, словно уловив это поощрение, действительно продолжал.

— Однако, — сказал он, — и защита святой веры не единственная цель, которую благородные дворяне должны ставить перед собой. Что до меня, то я предвижу и другую.

— Вот как! — воскликнул Шико. — Ведь я тоже благородный дворянин, стало быть, и меня это касается не меньше, чем других. Говори, Анжуйский, говори!

— Монсеньор, словам вашего высочества внемлют с самым глубоким вниманием, — заявил кардинал де Гиз.

— И когда мы слушаем вас, в наших сердцах бьется надежда, — добавил герцог Майеннский.

— Я готов объясниться, — сказал герцог Анжуйский, с тревогой всматриваясь в темные глубины часовни, словно желая удостовериться, что его слова будут услышаны только людьми, достойными доверия.

Граф Монсоро понял опасения принца и успокоил его улыбкой и многозначительным взглядом.

— Итак, когда дворянин воздаст все должное богу, — продолжал герцог Анжуйский, невольно понизив голос, — он обращается мыслями к…

— Черт возьми, — выдохнул Шико, — к своему королю, это ясно.

— …к своему отечеству, и он спрашивает себя, действительно ли его родина пользуется всем почетом и всем благосостоянием, которыми она должна пользоваться по праву? Ибо благородный дворянин получает свои привилегии сначала от бога, а потом от страны, в которой он рожден.

Собрание разразилось бурными рукоплесканиями.

— Пусть так, однако, — сказал Шико, — а король куда делся? Разве о нем уже и речи нет, о нашем бедном монархе? А я-то верил, что всегда говорят, как написано на пирамиде в Жювизи: «Бог, король и дамы!»

— И я спросил себя, — продолжал герцог Анжуйский, на крутых скулах которого заиграл лихорадочный румянец, — я спросил себя, наслаждается ли моя родина миром и счастьем, коих по праву заслуживает эта прекрасная и благодатная страна, называемая Францией, и с горем в душе я увидел, что ни мира, ни счастья у нас нет.

И в самом деле, братья мои, государство раздирают на части равные по могуществу, противоборствующие воли и желания; и это благодаря слабости верховной воли, которая, забыв, что она, ради блага своих подданных, должна надо всем господствовать, вспоминает об этой основе королевской власти лишь время от времени, когда ей вздумается, и всякий раз действует так неразумно, что ее деяния только умножают зло; это бедствие, вне всякого сомнения, надо приписать либо роковой судьбе Франции, либо слепоте ее правителя. Но хотя бы мы и не знали истинной причины зла или могли только предполагать ее, зло от этого не умаляется, и, по моему разумению, оно порождено либо преступлениями против религии, совершенными Францией, либо безбожными поступками некоторых ложных друзей короля, а не самого монарха. И в том и в другом случае, господа, я, как верный слуга алтаря и трона, обязан примкнуть к тем, кто всеми средствами добивается искоренения ереси и падения коварных советников. Вот, господа, что я намерен сделать для Лиги, присоединившись к вам.

— Ого! — пробормотал остолбеневший от изумления Шико. — Кончики ушей вылезают прямо на глазах, и, как я и раньше полагал, это уши не осла, а лисицы.

Нашим читателям, отделенным тремя столетиями от политических интриг того времени, речь герцога Анжуйского может показаться растянутой, однако она настолько заинтересовала слушателей, что большинство из них придвинулось к оратору, стараясь не упустить ни одного звука, ибо голос принца все более и более слабел по мере того, как смысл его слов все более и более прояснялся.

Зрелище было довольно занимательным. Слушатели в количестве двадцати пяти или тридцати человек, откинув капюшоны, столпились у подножия кафедры; в свете единственной лампады, освещавшей место действия, видны были их гордые, возбужденные лица, глаза, сверкавшие отвагой или любопытством.

Густая тень скрывала все остальные приделы часовни, казалось, они не имеют никакого отношения к драме, которая разыгрывается в освещенном пространстве.

В центре этого пространства виднелось бледное лицо герцога Анжуйского: маленькие глазки, глубоко запрятанные под выступающими костями лба, рот, который, открываясь, походил на мрачный оскал черепа.

— Монсеньор, — начал герцог де Гиз, — я хочу поблагодарить ваше высочество за прекрасные слова, которые вы сейчас произнесли, и считаю себя обязанным заверить вас, что вы окружены здесь лишь теми, кто предан не только принципам, изложенным вами, но и самой особе вашего королевского высочества, и ежели вы все еще питаете сомнения на этот счет, то в дальнейшем ходе нашего собрания вам будут даны доказательства более убедительные, чем те, которых вы могли бы ожидать.

Герцог Анжуйский поклонился и, распрямляясь, бросил тревожный взгляд на собравшихся.

— Ого! — пробормотал Шико. — Если я не ошибаюсь, все, что мы видели до сих пор, только начало, и здесь должно произойти что-то гораздо более важное, чем все нелепицы, которые тут говорились и делались.

— Монсеньор, — сказал кардинал, от внимания которого не укрылся взгляд принца, — ежели ваше высочество чего-то опасается, то я надеюсь, что даже одни имена тех, кто его здесь окружает, успокоят его. Вот господин губернатор провинции Онис, вот господин д'Антрагэ-младший, господин де Рибейрак и господин де Ливаро, дворяне, с которыми его высочество, быть может, знакомы и которые столь же преданы вам, сколь отважны. Вот еще господин викарный епископ Кастильонский, господин барон де Люзиньян, господа Крюс и Леклерк. Все они поражены мудростью вашего королевского высочества и счастливы оказанной им честью выступить под его стягом на борьбу за освобождение святой веры и трона. Мы с благодарностью будем повиноваться приказам, которые ваше высочество соблаговолит дать нам.

Герцог Анжуйский, не в силах сдержаться, гордо вскинул голову. Гизы, эти Гизы, такие надменные, что никто никогда не мог принудить их склониться, сами заговорили о повиновении.

Герцог Майеннский поддержал своего брата, кардинала.

— Вы, монсеньор, и по праву рождения, и в силу присущей вам мудрости являетесь природным вождем нашего святого Союза, и вы должны разъяснить нам, какого образа действий следует придерживаться в отношении тех лживых друзей короля, о которых мы только что говорили.

— Нет ничего проще, — ответил принц, охваченный тем лихорадочным возбуждением, которое слабым людям заменяет мужество, — когда сорняки прорастают в поле и не дают возможности снять с него богатый урожай, сии ядовитые травы выпалывают с корнем. Короля окружают не друзья, а куртизаны, они губят его и своим поведением постоянно возмущают и Францию, и весь христианский мир.

— Истинно так, — глухим голосом подтвердил герцог де Гиз.

— И кроме того, эти куртизаны, — подхватил кардинал, — мешают нам, подлинным друзьям его величества, приблизиться к трону, хотя мы на это имеем право и по нашему сану, и по рождению.

— Давайте-ка оставим бога, — грубо вмешался герцог Майеннский, — на попечение рядовых лигистов, лигистов первой Лиги. Служа богу, они будут служить тем, кто им говорит о боге. А мы займемся своим делом. Нам мешают некоторые люди, они заносятся перед нами, они оскорбляют нас, они постоянно отказывают в уважении принцу, которого мы чтим больше всех и который является нашим вождем.

У герцога Анжуйского покраснел лоб.

— Уничтожим же, — продолжал герцог Майеннский, —уничтожим же их всех, от первого до последнего, истребим начисто эту проклятую породу, которую король обогатил за счет наших состояний, и пусть каждый из нас возьмет на себя обязательство убить одного из них. Нас здесь тридцать, давайте пересчитаем их.

— Это мудрое предложение, — сказал герцог Анжуйский, — и вы уже выполнили свою задачу, господин герцог.

— Сделанное не в счет, — возразил герцог Майеннский.

— Оставьте все-таки что-нибудь и на нашу долю, монсеньор, — сказал д'Антрагэ. — Я беру на себя Келюса!

— А я Можирона! — поддержал его Ливаро.

— А я Шомберга! — крикнул Рибейрак.

— Хорошо, хорошо, — отвечал принц. — Но ведь у нас есть еще Бюсси, мой храбрый Бюсси. Он тоже внесет свою лепту.

— И мне! И мне! — раздавались крики со всех сторон.

Господин де Монсоро выступил вперед.

— Ага, — сказал Шико, который, видя, какой оборот принимают события, уже не смеялся, — главный ловчий хочет потребовать свою долю добычи.

Но Шико ошибался.

— Господа, — сказал Монсоро, протягивая руку. — Помолчите минуту. Мы, здесь собравшиеся, люди смелые, а боимся откровенно поговорить друг с другом. Мы, здесь собравшиеся, люди умные, а вертимся вокруг каких-то глупых мелочей. Давайте же, господа, проявим чуть больше мужества, чуть больше смелости, чуть больше откровенности. Дело не в миньонах короля Генриха и не в том, что нам затруднен доступ к его королевской особе.

— Валяй! Валяй! — бормотал Шико, широко раскрыв глаза и приставив к уху согнутую ладонь левой руки, чтобы не упустить ни одного слова. — Пошел дальше! Не задерживайся. Я жду.

— То, что нас всех тревожит, господа, — продолжал граф, — это безвыходное положение, в котором мы оказались. Это король, навязанный нам и не устраивающий французское дворянство. Это бесконечные молебны, деспотизм, бессилие, оргии, бешеные траты на празднества, над которыми смеется вся Европа, скаредная экономия во всем, что относится к войне и к ремеслам. Подобное поведение нельзя объяснить ни слабостью характера, ни невежеством, это слабоумие, господа.

Речь главного ловчего звучала в зловещей тишине. Она произвела особенно глубокое впечатление потому, что все присутствующие думали про себя то же самое, что Монсоро произносил во всеуслышание, и слова главного ловчего заставляли каждого невольно вздрагивать, словно он признавался себе в полном своем согласии с оратором.

Граф де Монсоро, чувствуя, что молчание слушателей объясняется избытком согласия, продолжал:

— Можем ли мы и впредь оставаться под властью короля — глупца, бездеятельного лентяя в то время, когда Испания разжигает костры, когда Германия будит старых ересиархов, уснувших в тени монастырей, когда Англия,[143] неуклонно проводя свою политику, рубит головы и идеи? Все государства со славой трудятся над чем-нибудь. А мы, мы — спим. Господа, простите, что я выскажусь в присутствии великого принца, который, быть может, осудит мою дерзость, так как он связан родственными чувствами, но подумайте, господа, уже четыре года нами правит не король, а монах.

При этих словах взрыв, умело подготовленный и в течение часа умело сдерживаемый осторожными руководителями, разразился с такой силой, что никто бы не узнал в этой беснующейся толпе тех спокойных, мудро расчетливых людей, которых мы видели в предыдущей сцене.

— Долой Валуа, — вопили они, — долой отца Генриха! Пусть нас ведет принц-дворянин, король-рыцарь, пусть он будет даже тираном, лишь бы не был долгополым.

— Господа, господа, — лицемерно твердил герцог Анжуйский, — заклинаю вас, прощения, прощения моему брату, он обманывается, или, вернее, его обманывают. Позвольте мне надеяться, господа, что наши мудрые упреки, что действенное вмешательство могущественной Лиги наставят его на путь истинный.

— Шипи, змея, — прошептал Шико, — шипи.

— Монсеньор, — ответил герцог де Гиз, — ваше высочество услышали, может быть, несколько преждевременно, но все же услышали искреннее выражение наших помыслов. Нет, речь идет уже не о Лиге, направленной против Беарнца, этого пугала для дураков; речь идет и не о Лиге, имеющей целью поддержать церковь, — наша церковь сама позаботится о себе, — речь идет о том, господа, чтобы вытащить дворянство Франции из грязной трясины, в которой оно тонет. Слишком долго нас сдерживало уважение, внушаемое нам вашим высочеством; слишком долго та любовь, которую, как мы знаем, вы испытываете к вашей семье, заставляла нас притворяться. Теперь все вышло наружу, и сейчас вы, ваше высочество, будете присутствовать на настоящем заседании Лиги: все, что происходило здесь до сих пор, — только присказка.

— Что вы хотите этим сказать, господин герцог? — спросил принц, одновременно раздираемый страхом и распираемый тщеславием.

— Монсеньор, — продолжал герцог де Гиз, — мы собрались здесь, как справедливо сказал господин главный ловчий, не для того, чтобы обсудить уже сто раз обсужденные вопросы теории, а для того, чтобы действовать с пользой. Сегодня мы избираем вождя, способного прославить и обогатить дворянство Франции. В обычае древних франков, когда они избирали себе вождя, было подносить избраннику достойный его дар, и мы подносим в дар вождю, которого мы избрали…

Все сердца забились, но сильнее всех заколотилось сердце герцога Анжуйского.

И все же он стоял немой и неподвижный, и только бледность выдавала его волнение.

— Господа, — продолжал герцог де Гиз, взяв со стоящего за ним кресла какой-то предмет и с усилием поднимая его над головой, — господа, вот дар, который я от вашего имени приношу к стопам принца.

— Корона! — вскричал герцог Анжуйский. — Корона! Мне, господа?!

— Да здравствует Франциск Третий! — в один голос прогремела, заставив вздрогнуть церковные своды, тесно сплотившаяся толпа дворян, которые обнажили свои шпаги.

— Мне, мне, — бормотал герцог, содрогаясь и от радости и от страха, — мне! Но это невозможно! Мой брат еще жив, он помазанник божий.

— Мы его низлагаем, — сказал Генрих де Гиз, — в ожидании, пока господь его смертью не утвердит сделанный нами сегодня выбор или, вернее сказать, пока какой-нибудь его подданный, которому опостылело это бесславное царствование, ядом или кинжалом не предвосхитит божью справедливость!..

— Господа, — задыхаясь, сказал герцог, и еще тише: — Господа…

— Монсеньор, — произнес кардинал, — на столь благородную щепетильность, которую вы сейчас перед нами проявили, мы ответим такими словами: Генрих Третий был помазанником божьим, но мы его низложили, больше он уже не избранник божий, и теперь вы будете этим избранником, монсеньор. Мы здесь, в храме, не менее чтимом, чем Реймский собор; ибо здесь хранятся мощи святой Женевьевы, покровительницы Парижа; ибо здесь погребено тело короля Хлодвига, первого короля-христианина; и вот, монсеньор, в этом святом храме, перед статуей подлинного основателя французской монархии, я, один из князей церкви, который без ложного тщеславия может надеяться со временем стать ее главой, я говорю вам, монсеньор: «Вот святое миро, посланное папой Григорием Тринадцатым, оно заменит миро, хранящееся в Реймском соборе. Монсеньор, назовите вашего будущего архиепископа Реймского, назовите вашего будущего коннетабля, и через минуту вы станете королем, помазанным на царствие, и ваш брат Генрих, если он не уступит вам трона, будет почитаться узурпатором». Мальчик, зажгите свечи перед алтарем.

И тут же мальчик-певчий, очевидно ожидавший этого распоряжения, вышел из ризницы с зажженным факелом в руке, и вскоре вокруг алтаря и на хорах загорелись свечи в пятидесяти канделябрах.

И тогда взорам всех открылись митра, сверкающая драгоценными камнями, и большой меч, украшенный геральдическими лилиями: митра архиепископа и меч коннетабля.

И в то же мгновение в темном углу, куда не проникал свет, зазвучал орган, он играл «Veni Сreator».[144]

Это подобие спектакля, приготовленное тремя лотарингскими принцами без ведома герцога Анжуйского, вдохновило присутствующих. Смелые воодушевились, слабые почувствовали себя сильными.

Герцог Анжуйский поднял голову и более твердым шагом, чем от него можно было ожидать, направился к алтарю, довольно решительно взял в левую руку митру, а в правую — меч и, подойдя к герцогу и кардиналу, заранее ожидавшим этой чести, возложил митру на голову кардинала и опоясал герцога мечом.

Собравшиеся встретили единодушными рукоплесканиями уверенные действия принца, которых они, зная его нерешительный характер, не ждали от него.

— Господа, — сказал герцог Анжуйский, обращаясь к присутствующим, — сообщите ваши имена герцогу Майеннскому, главному дворецкому Франции, и в тот день, когда я стану королем, вы все станете рыцарями ордена.

Рукоплескания усилились, и все присутствующие, один за другим, начали подходить к герцогу Майеннскому и называть свои имена.

— Смерть Христова! — сказал Шико. — Вот прекрасный случай заиметь голубую ленточку. Такой возможности у меня больше никогда не будет. И подумать только, что мне приходится от нее отказаться!

— А теперь к алтарю, государь, — сказал кардинал де Гиз.

— Господин де Монсоро, мой капитан-полковник, господа де Рибейрак и д'Антрагэ, мои капитаны, господин де Ливаро, лейтенант моей гвардии, займите на хорах места, подобающие тем званиям, которые я вам присвоил.

Каждый из названных дворян занял место, которое полагалось бы ему по этикету при подлинной церемонии помазания на царство.

— Господа, — сказал герцог, обращаясь к остальным, — пусть каждый из вас попросит у меня, чего хочет, и я постараюсь, чтобы среди вас не было ни одного недовольного.

Тем временем кардинал зашел за дарохранилище и надел на себя епископское облачение. Вскоре он появился, держа в руках сосуд с миром, который поставил на алтарь.

Затем он сделал знак рукой мальчику-певчему, и тот принес книгу Евангелий и крест. Кардинал взял то и другое, возложил крест на книгу и протянул герцогу Анжуйскому, который положил на них руку.

— Перед лицом всевышнего, — сказал герцог, — я обещаю моему народу сохранять и чтить нашу святую веру, как это подобает всехристианнейшему королю и старшему сыну церкви. Да будут мне в помощь бог и его святые Евангелия.

— Аминь! — в один голос откликнулись присутствующие.

— Аминь! — повторило эхо, казалось выходящее из самых глубин часовни.

Герцог де Гиз, как мы уже говорили, исполнявший обязанности коннетабля, поднялся на три ступени к алтарю и положил свой меч перед дарохранилищем; кардинал благословил оружие.

Затем кардинал извлек меч из ножен и, держа за клинок, протянул королю, который взял его за рукоятку.

— Государь, — сказал кардинал, — примите сей меч, вручаемый вам с благословления господа, дабы с его помощью и силой святого духа вы могли противоборствовать всем вашим врагам, охранять и защищать святую церковь и вверенное вам государство. Возьмите меч сей, дабы его сталью вершить правосудие, оборонять вдов и сирот, пресекать беспорядки, дабы все добродетели покрыли вас славой и вы заслуженно царствовали бы вкупе с тем, чьим образом вы являетесь на земле, с тем, кто царствует и ныне, и присно, и во веки веков вместе с Отцом и Духом святым.

Герцог Анжуйский опустил острие меча к земле и, посвятив меч богу, вручил его герцогу де Гизу.

Маленький певчий принес подушечку и положил ее перед герцогом Анжуйским, герцог преклонил колени.

Тогда кардинал открыл небольшой позолоченный сосуд, кончиком золотой иглы взял из него несколько капель мира и размазал их на патене.[145] Затем, держа патен в левой руке, он прочитал над герцогом две молитвы, после чего, смочив большой палец в мире, начертил на темени герцога крест и сказал:

— Ungo te in regem de oleo sanctificato, in nominee Patris et Filii et Spiritus sancti.[146]

Почти тотчас же маленький певчий платком с золотой вышивкой стер помазание.

Тогда кардинал взял обеими руками корону и опустил ее к голове принца, но не возложил на голову. Герцог де Гиз и герцог Майеннский приблизились к принцу и с двух сторон поддержали корону.

И кардинал, держа корону одной левой рукой, правой благословил принца со словами:

— Господь венчает тебя венцом славы и справедливости.

Затем, возлагая корону на голову принца, он произнес:

— Прими сей венец во имя Отца, и Сына, и Святаго духа.

Герцог Анжуйский, бледный и дрожащий, почувствовал тяжесть короны на своей голове и невольно схватился за нее рукой.

Колокольчик маленького певчего зазвенел снова, и все склонили головы.

Но тотчас же свидетели этой церемонии выпрямились и, размахивая шпагами, закричали:

— Да здравствует король Франциск Третий!

— Государь, — сказал кардинал герцогу Анжуйскому, — отныне вы царствуете во Франции, ибо вы помазаны самим папой Григорием Тринадцатым, которого я представляю.

— Пресвятое чрево! — сказал Шико. — Как жаль, что я не золотушный, я тут же мог бы получить исцеление.

— Господа, — произнес герцог Анжуйский гордо и величественно, поднимаясь с колен, — я никогда не забуду имена тридцати дворян, которые первыми сочли меня достойным царствовать над ними; а теперь прощайте, господа, да хранит вас святая и могущественная десница божья.

Кардинал и герцог де Гиз склонились перед герцогом Анжуйским; однако Шико из своего угла заметил, что, пока герцог Майеннский провожал новоявленного короля к выходу, остальные два лотарингских принца обменялись ироническими улыбками.

— Вот как! — удивился гасконец. — Что все это значит и что это за игра, в которой все игроки плутуют?

В это время герцог Анжуйский дошел до ступеней лестницы, ведущей в склеп, и вскоре исчез во мраке подземелья; один за другим за герцогом последовали и все остальные, за исключением трех братьев, которые скрылись в ризнице, пока привратник тушил свечи на алтаре.

Маленький певчий закрыл дверь склепа, и теперь часовню освещала только одна негасимая лампада, казавшаяся символом какой-то тайны, непонятной непосвященным.

XXI

О ТОМ, КАК ШИКО, ДУМАЯ ПРОСЛУШАТЬ КУРС ИСТОРИИ, ПРОСЛУШАЛ КУРС ГЕНЕАЛОГИИ
Шико встал в своей исповедальне, чтобы немного поразмять затекшие ноги. У него были все основания думать, что это заседание было последним, и, так как время приближалось к двум часам ночи, следовало поспешить с устройством на ночлег.

Но, к великому удивлению гасконца, после того, как в дверях подземного склепа дважды со скрипом повернулся ключ, три лотарингских принца снова вышли из ризницы, только на этот раз они сбросили рясы и были в своей обычной одежде.

Увидев их, мальчик-певчий расхохотался так весело и чистосердечно, что заразил Шико, и тот тоже начал смеяться, сам не зная чему.

Герцог Майеннский поспешно подошел к лестнице.

— Не смейтесь так громко, сестра, — сказал он. — Они недалеко ушли и могут вас услышать.

«Его сестра?! — подумал Шико, переходя от удивления к удивлению. — Неужто этот монашек — женщина?!»

И действительно, послушник отбросил капюшон и открыл самое одухотворенное и самое очаровательное женское личико, которое только можно вообразить; такую красоту не доводилось переносить на полотно самому Леонардо да Винчи, художнику, как известно, написавшему Джоконду.

Черные глаза искрились лукавством, однако, когда зрачки этих глаз расширялись, их эбеновые кружки увеличивались, и, несмотря на все усилия красавицы придать своему взгляду строгое выражение, он становился почти устрашающим.

Рот был маленький, изящный и алый, нос — вырезан с классической строгостью, безукоризненный овал несколько бледного лица, на котором выступали две иссиня-черные дуги сросшихся бровей, идеально правильного рисунка, завершался округлым подбородком.

Это была достойная сестрица братьев Гизов, госпожа де Монпансье, опасная сирена, ловко скрывавшая под грубой монашеской рясой свои телесные изъяны, — плечи, из которых одно было выше другого, и слегка искривленную правую ногу, заставлявшую ее прихрамывать.

Благодаря этим физическим недостаткам в теле, которому бог дал голову ангела, поселилась душа демона.

Шико узнал герцогиню, он раз двадцать видел ее при дворе, где она любезничала со своей двоюродной сестрой, королевой Луизой де Водемон, и понял, что она присутствует здесь неспроста и что за упорным нежеланием семейства Гизов покинуть церковь скрывается еще одна тайна.

— Ах, братец-кардинал, — захлебываясь судорожным смехом, тараторила герцогиня, — какого святошу вы из себя корчили и как прочувственно произносили имя божье. Была такая минута, когда я даже испугалась: мне показалось, что вы все делаете всерьез; а он-то, он, до чего охотно этот болван подставлял свою глупую голову под помазание и под корону и каким жалким гаденышем выглядел в короне!

— Не важно, — сказал герцог де Гиз, — мы добились, чего хотели, и Франсуа теперь уж от нас не отречется. У Монсоро, несомненно, есть какой-то свой тайный расчет, он завел своего принца так далеко, что отныне мы можем быть спокойны — Франсуа не бросит нас на полпути к эшафоту, как он бросил Ла Моля и Коконнаса.

— Ого, — сказал герцог Майеннский, — принцев нашей крови не так-то просто заставить ступить на этот путь: от Лувра до аббатства Святой Женевьевы нам всегда будет ближе, чем от ратуши до Гревской площади.[147]

— Давайте вернемся к делу, господа, — прервал его кардинал. — Все двери закрыты, не правда ли?

— О, за двери я вам отвечаю, — ответила герцогиня, — впрочем, я могу пойти проверить.

— Не надо, — сказал герцог, — вы, должно быть, устали, мой прелестный мальчик из хора.

— Даю слово, нет, все это очень забавно.

— Майенн, вы говорите, он здесь? — спросил герцог.

— Да.

— Я его не заметил.

— Я думаю, он спрятался.

— И где?

— В исповедальне.

Эти слова раздались в ушах Шико, как сто тысяч труб Апокалипсиса.[148]

— Кто же это прячется в исповедальне? — спрашивал он, беспокойно вертясь в своем деревянном ящике. — Клянусь святым чревом, кроме себя, никого не вижу.

— Значит, он все видел и все слышал? — спросил герцог.

— Ну и что, ведь он вполне наш человек.

— Приведите его ко мне, Майенн, — сказал герцог.

Герцог Майеннский опустился по лестнице с хоров, некоторое время стоял, словно раздумывая, куда идти, и наконец решительно двинулся прямо к той исповедальне, где притаился Шико.

Шико был храбр, но на этот раз он залязгал зубами от страха, и капли холодного пота потекли с его лба на руки.

— Ах так! — говорил он, пытаясь высвободить шпагу из складок рясы. — Однако же я вовсе не хочу, чтоб меня закололи в этом ящике, как ночного вора. Ну что ж, встретим смерть лицом к лицу, клянусь святым чревом! И, раз представляется случай, убьем сами, прежде чем умереть.

И, готовясь привести в исполнение свой смелый замысел, Шико, который наконец-то нащупал рукоять шпаги, уже положил было руку на дверную задвижку. Но тут он услышал голос герцогини:

— Не в этой, Майенн, не в этой, в другой — на левой стороне, совсем в глубине.

— Ах да, верно! — пробормотал герцог Майеннский, резко поворачиваясь и опуская руку, уже протянутую было к исповедальне Шико.

— Уф! — вырвался у Шико вздох облегчения, которому позавидовал бы сам Горанфло. — В самую пору. Но какой черт прячется в другой коробке?

— Выходите, мэтр Николя Давид, — пригласил герцог Майеннский, — мы остались одни.

— К вашим услугам, монсеньор, — отозвался человек из исповедальни.

— Добро, — сказал Шико, — тебя не было на празднике, мэтр Николя, я искал тебя повсюду и вот сейчас, когда уже бросил искать, нашел.

— Вы все видели и все слышали, не так ли? — спросил герцог де Гиз.

— Я не упустил ни одного слова из того, что здесь говорилось, и я не забуду ни одной мелочи. Будьте спокойны, монсеньор.

— И вы сможете все передать посланцу его преосвященства папы Григория Тринадцатого? — продолжал Меченый.

— Все до мельчайших подробностей.

— Ну а теперь посмотрим, что вы там для нас сделали; брат Майенн мне сказал, что вы прямо чудеса творите.

Кардинал и герцогиня подошли поближе, влекомые любопытством. Три брата и сестра встали рядом.

Николя Давид стоял в трех шагах от них на полном свету лампады.

— Я сделал все, что обещал, монсеньор, — сказал он, — то есть я нашел для вас способ по законному праву занять французский трон.

— И они туда же! — воскликнул Шико. — Вот так так! Все стремятся занять французский трон. Последние да будут первыми!

Как видите, наш славный Шико воспрянул духом и снова обрел свою веселость. Эта перемена была вызвана тремя причинами.

Во-первых, он совершенно неожиданно ускользнул от неминуемой гибели, во-вторых, открыл опасный заговор и, наконец, открыв этот заговор, нашел средство погубить двух своих главных врагов: герцога Майеннского и адвоката Николя Давида.

— Мой добрый Горанфло, — пробормотал он, когда все эти мысли утряслись в его голове, — каким ужином я отплачу тебе завтра за то, что ты ссудил мне рясу! Вот увидишь.

— Но если узурпация слишком бросается в глаза, мы воздержимся от применения нашего способа, — произнес Генрих де Гиз. — Мне нельзя восстанавливать против себя всех христианских королей, ведущих начало от божественного права.

— Я подумал о вашей щепетильности, монсеньор, — сказал адвокат, кланяясь герцогу и окидывая уверенным взглядом весь триумвират. — Я понаторел не только в искусстве фехтования, монсеньор, как могли вам донести мои враги, дабы лишить меня вашего доверия; будучи человеком сведущим в богословии и в юриспруденции, я, как подобает всякому настоящему казуисту и ученому юристу, обратился к анналам и декретам и подкрепил ими свои изыскания. Получить законное право на наследование трона — это значит получить все, я же обнаружил, монсеньоры, что вы и есть законные наследники, а Валуа только побочная и узурпаторская ветвь.

Уверенный тон, которым Николя Давид произнес свою маленькую речь, вызвал живейшую радость мадам де Монпансье, сильнейшее любопытство кардинала и герцога Майеннского и почти разгладил морщины на суровом челе герцога де Гиза.

— Вряд ли Лотарингский дом, — сказал герцог, — каким бы славным он ни был, может претендовать на преимущество перед Валуа.

— И, однако, это доказано, монсеньор, — ответил мэтр Николя. Распахнув полы рясы, он извлек из кармана широких штанов свиток пергамента, при этом движении из-под его рясы высунулась также и рукоятка длинной рапиры.

Герцог взял пергамент из рук Николя Давида.

— Что это такое? — спросил он.

— Генеалогическое древо Лотарингского дома.

— И родоначальник его?

— Карл Великий,[149] монсеньор.

— Карл Великий! — в один голос воскликнули три брата с недоверчивым видом, к которому, однако, примешивалось некоторое удовлетворение. — Это немыслимо. Первый герцог Лотарингский был современником Карла Великого, но его звали Ранье, и он ни по какой линии не состоял в родстве с великим императором.

— Подождите, монсеньоры, — сказал Николя. — Вы, конечно, понимаете, что я вовсе не искал таких доказательств, которые можно с ходу опровергнуть и которые первый попавшийся знаток геральдики сотрет в порошок. Вам нужен хороший процесс, который затянулся бы на долгое время, занял бы и парламент и народ и позволил бы вам привлечь на свою сторону не народ — он и без того ваш, а парламент. Посмотрите, монсеньор, как это получается: Ранье, первый герцог Лотарингский, современник Карла Великого. Гильберт, его сын, современник Людовика Благочестивого.[150] Генрих, сын Гильберта, современник Карла Лысого.[151]

— Но… — начал герцог де Гиз.

— Чуточку терпения, монсеньор, мы уже подходим. Слушайте внимательно. Бон…

— Да, — сказал герцог, — дочь Рисена, второго сына Ранье.

— Верно, — подхватил адвокат, — за кем замужем?

— Бон?

— Да.

— За Карлом Лотарингским, сыном Людовика Четвертого,[152] короля Франции.

— За Карлом Лотарингским, сыном Людовика Четвертого, короля Франции, — повторил Давид. — Прибавьте еще: братом Лотаря, у которого после смерти Людовика Пятого[153] Гуго Капет[154] похитил французскую корону.

— О! О! — воскликнули одновременно герцог Майеннский и кардинал.

— Продолжайте, — сказал Меченый, — тут появляется какой-то просвет.

— Ибо Карл Лотарингский должен был наследовать своему брату Лотарю, если род Лотаря прекратится; род Лотаря прекратился; стало быть, господа, вы единственные законные наследники французской короны.

— Смерть Христова! — сказал Шико. — Эта гадина еще ядовитее, чем я думал.

— Что вы на это скажете, братец? — в один голос спросили Генриха Гиза кардинал и герцог Майеннский.

— Я скажу, — ответил Меченый, — что, на нашу беду, во Франции существует закон, который называется салическим,[155] и он сводит к нулю все наши претензии.

— Этого возражения я ожидал, монсеньор, — воскликнул Давид с гордым видом человека, честолюбие которого удовлетворено, — но помните, когда был первый случай применения салического закона?

— При восшествии на престол Филиппа Валуа в ущерб Эдуарду Английскому.

— А какова дата этого восшествия?

Меченый поискал в своей памяти.

— Тысяча триста двадцать восьмой год, — без запинки подсказал кардинал Лотарингский.

— То есть триста сорок один год после узурпации короны Гуго Капетом; двести сорок лет после прекращения рода Лотаря. Значит, к тому году, когда был принят салический закон, ваши предки уже двести сорок лет имели права на французскую корону. А каждому известно, что закон обратной силы не имеет.

— Да вы ловкач, мэтр Николя Давид, — сказал Меченый, рассматривая адвоката с восхищением, к которому примешивалась, однако, доля презрения.

— Это весьма остроумно, — заметил кардинал.

— Это просто здорово, — высказался герцог Майеннский.

— Это восхитительно! — воскликнула герцогиня. — И вот я уже принцесса королевской крови. Теперь подавайте мне в мужья самого германского императора.

— Господи боже мой, — взмолился Шико, — ты знаешь, что у меня к тебе была только одна молитва: «Ne nos inducas in tentationem, et libera nos ab advocatis».[156]

Среди общей шумной радости один только герцог де Гиз оставался задумчивым.

— Неужели человек моей породы не может обойтись без подобных уловок? — пробормотал он. — Подумать только, что люди, прежде чем повиноваться, должны изучать пергаменты, вроде вот этого, а не судить о благородстве человека по блеску его глаз или его шпаги.

— Вы правы, Генрих, вы десять раз правы. И если бы судили только по лицу, то вы были бы королем среди королей, ибо говорят, что все другие принцы по сравнению с вами просто мужичье. Но для того, чтобы подняться на трон, существенно важное значение имеет, как уже сказал мэтр Николя Давид, хороший процесс, а чтобы выиграть его, надо, как сказали вы, чтобы герб нашего дома не уступал гербам, висящим над другими европейскими тронами.

— Ну тогда эта генеалогия хороша, — улыбнулся Генрих де Гиз, — и вот вам, мэтр Николя Давид, двести золотых экю, их просил у меня для вас мой брат Майенн.

— А вот и еще двести, — сказал кардинал адвокату, пока тот с глазами, блестящими от радости, опускал монеты в свой большой кошелек. — Это за выполнение нового поручения, которое мы хотим вам доверить.

— Говорите, монсеньор, я весь к услугам вашего преосвященства.

— Эта генеалогия должна получить благословение нашего святого отца Григория Тринадцатого, но мы не можем поручить вам самому отвезти ее в Рим. Вы слишком маленький человек, и двери Ватикана перед вами не откроются.

— Увы! — сказал Николя Давид. — Я человек высокого мужества, это правда, но низкого рождения. Ах, если бы я был хотя бы простым дворянином!

— Заткнись, проходимец! — прошептал Шико.

— Но, к несчастью, — продолжал кардинал, — вы не дворянин. Поэтому нам придется возложить эту миссию на Пьера де Гонди.

— Позвольте, братец, — сказала герцогиня, сразу посерьезнев. — Гонди умные люди, это надо признать, но они от нас не зависят и нам никоим образом не подчиняются. Мы можем играть разве что на их честолюбии, но честолюбивые притязания этой семейки король может удовлетворить не хуже, чем дом Гизов.

— Сестра права, Людовик, — заявил герцог Майеннский со свойственной ему грубостью, — мы не смеем доверять Пьеру Гонди так же, как мы доверяем Николя Давиду. Николя Давид наш человек, и мы можем повесить его, когда нам вздумается.

Эти простодушные слова герцога, брошенные прямо в лицо адвокату, произвели на бедного законника неожиданное впечатление: он разразился судорожным смехом, обличавшим сильнейший испуг.

— Мой брат Карл шутит, — сказал Генрих де Гиз побледневшему адвокату, — известно, что вы наш верный слуга, вы доказали это во многих делах.

«В особенности моем», — подумал Шико, грозя кулаком своему врагу или, вернее, обоим своим врагам.

— Успокойтесь, Карл, успокойтесь, Катрин, я заранее все предусмотрел: Пьер де Гонди отвезет эту генеалогию в Рим, но вместе с другими бумагами и не зная, что именно он везет. Благословит ее папа или не благословит, в любом случае решение святого отца не будет известно Гонди. И, наконец, Гонди, все еще не зная, что он везет, вернется во Францию с этой генеалогией, благословленной папой или не одобренной им. Вы, Николя Давид, выедете почти одновременно с Гонди и останетесь ждать его возвращения в Шалоне, Лионе или Авиньоне, в зависимости от того, какой из этих трех городов мы вам укажем. Таким образом, только вы будете знать настоящую цель этой поездки. Как видите, вы по-прежнему остаетесь нашим единственным доверенным лицом.

Давид поклонился.

— И ты знаешь, при каком условии, милый друг, — прошептал Шико, — при условии, что тебя повесят, если ты сделаешь хоть шаг в сторону, но будь спокоен: клянусь святой Женевьевой, представленной здесь в гипсе, в мраморе или в дереве, а возможно, и в кости, ты сейчас стоишь между двумя виселицами, и ближе к тебе болтается как раз та петля, что я тебе уготовил.

Три брата обменялись рукопожатием и обняли свою сестру, герцогиню, которая принесла рясы, оставленные ими в ризнице. Затем герцогиня помогла братьям натянуть на себя защитные монашеские одежды, а потом, опустив капюшон на глаза, повела их к арке дверей, где поджидал привратник. Вся компания исчезла в дверях. Позади всех шел Николя Давид, в карманах которого при каждом шаге позвякивали золотые экю.

Проводив гостей, привратник закрыл двери на засов, вернулся в церковь и потушил лампаду на хорах. Тотчас же густая тьма затопила часовню и снова принесла с собой тот таинственный страх, который уже не раз поднимал дыбом волосы Шико.

Во тьме зашаркали по плитам пола сандалии монаха, шарканье постепенно удалялось, слабело и наконец совсем затихло.

Прошло пять минут, показавшиеся Шико часами, и ничто более не нарушило ни темноту, ни тишину.

— Добро, — сказал гасконец, — по-видимому, на сей раз и в самом деле все кончено, все три акта сыграны, и актеры уходят. Попробуем и мы за ними последовать; такой комедии, как эта, для одной-единственной ночи с меня хватит.

И Шико, повидавший раскрывающиеся гробницы и исповедальни, в которых прячутся люди, отказался от мысли подождать в часовне наступления дня; он легонько приподнял щеколду, осторожно толкнул дверцу и вытянул ногу из своего ящика.

Следя за передвижениями мнимого певчего, Шико приметил в углу лестницу, предназначенную для чистки витражей. Он не стал терять времени даром. Вытянув руки вперед, осторожно переставляя ноги, бесшумно добрался до угла, нащупал рукой лестницу и, определив, по возможности, свое местонахождение, приставил ее к одному из окон.

В лунном свете Шико увидел, что не обманулся в своих расчетах: окно выходило на кладбище монастыря, а за кладбищем лежала улица Бурдель.

Шико открыл окно, уселся верхом на подоконник и с силой и ловкостью, которые радость или страх всегда придают человеку, втянул лестницу в окно и поставил основанием на землю.

Спустившись, он спрятал лестницу среди тисов, росших вдоль стены. Затем, скользя от могилы к могиле, добрался до ограды, отделявшей кладбище от улицы, и перелез через нее, сбив с гребня несколько камней, которые одновременно с ним оказались на улице.

Очутившись на свободе, Шико остановился и вдохнул полной грудью.

Он выбрался, отделавшись всего несколькими ссадинами, из осиного гнезда, где жизнь его не раз висела на волоске.

Ощутив, что легкие наполнились свежим воздухом, он направился на улицу Сен-Жак, не останавливаясь, дошел до гостиницы «Рог изобилия» и уверенно постучал в двери, словно час и не был таким поздним или, вернее сказать, таким ранним.

Мэтр Клод Бономе собственноручно открыл ему дверь. Хозяин гостиницы знал, что всякое беспокойство оплачивается, и рассчитывал нажить себе состояние скорее на дополнительных подношениях, чем на обычных доходах.

Он распознал Шико с первого взгляда, хотя Шико ушел в костюме для верховой езды, а вернулся в монашеской рясе.

— Ах, это вы, сударь, — сказал он. — Добро пожаловать.

Шико дал ему экю и спросил:

— А как брат Горанфло?

Лицо хозяина гостиницы просияло широкой улыбкой. Он подошел к кабинету и толкнул дверь.

— Глядите.

Брат Горанфло громко храпел, лежа там, где его оставил Шико.

— Клянусь святым чревом, мой почтенный друг, — сказал гасконец, — ты только что, сам того не зная, видел кошмарный сон.

XXII

О ТОМ, КАК СУПРУГИ СЕН-ЛЮК ПУТЕШЕСТВОВАЛИ ВМЕСТЕ И КАК ПО ДОРОГЕ К НИМ ПРИСОЕДИНИЛСЯ ПУТНИК
На следующее утро, приблизительно в тот час, когда брат Горанфло проснулся, заботливо укутанный в свою рясу, наш читатель, путешествуй он по дороге из Парижа в Анжер, мог бы повстречать где-то между Шартром и Ножаном двух всадников, по виду дворянина и его пажа; их смирные лошади шли рядом, голова в голову, ласково касаясь друг друга мордами и переговариваясь ржанием и пофыркиванием, как добропорядочные животные, которые, будучи лишены дара слова, все же открыли способ обмениваться мыслями.

Накануне, примерно в тот же ранний утренний час, эти всадники прискакали в Шартр на взмыленных конях; конские бока дымились, с губ свисали клочья пены. Один конь упал на соборной площади как раз в то время, когда верующие шли к мессе; вид породистого скакуна, загнанного и, как самая последняя кляча, брошенного владельцами на произвол судьбы, представил для шартрских обывателей зрелище, не лишенное интереса.

Некоторые из горожан заметили, — а жители города Шартра сыздавна отличались наблюдательностью, — итак, говорим мы, некоторые из горожан заметили, как тот всадник, что был повыше ростом, сунул экю в руку какому-то честному малому и малый проводил приезжих до ближайшего постоялого двора. А по прошествии получаса оба путешественника, уже на свежих лошадях, выехали из задних ворот постоялого двора, выходивших в открытое поле, и щеки их пылали ярким румянцем, свидетельствовавшим о полезности бокала теплого вина, выпитого на дорогу.

Выехав на простор полей, все еще пустых, все еще холодных, но уже отливающих голубизной — первым признаком приближения весны, высокий всадник вплотную подъехал к своему спутнику и, раскрыв объятия, сказал:

— Моя маленькая женушка, поцелуй меня хорошенько. С этого часа нам уже нечего бояться.

Тогда госпожа де Сен-Люк, ибо это была она, распахнув теплый плащ, в который была закутана, грациозно склонилась с седла, положила обе руки на плечи молодому супругу и, не сводя с него глаз, выполнила просьбу, одарив его нежным и долгим поцелуем.

Может быть, заверения Сен-Люка успокоили молодую женщину, а может быть, виновником был поцелуй, которым госпожа де Сен-Люк вознаградила своего супруга, но, так или иначе, наши знакомцы в тот же день остановились на небольшом постоялом дворе в деревне Курвиль, расположенной на удалении всего лишь четырех лье от Шартра; уединенность этого строения, двойные двери в комнатах для постояльцев и множество других преимуществ были для двух влюбленных надежной порукой их безопасности.

Супруги укрылись в отведенной им маленькой комнатке и, после того как туда был подан завтрак, заперлись на ключ. Там они в полной тайне провели весь день и всю ночь, сказав хозяину, что за время долгого пути совсем выбились из сил и просят не беспокоить их до следующего утра. Нужно ли говорить, что эта просьба была свято уважена.

Именно в это утро мы и встретили господина и госпожу Сен-Люк на дороге из Шартра в Ножан.

Супруги чувствовали себя гораздо увереннее, чем накануне, и походили не на беглецов и даже не на влюбленных, а скорее на двух школьников. Они резвились от всей души и то и дело сворачивали с дороги — полюбоваться скалой, напоминающей конную статую, наломать молодых веток с набухающими почками, поискать ранних мхов, нарвать подснежников, этих дозорных весны, пробившихся сквозь уже подтаявший снег. А заметив отблески солнца на переливчатом оперении дикой утки или увидев зайца, стремглав несущегося по полю, они приходили в бурный восторг.

— Смерть Христова! — неожиданно воскликнул Сен-Люк. — Как прекрасно быть свободным. Ты была когда-нибудь свободной, Жанна?

— Я-то? — весело отозвалась молодая женщина. — Да никогда в жизни. Это впервые я могу досыта наслаждаться свежим воздухом и простором. Мой отец был человеком недоверчивым, мать — домоседкой. Меня выпускали из дому только в сопровождении гувернантки, двух горничных и огромного лакея. Не помню, чтобы мне хоть раз позволили побегать по лужайке с тех пор, как взбалмошным и веселым ребенком я резвилась в больших Меридорских лесах вместе с моей доброй подружкой Дианой. Бывало, вызову ее бежать наперегонки, и мы несемся сломя голову по лесным просекам, пока не потеряем друг друга из виду. Тогда мы останавливаемся и трепещем от страха, заслышав, как хрустит валежник под ногой оленя, лани или напуганной нами косули, которая бросилась удирать со всех ног, предоставив нам с дрожью прислушиваться к молчанию лесной чащи. Но ты, мой любимый Сен-Люк, ты был свободен?

— Я, свободен?

— Конечно, мужчин…

— Да что ты! Ни разу в жизни! Я вырос в свите короля, когда он был еще герцогом Анжуйским, он увез меня в Польшу, вместе с ним я вернулся в Париж, нерушимыми правилами этикета прикованный к его особе, преследуемый слезливым голосом, который, стоило мне на минуту уединиться, тут же кричал: «Сен-Люк, друг мой, мне скучно! Приди разделить мою скуку!» Свободен! Как же! А корсет, который сдавливал мне желудок? А огромные накрахмаленные брыжи, которые в кровь обдирают шею? А эти локоны, завитые на клею? В дождь они размокают и слипаются, а всякую пыль притягивают к себе, как магнит. А шляпа, наконец, шляпа, приколотая к голове булавками, словно гвоздями прибитая? О нет, нет, моя ненаглядная Жанна, мне кажется, я был еще менее свободен, чем ты. Ты же видишь, как я радуюсь свободе. Да здравствует творец! Какая отличная штука свобода! И зачем это люди сами себя порабощают, когда они могут без этого обойтись?

— Ну а если нас схватят, Сен-Люк, — испуганно оглянувшись, сказала молодая женщина, — если нас посадят в Бастилию?

— Если нас посадят вместе, моя маленькая Жанна, будет еще полбеды. Сдается мне, что вчера мы с тобой вовсе не скучали, хотя весь день просидели взаперти, совсем как государственные преступники.

— Ну, на это не надейся, Сен-Люк, — сказала Жанна с лукавой и веселой улыбкой, — если нас схватят, не думаю, чтобы нас посадили вместе.

И, попытавшись высказать так много в столь немногих словах, очаровательная молодая женщина покраснела.

— Тогда спрячемся хорошенько, — сказал Сен-Люк.

— О! Не беспокойся! — ответила Жанна. — Нам нечего бояться. Мы будем надежно укрыты; знал бы ты Меридор с его вековыми дубами, похожими на церковные колонны, подпирающие небесный свод, с его бесконечными чащобами, с его медлительными речками, струящими свои воды летом в тени зеленых аркад, а зимой — под покровом опавших листьев; а потом, большие пруды, хлебные нивы, цветники, бесконечные лужайки и маленькие башенки, вокруг которых, как пчелы вокруг ульев, с веселым шумом кружатся тысячи голубей, а потом, а потом — это еще не все, Сен-Люк, — в этом маленьком королевстве есть своя королева, у этих садов Армиды[157] есть своя волшебница, красавица, воплощенная доброта, ни с кем не сравнимая Диана, алмазное сердце в золотой оправе. Ты ее полюбишь, Сен-Люк.

— Уже люблю, раз она тебя любила.

— О! Ручаюсь, что она меня все еще любит и никогда не перестанет любить. Не в ее характере по капризу менять свои привязанности. Только вообрази себе, как счастливо мы заживем в нашем гнездышке из цветов и мхов, которые весной зазеленеют. Диана полновластная хозяйка в доме старого барона, своего отца. Он не будет нам помехой. Это воин времен Франциска Первого, сейчас он столь же немощен и безобиден, сколь в давние времена был смел и силен. В прошлом у него одно воспоминание — его король, победитель при Мариньяно[158] и пленник при Павии; в настоящем — только одна любовь и одна надежда — его горячо любимая Диана. Мы можем жить в Меридоре, а он об этом и знать не будет и даже ничего не заметит. А если и узнает — не беда! Мы заплатим ему за гостеприимство тем, что будем его терпеливыми слушателями и дадим ему возможность сколько угодно превозносить Диану как самую прекрасную красавицу во всем мире и восхвалять Франциска Первого как величайшего полководца всех времен и народов.

— Все будет очень мило. Но я предвижу бурные ссоры.

— Какие?

— Между бароном и мной.

— Из-за кого? Неужели из-за короля Франциска Первого?

— Нет. Пусть он остается наипервейшим полководцем на земле. Из-за того, кто самая прекрасная красавица во всем мире.

— Ну я не в счет, ведь я твоя жена.

— Ах да, это верно.

— Ты представляешь, любимый, как мы заживем. С утра убегаем в лес через маленькую дверь охотничьей домика, который Диана отведет нам под жилье. Я знаю этот домик: две башенки, связанныестроением восхитительной архитектуры, возведенным при Людовике Двенадцатом.[159] Ты обязательно будешь им любоваться, ведь ты так любишь цветы и кружева. А окна, окна! С одной стороны — вид на спокойные, сумрачные, бескрайние леса, на просеках можно заметить лань или косулю, которая щиплет траву, поднимая голову при малейшем шорохе; а с другой стороны — открытые дали, золотистые поля, красные черепичные крыши и белые стены деревень, Луара серебрится на солнце, сплошь усеянная маленькими лодочками. Потом мы поедем на озеро, до него всего три лье, там в тростниках нас будет ждать лодка. А лошади! А собаки! Мы поднимем лань в дремучих лесах, и старый барон, не подозревающий, что в его замке кто-то гостит, скажет, заслышав далекий лай:

«Диана, послушай, похоже, Астрея и Флегетон гонят дичь?»

«Ну если и гонят, батюшка, — ответит Диана, — то пускай себе гонят».

— Поспешим, Жанна! — воскликнул Сен-Люк. — Я хотел бы уже быть в Меридоре.

Они пришпорили лошадей. Лошади бежали крупной рысью и через каждые два-три лье внезапно останавливались, очевидно желая дать своим всадникам возможность возобновить прерванную беседу или подправить не вполне удавшийся поцелуй.

Так супруги проехали от Шартра до Мана; в Мане, чувствуя себя почти в полной безопасности, они остановились на сутки; затем, на следующее утро, после еще одной чудесной остановки на чудесном пути, по которому они следовали, они дали себе твердое слово вечером того же дня прибыть в Меридор, проехав по дороге, которая шла через пески и еловые леса, в те времена простиравшиеся от Геселара до Экомуа.

Выехав на эту дорогу, Сен-Люк уже не думал об опасности: он досконально изучил характер короля, у которого приливы кипучей деятельности сменялись ленивым безразличием; в зависимости от того, в каком расположении духа король находился в день отъезда Сен-Люка, он должен был либо отрядить вдогонку за беглецами сотню гонцов и две сотни гвардейцев с приказом схватить их живыми или мертвыми, либо лениво потянуться, не вылезая из постели, и с глубоким вздохом пробормотать:

— О предатель Сен-Люк! И почему я тебя раньше не раскусил!

Но раз беглецов не догнал ни один гонец и ни один гвардеец не показался на горизонте, то король, видимо, пребывал не в деятельном, а в ленивом настроении.

Так успокаивал себя Сен-Люк, время от времени все же оборачиваясь и оглядывая пустынную дорогу, на которой нельзя было заметить никаких признаков погони.

«Хорошо, — думал молодой супруг, — значит, буря падет на голову бедняги Шико, ведь это Шико, какой он ни на есть дурак, а может быть, именно потому, что он дурак, дал мне добрый совет. Ну, ничего, я расплачусь с ним анаграммой и постараюсь, чтобы она была поостроумнее».

И Сен-Люк вспомнил убийственную анаграмму, которую сотворил Шико из его имени еще в те дни, когда он был в фаворе у короля.

Вдруг он почувствовал, как на его руку легла рука жены. Сен-Люк вздрогнул. Это прикосновение не походило на ласку.

— Оглянись, — сказала Жанна.

Сен-Люк обернулся и заметил на горизонте всадника, который скакал по той же дороге, что и они, и, по-видимому, погонял коня.

Всадник находился на гребне холма и, четко выделяясь силуэтом на фоне блеклого неба, казался больше, чем он был в действительности. Читателям, несомненно, знаком такой оптический обман, создаваемый перспективой.

Появление всадника показалось Сен-Люку дурным предзнаменованием, потому ли, что судьба удачно выбрала самый подходящий момент для сокрушения чувства безопасности, испытываемого молодым супругом, а может быть, потому, что, несмотря на постоянно выказываемое внешнее спокойствие, в глубине души он все еще опасался непредвиденного королевского каприза.

— Да, верно, — сказал Сен-Люк, невольно бледнея, — там всадник.

— Бежим! — предложила Жанна, пришпоривая своего скакуна.

— Нет, — возразил Сен-Люк, который, несмотря на испуг, не потерял присутствия духа, — нет, насколько я могу судить, он один, и нам не пристало бежать от одного человека. Давай остановимся и дадим ему проехать, а потом продолжим наш путь.

— Но если он тоже остановится?

— Ну и пусть, тогда мы увидим, с кем имеем дело, и будем действовать сообразно этому.

— Ты прав, и чего это я испугалась, ведь мой Сен-Люк здесь, со мной, и сумеет меня защитить.

— Нет, видимо, придется бежать, — сказал Сен-Люк, бросив последний взгляд на неизвестного, который, заметив их, пустил коня в галоп, — перо у него на шляпе и брыжи под шляпой внушают мне подозрения.

— О, боже мой, но каким образом перо и брыжи могут внушать тебе подозрения? — спросила Жанна, следуя за своим мужем, который схватил ее лошадь под уздцы и повлек за собой в лес.

— Потому что перо — цвета самого модного сейчас при дворе, а брыжи — новехонького покроя; окраска такого пера не по карману манским дворянам, а накрахмаливание брыжей потребовало бы от них непосильных забот. Это значит, что нас догоняет отнюдь не соотечественник аппетитных кур, любимого блюда Шико. Скорей, скорей, Жанна, сдается мне, этот всадник — посланец моего господина.

— Поспешим! — воскликнула молодая женщина, дрожа как лист при одной мысли, что ее могут разлучить с мужем. Но это было легче сказать, чем сделать. Огромные ели стояли тесно сомкнувшись, образовывая сплошную стену из ветвей.

К тому же лошади по грудь увязали в зыбучем песке.

А всадник тем временем приближался с молниеносной быстротой; слышно было, как копыта его коня стучат по склону холма.

— Да он и в самом деле за нами гонится, господи Иисусе! — воскликнула Жанна.

— Черт возьми, — сказал Сен-Люк, осаживая лошадь. — Если это за нами он скачет, давай посмотрим, что ему от нас понадобилось, так или иначе, стоит ему спешиться, и он нас тут же нагонит.

— Он останавливается, — сказала молодая женщина.

— И даже слезает коня, — поддержал ее Сен-Люк. — Входит в лес. Ах, ей-богу, будь он хоть сам дьявол во плоти, я прегражу ему путь.

— Подожди, — сказала Жанна, схватив мужа за руку, — подожди. Мне кажется, он что-то кричит нам.

Действительно, неизвестный, привязав своего коня к одной из елок, росших на опушке, двинулся в лес, крича во весь голос:

— Эй вы, сударь, сударь! Не убегайте, тысячу чертей, я привез одну вещицу, которую вы потеряли.

— Что он там говорит? — спросила Жанна.

— Черт возьми! Он кричит, будто мы что-то потеряли.

— Эй, сударь! — продолжал неизвестный. — Вы, вы, маленький господин, вы потеряли ваш браслет на постоялом дворе в Курвиле. Какого черта! Портрет женщины так не бросают, в особенности портрет нашей высокочтимой госпожи де Коссе. Во имя вашей любимой матушки, не заставляйте меня гоняться за вами.

— Но мне знаком это голос! — воскликнул Сен-Люк.

— И потом, он ссылается на мою матушку.

— Так вы потеряли браслет с ее портретом, моя крошка?

— Ах, боже мой, да, конечно. Я заметила пропажу только сегодня утром и не могла вспомнить, где я его оставила.

— Но ведь это Бюсси! — вдруг закричал Сен-Люк.

— Граф де Бюсси! — взволнованно подхватила Жанна. — Наш друг Бюсси?

— Наш верный друг! — обрадовался ее муж, устремляясь навстречу вновь прибывшему с той же резвостью, с которой он только что пытался убежать от него.

— Сен-Люк! Значит, я не ошибся, — раздался звучный голос Бюсси, и наш герой одним прыжком оказался перед супругами. — Добрый день, сударыня, — продолжал он, с громким смехом протягивая графине браслет, который она действительно позабыла на постоялом дворе в Курвиле, где, как мы помним, путешественники провели ночь.

— Неужели вы приехали арестовать нас по приказу короля, господин де Бюсси? — улыбаясь, спросила Жанна.

— Я? Даю слово, нет. Я недостаточно близок к его величеству, чтобы он доверял мне подобные поручения. Нет. Я просто нашел в Курвиле ваш браслет и понял, что вы едете впереди меня. Тогда я пришпорил коня и вскоре заметил вас, но усомнился — точно ли это вы, и невольно погнался за вами. Примите мои извинения.

— Стало быть, — сказал Сен-Люк, у которого еще не рассеялось последнее облачко сомнения, — только случай привел вас на нашу дорогу?

— Случай, — ответил Бюсси, — впрочем, теперь, когда я вас встретил, я скажу: провидение.

И под прямым взглядом и перед открытой улыбкой Бюсси в голове Сен-Люка рассеялись последние тени подозрения.

— Значит, вы путешествуете? — спросила Жанна.

— Я путешествую, — ответил Бюсси, садясь на коня.

— Но не так, как мы?

— К сожалению, нет.

— То есть, я хотела сказать, не потому, что вы впали в немилость?

— Ей-богу, до этого немногого не хватает.

— И куда вы держите путь?

— В сторону Анжера, а вы?

— И мы тоже туда.

— Ах, понимаю. Ваш замок Бриссак находится между Анжером и Сомюром, отсюда до него каких-нибудь десять лье; вы хотите укрыться в родительском гнездышке, как преследуемые голубки; это прелестно, и я позавидовал бы вашему счастью, не будь зависть столь отвратительным пороком.

— Э, господин де Бюсси, — сказала Жанна, устремив на нашего героя взгляд, исполненный признательности, — женитесь, и вы будете так же счастливы, как и мы; клянусь вам, для тех, кто любит, счастье — дело нехитрое.

И она с улыбкой взглянула на Сен-Люка, словно призывая его в свидетели.

— Сударыня, — сказал Бюсси, — я не доверяю такому счастью, и вы мне не пример, не каждой выпадает возможность сочетаться браком с любимцем короля.

— Что вы говорите, вы — всеобщий любимец?

— Когда человека любят все, сударыня, — вздохнул Бюсси, — это значит, что по-настоящему его никто не любит.

— Коли так, — предложила Жанна, обменявшись с мужем многозначительным взглядом, — позвольте мне вас женить. Прежде всего ваш брак успокоит многих известных мне ревнивых мужей. Ну а еще обещаю найти вам то самое счастье, возможность коего вы отрицаете.

— Я не отрицаю возможность счастья, сударыня, — снова вздохнул Бюсси, — я отрицаю только, что счастье возможно для меня.

— Хотите, я вас женю? — настаивала госпожа де Сен-Люк.

— Если вы собираетесь подобрать мне невесту по своему вкусу, то нет, ну а если по моему, то я не стану возражать.

— Вы говорите как человек, твердо решивший остаться холостяком.

— Быть может.

— Значит, вы влюблены в женщину, на которой не можете жениться?

— Граф, бога ради, — сказал Бюсси, — попросите госпожу де Сен-Люк не вонзать мне в сердце тысячу кинжалов.

— Ах вот как! Берегитесь, Бюсси, вы заставляете меня подозревать, что предмет вашей страсти — моя жена.

— Ну если бы это было так, то, во всяком случае, согласитесь, что я веду себя с исключительной деликатностью, и муж не имеет никакого права меня ревновать.

— Ваша правда, — сказал Сен-Люк, вспомнив, что это Бюсси привел жену к нему в Лувр. — Но все равно, признайтесь, что ваше сердце занято.

— Признаюсь, — сказал Бюсси.

— Ну а что в нем — любовь или прихоть? — спросила Жанна.

— Страсть, сударыня.

— Я вас исцелю.

— Не верю.

— Я вас женю.

— Сомневаюсь.

— И я добуду для вас то счастье, которое вы заслуживаете.

— Увы, сударыня, отныне я счастлив только несчастьем.

— Я очень упряма, предупреждаю вас, — сказала Жанна.

— И я тоже, — ответил Бюсси.

— Граф, вы уступите.

— Ради бога, сударыня, — сказал молодой человек, — будем путешествовать, как добрые друзья. Сначала выберемся из этой песочницы, а потом, если вы не возражаете, переночуем в очаровательной маленькой деревушке, которая блестит на солнце там, внизу.

— Там или в каком-нибудь другом месте.

— Мне все равно, предоставляю вам выбор.

— Значит, вы нас сопровождаете?

— До того места, куда я еду, если я вас не стесняю.

— Напротив, мы очень рады. Но сделайте еще лучше — поезжайте с нами туда, куда мы едем.

— А куда вы едете?

— В Меридорский замок.

Кровь бросилась в лицо Бюсси и разом отхлынула к сердцу. Он так побледнел, что его тайна тут же обнаружилась бы, не будь Жанна в это мгновение занята — она улыбалась мужу.

Пока супруги или, скорее, влюбленные переглядывались, Бюсси сумел взять себя в руки и ответить хитростью на хитрость молодой женщины, только хитростью на свой лад: он решил не раскрывать своих намерений.

— Вы сказали, сударыня, в Меридорский замок, — произнес он, как только почувствовал себя в силах выговорить это название, — а что это такое? Объясните, пожалуйста.

— Владение одной из моих ближайших подруг, — ответила Жанна.

— Одной из ваших ближайших подруг… и… — продолжал Бюсси, — она там и живет, ваша подруга?

— Несомненно, — ответила госпожа де Сен-Люк, которая не имела ни малейшего представления о том, какие события произошли в Меридоре за последние два месяца. — Но разве вы ничего не слышали о бароне де Меридор, одном из самых богатых баронов Пуату, и…

— И?.. — подхватил Бюсси, видя, что Жанна остановилась.

— И об его дочери, Диане де Меридор, самой красивой из всех баронских дочерей, которые когда-либо существовали на свете.

— Нет, сударыня, — ответил Бюсси, чуть не задохнувшись от волнения.

И наш герой, пока Жанна со значением смотрела на мужа, наш герой, повторяем мы, тихонько спрашивал себя, по какой удивительной удаче на этой дороге, без разумных на то причин, вопреки всякой логике, он встретил людей, с которыми мог говорить о Диане де Меридор, у которых могла найти отголосок единственная мысль, занимавшая его сердце. Что это? Простая случайность? Маловероятно. Ну а если ловушка? Почти немыслимо. Сен-Люка уже не было в Париже в тот вечер, когда он проник к графине де Монсоро и узнал, что раньше она звалась Дианой де Меридор.

— А далеко еще до этого замка, сударыня? — осведомился Бюсси.

— По-моему, около семи лье. Я готова держать пари, что нынче вечером мы ляжем спать в этом замке, а не в той маленькой деревушке, которая заманчиво блестит на солнце, хотя мне ее вид не внушает никакого доверия. Вы, конечно, поедете с нами, не правда ли?

— Да, сударыня.

— Ну вот, — сказала Жанна, — вы уже сделали шаг к тому счастью, которое я вам предлагаю.

Бюсси поклонился и продолжал ехать рядом с молодыми супругами, а те, чувствуя себя обязанными ему, делали вид, что присутствие третьего человека ничуть их не стесняет. Некоторое время все трое молчали. Наконец Бюсси, которому многое еще хотелось узнать, осмелился продолжить свои расспросы. Преимущество его положения заключалось в том, что он мог спрашивать, и он, казалось, решил воспользоваться им до конца.

— А этот барон де Меридор, о котором вы мне говорили, — спросил он, — самый богатый человек в Пуату, что он собой представляет?

— Образец дворянина, древний герой, рыцарь, который, живи он во времена короля Артура, несомненно получил бы место за Круглым столом.[160]

— Ну и как, — спросил Бюсси, напрягая мускулы лица и сдерживая волнение в голосе, — удалось ему выдать замуж свою дочь?

— Выдать замуж свою дочь!

— Я только спрашиваю.

— Диана, замужем!

— Ну и что тут такого необыкновенного?

— Ничего, но Диана не замужем; нет сомнения, если бы она предполагала выйти замуж, я бы узнала об этом первая.

Сердце Бюсси сжалось, и горький вздох прорвался сквозь его сведенные судорогой губы.

— Стало быть, — спросил он, — Диана де Меридор живет в замке со своим отцом?

— Мы на это очень надеемся, — ответил Сен-Люк, подчеркнув голосом слово «очень», дабы показать жене, что он ее понял, разделяет ее мысли и присоединяется к ее планам.

Наступило непродолжительное молчание, в течение которого каждый думал о своем.

— Ах! — внезапно воскликнула Жанна, привстав на стременах. — Вот и башни замка. Глядите, глядите, господин де Бюсси, видите, там, среди нагих лесов, которые через какой-нибудь месяц станут такими красивыми, видите там черепичную крышу?

— О да, конечно, — сказал Бюсси, охваченный волнением, удивлявшим его самого, настолько оно было непривычным для этого отважного сердца, которое до сих пор оставалось незатронутым. — Да, я вижу. Так это и есть Меридорский замок?

По естественному ходу мысли при виде жилища знатного сеньора и вековых лесов, сияющих гордой красотой среди природы, еще не стряхнувшей с себя зимнее оцепенение, он вспомнил бедную узницу, погребенную в туманах Парижа, в душном домишке на улице Сент-Антуан.

И Бюсси снова вздохнул, но это уже не был вздох безысходного отчаяния. Посулив ему счастье, госпожа де Сен-Люк подарила ему надежду.

XXIII

ОСИРОТЕВШИЙ СТАРЕЦ
Госпожа де Сен-Люк не ошиблась: спустя два часа путники подъехали к Меридорскому замку.

Эти два часа они молчали. Бюсси спрашивал себя, не следует ли ему рассказать вновь обретенным друзьям о событиях, заставивших Диану де Меридор покинуть родное гнездо. Но стоит сделать лишь один шаг на пути к откровенному признанию, и ему придется поведать не только то, что вскоре будет известно всем, но и то, что знал лишь он один и не собирался никому открывать. Поэтому он не решился на признание, которое неминуемо повлекло бы за собой немало разных предположений и вопросов. К тому же Бюсси хотел войти в Меридорский замок как человек совершенно неизвестный. Он хотел без всякой подготовки встретиться с бароном де Меридор и услышать, что тот скажет о графе де Монсоро и герцоге Анжуйском. Нет, он не сомневался в искренности Дианы и ни на секунду не мог заподозрить во лжи этого чистого ангела, но, может быть, Диана сама в чем-то обманывалась, и Бюсси хотел наконец убедиться, что в рассказе, выслушанном им с таким неослабным вниманием, все события были изображены правильно.

Как заметил читатель, в душе Бюсси жили два чувства, которые дают преимущество мужчине, даже если он охвачен любовным безумием. Этими двумя чувствами были — осторожность по отношению ко всем незнакомым людям и глубокое уважение к предмету любви.

Поэтому госпожа де Сен-Люк, несмотря на свою женскую проницательность, обманулась напускным безразличием Бюсси и пребывала в убеждении, что молодой человек впервые услышал имя Дианы де Меридор и оно не пробудило в нем ни воспоминаний, ни надежд. Он ожидает встретить в Меридоре заурядную провинциалочку, весьма неловкую и чрезвычайно смущенную встречей со столичными кавалерами.

Жанна заранее предвкушала, как она насладится его изумлением.

Однако она с удивлением заметила, что при звуках рога, которыми дозорный со стены предупредил об их появлении, Диана не выбежала на подъемный мост. Обычно, заслышав этот сигнал, она спешила навстречу гостям.

Но вместо Дианы из главных ворот замка вышел согбенный годами старец, опирающийся на палку.

На нем был надет балахон из зеленого бархата, отороченного лисьим мехом, у пояса сверкал серебряный свисток и позвякивала связка ключей.

Вечерний ветер развевал над его головой длинные волосы, белые, как последние снега. Он прошел по подъемному мосту, сопровождаемый двумя огромными псами немецкой породы, которые, опустив головы, неторопливо шли сзади, ни на шаг не опережая друг друга, но и не отставая ни на шаг.

— Кто там? — слабым голосом спросил барон, дойдя до замкового вала. — Кто оказал честь бедному старику своим посещением?

— Это я, это я, сеньор Огюстен! — весело закричала молодая женщина.

Ибо Жанна де Коссе привыкла звать старого барона по имени, чтобы отличить от его младшего брата Гийома, умершего всего три года назад.

Жанна ожидала услышать в ответ такое же радостное восклицание, но старец медленно поднял голову и уставился на нечаянных гостей безжизненными очами.

— Вы? — сказал он. — Я вас не вижу. Кто вы?

— О, боже мой! — воскликнула Жанна. — Неужто вы меня не узнаете? Ах, правда, ведь я переодета.

— Не обессудьте, — сказал барон, — но я почти совсем не вижу. Стариковские глаза не терпят слез, и когда старики плачут, слезы выжигают им глаза.

— Ах, дорогой барон, — ответила молодая женщина, — значит, ваше зрение действительно ослабело, иначе вы бы меня признали даже в мужском платье. Стало быть, мне придется назвать себя?

— Да, непременно, ведь я сказал, что почти не различаю вас.

— Но я вас все равно обману, дорогой сеньор Огюстен: я госпожа де Сен-Люк.

— Сен-Люк? — переспросил старый барон. — Я вас не знаю, сударыня.

— Но мое девичье имя, — рассмеялась молодая женщина, — но мое девичье имя Жанна де Коссе-Бриссак.

— О господи! — воскликнул старец, пытаясь своими трясущимися руками поднять перекладину, закрывающую проезд. — О господи!

Жанна, будучи не в силах понять, почему ей оказан столь странный прием, совершенно непохожий на тот, которого она ожидала, объясняла себе поведение барона его преклонным возрастом и упадком сил. Теперь, видя, что ее наконец-то признали, она соскочила с коня и вихрем бросилась в объятия владельца Меридорского замка, как это делала еще девочкой. Однако, обнимая почтенного старца, госпожа де Сен-Люк почувствовала, что щеки его мокры: барон плакал.

«Это от радости, — подумала она. — Сердце вечно остается молодым».

— Прошу пожаловать, — пригласил барон, после того как поцеловал Жанну.

И, словно не заметив ее двух спутников, направился к замку размеренным ровным шагом, за ним на прежнем удалении двинулись собаки, которые за это время успели обнюхать и разглядеть посетителей.

У замка был необычно печальный вид. Все ставни закрыты, слуги, там и сям попадавшиеся на глаза, — в трауре. Меридорский замок напоминал огромную гробницу.

Сен-Люк бросил на жену недоумевающий взгляд — разве таким она описывала ему приют своего детства?

Жанна поняла мужа, да ей и самой хотелось поскорее покончить с создавшейся неловкостью; молодая женщина догнала барона и взяла его за руку.

— А Диана? — спросила она. — Неужели, на свою беду, я не встречусь с ней?

Старый барон остановился как молнией пораженный и почти с ужасом воззрился на Жанну.

— Диана! — повторил он.

И вдруг собаки, услышав это имя, подняли головы по обе стороны от своего хозяина и испустили душераздирающий вой. Бюсси не смог сдержать холодной дрожи, Жанна взглянула на Сен-Люка, а Сен-Люк остановился, не зная, что делать, — то ли идти дальше, то ли повернуть обратно.

— Диана! — повторил старец, словно только сейчас уразумев вопрос, который ему задали. — Да неужто вы не знаете?..

И его голос, уже слабый и дрожащий, захлебнулся в рыдании, вырвавшемся из глубины сердца.

— Но что такое? Что случилось? — воскликнула Жанна, взволнованно стиснув руки.

— Диана мертва! — закричал барон, в безудержном отчаянии вздымая руки к небу, из глаз его хлынули потоки слез.

И он опустился на первые ступени крыльца, к которому они тем временем подошли.

Обхватив голову руками, старик сидел, раскачиваясь из стороны в сторону, словно желая отогнать роковое воспоминание, которое неотступно его мучило.

— Мертва! — в страхе вскричала Жанна, побледневшая, как привидение.

— Мертва! — сказал Сен-Люк, охваченный состраданием к несчастному отцу.

— Мертва! — пробормотал Бюсси. — Он и его уверил, и его тоже в ее смерти. Ах, бедный старик, как ты меня полюбишь в один прекрасный день!

— Мертва! Мертва! — твердил барон. — Они ее убили.

— Ах, мой дорогой сеньор! — пробормотала Жанна; потрясенная страшным известием, она прибегла к слезам — спасительному средству, которое не позволяет разбиться слабому женскому сердцу.

Молодая женщина обняла старика за шею, омывая его лицо горькими слезами. Старый сеньор с трудом поднялся.

— Входите, — сказал он, — каким бы опустошенным и безутешным ни был этот дом, все равно он не утратил своего гостеприимства, покорнейше вас прошу — входите.

Жанна взяла барона под руку и, пройдя через крытую галерею в прежнее помещение для стражи, преобразованное в столовую, вместе с ним вступила в гостиную.

Слуга, скорбное лицо и красные глаза которого свидетельствовали о нежной привязанности к своему господину, шел впереди, открывая двери. Сен-Люк и Бюсси замыкали шествие.

Войдя в гостиную, старый барон, все еще поддерживаемый Жанной, сел или, скорее, упал в большое кресло резного дерева.

Слуга открыл окно, чтобы впустить свежий воздух, и не покинул комнату, а лишь отошел в темный угол.

Жанна не осмеливалась нарушить молчание. Она боялась своими вопросами снова разбередить раны старика; и все же, как все молодые и счастливые люди, она не могла поверить в несчастье, о котором услышала. Есть возраст, когда человек не способен постигнуть бездну смерти, потому что он не верит в смерть.

Тогда барон, словно угадав мысли молодой женщины, заговорил первым:

— Вы мне сказали, что вышли замуж, моя милая Жанна, значит, этот господин ваш супруг?

И барон указал на Бюсси.

— Нет, сеньор Огюстен, — отвечала Жанна. — Мой муж господин де Сен-Люк.

Сен-Люк склонился перед злосчастным отцом в самом глубоком поклоне, отдавая дань не столько старости, сколько горю барона. Тот отечески приветствовал молодого человека и даже попытался изобразить улыбку; затем его потухшие глаза обратились к Бюсси.

— А этот господин, — сказал он, — ваш брат, брат вашего мужа или ваш родственник?

— Нет, любезный барон, этот господин не наш родственник, а наш друг: Луи де Клермон, граф де Бюсси д'Амбуаз, приближенный дворянин герцога Анжуйского.

Услышав имя герцога, старый барон резко выпрямился, как будто подброшенный скрытой пружиной, кинул гневный взгляд на Бюсси и, словно истощив все свои силы этим немым вызовом, со стоном упал в кресло.

— Что с вами? — забеспокоилась Жанна.

— Вы знакомы с бароном, сеньор де Бюсси? — поинтересовался Сен-Люк.

— Нет, я впервые имею честь видеть господина барона де Меридор, — спокойно ответил Бюсси; только он один понял, какое действие произвело на старца имя герцога.

— А! Вы приближенный дворянин герцога Анжуйского, — сказал барон, — вы из свиты этого чудовища, этого демона, и вы смеете открыто признаваться в этом, и у вас хватило дерзости явиться ко мне?

— Что он, с ума сошел? — тихо спросил Сен-Люк у своей жены, с удивлением глядя на барона.

— Должно быть, горе помутило его рассудок, — испуганно ответила Жанна.

Владелец Меридора сопроводил свои слова, заставившие Жанну усомниться, в полном ли он рассудке, взглядом еще более грозным, чем предыдущий; однако Бюсси, по-прежнему храня спокойствие, выдержал этот взгляд с видом самого глубокого почтения и ничего не ответил.

— Да, этого чудовища, — повторил барон де Меридор, по-видимому все более и более впадая в безумие, — убийцы моей дочери.

— Что вы сказали? — спросила Жанна.

— Несчастный сеньор! — прошептал Бюсси.

— Стало быть, вы этого не знаете, раз смотрите на меня так испуганно? — воскликнул барон, взяв за руки Жанну и Сен-Люка. — Но ведь герцог Анжуйский убил мою Диану! Герцог Анжуйский! Мое дитя! Девочку мою! Он ее убил!

И такое отчаяние прозвучало в его старческом голосе, что даже у Бюсси навернулись на глаза слезы.

— Сеньор, — сказала молодая женщина, — если это и так, хотя я не понимаю, как это могло случиться, все равно вы не вправе возлагать вину за постигшее вас ужасное несчастье на господина де Бюсси, самого верного, самого благородного рыцаря во всем дворянском сословии. Взгляните, дорогой батюшка, господин де Бюсси плачет, как мы и вместе с нами; он ничего не знал о вашей беде. Разве бы он пришел сюда, если бы мог подозревать, какой прием вы ему окажете? Ах, милый сеньор Огюстен, заклинаю вас именем вашей любимой Дианы, расскажите мне, как все это произошло.

— Так вы ничего не знаете? — спросил барон, обращаясь к Бюсси.

Бюсси молча поклонился.

— Ах, боже мой, конечно, нет, — сказала Жанна. — Никто об этом ничего не знает.

— Моя Диана мертва, а ее задушевная подруга ничего не знает об этом! Хотя верно, ведь я никому не писал, никому не говорил о ее смерти. Мне казалось, что мир должен прекратить свое существование с той минуты, когда перестала существовать моя Диана. Мне казалось, вся вселенная должна носить траур по Диане.

— Говорите, говорите, вам станет легче, — сказала Жанна.

— Тогда слушайте, — с рыданием произнес барон. — Подлый принц, позор французского дворянства, увидел мою Диану и, пленившись ее красотой, приказал похитить ее и отвезти в замок Боже. Там он собирался ее обесчестить, все равно как дочь своего крепостного. Но Диана, моя Диана, святое и благородное создание, предпочла смерть позору. Она выбросилась из окна в озеро, и нашли только ее вуаль, плававшую на воде.

Старик с трудом произнес последние слова сквозь душившие его рыдания. Это зрелище показалось Бюсси одним из самых душераздирающих, которые он видывал на своем веку, он — закаленный воин, привыкший и сам проливать кровь, и видеть, как другие ее проливают.

Жанна, близкая к обмороку, также смотрела на Бюсси со страхом в глазах.

— О, граф! — вскричал Сен-Люк. — Это просто чудовищно, не правда ли? Граф, вам нужно немедленно покинуть этого презренного принца! Граф, такое благородное сердце, как ваше, не может питать дружеские чувства к похитителю и убийце женщин.

Эти слова несколько приободрили старого барона, и он ждал ответа Бюсси, чтобы составить себе о нем окончательное мнение. Сочувствие Сен-Люка принесло утешение старцу. В момент великих душевных потрясений человек становится слаб, как ребенок, а один из самых верных способов утешения ребенка, укушенного любимой собачкой, состоит в том, чтобы на глазах у потерпевшего побить собаку, которая его укусила.

Но Бюсси, не отвечая Сен-Люку, сделал шаг к барону де Меридор.

— Господин барон, — сказал он, — не соблаговолите ли вы оказать мне честь и удостоить меня разговора наедине?

— Послушайтесь господина де Бюсси, любезный сеньор, — сказала Жанна, — и вы увидите, какой он добрый и как он умеет помочь в беде.

— Говорите, сударь, — разрешил барон, он невольно вздрогнул, почувствовав во взоре молодого человека что-то необычное.

Бюсси повернулся к Сен-Люку и его жене и посмотрел на них дружеским, открытым взглядом.

— Вы позволите? — спросил он.

Молодые супруги вышли из залы, взявшись под руку, с удвоенной силой сознавая свое счастье перед лицом этого непомерного горя.

Когда дверь за ними закрылась, Бюсси приблизился к барону и отвесил ему глубокий поклон.

— Господин барон, — обратился он к старику, — минуту назад в моем присутствии вы обвиняли принца, которому я служу, и обвиняли его в столь резких выражениях, что я вынужден просить у вас объяснения.

Старик гордо выпрямился.

— О, не сомневайтесь в самом почтительном смысле моих слов, я говорю с вами, испытывая к вам глубочайшее сочувствие и только из горячего желания облегчить ваше горе. Прошу вас, господин барон, расскажите мне во всех подробностях ужасную историю, которую вы только что вкратце изложили Сен-Люку и его жене. Посмотрим, действительно ли все свершилось так, как вы это думаете, и действительно ли все потеряно.

— Сударь, — сказал барон, — у меня был проблеск надежды. Господин де Монсоро, благородный и преданный дворянин, полюбил мою бедную дочь и попросил ее руки.

— Господин де Монсоро! Ну и как он вел себя все время? — спросил Бюсси.

— О, как человек чести и долга. Диана отказала ему, и, несмотря на это, именно он первым известил меня о подлых намерениях герцога. Именно он указал мне способ сорвать их выполнение. Он вызвался спасти мою дочь и просил только одного — и это еще раз показывает все его благородство и прямодушие, — чтобы я отдал ему Диану в жены, если ему удастся вырвать ее из когтей герцога. Увы! Мою дочь ничто не спасло! И тогда он, молодой, деятельный и предприимчивый, сможет защитить ее от посягательств могущественного принца, раз уж ее бедному отцу это не по силам. Я с радостью дал мое согласие, но — горе мне! — все было напрасно. Граф прибыл слишком поздно, когда моя бедная Диана уже спаслась от бесчестия ценой своей жизни.

— А после этого рокового дня господин де Монсоро не подавал о себе известий? — спросил Бюсси.

— С того дня прошел всего один месяц, — ответил барон, — и бедный граф, очевидно, не смеет показаться мне на глаза, ведь ему не удалось выполнить свой великодушный замысел.

Бюсси опустил голову, ему было все ясно.

Теперь он понял, каким путем графу де Монсоро удалось перехватить у принца девушку, в которую тот влюбился, и как, опасаясь, что принц узнает о его женитьбе на этой девушке, граф повсюду распространил слух о ее смерти и даже несчастного отца заставил ему поверить.

— Итак, сударь, — сказал старый барон, видя, что молодой человек в задумчивости поник головой и потупил глаза, которые не раз сверкали огнем, пока он слушал печальный рассказ.

— Итак, господин барон, — ответил Бюсси, — мне поручено монсеньором герцогом Анжуйским доставить вас в Париж; его высочество желает побеседовать с вами.

— Беседовать со мной, со мной! — воскликнул барон. — После смерти моей дочери мне встать лицом к лицу с этим извергом! И что он может мне сказать, он, ее погубитель?

— Кто знает? Может быть, он хочет оправдаться.

— К чему мне его оправдания! Нет, господин де Бюсси, нет, я не поеду в Париж; помимо всего я не хочу удаляться от того места, где покоится мое бедное дитя в своем холодном саване из тростника.

— Господин барон, — твердым голосом сказал Бюсси, — позвольте мне настоять на моей просьбе; мой долг сопровождать вас в Париж, только за вами я сюда и приехал.

— Пусть будет так, я поеду в Париж! — воскликнул старый барон, весь дрожа от гнева. — Но горе тем, кто захотел бы меня погубить! Король меня выслушает, а если он не пожелает меня выслушать, я обращусь ко всему французскому дворянству. Как это могло случиться? — пробормотал он. — В своем горе я позабыл, что у меня в руках оружие, которое до сего дня остается без употребления. Решено, господин де Бюсси, я еду с вами.

— А я, господин барон, — сказал Бюсси, беря старца за руку, — я советую вам проявлять терпение, сохранять спокойствие и достоинство, подобающие христианскому сеньору. Милосердие божие для благородных сердец бесконечно, и пути господни неисповедимы. Прошу вас также в ожидании того дня, когда богу будет угодно проявить свое милосердие, не числить меня среди ваших врагов, так как вы не знаете, что я собираюсь сделать для вас. Итак, до завтра, господин барон, а завтра с наступлением дня, если вы согласны, мы тронемся в путь.

— Я согласен, — ответил старый сеньор, вопреки своей воле тронутый проникновенным тоном голоса Бюсси, — однако пока что, друг вы мне или враг, вы мой гость, и мой долг проводить вас в отведенные вам покои.

Барон взял со стола серебряный трехсвечный канделябр и тяжелым шагом начал подниматься по парадной лестнице замка, Бюсси д'Амбуаз следовал за ним.

За Бюсси шли двое слуг и тоже несли канделябры со свечами. Собаки поднялись, готовые сопровождать хозяина, но тот остановил их взмахом руки.

У порога отведенной ему комнаты Бюсси спросил, где сейчас господин де Сен-Люк и его жена.

— Мой старый Жермен должен был о них позаботиться, — ответил барон. — Спокойной ночи, господин граф.

XXIV

О ТОМ, КАК РЕМИ ЛЕ ОДУЭН В ОТСУТСТВИЕ БЮССИ ВЕЛ РАЗВЕДКУ ДОМА НА УЛИЦЕ СЕНТ-АНТУАН
Господин и госпожа де Сен-Люк не могли прийти в себя от изумления. Подумать только: Бюсси о чем-то секретничает с бароном де Меридор, Бюсси собирается ехать вместе с бароном в Париж, наконец, Бюсси внезапно берет на себя руководство чужими делами, о которых поначалу, казалось, не имел никакого понятия. Все это в глазах молодоженов выглядело необъяснимой загадкой.

Что касается барона, то магическая сила, заключенная в титуле «его королевское высочество», возымела на него свое обычное действие, ибо во времена короля Генриха III дворяне еще не привыкли иронически улыбаться, заслышав титулы и глядя на гербы.

Для барона де Меридор, как и для всякого другого француза, за исключением короля, слова «королевское высочество» означали некую высшую власть, то есть гром и молнию. Наступило утро, барон распрощался со своими гостями, которых он разместил в замке. Однако супруги Сен-Люк, понимая неловкость создавшегося положения, дали себе слово покинуть Меридор при первой возможности, и, как только они будут уверены в согласии боязливого маршала, перебраться в соседние с владениями барона земли де Бриссака.

Бюсси потребовалась только одна секунда для того, чтобы объяснить свое странное поведение. Единоличный владелец тайны, полновластный открыть ее, кому пожелает, он напоминал восточного волшебника, который первым взмахом магической палочки осушает все слезы, а вторым — заставляет все зрачки радостно расшириться и все уста раскрыться в веселой улыбке.

Этой секундой, в течение которой Бюсси, как мы уже сказали, мог произвести столь великие изменения, он воспользовался для того, чтобы шепнуть несколько слов в нетерпеливо подставленное ему ушко очаровательной жены Сен-Люка.

Лицо Жанны просияло, румянец залил ее чистый лоб, коралловые губки раскрылись, и за ними блеснули перламутром маленькие белые зубы. Пораженный супруг всем своим видом изобразил вопрос, но Жанна поднесла палец к губам и унеслась вприпрыжку, как молодая козочка, не забыв поблагодарить Бюсси воздушным поцелуем.

Старый барон не заметил этой выразительной пантомимы. Не сводя глаз с родительского замка, он машинально ласкал своих собак, не отступавших от него ни на шаг, и взволнованным голосом отдавал последние распоряжения слугам. Затем, опираясь на плечо стремянного, он с большим трудом вскарабкался на старого конька чалой масти, к которому питал нежную привязанность, ибо тот был его боевым конем в последних гражданских войнах, махнул на прощание рукой Меридорскому замку и, не сказав никому ни слова, тронулся в путь.

Бюсси сияющим взором ответил на улыбку Жанны и несколько раз оборачивался, чтобы снова попрощаться со своими друзьями. Расставаясь, Жанна тихо сказала ему:

— Какой вы необыкновенный человек, сеньор граф! Я обещала вам, что счастье ждет вас в Меридорском замке… а вышло наоборот: это вы возвращаете в Меридор счастье, которое его покинуло.

От Меридора до Парижа далеко, особенно длинным показался этот путь барону, продырявленному ударами шпаг и мушкетными пулями в кровавых войнах, где число полученных ран было тем большим, чем больше было число врагов. Долог был путь и для другого заслуженного ветерана, чалого коня, которого звали Жарнак. Услышав это имя, конь вскидывал голову, утопающую в густой гриве, и гордо косил глазом из-под нависшего тяжелого века.

В дороге у Бюсси были свои заботы: сыновьей почтительностью и вниманием он старался пленить сердце старого барона, чей гнев поначалу навлек на себя, и, несомненно, преуспел в своих стараниях, так как утром на шестой день пути, когда они подъезжали к Парижу, господин де Меридор обратился к своему спутнику со словами, показывающими, какие перемены произошли в его душе за это время:

— Удивительно, граф, я сейчас ближе, чем когда-либо, к своей беде и, однако, чувствую себя спокойнее, чем при отъезде.

— Еще два часа, сеньор Огюстен, — сказал Бюсси, — и вы рассудите меня по справедливости, только этого я и добиваюсь.

Они въехали в Париж через предместье Сен-Марсель, извечные входные ворота столицы, которым именно с тех времен путники начали отдавать предпочтение, потому что этот ужасный квартал, один из самых грязных в Париже, благодаря многочисленным церквам, тысячам живописных зданий и узким мостикам, переброшенным через клоаки, казалось, ярче других воплощал в своем облике особое парижское своеобразие.

— Куда мы едем? — осведомился барон. — В Лувр, не правда ли?

— Сударь, — сказал Бюсси, — сначала я должен проводить вас к себе домой и дать вам возможность несколько минут отдохнуть с дороги и привести себя в порядок, чтобы вы в достойном виде предстали перед особой, к которой я вас поведу.

Барон не возражал, и они направились на улицу Гренель-Сент-Оноре, во дворец Бюсси.

Люди графа не ждали, или, лучше сказать, уже не ждали его; последний раз перед своим отъездом он вернулся во дворец ночью, прошел через калитку, ключ от которой был у него одного, сам оседлал коня и уехал, не попавшись на глаза никому, кроме Реми ле Одуэна. Естественно, что внезапное исчезновение Бюсси, получившее огласку нападение на него на прошлой неделе, которое он не сумел замолчать, потому что не смог скрыть своей раны, и, наконец, его тяга к рискованным похождениям, не утихающая, несмотря ни на какие уроки, — все это многих навело на мысль, что Бюсси попал в ловушку, расставленную врагами на его пути, и фортуне, столь долгое время благосклонно поощрявшей его дерзкие выходки, в конце концов наскучили постоянные безрассудства ее любимца, и теперь он валяется где-нибудь мертвый с кинжалом или аркебузной пулей в груди.

Таким образом, лучшие друзья и самые верные слуги Бюсси уже творили девятидневные молитвы о его возвращении, хотя последнее казалось им делом столь же маловероятным, как и возвращение Пирифоса из ада,[161] а иные из них, люди более рассудительные, не рассчитывая встретить Бюсси живым, тщательно искали его труп во всех сточных канавах, подозрительных погребах, пригородных каменоломнях, на дне реки Бьевры и во рвах Бастилии.

И только один человек на вопрос: «Нет ли каких-нибудь известий о Бюсси?» — неизменно отвечал:

— Господин граф пребывает в добром здравии.

Но когда от него допытывались, где сейчас господин граф и чем он занят, то оказывалось, что он об этом ничего не знает.

Человеком, на которого, благодаря его успокаивающему, но слишком отвлеченному ответу, обрушивались попреки и проклятия, был не кто иной, как мэтр Реми ле Одуэн. Он с утра до вечера о чем-то хлопотал; иной раз впадал в странную задумчивость; время от времени, то днем, то ночью, куда-то исчезал из дворца и возвращался с волчьим аппетитом и веселыми шутками, которые ненадолго рассеивали мрачное уныние, царившее в доме Бюсси.

Вернувшись после одной из этих таинственных отлучек, Одуэн услышал радостные клики на парадном дворе и увидел, что Бюсси сидит на коне и не может соскочить на землю, потому что слуги шумной толпой суетятся вокруг лошади и оспаривают друг у друга честь поддержать стремя своего господина.

— Ну, довольно, — говорил Бюсси. — Вы рады видеть меня живым, благодарю вас. Высомневаетесь — точно ли это я? Ну что ж, поглядите хорошенько, даже пощупайте, но только поторопитесь. Вот и хорошо, а теперь помогите этому почтенному дворянину сойти с коня и не забывайте, что я отношусь к нему с большим уважением, чем к принцу.



У Бюсси были причины возвеличить таким образом своего гостя, на которого никто не обращал внимания. Скромные манеры владельца Меридорского замка, его старомодное платье и кляча чалой масти, с первого взгляда по достоинству оцененная челядью, привыкшей ухаживать за породистыми скакунами, внушили слугам Бюсси мысль, что перед ними какой-то старый стремянный, удалившийся от дел в провинцию, откуда сумасбродный Бюсси вытащил его, как с того света.

Но, услышав наказ господина, все тотчас же засуетились вокруг барона. Ле Одуэн взирал на эту сцену, по своей привычке втихомолку ухмыляясь, и только выразительный и строгий взгляд Бюсси стер насмешливое выражение с жизнерадостного лица молодого лекаря.

— Быстро, комнату монсеньору! — крикнул Бюсси.

— Какую? — разом откликнулись пять или шесть голосов.

— Самую лучшую, мою собственную.

А сам он предложил руку почтенному старцу, чтобы помочь ему взойти по ступенькам лестницы; при этом Бюсси старался оказывать еще больше почета, чем было оказано ему самому в Меридорском замке.

Барон де Меридор покорно позволил себя увлечь этой обаятельной учтивости; так мы безвольно следуем за какой-нибудь мечтой, уводящей нас в страну фантазии, королевство воображения и ночи.

Барону подали графский позолоченный кубок, и Бюсси, выполняя обряд гостеприимства, пожелал собственноручно налить ему вина.

— Благодарствую, благодарствую, сударь, — сказал старик, — но скоро ли мы отправимся туда, куда должны пойти?

— Скоро, сеньор Огюстен, скоро, не беспокойтесь. Там нас ждет счастье, не только вас, но и меня тоже.

— Что вы хотите этим сказать и почему вы взяли за правило изъясняться со мной какими-то непонятными мне намеками?

— Я хочу сказать, сеньор Огюстен, то, что уже раньше говорил вам о милости провидения к благородным сердцам. Приближается минута, когда я от вашего имени обращусь к провидению.

Барон удивленно посмотрел на Бюсси, но Бюсси, сделав рукой почтительный жест, как бы говоривший: «Я тотчас вернусь», с улыбкой на губах вышел из комнаты.

Как он и ожидал, ле Одуэн сторожил его у дверей, Бюсси взял молодого человека за руку и увел в свой кабинет.

— Ну, что скажете, дорогой Гиппократ?[162] — сказал он. — Какие новости?

— Где, монсеньор?

— Черт побери, на улице Сент-Антуан.

— Монсеньор, я предполагаю, что там вами весьма интересуются. Но это уже не новость.

Бюсси вздохнул.

— А что, муж не возвращался? — спросил он.

— Возвращался, но безуспешно. Во всем этом действии есть еще отец, он-то, по-видимому, и должен принести развязку — как некий бог, который в одно прекрасное утро спустится с неба в машине. И все ждут явления этого отсутствующего отца, этого неведомого бога.

— Хорошо! — сказал Бюсси. — Но откуда ты все это узнал?

— Дело в том, монсеньор, — ответил ле Одуэн, со своей доброй и открытой улыбкой, — что, пока вы отсутствовали, мои врачебные обязанности до поры превратились в чистейшую синекуру, и я решил употребить в ваших интересах образовавшееся у меня свободное время.

— Ну и что ты сделал? Расскажи, любезный Реми, я слушаю.

— Вот что я сделал: как только вы уехали, я перенес свои деньги, книги и шпагу в маленькую комнатушку, снятую мной в доме на углу улиц Сент-Антуан и Сен-Катрин.

— Хорошо.

— Оттуда я мог видеть известный вам дом, весь — от подвальных окошечек до дымовых труб.

— Отлично.

— Вступив во владение комнатой, я сразу же обосновался у окна.

— Превосходная позиция.

— Но у этой превосходной позиции тем не менее оказался один существенный изъян.

— Какой?

— Если я видел, то и меня могли увидеть или хотя бы заметить тень какого-то незнакомца, упорно глядящего в одну и ту же сторону. Такое постоянство через два или три дня навлекло бы на меня подозрение в том, что я вор, любовник, шпион или сумасшедший…

— Вполне резонно, любезный ле Одуэн. Ну и как же ты вышел из положения?

— О, тогда, господин граф, я понял, что надо прибегнуть к какому-нибудь исключительному средству, и, ей-богу…

— Ну, ну, говори.

— Ей-богу, я влюбился.

— Что-что? — переспросил Бюсси, не понимая, каким образом ему может быть полезна любовь Реми.

— Влюбился, как я уже имел честь вам сообщить, влюбился по уши, влюбился безумно, — с важным видом произнес молодой лекарь.

— В кого?

— В Гертруду.

— В Гертруду, в служанку госпожи де Монсоро?

— Ну да, бог мой! В Гертруду, служанку госпожи де Монсоро. Что вы хотите, монсеньор, мы не дворяне, и влюбляться в хозяек нам не по чину. Я всего лишь бедный маленький лекарь, у которого вся практика состоит в одном пациенте, да и тот, как я надеюсь, впредь будет нуждаться в моей помощи только в весьма редких случаях; мне приходится делать свои опыты in anima vili,[163] как говорят у нас в Сорбонне.

— Бедный Реми, — сказал Бюсси, — поверь, что я высоко ценю твою преданность!

— Э, монсеньор, — ответил ле Одуэн, — в конце концов, мне не на что пожаловаться; Гертруда девушка сильная и статная, она на целых два дюйма выше меня и, схватив вашего покорного слугу за воротник, может поднять его на вытянутых руках, что свидетельствует о прекрасно развитых бицепсах и дельтовидной мышце. Это внушает мне к ней почтение, которое ей льстит, и так как я всегда уступаю, то мы никогда не ссоримся; затем, Гертруда обладает драгоценным даром…

— Каким, мой милый Реми?

— Она мастерица рассказывать.

— Ах, в самом деле?

— Да. Таким образом, я узнаю от нее все, что происходит в доме ее госпожи. Ну, что вы скажете? Я думаю, вам пригодится лазутчик в этом доме.

— Ле Одуэн, ты добрый гений, которого мне послал случай, а вернее сказать, провидение. Значит, с Гертрудой ты…

— Puella me diligit,[164] — ответил ле Одуэн, раскачиваясь с самым фатовским видом.

— И тебя принимают в доме?

— Вчера в полночь я вступил туда на цыпочках, через знаменитую дверь с окошечком, которая вам известна.

— И как же ты достиг такого счастья?

— Признаться, вполне естественным путем.

— Ну, говори же.

— Через день после вашего отъезда и на следующий день после того, как я водворился в маленькую комнату, я уже поджидал, когда будущая королева моих грез выйдет из дому за провиантом, — такую вылазку она, должен вам признаться, производит ежедневно с восьми до десяти часов утра. В восемь часов десять минут она появилась, и я тотчас же спустился со своей обсерватории и преградил ей путь.

— И она тебя узнала?

— Еще как! Она тут же закричала во весь голос и пустилась наутек.

— А ты?

— А я, я бросился вслед и догнал ее, это стоило мне большого труда, так как Гертруда чрезвычайно легка на ногу, но вы понимаете, юбки, они в любом случае только мешают.

— Иисус! — сказала она.

— Святая дева! — воскликнул я. Это восклицание отрекомендовало меня с самой лучшей стороны; кто-нибудь другой, менее набожный, на моем месте крикнул бы «черт побери» или «клянусь телом Христовым».

— Лекарь! — сказала она.

— Прелестная хозяюшка! — ответил я.

Она улыбнулась, но сразу же спохватилась и приняла неприступный вид.

— Вы обознались, сударь, — сказала она, — я вас ни разу в глаза не видела.

— Но зато я вас видел, — возразил я, — вот уже целых три дня, как я не живу и не существую, а только и делаю, что обожаю вас, поэтому я теперь обитаю уже не на улице Ботрейи, а на улице Сент-Антуан на углу с улицей Сен-Катрин. Я сменил свое жилье лишь для того, чтобы созерцать вас, когда вы входите в дом или выходите из него. Если я вам снова понадоблюсь для того, чтобы перевязать раны какого-нибудь красавца дворянина, вам придется искать меня уже не по старому, а по новому адресу.

— Тише! — сказала она.

— А! Вот я вас и поймал, — подхватил я.

И таким образом наше знакомство состоялось или, правильнее будет сказать, возобновилось.

— Значит, на сегодняшний день ты…

— Настолько осчастливлен, насколько может быть осчастливлен любовник. Осчастливлен Гертрудой, разумеется; все относительно в этом мире. Но я более чем счастлив, я наверху блаженства, ибо добился того, чего я хотел добиться ради вас.

— А она не подозревает?

— Ни о чем, я ни слова не говорил о вас. Разве бедный Реми ле Одуэн может знать столь благородную особу, как сеньор де Бюсси? Нет, я только один раз, с самым равнодушным видом, спросил у нее:

— А как ваш молодой господин? Ему уже полегчало?

— Какой молодой господин?

— Да тот молодец, которого я пользовал у вас?

— Он мне вовсе не господин, — отвечала она.

— Ах! Но ведь он лежал в постели вашей госпожи, поэтому я и подумал…

— О нет, бог мой, нет, — со вздохом сказала она. — Бедный молодой человек, он нам никем не приходится; мы и видели-то его с той поры всего один раз.

— Значит, вы даже имени его не знаете? — спросил я.

— О! Имя-то мы знаем.

— Но вы могли и знать его, да забыть.

— Такие имена не забывают.

— Как же его зовут?

— Может, вам приходилось слыхать о сеньоре де Бюсси?

— Само собой! — ответил я. — Бюсси, храбрец Бюсси!

— Вот это он и есть.

— Значит, дама?..

— Моя госпожа замужем, сударь.

— Можно быть замужем, можно быть верной женой и в то же время порой думать о юном красавце, даже если вы его видели… всего только раз, особенно если этот молодой красавец был ранен, внушал участие и лежал в нашей постели.

— Вот, вот, — ответила Гертруда, — если уж как на духу, то я не сказала бы, что моя госпожа не думает о нем.

Алая волна крови прихлынула к лицу Бюсси.

— Мы о нем даже вспоминаем, — добавила Гертруда, — всякий раз, как одни остаемся.

— Что за чудесная девушка! — воскликнул граф.

— И что вы говорите? — спросил я.

— Я рассказываю о разных его храбрых делах, а это нетрудно, ведь в Париже только и разговору как о том, что он кого-то ранил или что его ранили. Я даже научила госпожу маленькой песенке о нем, которая нынче в моде.

— А, я ее знаю, — ответил я. — Уж не эта ли?

Кто первый задира у нас?
Конечно, Бюсси д'Амбуаз.
Кто верен и нежен, спроси,
Ответят: «Сеньор де Бюсси».
— Вот, вот, она самая! — обрадовалась Гертруда. — И теперь моя госпожа только ее и поет.

Бюсси сжал руку молодого лекаря; неизъяснимая дрожь счастья пробежала по его жилам.

— И это все? — спросил он, ибо человек ненасытен в своих желаниях.

— Все, монсеньор. О, я сумею выведать еще кое-что. Но какого дьявола! Нельзя узнать все за один день… или, вернее, за одну ночь.

XXV

ОТЕЦ И ДОЧЬ
Рассказ Реми просто осчастливил Бюсси. И в самом деле, он был вполне счастлив, ибо узнал: во-первых, что господина де Монсоро ненавидят по-прежнему и, во-вторых, что его, Бюсси, уже полюбили.

И к тому же искреннее дружеское участие молодого человека радовало его сердце. Возвышенные чувства вызывают расцвет всего нашего существа и словно удваивают наши способности. Добрые чувства создают ощущение счастья.

Бюсси понял, что отныне нельзя больше терять времени и что каждое горестное содрогание, сжимающее сердце старика, граничит со святотатством. В отце, оплакивающем смерть своей дочери, есть такое несоответствие всем законам природы, что тот, кто может одним словом утешить несчастного родителя и не утешает его, заслуживает проклятия всех отцов на свете.

Владельца Меридорского замка во дворе ожидала свежая лошадь, приготовленная для него по приказу Бюсси, рядом стоял конь Бюсси. Барон и граф сели в седла и в сопровождении Реми выехали со двора.

По дороге к улице Сент-Антуан барон де Меридор не переставал изумляться; он не был в Париже уже двадцать лет, и теперь его поражала разноголосая сумятица большого города: ржание лошадей, крики лакеев, мелькание множества экипажей. Барон находил, что со времен царствования короля Генриха II Париж сильно переменился.

Но, несмотря на это изумление, порой граничившее с восхищением, черные мысли продолжали точить сознание барона, и по мере приближения к неведомой цели печаль его все возрастала. Какой прием окажет ему герцог и какие новые горести сулит ему это свидание?

Время от времени старый барон удивленно поглядывал на Бюсси и спрашивал себя: по какому наваждению он покорно последовал за придворным принца, того самого принца, который был причиной всех его бедствий? Разве не достойнее было бы бросить вызов герцогу Анжуйскому и не плестись за Бюсси, во всем подчиняясь его воле, а направиться прямо в Лувр и пасть к ногам короля? Что может сказать ему принц? Чем он может его утешить? Разве герцог Анжуйский не принадлежит к числу людей, привыкших расточать льстивые слова, этими словами они, как болеутоляющим бальзамом, смачивают рану, нанесенную их же рукой. Но стоит им уйти, и кровь хлынет из раны с новой силой, а боль удвоится.

Наконец наши всадники прибыли на улицу Сен-Поль; Бюсси, как опытный полководец, выслал Реми вперед с приказом разведать дорогу и подготовить путь для вступления в крепость.

Молодой лекарь разыскал Гертруду и, вернувшись, доложил своему господину, что путь свободен и никакая шляпа, никакая рапира не загромождают прихожую, лестницу и коридор, ведущие к покоям госпожи де Монсоро.

Нет нужды пояснять, что все переговоры между Бюсси и ле Одуэном велись шепотом.

Барон молча ждал и с удивлением озирался вокруг.

«Может ли быть, — спрашивал он себя, — чтобы герцог Анжуйский жил в таком месте?»

Скромный вид дома пробудил в душе барона недоверие.

— Нет, конечно, герцог здесь не живет, — улыбаясь, сказал Бюсси, угадав его сомнения, — это не его дом. Здесь обитает одна дама, которую он любил.

Тень прошла по челу старого дворянина.

— Сударь, — сказал он, натянув поводья коня, — мы, провинциалы, скроены по иному образцу, нежели вы, столичные жители, легкие нравы Парижа нас пугают, и мы не смогли бы жить среди ваших тайн. Сдается мне, что коль скоро монсеньор герцог Анжуйский желает видеть барона де Меридор, то он должен принять его в своем дворце, а не в доме одной из своих любовниц. И затем, — добавил старец с глубоким вздохом, — вы мне кажетесь человеком чести, но почему вы ведете меня к такой женщине? Может быть, вы хотите дать мне понять, что моя бедная Диана осталась бы в живых, если бы она, подобно хозяйке этого дома, предпочла позор смерти?

— Полноте, полноте, господин барон, — сказал Бюсси со своей открытой улыбкой, которая служила ему самым надежным средством для убеждения старика, — не углубляйтесь в ложные догадки. Даю вам слово дворянина, вы глубоко ошибаетесь. Дама, которую вы увидите, образец добродетели и достойна всяческого уважения.

— Но кто она такая?

— Это… это супруга одного дворянина, которого вы знаете.

— Неужто? Но тогда, сударь, почему вы мне сказали, что принц любил ее?

— Потому что я всегда говорю только правду, господин барон; войдите, и вы сами увидите, были ли ложными мои обещания.

— Берегитесь, я оплакал мое возлюбленное дитя, и вы мне сказали: «Утешьтесь, сударь, милосердие божие велико», обещать утешения в моем горе — это почти все равно как обещать чуда.

— Входите, сударь, — повторил Бюсси все с той же улыбкой, которой старый барон не мог противостоять.

Барон спешился.

Пораженная Гертруда стояла в дверях и растерянно взирала на Одуэна, Бюсси и барона де Меридор, не в силах постичь, каким образом провидению удалось свести их всех вместе.

— Ступайте предупредите госпожу де Монсоро, — сказал граф, — что господин де Бюсси вернулся и сию же минуту желает ее видеть. Но, заклинаю вас, — тихо добавил он, — ни слова о том, кого я привел с собой.

— Госпожу де Монсоро! — ошеломленно пробормотал старик. — Госпожу де Монсоро!

— Проходите, господин барон, — пригласил Бюсси, подталкивая сеньора Огюстена в прихожую.

Старец подкашивающимися ногами начал восхождение по ступенькам лестницы, и тут они услышали, они услышали, говорим мы, необычно взволнованный голос Дианы:

— Господин де Бюсси, Гертруда? Господин де Бюсси, сказали вы? Пусть он войдет.

— Этот голос! — воскликнул барон, резко остановившись посредине лестницы. — Этот голос! О, мой боже, боже мой!

— Поднимайтесь же, господин барон, — сказал Бюсси.

Но барон, дрожа всем телом, остановился, ухватившись за перила, и стал озираться вокруг, и тут перед ним на верхней площадке лестницы, освещенная золотистыми лучами солнца, возникла Диана, сияющая красотой, с улыбкой на устах, хотя она вовсе не ожидала увидеть отца.

Она показалась барону потусторонним видением. Издав жуткий вопль, он застыл на месте с блуждающими глазами, протянув руки вперед, являя собой столь законченный образ ужаса и отчаяния, что Диана, уже собиравшаяся было броситься на шею отцу, также остановилась, изумленная и испуганная.

Барон повел рукой, нащупал плечо Бюсси и оперся о него.

— Диана жива! — бормотал старец. — Диана, моя Диана! А мне сказали — она умерла. О господи!

И сей сильный воин, привыкший к победам в войнах и междоусобицах, которого пощадили и копья и пули, сей старый дуб, как ударом молнии пораженный известием о смерти дочери и все же оставшийся на ногах, сей могучий борец, сумевший противостоять горю, был сломлен, раздавлен, уничтожен радостью. При виде дорогого образа, который плыл и колыхался перед его глазами, словно рассыпаясь на отдельные атомы, барон отступил, колени его подогнулись, и не поддержи его Бюсси, он покатился бы вниз по лестнице.

— Бог мой! Господин де Бюсси! — воскликнула Диана, стремительно сбегая по ступенькам, которые отделяли ее от отца. — Что с батюшкой?

Этот же вопрос, только еще более недоуменный, читался и в глазах молодой женщины, напуганной внезапной бледностью и непонятным поведением барона при встрече с ней, встрече, о которой, как она думала, барона должны были предупредить заранее.

— Господин барон де Меридор почитал вас мертвой, сударыня, и оплакивал вас, как подобает оплакивать такому отцу такую дочь.

— Как? — воскликнула Диана. — И никто его не разуверил?

— Никто.

— Да, да, никто! — отозвался старец, выходя из состояния небытия. — Никто, даже господин де Бюсси.

— Неблагодарный! — произнес Бюсси тоном ласкового упрека.

— О нет, — ответил старик, — нет, вы были правы, — вот она, минута, которая с лихвой оплачивает все мои страдания. О моя Диана! Моя любимая Диана! — продолжал он, одной рукой охватив голову дочери и притягивая ее к своим губам, а другую руку протянув Бюсси.

И вдруг он вскинул голову, словно какое-то горестное воспоминание или новый страх пробились к нему в сердце сквозь броню радости, которая, если так можно выразиться, только что одела это сердце.

— Однако вы говорили, сеньор де Бюсси, что я увижу госпожу де Монсоро. Где же она?

— Увы, батюшка! — прошептала Диана.

Бюсси собрал все свои силы.

— Она перед вами, — сказал он, — и граф де Монсоро ваш зять.

— Что, что? — пролепетал пораженный барон. — Господин де Монсоро — мой зять, и никто меня об этом не известил, ни ты, Диана, ни он сам, никто?

— Я не смела писать вам, батюшка, из страха, как бы письмо не попало в руки принца. К тому же я полагала, что вы все знаете.

— Но зачем, — спросил барон, — к чему все эти непонятные секреты?

— О да, батюшка, подумайте сами, — подхватила Диана, — почему господин де Монсоро оставлял вас в уверенности, что я мертва? Для чего он скрывал от вас, что он мой муж?

Барон, весь трепеща, словно боясь постигнуть до конца эту мрачную тайну, робко вопрошал взором и сверкающие глаза своей дочери, и грустные и проницательные глаза Бюсси.

Тем временем, шаг за шагом продвигаясь вперед, они вошли в гостиную.

— Господин де Монсоро — мой зять, — все еще бормотал ошеломленный барон де Меридор.

— Это не должно вас удивлять, — ответила Диана, а в голосе ее прозвучал ласковый упрек, — разве вы не приказали мне выйти за него замуж, батюшка?

— Да, если он тебя спасет.

— Ну вот, он меня и спас, — глухо проговорила молодая женщина и упала в кресло. — Он меня и спас — если не от беды, то, во всяком случае, от позора.

— Тогда почему он не известил меня, что ты жива, меня, который так горько тебя оплакивал? — повторял старец. — Почему он предоставил мне погибать от отчаяния, когда одно слово, одно-единственное, могло вернуть мне жизнь?

— О, тут есть какой-то коварный умысел, — воскликнула Диана. — Батюшка, отныне вы меня не оставите. Господин де Бюсси, вы не откажетесь нас защитить, не так ли?

— К моему сожалению, сударыня, — сказал молодой человек, склоняясь в поклоне, — у меня нет права проникать в ваши семейные тайны. Я должен был, видя странное поведение вашего супруга, найти вам защитника, которому вы могли бы открыться. Вот он, этот защитник, за ним я ездил в Меридор. Отныне ваш отец с вами, и я удаляюсь.

— Он прав, — печально заметил старец. — Господин де Монсоро боялся прогневать герцога Анжуйского, господин де Бюсси тоже боится навлечь на себя гнев его высочества.

Диана бросила на молодого человека красноречивый взгляд, который означал:

«Вы, кого зовут храбрецом Бюсси, неужели вы боитесь гнева герцога Анжуйского, как может его бояться господин де Монсоро?»

Бюсси понял значение взгляда Дианы и улыбнулся.

— Господин барон, — сказал он, — умоляю извинить меня за странную просьбу, и вас, сударыня, я тоже прошу простить меня, ибо намерения у меня самые благие.

Отец и дочь обменялись взглядами и замерли в ожидании.

— Господин барон, — продолжал Бюсси, — спросите, я вас прошу, у госпожи де Монсоро…

При последних словах, подчеркнутых Бюсси, молодая женщина побледнела; увидев, что он причинил ей боль, Бюсси поправился:

— Спросите у вашей дочери, счастлива ли она в браке, на который дала согласие, выполняя вашу родительскую волю.

Диана заломила руки и зарыдала. Таков был единственный ответ, который она была в состоянии дать Бюсси. Впрочем, никакой другой не был бы яснее этого.

Глаза старого барона наполнились слезами, он начинал понимать, что, быть может, слишком поспешил завязать дружбу с графом де Монсоро и эта дружба сыграла роковую роль в несчастной судьбе его дочери.

— Теперь, — сказал Бюсси, — правда ли, сударь, что вы отдали руку вашей дочери господину де Монсоро добровольно, не будучи к этому вынуждены силой или какой-нибудь хитростью?

— Да, при условии, что он ее спасет.

— И, действительно, он ее спас. Я не считаю нужным спрашивать у вас, сударь, намерены ли вы держать свое слово.

— Держать свое слово — это всеобщий закон и, в особенности, закон для лиц благородного происхождения, и вы, сударь, должны это знать лучше, чем кто-либо. Господин де Монсоро, по вашим собственным словам, спас жизнь моей дочери, стало быть, моя дочь принадлежит господину де Монсоро.

— Ах, — прошептала молодая женщина, — почему я не умерла!

— Сударыня, — обратился к ней Бюсси, — теперь вы понимаете, — у меня были основания сказать, что мне здесь больше нечего делать. Господин барон отдал вашу руку господину де Монсоро, да вы и сами обещали ему стать его женой при условии, что снова увидите вашего отца живым и невредимым.

— Ах, не разрывайте мне сердце, господин де Бюсси, — воскликнула Диана, подходя к молодому человеку, — батюшка не знает, что я боюсь его, батюшка не знает, что я его ненавижу. Батюшка упорно желает видеть в нем моего спасителя, ну а я, руководствуясь не рассудком, а чутьем, утверждаю, что этот человек — мой палач.

— Диана! Диана! — закричал барон. — Он спас тебя!

— Да, — вскричал Бюсси, выйдя из себя и разом преступив границы, в которых до сей минуты его удерживали благоразумие и щепетильность, — да, ну а что, если опасность была не столь велика, как вам кажется, что, если опасность была мнимой, что, если… Ах, да разве я знаю? Поверьте мне, барон, во всем этом есть какая-то тайна, которую мне еще предстоит раскрыть, и я ее раскрою. Но считаю своим долгом вам заявить, если бы мне, мне самому, посчастливилось оказаться на месте господина де Монсоро, то и я спас бы от бесчестия вашу целомудренную и прекрасную дочь, но, клянусь богом, который мне внемлет, я не стал бы требовать оплаты за эту услугу.

— Он ее любит, — сказал барон, который и сам чувствовал всю отвратительность поведения графа де Монсоро, — а любви надо прощать.

— А я? — крикнул Бюсси. — Разве я…

Испуганный этой вспышкой, невольно вырвавшейся из его сердца, Бюсси замолчал, но оборванная фраза была доказана его вспыхнувшим взором.

Диана поняла Бюсси не хуже, чем если бы он высказал словами все, что кипело в его душе, а может быть, его взгляд был красноречивее всяких слов.

— Итак, — сказала она, краснея, — вы меня поняли, не правда ли? Ну что ж, мой друг, мой брат, ведь вы притязали на оба эти имени, и я отдаю их вам. Итак, мой друг, итак, мой брат, можете ли вы мне чем-нибудь помочь?

— Но герцог Анжуйский! Герцог Анжуйский! — лепетал старик, которого все еще слепила молния грозившего ему высочайшего гнева.

— Я не из тех, кто боится гнева принцев, синьор Огюстен, — ответил молодой человек, — и либо я сильно ошибаюсь, либо нам нечего страшиться этого гнева; коли вы того пожелаете, господин барон, то я сделаю вас таким близким другом принца, что это он будет вас защищать от графа де Монсоро, ибо подлинная опасность, поверьте мне, исходит от графа, опасность неизвестная, но несомненная, невидимая, но, быть может, неотвратимая.

— Однако, ежели герцог узнает, что Диана жива, все погибло, — возразил старый барон.

— Ну, коли так, — сказал Бюсси, — я вижу, что бы я ни сказал, все равно вы прежде всего и скорее, чем мне, поверите господину де Монсоро. Не будем больше об этом говорить; вы отказываетесь от моего предложения, господин барон, вы отталкиваете всемогущую руку, которую я готов призвать вам на помощь; бросайтесь же в объятия человека, который так прекрасно оправдал ваше доверие. Я уже сказал: мой долг выполнен, и мне больше нечего здесь делать. Прощайте, сеньор Огюстен, прощайте, сударыня, больше вы меня не увидите, я ухожу. Прощайте!

— Ну а я? — воскликнула Диана, схватив его за руку. — Разве я поколебалась хотя бы на секунду? Разве я изменила свое отношение к нему? Нет. На коленях умоляю вас, господин де Бюсси, не покидайте меня, не покидайте меня!

Бюсси сжал стиснутые в мольбе прекрасные руки, и весь гнев разом слетел с него, как под жаркой улыбкой майского солнца с гребня скалы внезапно слетает снеговая шапка.

— В добрый час, сударыня! — сказал Бюсси. — Я принимаю святую миссию, которую вы на меня возлагаете, и через три дня, ибо мне требуется время, чтобы добраться до принца, — он, по слухам, нынче совершает вместе с королем паломничество к Шартрской богоматери, — не позже чем через три дня мы снова увидимся, или я недостоин носить имя Бюсси.

И, подойдя к Диане, опьяняя ее страстным дыханием и пламенным взглядом, он тихо добавил:

— Мы с вами в союзе против Монсоро, помните же, что это не он вернул вам отца, и не предавайте меня.

И, пожав на прощание руку барона, Бюсси устремился из комнаты.

XXVI

О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ПРОСНУЛСЯ И КАКОЙ ПРИЕМ БЫЛ ОКАЗАН ЕМУ В МОНАСТЫРЕ
Мы оставили нашего друга Шико в ту минуту, когда он восхищенно любовался братом Горанфло, который беспробудно спал, сотрясая воздух громкозвучным храпом. Шико знаком предложил хозяину гостиницы выйти и унести свечу, еще до этого он попросил мэтра Бономе ни в коем случае не проговориться почтенному монаху, что его сотрапезник выходил в десять часов вечера и вернулся только в три часа утра.

Поскольку мэтру Бономе было ясно, что, какие бы отношения ни связывали шута и монаха, расплачивается всегда шут, он питал к шуту великое почтение, а к монаху относился довольно пренебрежительно.

Поэтому он пообещал Шико никому не заикаться насчет событий прошедшей ночи и удалился, как ему и было предложено, оставив обоих друзей в темноте.

Вскоре Шико заметил одну особенность, которая привела его в восторг: брат Горанфло не только храпел, но и говорил. Его бессвязные речи были порождением не терзаемой угрызениями совести, как вы могли бы подумать, а перегруженного пищей желудка.

Если бы слова, выпаливаемые братом Горанфло во сне, присоединить одно к другому, мы получили бы необычайный букет из изысканных цветов духовного красноречия и чертополоха застольной мудрости.

Шико тем временем понял, что в кромешной тьме ему чрезвычайно трудно будет выполнить свою задачу и восстановить статус-кво, так чтобы его собутыльник, проснувшись, ничего не заподозрил. И в самом деле, передвигаясь в темноте, он, Шико, может неосторожно наступить на одну из четырех конечностей Горанфло, раскинутых в неизвестных ему направлениях, и тогда боль вырвет монаха из мертвой спячки.

Чтобы немного осветить комнату, Шико подул на угли в очаге.

При этом звуке Горанфло перестал храпеть и пробормотал:

— Братие! Вот лютый ветер: се дуновение господне, дыхание всевышнего, оно меня вдохновляет.

И тут же снова захрапел.

Шико выждал минуту, пока сон не завладеет монахом, затем осторожно начал его распеленывать.

— Б-р-р-р-р! — зарычал Горанфло. — Какой холод! Виноград не вызреет при таком холоде.

Шико прервал свое занятие на середине и несколько минут выжидал, потом опять принялся за работу.

— Вы знаете мое усердие, братие, — забормотал монах, — я все отдам за святую церковь и за монсеньора герцога де Гиза.

— Каналья! — сказал Шико.

— Таково и мое мнение, — немедленно отозвался Горанфло, — с другой стороны, несомненно…

— Что несомненно? — спросил Шико, приподнимая туловище монаха, чтобы натянуть на него рясу.

— Несомненно, что человек сильнее вина; брат Горанфло боролся с вином, как Иаков с ангелом, и брат Горанфло победил вино.

Шико пожал плечами.

Это несвоевременное движение привело к тому, что Горанфло открыл один глаз и увидел над собой улыбающегося Шико, который в неверном свете углей очага показался ему мертвенно-бледным и зловещим.

— Ах, только не надо призраков, не надо домовых, — запротестовал монах, словно объясняясь с каким-то хорошо знакомым чертом, который нарушил условия подписанного между ними договора.

— Он мертвецки пьян, — заключил Шико, окончательно облачив брата Горанфло в рясу и натягивая ему на голову капюшон.

— В добрый час! — проворчал монах. — Наконец-то пономарь догадался закрыть дверь на хоры, и больше не дует.

— Теперь просыпайся, когда тебе вздумается, — сказал Шико. — Мне все равно.

— Господь внял моей молитве, — бормотал Горанфло, — и мерзопакостный аквилон,[165] который он наслал, чтоб померзли виноградники, превратился в сладчайший зефир.[166]

— Аминь! — сказал Шико.

Придав возможно большую правдоподобность нагромождению пустых бутылок и грязных тарелок на столе, он соорудил себе подушку из салфеток и простыню из скатерти, улегся на пол бок о бок с Горанфло и заснул.

Солнечным лучам, упавшим на глаза монаха, и доносившемуся из кухни хриплому голосу трактирщика, который подгонял своих поварят, удалось пробиться сквозь густые пары, окутывавшие сознание Горанфло.

Монах приподнялся и с помощью обеих рук утвердился на той части тела, которой предусмотрительная природа предназначила быть центром тяжести человека.

Не без труда завершив свои усилия, Горанфло воззрился на красноречивый натюрморт из пустой посуды на столе; Шико, лежавший, изящно изогнув руку, с таким расчетом, чтобы из-под этой руки иметь возможность обозревать комнату, не упускал из виду ни одного движения монаха. Время от времени гасконец притворно храпел — и делал это так естественно, что оказывал честь своему таланту подражателя, о котором мы уже говорили.

— Белый день! — воскликнул монах. — Проклятие! Белый день! Похоже, я всю ночь здесь провалялся.

Затем он собрался с мыслями.

— А как же аббатство! Ой-ой-ой!

И схватился судорожно подпоясываться шнурком — труд, который Шико не счел нужным взять на себя.

— Недаром, — продолжал Горанфло, — у меня был страшный сон: мне снилось, я покойник и завернут в саван, а саван-то весь в пятнах крови.

Горанфло не совсем ошибался.

Ночью, наполовину проснувшись, он принял скатерть, в которую был завернут, за саван, а винные пятна на ней — за кровь.

— К счастью, это был сон, — успокоил он себя, снова озираясь вокруг.

На этот раз глаза монаха остановились на Шико: тот, почувствовав на себе его взгляд, захрапел с удвоенной силой.

— Как он великолепен, этот пьяница, — продолжал Горанфло, завистливо глядя на товарища. — И, наверное, счастлив, — добавил он, — раз спит так крепко. Ах, побыл бы он в моей шкуре!

И монах испустил вздох, который, слившись с храпением Шико, образовал такой мощный звук, что, несомненно, разбудил бы гасконца, если бы гасконец действительно спал.

— А что, если растолкать его и посоветоваться? — подумал вслух Горанфло. — Ведь он мудрый советчик.

Тут Шико утроил свои старания, и его храп, достигавший органного звучания, поднялся до раскатов грома.

— Нет, не надо, — сам себе возразил Горанфло, — он чересчур будет задаваться. Я и без его помощи сумею что-нибудь соврать. Но что бы я ни соврал, — продолжал монах, — мне не миновать монастырской темницы. Дело не в темнице, а в том, что придется посидеть на хлебе и на воде. Ах, хоть бы деньги у меня были, тогда бы я совратил брата тюремщика.

Услышав эти слова, Шико незаметно вытащил из кармана довольно округлый кошелек и сунул его себе под живот.

Эта предосторожность оказалась отнюдь не лишней, ибо Горанфло с сокрушенной миной придвинулся к своему другу, печально бормоча:

— Если бы он проснулся, он не отказал бы мне в одном экю, но его сон для меня священен… и придется мне самому.

Тут брат Горанфло, до сих пор пребывавший в сидячем положении, сменил его на коленопреклоненное и, в свою очередь склонившись над Шико, осторожно запустил руку ему в карман.

Однако Шико, в отличие от своего собутыльника, не счел своевременным обращаться с претензиями к знакомому черту и позволил монаху вдоволь порыться и в том и в другом кармане камзола.

— Странно, — сказал Горанфло, — в карманах пусто. А! Должно быть — в шляпе.

Пока монах разыскивал шляпу, Шико высыпал на ладонь содержимое кошелька и зажал монеты в кулаке, а пустой кошелек, плоский, как бумажный лист, засунул в карман штанов.

— И в шляпе ничего нет, — сказал монах, — это меня удивляет. Мой друг Шико дурак чрезвычайно умный и никогда не выходит из дому без денег. Ах ты, старый галл, — добавил он, растянув в улыбке рот до ушей, — я забыл, что у тебя есть еще и портки.

Его рука скользнула в карман штанов Шико и извлекла оттуда пустой кошелек.

— Иисус! — пробормотал Горанфло. — А ужин… кто заплатит за ужин?

Эта мысль так сильно подействовала на монаха, что он тотчас же вскочил на ноги, хотя и неуверенным, но весьма быстрым шагом направился к двери, молча прошел через кухню, невзирая на попытки хозяина завязать разговор, и выбежал из гостиницы.

Тогда Шико засунул деньги обратно в кошелек, а кошелек — в карман и, облокотившись на уже согретый солнечными лучами подоконник, погрузился в глубокие размышления, начисто позабыв о существовании брата Горанфло.

Тем временем брат сборщик милостыни продолжал свой путь с сумой на плече и с довольно сложным выражением лица; встречным прохожим оно казалось глубокомысленным и благочестивым, а на самом деле было озабоченным, так как Горанфло пытался сочинить одну из тех спасительных выдумок, которые осеняют ум подвыпившего монаха или опоздавшего на перекличку солдата; основа этих измышлений всегда одинакова, но сюжет их весьма прихотлив и зависит от силы воображения лгуна.

Когда брат Горанфло издалека увидел двери монастыря, они показались ему более мрачными, чем обычно, а кучки монахов, беседующих на пороге и взирающих с беспокойством поочередно на все четыре стороны света, явно предвещали недоброе.

Как только братья заметили Горанфло, появившегося на углу улицы Сен-Жак, они пришли в столь сильное возбуждение, что сборщика милостыни обуял дикий страх, который до сего дня ему еще не приходилось испытывать.

«Это они обо мне судачат, — подумал он, — на меня показывают пальцами, меня поджидают; прошлой ночью меня искали; мое отсутствие вызвало переполох; я погиб».

И голова его пошла кругом, в уме промелькнула безумная мысль — бежать, бежать немедля, бежать без оглядки. Однако несколько монахов уже шли навстречу, несомненно, они будут его преследовать. Брат Горанфло не переоценивал свои возможности, он знал, что не создан для бега вперегонки. Его схватят, свяжут и поволокут в монастырь. Нет, уж лучше сразу покориться судьбе.

И, поджав хвост, он направился к своим товарищам, которые, по-видимому, не решались заговорить с ним.

— Увы! — сказал Горанфло. — Они делают вид, что больше меня не знают, я для них камень преткновения.

Наконец один монах осмелился подойти к Горанфло.

— Бедный брат, — сказал он.

Горанфло сокрушенно вздохнул и возвел очи горе.

— Вы знаете, отец приор ожидал вас, — добавил другой монах.

— Ах, боже мой!

— Ах, боже мой, — повторил третий, — он приказал привести вас к нему немедленно, как только вы вернетесь в монастырь.

— Вот чего я боялся, — сказал Горанфло.

И, полумертвый от страха, он вошел в монастырь, двери которого за ним захлопнулись.

— А, это вы, — воскликнул брат привратник, — идите же скорей, скорей, досточтимый отец приор Жозеф Фулон вас требует к себе.

И брат привратник, схватив Горанфло за руку, повел или, вернее, поволочил его за собой в келью приора.

И снова за Горанфло закрылись двери.

Он опустил глаза, страшась встретиться с грозным взором аббата; он чувствовал себя одиноким, всеми покинутым, лицом к лицу со своим духовным руководителем, который, наверное, разгневан его поведением — и справедливо разгневан.

— Ах, наконец-то вы явились, — сказал аббат.

— Ваше преподобие… — пролепетал монах.

— Сколько беспокойства вы нам причинили! — сказал аббат.

— Вы слишком добры, отец мой, — ответил Горанфло, который никак не мог взять в толк, почему с ним говорят в таком снисходительном тоне.

— Вы боялись вернуться после того, что натворили этой ночью, не так ли?

— Признаюсь, я не смел вернуться, — сказал монах, на лбу которого выступил ледяной пот.

— Ах, дорогой брат, дорогой брат! — покачал головой приор. — Как все это молодо-зелено и как неосмотрительно вы себя вели.

— Позвольте мне объяснить вам, отец мой…

— А зачем объяснять? Ваша выходка…

— Мне незачем объяснять? — сказал Горанфло. — Тем лучше, ибо мне трудно было бы это сделать.

— Я вас прекрасно понимаю. Вы на миг поддались экзальтации, восторгу; экзальтация — святая добродетель, восторг — священное чувство, но чрезмерные добродетели граничат с пороками, а самые благородные чувства, если над ними теряют власть, достойны порицания.

— Прошу прощения, отец мой, — сказал Горанфло, — но если вы все понимаете, то я ничего не понимаю. О какой выходке вы говорите?

— О вашей выходке прошлой ночью.

— Вне монастыря? — робко осведомился монах.

— Нет, в монастыре.

— Я совершил какую-то выходку?

— Да, вы.

Горанфло почесал кончик носа. Он начал понимать, что они толкуют о разных вещах.

— Я столь же добрый католик, что и вы, и, однако же, ваша смелость меня напугала.

— Моя смелость, — сказал Горанфло, — значит, я был смел?

— Более чем смел, сын мой, вы были дерзки.

— Увы! Подобает прощать вспышки темперамента, еще недостаточно укрощенного постами и бдениями; я исправлюсь, отец мой.

— Да, но в ожидании я не могу не опасаться за последствия этой вспышки для вас, да и для всех нас тоже. Если бы все осталось только между нашей братией, тогда совсем другое дело.

— Как! — сказал Горанфло. — Об этом знают в городе?

— Нет сомнения. Вы помните, что там присутствовало более ста человек мирян, которые не упустили ни слова из вашей речи?

— Из моей речи? — повторил Горанфло, все более и более удивленный.

— Я признаю, что речь была прекрасной. Понимаю, что овации должны были вас опьянить, а всеобщее одобрение могло заставить вас возгордиться; но дойти до того, что предложить пройти процессией по улицам Парижа, вызываться надеть кирасу и с каской на голове и протазаном на плече обратиться с призывом к добрым католикам, согласитесь сами — это уже слишком.

В выпученных на приора глазах Горанфло сменялись все степени и оттенки удивления.

— Однако, — продолжал аббат, — есть возможность все уладить. Священный пыл, который кипит в вашем благородном сердце, вреден вам в Париже, где столько злых глаз следит за вами. Я хочу, чтобы вы его поостудили.

— Где, отец мой? — спросил Горанфло, убежденный, что ему не избежать тюрьмы.

— В провинции.

— Изгнание! — воскликнул Горанфло.

— Оставаясь здесь, вы рискуете подвергнуться гораздо более суровому наказанию, дражайший брат.

— А что мне грозит?

— Судебный процесс, который, по всей вероятности, может закончиться приговором к пожизненному тюремному заключению или даже к смертной казни.

Горанфло страшно побледнел. Он никак не мог взять в толк, почему ему может грозить пожизненное тюремное заключение и даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.

— В то время как ежели вы согласитесь на временное изгнание, возлюбленный брат, вы не только избегнете опасности, но еще и водрузите знамя веры в провинции. Все, что вы делали и говорили прошлой ночью, весьма опасно и даже немыслимо здесь, на глазах у короля и его проклятых миньонов, но в провинции это вполне допустимо. Отправляйтесь же поскорей, брат Горанфло, быть может, и сейчас уже слишком поздно и лучники короля уже получили приказ арестовать вас.

— Как! Преподобный отец, что я слышу? — лепеталмонах, испуганно вращая глазами, ибо по мере того, как приор, чья снисходительность поначалу внушала ему самые радужные надежды, продолжал говорить, брат сборщик милостыни все больше поражался чудовищным размерам, до которых раздувалось его прегрешение, по правде говоря весьма простительное. — Вы сказали — лучники, а какое мне дело до лучников?

— Ну, если вам нет до них дела, то, может быть, у них найдется дело к вам.

— Но, значит, меня выдали? — спросил брат Горанфло.

— Я мог бы держать пари, что это так. Уезжайте же, уезжайте.

— Уехать, преподобный отец, — сказал растерявшийся Горанфло, — но на что я буду жить, если уеду?

— О, нет ничего легче. Вы брат сборщик милостыни для монастыря: вот этим вы и будете существовать. До нынешнего дня собранными пожертвованиями вы питали других; отныне сами будете ими питаться. И затем, вам нечего беспокоиться. Боже мой! Мысли, которые вы здесь высказывали, приобретут вам в провинции столько приверженцев, что, ручаюсь, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Однако ступайте, ступайте с богом и в особенности не вздумайте возвращаться, пока не получите от нас приглашения.

И приор, ласково обняв монаха, легонько, но настойчиво подтолкнул его к двери кельи.

А там уже все братство стояло в ожидании выхода брата Горанфло.

Как только он появился, монахи толпой бросились к нему, каждый пытался прикоснуться к его руке, шее, одежде. Усердие некоторых достигало того, что они целовали полы его рясы.

— Прощайте, — говорил один, прижимая брата Горанфло к сердцу, — прощайте, вы святой человек, не забывайте меня в своих молитвах.

— Ба! — шептал себе под нос Горанфло. — Это я-то святой человек? Занятно.

— Прощайте, бесстрашный поборник веры, — твердил другой, пожимая ему руку. — Прощайте! Готфрид Бульонский[167] — карлик рядом с вами.

— Прощайте, мученик, — напутствовал третий, целуя концы шнурка его рясы, — мы все еще живем во тьме, но свет вскоре воссияет.

И, таким образом, Горанфло, передаваемый из рук в руки, шествовал от поцелуя к поцелую, от похвалы к похвале, пока не оказался у входных дверей монастыря, и как только переступил порог, эти двери захлопнулись за ним.

Горанфло посмотрел на двери с выражением, не поддающимся описанию. Из Парижа он вышел пятясь, словно уходя от ангела, грозящего ему концом своего пламенного меча.

Вот что он сказал, подойдя к городской заставе:

— Пусть дьявол меня заберет! Они там все с ума посходили, а если не посходили, то, будь милостив ко мне, боже, стало быть, это я, грешный, рехнулся.

XXVII

О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО УБЕДИЛСЯ, ЧТО ОН СОМНАМБУЛА, И КАК ГОРЬКО ОН ОПЛАКИВАЛ СВОЮ НЕМОЩЬ
Вплоть до рокового дня, к которому мы пришли в своем повествовании, того дня, когда на бедного монаха свалилась неожиданная беда, брат Горанфло вел жизнь созерцательную, то есть он выходил из монастыря рано поутру, если хотел подышать свежим воздухом, и попозже, если желал погреться на солнышке; уповая на бога и на монастырскую кухню, он заботился лишь о том, чтобы обеспечить себе добавочно и в общем-то не так уж часто сугубо мирские трапезы в «Роге изобилия». Число и обилие этих трапез зависели от настроения верующих, ибо оплачивались они только звонкой монетой, собранной братом Горанфло в виде милостыни. И брат Горанфло, проходя по улице Сен-Жак, не упускал случая сделать остановку в «Роге изобилия» вместе со своим уловом, после чего доставлял в монастырь все собранные им в течение дня доброхотные даяния за вычетом монет, оставшихся в кабачке. А еще у него был Шико, его друг, который любил хорошо поесть в веселой компании. Но на Шико нельзя было полагаться. Порой они встречались три или четыре дня подряд, потом Шико внезапно исчезал и не показывался две недели, месяц, шесть недель. То он сидел с королем во дворце, то сопровождал короля в очередное паломничество, то разъезжал по каким-то своим делам или просто из прихоти. Горанфло принадлежал к числу тех монахов, для которых, как и для иных детей полка, мир начинался со старшего в доме, сиречь с монастырского полковника, и заканчивался пустым котелком. Итак, сие дитя монастыря, сей солдат церкви, если только нам позволят применить к духовному лицу образное выражение, которым мы только что охарактеризовали защитников родины, никогда и в мыслях не держал, что в один прекрасный день ему придется пуститься в путь навстречу неизвестности.

Если бы еще у него были деньги! Но приор ответил на его вопрос по-апостольски просто и ясно, как это сказано у святого Луки: «Ищите и обрящете».

Подумав, в каких далеких краях ему придется искать, Горанфло почувствовал усталость во всем теле.

Однако на первых порах самое главное было уйти от опасности, которая над ним нависла, опасности неизвестной, но близкой, по крайней мере такое заключение можно было сделать из слов приора.

Незадачливый монах был не из тех, кто может изменить свою внешность и с помощью какой-нибудь метаморфозы ловко ускользнуть от преследователей, поэтому он решил сначала выйти в открытое поле и, укрепившись в этом решении, довольно бодрым шагом прошел через Бурдельские ворота, а затем в страхе, как бы лучники, приятную встречу с которыми посулил ему аббат монастыря Святой Женевьевы, и в самом деле не проявили бы излишнего рвения, украдкой, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, пробрался мимо караульни ночной стражи и поста швейцарцев.

Но когда он оказался на вольном воздухе, в открытом поле, в пятистах шагах от городской заставы, когда увидел на склонах рва, имеющих форму кресла, первую весеннюю травку, пробившуюся сквозь землю, увидел впереди над горизонтом веселое весеннее солнце, слева и справа — пустые поля, а сзади шумный город, он уселся на дорожном откосе, подпер свой двойной подбородок широкой толстой ладонью, почесал указательным пальцем квадратный кончик носа, напоминающего нос дога, и погрузился в размышления, прерываемые жалобными вздохами.

Брату Горанфло недоставало только кифары для полного сходства с одним из тех евреев, которые, повесив свои арфы на иву, во времена разрушения Иерусалима, оставили будущему человечеству знаменитый псалом «Super flumina Babylonis»[168] и послужили сюжетом для бесчисленного множества печальных картин.

Горанфло вздыхал так выразительно еще и потому, что приближался девятый час — час обеденной трапезы, ибо монахи, отстав от цивилизации, как это и подобает людям, уединившимся от мирской суеты, в году божьей милостью 1578-м все еще придерживались обычаев доброго короля Карла V, который обедал в восемь часов утра, сразу после мессы.

Перечислить противоречивые мысли, вихрем проносившиеся в мозгу брата Горанфло, вынужденного поститься, было бы не менее трудно, чем счесть песчинки, поднятые ветром на морском берегу за бурный день.

Но первой его мыслью, от которой, мы должны это сказать, он с большим трудом отделался, было: вернуться в Париж, пойти прямо в монастырь, объявить аббату, что он решительно предпочитает темницу изгнанию и даже согласен, если потребуется, вытерпеть и удары бичом, двойным бичом, и in-pace,[169] лишь бы ему клятвенно обещали побеспокоиться об его трапезах, число коих он даже согласился бы сократить до пяти в день.

Эта мысль оказалась весьма навязчивой, она бороздила мозг бедного монаха добрую четверть часа и наконец сменилась другой, несколько более разумной: двинуться прямехонько в «Рог изобилия», разбудить Шико, а если он уже проснулся и ушел, то вызвать его туда, рассказать, в каком горестном положении оказался он, брат Горанфло, из-за того, что имел слабость уступить его вакхическим призывам, рассказать и получить таким путем от своего друга пенсию на пропитание.

Этот план занял Горанфло еще на четверть часа, ибо монах отличался здравомыслием, а идея сама по себе была не лишена достоинств.

Затем появилась и третья, довольно смелая мысль обойти вокруг стен столицы, войти в нее через Сен-Жерменские ворота или Нельскую башню и тайно продолжать сбор милостыни в Париже. Он знал теплые местечки, плодородные закоулки, маленькие улочки, где знакомые кумушки откармливают вкусную птицу и всегда готовы бросить в суму сборщика милостыни какого-нибудь каплуна, скончавшегося от ожирения. В благодарном зеркале своих воспоминаний Горанфло видел некий дом с крылечком, в котором изготовлялись всевозможные сушения и варения, изготовлялись главным образом для того, — во всяком случае, брат Горанфло любил так думать, — чтобы в суму брата сборщика милостыни в обмен на его отеческое благословение можно было бросить банку желе из сушеной айвы, или дюжину засахаренных орехов, или коробку сушеных яблок, один запах которых даже умирающего заставил бы подумать о выпивке. Ибо, надо признаться, помыслы брата Горанфло по большей части были обращены к наслаждениям накрытого стола и к радостям покоя, и он не раз с некоторой тревогой подумывал о двух адвокатах дьявола, по имени Леность и Чревоугодие, кои в день Страшного суда выступят против него. Но мы должны сказать, что в ожидании сего часа достойный монах неуклонно следовал, хотя и не без угрызений совести, но все же следовал, по усыпанному цветами склону, ведущему к бездне, в глубине которой неумолчно воют, подобно Сцилле и Харибде,[170] два выше нареченных смертных греха.

Именно поэтому последний план особенно улыбался Горанфло. Ему казалось, что он создан для такого существования. Однако выполнить этот план и вести прежний образ жизни можно было, только оставшись в Париже, а в Париже Горанфло на каждом шагу мог встретить лучников, сержантов, монастырские власти — словом, паству, весьма нежелательную для беглого монаха.

И, кроме того, перед ним вырисовывалось еще одно препятствие: казначей монастыря Святой Женевьевы был слишком рачительный хозяин, чтобы оставить Париж без сборщика милостыни, стало быть, Горанфло подвергался опасности столкнуться лицом к лицу со своим собратом, обладающим тем неоспоримым преимуществом, что находится при исполнении своих законных обязанностей.

Представив себе эту встречу, брат Горанфло внутренне содрогнулся, и было от чего.

Он уже устал от своих монологов и своих страхов, когда вдруг заметил, что вдали, у Бурдельских ворот, показался всадник; вскоре под сводами арки раздался гулкий галоп его коня.

Возле дома, стоявшего примерно в ста шагах от того места, где сидел Горанфло, всадник спешился и постучался. Ему открыли, и он исчез во дворе вместе с лошадью.

Горанфло отметил это обстоятельство, потому что позавидовал счастливому всаднику, у которого есть лошадь и который, следовательно, может ее продать.

Но спустя короткое время всадник, — Горанфло узнал его по плащу, — всадник, говорим мы, вышел из дома, направился к находившейся на некотором удалении куще деревьев, перед которой громоздилась большая куча камней, и спрятался между деревьями и этим своеобразным бастионом.

— Несомненно, он кого-то подстерегает в засаде, — прошептал Горанфло. — Если бы я доверял лучникам, я бы их предупредил; будь я похрабрее, я бы сам ему помешал.

В этот миг человек в засаде, не спускавший глаз с городских ворот, бросил два быстрых взгляда по сторонам и заметил Горанфло, который все еще сидел, опираясь подбородком на руку. Присутствие постороннего, видимо, мешало незнакомцу. Он встал и с притворно равнодушным видом начал прогуливаться за камнями.

— Вот знакомая походка, — сказал Горанфло, — да и вроде бы фигура тоже. Похоже, я его знаю… но нет, это невозможно.

Вдруг неизвестный, в эту минуту повернувшийся к Горанфло спиной, опустился на землю, да с такой быстротой, словно ноги у него подкосились. Вероятно, он услышал стук лошадиных подков, донесшийся со стороны городских ворот.

И в самом деле, три всадника, — двое из них казались лакеями, — на трех добрых мулах, к седлам которых были приторочены три больших чемодана, не спеша выехали из Парижа через Бурдельские ворота. Как только человек у камней их увидел, он, елико возможно, скорчился, почти ползком добрался до рощицы, выбрал самое толстое дерево и спрятался за ним в позе охотника, высматривающего дичь.

Кавалькада проехала, не заметив человека в засаде или, во всяком случае, не обратив на него внимания, а он, напротив, жадно впился глазами во всадников.

«Это я помешал свершиться преступлению, — сказал себе Горанфло, — мое присутствие на этой дороге в эту минуту было проявлением воли божьей; как я бы хотел, чтобы господь снова проявил свою волю и помог мне позавтракать».

Пропустив всадников мимо себя, наблюдатель вернулся в дом.

— Прекрасно! — сказал Горанфло. — Вот встреча, которая принесет мне желанную удачу, если только я не ошибаюсь. Человек, кого-то выслеживающий, не любит, когда его обнаруживают. Значит, я располагаю чьей-то тайной, и пусть хоть шесть денье, но я за нее выручу.

И Горанфло, не мешкая, направил свои стопы к дому. Но чем ближе он подходил к его воротам, тем явственнее представлялись ему воинственная осанка всадника, длинная рапира, бившая своего владельца по икрам, и угрожающий взгляд, которым тот следил за кавалькадой. И монах сказал себе:

«Нет, решительно я ошибся, такой мужчина не позволит себя запугать».

Пока Горанфло шел к воротам, он окончательно убедился в бесцельности своего плана и чесал себе уже не нос, а ухо.

Вдруг его лицо озарилось.

— Идея! — сказал он.

Появление идеи в сонном мозгу монаха было столь редким событием, что Горанфло сам этому удивился. Однако уже и в те времена было известно изречение: необходимость — мать изобретательности.

— Идея! — твердил он. — И идея довольно хитрая. Я скажу ему: «Сударь, у всякого человека есть свои прожекты, свои желания, свои надежды, я помолюсь за исполнение ваших замыслов, пожертвуйте мне сколько-нибудь». Если он задумал какую-то пакость, в чем я нимало не сомневаюсь, он вдвойне заинтересован в том, чтобы за него молились, и поэтому охотно подаст мне милостыню. А потом я предоставлю этот казус на рассмотрение первому доктору богословия, который мне встретится. Я спрошу его — можно ли молиться об исполнении замыслов, кои вам неизвестны, особенно если предполагаешь, что они греховны. Как скажет ученый муж, так я и сделаю, и тогда отвечать буду уже не я, а он. А если я не встречу доктора богословия? Пустяки, раз у нас есть сомнение — мы воздержимся от молитв. А пока суть да дело, я позавтракаю за счет этого доброго человека с дурными намерениями.

Приняв такое решение, Горанфло прижался к стене и стал ждать.

Спустя пять минут ворота распахнулись, и из них появились лошадь и человек. Человек сидел верхом на лошади.

Горанфло подошел.

— Сударь, — начал он, обращаясь к всаднику, — если пять «Раtеr»[171] и пять «Аvе»[172] во исполнение ваших замыслов покажутся вам не лишними…

Всадник повернул голову к монаху.



— Горанфло! — воскликнул он.

— Господин Шико! — выдохнул пораженный монах.

— Куда, к дьяволу, бредешь ты, куманек? — спросил Шико.

— Сам не знаю, а вы?

— Ну со мной совсем другое дело, я-то знаю, — сказал Шико. — Я еду прямо вперед.

— И далеко?

— Пока не остановлюсь. Но ты, кум, почему ты не можешь мне сказать, что ты здесь делаешь? Я подозреваю кое-что.

— А что именно?

— Ты шпионишь за мной.

— Господи Иисусе! Мне за вами шпионить, да боже упаси! Я вас увидел, вот и все.

— Когда увидел?

— Когда вы выслеживали мулов.

— Ты дурак.

— Как хотите, но вон из-за тех камней вы внимательно за ними…

— Слушай, Горанфло, я строю себе загородный дом. Этот щебень я купил и хотел удостовериться, хорошего ли он качества.

— Тогда дело другое, — сказал монах, который не поверил ни единому слову Шико. — Стало быть, я ошибся.

— И все же, ты сам, что ты делаешь здесь, за городской заставой?

— Ах, господин Шико, я изгнан, — с сокрушенным вздохом ответил монах.

— Что такое? — удивился Шико.

— Изгнан, говорю вам.

И Горанфло, задрапировавшись в рясу, вытянулся во весь свой невеликий рост и принялся кивать головой вверх и вниз, взгляд его приобрел требовательное выражение, как у человека, которому постигшее его огромное бедствие дает право рассчитывать на сострадание себе подобных.

— Братия отторгли меня от груди своей, — продолжал он, — я отлучен от церкви, предан анафеме.

— Вот как? И за какую вину?

— Послушайте, господин Шико, — произнес монах, кладя руку на сердце, — можете верить мне или не верить, но, слово Горанфло, я и сам этого не знаю.

— Может быть, вас приметили прошлой ночью, куманек, когда вы шлялись по кабакам?

— Неуместная шутка, — строго сказал Горанфло, — вы прекрасно знаете, чем я занимался, начиная с давешнего вечера.

— То есть, — уточнил Шико, — чем вы занимались с восьми часов вечера до десяти. Что вы делали с десяти вечера до трех часов утра, мне неизвестно.

— Как это понять — с десяти вечера до трех утра?

— Да так — в десять часов вы ушли.

— Я? — сказал Горанфло, удивленно выпучив на гасконца глаза.

— Конечно, я даже спросил вас, куда вы идете.

— Куда я иду; вы у меня спросили, куда я иду?

— Да!

— И что я вам ответил?

— Вы ответили, что идете произносить речь.

— Однако в этом есть доля правды, — пробормотал потрясенный Горанфло.

— Проклятие! Какая там доля, вы даже воспроизвели передо мной добрый кусок вашей речи, она была не из коротких.

— Моя речь состояла из трех частей, такую композицию Аристотель считает наилучшей.

— И в вашей речи были возмутительные выпады против короля Генриха Третьего.

— Да неужели?! — сказал монах.

— Просто возмутительные, и я не удивлюсь, если узнаю, что вас преследуют как подстрекателя к беспорядкам.

— Господин Шико, вы открываете мне глаза. А что, когда я говорил с вами, у меня был вид человека проснувшегося?

— Должен признаться, куманек, вы показались мне очень странным. Особенно взгляд у вас был такой неподвижный, что я даже испугался. Можно было подумать, что вы все еще не пробудились и говорите во сне.

— И все же, — сказал Горанфло, — какой бы дьявол в это дело ни влез, я уверен, что проснулся нынче утром в «Роге изобилия».

— Ну и что в этом удивительного?

— Как что удивительного? Ведь, по вашим сливам, в десять часов я ушел из «Рога изобилия».

— Да, но вы туда вернулись в три часа утра, и в качестве доказательства могу сказать, что вы оставили дверь открытой и я замерз.

— И я тоже, — сказал Горанфло. — Это я припоминаю.

— Вот видите! — подхватил Шико.

— Если только вы говорите правду…

— Как — если я говорю правду? Будьте уверены, куманек, мои слова — чистейшая правда. Спросите-ка у мэтра Бономе.

— У мэтра Бономе?

— Конечно, ведь это он открыл вам дверь. Должен вам заметить, что, вернувшись, вы просто раздувались от спеси, и я вам сказал: «Стыдитесь, куманек, спесь не приличествует человеку, особенно если этот человек — монах».

— И почему я так возгордился?

— Потому что ваша речь имела успех, потому что вас поздравляли и хвалили герцог де Гиз, кардинал и герцог Майеннский… Да продлит господь его дни, — добавил Шико, приподнимая шляпу.

— Теперь мне все понятно, — сказал Горанфло.

— Вот и отлично. Значит, вы признаете, что были на этом собрании? Черт побери, как это вы его называли? Постойте! Собрание святого Союза. Вот так.

Горанфло уронил голову на грудь и застонал.

— Я сомнамбула, — сказал он, — я давно уже это подозревал.

— Сомнамбула? — переспросил Шико. — А что это значит — сомнамбула?

— Это значит, господин Шико, — в моем теле дух господствует над плотью в такой степени, что, когда плоть спит, дух бодрствует и повелевает ею, а плоть, раз уж она спит, вынуждена повиноваться.

— Э, куманек, — сказал Шико, — все это сильно смахивает на колдовство. Если вы одержимы нечистой силой, признайтесь мне откровенно. Как это можно, чтобы человек во сне ходил, размахивал руками, говорил речи, поносящие короля, — и все это не просыпаясь! Клянусь святым чревом! По-моему, это противоестественно. Прочь, Вельзевул! Vade retro, Satanas!

И Шико отъехал в сторону.

— Значит, — сказал Горанфло, — и вы, и вы тоже меня покидаете, господин Шико. Tu quoque, Brute! Ай-яй-яй! Я никогда не думал, что вы на это способны.

И убитый горем монах попытался выжать из своей груди рыдание.

Столь великое отчаяние, которое казалось еще более безмерным оттого, что оно заключалось в этом пузатом теле, вызвало у Шико жалость.

— Ну-ка, — сказал он, — повтори, что ты мне говорил?

— Когда?

— Только что.

— Увы! Я ничего не помню, я с ума схожу, голова у меня битком набита, а желудок пуст. Наставьте меня на путь истинный, господин Шико!

— Ты мне говорил что-то о странствиях?

— Да, говорил, я сказал, что достопочтенный отец приор отправил меня постранствовать.

— В каком направлении? — осведомился Шико.

— В любом, куда я захочу, — ответил монах.

— И ты идешь?..

— Куда глаза глядят. — Горанфло воздел руки к небу. — Уповая на милость божью! Господин Шико, не оставьте меня в беде, ссудите меня парой экю на дорогу.

— Я сделаю лучше, — сказал Шико.

— Ну-ка, ну-ка, что вы сделаете?

— Как я вам сказал, я тоже путешествую.

— Правда, вы мне это говорили.

— Ну и вот, я беру вас с собой.

Горанфло недоверчиво посмотрел на Шико, это был взгляд человека, не смеющего верить в свалившееся на него счастье.

— Но при условии, что вы будете вести себя разумно, тогда я вам позволю оставаться закоренелым греховодником. Принимаете мое предложение?

— Принимаю ли я! Принимаю ли я!.. А хватит ли у нас денег на путешествие?

— Глядите сюда, — сказал Шико, вытаскивая длинный кошелек с приятно округлившимися боками.

Горанфло подпрыгнул от радости.

— Сколько? — спросил он.

— Сто пятьдесят пистолей.

— И куда мы направляемся?

— Это ты увидишь, кум.

— Когда мы позавтракаем?

— Сейчас же.

— Но на чем я поеду? — с беспокойством спросил Горанфло.

— Только не на моей лошади, клянусь телом Христовым. Ты ее раздавишь.

— А тогда, — растерянно сказал Горанфло, — что же мы будем делать?

— Нет ничего проще. Ты пузат, как Силен, и такой же пьяница.[173] Ну и, чтобы сходство было полным, я куплю тебе осла.

— Вы мой король, господин Шико; вы мое солнышко! Только выберите осла покрепче. Вы мой бог. Ну а теперь, где мы позавтракаем?

— Здесь, смерть Христова, прямо здесь. Взгляни, что там за надпись над этой дверью, и прочти, если умеешь читать.

И в самом деле, дом, находившийся перед ними, представлял собой нечто вроде постоялого двора. Горанфло посмотрел в ту сторону, куда был направлен указующий перст Шико, и прочел:

— «Здесь: ветчина, яйца, паштет из угрей и белое вино».

Трудно описать, как преобразилось лицо Горанфло при виде этой вывески: оно разом ожило, глаза расширились, губы растянулись, обнажив двойной ряд белых и жадных зубов. В знак благодарности монах весело воздел руки к небу и, раскачиваясь всем своим грузным телом в некоем подобии ритма, затянул следующую песенку, которую можно извинить только восторженным состоянием певца:

Когда осла ты расседлал,
Когда бутылку в руки взял,
Осел на луг несется,
Вино в стаканы льется.
Но в городе и на селе
Счастливей нет монаха,
Когда монах навеселе,
Пьет и пьет без страха.
Он пьет за деньги и за так,
И дом родной ему кабак.
— Отлично сказано! — воскликнул Шико. — Ну а теперь, возлюбленный брат мой, не теряя ни минуты, пожалуйте за стол, а я тем временем пущусь на поиски осла.

XXVIII

О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ПУТЕШЕСТВОВАЛ НА ОСЛЕ ПО ИМЕНИ ПАНУРГ И КАК ВО ВРЕМЯ ЭТОГО ПУТЕШЕСТВИЯ ОН ПОСТИГ МНОГОЕ ТАКОЕ, ЧЕГО РАНЬШЕ НЕ ВЕДАЛ
Прежде чем покинуть гостеприимный кров «Рога изобилия», Шико плотно позавтракал, и только поэтому он на сей раз с таким безразличием отнесся к своему собственному желудку, о котором наш гасконец, какой бы он ни был дурак или каким бы дураком он ни притворялся, всегда проявлял не меньшую заботу, чем любой монах.

К тому же недаром говорится — великие страсти подкрепляют наши силы, а Шико обуревала поистине великая страсть.

Он привел брата Горанфло в маленький домик и усадил за стол, на котором перед монахом тут же воздвигли некое подобие башни из ветчины, яиц и бутылок с вином. Достойный брат с присущими ему рвением и обстоятельностью взялся за разрушение этой крепости.

Тем временем Шико отправился по соседним дворам на поиски осла для своего спутника. Он нашел это миролюбивое создание, предмет вожделений Горанфло, дремлющим между быком и лошадью в конюшне у одной крестьянской семьи в Со. Облюбованный Шико ослик был четырехлетком серо-бурого цвета, его довольно упитанное тело покоилось на четырех ногах, имеющих форму веретен. В те времена такой осел стоил двадцать ливров, щедрый Шико дал двадцать два и увел животное, провожаемый благословениями хозяев.

Он вернулся с победой и даже втащил живой трофей в комнату, где пировал Горанфло, уже ополовинивший паштет из угрей и опорожнивший три бутылки вина. Монах, восхищенный видом своего будущего скакуна и размягченный к тому же винными парами, предрасполагающими к нежным чувствам, расцеловал животное в обе щеки и торжественно всунул ему в рот длинную корку хлеба — лакомство, заставившее ослика зареветь от удовольствия.

— Ого! — сказал Горанфло. — У этой твари божьей чудесный голосок. Мы как-нибудь споем дуэтом. Спасибо, дружок Шико, спасибо.

И немедленно нарек осла Панургом.

Бросив взгляд на стол, Шико убедился, что с его стороны не будет тиранством, если он предложит монаху оторваться от трапезы.

И он провозгласил решительным голосом, которому Горанфло не мог противостоять:

— Поехали, куманек, в дорогу, в дорогу! В Мелоне нас ждет полдник.

Хотя Шико говорил повелительным тоном, но он сумел сдобрить свой строгий приказ щепоткой надежды, поэтому Горанфло повторил без всяких возражений:

— В Мелон! В Мелон!

И тотчас же встал из-за стола и с помощью стула вскарабкался на своего осла, у которого вместо седла была простая кожаная подушка с двумя ременными петлями, заменявшими стремена. В эти петли монах просунул свои сандалии, затем взял в правую руку поводья, левой — гордо подбоченился и выехал из ворот постоялого двора, величественный, как господь бог, сходство с которым Шико не без оснований в нем улавливал.

Что касается Шико, то он вскочил на своего коня с самоуверенностью опытного наездника, и оба всадника, не медля ни минуты, рысью поскакали по дороге в Мелон.

Они одним махом проделали четыре лье и остановились передохнуть. Монах тут же растянулся на земле под жаркими солнечными лучами и заснул. Шико же занялся подсчетом времени, которое уйдет на дорогу, и определил, что если они будут делать по десять лье за день, то расстояние в сто двадцать лье они покроют за двенадцать дней.

Панург кончиками губ ощипывал кустик чертополоха.

Десять лье — вот и все, что разумно можно было потребовать от соединенных усилий осла и монаха.

Шико покачал головой.

— Это невозможно, — пробормотал он, глядя на Горанфло, который безмятежно спал на придорожном откосе, как на мягчайшем пуховике, — нет, это невозможно; если этот долгополый хочет ехать со мной, он должен делать не менее пятнадцати лье в день.

Как видите, с некоторого времени на брата Горанфло начали сыпаться всяческие напасти.

Шико толкнул монаха локтем, чтобы разбудить и, когда тот пробудится, сообщить свое решение.

Горанфло открыл глаза.

— Что, мы уже в Мелоне? — спросил он. — Я проголодался.

— Нет, куманек, — сказал Шико, — нет еще, и вот поэтому-то я вас и разбудил. Нам необходимо поскорее туда добраться. Мы двигаемся слишком медленно, клянусь святым чревом, мы двигаемся слишком медленно!

— Ну а почему, собственно, скорость нашего передвижения так огорчает вас, любезный господин Шико? Дорога жизни нашей идет в гору, ибо она заканчивается на небе, подниматься по ней нелегко. К тому же что нас гонит? Чем дольше мы будем в пути, тем больше времени проведем вместе. Разве я странствую не ради распространения веры Христовой, а вы, разве вы путешествуете не для собственного удовольствия? Ну вот, чем медленнее мы поедем, тем надежнее будет внедряться в сердца святая вера, чем медленнее мы поедем, тем больше развлечений достанется на вашу долю. К примеру, я посоветовал бы подзадержаться в Мелоне на недельку; уверяют, что там готовят превосходные паштеты из угрей, а мне хотелось бы сделать беспристрастное и аргументированное сравнение мелонского паштета с паштетами других французских провинций. Что вы на это скажете, господин Шико?

— Скажу, — ответил гасконец, — что я совсем другого мнения: по-моему, нам надо двигаться как можно быстрее и, чтобы наверстать упущенное время, не полдничать в Мелоне, а прямо поужинать в Монтеро.

Горанфло недоуменно уставился на своего товарища по путешествию.

— Поехали, поехали! В дорогу! — настаивал Шико. Монах, который лежал, вытянувшись во всю длину, положив руки под голову, ограничился тем, что приподнялся и, утвердившись в своем седалище, жалобно застонал. — Тогда, куманек, — продолжал Шико, — коли вы хотите остаться и путешествовать на свой собственный лад, дело ваше, хозяйское.

— Нет, нет, — поспешно сказал Горанфло, напуганный призраком одиночества, от которого он только что чудом ускользнул, — я поеду с вами, господин Шико, я вас люблю и никогда не оставлю.

— Раз так, в седло, куманек, в седло!

Горанфло подвел своего осла к межевому столбику и утвердился на его спине, но на этот раз сел не верхом, а боком — на женский манер. Он заявил, что в такой позиции ему будет удобнее вести беседу. На самом же деле монах, предвидя, что его ослу придется бежать с удвоенной скоростью, разумно решил иметь под рукой две дополнительные точки опоры: гриву и хвост.

Шико поскакал крупной рысью; осел с ревом последовал за ним.

Первые минуты скачки были ужасны для Горанфло; к счастью, та часть тела, которая служила ему основной опорой, имела столь обширную площадь, что монаху легче было сохранять равновесие, чем любому другому наезднику.

Время от времени Шико привставал на стременах в смотрел вперед; не обнаружив на горизонте того, что ему было нужно, он давал шпоры коню.

Сначала Горанфло думал только о том, как бы не слететь на землю, и поэтому оставлял без внимания эти свидетельства нетерпения, показывавшие, что Шико кого-то разыскивает. Но когда он мало-помалу освоился и «выработал дыхание», как говорят пловцы, странное поведение гасконца бросилось ему в глаза.

— Эй, любезный господин Шико, — спросил он гасконца, — кого вы ищете?

— Никого, — ответил Шико. — Я просто гляжу, куда мы едем.

— Но ведь мы едем в Мелон, как мне кажется. Вы мне сами это сказали, вы мне даже обещали…

— Нет, мы не едем, куманек, мы не едем, мы стоим на месте, — отозвался Шико, пришпоривая коня.

— Как это мы не едем! — возмутился монах. — Да мы не сходим с рыси.

— В галоп! В галоп! — приказал гасконец, переводя своего коня в галоп.

Панург, увлеченный примером, также помчался галопом, но с плохо скрытой злостью, не предвещавшей его всаднику ничего доброго.

У Горанфло перехватило дыхание.

— Скажите, скажите, пожалуйста, господин Шико! — закричал он, как только снова обрел дар речи. — Вы зовете это путешествием для развлечения, но я совсем не развлекаюсь, лично я.

— Вперед! Вперед! — ответил Шико.

— Но у осла такие жесткие бока.

— Хорошие наездники галопируют только стоя на стременах.

— Да, но я, я не выдаю себя за хорошего наездника.

— Тогда оставайтесь!

— Нет, черт возьми! — закричал Горанфло. — Ни за что на свете!

— Ну, раз так, слушай меня, и вперед! Вперед!

И Шико, снова пришпорив коня, погнал его еще с большей скоростью.

— Панург хрипит! — кричал Горанфло. — Панург останавливается.

— Тогда прощай, куманек! — сказал Шико.

Горанфло на секунду чуть было не поддался искушению ответить теми же словами, но вспомнил, что лошадь, которую он проклинал в глубине сердца, унесет на своей спине не только его неумолимого спутника, но вместе с ним и кошелек, спрятанный у того в кармане. Поэтому он подчинился судьбе и, бешено колотя сандалиями в бока разъяренного осла, заставил его возобновить галоп.

— Я убью моего бедного Панурга, — жалобно кричал монах, взывая к корысти Шико, раз уж ему, по-видимому, не удалось повлиять на чувство сострадания гасконца, — я его убью, определенно убью.

— Что делать, убейте его, куманек, убейте, — хладнокровно отвечал Шико, ни на секунду не замедляя скачки. — Мы купим мула.

Панург, словно уразумев угрозу, содержащуюся в этих словах, свернул с большой дороги и вихрем помчался по высохшей боковой тропинке, идущей над самым обрывом. По этой тропинке Горанфло и пешим не осмелился бы пройти.

— Помогите! — кричал монах. — Помогите! Я свалюсь в реку!

— Нет никакой опасности, — отвечал Шико, — ручаюсь, что вы не утонете, даже если и свалитесь.

— О! — лепетал Горанфло. — Я умру, наверняка умру. И подумать только, все это случилось потому, что я стал сомнамбулой.

И монах направил в небеса взгляд, казалось говоривший: «Господи, господи, какое преступление я совершил, что ты наслал на меня такую казнь?»

Вдруг Шико, выехав на вершину холма, так резко осадил коня, что захваченное врасплох животное присело на задние ноги, крупом едва не коснувшись земли.

Горанфло, худший наездник, чем Шико, и к тому же вместо уздечки располагавший только поводком, Горанфло, говорим мы, продолжал скакать вперед.

— Стой! Кровь Христова! Стой! — кричал Шико. Но ослом овладело желание скакать галопом, а ослы весьма неохотно расстаются со своими желаниями.

— Остановись! — кричал Шико. — Иначе, даю слово, я пошлю тебе пулю вдогонку.

«Какой дьявол вселился в этого человека, — спрашивал себя Горанфло, — какая муха его укусила?»

Но голос Шико звучал все более и более грозно, и монаху уже чудился свист догонявшей его пули, поэтому он решился на маневр, выполнение которого значительно облегчалось его посадкой в седле; маневр этот состоял в том, чтобы соскользнуть с осла на землю.

— Вот и все! — сказал он, храбро скатываясь на свои мощные ягодицы и обеими руками сжимая поводок. Осел сделал еще несколько шагов, но волей-неволей должен был остановиться.

Тогда Горанфло начал искать глазами Шико, надеясь увидеть на его лице восхищение, которое не могло там не появиться при виде маневра, так лихо выполненного монахом.

Но Шико спрятался за скалой и оттуда продолжал делать предостерегающие и угрожающие знаки.

Эти призывы к осторожности заставили монаха понять, что на сцене есть и еще какие-то действующие лица. Он посмотрел вперед и увидел на дороге, на расстоянии пятисот шагов, трех всадников на мулах, едущих спокойной рысцой.

Горанфло с первого взгляда узнал путников, выехавших утром из Парижа через Бурдельские ворота, тех, кого Шико так прилежно высматривал из-за дерева.

Шико, не двигаясь, выждал, пока три всадника не скроются из вида, и тогда, только тогда подошел к своему спутнику, который сидел там, где упал, и крепко сжимал в руках поводок Панурга.

— Да растолкуйте же мне наконец, любезный господин Шико, — сказал Горанфло, уже начинавший терять терпение, — чем мы занимаемся; только что требовалось скакать сломя голову, а теперь надо сидеть, где сидишь.

— Мой добрый друг, — сказал Шико, — я лишь хотел узнать, хорошей ли породы ваш осел и не обманули ли меня, заставив выложить за него двадцать два ливра. Теперь испытание закончено, и я доволен выше головы.

Как вы понимаете, монах не был обманут таким ответом и собрался было показать это своему спутнику, но природная леность одержала верх, шепнув ему на ухо, что с Шико лучше не спорить.

И монах ограничился тем, что, не скрывая своего дурного настроения, сказал:

— А, плевать на все! Но я чертовски устал и зверски голоден.

— Что ж, за этим дело не станет, — успокоил его Шико, игриво похлопывая по плечу. — Я тоже устал, я тоже голоден и в первом постоялом дворе, который встретится на нашем пути, мы…

— Что мы?.. — сказал Горанфло, не веря в такой счастливый поворот своей горемычной судьбы.

— А то, — продолжал Шико. — Мы закажем свиную поджарку, одно или два фрикасе из кур и кувшин самого лучшего вина, какое только есть в погребе.

— И вправду? Неужто на этот раз вы не обманете?

— Даю слово, куманек.

— Тогда поехали, — сказал монах, поднимаясь с земли. — Сейчас же поехали искать этот благословенный утолок. Шевели ногами, Панург, у тебя на обед будут отруби.

Осел радостно заревел.

Шико сел на коня, Горанфло пошел пешком, ведя осла в поводу.

Вскоре путники увидели столь необходимый им постоялый двор. Он находился на дороге между Корбеем и Мелоном. Но, к большому удивлению Горанфло, уже издали любовавшемуся этим желанным приютом, Шико приказал ему сесть на осла и повернул по дороге налево, в обход постоялого двора. Впрочем, Горанфло, чья сообразительность все время совершенствовалась, тут же понял, чем была вызвана эта причуда: перед воротами стояли три мула тех путешественников, за которыми Шико, по-видимому, следил.

«Так, значит, от прихоти каких-то трех проходимцев, — подумал Горанфло, — будет зависеть все наше путешествие, даже часы наших трапез? Как это печально».

И он сокрушенно вздохнул.

Со своей стороны, Панург, увидев, что они удаляются от прямой линии, которую даже ослы считают кратчайшим расстоянием между двумя точками, остановился и уперся в землю всеми четырьмя копытами, словно собираясь пустить корни на том месте, где он стоит.

— Видите, — жалостно оказал Горанфло, — даже мой осел отказывается идти.

— Ах вот как! Отказывается идти? Ну погоди же! — ответил Шико.

И, подойдя к кизиловой изгороди, он выломал из нее гибкий и довольно внушительный прут, длиною в пять футов и с дюйм толщиной.

Панург не принадлежал к числу тех глупых четвероногих, которые не интересуются происходящим вокруг и, не умея предвидеть события, замечают палку только тогда, когда удары обрушиваются на их спину. Он следил за действиями Шико, и они, несомненно, внушали ослу немалое уважение, и как только Панургу показалось, что он разгадал намерения гасконца, он тотчас же расслабил ноги и бойко двинулся вперед.

— Он пошел! Он пошел! — закричал Горанфло своему спутнику.

— Все равно, для того, кто путешествует в компании осла и монаха, добрая палка всегда пригодится, — изрек Шико.

И взял кизиловый прут с собой.

XXIX

О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ОБМЕНЯЛ СВОЕГО ОСЛА НА МУЛА, А МУЛА — НА КОНЯ
Мытарства Горанфло, по крайней мере в этот день, подходили к концу: сделав крюк, два друга снова выехали на большую дорогу и остановились на постоялом дворе, соперничающем с тем придорожным приютом, который они объехали, и удаленным от него на расстояние три четверти лье.

Шико занял комнату, выходившую на дорогу, и распорядился, чтобы ужин был подан в комнату. По всему было видно, что пища не являлась для гасконца первостепенной заботой. Зубами он работал вполсилы, зато смотрел во все глаза и слушал во все уши. Так продолжалось до девяти часов; поскольку к этому часу Шико не увидел и не услышал ничего подозрительного, он снял осаду, наказал засыпать своему коню и ослу монаха двойную порцию овса и отрубей и оседлать их, как только засветает.

Услышав этот наказ, Горанфло, который уже битый час казался спящим, а на самом деле пребывал в состоянии сладостной истомы, вызываемой сытным обедом, орошенным достаточным количеством бутылок доброго вина, тяжело вздохнул.

— Как только засветает? — переспросил он.

— Э, клянусь святым чревом! — сказал Шико. — Ты должен иметь привычку подниматься с рассветом.

— Почему? — поинтересовался Горанфло.

— А утренние мессы?

— Аббат освободил меня от них по слабости здоровья, — ответил монах.

Шико пожал плечами и произнес одно лишь слово: «Бездельник», прибавив к его окончанию букву «и», которая, как известно, является признаком множественного числа.

— Ну да, бездельники, — согласился Горанфло, — конечно, бездельники. А почему бы и нет?

— Человек рожден для труда, — наставительно сказал гасконец.

— А монах для отдохновения, — возразил брат Горанфло, — монах — исключение из рода человеческого.

И, довольный этим доводом, сразившим, по-видимому, даже самого Шико, Горанфло с великим достоинством вышел из-за стола и улегся в постель, которую Шико из страха, как бы монах не допустил какой-нибудь оплошности, приказал поставить в своей комнате.

И в самом деле, если бы брат Горанфло не спал таким крепким сном, то он мог бы увидеть, как Шико, едва рассвело, встал с постели, подошел к окну и, укрывшись за портьерой, принялся наблюдать за дорогой.

Вдруг он отпрянул от окна, несмотря на свою портьеру, и проснись брат Горанфло в эту минуту, он услышал бы, как стучат подковы трех мулов по вымощенной булыжником дороге.

Шико тут же подскочил к спящему монаху и принялся трясти его за плечо, пока тот не проснулся.

— Неужели мне не дадут ни минуты покоя? — забормотал Горанфло, проспавший десять часов кряду.

— Вставай, вставай, — торопил Шико. — Быстро, одеваемся и едем.

— А завтрак? — осведомился монах.

— Ждет нас на дороге в Монтеро.

— Что это такое — Монтеро? — спросил монах, совершенно невежественный в географии.

— Монтеро, — ответил гасконец, — это город, где завтракают. Вам этого довольно?

— Да, — коротко отозвался Горанфло.

— Тогда, куманек, — сказал Шико, — я спущусь вниз расплатиться за нас и за наших животных. Если через пять минут вы не будете готовы, я уеду без вас.

Утренний туалет монаха недолог, но у Горанфло он все же занял шесть минут. Поэтому, выйдя из ворот постоялого двора, он увидел, что Шико, пунктуальный, как швейцарец, уже скачет по дороге. Горанфло взобрался на Панурга, а Панург,воодушевленный двойной порцией овса и отрубей, которую ему отпустили по приказанию Шико, сам, не дожидаясь ничьих указаний, взял с места галопом и вскоре скакал бок о бок с лошадью Шико.

Гасконец стоял на стременах, прямой, как жердь.

Горанфло также привстал и увидел на горизонте трех мулов, исчезающих за гребнем холма.

Монах тяжело вздохнул, подумав: как это печально, что его судьба зависит от чьей-то чужой воли.

На этот раз Шико сдержал слово: они позавтракали в Монтеро.

Весь день был похож на предыдущий, как одна капля воды на другую, да и следующий день прошел примерно одинаково. Поэтому мы смело можем опустить подробности. Горанфло, плохо ли, хорошо ли, но уже начинал привыкать к кочевому образу жизни, когда на четвертые сутки к вечеру он заметил, что Шико постепенно утрачивает свою обычную веселость. Уже с полудня гасконец потерял всякий след трех всадников на мулах, поэтому он поужинал в дурном настроении и плохо спал ночью.

Горанфло ел и пил за двоих, распевал свои лучшие песенки, но Шико оставался мрачным и в разговоры не вступал.

Едва рассвело, он был уже на ногах и расталкивал своего спутника. Монах оделся, и от самых ворот они поскакали рысью, а вскоре перешли на бешеный галоп.

Но все было напрасно — мулы не появлялись на горизонте.

К полудню и конь и осел выбились из сил.

На мосту Вильнев-ле-Руа Шико подошел к будке сборщика мостовой пошлины со всех тварей, имеющих копыта.

— Вы не видели трех всадников на мулах? — спросил он. — Они должны были проехать нынче утром.

— Нынче утром не проезжали, сударь, — ответил сборщик. — Они проехали вчера рано вечером.

— Вчера?

— Да, вчера вечером, в семь часов.

— Вы их приметили?

— Проклятие! Как обычно примечают проезжающих.

— Я вас спрашиваю, не помните ли вы, что это были за люди?

— Мне показалось, что один из них господин, остальные двое — лакеи.

— Это они, — сказал Шико.

И дал сборщику экю.

Затем пробормотал про себя:

— Вчера вечером, в семь часов. Клянусь святым чревом, они обогнали меня на двенадцать часов! Мужайся, друг Горанфло!

— Послушайте, господин Шико, — сказал монах, — я-то еще держусь, но Панург уже совсем с ног валится.

Действительно, бедное животное, выбившееся из сил за последних два дня, дрожало всем телом, и эта дрожь невольно сообщалась его всаднику.

— Да и ваша лошадь, — продолжал Горанфло, — посмотрите, в каком она состоянии.

И вправду, благородный скакун, каким бы он ни был горячим, а может быть, именно поэтому, был весь в пене, густой пар валил из его ноздрей, а из глаз, казалось, вот-вот брызнет кровь.

Шико, быстро осмотрев обоих животных, по-видимому, согласился с мнением своего товарища.

Горанфло облегченно вздохнул.

— Слушайте, брат сборщик, — сказал Шико, — мы должны сейчас принять великое решение.

— Но вот уже несколько дней, как мы только этим и занимаемся! — воскликнул Горанфло, лицо которого вытянулось еще прежде, чем он услышал, что ему грозит.

— Мы должны расстаться, — сказал Шико, хватая, как говорится, быка за рога.

— Ну вот, — сказал Горанфло, — вечно все та же шутка! А зачем нам расставаться?

— Вы слишком медлительны, куманек.

— Клянусь богоматерью! — воскликнул Горанфло. — Я несусь как ветер, нынче утром мы скакали галопом пять часов кряду.

— И все же этого недостаточно.

— Тогда поехали, быстрей поедешь, скорей прибудешь. Ведь я предполагаю, что мы в конце концов куда-нибудь да прибудем?

— Моя лошадь не может идти, и ваш осел отказывается от службы.

— Тогда что же делать?

— Оставим их здесь и заберем на обратном пути.

— Ну а мы сами? Вы что, хотите тащиться пешедралом?

— Мы поедем на мулах.

— А где их взять?

— Мы их купим.

— Ну вот, — вздохнул Горанфло, — опять расходы.

— Итак?

— Итак, поехали на мулах.

— Браво, куманек, вы начинаете образовываться. Поручите Баярда и Панурга заботам хозяина, а я пойду за мулами.

Горанфло старательно выполнил данное ему поручение: за четыре дня, проведенные им с Панургом, он оценил если не достоинства осла, то, во всяком случае, его недостатки. Монах заметил, что тремя главными недостатками, присущими Панургу, были три порока, к которым он и сам имел наклонность, а именно: леность, чревоугодие и сластолюбие. Это наблюдение тронуло сердце монаха, и он не без сожаления расставался со своим ослом. Однако брат Горанфло был не только лентяй, обжора и бабник, прежде всего он был эгоистом и потому предпочитал скорее расстаться с Панургом, чем распрощаться с Шико, ибо в кармане последнего, как мы уже говорили, лежал кошелек.

Шико вернулся с двумя мулами, на которых они в этот день покрыли расстояние в двадцать лье; вечером он с радостью увидел трех мулов, стоявших у дверей кузницы.

— Ах! — впервые вырвался у него вздох облегчения.

— Ах! — вслед за ним вздохнул Горанфло.

Но наметанный глаз Шико подметил, что на мулах нет сбруи, а возле них — господина и его двух лакеев. Мулы стояли в своем природном наряде, то есть с них было снято все, что можно было снять, а что касается до господина и лакеев, то они исчезли.

Более того, вокруг мулов толпились неизвестные люди, которые их осматривали и, по-видимому, оценивали. Здесь были: лошадиный барышник, кузнец и два монаха-францисканца; они вертели бедных животных из стороны в сторону, смотрели им в зубы, заглядывали в уши, щупали ноги; одним словом — всесторонне изучали.

Дрожь пробежала по телу Шико.

— Шагай туда, — сказал он Горанфло, — подойди к францисканцам, отведи их в сторону и хорошенько расспроси. Я надеюсь, что у монахов не может быть секретов от монаха. Незаметно выведай у них, откуда взялись эти мулы, какую цену за них просят и куда девались их хозяева, потом вернешься и все мне расскажешь.

Горанфло, обеспокоенный тревожным состоянием своего друга, крупной рысью погнал своего мула к кузнице и спустя несколько минут вернулся.

— Вот и всего делов, — сказал он. — Во-первых, знаете ли вы, где мы находимся?

— А, смерть Христова! Мы едем по дороге в Лион, — сказал Шико, — и это единственное, что мне нужно знать.

— Пусть так, но вам еще нужно знать, по крайней мере вы так говорили, куда подевались хозяева этих мулов.

— Ну да, выкладывай.

— Тот, что смахивает на дворянина…

— Ну, ну!

— Тот, что смахивает на дворянина, поехал отсюда в Авиньон по короткой дороге через Шато-Шинон и Прива.

— Один?

— Как один?

— Я спрашиваю, он один свернул на Авиньон?

— Нет, с лакеем.

— А другой лакей?

— А другой лакей поехал дальше, по старой дороге.

— В Лион?

— В Лион.

— Чудесно. А почему дворянин поехал в Авиньон? Я полагал, что он едет в Рим. Однако, — задумчиво сказал Шико, словно разговаривая сам с собой, — я у тебя спрашиваю то, чего ты не можешь знать.

— А вот и нет… Я знаю, — ответил Горанфло. — Ну и удивлю же я вас!

— А что ты знаешь?

— Он едет в Авиньон, потому что его святейшество папа послал в Авиньон легата, которому доверил все полномочия.

— Добро, — сказал Шико, — все ясно… А мулы?

— Мулы устали; они их продали кузнецу, а тот хочет перепродать францисканцам.

— За сколько?

— По пятнадцати пистолей за голову.

— На чем же они поехали?

— Купили лошадей.

— У кого?

— У капитана рейтаров, он занимается здесь ремонтом.

— Клянусь святым чревом, куманек! — воскликнул Шико. — Ты драгоценный человек, только сегодня я тебя оценил по-настоящему!

Горанфло самодовольно осклабился.

— Теперь, — продолжал Шико, — заверши то, что ты так прекрасно начал.

— Что я должен сделать?

Шико спешился и вложил узду своего мула в руку Горанфло.

— Возьми наших мулов и предложи их обоих францисканцам за двадцать пистолей. Они должны отдать тебе предпочтение.

— И они мне его отдадут, — заверил Горанфло, — иначе я донесу на них ихнему аббату.

— Браво, куманек, ты уже образовался.

— Ну а мы, — спросил Горанфло, — мы-то на чем поедем?

— На конях, смерть Христова, на конях!

— Вот дьявол! — выругался монах, почесывая ухо.

— Полно, — сказал Шико, — ты такой наездник!

— Как когда, — вздохнул Горанфло. — Но где я вас найду?

— На городской площади.

— Ждите меня там.

И монах решительным шагом направился к францисканцам, в то время как Шико боковой улочкой вышел на главную площадь маленького городка.

Там на постоялом дворе под вывеской «Отважный петух» он нашел капитана рейтаров, распивавшего прелестное легкое оксерское вино, которое доморощенные знатоки путают с бургундским. Капитан сообщил гасконцу дополнительные сведения, по всем пунктам подтверждавшие донесение Горанфло.

Шико незамедлительно договорился с ремонтером о двух лошадях, и бравый капитан тут же внес их в список павших в пути. Благодаря такому непредвиденному падежу Шико смог заполучить двух коней за тридцать пять пистолей.

Теперь оставалось только сторговать седла и уздечки, но тут Шико увидел, как из боковой улицы на площадь вышел Горанфло с двумя седлами на голове и двумя уздечками в руках.

— Ого! — воскликнул гасконец. — Что сие означает, куманек?

— Разве вы не видите? — ответил Горанфло. — Это седла и уздечки с наших мулов.

— Так ты их удержал, преподобный отче? — сказал Шико, расплываясь в улыбке.

— Ну да, — сказал монах.

— И ты продал мулов?

— По десять пистолей за голову.

— И тебе заплатили?

— Вот они, денежки.

И монах тряхнул карманом, в котором дружно зазвякали всевозможные монеты.

— Клянусь святым чревом! — воскликнул Шико. — Ты великий человек, куманек.

— Такой уж, какой есть, — с притворной скромностью подтвердил Горанфло.

— За дело! — сказал Шико.

— Но я хочу пить, — пожаловался монах.

— Ладно, пей, пока я буду седлать, только смотри не напейся.

— Одну бутылочку.

— Идет, одну, но не больше.

Горанфло осушил две, оставшиеся деньги он вернул Шико.

У Шико мелькнула было мысль не брать у монаха эти двадцать пистолей, уменьшившиеся на стоимость двух бутылок, но он тут же сообразил, что если у Горанфло заведется хотя бы два экю, то он в тот же день выйдет из повиновения.

И гасконец, ничем не выдав монаху своих колебаний, взял деньги и сел на коня.

Горанфло сделал то же с помощью капитана рейтаров, тот, будучи человеком богобоязненным, поддержал ногу монаха; в обмен за эту услугу Горанфло, устроившись в седле, одарил капитана своим пастырским благословением.



— В добрый час, — сказал Шико, пуская своего коня в галоп, — вот молодчик, которому отныне уготовано место в раю.

Горанфло, увидев, что его ужин скачет впереди, пустил свою лошадь вдогонку; надо сказать, что он делал несомненные успехи в искусстве верховой езды и уже не хватался одной рукой за гриву, другой за хвост, а вцепился обеими руками в переднюю луку седла и с этой единственной точкой опоры скакал так быстро, что не отставал от Шико.

В конце концов он стал проявлять даже больше усердия, чем его патрон, и всякий раз, когда Шико менял аллюр и придерживал лошадь, монах, который рыси предпочитал галоп, продолжал скакать, подбадривая своего коня криками «ур-ра!».

Эти самоотверженные усилия заслуживали вознаграждения, и через день вечером, немного не доезжая Шалона, Шико вновь обнаружил мэтра Николя Давида, переодетого лакеем, и до самого Лиона не упускал его из виду. К вечеру восьмого дня после их отъезда из Парижа все трое проехали через городские ворота.

Примерно в этот же час, следуя в противоположном направлении, Бюсси и супруги Сен-Люк, как мы уже говорили, увидели стены Меридорского замка.

XXX

О ТОМ, КАК ШИКО И ЕГО ТОВАРИЩИ ОБОСНОВАЛИСЬ В ГОСТИНИЦЕ «ПОД ЗНАКОМ КРЕСТА» И КАКОЙ ПРИЕМ ИМ ОКАЗАЛ ХОЗЯИН ГОСТИНИЦЫ
Мэтр Николя Давид, все еще переодетый лакеем, направился к площади Терро и остановил свой выбор на главной городской гостинице с вывеской «Под знаком креста».

Адвокат вошел в гостиницу на глазах у Шико, и гасконец некоторое время наблюдал за дверями этого заведения, дабы удостовериться, что его враг действительно там остановился и никуда от него не уйдет.

— Ты не возражаешь против гостиницы «Под знаком креста»? — спросил он у своего спутника.

— Никоим образом, — ответил тот.

— Тогда войди туда и попроси отдельную комнату, скажи, что ждешь своего брата; так оно у нас и выйдет: ты будешь ждать меня на пороге, а я погуляю по городу и приду только поздно ночью. Ты со своего поста будешь следить за постояльцами и хорошенько изучишь план дома, а потом встретишь меня и проведешь в нашу комнату так, чтобы мне не пришлось столкнуться с людьми, которых я не хочу видеть. Ты все понял?

— Все.

— Комнату выбери просторную, светлую, с хорошими подходами и, по возможности, смежную с комнатой того постояльца, который только что прибыл. Позаботься, чтобы окна выходили на улицу и я мог бы видеть, кто входит и выходит из гостиницы; имени моего не произноси ни под каким предлогом, а повару посули златые горы.

Горанфло прекрасно выполнил это поручение. Комната была выбрана, ночь наступила, а с наступлением темноты появился и Шико, Горанфло взял его за руку и отвел в снятую им комнату. Монах, глупый от природы, был все же хитер, как все церковники, он указал Шико на то обстоятельство, что хотя их комната и расположена по другой лестнице, чем комната Николя Давида, она имеет с последней смежную стену — простую перегородку из дерева и известки, которую при желании легко можно продырявить.

Шико слушал монаха с неослабным вниманием, и присутствуй при этом посторонний наблюдатель, который мог бы видеть и говорившего и слушавшего, он бы заметил, что лицо гасконца постепенно прояснялось. Когда монах закончил свою речь, Шико сказал:

— Все, что ты мне сейчас сообщил, заслуживает вознаграждения. Сегодня вечером, Горанфло, ты получишь херес, да, херес, черт возьми, не будь я твой друг-приятель.

— Мне еще ни разу не приходилось быть пьяным от хереса, — признался Горанфло, — это должно быть необычайно приятное состояние.

— Клянусь святым чревом! Ты познаешь его через два часа. Это говорю тебе я, Шико, — пообещал гасконец, вступая во владение комнатой.

Шико вызвал к себе хозяина гостиницы.

Может быть, кому-то покажется, что рассказчик этой истории, следуя за своими героями, слишком часто посещает гостиницы. На это рассказчик ответит, что не его вина, если эти герои, одни — выполняя желание возлюбленной, другие — скрываясь от королевского гнева, едут на север и на юг. Попав в эпоху, промежуточную между античной древностью, когда постоялых дворов не было, так как их заменяло братское радушие людей, и современностью, когда постоялый двор выродился в табльдот, автор был вынужден останавливаться в гостиницах, где происходят важные события его романа. Заметим, что караван-сараи нашего Запада в те времена подразделялись на три вида: гостиницы, постоялые дворы и кабачки. Этой классификацией не следует пренебрегать, хотя сейчас она во многом утратила свое значение. Обратите внимание, что мы не упомянули превосходные бани, которым в наши дни не создано ничего равноценного, бани, завещанные Римом императоров Парижу королей и унаследовавшие от античности многообразные языческие наслаждения.

Однако в царствование Генриха III эти заведения были сосредоточены в стенах столицы; провинция в те времена должна была довольствоваться гостиницами, постоялыми дворами и кабачками.

Итак, мы находимся в гостинице.

И хозяин заведения сразу же дал это почувствовать своим новым постояльцам. Когда Шико попытался пригласить его к себе, хозяин передал, что пусть они наберутся терпения и подождут, пока он не побеседует с гостем, прибывшим раньше и потому обладающим правом первоочередности.

Шико догадался, что этим гостем должен быть его адвокат.

— О чем они могут говорить? — спросил Шико.

— Вы думаете, что у хозяина и вашего человека есть какие-то секреты?

— Проклятие! А разве вы сами не видите? Если эта надутая морда, что нам повстречалась, которая, как я полагаю, принадлежит хозяину гостиницы…

— Ему самому, — подтвердил монах.

— …вдруг ни с того ни с сего соглашается побеседовать с человеком, одетым лакеем…

— А! — сказал Горанфло. — Он переоделся; я его видел, теперь он весь в черном.

— Еще одно доказательство, — заметил Шико. — Хозяин, несомненно, участвует в игре.

— Хотите, я попытаюсь исповедовать его жену? — предложил Горанфло.

— Нет, — ответил Шико, — лучше поди-ка ты прогуляйся по городу.

— Вот как! А ужин? — поинтересовался Горанфло.

— Я закажу его в твое отсутствие. И на, возьми экю, это поможет тебе продержаться до ужина.

Горанфло принял экю с благодарностью.

За время путешествия монах не раз уже совершал такие поздние вылазки, он обожал эти набеги на окрестные кабачки и время от времени отваживался на них и в Париже, прикрываясь своим положением брата сборщика милостыни. Но с тех пор, как Горанфло покинул монастырь, ночные прогулки особенно ему полюбились. Теперь он всеми своими порами дышал воздухом свободы, и монастырь уже представлялся ему в воспоминаниях мрачной темницей.

Итак, подоткнув полы рясы, монах выбежал из комнаты со своим экю в кармане.

Как только он исчез, Шико, не теряя времени, взял штопор и провертел в перегородке на уровне своего глаза дырку.

Правда, толщина досок не позволяла Шико обозревать в этот глазок, величиной с отверстие сарбакана, всю комнату адвоката, но зато, приложив к нему ухо, гасконец мог вполне отчетливо слышать все, что говорилось в комнате.

К тому же, по счастливой случайности, в поле зрения Шико находилось лицо хозяина гостиницы, разговаривающего с Николя Давидом.

Начала разговора Шико, как мы знаем, не слышал, однако из тех слов, которые ему удалось уловить, явствовало, что Давид всячески выказывает перед хозяином свою преданность королю и даже намекает на некую важную миссию, якобы возложенную на него господином де Морвилье.

Пока он так говорил, хозяин гостиницы слушал с видом несомненно почтительным, но в то же время довольно безучастным и едва удостаивал адвоката ответом. Шико даже показалось, что он улавливает то ли во взгляде хозяина, то ли в интонациях его голоса иронию, заметную особенно отчетливо всякий раз, когда адвокат произносил имя короля.

— Эге! — сказал Шико. — Наш хозяин, часом, не лигист ли он? Смерть Христова! Я это выясню.

И поскольку в комнате Николя Давида не говорилось ничего интересного, Шико решил подождать, пока хозяин гостиницы не соблаговолит нанести ему визит.

Наконец дверь открылась.

Хозяин вошел, почтительно держа свой колпак в руке, но на лице его еще сохранялось то подмеченное Шико насмешливое выражение, с которым он беседовал с мэтром Николя Давидом.

— Присядьте, любезный хозяин, — сказал Шико, — и, прежде чем мы окончательно договоримся, выслушайте мою историю.

Хозяин явно недоброжелательно отнесся к такому вступлению и даже отрицательно мотнул головой в знак того, что он предпочитает оставаться на ногах.

— Как вам угодно, сударь, — сказал Шико.

Хозяин снова мотнул головой, как бы желая сказать, что он здесь у себя и может делать, что ему угодно, не ожидая приглашения.

— Сегодня утром вы меня видели вместе с монахом, — продолжал Шико.

— Да, сударь, — подтвердил хозяин.

— Тише. Об этом не надо говорить… Монах этот изгнан.

— Вот как! — сказал хозяин. — Может статься, он переодетый гугенот?

Шико принял вид оскорбленного достоинства.

— Гугенот! — проговорил он с отвращением. — Вы сказали — гугенот? Знайте, этот монах мой родственник, а в моей родне нет гугенотов. И что это вам взбрело в голову? Добрый человек, вы должны краснеть от стыда, говоря такие нелепости.

— Э, сударь, — сказал хозяин, — всякое бывает.

— Только не в моем семействе, сеньор содержатель гостиницы! Напротив, этот монах есть самый что ни на есть злейший враг гугенотов. Поэтому-то он и впал в немилость у его величества Генриха Третьего, который, как вам известно, поощряет еретиков.

Хозяин, по-видимому, начал проникаться живейшим интересом к гонимому Горанфло.

— Тише, — предупредил он, поднося палец к губам.

— То есть как тише? — спросил Шико. — Неужели в вашу гостиницу затесались люди короля?

— Боюсь… — сказал хозяин, кивнув головой. — Там, в комнате рядом, есть один приезжий…

— Ну тогда, — сказал Шико, — мы оба, я и мой родственник, немедленно покидаем вас, ибо он изгнан, его преследуют.

— А куда вы пойдете?

— У нас есть два-три адреса, которыми нас снабдил один содержатель гостиницы, наш друг мэтр Ла Юрьер.

— Ла Юрьер! Вы знаете Ла Юрьера?

— Тс-сс! Не называйте его по имени. Мы познакомились накануне ночи святого Варфоломея.

— Теперь, — сказал хозяин, — я вижу, что вы оба, ваш родственник и вы, святые люди; я тоже знаю Ла Юрьера. Купив эту гостиницу, я даже хотел, в знак нашей дружбы, дать ей то же название, что и у его заведения, то есть «Путеводная звезда», но гостиница уже приобрела некоторую известность с вывеской «Под знаком креста», и я побоялся, как бы перемена названия не отразилась на доходах. Значит, вы сказали, сударь, что ваш родственник…

— Имел неосторожность в своей проповеди заклеймить гугенотов. Проповедь имела огромный успех. Его величество, всехристианнейший король, разгневанный этим успехом, свидетельствующим о настроении умов, приказал разыскать моего брата и заточить в тюрьму.

— И тогда? — спросил хозяин, уже не пытаясь скрыть своего сочувствия.

— Черт побери! Я его похитил, — сказал Шико.

— И хорошо сделали. Бедняга!

— Монсеньор де Гиз предложил мне взять его под свое покровительство.

— Как, великий Генрих де Гиз? Генрих Свя…

— Генрих Святой.

— Да, вы верно сказали, Генрих Святой.

— Но я боюсь гражданской войны.

— Ну коли так, — сказал хозяин, — если вы друзья монсеньора де Гиза, стало быть, вы знаете это?

И он сделал рукой перед глазами Шико нечто вроде масонского знака, с помощью которого лигисты узнавали друг друга.

Шико в ту знаменитую ночь, проведенную им в монастыре Святой Женевьевы, заметил не только этот жест, который раз двадцать мелькал перед его глазами, но и ответный условный знак.

— Черт побери! — сказал он. — А вы — это?

И, в свою очередь, взмахнул руками.

— Коли так, — сказал хозяин гостиницы, проникнувшись полным доверием к новым постояльцам, — вы здесь у себя, мой дом — ваш дом. Считайте меня другом, а я вас буду считать братом, и если у вас нет денег…

Вместо ответа Шико вытащил из кармана кошелек, который, хотя уже несколько осунулся, тем не менее все еще сохранял тучность, радующую глаз и невольно внушающую доверие.

Вид округлого кошелька всегда приятен; да, он радует даже великодушного друга, который предложил вам денег, но, взглянув на ваш кошелек, убедился, что вы в них не нуждаетесь и что, таким образом выказав свои благородные чувства, он избавлен от необходимости подкрепить слова делом.

— Хорошо, — сказал хозяин.

— Я вам скажу, — добавил Шико, — дабы успокоить вас еще больше, что мы странствуем с целью распространения веры и наши путевые расходы нам оплачивает казначей святого Союза. Укажите нам гостиницу, где мы могли бы ничего не опасаться.

— Проклятие! — сказал хозяин. — Нигде вы не будете в большей безопасности, чем здесь, у меня, господа. Я за это ручаюсь.

— Но вы только что говорили о человеке, снявшем смежную комнату.

— Да, но пусть он ведет себя примерно. Как только я замечу, что он шпионит за вами, слово Бернуйе, он вылетит отсюда.

— Вас зовут Бернуйе? — спросил Шико.

— Да, это мое имя, сударь, и, смею заметить, я горжусь тем, что оно известно среди верных если не в столице, то, во всяком случае, в провинции. Однако ваше слово, одно-единственное, и я выброшу этого проходимца из гостиницы.

— Зачем? — сказал Шико. — Напротив, оставьте его здесь. Всегда предпочтительней иметь врагов около себя, по крайней мере тогда за ними можно следить.

— Вы правы, — сказал Бернуйе, восхищенный умом своего постояльца.

— Но что заставляет вас принимать этого человека за нашего врага? Я говорю: «За нашего врага», — продолжал гасконец с ласковой улыбкой, — ибо я вижу, что мы братья.

— Да, да, конечно, — сказал хозяин. — Что заставляет меня…

— Вот именно, что заставляет вас?

— А то, что он прибыл сюда одетый лакеем, а здесь переоделся вроде бы в адвоката. Но он адвокат не больше, чем лакей; я заметил, что из-под плаща, который он бросил на стул, торчит кончик длинной рапиры. К тому же он мне говорил о короле с почтением, которого сейчас ни от кого уже не услышишь, и, наконец, он признался, что выполняет какое-то поручение господина де Морвилье, а вам должно быть известно, что Морвилье министр у Навуходоносора.

— У Ирода, как я его называю.

— Сарданапала!

— Браво!

— Эге, да мы понимаем друг друга с полуслова, — сказал хозяин гостиницы.

— Клянусь богом! — подтвердил Шико. — Решено, я остаюсь.

— Полагаю, что вам лучше остаться.

— Но ни слова о моем родственнике.

— Разрази господь!

— Ни обо мне.

— За кого вы меня принимаете? Но тише, я слышу чьи-то шаги.

На пороге появился Горанфло.

— О! Это он — достопочтенный отец! — воскликнул хозяин.

И, подойдя к монаху, сделал перед ним знак лигистов.

При виде этого знака Горанфло обуяли изумление и страх.

— Отвечайте, отвечайте же, брат мой, — сказал Шико. — Наш хозяин знает все, он из наших.

— Из каких наших? — усомнился Горанфло. — Как это понять?

— Из святого Союза, — вполголоса сказал Бернуйе.

— Вы видите, что ему можно ответить. Отвечайте же!

Тогда Горанфло сделал ответный знак, донельзя обрадовав хозяина.

— Однако, — сказал монах, торопясь переменить разговор, — мне обещали херес.

— Херес, малага, аликанте — все вина моего погреба в полном вашем распоряжении, брат мой.

Горанфло перенес свой взгляд с хозяина на Шико, а с Шико на небеса. Он ничего не понимал в том, что случилось, и было видно, как в своем чисто монашеском смирении он признает себя недостойным свалившегося ему на голову счастья.

Горанфло напивался три дня подряд: первый день — хересом, второй — малагой, третий — аликанте, но в конце концов признал, что самое приятное опьянение у него после бургундских вин, и на четвертые сутки вернулся к шамбертену.

За эти четыре дня, пока монах занимался своими изысканиями, Шико не покидал комнаты и с утра до вечера следил за поведением адвоката Николя Давида.

Хозяин, который приписывал это затворничество страху перед предполагаемым приверженцем короля, изощрялся в издевательствах над нежелательным постояльцем.

Но тот был неуязвим, по крайней мере с виду. Николя Давид назначил Пьеру де Гонди встречу в гостинице «Под знаком креста» и не хотел покидать своего временного убежища, опасаясь, что посланец герцогов де Гизов его не разыщет. Поэтому в присутствии хозяина он казался совершенно бесчувственным. Правда, когда за мэтром Бернуйе захлопывалась дверь, Шико через дырку в стене с большим интересом созерцал припадки бешенства, которым Николя Давид, оставшись один, предавался в полное свое удовольствие.

Уже на следующий день после прибытия в гостиницу Шико видел, как Николя Давид, заметив недобрые намерения хозяина, погрозил кулаком мэтру Бернуйе, правда, не самому мэтру, а двери, которая за ним закрылась.

— Еще пять-шесть дней, мерзавец, — прошипел адвокат, — и ты мне за все заплатишь!

Теперь Шико знал достаточно и был уверен, что Николя Давид не покинет гостиницы, пока не придет ответ от папского легата.

Но на шестой день — или на седьмой, если считать со дня прибытия в гостиницу, — Николя Давид, которого хозяин, несмотря на все уговоры Шико, предупредил, что занимаемая им комната в ближайшее время будет нужна, серьезно заболел.

Хозяин настаивал, чтобы адвокат убрался из гостиницы немедленно, пока еще может стоять на ногах. Адвокат просил разрешения остаться до завтрашнего утра, обещая, что за ночь его состояние, несомненно, улучшится. На следующий день ему стало хуже.

Мэтр Бернуйе пришел сообщить эту новость своему другу, лигисту.

— Дела идут, — говорил он, потирая руки, — наш королевский прихвостень, друг Ирода, собирается на смотр к адмиралу, трам-там-там, трам-там-там.

На языке лигистов выражение «отправиться на смотр к адмиралу» означало — перейти из мира сего в мир иной.

— Вот как! — сказал Шико. — Вы думаете, что он умрет?

— Жуткая лихорадка, мой возлюбленный брат, лихорадка расправляется с ним, как на поединке: тьерс, куатр, двойной удар. Он прямо подпрыгивает на постели и, безусловно, обуян демоном: моих слуг колотит, меня задушить пытался. Медики ничего не понимают в его болезни.

Шико задумался.

— Вы сами его видели? — спросил он.

— Конечно, ведь я говорю вам: он хотел меня задушить.

— Как он выглядит?

— Бледный, возбужденный, исхудалый и вопит как одержимый.

— А что он вопит?

— «Берегите короля! Жизнь короля в опасности!»

— Каков мерзавец!

— Просто негодяй. Затем, время от времени, он твердит, что ждет какого-то человека из Авиньона и не хочет умирать, пока с ним не встретится.

— Вот видите, — сказал Шико. — Значит, он говорит об Авиньоне?

— Каждую минуту.

— Пресвятое чрево! — вырвалось у Шико его любимое проклятие.

— Ну и ну, — произнес хозяин, — вот будет потеха, если он умрет!

— Большая потеха, — ответил Шико, — но пусть лучше доживет до прибытия этого человека из Авиньона.

— Почему? Чем скорее он сдохнет, тем раньше мы от него избавимся.

— Да, но я не довожу своей ненависти до такой степени, чтобы желать погибели и телу и душе, и раз этот человек из Авиньона приедет его исповедать…

— Э! Уверяю вас, все это просто горячечный бред, пустой призрак больного воображения, и никого он не ждет.

— Ну, кто знает? — сказал Шико.

— Вы добрейшая душа и примерный христианин, — заметил хозяин.

— «Воздай за зло добром» — гласит божья заповедь.

Хозяин удалился в полном восхищении.

Что до Горанфло, то он не ведал никаких забот и толстел на глазах; на девятый день такой жизни лестница, ведущая на второй этаж, стонала под его тяжестью. Его разбухшее тело с трудом вмещалось в пространство между стеной и перилами, и однажды вечером Горанфло испуганным голосом объявил Шико, что лестница почему-то похудела. Все остальное: адвокат Николя Давид, Лига, плачевное состояние, в которое впала религия, — нисколько не занимало монаха. У него не было иных забот, кроме как вносить разнообразие в меню и приводить в гармонию местные бургундские вина и различные блюда, которые он заказывал. Всякий раз, завидев Горанфло, Бернуйе задумчиво повторял:

— Просто не верится, что этот толстопузый отче может быть фонтаном красноречия.

XXXI

О ТОМ, КАК МОНАХ ИСПОВЕДОВАЛ АДВОКАТА И КАК АДВОКАТ ИСПОВЕДОВАЛ МОНАХА
Наконец наступил или, по-видимому, наступил день, который должен был освободить гостиницу от докучного постояльца. Мэтр Бернуйе ворвался в комнату Шико, хохоча во все горло, и гасконцу не сразу удалось выяснить причину столь неумеренного веселья.

— Он умирает! — кричал хозяин гостиницы, исполненный христианского милосердия. — Он кончается! Наконец-то он сдохнет!

— И поэтому вы так радуетесь? — спросил Шико.

— Конечно, ведь вы сыграли с ним превосходную шутку.

— Какую шутку?

— А разве нет? Признайтесь, что вы его разыграли.

— Я разыграл больного?

— Да!

— О чем речь? Что с ним случилось?

— Что с ним случилось? Вы знаете, что он все время кричал, требуя какого-то человека из Авиньона!

— Ну и что, неужто этот человек наконец-то прибыл?

— Он прибыл.

— Вы его видели?

— Черт побери, разве сюда может кто-нибудь войти, не попавшись мне на глаза?

— И каков он из себя?

— Человек из Авиньона? Маленький, тощий, розовощекий.

— Это он! — вырвалось у Шико.

— Вот, вот, не спорьте, это вы его подослали, иначе вы не признали бы его.

— Посланец прибыл! — воскликнул Шико, поднимаясь и закручивая свой ус. — Клянусь святым чревом! Расскажите мне все подробно, кум Бернуйе.

— Нет ничего проще, тем более если не вы над ним подшутили, то вы мне скажете, кто это мог сделать. Час назад подвешивал я тушку кролика к ставню и вдруг вижу: перед дверью стоит большая лошадь, а на ней сидит маленький человечек. «Здесь остановился мэтр Николя?» — спросил человечек. Вы же знаете, наш подлый королевский прихвостень под этим именем записался в книге.

— Да, сударь, — ответил я.

— Тогда скажите ему, что особа, которую он ждет из Авиньона, прибыла.

— Охотно, сударь, но я должен вас кое о чем предупредить.

— О чем именно?

— Мэтр Николя, как вы его зовете, при смерти.

— Тем более вы должны немедля выполнить мое поручение.

— Но вы, наверное, не знаете, что он умирает от злокачественной лихорадки.

— Вправду?.. — воскликнул человечек. — Тогда летите со всех ног.

— Значит, вы настаиваете?

— Настаиваю.

— Несмотря на опасность?

— Несмотря ни на что. Я вам сказал: мне необходимо его видеть.

Маленький человечек рассердился и говорил со мной повелительным тоном, не допускавшим возражений. Поэтому я его провел в комнату умирающего.

— Значит, сейчас он там? — спросил Шико, показывая рукой на стенку.

— Там, не правда ли, как это смешно?

— Необычайно смешно, — сказал Шико.

— Какое несчастье, что мы не можем слышать!

— Да, действительно, несчастье.

— Сцена должна быть веселенькой.

— В высшей степени. Но кто мешает вам войти туда?

— Он меня отослал.

— Под каким предлогом?

— Под предлогом, что будет исповедоваться.

— А кто вам мешает подслушивать у дверей?

— Да, вы правы! — сказал хозяин, выбегая из комнаты.

Шико, со своей стороны, устремился к дырке в стене.

Пьер де Гонди сидел у изголовья постели больного, и они разговаривали, но так тихо, что Шико не смог разобрать ни слова.

К тому же беседа явно подходила к концу, и вряд ли бы он узнал из нее что-нибудь важное, так как уже через пять минут господин де Гонди поднялся, распрощался с умирающим и вышел из комнаты.

Шико бросился к окну.

Лакей, сидящий на приземистой лошадке, держал за узду огромного коня, о котором говорил хозяин; минуту спустя посланец Гизов появился из дверей, взобрался на коня и исчез за углом улицы, выходящей на большую парижскую дорогу.

— Смерть Христова! — сказал Шико. — Только бы он не увез с собой генеалогическое древо, ну а если так, я все равно его догоню, хотя бы пришлось загнать десяток лошадей. Но нет, — добавил он, — адвокаты хитрые бестии, а наш в особенности, и я подозреваю… Да, кстати, — продолжал Шико, нетерпеливо постукивая ногой и, по-видимому, связывая свои мысли в один узел, — кстати, куда девался этот бездельник Горанфло?

В эту минуту вошел хозяин.

— Ну что? — спросил Шико.

— Уехал, — ответил хозяин.

— Исповедник?

— Он такой же исповедник, как и я.

— А больной?

— Лежит в обмороке после разговора.

— Вы уверены, что он все еще в своей комнате?

— Черт побери! Да он выйдет оттуда только ногами вперед.

— Добро, идите и пошлите ко мне моего брата, как только он появится.

— Даже если он пьян?

— В любом состоянии.

— Это очень срочно?

— Это для блага нашего дела.

Бернуйе поспешно вышел, он был человеком, преисполненным чувства долга.

Теперь наступил черед Шико метаться в лихорадке. Он не знал, что ему делать: мчаться вслед за Гонди или проникнуть в комнату адвоката. Если последний действительно так болен, как предполагает хозяин, то он должен был передать все бумаги Пьеру де Гонди. Шико метался как безумный по комнате, хлопая себя по лбу и пытаясь найти правильное решение среди тысячи мыслей, бурлящих в его мозгу, как пузырьки в котелке.

Из комнаты Николя Давида не доносилось ни единого звука. Шико был виден только угол постели, задернутой занавесками.

Вдруг на лестнице раздался голос, заставивший его вздрогнуть, — голос монаха.

Горанфло, подпираемый хозяином, который тщетно пытался заставить его замолчать, преодолевал одну ступеньку за другой, распевая сиплым голосом:

В голове моей давно
Спорят горе
И вино.
И такой подняли шум,
Что он хуже всяких дум.
Горю силы не дано:
Все равно
Победит его вино.
Со слезою в мутном взоре
Удалится злое горе.
В голове моей
Одно
Будет царствовать вино.
Шико подбежал к двери.

— Заткнись, ты, пьяница! — крикнул он.

— Пьяница… — бормотал монах. — …если человек пропустил глоточек вина, он еще не пьяница!

— Да ну же, пошевеливайся, иди сюда, а вы, Бернуйе… вы… понимаете?

— Да, — сказал хозяин, утвердительно кивнув головой, и бегом спустился с лестницы, прыгая разом через четыре ступеньки.

— Сказано тебе, иди сюда! — продолжал Шико, вталкивая Горанфло в комнату. — И поговорим серьезно, если только ты в состоянии что-нибудь уразуметь.

— Проклятие! — сказал Горанфло. — Вы насмехаетесь надо мной, куманек. Я и так серьезен, как осел на водопое.

— Как осел после винопоя, — сказал Шико, пожимая плечами.

Потом он довел монаха до кресла, в которое Горанфло немедленно погрузился, испустив радостное «ух!».

Шико закрыл дверь и подошел к монаху с таким мрачным выражением лица, что тот понял — ему придется кое-что выслушать.

— Ну что там еще? — сказал он, будто подводя этим последним словом итог всем мучениям, которые Шико заставил его претерпеть.

— А то, — сурово ответил Шико, — что ты пренебрегаешь прямыми обязанностями своего сана, ты закоснел в распутстве, ты погряз в пьянстве, а в это время святая вера брошена на произвол судьбы, клянусь телом Христовым!

Горанфло удивленно воззрился на собеседника.

— Ты обо мне? — переспросил он.

— А о ком же еще? Погляди на себя, смотреть тошно: ряса разодрана, левый глаз подбит. Видать, ты с кем-то подрался по дороге.

— Ты обо мне? — повторил монах, все более и более поражаясь граду упреков, к которым Шико обычно не был склонен.

— Само собой, о тебе; ты по колено в грязи, и в какой грязи! В белой грязи. Это доказывает, что ты нализался где-то в предместьях.

— Ей-богу, ты прав, — сказал Горанфло.

— Нечестивец! И ты называешься монахом монастыря Святой Женевьевы! Будь ты еще бечевочник…

— Шико, друг мой, я виноват, я очень виноват, — униженно каялся Горанфло.

— Ты заслужил, чтобы огнь небесный спалил тебя всего до самых сандалий. Берегись, коли так будет и дальше, я тебя брошу.

— Шико, друг мой, — сказал монах, — ты этого не сделаешь.

— И в Лионе найдутся лучники.

— О, пощади, мой благородный покровитель! — взмолился монах и не заплакал, а заревел, как бык.

— Фи! Грязная скотина, — продолжал Шико свои увещевания, — и подумать только, какое время ты выбрал для распутства! Тот самый час, когда наш сосед кончается.

— Это верно, — сказал Горанфло с глубоко сокрушенным видом.

— Подумай, христианин ты или нет?

— Да, я христианин! — завопил Горанфло, поднимаясь на ноги. — Да, я христианин! Клянусь кишками папы! Я им являюсь; я это провозглашу, даже если меня будут поджаривать на решетке, как святого Лаврентия.

И, протянув руку, будто для клятвы, он заорал так громко, что в окнах зазвенели стекла:

Я богат, мой милый сын,
Тем, что я христианин.
— Хватит, — сказал Шико, рукой зажимая монаху рот, — если ты христианин, не дай твоему брату христианину умереть без покаяния.

— Это верно, где он, мой брат христианин? Я его исповедую, — сказал Горанфло, — только сначала я выпью, ибо меня мучит жажда.

Шико передал Горанфло полный воды кувшин, который тот опорожнил почти до самого дна.

— Ах, сын мой, — сказал он, ставя кувшин на стол, — глаза мои проясняются.

— Вот это хорошо, — ответил Шико, решив воспользоваться этой минутой прояснения.

— Ну а теперь, дорогой друг, — продолжал монах, — кого я должен исповедовать?

— Нашего бедного соседа, он при смерти.

— Пусть ему принесут пинту вина с медом, — посоветовал Горанфло.

— Я не возражаю, однако он более нуждается в утешении духовном, чем в мирских радостях. Это утешение ты ему и принесешь.

— Вы думаете, господин Шико, я к этому достаточно подготовлен? — робко спросил монах.

— Ты! Да я никогда еще не видел тебя столь исполненным благодати, как сейчас. Ты его быстрехонько вернешь к истинной вере, если он заблуждался, и пошлешь прямехонько в рай, если он ищет туда дорогу.

— Бегу к нему.

— Постой, сперва выслушай мои указания.

— Зачем? Я уже двадцать лет монашествую и уж наверное знаю свои обязанности.

— Но сегодня ты будешь исполнять не только свои обязанности, но также и мою волю.

— Вашу волю?

— И если ты в точности ее исполнишь, — ты слушаешь? — я оставлю на твое имя в «Роге изобилия» сотню пистолей, чтобы ты мог пить или есть, по твоему выбору.

— И пить и есть, мне так больше нравится.

— Пусть так. Сто пистолей, слышишь? Если только ты исповедуешь этого почтенного полупокойника.

— Я его исповедую наилучшим образом, забери меня чума! Как ты хочешь, чтобы я его исповедал?

— Слушай: твоя ряса облекает тебя большой властью, ты говоришь и от имени бога, и от имени короля. Надо, чтобы ты своим красноречием принудил этого человека отдать тебе бумаги, которые ему только что привезли из Авиньона.

— А зачем мне вытягивать из него какие-то бумаги?

Шико с сожалением посмотрел на монаха.

— Чтобы получить тысячу ливров, ты, круглый дурак, — сказал он.

— Вы правы, — согласился Горанфло. — Я иду туда.

— Постой еще. Он скажет тебе, что уже исповедался.

— Ну а что, если он и в самом деле уже исповедовался?

— Ты ему ответишь: «Не лгите, сударь, — человек, который вышел из вашей комнаты, не духовное лицо, а такой же интриган, как и вы сами».

— Но онрассердится?

— А тебе-то что? Пускай, раз он при смерти.

— Оно верно.

— Теперь тебе ясно: можешь говорить ему о боге, о дьяволе, о ком и о чем хочешь, но любым способом ты вытянешь у него бумаги, привезенные из Авиньона. Понимаешь?

— А если он не согласится их отдать?

— Ты откажешь ему в отпущении грехов, ты его проклянешь, ты его предашь анафеме.

— Либо я отберу их у него силой.

— Пускай так. Однако достаточно ли ты протрезвел, чтобы выполнить все мои указания?

— Выполню все неукоснительно, вот увидите.

И Горанфло провел ладонью по своему широкому лицу, словно стирая видимые следы опьянения. Взгляд его стал спокойным, хотя внимательный наблюдатель мог бы его счесть и тупым, речь сделалась медленной и размеренной, жесты — сдержанными, только руки все еще тряслись.

Собравшись с силами, он торжественно двинулся к двери.

— Минуточку, — задержал его Шико, — когда он отдаст тебе бумаги, зажми их хорошенько в кулаке, а другой рукой постучи в стенку.

— А если он откажется?

— Тоже стучи.

— Значит, и в том и в другом случае я должен стучать?

— Да.

— Хорошо.

И Горанфло вышел из комнаты, а Шико, охваченный неизъяснимым волнением, припал ухом к стене, стараясь не упустить ни малейшего звука.

Прошло десять минут, скрип половиц возвестил о том, что монах вошел в комнату соседа, а вслед за тем и сам Горанфло появился в узком кружке, которым ограничивалось поле зрительного наблюдения гасконца.

Адвокат приподнялся на постели и молча смотрел на приближающееся к нему странное видение.

— Эге, добрый день, брат мой! — провозгласил Горанфло, остановившись посреди комнаты и покачивая своими широкими плечами, дабы удержать равновесие.

— Зачем вы пришли сюда, отче? — слабым голосом простонал больной.

— Сын мой, я недостойный служитель церкви, я узнал, что вы в опасности, и пришел побеседовать с вами о спасении вашей души.

— Благодарю вас, — ответил умирающий, — но, я думаю, ваши заботы напрасны. Мне уже полегчало.

Горанфло отрицательно покачал головой.

— Вы так думаете? — спросил он.

— Я в этом уверен.

— Козни Сатаны — ему хочется, чтобы вы умерли без покаяния.

— Сатана сам попадется в свои тенета. Я только что исповедался.

— Кому?

— Святому отцу, который приехал из Авиньона.

Горанфло покачал головой.

— Как, разве он не священник?

— Нет.

— Откуда вы знаете?

— Я с ним знаком.

— С тем, кто вышел отсюда?

— Да, — ответил Горанфло с такой убежденностью, что адвокат растерялся, хотя, как известно, адвокатов чрезвычайно трудно смутить. — И посему, раз ваше состояние не улучшилось, — добавил монах, — и поелику тот человек не был священником, вам необходимо исповедаться.

— Я только этого и желаю, — сказал адвокат неожиданно окрепшим голосом. — Но я бы хотел сам выбрать себе духовника.

— Вы не располагаете временем, чтобы послать за другим, сын мой, и раз уж я здесь…

— Как это я не располагаю временем? — воскликнул больной, голос которого все более и более набирал силу. — Ведь я вам сказал, что мне полегчало, ведь я вам говорю, что уверен в своем выздоровлении.

Горанфло в третий раз покачал головой.

— А я, — сказал он все так же невозмутимо, — я, со своей стороны, утверждаю, сын мой, что вам следует приготовиться к худшему. Вы приговорены и врачами, и божественным провидением. Жестоко это говорить вам, я знаю, но в конце концов все мы там будем, одни раньше, другие позже. В этом есть равновесие, равновесие высшей справедливости, и к тому же утешительно умереть в сей жизни, зная, что ты воскреснешь в другой, так, сын мой, говорил даже Пифагор,[174] а он был всего лишь язычник. Не тяните, возлюбленное мое чадо, исповедуйтесь мне в грехах своих.

— Но, заверяю вас, отец мой, я уже достаточно окреп, вероятно, на меня благотворно подействовало ваше святое присутствие.

— Заблуждение, сын мой, заблуждение, — не отступал Горанфло, — в предсмертный миг жизненные силы как бы обновляются. Лампада вспыхивает перед тем, как угаснуть навсегда! Ну, ну, давайте, — продолжал монах, усаживаясь возле кровати, — расскажите мне о ваших интригах, о ваших заговорах, о ваших кознях.

— О моих интригах, моих заговорах, моих кознях! — проговорил Николя Давид, отодвигаясь от этого странного духовника, которого он не знал, но который, по-видимому, хорошо знал его.

— Да, — сказал Горанфло, наклоняясь к больному и соединив большие пальцы своих сложенных рук, — а потом, когда вы мне все расскажете, вы отдадите мне бумаги, и, быть может, господь бог смилостивится и позволит мне отпустить вам грехи.

— Какие бумаги? — закричал больной, да так громко, словно совсем здоровый человек.

— Бумаги, которые тот, кого вы называете священником, привез вам из Авиньона.

— А кто вам сказал, что тот человек привез мне бумаги? — спросил адвокат, высовывая одну ногу из-под одеяла. Его голос прозвучал неожиданно резко, и это вывело Горанфло из привычного состояния благостной полудремоты, в которое он начал было погружаться, сидя в своем кресле.

Монах подумал, что настало время применить силу.

— Тот, кто мне это сказал, знал, что говорил! — прикрикнул он на больного. — Давай бумаги, бумаги давай, или не будет тебе отпущения!

— Плевал я на твое отпущение, каналья! — воскликнул Давид, выскакивая из постели и хватая Горанфло за горло.

— Однако, — забормотал тот, — у вас что, припадок горячки начался? Вы что, не хотите исповедаться? Вы…

Проворные и сильные пальцы адвоката впились в горло монаха и прервали фразу Горанфло; вместо слов послышался свист, очень похожий на хрипение.

— Нет, это я займусь твоими грехами, бесово отродье, — вскричал Николя Давид, — а что до горячки, то увидишь, помешает ли она мне задушить тебя!

Брат Горанфло был силен, но, по несчастью, находился в состоянии похмелья, когда выпитое вино воздействует на нервную систему, парализуя ее. Это расслабляющее воздействие обычно сталкивается с противоположной реакцией, выражающейся в том, что человек после опьянения вновь обретает свои способности.

Поэтому, только собрав все свои силы, монах смог приподняться в кресле и, упершись обеими руками в грудь адвоката, отшвырнуть его от себя.

Справедливости ради заметим, что, как бы ни был расслаблен организм брата Горанфло, все же монах отбросил Николя Давида с такой силой, что тот покатился на середину комнаты.

Но тут же яростно вскочил и одним прыжком оказался у стены, где под черной адвокатской мантией висела длинная шпага, замеченная мэтром Бернуйе. Адвокат выхватил шпагу из ножен и приставил острие к горлу монаха, который, будучи истощен своим сверхчеловеческим усилием, снова упал в кресло.

— Пришла твоя очередь исповедоваться, — глухим голосом сказал Николя Давид, — или ты умрешь.

Почувствовав прикосновение холодной стали к горлу, Горанфло разом протрезвел и уяснил себе всю серьезность создавшегося положения.

— О! — сказал он. — Так вы вовсе не больны. Значит, ваша агония — чистое притворство?

— Ты забываешь, что ты должен не спрашивать, а отвечать.

— Отвечать на что?

— На мои вопросы.

— Спрашивайте.

— Кто ты такой?

— Вы сами видите, — сказал Горанфло.

— Это не ответ, — возразил адвокат, чуть сильнее нажимая острием шпаги на горло монаха.

— Какого дьявола! Будьте поосторожней! Ведь если вы меня убьете прежде, чем я вам отвечу, вы вообще ничего не узнаете.

— Ты прав. Как твое имя?

— Брат Горанфло.

— Так ты настоящий монах?

— А какой же еще? Само собой, настоящий.

— Почему ты оказался в Лионе?

— Потому что меня изгнали.

— Как ты попал в эту гостиницу?

— Случайно.

— И давно ты здесь?

— Шестнадцать дней.

— Почему ты за мной шпионил?

— Я не шпионил за вами.

— Откуда ты знаешь, что я получил бумаги?

— Мне это сообщили.

— Кто сообщил?

— Тот, кто послал меня к вам.

— А кто послал тебя ко мне?

— Вот этого я не могу сказать.

— И все же ты скажешь.

— Ой-ой-ой! Святая дева! Я позову на помощь, я закричу.

— А я тебя убью.

Монах завопил. На острие шпаги адвоката показалась капля крови.

— Его имя, — сказал он.

— Ах, ей-богу, ничего не поделаешь, — ответил Горанфло, — я держался, сколько мог.

— Разумеется, твоя честь спасена. Ну, кто тебя послал ко мне?

— Это…

Горанфло еще колебался; он никак не мог решиться предать друга.

— Кончай же, — приказал адвокат, топая ногой.

— Ей-богу, ничего не поделаешь! Это Шико.

— Королевский шут?

— Да, он.

— А где он сейчас?

— Я здесь! — раздался голос.

И на пороге комнаты появился Шико, бледный, серьезный, с обнаженной шпагой в руке.

XXXII

О ТОМ, КАК ШИКО, ПРОБУРАВИВ ОДНУ ДЫРКУ ШТОПОРОМ, ПРОТКНУЛ ДРУГУЮ ШПАГОЙ
Узнав человека, которого он имел все основания считать своим смертельным врагом, мэтр Николя Давид в ужасе отшатнулся.

Воспользовавшись минутным замешательством адвоката, Горанфло отскочил в сторону, нарушив таким образом прямую линию, соединявшую его горло со шпагой.

— Ко мне, любимый друг! — завопил он. — Ко мне! На помощь! Спасите! Режут! Меня режут!

— А, любезный господин Давид! — сказал Шико. — Да неужто это вы?

— Да, — пробормотал Давид, — да, разумеется, это я.

— Счастлив вас видеть, — продолжал Шико.

Затем, повернувшись к монаху, сказал:

— Мой добрый Горанфло, пока мы полагали, что этот господин при смерти, твое присутствие здесь, как духовника, было необходимо, но теперь, когда выяснилось, что он чувствует себя как нельзя лучше, ему не нужен исповедник, поэтому он сейчас будет иметь дело с дворянином.

Давид попытался изобразить презрительную улыбку.

— Да, с дворянином, — подтвердил Шико, — который покажет вам, что он хорошего происхождения. Любезный Горанфло, — сказал гасконец, снова обращаясь к монаху, — сделайте мне одолжение — посторожите на лестничной площадке и последите, чтобы никто не вошел и не помешал нашей беседе; думаю, что она не затянется.

Горанфло не желал ничего лучшего, чем оказаться вне досягаемости шпаги Николя Давида.

Поэтому он осторожно описал полукруг, возможно теснее прижимаясь к стене, и, добравшись до двери, легко перепорхнул через порог; за время, проведенное в комнате адвоката, он потерял в весе не менее ста фунтов.

Шико спокойно закрыл за ним дверь и задвинул засов.

Давид сначала взирал на эти подготовительные действия со страхом, вызванным неожиданным оборотом событий, однако мало-помалу пришел в себя, вспомнил, что он всеми признанный мастер фехтовального искусства, подумал, что в конечном счете он остался с Шико один на один, и когда гасконец, закрыв дверь за Горанфло, обернулся, адвокат уже стоял, опираясь спиной о спинку кровати, со шпагой в руке и с улыбкой на устах.

— Оденьтесь, сударь, — сказал Шико, — можете не торопиться. Я не хочу иметь никакого преимущества перед вами. Я знаю, вы знаменитый фехтовальщик и владеете шпагой, как сам Леклерк,[175] но мне это безразлично.

Давид рассмеялся.

— Неплохая шутка, — сказал он.

— Да, — ответил Шико, — во всяком случае, мне она тоже нравится, потому что это я ее сочинил, а вы, человек тонкого вкуса, сейчас еще больше ее оцените. Знаете ли вы, зачем я пришел сюда, к вам, мэтр Николя?

— За недополученными ударами ремнем, которые я остался вам должен от имени герцога Майеннского в тот день, когда вы так ловко сиганули в окно.

— Нет, сударь, этим ударам я знаю счет, и, будьте покойны, я верну их тому, кто приказал меня ими наградить. Я пришел сюда за неким генеалогическим древом, которое господин Пьер де Гонди привез из Авиньона, не зная, что он везет, и совсем недавно вручил вам, не зная, что он вручает.

Давид побледнел.

— Какое еще генеалогическое древо?

— Древо герцогов де Гизов, которые, как вы знаете, нисходят по прямой линии от Карла Великого.

— Ага! — сказал Давид. — Значит, вы к тому же и шпион, сударь? А я-то вас принимал только за шута.

— С вашего дозволения, милостивый государь, в этом деле я буду и тем и другим: как шпион, я приведу вас на виселицу, и вас вздернут, а как шут — буду смеяться над этой церемонией.

— Меня вздернут!

— «Высоко и сразу», сударь. Надеюсь, вы не претендуете на обезглавливание, это привилегия дворянского сословия.

— И как вы этого думаете добиться?

— О, весьма простым способом. Я расскажу правду, вот и все. Не скрою от вас, милостивый государь, что я присутствовал в прошлом месяце на семейном тайном совете, который держали в монастыре Святой Женевьевы их сиятельства герцоги де Гизы и госпожа де Монпансье.

— Вы?

— Да, я квартировал в исповедальне напротив той, которую занимали вы; в этих коробках крайне неудобно, не правда ли? А мне пришлось еще хуже, чем вам, потому что я не мог вылезти, пока не кончится все действо, а оно чрезвычайно затянулось. Таким образом, я присутствовал на выступлениях господина де Монсоро, Ла Юрьера и какого-то монаха, имени его я не могу вспомнить, но он показался мне весьма красноречивым. Затем я видел коронование герцога Анжуйского, оно было не столь занимательным. Но зато последняя маленькая пьеска оказалась чрезвычайно забавной. Играли комедию «Генеалогическое древо Лотарингских принцев», с добавлениями и исправлениями мэтра Николя Давида. Это была пресмешная штучка, ей не хватало только разрешения его святейшества.

— А! Стало быть, вы знаете о генеалогическом древе, — сказал Давид, с трудом сдерживаясь и кусая себе губы от злости.

— Да, — сказал Шико, — и нахожу его весьма и весьма остроумно придуманным, особливо в части, относящейся к салическому закону. Только ведь для вас это большая беда — обладать столь незаурядным умом и талантом; ведь у нас выдающихся людей принято попросту вешать. Вы оказались столь хитроумным человеком, что я проникся к вам живейшим интересом. «Как? — сказал я себе. — Неужели я позволю вздернуть на виселицу бравого господина Давида, искуснейшего учителя фехтования, первоклассного адвоката, одного из моих добрых друзей, наконец, когда я могу не только спасти его от петли, но и устроить судьбу этого славного адвоката, этого прекрасного учителя, этого превосходного друга, первого человека, который позволил мне измерить глубины моего сердца, взяв за мерку мою спину. Нет, этого не будет». И, услышав, что вы собираетесь путешествовать, — а меня в Париже ничто не удерживало, — я и решил путешествовать вместе с вами, то есть вслед за вами. Вы выехали через Бурдельские ворота, не так ли? Я следил за вами, а вы меня не видели, и неудивительно, я был хорошо спрятан. С этого дня я следовал за вами, терял вас из виду, снова находил, — словом, вы мне стоили немалых трудов, могу вас уверить. Наконец мы прибыли в Лион. Я говорю «мы», потому что час спустя после вас я остановился в той же самой гостинице, где остановились вы, и не только в той же самой гостинице, но и в комнате, смежной с вашей. Меня отделяла от вас только простая перегородка. Вам должно быть понятно, что я проделал путь из Парижа в Лион, не спуская с вас глаз, не для того, чтобы здесь, в Лионе, потерять вас из виду. Нет, я провертел в стене маленькую дырочку, через которую мог изучать вас сколько душе угодно, и, признаюсь, в течение дня не раз позволял себе это удовольствие. И вот вы заболели. Хозяин хотел выставить вас за дверь, а вы назначили здесь, в гостинице «Под знаком креста», свидание господину де Гонди; вы боялись, что в другом месте он вас не найдет или, во всяком случае, потеряет время на поиски. Ваша болезнь была притворной и обманула меня только наполовину, но поскольку я должен был предусмотреть все возможности, даже ту, что вы действительно больны, и поскольку мы все смертны — истина, в которой я сейчас попытаюсь вас убедить, — я подослал к вам моего молодца монаха, моего друга, моего товарища, чтобы уговорить вас исповедаться и привести к покаянию. Но вы, нераскаянный грешник, вы пытались проткнуть ему горло рапирой, забыв евангельское изречение: «Подъявший меч от меча и погибнет». И тут, любезный господин Давид, появляюсь я и говорю вам: «Мы с вами старые знакомцы, давние друзья; давайте уладим наши маленькие разногласия по обоюдному соглашению». Ну что же, сейчас, когда вы все знаете, скажите — вы согласны договориться?

— Смотря на чем.

— На том, что все будет сделано, как если бы вы действительно были больны и брат Горанфло вас исповедал, а вы вручили ему бумаги, которые он от вас требовал. Тогда бы я вас простил и даже от всего сердца прочитал бы за вас «In manus».[176] Я не стану требовать от живого больше, чем от мертвого, и мне остается обратиться к вам с такими словами: господин Давид, вы во всем преуспели: и в фехтовании, и в искусстве верховой езды, и в крючкотворстве, и в добывании больших кошельков для широких карманов, вы собрали в себе все таланты. Жаль, если такой человек бесследно исчезнет с лица земли, где ему уготована блестящая карьера. Итак, господин Давид, не ввязывайтесь больше в заговоры, доверьтесь мне, порвите с Гизами, отдайте мне ваши бумаги, и, слово дворянина, я помирю вас с королем.

— Ну а если я их не отдам? — поинтересовался Николя Давид.

— Ах, если вы их не отдадите, тогда другое дело. Слово дворянина, я вас убью! Это вам тоже кажется забавным, любезный господин Давид?

— Все более и более, — ответил адвокат, любовно поглаживая свою шпагу.

— Но если вы мне их отдадите, — продолжал Шико, — все будет забыто. Может быть, вы не верите мне, господин Давид, так как вы по природе своей человек недоверчивый и думаете, что злоба въелась в мое сердце, как ржавчина в железо. Нет, я вас ненавижу, это верно, но герцога Майеннского я ненавижу больше, чем вас. Помогите мне погубить герцога, и я вас спасу. Впрочем, если угодно, я могу добавить еще несколько слов, которым вы не поверите, ведь вы никого не любите, за исключением самого себя. Дело в том, что я люблю короля, каким бы глупцом, распутником, выродком он ни был; король приютил меня, защитил меня от вашего мясника Майенна, способного ночью на Луврской площади во главе пятнадцати разбойников напасть на одного человека и убить его, я говорю о несчастном Сен-Мегрене. Вы не были среди его палачей? Нет? Тем лучше, я так и думал, что не были, а теперь я в этом уверен. Я хочу одного — пусть он царствует спокойно, мой бедный король Генрих, а с Майеннами и с генеалогическим древом Николя Давида это невозможно. Передайте же мне эту генеалогию, и, клянусь честью, я замолчу ваше имя и устрою вашу судьбу.

Шико нарочно растянул изложение своих мыслей, потому что хотел тем временем понаблюдать за Давидом, которого знал за человека умного и твердого. Но ничто не дрогнуло в ястребиных глазах адвоката, ни одна добрая мысль не озарила его мрачные черты, ни одно ответное движение души не расслабило пальцы, сжимавшие рукоятку шпаги.

— Ладно, — сказал Шико, — я вижу, что все мои слова напрасны и вы мне не верите. Мне остается только один выход для того, чтобы и покарать вас за ваши прежние провинности передо мной, и очистить от вас землю, как от человека, утратившего веру и в честность и в человечность. Я пошлю вас на виселицу. Прощайте, господин Давид.

И Шико отступил на шаг к двери, не спуская глаз с адвоката.

Адвокат прыгнул вперед.

— И вы думаете, я позволю вам уйти? — воскликнул он. — Нет, мой миленький шпиончик, нет, Шико, дружок мой! Тот, кто знает такие тайны, как тайна генеалогического древа, — умрет! Тот, кто дерзнул угрожать Николя Давиду, — умрет! Тот, кто посмел войти сюда, как ты вошел, — умрет!

— Да вы меня просто радуете, — ответил Шико все с тем же хладнокровием. — Я не решался бросить вам вызов только потому, что уверен в исходе нашего поединка: я вас наверняка заколю. Два месяца тому назад Крийон, фехтуя со мной, показал мне один особенно опасный удар, один-единственный, но, слово чести, другого мне не потребуется. Ну хватит, подавайте сюда ваши бумаги, — грозно добавил он, — или я вас убью! Я даже скажу вам, как это будет: я проткну ваше горло в том самом месте, откуда вы хотели пустить кровь брату Горанфло.

Гасконец еще не закончил свою речь, как Давид с диким взрывом хохота бросился на него, Шико встретил врага со шпагой в руке.

Оба противника были примерно одного роста. Худое тело Шико скрывала одежда, в то время как длинный, костлявый и гибкий корпус адвоката почти ничем не был прикрыт. Давид походил на длинную змею, так как его рука, казалось, продолжала голову, а шпага мелькала, словно тройное жало. Но, как и предупреждал Шико, он встретил достойного противника. Почти каждый день упражняясь в фехтовании с королем, Шико стал одним из сильнейших фехтовальщиков королевства. В этом Николя Давид смог сам убедиться, ибо, куда бы он ни пытался нанести удар, повсюду его шпага натыкалась на стальное лезвие шпаги гасконца.

Адвокат отступил на шаг.

— Ага! — сказал Шико. — Вы начинаете понимать, не так ли? Ну хорошо, предлагаю еще раз: бумаги!

Давид вместо ответа опять бросился на гасконца. Бой возобновился и был еще более продолжительным и ожесточенным, чем первая схватка, хотя Шико ограничивался тем, что парировал удары, а сам еще не нанес ни одного.

Эта вторая схватка завершилась тем же, что и первая: адвокат снова отступил на шаг.

— Ага! — сказал Шико. — Теперь мой черед.

И он шагнул вперед.

Николя Давид пытался остановить гасконца, отведя его шпагу, Шико сделал параду прим, скрестил свою шпагу со шпагой противника в позиции тьерс на тьерс и нанес ему удар туда, куда обещал: его шпага до половины вошла в горло адвоката.

— Вот и удар, — сказал Шико.

Давид не ответил; он рухнул к ногам Шико, захлебываясь кровью.

Теперь Шико отступил на шаг. Змея, хотя и раненная насмерть, все еще могла взметнуться и укусить.

Но Давид непроизвольным движением потянулся к постели, словно стараясь защитить свою тайну.

— Эге, — сказал Шико, — я считал тебя хитрецом, а ты, оказывается, глуп, как рейтар. Я не знал, где ты прячешь свои бумаги, и вот ты мне сам их показываешь.

И, оставив Давида корчиться в агонии, Шико подбежал к постели, приподнял матрац и под изголовьем обнаружил небольшой свиток пергамента, который адвокат, в неведении надвигающейся беды, не позаботился спрятать понадежнее.

Пока Шико развертывал свиток, дабы убедиться, что перед ним действительно тот документ, который он искал, умирающий яростно приподнялся, но тут же упал на пол и испустил последний вздох.

Гордо и радостно сверкающими глазами Шико пробежал пергамент, привезенный из Авиньона Пьером де Гонди.

Папский легат, верный политике, которую его верховный суверен проводил со дня своего вступления на папский престол, написал внизу: «Fiat ut voluit Deus: Deus jura hominum fecit».[177]

— Вот папа, который ни во что не ставит всехристианского короля, — сказал Шико.

И, бережно свернув пергамент, засунул его в нагрудный карман камзола.

Затем поднял тело адвоката, на котором почти не было крови — рана вызвала внутреннее кровоизлияние, и положил его на кровать, повернув лицом к стене, после чего открыл дверь и кликнул Горанфло.

Горанфло вошел.

— Какой вы бледный! — сказал он.

— Да, — отозвался Шико, — последние минуты этого несчастного меня несколько взволновали.

— Он умер? — спросил Горанфло.

— Есть все основания так думать, — ответил Шико.

— А ведь только что был совсем здоров.

— Даже слишком здоров. Он хотел проглотить совершенно несъедобные вещи и умер, как Анакреонт,[178] — подавившись.

— Ого! — воскликнул Горанфло. — Паршивец хотел задушить меня, меня — божьего человека, это и принесло ему несчастье.

— Простите его, куманек, ведь вы христианин.

— Я его прощаю, — сказал Горанфло, — хотя он меня сильно напугал.

— Это еще не все, — заметил Шико. — Вам надлежит зажечь свечи и пробормотать над телом пару-другую молитв.

— Для чего?

— Как — для чего? Чтобы вас не схватили как убийцу и не препроводили в городскую тюрьму.

— Меня? Как убийцу этого человека? Да будет вам! Ведь это он пытался меня задушить.

— Ну, конечно, боже мой! И поскольку ему не удалось вас прикончить, то от злости вся кровь в его теле пришла в движение, какой-то сосудик в горле лопнул — и доброй ночи, дорогой брат, спи спокойно! Сами видите, Горанфло, в конечном счете это вы были причиной его смерти. Причиной невольной, что верно, то верно, однако какая разница? До тех пор пока вас признают невиновным, вам могут причинить немало неприятностей.

— Думаю, вы правы, господин Шико, — согласился монах.

— Тем более прав, что судья в этом прекрасном городе Лионе слывет человеком довольно жестоким.

— Иисусе! — пробормотал монах.

— Делайте же, как я вам сказал, куманек.

— А что я должен делать?

— Располагайтесь здесь и читайте с усердием все молитвы, которые вы знаете, и даже те, которых вы не знаете, а когда настанет вечер и все разойдутся по комнатам, выходите из гостиницы. Идите не торопясь, но и не медлите. Вы знаете станок кузнеца на углу улицы?

— Конечно, ведь это кузнец меня разукрасил вчера вечером, — сказал Горанфло, показывая на свой глаз, обведенный черным кругом.

— Трогательное воспоминание. Ладно, я позабочусь, чтобы вы нашли там свою лошадь, понимаете? Вы сядете на нее, не давая никому никаких объяснений. Ну а потом, если вы прислушаетесь к голосу своего сердца, оно выведет вас на дорогу в Париж. В Вильнев-ле-Руа вы продадите лошадь и заберете своего осла.

— Ах, мой добрый Панург!.. Вы правы, я буду счастлив снова с ним встретиться, я его так полюбил. Но с сегодняшнего дня, — прибавил монах слезливым тоном, — на что я буду жить?

— Когда я даю — я даю, — сказал Шико, — и не заставляю своих друзей клянчить милостыню, как это принято в монастыре Святой Женевьевы. Вот, держите.

С этими словами он выгреб из кармана пригоршню экю и высыпал ее в широкую ладонь монаха.

— Великодушный друг! — сказал Горанфло, тронутый до слез. — Позвольте мне остаться с вами в Лионе. Мне очень нравится Лион; это вторая столица нашего королевства, и к тому же это такой гостеприимный город.

— Да пойми ты одно, трижды болван: я не остаюсь здесь, я уезжаю и поскачу так быстро, что тебе за мной не угнаться.

— Да исполнится ваша воля, господин Шико, — покорно произнес монах.

— В добрый час, — ответил Шико. — Вот таким я тебя люблю, куманек.

И он усадил монаха в кресло у постели, спустился вниз и отвел хозяина в сторону.

— Мэтр Бернуйе, — сказал он, — вы ничего не подозреваете, а в вашем доме произошло большое событие.

— Вот как? — ответил хозяин, глядя на Шико испуганными глазами. — А что случилось?

— Этот бешеный роялист, этот богохульник, этот мерзостный выкидыш из гугенотских молелен…

— Ну, что с ним?

— Что с ним! Нынче утром ему нанес визит посланец из Рима.

— Знаю, ведь это я вам сказал.

— Ну вот, наш святой отец папа, на которого возложено временное правосудие в сем мире, наш святой отец папа лично направил своего доверенного человека к заговорщику, но только заговорщик, по всей вероятности, не догадывался, с какой целью.

— И с какой же целью он его послал?

— Поднимитесь в комнату вашего постояльца, мэтр Бернуйе, откиньте одеяло, посмотрите на его горло, и вы все поймете.

— Вот как! Вы меня пугаете.

— Больше я вам ничего не скажу. Божий суд свершился у вас в доме, мэтр Бернуйе. Это великая честь, которую вам оказал папа.

Затем Шико сунул десять экю в руку хозяина, направился в конюшню и приказал вывести двух лошадей.

Тем временем хозяин взлетел по лестнице быстрее птицы и ворвался в комнату Николя Давида.

Там он увидел Горанфло, бубнящего молитвы.

Тогда он подошел к постели и, как ему посоветовал Шико, приподнял одеяло.

Он нашел рану точно на указанном месте. Она была еще алого цвета, но тело уже остыло.

— Так умирают враги святой веры, — сказал мэтр Бернуйе, многозначительно подмигивая Горанфло.

— Аминь, — отозвался монах.

Эти события происходили примерно в тот час, когда Бюсси привез к Диане де Меридор старого барона, который считал свою дочь мертвой.

XXXIII

О ТОМ, КАК ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ УЗНАЛ, ЧТО ДИАНА ДЕ МЕРИДОР ЖИВА
Шли последние дни апреля.

Стены большого Шартрского собора были обтянуты белой материей, а колонны украшены зелеными ветками; как известно, в это время года зелень бывает еще редкостью, и пучки зеленых веток на колоннах заменяли букеты цветов.

Король босиком проделал путь от Шартрских ворот до собора и теперь стоял босоногий посреди нефа, время от времени поглядывая по сторонам и проверяя, все ли его друзья и придворные присутствуют на молебне. Но одни, изранив ноги о камни мостовой, не выдержали и надели башмаки, другие, измученные голодом и усталостью, тайком проскользнули в придорожные кабачки, да там и остались, подкрепляясь едой или отдыхая, и только у немногих достало сил пройти всю дорогу босиком, в длинных власяницах кающихся и босыми ногами встать на сырые плиты собора.

В соборе шло молебствие о ниспослании наследника французской короне. Две рубашки богоматери, обладавшие чудотворной силой, сомневаться в которой было невозможно ввиду множества сотворенных ими чудес, были извлечены из золотой раки, где они хранились, и народ, толпами сбежавшийся поглазеть на торжественную церемонию, невольно склонил головы, ослепленный блеском лучей, брызнувших из раки, когда оттуда были вынуты рубашки.

В эту минуту Генрих III услышал, как в мертвой тишине раздался какой-то странный звук, напоминающий сдавленный смех. Король оглянулся, нет ли поблизости Шико. Он не мог допустить мысли, что у кого-нибудь, кроме Шико, хватило дерзости рассмеяться в подобную минуту.

Однако это не Шико рассмеялся при виде святых рубашек. Увы, Шико все еще отсутствовал, что весьма огорчало короля, который, как мы помним, внезапно потерял своего шута из виду по дороге в Фонтенбло и с тех пор ничего о нем не слышал. Виновником странного шума оказался некий дворянин. Он только что подскакал к дверям собора на взмыленном коне и прямо как был, в костюме для верховой езды, в сапогах, забрызганных грязью, ввалился в собор, расталкивая придворных, одетых во власяницы или с мешками на головах, но и в том и в другом случае босых.

Увидев, что король оглянулся, дворянин храбро продолжал стоять на хорах, приняв почтительный вид; по элегантности его одежд, а еще больше по манерам видно было, что он не новичок при дворе.

Генрих, недовольный тем, что дворянин, прибывший с таким опозданием, наделал столько шуму и своей одеждой посмел так вызывающе отличаться от монашеских одеяний, предписанных на этот день, взглянул на него с укоризной.

Вновь прибывший, казалось, не заметил королевского взгляда. Дерзко скрипя своими башмаками с загнутыми носками (такая уж была мода в те времена), он перешагнул через несколько плит со скульптурными изображениями епископов и опустился на колени возле обитого бархатом кресла герцога Анжуйского; герцог сидел, погруженный не столько в молитвы, сколько в свои тайные думы, и не обращал ни малейшего внимания на то, что происходило вокруг.

Однако, почувствовав чье-то прикосновение, он живо обернулся и приглушенно воскликнул:

— Бюсси!..

— Добрый день, монсеньор! — ответил Бюсси, как если бы он расстался с герцогом только накануне вечером и за то время, пока они не виделись, ничего существенного не произошло.

— Ты, наверное, не в своем уме, — сказал принц.

— Почему, монсеньор?

— Потому что уехал откуда-то, где бы ты там ни был, чтобы явиться в Шартр глазеть на рубашки богоматери.

— Монсеньор, — сказал Бюсси, — дело в том, что мне нужно безотлагательно с вами поговорить.

— Почему же ты не приехал пораньше?

— Вероятно, потому, что не смог.

— Но что случилось за те три недели, пока мы не виделись?

— Как раз об этом я и хочу с вами поговорить.

— Вот как! Может быть, ты подождешь, пока мы не выйдем из церкви?

— К сожалению, придется подождать. Это меня и злит.

— Молчи! Скоро все кончится. Наберись терпения, и мы вместе вернемся ко мне в гостиницу.

— Я на это рассчитываю, монсеньор.

И действительно, король уже надел поверх своей рубашки из тонкого полотна холщовую рубашку богоматери, а королева с помощью своих придворных дам натягивала на себя другую святую рубашку.

Затем король преклонил колени, его примеру последовала и королева. Супруги некоторое время усердно молились под широким балдахином, придворные, одержимые желанием угодить королю, били земные поклоны.

Наконец король поднялся с колен, снял с себя святую рубашку, попрощался с архиепископом, попрощался с королевой и направился к выходу из собора.

Однако на полпути он остановился: ему на глаза опять попался Бюсси.

— А, это вы, сударь, — сказал Генрих, — по-видимому, наше благочестие вам не по нраву, коли вы не решаетесь расстаться с золотом и шелками в то время, как ваш король одевается в грубое сукно и саржу.

— Государь, — с достоинством ответил Бюсси, побледнев от сдерживаемого волнения, — даже среди тех, кто сегодня облачен в самую грубую рясу и больше других изранил себе ноги, не найдется человека, ближе меня принимающего к сердцу службу вашему величеству. Но я прибыл в Париж после дальней и утомительной дороги и только сегодня утром узнал, что ваше величество отбыли в Шартр. Я проскакал двадцать два лье за пять часов, государь, торопясь присоединиться к вашему величеству. Вот почему у меня не было времени сменить платье, и ваше величество не попрекнули бы меня, если бы вместо того, чтобы поспешить сюда с одним желанием слить свои молитвы с молитвами вашего величества, я остался бы в Париже.

Король, казалось, удовлетворился этими объяснениями, однако, взглянув на своих друзей, он увидел, что некоторые из них при словах Бюсси пожимали плечами. Не желая обижать своих сторонников знаками доброго расположения к придворному герцога Анжуйского, король прошел мимо Бюсси с сердитым видом.

Бюсси, не моргнув глазом, снес эту немилость.

— Что с тобой? — сказал герцог. — Разве ты не видел?

— Чего?

— Что Шомберг, что Келюс, что Можирон пожимали плечами, слушая твои оправдания.

— Все так, — с полным спокойствием отвечал Бюсси, — я это отлично видел.

— Ну и что?

— Ну и то, неужели вы думаете, что я способен перерезать горло себе подобным или почти что себе подобным в церкви? Для этого я слишком хороший христианин.

— А, коли так, все прекрасно, — сказал удивленный герцог, — мне-то показалось, что ты этого не заметил или не пожелал заметить.

Бюсси, в свою очередь, пожал плечами и при выходе из собора отвел принца в сторону.

— Мы идем к вам, не правда ли, монсеньор? — спросил он.

— Немедленно. У тебя должны быть интересные новости для меня.

— Да, несомненно, монсеньор, и даже такие, о которых, я уверен, вы и не подозреваете.

Герцог удивленно посмотрел на Бюсси.

— Да, да, — сказал Бюсси.

— Ну хорошо, позволь мне только распрощаться с королем, и я к твоим услугам.

Герцог отправился к королю испрашивать разрешения покинуть его свиту, и король, в силу особой милости богоматери несомненно расположенный к терпимости, даровал своему брату позволение уехать в Париж, когда ему заблагорассудится.

Герцог поспешно возвратился к Бюсси и вместе с ним закрылся в одной из комнат отведенной ему гостиницы.

— Ну вот мы и одни, мой друг, — сказал он, — теперь садись и расскажи мне свои похождения. Ты знаешь, я считал тебя мертвым.

— Вполне в это верю, монсеньор.

— Ты знаешь, весь двор, прослышав о твоем исчезновении, на радостях разоделся в белое, и немало людей вздохнули свободно впервые с того дня, когда ты научился держать шпагу. Но не в этом дело. Давай рассказывай! Ведь ты меня покинул, чтобы следить за прекрасной незнакомкой. Кто же эта женщина и чего я могу от нее ждать?

— Вы пожнете то, что посеяли, монсеньор, то есть стыд и позор!

— Что такое? — воскликнул герцог, более пораженный загадочным смыслом этих слов, чем их непочтительностью.

— Монсеньор слышал, — с ледяным спокойствием ответил Бюсси, — и мне нет необходимости повторять.

— Объяснитесь, сударь, и оставьте Шико загадки и анаграммы.

— О, нет ничего легче, монсеньор, для этого мне достаточно обратиться к вашей памяти.

— Но кто эта женщина?

— Думаю, что вы, монсеньор, ее узнали.

— Так это была она! — воскликнул герцог.

— Да, монсеньор.

— Ты ее видел?

— Да.

— Она с тобой говорила?

— Конечно. Только призраки не говорят. А что, разве у монсеньора были основания считать ее мертвой или надеяться на ее смерть?

Герцог побледнел и замер, словно раздавленный под тяжестью слов того, кто, казалось, должен был бы вести себя как подобает куртизану.

— Ну да, монсеньор, — продолжал Бюсси, — хотя вы и толкнули молодую девушку благородного происхождения на мученическую смерть, все же она избежала погибели. Однако подождите вздыхать с облегчением и не думайте, что вы уже оправданы, ибо, сохранив свою жизнь, она попала в беду большую, чем смерть.

— Что с ней случилось? — спросил герцог, дрожа всем телом.

— С ней случилось то, монсеньор, что один господин спас ей и честь, и жизнь, но этот человек заставил заплатить за свою услугу такой ценой, что лучше бы он ее не оказывал.

— Ну, ну, кончай.

— Диана де Меридор, монсеньор, чтобы избежать уже протянутых к ней рук герцога Анжуйского, любовницей которого она никак не хотела стать, Диана де Меридор бросилась в объятия человека, который ей ненавистен.

— Что ты сказал?

— Я сказал, что Диана де Меридор нынче зовется госпожой де Монсоро.

При этих словах волна крови внезапно прихлынула к обычно бледному лицу Франсуа, герцог побагровел так сильно, что, казалось, кровь вот-вот брызнет у него из глаз.

— Смерть Христова! — зарычал разъяренный принц. — Неужели это правда?

— Да, черт побери, раз это говорю я, — высокомерно ответил Бюсси.

— Я не то хотел сказать, — поправился принц, — я не сомневаюсь в вашей правдивости, Бюсси, я только спрашиваю себя, возможно ли, чтобы один из моих дворян, какой-то Монсоро, дерзнул похитить у меня женщину, которую я почтил своим расположением.

— А почему нет? — сказал Бюсси.

— И ты бы сделал то же самое, ты?

— Я сделал бы лучше, монсеньор, я предупредил бы вас, что чести вашей грозит опасность.

— Минуточку, Бюсси, — сказал герцог, снова обретая спокойствие, — послушайте, пожалуйста. Вы понимаете, мой милый, что я не оправдываюсь.

— И допускаете ошибку, мой принц: во всех случаях, когда затронута честь, вы не более чем дворянин.

— Ну хорошо, вот поэтому я и прошу вас быть судьей господина де Монсоро.

— Меня?

— Да, вас, и сказать мне: разве он не вел себя по отношению ко мне как предатель, вероломный предатель?

— По отношению к вам?

— Да, ко мне, ведь мои намерения были ему известны.

— А в намерения вашего высочества входило?..

— Заставить Диану меня полюбить, я не отрицаю.

— Заставить полюбить вас?

— Да, но ни в коем случае не прибегать к насилию.

— Таковы были ваши намерения, монсеньор? — сказал Бюсси с иронической улыбкой.

— Несомненно, и эти намерения я сохранял до последней минуты, хотя господин де Монсоро возражал против них со всей убедительностью, на которую он способен.

— Монсеньор! Монсеньор! Что я слышу! Этот субъект подбивал вас обесчестить Диану?

— Да.

— Он давал вам такие советы?

— Он мне письма писал. Хочешь, покажу тебе одно такое письмо?

— О! — воскликнул Бюсси. — Если бы я мог этому поверить!

— Подожди секунду, ты сам увидишь.

И герцог побежал за шкатулкой, которая всегда находилась в его кабинете под охраной пажа, вынул оттуда записку и сунул в руки Бюсси.

— Читай! — сказал он. — Раз уж ты сомневаешься в слове твоего принца.

Бюсси с сомнением дрожащей рукой взял записку и прочел:

«Монсеньор!

Пусть ваше высочество успокоится: похищение пройдет беспрепятственно, так как сегодня вечером юная особа выезжает на восемь дней к тетке, которая живет в Людском замке. Я беру на себя все, и вам не о чем будет беспокоиться. Ну а девичьи слезы, поверьте мне, они высохнут, как только девица окажется в присутствии вашего высочества. А пока что… я действую… и нынче вечером… она будет в замке Боже.

Вашего высочества покорнейший слуга

Бриан де Монсоро».
— Ну, что ты об этом скажешь? — спросил принц после того, как Бюсси дважды прочитал письмо.

— Скажу, что вам хорошо служат, монсеньор.

— То есть, напротив, что меня предают.

— Да, верно, я забыл, что было потом.

— Обмануть меня! Мерзавец! Он заставил меня поверить в смерть женщины…

— Которую он у вас украл. Действительно, подлый поступок, — заметил Бюсси, не скрывая иронии. — Но у господина де Монсоро есть оправдание — он полюбил.

— Ты думаешь? — сказал принц с недоброй улыбкой.

— Проклятие! — ответил Бюсси. — По этому поводу у меня нет своего мнения. Я думаю так, если вы так думаете.

— Что бы ты сделал на моем месте? Нет, погоди, сначала расскажи, как действовал он.

— Он уверил отца молодой девушки в том, что вы были ее похитителем. Он предложил ему свои услуги и явился в замок Боже с письмом от барона де Меридор. Он подъехал в лодке под окна замка и увез с собой пленницу. А потом запер ее в том доме, который вы знаете, и запугиваниями вынудил сочетаться с ним браком.

— Разве это не подлое вероломство? — вскричал герцог.

— Да, но прикрытое вашим собственным вероломством, — ответил Бюсси со своей обычной смелостью.

— Ах, Бюсси… Ты увидишь, сумею ли я отомстить.

— Вам, мстить? Полноте, монсеньор, вы не унизитесь до мести.

— Почему?

— Принцы не мстят, монсеньор, они карают. Вы обличите этого Монсоро в подлости, и вы его покараете.

— Каким образом?

— Сделав счастливой Диану де Меридор.

— Разве это в моих силах?

— Конечно.

— Ну а что можно сделать?

— Вернуть ей свободу.

— Ну-ка, объяснись.

— Нет ничего проще. Бракосочетание было насильственным — следовательно, ононедействительно.

— Ты прав.

— Прикажите расторгнуть брак, и вы поступите, монсеньор, как настоящий дворянин и как благородный принц.

— Вот оно что! — сказал подозрительный принц. — Смотрите, какой пыл! Так ты и сам заинтересован в этом деле, Бюсси?

— Я-то? Да меньше всего на свете. Я заинтересован только в одном, монсеньор, чтобы про меня не могли сказать: вот Луи де Клермон, граф де Бюсси, который служит вероломному принцу и бесчестному человеку.

— Ну хорошо, ты увидишь. Но как расторгнуть этот брак?

— Очень легко. Стоит только обратиться к отцу.

— Барону де Меридор?

— Да.

— Но ведь он в глубине Анжу.

— Он здесь, монсеньор, то есть в Париже.

— У тебя?

— Нет, возле своей дочери. Поговорите с ним, монсеньор, пусть он поймет, что может рассчитывать на вас; пусть он увидит в вашем высочестве не того, кого он видел до сих пор, — не врага, а покровителя, и тогда он, ныне проклинающий ваше имя, будет вас обожать как своего доброго гения.

— Это могущественный сеньор в своей округе, — сказал герцог, — и уверяют, что он пользуется большим влиянием во всей провинции.

— Все так, монсеньор, но не об этом вам следует думать прежде всего; прежде всего он — отец, чья дочь попала в беду, и он несчастен несчастьями своей дочери.

— И когда я смогу его увидеть?

— Как только вернетесь в Париж.

— Хорошо.

— Значит, мы об всем договорились, монсеньор?

— Да.

— Слово дворянина?

— Слово принца.

— А когда вы отправляетесь?

— Нынче вечером. Ты меня подождешь?

— Нет, я поеду вперед.

— Поезжай и будь готов.

— К вашим услугам, монсеньор. Где я найду ваше высочество?

— На утреннем туалете короля, завтра около полудня.

— Я там буду, монсеньор. Прощайте.

Бюсси не потерял ни секунды, и дорогу, которую герцог проделает, дремля в карете, за пятнадцать часов, он одолел за пять. С сердцем, переполненным любовью и счастьем, он мчался, чтобы как можно раньше успокоить барона, которому обещал помощь, и Диану, которой возвращал половину жизни.

XXXIV

О ТОМ, КАК ШИКО ВЕРНУЛСЯ В ЛУВР И КАК ЕГО ПРИНЯЛ КОРОЛЬ ГЕНРИХ III
Пробило еще только одиннадцать часов утра, и весь Лувр был погружен в сон. Часовые во дворе старались шагать бесшумно, всадники, сменявшие посты, ехали шагом. Король, утомленный вчерашним паломничеством, спал, и никто не осмеливался нарушать его сон.

Два человека одновременно подъехали к главным воротам Лувра. Один восседал на свежайшем берберском жеребце, другой — на взмыленном андалузском коне. Они остановились перед воротами и невольно взглянули друг на друга, так как, прибыв с двух прямо противоположных направлений, они столкнулись лицом к лицу.

— Господин де Шико! — воскликнул тот из приезжих, кто был помоложе, склоняясь в учтивом поклоне. — Как поживаете?

— А, сеньор де Бюсси! Как нельзя лучше, сударь, — ответил Шико с непринужденностью и вежливостью настоящего дворянина, тогда как приветствие Бюсси обличало в нем большого и хорошо воспитанного вельможу.

— Вы приехали поприсутствовать на утреннем туалете короля, сударь? — осведомился Бюсси.

— И вы тоже, как я предполагаю?

— Нет, я хочу засвидетельствовать почтение монсеньору герцогу Анжуйскому. Вы же знаете, господин де Шико, — улыбаясь, добавил Бюсси, — я не имею счастья принадлежать к любимцам его величества.

— В этом следовало бы упрекнуть короля, а не вас, сударь.

Бюсси поклонился.

— Вы вернулись издалека? — спросил он. — Я слышал, что вы путешествуете.

— Да, сударь, я охотился, — ответил Шико. — Ну а вы, вы тоже путешествовали?

— Да, я побывал в провинции. Ну а теперь, сударь, — продолжал Бюсси, — не соблаговолите ли вы оказать мне одну услугу?

— Даже не спрашивайте. Всякий раз, когда господин де Бюсси обращается ко мне с просьбой, какова бы она ни была, — сказал Шико, — он оказывает мне высочайшую честь.

— Отлично. Вас пропустят в луврские палаты — вы человек привилегированный, ну а я останусь в приемной, будьте так любезны, предупредите герцога Анжуйского, что я его ожидаю.

— Если монсеньор герцог Анжуйский в Лувре, — сказал Шико, — он непременно будет присутствовать на утреннем туалете его величества. Почему бы вам, сударь, не пройти туда вместе со мной?

— Я боюсь увидеть недовольное лицо короля.

— Вот как!

— Проклятие, он до сего дня не балует меня своими милыми улыбками.

— Будьте спокойны, скоро все это переменится.

— Ах, так вы предсказываете будущее, господин де Шико?

— Иногда занимаюсь. Не унывайте, господин де Бюсси. Пойдемте.

Они вошли в Лувр и там расстались: один направился в покои короля, другой — в апартаменты, занимаемые монсеньором герцогом Анжуйским, в которых раньше, как мы, кажется, уже говорили, обитала королева Маргарита.

Генрих III только что проснулся; он позвонил в большой колокольчик, и слуги и друзья толпой устремились в королевскую опочивальню. Королю уже поднесли куриный бульон, вино с пряностями и мясной паштет, когда к своему августейшему повелителю вошел оживленный Шико и, даже не поздоровавшись, начал с того, что ухватил кусок паштета с серебряного блюда и отхлебнул бульона из золотой миски.

— Клянусь смертью Христовой! — воскликнул король, напустив на себя гневный вид, хотя на самом деле был донельзя обрадован. — Да это наш плут Шико! Беглец, бродяга, висельник Шико!

— Ну, ну, что ты говоришь, сын мой! — сказал Шико, бесцеремонно усаживаясь с ногами в покрытых пылью сапогах в огромное, вышитое золотыми геральдическими лилиями кресло, где уже сидел Генрих III. — Значит, мы забыли наше возвращеньице из Польши, когда мы играли роль оленя, а магнаты исполняли партии гончих. Ату, ату его!

— Ну вот, вернулось мое горе, — сказал Генрих, — отныне придется выслушивать только одни колкости. А мне так спокойно жилось эти три недели.

— Ба! — воскликнул Шико. — Вечно ты жалуешься. Ты похож на своих подданных, черт меня побери! Посмотрим, чем ты занимался в мое отсутствие, мой милый Генрих! И каких новых глупостей наделал, управляя нашим прекрасным Французским королевством!

— Господин Шико!

— Гм! А наши народы все еще показывают тебе язык?

— Бездельник!

— Не повесили ли кого-нибудь из этих маленьких завитых господинчиков? Ах, извините, господин де Келюс, я вас не заметил.

— Шико, мы поссоримся.

— И наконец, остались ли какие-нибудь деньги в наших сундуках или в сундуках у евреев? Деньги были бы весьма кстати, нам обязательно нужно поразвлечься, клянусь святым чревом! Жизнь невыносимо скучна.

И Шико жадно набросился на подрумяненные ломтики мясного паштета, лежавшие на блюде.

Король рассмеялся, все подобные сцены неизменно заканчивались королевским смехом.

— Расскажи, — попросил он, — где ты был и что ты делал за время столь долгого отсутствия?

— Я, — ответил Шико, — составлял проект маленькой процессии в трех действиях.

Действие первое: кающиеся, одетые только в рубашки и штаны, поднимаются из Лувра на Монпарнас, по пути таская друг друга за волосы и обмениваясь тумаками.

Действие второе: те же самые кающиеся, оголившись до пояса, спускаются с Монмартра к аббатству Святой Женевьевы, по пути усердно бичуя себя четками из терновых игл.

Действие третье: наконец, те же самые кающиеся, совсем нагишом, возвращаются из аббатства Святой Женевьевы в Лувр, по пути ревностно рассекая друг у друга плечи ударами плеток, хлыстов или бичей.

Поначалу я еще задумал ввести, как неожиданную перипетию, прохождение процессии по Гревской площади, где палачи сожгут кающихся, всех — от первого до последнего. Однако потом сообразил, что всевышний, наверное, сохранил там, у себя наверху, малость содомской серы и немного гоморрской смолы, и не захотел лишать его удовольствия лично заняться поджариванием грешников.

Итак, господа, в ожидании сего великого дня давайте развлекаться.

— Погоди, расскажи сначала, чем ты занимался, — сказал король. — Знаешь ли ты, что я приказал разыскивать тебя во всех притонах Парижа?

— А Лувр ты хорошенько обыскал?

— Должно быть, какой-то распутник держал тебя взаперти, мой друг.

— Это невозможно, Генрих, ведь ты собрал у себя в Лувре всех распутников королевства.

— Значит, я ошибаюсь?

— Э, бог мой! Конечно, ошибаешься. Впрочем, как всегда и во всем.

— В конце концов выяснится, что ты отбывал покаяние.

— Вот именно. Я ударился было в религию, хотелось посмотреть, что это такое, и, ей-богу, сыт ею по горло. Хватит с меня монахов. Фи! Грязные скоты.

В эту минуту в комнату вошел господин де Монсоро и почтительно отвесил королю глубокий поклон.

— Ах, вот и вы, господин главный ловчий, — сказал Генрих. — Когда же вы угостите нас какой-нибудь увлекательной охотой?

— Когда будет угодно вашему величеству. Я получил известие, что в Сен-Жермен-ан-Ле полно кабанов.

— Кабан — опаснейший зверь, — сказал Шико. — Помнится, король Карл Девятый чуть не погиб, охотясь на кабана, а потом, копье такое грубое оружие, что обязательно натрет мозоли на наших маленьких ручках. Не так ли, сын мой?

Граф Монсоро косо посмотрел на Шико.

— Гляди-ка, — сказал гасконец, обращаясь к Генриху, — совсем недавно твой главный ловчий встретил волка.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что, подобно облакам поэта Аристофана,[179] он сохранил что-то волчье в своем лице, особенно в глазах. Просто поразительно!

Граф Монсоро обернулся и, бледнея, сказал Шико:

— Господин Шико, я редко бываю при дворе и не привык иметь дело с шутами, но предупреждаю вас, что не люблю, когда меня оскорбляют в присутствии моего короля, особливо ежели речь идет о моей службе ему.

— Оно и видно, сударь, — ответил Шико, — вы полная противоположность нам, людям придворным; потому-то мы так и смеялись над последней шуткой короля.

— Над какой это шуткой? — спросил Монсоро.

— Над тем, что он назначил вас главным ловчим. Видите ли, если мой друг Генрих и менее шут, чем я, то дурак он куда больше моего.

Монсоро бросил на гасконца грозный взгляд.

— Ну, ну, — примирительно сказал Генрих, почувствовав, что в воздухе запахло ссорой, — поговорим о чем-нибудь другом, господа.

— Да, — сказал Шико, — поговорим о чудесах, творимых Шартрской богоматерью.

— Шико, не богохульствуй, — строго предупредил король.

— Мне — богохульствовать? Мне? — удивился Шико. — Полно, ты принимаешь меня за человека церкви, а я человек шпаги. Напротив, это я должен кое о чем тебя предупредить, сын мой.

— О чем именно?

— О том, что ты ведешь себя по отношению к Шартрской богоматери как нельзя более невежливо.

— С чего ты это взял?

— В этом нет сомнения: у святой девы две рубашки, они привыкли лежать вместе, а ты их разъединил. На твоем месте, Генрих, я бы соединил рубашки, и тогда у тебя будет по меньшей мере одно основание надеяться на чудо.

Этот довольно грубый намек на отделение короля от королевы вызвал смех у придворных.

Генрих потянулся, потер глаза и тоже улыбнулся.

— На этот раз, — проговорил он, — наш дурак дьявольски прав.

И переменил разговор.

— Сударь, — шепотом сказал Монсоро, обращаясь к Шико, — не угодно ли вам, не привлекая ничьего внимания, подождать меня вон там, в оконной нише.

— Как же, как же, сударь, — сказал Шико, — с превеликим удовольствием.

— Хорошо, тогда отойдем туда.

— С вами готов идти хоть в самую чащу леса, сударь.

— Хватит шуточек, здесь они не нужны, ведь над ними некому смеяться, — сказал Монсоро, присоединяясь к шуту, который уже ждал в указанной ему оконной нише. — Мы здесь один на один и можем поговорить откровенно. Слушайте, господин Шико, господин дурак, господин шут, дворянин запрещает вам, уразумейте хорошенько эти слова, запрещает вам над ним смеяться. Он предлагает вам поразмыслить как следует, прежде чем назначать свидания в лесу, ибо в лесах, куда вы сейчас меня приглашали, произрастает целый набор палок и прутьев, вполне пригодных для замены тех ремней, которыми вас столь отменно исхлестали по приказу герцога Майеннского.

— А, — сказал Шико, не выказывая ни малейших признаков волнения, хотя в его черных глазах мелькнул зловещий огонек, — а, сударь, вы напоминаете мне о моем долге герцогу Майеннскому и хотите, чтобы я и вам задолжал точно так же, как герцогу, и занес ваше имя в ту же рубрику моей памяти, и предоставил бы вам равные с герцогом права на мою признательность.

— Мне кажется, что среди ваших кредиторов, сударь, вы забыли назвать самого главного.

— Это меня удивляет, сударь, я всегда гордился своей отменной памятью. Кто же этот кредитор? Откройте мне, прошу вас.

— Мэтр Николя Давид.

— О! За этого вы не беспокойтесь, — сказал Шико с мрачной улыбкой, — я больше ему ничего не должен, все уплачено сполна.

В этот миг к разговору присоединился третий собеседник.

Это был Бюсси.

— А, господин де Бюсси, — сказал Шико, — прошу вас, помогите мне. Вот господин де Монсоро, который, как видите, меня «поднял» и собирается гнать, как будто я лань или олень. Скажите ему, господин де Бюсси, что он ошибается, он имеет дело с кабаном, а кабан бросается на охотника.

— Господин Шико, — ответил Бюсси, — по-моему, вы несправедливы к господину главному ловчему, думая, что он принимает вас не за того, кем вы являетесь, то есть не за благородного дворянина. Сударь, — продолжал Бюсси, обращаясь к графу, — на меня возложена честь уведомить вас, что монсеньор герцог Анжуйский желает с вами побеседовать.

— Со мной? — обеспокоился Монсоро.

— Именно с вами, сударь, — подтвердил Бюсси.

Монсоро бросил на герцогского посланца острый взгляд, намереваясь проникнуть в глубины его души, но глаза и улыбка Бюсси были исполнены такой безмятежной ясности, что главному ловчему пришлось отказаться от своего намерения.

— Вы меня будете сопровождать, сударь? — осведомился он у Бюсси.

— Нет, сударь, я поспешу известить его высочество, что вы сейчас к нему явитесь, а вы тем временем испросите у короля дозволения уйти.

И Бюсси возвратился тем же путем, каким пришел, со своей обычной ловкостью пробираясь среди толпы придворных.

Герцог Анжуйский действительно ожидал в своем кабинете, перечитывая уже знакомое нашим читателям письмо. Заслышав шорох раздвигаемых портьер, он подумал, что это Монсоро явился по его вызову, и спрятал письмо.

Вошел Бюсси.

— Где он? — спросил герцог.

— Он сейчас будет, монсеньор.

— Он ничего не заподозрил?

— Ну а если бы и так, если он что-то и подозревает? — сказал Бюсси. — Разве он не ваше создание? Вы извлекли его из ничтожества, разве вы не в силах сбросить его обратно?

— Без сомнения, — сказал герцог с тем озабоченным видом, который появлялся у него всякий раз, когда он чувствовал приближение важных событий и предвидел необходимость каких-то энергичных действий со своей стороны.

— Что, сегодня он кажется вам менее виновным, чем вчера?

— Напротив, во сто крат более. Его деяния относятся к преступлениям, тяжесть которых кажется тем больше, чем дольше о них размышляешь.

— Что там ни говори, — сказал Бюсси, — все сводится к одному: он вероломно похитил молодую девушку из благородного сословия и обманным путем женился на ней, используя для этого средства, недостойные дворянина; он либо сам должен потребовать расторжения брака, либо вы это сделаете за него.

— Договорено.

— И ради отца, ради дочери, ради Меридорского замка, ради Дианы — вы даете мне слово?

— Даю.

— Подумайте — они предупреждены, они в тревоге ждут, чем кончится ваш разговор с этим человеком.

— Девица получит свободу, Бюсси, даю тебе слово.

— Ах, — сказал Бюсси, — если вы это сделаете, монсеньор, вы действительно будете великим принцем.

И, взяв руку герцога, ту самую руку, которая подписала столько лживых обещаний и нарушила столько клятвенных обетов, он почтительно поцеловал ее.

В это мгновение в прихожей раздались шаги.

— Вот он, — сказал Бюсси.

— Пригласите войти господина де Монсоро! — крикнул Франсуа строгим тоном, и Бюсси увидел в этой строгости доброе предзнаменование.

На этот раз молодой человек, почти уверенный в том, что он наконец достиг венца своих желаний, раскланиваясь с Монсоро, не смог погасить во взгляде торжествующий и насмешливый блеск; что до главного ловчего, то он встретил взгляд Бюсси мутным взором, за которым, как за стенами неприступной крепости, укрыл свои чувства.

Бюсси ожидал в уже известном нам коридоре, в том самом коридоре, где однажды ночью Карл IX, будущий Генрих III, герцог Алансонский и герцог де Гиз чуть не задушили Ла Моля поясом королевы-матери. Сейчас в этом коридоре и на лестничной площадке, на которую он выходил, толпились дворяне, съехавшиеся на поклон к герцогу.

Бюсси присоединился к этому жужжащему рою, и придворные торопливо расступились, давая ему место; при дворе герцога Анжуйского Бюсси пользовался почетом как из-за своих личных заслуг, так и потому, что в нем видели любимого фаворита герцога. Наш герой надежно запрятал в глубине сердца обуревавшее его волнение и ничем не выдавал смертельную тоску, затаившуюся в душе. Он ждал, чем закончится разговор, от которого зависело все его счастье, все его будущее.

Беседа сулила быть довольно оживленной. Бюсси уже достаточно знал главного ловчего и понимал, что он не из тех, кто сдается без борьбы. Однако герцогу Анжуйскому надо было только положить на Монсоро свою руку, и если тот не согнется — тем хуже для него! — тогда его сломят.

Вдруг из кабинета донеслись знакомые раскаты голоса принца. Казалось, он приказывал.

Бюсси затрепетал от радости.

— Ага, — сказал он, — герцог держит свое слово.

Но за этими первыми раскатами не последовало других. Испуганные придворные замолчали, с беспокойством переглядываясь, и в коридоре наступила такая же глубокая тишина.

Тишина встревожила Бюсси, нарушила его мечтания. Надежда покидала его, и на смену ей приходило отчаяние. Он чувствовал, как медленно текут минуты, и в таком состоянии протомился около четверти часа.

Внезапно двери в комнату герцога растворились, из-за портьеры донеслись веселые голоса.

Бюсси вздрогнул. Он знал, что в комнате не было никого, кроме герцога и главного ловчего, и, если бы их беседа протекала так, как он ожидал, у них не могло бы быть причин для веселья.

Голоса стали слышнее, и вскоре портьера приподнялась. Монсоро вышел, пятясь задом и кланяясь. Герцог проводил его до порога комнаты со словами:

— Прощайте, наш друг. Между нами все решено.

— Наш друг! — пробормотал Бюсси. — Кровь Христова! Что это значит?

— Таким образом, монсеньор, — говорил Монсоро, все еще обратясь лицом к принцу, — ваше высочество полагает, что лучшее средство — это гласность?

— Да, да, — сказал герцог, — все эти тайны — просто детские забавы.

— Значит, — продолжал главный ловчий, — нынче вечером я представлю ее королю.

— Идите и ничего не бойтесь. Я все подготовлю.

Герцог наклонился к главному ловчему и сказал несколько слов ему на ухо.

— Будет исполнено, монсеньор, — ответил тот.

Монсоро отвесил последний поклон герцогу, тот оглядывал собравшихся придворных, не замечая Бюсси, закрытого портьерой, в которую он вцепился, чтобы устоять на ногах.

— Господа, — сказал Монсоро, обращаясь к придворным, которые ожидали своей очереди на аудиенцию и уже заранее склонились перед новым фаворитом, казалось затмившим блеском дарованных ему милостей самого Бюсси, — господа, позвольте мне объявить вам одну новость: монсеньор разрешил мне огласить мой брак с Дианой де Меридор, вот уже месяц моей супругой, которую я под его высоким покровительством нынче вечером представлю двору.

Бюсси пошатнулся, удар, хотя уже не внезапный, все же был так ужасен, что молодому человеку показалось, будто он раздавлен тяжестью свалившейся на него беды.

В этот момент Бюсси поднял голову, и герцог и он, оба бледные, но под наплывом совершенно противоположных чувств, обменялись взглядами: взор Бюсси выражал бесконечное презрение, в глазах герцога читался страх.

Монсоро пробирался сквозь толпу дворян, осыпаемый поздравлениями и любезностями.

Бюсси двинулся было к герцогу, но герцог, увидев это движение, поспешил опустить портьеру; за портьерой тотчас же хлопнула дверь и щелкнул ключ, поворачиваясь в замке.

Тут Бюсси почувствовал, как горячая кровь потоком прихлынула к его вискам и к сердцу. Рука его непроизвольно опустилась на рукоятку кинжала, подвешенного к поясу, и наполовину вытащила лезвие из ножен, ибо этот человек не умел сопротивляться первому порыву своих неукротимых страстей; однако та же любовь, что толкала к насилию, парализовала порыв. Горькая, глубокая, острая скорбь затушила гнев; сердце не раздулось под напором ярости — оно разбилось.

В этом пароксизме двух страстей, одновременно боровшихся в его душе, энергия молодого человека иссякла; так сталкиваются и одновременно опадают две могучие волны, которые, казалось, хотели взметнуться на небо.

Бюсси понял, что, если он останется здесь, раздирающее его безмерное горе станет любопытным зрелищем для придворной челяди. Он дошел до потайной лестницы, спустился по ней во двор Лувра, вскочил на коня и галопом поскакал на улицу Сент-Антуан.

Барон и Диана ожидали ответа, обещанного им Бюсси. Молодой человек предстал перед ними белый как мел, лицо его было искажено, глаза налиты кровью.

— Сударыня! — воскликнул он. — Презирайте меня, ненавидьте меня. Я полагал, что я кое-что значу в этом мире, а я всего лишь ничтожная пылинка. Я думал, что способен на что-то, а мне не дано даже вырвать сердце у себя из груди. Сударыня, вы действительно супруга господина де Монсоро, и с этого часа супруга законно признанная: нынче вечером вы будете представлены двору. А я всего лишь бедный дурак, жалкий безумец, впрочем, нет, скорее вы были правы, господин барон, это герцог Анжуйский трус и подлец.

И, оставив испуганных отца и дочь, обезумевший от горя, пьяный от бешенства Бюсси выскочил из комнаты, сбежал по ступенькам вниз, прыгнул в седло, вонзил обе шпоры в живот коню и помчался куда глаза глядят, бросив поводья и сея вокруг себя смятение и страх. Стиснув рукой грудь, он думал лишь об одном: как бы заставить умолкнуть отчаянно бьющееся сердце.

XXXV

О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО МЕЖДУ ГЕРЦОГОМ АНЖУЙСКИМ И ГЛАВНЫМ ЛОВЧИМ
Настало время объяснить читателю, почему герцог Анжуйский нарушил слово, данное Бюсси.

Принимая графа Монсоро после разговора со своим любимцем, герцог искренне намеревался выполнить все советы Бюсси. В его теле желчь легко приходила в возбуждение и изливалась из сердца, источенного двумя главными страстями, свившими в нем гнездо: честолюбием и страхом. Честолюбие герцога было оскорблено, а страх перед позорным скандалом, которым грозил Бюсси от имени барона де Меридор, весьма ощутимо подхлестывал его гнев.

И в самом деле, два таких чувства, соединившись, вызывают опасный взрыв, особенно если сердце, в котором они гнездятся, обладает толстыми стенками и плотно закупорено, подобно бомбе, до отказа начиненной порохом, тогда сила сжатия удваивает силу взрыва.

Поэтому герцог Анжуйский принял главного ловчего, сохраняя на лице одно из тех суровых выражений, которые вгоняли в трепет самых неустрашимых придворных, ибо мстительный характер Франсуа и широкие возможности, имевшиеся в его распоряжении, ни для кого не были тайной.

— Ваше высочество пожелали меня видеть? — спокойно осведомился Монсоро, глядя на стенной ковер.

Этот человек, привыкший управлять настроениями своего покровителя, угадывал, какое яростное пламя бушует под его видимой холодностью. И можно было бы сказать, одушевив неодушевленные предметы, что он пытается выведать у комнаты замыслы ее хозяина.

— Не бойтесь, сударь, — сказал герцог, разгадав истинное значение взгляда Монсоро, — за этими коврами никого нет; мы можем разговаривать свободно и, в особенности, откровенно.

Монсоро поклонился.

— Ибо вы хороший слуга, господин главный ловчий Французского королевства, и привязаны к моей особе. Не так ли?

— Я полагаю, монсеньор.

— Со своей стороны я в этом уверен, сударь; ведь это вы не раз открывали заговоры, сплетенные против меня; ведь это вы помогали мне в моих делах, часто забывая свои собственные интересы и даже подвергая опасности свою жизнь.

— О, ваше высочество!

— Я все знаю. Да вот совсем недавно… Придется напомнить вам этот случай, ведь сами вы поистине воплощенная деликатность и никогда даже косвенно не упомянете об оказанной вами услуге. Так вот недавно, во время этого злосчастного происшествия…

— Какого происшествия, монсеньор?

— Похищения Дианы де Меридор! Бедное юное создание!

— Увы! — пробормотал Монсоро так, что нельзя было понять, к кому относится его сожаление.

— Вы ее оплакиваете, не так ли? — сказал герцог, снова переводя разговор на твердую почву.

— А разве вы ее не оплакиваете, ваше высочество?

— Я? О! Вы же знаете, как я сожалел о моем роковом капризе! И, подумайте, из-за моих дружеских чувств к вам, из-за привычки моей к вашим добрым услугам я позабыл, что, не будь вас, я не похитил бы юную девицу.

Монсоро почувствовал удар.

«Посмотрим, — сказал он себе, — может быть, это просто угрызения совести?»

— Монсеньор, — возразил он герцогу, — ваша природная доброта побуждает вас возводить на себя напраслину, не вы явились причиной смерти Дианы де Меридор, да и я также в ней не повинен.

— Почему? Объяснитесь.

— Извольте. Разве в мыслях у вас было не останавливаться даже перед смертью Дианы де Меридор?

— О, конечно, нет.

— Тогда ваши намерения оправдывают вас, монсеньор. Вы ни при чем: стряслась беда, случайная беда, такие несчастья происходят каждый день.

— И к тому же, — добавил герцог, погружая свой взгляд в самое сердце Монсоро, — смерть все окутала своим вечным безмолвием!

В этих словах прозвучала столь зловещая интонация, что Монсоро тотчас же вскинул глаза на принца и подумал: «Нет, это не угрызения совести…»

— Монсеньор, — сказал он, — позволите ли вы мне говорить с вашим высочеством откровенно?

— А что, собственно, вам мешает? — с высокомерным удивлением осведомился принц.

— И вправду, я не знаю, что мне сейчас мешает.

— Что вы хотите этим сказать?

— О монсеньор, я хочу сказать, что отныне откровенность должна быть главной основой моей беседы с принцем, наделенным столь выдающимся умом и таким благородным сердцем.

— Отныне?.. Почему только отныне?

— Но ведь в начале нашей беседы его высочество не сочло нужным быть со мной откровенным.

— Да неужели? — парировал герцог с принужденным смехом, который выдавал закипающий в нем гнев.

— Послушайте меня, монсеньор, — смиренно сказал Монсоро. — Я знаю, что ваше высочество собирается мне сказать.

— Коли так, говорите.

— Ваше высочество хотело дать мне понять, что Диана де Меридор, может быть, не умерла, и это избавляет от угрызений совести тех, кто считал себя ее убийцами.

— О! Как долго вы тянули, сударь, прежде чем решились довести до меня эту утешительную мысль. А вы еще называете себя верным слугой! Вы видели, как я мрачен, удручен. Я признался вам, что после гибели этой женщины меня мучают кошмары, меня, человека, благодарение богу, не склонного к тонкой чувствительности… и вы оставляли меня томиться и мучиться, хотя одно ваше слово, одно высказанное вами сомнение могло бы облегчить мои страдания. Как должен я назвать подобное поведение, сударь?

В словах герцога прозвучали раскаты готового разразиться гнева.

— Монсеньор, — отвечал Монсоро, — можно подумать, что вы меня в чем-то обвиняете.

— Предатель! — внезапно закричал герцог, делая шаг к главному ловчему. — Я тебя обвиняю и поддерживаю обвинение… Ты меня обманул, ты перехватил у меня женщину, которую я любил.

Монсоро страшно побледнел, но остался стоять в спокойной, почти вызывающей позе.

— Это верно, — сказал он.

— Ах, это верно… Обманщик! Наглец!

— Соблаговолите говорить потише, монсеньор, — сказал Монсоро, все еще сохраняя спокойствие, — ваше высочество позабыли, что вы говорите с дворянином, с добрым слугой…

Герцог разразился конвульсивным смехом.

— …с добрым слугой короля! — закончил Монсоро. Он произнес эту страшную угрозу, не изменив своего бесстрастного тона.

Услышав слово «король», герцог сразу перестал смеяться.

— Что вы хотите этим сказать? — пробормотал он.

— Я хочу сказать, — почтительно, даже угодливо продолжал Монсоро, — что ежели монсеньор пожелает меня беспристрастно рассудить, он поймет, почему я мог завладеть этой женщиной, ведь ваше высочество тоже хотели завладеть ею.

Герцог остолбенел от такой дерзости и не нашелся что ответить.

— Вот мое извинение, — просто сказал главный ловчий, — я горячо любил Диану де Меридор.

— Но и я тоже, — надменно возразил Франсуа.

— Это верно, монсеньор, и вы — мой господин, но Диана де Меридор вас не любила!

— А тебя она любила? Тебя?

— Возможно, — пробормотал Монсоро.

— Ты лжешь! Ты лжешь! Ты принудил ее насильно, как и я мог бы ее принудить. Только я, твой господин, потерпел неудачу, а тебе, моему холопу, удалось. И это потому, что я действовал одной силой, а ты пустил в ход вероломство.

— Монсеньор, я ее любил.

— Какое мне до этого дело! Мне!

— Монсеньор…

— Ты угрожаешь, змея?

— Монсеньор, остерегитесь, — произнес Монсоро, опуская голову, словно тигр перед прыжком. — Я любил ее, повторяю вам, и я не из ваших холопов, как вы меня сейчас назвали. Моя жена принадлежит мне, как моя земля. Никто не может у меня ее отобрать, никто, даже сам король. Я пожелал эту женщину, и я ее взял.

— Правда твоя, — сказал Франсуа, устремляясь к серебряному колокольчику, стоявшему на столе, — ты ее взял, ну что ж, ты ее и отдашь.

— Вы ошибаетесь, монсеньор! — воскликнул Монсоро, бросившись к столу, чтобы остановить принца. — Оставьте эту дурную мысль помешать мне. Если вы призовете сюда людей, если вы нанесете мне публичное оскорбление…

— Говорю тебе: откажись от этой женщины.

— Отказаться от нее? Невозможно… Она моя жена, мы обвенчаны перед богом.

Монсоро рассчитывал на воздействие имени божьего, но и оно не укротило бешеный нрав герцога.

— Если она твоя жена только перед богом, то ты вернешь ее людям, — сказал принц.

— Неужто он знает все? — невольно вырвалось у Монсоро.

— Да, я знаю все. Этот брак, либо ты его сам расторгнешь, либо его расторгну я, хоть бы ты сотню раз поклялся перед всеми богами, которые когда-либо восседали на небесах.

— Монсеньор, вы богохульствуете, — сказал Монсоро.

— Завтра же Диана де Меридор вернется к отцу, завтра же я отправлю тебя в изгнание. Даю тебе час на продажу должности главного ловчего. Таковы мои условия. Иначе берегись, вассал, я тебя изничтожу, как вот этот стакан.

И принц схватил со стола хрустальный бокал, покрытый эмалью, подарок герцога Австрийского, и с силой швырнул его в Монсоро. Осколки стекла осыпали главного ловчего.

— Я не отдам свою жену, я не откажусь от своей должности, и я останусь во Франции, — отчеканил граф, приближаясь к оцепеневшему от изумления принцу.

— Как ты смеешь… негодяй!

— Я обращусь с просьбой о помиловании к королю Франции, к королю, избранному в аббатстве Святой Женевьевы, и наш новый суверен, такой добрый, столь взысканный недавней милостью божьей, не откажется выслушать первого челобитчика, который обратится к нему с прошением.

Монсоро говорил, все более воодушевляясь, казалось, огонь, сверкавший в его очах, постепенно воспламеняет его слова.

Теперь наступил черед Франсуа побледнеть, он отступил на шаг и уже собрался было распахнуть тяжелый ковровый занавес на двери, но вдруг, схватив Монсоро за руку, сказал ему, растягивая каждое слово, будто произнося его из последних сил:

— Хорошо… хорошо… граф, ваше прошение… изложите мне его… но говорите тише, я вас слушаю.

— Я буду говорить со смирением, — сказал Монсоро, внезапно успокоившись, — со смирением, как оно и подобает смиренному служителю вашего высочества.

Франсуа медленно обошел большую комнату, старательно заглядывая под все ковры и занавески. Казалось, он не мог поверить, что никто не подслушал Монсоро.

— Вы сказали? — спросил он.

— Я сказал, монсеньор, что во всем виновата роковая любовь. Любовь, мой благородный властелин, — самое деспотическое из всех человеческих чувств. Чтобы позабыть о том, что Диана приглянулась вашему высочеству, мне надо было потерять всякую власть над собой.

— Я вам сказал, граф, это измена.

— Не оскорбляйте меня, монсеньор, послушайте, что я видел своим мысленным взором. Я видел вас богатым, молодым, счастливым, я видел вас первым государем христианского мира.

Герцог сделал предостерегающее движение рукой.

— Но ведь это так, — прошептал Монсоро на ухо герцогу, — между этим высшим саном и вами стоит только тень, она исчезнет при первом дуновении. Я видел ваше будущее во всем его блеске, и, сравнив вашу великую судьбу с той мелочью, на которую я посягнул, ослепленный сиянием вашей будущей славы, почти закрывшим от меня этот маленький бедный цветок — венец моих желаний, я, жалкий человечишка по сравнению с вами, моим господином, я сказал себе: оставим принца лелеять свои блестящие мечты, вынашивать свои величественные замыслы, это его королевская судьба, а я, я найду свою судьбу в его тени, он вряд ли почувствует, если с его королевской перевязи соскользнет похищенная мной скромная маленькая жемчужина.

— Граф! Граф! — прошептал герцог, против воли упоенный развернутой перед ним чарующей картиной.

— Вы мне прощаете, не так ли, монсеньор?

В это мгновение герцог поднял глаза. Он увидел на обитой позолоченной кожей стене портрет Бюсси, на который он любил иногда смотреть, подобно тому как прежде ему нравилось созерцать портрет Ла Моля. Бюсси на портрете глядел так гордо, с таким высокомерным выражением, так картинно опирался рукой о бедро, что герцогу почудилось — перед ним не изображение, а это сам Бюсси устремил на него свой огненный взор, вышел из стены, чтобы вдохнуть мужество в его сердце.

— Нет, — сказал герцог, — я не могу вас простить; и должен быть строгим не ради себя самого, бог мне свидетель. Дело не во мне, а в отце, одетом в траур, отце, доверием которого бесстыдно злоупотребили и который требует вернуть ему дочь. Дело в женщине, которую вы принудили выйти за вас замуж. Эта женщина вопиет о возмездии. Дело в том, что первейший долг принцев — справедливость.

— Монсеньор!

— Я сказал: справедливость — первейший долг принцев, и я буду справедлив…

— Если справедливость, — возразил Монсоро, — первейший долг принцев, то благодарность — первейшая обязанность королей.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что король никогда не должен забывать, кому он обязан своей короной. А вы, монсеньор…

— Ну?..

— Государь, своей короной вы обязаны мне.

— Монсоро! — гневно воскликнул герцог, охваченный ужасом еще большим, чем при первых атаках главного ловчего. — Монсоро! — повторил он тихим и дрожащим голосом. — Значит, вы хотите изменить королю точно так же, как вы изменили принцу?

— Я верен тому, кто меня поддерживает, государь! — сказал Монсоро, все более повышая голос.

— Презренный…

И герцог снова бросил взгляд на портрет Бюсси.

— Я не могу! — сказал он. — Вы честный дворянин, Монсоро, вы поймете, что я не могу одобрить ваши действия.

— Почему, монсеньор?

— Потому что они позорят и вас и меня… Откажитесь от этой женщины. Ах, любезный граф, пойдите еще на одну жертву. За это я сделаю для вас, мой дорогой граф, все, что вы попросите…

— Значит, ваше высочество все еще любит Диану де Меридор?.. — спросил Монсоро, бледнея от ревности.

— Нет! Нет! Клянусь вам, нет.

— Но что же тогда смущает ваше высочество? Она моя жена, а разве в моих жилах течет не благородная кровь? И кто посмеет совать нос в мои семейные тайны?

— Но она вас не любит.

— Кому какое дело?

— Сделайте это ради меня, Монсоро.

— Не могу.

— Тогда… — сказал принц в страшной нерешительности. — Тогда…

— Подумайте хорошенько, государь.

Услышав этот титул, герцог вытер пот, тотчас выступивший у него на лбу.

— Вы меня выдадите?

— Королю, отвергнутому ради вас? Да, ваше величество. Ибо если мой новый государь посягнет на мою честь, на мое счастье, я возвращусь к старому.

— Это бесчестно.

— Верно, государь, но я люблю так сильно, что не остановлюсь перед бесчестием.

— Это подло.

— Да, ваше величество, но я люблю так сильно, что не остановлюсь перед подлостью.

Герцог сделал движение к Монсоро, но граф удержал его одним взглядом, одной улыбкой.

— Монсеньор, убив меня, вы ничего не добьетесь, — сказал он. — Есть тайны, которые всплывают вместе с трупами! Останемся же каждый на своем месте, вы — королем, исполненным милосердия, а я — самым смиренным из ваших подданных.

Герцог ломал себе пальцы, вонзал ногти в ладони.

— Полноте, полноте, мой добрый сеньор, сделайте что-нибудь для человека, верно служившего вам во всем.

Франсуа встал.

— Чего вы просите? — спросил он.

— Ваше величество…

— Несчастный! Ты хочешь, чтобы я тебя умолял?

— О! Монсеньор!..

Монсоро поклонился.

— Говорите, — пробормотал Франсуа.

— Монсеньор, вы даруете мне прощение?

— Да.

— Монсеньор, вы помирите меня с бароном де Меридор?

— Да, — сказал герцог, задыхаясь.

— И вы почтите мою супругу улыбкой в тот день, когда она появится при дворе королевы, куда я хочу иметь честь ее представить?

— Да, — сказал Франсуа. — Это все?

— Больше ничего, монсеньор.

— Идите. Я даю вам слово.

— А вы, — шепнул Монсоро в самое ухо герцога, — вы сохраните трон, на который я вас возвел! Прощайте, государь.

На этот раз он говорил так тихо, что его слова прозвучали в ушах принца сладчайшей музыкой.

«Мне остается только выяснить, — подумал Монсоро, — от кого герцог все узнал».

XXXVI

О ТОМ, КАК ПРОХОДИЛ БОЛЬШОЙ КОРОЛЕВСКИЙ СОВЕТ
Желание графа де Монсоро, высказанное им герцогу Анжуйскому, исполнилось в тот же день: граф представил молодую супругу двору королевы-матери и двору королевы.

Генрих лег спать в дурном настроении, так как господин де Морвилье предупредил его о том, что на следующий день следовало бы собрать Большой королевский совет.

Король ни о чем не спросил канцлера. Час был уже поздний, и его величество клонило ко сну. Для совета выбрали самое удобное время с тем, чтобы не помешать ни сну, ни отдыху короля.

Почтенный государственный муж в совершенстве изучил своего повелителя и знал, что, в отличие от Филиппа Македонского,[180] Генрих III, когда он не выспался или проголодался, слушает доклады недостаточно внимательно.

Он знал также, что Генрих, страдающий бессонницей, — не спать самому, таков уж удел человека, который должен следить за сном других, — среди ночи непременно проснется, будет думать о предстоящей аудиенции и на заседании совета отнесется ко всему с должным вниманием и полной серьезностью.

Все произошло так, как предвидел господин де Морвилье.

После первого сна, продолжавшегося около четырех часов, Генрих проснулся. Вспомнив о просьбе канцлера, он уселся на постели и принялся размышлять, вскоре ему надоело размышлять в одиночестве, и, соскользнув со своих пуховиков, он натянул шелковые панталоны в обтяжку, сунул ноги в туфли и во всем своем ночном облачении, придававшем ему сходство с привидением, направился при свете светильника, который с тех пор, как Сен-Люк увез с собой в Анжу дуновение всевышнего, больше не угасал, направился, повторяем мы, в комнату Шико, ту самую, где так счастливо провела свою первую брачную ночь Жанна де Бриссак.

Гасконец спал непробудным сном и храпел, как кузнечные мехи.

Король трижды потряс его за плечо, но Шико не проснулся.

Однако, когда на третий раз король не только потряс спящего, но и громко окликнул его, тот открыл один глаз.

— Шико! — повторил король.

— Чего еще? — спросил Шико.

— Ах, друг мой, — сказал Генрих, — как можешь ты спать, когда твой король бодрствует?

— О боже! — воскликнул Шико, притворяясь, что не узнает короля. — Неужели у его величества несварение желудка?

— Шико, друг мой! — сказал Генрих. — Это я.

— Кто — ты?

— Это я, Генрих!

— Решительно, сын мой, это бекасы давят тебе на желудок. Я, однако, тебя предупреждал. Ты их слишком много съел вчера вечером, как и ракового супа.

— Нет, — сказал Генрих, — я их едва отведал.

— Тогда, — сказал Шико, — тебя, должно быть, отравили. Пресвятое чрево! Генрих, да ты весь белый!

— Это моя полотняная маска, дружок, — сказал король.

— Значит, ты не болен?

— Нет.

— Тогда почему ты меня разбудил?

— Потому что у меня неотвязная тоска.

— У тебя тоска?

— И сильная.

— Тем лучше.

— Почему тем лучше?

— Да потому, что тоска нагоняет мысли, а поразмыслив хорошенько, ты поймешь, что порядочного человека будят в два часа ночи, только если хотят преподнести ему подарок. Посмотрим, что ты мне принес.

— Ничего, Шико. Я пришел поболтать с тобой.

— Но мне этого мало.

— Шико, господин де Морвилье вчера вечером явился ко двору.

— Ты водишься с дурной компанией, Генрих. Зачем он приходил?

— Он приходил испросить у меня аудиенции.

— Ах, вот человек, умеющий жить. Не то что ты: врываешься в чужую спальню в два часа утра.

— Что он может мне сказать, Шико?

— Как! Несчастный, — воскликнул гасконец, — неужто ты меня разбудил только для того, чтобы задать этот вопрос?

— Шико, друг мой, ты знаешь, что господин де Морвилье ведает моей полицией.

— Да что ты говоришь! — сказал Шико. — Ей-богу, я ничего не знал.

— Шико! — не отставал король. — В отличие от тебя, я нахожу, что господин Морвилье всегда хорошо осведомлен.

— И подумать только, — сказал гасконец, —ведь я мог бы спать, вместо того чтобы выслушивать подобные глупости.

— Ты сомневаешься в осведомленности канцлера? — спросил Генрих.

— Да, клянусь телом Христовым, я в ней сомневаюсь, — сказал Шико, — и у меня на это есть свои причины.

— Какие?

— Ну коли я скажу тебе одну-единственную, с тебя хватит?

— Да, если она будет веской.

— И потом ты меня оставишь в покое?

— Конечно.

— Ну ладно. Как-то днем, нет, постой, это было вечером…

— Какая разница?

— Есть разница, и большая. Итак, однажды вечером я тебя поколотил на улице Фруадмантель. Ты был с Келюсом и Шомбергом…

— Ты меня поколотил?

— Да, палкой, палкой, и не только тебя, всех троих.

— А по какому случаю?

— Вы оскорбили моего пажа и получили по заслугам, а господин де Морвилье об этом ничего тебе не донес.

— Как! — воскликнул Генрих. — Так это был ты, негодяй, ты, святотатец?

— Я самый, — сказал Шико, потирая ладони, — не правда ли, сын мой, уж коли я бью, так я бью здорово?

— Нечестивец!

— Признаешь, что я сказал правду?

— Я прикажу высечь тебя, Шико.

— Не о том речь; скажи — было это или не было, вот все, что я хочу знать.

— Ты отлично знаешь, что было, негодяй!

— На следующий день вызывал ты господина де Морвилье?

— Ну да, ведь он приходил в твоем присутствии.

— Ты рассказал ему о досадном случае, который произошел накануне с одним дворянином, твоим другом?

— Да.

— Ты приказал ему разыскать виновника?

— Да.

— И он разыскал?

— Нет.

— Ну вот, а теперь иди спать, Генрих, ты видишь, что твоя полиция не стоит выеденного яйца.

И, повернувшись к стене, не желая отвечать больше ни на какие вопросы, Шико снова захрапел. Этот храп, напоминающий грохот тяжелой артиллерии, лишил короля всякой надежды на продолжение разговора.

Генрих, вздыхая, вернулся в свою опочивальню и, за неимением других собеседников, принялся горько жаловаться своей борзой Нарциссу на злосчастную судьбу королей, которые могут узнать истину, только если они за нее заплатят.

На следующий день собрался Большой королевский совет. Его состав не был постоянным и менялся в зависимости от переменчивых привязанностей короля. На этот раз в него входили Келюс, Можирон, д'Эпернон и Шомберг; все четверо уже свыше полугода оставались в фаворе у Генриха.

Шико, сидевший во главе стола, делал из бумаги кораблики и в строгом порядке выстраивал их на столешнице, приговаривая, что это флот всехристианского величества, который заменит флот всекатолического короля.

Объявили о прибытии господина де Морвилье.

Государственный муж явился одетым в свой самый темный костюм и с совершенно похоронным выражением лица. Отвесив глубокий поклон, на который за короля ему ответил Шико, он приблизился к Генриху III.

— Я присутствую, — спросил он, — на заседании Большого совета вашего величества?

— Да, здесь собрались мои лучшие друзья. Говорите.

— Простите, государь, я неспроста хотел в этом удостовериться. Ведь я намерен открыть вашему величеству весьма опасный заговор!

— Заговор?! — в один голос воскликнули все присутствующие.

Шико навострил уши и прекратил сооружение великолепного двухпалубного галиота, этот корабль он хотел сделать флагманом своего флота.

— Да, заговор, ваше величество, — сказал господин де Морвилье, понизив голос с той таинственностью, которая предвещает потрясающие откровения.

— О-о! — протянул король. — А часом не испанский ли это заговор?

В эту минуту в залу вошел герцог Анжуйский, также призванный на совет, двери за ним тотчас же закрылись.

— Вы слышите, брат мой, — сказал Генрих, когда обмен церемонными приветствиями закончился, — господин де Морвилье хочет изобличить перед нами заговор против безопасности государства!

Герцог медленно обвел всех присутствующих свойственным ему проницательным и в то же время настороженным взглядом.

— Возможно ли это?.. — пробормотал он.

— К сожалению, да, монсеньор, — сказал Морвилье, — опасный заговор.

— Расскажите нам про него, — предложил Шико, запуская законченный им галиот в хрустальную вазу с водой, стоявшую на столе.

— Да, — пролепетал герцог Анжуйский, — расскажите нам про него, господин канцлер.

— Я слушаю, — сказал Генрих.

Канцлер склонился как мог ниже и придал своему взгляду возможно большую серьезность, а голосу — самые доверительные интонации.

— Государь, — сказал он, — я уже давно слежу за поведением немногих недовольных…

— О! — прервал канцлера Шико. — «Немногих»! Вы слишком скромны, господин де Морвилье.

— Это, — продолжал канцлер, — всякий сброд: лавочники, ремесленники, мелкие судейские чины… Иной раз среди них попадаются монахи и школяры.

— Ну это не бог весть какие принцы, — отозвался Шико и с невозмутимым спокойствием приступил к изготовлению нового двухмачтового корабля.

Герцог Анжуйский принужденно улыбнулся.

— Сейчас вам все будет ясно, государь, — сказал канцлер. — Я знал, что недовольные всегда используют две главные опоры: армию и церковь…

— Весьма разумно, — заметил Генрих. — Говорите дальше.

Канцлер, осчастливленный этой похвалой, продолжал:

— В армии я нашел офицеров, преданных вашему величеству, которые доносили мне обо всем; в церковных кругах это было труднее. Тогда я пустил в дело моих людей…

— Все еще весьма разумно, — сказал Шико.

— И наконец, с помощью моих доверенных лиц мне удалось склонить одного из людей парижского прево…

— Склонить к чему? — спросил король.

— К тому, чтобы он следил за проповедниками, которые возбуждают народ против вашего величества.

«Ого! — подумал Шико. — Неужели моего друга заприметили?»

— Этих людей, государь, вдохновляет не господь бог, а сообщество заклятых врагов короны. Это сообщество я изучил.

— Очень хорошо, — одобрил король.

— Весьма разумно, — добавил Шико.

— И я знаю, на что они рассчитывают, — торжествующе заявил Морвилье.

— Просто превосходно! — воскликнул Шико.

Король сделал гасконцу знак замолчать.

Герцог Анжуйский не сводил глаз с Морвилье.

— В течение более чем двух месяцев, — продолжал канцлер, — я содержал за счет королевской казны нескольких весьма ловких и безмерно смелых людей; правда, они отличаются также ненасытной алчностью, но я сумел обратить это их качество во благо королю, ибо, щедро оплачивая их, я только выиграл. Именно от них, пожертвовав довольно крупной денежной суммой, я узнал о первом сборище заговорщиков.

— Все это хорошо, — сказал Шико, — плати, мой король, плати денежки!..

— Э, за этим дело не станет! — воскликнул Генрих. — Скажите нам, канцлер, какова цель этого заговора и на что рассчитывают заговорщики…

— Государь, речь идет не более не менее как о второй ночи святого Варфоломея.

— Против кого?

— Против гугенотов.

Присутствующие удивленно переглянулись.

— Примерно в какую сумму вам это обошлось? — спросил Шико.

— Семьдесят пять тысяч ливров одному и сто тысяч — другому.

Шико повернулся к королю.

— Хочешь, я всего за тысячу экю выдам тебе тайну, которую узнал господин де Морвилье? — воскликнул он.

Канцлер удивленно пожал плечами, а герцог Анжуйский скорчил такую благостную мину, которую на его лице еще и не видывали.

— Говори! — приказал король.

— Это — Лига, просто-напросто Лига, она образовалась десять лет назад. Господин де Морвилье выведал тайну, которую всякий парижский буржуа знает, как «Отче наш»…

— Сударь… — возмутился канцлер.

— Я говорю правду… и я докажу это, — заявил Шико непререкаемым тоном.

— Тогда назовите мне место, где собираются лигисты.

— Охотно: во-первых — на площадях и на улицах; во-вторых — на улицах и на площадях; и в-третьих — и на площадях и на улицах.

— Шутить изволите, господин Шико, — сказал канцлер, пытаясь изобразить улыбку. — А как они узнают друг друга?

— Они одеты точь-в-точь как и парижане и при ходьбе переставляют ноги по очереди, одну за другой, — с важным видом ответил Шико.

Это объяснение было встречено взрывом смеха, и даже сам канцлер, подумав, что правила хорошего тона требуют от него присоединиться к общему веселью, засмеялся вместе с другими. Но вскоре государственный муж опять посуровел.

— Мой лазутчик, — сказал он, — присутствовал на одном из их собраний, и оно происходило в том месте, которое господину Шико неизвестно.

Герцог Анжуйский побледнел.

— Где же? — спросил король.

— В аббатстве Святой Женевьевы.

Шико уронил бумажную курицу, которую он усаживал на адмиральский корабль.

— В аббатстве Святой Женевьевы! — воскликнул король.

— Это невероятно, — пробормотал герцог.

— Однако это так, — сказал Морвилье и победоносно оглядел собравшихся, весьма довольный произведенным им впечатлением.

— И что они делали, господин канцлер? Что они решили? — спросил король.

— Что лигисты выберут себе вождей, каждый записавшийся в списки Лиги добудет себе оружие, в каждую провинцию будет направлен представитель от мятежной столицы, и все гугеноты, любимчики вашего величества, так они выражаются…

Король улыбнулся.

— Будут истреблены в назначенный день.

— И это все? — сказал Генрих.

— Чума на мою голову! — воскликнул Шико. — Сразу видно, что ты католик.

— И это действительно все? — осведомился герцог.

— Нет, монсеньор…

— Чума на мою голову! Я думаю, что это не все! Если бы король за сто семьдесят пять тысяч ливров получил только это, он был бы вправе считать себя обокраденным.

— Говорите, канцлер, — приказал король.

— Есть вожди…

Шико заметил, что у герцога Анжуйского грудь от волнения бурно вздымается под камзолом.

— Так, так, так, — сказал он, — значит, у заговора есть руководители, удивительно! И все же, за наши сто семьдесят пять тысяч ливров нам следовало бы еще чего-нибудь подкинуть.

— Кто эти вожди… их имена? — спросил король. — Как их зовут, этих вождей?

— Во-первых, один проповедник, фанатик, бесноватый изувер, за его имя я заплатил десять тысяч ливров.

— И вы правильно сделали.

— Некто Горанфло, монах из монастыря Святой Женевьевы.

— Бедняга! — заметил Шико с искренним состраданием. — Было ему сказано: не суйся не в свое дело, ничего путного из этого не выйдет.

— Горанфло… — сказал король, записывая это имя, — хорошо… ну, дальше…

— Дальше… — повторил канцлер, явно колеблясь, — но, государь, это все.

И Морвилье еще раз оглядел собрание пытливым, загадочным взглядом, который, казалось, говорил:

«Если бы ваше величество остались наедине со мной, вы узнали бы и еще много чего».

— Говорите, канцлер, здесь только мои друзья, говорите.

— О государь, тот, чье имя я не решаюсь назвать, также имеет могущественных друзей.

— Возле меня?

— Повсюду.

— Да что, эти друзья сильнее меня? — воскликнул Генрих, бледнея от гнева и тревоги.

— Государь, тайны не объявляют во всеуслышание. Простите меня, я государственный человек.

— Это верно.

— И весьма разумно, — подхватил Шико. — Но мы здесь все — люди государственные.

— Сударь, — сказал герцог Анжуйский, — ежели ваше известие не может быть оглашено в нашем присутствии, то мы выразим королю наше нижайшее почтение и удалимся.

Господин де Морвилье пребывал в нерешительности, Шико следил за его малейшим жестом, опасаясь, что канцлеру, каким бы наивным он ни казался, удалось разузнать нечто более важное, чем его предыдущие сообщения.

Король знаками приказал: канцлеру — подойти, герцогу Анжуйскому — оставаться на месте, Шико — замолчать, а трем фаворитам — заняться чем-нибудь другим.

Тотчас же господин де Морвилье начал склоняться к уху его величества, но он не проделал и половины этого размеренного и грациозного телодвижения, выполнявшегося им по всем правилам этикета, как во дворе Лувра раздался сильный шум. Король резко выпрямился, Келюс и д'Эпернон бросились к окну, герцог Анжуйский положил руку на рукоять шпаги, словно эти звуки таили в себе какую-то опасность для его особы.

Шико встал из-за стола и следил за всем происходящим во дворе и в зале.

— Вот как! Монсеньор де Гиз! — закричал он первым. — Монсеньор де Гиз пожаловал в Лувр.

Король вздрогнул.

— Это он, — хором подтвердили миньоны.

— Герцог де Гиз? — пролепетал брат короля.

— Удивительно… не правда ли? Каким образом герцог де Гиз оказался в Париже? — медленно произнес король, прочитавший в оторопелом взгляде господина де Морвилье то имя, которое канцлер хотел шепнуть ему на ухо. — Сообщение, которое вы для меня приготовили, касалось моего кузена де Гиза, не так ли? — тихо спросил он у канцлера.

— Да, государь, это он председательствовал на собрании… — в тон ему ответил Морвилье.

— А другие?

— Другие мне не известны.

Генрих кинул на Шико вопросительный взгляд.

— Клянусь святым чревом! — воскликнул, приосанившись, гасконец. — Введите моего кузена де Гиза.

И, наклонясь к Генриху, шепнул ему на ухо:

— Вот человек, чье имя ты хорошо знаешь, и думаю, тебе нет надобности заносить его на свои дощечки.

Лакеи с шумом распахнули двери.

— На одну створку, господа, — сказал Генрих, — на одну створку. Обе створки открывают только для короля.

Герцог де Гиз уже приближался по галерее к залу, где происходил королевский совет, и слышал эти слова, но он сохранил на своем лице улыбку, с которой был намерен приветствовать короля.

XXXVII

О ТОМ, ЧТО ДЕЛАЛ В ЛУВРЕ ГЕРЦОГ ДЕ ГИЗ
За герцогом де Гизом следовали многочисленные офицеры, придворные, дворяне. За этим блестящим эскортом тянулись толпы народа — эскорт гораздо менее блестящий, но куда более надежный и грозный.

Во дворец пропустили только свиту герцога, народ остался у стен Лувра.

Это из рядов народа раздавались крики, не смолкавшие и в ту минуту, когда герцог де Гиз, давно уже невидимый для толпы, вступал в галерею.

При виде этой необычной армии, собиравшейся вокруг кумира парижан всякий раз, как он появлялся на улицах столицы, королевские гвардейцы схватились за оружие и, выстроившись за своим бравым полковником, взирали на народ угрожающе, а на триумфатора — с немым вызовом.

Гиз заметил враждебное настроение этих солдат, которыми командовал Крийон; изящным полупоклоном он приветствовал полковника, стоявшего со шпагой в руке на четыре шага впереди строя своих людей, но тот, прямой и бесстрастный, замер в презрительной неподвижности и не ответил на приветствие.

Подчеркнутый отказ офицера и солдат склониться перед его повсюду признанным могуществом удивил герцога де Гиза. Герцог нахмурился, но по мере приближения к дверям королевского кабинета морщины на его челе разглаживались, и, как мы уже говорили, в зал он вошел с любезной улыбкой на устах.

— А, это вы, мой кузен, — сказал король, — какой шум вы подняли! Словно бы даже в трубы трубили? Или трубы мне просто послышались?

— Государь, — отвечал герцог, — трубы славят в Париже только короля, а на поле брани — только полководца. Я слишком хорошо знаю и двор, и военный лагерь, чтобы ошибиться. Здесь трубы были бы слишком громогласны для подданного, там они недостаточно громки даже для принца.

Генрих прикусил губу.

— Клянусь смертью Христовой! — сказал он после минутного молчания, в течение которого не спускал глаз с лотарингского принца, — вы блестяще выглядите, мой кузен. Неужто вы только сегодня прибыли с осады Ла-Шарите?

— Да, только сегодня, государь, — ответил герцог, слегка покраснев.

— Ей-богу, ваше посещение для нас большая честь, большая честь, большая честь.

Генрих III, когда у него было чересчур много тайных мыслей, имел привычку повторять слова, как бы уплотняя ряды солдат, скрывающих от глаз противника пушечную батарею, которая должна обнаружить себя только в нужную минуту.

— Большая честь! — повторил Шико, столь точно копируя интонацию королевского голоса, что можно было подумать, будто эти два слова произнес Генрих.

— Государь, — сказал герцог, — ваше величество изволит шутить: разве может вассал оказать честь суверену, от которого исходят все чести и почести?

— Я имею в виду, господин де Гиз, — возразил Генрих, — что всякий добрый католик, вернувшись из похода, обычно сначала навещает бога в каком-нибудь храме, а потом уже короля. Почитать бога, служить королю — вы знаете, кузен, это истина наполовину божественная, наполовину политическая.

При этих словах герцог де Гиз покраснел более заметно. Король, который говорил, глядя гостю в глаза, заметил его смущение; повинуясь какому-то инстинктивному порыву, он перевел взор с Гиза на герцога Анжуйского и с удивлением увидел, что его милый брат побледнел столь же сильно, сколь сильно покраснел его дорогой кузен.

Это волнение, проявившееся по-разному, поразило короля. Генрих намеренно отвел глаза и принял любезный вид. Под таким бархатом Генрих III, как никто, умел прятать свои королевские когти.

— В любом случае, герцог, — сказал он, — ничто не сравнится с моей радостью, когда я вижу вас живым и невредимым, счастливо избегшим всех роковых случайностей войны, хотя про вас говорят, что вы не бежите от опасностей, а дерзостно ищете встречи с ними. Но опасности знают вас, мой кузен, и это они бегут от вас.

Герцог поклонился в ответ на любезность.

— Поэтому я вам скажу, мой кузен: не гоняйтесь с таким увлечением за смертью, ибо это поистине невыносимо для бездельников вроде нас, грешных, которые спят, едят, охотятся и считают за победу изобретение новой моды или новой молитвы.

— Да, да, государь, — ухватился герцог за последнее слово короля. — Нам известно, что вы король просвещенный и благочестивый и никакие плотские утехи не заставят вас позабыть о славе божьей и интересах святой церкви. Поэтому-то мы и прибыли сюда, с полным доверием к вашему величеству.

— Полюбуйся на доверие твоего кузена, Генрих, — сказал Шико, показывая королю на свиту герцога, которая, не осмеливаясь перешагнуть порог королевских покоев, толпилась у открытых дверей, — одну его треть он оставил у дверей твоего кабинета, а остальные две — у дверей Лувра.

— С доверием?.. — повторил Генрих. — А разве вы не всегда приходите ко мне с доверием, мой кузен?

— Позвольте мне объясниться, государь; слово «доверие», слетевшее с моих уст, относится к одному предложению, которое, я надеюсь, вы не откажетесь выслушать.

— Ага! У вас имеется какое-то предложение ко мне, кузен? Тогда выскажитесь откровенно, или, как вы сказали, «с полным доверием». Что вы имеете нам предложить?

— Одну из самых прекрасных идей, которые могли бы еще взволновать христианский мир с тех пор, как крестовые походы сделались невозможны.

— Говорите, герцог.

— Государь, — продолжал герцог, на этот раз повышая голос так, чтобы его было слышно и в передней, — государь, звание всехристианского короля не пустой звук, оно обязывает ревностно и пылко оборонять религию. Старший сын церкви, а таков ваш титул, государь, должен всегда быть готов защитить свою мать.

— Вот так да, — сказал Шико, — мой кузен проповедует с длинной рапирой на боку и с каской на голове. Забавно! Отныне меня больше не удивляют монахи, рвущиеся в бой. Генрих, я у тебя прошу полк для Горанфло.

Герцог де Гиз сделал вид, что не слышал этих слов. Генрих III положил ногу на ногу и оперся локтем о колено, а подбородком — о ладонь.

— А разве церкви угрожают сарацины? — спросил он. — Или не жаждете ли вы случаем для себя титула короля… иерусалимского?

— Государь, — продолжал герцог, — уверяю вас, что народ, который в огромном стечении следовал за мной до Лувра, благословляя мое имя, оказывал мне такой почет лишь в награду за мои ревностные усилия, направленные на защиту веры. Я уже имел честь говорить вашему величеству, еще до вашего восшествия на престол, о прожекте союза между всеми верными католиками.

— Да, да, — подхватил Шико, — да, я вспоминаю. Это Лига, клянусь святым чревом, Генрих. Это Лига, Лига, созданная в честь святого Варфоломея, мой король. Ей-богу, ты очень забывчив, сын мой, если не можешь вспомнить столь победительную идею.

Герцог обернулся на эти слова и презрительно посмотрел на того, кто их произнес, не зная, какое большое значение имели они для короля после недавних сообщений господина де Морвилье.

Но герцог Анжуйский встревожился. Прижав палец к губам, он пристально посмотрел на герцога де Гиза, бледный и неподвижный, как статуя Осторожности.

На сей раз король не заметил бы этого молчаливого предостережения, свидетельствующего об общности интересов обоих принцев, но Шико, делая вид, будто ему вздумалось посадить одну из своих бумажных куриц в цепочки из рубинов, украшавшие шляпу короля, наклонился к Генриху и шепнул ему на ухо:

— Взгляни на своего братца, Генрих.

Генрих быстро поднял глаза, палец герцога Анжуйского опустился с не меньшей быстротой. Однако было уже поздно. Король увидел движение и угадал, что оно означает.

— Государь, — продолжал герцог де Гиз, который заметил, как Шико что-то сказал королю, но не мог расслышать его слов, — католики действительно назвали свое сообщество святой Лигой, и эта Лига ставит себе главной целью укрепить трон, защитить его от наших заклятых врагов — гугенотов.

— Хорошо сказано! — воскликнул Шико. — Я одобряю pedibus et nutu.[181]

— И все же, — продолжал герцог, — одного объединения еще мало, государь, еще недостаточно соединиться в единое тело, каким бы сплоченным оно ни было; это тело нужно привести в движение, направить его к некой цели. Ибо в таком королевстве, как Франция, несколько миллионов людей не объединяются без согласия короля.

— Несколько миллионов людей! — воскликнул Генрих, даже не пытаясь скрыть своего удивления, которое с полным основанием можно было принять за испуг.

— Несколько миллионов людей! — повторил Шико. — Ничего себе маленькое семечко из недовольных! Если его посадят умелые руки, а уж в этом я не сомневаюсь, оно не замедлит принести премилые плоды.

На этот раз терпение герцога, по-видимому, истощилось, он презрительно сжал губы, напряг правую ногу и чуть было не топнул ею, но сдержался.

— Меня удивляет, государь, — сказал он, — что ваше величество дозволяете так часто прерывать мою речь, хотя я говорю о столь важных материях.

При этом открытом выражении неудовольствия, со справедливостью коего нельзя было не согласиться, Шико обвел всех присутствующих злыми глазами и, подражая пронзительному голосу парламентского глашатая, крикнул:

— Тише там! Иначе, клянусь святым чревом, будете иметь дело со мной.

— Несколько миллионов! — повторил король, которого это число, видимо, поразило. — Весьма лестно для католической религии; но против этих нескольких миллионов объединившихся католиков сколько человек могут выставить протестанты в моем королевстве?

Герцог, казалось, пытался вспомнить какую-то цифру.

— Четверых, — сказал Шико.

Эта новая выходка была встречена громким смехом придворных короля, но герцог де Гиз нахмурил брови, а в передней среди его дворян, возмущенных дерзостью шута, послышался громкий ропот.

Король медленно повернулся к двери, откуда доносились недовольные голоса; и так как он умел придавать своему взгляду выражение высокого достоинства, то ропот сразу затих.

Затем король с тем же выражением взглянул на герцога.

— Итак, сударь, — сказал он, — чего вы добиваетесь?.. К делу, к делу…

— Я прошу одного, государь, ибо слава моего короля мне, быть может, дороже моей собственной, я хочу, чтобы ваше величество, которое во всем стоит выше нас, выказали свое превосходство над нами также и в своей ревностной приверженности к католической вере и, таким образом, лишили бы недовольных всякого повода к возобновлению войн.

— Ах, если речь идет о войне, мой кузен, — сказал Генрих, — то у меня есть войска; только под вашим командованием, в том лагере, который вы покинули, чтобы осчастливить меня вашими драгоценными наставлениями, насчитывается, если я не ошибаюсь, примерно двадцать пять тысяч солдат.

— Государь, может быть, я должен объяснить, что я понимаю под войной?

— Объясните, мой кузен, вы великий полководец, и я всегда, не сомневайтесь в этом, с большим удовольствием слушаю, как вы рассуждаете о подобных материях.

— Государь, я хотел сказать, что в наше время короли призваны вести две войны: войну духовную, если можно так выразиться, и войну политическую, — войну с идеями и войну с людьми.

— Смерть Христова! — сказал Шико. — Как это великолепно изложено!

— Замолчи, дурак! — приказал король.

— Люди, — продолжал герцог, — существа видимые, осязаемые, смертные; с ними можно соприкоснуться, атаковать их и разбить, а когда они разбиты, их судят или вешают без суда, что еще лучше.

— Да, — сказал Шико, — их можно повесить безо всякого суда: это будет и покороче, и более по-королевски.

— Но с идеями, — продолжал герцог, — с идеями вы не сможете бороться, как с людьми, государь, они невидимы и проскальзывают повсюду; они прячутся, особенно от глаз тех, кто хочет их искоренить. Укрывшись в тайниках душ человеческих, они пускают там глубокие корни. И чем старательнее срезаете вы неосторожные побеги, показавшиеся на поверхности, тем более могучими и неистребимыми становятся невидимые корни. Идея, государь, это карлик-гигант, за которым необходимо следить днем и ночью, ибо вчера она пресмыкалась у ваших ног, а завтра грозно нависнет над вашей головой. Идея, государь, это искра, упавшая в солому, и только зоркие глаза могут заметить пожар, занимающийся среди бела дня. И вот почему, государь, нам нужны миллионы дозорных.

— Вот и последние четыре французских гугенота летят ко всем чертям! — сказал Шико. — Клянусь святым чревом! Мне их жалко.

— И для того, чтобы смотреть за этими дозорными, — продолжал герцог, — я предлагаю вашему величеству назначить главу для святого Союза.

— Вы кончили, мой кузен? — спросил король.

— Да, государь, и, как его величество могло видеть, говорил со всей откровенностью.

Шико испустил чудовищный вздох, а герцог Анжуйский, оправившись от недавнего испуга, улыбнулся лотарингскому принцу.

— Ну а вы, — сказал король, обращаясь к окружавшим его придворным, — что вы об этом думаете, господа?

Шико, ни слова не говоря, взял свою шляпу и перчатки, затем схватил за хвост львиную шкуру, разостланную на полу, оттащил ее в угол комнаты и улегся.

— Что вы делаете, Шико? — спросил король.

— Государь, — ответил Шико, — говорят, что ночь — хороший советчик. Почему так говорят? Потому, что ночью спят. Я буду спать, государь, а завтра на свежую голову отвечу моему кузену де Гизу.

И он растянулся на шкуре во всю ее длину.

Герцог метнул на гасконца яростный взгляд; Шико, приоткрыв один глаз, перехватил его и ответил храпом, подобным раскату грома.

— Итак, государь, — спросил герцог, — что думает ваше величество?

— Я думаю, вы правы, как всегда, кузен, соберите же ваших главных лигистов, придите сюда вместе с ними, и я изберу человека, в котором нуждается религия.

— А когда, государь? — спросил герцог.

— Завтра.

И, произнося это слово, король искусно разделил свою улыбку, адресовав одну половину герцогу де Гизу, а другую — герцогу Анжуйскому.

Последний собирался было удалиться вместе с придворными, но только он шагнул к двери, как Генрих сказал:

— Останьтесь, брат мой, я хочу с вами поговорить.

Герцог де Гиз на мгновение сжал рукою свой лоб, словно желая собрать воедино поток мыслей, а затем вышел вместе со своей свитой и исчез под сводами галереи.

Еще через минуту загремели радостные клики толпы, приветствовавшей выход герцога из Лувра точно так же, как она приветствовала его вступление в Лувр.

Шико продолжал храпеть, но мы не поручились бы за то, что он действительно спал.

XXXVIII

КАСТОР И ПОЛЛУКС
Задержав у себя брата, король отпустил своих фаворитов.

Во время предыдущей сцены герцогу Анжуйскому удалось сохранить для всех, кроме Шико и герцога де Гиза, вид полного равнодушия к происходящему, и теперь он без всякого недоверия отнесся к приглашению Генриха. Он не подозревал, что гасконец заставил короля взглянуть в его сторону и тот увидел неосторожный палец, поднесенный к губам.

— Брат мой, — сказал Генрих, большими шагами расхаживая от двери до окна, после того как он убедился, что в кабинете не осталось никого, кроме Шико, — знаете ли вы, что я счастливейший король на земле?

— Государь, — сказал принц, — счастье вашего величества, если только вы действительно почитаете себя счастливым, не более чем вознаграждение, ниспосланное вам небом за ваши заслуги.

Генрих посмотрел на своего брата.

— Да, я очень счастлив, — подтвердил он, — потому что, если великие идеи не осеняют мою голову, они осеняют головы тех, кто меня окружает. Мысль, которую только что изложил перед нами мой кузен Гиз, — это великая идея.

Герцог поклонился в знак согласия.

Шико открыл один глаз, словно он плохо слышал с закрытыми глазами или ему было необходимо видеть лицо короля, чтобы постигнуть подлинный смысл королевских слов.

— И в самом деле, — продолжал Генрих, — стоит собрать под одним знаменем всех католиков, создать королевство церкви, незаметно вооружить таким образом всю Францию от Кале до Лангедока, от Бретани до Бургундии, и у меня всегда будет армия, готовая выступить против Англии, Фландрии или Испании, а Англия, Фландрия или Испания ничего и не заподозрят. Понимаете ли вы, Франсуа, какая это гениальная мысль?

— Не правда ли, государь? — сказал герцог Анжуйский, обрадованный тем, что король разделяет взгляды его союзника, герцога де Гиза.

— Да, и, признаюсь, я испытываю горячее желание щедро вознаградить автора столь мудрого прожекта.

Шико открыл оба глаза, но тут же закрыл их; он уловил на лице короля одну из тех неприметных улыбок, которые мог увидеть только он, знавший Генриха лучше всех остальных; этой улыбки ему было достаточно.

— Да, — продолжал король, — повторяю, такой прожект заслуживает награды, и я сделаю все для того, кто его задумал. Скажите мне, Франсуа, действительно ли герцог де Гиз отец этой превосходной идеи или, вернее сказать, зачинатель этого великого дела? Ведь дело уже начато, не так ли, брат мой?

Герцог Анжуйский кивнул головой, подтверждая, что к исполнению замысла действительно уже приступили.

— Тем лучше, тем лучше, — повторил король. — Я сказал, что я очень счастлив, мне надо было бы сказать — я слишком счастлив, Франсуа, ибо моих ближних не только осеняют великие идеи, но мои ближние, горя желанием послужить своему королю и родственнику, еще и сами претворяют эти идеи в жизнь. Однако я у вас спросил, дорогой Франсуа, — продолжал Генрих, положив руку на плечо своему брату, — я у вас спросил, действительно ли за такую поистине королевскую мысль я должен благодарить моего кузена Гиза?

— Нет, государь, ее выдвинул кардинал Лотарингский более двадцати лет тому назад, и только ночь святого Варфоломея помешала ее исполнению или, вернее, временно сделала его ненужным.

— Ах, какое несчастье, что кардинал Лотарингский скончался! — сказал Генрих. — Я бы сделал его папой после смерти его святейшества Григория Тринадцатого. Тем не менее нельзя не признать, — продолжал он с видом полнейшего простодушия, который умел принимать на себя лучше любого французского комедианта, — тем не менее нельзя не признать, что его племянник унаследовал эту идею и заставил ее плодоносить. К сожалению, я не в силах сделать его папой, но я его сделаю… Чем бы таким его наградить, Франсуа, таким, чего бы у него еще не было?

— Государь, — сказал Франсуа, обманутый словами своего брата, — вы преувеличиваете заслуги нашего кузена. Как я уже говорил, для него эта идея — только наследственное владение, и есть человек, который весьма помог ему возделать это владение.

— Его брат, кардинал, не так ли?

— Само собой, он тоже этим занимался, однако не он был тем человеком.

— Значит, герцог Майеннский?

— О государь, вы оказываете ему слишком много чести!

— Ты прав. Нельзя и подумать, чтобы какая-нибудь дельная политическая мысль могла прийти в голову этому мяснику. Но кому же я должен быть признателен, Франсуа, за помощь, оказанную моему кузену?

— Мне, государь, — сказал герцог.

— Вам! — воскликнул Генрих, словно бы вне себя от изумления.

Шико открыл один глаз. Герцог поклонился.

— Как! — сказал Генрих. — В то время, когда весь мир ополчился на меня, проповедники обличают мои пороки, поэты и пасквилянты высмеивают мои недостатки, мудрые политиканы указывают на мои ошибки, в то время, когда мои друзья смеются над моей беспомощностью, когда общее положение стало настолько ненадежным и запутанным, что я худею прямо на глазах и каждый день нахожу у себя все новые и новые седые волосы, подобная идея приходит в голову вам, Франсуа, человеку, в котором, должен вам признаться (известно, что люди слабы, а короли слепы), в котором я не всегда видел друга. Ах, Франсуа, как я виноват!

И Генрих, растроганный до слез, протянул своему брату руку.

Шико открыл оба глаза.

— Подумайте, — продолжал Генрих, — какая победительная идея! Ведь я не могу ни ввести новый налог, ни объявить набор в армию, не вызывая криков, я не могу ни гулять, ни спать, ни любить, не вызывая смеха. И вот идея господина де Гиза или, скорее, ваша, Франсуа, разом дает мне армию, деньги, друзей и покой. Теперь, чтобы этот покой был длительным, Франсуа, нужно только одно…

— Что именно?

— Мой кузен тут говорил, что великое движение должно иметь своего вождя.

— Да, несомненно.

— Этим вождем, поймите меня правильно, Франсуа, не может быть ни один из моих фаворитов. Ни один из них не обладает одновременно и умом и сердцем, необходимыми для такого крутого взлета. Келюс храбр, но бедняга занят только своими любовными похождениями. Можирон храбр, но его тщеславие не простирается дальше нарядов. Шомберг храбр, но не отличается умом, даже его лучшие друзья вынуждены это признать. Д'Эпернон храбр, но он насквозь лицемерен, я не верю ни единому его слову, хотя и встречаю его с улыбкой на лице. Ведь вы знаете, Франсуа, — все более и более непринужденно говорил Генрих, — одна из самых тяжких обязанностей короля в том, что король все время должен притворяться. Поэтому, видите, — добавил он, — всякий раз, когда я могу говорить от чистого сердца, как сейчас, я дышу свободно.

Шико закрыл оба глаза.

— Ну так вот, — заключил Генрих, — если мой кузен де Гиз возымел эту идею, идею, в развитии которой вы, Франсуа, приняли такое большое участие, то, вероятно, ему и подобает взять на себя приведение ее в действие.

— Что вы сказали, государь? — воскликнул Франсуа, задыхаясь от тревожного волнения.

— Я сказал, что для руководства таким движением нужен великий принц.

— Государь, остерегитесь!

— Великий полководец, ловкий дипломат.

— Прежде всего ловкий дипломат, — заметил герцог.

— Полагаю, вы согласитесь, Франсуа, что герцог де Гиз во всех отношениях подходит на этот пост? Не правда ли?

— Брат мой, — сказал Франсуа, — Гиз и так уже слишком могуществен.

— Да, конечно, — сказал Генрих, — но его могущество — залог моей силы.

— У герцога де Гиза — армия и буржуазия, у кардинала Лотарингского — церковь, Майенн — орудие своих братьев; вы собираетесь объединить слишком большие силы в руках одной семьи.

— Вы правы, Франсуа, — сказал Генрих, — я об этом уже думал.

— Если бы еще Гизы были французскими принцами, тогда бы это можно было понять; тогда в их интересах было бы возвеличение династии французских королей.

— Нет сомнения, но, к несчастью, они — лотарингские принцы.

— Их дом вечно соперничал с нашим.

— Франсуа, вы коснулись открытой раны. Смерть Христова! Я и не думал, что вы такой хороший политик. Ну да, вот она, причина, почему я худею и до времени покрываюсь сединой. Вот она — возвышение Лотарингского дома рядом с нашим. Поверьте мне, Франсуа, не проходит и дня без того, чтобы троица Гизов, — вы очень верно подметили: у них у троих все в руках, — не проходит дня, чтобы либо герцог, либо кардинал, либо Майенн, все равно, не один, так другой, дерзостью или ловкостью, силой или хитростью не урвали бы еще какой-нибудь клочок моей власти, не похитили бы еще какую-нибудь частицу моих привилегий, а я, такой, какой я есть — слабый и одинокий, ничего не могу сделать против них. Ах, Франсуа, если бы наше сегодняшнее объяснение произошло раньше, если бы я раньше мог читать в вашем сердце, как я читаю сейчас! Конечно, имея в вас опору, я мог бы успешнее сопротивляться им, чем до сих пор. Но теперь, вы сами видите, уже поздно.

— Почему поздно?

— Потому, что без борьбы они не уступят, а любая борьба меня утомляет. Посему я и назначу его главой Лиги.

— Вы совершите ошибку, брат, — сказал Франсуа.

— Но кого, по-вашему, я должен назначить, Франсуа? Кто согласится занять этот опасный пост? Да, опасный. Разве вы не понимаете замысел герцога? Он уверен, что главой Лиги я назначу его.

— Ну и что?

— Да то, что всякий другой избранник станет его кровным врагом.

— Назначьте человека, достаточно сильного, который, опираясь на ваше могущество, мог бы не бояться всех трех соединенных лотарингцев.

— Э, мой добрый брат, — сказал Генрих с унынием в голосе, — я не знаю никого, кто отвечал бы вашим условиям.

— Посмотрите вокруг, государь.

— Вокруг себя я вижу только вас и Шико, мой брат, и вы оба мои подлинные друзья.

— Ого! — проворчал Шико. — Неужели он и меня собирается одурачить?

И снова закрыл глаза.

— Ну, — сказал герцог, — вы все еще не понимаете, братец?

Генрих воззрился на герцога Анжуйского, словно бы с его глаз вдруг спала пелена.

— А, вот как! — воскликнул он.

Франсуа молча кивнул головой.

— Нет, нет, — сказал Генрих, — вы никогда на это не согласитесь. Задача слишком тяжелая; это не для вас — изо дня в день подгонять ленивых буржуа, заставляя их обучаться военному искусству, это не для вас — изо дня в день просматривать речи всех проповедников, это не для вас — в случае если разгорится битва и улицы Парижа превратятся в бойню, брать на себя роль мясника. Для этого надо быть одним в трех лицах, как герцог де Гиз, и иметь правую руку, которая звалась бы Луи, и левую руку, которая звалась бы Луи. Вы знаете, в день святого Варфоломея герцог многих поубивал собственноручно, не правда ли, Франсуа?

— Слишком многих, государь!

— Возможно, он действительно переусердствовал. Но вы оставили без ответа мой вопрос, Франсуа. Как! Неужели вам придется по душе занятие, которое я вам описал? Вы будете заискивать перед этими ротозеями в самодельных кирасах, в кастрюлях, которые они напялят на головы вместо касок? И вы будете искать популярности, вы, самый большой вельможа нашего двора? Клянусь жизнью, брат, как люди меняются с годами!

— Может быть, я бы и не стал этим заниматься ради самого себя, государь, но, конечно, ради вас я сделаю все.

— Добрый брат, превосходный брат! — растрогался Генрих, пытаясь вытереть кончиком пальца несуществующую слезу.

— Итак, — сказал Франсуа, — вы не возражаете, Генрих, если я возьмусь за дело, которое вы намеревались поручить герцогу де Гизу?

— Мне возражать! — воскликнул Генрих. — Клянусь рогами дьявола! Нет, я не только не возражаю, наоборот, меня просто пленяет ваше предложение. Значит, и вы тоже, и вы думали о Лиге? Тем лучше — смерть Христова! — тем лучше! Значит, и вы тоже были немножко причастны к этой идее? Да что я — немножко! Весьма и весьма основательно. А потом, все, что вы мне тут наговорили, ей-богу, это просто восхитительно! Поистине меня окружают только великие умы, меня, величайшего осла в своем королевстве.

— О! Ваше величество изволите шутить.

— Я? Да боже сохрани! Положение слишком серьезное. Я говорю то, что думаю, Франсуа. Вы меня спасаете от большого затруднения, особенно большого потому, что, видите ли, Франсуа, с некоторых пор я чувствую себя нездоровым, мои способности слабеют. Мирон мне часто твердит об этом. Но давайте вернемся к более важным вещам; да и зачем мне мой собственный жалкий умишко, если я могу освещать себе путь светом вашего ума? Значит, мы договорились и я назначу вас главой Лиги?

Франсуа охватила радостная дрожь.

— О, — сказал он, — если ваше величество считает меня достойным такого доверия!

— Доверия! Ах, Франсуа, зачем говорить о доверии? Если герцог де Гиз не будет главой Лиги, то кому, по-твоему, я должен не доверять? Может быть, самой Лиге? Неужто Лига будет представлять опасность для меня? Объяснись, мой добрый Франсуа, скажи мне все.

— О государь, — сказал герцог.

— Какой же я дурак! — продолжал Генрих. — Будь так, мой брат не согласился бы стать ее главой, или, еще лучше, с той минуты, когда мой брат станет ее главой, опасности больше не будет. А! Как это логично, видно, наш учитель логики недаром брал деньги. Нет, ей-богу, я не испытываю опасений. К тому же у меня во Франции до сих пор есть немало людей шпаги, и я могу выступить против Лиги в хорошей компании в тот день, когда Лига начнет наступать мне на пятки.

— Ваша правда, государь, — ответил герцог с простодушием, почти столь же хорошо разыгранным, как и простодушие его брата, — король всегда король.

Шико открыл один глаз.

— Черт побери! — сказал Генрих. — Но, как назло, и мне пришла в голову одна мысль. Просто невероятно, какой у меня сегодня урожай на мысли. Бывают же такие дни!

— Какая мысль, братец? — спросил герцог, сразу обеспокоившись, ибо он не мог поверить, что такое огромное счастье достанется ему безо всяких помех.

— Э, наш кузен Гиз, отец или, вернее, человек, считающий себя отцом этой идеи, наш кузен Гиз, вероятно, уже вбил себе в голову, что он должен руководить Лигой. Он тоже захочет командовать.

— Командовать, государь?

— Без сомнения, даже без всякого сомнения. По-видимому, он вынашивал эту идею лишь для того, чтобы она ему служила. Впрочем, ты говоришь, вы вынашивали ее вместе. Берегись, Франсуа, этот человек не захочет оставаться вдураках. Sic vos non vobis… — вы помните Вергилия? — nidificatis, aves.[182]

— О государь!

— Франсуа, бьюсь об заклад, что он об этом помышляет. Он знает, какой я беспечный.

— Да, но, как только вы объявите ему вашу волю, он уступит.

— Или сделает вид, что уступил. Повторяю: берегитесь, Франсуа, у него длинные руки, у нашего кузена Гиза. Я скажу даже больше, скажу, что у него длинные руки и никто в королевстве, даже сам король, не может дотянуться туда, куда он дотягивается. Одну руку он протягивает Испании, другую — Англии, дону Хуану Австрийскому[183] и королеве Елизавете. У Бурбона шпага была покороче руки моего кузена Гиза, и все же Бурбон причинил немало неприятностей Франциску Первому,[184] нашему деду.

— Однако, — сказал Франсуа, — если ваше величество считает Гиза столь опасным, значит, у вас есть еще одна причина доверить руководство Лигой мне. Таким путем мы зажмем Гиза между нами двумя и, при первой же измене с его стороны, устроим ему судебный процесс.

Шико открыл второй глаз.

— Судебный процесс! Судебный процесс ему, Франсуа! Хорошо было Людовику Одиннадцатому,[185] богатому и могущественному королю, устраивать судебные процессы и возводить эшафоты, а у меня не хватит денег даже на покупку черного бархата, который может потребоваться в подобном случае.

И Генрих, несмотря на все свое самообладание в глубине души сильно взволнованный, бросил на брата острый, проницательный взгляд, блеска которого герцог не смог вынести.

Шико закрыл оба глаза.

В комнате наступило непродолжительное молчание.

Король нарушил его первым.

— Стало быть, надо все устроить так, мой милый Франсуа, — сказал он, — чтобы не было междоусобных войн и распрей между моими подданными. Я сын Генриха Воителя и Екатерины Хитрой и от моей доброй матушки унаследовал чуточку коварства. Я призову к себе герцога де Гиза и наобещаю ему столько разных благ, что мы уладим наше дело по обоюдному согласию.

— Государь, — воскликнул герцог Анжуйский, — ведь вы поставите меня во главе Лиги?

— Я так думаю.

— Вы согласны, что я должен получить этот пост?

— Вполне.

— Наконец, вы сами-то этого хотите?

— Это мое самое горячее желание. Однако не следует вызывать чрезмерное неудовольствие кузена де Гиза.

— Коли так, будьте спокойны, — сказал герцог Анжуйский. — Если на пути к моему назначению вы не видите других препятствий, то я беру на себя лично уладить все с герцогом.

— И когда?

— Сегодня же.

— Неужто вы поедете к нему? Вы нанесете ему визит? О брат, подумайте хорошенько, не слишком ли много чести.

— Нет, государь, я не поеду к нему.

— Ну а тогда как?

— Он меня ожидает.

— Где?

— У меня, в Лувре.

— У вас? Но я слышал крики, его приветствовали при выезде из Лувра.

— Выехав через главные ворота, он вернется через потайную дверь. Король имеет право на первый визит герцога де Гиза, но я имею право на второй.

— Ах, брат мой, — сказал Генрих, — как я вам признателен за то, что вы строго блюдете наши привилегии, которые я, по слабости характера, иной раз упускаю из рук. Идите же, Франсуа, и договаривайтесь.

Герцог взял руку брата и наклонился, собираясь запечатлеть на ней поцелуй.

— Что вы делаете, Франсуа? Придите в мои объятия, я прижму вас к сердцу! — воскликнул король. — Там ваше настоящее место.

И братья несколько раз крепко обнялись. Обретя наконец свободу, герцог Анжуйский вышел из кабинета, быстрым шагом миновал галерею и поспешил в свои покои.

На его сердце следовало бы набить стальные и дубовые обручи, как на сердце первого мореплавателя, чтобы оно не разорвалось от радости.

После ухода своего брата король заскрежетал зубами от злости, бросился в потайной коридор, ведущий к спальне Маргариты Наваррской, которую теперь занимал герцог Анжуйский, и вошел в узенькую каморку, откуда можно было слышать беседу между двумя герцогами — Анжуйским и Гизом — так же отчетливо, как Дионисий из своего тайника[186] мог слышать разговоры пленных.

— Клянусь святым чревом! — сказал Шико, открывая оба глаза и усаживаясь на полу. — До чего трогательны эти картины семейного согласия. Одно время мне даже показалось, что я на Олимпе и присутствую при встрече Кастора и Поллукса после шестимесячной разлуки.

ХХХIХ

В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО ПОДСЛУШИВАНИЕ — САМЫЙ НАДЕЖНЫЙ ПУТЬ К ПОНИМАНИЮ
Герцог де Гиз поджидал герцога Анжуйского в бывших покоях Маргариты Наваррской, где некогда Беарнец и де Муи шепотом, на ухо друг другу, разрабатывали планы бегства. Осторожный Генрих Наваррский знал, что в Лувре почти каждое помещение устроено с расчетом на то, чтобы все разговоры в нем, даже ведущиеся вполголоса, мог бы подслушать тот, кого это интересовало. Герцог Анжуйский также не пребывал в неведении относительно такого немаловажного обстоятельства, но, очарованный простодушием и ласковым обращением короля, либо не придал ему должного значения, либо просто забыл о нем.

Генрих III, как мы уже сказали, занял свой наблюдательный пост в ту самую минуту, когда его брат вошел в комнату; таким образом, ни одно слово из беседы двух принцев не могло ускользнуть от королевских ушей.

— Ну как, монсеньор? — с живостью спросил герцог де Гиз.

— Все хорошо, герцог, заседание состоялось.

— Вы были очень бледны, монсеньор.

— Это бросалось в глаза? — обеспокоился герцог Анжуйский.

— Мне бросилось, монсеньор.

— А король ничего не заметил?

— Ничего, по крайней мере мне так кажется. Его величество задержал ваше высочество у себя?

— Как вы видели, герцог.

— Он, конечно, хотел поговорить с вами о моем предложении?

— Да, сударь.

Наступило неловкое молчание, смысл которого хорошо понял король, не упускавший ничего.

— И что же сказал его величество, монсеньор? — спросил герцог де Гиз.

— Сама идея королю понравилась, однако чем более гигантский размах она грозит принять, тем более ему кажется опасным ставить во главе всего дела такого человека, как вы.

— Тогда мы близки к поражению.

— Боюсь, что так, любезный герцог, и Лигу, по-моему, могут распустить.

— Вот дьявольщина! — огорчился герцог де Гиз. — Это значит умереть, не родившись; кончить, не начав.

— Оба они завзятые остряки, что тот, что другой, — раздался над самым ухом Генриха, склонившегося у своего слухового отверстия, чей-то тихий и ехидный голос.

Король резко обернулся и увидел большое тело Шико, согнувшееся у другого отверстия.

— Ты посмел пойти за мной, негодяй! — вскипел король.

— Замолчи, — сказал Шико, махнув рукой, — ты мешаешь мне слушать, сын мой.

Король пожал плечами, но, поскольку шут, как ни говори, был единственным человеческим существом, которому он полностью доверял, снова приник ухом к отверстию.

Герцог де Гиз заговорил опять.

— Монсеньор, — сказал он, — мне кажется, что если бы дело обстояло так, как вы сказали, король тут же объявил бы мне об этом. Принял он меня довольно сурово и, конечно, не стал бы сдерживаться и высказал бы мне в лицо все свои мысли. Может быть, он просто хочет отстранить меня от Лиги.

— Мне тоже так кажется, — промямлил герцог Анжуйский.

— Но тогда он погубит все дело.

— Непременно, — подтвердил герцог Анжуйский, — и так как мне было известно, что вы уже приступили к исполнению своей идеи, то я бросился вам на выручку.

— И чего вы добились, монсеньор?

— Король предоставил вопрос о Лиге, то есть о том, вдохнуть ли в нее новую жизнь или навсегда ее уничтожить, почти на полное мое усмотрение.

— Ну и что вы решили? — спросил герцог Лотарингский, глаза которого сверкнули помимо его воли.

— Слушайте, все зависит от утверждения королем главных заправил, вы это прекрасно понимаете. Если вместо того, чтобы устранить вас и распустить Лигу, он изберет ее главой человека, понимающего значение всего дела, если он назначит на этот пост не герцога де Гиза, а герцога Анжуйского?

— Ах вот как! — вырвалось у герцога де Гиза, который не смог сдержать ни восклицания, ни внезапного прилива крови к лицу.

— Добро! — сказал Шико. — Два дога сейчас подерутся из-за кости.

Но, к немалому удивлению гасконца и к еще большему удивлению короля, который гораздо менее своего шута разбирался в потайных пружинах разыгрывавшегося перед ним действа, герцог де Гиз внезапно перестал удивляться и гневаться и сказал спокойным, почти веселым голосом:

— Вы ловкий политик, монсеньор, если вы этого добились.

— Я этого добился, — ответил герцог Анжуйский.

— И как быстро!

— Да. Но надо вам сказать, что сложились благоприятные обстоятельства, и я этим воспользовался. Однако, любезный герцог, — добавил Франсуа, — еще ничего окончательно не решено, я не пожелал дать окончательного ответа, пока не увижу вас.

— Почему, монсеньор?

— Потому что я не знаю, куда это нас приведет.

— Зато я знаю, — сказал Шико.

— Тут пахнет небольшим заговором, — улыбнулся король.

— О котором, однако, господин де Морвилье, по твоему мнению всегда во всем прекрасно осведомленный, ни словом не обмолвился. Но давай послушаем дальше, дело становится интересным.

— Ну что ж, я скажу вам, монсеньор, не о том, куда это нас приведет, ибо только один господь бог это знает, а о том, для чего это нам нужно, — ответил герцог де Гиз. — Лига — вторая армия, и поскольку первая у меня в руках, а брат мой, кардинал, держит в руках церковь, то, пока мы все трое едины, ничто не может устоять против нас.

— Не следует забывать и того, — сказал герцог Анжуйский, — что я вероятный наследник короны.

— Ах! — вздохнул король.

— Он прав, — сказал Шико, — и это твоя вина, сын мой. Ты все еще не удосужился соединить рубашки Шартрской богоматери.

— Однако, монсеньор, как бы ни были велики ваши шансы на наследование короны, вы должны также считаться и с шансами ваших противников.

— А вы думаете, герцог, я этим не занимался и не взвешивал по сто раз на дню возможности каждого из них?

— Прежде всего подумайте о короле Наваррском.

— О! Этот меня совсем не беспокоит. Он всецело занят своими амурами с Ла Фоссез.

— А именно он, сударь, именно он будет оспаривать у вас даже завязки вашего кошелька. Он обносился, он исхудал, он наголодался. Он напоминает уличных котов, которые, заслышав всего лишь запах мыши, целыми ночами будут дежурить у чердачного окна, в то время как жирный, пушистый, ухоженный хозяйский кот и не шелохнется и не подумает выпустить когти из своих бархатных лапок. Король Наваррский за вами следит. Он настороже. Он не теряет из виду ни вас, ни вашего брата. Он жаждет вашего трона. Подождите, пока случится несчастье с тем, кто сидит на этом троне, и вы увидите, как эластичны мышцы у этого худого кота, как он одним прыжком перемахнет из По в Париж и даст вам почувствовать свои острые когти. Вы увидите, монсеньор, вы все увидите.

— Случится несчастье с тем, кто сидит на троне? — медленно повторил Франсуа, вперившись в герцога де Гиза вопрошающим взглядом.

— Эге! — сказал Шико. — Слушай, Генрих. Гиз говорит или, вернее, сейчас наговорит много чего поучительного, советую тебе намотать его слова на ус.

— Да, монсеньор, — повторил герцог де Гиз. — Несчастный случай! Несчастные случаи не столь уж редки в вашем семействе, вы это знаете не хуже меня, а может быть, даже и лучше. Бывает, что монарх, наделенный цветущим здоровьем, вдруг истаивает, как свеча. Другой монарх рассчитывает жить долгие годы, а жизни ему осталось несколько часов.

— Ты слышишь, Генрих? Ты слышишь? — сказал Шико, беря короля за руку. Рука короля, покрытая холодным потом, дрожала.

— Да, вы правы, — сказал герцог Анжуйский голосом настолько глухим, что королю и Шико пришлось напрячь слух до предела. — Короли нашей династии рождаются под роковой звездой. Однако мой брат Генрих Третий, благодарение господу, крепок телом. В былые времена он перенес тяготы войны и выдюжил, тем больше оснований полагать, что выстоит он и теперь, когда его жизнь — одни лишь сплошные развлечения. Он переносит их так же стойко, как ранее переносил бранный труд.

— И все же, монсеньор, не забывайте об одном, — возразил герцог де Гиз, — развлечения, которым предаются короли Франции, порой таят в себе опасность. К примеру, помните, как умер ваш отец, король Генрих Второй? Ведь ему тоже удалось счастливо избежать опасностей войны, а смерть принесло ему одно из тех развлечений, о которых вы упоминали. Железный наконечник на копье Монтгомери, несомненно, был турнирным оружием, брони он пробить не мог, но зато глаз пробил: король Генрих Второй был убит. Вот вам и несчастный случай, один из тех, о которых я говорил. Вы скажете, что пятнадцать лет спустя королева-мать приказала схватить и обезглавить Монтгомери, хотя он думал, что за давностью лет ему уже нечего бояться. Все это так, однако смерть Монтгомери не могла воскресить вашего родителя. А вспомните вашего брата, покойного короля Франциска. Подумайте, какой ущерб во мнении народов причинила ему слабость его духа. Этот достойный принц умер также из-за несчастного случая. Согласитесь со мной, монсеньор, болезнь уха — самое простое дело и, казалось бы, никакая, к дьяволу, не роковая случайность. И тем не менее это была роковая случайность, и одна из самых гибельных. Правда, мне не раз и в поле, и в городе, и даже при дворе приходилось слышать, что смертельный недуг был влит в ухо короля Франциска Второго, а того, кто это сделал, вряд ли можно назвать «случайностью». У него есть другое имя, всем известное.

— Герцог… — краснея, пробормотал Франсуа.

— Да, монсеньор, да, — продолжал герцог, — слово «король» с некоторых пор приносит несчастье, тот, кто говорит «король», этим самым говорит «подвергающийся опасности». Вспомните Антуана Бурбонского: несомненно, не будь он королем, не было бы и аркебузного выстрела, угодившего в плечо, — несчастного случая, который для всякого другого, кроме короля, ни в коей мере не был бы смертелен. Однако короля этот выстрел отправил на тот свет. Глаз, ухо и плечо не раз погружали Францию в траур, и тут я даже вспоминаю премилые стишки, сочиненные по этому поводу вашим господином де Бюсси.

— Какие стишки? — шепотом поинтересовался Генрих.

— Полно! — ответил Шико. — Да неужто ты их не знаешь?

— Нет.

— Нет, решительно, быть тебе настоящим королем, раз от тебя прячут подобные произведения. Я сейчас скажу их, слушай:

Через ухо, плечо и глаз
Три короля погибли у нас.
Через ухо, глаз и плечо
Трех королей у нас недочет.
Но тс-с! Тс-с! Думается, твой братец собирается сказать что-то еще более интересное.

— Ну а последнее двустишие?

— Я тебе его прочту попозже, когда господин де Бюсси из своего шестистишия сделает десятистишие.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что на семейном портрете не хватает двух лиц. Но слушай, монсеньор де Гиз сейчас заговорит — уж он-то их не забудет.

Действительно, беседа возобновилась.

— А ведь история ваших родственников и ваших союзников, монсеньор, — продолжал герцог де Гиз, — далеко не полностью вошла в стихи господина де Бюсси.

— Что я тебе говорил! — сказал Шико, подталкивая Генриха локтем в бок.

— Не надо забывать Жанну д'Альбре, мать Беарнца, она умерла из-за носа, потому что надышалась запахом пары надушенных перчаток, купленных у Флорентинца, на мосту Сен-Мишель. Совершенно неожиданная роковая случайность. Она удивительно совпала с желаниями неких важных персон, кровно заинтересованных в смерти королевы Наваррской, и это странное совпадение чрезвычайно поразило весь двор. А вас, монсеньор, разве не поразила эта смерть?

Вместо ответа герцог Анжуйский только нахмурился: насупленные брови придали взгляду его глубоко посаженных глаз еще более мрачное выражение.

— А разве ваше высочество позабыли, по какой роковой случайности умер король Карл Девятый? — продолжал герцог. — Однако не лишне будет ее вспомнить. На сей раз причиной несчастья был не глаз, не ухо, не плечо, не нос, а рот.

— Что вы сказали? — воскликнул Франсуа.

И Генрих услышал, как по паркету звонко простучали шаги его брата, отступившего в испуге.

— Да, монсеньор, рот, — повторил Гиз, — особую опасность для королей таят книги об охоте, у которых страницы склеиваются одна с другой; перелистывая их, приходится то и дело подносить палец ко рту. Эти старые книги портят слюну, а человек с испорченной слюной, будь он даже король, не заживется на свете.

— Герцог! Герцог! — дважды повторил принц. — По-видимому, вам нравится измышлять преступления.

— Преступления? — удивился Гиз. — Э, да кто вам говорит о преступлениях, монсеньор? Я рассказываю только о роковых случайностях, не более того. О роковых случайностях, поймите меня правильно; ни о чем другом и речи нет, кроме случайностей. А разве нельзя назвать случайностью то, что приключилось с королем Карлом Девятым на охоте?

— Черт возьми, — сказал Шико, — вот что-то новенькое для тебя, Генрих, ведь ты охотник; слушай, слушай же, это должно быть любопытно.

— Я знаю об этом, — сказал Генрих.

— Да, но я не знаю; в то время я еще не был представлен ко двору. Дай мне послушать, сын мой.

— Вам известно, монсеньор, какую охоту я имею в виду? — продолжал лотарингский принц. — Я имею в виду ту охоту, когда вы, побуждаемый великодушным желанием убить кабана, напавшего на вашего старшего брата, выстрелили с такой поспешностью, что попали не в зверя, в которого целились, а в коня, в которого вовсе и не метили. Этот аркебузный выстрел, монсеньор, весьма наглядно показывает, как коварен случай. И в самом деле, ваша необычайная меткость всем известна при дворе. Ваше высочество всегда стреляли без промаха, и этот неожиданный промах, наверное, вас очень удивил, тем более что злые языки тут же принялись болтать: дескать, падение короля, придавленного лошадью, неминуемо привело бы к его гибели, не вмешайся король Наваррский и не заколи он так удачно кабана, в которого вы, ваше высочество, не попали.

— Полноте, — сказал герцог Анжуйский, пытаясь вернуть себе уверенность, в которой беспощадная ирония герцога де Гиза пробила зияющую брешь. — Какую пользу мог я извлечь из смерти короля, моего брата, если Карлу Девятому должен был наследовать Генрих Третий?

— Минуточку, монсеньор, давайте разберемся: в те годы уже был один незанятый трон — польский. Смерть Карла Девятого оставляла вакантным еще один — французский. Нет сомнения, ваш брат, я это отлично понимаю, не колеблясь, выбрал бы французский трон. Но, на худой конец, и Польское королевство — весьма лакомый кусочек. Говорят, что некоторые принцы питали честолюбивые помыслы даже насчет жалкого маленького престолишка короля Наваррского. К тому же смерть Карла Девятого приблизила бы вас на одну ступень к французскому трону, значит, все эти роковые случайности шли вам на пользу. Королю Генриху Третьему потребовалось десять дней, чтобы вернуться из Варшавы. Почему бы вам не сделать то же самое, если вдруг произойдет новая роковая случайность?

Генрих III посмотрел на Шико, Шико в свою очередь посмотрел на короля, но на этот раз во взгляде шута не было обычно присущего ему выражения лукавой иронии или сарказма, нет, на его лице, ставшем бронзовым под лучами южного солнца, промелькнула тень ласкового сочувствия.

— И к какому заключению вы приходите, герцог? — спросил Франсуа Анжуйский, чтобы покончить или хотя бы сделать попытку покончить с этим неприятным разговором, в который герцог де Гиз вложил всю свою обиду.

— Монсеньор, я пришел к заключению, что каждого короля подстерегает его роковая случайность, как мы в этом сейчас убедились. И вот вы, вы и воплощаете роковую случайность короля Генриха Третьего, особливо если вы являетесь главой Лиги, поскольку быть главой Лиги — почти то же, что быть королем короля; и это не говоря о том, что, сделавшись главой Лиги, вы уничтожаете роковую случайность своего собственного царствования, которое уже не за горами, то есть — Беарнца.

— Уже не за горами! Ты слышал? — воскликнул Генрих III.

— Клянусь святым чревом! Своими ушами слышал! — сказал Шико.

— Итак?.. — спросил герцог де Гиз.

— Итак, — повторил герцог Анжуйский, — я приму предложение короля. Ведь вы советуете мне его принять, не правда ли?

— Ну еще бы! — сказал лотарингский принц. — Я умоляю вас принять его, монсеньор.

— А вы сегодня вечером?..

— О! Будьте спокойны, уже с утра мои люди действуют, и нынче вечером Париж будет являть собой любопытное зрелище.

— А что будет нынче вечером в Париже? — спросил король.

— Как, разве ты не догадываешься?

— Нет.

— О, как ты глуп! Сегодня вечером, сын мой, будут записывать в Лигу. Само собой, открыто записывать, тайная запись ведется уже давно; ждали только твоего согласия, чтобы начать открытую запись, ты его дал нынче утром, и вечером запись начнется. Клянусь святым чревом, Генрих, гляди хорошенько, вот они, твои роковые случайности, ведь у тебя их две… и они не теряют времени даром.

— Хорошо, — сказал герцог Анжуйский, — до вечера, герцог.

— Да, до вечера, — повторил король.

— То есть как? — удивился Шико. — Ты что, Генрих, намерен слоняться нынче по улицам Парижа, подвергаясь опасности?

— Конечно.

— Ты совершишь ошибку.

— Почему?

— Берегись роковых случайностей!

— Не беспокойся, я буду не один; хочешь, пойдем со мной?

— Полно, ты принимаешь меня за гугенота, сын мой. Ну нет, я добрый католик и нынче вечером хочу записаться в Лигу, и даже не один раз, а десять, нет, лучше не десять, а сто раз.

Голоса герцога Анжуйского и герцога де Гиза умолкли.

— Еще одно слово, — сказал король, останавливая Шико, собиравшегося было уходить. — Что ты обо всем этом думаешь?

— Я думаю, что все короли, ваши предшественники, ничего не знали о своей роковой случайности: Генрих Второй не опасался своего глаза, Франциск Второй — уха, Антуан Бурбон — плеча, Жанна д'Альбре — носа, Карл Девятый — рта. У вас перед ними одно огромное преимущество, мэтр Генрих, ибо — клянусь святым чревом! — вы знаете своего братца, не правда ли, государь?

— Да, — сказал Генрих, — и скоро это всем станет ясно.

ХL

ВЕЧЕР ЛИГИ
Народные празднества в современном Париже — это всего лишь толпа, более или менее густая, и шум, более или менее громкий. В былые времена праздники в Париже носили совсем иной характер. Любо было смотреть, как в узких улицах, у стен домов, украшенных балконами, резными балками или коньками, кишели мириады людей, как людские потоки со всех сторон стекались к одному и тому же месту. По пути парижане оглядывали друг друга, восхищались или фыркали; порой раздавался и презрительный свист, это означало, что наряд какого-то парижанина или парижанки показался согражданам чересчур уж диковинным. В былые времена одежда, оружие, язык, жесты, голос, походка — словом, все у каждого было своим и особенным; тысячи ни на кого не похожих личностей, собранные воедино, представляли собой весьма любопытное зрелище.

Таким и был Париж в восемь часов вечера того дня, когда монсеньор де Гиз, нанеся визит королю и побеседовав с герцогом Анжуйским, побудил, как он полагал, жителей славной столицы записываться в Лигу.

Толпы горожан, разодетых по-праздничному, нацепивших на себя все свое оружие, словно они шли на парад или в бой, хлынули к церквам. Вид у этих людей, влекомых одним и тем же порывом и шагавших к одной и той же цели, был одновременно и жизнерадостный и грозный, последнее особенно бросалось в глаза, когда они проходили мимо караула швейцарцев или разъезда легкой конницы. Этот независимый вид в сочетании с криками, гиканьем и похвальбой мог бы встревожить господина де Морвилье, если бы почтенный магистрат не знал своих добрых парижан: задиры и насмешники, они были не способны стать зачинщиками кровопролития, на это их должен был подвигнуть какой-нибудь мнимый друг или вызвать недальновидный враг.

На сей раз парижские улицы представляли собой зрелище более живописное, чем обычно, а шум, производимый толпой, был особенно громок, ибо множество женщин, не желая в столь великий день остаться дома, последовали за своими мужьями, и с их согласия и без оного. Некоторые матери семейств поступили и того лучше, они прихватили с собой все свое потомство, и было весьма занятно видеть малышей, как в повозку, впрягшихся в страшные мушкеты, гигантские сабли или грозные алебарды своих отцов. Парижский гамен во все времена, во все эпохи, во все века самозабвенно любил оружие. Когда он был еще не в силах поднять это оружие, он волочил его по земле, а если и на это силенок не хватало — восхищенно глазел на оружие, которое несли другие.

Время от времени какая-нибудь особенно возбужденная компания извлекала из ножен старые шпаги. Такое проявление воинственных чувств обычно происходило перед дверями дома, хозяина которого подозревали в кальвинизме. При этом дети вопили во весь голос: «Приди, святой Варфоломей-мей-мей!», а отцы кричали: «Гугенотов на костер, на костер, на костер!»

На крики сначала в оконной раме показывалось бледное лицо старой служанки или гугенотского священника в черном, затем слышался лязг засовов, задвигаемых на входной двери. Тогда буржуа, счастливый и гордый, подобно лафонтеновскому зайцу,[187] тем, что напугал еще большего труса, чем он сам, торжествующе шествовал дальше и выкрикивал под другими окнами свои шумные, но не представляющие реальной опасности угрозы, наподобие того как торговец вразнос выкликает свой товар.

Особенно большое скопление людей образовалось на улице Арбр-Сек. Она была буквально запружена народом. Густая толпа с криком и гомоном текла к ярко горящему большому фонарю, повешенному над вывеской, которую многие наши читатели вспомнят, если мы скажем, что на ней была намалевана курица, поджариваемая на вертеле, и стояла надпись: «Путеводная звезда».

На пороге этой гостиницы разглагольствовал человек в модном в те времена квадратном хлопчатобумажном колпаке, покрывавшем совершенно лысую голову. Одной рукой он потрясал обнаженной шпагой, другой — размахивал большой конторской книгой; листы ее наполовину были уже испещрены подписями.

Человек в колпаке кричал:

— Сюда, сюда, бравые католики! Входите в гостиницу «Путеводная звезда», вас ждут доброе вино и радушный прием! Сюда, сюда! Время самое подходящее. Этой ночью чистые будут отделены от нечистых, и завтра поутру мы будем знать, где доброе зерно и где плевелы. Подходите, господа! Те, кто умеет писать, подходите и сами внесите свои имена в список! Те, кто писать еще не научился, тоже подходите и доверьте расписаться за вас мне, мэтру Ла Юрьеру, либо моему помощнику, господину Крокантену.

Крокантен, юный шалопай из Перигора, одетый в белое, как Элиасен, подпоясанный шнурком, к которому с одного боку были подвешены кухонный нож и чернильница, Крокантен, говорим мы, заранее записал в свою книгу всех соседей, открыв список именем своего достойного патрона, мэтра Ла Юрьера.

— Господа, во имя мессы! — горланил что было сил хозяин гостиницы «Путеводная звезда». — Господа, во имя нашей святой веры!

— Да здравствует святая религия, господа! Да здравствует месса! Ух!..

И он задохнулся от волнения и усталости, ибо уже в течение четырех часов пребывал в восторженном состоянии. Призывы Ла Юрьера находили отклик в сердцах, охваченных не меньшим рвением, и очень многие записывались в его книгу, если они умели писать, или в книгу Крокантена, если писать они не умели. Этот успех особенно льстил Ла Юрьеру еще и потому, что соседняя церковь Сен-Жермен-л'Оксеруа была для него опасным соперником. К счастью, в ту эпоху насчитывалось такое множество правоверных католиков, что оба эти заведения — гостиница и церковь — не вредили, а помогали друг другу: те, кому не удалось пробиться в церковь, где сбор подписей шел у главного алтаря, пытались проскользнуть к подмосткам Ла Юрьера с его двойной записью, а те, кто не протолкался к подмосткам, сохраняли надежду, что в Сен-Жермен-л'Оксеруа им больше посчастливится.

Когда обе книги — и Ла Юрьера и Крокантена — были заполнены, хозяин гостиницы «Путеводная звезда» немедленно затребовал два новых реестра с тем, чтобы сбор подписей не прерывался ни на минуту; и оба зазывалы удвоили старания, гордясь, что их достижения наконец-то вознесут мэтра Ла Юрьера в глазах герцога де Гиза на недосягаемую высоту, о коей Ла Юрьер так давно мечтал.

Потоки верующих, уже расписавшихся или желающих расписаться в новых книгах Ла Юрьера, переливались из одной улицы в другую, из одного квартала в другой, когда в этом многолюдии возник высокий худой человек, который, пробивая себе дорогу щедрыми ударами локтей и пинками, вскоре добрался до книги Крокантена.

Добравшись, он взял перо из рук какого-то честного буржуа, только что поставившего свою подпись, завершенную дрожащим хвостиком, открыл чистую белую страницу и сразу всю ее измарал, начертав на ней свое имя буквами величиной в полдюйма и перечеркнув ее героическим росчерком, украшенным кляксами и закрученным, как лабиринт Дедала.[188] Затем он передал перо стоявшему за ним новому претенденту на место в рядах защитников святой веры.

— Шико, — прочел будущий лигист. — Чума побери, вот господин с превосходным почерком!

И действительно, это был Шико. Он, как мы уже слышали, не пожелал сопровождать Генриха и теперь самостоятельно поддерживал Лигу.

Запечатлев свое усердие в книге господина Крокантена, он тотчас же перешел к книге мэтра Ла Юрьера. Последний, увидев подпись Шико в книге своего подручного, пожелал иметь и в своем списке образчик столь вдохновенного росчерка и встретил гасконца если и не с распростертыми объятиями, то, во всяком случае, с раскрытой книгой. Шико принял перо от торговца шерстью с улицы Бетизи и вторично начертал свое имя с росчерком в сто раз великолепнее первого, после чего спросил у Ла Юрьера, нет ли у него третьей книги.

Ла Юрьер шуток не понимал и вне стен гостиницы терял все свое радушие. Он покосился на Шико, Шико посмотрел ему прямо в глаза. Ла Юрьер пробормотал что-то о проклятых гугенотах, Шико процедил сквозь зубы несколько слов о зазнавшихся кабатчиках, Ла Юрьер отложил свою книгу и взялся за рукоятку шпаги, Шико положил перо, готовясь, в случае необходимости, обнажить свою шпагу. По-видимому, дело явно шло к стычке, в которой владельцу гостиницы «Путеводная звезда» суждено было бы понести одни убытки, но тут Шико почувствовал, что сзади его ущипнули за локоть, и обернулся.

Перед ним стоял король, переодетый в простого буржуа, а за королем Келюс и Можирон, также переодетые. Миньоны были вооружены рапирами и, кроме того, держали на плече по аркебузе.

— Ну, ну, — сказал король, — что тут происходит? Добрые католики спорят между собой! Клянусь смертью Христовой! Вы подаете дурной пример!

— Сударь, — ответил Шико, не показывая вида, что узнал Генриха, — обращайтесь к зачинщику. Вот этот ворюга кричит, требуя, чтобы прохожие расписались в его книге, а когда они распишутся, он орет на них еще громче.

Внимание Ла Юрьера отвлекли новые желающие поставить свою подпись, толпа отделила Шико, короля и миньонов от заведения фанатичного лигиста, они забрались на какое-то крыльцо и, таким образом, заняли выгодную позицию.

— Какой пыл! — сказал Генрих. — Каким теплом согрета нынче наша религия на улицах моего доброго города!

— Да, государь, но зато еретикам слишком жарко, — заметил Шико, — а вашему величеству известно, что вас принимают за еретика. Взгляните-ка налево, кого вы там видите?

— О! Широкую рожу герцога Майеннского и лисью мордочку кардинала.

— Тс-с!.. Играть наверняка, государь, можно только при условии, что ты знаешь, где твои враги, а твои враги не знают, где ты.

— Значит, по-твоему, я должен чего-то опасаться?

— Э, боже милостивый! В такой толпе ни за что нельзя поручиться. У кого-нибудь в кармане завалялся раскрытый нож, и этот нож вдруг сам собой втыкается в живот соседа. Сосед испускает проклятие, ну а затем ему не остается ничего другого, как отдать душу богу. Пойдемте в другую сторону, государь.

— Меня узнали?

— Не думаю, но вас, несомненно, узнают, если вы здесь еще задержитесь.

— Да здравствует месса! Да здравствует месса! — с этими кликами людская толпа, двигающаяся со стороны рынка, хлынула, словно прилив, в улицу Арбр-Сек.

— Да здравствует герцог де Гиз! Да здравствует кардинал! Да здравствует герцог Майеннский! — отвечала ей толпа, теснившаяся у дверей Ла Юрьера, она, видимо, заметила лотарингских принцев.

— Что это за крики? — нахмурившись, сказал Генрих III.

— Эти крики доказывают, что каждый хорош на своем месте и там и должен оставаться; герцог де Гиз — на улицах, а вы — в Лувре. Идите в Лувр, государь, идите в Лувр.

— А ты пойдешь с нами?

— Я? Ну нет, сын мой, ты во мне не нуждаешься, с тобой твои обычные защитники. Вперед, Келюс! Вперед, Можирон! А я хочу посмотреть спектакль до конца. Мне он кажется любопытным, даже развлекательным.

— Куда ты пойдешь?

— Пойду расписываться в других списках. Я хочу, чтобы завтра тысяча моих автографов путешествовала по улицам Парижа. Ну вот мы и на набережной, спокойной ночи, сын мой, иди направо, а я поверну налево — каждому своя дорога. Я побегу в Сен-Мери послушать знаменитого проповедника.

— Ого! Что там еще за шум? — спросил король. — И что это за толпа бежит сюда от Нового моста?

Шико поднялся на цыпочки, но не увидел ничего, кроме кричащего, вопящего, толкающегося народа, который, по-видимому с триумфом, влачил не то человека, не то какой-то предмет.

Толпа достигла того места, где перед улицей Лавандьер набережная расширяется, и людские волны, распространившись направо и налево, расступились и вытолкнули к королю человека, он, очевидно, и был главным действующим лицом этой бурлескной сцены. Так некогда море вынесло чудовище к ногам Ипполита.[189] Виновник переполоха оказался монахом, сидевшим верхом на осле; монах ораторствовал и жестикулировал.

Осел кричал.

— Клянусь святым чревом! — воскликнул Шико, узнав и всадника и осла. — Я тебе говорил о знаменитом проповеднике, который выступает в Сен-Мери. Теперь нет надобности ходить так далеко, послушай-ка вот этого.

— Проповедник на осле? — усомнился Келюс.

— А почему нет, сын мой?

— Но ведь это Силен, — сказал Можирон.

— Который из двух проповедник? — спросил король. — Они оба кричат одновременно.

— Тот, что внизу, более громогласен, — сказал Шико, — но тот, что наверху, лучше изъясняется по-французски. Слушай, Генрих, слушай.

— Тише! — раздалось со всех сторон. — Тише!

— Тише! — рявкнул Шико, перекрыв своим голосом крики толпы.

Все замолчали. Народ окружил монаха и осла. Монах приступил к проповеди.

— Братие, — сказал он. — Париж превосходный город. Париж — гордость Французского королевства, а парижане — преумнейший народ. Недаром в песне говорится…

И монах затянул во все горло:

Парижанин, милый друг,
Сколько знаешь ты наук!
Услышав эти слова или, скорее, мелодию, осел взялся аккомпанировать. Он кричал с таким усердием и на таких высоких нотах, что заглушил голос своего хозяина.

Толпа загоготала.

— Замолчи, Панург, сейчас же замолчи, — рассердился монах, — ты возьмешь слово, когда дойдет твоя очередь, а сейчас дай мне высказаться первому.

Осел замолчал.

— Братие! — продолжал проповедник. — Земля наша есть юдоль скорби, где человек большую часть своей жизни утоляет жажду одними слезами.

— Да он пьян, мертвецки пьян! — возмущенно воскликнул король.

— Пропади он пропадом! — поддакнул Шико.

— К вам я обращаюсь, — продолжал монах, — я, такой, каким вы меня видите, как еврей, вернулся из изгнания, и уже восемь суток мы с Панургом живем только подаяниями и постом.

— А кто такой Панург? — спросил король.

— По всей видимости, настоятель его монастыря, — ответил Шико. — Но дай мне послушать, этот добряк меня трогает.

— И кто меня довел до этого, друзья мои? Ирод! Вы знаете, о каком Ироде я говорю.

— И ты знаешь, сын мой, — сказал Шико. — Я тебе объяснил анаграмму.

— Каналья!

— Кого ты имеешь в виду — меня, монаха или осла?

— Всех троих.

— Братие, — с новой силой возопил монах, — вот мой осел, которого я люблю, как ягненка. Он вам расскажет, как мы три дня добирались сюда из Вильнев-ле-Руа, чтобы нынче вечером присутствовать на великом торжестве. И в каком виде мы добрались!

Кошелек опустел,
Пересохла глотка.
Но мы с Панургом шли на все.

— Но кого, черт его побери, он зовет Панургом? — спросил Генрих, которого заинтересовало это пантагрюэлистическое имя.

— Мы пришли, — продолжал монах, — посмотреть, что здесь творится; и мы смотрим, но ничего не понимаем. Что тут творится, братие? Случаем, не свергают ли нынче Ирода? Не заточают ли нынче брата Генриха в монастырь?

— Ого! — сказал Келюс. — У меня руки чешутся продырявить эту пузатую бочку. А у тебя как, Можирон?

— Оставь, Келюс, — возразил Шико, — ты кипятишься из-за пустяков. Разве наш король сам не затворяется чуть ли не каждый день в монастыре? Поверь мне, Генрих, если тебе грозит только монастырь, то у тебя нет причин жаловаться, не правда ли, Панург?

Осел, уловив свое имя, поднял уши и ужасающе закричал.

— О, Панург! — сказал монах. — Уймите ваши страсти. Господа, — продолжал он, — я выехал из Парижа с двумя спутниками: Панургом — моим ослом, и господином Шико, дураком его величества короля. Господа, кто знает, что сталось с моим другом Шико?

Шико поморщился.

— Ах вот как! — сказал король. — Значит, это твой друг?

Келюс и Можирон дружно захохотали.

— Он прекрасен, твой друг, — продолжал король, — и в особенности внушает большое почтение. Как его зовут?

— Эта Горанфло, Генрих. Знаешь, тот милый Горанфло, о котором господин де Морвилье уже сказал тебе пару слов.

— Поджигатель из монастыря Святой Женевьевы?

— Он самый.

— Раз так, я велю его повесить.

— Невозможно.

— Почему это?

— Потому что у него нет шеи.

— Братие! — продолжал Горанфло. — Братие! Перед вами подлинный мученик. Братие, сегодня народ поднялся на защиту моего дела или, верней сказать, дела всех добрых католиков. Вы не знаете, что происходит в провинции, какую кашу заваривают гугеноты. В Лионе нам пришлось убить одного из них, заядлого подстрекателя к мятежу. До тех пор пока во Франции останется хотя бы один гугенотский выводок, добрые католики не будут знать ни минуты покоя! Истребим же гугенотов, всех до последнего. К оружию, братие, к оружию!

Множество голосов повторило: «К оружию!»

— Клянусь кровью Христовой! — сказал король. — Заткните глотку этому пьянице, иначе он нам устроит вторую Варфоломеевскую ночь.

— Подожди, подожди, — отозвался Шико.

И, взяв из рук Келюса сарбакан, он зашел за спину монаха и что было силы вытянул его по лопатке этой звонкой трубкой.

— Убивают! — завопил Горанфло.

— Ах, да это ты! — сказал Шико, высунув голову из-под руки монаха. — Как поживаешь, отец постник?

— На помощь, господин Шико, на помощь! — кричал Горанфло. — Враги святой веры хотят меня убить! Но прежде чем я умру, пусть все услышат мой голос. В огонь гугенотов! На костер Беарнца!

— Замолчишь ты, скотина?

— К дьяволу гасконцев! — продолжал Горанфло.

В эту секунду уже не сарбакан, а дубинка опустилась на его плечо, исторгнув из глотки монаха непритворный крик боли.

Удивленный Шико оглянулся, но увидел только, как мелькнула дубинка. Нанесший удар человек, на ходу покарав Горанфло, тут же затерялся в толпе.

— Ого! — сказал Шико. — Какому дьяволу вздумалось вступиться за гасконцев? Может, это мой земляк? Надо проверить. — И он устремился вслед за человеком с дубинкой, который уходил вдоль по набережной в сопровождении спутника.

Часть II

I

УЛИЦА ФЕРОНРИ
У Шико были крепкие ноги, и он, конечно, не преминул бы воспользоваться этим преимуществом и догнать человека, ударившего Горанфло дубинкой, если бы поведение незнакомца и особенно его спутника не показалось шуту подозрительным и не навело его на мысль, что встреча с этими людьми таит опасность, ибо он может неожиданно узнать их, чего они, по всей видимости, отнюдь не желают. Оба беглеца явно старались поскорее затеряться в толпе, но на каждом углу оборачивались назад, дабы удостовериться в том, что их не преследуют.

Шико подумал, что он может остаться незамеченным, если пойдет впереди. Незнакомцы по улицам Монэ и Тирешап вышли на улицу Сент-Оноре; на углу этой последней Шико прибавил ходу, обогнал их и притаился в конце улицы Бурдонэ.

Дальше незнакомцы двинулись по улице Сент-Оноре, держась домов, расположенных на той стороне, где хлебный рынок; шляпы их были надвинуты на лоб по самые брови, лица — прикрыты плащами до глаз; быстрым, по-военному четким шагом они направлялись к улице Феронри, Шико продолжал идти впереди.

На углу улицы Феронри двое мужчин снова остановились, чтобы еще раз оглядеться.

К этому времени Шико успел опередить их настолько, что был уже в средней части улицы.

Здесь, перед домом, который, казалось, вот-вот развалится от ветхости, стояла карета, запряженная двумя дюжими лошадьми. Шико приблизился и увидел возницу, дремавшего на козлах, и женщину, с беспокойством, как показалось гасконцу, выглядывавшую из-за занавесок. Его осенила догадка, что карета ожидает тех двух мужчин. Он обошел ее и, под прикрытием двойной тени — от кареты и от дома, нырнул под широкую каменную скамью, служившую прилавком для торговцев зеленью, которые в те времена дважды в неделю продавали свой товар на улице Феронри.

Не успел Шико забиться под скамью, как те двое были уже возле лошадей и снова остановились, настороженно оглядываясь.

Один из них принялся расталкивать возницу и, так как тотпродолжал спать крепким сном праведника, отпустил в его адрес весьма выразительное гасконское проклятие. Между тем его спутник, еще более нетерпеливый, кольнул кучера в зад острием своего кинжала.

— Эге, — сказал Шико, — значит, я не ошибся: это мои земляки. Нет ничего удивительного, что они так славно отлупили Горанфло, ведь он ругал гасконцев.

Молодая женщина, признав в мужчинах тех, кого она ждала, поспешно высунулась из-за занавесок тяжелого экипажа. Тут Шико смог разглядеть ее получше. Лет ей можно было дать около двадцати или двадцати двух. Она была очень хороша собой и чрезвычайно бледна, и, будь то днем, по легкой испарине, увлажнявшей на висках ее золотистые волосы, по обведенным синевой глазам, по матовой бледности рук, по томности ее позы нетрудно было бы заметить, что она находится во власти недомогания, истинную природу которого очень скоро выдали бы ее частые обмороки и округлившийся стан.

Но Шико из всего этого увидел только, что она молода, бледна и светловолоса.

Мужчины подошли к карете и, естественно, оказались между нею и скамьей, под которой скорчился в три погибели Шико.

Тот, что был выше ростом, взял в свои ладони белоснежную ручку, протянутую ему дамой, поставил одну ногу на подножку, положил локти на край дверцы и спросил:

— Ну как, моя милочка, сердечко мое, прелесть моя, как мы себя чувствуем?

Дама в ответ с печальной улыбкой покачала головой и показала ему свой флакон с солями.

— Опять обмороки, святая пятница! Как бы я сердился на вас, моя любимая, за то, что вы так расхворались, если бы сам не был виновником вашей приятной болезни.

— И какого дьявола притащили вы госпожу в Париж? — довольно грубо спросил второй мужчина. — Что за проклятие, клянусь честью! Вечно к вашему камзолу какая-нибудь юбка пристегнута.

— Э, дорогой Агриппа, — сказал тот, что заговорил первым и казался мужем или возлюбленным дамы, — ведь так тяжело разлучаться с теми, кого любишь.

И он обменялся с предметом своей любви взглядом, исполненным страстного томления.

— С ума можно сойти, слушая ваши речи, клянусь спасением души! — возмутился его спутник. — Значит, вы приехали в Париж заниматься любовью, мой милый юбочник? По мне, так и в Беарне вполне достаточно места для ваших любовных прогулок и не было нужды забираться в этот Вавилон, где сегодня вечером мы, по вашей милости, уже раз двадцать чуть-чуть не попали в беду. Возвращайтесь в Беарн, коли вам хочется амурничать возле каретных занавесочек, но здесь — клянусь смертью Христовой! — никаких интриг, кроме политических, мой господин.

При слове «господин» Шико возымел желание приподнять голову и поглядеть, но он не мог сделать этого без риска быть обнаруженным.

— Пусть себе ворчит, моя милочка, не обращайте внимания. Стоит ему прекратить свою воркотню, и он наверняка заболеет, у него начнутся, как у вас, испарины и обмороки.

— Но, святая пятница, как вы любите поговорить, — воскликнул ворчун, — уж если вам охота любезничать с госпожой, садитесь, по крайней мере, в карету, там безопаснее, на улице вас узнать могут.

— Ты прав, Агриппа, — сказал влюбленный гасконец. — Вы видите, милочка, советы у него совсем не такие скверные, как его физиономия. Дайте-ка мне местечко, прелесть моя, если вы не против, чтобы я сел возле вас, раз уж я не могу встать на колени перед вами.

— Я не только не против, государь, — ответила молодая дама, — я этого жажду всей душой.

— Государь! — прошептал Шико, невольно приподняв голову, которая крепко стукнулась о камень скамьи. — Государь! Что это она говорит?

Между тем счастливый любовник воспользовался полученным разрешением, и пол кареты заскрипел под дополнительным грузом.

Вслед за скрипом раздался звук продолжительного и нежного поцелуя.

— Клянусь смертью Христовой! — воскликнул мужчина, оставшийся на улице. — Человек и в самом деле всего лишь глупое животное.

— Пусть меня повесят, если я хоть что-нибудь в этом понимаю, — пробормотал Шико. — Но подождем. Терпение и труд все перетрут.

— О! Как я счастлив! — продолжал тот, кого назвали государем, ничуть не обеспокоенный брюзжанием своего друга, брюзжанием, к которому он, по всей видимости, давно уже привык. — Святая пятница! Сегодня прекрасный день: одни добрые парижане ненавидят меня всей душой и убили бы без малейшей жалости, другие добрые парижане делают все возможное, чтобы расчистить мне дорогу к трону, а я держу в своих объятиях милую женщину! Где мы сейчас находимся, д'Обинье? Я прикажу, когда стану королем, воздвигнуть на этом месте памятник во славу доброго гения Беарнца.

— Беа…

Шико не договорил — он набил себе вторую шишку по соседству с первой.

— Мы на улице Феронри, государь, и она тут не очень-то приятно пахнет, — ответил д'Обинье, который вечно был в дурном настроении и, когда уставал сердиться на людей, сердился на все, что придется.

— Мне кажется, — продолжал Генрих, ибо наши читатели уже, без сомнения, узнали короля Наваррского, — мне кажется, что я вижу, вижу ясно всю свою будущую жизнь: я король, я сижу на троне, сильный и могущественный, хотя, возможно, и менее любимый, чем сейчас. Мой взгляд проникает в это будущее вплоть до моего смертного часа. О моя дорогая, повторяйте мне еще и еще, что вы меня любите, ведь при звуке вашего голоса сердце мое тает!

И в приступе грусти, которая его иной раз охватывала, Беарнец с глубоким вздохом опустил голову на плечо своей возлюбленной.

— Боже мой! — испуганно воскликнула молодая женщина. — Вам дурно, государь?

— Вот-вот! Только этого недоставало, — возмутился д'Обинье, — нечего сказать, хорош солдат, хорош полководец и король, который падает в обморок!

— Нет, нет, успокойтесь, моя милочка, — сказал Генрих, — упасть в обморок возле вас было бы счастьем для меня.

— Просто не понимаю, государь, — заметил д'Обинье, — почему это вы подписываетесь «Генрих Наваррский»? Вам следовало бы подписываться «Ронсар» или «Клеман Маро».[190] Тело Христово! И как это вы ухитряетесь не ладить с госпожой Марго, ведь вы оба души не чаете в поэзии!

— Ах, д'Обинье, сделай милость, не говори мне о моей жене. Святая пятница! Ты же знаешь поговорку… Что, если мы вдруг встретимся здесь с Марго?

— Несмотря на то что она сейчас в Наварре, верно?

— Святая пятница! А я, разве я сейчас не в Наварре? Во всяком случае, разве не считается, что я там? Послушай, Агриппа, ты меня прямо в дрожь вогнал. Садись, и поехали.

— Ну нет уж, — сказал д'Обинье, — езжайте, а я пойду за вами. Я вас буду стеснять, и, что того хуже, вы будете стеснять меня.

— Тогда закрой дверцу, ты, беарнский медведь, и поступай, как тебе заблагорассудится, — ответил Генрих. — Лаварен, туда, куда ты знаешь! — обратился он затем к вознице.

Карета медленно тронулась в путь, а за ней зашагал д'Обинье, который порицал друга, но считал необходимым оберегать короля.

Отъезд Генриха Наваррского избавил Шико от ужасных опасений: не такой человек был д'Обинье, чтобы оставить в живых неосторожного, подслушавшего его откровенный разговор с Генрихом.

— Следует ли Валуа знать о том, что здесь произошло? — сказал Шико, вылезая на четвереньках из-под скамьи. — Вот в чем вопрос.

Шико потянулся, чтобы вернуть гибкость своим длинным ногам, сведенным судорогой.

— А зачем ему знать? — продолжал гасконец, рассуждая сам с собой. — Двое мужчин, которые прячутся, и беременная женщина! Нет, поистине это было бы подлостью! Я ничего не скажу. К тому же, как я полагаю, оно не так уж и важно, поскольку в конечном-то счете правлю королевством я.

И Шико, в полном одиночестве, весело подпрыгнул.

— Влюбленные — это очень мило, — продолжал он, — но д'Обинье прав: наш дорогой Генрих Наваррский влюбляется слишком часто для короля in partibus.[191] Всего год тому назад он приезжал в Париж из-за госпожи де Сов. А нынче берет с собой очаровательную крошку, предрасположенную к обморокам. Кто бы это мог быть, черт возьми? По всей вероятности — Ла Фоссез. И потом, мне кажется, что если Генрих Наваррский серьезный претендент на престол, если он, бедняга, действительно стремится к трону, то ему не мешает малость призадуматься над тем, как уничтожить своего врага Меченого, своего врага кардинала де Гиза и своего врага милейшего герцога Майеннского. Мне-то он по душе, Беарнец, и я уверен, что, рано или поздно, он доставит неприятности этому богомерзкому живодеру из Лотарингии. Решено, я ни словечком не обмолвлюсь о том, что видел и слышал.

Тут в улицу ввалилась толпа пьяных лигистов с криками:

— Да здравствует месса! Смерть Беарнцу! На костер гугенотов! В огонь еретиков!

К этому времени карета уже свернула за угол стены кладбища Невинноубиенных и скрылась в глубине улицы Сен-Дени.

— Итак, — сказал Шико, — припомним, что было: я видел кардинала де Гиза, видел герцога Майеннского, видел короля Генриха Валуа, видел короля Генриха Наваррского. В моей коллекции не хватает только принца; это — герцог Анжуйский. Так отправимся же на поиски и будем искать его, пока не обнаружим. А и в самом деле, где мой Франциск Третий, клянусь святым чревом? Я жажду лицезреть его, этого достойного монарха.

И Шико направился в сторону церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа.

Не только Шико был занят поисками герцога Анжуйского и обеспокоен его отсутствием, Гизы также искали принца, и тоже безуспешно. Монсеньор герцог Анжуйский не был человеком, склонным к безрассудному риску, и позже мы увидим, какие опасения все еще удерживали его вдали от друзей.

На мгновение Шико показалось, что он нашел принца. Это случилось на улице Бетизи. У дверей винной лавки собралась большая толпа, и в ней Шико увидел господина Монсоро и Меченого.

— Добро! — сказал он. — Вот прилипалы. Акула должна быть где-нибудь поблизости.

Шико ошибался. Господин де Монсоро и Меченый были заняты тем, что у дверей переполненного пьяницами кабачка усердно потчевали вином некоего оратора, подогревая таким способом его косноязычное красноречие.

Оратором этим был мертвецки пьяный Горанфло. Монах повествовал о своем путешествии в Лион и о поединке в гостинице с одним из мерзопакостных приспешников Кальвина.

Господин де Гиз слушал этот рассказ с самым неослабным вниманием, улавливая в нем какую-то связь с молчанием Николя Давида.

Улица Бетизи была забита народом. К круглой коновязи, в ту эпоху весьма обычной для большинства улиц, были привязаны кони многих дворян-лигистов. Шико остановился возле толпы, окружившей коновязь, и навострил уши.

Горанфло, разгоряченный, разбушевавшийся, без конца сползавший с седла то в одну, то в другую сторону, уже раз грохнувшийся на землю со своей живой кафедры и снова, с грехом пополам, водворенный на спину Панурга, лепетал что-то несвязное, но, к несчастью, все же еще лепетал и поэтому оставался жертвой настойчивых домогательств герцога и коварных вопросов господина де Монсоро, которые вытягивали из него обрывки признаний и клочья фраз.

Эта исповедь встревожила Шико совсем на иной лад, чем присутствие в Париже короля Наваррского. Он чувствовал, что приближается момент, когда Горанфло произнесет его имя, которое может озарить мрачным светом всю тайну. Гасконец не стал терять времени. Он где отвязал, а где и перерезал поводья лошадей, ластившихся друг к другу у коновязи, и, отвесив парочку крепких ударов ремнем, погнал их в самую гущу толпы, которая при виде скачущих с отчаянным ржанием животных раздалась и бросилась врассыпную.

Горанфло испугался за Панурга, дворяне — за своих коней и поклажу, а многие испугались и сами за себя. Народ рассеялся. Кто-то крикнул: «Пожар!», крик был подхвачен еще десятком голосов. Шико, как стрела, пронесся между людьми, подскочил к Горанфло и, глядя на него горящими глазами, при виде которых монах сразу протрезвел, схватил Панурга под уздцы и, вместо того чтобы последовать за бегущей толпой, бросился в противоположную сторону. Очень скоро между Горанфло и герцогом де Гизом образовалось весьма значительное пространство, которое в то же мгновение заполнил все прибывающий поток запоздалых зевак.

Тогда Шико увлек шатающегося на своем осле монаха в углубление, образованное апсидой церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа, и прислонил его и Панурга к стене, как поступил бы скульптор с барельефом, который он собирается вделать в стену.

— А, пропойца! — сказал Шико. — А, язычник! А, изменник! А, вероотступник! Так, значит, ты по-прежнему готов продать друга за кувшин вина?

— Ах, господин Шико! — пролепетал монах.

— Как! Я тебя кормлю, негодяй, — продолжал Шико, — я тебя пою, я набиваю твои карманы и твое брюхо, а ты предаешь своего господина!

— Ах! Шико! — сказал растроганный монах.

— Ты выбалтываешь мои секреты, несчастный!

— Любезный друг!

— Замолчи! Ты доносчик и заслужил наказание.

Коренастый, сильный, толстый монах, могучий, как бык, но укрощенный раскаянием и особенно вином, не пытался защищаться и, словно большой надутый воздухом шар, качался в руках Шико, который тряс его.

Один Панург восстал против насилия, учиняемого над его другом, и все пытался брыкнуть Шико, но удары его копыт не попадали в цель, а Шико отвечал на них ударами палки.

— Это я-то заслужил наказание? — бормотал монах — Я, ваш друг, любезный господин Шико?

— Да, да, заслужил, — отвечал Шико, — и ты его получишь.

Тут палка гасконца перешла с ослиного крупа на широкие, мясистые плечи монаха.

— О! Будь я только не выпивши! — воскликнул Горанфло в порыве гнева.

— Ты бы меня отколотил, не так ли, неблагодарная скотина? Меня, своего друга?

— Вы мой друг, господин Шико! И вы меня бьете!

— Кого люблю, того и бью.

— Тогда убейте меня, и дело с концом! — воскликнул Горанфло.

— А стоило бы.

— О! Будь я только не выпивши, — повторил Горанфло с громким стоном.

— Ты это уже говорил.

И Шико удвоил доказательства своей любви к бедному монаху, который жалостно заблеял.

— Ну вот, — сказал гасконец, — то он волк, а то овечкой прикидывается. А ну, влезай-ка на Панурга и отправляйся бай-бай в «Рог изобилия».

— Я не вижу дороги, — сказал монах, из глаз его градом катились слезы.

— А! — сказал Шико. — Коли бы ты еще вином плакал, которое выпил! По крайней мере хоть протрезвел бы, может быть! Но нет, оказывается, мне еще и поводырем твоим нужно сделаться.

И Шико повел осла под уздцы, в то время как монах, вцепившись обеими руками в луку седла, прилагал все усилия к тому, чтобы сохранить равновесие.

Так прошествовали они по мосту Менье, улице Сен-Бартелеми, мосту Пти-Пон и вступили на улицу Сен-Жак. Шико тянул осла, монах лил слезы.

Двое слуг и мэтр Бономе, по распоряжению Шико, стащили Горанфло со спины осла и отвели в уже известную нашим читателям комнату.

— Готово, — сказал, вернувшись, мэтр Бономе.

— Он лег? — спросил Шико.

— Храпит…

— Чудесно! Но так как через денек-другой он все же проснется, помните: я не хочу, чтобы он знал, как очутился здесь. Никаких объяснений! Будет даже неплохо, коли он решит, что и вовсе не выходил отсюда с той славной ночи, когда он учинил такой громкий скандал в своем монастыре, и примет за сон все, что случилось с ним в промежутке.

— Понял, сеньор Шико, — ответил трактирщик, — но что с ним стряслось, с этим бедным монахом?

— Большая беда. Кажется, он поссорился в Лионе с посланцем герцога Майеннского и убил его.

— О, бог мой! — воскликнул хозяин. — Так, значит…

— Значит, герцог Майеннский, по всей вероятности, поклялся, что не будь он герцог, если не колесует его заживо, — ответил Шико.

— Не волнуйтесь, — сказал Бономе, — он не выйдет отсюда ни за что на свете.

— В добрый час! А теперь, — продолжал гасконец, успокоенный насчет Горанфло, — совершенно необходимо разыскать герцога Анжуйского. Что ж, поищем!

И он отправился во дворец его величества Франциска III.

II

ПРИНЦ И ДРУГ
Как мы уже знаем, во время вечера Лиги Шико тщетно искал герцога Анжуйского на улицах Парижа.

Вы помните, что герцог де Гиз пригласил принца прогуляться по городу; это приглашение обеспокоило принца, всегда отличавшегося подозрительностью. Франсуа предался размышлениям, а после размышлений он обычно делался осторожней всякой змеи.

Однако в его интересах было увидеть собственными глазами все, что произойдет на улицах вечером, и поэтому он счел необходимым принять приглашение, но в то же время решил не покидать свой дворец без подобающей случаю надежной охраны.

Всякий человек, когда он испытывает страх, хватается за свое излюбленное оружие, и герцог тоже отправился за своей шпагой, а этой шпагой был Бюсси д'Амбуаз.

Должно быть, герцог был основательно напуган, если уж он решился на такой шаг. Бюсси, обманутый в своих надеждах касательно графа де Монсоро, избегал герцога, и Франсуа в глубине души понимал, что на месте своего любимца, если бы, разумеется, заняв его место, он одновременно приобрел и его храбрость, он сам испытывал бы по отношению к принцу, который его так жестоко предал, нечто большее, чем простое презрение.

Что касается Бюсси, то молодой человек, подобно всем избранным натурам, гораздо живее воспринимал страдания, чем радости: как правило, мужчина, бесстрашный перед лицом опасности, сохраняющий хладнокровие и спокойствие при виде клинка и пистолета, поддается горестным переживаниям скорее, чем трус. Легче всего женщины заставляют плакать тех мужчин, перед которыми трепещут другие мужчины.

Бюсси был словно одурманен своим горем; он видел, что Диана принята при дворе как графиня де Монсоро, возведена королевой Луизой в ранг придворной дамы; он видел, что тысячи любопытных глаз пожирают эту красоту, не имеющую себе равных, красоту, которую он, можно сказать, открыл, извлек из могилы, где она была погребена. В течение всего вечера он не отрывал горящего взора от молодой женщины, но она ни разу не подняла на него своих опущенных глаз, и, среди праздничного блеска, Бюсси, несправедливый, как всякий по-настоящему влюбленный мужчина, Бюсси, который предал забвению прошлое и сам истребил в своей душе все призраки счастья, порожденные в ней прошлым, Бюсси не подумал, как должна страдать Диана от того, что ей нельзя поднять глаза и увидеть среди всех этих равнодушных или глупо-любопытных лиц лицо, затуманенное милой ее сердцу печалью.

«Да, — сказал себе Бюсси, видя, что ему не дождаться от Дианы взгляда, — женщины ловки и бесстрашны только тогда, когда им надо обмануть опекуна, мужа или мать, но они становятся неумелыми и трусливыми, когда требуется заплатить простой долг признательности; они так боятся, чтобы их не сочли влюбленными, так высоко расценивают свою малейшую милость, что, желая привести в отчаяние того, кто их домогается, способны без всякой жалости разбить ему сердце, если им придет в голову такая фантазия. Диана могла мне откровенно сказать: «Благодарю за все, что вы для меня сделали, господин де Бюсси, но я вас не люблю!» Я бы или умер на месте, или излечился. Но нет! Она предпочитает, чтобы я любил ее понапрасну. Однако этому не бывать, потому что я ее больше не люблю. Я презираю ее».

И с сердцем, преисполненным ярости, он отошел от придворных, окружавших короля.

В эту минуту лицо его не было тем лицом, на которое все женщины взирали с любовью, а все мужчины со страхом: лоб Бюсси был нахмурен, глаза блуждали, рот исказила кривая усмешка.

Идя к выходу, он увидел свое отражение в венецианском зеркале и сам себе показался отвратительным.

«Я безумец, — решил он. — Как! Из-за одной женщины, которая мною пренебрегает, я оттолкнул от себя сотню других, готовых сделать меня своим избранником. Но из-за чего она мною пренебрегает, вернее, из-за кого?

Не из-за этого ли долговязого скелета с бледным, как у покойника, лицом, который все время торчит в двух шагах от нее и не сводит с нее ревнивого взгляда… и тоже делает вид, что меня не замечает? Подумать только, стоит мне захотеть, и через четверть часа он будет лежать под моим коленом, безмолвный и холодный, с клинком моей шпаги в сердце; подумать только, стоит мне захотеть, и я могу залить ее белоснежное платье кровью того, кто приколол к нему эти цветы; подумать только, стоит мне захотеть, и, не в силах заставить любить себя, я заставил бы, по крайней мере, бояться меня и ненавидеть.

О! Лучше ее ненависть, лучше ненависть, чем безразличие!

Да, но это было бы мелко и пошло: так поступил бы какой-нибудь Келюс или Можирон, если бы келюсы и можироны умели любить. Лучше быть похожим на того героя Плутарха, которым я всегда восхищался, на юного Антиоха,[192] — он умер от любви, не отважившись ни на одно признание, не произнеся ни слова жалобы. Да, я буду хранить молчание! Да, я, сражавшийся один на один со всеми самыми грозными людьми этого века, я, выбивший шпагу из рук самого Крийона, храбреца Крийона, — он стоял передо мною безоружный, и жизнь его была в моей власти, — я погашу свое страдание, удушу его в своем сердце, как Геракл удушил гиганта Антея, и ни разу не дам ему возможности коснуться ногой его матери — надежды. Нет ничего невозможного для меня, для Бюсси, которого, как Крийона, зовут храбрецом; все, что свершили античные герои, свершу и я».

При этих словах молодой человек расслабил свои конвульсивно скрюченные пальцы, которыми раздирал себе грудь, провел ладонью по мокрому от пота лбу и медленно направился к двери. Его кулак уже поднялся было, чтобы грубо отбросить портьеру, но Бюсси призвал на помощь все свое терпение и выдержку и вышел — с улыбкой на устах, ясным челом… и вулканом в сердце.

Правда, встретив по дороге герцога Анжуйского, он отвернулся, ибо почувствовал, что всех душевных сил недостанет ему, чтобы улыбнуться или хотя бы поклониться этому человеку, который называл его своим другом и так подло предал.

Проходя мимо, принц окликнул его по имени, но Бюсси даже не повернул головы.

Он возвратился к себе. Положил на стол шпагу, вынул из ножен кинжал и отцепил ножны, сам расстегнул плащ и камзол и упал в большое кресло, откинув голову на щит с родовым гербом, украшавший спинку.

Слуги, заметив отсутствующий вид их господина, решили, что он хочет вздремнуть, и удалились. Бюсси не спал — он грезил.

Он просидел так несколько часов, не замечая, что в другом конце комнаты тоже сидит человек и пристально за ним наблюдает, не двигаясь, не произнося ни звука, по всей вероятности ожидая повода, чтобы словом или знаком обратить на себя его внимание.

Наконец ледяная дрожь пробежала по спине Бюсси, и веки его затрепетали; наблюдатель не шевельнулся.

Вскоре зубы графа начали выбивать дробь, пальцы скрючились, голова, внезапно налившаяся тяжестью, скользнула по спинке кресла и упала на плечо.

В это мгновение человек, который следил за ним, со вздохом поднялся со своего стула и подошел к Бюсси.

— Господин граф, — сказал он, — вас лихорадит.

Граф поднял лицо, красное от жара.

— А, это ты, Реми, — пробормотал он.

— Да, граф, я вас ждал здесь.

— Почему?

— Потому что там, где страдают, долго не задерживаются.

— Благодарю вас, мой друг, — сказал Бюсси, протягивая Одуэну руку.

Реми стиснул в своих ладонях эту грозную руку, ставшую теперь слабее детской ручонки, и с нежностью и уважением прижал к своей груди.

— Послушайте, граф, надо решить, что вам больше по душе: хотите, чтобы лихорадка взяла над вами верх и убила вас, — оставайтесь на ногах; хотите перебороть ее — ложитесь в постель и прикажите читать вам какую-нибудь замечательную книгу, в которой можно почерпнуть хороший пример и новые силы.

Графу ничего другого не оставалось, как повиноваться; он повиновался.

Друзья, явившиеся навестить Бюсси, застали его уже в постели. Весь следующий день Реми провел у изголовья графа. Он выступал в двух качествах — врачевателя тела и целителя души. Для тела у него были освежающие напитки, для души — ласковые слова.

Но через сутки, в тот самый день, когда господин де Гиз явился в Лувр, Бюсси огляделся и увидел, что Реми возле него нет.

«Он устал, — подумал Бюсси, — это вполне естественно! Бедный мальчик, ему так нужны воздух, солнце, весна. К тому же его, несомненно, ожидает Гертруда. Гертруда всего лишь служанка, но она его любит… Служанка, которая любит, стоит больше королевы, которая не любит».

Так прошел весь день. Реми все не возвращался, и как раз потому, что его не было, Бюсси особенно хотелось его видеть. В нем поднималось раздражение против бедного лекаря.

— Эх, — уже не раз вздохнул он, — а я-то верил, что еще существуют признательность и дружба! Нет, больше я ни во что не хочу верить!

К вечеру, когда улицы стали наполняться шумной толпой народа, когда наступившие сумерки уже мешали ясно различать предметы в комнате, Бюсси услышал многочисленные и очень громкие голоса в прихожей.

Вбежал насмерть перепуганный слуга.

— Монсеньор, там герцог Анжуйский, — сказал он.

— Пусть войдет, — ответил Бюсси, нахмурившись при мысли, что его господин проявляет о нем заботу, тот господин, даже любезность которого была ему противна.

Герцог вошел. В комнате Бюсси не было света: больным сердцам милы потемки, ибо они населяют их призраками.

— Тут слишком темно, Бюсси, — сказал герцог. — Это должно наводить на тебя тоску.

Бюсси молчал, отвращение сковывало ему уста.

— Ты так серьезно болен, — продолжал герцог, — что не можешь мне ответить?

— Я действительно очень болен, монсеньор, — пробормотал Бюсси.

— Значит, поэтому ты и не был у меня эти два дня? — сказал герцог.

— Да, монсеньор, — подтвердил Бюсси.

Герцог, задетый лаконизмом ответов, сделал несколько кругов по комнате, разглядывая выступавшие из мрака скульптуры и щупая ткани.

— Ты неплохо устроился, Бюсси, по крайней мере на мой взгляд, — заметил он.

Бюсси не отвечал.

— Господа, — обратился герцог к своей свите, — обождите меня в соседней комнате. Решительно, мой бедный Бюсси серьезно болен. Почему же не позвали Мирона? Лекарь короля не может быть слишком хорош для Бюсси.

Один из слуг Бюсси покачал головой, герцог заметил это движение.

— Послушай, Бюсси, у тебя какое-нибудь горе? — спросил он почти заискивающим тоном.

— Не знаю, — ответил граф.

Герцог приблизился к нему, подобный тем отвергаемым влюбленным, которые, по мере того как их отталкивают, становятся все мягче и нежнее.

— Ну что же это такое? Поговори же со мной наконец, Бюсси! — воскликнул он.

— О чем я могу с вами говорить, монсеньор?

— Ты сердишься на меня, а? — прибавил герцог, понизив голос.

— Сержусь? За что? К тому же на принцев не сердятся, какой в этом прок?

Герцог замолчал.

— Однако, — вступил на этот раз Бюсси, — мы даром теряем время на всякие околичности. Перейдемте к делу, монсеньор.

Герцог посмотрел на Бюсси.

— Я вам нужен, не так ли? — спросил тот с жестокой прямотой.

— Господин де Бюсси!

— Э! Конечно же, я вам нужен, повторяю. Думаете, я так и поверил, что вы пришли навестить меня из дружбы? Нет, клянусь богом, нет! Ведь вы никого не любите.

— О! Бюсси! Как можешь ты обращаться ко мне с подобными словами!

— Хорошо; покончим с этим. Говорите, монсеньор! Что вам нужно? Если ты принадлежишь принцу, если этот принц притворяется до такой степени, что называет тебя «мой друг», то, очевидно, надо быть ему благодарным за это притворство и пожертвовать ему всем, даже жизнью. Говорите!

Герцог покраснел, но было темно, и никто не увидел его смущения.

— Мне ничего от тебя не было нужно, Бюсси, — сказал он, — и напрасно ты думаешь, что я пришел с каким-то расчетом! Я всего лишь хотел взять тебя с собой прогуляться немного по городу. Ведь погода такая чудесная! И весь Париж взволнован тем, что нынче вечером будут записывать в члены Лиги.

Бюсси поглядел на герцога.

— Разве у вас нет Орильи? — спросил он.

— Какой-то лютнист!

— О! Монсеньор! Вы забываете про остальные его таланты. Мне казалось, что он у вас выполняет и другие обязанности. Да и помимо Орильи у вас есть еще десяток или дюжина дворян: я слышу, как их шпаги стучат о панели моей прихожей.

Портьера на дверях медленно отодвинулась.

— Кто там? — спросил высокомерно герцог. — Кто смеет без предупреждения входить в комнату, где нахожусь я?

— Это я, Реми, — ответил Одуэн и торжественно, не проявляя ни малейших признаков смущения, вступил в комнату.

— Что это еще за Реми? — спросил герцог.

— Реми, монсеньор, — ответил молодой человек, — это лекарь.

— Реми больше чем мой лекарь, монсеньор, — добавил Бюсси, — он мой друг.

— А! — произнес задетый этими словами герцог.

— Ты слышал желание монсеньора? — спросил Бюсси, готовый встать с постели.

— Да, чтобы вы сопровождали монсеньора, но…

— Но что? — сказал герцог.

— Но вы, господин граф, не будете его сопровождать, — продолжал Одуэн.

— Это еще почему?! — воскликнул Франсуа.

— Потому что на улице слишком холодно, монсеньор.

— Слишком холодно? — переспросил герцог, пораженный тем, что ему возражают.

— Да, слишком холодно. И поэтому я, отвечающий за здоровье господина де Бюсси перед его друзьями и особенно перед самим собой, запрещаю ему выходить.

Несмотря на эти слова, Бюсси все же поднялся на постели, но Реми взял его руку и многозначительно пожал ее.

— Прекрасно, — сказал герцог. — Если прогулка столь опасна для вашего здоровья, оставайтесь.

И Франсуа, в крайнем раздражении, сделал два шага к двери.

Бюсси не шевельнулся.

Герцог снова возвратился к кровати.

— Так, значит, решено, ты не хочешь рисковать?

— Вы же видите, монсеньор, — ответил Бюсси, — мой лекарь запрещает мне.

— Тебе следовало бы позвать Мирона, Бюсси, это опытный врач.

— Монсеньор, я предпочитаю врача-друга врачу-ученому, — возразил Бюсси.

— В таком случае прощай.

— Прощайте, монсеньор.

И герцог с большим шумом удалился.

Как только он покинул дворец Бюсси, Реми, провожавший его взглядом до самого выхода, бросился к больному.

— А теперь, сударь, вставайте, пожалуйста, и как можно скорее.

— Зачем?

— Чтобы отправиться на прогулку со мной. В комнате слишком жарко.

— Но ты только что говорил герцогу, что на улице слишком холодно.

— С тех пор как он ушел, температура изменилась.

— Значит?.. — сказал, приподнимаясь, заинтересованный Бюсси.

— Значит, теперь, — ответил Одуэн, — я убежден, что свежий воздух пойдет вам на пользу.

— Ничего не понимаю, — сказал Бюсси.

— А разве вы понимаете что-нибудь в микстурах, которые я вам даю? Тем не менее вы их проглатываете. Ну, живей! Поднимайтесь! Прогулка с герцогом Анжуйским была опасна; с вашим лекарем она будет целительной. Это я вам говорю. Может быть, вы мне больше не доверяете? В таком случае откажитесь от моих услуг.

— Ну что ж, пойдем, раз ты этого хочешь, — сказал Бюсси.

— Так надо.

Бледный и дрожащий, Бюсси встал на ноги.

— Интересная бледность, красивый больной! — заметил Реми.

— Но куда мы пойдем?

— В один квартал, где я как раз сегодня сделал анализ воздуха.

— И этот воздух?

— Целителен для вашего заболевания, монсеньор.

Бюсси оделся.

— Шляпу и шпагу! — приказал он.

Он надел первую и опоясался второй. Затем вышел на улицу вместе с Реми.

III

ЭТИМОЛОГИЯ УЛИЦЫ ЖЮСЬЕН
Реми взял своего пациента под руку, свернул налево, в улицу Кокийер, и шел по ней до крепостного вала.

— Странно, — сказал Бюсси, — ты ведешь меня к болотам Гранж-Бательер, это там-то, по-твоему, целительный воздух?

— Ах, сударь, — ответил Реми, — чуточку терпения. Сейчас мы пройдем мимо улицы Пажевен, оставим справа от нас улицу Бренез и выйдем на Монмартр; вы увидите, что это за прелестная улица.

— Ты полагаешь, я ее не знаю?

— Ну что ж, если вы ее знаете, тем лучше! Мне не надо будет тратить время на то, чтобы знакомить вас с ее красотами, и я без промедления отведу вас на одну премилую маленькую улочку. Идемте, идемте, больше я не скажу ни слова.

И в самом деле, после того как Монмартрские ворота остались слева и они прошли около двухсот шагов по улице, Реми свернул направо.

— Но ты меня дурачишь, Реми, — воскликнул Бюсси, — мы возвращаемся туда, откуда пришли.

— Эта улица называется улицей Жипсьен или Эжипсьен, как вам будет угодно, народ уже начинает именовать ее улицей Жисьен, а вскорости и вовсе будет называть улицей Жюсьен, потому что так звучит приятней и потому что в духе языков — чем дальше к югу, тем больше умножать гласные. Вы должны бы знать это, сударь, ведь вы побывали в Польше. Там, у этих забияк, и до сих пор по четыре согласных кряду ставятся, и поэтому разговаривают они, словно камни жуют, да при этом еще бранятся. Разве не так?

— Так-то оно так, — сказал Бюсси, — но ведь мы сюда пришли не затем, чтобы изучать филологию. Послушай, скажи мне: куда мы идем?

— Поглядите на эту церквушку, — сказал Реми, не отвечая на вопрос, — какова? Ах, монсеньор, как отлично она расположена: фасадом на улицу, а апсидой — в сад церковного прихода! Бьюсь об заклад, что до сих пор вы ее не замечали!

— В самом деле, — сказал Бюсси, — я ее не видел.

Бюсси не был единственным знатным господином, который никогда не переступал порога церкви Святой Марин Египетской, этого храма, посещаемого только народом и известного прихожанам также под именем часовни Кокерон.

— Ну что ж, — сказал Реми, — теперь, когда вы знаете, как эта церковь называется, монсеньор, и когда вы вдоволь налюбовались ею снаружи, войдемте, и вы поглядите на витражи нефа: они любопытны.

Бюсси посмотрел на Одуэна и увидел на лице молодого человека такую ласковую улыбку, что сразу понял: молодой лекарь привел его в церковь не затем, чтобы показать ему витражи, которые к тому же при вечерних сумерках и нельзя было толком разглядеть, а совсем с другой целью.

Однако кое-чем в церкви можно было полюбоваться, потому что она была освещена для предстоящей службы: ее украшали наивные росписи XVI века; такие еще сохранились в немалом количестве в Италии благодаря ее прекрасному климату, а у нас сырость, с одной стороны, и вандализм, с другой, стерли со стен эти предания минувших времен, эти свидетельства веры, ныне утраченной. Художник изобразил для короля Франциска I и по его указаниям жизнь святой Марии Египетской, и среди наиболее интересных событий простодушный живописец, великий друг правды если не анатомической, то по крайней мере — исторической, в самом видном месте часовни поместил тот щекотливый эпизод, когда святая Мария, за отсутствием у нее денег для расчета с лодочником, предлагает ему себя вместо оплаты за перевоз.

Справедливости ради мы вынуждены сказать, что, несмотря на глубочайшее уважение прихожан к обращенной Марии Египетской, многие почтенные женщины округи считали, что художник мог бы поместить этот эпизод где-нибудь в другом месте или хотя бы передать его не так бесхитростно; при этом они ссылались на то или, вернее сказать, красноречиво умалчивали о том, что некоторые подробности фрески слишком часто привлекают взоры юных приказчиков, которых их хозяева, суконщики, приводят в церковь по воскресеньям и на праздники.

Бюсси поглядел на Одуэна, тот, на мгновение превратившись в юного приказчика, с превеликим вниманием разглядывал эту фреску.

— Ты что, собирался пробудить во мне анакреонистические мысли твоей часовней Святой Марии Египетской? — спросил Бюсси. — Если это так, то ты ошибся. Надо было привести сюда монахов или школьников.

— Боже упаси, — сказал Одуэн. — Omnis cogitation libidinosa cerebrum inficit.[193]

— А зачем же тогда?..

— Проклятие! Не глаза же выкалывать себе, прежде чем войти сюда.

— Послушай, ведь ты привел меня не для того, чтобы показать мне колени святой Марии Египетской, а с какой-то другой целью, правда?

— Только для этого, черт возьми! — сказал Реми.

— Ну что ж, тогда пойдем, я на них уже насмотрелся.

— Терпение! Служба кончается. Если мы выйдем сейчас, мы обеспокоим молящихся.

И Одуэн легонько придержал Бюсси за локоть.

— Ну вот, все и выходят, — сказал Реми. — Поступим и мы так же, коль вы не возражаете.

Бюсси с заметно безразличным и рассеянным видом направился к двери.

— Да вы этак и святой воды забудете взять. Где ваша голова, черт возьми? — сказал Одуэн.

Бюсси послушно, как ребенок, пошел к колонне, в которую была вделана чаша с освященной водой.

Одуэн воспользовался этим, чтобы сделать условный знак какой-то женщине, и она при виде жеста молодого лекаря, в свою очередь, направилась к той же самой колонне.

Поэтому в тот момент, когда граф поднес руку к чаше в виде раковины, поддерживаемой двумя египтянами из черного мрамора, другая рука, несколько толстоватая и красноватая, но тем не менее, несомненно, принадлежавшая женщине, протянулась к его пальцам и смочила их очистительной влагой.

Бюсси не смог удержаться от того, чтобы не перевести свой взгляд с толстой, красной руки на лицо женщины; в то же мгновение он внезапно отступил на шаг и побледнел — во владелице этой руки он признал Гертруду, полускрытую черным шерстяным покрывалом.

Он застыл с вытянутой рукой, забыв перекреститься, а Гертруда, поклонившись ему, прошла дальше, и ее высокий силуэт обрисовался в портике маленькой церкви.

В двух шагах позади Гертруды, чьи мощные локти раздвигали толпу, шла женщина, тщательно укутанная в шелковую накидку; изящные и юные очертания ее хрупкой фигуры, прелестные ножки тут же заставили Бюсси подумать, что во всем мире нет другой такой фигуры, других таких ножек, другого такого облика.

Реми не пришлось ничего ему говорить, молодой лекарь только посмотрел на графа. Теперь Бюсси понимал, почему Одуэн привел его на улицу Святой Марии Египетской и заставил войти в эту церковь.

Бюсси последовал за женщиной, Одуэн последовал за Бюсси.

Эта процессия из четырех людей, идущих друг за другом ровным шагом, могла бы показаться забавной, если бы бледность и грустный вид двоих из них не выдавали жестоких страданий.

Гертруда, продолжавшая идти впереди, свернула на улицу Монмартр, прошла по ней несколько шагов и потом вдруг нырнула направо — в тупик, куда выходила какая-то калитка.

Бюсси заколебался.

— Вы что же, господин граф, — сказал Реми, — хотите, чтобы я наступил вам на пятки?

Бюсси двинулся вперед.

Гертруда, все еще возглавлявшая шествие, достала из кармана ключ, открыла калитку и пропустила вперед свою госпожу, которая так и не повернула головы.

Одуэн, шепнув пару слов горничной, посторонился и дал дорогу Бюсси, затем вошел сам вместе с Гертрудой. Калитка затворилась, и переулок опустел.

Было семь с половиной часов вечера. Уже начался май, и в потеплевшем воздухе чувствовалось первое дуновение весны. Из своих лопнувших темниц появлялись на свет молодые листья.

Бюсси огляделся: он стоял посреди маленького, в пятьдесят квадратных футов, садика, обнесенного очень высокой стеной. По ней вились плющ и дикий виноград. Они выбрасывали новые побеги, отчего со стены, время от времени, осыпалась маленькими кусочками штукатурка, и насыщали ветер тем терпким и сильным ароматом, который вечерняя прохлада извлекает из их листьев.

Длинные левкои, радостно вырываясь из расщелин старой церковной стены, раскрывали свои бутоны, красные, как чистая, без примеси, медь.

И наконец, первая сирень, распустившаяся поутру на солнце, туманила своими нежными испарениями все еще смятенный рассудок молодого графа, спрашивавшего себя, не обязан ли он, — всего лишь час тому назад такой слабый, одинокий, покинутый, — не обязан ли он всеми этими ароматами, теплом, жизнью одному лишь присутствию столь нежно любимой женщины?

Под аркой из ветвей жасмина и ломоноса, на небольшой деревянной скамье у церковной стены сидела, склонив голову, Диана. Руки ее были бессильно опущены, и пальцы одной из них теребили левкой. Молодая женщина бессознательно обрывала с него цветы и разбрасывала по песку.

В эту самую минуту на соседнем каштане завел свою длинную и грустную песню соловей, то и дело украшая ее руладами, взрывающимися, словно ракеты.

Бюсси оказался наедине с госпожой де Монсоро, так как Гертруда и Реми держались в отдалении. Он подошел к ней; Диана подняла голову.

— Господин граф, — сказала она робким голосом, — всякие хитрости были бы недостойны нас: наша встреча в церкви Святой Марии Египетской не случайность.

— Нет, сударыня, — ответил Бюсси, — это Одуэн привел меня туда, не сказав, с какой целью, и, клянусь вам, я не знал…

— Вы меня не поняли, сударь, — сказала Диана грустно. — Да, я знаю, что это господин Реми привел вас в церковь; и, возможно, даже силой?

— Вовсе не силой, сударыня, — возразил Бюсси. — Я не знал, кого там увижу.

— Вот безжалостный ответ, господин граф, — прошептала Диана, покачав головой и поднимая на Бюсси влажные глаза. — Не хотите ли вы сказать этим, что, если бы вам был известен секрет Реми, вы не последовали бы за ним?

— О! Сударыня!

— Что ж, это естественно, это справедливо, сударь. Вы оказали мне неоценимую услугу, а я вас до сих пор не поблагодарила за ваш рыцарский поступок. Простите меня и примите мою глубочайшую признательность.

— Сударыня…

Бюсси остановился. Он был настолько ошеломлен, что не находил ни мыслей, ни слов.

— Но я хотела доказать вам, — продолжала, воодушевляясь, Диана, — что я не отношусь к числу неблагодарных женщин с забывчивым сердцем. Это я попросила господина Реми доставить мне честь свидания с вами, я указала место встречи. Простите, если я вызвала ваше неудовольствие.

Бюсси прижал руку к сердцу.

— О! Сударыня! Как вы можете так думать?!

Мысли в голове этого несчастного с разбитым сердцем стали понемногу проясняться, ему казалось, что легкий вечерний ветерок, доносящий до него столь сладостные ароматы и столь нежные слова, в то же время рассеивает облако, застилавшее ему зрение.

— Я знаю, — продолжала Диана, которая находилась в более выгодном положении, ибо давно уже готовилась к этой встрече, — я понимаю, как тяжело было вам выполнять мое поручение. Мне хорошо известна ваша деликатность. Я знаю вас и ценю, поверьте мне. Так судите же сами, сколько я должна была выстрадать при мысли, чтовы станете неверно думать о чувствах, таящихся в моем сердце.

— Сударыня, — сказал Бюсси, — вот уже три дня, как я болею.

— Да, я знаю, — ответила Диана, заливаясь краской, выдавшей, как близко к сердцу приняла она эту болезнь, — и я страдала не меньше вашего, потому что господин Реми, — конечно, он меня обманывал, — господин Реми уверял…

— Что причина моих страданий ваша забывчивость? О! Это правда.

— Значит, я должна была поступить так, как поступила, граф, — продолжала Диана. — Я вас вижу, я вас благодарю за ваши любезные заботы обо мне и клянусь вам в вечной признательности… поверьте, что я говорю это от всей души.

Бюсси печально покачал головой и ничего не ответил.

— Вы сомневаетесь в моих словах? — спросила госпожа де Монсоро.

— Сударыня, — сказал Бюсси, — каждый, питающий расположение к кому-либо, выражает это расположение, как умеет: в день вашего представления ко двору вы знали, что я нахожусь во дворце, стою перед вами, вы не могли не чувствовать моего взгляда, который я не отводил от вас, и вы даже глаз на меня не подняли, не дали мне понять ни словом, ни жестом, ни знаком, что вы меня заметили… Впрочем, я, должно быть, не прав, сударыня, возможно, вы меня не узнали, ведь мы виделись всего дважды.

Диана ответила на это взглядом, исполненным грустного упрека, который поразил Бюсси в самое сердце.

— Простите, сударыня, простите меня, — воскликнул он, — вы так не похожи на всех остальных женщин и между тем поступаете как самые обычные из них. Этот брак?

— Разве вы не знаете, как меня к нему принудили?

— Знаю, но вы с легкостью могли его разорвать.

— Напротив, это было совершенно невозможно.

— Но разве ничто не подсказывало вам, что рядом с вами находится преданный вам человек?

Диана опустила глаза.

— Именно это и пугало меня больше всего, — сказала она.

— Вот из каких соображений вы пожертвовали мною? О! Подумайте только, во что превратилась моя жизнь с тех пор, как вы принадлежите другому.

— Сударь, — с достоинством ответила графиня, — женщина не может, не запятнав при этом свою честь, сменить фамилию, пока живы двое мужчин, носящие: один — ту фамилию, которую она оставила, другой — ту, что она приняла.

— Как бы то ни было, вы предпочли мне Монсоро и поэтому сохранили его фамилию.

— Вот как вы думаете, — прошептала Диана. — Тем лучше.

И глаза ее наполнились слезами. Бюсси, заметив, что она опустила голову, в волнении шагнул к ней.

— Ну что ж, — сказал он, — вот я и стал опять тем, кем был, сударыня: чужим для вас человеком.

— Увы! — вздохнула Диана.

— Ваше молчание говорит об этом лучше слов.

— Я могу говорить только моим молчанием.

— Ваше молчание, сударыня, это продолжение приема, оказанного мне вами в Лувре. В Лувре вы меня не замечали, здесь вы не желаете со мной разговаривать.

— В Лувре рядом со мною был господин де Монсоро. Он смотрел на меня. Он ревнует.

— Ревнует! Вот как! Чего же ему еще надо, бог мой?! Кому он еще может завидовать, когда все завидуют его счастью?

— А я говорю вам, сударь, что он ревнует. Он заметил, что уже несколько дней кто-то бродит возле нового дома, в который мы переселились.

— Значит, вы покинули домик на улице Сент-Антуан?

— Как, — непроизвольно воскликнула Диана, — это были не вы?!

— Сударыня, после того, как ваше бракосочетание было оглашено, после того, как вы были представлены ко двору, после того вечера в Лувре, наконец, когда вы не удостоили меня взглядом, я нахожусь в постели, меня пожирает лихорадка, я умираю. Теперь вы видите, что ваш супруг не имеет оснований ревновать, во всяком случае ко мне, потому что меня он никак не мог видеть возле вашего дома.

— Что ж, господин граф, если у вас, по вашим словам, было некоторое желание повидать меня, благодарите этого неизвестного мужчину, потому что, зная господина Монсоро, как я его знаю, я испугалась за вас и решила встретиться с вами и предупредить: «Не подвергайте себя опасности, граф, не делайте меня еще более несчастной».

— Успокойтесь, сударыня, повторяю вам, то был не я.

— Позвольте мне высказать вам до конца все, что я хотела. Опасаясь этого человека, которого мы с вами не знаем, но которого, возможно, знает господин де Монсоро, опасаясь этого человека, он требует, чтобы я покинула Париж, и, таким образом, господин граф, — заключила Диана, протягивая Бюсси руку, — сегодняшняя наша встреча, вероятно, будет последней… Завтра я уезжаю в Меридор.

— Вы уезжаете, сударыня? — вскричал Бюсси.

— Это единственный способ успокоить господина де Монсоро, — сказала Диана, — и единственный способ вновь обрести свое спокойствие. Да и к тому же, что касается меня, я ненавижу Париж, ненавижу свет, двор, Лувр. Я счастлива уединиться с воспоминаниями моей юности. Мне кажется, что, если я вернусь на тропинку моих девичьих лет, на меня, как легкая роса, падет немного былого счастья. Отец едет вместе со мной. Там я встречусь с госпожой и господином де Сен-Люк, они очень скучают без меня. Прощайте, господин де Бюсси.

Бюсси закрыл лицо руками.

— Значит, — прошептал он, — все для меня кончено.

— Что это вы говорите?! — воскликнула Диана, приподнимаясь на скамье.

— Я говорю, сударыня, что человек, который отправляет вас в изгнание, человек, который лишает меня единственной оставшейся мне надежды — дышать одним с вами воздухом, видеть вашу тень за занавеской, касаться мимоходом вашего платья и, наконец, боготворить живое существо, а не тень, я говорю… я говорю, что этот человек — мой смертельный враг и что я уничтожу его своими собственными руками, даже если мне суждено при этом погибнуть самому.

— О! Господин граф!

— Презренный! — вскричал Бюсси. — Как! Ему недостаточно того, что вы его жена, вы, самое прекрасное и целомудренное из всех божьих творений, он еще ревнует! Ревнует! Нелепое, ненасытное чудовище! Он готов поглотить весь мир.

— О! Успокойтесь, граф, успокойтесь, бог мой! Быть может, он не так уж и виноват.

— Не так уж и виноват! И это вы его защищаете, сударыня?

— О! Если бы вы знали! — сказала Диана, пряча лицо в ладонях, словно боясь, что Бюсси, несмотря на темноту, увидит на нем краску смущения.

— Если бы я знал? — переспросил Бюсси. — Ах, сударыня, я знаю одно: мужу, у которого такая жена, не должно быть дела ни до чего на свете.

— Но, — сказала Диана глухим, прерывающимся и страстным голосом, — но что, если вы ошибаетесь, господин граф, что, если он не муж мне?

И при этих словах молодая женщина коснулась своей холодной рукой пылающих рук Бюсси, вскочила и убежала прочь. Легко, как тень, промелькнула она по темным тропинкам садика, схватила под руку Гертруду и, увлекая ее за собой, исчезла, прежде чем Бюсси, опьяненный, обезумевший, сияющий, успел протянуть руки, чтобы удержать ее.

Он вскрикнул и зашатался.

Реми подоспел как раз вовремя, чтобы подхватить его и усадить на скамью, которую только что покинула Диана.

IV

О ТОМ, КАК Д’ЭПЕРНОНУ РАЗОРВАЛИ КОМЗОЛ, И О ТОМ, КАК ШОМБЕРГА ПОКРАСИЛИ В СИНИЙ ЦВЕТ
В то время, как мэтр Ла Юрьер собирал подпись за подписью, в то время, как Шико сдавал Горанфло на хранение в «Рог изобилия», в то время, как Бюсси возвращался к жизни в благословенном маленьком саду, полном ароматов, песен и любви, Генрих, омраченный всем, что он увидел в городе, раздраженный проповедями, которые он выслушал в церквах, приведенный в ярость загадочными приветствиями, которыми встречали его брата, герцога Анжуйского, попавшегося ему на глаза на улице Сент-Оноре в сопровождении герцога де Гиза, герцога Майеннского и целой свиты дворян, возглавленной, по всей видимости, господином де Монсоро, Генрих, говорим мы, возвратился в Лувр в обществе Можирона и Келюса. Король отправился в город, как обычно, со своими четырьмя друзьями, но, едва они отошли от Лувра, Шомберг и д'Эпернон, соскучившись созерцанием озабоченного Генриха и рассудив, что уличная суматоха дает полный простор для поисков наслаждений и приключений, воспользовались первой же толчеей на углу улицы Астрюс, чтобы исчезнуть; пока король с другими двумя миньонами продолжал свою прогулку по набережной, они влились в толпу, заполнившую улицу Орлеан.

Не успели молодые люди сделать и сотни шагов, как уже каждый из них нашел себе занятие: д'Эпернон подставил под ноги бежавшего горожанина свой сарбакан, и тот вверх тормашками полетел на землю, а Шомберг сорвал чепчик с женщины, которую он поначалу принял за безобразную старуху, но, к счастью, она оказалась молодой и прехорошенькой.

Однако двое друзей выбрали неудачный день для нападений на добрых парижан, обычно весьма покладистых: улицы были охвачены той лихорадкой возмущения, которая время от времени так внезапно вспыхивает в стенах столиц. Сбитый с ног буржуа поднялся и закричал: «Бей нечестивцев!» Это был один из «ревнителей веры», его послушались и бросились на д'Эпернона. Женщина, с которой сорвали чепчик, крикнула: «Бей миньонов!», что было значительно хуже, а ее муж, красильщик, спустил на Шомберга своих подмастерьев.

Шомберг был храбр. Он остановился, положил руку на эфес шпаги и повысил голос.

Д'Эпернон был осторожен — он убежал.

Генрих не беспокоился о двух отставших от него миньонах, он прекрасно знал, что оба они выпутаются из любой истории: один — с помощью своих ног, другой — с помощью своей крепкой руки; поэтому король продолжал свою прогулку и, завершив ее, возвратился, как мы видали, в Лувр.

Там он прошел в оружейную палату и уселся в большое кресло. Весь дрожа от возбуждения, Генрих искал только предлога, чтобы дать волю своему гневу.

Можирон играл с Нарциссом, огромной борзой короля.

Келюс сидел, скорчившись, на подушке, подпирая кулаками щеки, и смотрел на Генриха.

— Они действуют, они действуют, — говорил ему король. — Их заговор ширится. Они — то как тигры, то как змеи: то бросаются на тебя, то подползают к тебе.

— Э, государь, — сказал Келюс, — разве может быть королевство без заговоров? Чем же — кровь Христова! — будут, по-вашему, заниматься сыновья короля, братья короля, кузены короля, если они перестанут устраивать заговоры?

— Нет, Келюс, в самом деле, когда я слышу ваши бессмысленные изречения и вижу ваши толстые надутые щеки, мне начинает казаться, что вы разбираетесь в политике не больше, чем Жиль с ярмарки Сен-Лоран.

Келюс повернулся вместе с подушкой и непочтительно обратил к королю свою спину.

— Скажи, Можирон, — продолжал Генрих, — прав я или нет, черт побери, и надо ли меня убаюкивать глупыми остротами и затасканными истинами, словно я такой король, как все короли, или торговец шерстью, который боится потерять своего любимого кота?

— Ах, ваше величество, — сказал Можирон, всегда и во всем придерживавшийся одного с Келюсом мнения, — коли вы не такой король, как остальные, докажите это делом, поступайте как великий король. Какого дьявола! Вот перед вами Нарцисс, это хорошая собака, прекрасный зверь, но попробуйте дернуть его за уши — он зарычит, наступите ему на лапы — он укусит.

— Великолепно, — сказал Генрих, — а этот приравнивает меня к моей собаке.

— Ничего подобного, государь, — ответил Можирон, — и даже совсем напротив. Как вы могли заметить, я ставлю Нарцисса намного выше вас, потому что Нарцисс умеет защитить себя, а ваше величество нет.

И он в свою очередь повернулся к королю спиной.

— Ну вот я и остался один, — сказал король, — превосходно, продолжайте, мои дорогие друзья, ради которых, как меня упрекают, я пускаю по ветру свое королевство. Покидайте меня, оскорбляйте меня, убивайте меня все разом. Клянусь честью! Меня окружают одни палачи. Ах, Шико, мой бедный Шико, где ты?

— Прекрасно, — сказал Келюс, — только этого нам не хватало. Теперь он взывает к Шико.

— Вполне понятно, — ответил ему Можирон.

И наглец процедил сквозь зубы некую латинскую пословицу, которая переводится на французский следующей аксиомой: «Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу, кто ты». Генрих нахмурил брови, в его больших глазах сверкнула молния страшного гнева, и на сей раз взгляд, брошенный им на зарвавшихся друзей, был поистине королевским взглядом. Но приступ гнева, по-видимому, обессилил короля, Генрих снова откинулся в кресле и стал теребить за уши одного из щенков, которые сидели у него в корзинке.

Тут в передней раздались быстрые шаги, и появился д'Эпернон, без шляпы, без плаща, в разодранном в клочья камзоле.

Келюс и Можирон обернулись к вновь пришедшему, а Нарцисс с лаем кинулся на него, словно он узнавал любимцев короля только по их платью.

— Господи Иисусе! — воскликнул Генрих. — Что с тобой?

— Государь, — сказал д'Эпернон, — поглядите на меня; вот как обходятся с друзьями вашего величества.

— Да кто же с тобой так обошелся? — спросил король.

— Ваш народ, клянусь смертью Христовой! Вернее говоря, народ герцога Анжуйского. Этот народ кричал: «Да здравствует Лига! Да здравствует месса! Да здравствует Гиз! Да здравствует Франсуа!» В общем — да здравствуют все, кроме короля.

— А что ты ему сделал, этому народу, почему он с тобой так обошелся?

— Я? Ровным счетом ничего. Что может сделать народу один человек? Народ признал во мне друга вашего величества, и этого ему было достаточно.

— Но Шомберг?

— Что Шомберг?

— Шомберг не пришел тебе на помощь? Шомберг не защитил тебя?

— Клянусь телом Христовым, у Шомберга и без меня забот хватало.

— Что это значит?

— А то, что я оставил его в руках красильщика, с жены которого он сорвал чепец и который собирался, вместе с пятеркой или семеркой своих подмастерьев, задать ему жару.

— Проклятие! — вскричал король. — Где же ты его оставил, моего бедного Шомберга? — добавил он, поднимаясь. — Я сам отправлюсь ему на помощь. Быть может, кто-нибудь и скажет, — он взглянул в сторону Можирона и Келюса, — что мои друзья покинули меня, но по крайней мере никто не скажет, что я покинул своих друзей.

— Благодарю, государь, — произнес голос позади Генриха, — я здесь, Gott verdamme mich,[194] я справился с ними сам, хотя и не без труда.

— О! Шомберг! Это голос Шомберга! — закричали трое миньонов. — Но где же ты, черт возьми?

— Клянусь богом! Я там, где вы меня видите, — возопил тот же голос.

И тут все заметили, что из темноты кабинета к ним приближается не человек, нет — тень человека.

— Шомберг! — воскликнул король. — Откуда ты явился, откуда ты вышел и почему ты такого цвета?

И действительно, весь Шомберг, от головы до пят, не исключая ни одной части его тела и ни одного предмета его костюма, весь Шомберг был самого прекрасного ярко-синего цвета, какой только можно себе представить.

— Der Teufel![195] — закричал он. — Презренные! Теперь понятно, почему весь этот народ бежал за мной.

— Но в чем же дело? — спросил Генрих. — Если бы еще ты был желтый, это можно было бы объяснить испугом, но синий!

— Дело в том, что они окунули меня в чан, прохвосты. Я думал, что они меня окунули всего лишь в чан с водой, а это был чан с индиго!

— Клянусь кровью Христовой! — засмеялся Келюс. — Они сами себя наказали: индиго штука дорогая, а ты впитал краски не меньше чем на двадцать экю.

— Смейся, смейся, хотел бы я видеть тебя на моем месте.

— И ты никого не выпотрошил? — спросил Можирон.

— Знаю одно: мой кинжал остался где-то там — вошел по самую рукоятку в какой-то мешок, набитый мясом. Но все свершилось за одну секунду: меня схватили, подняли, понесли, окунули в чан и чуть не утопили.

— А как ты от них вырвался?

— У меня достало смелости решиться на трусливый поступок, государь.

— Что же ты сделал?

— Крикнул: «Да здравствует Лига!»

— Совсем как я, — сказал д'Эпернон, — только меня заставили добавить к этому: «Да здравствует герцог Анжуйский!»

— И я тоже, — сказал Шомберг, кусая себе пальцы от ярости, — я тоже так крикнул. Но это еще не все.

— Как! — воскликнул король. — Они заставили тебя кричать еще что-нибудь, мой бедный Шомберг?

— Нет, они не заставили меня кричать еще, с меня и так, слава богу, было достаточно, но в тот момент, когда я кричал: «Да здравствует герцог Анжуйский!..»

— Ну, ну…

— Угадайте, кто прошел мимо в тот момент?

— Ну разве я могу угадать?

— Бюсси, проклятый Бюсси, и он слышал, как я славил его господина.

— По всей вероятности, он не понял, что происходит, — сказал Келюс.

— Черт возьми, как трудно было сообразить, что происходит! Я сидел в чане, с кинжалом у горла.

— И он не пришел тебе на выручку? — удивился Можирон. — Однако это долг дворянина по отношению к другому дворянину.

— У него был такой вид, словно он думает совсем не о том; ему только крыльев не хватало, чтобы воспарить в небо, — несся, едва касаясь земли.

— Впрочем, — сказал Можирон, — он мог тебя и не узнать.

— Прекрасное оправдание!

— Ты уже был синий?

— А! Ты прав, — сказал Шомберг.

— Тогда его поведение простительно, — заметил Генрих, — потому что, по правде говоря, мой бедный Шомберг, я и сам-то тебя не узнал.

— Все равно, — возразил Шомберг, который недаром происходил из немцев, — мы с ним еще встретимся где-нибудь в другом месте, а не на углу улицы Кокийер, и в такой день, когда я не буду сидеть в чане.

— О! Что касается меня, — сказал д'Эпернон, — то я обижен не на слугу, а на хозяина, и хотел бы встретиться не с Бюсси, а с монсеньором герцогом Анжуйским.

— Да, да! — воскликнул Шомберг. — Монсеньор герцог Анжуйский хочет убить нас смехом в ожидании, пока не сможет убить нас кинжалом.

— Это герцогу Анжуйскому пели хвалы на улицах. Вы сами их слышали, государь, — сказали в один голос Келюс и Можирон.

— Что и говорить, сегодня хозяин Парижа — герцог, а не король. Попробуйте выйти из Лувра, и вы увидите, отнесутся ли к вам с большим уважением, чем к нам, — сказал д'Эпернон Генриху.

— Ах, брат мой, брат мой! — пробормотал с угрозой Генрих.

— Э, государь, вы еще не раз скажете то, что сказали сейчас: «Ах, брат мой, брат мой!», но никаких мер против этого брата не примете, — заметил Шомберг. — И, однако, заявляю вам: для меня совершенно ясно, что ваш брат стоит во главе какого-то заговора.

— А, смерть Христова! — воскликнул Генрих. — То же самое я говорил этим господам только что, когда ты вошел, д'Эпернон, но они в ответ пожали плечами и обернулись ко мне спиной.

— Государь, — сказал Можирон, — мы пожали плечами и обернулись к вам спиной не потому, что вы заявили о существовании заговора, а потому, что мы не заметили у вас желания расправиться с ним.

— А теперь, — подхватил Келюс, — мы поворачиваемся к вам лицом, чтобы снова сказать вам: «Государь, спасите нас или, вернее, спасите себя, ибо стоит погибнуть нам, и для вас тоже наступит конец. Завтра в Лувр явится господин де Гиз, завтра он потребует, чтобы вы назначили главу Лиги, завтра вы назовете имя герцога Анжуйского, как вы обещали сделать, и лишь только герцог Анжуйский станет во главе Лиги, то есть во главе ста тысяч парижан, распаленных бесчинствами сегодняшней ночи, вы полностью окажетесь у него в руках.

— Так, так, — сказал король, — а в случае если я приму решение, вы готовы меня поддержать?

— Да, государь, — в один голос ответили молодые люди.

— Но сначала, государь, — заметил д'Эпернон, — позвольте мне надеть другую шляпу, другой камзол и другой плащ.

— Иди в мою гардеробную, д'Эпернон, и мой камердинер даст тебе все необходимое: мы ведь с тобою одного роста.

— А мне, государь, позвольте сначала помыться.

— Иди в мою ванную, Шомберг, и мой банщик позаботится о тебе.

— Ваше величество, — спросил Шомберг, — итак, мы можем надеяться, что оскорбление не останется неотомщенным?

Генрих поднял руку, призывая к молчанию, и, опустив голову на грудь, по-видимому, глубоко задумался. Потом, через несколько мгновений, он сказал:

— Келюс, узнайте, возвратился ли герцог Анжуйский в Лувр.

Келюс вышел. Д'Эпернон и Шомберг остались вместе со всеми ждать его возвращения, настолько их рвение было подогрето надвигающейся опасностью. Самая большая выдержка нужна матросам не во время бури, а во время затишья перед бурей.

— Государь, — спросил Можирон, — значит, ваше величество решились?

— Увидите, — ответил король.

Появился Келюс.

— Господин герцог еще не возвращался, — сообщил он.

— Хорошо, — ответил король. — Д'Эпернон, ступайте смените ваше платье. Шомберг, ступайте смените ваш цвет. А вы, Келюс, и вы, Можирон, отправляйтесь во двор и сторожите там как следует, пока не вернется мой брат.

— А когда он вернется? — спросил Келюс.

— Когда он вернется, вы прикажете закрыть все ворота. Ступайте!

— Браво, государь! — воскликнул Келюс.

— Ваше величество, — обещал д'Эпернон, — через десять минут я буду здесь.

— А я, государь, я не знаю, когда я буду здесь, это зависит от качества краски.

— Возвращайтесь поскорее, вот все, что я могу вам сказать.

— Но ваше величество остаетесь одни? — спросил Можирон.

— Нет, Можирон, я остаюсь с богом, у которого буду просить покровительства нашему делу.

— Просите хорошенько, государь, — сказал Келюс, — я уже начинаю подумывать, не стакнулся ли господь с дьяволом, чтобы погубить всех нас в этом и в том мире.

— Amen![196] — сказал Можирон.

Те миньоны, которые должны были сторожить во дворе, вышли в одну дверь. Те, которые должны были привести себя в порядок, — в другую.

Оставшийся в одиночестве король преклонил колени на своей молитвенной скамеечке.

V

ШИКО ВСЕ БОЛЬШЕ И БОЛЬШЕ СТАНОВИТСЯ КОРОЛЕМ ФРАНЦИИ
Пробило полночь. В полночь ворота Лувра обычно закрывались. Но Генрих мудро рассудил, что герцог Анжуйский не преминет провести эту ночь в Лувре, чтобы оставить меньше пищи для подозрений, которые могли возникнуть у короля после событий, происходивших в Париже этим вечером.

И Генрих приказал не запирать ворота до часу ночи. В четверть первого к королю поднялся Келюс.

— Государь, — сказал он, — герцог возвратился.

— Что делает Можирон?

— Он остался на страже, последить, не выйдет ли герцог снова.

— Это нам не угрожает.

— Значит… — сказал Келюс, жестом показывая королю, что остается только действовать.

— Значит… дадим ему спокойно улечься спать, — сказал Генрих. — Кто с ним?

— Господин де Монсоро и его всегдашние дворяне.

— А господин де Бюсси?

— Господина де Бюсси с ним нет.

— Отлично, — сказал король, для которого было большим облегчением узнать, что его брат лишен своей лучшей шпаги.

— Какова будет воля короля? — спросил Келюс.

— Скажите д'Эпернону и Шомбергу, чтобы они поторопились, и предупредите господина де Монсоро, что я желаю с ним говорить.

Келюс поклонился и выполнил поручение со всей быстротой, которую сообщают действиям человека чувство ненависти и жажда отмщения, объединенные в одном сердце.

Через пять минут вошли д'Эпернон и Шомберг, один — заново одетый, другой — добела отмытый, только в складках кожи на его лице сохранился еще голубоватый оттенок; по мнению банщика, исчезнуть совсем он мог лишь после нескольких паровых ванн.

Вслед за двумя миньонами появился господин де Монсоро.

— Господин капитан гвардии вашего величества уведомил меня, что ваше величество оказали мне честь призвать меня к себе, — сказал главный ловчий, кланяясь.

— Да, сударь, — ответил Генрих, — да. Прогуливаясь нынче вечером, я увидел сверкающие звезды и великолепную луну и невольно подумал, что при столь замечательной погоде мы могли бы завтра отменно поохотиться. Сейчас всего лишь полночь, господин граф, отправляйтесь тотчас же в Венсен и распорядитесь выставить для меня лань, а завтра мы ее затравим.

— Но, государь, — сказал Монсоро, — я полагал, что завтра ваше величество удостоите аудиенции монсеньора Анжуйского и господина де Гиза, чтобы назначить главу Лиги.

— Ну и что из того, сударь? — сказал король тем высокомерным тоном, который делал ответ затруднительным.

— Вам… вам может недостать времени.

— Тот, кто умеет правильно употребить время, никогда не ощущает в нем недостатка; именно поэтому я и говорю вам: у вас есть время выехать сегодня ночью, при условии, что вы выедете тотчас же. У вас есть время выставить этой ночью лань, и у вас будет время подготовить команды к завтрему, к десяти утра. Итак, отправляйтесь, и немедленно! Келюс, Шомберг, прикажите отворить господину де Монсоро ворота Лувра — от моего имени, от имени короля; и от имени короля же прикажите запереть их, когда он уедет.

В полном удивлении главный ловчий вышел из комнаты.

— Что это, прихоть короля? — спросил он в передней у миньонов.

— Да, — лаконически ответили они.

Господин де Монсоро понял, что здесь ему ничего не добиться, и умолк.

«Ну и ну! — сказал он себе, бросив взгляд в сторону покоев герцога Анжуйского. — Мне кажется, это не сулит ничего доброго его королевскому высочеству».

Но у главного ловчего не было никакой возможности предостеречь принца. Справа от него шел Келюс, слева — Шомберг. На мгновение у Монсоро мелькнула мысль, что миньоны получили тайный приказ арестовать его, и, лишь очутившись за пределами Лувра и услышав, как за ним закрылись ворота, он понял неосновательность своих подозрений.

Через десять минут Шомберг и Келюс возвратились к королю.

— А теперь, — сказал Генрих, — ни звука, и отправляйтесь все четверо за мной.

— Куда мы идем, государь? — спросил, как всегда осторожный, д'Эпернон.

— Тот, кто дойдет, увидит, — ответил король.

— Пошли, — сказали в один голос четверо молодых людей.

Миньоны вооружились шпагами, пристегнули свои плащи и последовали за королем, а он, держа в руке фонарь, повел их известным нам потайным коридором, по которому ходили, как мы с вами не раз видели, королева-мать и король Карл IX, направляясь к их дочери и сестре, к милой Марго, чьи покои, мы об этом также уже говорили, занимал теперь герцог Анжуйский.

В коридоре дежурил один из камердинеров герцога, но, прежде чем он успел отступить к двери, чтобы предупредить своего господина, Генрих схватил его и, приказав молчать, передал своим спутникам, те затолкали нерасторопного слугу в одну из комнат и там заперли. Таким образом, ручку на дверях опочивальни монсеньора герцога Анжуйского повернул сам король.

Герцог только что лег в постель, весь во власти честолюбивых мечтаний, пробужденных в нем событиями этого вечера. Он видел, как превозносили его имя, предав забвению имя короля. Он видел, как парижане расступались перед ним, шествовавшим в сопровождения герцога де Гиза, перед ним и его дворянами, а дворян короля встречали улюлюканьем, насмешками, оскорблениями. Ни разу еще с начала его длинного жизненного пути, густо отмеченного тайными происками, трусливыми выговорами и скрытыми подкопами, не выпадала ему на долю такая популярность и, как ее следствие, такие надежды.

Он положил на стол переданное ему господином де Монсоро письмо герцога де Гиза, где ему советовали обязательно присутствовать завтра при утреннем туалете короля.

Герцог Анжуйский не нуждался в подобных советах, уж он-то не собирался пропускать час своего великого торжества.

Но каково же было изумление Франсуа, когда он увидел, что дверь потайного коридора распахнулась, и в какой ужас он пришел, обнаружив, что ее открыла рука короля!

Генрих сделал своим спутникам знак остаться на пороге и, серьезный, нахмуренный, подошел к кровати брата, не произнося ни слова.

— Государь, — залепетал герцог, — честь, которой вы удостаиваете меня, так неожиданна…

— Что она вас пугает, не правда ли? — сказал король. — Я это понимаю. Нет, нет, брат мой, не вставайте, останьтесь в постели.

— Но, государь, все же… позвольте мне, — сказал герцог Анжуйский, весь дрожа и придвигая к себе письмо герцога де Гиза, которое он только что кончил читать.

— Вы читали? — спросил король.

— Да, ваше величество.

— Очевидно, то, что вы читали, очень увлекательно, раз вы все еще не спите в столь поздний час.

— О, государь, — ответил герцог с вымученной улыбкой, — ничего заслуживающего внимания: вечерняя корреспонденция.

— Разумеется, — сказал Генрих, — понятно: вечерняя корреспонденция — корреспонденция Венеры; впрочем, нет, я ошибся, письма, которые посылают с Ирис[197] или с Меркурием, не запечатывают такой большой печатью.

Герцог спрятал письмо.

— А он скромник, наш милый Франсуа, — сказал король со смехом, который слишком напоминал зубовный скрежет, чтобы не испугать его брата.

Однако герцог сделал над собою усилие и попытался принять более уверенный вид.

— Ваше величество желает сказать мне что-нибудь наедине? — спросил герцог. Он заметил, как четверо дворян у дверей зашевелились, и понял, что они слушают и наслаждаются начинающейся сценой.

— Все, что я имею сказать вам наедине, — ответил король, делая ударение на последнем слове, ибо разговор с королем с глазу на глаз был привилегией, предоставленной братьям короля церемониалом французского двора, — все это вам, сударь, придется сегодня соблаговолить выслушать от меня при свидетелях. Господа, слушайте хорошенько, король вам это разрешает.

Герцог поднял голову.

— Государь, — сказал он с тем ненавидящим и полным яда взглядом, который человек заимствовал у змеи, — прежде чем оскорблять человека моего положения, вы должны были бы отказать мне в гостеприимстве в Лувре; в моем дворце я, по крайней мере, мог бы вам ответить подобающим образом.

— Поистине, — сказал Генрих с мрачной иронией, — вы забываете, что всюду, где бы вы ни находились, вы остаетесь моим подданным и что мои подданные всегда находятся у меня, где бы они ни были, потому что, слава богу, я король!.. Король этой земли!..

— Государь, — воскликнул Франсуа, — в Лувре я — у моей матери!

— А ваша мать — у меня, — ответил Генрих. — Однако ближе к делу, сударь: дайте мне это письмо.

— Какое?

— То, что вы читали, черт возьми, то, что лежало раскрытым на вашем ночном столике, то, что вы спрятали, увидев меня.

— Государь, подумайте! — сказал герцог.

— О чем? — спросил король.

— О том, что ваше поведение недостойно дворянина, такое требование может предъявлять лишь полицейский.

Король побледнел как мертвец.

— Письмо, сударь! — повторил он.

— Письмо женщины, государь, подумайте! — сказал Франсуа.

— Есть женские письма, которые обязательно следует читать и очень опасно оставлять непрочитанными, пример: письма нашей матушки.

— Брат! — сказал Франсуа.

— Письмо, сударь, — вскричал король, топнув ногой, — или я вызову четверку швейцарцев, и они вырвут его у вас.

Герцог соскочил с кровати, зажав скомканное письмо в руках, с явным намерением добежать до камина и бросить бумагу в огонь.

— И вы поступите так с вашим братом?

Генрих отгадал его намерение и преградил ему путь к камину.

— Не с моим братом, — сказал он, — а с моим смертельным врагом! Не с моим братом, а с герцогом Анжуйским, который весь вечер разъезжал по Парижу за хвостом коня господина де Гиза! С братом, который пытается скрыть от меня письмо от одного из своих сообщников — господ лотарингских принцев.

— На этот раз, — сказал герцог, — ваша полиция поработала плохо.

— Говорю вам, что я видел на печати трех знаменитых дроздов Лотарингии, которые намереваются проглотить лилии Франции. Дайте письмо, дайте мне его, или, клянусь смертью Христовой…

Генрих сделал шаг к герцогу и опустил ему на плечо руку.

Как только Франсуа ощутил тяжесть королевской руки, как только, скосив глаза, увидел угрожающие позы четырех миньонов, уже готовых обнажить шпаги, он упал на колени и, привалившись к своей кровати, закричал:

— Ко мне! На помощь! Мой брат хочет убить меня!

Эти слова, исполненные глубокого ужаса, который делал их убедительными, произвели впечатление на короля и умерили его гнев как раз потому, что они преувеличивали глубину этого гнева. Король подумал, что Франсуа и впрямь мог испугаться убийства и что такое убийство было бы братоубийством. У него на мгновение закружилась голова при мысли о том, что в его семье, семье, над которой, как над всеми семьями угасающих родов, тяготеет проклятие, братья, по традиции, убивают братьев.

— Нет, — сказал он, — вы ошибаетесь, брат, король не угрожает вам тем, чего вы страшитесь. Вы попытались бороться, а теперь признайте себя побежденным. Вы знаете, что господин здесь — король, а если и не знали, то теперь поняли. Что ж, скажите об этом, и не шепотом, а во весь голос.

— О! Я говорю это, брат мой, я объявляю об этом, — вскричал герцог.

— Замечательно. Тогда дайте мне письмо… потому что король приказывает вам дать ему письмо.

Герцог Анжуйский уронил бумагу на пол. Король подобрал ее, сложил, не читая, и сунул в свой кошель для раздачи милостыни.

— Это все, государь? — спросил герцог, обратив к королю свой косящий взгляд.

— Нет, сударь, — сказал Генрих, — из-за сегодняшних беспорядков — к счастью, они не имели пагубных последствий — вам еще придется, если вы соблаговолите, еще придется посидеть в этой комнате, до тех пор пока мои подозрения на ваш счет не рассеются окончательно. Вы уже здесь, помещение это вам знакомо, оно удобно и не слишком похоже на тюрьму — оставайтесь тут. У вас будет приятное общество, во всяком случае, по ту сторону двери, потому что сегодня ночью вас будут сторожить эти четверо господ. Завтра утром их сменят швейцарцы.

— А мои друзья? Смогу я увидеть моих друзей?

— Кого называете вы вашими друзьями?

— Господина де Монсоро, например, господина де Рибейрака, господина д'Антрагэ, господина де Бюсси.

— Ну конечно, — сказал король, — еще и этого!

— Разве он имел несчастье чем-нибудь не угодить вашему величеству?

— Да, — сказал король.

— Когда же?

— Всегда и сегодня вечером в частности.

— Сегодня вечером? Что же он сделал сегодня вечером?

— Он нанес мне оскорбление на улицах Парижа.

— Вам, государь?

— Да, мне или преданным мне людям, что одно и то же.

— Бюсси нанес оскорбление кому-то на улицах Парижа этим вечером? Вас ввели в заблуждение, государь.

— Я знаю, что говорю.

— Государь, — воскликнул герцог с торжествующим видом, — господин де Бюсси уже два дня как не выходит из своего дворца! Он лежит дома больной, его бьет лихорадка.

Король повернулся к Шомбергу.

— Если его и била лихорадка, — сказал молодой человек, — то, уж во всякой случае, не у него дома, а на улице Кокийер.

— Кто вам сказал, — спросил герцог Анжуйский, приподнимаясь, — что Бюсси был на улице Кокийер?

— Я сам его видел.

— Вы видели Бюсси на улице?

— Да, Бюсси, свежего, бодрого, веселого, похожего на самого счастливого человека в мире, и в сопровождении его всегдашнего пособника, этого Реми, уж не знаю — оруженосца его или лекаря.

— В таком случае я больше ничего не понимаю, — сказал пораженный герцог. — Я видел Бюсси сегодня, он лежал под одеялами. Должно быть, он меня обманул.

— Хорошо, — сказал король, — когда все выяснится, господин де Бюсси будет наказан, как и другие и вместе с другими.

Герцог не пытался больше вступаться за своего дворянина, он подумал, что, предоставив королю возможность излить свой гнев на Бюсси, тем самым отвратит этот гнев от себя.

— Если господин де Бюсси поступил так, — сказал Франсуа, — если он, после того как отказался выйти из дому со мной, вышел один, значит, у него, несомненно, были какие-то намерения, в которых он не мог признаться мне, зная мою преданность вашему величеству.

— Вы слышите, господа, что утверждает мой брат? — спросил король. — Он утверждает, что Бюсси делал все без его ведома.

— Тем лучше, — сказал Шомберг.

— Почему тем лучше?

— Потому что тогда ваше величество позволите нам поступить по нашему усмотрению.

— Хорошо, хорошо, там будет видно, — сказал Генрих. — Господа, я препоручаю моего брата вашим заботам: оказывайте ему в течение этой ночи, во время которой вы будете удостоены чести охранять его, все почести, подобающие принцу крови, первому в королевстве человеку после меня.

— О государь, — сказал Келюс, и от его взгляда герцога бросило в дрожь, — будьте спокойны, мы знаем, скольким обязаны его высочеству.

— Прекрасно, прощайте, господа, — сказал Генрих.

— Государь, — воскликнул герцог, которому отсутствие короля показалось еще более пугающим, чем его присутствие, — неужели я и в самом деле арестован?! Неужели мои друзья не смогут навещать меня?! Неужели меня заточат в этой комнате?!

Тут он вспомнил о завтрашнем дне, о дне, когда ему так необходимо быть рядом с герцогом де Гизом.

— Государь, — продолжал Франсуа, заметив, что король готов смягчиться, — позвольте мне по крайней мере хоть завтра быть с вашим величеством. Мое место возле вашего величества. На глазах у вас я буду таким же пленником, и даже под лучшей охраной, чем в любом другом месте. Государь, окажите мне эту милость, разрешите быть при вас.

Король, не усмотрев ничего предосудительного в просьбе герцога Анжуйского, уже готов был согласиться с ней и сказать свое «да», когда внимание его отвлекла от брата очень длинная и весьма гибкая фигура, которая, стоя в дверях, руками, головой, шеей, одним словом — всем, чем только она могла двигать, делала самые отрицательные жесты, какие только можно изобрести и выполнить без того, чтобы не вывихнуть себе кости.

Это был Шико, изображавший «нет».

— Нет, — сказал Генрих брату, — вам здесь очень хорошо, и мне угодно, чтобы вы тут и оставались.

— Государь, — пролепетал герцог.

— Такова воля короля Франции. И, мне кажется, для вас этого должно быть достаточно, сударь, — добавил Генрих с высокомерным видом, окончательно изничтожившим герцога.

— Я же говорил, что настоящий король Франции — это я! — прошептал Шико.

VI

О ТОМ, КАК ШИКО НАНЕС ВИЗИТ БЮССИ И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВОСПОСЛЕДОВАЛО
Назавтра после этого дня или, скорее, этой ночи, около девяти часов утра, Бюсси спокойно завтракал в компании Реми, и тот в своем качестве лекаря предписывал ему разные подкрепляющие средства. Они беседовали о вчерашних событиях, и Реми пытался вспомнить легенды, изображенные на фресках церквушки Святой Марии Египетской.

— Послушай, Реми, — внезапно спросил его Бюсси, — тебе не показался знакомым тот дворянин, которого окунули в чан на углу улицы Кокийер, когда мы там проходили?

— Разумеется, господин граф, и даже до такой степени, что я с той минуты все стараюсь вспомнить его имя.

— Значит, ты его тоже не узнал?

— Нет. Он был уже основательно синий.

— Мне следовало бы выручить его, — сказал Бюсси, — долг порядочных людей защищать друг друга от всякого сброда. Но, по правде, Реми, я был слишком занят своими делами.

— Если мы его и не узнали, — сказал Одуэн, — зато он наверняка нас узнал, ведь мы-то были нашего естественного цвета. Мне показалось даже, что он злобно на нас таращился и грозил нам кулаком.

— Ты в этом уверен, Реми?

— За то, что таращился, я головой отвечаю, а насчет кулака и угроз не совсем уверен, — сказал Одуэн, знавший вспыльчивость Бюсси.

— В таком случае, Реми, надо узнать, кто был этот дворянин. Я не могу оставить безнаказанным подобное оскорбление.

— Постойте, постойте, — вскрикнул вдруг Одуэн так, словно он только что выскочил из ледяной воды или прыгнул в кипяток. — Ах, боже мой! Вспомнил! Я знаю, кто это.

— Как ты мог узнать?

— Я слышал, что он ругался.

— Клянусь смертью Христовой, всякий бы ругался в подобном положении!

— Да, но он ругался по-немецки.

— А!

— Он сказал: Gott verdamme.

— Значит, это Шомберг.

— Он самый, господин граф, он самый.

— Тогда, дорогой Реми, готовь твои мази.

— Почему?

— Потому что в скором времени придется тебе штопать его шкуру или мою.

— Вы не будете настолько безумны, чтобы позволить убить себя сейчас, когда вы наконец здоровы и так счастливы, — сказал Реми, подмигивая. — Какого черта! Ведь святая Мария Египетская уже один раз вас воскресила, ей может и прискучить сотворять чудо, за которое сам Христос брался всего лишь дважды.

— Совсем напротив, Реми, — ответил граф, — ты себе и не представляешь, какое это наслаждение — рисковать своей жизнью, когда ты счастлив. Уверяю тебя, что я дерусь без всякой охоты после крупного проигрыша в карты, или после того, как я застал мою любовницу на месте преступления, или когда я недоволен собой. И, наоборот, каждый раз, когда кошелек мой туго набит, на сердце легко и совесть моя чиста, я выхожу на поединок смело и с шутками. Именно тогда я бываю уверен в своей руке и вижу противника насквозь. Я подавляю его своим везением. Я нахожусь в положении человека, который счастливо играет в «пас-дис» и чувствует, как ветер удачи метет к нему золото его соперника. Нет, именно в такие минуты я блистателен, уверен в себе, именно тогда я делаю выпад правой ногой. Сегодня я дрался бы великолепно, Реми, — сказал молодой человек и протянул лекарю руку, — потому что, благодаря тебе, я счастлив!

— Минутку, минутку, — сказал Одуэн, — тем не менее вам придется, если вы не возражаете, отказаться от этого удовольствия. Одна прекрасная дама из числа моих друзей поручила вас моим заботам и вынудила меня поклясться, что я сохраню вас здоровым и невредимым; вынудила под предлогом, что вы обязаны ей жизнью и поэтому не можете распоряжаться этой жизнью без ее согласия.

— Мой добрый Реми, — сказал граф, погружаясь в те туманные мечтания, при которых влюбленный воспринимает все, что совершается и говорится вокруг него, так, как в театре мы видим декорации и актеров на сцене сквозь прозрачный занавес: неясно, без отчетливых линий и ярких красок. Это чудесное состояние полусна, когда, отдаваясь всей душой нежным мыслям о предмете вашей любви, вы одновременно чувствами воспринимаете слова или жесты друга.

— Вы называете меня «добрым Реми», — сказал Одуэн, — потому что я дал вам возможность снова увидеть госпожу де Монсоро, но станете ли вы называть меня «добрым Реми», когда окажетесь разлученным с нею, а, к несчастью, этот день близок, если уже ненастал.

— Что ты сказал? — вскричал, встрепенувшись, Бюсси. — Не будем с этим шутить, мэтр ле Одуэн!

— Э! Сударь, я не шучу. Разве вы не знаете, что она уезжает в Анжу и что я сам тоже обречен на страдания из-за разлуки с мадемуазель Гертрудой? Ах!..

Бюсси не мог сдержать улыбки при виде притворного отчаяния Реми.

— Ты ее очень любишь? — спросил он.

— Еще бы… и она меня тоже… Если бы вы знали, как она меня колотит.

— И ты ей это позволяешь?

— Из-за любви к науке; благодаря Гертруде я был вынужден изобрести превосходную мазь от синяков.

— В таком случае тебе следовало бы послать несколько баночек Шомбергу.

— Не будем больше говорить о Шомберге, пусть он сам о себе позаботится.

— Да, и вернемся к госпоже де Монсоро или, вернее, к Диане де Меридор, потому что, знаешь…

— Бог мой, конечно, знаю.

— Реми, когда мы едем?

— А! Я так и думал. Как можно позже, господин граф.

— Почему?

— Во-первых, потому, что в Париже находится наш дорогой принц, глава анжуйцев, который прошлым вечером ввязался, как мне кажется, в такие дела, что мы ему, очевидно, понадобимся.

— Дальше?

— Дальше, потому, что господин де Монсоро, словно по какой-то особой милости к нам небес, ни о чем не подозревает, — во всяком случае, ни в чем не подозревает вас, но может заподозрить кое-что, если вы исчезнете из Парижа в одно время с его женой, которая ему не жена.

— Ну и что? Какое мне дело до его подозрений?

— О! Разумеется. Но мне-то до этого есть дело, и очень большое, любезный мой господин. Я берусь штопать дыры от ударов шпаги, полученные на поединках, потому что вы превосходно фехтуете и у вас никогда не бывает серьезных ран, но я отказываюсь иметь дело с кинжальными ранами, нанесенными из засады, и в особенности когда их наносят ревнивые мужья. Эти скоты в подобных случаях бьют изо всех сил. Вспомните беднягу господина де Сен-Мегрена, так злодейски убитого нашим другом, господином де Гизом.

— Чего же ты хочешь, мой милый, коли мне на роду написано погибнуть от руки Монсоро!

— Значит?

— Значит, он меня и убьет.

— А через неделю, через месяц или через год госпожа де Монсоро станет женой своего супруга, что приведет в бешенство вашу бедную душу, которая увидит это сверху или снизу и не сможет ничему помешать, поскольку у нее не будет тела.

— Ты прав, Реми, я хочу жить.

— В добрый час! Но жить — это еще не все, поверьте мне, надо еще следовать моим советам и быть любезным с Монсоро. Он сейчас ужасно ревнует к герцогу Анжуйскому. Тот, пока вы тряслись от лихорадки у себя в постели, прогуливался под окнами дамы, словно преуспевающий испанец, и был опознан по своему лютнисту Орильи. Оказывайте всяческие любезности милейшему супругу, который не является супругом, и даже не заикайтесь ему о его жене. Да вам это и ни к чему, вы и сами все о ней знаете. Тогда он будет рассказывать повсюду, что вы единственный дворянин, обладающий добродетелями Сципиона:[198] стойкостью и целомудрием.

— Мне кажется, ты прав, — сказал Бюсси. — Сейчас, когда я больше не ревную к этому медведю, я его приручу. Ну и посмеемся же мы! Ах, Реми, теперь проси от меня всего, что хочешь, мне все легко — я счастлив.

В эту минуту кто-то постучался в дверь; собеседники замолчали.

— Кто там? — спросил Бюсси.

— Монсеньор, — ответил один из его пажей, — там внизу какой-то дворянин хочет говорить с вами.

— Говорить со мной в такую рань, кто же это?

— Высокий господин, одетый в зеленый бархат и розовые чулки, немного смешной, но вид у него человека порядочного.

— Гм, — вслух подумал Бюсси, — не Шомберг ли это?

— Он сказал: «Высокий господин».

— Верно. Тогда, может быть, — Монсоро?

— У этого вид человека порядочного.

— Ты прав, Реми, это не может быть ни тот, ни другой. Впустите его.

Через короткое время человек, о котором говорил паж, показался на пороге.

— Ах! Бог мой! — вскричал Бюсси при виде посетителя и поспешно встал, а Реми, как и подобает скромному другу, вышел в соседнюю комнату. — Господин Шико! — воскликнул Бюсси.

— Он самый, господин граф, — ответил ему гасконец.

Бюсси уставился на него с тем изумлением, которое говорит яснее всяких слов: «Сударь, зачем вы сюда пожаловали?» Поэтому Шико, несмотря на то что ему не было задано этого вопроса, ответил очень серьезным тоном:

— Сударь, я пришел, чтобы предложить вам небольшую сделку.

— Я вас слушаю, сударь, — сказал Бюсси с недоумением.

— Что вы мне обещаете, если я окажу вам важную услугу?

— Это зависит от услуги, сударь, — ответил несколько свысока Бюсси.

Гасконец прикинулся, что не замечает его пренебрежительного тона.

— Сударь, — сказал он, усевшись и скрестив свои длинные ноги, — я вижу, что вы не удостаиваете меня приглашением сесть.

Краска бросилась в лицо Бюсси.

— Это увеличивает размеры вознаграждения, которое мне будет полагаться после того, как я окажу вам упомянутую услугу.

Бюсси ничего не ответил.

— Сударь, — не смущаясь, продолжал Шико, — вы знакомы с Лигой?

— Я о ней много слышал, — ответил Бюсси, начиная проявлять к словам гасконца некоторый интерес.

— В таком случае, сударь, — сказал Шико, — вы должны знать, что это объединение честных христиан, собравшихся для того, чтобы благоговейно уничтожить своих ближних — гугенотов. Вы состоите в Лиге, сударь?.. Я — да.

— Но, сударь?..

— Скажите только «да» или «нет».

— Позвольте мне удивиться, — сказал Бюсси.

— Я имел честь спросить вас, состоите ли вы в Лиге; вы поняли меня?

— Господин Шико, — сказал Бюсси, — я не люблю вопросов, смысла которых я не понимаю, поэтому, будьте так любезны, перемените тему разговора, и ради приличия я подожду еще несколько минут, прежде чем сказать вам, что, не любя подобных вопросов, я, естественно, не люблю и людей, их задающих.

— Великолепно; приличие есть приличие, как говорит ваш дорогой господин де Монсоро, когда он в хорошем настроении.

При имени Монсоро, которое гасконец обронил словно бы невзначай, Бюсси снова стал внимательным.

— Гм, — прошептал он, — не заподозрил ли Монсоро чего-нибудь и не прислал ли ко мне этого Шико на разведку?..

И сказал громко:

— Ближе к делу, господин Шико, в нашем распоряжении всего несколько минут.

— Optime,[199] — ответил Шико, — несколько минут — это много; за несколько минут можно наговорить с три короба. Я, пожалуй, мог бы и не спрашивать вас, ведь если вы и не принадлежите к святой Лиге, то, вне всякого сомнения, вступите в нее, и очень скоро, учитывая, что монсеньор герцог Анжуйский в ней состоит.

— Герцог Анжуйский! Кто это вам сказал?

— Он сам в личной беседе со мной, как говорят или, вернее, пишут законники; как писал, например, милейший и добрейший господин Николя Давид, светоч парижского форума. Этот светоч теперь угас, и до сих пор неизвестно, кто же его задул. Так вот, вы прекрасно понимаете, что если герцог Анжуйский принадлежит к Лиге, вам этого тоже не избежать, ведь вы его правая рука, черт побери! Лига понимает толк в деле и не согласится иметь своим главой однорукого.

— И что же дальше, господин Шико? — сказал Бюсси, на этот раз значительно более вежливым тоном.

— Дальше? — переспросил Шико. — Дальше, если вы принадлежите к Лиге или подумают, что вы к ней принадлежите, а так обязательно подумают, с вами случится то же, что случилось с его королевским высочеством.

— Что же случилось с его королевским высочеством? — воскликнул Бюсси.

— Сударь, — сказал Шико, поднимаясь и принимая ту позу, которую незадолго до этого принимал Бюсси, — сударь, я не люблю вопросов и — если вы разрешите мне продолжить — не люблю людей, задающих вопросы, поэтому у меня большое желание предоставить сделать с вами то, что сделали ночью с вашим господином.

— Господин Шико, — сказал Бюсси с улыбкой, которая заключала в себе все извинения, какие может принести дворянин, — говорите же, умоляю вас, где герцог?

— В тюрьме.

— В какой?

— В своей опочивальне. И четверо моих добрых друзей не спускают с него глаз: господин де Шомберг, которого вчера вечером выкрасили в синий цвет, как это вам известно, потому что вы были свидетелем этой операции; господин д'Эпернон, желтый с перепугу; господин де Келюс, красный от гнева, и господин де Можирон, белый от скуки. Прелестное зрелище, особенно если учесть, что герцог начинает зеленеть от страха. Вскоре мы сможем наслаждаться полной радугой, мы — избранное общество Лувра.

— Значит, сударь, — сказал Бюсси, — вы думаете, что моей свободе угрожает опасность?

— Опасность… дайте подумать, сударь. Я полагаю, что в эту минуту вас готовы… вас должны… вас должны были бы арестовать.

Бюсси содрогнулся.

— Как вы смотрите на Бастилию, господин де Бюсси? Это прекрасное место для размышлений, и господин Лоран Тестю, ее комендант, весьма недурно кормит своих пташек.

— Меня отправят в Бастилию?! — воскликнул Бюсси.

— По чести, так! У меня тут где-то в кармане даже вроде бы приказ есть препроводить вас туда, господин де Бюсси; хотите поглядеть?

И Шико действительно извлек из своей штанины, в которую могли бы поместиться три таких ляжки, как у него, составленный по всей форме королевский приказ, предписывающий взять под стражу господина Луи де Клермона, сеньора де Бюсси д'Амбуаз, в любом месте, где он будет обнаружен.

— Редакция господина де Келюса, — сказал Шико, — прекрасно написано.

— Так, значит, сударь, — воскликнул Бюсси, тронутый поступком Шико, — вы мне в самом деле оказываете услугу?

— Мне кажется, да, — сказал гасконец, — и вы того же мнения, сударь?

— Сударь, — сказал Бюсси, — заклинаю вас, ответьте мне, как человек благородный: вы спасаете меня сегодня, чтобы погубить когда-нибудь в другой раз? Ведь вы любите короля, а король меня не любит.

— Господин граф, — сказал Шико, приподнимаясь на своем стуле и кланяясь, — я спасаю вас, чтобы вас спасти. А теперь можете думать о моем поступке все, что вам будет угодно.

— Но, бога ради, чему обязан я подобной милостью?

— Разве вы забыли, что я просил вас о вознаграждении?

— Это верно.

— Так что же?

— Ах, сударь, с радостью!

— Значит, вы, в свою очередь, сделаете то, о чем однажды я попрошу вас?

— Слово Бюсси! Если только это будет в моих силах.

— Прекрасно, этого с меня достаточно, — сказал Шико, вставая. — Теперь садитесь на коня и исчезайте, а я передам приказ о вашем аресте тому, кто имеет право исполнить его.

— Так вы не должны были сами арестовать меня?

— Да что вы! За кого вы меня принимаете? Я — дворянин, сударь.

— Но я покидаю моего господина.

— Не упрекайте себя, он первый вас покинул.

— Вы славный дворянин, господин Шико, — сказал Бюсси гасконцу.

— Черт возьми, я и сам так думаю, — ответил тот.

Бюсси позвал Одуэна.

Одуэн, который, надо отдать ему справедливость, подслушивал у дверей, тотчас же возник на пороге.

— Реми! — воскликнул де Бюсси. — Реми, наших коней!

— Они оседланы, монсеньор, — спокойно ответил Реми.

— Сударь, — сказал Шико, — вот на редкость сообразительный молодой человек.

— Черт возьми, я и сам так думаю, — заметил Реми.

И они отвесили друг другу низкие поклоны, как это сделали бы лет пятьдесят спустя Гийом Горен и Готье Гаргий.[200]

Бюсси набрал несколько пригоршней экю и рассовал их по своим карманам и по карманам Одуэна.

Затем, поклонившись Шико и еще раз поблагодарив его, шагнул к двери.

— Простите, сударь, — сказал Шико, — разрешите мне присутствовать при вашем отъезде.

И гасконец последовал за Бюсси и Одуэном в маленький конюшенный двор, где паж и в самом деле держал под уздцы оседланных лошадей.

— Куда мы едем? — спросил Реми, небрежно беря поводья своего коня.

— Куда?.. — переспросил Бюсси в нерешительности или прикидываясь, что он в нерешительности.

— Что вы скажете о Нормандии, сударь? — сказал Шико, который наблюдал за сборами и с видом знатока разглядывал коней.

— Нет, — ответил Бюсси, — это слишком близко.

— А что вы думаете о Фландрии? — продолжал Шико.

— Это слишком далеко.

— Я полагаю, — сказал Реми, — что вы остановитесь на Анжу, оно находится на подходящем расстоянии, не правда ли, господин граф?

— Да, поехали в Анжу, — ответил Бюсси, покраснев.

— Сударь, — сказал Шико, — теперь, когда вы сделали ваш выбор и собираетесь выехать…

— Немедленно.

— Я имею честь приветствовать вас. Поминайте меня в своих молитвах.

И достойный дворянин все с тем же серьезным и величественным видом зашагал прочь, задевая за углы домов своей гигантской рапирой.

— Значит, это судьба, сударь, — сказал Реми.

— Поехали, скорей! — вскричал Бюсси. — Быть может, мы ее нагоним.

— Ах, сударь, — сказал Одуэн, — если вы будете помогать судьбе, вы отнимете у нее ее заслуги.

И они тронулись в путь.

VII

ШАХМАТЫ ШИКО, БИЛЬБОКЕ КЕЛЮСА И САРБАКАН ШОМБЕРГА
Можно сказать, что Шико, несмотря на свой флегматичный вид, возвращался в Лувр в самом радостном настроении.

Он получил тройное удовлетворение: оказал услугу такому храбрецу, как Бюсси, принял участие в интриге и обеспечил королю возможность произвести тот государственный переворот, которого требовали обстоятельства.

Вне всякого сомнения, присутствие в городе и Бюсси с его ясной головой, а в особенности — храбрым сердцем, и нерушимого триумвирата Гизов предвещало доброму Парижу грозу в самые ближайшие дни.

Сбывались все опасения короля и все предвидения Шико.

После того как герцог де Гиз принял у себя утром руководителей Лиги, явившихся, чтобы вручить ему книги, заполненные подписями, те самые книги, которые мы с вами уже видели на перекрестках улиц, возле дверей гостиниц и даже на алтарях церквей; после того, как герцог де Гиз посулил этим руководителям, что у Лиги будет глава, и взял с каждого из них клятву признать своим вождем того, кого назначит король; после того, наконец, как герцог де Гиз посовещался с кардиналом и с герцогом Майеннским, он вышел из своего особняка и отправился к его высочеству герцогу Анжуйскому, которого потерял из виду накануне вечером, в десятом часу.

Шико ожидал этого визита, поэтому, расставшись с Бюсси, он тотчас же пошел к Алансонскому дворцу, расположенному на углу улиц Отфей и Сент-Андре, и стал бродить поблизости.

Не прошло и четверти часа, когда Шико увидел, что человек, которого он ожидал, выходит из улицы Юшет.

Гасконец спрятался за углом улицы Симетьер, и герцог де Гиз вошел во дворец, не заметив его.

Главный камердинер принца, встретивший герцога, был несколько обеспокоен тем, что его господин до сих пор не вернулся домой, хотя он и догадывался, что, вероятнее всего, герцог Анжуйский остался на ночь в Лувре.

Гиз спросил, нельзя ли ему, за отсутствием принца, поговорить с Орильи. Камердинер ответил, что Орильи находится в кабинете своего господина и герцог волен расспросить его, о чем пожелает.

Герцог отправился в кабинет.

И действительно, Орильи, лютнист и наперсник принца, был, как вы помните, посвящен во все тайны герцога Анжуйского и должен был знать лучше, чем кто-либо другой, где обретается его высочество.

Однако Орильи и сам был встревожен не меньше, если не больше, камердинера, и время от времени, оставив лютню, струны которой он рассеянно перебирал, подходил к окну поглядеть, не идет ли принц.

Трижды посылали в Лувр, и каждый раз получали ответ, что принц возвратился очень поздно и еще почивает.

Герцог де Гиз осведомился у Орильи о герцоге Анжуйском.

Орильи был разлучен со своим господином накануне вечером, на углу улицы Арбр-Сек, большой группой людей, которая влилась в толпу, собравшуюся возле гостиницы «Путеводная звезда», и возвратился в Алансонский дворец, чтобы подождать его там, ничего не зная о решении заночевать в Лувре, принятом его королевским высочеством.

Лютнист рассказал лотарингскому принцу о трех гонцах, отправленных им в Лувр, и об одинаковом ответе, полученном каждым из них.

— Спит, в одиннадцать-то часов?! — сказал герцог. — Совершенно невероятно. Сам король обычно в это время уже на ногах. Вам надо пойти в Лувр, Орильи.

— Я об этом думал, монсеньор, — сказал Орильи, — но вот что меня смущает: может быть, это принц велел привратнику Лувра отвечать, что он спит, а сам занимается любовными похождениями где-нибудь в городе. Если дело обстоит именно так, то его высочество, по всей вероятности, будет недоволен нашими розысками.

— Орильи, — возразил герцог, — поверьте мне, его высочество слишком разумный человек, чтобы заниматься любовными похождениями в такой день, как сегодня. Отправляйтесь без всякой боязни в Лувр, и вы его там найдете.

— Я отправлюсь, монсеньор, раз вы так желаете, но что мне ему передать?

— Вы скажете, что церемония в Лувре назначена на два часа и, как ему хорошо известно, нам надо посовещаться, прежде чем явиться к королю. Вы же понимаете, Орильи, — прибавил герцог с недовольным и малопочтительным видом, — не время спать, когда король собирается назначить главу Лиги.

— Прекрасно, монсеньор, я попрошу его высочество прийти сюда.

— Скажите ему, что я жду его с нетерпением. Многие из приглашенных на два часа уже в Лувре, и нельзя терять ни минуты. А я тем временем пошлю за господином де Бюсси.

— Уговорились, монсеньор. Но что мне делать, если я не найду его высочества в Лувре?

— Если вы не найдете его высочества в Лувре, Орильи, не трудитесь искать его в других местах; достаточно будет, если позже вы расскажете ему, с каким усердием пытался я его разыскать. Как бы то ни было, без четверти два я буду в Лувре.

Орильи поклонился герцогу и ушел.

Шико заметил, как лютнист покинул дворец, и догадался, куда он идет.

Если герцог де Гиз узнает об аресте герцога Анжуйского, все погибнет или, во всяком случае, очень усложнится.

Увидев, что Орильи пошел по улице Юшет к мосту Сен-Мишель, Шико пустился во всю прыть своих длинных ног по улице Сент-Андре-дез-Ар и к тому времени, когда Орильи еще только подходил к Гран-Шатле, гасконец уже переправился через Сену на Нельском пароме.



Мы с вами последуем за Орильи, ибо он ведет нас туда, где должны разыграться главные события этого дня.

Лютнист прошел по набережным, на которых толпились с видом победителей буржуа, и очутился возле Лувра. Посреди бурного парижского ликования дворец сохранял спокойный и беззаботный вид.

Орильи хорошо знал жизнь, а придворную — в особенности. Прежде всего он поболтал с дежурным офицером, лицом, весьма важным для всякого, кто хочет узнать новости и разнюхать, не случилось ли каких скандальных происшествий.

Дежурный офицер был сама любезность: король встал утром в наилучшем настроении.

От дежурного офицера Орильи проследовал к привратнику.

Привратник делал смотр стражникам, одетым в новую форму, и вручал им алебарды нового образца.

Он улыбнулся лютнисту и ответил на его замечания по поводу дождя и хорошей погоды, что создало у Орильи самое благоприятное впечатление о политической атмосфере.

Поэтому Орильи отправился дальше и стал подниматься по главной лестнице к покоям герцога, старательно раскланиваясь с придворными, уже заполнившими лестничные площадки и передние.

У двери, ведущей в покои его высочества, он увидел Шико, который сидел на складном стуле.

Шико играл сам с собой в шахматы и казался полностью погруженным в решение трудной задачи.

Орильи намеревался пройти мимо, но длинные ноги Шико занимали всю лестничную площадку.

Музыкант был вынужден хлопнуть гасконца по плечу.

— А, это вы, — сказал Шико, — прошу прощения, господин Орильи.

— Что вы тут делаете, господин Шико?

— Как видите, играю в шахматы.

— Сами с собой?

— Да… я изучаю одну комбинацию. А вы, сударь, умеете играть в шахматы?

— Очень неважно.

— Ну конечно, вы музыкант, а музыка — искусство трудное, и те избранные, кто посвящает себя музыке, вынуждены отдавать ей все свое время и все свои способности.

— Комбинация, кажется, сложная? — спросил, засмеявшись, Орильи.

— Да. Меня беспокоит мой король. Вы знаете, господин Орильи, в шахматах король — фигура очень глупая, никчемная: у нее нет своей воли, она может делать только один шаг — направо, налево, вперед или назад. А враги у нее очень проворные: кони, они одним прыжком перемахивают через две клетки, и целая толпа пешек, они окружают короля, теснят и всячески беспокоят. Так что, если у него нет хороших советников, тогда, черт возьми, его дело гиблое, он недолго продержится. Правда, у него есть свой шут, который приходит и уходит, перелетает с одного конца доски на другой, имеет право становиться перед королем, позади него, рядом с ним; но правда и то, что чем более предан шут своему королю, тем большему риску подвергается он сам, господин Орильи, и я должен вам признаться, что как раз в эту минуту мой король и его шут находятся в наиопаснейшем положении.

— Но, — спросил Орильи, — какие обстоятельства заставили вас, господин Шико, изучать все эти комбинации у дверей его королевского высочества?

— Дело в том, что я жду господина де Келюса, он там.

— Где там? — спросил Орильи.

— У его высочества, разумеется.

— Господин де Келюс у его высочества? — удивился Орильи.

Во время разговора Шико очистил путь лютнисту, но при этом переместил все свое имущество в коридор и, таким образом, гонец господина де Гиза оказался теперь между гасконцем и дверью в переднюю.

Однако Орильи не решался открыть эту дверь.

— Но что делает, — спросил он, — господин де Келюс у герцога Анжуйского? Я не знал, что они такие друзья.

— Тсс! — произнес Шико с таинственным видом.

Затем, не выпуская из рук шахматной доски, он изогнул свое длинное тело в дугу, и в результате, хотя ноги его не сдвинулись с места, губы оказались возле уха Орильи.

— Он просит прощения у его королевского высочества за небольшую размолвку, которая у них случилась вчера.

— В самом деле? — сказал Орильи.

— Ему велел это сделать король; вы же знаете, в каких сейчас прекрасных отношениях братья. Король не пожелал снести одной дерзости Келюса и приказал ему просить прощения.

— Правда?

— Ах, господин Орильи, — сказал Шико, — мне кажется, что у нас наступает самый настоящий золотой век, Лувр превратился в Аркадию,[201] а братья в Arcades ambo,[202] простите, господин Орильи, я все время забываю, что вы музыкант.

Орильи улыбнулся и вошел в переднюю герцога, открыв дверь достаточно широко для того, чтобы Шико смог обменяться многозначительным взглядом с Келюсом, который к тому же был, по всей вероятности, предупрежден обо всем заранее. После чего Шико, возвратившись к своим паламедовским комбинациям,[203] принялся распекать шахматного короля, быть может, не столь сурово, как того заслуживал настоящий король во плоти, но, конечно, суровее, чем того заслужил ни в чем не повинный кусок слоновой кости.

Как только Орильи вошел в переднюю, Келюс, забавлявшийся замечательным бильбоке из черного дерева, инкрустированным слоновой костью, весьма любезно приветствовал его.

— Браво, господин де Келюс! — сказал Орильи, увидев, как мастерски молодой человек поймал шарик в чашечку. — Браво!

— Ах, любезный господин Орильи, — ответил Келюс, — когда же наконец я буду играть в бильбоке так же хорошо, как вы играете на лютне?

— Тогда, — ответил немного задетый Орильи, — когда вы потратите на изучение вашей игрушки столько дней, сколько лет я потратил на изучение моего инструмента. Но где же монсеньор? Разве вы не беседовали с ним сегодня утром, сударь?

— Он действительно назначил мне аудиенцию, любезный Орильи, но Шомберг перебежал мне дорогу.

— Вот как! И господин де Шомберг тоже здесь? — удивился лютнист.

— Ну разумеется, господи боже мой. Это король все так устроил. Шомберг там, в столовой. Проходите, господин Орильи, и будьте так любезны: напомните принцу, что мы ждем.

Орильи распахнул вторую дверь и увидел Шомберга, который скорее лежал, чем сидел, на огромном пуфе.

Развалившись таким образом, Шомберг занимался прицельной стрельбой из сарбакана по золотому кольцу, подвешенному на шелковой нитке к потолку: он выдувал из трубки маленькие, душистые глиняные шарики, большой запас которых находился у него в ягдташе, и всякий раз, когда шарик, пролетев через кольцо, не разбивался о стену, любимая собачка Шомберга приносила его хозяину.

— Чем вы занимаетесь в покоях монсеньора! — воскликнул Орильи. — Ах, господин де Шомберг!

— А! а! Guten Morgen, господин Орильи, — отвечал Шомберг, оторвавшись от своих упражнений. — Видите ли, я убиваю время в ожидании аудиенции.

— Но где же все-таки монсеньор? — спросил Орильи.

— Тсс! Монсеньор занят: он принимает извинения от д'Эпернона и Можирона. Но не угодно ли вам войти? Ведь вы у принца свой человек.

— А не будет ли это нескромно с моей стороны? — спросил музыкант.

— Никоим образом, напротив. Он в своей картинной галерее. Входите, господин д'Орильи, входите.

И Шомберг, взяв Орильи за плечи, втолкнул его в соседнюю комнату, где ошеломленный музыкант увидел прежде всего д'Эпернона перед зеркалом, смазывавшего клеем свои усы, чтобы придать им нужную форму, в то время как Можирон, у окна, был занят вырезыванием гравюр, по сравнению с коими барельефы храма Афродиты в Книде[204] и фрески бань Тиберия на Капри могли бы сойти за образцы целомудрия.

Герцог, без шпаги, сидел в кресле между двумя молодыми людьми, которые смотрели на него лишь для того, чтобы следить за его действиями, и заговаривали с ним, только когда хотели сказать ему какую-нибудь дерзость.

Завидев Орильи, герцог бросился было к нему.

— Осторожней, монсеньор, — осадил его Можирон, — вы задели мои картинки.

— Боже мой! — вскричал музыкант. — Что я вижу? Моего господина оскорбляют.

— Как поживает наш любезный господин Орильи? — продолжая закручивать свои усы, осведомился д'Эпернон. — Должно быть, прекрасно: у него такое румяное лицо.

— Окажите мне дружескую услугу, господин музыкант, отдайте мне ваш кинжальчик, пожалуйста, — сказал Можирон.

— Господа, господа, — возмутился Орильи, — неужели вы забыли, где находитесь?!

— Что вы, что вы, дорогой Орильи, — ответил д'Эпернон, — мы помним, именно потому мой друг и просил у вас кинжал. Вы же видите, что у герцога кинжала нет.

— Орильи, — сказал герцог голосом, исполненным страдания и ярости, — разве ты не догадываешься, что я — пленник?

— Чей пленник?

— Моего брата. Ты должен был понять это, увидев, кто мои тюремщики.

Орильи издал возглас удивления.

— О, если бы я подозревал! — сказал он.

— Вы захватили бы вашу лютню, чтобы развлечь его высочество, любезный господин Орильи? — раздался насмешливый голос. — Но я об этом подумал; я послал за ней, вот она.

И Шико действительно протянул несчастному музыканту лютню. За спиной гасконца можно было видеть Келюса и Шомберга, зевавших с риском вывихнуть челюсти.

— Ну, как ваша шахматная партия, Шико? — спросил д'Эпернон.

— И в самом деле — как? — подхватил Келюс.

— Господа, я полагаю, что мой шут спасет своего короля, но, черт возьми, нелегко ему будет это сделать! Ну что ж, господин Орильи, давайте мне ваш кинжал, а я дам вам лютню, сменяемся так на так.

Оцепеневший от ужаса музыкант повиновался и сел на подушку у ног своего господина.

— Вот уже один и в мышеловке, — сказал Келюс, — подождем других.

И с этими словами, объяснившими Орильи все предшествовавшее, Келюс вернулся на свой пост в передней, попросив предварительно Шомберга отдать ему сарбакан в обмен на бильбоке.

— Правильно, — заметил Шико, — надо разнообразить удовольствия, лично я, чтобы внести разнообразие в мои, отправляюсь учреждать Лигу.

И он закрыл за собой дверь, оставив его королевское высочество в компании миньонов, увеличившейся за счет бедного лютниста.

VIII

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ НАЗНАЧИЛ ГЛАВУ ЛИГИ И КАК ПОЛУЧИЛОСЬ, ЧТО ЭТО НЕ БЫЛ НИ ЕГО ВЫСОЧЕСТВО ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ, НИ МОНСЕНЬОР ГЕРЦОГ ДЕ ГИЗ
Час большого приема наступил или, вернее говоря, приближался, потому что уже с полудня в Лувр начали прибывать руководители Лиги, ее участники и даже просто любопытные.

Париж, такой же взбудораженный, как накануне, но с той лишь разницей, что швейцарцы, которые в прошлый раз не принимали участия в празднике, были теперь главными действующими лицами; Париж, такой же взбудораженный, как накануне, повторяем мы, выслал к Лувру депутации лигистов, ремесленные цеха, эшевенов,[205] ополченцев и неиссякаемые потоки зевак. В те дни, когда народ чем-то занят, эти зеваки собираются возле него, чтобы наблюдать за ним, столь же многочисленные, возбужденные и любопытные, как и он, словно в Париже два народа, словно в этом огромном городе — маленькой копии мира — каждый способен при желании раздвоиться: одно его «я» действует, другое наблюдает за ним.

Итак, вокруг Лувра собралась большая толпа народу. Но не тревожьтесь за Лувр.

Еще не пришло то время, когда ропот народа обратится в громовые раскаты, когда дыхание пушек сметет стены и обрушит замки на головы их владельцев. В этот день швейцарцы, предки швейцарцев 10 августа и 27 июля,[206] улыбались парижской толпе, несмотря на то, что в руках у нее было оружие, а парижане улыбались швейцарцам. Еще не наступил для народа тот час, когда он обагрит кровью вестибюль королевского дворца.

Не думайте, однако, что разыгрывавшийся спектакль, будучи не столь мрачным, был вовсе лишен интереса. Напротив, Лувр представлял собою в этот день самое любопытное зрелище из всех описанных нами до сих пор.

Король находился в большом тронном зале в окружении своих сановников, друзей, придворных и членов семьи, он ждал, пока все цехи не продефилируют перед ним и, оставив своих старшин во дворце, не отправятся на отведенные им места во дворе Лувра и под его окнами.

Так он мог, разом, полностью, охватить взглядом и почти сосчитать всех своих врагов, то руководясь замечаниями, которые время от времени отпускал Шико, спрятавшийся за королевским креслом, то предупреждаемый знаками королевы-матери, а порой просвещенный судорогой, перекосившей лицо какого-нибудь из рядовых лигистов, не причастных, как их главари, к тайне предстоящего и поэтому более нетерпеливых. Внезапно в зал вошел господин де Монсоро.

— Вот так раз, — указал Шико, — погляди-ка, Генрике.

— Куда поглядеть?

— Да на главного ловчего, черт побери! Право же, стоит. Он такой бледный и так забрызган грязью, что заслуживает твоего взгляда.

— Это и в самом деле он, — сказал король.

Генрих сделал знак господину де Монсоро, и главный ловчий приблизился.

— Почему вы в Лувре, сударь? — спросил Генрих. — Я полагал, что вы в Венсене и готовитесь выставить для нас оленя.

— Олень был выставлен в семь часов утра, государь. Но, увидев, что близится полдень, а от вас нет никаких известий, я испугался, не случилось ли с вами какого-нибудь несчастья, и примчался сюда.

— Вот оно что? — произнес король.

— Государь, ежели я нарушил свой долг, то лишь из-за моей безграничной преданности вам.

— Разумеется, сударь, — сказал Генрих, — и будьте уверены, что я ее ценю.

— А теперь, — продолжал граф с некоторым колебанием в голосе, — ежели вашему величеству угодно, чтобы я возвратился в Венсен, теперь, когда я успокоился…

— Нет, нет, оставайтесь, наш главный ловчий; эта охота — всего лишь прихоть, она пришла нам в голову и исчезла так же, как появилась. Оставайтесь и не уходите далеко, я нуждаюсь в том, чтобы меня окружали верные мне люди, а вы сами причислили себя к тем, на чью преданность я могу рассчитывать.

Монсоро поклонился.

— Где ваше величество прикажет мне стать?

— Не отдашь ли ты его мне на полчасика? — шепнул Шико на ухо королю.

— Зачем?

— Чтобы помучить немножко. Ну что тебе стоит? Ты передо мною в долгу: заставил присутствовать на такой скучной церемонии, какой обещает быть эта.

— Ладно, бери его.

— Я имел честь спросить у вашего величества, где ему будет угодно, чтобы я стал? — повторил свой вопрос граф.

— Мне показалось, что я вам ответил: «Где пожелаете». За моим креслом, например. Там я обычно помещаю своих друзей.

— Пожалуйте сюда, наш главный ловчий, — сказал Шико, освобождая для господина де Монсоро часть территории, которую до этого он занимал один, — и принюхайтесь немного к этим молодцам. Вот эту дичь можно поднять и без охотничьих собак. Клянусь святым чревом, господин граф, какой букет! Это проходят сапожники, вернее, прошли. А вот идут кожевенники, помереть мне на месте! Ах, наш главный ловчий, коли вы потеряете след этих, объявляю вам, что отберу у вас патент на должность.

Господин де Монсоро делал вид, что слушает, или, скорее, слушал, не слыша.

Он был поглощен какой-то мыслью и оглядывался вокруг с беспокойством, которое не ускользнуло от короля, тем более что Шико не преминул обратить на него внимание Генриха.

— Послушай-ка, — шепнул гасконец, — ты знаешь, на кого охотится в эту минуту твой главный ловчий?

— Нет, а на кого?

— На твоего брата Анжуйского.

— Во всяком случае, дичи своей он не видит, — сказал, смеясь, Генрих.

— Нет, идет наугад. Ты стоишь на том, чтобы он не знал, где она находится?

— Откровенно говоря, я не возражал бы, чтобы он пошел по ложному следу.

— Погоди, погоди, — сказал Шико, — сейчас я наведу его на след. Говорят, что от волка пахнет лисицей, на этом он и запутается. Только спроси у него, где графиня.

— Зачем?

— Спроси, спроси, увидишь.

— Господин граф, — сказал Генрих, — куда вы девали госпожу де Монсоро? Я не вижу ее среди дам.

Граф подскочил так, словно его змея ужалила в ногу.

Шико почесал кончик носа и подмигнул королю.

— Государь, — ответил главный ловчий. — Графиня чувствовала себя нездоровой, воздух Парижа ей вреден. Этой ночью, испросив и получив разрешение королевы, она уехала вместе со своим отцом, бароном де Меридор.

— А в какую часть Франции она направилась? — спросил король, обрадовавшись возможности отвернуться, пока проходят кожевенники.

— В Анжу, на свою родину, ваше величество.

— Дело в том, — заметил важно Шико, — что воздух Парижа неблагоприятен для беременных женщин. Gravidis uxoribus Lutetia inclemens.[207] Я советую тебе, Генрих, последовать примеру графа и тоже отослать куда-нибудь королеву, когда она понесет.

Монсоро побледнел и в ярости уставился на Шико, который, облокотившись на спинку королевского кресла и подперев ладонью подбородок, казалось, весь был поглощен разглядыванием позументщиков, следовавших непосредственно за кожевенниками.

— Кто это вам сказал, господин наглец, что графиня тяжела? — прошипел Монсоро.

— А разве нет? — сказал Шико. — Я полагаю, что предположить обратное было бы еще большей наглостью с моей стороны.

— Она не тяжела, сударь.

— Вот те раз, — сказал Шико, — ты слышал, Генрих? Твой главный ловчий, кажется, совершил ту же ошибку, что и ты: он забыл соединить рубашки Шартрской богоматери.

Монсоро сжал кулаки и подавил свою ярость, но прежде метнул Шико взгляд, полный ненависти и угрозы; Шико в ответ надвинул шляпу на глаза и стал играть ее длинным и тонким пером, превращая его в извивающуюся змею.

Граф понял, что момент для сведения счетов неподходящий, и тряхнул головой, словно пытаясь сбросить со своего чела омрачившую его тучу.

Шико, в свою очередь, повеселел и сменил грозный вид матамора на приятнейшую улыбку.

— Бедная графиня, — сказал он, — она погибнет от скуки в пути.

— Я сказал королю, — ответил Монсоро, — что она путешествует со своим отцом.

— Пусть так, я не возражаю; отец — это весьма респектабельно, но не очень-то весело, и если бы возле нее был только достойный барон, чтобы развлекать ее в путешествии… но, к счастью…

— Что? — с живостью спросил граф.

— Что «что»? — ответил Шико.

— Что «к счастью»?

— О, господин граф, у вас получился эллипс!

Граф пожал плечами.

— Ах! Прошу прощения, наш главный ловчий. Вопросительная фраза, которой вы только что воспользовались, называется эллипсом. Спросите у Генриха, он — филолог.

— Это верно, — сказал Генрих, — но что означает твое наречие?

— Какое наречие?

— «К счастью».

— «К счастью» означает «к счастью». К счастью, сказал я, выражая таким образом восхищение благостью всевышнего, к счастью, в этот час в пути находится кое-кто из наших друзей, и притом из самых веселых; и если они встретят графиню, они ее, вне всякого сомнения, развлекут. А так как друзья наши, — добавил небрежно Шико, — едут по той же самой дороге, очень вероятно, что они встретятся. О! Я вижу их отсюда. А ты видишь, Генрих? Ты ведь человек с воображением. Видишь ты, как они гарцуют на своих конях по прекрасной лесной дороге и рассказывают графине сотни пикантных историй, от которых эта милая дама просто млеет?

Второй кинжал, еще острее первого, вонзился в грудь главного ловчего.

Но у Монсоро не было никакой возможности дать волю своим чувствам; король находился рядом и, во всяком случае в эту минуту, был союзником Шико. Поэтому граф, с любезностью, сохранившей, однако, следы тех усилий, которые ему пришлось сделать, чтобы подавить свой гнев, спросил, лаская Шико взглядом и голосом:

— Вот как! Кто-то из ваших друзей отправился в Анжу?

— Вы могли бы, пожалуй, сказать: «Кто-то из наших друзей», господин граф, потому что это даже больше ваши друзья, чем мои.

— Вы меня удивляете, господин Шико, — ответил граф, — у меня нет никаких друзей, которые бы…

— Ладно, скрытничайте.

— Клянусь вам.

— У вас их предостаточно, и, более того, эти друзья настолько вам дороги, что вы только что, — по привычке, потому что прекрасно знаете, что они сейчас находятся на пути в Анжу, — только что по привычке искали их, как я заметил, в этой толпе, и, разумеется, безрезультатно.

— Я? — воскликнул граф. — Вы заметили?..

— Да, вы — самый бледный из всех главных ловчих, бывших, существующих и будущих, начиная с Немврода и кончая вашим предшественником господином д'Отфором.

— Господин Шико!

— Самый бледный, повторяю. Veritas veritatum.[208] Это варваризм, поскольку истина всегда одна, ибо если бы их было две, одна из них, по меньшей мере, была бы не истинной, впрочем, вы ведь не филолог, дорогой господин Исав.[209]

— Да, сударь, я не филолог, вот почему я и попросил бы вас возвратиться без всяких отступлений к тем друзьям, о которых вы упомянули, и соблаговолить, ежели это позволит присущий вам избыток воображения, соблаговолить назвать этих друзей их подлинными именами.

— Э! Вы все время твердите одно и то же. Ищите, господин главный ловчий, клянусь смертью Христовой, ищите! Выслеживать дичь — ваше ремесло, свидетель тому несчастный олень, которого вы потревожили сегодня утром, он, должно быть, вовсе не ждал этого с вашей стороны. Коли вас самого поднять чуть свет, разве вам это доставит удовольствие?

Глаза Монсоро испуганно обежали окружавших короля людей.

— Как! — вскричал он, бросив взгляд на пустое кресло рядом с королем.

— Ну, ну! — поощрил его Шико.

— Господин герцог Анжуйский? — воскликнул главный ловчий.

— Ату! Ату его! — сказал гасконец. — Зверь обнаружен.

— Он выехал сегодня? — вскричал граф.

— Он выехал сегодня, но вполне возможно, что и вчера вечером. Спросите у короля. Когда, то есть в какое время, исчез твой брат, Генрике?

— Этой ночью, — ответил король.

— Уехал, герцог уехал, — прошептал дрожащий и бледный Монсоро. — Ах, боже мой, боже мой! Что вы мне сказали, государь!

— Я не утверждаю, — продолжал король, — что мой брат уехал, я говорю только, что нынче ночью он исчез и даже его ближайшие друзья не знают, где он.

— О, — гневно воскликнул граф, — если бы только я подозревал!..

— Так, так. Ну и что бы вы сделали? — поинтересовался Шико. — Хотя, впрочем, велика важность, если он и отпустит несколько любезностей графине де Монсоро. Наш друг Франсуа — главный волокита в роду; он волочился за дамами вместо короля Карла Девятого в те времена, когда Карл Девятый еще жил на свете, и он это делает за короля Генриха Третьего, которому не до ухаживаний — у него есть другие заботы. Черт побери, это совсем недурно — иметь при дворе принца, воплощающего в себе французскую галантность.

— Уехал, герцог уехал! — повторил Монсоро. — Вы в этом уверены, сударь?

— А вы? — спросил Шико.

Главный ловчий вновь повернулся к тому креслу, где обычно сидел возле своего брата герцог, — к креслу, которое по-прежнему оставалось незанятым.

— Я погиб, — прошептал он и сделал резкое движение, явно собираясь бежать, но Шико схватил его за руку.

— Да успокойтесь наконец, дьявол вас побери! Вы все время вертитесь; у короля от этого голова кружится. Проклятие! Желал бы я оказаться на месте вашей жены, хотя бы для того, чтобы все время видеть двуносого принца и слушать господина Орильи, который играет на лютне не хуже покойника Орфея. Как ей повезло, вашей супруге, как повезло!

Монсоро весь трясся от ярости.

— Спокойней, господин главный ловчий, — сказал Шико, — не выказывайте столь бурно вашу радость — заседание уже начинается. Это неприлично — давать волю своим чувствам. Слушайте речь короля.

Главному ловчему пришлось поневоле остаться на месте, так как тронный зал Лувра и в самом деле понемногу уже заполнился людьми, Монсоро застыл в подобающей по этикету позе.

Все заняли свои места. Только что появившийся герцог де Гиз преклонил колено перед королем и тоже с удивлением и беспокойством посмотрел на пустое кресло герцога Анжуйского.

Король встал. Герольды призвали к тишине.

IX

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ НАЗНАЧИЛ ГЛАВУ ЛИГИ, КОТОРЫЙ ОКАЗАЛСЯ НИ ЕГО ВЫСОЧЕСТВОМ ГЕРЦОГОМ АНЖУЙСКИМ, НИ МОНСЕНЬОРОМГЕРЦОГОМ ДЕ ГИЗОМ
— Господа, — произнес король посреди глубочайшей тишины и удостоверившись предварительно, что д'Эпернон, Шомберг, Можирон и Келюс, которых сменили на их посту десять швейцарцев, уже в зале и стоят за его креслом, — господа, король, занимающий место между небесами и землей, если можно так выразиться, с одинаковым вниманием прислушивается к голосам, которые доносятся до него сверху, и к тем, которые к нему доносятся снизу, то есть к тому, что требует от него бог, и к тому, что требует от него его народ. Сплочение всех сил в единый союз во имя защиты католической веры является залогом благополучия для моих подданных, я это прекрасно понимаю. Поэтому мне по душе совет, который дал нам наш кузен де Гиз. И отныне я провозглашаю святую Лигу должным образом дозволенной и учрежденной. А поелику столь большое тело должно иметь хорошую, могучую голову, поелику необходимо, чтобы глава Лиги, призванный защищать церковь, был одним из самых ревностных сынов церкви и дабы к сему рвению его обязывали само его естество и его сан, я остановил свой выбор на человеке высокородном и добром христианине и объявляю, что отныне главой Лиги будет…

Генрих преднамеренно сделал паузу. Тишина была такая, что можно было услышать, как пролетит муха.

Генрих повторил:

— И объявляю, что главой Лиги будет Генрих де Валуа, король Франции и Польши.

Произнося эти слова, Генрих несколько театрально повысил голос, чтобы подчеркнуть свою победу и подогреть энтузиазм своих друзей, которые готовились разразиться ликующими криками, а также чтобы окончательно добить лигистов, чей глухой ропот выдавал их недовольство, удивление и испуг.

Что же касается герцога де Гиза, то он был просто изничтожен. Со лба его катились крупные капли пота. Он обменялся взглядом с герцогом Майеннским и своим братом, кардиналом, которые стояли в центре двух групп лигистских главарей — один справа от него, другой — слева.

Монсоро, все больше удивляясь отсутствию герцога Анжуйского, начал тем не менее успокаиваться, вспомнив, что сказал Генрих III.

Ведь в самом деле — герцог мог исчезнуть и не уезжая никуда.

Кардинал не торопясь отошел от группы, в которой он находился, и пробрался поближе к герцогу Майеннскому.

— Послушайте, — шепнул он ему на ухо, — или я очень ошибаюсь, или мы не можем больше рассчитывать здесь на безопасность. Поспешим с уходом. Кто его знает, этот народ! Вчера он ненавидел короля, а сегодня может сделать его своим кумиром на несколько дней.

— Будь по-вашему, — сказал герцог Майеннский, — уйдем. Подождите здесь брата, а я подготовлю отступление.

— Идите.

Тем временем король первым подписал акт, который лежал на столе и был составлен заранее господином де Морвилье, единственным человеком, кроме королевы-матери, посвященным в тайну; после чего Генрих обратился к герцогу де Гизу гнусавя и тем издевательским тоном, какой он так хорошо умел принимать при случае:

— Что ж, подпишите и вы, мой дорогой кузен.

И передал ему перо.

Затем, указывая пальцем место подписи:

— Тут, тут, — сказал он, — подо мной. А теперь передайте господину кардиналу и господину герцогу Майеннскому.

Но герцог Майеннский был уже внизу лестницы, а кардинал в другой комнате.

Король заметил их отсутствие.

— Тогда передайте главному ловчему, — сказал он.

Герцог подписал, передал перо главному ловчему и собрался было уйти.

— Погодите, — остановил его король.

И в то время, как Келюс с насмешливым видом брал перо из рук графа де Монсоро и не только присутствующая знать, но и все главы цехов, созванные для этого важного события, спешили подписаться ниже короля или на отдельных листах, продолжением которых должны были стать книги, где накануне всякий — великий ли, малый ли, знатный или простолюдин — смог подписать свое имя, все полностью, в это самое время король сказал герцогу де Гизу:

— Дорогой кузен, насколько я помню, это вы считали, что для защиты нашей столицы следует создать хорошую армию из всех сил Лиги? Армия создана, создана надлежащим образом, ибо естественный полководец парижан — король.

— Разумеется, государь, — ответил герцог, не очень понимая, куда клонит Генрих.

— Но я не забываю, — продолжал король, — что у меня есть и другая армия, которой нужен командующий, и что этот пост принадлежит по праву первому воину королевства. Пока я тут буду командовать Лигой, вы отправляйтесь командовать армией, кузен.

— Когда я должен отбыть? — спросил герцог.

— Тотчас же, — сказал король.

— Генрих, Генрих! — воскликнул Шико, которому лишь этикет помешал броситься к королю и прервать его на полуслове, как ему хотелось.

Но так как король не услышал восклицания Шико, а если и услышал, то не понял его, гасконец с почтительным видом, держа в руке огромное перо, стал пробираться через толпу, пока не оказался возле короля.

— Да замолчишь ты наконец, простофиля, — шепнул он Генриху.

Но было поздно.

Король, как мы видели, уже объявил де Гизу о его назначении и теперь, не обращая внимания на знаки и гримасы гасконца, вручал герцогу заранее подписанный патент.

Герцог де Гиз взял патент и вышел.

Кардинал ждал его у дверей залы, герцог Майеннский ждал их обоих у ворот Лувра.

Они тотчас же вскочили на коней, и не прошло и десяти минут, как все трое были уже вне пределов Парижа.

Остальные участники церемонии тоже постепенно разошлись. Одни кричали: «Да здравствует король!», другие: «Да здравствует Лига!»

— Как бы то ни было, — сказал, смеясь, Генрих, — я решил трудную задачу.

— О, конечно, — пробормотал Шико, — ты отличный математик, что и говорить!

— Вне всякого сомнения, — продолжал король. — Заставив этих мошенников кричать противоположное, я, в сущности, достиг того, что они кричат одно и то же.

— Sta bene,[210] — сказала Генриху королева-мать, пожимая ему руку.

— Верь-то верь, да на крюк запирай дверь, — сказал гасконец. — Она в бешенстве, ее Гизы чуть не в лепешку расплющены этим ударом.

— О! Государь, государь, — закричали фавориты, толпой бросаясь к королю, — как вы замечательно это придумали!

— Они воображают, что золото посыплется на них, как манна небесная, — шепнул Шико в другое ухо короля.

Генриха с триумфом проводили в его покои. В сопровождавшем короля кортеже Шико исполнял роль античного хулителя, преследуя своего господина сетованиями и попреками.

Настойчивость, с которой Шико старался напомнить полубогу этого дня, что он всего лишь человек, до такой степени удивила короля, что он отпустил всех и остался наедине с шутом.

— Да будет вам известно, мэтр Шико, — сказал Генрих, оборачиваясь к гасконцу, — что вы никогда не бываете довольны и что это становится просто невыносимым! Черт возьми! Я не сочувствия от вас требую, я требую от вас здравого смысла.

— Ты прав, Генрих, — ответил Шико, — ведь тебе его больше всего не хватает.

— Согласись по крайней мере, что удар был нанесен мастерски.

— Как раз с этим я и не хочу соглашаться.

— А! Ты завидуешь, господин французский король!

— Я?! Боже упаси! Для зависти я мог бы выбрать что-нибудь получше.

— Клянусь телом Христовым! Господин критикан!..

— О! Что за необузданное самомнение!

— Послушай, разве я не король Лиги?

— Конечно, это неоспоримо: ты ее король. Но…

— Но что?

— Но ты больше не король Франции.

— А кто же тогда король Франции?

— Все, за исключением тебя, Генрих, и прежде всего — твой брат.

— Мой брат! О ком ты говоришь?

— О герцоге Анжуйском, черт побери!

— Которого я держу под арестом?

— Да, потому что хотя он и под арестом, но он помазан на престол, а ты — нет.

— Кем помазан?

— Кардиналом де Гизом. Слушай, Генрих, я все же советую тебе заняться твоей полицией; совершается помазание короля — в Париже, в присутствии тридцати трех человек, прямо в часовне аббатства Святой Женевьевы, а ты ничего об этом не знаешь.

— Господи, боже мой! А ты об этом знал, ты?

— Разумеется, знал.

— Как же ты можешь знать то, что неизвестно мне?

— Ба! Да потому что твоя полиция — это господин де Морвилье, а моя — я сам.

Король нахмурил брови.

— Итак, один король Франции у нас уже есть, не считая Генриха Валуа, — это Франсуа Анжуйский, а кроме него мы еще имеем, постой-ка, постой… — сказал Шико, словно припоминая, — мы еще имеем герцога де Гиза.

— Герцога де Гиза?

— Герцога де Гиза, Генриха де Гиза, Генриха Меченого. Итак, повторяю, мы еще имеем герцога де Гиза.

— Хорош король, нечего сказать: король, которого я изгнал, которого я сослал в армию.

— Вот-вот! Разве тебя самого не ссылали в Польшу; разве от Ла-Шарите до Лувра не ближе, чем от Кракова до Парижа? А! Это верно — ты его отправил в армию. Что за ловкий удар, какое поразительное мастерство! Ты его отправил в армию, то есть поставил под его начало тридцать тысяч человек, клянусь святым чревом! В армию, и в какую! Всамделишную… это не то, что армия твоей Лиги… Нет… нет… армия из буржуа — это сгодится для Генриха Валуа, короля миньонов; Генриху де Гизу нужна армия из солдат, и каких! Выносливых, закаленных в боях, пропахших порохом, способных уничтожить двадцать таких армий, как армия Лиги. Одним словом, если Генриху де Гизу, королю на деле, взбредет однажды в голову стать королем и по званию, ему надо будет всего лишь повернуть своих трубачей к столице и скомандовать: «Вперед! Проглотим одним глотком Париж вместе с Генрихом Валуа и Лувром». И они это сделают, мошенники, я их знаю.

— В вашей речи вы позабыли упомянуть только об одном, мой великий политик, — сказал Генрих.

— Проклятие! Вполне возможно, особенно если то, о чем я забыл, — четвертый король.

— Нет, — ответил Генрих с крайним презрением, — вы позабыли, что, прежде чем мечтать о французском троне, на котором сидит один из Валуа, надо бы сначала оглянуться назад и посчитать своих предков. Можно еще понять, когда подобная мысль приходит в голову герцогу Анжуйскому: он принадлежит к роду, который вправе на это претендовать. У нас общие предки — борьба между нами, сравнение допустимы, ведь здесь речь идет о первородстве, вот и все. Но господин де Гиз… знаете ли, мэтр Шико, подзаймитесь-ка геральдикой, друг мой, и сообщите нам, какой род древнее — французские лилии или лотарингские дрозды…

— Э-э, — протянул Шико, — тут-то и заключена ошибка, Генрих.

— Какая ошибка, где?

— Конечно, ошибка: род господина де Гиза гораздо древнее, чем ты предполагаешь.

— Древнее, чем мой, быть может? — спросил с улыбкой Генрих.

— Без всякого «быть может», мой маленький Генрике.

— Да вы, оказывается, дурак, господин Шико.

— Это моя должность, черт побери!

— Я имею в виду, что вы сумасшедший, из тех, кого связывать приходится. Выучитесь-ка читать, мой друг.

— Что ж, Генрих, ты читать умеешь, тебе не надо снова отправляться в школу, как мне, так почитай же вот это.

И Шико вынул из-за пазухи пергамент, на котором Николя Давид записал известную нам генеалогию, ту самую, что была утверждена в Авиньоне папой и согласно которой Генрих де Гиз являлся потомком Карла Великого.

Генрих бросил взгляд на пергамент и, увидев возле подписи легата печать святого Петра, побелел.

— Что скажешь, Генрих? — спросил Шико. — Нас с нашими лилиями малость обскакали, а? Клянусь святым чревом! Мне кажется, что эти дрозды собираются взлететь так же высоко, как орел Цезаря. Берегись их, сын мой!

— Но как ты раздобыл эту генеалогию?

— Я? Да стал бы я на нее время тратить! Она сама ко мне пришла.

— Но где она была, прежде чем прийти к тебе?

— Под подушкою у одного адвоката.

— Как его звали, этого адвоката?

— Мэтр Николя Давид.

— Где он находился?

— В Лионе.

— А кто извлек ее в Лионе из-под подушки адвоката?

— Один из моих хороших друзей.

— Чем занимается твой друг?

— Проповедует.

— Так, значит, это монах?

— Вы угадали.

— И его зовут?..

— Горанфло.

— Что?! — вскричал Генрих. — Этот мерзкий лигист, который произнес такую поджигательскую речь в Святой Женевьеве, тот, что вчера поносил меня на улицах Парижа?!

— Вспомни Брута, он тоже прикидывался безумным…

— Так, значит, он великий политик, этот твой монах?

— Вам приходилось слышать о господине Макиавелли,[211] секретаре Флорентийской республики? Ваша бабушка — его ученица.

— Так, значит, монах извлек у адвоката пергамент?

— Да, вот именно извлек, силой вырвал.

— У Николя Давида, у этого бретера?

— У Николя Давида, у этого бретера.

— Так он храбрец, твой монах?

— Храбр, как Баярд.[212]

— И, совершив подобный подвиг, он до сих пор не явился ко мне, чтобы получить заслуженное вознаграждение?

— Он смиренно возвратился в свой монастырь и просит только об одном: чтобы забыли, что он оттуда выходил.

— Так он, значит, скромник?

— Скромен, как святой Крепен.

— Шико, даю слово дворянина, твой друг получит первое же аббатство, в котором освободится место настоятеля, — сказал король.

— Благодарю за него, Генрих, — ответил Шико.

А про себя сказал: «Клянусь честью! Теперь он очутился между Майенном и Валуа, между веревкой и доходным местечком. Повесят его? Аббатом сделают? Тут нужно о двух головах быть, чтобы угадать. Как бы то ни было, если он все еще спит, он должен видеть в эту минуту престранные сны».

X

ЭТЕОКЛ И ПОЛИНИК[213]
День Лиги шел к концу с той же суетой и блеском, с какими он начался.

Друзья короля радовались; проповедники Лиги готовились канонизировать брата Генриха и беседовали о великих военных деяниях Валуа, юность которого была столь выдающейся, подобно тому как в былые времена беседовали о святом Маврикии.

Фавориты говорили: «Наконец-то лев проснулся». Лигисты говорили: «Наконец-то лиса учуяла западню».

И так как ведущая черта французского характера — самолюбие и французы не терпят предводителей, которые ниже их по уму, даже сами заговорщики восторгались ловкостью короля, сумевшего всех провести.

Правда, главные из них поспешили скрыться.

Три лотарингских принца, как известно, умчались во весь опор из Парижа, а их ближайшее доверенное лицо, господин де Монсоро, уже собирался покинуть Лувр, чтобы приготовиться к погоне за герцогом Анжуйским.

Но в ту минуту, когда он вознамерился перешагнуть через порог, его остановил Шико.

Лигистов во дворце уже не было, и гасконец не опасался больше за своего короля.

— Куда вы так спешите, господин главный ловчий? — спросил он.

— К его высочеству, — ответил кратко граф.

— К его высочеству?

— Да, я тревожусь за монсеньора. Не в такое время мы живем, чтобы принцы могли путешествовать по дорогам без надежной охраны.

— О! Но он так храбр, — сказал Шико, — просто бесстрашен.

Главный ловчий поглядел на гасконца.

— Как бы то ни было, — продолжал Шико, — если вы беспокоитесь, то я беспокоюсь еще больше.

— О ком?

— Все о том же его высочестве.

— Почему?

— А вы разве не знаете, что говорят?

— Что он уехал, не так ли! — спросил граф.

— Говорят, что он умер, — еле слышно шепнул Шико на ухо своему собеседнику.

— Вот как? — сказал Монсоро с выражением удивления, не лишенного доли радости. — Вы же говорили, что он в пути.

— Проклятие! Меня в этом убедили. Я, знаете, настолько легковерен, что принимаю за чистую монету любую чепуху, которую мне наболтают. А сейчас у меня есть все основания думать, что если он и в пути, бедный принц, то в пути на тот свет.

— Постойте, кто внушил вам такие мрачные мысли?

— Он возвратился в Лувр вчера, верно?

— Разумеется, ведь я вошел вместе с ним.

— Ну вот, никто не видел, чтобы он вышел.

— Из Лувра?

— Да.

— А Орильи где?

— Исчез!

— А люди принца?

— Исчезли! Исчезли! Исчезли!

— Вы меня разыгрываете, господин Шико, не так ли? — сказал главный ловчий.

— Спросите!

— У кого?

— У короля.

— Королю не задают вопросов.

— Полноте! Все зависит от того, как к этому приступить.

— Что бы то ни было, — сказал граф, — я не могу оставаться в подобном неведении.

И, расставшись с Шико или, вернее, сопровождаемый им до пятам, Монсоро направился к кабинету Генриха III.

Король только что вышел.

— Где его величество? — спросил главный ловчий. — Я должен отчитаться перед ним относительно некоторых распоряжений, которые он мне дал.

— У господина герцога Анжуйского, — ответил графу тот, к кому он обратился.

— У господина герцога Анжуйского? — повернулся граф к Шико. — Значит, принц не мертв?

— Гм! — хмыкнул гасконец. — По-моему, он сейчас все равно что покойник.

Главный ловчий теперь окончательно запутался, он все больше убеждался в том, что герцог Анжуйский не выходил из Лувра.

Кое-какие слухи, донесшиеся до него, и замеченная им беготня слуг укрепляли его в этом предположении.

Не зная истинных причин отсутствия принца на церемонии, Монсоро был до крайности удивлен, что в столь решительный момент герцога не оказалось на месте.

Король и на самой деле отправился к герцогу Анжуйскому. Главный ловчий, несмотря на свое горячее желание узнать, что случилось с принцем, не мог проникнуть в его покои и был вынужден ждать вестей в коридоре.

Мы уже говорили, что четыре миньона смогли присутствовать на заседании, потому что их сменили швейцарцы, но, как только заседание кончилось, они тотчас же возвратились на свой пост: сторожить принца было невеселым занятием, однако желание досадить его высочеству, сообщив ему о триумфе короля, одержало верх, Шомберг и д'Эпернон расположились в передней, Можирон и Келюс — в спальне его высочества.

Франсуа испытывал смертельную скуку, ту страшную тоску, которая усиливается тревогой, но, надо сказать прямо, беседа этих господ отнюдь не содействовала тому, чтобы развеселить его.

— Знаешь, — бросал Келюс Можирону из одного конца комнаты в другой, словно принца тут и не было, — знаешь, Можирон, я всего лишь час тому назад начал ценить нашего друга Валуа; он действительно великий политик.

— Объясни, что ты этим хочешь сказать, — отвечал Можирон, удобно усаживаясь в кресле.

— Король во всеуслышание объявил о заговоре, значит, до сих пор он скрывал, что знает о нем, а раз скрывал — значит, боялся его; и если теперь говорит о нем во всеуслышание, следовательно, не боится больше.

— Весьма логично, — ответствовал Можирон.

— А раз больше не боится, он накажет заговорщиков. Ты ведь знаешь Валуа: он, конечно, сияет множеством добродетелей, но в том месте, где должно находиться милосердие, это сияние омрачено темным пятном.

— Согласен.

— Итак, он накажет вышеупомянутых заговорщиков. Над ними будет организован судебный процесс; а если будет процесс, мы сможем без всяких хлопот насладиться новой постановкой спектакля «Амбуазское дело».[214]

— Прекрасное будет представление, черт возьми!

— Конечно, и для нас будут заранее оставлены места, если только…

— Ну, что «если только»?

— Если только… такое тоже возможно… если только не откажутся от судебного разбирательства ввиду положения, которое занимают обвиняемые, и не уладят все это при закрытых дверях, как говорится.

— Я стою за последнее, — сказал Можирон, — семейные дела чаще всего так и решаются, а этот заговор — самое настоящее семейное дело.

Орильи с тревогой посмотрел на принца.

— Одно я знаю, — продолжал Можирон, — по правде сказать, на месте короля я не стал бы щадить знатные головы. Они виноваты вдвое больше других, позволив себе принять участие в заговоре; эти господа полагают, что им любой заговор дозволен. Вот я и пустил бы кровь одному из них или парочке, одному-то уж обязательно, это определенно; а потом утопил бы всю мелюзгу. Сена достаточно глубока возле Нельского замка, и на месте короля я, клянусь честью, не удержался бы от соблазна.

— Для такого случая, — сказал Келюс, — было бы недурно, по-моему, возродить знаменитую казнь в мешке.

— А что это такое? — поинтересовался Можирон.

— Королевская выдумка, которая относится к тысяча триста пятидесятому году или около того. Вот в чем она состоит: человека засовывают в мешок вместе с парой-другой кошек, мешок завязывают, а потом бросают в воду. Кошки не выносят сырости и, лишь только очутятся в Сене, тотчас же начинают вымещать на человеке свою беду; тогда в мешке происходят разные штуки, которые, к сожалению, увидеть невозможно.

— Да ты просто кладезь премудрости, Келюс, — воскликнул Можирон, — беседовать с тобою одно наслаждение.

— Этот способ к главарям можно было бы не применять: главари всегда имеют право требовать себе привилегию быть обезглавленными в публичном месте или убитыми где-нибудь в укромном уголке. Но для мелюзги, как ты выразился, а под мелюзгой я понимаю фаворитов, оруженосцев, мажордомов, лютнистов…

— Господа, — пролепетал Орильи, весь белый от ужаса.

— Не отвечай им, Орильи, — сказал Франсуа, — все это не может относиться ко мне, а следовательно, и к моим людям: во Франции не потешаются над принцами крови.

— Нет, разумеется, с ними обращаются по-серьезному: отрубают им головы. Людовик Одиннадцатый не отказывал себе в этом, он — великий король! Свидетель тому господин де Немур.

На этом месте диалога миньонов в передней послышался шум, дверь распахнулась, и на пороге комнаты появился король.

Франсуа вскочил с кресла.

— Государь, — воскликнул он, — я взываю к вашему правосудию: ваши люди недостойно обходятся со мною!

Но Генрих, казалось, не видел и не слышал принца.

— Здравствуй, Келюс, — сказал он, целуя своего фаворита в обе щеки, — здравствуй, дитя мое, ты прекрасно выглядишь, просто сердце радуется; а ты, мой бедный Можирон, как у тебя дела?

— Погибаю от скуки, — ответил Можирон. — Когда я взялся сторожить вашего брата, государь, я думал, он гораздо занимательнее. Фи! Скучнейший принц. Что, он и в самом деле сын вашего отца и вашей матушки?

— Вы слышите, государь, — сказал Франсуа, — неужели это по вашей королевской воле наносят подобные оскорбления вашему брату?

— Замолчите, сударь, — сказал Генрих, даже не повернувшись к нему, — я не люблю, когда мои узники жалуются.

— Узник да, если вам так угодно, но от этого я не перестаю быть вашим…

— То, на что вы ссылаетесь, как раз и губит вас в моих глазах. Когда виновный — мой брат, он виновен вдвойне.

— Но если он не виновен?

— Он виновен.

— В каком же преступлении?

— В том, что он мне не понравился, сударь.

— Государь, — сказал оскорбленный Франсуа, — разве наши семейные ссоры нуждаются в свидетелях?

— Вы правы, сударь. Друзья, оставьте меня на минутку, я побеседую с братом.

— Государь, — чуть слышно шепнул Келюс, — это неосторожно, — оставаться вашему величеству между двух врагов.

— Я уведу Орильи, — шепнул Можирон в другое ухо короля.

Фавориты ушли вместе с Орильи, который сгорал от любопытства и умирал от страха.

— Вот мы и одни, — сказал король.

— Я ждал этой минуты с нетерпением, государь.

— Я тоже. Вот как! Значит, вы покушаетесь на мою корону, мой достойный Этеокл. Вот как! Значит, вы сделали своим орудием Лигу, а целью трон. Вот как! Вас помазали на царствование, помазали в одном из закоулков Парижа, в заброшенной церкви, чтобы затем неожиданно предъявить вас, еще лоснящегося от священного мира, парижанам.

— Увы! — сказал Франсуа, который понемногу начал чувствовать всю глубину королевского гнева. — Ваше величество не дает мне возможности высказаться.

— А зачем? — сказал Генрих. — Чтобы вы солгали мне или в крайнем случае рассказали то, что мне известно так же хорошо, как вам? Впрочем, нет, вы, конечно, будете лгать, мой брат, ибо признаться в своих деяниях — значит признаться в том, что вы заслужили смерть. Вы будете лгать, и я спасаю вас от этого позора.

— Брат мой, брат, — сказал обезумевший от ужаса Франсуа, — зачем вы осыпаете меня такими оскорблениями?

— Что ж, если все, что я вам говорю, можно счесть оскорбительным, значит, лгу я, и я очень хотел бы, чтобы это было так. Посмотрим, говорите, говорите, я слушаю, сообщите нам, почему вы не изменник и, еще того хуже, не растяпа.

— Я не знаю, что вы хотите этим сказать, ваше величество, вы, очевидно, задались целью говорить со мной загадками.

— Тогда я растолкую вам мои слова! — вскричал Генрих звенящим, полным угрозы голосом. — Вы злоумышляли против меня, как в свое время злоумышляли против моего брата Карла, только в тот раз вы прибегли к помощи короля Наваррского, а нынче — к помощи герцога де Гиза. Великолепный замысел, я им просто восхищен, он обеспечил бы вам прекрасное место в истории узурпаторов! Правда, прежде вы пресмыкались, как змея, а сейчас вы хотите разить, как лев; там — вероломство, здесь — открытая сила; там — яд, здесь — шпага.

— Яд! Что вы хотите сказать, сударь? — воскликнул Франсуа, побледнев от гнева и пытаясь, подобно Этеоклу, с которым его сравнил Генрих, поразить Полиника, за отсутствием меча и кинжала, своим горящим взглядом. — Какой яд?

— Яд, которым ты отравил нашего брата Карла; яд, который ты предназначал своему сообщнику Генриху Наваррскому. Он хорошо известен, этот роковой яд. Еще бы! Наша матушка уже столько раз к нему прибегала. Вот поэтому, конечно, ты и отказался от него в моем случае, вот поэтому и решил сделаться полководцем, стать во главе войска Лиги. Но погляди мне в глаза, Франсуа, — продолжал Генрих, с угрожающим видом сделав шаг к брату, — и запомни навсегда, что такому человеку, как ты, никогда не удастся убить такого, как я.

Франсуа покачнулся под страшным натиском короля, но тот не обратил на это никакого внимания и продолжал без всякой жалости к узнику:

— Шпагу мне! Шпагу! Я хотел бы видеть тебя в этой комнате один на один, но со шпагой в руках. В хитрости я уже одержал над тобой победу, Франсуа, ибо тоже избрал окольный путь к трону Франции. Но на этом пути пришлось пробиваться через миллион поляков, и я пробился! Если вы хотите быть хитрым, будьте им, но лишь на такой манер; если хотите подражать мне, подражайте, но не умаляя меня. Только такие интриги достойны лиц королевской крови, только такие хитрости достойны полководца! Итак, я повторяю: в хитрости я одержал над тобою верх, а в честном бою ты был бы убит; поэтому и не помышляй больше бороться со мной ни тем, ни другим способом, ибо отныне я буду действовать как король, как господин, как деспот. Отныне я буду наблюдать за твоими колебаниями, следовать за тобой в твоих потемках, и при малейшем сомнении, малейшей неясности, малейшем подозрении я протяну свою длинную руку к тебе, ничтожество, и швырну тебя, трепыхающегося, под топор моего палача.

Вот что я хотел сказать тебе относительно наших семейных дел, брат; вот почему я решил поговорить с тобой наедине, Франсуа; вот почему я прикажу моим друзьям оставить тебя одного на эту ночь, чтобы в одиночестве ты смог поразмыслить над моими словами.

Если верно говорится, что ночь — хорошая советчица, то это должно быть справедливо прежде всего для узников.

— Так, значит, — пробормотал герцог, — из-за прихоти вашего величества, по подозрению, которое похоже на дурной сон, пригрезившийся вам ночью, я оказался у вас в немилости?

— Больше того, Франсуа: ты оказался у меня под судом.

— Но, государь, назначьте хотя бы срок моего заключения, чтобы я знал, как мне быть.

— Вы узнаете это, когда вам прочтут ваш приговор.

— А моя матушка? Нельзя ли мне увидеться с моей матушкой?

— К чему? В мире существовало всего лишь три экземпляра той знаменитой охотничьей книги, которую проглотил, именно проглотил, мой бедный брат Карл.

Два оставшихся находятся: один во Флоренции, другой в Лондоне. К тому же я не Немврод, как мой бедный брат. Прощай, Франсуа!

Окончательно сраженный принц упал в кресло.

— Господа, — сказал король, распахнув дверь, — его высочество герцог Анжуйский попросил, чтобы я дал ему возможность подумать этой ночью над ответом, который он должен сообщить мне завтра утром. Вы оставите его в комнате одного и только время от времени, по вашему усмотрению, будете наносить ему визиты — из предосторожности. Возможно, вам покажется, что ваш пленник несколько возбужден состоявшейся между нами беседой, но не забывайте, что, вступив в заговор против меня, его высочество герцог Анжуйский отказался от имени моего брата и, следовательно, здесь находятся лишь заключенный и стража. Не церемоньтесь с ним. Если заключенный будет вам досаждать, сообщите мне: у меня на этот случай есть Бастилия, а в Бастилии — мэтр Лоран Тестю, самый подходящий в мире человек для того, чтобы подавлять мятежные настроения.

— Государь, государь! — запротестовал Франсуа, делая последнюю попытку. — Вспомните, что я ваш…

— Вы, кажется, были также и братом короля Карла Девятого, — сказал Генрих.

— Но пусть мне вернут хотя бы моих слуг, моих друзей.

— Вы еще жалуетесь! Я отдаю вам своих, в ущерб себе.

И Генрих закрыл дверь перед носом брата. Тот, бледный и еле держась на ногах, добрался до своего кресла в упал в него.

XI

О ТОМ, КАК НЕ ВСЕГДА ТЕРЯЕШЬ ДАРОМ ВРЕМЯ, КОПАЯСЬ В ПУСТЫХ ШКАФАХ
После разговора с королем герцог Анжуйский понял, что положение его совершенно безнадежно.

Миньоны не утаили от него ничего из того, что произошло в Лувре: они описали ему поражение Гизов и триумф Генриха, значительно преувеличив и то и другое. Герцог слышал, как народ кричал: «Да здравствует король!», «Да здравствует Лига!», — и сначала не мог понять, что это значит. Он почувствовал, что главари Лиги его оставили, что им нужно защищать самих себя.

Покинутый своей семьей, поредевшей от убийств и отравлений, разобщенной злопамятством и распрями, он вздыхал, обращая взгляд к тому прошлому, о котором напомнил ему король, и думал, что, когда он боролся против Карла IX, у него, по крайней мере, было два наперсника или, вернее, два простака, два преданных сердца, две непобедимые шпаги, звавшиеся Коконнас и Ла Моль.

Есть немало людей, у которых сожаления об утраченных благах занимают место угрызений совести.

Почувствовав себя одиноким и покинутым, герцог Анжуйский впервые в жизни испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он принес в жертву Ла Моля и Коконнаса.

В те времена его любила и утешала сестра Маргарита. Чем отплатил он своей сестре Маргарите?

Оставалась еще мать, королева Екатерина. Но мать никогда его не любила.

Если она и обращалась к нему, то лишь для того, чтобы использовать его, как он сам использовал других, — в качестве орудия. Франсуа понимал это.

Стоило ему попасть в руки матери, и он начинал чувствовать себя таким же беспомощным, как корабль в бурю посреди океана.

Он подумал, что еще недавно возле него было сердце, которое стоило всех других сердец, шпага, которая стоила всех других шпаг.

В его памяти встал во весь рост Бюсси, храбрый Бюсси.

И тогда Франсуа вдруг почувствовал что-то похожее на раскаяние, ведь из-за Монсоро он поссорился с Бюсси. Он хотел задобрить Монсоро, потому что тот знал его тайну, и вот внезапно эта тайна, раскрытием которой ему все время угрожал главный ловчий, стала известна королю, и Монсоро больше не опасен.

Значит, он напрасно обидел Бюсси и, главное, ничего от этого не выиграл, то есть совершил ошибку, а ошибка, как скажет впоследствии один великий политик, хуже преступления. Насколько облегчилось бы его положение, если бы он знал, что Бюсси, Бюсси признательный, а значит, и оставшийся ему верным, неусыпно печется о нем. Непобедимый Бюсси, Бюсси — честное сердце, Бюсси — всеобщий любимец, ибо честное сердце и тяжелая рука завоевывают друзей любому, кто получил первое от бога, а второе от случая.

Бюсси, который о нем печется, — это возможное освобождение, это непременное возмездие.

Но, как мы уже сказали, раненный в сердце Бюсси был сердит на принца и удалился в свой шатер, а узник остался один, обреченный выбирать между высотой почти в пятьдесят футов, которую нужно было преодолеть, чтобы спуститься в ров, и четырьмя миньонами, которых нужно было убить или ранить, чтобы прорваться в коридор.

И это еще если не принимать в расчет, что во дворах Лувра было полно швейцарцев и солдат.

Порою принц все же подходил к окну и погружал свой взгляд в ров до самого дна. Но подобная высота могла вызвать головокружение даже у храбреца, а герцог Анжуйский был не из тех, кто не боится головокружений.

К тому же время от времени один из его стражей — Шомберг или Можирон, а то д'Эпернон или Келюс — входил в комнату и, не заботясь о присутствии принца, иногда даже позабыв поклониться, делал обход: открывал двери и окна, рылся в шкафах и сундуках, заглядывал под кровать и под столы и даже проверял, на месте ли занавеси и не разорваны ли простыни на полосы.

Иной раз кто-нибудь из миньонов свешивался за перила балкона и успокаивался, измерив взглядом сорок пять футов высоты.

— Клянусь честью, — сказал Можирон, возвращаясь после очередного обыска, — с меня хватит. Я не желаю больше покидать эту переднюю, чтобы идти с визитом к монсеньору герцогу Анжуйскому: днем нас навещают друзья, а ночью мне противно просыпаться каждые четыре часа.

— Сразу видно, — сказал д'Эпернон, — что мы просто большие дети, что мы всегда были капитанами и ни разу — солдатами: ведь мы не умеем истолковать приказание.

— То есть как истолковать? — спросил Келюс.

— Очень просто. Чего хочет король? Чтобы мы присматривали за герцогом Анжуйским, а не смотрели на него.

— Тем более, — подхватил Можирон, — что в этом случае есть за кем присматривать и не на что смотреть.

— Прекрасно! — сказал Шомберг. — Однако надо подумать, как бы нам не ослабить нашу бдительность, ибо дьявол хитер на выдумки.

— Пусть так, — сказал д'Эпернон, — но, чтобы прорваться через охрану из четырех таких молодцов, как мы, еще мало быть хитрым.

Д'Эпернон подкрутил свой ус и приосанился.

— Он прав, — сказал Келюс.

— Хорошо, — ответил Шомберг, — значит, ты считаешь, что герцог Анжуйский так глуп, что попытается бежать именно через нашу комнату? Если уж он решится на побег, то скорей проделает дыру в стене.

— Чем? У него нет инструментов.

— У него есть окна, — сказал, впрочем довольно робко, Шомберг, ибо вспомнил, как он сам прикидывал расстояние до дна рва.

— А! Окна! Он просто очарователен, честное слово, — вскричал д'Эпернон. — Браво, Шомберг! Окна! Значит, ты бы спрыгнул с высоты в сорок пять футов?

— Я согласен, что сорок пять футов…

— Ну вот, а он хромой, тяжелый, трусливый, как…

— Ты, — подсказал Шомберг.

— Мой милый, — возразил д'Эпернон, — ты прекрасно знаешь, что я боюсь только привидений, а это уж зависит от нервов.

— Дело в том, — торжественно объяснил Келюс, — что все, кого он убил на дуэли, явились ему в одну и ту же ночь.

— Не смейтесь, — сказал Можирон, — я читал о целой куче совершенно сверхъестественных побегов… Например, с помощью простыней.

— Что касается простыней, то замечание Можирона весьма разумно, — сказал д'Эпернон. — Я сам видел в Бордо узника, бежавшего с помощью своих простыней!

— Ну вот! — сказал Шомберг.

— Да, — продолжал д'Эпернон, — только у него был сломан хребет и расколота голова; простыня оказалась на тридцать футов короче, чем надо, и ему пришлось прыгать; таким образом, бегство было полным: тело покинуло темницу, а душа — тело.

— Ладно, пусть бежит, — сказал Келюс. — Нам представится случай поохотиться на принца крови. Мы погонимся за ним, затравим его и во время травли незаметно и, словно ненароком, попытаемся сломать ему что-нибудь.

— И тогда, клянусь смертью Христовой, мы вернемся к роли, которая нам пристала! — воскликнул Можирон. — Ведь мы охотники, а не тюремщики.

Это заключение показалось всем исчерпывающим, и разговор зашел о другом, однако предварительно они решили, что через каждый час все же будут заглядывать в комнату герцога.

Миньоны были совершенно правы, утверждая, что герцог Анжуйский никогда не попытается вырваться на свободу силой и что, с другой стороны, он никогда не решится на опасный или трудный тайный побег.

Нельзя сказать, что он был лишен изобретательности, этот достойный принц, и мы даже должны отметить, что воображение его лихорадочно работало, пока он метался взад и вперед между своей кроватью и дверью знаменитого кабинета, в котором провел две или три ночи Ла Моль, когда Маргарита приютила его у себя во время Варфоломеевской ночи.

Время от времени принц прижимался бледным своим лицом к стеклу окна, выходившего на рвы Лувра.

За рвами простиралась полоса песчаного берега шириною футов в пятнадцать, а за берегом виднелась в сумерках гладкая, как зеркало, вода Сены.

На другом берегу, среди сгущающейся темноты, возвышался неподвижный гигант — Нельская башня.

Герцог Анжуйский наблюдал заход солнца во всех его фазах; он с живым интересом, который проявляют к подобным зрелищам заключенные, следил, как угасает свет и наступает тьма.

Он созерцал восхитительную картину старого Парижа с его крышами, позолоченными последними лучами солнца и всего лишь через час уже посеребренными первым сиянием луны. Потом, при виде огромных туч, которые неслись по небу и собирались над Лувром, предвещая ночную грозу, он постепенно почувствовал себя во власти необоримого ужаса.

Среди прочих слабостей у герцога Анжуйского была слабость дрожать от страха при звуках грома.

Он много дал бы за то, чтобы миньоны несли стражу в его спальне, даже если бы они продолжали оскорблять его.

Однако позвать их было невозможно, это дало бы им слишком много пищи для насмешек.

Он попытался искать убежища в постели, но не смог сомкнуть глаз. Хотел взяться за книгу, но буквы вихрем кружились перед глазами, подобные черным бесенятам. Попробовал пить — вино показалось ему горьким. Он пробежал кончиками пальцев по струнам висевшей на стене лютни Орильи, но почувствовал, что их трепет действует ему на нервы и вызывает желание плакать.

Тогда он начал богохульствовать, как язычник, и крушить все, что попадалось ему под руку.

Это была фамильная черта, и в Лувре к ней привыкли.

Миньоны приоткрыли дверь, чтобы узнать, откуда происходит столь неистовый шум, но, увидев, что это развлекается принц, снова затворили ее, чем удвоили гнев узника.

Принц только что превратил в щепки стул, когда от окна донесся тот дребезжащий звук, который ни с чем не спутаешь, — звук разбитого стекла, и в то же мгновение Франсуа почувствовал острую боль в бедре.

Первой его мыслью было, что он ранен выстрелом из аркебузы и что выстрелил в него подосланный королем человек.

— А, изменник! А, трус! — вскричал узник. — Ты приказал застрелить меня, как и обещал. А! Я убит!

И он упал на ковер.

Но, падая, он ощутил под своей рукой какой-то довольно твердый предмет, более неровный и гораздо более крупный, чем пуля аркебузы.

— О! Камень, — сказал он, — так, значит, стреляли из фальконета. Но почему же я не слышал выстрела?

Произнося эти слова, Франсуа подвигал ногою, в которой, несмотря на довольно сильную боль, по-видимому, все было цело.

Он поднял камень и осмотрел стекло.

Камень был брошен с такой силой, что не разбил, а, скорее, пробил стекло.

Он был завернут во что-то похожее на бумагу.

Тут мысли герцога приняли другое направление.

Может быть, этот камень заброшен к нему не врагом, а совсем напротив — каким-нибудь другом?

Пот выступил у него на лбу: надежда, как и страх, способна причинять страдания.

Герцог подошел к свету.

Камень и в самом деле был обернут бумагой и обмотан шелковой ниткой, завязанной несколькими узлами.

Бумага, разумеется, смягчила твердость кремня, который, не будь на нем этой оболочки, мог бы нанести принцу куда более чувствительный удар.

Разрезать шелковую нитку, развернуть бумажку и прочесть ее было для герцога делом секунды: он уже полностью пришел в себя.

— Письмо! — прошептал он, оглядываясь с опаской.

И прочел:

«Вам наскучило сидеть в комнате? Вам хочется свежего воздуха и свободы? Войдите в кабинет, где королева Наваррская прятала вашего бедного друга, господина де Ла Моля, откройте шкаф, поверните нижнюю полку, и вы увидите тайник. В тайнике лежит шелковая лестница. Привяжите ее сами к перилам балкона. На дне рва ее схватят две сильных руки и натянут. Быстрый, как мысль, конь умчит вас в безопасное место.

Друг».
— Друг! — вскричал принц. — Друг! О! Я и не знал, что у меня есть друг. Кто же он, этот друг, который печется обо мне?

На мгновение герцог задумался, но, не зная, на ком остановить свой выбор, бросился к окну и глянул вниз: там никого не было видно.

— Может, это западня? — пробормотал принц, в котором страх всегда просыпался раньше других чувств. — Но прежде всего надо узнать, — продолжал он, — действительно ли в шкафу есть тайник и лежит ли в тайнике лестница.

Из предосторожности, чтобы не менять освещение комнаты, герцог не взял с собой светильника и, всецело доверившись своим рукам, направился к тому кабинету, куда в былые времена он столько раз, с трепещущим сердцем, отворял дверь, готовясь увидеть королеву Наваррскую, сияющую красотой, которую Франсуа ценил больше, чем это, быть может, подобало брату.

Надо признать, что и теперь сердце герцога билось с не меньшей силой.

Он ощупью открыл шкаф, обследовал все полки и, дойдя до нижней, нажал на ее дальний край, потом — на ближний, потом — на один из боковых и почувствовал, что полка поворачивается.

Тотчас же он просунул в щель руку, и кончики его пальцев коснулись шелковой лестницы.

Словно вор, спасающийся со своей добычей, бросился герцог обратно в спальню, унося свое сокровище.

Пробило десять часов, и герцог сразу вспомнил о ежечасных визитах миньонов. Он поспешил спрятать лестницу под подушку на своем кресле и сел в него.

Лестница была сработана так искусно, что без труда поместилась в том небольшом пространстве, куда засунул ее герцог.

Не успело пройти и пяти минут, как появилсяМожирон в халате, с обнаженной шпагой в левой руке и с подсвечником в правой.

Входя к герцогу, он продолжал разговаривать со своими друзьями.

— Медведь в ярости, — сказал ему чей-то голос, — еще минуту назад он громил все вокруг; смотри, как бы он не сожрал тебя, Можирон.

— Наглец! — прошептал герцог.

— Ваше высочество, кажется, удостоили меня чести заговорить со мной, — сказал Можирон с самым дерзким видом.

Уже готовый было взорваться герцог сдержал себя, вспомнив о том, что ссора приведет к потере времени и, быть может, помешает ему бежать.

Он подавил свой гнев и повернул кресло так, чтобы оказаться спиной к молодому человеку.

Можирон, следуя установленному порядку, подошел сначала к кровати — проверить простыни, затем к окну — проверить занавеси; он увидел разбитое стекло, но подумал, что его разбил герцог в припадке гнева.

— Эй! Можирон, — крикнул Шомберг, — что ты молчишь? Может, тебя уже съели? Тогда хоть вздохни, что ли, чтобы мы знали, в чем дело, и отомстили за тебя.

Герцог ломал пальцы от нетерпения.

— Ничего подобного, — отвечал Можирон, — напротив, мой медведь очень спокоен и совсем укрощен.

Герцог молча улыбнулся в полумраке комнаты.

А Можирон, не потрудившись даже поклониться принцу, что было наименьшим из знаков внимания, которые он обязан был оказывать столь высокопоставленному лицу, вышел из спальни и запер за собою дверь, дважды повернув ключ в замке.

Принц сохранял при этом полное безразличие, но, когда скрежет ключа в замочной скважине смолк, он прошептал:

— Берегитесь, господа: медведь — очень хитрый зверь.

XII

СВЯТАЯ ПЯТНИЦА!
Оставшись один, герцог Анжуйский, который знал, что теперь его не потревожат по меньшей мере в течение часа, извлек свою лестницу из-под подушки, размотал ее и тщательнейшим образом проверил узел за узлом, перекладину за перекладиной.

— Лестница хорошая, — сказал он, — тут я могу быть спокоен: мне предлагают ее не для того, чтобы я сломал себе ребра.

Он разложил лестницу во всю длину и насчитал тридцать восемь перекладин, расположенных через каждые пятнадцать дюймов.

Что ж, длина достаточная, и с этой стороны опасаться нечего.

Он призадумался на минутку.

— А! Понятно, — сказал он, — лестницу подсунули мне проклятые миньоны, я привяжу ее к балкону, они позволят мне это сделать, а когда я начну спускаться, ворвутся в комнату и перережут веревки; вот где западня.

Потом, поразмыслив немного, пришел к заключению:

— Нет, это маловероятно. Они не такие глупцы, чтобы поверить, будто я могу решиться на спуск, не заложив дверь, а при заложенной двери у меня станет времени скрыться, прежде чем они появятся в комнате. Это они должны принять в расчет. А я так и поступлю, — продолжал он, обводя взглядом комнату, — конечно, я так и поступлю, если решусь бежать.

Впрочем, как же можно думать, что меня хотят обмануть с помощью лестницы из шкафа королевы Наваррской? Ведь, в конце концов, никто другой, кроме моей сестры Маргариты, не мог знать о ее существовании.

Но кто же этот друг? — размышлял он. — Записка подписана: «Друг». Подумаем, кто из друзей герцога Анжуйского может быть так хорошо знаком со шкафами в моем кабинете или в кабинете моей сестры?

Мысль эта показалась герцогу очень удачной, он перечел записку, чтобы узнать, если это возможно, почерк, и тут его внезапно осенило.

— Бюсси! — вскричал он.

И в самом деле, Бюсси, кумир стольких дам, Бюсси, казавшийся героем королеве Наваррской, которая, как она сама признается в своих мемуарах, вскрикивала от ужаса всякий раз, когда узнавала, что он дерется на дуэли; Бюсси, умеющий держать язык за зубами, Бюсси, посвященный в тайны стенных шкафов, не был ли он, Бюсси, тем единственным другом, на которого герцог мог по-настоящему рассчитывать, не рука ли Бюсси бросила ему эту записку?

Замешательство принца еще более усилилось.

Однако все убеждало его в том, что автор записки — Бюсси. Герцогу не были известны все причины, заставлявшие Бюсси негодовать на него: он не знал о любви молодого человека к Диане де Меридор, хотя и имел на этот счет кое-какие подозрения. Сам влюбленный в Диану, герцог не мог не понимать, как трудно было Бюсси видеть эту молодую прекрасную женщину и не влюбиться в нее. Но его легкие подозрения заглушались другими, более вескими соображениями. Преданность Бюсси не могла позволить ему оставаться в бездействии в то время, как его господина лишили свободы. Риск, с которым было связано устройство побега, не мог не соблазнить его. Он захотел отомстить герцогу на свой манер — вернуть ему свободу. И сомневаться нечего — это Бюсси написал записку, это Бюсси ждет внизу.

Чтобы окончательно установить истину, принц подошел к окну. В поднимавшемся от реки тумане он разглядел три продолговатых силуэта — это, должно быть, лошади — и еще что-то темное, похожее на два столба, врытых в прибрежный песок, — это, должно быть, двое людей.

Двое, все правильно: Бюсси и его верный Одуэн.

— Соблазн велик, — прошептал герцог, — и западня, если тут есть западня, сооружена так мастерски, что мне и попасть в нее не стыдно.

Франсуа поглядел через замочную скважину в переднюю и увидел четырех своих стражей. Двое спали, двое других, получив в наследство от Шико его шахматную доску, играли в шахматы.

Он погасил свет.

Затем открыл окно и перегнулся через перила балкона.

Пропасть, которую он пытался измерить взглядом, из-за темноты казалась еще более пугающей.

Он попятился назад.

Но свежий воздух и пространство обладают неодолимой притягательностью для узника, и когда Франсуа возвратился в комнату, ему почудилось, будто он задыхается.

Это чувство было таким сильным, что в сознании герцога промелькнуло нечто вроде отвращения к жизни и безразличия к смерти.

Удивленный принц вообразил, что к нему вернулось мужество.

Тогда, воспользовавшись этим моментом душевного подъема, он схватил шелковую лестницу, прикрепил ее к перилам балкона железными крючьями, которые имелись на одном ее конце, затем подошел к двери и как можно надежнее загородил ее мебелью. Убежденный, что на разрушение воздвигнутой им преграды уйдет десять минут, то есть больше, чем ему потребуется, чтобы достигнуть последней ступеньки лестницы, принц возвратился к окну.

Он поискал взглядом лошадей и людей на берегу, но там никого уже не было видно.

— Так даже лучше, — прошептал он, — лучше бежать одному, чем с другом, которого хорошо знаешь, и уж тем более — с другом, которого совсем не знаешь.

К этому времени тьма стала непроницаемой и в небе раздались первые глухие раскаты грозы, приближение которой чувствовалось весь последний час. Огромная туча с серебристой каймой, похожая на лежащего слона, простерлась над рекою, от одного берега до другого. Тело слона опиралось о дворец, а хобот бесконечной дугой охватывал Нельскую башню и терялся где-то на южной окраине города.

На короткий миг огромную тучу расколола молния, и принцу показалось, что он заметил внизу, во рву, тех, кого безуспешно искал на берегу.

Заржала лошадь, сомнения больше не было: его ждут.

Герцог потряс лестницу, проверяя, хорошо ли она укреплена, потом перенес ногу через перила и поставил ее на первую перекладину.

Невозможно описать ту смертельную тоску, от которой сжалось в эту минуту сердце узника. Эта зыбкая шелковая лестница была его единственной опорой, единственным спасением от страшных угроз брата.

Но лишь только принц поставил ногу на первую перекладину, он тут же почувствовал, что лестница, вместо того чтобы начать раскачиваться, как он ожидал, напротив, натянулась. Она не стала вращаться, как это было бы естественно в подобном случае, и вторая перекладина сразу же оказалась под другой его ногой.

Кто же — друг или враг — удерживал внизу лестницу? Что ждало его там: руки, раскрытые для объятия, или руки, сжимающие оружие?

Неодолимый ужас овладел принцем. Его левая рука все еще держалась за перила балкона, и он сделал движение, чтобы подняться обратно.

Невидимый человек, ждавший принца у подножия стены, словно угадал, что происходит в его душе, ибо в ту же минуту Франсуа почувствовал, как лестница под его ногами несколько раз легонько вздрогнула, будто подбадривая его.

«Лестницу внизу держат, — сказал он себе, — значит, не хотят, чтобы я упал. Смелей!»

И он продолжал спускаться. Веревки были словно палки, так туго их натянули.

Франсуа заметил, что лестницу стараются держать на удалении от стены, чтобы ему легче было ступать на перекладины.

Обнаружив это, он стрелой ринулся вниз, скорее скользя на руках, чем ступая на перекладины, и принося в жертву стремительному спуску подбитые мехом полы своего плаща.

Внезапно, когда принц должен был вот-вот стать на землю, которая — он это инстинктивно чувствовал — была уже близко, его подхватили сильные руки, и чей-то голос прошептал ему на ухо два слова:

— Вы спасены.

Затем его донесли до противоположного ската рва и стали подталкивать вверх по дорожке, проложенной среди осыпавшейся земли и камней. Наконец он добрался до гребня. На гребне их ждал второй человек, который схватил принца за ворот и вытащил его наверх, а затем, оказав ту же услугу его спутнику, согнулся в три погибели, словно старик, и побежал к реке.

Кони стояли там же, где Франсуа увидел их с самого начала.

Принц понял, что путь назад ему заказан — он полностью во власти своих спасителей.

Он бросился к одному из трех коней и прыгнул в седло, оба его спутника последовали его примеру.

Тот же голос, который раньше шептал ему на ухо, сказал так же лаконично и таинственно:

— Гоните!

И все трое пустили своих коней в галоп.

«Пока все идет хорошо, — подумал принц, — будем надеяться, что продолжение этой истории не вступит в противоречие с ее началом».

— Благодарю, благодарю, мой храбрый Бюсси, — тихонько шепнул принц своему правому спутнику, укутанному до самого носа в огромный коричневый плащ.

— Гоните, — ответил тот из глубин своего плаща.

Он сам подал пример, и кони вместе со своими всадниками полетели дальше, словно три черные тени.

Так они доскакали до большого рва Бастилии и промчались по временному мостику, наведенному накануне лигистами, которые, не желая, чтобы их связь с друзьями в провинциях была прервана, прибегли к этому средству, обеспечивавшему им сообщение с тылом.

Три всадника направились в сторону Шарантона. Конь принца, казалось, летел на крыльях.

Вдруг правый спутник перемахнул через придорожную канаву и углубился в Венсенский лес, бросив, с присущим ему лаконизмом, всего лишь одно слово:

— Сюда.

Левый спутник молча повернул вслед за ним. За все время он не проронил ни звука.

Принцу не пришлось даже пустить в ход поводья или колени, чтобы направить свою лошадь: благородное животное так же резво перескочило через канаву, как два других коня, и на ржание, которое оно издало при этом, откликнулись из глубины леса несколько лошадей.

Принц хотел было остановить коня, потому что испугался, не завлекли ли его в какую-нибудь засаду.

Но было слишком поздно: конь летел, закусив удила. Однако, заметив, что две другие лошади перешли на рысь, он сделал то же, и вскоре Франсуа очутился на какой-то поляне, где его взору предстал отряд из восьми или десяти всадников. Они стояли в строю, и блики луны играли на их кирасах.

— О! О! — произнес принц. — Что это означает, сударь?

— Святая пятница! — воскликнул тот, к кому был обращен вопрос. — Это означает, что мы в безопасности.

— Это вы, Генрих?! — вскричал пораженный герцог Анжуйский. — Вы — мой освободитель?!

— А что в том удивительного, — ответил Беарнец, — разве мы не союзники?

Он оглянулся, ища взглядом своего спутника.

— Агриппа, — сказал он, — куда ты запропастился, дьявол тебя побери?

— Я здесь, — ответил д'Обинье, который до сих пор не раскрывал рта. — Ну знаете, если вы будете так обращаться с вашими лошадьми… при том, что у вас их так много…

— Полно, полно! — остановил его король Наваррский. — Не ворчи, ведь у нас еще есть две свежие, отдохнувшие. На них мы сможем сделать дюжину лье без остановок, а это все, что мне надо.

— Но куда вы меня везете, кузен? — спросил с беспокойством Франсуа.

— Куда вам будет угодно, — сказал Генрих, — только едемте быстрее, потому что д'Обинье прав: в конюшнях короля Франции побольше лошадей, чем в моих. Он достаточно богат для того, чтобы загнать два десятка коней, если ему взбредет в голову настигнуть нас.

— Я и в самом деле могу ехать, куда захочу? — спросил Франсуа.

— Разумеется, и я жду ваших указаний, — сказал Генрих.

— Что ж, тогда — в Анжер.

— Вы хотите ехать в Анжер? Поедем в Анжер. Оно и верно, там вы у себя дома.

— А вы, кузен?

— Я? Возле Анжера я с вами расстанусь и поскачу в Наварру, где меня ждет моя милая Марго; должно быть, она очень по мне соскучилась!

— Но никто не знал, что вы были в Париже? — сказал Франсуа.

— Я приезжал, чтобы продать три брильянта моей жены.

— А! Прекрасно.

— И заодно разведать, действительно ли эта Лига собирается погубить меня.

— Вы же видите, что об этом нет и речи.

— Да, благодаря вам.

— Как это благодаря мне?

— Ну да, конечно, — если, вместо того чтобы отказаться быть главой Лиги, узнав, что она направлена против меня, вы согласились бы занять это место и объединились с моими врагами, я бы погиб. Поэтому, когда мне сообщили, что король покарал вас за неповиновение тюрьмой, я поклялся вытащить вас из нее — и вытащил.

«Все такой же простак, — сказал себе герцог Анжуйский, — даже совестно его обманывать, право».

— Поезжайте, кузен, — сказал с улыбкой Беарнец, — поезжайте в Анжу. А! Господин де Гиз, вы считаете, что ваша взяла, но я посылаю вам довольно опасного компаньона, берегитесь!

И так как к ним уже подвели свежих коней, которых потребовал Генрих, оба вскочили в седло и поскакали из лесу. Агриппа д'Обинье скакал за ними, ворча что-то себе под нос.

XIII

ПОДРУГИ
Пока Париж весь кипел, как огромный котел, графиня де Монсоро под охраной своего отца и двух слуг, из тех молодцов, которых в те времена вербовали для любого похода в качестве вспомогательных войск, держала путь к Меридорскому замку, проезжая каждый день по десять лье.

Она тоже начинала наслаждаться свободой, столь драгоценной для всякого, кому пришлось много выстрадать.

Чистая лазурь над полями вместо вечно хмурого неба, нависающего, словно траурный креп, над черными башнями Бастилии, уже зазеленевшие деревья, длинные волнистые ленты живописных дорог, бегущих через лесные чащи, — все это казалось ей молодым и свежим, новым и восхитительным, словно она и в самом деле встала из могилы, где, как думал ее отец, она была погребена.

Что же до старого барона, то он помолодел на двадцать лет.

Глядя на то, как браво он держится в седле и пришпоривает своего старого Жарнака, можно было принять этого благородного сеньора за одного из тех престарелых женихов, которые всюду сопровождают свою юную невесту, не спуская с нее влюбленных глаз.

Мы не станем описывать это долгое путешествие.

Ничего существенного, кроме восхода и захода солнца, не происходило.

Иной раз Диана, потеряв терпение, вскакивала с постели, когда окна гостиницы еще были посеребрены лунным светом, будила барона, расталкивала крепко спящих слуг, и они отправлялись в дорогу под ярко сияющей луной, чтобы выиграть несколько лье на этом длинном пути, казавшемся молодой женщине бесконечным.

И надо было видеть ее, когда посреди дороги она вдруг пропускала вперед сначала Жарнака, гордого тем, что он перегнал всех, затем слуг и оставалась одна на каком-нибудь пригорке — поглядеть, не следует ли кто-нибудь за ними по долине. Удостоверившись, что долина пустынна, не обнаружив на ней ничего, кроме рассеянных по лугам стад или безмолвной колокольни какого-нибудь городка, торчащей далеко позади, она нагоняла своих, охваченная еще большим нетерпением.

Тогда отец, который исподтишка подглядывал за ней, говорил:

— Не бойся, Диана.

— Не бояться? Чего же, отец?

— Разве ты не смотришь, не следует ли за нами господин де Монсоро?

— А, это верно… Да, я смотрю, — отвечала молодая женщина, снова бросая взгляд назад.

Вот так, переходя от одних опасений к другим, от надежды к разочарованию, Диана прибыла к концу восьмого дня в Меридорский замок и была встречена у подъемного моста госпожой де Сен-Люк и ее мужем, которые во время отсутствия барона выполняли роль хозяев замка.

И для этих четырех началась та жизнь, о какой мечтает каждый из нас, читая Вергилия и Феокрита.

Барон и Сен-Люк охотились с утра до ночи. По следам их коней мчались доезжачие.

Собаки лавиной скатывались с вершины холма, преследуя зайца или лисицу, и когда из лесу доносился громкий шум этой неистовой погони, Диана и Жанна, сидевшие рядом на мху, в тени деревьев, вздрагивали, но затем снова возвращались к своей нежной и полной тайн беседе.

— Расскажи мне, — говорила Жанна, — расскажи мне обо всем, что было с тобой в могиле, ведь все мы считали тебя умершей… Погляди, боярышник в цвету роняет на нас свои последние снежинки, бузина шлет нам свой пьянящий аромат. В ветвях дубов играют солнечные блики, в воздухе — ни дуновения, в парке — ни души; лани разбежались, заслышав, как дрожит земля, а лисицы забились в свои норы. Расскажи мне, сестричка, расскажи.

— Что я тебе говорила?

— Ты ничего мне не говорила. Итак, ты счастлива? А что же тогда означают эти голубые тени под прекрасными глазками, перламутровая бледность твоих щек, трепещущие веки и губы, напрасно пытающиеся улыбнуться… Диана, у тебя есть о чем рассказать мне.

— Да нет же, нет.

— Значит, ты счастлива… с господином де Монсоро?

Диана задрожала всем телом.

— Вот видишь! — воскликнула Жанна с ласковым упреком.

— С господином де Монсоро! — повторила Диана. — Зачем ты произнесла это имя? Зачем ты вызвала этот призрак сюда, где нас окружают деревья, цветы, где мы счастливы?

— Что ж, теперь я знаю, почему под твоими прекрасными глазами синяки, почему эти глаза так часто поднимаются к небу; но я все еще не знаю, почему твои губы пытаются улыбнуться.

Диана грустно покачала головой.

— Ты, кажется, мне говорила, — продолжала Жанна, обвивая своей белой, полной рукой плечи Дианы, — говорила мне, что господин де Бюсси отнесся к тебе с большим участием…

Диана покраснела так сильно, что ее нежное, круглое ушко словно пламенем вспыхнуло.

— Этот господин де Бюсси обаятельный человек, — сказала Жанна.

И она запела:

Кто первый задира у нас?
Конечно, Бюсси д'Амбуаз.
Диана склонила голову на грудь подруги и подхватила голосом более нежным, чем голоса распевающих в листве малиновок:

Кто верен и нежен, спроси.
Ответят: «Сеньор…
— Де Бюсси!.. — закончила за нее Жанна, весело целуя подругу в глаза. — Ну, назови наконец это имя.

— Хватит глупостей, — сказала вдруг Диана, — господин де Бюсси не вспоминает более о Диане де Меридор.

— Вполне возможно, — ответила Жанна, — но я склонна думать, что он очень нравится Диане де Монсоро.

— Не говори мне этого.

— Почему? Разве это тебе неприятно?

Диана не ответила.

— Говорю тебе, что господин де Бюсси не вспоминает обо мне и правильно делает… О! Я струсила, — прошептала она.

— Что ты сказала?

— Ничего, ничего.

— Послушай, Диана, ты опять начнешь плакать, винить себя в чем-то… Ты струсила? Ты — моя героиня? У тебя не было выхода.

— Да, я так думала… мне чудились опасности, пропасти, разверзающиеся у меня под ногами… Сейчас эти опасности, Жанна, кажутся мне призрачными, эти пропасти — их мог бы перепрыгнуть и ребенок. Я струсила, говорю тебе. О! Почему у меня не было времени, чтобы подумать!..

— Ты говоришь со мной загадками.

— Нет, все это не то, — вскричала Диана, в страшном смятении вскакивая на ноги. — Нет, это не моя вина, это он, Жанна, он не захотел. Я вспоминаю, как все было: положение казалось мне ужасным, я колебалась, была в нерешительности… Отец предлагал мне свою поддержку, а я боялась… он, он предложил мне свое покровительство… но предложил так, что не смог убедить меня. Против него был герцог Анжуйский. Герцог Анжуйский в союзе с господином де Монсоро, скажешь ты. Ну и что из того? Какое значение имеют герцог Анжуйский и граф де Монсоро! Когда очень хочешь чего-нибудь, когда действительно любишь кого-нибудь, о! никакой принц, никакой граф тебя не удержит. Видишь, Жанна, если бы я действительно любила…

И Диана, вся во власти своего возбуждения, оперлась спиной о ствол дуба, словно душа ее довела тело до изнеможения и у него не было больше сил держаться.



— Послушай, дорогая моя, успокойся, рассуди…

— Говорю тебе: мы оказались трусами.

— Мы… О! Диана, о ком ты говоришь? Это «мы» очень красноречиво, моя милая…

— Я хочу сказать: мой отец и я. Надеюсь, ты ничего другого не подумала… Мой отец — человек знатный, он мог поговорить с королем; я… у меня есть гордость, и я не боюсь тех, кого ненавижу… Но, видишь ли, вот в чем секрет этой трусости: я поняла, что он не любит меня.

— Ты сама себя обманываешь!.. — вскричала Жанна. — Если бы ты верила в это, то в том состоянии, в котором ты находишься, ты бы обратилась к нему с этим упреком… Но ты в это не веришь, ты знаешь обратное, лицемерка, — добавила она ласково.

— Тебе легко верить в любовь, — возразила Диана, снова усаживаясь возле Жанны, — господин де Сен-Люк взял тебя в жены наперекор воле короля! Он похитил тебя прямо из Парижа; тебя, может быть, преследовала погоня, ты платишь ему за опалу и изгнание своими ласками.

— И щедро плачу, — сказала проказница.

— Но я, подумай немного и не будь эгоисткой, я, которую этот необузданный молодой человек любит, по его уверению, я, которая привлекла взор неукротимого Бюсси — человека, не знающего, что такое препятствие, я допустила оглашение моего брака и предстала пред взоры всего двора. После этого он не захотел даже смотреть на меня. Я доверилась ему в часовне Святой Марии Египетской. Никого не было, только два его сообщника — Гертруда и Одуэн, да я — еще большая его сообщница, чем они… О! Подумать только, стой возле дверей конь, и Бюсси мог бы меня похитить тогда же, возле часовни… закрыть полой плаща… В ту минуту, знаешь, я чувствовала, что он страдает, что он в отчаянии из-за меня. Я видела его потускневшие глаза, побледневшие, запекшиеся от лихорадки губы. Если бы он попросил меня умереть, чтобы возвратить блеск его глазам, свежесть его устам, я бы умерла… Я встала и ушла, и он даже не подумал удержать меня за край моей накидки. Погоди, погоди… О! Ты не понимаешь, как я страдаю. Он знал, что я покидаю Париж, возвращаюсь в Меридор; он знал, что господин де Монсоро… Ну вот, я и покраснела… что господин де Монсоро не муж мне; он знал, что я еду одна… и в дороге, Жанна, милая, я каждую минуту оборачивалась назад, мне все чудилось, что я слышу галоп его коня, догоняющего нас. Но нет! Это было всего лишь эхо! Говорю тебе, он обо мне и не вспоминает, да я и не заслуживаю того, чтобы ехать за мной в Анжу, когда при дворе французского короля есть столько прекрасных и обходительных дам, одна улыбка которых стоит больше сотни признаний провинциалки, похоронившей себя в чащах Меридора. Теперь ты поняла? Убедила я тебя? Разве я не права? Разве меня не забыли, не пренебрегли мною, бедная моя Жанна?

Не успела молодая женщина произнести эти слова, как в ветвях дуба раздался страшный треск, со старой стены посыпались кусочки мха и отколовшейся штукатурки, и тотчас вслед за этим из зелени плюща и дикой шелковицы выпрыгнул мужчина и упал к ногам Дианы, та громко вскрикнула.

Жанна поспешила отойти в сторону — она узнала этого мужчину.

— Вы видите, я здесь, — прошептал коленопреклоненный Бюсси, целуя край платья Дианы, который он почтительно взял дрогнувшей рукой.

Диана, в свою очередь, узнала голос и улыбку графа, и, пораженная в самое сердце, вне себя, задыхаясь от этого нежданного счастья, она распахнула объятия и, почти без чувств, упала на грудь того, кого только что обвиняла в безразличии.

XIV

ВЛЮБЛЕННЫЕ
Обмороки, вызванные радостью, никогда не бывают ни чрезмерно долгими, ни чрезмерно опасными. Правда, есть свидетельства, что они приводили иной раз к смертельному исходу, но такие случаи чрезвычайно редки.

Поэтому Диана весьма скоро открыла глаза и обнаружила, что находится в объятиях Бюсси, ибо Бюсси не пожелал уступить госпоже де Сен-Люк привилегию встретить первый взгляд Дианы.

— О! — прошептала она, приходя в себя. — О! Это ужасно, граф, появиться так внезапно!

Бюсси ожидал других слов.

И кто знает — мужчины так требовательны, — кто знает, повторяем мы, быть может, он ждал вовсе не слов, а чего-то другого, он, не один раз присутствовавший при возвращении к жизни после обмороков или беспамятства?

Однако Диана не только ограничилась этими словами, но более того, она мягко освободилась из плена рук де Бюсси и отступила к подруге, которая поначалу отошла было из деликатности на несколько шагов в сторону, под деревья, но потом прелестное зрелище примирения двух любящих разбудило в ней свойственное женщинам любопытство, и она потихоньку вернулась назад, не для того, чтобы принять участие в разговоре, но чтобы быть достаточно близко от разговаривающих и ничего не упустить…

— Так вот, значит, как вы меня встречаете, сударыня? — сказал Бюсси.

— Ах, — сказала Диана, — это в самом деле очень мило, очень трогательно, господин де Бюсси, то, что вы сделали… Но…

— О! Бога ради, не надо никаких «но», — вздохнул Бюсси, снова опускаясь на колени.

— Нет, нет, только не так, не на коленях, господин де Бюсси.

— О! Позвольте мне молить вас на коленях, — сказал граф, сложив ладони, — я так давно мечтал о месте у ваших ног.

— Возможно, но, чтобы занять его, вы перебрались через стену. Это не подобает знатному сеньору и, более того, весьма неосторожно для человека, который печется о моей чести.

— Почему?

— А если бы вас случайно заметили?

— Кто бы меня заметил?

— Да наши охотники, они всего четверть часа тому назад проскакали тут по лесу мимо стены.

— О! Успокойтесь, сударыня, я слишком старательно прячусь, чтобы меня смогли заметить.

— Он прячется! Ах, — воскликнула Жанна, — это совсем как в романе, расскажите нам, как вы прячетесь, господин де Бюсси.

— Во-первых, если я не присоединился к вам по дороге, то не по своей вине: я поехал одним путем, вы — другим. Вы прибыли через Рамбуйе, я через Шартр. Во-вторых, слушайте и судите, влюблен ли в вас бедный Бюсси: я не решился присоединиться к вам, хотя не сомневался, что смог бы это сделать. Я прекрасно знал, что Жарнак отнюдь не влюблен и что это достойное животное без особого восторга относится к возвращению в Меридор; ваш отец тоже не имел никаких оснований торопиться, ведь вы были возле него. Но я хотел встретиться с вами не в присутствии вашего батюшки и не в обществе ваших людей, потому что я гораздо больше беспокоюсь о том, чтобы не нанести урон вашей чести, чем вы думаете. Я ехал не торопясь и грыз ручку моего хлыста, да, ручка хлыста была моей обычной пищей в эти дни.

— Бедный мальчик! — сказала Жанна. — Оно и видно, погляди, как он похудел.

— Наконец вы прибыли, — продолжал Бюсси, — я снял квартиру в предместье города и видел, спрятавшись за ставнями, как вы проехали мимо.

— О! Боже мой! Вы живете в Анжере под своим именем? — спросила Диана.

— За кого вы меня принимаете? — сказал, улыбаясь, де Бюсси. — Конечно, нет, я — странствующий купец. Поглядите на этот светло-коричневый камзол, в нем меня не очень-то узнаешь, такой цвет любят суконщики и мастера золотых и серебряных дел. Ну, а кроме того, у меня весьма озабоченный и занятой вид, и я вполне могу сойти за аптекаря, разыскивающего целебные травы. Короче говоря, меня еще не заметили.

— Бюсси, красавец Бюсси, два дня кряду находится в провинциальном городишке, и его не заметили? При дворе этому никогда не поверят.

— Продолжайте, граф, — сказала Диана, краснея. — Как вы добрались из Анжера сюда?

— У меня два чистокровных скакуна. Я сажусь на одного из них и шагом выезжаю из города, то и дело останавливаясь, чтобы поглазеть на объявления и вывески. Но стоит мне очутиться вдали от чужих взглядов, я тотчас же пускаю коня в галоп, и за двадцать минут он покрывает три с половиной лье между городом и замком. Оказавшись в Меридорском лесу, я определяю стороны света и нахожу стену парка. Но она длинная, и даже очень, ведь парк большой. Вчера я исследовал эту стену больше чем четыре часа; взбирался на нее то там, то здесь, все надеясь увидеть вас. И наконец, к вечеру, когда я уже почти отчаялся, я вас увидел. Вы шли к дому, позади вас прыгали две большие собаки барона, они пытались схватить молодую куропатку, которую госпожа де Сен-Люк держала в высоко поднятой руке. Потом вы скрылись из виду.

Я спрыгнул в парк, прибежал сюда, где мы сейчас, увидел, что трава и мох здесь сильно примяты, и решил, что, вполне возможно, это ваше излюбленное место: тут так приятно в жару. Чтобы узнать это место, я надломил ветки, как делают на охоте, и, вздыхая, что для меня всегда ужасно мучительно…

— С непривычки, — прервала с улыбкой Жанна.

— Вполне возможно, сударыня. Итак, вздыхая, что для меня, повторяю, всегда ужасно мучительно, я поскакал к городу. Я был очень утомлен, кроме того, взбираясь на деревья, я разорвал мой светло-коричневый камзол, и, однако, несмотря на прорехи в камзоле, несмотря на боль в груди, я был счастлив: я видел вас.

— По-моему, это восхитительный рассказ, — сказала Жанна, — вы преодолели ужасные препятствия, это прекрасно и героично, но я боюсь взбираться на деревья, и, окажись я на вашем месте, я поберегла бы свой камзол и особенно свои прекрасные белые руки. Посмотрите, в каком ужасном состоянии ваши: все исцарапаны колючками.

— Верно. Но тогда я не увидел бы ту, которую искал.

— Вот уж нет. Я бы увидела ее и нагляделась бы побольше вашего и на Диану де Меридор, и даже на госпожу де Сен-Люк.

— А что бы вы сделали для этого? — с живостью спросил Бюсси.

— Явилась бы прямо к подъемному мосту Меридорского замка и вошла в замок. Господин барон сжал бы меня в своих объятиях, госпожа де Монсоро усадила бы меня рядом с собой за стол, господин де Сен-Люк осыпал бы меня знаками внимания, госпожа де Сен-Люк составляла бы со мной анаграммы. Это был бы самый простой в мире способ. Правда, самые простые в мире способы никогда не приходят на ум влюбленным.

Бюсси улыбнулся, бросил взгляд в сторону Дианы и покачал головой.

— Ну нет, — сказал он, — нет. То, что сделали бы вы, годится для всех, но не для меня.

Диана залилась краской, словно ребенок, и в глазах обоих появилось одно и то же выражение, а на устах — одна и та же улыбка.

— Вот так так! — сказала Жанна. — По всему выходит, что я ничего больше не понимаю в хороших манерах.

— Нет! — сказал Бюсси, отрицательно покачав головой. — Нет, я не мог явиться в замок! Графиня замужем, и господин барон несет обязательство перед своим зятем — каким бы он ни был — строго следить за его женой.

— Что ж, — сказала Жанна, — вот я и получила урок благородства, примите мою признательность, господин де Бюсси, я действительно его заслужила, это меня отучит вмешиваться в дела безумцев.

— Безумцев? — переспросила Диана.

— Безумцев или влюбленных, — ответила госпожа де Сен-Люк, — и поэтому…

Она поцеловала подругу в лоб, сделала реверанс Бюсси и убежала.

Диана пыталась было остановить Жанну за руку, но Бюсси завладел другой рукой Дианы, и молодой женщине, столь крепко удерживаемой своим возлюбленным, пришлось решиться и отпустить подругу.

Итак, Бюсси и Диана остались одни.

Диана, бросив взгляд вслед госпоже де Сен-Люк, которая шла, срывая по пути цветы, покраснела и снова опустилась на траву.

Бюсси улегся к ее ногам.

— Я поступил как должно, не правда ли, сударыня? Вы меня одобряете?

— Не стану лукавить, — ответила Диана, — к тому же вам известны мои мысли. Да, я одобряю вас, но на этом кончается моя снисходительность. Стремиться к вам, призывать вас, как я это делала только что, было безумием с моей стороны, грехом.

— Бог мой! Что вы такое говорите, Диана?

— Увы, граф, я говорю правду! Я имею право делать несчастным господина де Монсоро, который сам довел меня до такой крайности, но я располагаю этим правом только до тех пор, пока воздерживаюсь от того, чтобы осчастливить другого. Я могу отказать графу в моем обществе, моей улыбке, моей любви, но если я одарю этими милостями другого, я ограблю того, кто, вопреки моему желанию, является моим господином.

Бюсси терпеливо выслушал это нравоучение, весьма смягченное, впрочем, прелестью Дианы и ее кротким тоном.

— Сейчас моя очередь, не так ли? — спросил он.

— Говорите, — ответила Диана.

— Со всей откровенностью?

— Говорите!

— Ну так вот, в том, что вы мне сказали, сударыня, нет ни одного слова, сказанного от сердца.

— Почему?

— Наберитесь терпения и выслушайте меня, сударыня, ведь я слушал вас терпеливо. Вы засыпали меня софизмами.

Диана сделала протестующее движение.

— Общие места морали, — продолжал Бюсси, — не что иное, как софизмы, когда они оторваны от реальности. В обмен на ваши софизмы, сударыня, я преподнесу вам истину. Некий мужчина является вашим господином, говорите вы, но разве вы сами выбрали себе этого мужчину? Нет, его навязали вам роковые обстоятельства, и вы подчинились им. Вопрос состоит в том, собираетесь ли вы страдать всю жизнь от этого подлого принуждения? Если нет, то я могу вас от него освободить.

Диана открыла рот, чтобы заговорить, но Бюсси остановил ее жестом.

— О! Я знаю, что вы мне ответите, — сказал он. — Вы мне ответите, что, если я вызову господина де Монсоро на дуэль и убью его, мне больше не видать вас… Пусть так, пусть, разлученный с вами, я умру от горя, но зато вы будете жить свободной, вы сможете сделать счастливым достойного человека, и он, исполненный радости, благословит когда-нибудь мое имя и скажет: «Спасибо, Бюсси, спасибо! Ты освободил нас от этого мерзкого Монсоро!» Да и вы сами, Диана, вы, которая не осмелилась бы поблагодарить меня живого, поблагодарите меня умершего.

Молодая женщина схватила руку графа и нежно сжала ее.

— Вы еще не умоляли, Бюсси, — сказала она, — а уже угрожаете.

— Угрожать вам?! О! Господь слышит меня и знает мои намерения. Я беззаветно люблю вас, Диана, и никогда не поступлю так, как поступил бы другой на моем месте. Я знаю, что и вы меня любите. Боже мой! Только не отрицайте этого, иначе вы приравняете себя к тем пошлым людям, у коих слово расходится с делом. Я знаю, что любите, вы сами мне в этом открылись. И еще: любовь, подобная моей, сияет, как солнце, и оживляет все сердца, к которым она прикасается, поэтому я не буду умолять вас, я не предоставлю отчаянию изничтожить меня. Нет, я встану на колени у ваших ног, которые готов целовать, и скажу вам, положа правую руку на сердце — оно ни разу не солгало ни по расчету, ни из-за страха, — я скажу вам: «Диана, я люблю вас и буду любить всю жизнь! Диана, клянусь перед лицом неба, я умру за вас, умру, обожая вас». И если вы мне снова скажете: «Уходите, не похищайте счастья, принадлежащего другому», я поднимусь без вздоха, без возражения, поднимусь с этого места, где я, несмотря на все, чувствую себя таким счастливым, и, низко поклонившись вам, подумаю: «Эта женщина меня не любит, эта женщина не полюбит меня никогда». А затем я уйду, и вы больше меня никогда не увидите. Но так как моя преданность вам превосходит даже мою любовь, так как желание видеть вас счастливой сохранится во мне, даже когда я уверюсь, что не могу быть счастлив сам, так как, не похитив у другого его счастья, я получу право похитить у него жизнь, я воспользуюсь своим правом, сударыня, хотя бы для этого мне пришлось пожертвовать собственной жизнью: я убью его, убью из страха, что иначе вы навеки останетесь в рабстве и что ваше рабство вынудит вас и впредь делать несчастными хороших людей, которые вас полюбят.

Бюсси произнес эти слова с большим волнением. Диана прочла в его сверкающем и честном взоре, что решение его твердо. Она поняла: он сделает то, что сказал, его слова, без всяких сомнений, претворятся в дела; и как апрельские снега тают под лучами солнца, так растаяла ее суровость в пламени этого взора.

— Благодарю, — сказала она, — благодарю, мой друг, за то, что вы лишаете меня выбора. Это еще одно из проявлений деликатности с вашей стороны — вы хотите, чтобы, уступив вам, я не мучилась угрызениями совести. А теперь: будете ли вы любить меня до самой смерти, как говорили? Не окажусь ли я просто вашей прихотью и не заставите ли вы меня однажды горько пожалеть, что я не вняла любви господина де Монсоро? Но нет, я не могу ставить вам условия. Я побеждена, я сдаюсь, я ваша, Бюсси, пусть не по закону, но, во всяком случае, — по любви. Оставайтесь, мой друг, и теперь, когда моя жизнь и ваша — одно целое, оберегайте нас.

С этими словами Диана положила одну из своих белоснежных изящных ручек на плечо де Бюсси и протянула ему другую, которую он с любовью прижал к губам. Диана вся затрепетала от этого поцелуя.

Тут послышались легкие шаги Жанны и предупреждающее покашливание.

Она принесла целый сноп ранних цветов и, должно быть, самую первую бабочку, осмелившуюся вылупиться из своего шелкового кокона. Это была аталанта с красно-черными крыльями.

Сплетенные руки инстинктивно разъединились.

Жанна заметила это движение.

— Простите, дорогие друзья, что я вам помешала, — сказала она, — но нам пора вернуться домой, если мы не хотим, чтобы за нами пришли сюда. Господин граф, возвращайтесь, пожалуйста, к вашему замечательному коню, который делает четыре лье за полчаса, а нам предоставьте возможность пройти как можно медленнее те сто пятьдесят шагов, что отделяют нас от дома, ибо, я предполагаю, нам есть о чем поговорить. Проклятие! Вот что вы теряете из-за вашего упрямства, господин де Бюсси: во-первых, обед в замке — великолепный обед, особенно для человека, который скакал на лошади и перелезал через стены, а во-вторых, не меньше сотни веселых шуток, которыми мы с вами обменялись бы, не считая уж обмена взглядами, насмерть поражающими сердце. Пойдем, Диана.

Жанна взяла подружку за руку и легонько увлекла за собой.

Бюсси с улыбкой смотрел на молодых женщин. Диана, еще не успевшая повернуться к нему спиной, протянула ему руку.

Молодой человек приблизился.

— И вы мне больше ничего не скажете?

— До завтра, — ответила Диана, — разве мы не договорились?

— Только до завтра?

— До завтра и до конца жизни!

Бюсси не мог удержать радостного восклицания. Он прижался губами к руке Дианы, а затем, бросив последнее «до свидания» обеим, удалился, вернее, убежал.

Ему пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы расстаться с той, с которой он так долго не чаял соединиться.

Диана смотрела ему вслед, пока он не скрылся в глубине лесосеки, и, удерживая подругу за руку, прислушивалась, пока звук его шагов не замер в кустарниках.

— Ну, а теперь, — сказала Жанна, когда Бюсси исчез окончательно, — не хочешь ли ты немного поговорить со мной, Диана?

— О! Да, — сказала молодая женщина, вздрогнув, словно голос подруги пробудил ее от грез. — Я слушаю тебя.

— Так вот, завтра я отправляюсь на охоту с Сен-Люком и твоим отцом!

— Как! Ты оставишь меня одну в замке?

— Послушай, дорогая моя, — сказала Жанна, — у меня тоже свои нравственные убеждения, и есть вещи, которые я не могу себе позволить.

— О Жанна, — вскричала госпожа де Монсоро, бледнея, — как ты можешь говорить так жестоко со мной — твоим другом?

— Дружба дружбой, — произнесла госпожа де Сен-Люк с прежней невозмутимостью, — но я не могу продолжать так.

— Я думала, ты меня любишь, Жанна, а ты разрываешь мне сердце, — сказала молодая женщина со слезами на глазах. — Не можешь продолжать, говоришь ты, что же ты не можешь продолжать, скажи?

— Продолжать, — шепнула Жанна на ухо своей подруге, — продолжать мешать вам, бедные вы мои влюбленные, мешать вам любить друг друга в полное удовольствие.

Диана прижала к груди залившуюся смехом молодую женщину и покрыла поцелуями ее сияющее лицо.

Она еще не успела разомкнуть свои объятия, как послышались звуки охотничьих рогов.

— Пойдем, нас зовут, — сказала Жанна, — бедный Сен-Люк в нетерпении. Пожалей его, как я жалею влюбленного в светло-коричневом камзоле.

XV

О ТОМ, КАК БЮССИ ПРЕДЛАГАЛИ СТО ПИСТОЛЕЙ ЗА ЕГО КОНЯ, А ОН ОТДАЛ ЕГО ДАРОМ
Назавтра Бюсси выехал из Анжера спозаранок — еще до того, как самый рьяный из любителей раннего вставания в городе успел закончить свой завтрак.

Бюсси не скакал — он летел.

Диана поднялась на одну из террас замка, откуда была видна беловатая, извилистая дорога, бегущая через зеленые луга.

Она заметила черную точку, которая неслась вперед со скоростью метеора, оставляя позади все удлиняющуюся змеистую ленту дороги.

Диана тотчас же сбежала вниз, чтобы Бюсси не пришлось ждать и чтобы ожидание осталось ее заслугой.

Солнце только начало подниматься над верхушками высоких дубов, трава была осыпана жемчугом росы, вдали над лесом раздавались звуки охотничьего рога Сен-Люка, которого Жанна подстрекала трубить снова и снова, чтобы напомнить подруге, какую услугу она ей оказывает, оставляя ее в одиночестве.

Сердце Дианы было переполнено такой огромной и мучительной радостью, она была так опьянена своей молодостью, красотой, любовью, что, пока она бежала, ей казалось, будто душа на крыльях возносит ее к всевышнему.

Но от дома до лесосеки было не близко, ножки молодой женщины устали приминать густую траву, и несколько раз у нее захватывало дыхание; поэтому она очутилась на месте свидания лишь в ту минуту, когда Бюсси уже показался на гребне стены и устремился вниз.

Он увидел, как она бежит. Она издала крик радости. Он шагнул к ней с протянутымируками. Она бросилась к нему и положила обе свои руки на его грудь: долгое, страстное объятие заменило им утреннее приветствие.



О чем им было говорить? Они любили друг друга.

О чем им было думать? Они видели друг друга. Чего им было желать? Они сидели рядом и держались за руки.

День пролетел, как один час.

Когда Диана первой очнулась от сладкого оцепенения, от этого сна утомленной счастьем души, Бюсси прижал замечтавшуюся молодую женщину к сердцу и сказал:

— Диана, мне кажется, что с сегодняшнего дня я начал жить, мне кажется, что сегодня я увидел ясно путь, ведущий к вечности. Знайте же, вы — тот свет, который открыл мне это счастье. Я ничего не ведал ни об этом мире, ни о жизни людей в нем. Могу только повторить вам то, что говорил вчера: я начал жить благодаря вам и умру возле вас.

— А я, — отвечала ему Диана, — еще недавно я была готова без сожалений броситься в объятия смерти, а теперь я содрогаюсь от страха, что не проживу достаточно долго, чтобы исчерпать все сокровища, которые сулит мне ваша любовь. Но почему вы не хотите прийти в замок, Луи? Отец был бы счастлив видеть вас, господин Сен-Люк — ваш друг, и он не болтлив… Подумайте, ведь каждый лишний час, проведенный вместе, для нас бесценен.

— Увы, Диана, стоит мне однажды появиться в замке — и я буду ходить туда каждый день; а если я буду ходить туда каждый день, вся округа об этом узнает, и если слух дойдет до ушей этого людоеда — вашего супруга, он примчится… Вы не позволили мне освободить вас от него…

— А зачем? — сказала она с тем выражением, которое можно услышать только в голосе любимой женщины.

— Поэтому для нашей безопасности, то есть для безопасности нашего счастья нам очень важно скрыть нашу тайну от всех; ее знает уже мадам де Сен-Люк… Сен-Люку она тоже станет известна.

— О! Почему же?..

— Разве вы могли бы скрыть от меня что-нибудь? — сказал Бюсси. — От меня, теперь?..

— Не могла бы, это верно.

— Сегодня утром я послал Сен-Люку записку с просьбой о встрече в Анжере. Он приедет. Я возьму с него слово дворянина, что он никогда не проронит ни звука о наших с вами отношениях. Это тем более важно, дорогая Диана, что меня, несомненно, повсюду разыскивают. Когда мы покинули Париж, там происходили важные события.

— Вы правы… и к тому же отец мой так щепетилен в вопросах чести, что, несмотря на всю свою любовь ко мне, способен изобличить меня перед господином де Монсоро.

— Будем же строго хранить тайну… и если бог выдаст нас нашим врагам, мы, по крайней мере, сможем сказать, что сделали все от нас зависящее.

— Бог милостив, Луи, не надо сомневаться в нем в такую минуту.

— Я не сомневаюсь в боге, я опасаюсь дьявола: он может позавидовать нашему счастью.

— Простимся, мой господин, и не скачите так быстро, меня пугает ваш конь.

— Не бойтесь, он уже знает дорогу, это самый послушный и надежный конь из всех, на которых мне до сих вор приходилось ездить. Когда я возвращаюсь в город, погрузившись в свои сладостные мысли, я даже не касаюсь поводьев, он сам везет меня куда нужно.

Влюбленные обменялась еще бесчисленным количеством фраз в том же роде, перемежая их бесчисленным количеством поцелуев.

Но наконец вблизи от замка раздались звуки охотничьего рога, исполнявшего мелодию, о которой Жанна договорилась со своей подругой, и Бюсси удалился.

Направляясь к городу, весь в мыслях об этом чудесном дне и гордый своей свободой, ибо почести и заботы, связанные с богатством, и милости принца крови всегда сковывали его, как золотые цепи, он заметил, что уже близок час, когда закрывают городские ворота. Конь, весь день щипавший листву и травы, продолжал заниматься этим и в пути, а между тем уже приближалась ночь.

Бюсси собрался было пришпорить коня, чтобы наверстать потерянное время, как вдруг услышал позади стук лошадиных копыт.

Человеку, который скрывается, и в особенности влюбленному, во всем чудится угроза.

Это роднит счастливых любовников с ворами.

Бюсси размышлял: что лучше — пустить коня в галоп и вырваться вперед или свернуть в сторону и дать всадникам проехать мимо? Но они скакали так стремительно, что через мгновение уже настигли его.

Всадников было двое.

Бюсси, рассудив, что не будет трусостью уклониться от встречи с двумя, если сам ты стоишь четырех, отъехал на обочину и увидел всадника, изо всех сил пришпоривавшего своего коня, которого его спутник подгонял сверх того еще и частыми ударами хлыста.

— Ну, ну, вот уже и город, — приговаривал этот последний с сильнейшим гасконским акцентом, — еще триста раз ударить хлыстом и сто — вонзить шпоры. Мужайтесь, мужайтесь!

— Лошадь совсем выдохлась, она дрожит, слабеет, отказывается бежать… — отвечал первый всадник. — Но я бы и сотней коней пожертвовал, лишь бы очутиться в моем городе.

— Какой-нибудь запоздалый анжерец, — сказал себе Бюсси. — Как все же люди глупеют от страха! Голос мне показался знакомым. Однако конь под этим молодцом шатается…

В это мгновение всадники оказались на одной линии с Бюсси.

— Эй, сударь, — крикнул он, — берегитесь! Ноги из стремян, живей, конь сейчас упадет.

И действительно, лошадь тяжело рухнула на бок, судорожно подергала ногой, словно вскапывая землю, и внезапно ее громкое дыхание оборвалось, глаза затуманились, на губах выступила пена, и она испустила дух.

— Сударь, — крикнул, обращаясь к Бюсси, вылетевший из седла всадник, — триста пистолей за вашего коня!

— Господи боже мой! — воскликнул Бюсси, приближаясь к нему.

— Вы слышите, сударь? Я спешу…

— Берите его даром, мой принц, — дрожа от невыразимого волнения, сказал Бюсси, который узнал герцога Анжуйского.

В то же мгновение раздался сухой щелчок — спутник принца взвел курок пистолета…

— Стойте! — крикнул герцог Анжуйский своему безжалостному защитнику. — Стойте, господин д'Обинье, будь я проклят, если это не Бюсси.

— Да, мой принц, это я. Но какого дьявола загоняете вы лошадей в такой час и на этой дороге?

— А-а! Это господин де Бюсси, — сказал д'Обинье, — в таком случае, монсеньор, я вам больше не нужен… Разрешите мне возвратиться к тому, кто меня послал, как говорится в Священном писании.

— Но сначала примите мою самую искреннюю благодарность и заверение в вечной дружбе, — сказал принц.

— Я принимаю и то и другое, монсеньор, и когда-нибудь напомню вам ваши слова.

— Господин д'Обинье!.. Монсеньор!.. Нет, я не верю своим глазам! — удивлялся Бюсси.

— Разве ты ничего не знал? — спросил принц с неудовольствием и недоверием, которые не ускользнули от Бюсси. — Разве ты здесь не потому, что ждал меня?

«Дьявольщина!» — сказал себе Бюсси, подумав о том, какую пищу может дать его тайное пребывание в Анжу подозрительному уму Франсуа.

— Не будем говорить лишнего!.. Я не просто ждал вас, я сделал больше, — ответил он, — а теперь, если вы хотите попасть в город, пока не заперли ворота, в седло, монсеньор.

Он подвел своего коня к принцу, который был занят тем, что доставал бумаги, запрятанные между седлом и попоной павшей лошади.

— Итак, прощайте, монсеньор, — сказал д'Обинье, поворачивая назад. — Господин де Бюсси, я всегда к вашим услугам.

И он ускакал.

Бюсси легко вспрыгнул на конский круп позади своего господина и направил Роланда к городу, спрашивая себя, не является ли этот одетый в черное принц злым духом, которого ему послал ад, позавидовавший его счастью.

Они въехали в Анжер, когда трубачи давали первый сигнал, возвещавший о закрытии ворот.

— Куда теперь, монсеньор?

— В замок! Пусть поднимут мой флаг, пусть придут отдать мне почести, пусть созовут дворян моей провинции.

— Нет ничего легче, — сказал Бюсси, решивший прикинуться покорным, чтобы выиграть время, да к тому же слишком пораженный случившимся, чтобы самому принимать решение.

— Эй, господа трубачи! — крикнул он герольдам, которые возвращались в кордегардию.

Те оглянулись, но не придали его окрику особого значения, так как увидели перед собой двух запыленных, потных мужчин с весьма жалким выездом.

— Проклятие! — сказал Бюсси, направляя коня прямо на них. — С каких это пор хозяина не узнают в его доме?.. Вызвать сюда дежурного старшину!..

Этот надменный тон внушил почтение герольдам. Один из них подошел ближе.

— Господи Иисусе! — испуганно воскликнул он, приглядываясь к герцогу. — Да не наш ли это сеньор и господин?

Герцог был очень признателен своему уродливому носу, который, как об этом говорилось в эпиграмме Шико, был разделен надвое.

— Так и есть — монсеньор герцог! — Герольд схватил за руку своего товарища, тоже подскочившего от неожиданности.

— Теперь вы знаете об этом не хуже меня, — сказал Бюсси, — наберите-ка побольше воздуху и дуйте в ваши трубы, пока не лопнете, и чтобы через четверть часа всему городу было известно, что монсеньор пожаловал к себе. Мы же, монсеньор, медленно поедем к замку. К тому времени, когда мы туда прибудем, все уже будет готово к вашему приему.

И действительно, при первом возгласе герольдов люди стали собираться в кучки, при втором — дети и кумушки разбежались по улицам с криками:

— Монсеньор в городе!.. Слава монсеньору!

Эшевены, губернатор, знатные дворяне бросились к дворцу в сопровождении толпы, становившейся все более и более плотной.

Как и предвидел Бюсси, городские власти прибыли во дворец прежде принца, чтобы оказать ему достойный прием. Когда герцог Анжуйский выехал на набережную, оказалось, что почти невозможно пробиться через толпы народа, однако Бюсси разыскал одного из герольдов, и тот, раздавая направо и налево удары своей трубой, проложил принцу дорогу до ступенек ратуши. Бюсси замыкал шествие.

— Господа и верные мои вассалы, — произнес принц, — я пришел искать убежища в моем добром городе Анжере. В Париже жизнь моя была под страшной угрозой. Меня даже лишили свободы. Но благодаря верным друзьям мне удалось бежать.

Бюсси кусал себе губы, ему был ясен иронический смысл взгляда, которым одарил его Франсуа.

— С того мгновения, как я нахожусь в вашем городе, я больше не испытываю тревоги за свою жизнь.

Ошеломленные отцы города неуверенно закричали:

— Да здравствует наш сеньор!

Народ, рассчитывая на связанные с каждым приездом принца непредвиденные доходы, громко завопил:

— Слава!

— Поужинаем, — сказал принц, — я не ел с самого утра.

В одно мгновение герцога окружила вся челядь, которую он — властитель провинции Анжу — держал в своем дворце в Анжере. Из всех этих слуг лишь самые главные знали своего господина в лицо.

Затем наступила очередь городских дворян и дам.

Прием продолжался до полуночи.

В городе устроили иллюминацию, на улицах и площадях палили из мушкетов, был приведен в действие соборный колокол, и порывы ветра доносили до Меридора эти традиционные звуки ликования добрых анжуйцев.

XVI

ДИПЛОМАТИЯ ГЕРЦОГА АНЖУЙСКОГО
Когда мушкетная пальба на улицах несколько поутихла, когда удары колокола стали реже, когда передняя замка опустела, когда Бюсси и герцог Анжуйский остались наконец одни, герцог сказал:

— Поговорим.

Проницательный Франсуа уже заметил, что с момента их встречи Бюсси относится к нему с гораздо большей предупредительностью, чем обычно. С присущим ему знанием света, принц решил, что Бюсси, по всей вероятности, оказался в затруднительном положении, а значит, при некоторой доле хитрости, можно из этого извлечь пользу для себя.

Но у Бюсси было время подготовиться, и он держался уверенно.

— Поговорим, монсеньор, — ответил он.

— Когда мы виделись с вами в последний раз, — сказал принц, — вы были тяжело больны, мой бедный Бюсси!

— Это правда, монсеньор, — подтвердил молодой человек, — я был тяжело болен и спасся почти чудом.

— В тот день при вас находился какой-то лекарь, — продолжал принц, — чересчур озабоченный вашим здоровьем, как мне показалось, потому что он набрасывался на всех, кто приближался к вам.

— И это тоже правда, монсеньор, мой Одуэн меня очень любит.

— Он строго-настрого запретил вам вставать с постели, не так ли?

— Чем я был возмущен до глубины души, как ваше высочество могли убедиться сами.

— Но, — сказал герцог, — коли это вас так возмущало, вы могли бы послать медицину ко всем чертям и отправиться со мной, как я вас о том просил.

— Проклятие! — воскликнул Бюсси, на сотню ладов вертя и крутя в руках свою аптекарскую шляпу.

— Но, — продолжал герцог, — так как речь шла о серьезном деле, вы побоялись подвергнуть себя опасности.

— Простите? — переспросил Бюсси, одним ударом кулака нахлобучивая все ту же шляпу до самых глаз. — Мне послышалось, мой принц, вы сказали, что я побоялся подвергнуть себя опасности?

— Да, я так сказал, — ответил герцог Анжуйский.

Бюсси вскочил со своего стула.

— Тогда, значит, вы солгали, монсеньор, — воскликнул он, — солгали самому себе, слышите! Потому что вы сами не верите ни слову, ни единому слову из того, что сказали. У меня на теле двадцать шрамов, они свидетельствуют, что я не раз подвергал себя опасности и никого не боялся. И, клянусь честью, я знаю немало людей, которые не смогли бы сказать того же о себе и тем более доказать это.

— У вас всегда наготове неопровержимые доводы, господин де Бюсси, — возразил герцог, бледный и очень возбужденный. — Когда вас обвиняют, вы стараетесь перекричать упреки и воображаете, что это доказывает вашу правоту.

— О нет, я не всегда прав, монсеньор, — возразил Бюсси, — и хорошо это знаю, но я так же хорошо знаю, в каких случаях я не прав.

— В каких же это случаях? Скажите, сделайте милость.

— В тех, когда я служу неблагодарным людям.

— По чести, сударь, мне кажется, что вы забываетесь, — сказал принц, внезапно поднимаясь с тем видом достоинства, который он умел принимать в случае нужды.

— Возможно, я забываюсь, монсеньор, — сказал Бюсси, — поступите раз в жизни так же: забудьтесь или забудьте меня.

При этом Бюсси сделал два шага к выходу, но принц оказался проворней и загородил собою дверь.

— Станете ли вы отрицать, сударь, — спросил он, — что в тот день, когда вы отказались выйти из дому со мной, вы через минуту вышли сами?

— Я, — ответил Бюсси, — никогда ничего не отрицаю, монсеньор, разве что в тех случаях, когда у меня хотят вынудить признание.

— Тогда объясните мне, почему вы настаивали на том, чтобы остаться дома.

— Потому, что у меня были дела.

— Дома?

— Дома или в другом месте.

— Я полагаю, что, когда дворянин состоит на службе у принца, главными его делами являются дела этого принца.

— Так кто же, как правило, занимается вашими делами, монсеньор, если не я?

— Я с этим не спорю, — ответил Франсуа, — обычно вы мне верны и преданы, скажу даже больше: я извиняю ваше дурное настроение.

— Вот как? Вы очень добры.

— Да, извиняю, потому что у вас есть некоторые основания сердиться на меня.

— Вы признаете это, монсеньор?

— Да. Я обещал вам опалу для господина де Монсоро. Вы, кажется, его сильно недолюбливаете, господина де Монсоро?

— Я? Совсем нет. Я нахожу, что у него отталкивающая физиономия, и хотел бы, чтобы он убрался подальше от двора и не мозолил бы мне глаза. Вам же, монсеньор, вам, напротив, его физиономия по душе. О вкусах не спорят.

— Что ж, раз единственное оправдание тому, что вы дулись на меня, как избалованный, капризный ребенок, состоит в этом, я скажу вам: вы были не правы вдвойне, когда не пожелали идти со мной, а после моего ухода вышли и стали совершать никому не нужные подвиги.

— Я совершал никому не нужные подвиги, я?! Сию минуту вы обвиняли меня в том, что… Послушайте, монсеньор, будем же последовательными. Какие это подвиги я совершил?

— Совершили, совершили. Я понимаю, что вы не любите господина д'Эпернона и господина де Шомберга. Я их тоже не люблю и более того — не выношу, но нужно было ограничиться нелюбовью и дождаться удобного момента.

— Ого! — сказал Бюсси. — Что вы этим хотите сказать, монсеньор?

— Убейте их, черт побери! Убейте обоих, убейте всех четырех, я вам буду за это только признателен, но не злите их, особенно когда сами вы потом исчезаете, а они срывают свою злость на мне.

— Ну хорошо, что же я ему сделал, этому достойному гасконцу?

— Вы имеете в виду д'Эпернона, не так ли?

— Да.

— Ну так вот, по вашему наущению его побили камнями.

— По моему наущению?!

— И самым отменным образом, так что камзол его был превращен в лохмотья, плащ разодран на куски и он возвратился в Лувр в одних штанах.

— Прекрасно, — сказал Бюсси, — с этим все. Перейдем к немцу. В чем я повинен перед господином де Шомбергом?

— Надеюсь, вы не станете отрицать, что приказали выкрасить его в индиго? Когда я его увидел, через три часа после этого происшествия, он еще был лазоревого цвета. И по-вашему, это удачная шутка? Полноте!

Тут принц, вопреки своему желанию, засмеялся, а Бюсси, вспомнив, какое лицо было у Шомберга в чане, тоже не смог удержаться от хохота.

— Так, значит, полагают, что это я сыграл с ним такую шутку?

— Кровь Христова! Не я же, в самом деле?

— И вы еще можете, монсеньор, в чем-то упрекать человека, которому приходят в голову такие замечательные идеи? Ну что я вам говорил? Вы — неблагодарны.

— Согласен. А теперь послушай, если ты действительно вышел из дому ради этого, я тебя прощаю.

— Правда?

— Да, слово чести, но я еще не покончил с моими претензиями к тебе.

— Я слушаю.

— Поговорим немного обо мне.

— Будь по-вашему.

— Что сделал ты, чтобы помочь мне в беде?

— Вы прекрасно знаете, что я сделал, — сказал Бюсси.

— Нет, не знаю.

— Так вот, я отправился в Анжу.

— Иначе говоря, ты спас себя.

— Да, потому что, спасая себя, я спасал вас.

— Но разве ты не мог подыскать себе убежища где-нибудь в окрестностях Парижа, вместо того чтобы спасаться бегством в столь дальние края? Мне кажется, находись ты на Монмартре, мне от тебя было бы больше проку.

— Вот тут-то мы с вами и расходимся, монсеньор; я предпочел приехать в Анжу.

— Согласитесь, что ваша прихоть — это весьма посредственный довод.

— Отнюдь, ибо моя прихоть была продиктована желанием завербовать вам сторонников.

— А-а! Это уже другое дело. Ну поглядим, чего вы добились.

— Я смогу рассказать вам это завтра, монсеньор, а сейчас наступило время, когда я должен вас покинуть.

— Покинуть, зачем?

— Чтобы повидаться и побеседовать с очень нужным человеком.

— О! Если так, тогда не возражаю. Идите, Бюсси, но будьте осторожны.

— Осторожен, почему? Разве мы здесь не самые сильные?

— Все равно, не рискуй ничем. Ты уже много успел?

— Я здесь всего два дня, как же вы хотите…

— Но ты скрываешься хотя бы?

— Еще бы! Клянусь смертью Христовой! Поглядите на костюм, в котором я с вами разговариваю, разве обычно я ношу камзолы цвета корицы? И в эти чудовищные штаны я влез тоже ради вас.

— А где ты живешь?

— О! Вот тут-то вы и оцените мою преданность. Я живу… я живу возле крепостной стены, в жалкой лачуге с дверью на реку. Но вы, мой принц, как вы-то выбрались из Лувра? Почему я встретил вас на дороге с загнанным конем под вами и в компании господина д'Обинье?

— Потому что у меня есть друзья, — сказал принц.

— Друзья у вас? — воскликнул Бюсси. — Полноте!

— Да, друзья, которых ты не знаешь.

— В добрый час! И кто же эти друзья?

— Король Наваррский и господин д'Обинье, ты его видел.

— Король Наваррский… А! Верно. Вы ведь вместе участвовали в заговоре.

— Я никогда не участвовал в заговорах, господин де Бюсси.

— Не участвовали! Порасспросите-ка Ла Моля и Коконнаса!

— Ла Моль, — сказал принц с мрачным видом, — совершил не то преступление, за которое, по мнению всех, его казнили.

— Хорошо! Оставим Ла Моля и вернемся к вам, тем более что нам с вами, монсеньор, нелегко будет прийти к согласию по этому пункту. Как, черт возьми, выбрались вы из Лувра?

— Через окно.

— А! Действительно. А через какое?

— Через окно моей спальни.

— Значит, вы знали о веревочной лестнице?

— Какой веревочной лестнице?

— Той, которая в шкафу.

— А! Выходит, и ты о ней знал? — сказал принц, побледнев.

— Проклятие! — ответил Бюсси. — Вашему высочеству известно, что порой мне выпадало счастье входить в эту комнату.

— Во времена моей сестры Марго, не правда ли? И ты входил через окно?

— Черт побери! Вы же вышли через него! Меня удивляет только одно: как вы разыскали лестницу.

— Я ее и не искал.

— А кто же тогда?

— Никто. Мне указали, где она.

— Кто указал?

— Король Наваррский.

— Ах, так король Наваррский знает о лестнице! Вот уж никогда бы не поверил. Но, как бы то ни было, вы здесь, монсеньор, живой и невредимый. Мы с вами запалим Анжер, а с ним вместе запылает и Ангумуа и Беарн: это будет премилый пожарчик.

— Но ты говорил о свидании? — сказал герцог.

— А! Дьявол! Правда, я и позабыл за интересным разговором. Прощайте, монсеньор.

— Ты берешь своего коня?

— Проклятие! Если он нужен монсеньору, ваше высочество может оставить его себе, у меня есть еще один.

— В таком случае я принимаю его, потом сочтемся.

— Хорошо, монсеньор, и дай бог, чтобы не я остался в долгу перед вами.

— Почему?

— Потому, что я не люблю того, кому вы обычно поручаете подбивать ваши счета.

— Бюсси!

— Вы правы, монсеньор, мы договорились, что не будем больше к этому возвращаться.

Принц, который чувствовал, как нужен ему Бюсси, протянул молодому человеку руку.

Бюсси дал ему свою, но при этом покачал головой. Они расстались.

XVII

ДИПЛОМАТИЯ ГОСПОДИНА ДЕ СЕН-ЛЮКА
Бюсси вернулся домой пешком, среди непроглядной ночи, но вместо Сен-Люка, которого рассчитывал там увидеть, нашел только письмо, сообщавшее, что его друг приедет на следующий день.

И в самом деле, около шести часов утра Сен-Люк, в сопровождении доезжачего, выехал из Меридора и поскакал к Анжеру.

Он оказался у крепостной стены как раз к открытию ворот и, не обратив внимания на необычное волнение, которым были охвачены просыпающиеся горожане, добрался до хижины Бюсси.

Друзья сердечно обнялись.

— Снизойдите до моей бедной лачуги, дорогой Сен-Люк. В Анжере я расположился по-походному.

— Да, — заметил Сен-Люк, — по обыкновению победителей: прямо на поле боя, как говорится.

— Что вы этим хотите сказать, дорогой друг?

— Что у моей жены нет от меня тайн, так же как у меня — от нее, мой дорогой Бюсси, и что она мне все рассказала. У нас с ней полная общность не только на имущество. Примите мои поздравления, мой учитель во всем, и раз вы за мной послали, позвольте дать вам один совет.

— Дайте.

— Поскорее избавьтесь от этого гнусного Монсоро. Никто при дворе не знает, в каких вы отношениях с его женой. Сейчас самый подходящий момент. Не надо упускать его. Когда позже вы женитесь на вдове, ни одна душа не заподозрит, что вы сделали ее вдовой, чтобы на ней жениться.

— Есть только одно препятствие к осуществлению этого прекрасного замысла, который пришел мне в голову прежде всего, так же как и вам.

— Вот видите, а какое?

— Дело в том, что я поклялся Диане щадить жизнь ее мужа, до тех пор, разумеется, пока он не нападет на меня сам.

— Вы сделали ошибку.

— Я!

— Вы сделали очень крупную ошибку.

— Почему же?

— Потому что не следует давать подобные клятвы. Какого дьявола! Если вы не поторопитесь, если не опередите его, уж поверьте мне, Монсоро — да он хитер, как лисица, — раскроет вашу тайну, а если он ее раскроет, этот человек, в котором благородства ни на грош, он убьет вас.

— Случится, как будет угодно богу, — сказал, улыбаясь, Бюсси, — но кроме того, что я нарушу клятву, которую дал Диане, если убью ее мужа…

— Ее мужа!.. Вы прекрасно знаете, что он ей не муж.

— Да, но от этого он не перестает называться мужем. Повторяю, кроме того, что я нарушу мою клятву, меня еще забросают камнями, друг мой, и тот, кого сегодня все считают чудовищем, на своем смертном ложе покажется им ангелом, которого я уложил в гроб.

— Поэтому я и не советовал бы вам убивать его своей рукой.

— Наемные убийцы! Ах, Сен-Люк, скверный же совет вы мне даете.

— Полноте! Кто вам говорит об убийцах?

— Тогда о чем же идет речь?

— Ни о чем, милый друг. Об одной мысли, которая у меня мелькнула, но еще не созрела достаточно, для того чтобы поделиться ею с вами. Я не больше вашего люблю этого Монсоро, хотя не имею тех же оснований ненавидеть его; поговорим-ка о жене, вместо того чтобы говорить о муже.

Бюсси улыбнулся.

— Вы верный друг, Сен-Люк, — сказал он, — можете рассчитывать и на мою дружбу. Вам уже известно, дружба моя состоит из трех вещей: моего кошелька, моей шпаги и моей жизни.

— Благодарю, — сказал Сен-Люк, — я принимаю ее, но при условии, что расплачусь с вами тем же.

— А теперь, что хотели вы сказать мне о Диане?

— Я хотел спросить вас, не собираетесь ли вы заглянуть с визитом в Меридор?

— Дорогой друг, благодарю вас за настойчивость, но вы знаете о моих сомнениях на этот счет.

— Я знаю все. В Меридоре вы рискуете встретиться с Монсоро, хотя он пока в восьмидесяти лье от нас; вы рискуете пожать ему руку, а это нелегко — пожимать руку человеку, которого хотелось бы задушить; и, наконец, вы рискуете увидеть, как он обнимает Диану, а это еще тяжелей: глядеть, как обнимают женщину, которую ты любишь.

— А! — воскликнул в ярости Бюсси. — Как хорошо вы понимаете, почему я не показываюсь в Меридоре! А теперь, дорогой друг…

— Вы меня выпроваживаете, — сказал Сен-Люк, неверно понявший намерение Бюсси.

— Отнюдь нет, напротив, — возразил тот, — я прошу вас остаться, потому что настал мой черед задавать вопросы.

— Сделайте милость.

— Разве вы не слышали этой ночью колокольный звон и выстрелы?

— Слышали и спрашивали себя, что случилось.

— Разве этим утром вы не заметили, проезжая по городу, некоторых перемен?

— Что-то вроде необычного волнения, вы это имеете в виду?

— Да.

— Я как раз собирался вас спросить, чем оно вызвано.

— Оно вызвано тем, дорогой друг, что вчера сюда прибыл его высочество герцог Анжуйский.

Сен-Люк так и подскочил на стуле, словно ему объявили о появлении дьявола.

— Герцог в Анжере? Говорили, что он под арестом в Лувре.

— Именно потому, что он был под арестом в Лувре, он и находится сейчас в Анжере. Он ухитрился бежать через окно и приехал сюда искать убежища.

— Ну а дальше? — спросил Сен-Люк.

— А дальше, дорогой друг, — ответил Бюсси, — вот для вас прекрасная возможность отомстить его величеству за все, чем он вам досадил. У принца уже есть своя партия, у него будут войска, и мы затеем тут небольшую, но славную гражданскую войну.

— О! — воскликнул Сен-Люк.

— Я рассчитываю, что вы поработаете шпагой вместе со мной.

— Против короля? — спросил Сен-Люк с внезапным холодком в голосе.

— Я не говорю, что именно против короля, — сказал Бюсси, — я говорю: против тех, кто обнажит шпагу против нас.

— Дорогой Бюсси, — сказал Сен-Люк, — я приехал в Анжу подышать свежим воздухом, но не для того, чтобы сражаться против его величества.

— Однако позвольте мне все же представить вас монсеньору.

— Ни к чему, дорогой Бюсси. Мне не нравится Анжер, и я собирался в ближайшее время отсюда уехать. Это мрачный, скучный город, камни здесь мягкие, как сыр, а сыр твердый, словно камень.

— Дорогой Сен-Люк, вы мне окажете большую услугу, согласившись выполнить мою просьбу. Герцог поинтересовался, зачем я здесь; не имея возможности сказать ему правду, так как он сам был влюблен в Диану и ничего не добился, я его убедил, что приехал с целью привлечь на его сторону всех дворян. Я даже прибавил, что этим утром у меня свидание с одним из них.

— Ну и что же? Вы скажете, что виделись с этим дворянином и он просит шесть месяцев на размышление.

— Позвольте вам заметить, дорогой Сен-Люк, — ваша логика хромает не меньше моей.

— Послушайте, в этом мире я дорожу только своей женой, а вы — только вашей возлюбленной, условимся же об одном: что бы ни случилось — я защищаю Диану, что бы ни случилось — вы защищаете госпожу де Сен-Люк. Соглашение по делам любви — это мне подходит, но никаких политических соглашений. Только так мы с вами можем договориться.

— Я вижу, мне придется уступить вам, Сен-Люк, — сказал Бюсси, — потому что сейчас преимущество на вашей стороне; я нуждаюсь в вас, а вы, вы можете обойтись и без меня.

— Ничего подобного, напротив, это я прошу вашего покровительства.

— Как вас понять?

— Представьте себе, что анжуйцы, а мятежники будут называться анжуйцами, явятся в Меридор, чтобы осадить его и разграбить.

— А! Черт возьми! Вы правы, — сказал Бюсси, — вы не хотите, чтобы обитатели замка пострадали от последствий взятия его штурмом.

Друзья расхохотались, и так как над городом прогремел пушечный выстрел и слуга Бюсси пришел с известием, что принц уже трижды справлялся о его господине, они вновь поклялись в своем внеполитическом союзе и расстались, весьма довольные друг другом.

Бюсси помчался в герцогский замок, куда уже стекались дворяне со всех концов провинции. Весть о появлении герцога Анжуйского распространилась, словно эхо от пушечного выстрела, и все города и деревни на три-четыре лье вокруг Анжера были взбудоражены этой новостью.

Молодой человек поспешил организовать официальный прием, обед, торжественные речи. Он полагал, что, пока принц будет принимать посетителей, обедать и в особенности выступать с речами, сам он улучит хотя бы минутку, чтобы повидаться с Дианой. После того как он на несколько часов обеспечил герцога всякими занятиями, Бюсси возвратился к себе, вскочил на коня и галопом поскакал по дороге, ведущей к Меридору.

Предоставленный самому себе, герцог произнес великолепные речи и произвел большое впечатление своим рассказом о Лиге. Он осторожно обходил все относящееся к его связи с Гизами и изображал себя несчастным принцем, который за доверие, оказанное ему парижанами, подвергся гонениям со стороны короля.

Во время ответных речей и целования руки герцог Анжуйский делал смотр своим дворянам, тщательно запоминая тех, кто уже явился, и, с еще большим тщанием, тех, кто пока отсутствовал.

Когда Бюсси возвратился, было четыре часа пополудни. Он соскочил с коня и предстал перед герцогом весь в поту и пыли.

— А! Мой славный Бюсси, — сказал герцог, — ты, кажется, не теряешь времени даром.

— Как видите, монсеньор.

— Тебе жарко?

— Я очень гнал.

— Смотри не заболей, ты, должно быть, еще не совсем поправился.

— Ничего со мной не случится.

— Где ты был?

— Тут по соседству. Ваше высочество довольны? Было много народу?

— Да, Бюсси, я, в общем, удовлетворен, но кое-кто не явился.

— Кто же?

— Твой протеже.

— Мой протеже?

— Да, барон де Меридор.

— А! — сказал Бюсси, изменившись в лице.

— Но тем не менее не следует пренебрегать им, хотя он и пренебрегает мной. Барон пользуется в Анжу влиянием.

— Вы думаете?

— Я уверен. Он представитель Лиги в Анжере. Его выбрал господин де Гиз, а господа де Гизы, как правило, хорошо выбирают себе людей. Надо, чтобы он приехал, Бюсси.

— Но если он все же не приедет, монсеньор?

— Если он не приедет ко мне, я сделаю первый шаг и сам отправлюсь к нему.

— В Меридор?

— А почему бы и нет?

Бюсси не смог удержать испепеляющей молнии ревности, сверкнувшей в его глазах.

— В самом деле, почему бы и нет? Вы принц, вам все дозволено.

— Ах, вот что! Так ты думаешь, что он до сих пор на меня сердится?

— Не знаю. Откуда мне знать?

— Ты с ним не виделся?

— Нет.

— Однако, когда ты вел переговоры со знатью провинции, ты мог бы иметь дело и с ним.

— Не преминул бы, если бы до этого он не имел дела со мной.

— То есть?

— То есть, — сказал Бюсси, — мне не так уж повезло с выполнением обещаний, которые я надавал ему, и потому мне незачем спешить свидеться с ним.

— Разве он не получил того, что желал?

— Что вы имеете в виду?

— Он хотел, чтобы его дочь вышла замуж за графа, — граф женился на ней.

— Не будем больше говорить об этом, монсеньор.

И повернулся к принцу спиной.

В эту минуту вошли новые дворяне; герцог направился к ним, Бюсси остался в одиночестве.

Слова принца заставили его глубоко задуматься.

Каковы могли быть действительные намерения Франсуа по отношению к барону де Меридор?

Были ли они такими, как изложил их принц? В самом ли деле старый барон был нужен ему только как уважаемый и могущественный сеньор, способный оказать поддержку его делу, или же хитроумные планы принца являлись всего лишь средством приблизиться к Диане?

Бюсси рассмотрел положение принца со всех сторон: Франсуа находится в ссоре с братом, покинул Лувр, стоит во главе мятежа в провинции.

Бюсси положил на весы насущные интересы принца и его любовную прихоть.

Последняя весила значительно меньше первых.

Молодой человек готов был простить герцогу все его остальные грехи, только бы он отказался от этой прихоти.

Всю ночь Бюсси пировал с его королевским высочеством и анжуйскими дворянами и сначала ухаживал за анжуйскими дамами, а потом, когда позвали скрипачей, принялся обучать этих дам новейшим танцам.

Само собой разумеется, он привел в восторг дам и в отчаяние их супругов, а когда кое-кто из последних стал поглядывать на Бюсси не так, как ему хотелось бы, наш герой покрутил раз десять свой ус и спросил у двух-трех ревнивцев, не окажут ли они ему честь прогуляться с ним при лунном свете на лужайке.

Но репутация Бюсси была хороша известна анжуйцам еще до его появления в Анжере, и поэтому на его любезные приглашения никто не откликнулся.

XVIII

ДИПЛОМАТИЯ ГОСПОДИНА ДЕ БЮССИ
Выйдя из герцогского дворца, Бюсси увидел у порога открытую, честную и улыбающуюся физиономию человека, которого он полагал в восьмидесяти лье от себя.

— А! — воскликнул Бюсси с чувством живейшей радости. — Это ты, Реми!

— Боже мой, конечно я, монсеньор.

— А я собирался написать, чтобы ты сюда приехал.

— Правда?

— Честное слово.

— Тогда чудесно: я боялся, что вы меня будете бранить.

— За что же?

— Да за то, что я явился без разрешения. Но посудите сами: до меня дошли слухи, что монсеньор герцог Анжуйский бежал из Лувра и отправился в свою провинцию; я вспомнил, что вы находитесь поблизости от Анжера, подумал, что предстоит гражданская война, шпаги будут в работе и на телесной оболочке одного моего ближнего появится немало дыр. И, поелику я люблю этого своего ближнего, как самого себя и даже больше, чем самого себя, я и приехал сюда.

— Ты прекрасно поступил, Реми. По чести, мне тебя не хватало.

— Как поживает Гертруда, монсеньор?

Бюсси улыбнулся.

— Обещаю тебе справиться об этом у Дианы, как только увижу ее, — ответил он.

— А я, в благодарность за это, тотчас, как увижу Гертруду, уж будьте спокойны, в свою очередь, расспрошу у нее о госпоже де Монсоро.

— Ты славный товарищ; а как ты разыскал меня?

— Велика трудность, черт возьми! Я расспросил, как пройти к герцогскому дворцу, и ждал вас у дверей, но сначала отвел свою лошадь в конюшни принца, где, прости меня боже, признал вашего коня.

— Да, принц загнал своего, и я одолжил ему Роланда, а так как у него нет другого коня, он оставил себе этого.

— Узнаю вас, это вы — принц, а принц — ваш слуга.

— Не спеши возносить меня так высоко, Реми, ты еще увидишь, где обитает мое высочество.

И с этими словами он ввел Одуэна в свой домишко у крепостной стены.

— Клянусь честью, — сказал Бюсси, — дворец — перед тобой. Устраивайся, где хочешь и как сможешь.

— Это будет нетрудно сделать, как вы знаете, мне много места не нужно, могу и стоя спать, коли понадобится: я достаточно устал для этого.

Друзья, ибо Бюсси обращался с Одуэном скорее как с другом, чем как со слугой, разошлись, и Бюсси, испытывая двойное удовлетворение оттого, что он снова находится возле Дианы и Реми, в одно мгновение погрузился в сон.

Правда, герцог, дабы спать спокойно, попросил прекратить стрельбу из пушки и мушкетов, что до колоколов, то они замолкли сами собой, так как звонари натерли себе волдыри на ладонях.

Бюсси поднялся чуть свет и поспешил в замок, распорядившись передать Реми, чтобы и он туда пришел.

Граф хотел быть у постели его высочества в тот момент, когда принц откроет глаза, и, если удастся, прочесть его мысли по выражению лица, обычно весьма красноречивому у пробуждающегося человека.

Герцог проснулся, но было похоже, что он, как его брат Генрих, надевал на ночь маску.

Напрасно Бюсси встал так рано!

У молодого человека был подготовлен целый список дел, одно важнее другого.

Сначала прогулка за стенами города с целью изучения городских укреплений.

Затем смотр горожанам и их вооружению.

Посещение арсенала и заказ различных боевых припасов.

Тщательное изучение выплачиваемых провинцией податей, дабы осчастливить добрых и верных вассалов принца небольшим дополнительным налогом, предназначенным для внутреннего украшения его сундуков.

И, наконец, корреспонденция.

Но Бюсси знал наперед, что ему не следует слишком полагаться на этот последний пункт; герцог Анжуйский старался писать поменьше, с недавних пор он придерживался поговорки: «Написанное пером не вырубишь топором».

Итак, вооруженный до зубов против дурных мыслей, которые могли прийти в голову герцогу, Бюсси увидел, что тот открыл глаза, но, как мы уже сказали, не смог ничего прочесть в этих глазах.

— А-а! — сказал герцог. — Ты уже здесь!

— Разумеется, монсеньор: я не спал всю ночь, меня преследовали мысли о делах вашего высочества. Чем мы займемся нынче утром? Постойте, а не отправиться ли нам на охоту?

«Превосходно! — сказал себе Бюсси. — Вот еще одно занятие, о котором я позабыл».

— Как! — возмутился герцог. — Ты заявляешь, что думал о моих делах всю ночь, и после бессонницы и неустанных размышлений являешься ко мне с предложением отправиться на охоту; ну знаешь ли!

— Вы правы, — согласился Бюсси. — К тому же у нас и своры нет.

— И главного ловчего, — подхватил принц.

— Сказать по чести, охота без него для меня будет только приятнее.

— Нет, я с тобой не согласен, мне его недостает.

Герцог произнес это со странным выражением лица, что не ускользнуло от Бюсси.

— Этот достойный человек, — сказал он, — этот ваш друг, как будто бы тоже не приложил руки к вашему спасению?

Герцог улыбнулся.

«Так, — сказал себе Бюсси, — я знаю эту улыбку; улыбка скверная, берегись, граф Монсоро».

— Значит, ты на него сердит? — спросил принц.

— На Монсоро?

— Да.

— А за что мне на него сердиться?

— За то, что он мой друг.

— Напротив, поэтому я его очень жалею.

— Что ты хочешь сказать?

— Что чем выше вы ему дозволите взобраться, тем с большей высоты он упадет, когда будет падать.

— Ты, однако, в хорошем настроении, как я вижу.

— Я?

— Да, такое ты мне говоришь, только когда ты в хорошем настроении. Как бы то ни было, — продолжал герцог, — я стою на своем: Монсоро может нам очень пригодиться в этих краях.

— Почему?

— Потому, что он имеет здесь владения.

— Он?

— Он или его жена.

Бюсси закусил губу: герцог сводил разговор к тому предмету, от которого Бюсси вчера с таким трудом его отвлек.

— Вы так думаете?

— Разумеется. Меридор в трех лье от Анжера, разве тебе не известно? Ведь это ты привез ко мне старого барона.

Бюсси понял, как важно ему не выдать себя.

— Проклятие! — воскликнул он. — Я привез его к вам, потому что он вцепился в меня, и, чтобы не оставить у него в пальцах добрую половину моего плаща, как это случилось со святым Мартином, я был вынужден привезти его к вам… К тому же моя протекция не очень-то ему помогла.

— Послушай, — сказал герцог, — у меня есть идея.

— Черт! — воскликнул Бюсси, всегда опасавшийся идей принца.

— Да… Монсоро выиграл у тебя первую партию, но я хочу обеспечить тебе выигрыш во второй.

— Что вы под этим подразумеваете, мой принц?

— Все очень просто. Ведь ты меня знаешь, Бюсси?

— Имею это несчастье, мой принц.

— Считаешь ли ты меня человеком, способным получить оскорбление и не отомстить за него?

— Это смотря как.

Герцог скривил рот в еще более злой усмешке, чем в первый раз, покусывая губы и кивая головой.

— Объяснитесь, монсеньор, — сказал Бюсси.

— Ну так вот, главный ловчий украл у меня девицу, которую я любил настолько, что готов был на ней жениться; я, в свою очередь, хочу украсть у него жену, чтобы сделать ее моей возлюбленной.

Бюсси попытался тоже улыбнуться, но, несмотря на свое горячее желание преуспеть в этом, смог изобразить на лице только гримасу.

— Украсть жену господина де Монсоро! — пробормотал он.

— Но ведь это легче легкого, как мне кажется, — сказал герцог. — Его жена возвратилась в свое имение; ты мне говорил, что мужа она ненавидит; значит, я без излишней самоуверенности могу рассчитывать, что она предпочтет меня Монсоро, в особенности если я ей пообещаю… то, что я ей пообещаю.

— А что вы ей пообещаете, монсеньор?

— Освободить ее от мужа.

«Ба! — чуть не воскликнул Бюсси. — Почему же вы этого сразу не сделали?»

Но у него хватило присутствия духа удержаться.

— И вы совершите этот прекрасный поступок? — спросил он.

— Ты увидишь. А пока я все-таки нанесу визит в Меридор.

— Вы осмелитесь?

— А почему бы нет?

— Вы предстанете перед старым бароном, которого вы покинули, после того как пообещали мне…

— У меня есть для него прекрасное оправдание.

— Где, черт побери, сыщете вы такое оправдание?

— Сыщу, не сомневайтесь. Я скажу ему: «Я не расторг этого брака, потому что Монсоро, который знал, что вы один из самых почитаемых деятелей Лиги, а я — ее глава, пригрозил выдать нас обоих королю».

— Ага!.. Вы это придумали — про Монсоро, ваше высочество?

— Не совсем, должен признаться, — ответил герцог.

— Тогда я понимаю вас, — сказалБюсси.

— Понимаешь? — спросил герцог, введенный в заблуждение ответом молодого человека.

— Да.

— Я внушу ему, что, отдав замуж его дочь, я спас ему жизнь, над которой нависла угроза.

— Это великолепно, — сказал Бюсси.

— Не правда ли? Я и сам так думаю. Погляди-ка в окно, Бюсси.

— Зачем?

— Погляди, погляди.

— Я гляжу.

— Какая стоит погода?

— Вынужден сообщить вашему высочеству, что погода хорошая.

— Тогда вызови конный эскорт, и поедем-ка узнаем, как поживает милейший барон де Меридор.

— Сейчас, монсеньор.

И Бюсси, который в течение четверти часа играл бесконечно смешную роль попавшего в затруднение Маскариля,[215] сделал вид, что уходит, подошел к двери, но тут же вернулся обратно.

— Простите, монсеньор, — сказал он, — но сколько всадников угодно вам взять с собою?

— Ну четверых, пятерых, сколько хочешь.

— В таком случае, раз уж вы предоставляете решать это мне, — сказал Бюсси, — я взял бы сотню.

— Да что ты, сотню! — сказал удивленный принц. — Зачем?

— Для того чтобы иметь в своем распоряжении хотя бы двадцать пять таких, на которых можно положиться в случае нападения.

Герцог вздрогнул.

— В случае нападения? — переспросил он.

— Да. Я слышал, — продолжал Бюсси, — что местность тут очень лесистая, и не будет ничего удивительного, если мы попадем в какую-нибудь засаду.

— А-а! — сказал принц. — Ты так думаешь?

— Монсеньор знает, что настоящая храбрость не исключает осторожности.

Герцог призадумался.

— Я распоряжусь, пусть пришлют полторы сотни, — сказал Бюсси.

И он во второй раз направился к дверям.

— Минутку, — сказал принц.

— Что вам угодно, монсеньор?

— Как ты думаешь, Бюсси, в Анжере я в безопасности?

— Как вам сказать… город не располагает сильными укреплениями, однако при хорошей обороне…

— Да, при хорошей, но она может оказаться и плохой. Какой бы ты ни был храбрец, ты всегда будешь находиться только в одном месте.

— Вероятно.

— Если я здесь не в безопасности, а я не в безопасности, раз в этом сомневается Бюсси…

— Я не говорил, что сомневаюсь, монсеньор.

— Хорошо, хорошо. Если я не в безопасности, надо как можно скорей сделать так, чтобы я оказался в безопасности.

— Золотые слова, монсеньор.

— Так вот, я хочу осмотреть крепость и подготовить ее к обороне.

— Вы правы, монсеньор, хорошие укрепления… знаете ли…

Бюсси запинался, он не ведал страха и с трудом подыскивал слова, призывавшие к осторожности.

— И еще одна мысль.

— Какое урожайное утро, монсеньор!

— Я хочу вызвать сюда барона и его дочь.

— Решительно, монсеньор, сегодня вы в ударе: такие блистательные мысли! Вставайте же, и едем осматривать крепость!

Принц позвал слуг. Бюсси воспользовался этим моментом, чтобы удалиться.

В одной из комнат он увидел Одуэна. Тот ему и был нужен.

Бюсси провел лекаря в кабинет герцога, написал короткую записку, вышел в оранжерею, нарвал букет роз, обмотал записку вокруг их стеблей, отправился в конюшню, оседлал Роланда, вручил букет Одуэну и предложил ему сесть в седло.

Потом он вывел всадника за пределы города, как Аман вывел Мардохая,[216] и направил коня на некое подобие тропинки.

— Вот, — сказал он Одуэну, — предоставь Роланду идти самому. В конце этой тропинки ты увидишь лес, в лесу — парк, вокруг парка — стену. В том месте, где Роланд остановится, ты перебросишь через нее этот букет.

«Тот, кого вы ждете, не придет, — сообщала записка, — потому что явился тот, кого не ждали, и еще более опасный, чем когда бы то ни было, ибо он по-прежнему влюблен. Примите устами и сердцем все, что нельзя прочесть в этом письме глазами».

Бюсси отпустил поводья Роланда, и тот поскакал галопом в сторону Меридора.

Молодой человек возвратился в герцогский дворец, где застал принца уже одетым.

Что до Реми, то все дело заняло у него не более получаса. Он мчался, как облако, гонимое ветром, и, следуя приказу своего господина, миновал луга, поля, леса, ручьи, холмы и остановился у полуразрушенной стены, гребень которой густо порос плющом, казалось, соединившим стену с ветвями дубов.

Прибыв на место, Реми поднялся на стременах, снова надежнее, чем было, привязал записку к букету и с громким «эй!» перебросил букет через стену.

Тихий возглас, раздавшийся по ту сторону стены, убедил его, что послание прибыло по назначению.



Больше Одуэну здесь делать было нечего, так как ответ привозить ему не поручали.

Поэтому он повернул голову коня в ту сторону, откуда они приехали. Роланд, собиравшийся уже приступить к завтраку из желудей, выразил глубокое недовольство таким нарушением привычного распорядка. Тогда Реми всерьез прибегнул к воздействию шпорами и хлыстом.

Роланд осознал свое заблуждение и поскакал обратно.

Сорок минут спустя он уже пробирался по своей новой конюшне, как только что пробирался в зарослях кустарника, и сам разыскал свое место возле решетки, заваленной сеном, и кормушки, переполненной овсом.

Бюсси вместе с принцем осматривал крепость.

Реми подошел к нему, когда он разглядывал подземелье, связанное с потайным ходом.

— Ну, — спросил Бюсси своего посланца, — что ты видел, что слышал, что сделал?

— Стену, возглас, семь лье, — ответил Реми с лаконизмом одного из тех сыновей Спарты, которые позволяли лисице выесть им внутренности во имя вящей славы законов Ликурга.[217]

XIX

ВЫВОДОК АНЖУЙЦЕВ
Бюсси удалось так основательно занять своего господина приготовлениями к войне, что в течение двух дней герцог не мог выбрать времени ни для того, чтобы самому отправиться в Меридор, ни для того, чтобы вызвать в Анжер барона.

Тем не менее Франсуа то и дело заговаривал о посещении Меридора.

Но Бюсси тотчас же прикидывался человеком, чрезвычайно занятым самыми неотложными делами: устраивал проверку мушкетов у всей стражи, приказывал снаряжать коней, выкатывать пушки, лафеты, словно ему предстояло завоевать пятую часть света.

Видя это, Реми принимался щипать корпию, приводить в порядок инструменты, изготовлять бальзамы, словно ему предстояло врачевать добрую половину рода человеческого.

Тогда, пред лицом столь грандиозных приготовлений, герцог отступал.

Само собой разумеется, время от времени Бюсси, под предлогом осмотра внешних фортификаций, вскакивал на Роланда и через сорок минут оказывался возле некоей стены, через которую он перебирался все с меньшим трудом, потому что каждый раз, поднимаясь на нее, обрушивал несколько камней и гребень, обваливающийся под его тяжестью, понемногу превращался в пролом.

Что же до Роланда, то не было необходимости указывать ему, куда они едут: Бюсси оставалось только отпустить поводья и закрыть глаза.

«Два дня уже выиграно, — говорил себе Бюсси. — Если еще через два дня мне не улыбнется счастье, я окажусь в трудном положении».

Бюсси не ошибался, рассчитывая на свою счастливую звезду.

На третий день вечером, когда в городские ворота въезжал огромный обоз со съестными припасами, добытыми с помощью поборов, которыми герцог обложил своих радушных и верных анжуйцев, а сам принц, изображая из себя доброго сеньора, отведывал черный солдатский хлеб и с аппетитом ел копченые селедки и сушеную треску, возле других ворот города раздался громкий шум.

Герцог Анжуйский осведомился о причине этого шума, но никто не смог ему ответить.

По доносившимся звукам можно было понять, что там разгоняют рукоятками протазанов и мушкетными прикладами толпу горожан, привлеченную каким-то новым и любопытным зрелищем.

А все началось с того, что к заставе у Парижских ворот подъехал всадник на белом, покрытом пеной коне.

Надо сказать, что Бюсси, верный своей системе запугивания, заставил принца назначить его главнокомандующим войск провинции Анжу и главным начальником всех ее крепостей и установил повсюду самый жесточайший порядок, особенно в Анжере. Никто не мог ни выйти из города, ни войти в него без пароля, без письма с вызовом или без условного знака какого-нибудь военного сбора.

Цель у всех этих строгостей была одна: помешать герцогу отправить кого-нибудь к Диане так, чтобы об этом не стало известно Бюсси, и помешать Диане въехать в Анжер так, чтобы Бюсси об этом не предупредили.

Кое-кому это может показаться чрезмерным, но пятьдесят лет спустя Бекингэм станет совершать и не такие безумства ради Анны Австрийской.

Всадник на белом коне, как мы уже сказали, примчался бешеным галопом прямо к заставе.

Но у заставы был пароль. Часовой тоже его получил. Он преградил всаднику дорогу своим протазаном. Тот, по-видимому, намеревался оставить без внимания этот воинственный жест, тогда часовой закричал:

— К оружию!

Выбежали все стражники, и вновь прибывшему пришлось вступить с ними в объяснения.

— Я Антрагэ, — заявил он, — и хочу говорить с герцогом Анжуйским.

— Не знаем мы никакого Антрагэ, — ответил начальник караула, — но что касается разговора с герцогом Анжуйским, то ваше желание будет исполнено, так как мы вас сейчас арестуем и отведем к его высочеству.

— Арестуете меня! — ответил всадник. — Не такому жалкому сброду, как вы, арестовывать Шарля де Бальзака д'Антрагэ, барона де Кюнео и графа де Гравиля.

— И, однако, я его арестую, — ответил, поправляя свой нагрудник, анжуец, позади которого стояло двадцать человек, а перед ним — всего один.

— Ну погодите, милейшие! — сказал Антрагэ. — Вам, как видно, еще не доводилось сталкиваться с парижанами. Отлично. Я покажу вам образчик того, что они умеют делать.

— Арестовать его! Отвести к монсеньору! — завопили обозленные стражники.

— Полегче, мои анжуйские ягнятки, — сказал Антрагэ, — я доставлю себе удовольствие явиться к нему без вашей помощи.

— Что он говорит, что он говорит? — спрашивали друг у друга анжуйцы.

— Он говорит, что конь его сделал всего лишь десять лье, — ответил Антрагэ, — а это значит, что он проскачет по вашим брюхам, если вы не посторонитесь. Прочь с дороги, или, клянусь святым чревом!..

И так как анжерские буржуа, по всей видимости, не поняли парижского проклятия, Антрагэ выхватил шпагу и великолепным мулине обрубил древки наиболее близких к нему алебард, острия которых были направлены на него.

Меньше чем за десять минут около двух десятков алебард было превращено в ручки для метел.

Разъяренные стражники осыпали непрошеного гостя градом палочных ударов, которые он отбивал с волшебной ловкостью, спереди, сзади, справа и слева, хохоча при этом от чистого сердца.

— О! Что за прекрасная встреча, — приговаривал он, крутясь на своем коне. — О! Что за милейший народ эти анжуйцы! Разрази меня бог! Ну и весело же тут! Как мудро поступил принц, покинув Париж, и как хорошо сделал я, что поехал вслед за ним!

И Антрагэ не только отражал самым блестящим образом удары, но время от времени, когда на него слишком уж наседали, рассекал своим испанским клинком чью-нибудь кожаную куртку, чью-нибудь каску или же, приглядевшись, оглушал ударом плашмя какого-нибудь неосторожного вояку, бросившегося в схватку, позабыв, что голову его защищает всего лишь шерстяной анжуйский колпак.

Сбившиеся в кучу горожане взапуски наносили удары, калечили при этом друг друга, но снова возобновляли свои атаки. Казалось, они вырастают прямо из земли, как солдаты Кадмуса.

Антрагэ почувствовал, что начинает сдавать.

— Что ж, — сказал он, видя, что ряды нападающих становятся все более плотными, — отлично, вы храбры, как львы, это несомненно, и я тому свидетель. Но вы видите, что от ваших алебард остались только палки, а мушкетов своих вы заряжать не умеете. У меня было намерение въехать в этот город, но я не знал, что его охраняет армия Цезаря. Я отказываюсь от мысли победить вас. Прощайте, доброго вам вечера, я удаляюсь; только скажите принцу, что я специально приезжал из Парижа повидать его.

Тем временем капитану ополчения удалось поджечь фитиль своего мушкета, но в тот момент, когда он приложил приклад к плечу, Антрагэ с такой силой огрел его несколько раз по пальцам, что анжуец выпустил свое оружие и запрыгал с ноги на ногу.

— Смерть ему! Смерть! — завопили избитые и взбешенные ополченцы. — Не выпускайте его! Не дайте ему ускользнуть!

— А! — сказал Антрагэ. — Только что вы не хотели впускать меня, а теперь не желаете выпускать. Берегитесь! Я переменю тактику. Я бил плашмя, а буду колоть, я обрубал алебарды, а буду обрубать руки. Ну как, мои анжуйские ягнятки, выпустите вы меня?

— Нет! Смерть! Смерть ему! Он устал! Убьем его!

— Прекрасно! Значит, возьмемся за дело всерьез?

— Да! Да!

— Ладно, берегите пальцы, я рублю руки!

Только произнес он эти слова и собрался приступить к исполнению своей угрозы, как на дороге появился второй всадник, скачущий так же неистово. На бешеном галопе ворвался он в ворота и, как молния, влетел прямо в гущу схватки, которая сулила превратиться в настоящую битву.

— Антрагэ! — крикнул вновь появившийся. — Антрагэ! Что, черт возьми, ты делаешь в компании этих буржуа?

— Ливаро! — вскричал Антрагэ, обернувшись. — Разрази господь! Ты как нельзя кстати! Монжуа и Сен-Дени, на помощь!

— Я был уверен, что нагоню тебя. Четыре часа тому назад я напал на твой след и с той минуты скачу за тобой. Но куда это ты влез? Тебя же убивают, прости меня господи!

— Да, это наши друзья анжуйцы, они не хотят ни впустить меня, ни выпустить.

— Господа, — сказал Ливаро, снимая шляпу, — не угодно ли вам отойти вправо или влево, чтобы мы могли проехать?

— Нас оскорбляют! — завопили горожане. — Смерть! Смерть им!

— Ах, вот они здесь какие, в Анжере, — заметил Ливаро, нахлобучивая одной рукой шляпу на голову, а другой выхватывая шпагу.

— Сам видишь, — сказал Антрагэ. — Одно плохо: их много.

— Ба! Втроем мы с ними отлично справимся.

— Да, втроем. Если бы мы были втроем! Но нас только двое.

— Сейчас здесь будет Рибейрак.

— И он тоже?

— Ты слышишь? Уже скачет.

— Я его вижу. Эй! Рибейрак! Эй! Сюда, сюда!

И действительно, в ту же минуту Рибейрак, спешивший, судя по всему, не меньше своих друзей, так же, как и они, на полном скаку влетел в город Анжер.

— Гляди-ка! Тут дерутся, — сказал Рибейрак. — Вот так удача! Здравствуй, Антрагэ, здравствуй, Ливаро.

— В атаку! — ответил Антрагэ.

Ополченцы вытаращили глаза, весьма пораженные этим новым подкреплением, прибывшим к двум друзьям, которые готовились теперь превратиться из осажденных в осаждающих.

— Да их тут целый полк, — сказал капитан ополчения своим людям. — Господа, наш боевой порядок, по-моему, неудачен, я предлагаю сделать полуоборот налево.

Буржуа с той ловкостью, которая характерна для них при выполнении военных маневров, сделали полуоборот направо.

Предложение капитана само по себе пробудило в них чувство естественной осторожности, но, кроме того, и воинственный вид трех всадников, выстроившихся перед ними, заставил дрогнуть самых бесстрашных.

— Это их авангард, — закричали горожане, искавшие лишь предлога, чтобы обратиться в бегство. — Тревога! Тревога!

— На помощь! — кричали другие. — На помощь!

— Неприятель! Неприятель! — орало большинство.

— Мы люди семейные. Мы несем обязательства перед нашими женами и детьми. Спасайся кто может! — заревел капитан.

В результате этих разнообразных воплей, которые, однако, как можно заметить, имели одну цель, в улицах образовалась страшная давка, и палочные удары посыпались градом на любопытных, плотное кольцо которых не давало возможности робким убежать.

Как раз тогда звуки этой сумятицы долетели до площади перед крепостью, где, как мы уже сказали, принц отведывал дары своих приверженцев — черный хлеб, копченую селедку и сушеную треску.

Бюсси и принц поинтересовались, в чем дело. Им ответили, что весь этот шум подняли три человека, вернее, три дьявола во плоти, явившиеся из Парижа.

— Три человека? — сказал принц. — Пойди узнай, что это за люди, Бюсси.

— Три человека? — повторил Бюсси. — Поедемте вместе, монсеньор.

И они отправились: Бюсси ехал впереди, а принц предусмотрительно следовал за ним в сопровождении двух десятков всадников.

Они прибыли на место в тот момент, когда ополченцы начали, с большим ущербом для спин и черепов зевак, выполнять тот маневр, о котором мы говорили.

Бюсси встал на стременах и своими зоркими, как у орла, глазами разглядел в толпе дерущихся Ливаро, узнав его по долговязой фигуре.

— Чтоб мне провалиться! — крикнул он принцу громовым голосом. — Сюда, монсеньор! Нас осаждают наши парижские друзья.

— Ну нет, — ответил Ливаро голосом, заглушившим шум битвы, — напротив, это анжуйские друзья рубят нас в куски.

— Долой оружие! — закричал герцог. — Долой оружие, болваны! Это друзья!

— Друзья! — воскликнули горожане, избитые, ободранные, выбившиеся из сил. — Друзья! Так надо было дать им пароль. Мы тут добрый час обращаемся с ними как с нехристями, а они с нами — как с турками.

После чего отступательный маневр был благополучно доведен до конца.

Ливаро, Антрагэ и Рибейрак как победители вступили на освобожденное горожанами пространство и поспешили приложиться к руке его высочества, а затем каждый из них бросился в объятия Бюсси.

— Выходит по всему, — философски сказал капитан, — что это выводок анжуйцев, а мы приняли их за стаю ястребов.

— Монсеньор, — шепнул Бюсси на ухо принцу, — пожалуйста, сосчитайте ваших ополченцев.

— Зачем?

— Сосчитайте, сосчитайте; приблизительно, гуртом. Я не прошу считать по одному.

— Их около полутораста, не меньше.

— Да, не меньше.

— Ну и что?

— А то, что не слишком бравые у вас солдаты, если их побили три человека.

— Верно, — сказал герцог. — Что же дальше?

— Дальше! Попробуйте-ка выехать из города с такими молодцами!

— Все так, — согласился герцог. — Но я выеду из города с теми тремя, которые их побили, — добавил он.

— Ах ты, черт! — пробормотал тихонько Бюсси. — Об этом я и не подумал! Да здравствуют трусы, они умеют мыслить логически!

XX

РОЛАНД
Прибытие подкрепления дало возможность герцогу Анжуйскому заняться бесконечными рекогносцировками окрестностей города.

Он разъезжал в сопровождении своих, так кстати подоспевших друзей, и анжерские буржуа чрезвычайно гордились этим военным отрядом, хотя сравнение хорошо экипированных, прекрасно вооруженных дворян с городскими ополченцами в их потрепанном снаряжении и ржавых доспехах было далеко не в пользу ополчения.

Сначала были обследованы крепостные укрепления, затем прилегающие к ним сады, затем равнина, прилегающая к садам, и, наконец, разбросанные по этой равнине замки, причем герцог весьма презрительно поглядывал на леса, когда они проезжали мимо них или по ним, на те самые леса, которые внушали ему прежде такой страх или, вернее, к которым Бюсси внушил ему такой страх.

В Анжер стекались со своими деньгами дворяне со всей провинции. При дворе герцога Анжуйского они находили ту свободу, до которой далеко было двору Генриха III. Поэтому они, как и следовало ожидать, предавались веселой жизни в городе, весьма расположенном, подобно всякой столице, к тому, чтобы опустошать кошельки своих гостей.

Не прошло и трех дней, как Антрагэ, Рибейрак и Ливаро завязали знакомства с самыми пылкими поклонниками парижских мод и обычаев среди анжуйских дворян.

Само собой разумеется, что эти достойные господа были женаты, и супруги их были молоды и хороши собой.

Герцог Анжуйский совершал свои блестящие верховые прогулки по городу вовсе не для личного удовольствия, как могли бы подумать те, кто знал его эгоизм. Отнюдь нет.

Эти прогулки превратились в развлечение для парижских дворян, прибывших к нему, для анжуйской знати и в особенности для анжуйских дам.

Прежде всего эти прогулки должны были радовать бога, ведь дело Лиги было божьим делом.

Затем они, несомненно, должны были приводить в негодование короля.

И, наконец, они доставляли счастье дамам.

Таким образом, была представлена великая троица той эпохи: бог, король и дамы.

Ликование достигло своих пределов в тот день, когда в город прибыли по высочайшему повелению двадцать две верховые лошади, тридцать — упряжных и сорок мулов, которые, вместе с экипажами, повозками и фургонами, составляли выезды и обоз герцога Анжуйского.

Все перечисленное появилось, как по волшебству, из Тура за скромную сумму в пятьдесят тысяч экю, выделенную герцогом Анжуйским для этой цели.

Заметим, что лошади были оседланы, но за седла шорникам еще не заплатили; заметим, что сундуки были снабжены великолепными, запирающимися на ключ замками, но в самих сундуках ничего не было.

Заметим, что это последнее обстоятельство свидетельствовало в пользу принца, ибо он мог бы наполнить их с помощью поборов.

Но не в натуре принца было брать открыто: он предпочитал выманивать хитростью.

Как бы там ни было, вступление в город этой процессии произвело на анжерцев глубокое впечатление.

Лошадей развели по конюшням, повозки и экипажи поставили в каретные сараи.

Переноской сундуков занялись самые приближенные слуги принца.

Нужны были очень надежные руки, чтобы решиться доверить им суммы, которых в этих сундуках не было.

Наконец двери дворца закрылись перед носом возбужденной толпы, оставшейся благодаря этим предусмотрительным мерам в убеждении, что принц только что ввез в город два миллиона, в то время как принц, напротив, готовился к тому, чтобы вывезти из города почти такую же сумму, для которой и были предназначены пустые сундуки.

С этого дня за герцогом Анжуйским прочно закрепилась репутация богатого человека, и вся провинция, после разыгранного перед ней спектакля, осталась в убеждении, что принц достаточно богат, чтобы в случае надобности пойти войной против целой Европы.

Эта вера должна была помочь буржуа терпеливо снести новые подати, которые герцог, поддержанный советами своих друзей, намеревался собрать с анжуйцев.

Впрочем, анжуйцы, можно сказать, сами шли навстречу желаниям герцога.

Денег, которые одалживают или отдают богачам, никогда не жалеют.

Король Наваррский, слывший бедняком, не добился бы и четвертой части успеха, выпавшего на долю герцога Анжуйского, который сумел прослыть богачом.

Однако возвратимся к герцогу.

Достойный принц жил, как библейский патриарх, наслаждаясь плодами земли своей, а всем известно, что земля Анжу весьма плодородна.

На дорогах было полно всадников, стремившихся в Анжер, чтобы заверить принца в своей преданности или предложить свои услуги.

А он продолжал тем временем вести рекогносцировки, которые неизменно завершались открытием какого-нибудь сокровища.

Бюсси удалось так наметить маршруты выездов принца, что все они обходили стороной замок, где жила Диана.

Это сокровище Бюсси сохранял для себя одного, грабя на свой манер сей маленький уголок провинции, который, после пристойной обороны, в конце концов, сдался на милость победителя.

В то время, как герцог Анжуйский занимался рекогносцировками, а Бюсси — грабежом, граф де Монсоро, верхом на своей охотничьей лошади, прискакал к воротам Анжера.

Было около четырех часов пополудни; чтобы прибыть в четыре часа, граф Монсоро сделал в этот день восемнадцать лье.

Поэтому шпоры его были красными от крови, а полумертвый конь — белым от пены.

Давно уже прошло то время, когда приезжавшим в город чинились препятствия у ворот: теперь анжерцы стали такими гордыми и самоуверенными, что без всяких пререканий впустили бы в город батальон швейцарцев, даже если бы во главе этих швейцарцев стоял храбрый Крийон собственной персоной.

Граф Монсоро не был Крийоном, а потому въехал и вовсе свободно, сказав:

— Во дворец его высочества герцога Анжуйского.

Он не стал слушать ответа стражников, что-то кричавших ему вслед.

Казалось, что конь его держится на ногах только в силу чуда равновесия, создаваемого скоростью, с которой он мчится; бедное животное двигалось уже совершенно бессознательно, и можно было биться об заклад, что стоит ему остановиться, и оно тут же рухнет наземь. Конь остановился у дворца. Граф Монсоро был прекрасным наездником, конь — чистокровным скакуном: ни конь, ни всадник не упали.

— К господину герцогу! — крикнул главный ловчий.

— Монсеньор отправился на рекогносцировку, — ответил часовой.

— Куда? — спросил граф Монсоро.

— Туда, — произнес тот, вытянув руку в направлении одной из сторон света.

— А, черт! — воскликнул Монсоро. — Однако у меня срочное сообщение для герцога, что же делать?

— Прежде всего поштавить фашего коня в конюшню, — ответил часовой, который был рейтаром из Эльзаса, — потому што, ешли фы его не пришлоните к штене, он у фас упадет.

— Совет хорош, хотя и дан на скверном французском языке, — сказал Монсоро. — Где тут конюшни, милейший?

— Фот там!

В это мгновение к графу подошел человек и представился ему.

Это был мажордом.

Граф Монсоро в свой черед перечислил все свои имена, фамилии и титулы.

Мажордом отвесил ему почтительный поклон; имя графа было с давних пор известно в провинции.

— Сударь, — сказал мажордом, — соблаговолите войти и отдохнуть немного. Монсеньор уехал всего десять минут тому назад. Его высочество вернется не раньше восьми часов вечера.

— Восьми часов вечера! — повторил Монсоро, кусая свой ус. — Слишком много времени будет потеряно. Я привез важное известие, и чем раньше оно дойдет до его высочества, тем лучше. Не можете ли вы дать мне коня и сопровождающего?

— Коня! Хоть десяток, сударь, — сказал мажордом. — Что же касается проводника, с этим хуже, потому что монсеньор не сказал, куда он едет, и вы сможете узнать об этом, расспрашивая по пути, как всякий другой; к тому же — я не хотел бы ослаблять гарнизон замка. Его высочество строжайше запретил делать это.

— Вот как? — воскликнул главный ловчий. — Так, значит, здесь не безопасно?

— О, сударь, здесь всегда безопасно, когда тут есть такие люди, как господа де Бюсси, де Ливаро, де Рибейрак, д'Антрагэ, не говоря уж о нашем непобедимом принце, монсеньоре герцоге Анжуйском, но вы сами понимаете…

— Натурально, я понимаю, что, когда их здесь нет, безопасность уменьшается.

— Именно так, сударь.

— Что ж, я возьму в конюшне свежую лошадь и попытаюсь найти его высочество, расспрашивая встречных.

— Готов биться об заклад, сударь, что этим способом вы разыщете монсеньора.

— Надеюсь, он не галопом уехал?

— Шагом, сударь, шагом.

— Прекрасно! Значит, решено: покажите мне коня, которого я могу взять.

— Пройдите в конюшню, сударь, и выберите сами; все они в вашем распоряжении.

— Прекрасно!

Монсоро вошел в конюшню.

Около дюжины самых отборных и свежих коней поглощали обильный корм из яслей, набитых зерном и самым сочным в Анжу сеном.

— Вот, — сказал мажордом, — выбирайте.

Монсоро обвел строй четвероногих взглядом знатока.

— Я беру этого гнедого, — сказал он. — Прикажите оседлать его мне.

— Роланда?

— Его зовут Роланд?

— Да, это любимый конь его высочества. Он на нем каждый день ездит. Роланда подарил герцогу господин де Бюсси, и вы бы, конечно, не увидели его здесь в конюшне, если бы его высочество не решил испытать новых коней, присланных ему из Тура.

— Недурно! Значит, у меня меткий глаз.

Подошел конюх.

— Оседлайте Роланда, — распорядился мажордом.

Что касается лошади графа, то она сама вошла в конюшню и улеглась на подстилку, не дожидаясь даже, пока с нее снимут седло и сбрую.

Через несколько секунд Роланд был уже оседлан.

Граф Монсоро легко вскочил в седло и снова спросил, в какую сторону отправилась кавалькада.

— Они выехали в эти ворота и поскакали по той дороге, — сказал мажордом, указывая главному ловчему в ту же сторону, куда ему уже показывал часовой.

— Клянусь честью, — воскликнул Монсоро, когда, опустив поводья, он увидел, что лошадь направляется как раз по этой дороге, — я бы сказал, что Роланд идет по следу, ей-богу.

— О, не беспокойтесь, — заметил мажордом, — я слышал от господина де Бюсси и от его лекаря господина Реми, что это самое умное из всех когда-либо существовавших животных. Как только он почует своих сотоварищей, он их догонит. Поглядите, какие у него великолепные ноги, таким и олень позавидовал бы.

Монсоро свесился набок.

— Замечательные, — подтвердил он.

И в самом деле, лошадь двинулась, не дожидаясь понуканий, и уверенно выбралась из города; перед этим она даже сама повернула в нужную сторону, чтобы сократить путь к воротам, который разветвлялся: на обходной — слева и прямой — справа.

Дав такое доказательство своего ума, лошадь тряхнула головой, будто пытаясь освободиться от узды, которая давила ей на губы. Она словно хотела сказать всаднику, что всякое направляющее воздействие с его стороны излишне, и, по мере того как они приближались к воротам, все ускоряла свой бег.

— Я и вправду вижу, — прошептал Монсоро, — что мне тебя не перехвалили. Что ж, раз ты так хорошо знаешь дорогу, иди, Роланд, иди.

И он бросил поводья на шею Роланда.

Оказавшись на внешнем бульваре, конь остановился в нерешительности — повернуть ему направо или налево.

Он повернул налево.

В это время мимо прошел крестьянин.

— Не видели ли вы группу всадников, приятель? — спросил Монсоро.

— Да, сударь, — ответил селянин, — я встретил их вот там, впереди.

Роланд скакал как раз в том направлении, где крестьянин встретил отряд.

— Иди, Роланд, иди, — сказал главный ловчий, опуская поводья. Конь перешел на крупную рысь, при которой обычно делает три или четыре лье в час.

Еще некоторое время он бежал по бульвару, потом вдруг свернул направо, на заросшую цветами тропинку, которая шла через равнину.

Монсоро на мгновение заколебался — не остановить ли ему Роланда, но Роланд, казалось, был так уверен в своих действиях, что граф предоставил ему свободу.

По мере того как лошадь продвигалась вперед, она все более воодушевлялась. Перешла с рыси на галоп, и менее чем через четверть часа город уже исчез из глаз всадника.

А всадник, по мере продвижения вперед, словно бы также начинал узнавать местность.

— Похоже, что мы направляемся к Меридору, — сказал он, когда они въехали в лес. — Не поехал ли часом его высочество в сторону замка?

При этой мысли, которая уже не раз приходила в голову главного ловчего, чело его омрачилось.

— О! — прошептал он. — Я хотел повидаться сначала с принцем, отложив на завтра встречу с женой. Не выпадет ли мне счастье увидеть их обоих одновременно?

Страшная улыбка скользнула по его губам.

Лошадь по-прежнему продолжала бежать направо с упорством, которое свидетельствовало о ее глубочайшей решимости и уверенности.

«Клянусь спасением души, — подумал Монсоро, — сейчас я должен быть где-нибудь поблизости от Меридора!»

В это мгновение лошадь заржала. И тотчас же из зеленой чащи ей откликнулась другая.

— А! — сказал главный ловчий. — Кажется, Роланд нашел своих сотоварищей.

Роланд рванулся вперед и, как молния, промчался под могучими старыми деревьями.

Внезапно Монсоро увидел перед собой стену и привязанного возле нее коня.

Тот заржал, и главный ловчий понял, что и в первый раз ржал этот самый конь.

— Здесь кто-то есть! — сказал он, бледнея.

XXI

ЧТО ДОЛЖЕН БЫЛ СООБЩИТЬ ПРИНЦУ ГРАФ ДЕ МОНСОРО
Неожиданности подстерегали графа де Монсоро на каждом шагу: стена меридорского парка, у которой он оказался, словно по волшебству, чья-то лошадь, ласкающаяся к его коню, как к самому близкому знакомцу, — все это заставило бы призадуматься и менее подозрительного человека.

Приблизившись к стене — можно догадаться, с какой поспешностью Монсоро это сделал, — приблизившись к стене, граф заметил, что в этом месте она повреждена: в ней образовалась самая настоящая лестница, грозящая превратиться в пролом. Словно чьи-то ноги выбили в камнях эти ступеньки, над которыми свисали сломанные совсем недавно ветви ежевики.

Граф охватил одним взглядом картину в целом и перешел к деталям.

Чужая лошадь заслуживала внимания прежде всего, с нее он и начал.

На не умеющем хранить тайну животном было седло и расшитая серебром попона.

В одном углу попоны стояло двойное ФФ, переплетенное с двойным АА.

Вне всякого сомнения, конь был из конюшен принца, ибо шифр обозначал: «Франсуа Анжуйский».

При виде шифра подозрения графа переросли в настоящую уверенность.

Значит, герцог ездил сюда, и ездил часто, потому что не только одна, привязанная, лошадь, но и другая знала сюда дорогу.

Монсоро решил: раз случай навел его на след, надо пойти по следу до конца.

К тому же таков был его обычай как главного ловчего и как ревнивого мужа.

Но было очевидно, что, оставаясь по эту сторону стены, он ничего не увидит.

Поэтому граф привязал Роланда рядом со второй лошадью и храбро начал взбираться на стену.

Взбираться было нетрудно: одна нога вела за собой другую, рука встречала готовое для опоры место, на камнях гребня стены был виден отпечаток локтя, и кто-то заботливо обрубил здесь охотничьим ножом ветви дуба, которые мешали смотреть и стесняли движение.

Усилия графа увенчались полным успехом.

Не успел он устроиться на своей наблюдательной вышке, как тотчас заметил брошенные у подножия одного из деревьев голубую мантилью и плащ из черного бархата.

Мантилья, бесспорно, принадлежала женщине, а плащ — мужчине; к тому же не надо было искать далеко: эти мужчина и женщина прогуливались под руку шагах в пятидесяти от дерева. Из-за густых кустарников, росших вокруг, видны были только их спины, да и то плохо.

На беду графа де Монсоро, стена не была приспособлена для проявлений его неистовства: с ее гребня сорвался камень и, ломая ветви, полетел на землю, о которую и ударился с громким стуком.

При этом шуме гуляющая пара, которую граф Монсоро плохо различал за листвой, по всей вероятности, обернулась и заметила его, ибо раздался пронзительный, испуганный женский крик, после чего шорох листьев дал знать графу, что мужчина и женщина убегают, словно вспугнутые косули.

Услышав крик, Монсоро почувствовал, как холодный пот выступил у него на лбу. Он узнал голос Дианы. Не в силах больше сопротивляться охватившей его ярости, он спрыгнул со стены и бросился в погоню, срубая шпагой кусты и ветки на своем пути.

Но беглецы исчезли. Ничто не нарушало больше тишины парка. Ни одной тени в глубине аллей, ни одного следа на дорожках, ни звука в зеленых чащах, кроме пения соловьев и малиновок, которые, привыкнув видеть двух влюбленных, не боялись их.

Что делать посреди этого безлюдья? Какое принять решение? Куда бежать? Парк велик, и, если искать в нем тех, кто тебе нужен, можно встретить тех, кого ты вовсе не искал.

Граф де Монсоро подумал, что сделанного им открытия пока достаточно, к тому же он сознавал, что слишком возбужден и не может действовать с осторожностью, которая необходима с таким опасным соперником, как Франсуа, ибо главный ловчий не сомневался — соперником его является принц.

Ну, а если вдруг это не принц? Ведь у него есть известие, которое он обязан срочно доставить принцу. Во всех случаях: оказавшись перед герцогом Анжуйским, он сможет судить, виновен тот или нет.

Затем графа осенила блестящая мысль.

Она заключалась в том, чтобы перелезть через стену в том же самом месте обратно и увести с собою коня, принадлежавшего незнакомцу, которого он застал в парке.

Этот план мщения придал ему сил. Он бросился назад и вскоре, задыхающийся, весь в поту, очутился возле стены.

Цепляясь за ветки, Монсоро взобрался на нее и спрыгнул по другую сторону. Но лошади там уже не было, вернее говоря — не было лошадей.

Мысль, осенившая графа, была так хороша, что, прежде чем прийти к нему, пришла к его противнику, и тот воспользовался ею.

Расстроенный Монсоро издал яростное рычание и погрозил кулаком этому коварному дьяволу, который, конечно же, смеялся над ним под покровом уже сгустившейся в лесу темноты. Но так как волю графа сломить было нелегко, он восстал против рокового стечения обстоятельств, словно задавшихся целью доконать его, собрал все свои силы и, несмотря на быстро наступающую тьму, тотчас же нашел короткую дорогу в Анжер, известную ему еще со времен детства, и возвратился по ней в город.

Через два с половиной часа он снова оказался у городских ворот, полумертвый от жажды, жары и усталости. Но возбуждение, в котором находился его дух, придало силы телу, и он был все тем же волевым и одновременно необузданным в своих страстях человеком.

Кроме того, его поддерживала одна мысль: он расспросит часового, вернее, часовых, обойдет все ворота; он узнает, через какие ворота проехал человек с двумя конями; он опорожнит свой кошелек, пообещает золотые горы и получит приметы этого человека.

И кто бы это ни был, раньше или позже, он с ним рассчитается.

Монсоро опросил часового, но часовой только что заступил на пост и ничего не знал. Тогда граф вошел в кордегардию и навел справки там.

Ополченец, который сменился с поста, видел примерно около двух часов тому назад, как в город вошла лошадь без всадника и направилась в сторону дворца.

Он даже подумал тогда, что с всадником, должно быть, что-то случилось и умный конь сам вернулся домой.

Монсоро безнадежно махнул рукой: нет, решительно, ему не суждено ничего узнать.

Потом он, в свою очередь, зашагал к герцогскому дворцу.

Дворец был полон жизни, шума, веселья. Окна сияли, как солнца, кухни пламенели, словно пылающие печи, распространяя из своих форточек ароматы дичины и гвоздики, способные заставить желудок забыть о своем соседе — сердце.

Но чтобы попасть во дворец, надо было открыть ворота, закрытые на все запоры.

Монсоро кликнул привратника и назвал себя, однако привратник не узнал его.

— Тот был прямой, а вы сгорбленный, — сказал он.

— Это от усталости.

— Тот был бледный, а вы красный.

— Это от жары.

— Тот был верхом, а вы пеший.

— Это потому, что моя лошадь испугалась, рванулась в сторону, сбросила меня с седла и вернулась без всадника. Разве вы не видели моей лошади?

— А! Правильно, — сказал привратник.

— Как бы то ни было, пошлите за мажордомом.

Привратник, обрадовавшись этой возможности снять с себя ответственность, послал за упомянутым должностным лицом.

Мажордом пришел и сразу узнал Монсоро.

— Боже мой! Откуда вы явились в таком виде? — спросил он.

Монсоро повторил ту же басню, которую рассказал привратнику.

— Знаете, — сообщил мажордом, — мы были очень обеспокоены, когда увидели лошадь без всадника, особенно монсеньор, которого я имел честь предупредить о вашем прибытии.

— А! Монсеньор выглядел обеспокоенным? — воскликнул Монсоро.

— И весьма.

— Что же он сказал?

— Чтобы вас привели к нему, как только вы появитесь.

— Хорошо. Я загляну сначала в конюшню, узнаю, все ли в порядке с лошадью его высочества.

Монсоро вошел в конюшню и увидел, что умное животное стоит на том самом месте, откуда он его взял, и прилежно, как и подобает лошади, которая чувствует необходимость восстановить свои силы, жует овес.

Потом, не позаботившись даже переменить одежду, — Монсоро счел, что важность известия, которое он привез, ставит его выше требований этикета, — даже не переодевшись, повторяем мы, главный ловчий направился в столовую. Все придворные принца и сам его высочество, собравшись вокруг великолепно сервированного и ярко освещенного стола, атаковали паштеты из фазана, свежезажаренное мясо дикого кабана и сдобренные пряностями закуски, которые они запивали славным, бархатистым красным вином из Кагора или тем коварным, игристым и нежным анжуйским, которое ударяет в голову еще прежде, чем в стакане полопаются все топазовые пузырьки.

— Двор весь собрался, — говорил Антрагэ, раскрасневшийся, словно молодая девица, и уже пьяный, как старый рейтар, — весь представлен, как и погреб вашего высочества.

— Не совсем, не совсем, — сказал Рибейрак, — недостает главного ловчего. Стыдно, в самом деле, что мы поедаем дичь его высочества, а не добываем ее себе сами.

— Я голосую за главного ловчего, за любого, — сказал Ливаро, — не важно, кто это будет, пусть даже господин де Монсоро.

Герцог улыбнулся, он один знал о приезде графа.

Не успел Ливаро произнести свои слова, а принц улыбнуться, как открылась дверь и вошел граф де Монсоро.

Увидев его, герцог издал громкое восклицание, громкое тем более, что оно прозвучало среди общей тишины.

— Вот и он! — воскликнул герцог. — Как видите, господа, небо к нам благосклонно: не успеешь высказать желание, оно тут же исполняется.

Монсоро, приведенный в замешательство самоуверенностью принца, несвойственной в подобных случаях его высочеству, смущенно поклонился и отвел взгляд в сторону, ослепленный, как филин, которого внезапно перенесли из темноты на яркий солнечный свет.

— Садитесь и ужинайте, — сказал герцог, указывая графу де Монсоро место напротив себя.

— Монсеньор, — ответил Монсоро, — я очень хочу пить, очень голоден и очень устал, но я не сделаю ни глотка, не съем ни кусочка и не присяду, прежде чем не передам вашему высочеству чрезвычайно важного известия.

— Вы прибыли из Парижа, не так ли?

— И по очень спешному делу, монсеньор.

— Что ж, слушаю, — сказал герцог.

Монсоро приблизился к Франсуа и, с улыбкой на губах и ненавистью в сердце, шепнул ему:

— Монсеньор, ее величество королева-мать едет повидаться с вашим высочеством и почти не делает остановок по пути.

Лицо герцога, на которое были устремлены все глаза, озарилось внезапной радостью.

— Прекрасно, — сказал он. — Благодарю вас, господин де Монсоро, вы, как всегда, верно служите мне. Продолжим наш ужин, господа.

И он придвинул свое кресло к столу, от которого до этого отодвинулся, чтобы выслушать графа де Монсоро.

Пиршество возобновилось. Но стоилоглавному ловчему, помещенному между Ливаро и Рибейраком, опуститься на удобный стул, стоило увидеть перед собою обильную еду, как он вдруг тут же потерял аппетит.

Дух его снова одержал верх над материей.

Увлекаемая печальными мыслями, душа Монсоро устремилась в меридорский парк. Вновь совершая путь, который только что проделало его разбитое усталостью тело, она шла, как ко всему присматривающийся паломник, по той заросшей цветами тропинке, которая привела графа к стене.

Он снова увидел чужого коня, поврежденную стену, бегущие прочь тени двух любовников, снова услышал крик Дианы, крик, проникший в самую глубину его сердца.

И тогда, безразличный к шуму, свету, даже к еде, забыв, рядом с кем и перед кем сидит, он погрузился в собственные мысли и не уследил, как на чело его набежали тучи, а из груди внезапно вырвался глухой стон, который привлек внимание удивленных сотрапезников.

— Вы падаете от усталости, господин главный ловчий, — сказал принц, — пожалуй, вам лучше бы отправиться спать.

— По чести, так, — сказал Ливаро, — совет хорош, и если вы ему не последуете, вы рискуете заснуть прямо на вашей тарелке.

— Простите, монсеньор, — сказал Монсоро, вскидывая голову, — я умираю от усталости.

— Напейтесь, граф, — посоветовал Антрагэ, — ничто так не бодрит, как вино.

— И еще, — прошептал Монсоро, — напившись, забываешь.

— Ба! — сказал Ливаро. — Это никуда не годится. Поглядите, господа, его бокал все еще полон.

— За ваше здоровье, граф, — сказал Рибейрак, поднимая бокал.

Монсоро был вынужден ответить на тост и залпом опорожнил свой.

— Пьет он, однако, отлично, посмотрите, монсеньор, — сказал Антрагэ.

— Да, — ответил принц, который пытался угадать, что делается в душе графа, — да, чудесно.

— Вам следовало бы устроить для нас хорошую охоту, граф, — сказал Рибейрак, — вы знаете эти края.

— У вас тут и охотничьи команды, и леса, — сказал Ливаро.

— И даже жена, — прибавил Антрагэ.

— Да, — машинально повторил граф, — да, охотничьи команды, леса и госпожа де Монсоро, да, господа, да.

— Устройте нам охоту на кабана, граф, — сказал принц.

— Я попытаюсь, монсеньор.

— Черт возьми! — воскликнул один из анжуйских дворян. — Вы попытаетесь, вот так ответ! Да лес ими кишит, кабанами. На старой лесосеке я бы вам за пять минут их целый десяток поднял.

Монсоро невольно побледнел: старой лесосекой называлась как раз та часть леса, куда его только что возил Роланд.

— Да-да, устройте охоту завтра, завтра же! — хором закричали дворяне.

— Вы не возражаете против завтрашнего дня, Монсоро? — спросил герцог.

— Я всегда в распоряжении вашего высочества, — ответил Монсоро, — но, однако, как монсеньор соизволил только что заметить, я слишком утомлен, чтобы вести охоту завтра. Кроме того, я должен поездить по окрестностям и выяснить, что делается в наших лесах.

— И наконец, дайте ему возможность повидаться с женой, черт побери! — сказал герцог с добродушием, которое окончательно убедило бедного мужа, что герцог — его соперник.

— Согласны! Согласны! — весело закричали молодые люди. — Дадим графу де Монсоро двадцать четыре часа, чтобы он сделал в своих лесах все, что должно.

— Да, господа, дайте их мне, эти двадцать четыре часа, — сказал граф, — и я вам обещаю употребить их с пользой.

— А теперь, наш главный ловчий, — сказал герцог, — я разрешаю вам отправиться в постель. Проводите господина де Монсоро в его комнату.

Граф де Монсоро поклонился и вышел, освободившись от тяжелого бремени — необходимости держать себя в руках.

Те, кто страдает, жаждут одиночества еще больше, чем счастливые любовники.

XXII

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ ГЕНРИХ III УЗНАЛ О БЕГСТВЕ СВОЕГО ВОЗЛЮБЛЕННОГО БРАТА ГЕРЦОГА АНЖУЙСКОГО И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВОСПОСЛЕДОВАЛО
После того как главный ловчий покинул столовую, пир продолжался еще более весело, радостно и непринужденно.

Угрюмая физиономия Монсоро не очень-то благоприятствовала веселью молодых дворян, ибо за ссылками на усталость и даже за действительной усталостью они угадали ту постоянную одержимость мрачными мыслями, которая отметила чело графа печатью глубокой скорби, ставшей характерной особенностью его лица.

Стоило Монсоро уйти, как принц, которого его присутствие всегда стесняло, снова обрел спокойный вид и сказал:

— Итак, Ливаро, когда вошел главный ловчий, ты начал рассказывать нам о вашем бегстве из Парижа. Продолжай.

И Ливаро продолжал рассказ.

Но, поскольку наше звание историка дает нам право знать лучше самого Ливаро все, что произошло, мы заменим рассказ молодого человека нашим собственным. Возможно, он от этого потеряет в красочности, но зато выиграет в охвате событий, ибо нам известно то, что не могло быть известно Ливаро, а именно — то, что случилось в Лувре.

К полуночи Генрих III был разбужен необычным шумом, поднявшимся во дворце, где, однако, после того, как король отошел ко сну, должна была соблюдаться глубочайшая тишина.

Слышались ругательства, стуканье алебард о стены, торопливая беготня по галереям, проклятия, от которых могла бы разверзнуться земля, и, посреди всего этого шума, стука, богохульств, — на сто ладов повторяемые слова:

— Что скажет король?! Что скажет король?!

Генрих сел на кровати и посмотрел на Шико, который, после ужина с его величеством, заснул в большом кресле, обвив ногами свою рапиру.

Шум усилился.

Генрих, весь лоснящийся от помады, соскочил с постели, крича:

— Шико! Шико!

Шико открыл один глаз — этот благоразумный человек очень ценил сон и никогда не просыпался с одного разу.

— Ах, напрасно ты разбудил меня, Генрих, — сказал он. — Мне снилось, что у тебя родился сын.

— Слушай! — сказал Генрих. — Слушай!

— Что я должен слушать? Уж кажется, ты днем достаточно глупостей мне говоришь, чтобы и ночи еще у меня отнимать.

— Разве ты не слышишь? — сказал король, протягивая руку в ту сторону, откуда доносился шум.

— Ого! — воскликнул Шико. — И в самом деле, я слышу крики.

— «Что скажет король?! Что скажет король?!» — повторил Генрих. — Слышишь?

— Тут должно быть одно из двух: либо заболела твоя борзая Нарцисс, либо гугеноты сводят счеты с католиками и устроили им Варфоломеевскую ночь.

— Помоги мне одеться, Шико.

— С удовольствием, но сначала ты помоги мне подняться, Генрих.

— Какое несчастье! Какое несчастье! — доносилось из передних.

— Черт! Это становится серьезным, — сказал Шико.

— Лучше нам вооружиться, — сказал король.

— А еще лучше, — ответил Шико, — выйти поскорее через маленькую дверь и самим посмотреть и рассудить, что там за несчастье, а не ждать, пока другие нам расскажут.

Почти тотчас же, последовав совету Шико, Генрих вышел в потайную дверь и очутился в коридоре, который вел в покои герцога Анжуйского.

Там он увидел воздетые к небу руки и услышал крики отчаяния.

— О! — сказал Шико. — Я догадываюсь: твой горемычный узник, должно быть, удушил себя в своей темнице. Клянусь святым чревом! Генрих, прими мои поздравления: ты гораздо более великий политик, чем я полагал.

— Э, нет, несчастный, — воскликнул Генрих, — тут совсем другое!

— Тем хуже, — ответил Шико.

— Идем, идем.

И Генрих увлек Шико за собой в спальню герцога.

Окно было распахнуто, и возле него стояла толпа любопытных, которые наваливались друг на друга, стараясь увидеть шелковую лестницу, прикрепленную к железным перилам балкона.

Генрих побледнел как мертвец.

— Э-э, сын мой, — сказал Шико, — да ты не столь уж ко всему равнодушен, как я думал.

— Убежал! Скрылся! — крикнул Генрих так громко, что все придворные обернулись.

Глаза короля метали молнии, рука судорожно сжимала рукоятку кинжала.

Шомберг рвал на себе волосы, Келюс молотил себя по лицу кулаками, а Можирон, как баран, бился головой о деревянную перегородку.

Что же касается д'Эпернона, то он улизнул под тем важным предлогом, что побежит догонять герцога Анжуйского.

Зрелище истязаний, которым подвергали себя впавшие в отчаяние фавориты, внезапно успокоило короля.

— Ну, ну, уймись, сын мой, — сказал он, удерживая Можирона за талию.

— Нет, клянусь смертью Христовой! Я убью себя, или пусть дьявол меня заберет, — воскликнул молодой человек и тут же снова принялся биться головой, но уже не о перегородку, а о каменную стену.

— Эй! Помогите же мне удержать его! — крикнул Генрих.

— Куманек, а куманек, — сказал Шико, — я знаю смерть поприятней: проткните себе живот шпагой, вот и все.

— Да замолчишь ты, палач! — воскликнул Генрих со слезами на глазах.

Между тем Келюс продолжал лупить себя по щекам.

— О! Келюс, дитя мое, — сказал Генрих, — ты станешь похожим на Шомберга, каким он был, когда его покрасили в цвет берлинской лазури. У тебя будет ужасный вид.

Келюс остановился.

Один Шомберг продолжал ощипывать себе виски; он даже плакал от ярости.

— Шомберг! Шомберг! Миленький, — воскликнул Генрих. — Возьми себя в руки, прошу тебя.

— Я сойду с ума!

— Ба! — произнес Шико.

— Несчастье страшное, — сказал Генрих, — что и говорить. Но именно поэтому ты и должен сохранить свой рассудок, Шомберг. Да, это страшное несчастье, я погиб! В моем королевстве — гражданская война!.. А! Кто это сделал? Кто дал ему лестницу? Клянусь кровью Иисусовой! Я прикажу повесить весь город.

Глубокий ужас овладел присутствующими.

— Кто в этом виноват? — продолжал Генрих. — Где виновник? Десять тысяч экю тому, кто назовет мне его имя, сто тысяч экю тому, кто доставит его мне живым или мертвым.

— Это какой-нибудь анжуец, — сказал Можирон. — Кому же еще быть?

— Клянусь богом! Ты прав, — воскликнул Генрих. — А? Анжуйцы, черт возьми, анжуйцы, они мне за это заплатят!

И, словно эти слова были искрой, воспламенившей пороховую затравку, раздался страшный взрыв криков и угроз анжуйцам.

— Да, да, это анжуйцы! — закричал Келюс.

— Где они?! — завопил Шомберг.

— Выпустить им кишки! — заорал Можирон.

— Сто виселиц для сотни анжуйцев! — подхватил король.

Шико не мог оставаться спокойным среди всеобщего беснования. Жестом неистового рубаки он выхватил свою шпагу и стал колотить ею плашмя по миньонам и по стенам, свирепо вращая глазами и повторяя:

— А! Святое чрево! О! Чума их побери! А! Проклятие! Анжуйцы! Клянусь кровью Христовой! Смерть анжуйцам!

Этот крик: «Смерть анжуйцам!» — был услышан во всем Париже, как крик израильских матерей был услышан во всей Раме.[218]

Тем временем Генрих куда-то исчез.

Он вспомнил о своей матери и, не сказав ни слова, выскользнул из комнаты и отправился к Екатерине, которая, будучи лишена с некоторых пор прежнего внимания, погрузившись в притворную печаль, ждала со своей флорентийской проницательностью подходящего случая, чтобы снова заняться политическими интригами.

Когда Генрих вошел, она, задумавшись, полулежала в большом кресле и со своими круглыми, но уже желтоватыми щеками, блестящими, но неподвижными глазами, пухлыми, но бледными руками походила скорее на восковую фигуру, изображающую размышление, чем на живое существо, которое мыслит.

Однако при известии о бегстве Франсуа, известии, которое, кстати говоря, Генрих, пылая гневом и ненавистью, сообщил ей без всякой подготовки, статуя, казалось, внезапно проснулась, хотя ее пробуждение выразилось только в том, что она глубже уселась в своем кресле и молча покачала головой.

— Вы даже не вскрикнули, матушка? — сказал Генрих.

— А зачем мне кричать, сын мой? — спросила Екатерина.

— Как! Бегство вашего сына не кажется вам преступным, угрожающим, достойным самого сурового наказания?

— Мой дорогой сын, свобода стоит не меньше короны; и вспомните, что я вам самому посоветовала бежать, когда у вас появилась возможность получить эту корону.

— Матушка, меня оскорбляют.

Екатерина пожала плечами.

— Матушка, мне бросают вызов.

— Ну нет, — сказала Екатерина, — от вас спасаются, вот и все.

— А! — воскликнул Генрих. — Так вот как вы за меня вступаетесь!

— Что вы хотите сказать этим, сын мой?

— Я говорю, что с летами чувства ослабевают, я говорю… — Он остановился.

— Что вы говорите? — переспросила Екатерина со своим обычным спокойствием.

— Я говорю, что вы больше не любите меня так, как любили прежде.

— Вы заблуждаетесь, — сказала Екатерина со все возрастающей холодностью. — Вы мой возлюбленный сын, Генрих. Но тот, на кого вы жалуетесь, тоже мой сын.

— Ах! Оставим материнские чувства, государыня, — вскричал Генрих в бешенстве, — нам известно, чего они стоят.

— Что ж, вы должны знать это лучше всех, сын мой, потому что любовь к вам всегда была моей слабостью.

— И так как у вас сейчас покаяние, вы и раскаиваетесь.

— Я догадывалась, что мы придем к этому, сын мой, — сказала Екатерина. — Поэтому я и молчала.

— Прощайте, государыня, прощайте, — сказал Генрих, — я знаю, что мне делать, раз даже моя собственная мать больше не испытывает ко мне сострадания. Я найду советников, которые помогут мне разобраться в случившемся и отомстить за себя.

— Идите, сын мой, — спокойно ответила Флорентийка, — и да поможет бог вашим советникам, им это будет очень необходимо, чтобы вызволить вас из затруднительного положения.

Когда он направился к выходу, она не остановила его ни словом, ни жестом.

— Прощайте, государыня, — повторил Генрих.

Но возле двери он задержался.

— Прощайте, Генрих, — сказала королева, — еще одно только слово. Я не собираюсь советовать вам, сын мой, я знаю: вы во мне не нуждаетесь. Но попросите ваших советников, чтобы они хорошенько подумали, прежде чем дадут свои советы, и еще раз подумали, прежде чем привести эти советы в исполнение.

— О, конечно, — сказал Генрих, уцепившись за слова матери и воспользовавшись ими, чтобы остаться в комнате, — ведь положение серьезное, не правда ли, государыня?

— Тяжелое, — сказала медленно Екатерина, воздевая глаза и руки к небу, — весьма тяжелое, Генрих.

Король, потрясенный тем выражением ужаса, которое, как ему показалось, он прочел в глазах матери, вернулся к ней.

— Кто его похитил? Есть ли у вас какие-нибудь мысли на этот счет, матушка?

Екатерина промолчала.

— Сам я, — сказал Генрих, — думаю, что это анжуйцы.

Екатерина улыбнулась своей иронической улыбкой, которая выдавала превосходство ее ума, всегда готового смутить чужой ум и одержать над ним победу.

— Анжуйцы? — переспросила она.

— Вы сомневаетесь, — сказал Генрих, — однако все в этом уверены.

Екатерина еще раз пожала плечами.

— Пусть другие верят этому, — сказала она, — но вы-то, вы, сын мой!

— То есть как, государыня?.. Что вы хотите сказать? Объяснитесь, умоляю вас.

— К чему объяснять!

— Ваше объяснение откроет мне глаза.

— Откроет вам глаза! Полноте, Генрих, я всего лишь бестолковая, старая женщина. Все, что я могу, — это молиться и каяться.

— Нет, говорите, матушка, говорите, я вас слушаю! О! Вы до сих пор душа нашего дома и всегда ею останетесь, говорите же.

— Бесполезно. Я мыслю мыслями другого века. Да и что такое мудрость стариков? Это подозрительность, и только. Чтобы старая Екатерина, в своем возрасте, дала сколько-нибудь пригодный совет! Полноте, сын мой, это невозможно.

— Что ж, будь по-вашему, матушка, — сказал Генрих. — Отказывайте мне в вашей помощи, лишайте меня вашей поддержки. Но знайте, что через час — одобряете вы меня или нет, вот тогда я это и узнаю, — я прикажу вздернуть на виселицу всех анжуйцев, которые сыщутся в Париже.

— Вздернуть на виселицу всех анжуйцев! — воскликнула Екатерина с тем удивлением, которое испытывают люди незаурядного ума, когда им говорят какую-нибудь чудовищную глупость.

— Да, да, повешу, изничтожу, убью, сожгу. В эту минуту мои друзья уже вышли на улицы города, чтобы переломать все кости этим окаянным, этим разбойникам, этим мятежникам!

— Упаси их бог делать это, — вскричала Екатерина, выведенная из своей невозмутимости серьезностью положения, — они погубят себя! Несчастные, и это еще не беда, но вместе с собой они погубят вас.

— Почему?

— Слепец! — прошептала Екатерина. — Неужели же глаза у королей навечно осуждены не видеть?

И она сложила ладони вместе.

— Короли только тогда короли, когда они не оставляют безнаказанным нанесенное им оскорбление, ибо эта их месть есть правосудие, а в моем случае особенно, и все королевство поднимется на мою защиту.

— Безумец, глупец, ребенок, — прошептала Флорентийка.

— Но почему, почему?

— Подумайте сами: неужели удастся заколоть, сжечь, повесить таких людей, как Бюсси, как Антрагэ, как Ливаро, как Рибейрак, не пролив при этом потоки крови?

— Что из того! Лишь бы только их убили!

— Да, разумеется, если их убьют. Покажите мне их трупы, и, клянусь Богоматерью, я скажу, что вы поступили правильно. Но их не убьют. Их только побудят поднять знамя мятежа, вложат им в руки обнаженную шпагу. Они никогда не решились бы обнажить ее сами ради такого господина, как Франсуа. А теперь из-за вашей неосторожности они вынут ее из ножен, чтобы защитить свою жизнь, и ваше королевство поднимется, но не на вашу защиту, а против вас.

— Но если я не отомщу, значит, я испугался, отступил! — вскричал Генрих.

— Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил, что я испугалась? — спросила Екатерина, нахмурив брови и сжав свои тонкие, подкрашенные кармином губы.

— Однако, если это сделали анжуйцы, они заслуживают кары, матушка.

— Да, если это сделали они, но это сделали не они.

— Так кто же тогда, если не друзья моего брата?

— Это сделали не друзья вашего брата, потому что у вашего брата нет друзей.

— Но кто же тогда?

— Ваши враги, вернее, ваш враг.

— Какой враг?

— Ах, сын мой, вы прекрасно знаете, что у вас всегда был только один враг, как у вашего брата Карла всегда был только один, как у меня самой всегда был только один, все один и тот же, беспрестанно.

— Вы хотите сказать, Генрих Наваррский?

— Ну да, Генрих Наваррский.

— Его нет в Париже!

— А! Разве вы знаете, кто есть в Париже и кого в нем нет? Разве вы вообще что-нибудь знаете? Разве у вас есть глаза и уши? Разве вы окружены людьми, которые видят и слышат? Нет, все вы глухи, все вы слепы.

— Генрих Наваррский! — повторил король.

— Сын мой, при каждом разочаровании, при каждом несчастье, при каждом бедствии, которые вас постигнут и виновник которых вам останется неизвестным, не ищите, не сомневайтесь, не задавайте себе вопросов — это ни к чему. Воскликните: «Это — Генрих Наваррский!», и вы можете быть уверены, что попадете в цель… О! Этот человек!.. Этот человек!.. Он меч, подвешенный господом над домом Валуа.

— Значит, вы считаете, что я должен отменить приказ насчет анжуйцев?

— И немедленно, — воскликнула Екатерина, — не теряя ни минуты, не теряя ни секунды. Поспешите, быть может, уже слишком поздно. Бегите, отмените свой приказ! Отправляйтесь, иначе вы погибли.

И, схватив сына за руку, она с невероятной энергией и силой толкнула его к двери.

Генрих опрометью выбежал из дворца, чтобы остановить своих друзей.

Но он нашел только Шико, который сидел на камне и чертил на песке географическую карту.

XXIII

О ТОМ, КАК, ОБНАРУЖИВ, ЧТО ШИКО ОДНОГО МНЕНИЯ С КОРОЛЕВОЙ-МАТЕРЬЮ, КОРОЛЬ ПРИСОЕДИНИЛСЯ К МНЕНИЮ КОРОЛЕВЫ-МАТЕРИ И ШИКО
Прежде всего Генрих удостоверился в том, что этот человек, который поглощен своим занятием не менее Архимеда[219] и, по всей видимости, не поднимет головы, даже если Париж будет взят штурмом, что этот человек действительно не кто иной, как Шико.

— А, несчастный, — вскричал он громовым голосом, — вот как ты защищаешь своего короля!

— Я его защищаю по-своему и считаю, что мой способ лучше других.

— Лучше других! — воскликнул король. — Лучше других, бездельник!

— Я настаиваю на этом и привожу доказательства.

— Любопытно с ними познакомиться.

— Это нетрудно: во-первых, мы сделали большую глупость, мой король, мы сделали чудовищную глупость.

— В чем она состоит?

— Она состоит в том, что мы сделали.

— Ах! — воскликнул Генрих, пораженный единством мыслей двух чрезвычайно острых умов, которые, не сговариваясь, пришли к одному и тому же выводу.

— Да, — откликнулся Шико, — твои друзья уже кричат по городу: «Смерть анжуйцам!», а я, поразмыслив, не очень-то уверен, что это дело рук анжуйцев. Своими криками на городских улицах твои приятели просто-напросто начинают ту маленькую гражданскую войну, которую не удалось затеять господам Гизам и которая им так была нужна. И, по всей вероятности, Генрих, в эту минуту твои друзья или уже мертвым-мертвешеньки, что, признаюсь, меня не огорчило бы, но опечалило бы тебя, или же они уже изгнали анжуйцев из города, что тебе бы очень не понравилось и, напротив, чрезвычайно обрадовало бы нашего дорогого герцога Анжуйского.

— Смерть Христова! — воскликнул король. — Значит, ты думаешь, что дело зашло уже так далеко, как ты сказал?

— Если не дальше.

— Но все это не объясняет мне, чем ты тут занимаешься, сидя на камне.

— Я занимаюсь очень срочной работой.

— Какой?

— Я вычерчиваю контуры тех провинций, которые поднимет против нас твой брат, и прикидываю, сколько человек сможет выставить каждая из них в мятежную армию.

— Шико! Шико! — воскликнул король. — Право, вокруг меня одни лишь вороны и совы — вестники бедствия!

— Ночью голос совы звучит хорошо, сын мой, — ответил Шико, — потому что он звучит в свой час. Времена у нас сейчас темные, Генрике, такие темные, что дня не отличишь от ночи; мой голос звучит в свой час, прислушайся к нему. Посмотри!

— Ну, что еще?

— Посмотри на мою географическую карту и рассуди сам. Начнем с Анжу, которое смахивает на тарталетку, видишь? Здесь укрылся твой брат, потому-то я и отвел этой провинции первое место. Гм! Анжу, если за него взяться с толком, как возьмутся твой главный ловчий Монсоро и твой друг Бюсси, одно Анжу может дать нам — когда я говорю «нам», это значит: твоему брату, — Анжу может дать твоему брату десять тысяч бойцов.

— Ты полагаешь?

— Это на самый худой конец. Перейдем к Гиени. Гиень… ты видишь ее? Вот она — фигура, похожая на теленка, который скачет на одной ноге. А! Проклятие! Гиень! Ничего нет удивительного, коли там найдется пара-другая недовольных, это старый очаг мятежа, и англичане только-только ушли оттуда. Эта Гиень с радостью восстанет, не против тебя — против Франции. От Гиени можно рассчитывать на восемь тысяч солдат. Маловато! Но все они будут закаленные, испытанные в боях, это уж будь спокоен. Затем, левее Гиени у нас Беарн и Наварра, видишь? Вот эти два куска, вроде обезьяны на спине у слона. Конечно, Наварру сильно обкорнали, но вместе с Беарном у нее наберется триста-четыреста тысяч жителей. Предположим, что Беарн и Наварра, после того, как Наваррский их хорошенько потрясет, пожмет и выжмет, поставят Лиге пять процентов их населения, это шестнадцать тысяч человек. Итак, подведем итог. Анжу — десять тысяч…

И Шико снова принялся чертить своей тростью на песке:

Анжу… 10 000

Гиень… 8000

Беарн и Наварра… 16 000

Итого: 34 000

— Так ты думаешь, — сказал Генрих, — что король Наваррский вступит в союз с моим братом?

— Святое чрево!

— Так ты думаешь, что он причастен к его бегству?

Шико пристально поглядел на Генриха.

— Генрике, — сказал он, — эта мысль пришла в голову не тебе.

— Почему?

— Потому что она слишком умная, сын мой.

— Неважно, чья она. Я спрашиваю тебя, отвечай: ты думаешь, что Генрих Наваррский причастен к бегству моего брата?

— Э, — воскликнул Шико, — как-то поблизости от улицы Феронри до меня донеслось: «Святая пятница!», и, когда я об этой «пятнице» вспоминаю сегодня, она кажется мне весьма убедительной.

— До тебя донеслось: «Святая пятница!»? — вскричал король.

— Ей-ей, — ответил Шико. — Я вспомнил об этом только сегодня.

— Значит, он был в Париже?

— Я так думаю.

— А что тебя заставляет так думать?

— Мои глаза.

— Ты видел Генриха Наваррского?

— Да.

— И ты не пришел ко мне и не сказал, что мой враг имел дерзость явиться прямо в мою столицу!

— Человек может быть дворянином и может не быть им, — произнес Шико.

— Ну и что же?

— А то, что если он дворянин, то он не шпион, вот и все.

Генрих задумался.

— Значит, — сказал он, — Анжу и Беарн! Мой брат Франсуа и мой кузен Генрих!

— Не считая трех Гизов, само собой разумеется.

— Как! Ты думаешь, что они войдут в союз?

— Тридцать четыре тысячи человек с одной стороны: десять тысяч от Анжу, восемь тысяч от Гиени, шестнадцать тысяч от Беарна, — сказал Шико, загибая пальцы, — а сверх того, двадцать или двадцать пять тысяч под командой герцога де Гиза, главнокомандующего твоих войск. Всего пятьдесят девять тысяч человек. Сократим их до пятидесяти на случай подагры, ревматизмов, воспалений седалищного нерва и других болезней. Все же, как ты видишь, сын мой, остается достаточно внушительная цифра.

— Но Генрих Наваррский и герцог де Гиз враги.

— Что не помешает им объединиться против тебя с надеждой уничтожить друг друга после того, как они уничтожат тебя.

— Шико, ты прав, и моя мать права, вы оба правы. Надо предотвратить резню. Помоги мне собрать швейцарцев.

— Ну да, швейцарцев, как же! Их увел Келюс.

— Тогда мою гвардию.

— Ее забрал Шомберг.

— Ну, хотя бы моих слуг.

— Они ушли с Можироном.

— Как, — воскликнул Генрих, — без моего приказа?!

— А с каких это пор ты отдаешь приказы, Генрих? О! Когда речь идет о шествиях или бичеваниях, тут я ничего не говорю, тебе предоставляют полную власть над твоей шкурой и даже над шкурой других. Но коснись дело войны, коснись дело управления государством, это уже область господина де Шомберга, господина де Келюса и господина де Можирона. О д'Эперноне я умалчиваю, потому что он в таких случаях прячется в кусты.

— А! Смерть Христова! — воскликнул Генрих. — Так вот как обстоит дело!

— Позволь сказать тебе, сын мой, — продолжал Шико, — ты весьма поздно заметил, что в своем королевстве ты не более чем седьмой или восьмой король.

Генрих закусил губу и топнул ногой.

— Эге! — произнес Шико, вглядываясь в темноту.

— Что там?

— Клянусь святым чревом! Это они. Гляди, Генрих, вот твои люди.

И он в самом деле указал королю на трех или четырех быстро приближающихся всадников. За ними на некотором расстоянии скакали другие конные и шла толпа пеших.

Всадники собирались уже было въехать в Лувр, не заметив в темноте двух людей, стоявших возле рвов.

— Шомберг! — позвал король. — Сюда, Шомберг!

— Эй! — откликнулся Шомберг. — Кто меня зовет?

— Сюда, сюда, дитя мое!

Голос показался Шомбергу знакомым, и он подъехал.

— Будь я проклят! — воскликнул он. — Да это король!

— Он самый. Я побежал за вами, да не знал, где вас искать, и с нетерпением жду здесь. Что вы делали?

— Что мы делали? — спросил второй всадник, подъезжая.

— А! Ко мне и ты, Келюс, — сказал король, — и больше не уезжай так, без моего разрешения.

— Да больше-то и незачем, — сказал третий, в котором король признал Можирона, — все уже кончилось.

— Все кончилось? — переспросил король.

— Слава богу, — сказал д'Эпернон, внезапно появившись неизвестно откуда.

— Осанна! — крикнул Шико, вознося обе руки к небу.

— Значит, вы их убили? — сказал король. И прибавил совсем тихо: — В конце концов, мертвые не воскресают.

— Вы их убили? — сказал Шико. — А! Если вы их убили, то и говорить не о чем.

— Нам не пришлось трудиться, — ответил Шомберг, — эти трусы разлетелись, как стая голубей, почти ни с кем и шпаг-то скрестить не удалось.

Генрих побледнел.

— А с кем все же вы их скрестили?

— С Антрагэ.

— Но хоть этого-то вы уложили?

— Как раз наоборот: Антрагэ убил лакея Келюса.

— Значит, они были настороже? — спросил король.

— Черт возьми! Я думаю! — воскликнул Шико. — Вы вопите: «Смерть анжуйцам!», перевозите пушки, трезвоните в колокола, потрясаете всем железным ломом, который имеется в Париже, и хотите, чтобы эти добрые люди так же ничего не слышали, как вы ничего не соображаете.

— Одним словом, одним словом, — глухо пробормотал король, — гражданская война вспыхнула.

Услышав это, Келюс вздрогнул.

— А ведь и правда, черт побери! — воскликнул он.

— О! Вы уже начинаете понимать, — сказал Шико, — какое счастье! А вот господа де Шомберг и де Можирон еще ни о чем не догадываются.

— Мы оставляем за собой защиту особы и короны его величества, — заявил Шомберг.

— Ба! Клянусь богом, — сказал Шико, — для этого у вас есть господин де Клиссон, который кричит не так громко, как вы, а дело свое делает не хуже.

— Вот вы, господин Шико, — сказал Келюс, — распекаете нас тут на все корки, а два часа тому назад сами думали так же, как мы, или, во всяком случае, если и не думали, то кричали, как мы.

— Я?! — воскликнул Шико.

— Конечно, кричали «Смерть анжуйцам!» и при этом колотили по стенам шпагой.

— Да ведь я, — сказал Шико, — это совсем другое дело. Каждому известно, что я — дурак. Но вы-то, вы ведь люди умные…

— Хватит, господа, — сказал Генрих, — мир. Скоро мы все навоюемся.

— Каковы будут распоряжения вашего величества? — спросил Келюс.

— Постарайтесь утихомирить народ с тем же рвением, с каким вы его взбудоражили; возвратите в Лувр швейцарцев, мою гвардию, моих слуг и прикажите запереть ворота, чтобы завтра горожане сочли все случившееся этой ночью простой потасовкой между пьяными.

Молодые люди ушли с видом побитых собак и стали передавать приказы короля офицерам сопровождавшего их отряда.

Что касается Генриха, то он возвратился к своей матери, которая очень деятельно, но с обеспокоенным и мрачным видом отдавала распоряжения своим слугам.

— Ну, — сказала она, — что случилось?

— То самое, матушка, что вы и предвидели.

— Они бежали?

— Увы! Да.

— А! — сказала она. — Дальше?

— Дальше — все. Мне кажется, что и этого больше чем достаточно.

— А город?

— Город волнуется, но не он меня беспокоит, он-то в моих руках.

— Да, — сказала Екатерина, — дело в провинциях.

— Которые восстанут, поднимутся, — подхватил Генрих.

— Что вы собираетесь предпринять?

— Я вижу только одно средство.

— Какое?

— Прямо посмотреть в лицо случившемуся.

— Как же это?

— Я даю приказ моим полковникам, моей гвардии, вооружаю ополчение, отзываю армию от Ла-Шарите и иду на Анжу.

— А герцог де Гиз?

— Э! Герцог де Гиз, герцог де Гиз! Я прикажу его арестовать, если в том будет нужда.

— Ну конечно! Если только вам удастся осуществить все эти чрезвычайные меры.

— Что же иначе делать?

Екатерина склонила голову на грудь и задумалась.

— Все ваши планы невыполнимы, сын мой, — сказала она.

— А! — воскликнул глубоко раздосадованный Генрих. — Все у меня сегодня нескладно получается.

— Просто вы взволнованы. Возьмите себя в руки, а потом посмотрим.

— Тогда думайте вы за меня, матушка, предпримем что-нибудь, будем действовать.

— Вы же видели, сын мой, я отдавала распоряжения.

— По поводу чего?

— По поводу отъезда посла.

— А к кому мы его направим?

— К вашему брату.

— Посла к этому изменнику! Вы унижаете меня, матушка!

— Сейчас не время для гордости, — сурово заметила Екатерина.

— Этот посол будет просить о мире?

— Он даже купит его, если понадобится.

— Господи боже мой! За какие уступки?

— Какая разница, сын мой, — сказала Екатерина, — ведь все это делается лишь для того, чтобы, когда мир будет достигнут, вы смогли спокойно вздернуть на виселицу тех, кто бежал, собираясь пойти на вас войной. Разве вы не говорили мне сейчас, что хотели бы держать их в своих руках?

— О! Я отдал бы за это четыре провинции моего королевства: по одной за каждого.

— Что ж, цель оправдывает средства, — продолжала Екатерина резким голосом, который всколыхнул в глубинах сердца Генриха чувства ненависти и мести.

— Я полагаю, что вы правы, матушка, — сказал он, — но кого мы к ним пошлем?

— Поищите среди ваших друзей.

— Матушка, мне и искать незачем, я не вижу ни одного мужчины, которому можно доверить такое поручение.

— Тогда доверьте его женщине.

— Женщине? Матушка! Неужели вы согласились бы?

— Сын мой, я очень стара, очень устала, и, может быть, умру после этого путешествия, но я собираюсь ехать с такой скоростью, что прибуду в Анжер, прежде чем друзья вашего брата и сам он успеют осознать все свое могущество.

— О! Матушка, милая моя матушка, — взволнованно воскликнул Генрих, целуя руки Екатерины, — вы всегдашняя моя опора, моя благодетельница, мой добрый гений!

— Это значит, что я все еще королева Франции, — прошептала Екатерина, устремив на сына взгляд, в котором было столько же жалости, сколько любви.

XXIV

ГДЕ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО БЛАГОДАРНОСТЬ БЫЛА ОДНОЙ ИЗ ДОБРОДЕТЕЛЕЙ ГОСПОДИНА ДЕ СЕН-ЛЮКА
Назавтра после того вечера, когда за столом у герцога Анжуйского граф де Монсоро выглядел столь плачевно, что ему дозволили покинуть общество еще до окончания ужина и пойти спать, граф встал чуть свет и спустился во двор.

Он хотел разыскать конюха, с которым говорил накануне, и, если это окажется возможным, вытянуть из него кое-какие сведения о привычках Роланда.

Граф преуспел в своих намерениях. Он вошел в обширный сарай, где сорок великолепных коней поглощали с завидным аппетитом солому и овес анжуйцев.

Взгляд графа прежде всего нашел среди них Роланда.

Роланд, у своей кормушки, являл чудеса расторопности среди самых прытких едоков.

Затем глаза графа поискали конюха.

Тот стоял, скрестив на груди руки, и, по обыкновению всякого хорошего конюха, следил, как — жадно или лениво — едят свой всегдашний провиант лошади его господина.

— Эй, любезный! — сказал граф. — Что, все лошади монсеньора возвращаются в конюшню сами? Они так приучены?

— Нет, господин граф, — ответил конюх. — А почему ваша милость меня об этом спрашивает?

— Из-за Роланда.

— Ах да, он вчера вернулся сам. О! Для Роланда это неудивительно, умнейший конь.

— Да, — сказал Монсоро, — я заметил. Значит, ему уже случалось возвращаться одному?

— Нет, сударь, обычно на нем ездит монсеньор герцог Анжуйский, а он наездник что надо, его не сбросишь с седла.

— Роланд не сбрасывал меня с седла, любезный, — сказал граф, задетый тем, что кто-то, пусть даже конюх, мог подумать, будто он, главный ловчий Франции, способен свалиться с лошади. — Хотя мне и далеко до монсеньора герцога Анжуйского, но я достаточно хороший наездник. Нет, я привязал его к дереву и зашел в один дом. А когда вернулся, он исчез. Я подумал, что его у меня украли или какой-нибудь сеньор, проезжая мимо, решил сыграть со мной злую шутку и увел моего коня. Вот почему я и спрашивал у вас, с кем он вернулся в конюшню.

— Он вернулся один, как мажордом уже имел честь вчера доложить господину графу.

— Странно, — произнес Монсоро.

Он подумал немного и затем переменил разговор:

— Ты говоришь, монсеньор часто ездит на этой лошади?

— До того, как прибыли его выезды, он, почитай, каждый день на ней ездил.

— Вчера его высочество вернулся поздно?

— За час или вроде того до вас, господин граф.

— А на каком коне был герцог? Не на гнедом ли с белыми чулками и белой звездой на лбу?

— Нет, сударь, — ответил конюх, — вчера его высочество брал Изолина, вот он.

— А не было ли в свите принца дворянина на коне с этими приметами?

— Я ни у кого такого коня не видел.

— Ну, хорошо, — сказал Монсоро несколько раздосадованный тем, что розыски подвигаются столь медленно. — Хорошо, оседлайте мне Роланда.

— Господин граф желает Роланда?

— Да. А что? Принц приказал не давать его мне?

— Нет, сударь, напротив, главный конюшенный его высочества приказал дать вам на выбор любого коня из конюшни.

Было невозможно сердиться на столь предупредительного принца.

Граф Монсоро кивнул конюху, и тот принялся седлать коня.

Когда с этим было покончено, конюх отвязал Роланда от кормушки, взнуздал и подвел к графу.

— Слушай, — сказал тот, беря у него поводья, — слушай и отвечай мне.

— С полным моим удовольствием, — ответил конюх.

— Сколько ты получаешь в год?

— Двадцать экю, сударь.

— Хочешь получить в десять раз больше и за один день?

— Еще бы, клянусь богом! — воскликнул конюх. — Но как я заработаю эти деньги?

— Узнай, кто ездил вчера на гнедом коне с белыми чулками и звездой на лбу.

— Ах, сударь, — сказал конюх, — то, о чем вы просите, дело нелегкое. К его высочеству приезжают с визитами так много господ!

— Конечно, но двести экю неплохие деньги, и стоит немного потрудиться, чтобы получить их.

— Само собой, господин граф, я не отказываюсь поискать, и не думаю даже.

— Ладно, — сказал граф, — твое усердие мне нравится. Вот десять экю вперед, для начала. Видишь, в проигрыше ты не останешься.

— Благодарю вас, сударь.

— Не стоит. Ты скажешь принцу, что я отправился в лес, подготовить охоту по его приказанию.

Не успел граф произнести эти слова, как за его спиной зашуршала солома под ногами входящего в конюшню человека.

Монсоро обернулся.

— Господин де Бюсси! — воскликнул он.

— А! Добрый день, господин де Монсоро, — сказал Бюсси. — Каким чудом вы попали в Анжер?!

— А вы, сударь? Ведь говорили, что вы больны?

— Я и в самом деле болен, — сказал Бюсси, — мой врач прописал мне полный покой. Я уже целую неделю не выезжаю из города. Но вы, кажется, собираетесь сесть на Роланда? Я продал этого коня монсеньору герцогу Анжуйскому, и он им так доволен, что ездит на нем чуть ли не каждый день.

Монсоро побледнел.

— Я вполне его понимаю, — сказал он, — конь замечательный.

— А у вас счастливая рука: с первого взгляда такого коня выбрали, — сказал Бюсси.

— О! Мы не сегодня с ним познакомились, — возразил граф, — я уже ездил на нем вчера.

— Это вызвало у вас желание поездить на нем и сегодня?

— Да, — сказал граф.

— Простите, — продолжал Бюсси, — вы говорили, что готовите нам охоту.

— Принц желает загнать оленя.

— Насколько я слышал, их здесь в окрестностях много?

— Очень много.

— А где вы будете выставлять зверя?

— Поблизости от Меридора.

— А! Прекрасно, — сказал Бюсси, в свою очередь невольно побледнев.

— Желаете поехать со мной? — спросил Монсоро.

— Нет, премного вам благодарен, — ответил Бюсси. — Пойду лягу. Я чувствую, меня снова лихорадит.

— Вот так так! — раздался звучный голос с порога конюшни. — Неужели господин де Бюсси поднялся с постели без моего разрешения?!

— Это Одуэн, — сказал Бюсси. — Ну, теперь мне достанется. Прощайте, граф. Поручаю Роланда вашим заботам.

— Не беспокойтесь.

Бюсси вышел, и граф Монсоро вскочил в седло.

— Что с вами? — удивился Одуэн. — Вы такой бледный, что я и сам почти готов поверить в вашу болезнь.

— Ты знаешь, куда он едет? — спросил Бюсси.

— Нет.

— Он едет в Меридор.

— А разве вы надеялись, что он объедет замок стороной?

— Боже мой, что будет после вчерашнего?

— Госпожа де Монсоро будет отпираться.

— Но он ее видел своими глазами.

— Она станет утверждать, что у него было временное помрачение зрения.

— У Дианы не хватит на это решимости.

— О! Господин де Бюсси, неужели вы так плохо знаете женщин?

— Реми, я чувствую себя ужасно.

— Еще бы! Ступайте домой. Я прописываю вам на это утро…

— Что?

— Тушеную курицу, ломоть ветчины и раковый суп.

— Э! У меня нет аппетита.

— Еще одно основание, чтобы я предписал вам есть.

— Реми, я предчувствую: этот палач устроит в Меридоре что-нибудь ужасное. Нет, надо было мне согласиться и поехать с ним, когда он предложил.

— Зачем?

— Чтобы поддержать Диану.

— Госпожа Диана прекрасно поддержит себя сама, я уже вам это говорил и опять повторяю. И так как нам тоже нужно себя поддержать, пойдемте, прошу вас. К тому же нельзя, чтобы вас видели на ногах. Почему вы вышли без моего позволения?

— У меня было очень тревожно на душе, и я не мог оставаться дома.

Реми пожал плечами, отвел Бюсси в его хижину и, затворив двери, усадил перед обильным столом как раз тогда, когда граф Монсоро выезжал из Анжера, через те же ворота, что и накануне.

У графа были основания вторично выбрать себе Роланда: он хотел удостовериться, случайно или же по привычке этот конь, ум которого все превозносили, привез его к стене парка.

Поэтому, выехав из замка, он повесил поводья ему на шею.

Роланд не обманул ожиданий Монсоро.

Стоило коню очутиться за городскими воротами, как он тотчас же свернул налево. Граф предоставил ему полную свободу. Затем Роланд свернул направо, граф опять не помешал ему.

Таким образом, они проскакали по очаровательной, заросшей цветами тропинке, потом по лесосеке, а потом под могучими старыми деревьями.

Как и накануне, рысь Роланда, по мере приближения к Меридору, становилась все крупнее. Наконец она перешла в галоп, и через сорок-пятьдесят минут граф де Монсоро оказался вблизи стены, точно в том же самом месте, что и в прошлый раз.

Однако теперь здесь было тихо и пустынно. Не слышалось ржания, не видно было никакой лошади — ни привязанной, ни бродящей на свободе.

Граф де Монсоро соскочил на землю, но на этот раз, дабы избегнуть опасности возвращения пешком, он обмотал поводья Роланда вокруг руки и только потом стал взбираться на стену.

Внутри парка было так же безлюдно, как и снаружи.

Длинные аллеи уходили в недосягаемую взору даль, по зеленой траве обширных лужаек скакали, оживляя их, несколько косуль.

Граф решил, что незачем тратить напрасно время и сторожить уже предупрежденных людей, которые, несомненно, перестали встречаться, напуганные его вчерашним появлением, или выбрали для свиданий другое место. Он вскочил на Роланда, направил его по узенькойтропинке и, то и дело сдерживая резвого коня, через четверть часа подъехал к воротам замка.

Барон наблюдал, как стегают хлыстом собак, чтобы поддержать в них боевой дух, когда через подъемный мост во двор замка въехал Монсоро.

Увидев зятя, барон церемонно направился к нему.

Диана, сидя под огромной смоковницей, читала стихи Маро. Ее верная служанка Гертруда вышивала рядом с ней.

Граф заметил женщин только после того, как поздоровался с бароном.

Он соскочил с коня и подошел к ним.

Диана поднялась, сделала три шага навстречу мужу и присела в глубоком реверансе.

— Какое спокойствие, вернее, какое вероломство! — прошептал граф. — Ну и бурю подниму я сейчас в этом тихом омуте!

Подошел лакей. Главный ловчий бросил ему поводья Роланда, а затем, обернувшись к Диане, сказал;

— Сударыня, прошу вас, соблаговолите уделить мне минутку.

— Охотно, сударь, — ответила Диана.

— Вы окажете нам честь остаться в замке, господин граф? — спросил барон.

— Да, сударь. До завтра, во всяком случае.

Барон удалился, намереваясь лично проследить, чтобы комната его зятя была приготовлена по всем правилам гостеприимства.

Монсоро указал Диане на стул, с которого она перед тем встала, а сам опустился на стул Гертруды, не сводя с Дианы взгляда, способного устрашить и самого храброго мужчину.

— Сударыня, — сказал он, — так кто же это был с вами в парке вчера вечером?

Диана подняла на мужа ясный чистый взгляд.

— В каком часу, сударь? — спросила она голосом, из которого, сделав над собой усилие, ей удалось изгнать даже тень волнения.

— В шесть.

— В каком месте?

— На старой лесосеке.

— Там, наверное, гулял кто-нибудь из моих подруг, а не я.

— Это были вы, сударыня, — подтвердил Монсоро.

— Почему вы так решили? — спросила Диана.

Пораженный Монсоро не мог найти слов для ответа, но вскоре изумление уступило место гневу.

— Имя этого мужчины? Назовите мне его!

— Какого мужчины?

— Того, который гулял с вами.

— Я не могу вам его назвать, раз это не я с ним гуляла.

— То были вы, говорю вам! — вскричал Монсоро, топнув ногой.

— Вы ошибаетесь, сударь, — холодно ответила Диана.

— И вы еще смеете запираться! Да я видел вас собственными глазами!

— А! Вы сами видели, сударь?

— Да, сударыня, я сам. Как можете вы отрицать, что то были вы! Ведь в Меридоре нет других женщин, кроме вас.

— Вот еще одно заблуждение, сударь: здесь находится Жанна де Бриссак.

— Госпожа де Сен-Люк?

— Да, моя подруга госпожа де Сен-Люк.

— А господин де Сен-Люк?

— Не расстается со своей женой, как вам известно. У них брак по любви. Это господина и госпожу де Сен-Люк вы видели.

— Это был не господин де Сен-Люк, это была не госпожа де Сен-Люк. То были вы, я вас прекрасно узнал, и вы были с мужчиной, с кем — не знаю, но скоро буду знать, клянусь вам.

— Так вы настаиваете, что это была я, сударь?

— Говорю вам, я узнал вас, говорю вам, я слышал, как вы вскрикнули!

— Когда вы придете в себя, сударь, — сказала Диана, — я соглашусь выслушать вас, но сейчас, я думаю, мне лучше уйти.

— Нет, сударыня, — сказал Монсоро, удерживая Диану за руку, — вы останетесь.

— Сударь, — ответила Диана, — вот господин и госпожа де Сен-Люк. Я надеюсь, вы будете сдерживаться в их присутствии.

И действительно, в конце аллеи показались Сен-Люк и его жена, призванные звуками обеденного колокола, который в эту минуту начал звонить, словно здесь только и ждали приезда графа де Монсоро, чтобы сесть за стол.

И Сен-Люк и Жанна узнали графа и поспешили подойти, догадавшись, что своим присутствием они, несомненно, вызволят Диану из очень затруднительного положения.

Госпожа де Сен-Люк сделала графу де Монсоро глубокий реверанс.

Сен-Люк приветливо протянул ему руку.

Все трое обменялись несколькими любезностями, а затем Сен-Люк, подтолкнув свою жену к графу, взял руку Дианы.

Пары направились к дому.

В Меридорском замке обедали в девять часов; то был старый обычай времен славного короля Людовика XII, сохраненный бароном в полной неприкосновенности.

Графа де Монсоро посадили между Сен-Люком и его женой.

Диана, ловким маневром подруги разлученная со своим мужем, оказалась между Сен-Люком и бароном.

Шел общий разговор. Он вращался, естественно, вокруг прибытия в Анжер брата короля и перемен, которые этот приезд вызовет в провинции Анжу.

Монсоро очень хотелось бы перевести беседу на другую тему, но он имел дело с неподатливыми сотрапезниками и потерпел неудачу.

Нельзя сказать, чтобы Сен-Люк уклонялся от разговора с графом, совсем напротив: он осыпал разъяренного мужа милой и остроумной лестью, и Диана, которая благодаря болтовне Сен-Люка могла хранить молчание, красноречивыми взглядами выражала своему другу признательность.

«Этот Сен-Люк просто дурак и болтлив, как сорока, — сказал себе граф. — Вот человек, у которого я, тем или иным способом, вырву нужную мне тайну».

Граф де Монсоро не знал Сен-Люка, главный ловчий появился при дворе как раз тогда, когда Сен-Люк его покинул.

Поэтому, сделав такое заключение, Монсоро стал отвечать на шутки молодого человека, что еще больше обрадовало Диану и способствовало воцарению всеобщего спокойствия.

К тому же Сен-Люк время от времени незаметно подмигивал госпоже де Монсоро, и эти подмигивания совершенно явно означали:

«Не волнуйтесь, сударыня, у меня созрел план».

В чем состоял план господина де Сен-Люка, мы увидим в следующей главе.

XXV

ПЛАН ГОСПОДИНА ДЕ СЕН-ЛЮКА
После обеда Монсоро взял своего нового друга под руку и увел из замка.

— Знаете, — сказал он ему, — я так счастлив, что встретил здесь вас. Меня заранее пугала меридорская глушь.

— Да что вы! — удивился Сен-Люк. — Ведь у вас тут жена! Что до меня, то в подобной компании мне, я думаю, и пустыня показалась бы слишком населенной.

— Да, разумеется, — ответил Монсоро, кусая губы, — и, однако же…

— Что — однако же?

— Однако же я очень рад, что встретил здесь вас.

— Сударь, — сказал Сен-Люк, очищая зубы крохотной золотой шпагой, — вы слишком любезны: никогда не поверю, что вы могли хоть на минуточку убояться скуки в обществе такой прелестной жены и в окружении столь прекрасной природы.

— Э! — ответил Монсоро. — Я полжизни провел в этих лесах.

— Тем более вам не пристало в них скучать, — сказал Сен-Люк. — Мне кажется, чем больше живешь в лесах, тем больше их любишь. Поглядите, какой восхитительный парк. Я уверен, что буду в отчаянии, когда мне придется с ним расстаться. Боюсь, что день этот, к несчастью, недалек.

— Зачем же вам расставаться с Меридором?

— Ах, сударь, разве человек хозяин своей судьбы? Он всего лишь листок, который сорван ветром и несется над полями и долами, сам не зная куда. Вот вы — счастливец!

— Счастливец? Почему?

— Потому что остаетесь под сенью этих великолепных деревьев.

— О, — сказал Монсоро, — я, вероятно, тут тоже долго не пробуду.

— Ба! Кто за это может поручиться? Я думаю, что вы ошибаетесь.

— Нет, — воскликнул Монсоро, — нет. О! Я не такой фанатичный поклонник природы, как вы, я боюсь этого парка, который вам кажется столь прекрасным.

— Я не ослышался? — переспросил Сен-Люк.

— Нет, — ответил Монсоро.

— Вы боитесь этого парка, сказали вы, почему же?

— Потому что мне он кажется небезопасным.

— Небезопасным? Ну, знаете ли! — удивленно воскликнул Сен-Люк. — А! Я понимаю, из-за его безлюдности, хотите вы сказать.

— Нет. Не совсем по этой причине, ведь в Меридоре, я полагаю, бывают гости.

— Что вы, — сказал Сен-Люк с безукоризненно простодушным видом, — ни души.

— А! В самом деле?

— Как я имел честь сказать вам.

— Не может быть! Разве время от времени к вам не наведывается кто-нибудь?

— Нет. Во всяком случае, за то время, что я здесь, никто не появлялся.

— В Анжере сейчас такое блестящее общество. Неужели ни один из придворных не навестил вас ни разу?

— Ни один.

— Это невероятно.

— Тем не менее это так.

— Полноте! Вы клевещете на анжуйских дворян.

— Не знаю, клевещу ли я, но черт меня побери, если я здесь видел перо хоть одного из них.

— Значит, я ошибаюсь.

— Разумеется, ошибаетесь. Вернемся, однако, к тому, что вы говорили о парке: будто в нем небезопасно. Разве здесь водятся медведи?

— О! Нет!

— Волки?

— Тоже нет.

— Разбойники?

— Возможно. Скажите, милостивый государь, ведь госпожа де Сен-Люк очень хороша собой, как мне кажется?

— Ну разумеется.

— Она часто гуляет в парке?

— Часто. Жена, как и я, обожает природу. Но почему вы меня об этом спрашиваете?

— Просто так. А вы ее сопровождаете, когда она гуляет?

— Всегда, — сказал Сен-Люк.

— Почти всегда? — продолжал граф.

— Но куда вы ведете, черт возьми?

— А! Боже мой! Никуда, любезный господин де Сен-Люк, или почти никуда.

— Я слушаю.

— Дело в том, что мне говорили..

— Что вам говорили?

— Вы не рассердитесь?

— Я никогда не сержусь.

— Ну, и к тому же между двумя мужьями такие признания допустимы. Дело в том, что мне рассказывали, будто видели, как в парке этом бродил какой-то мужчина.

— Мужчина?

— Да.

— Который приходил к моей жене?

— О! Я этого вовсе не говорю.

— И совершенно напрасно не говорите, дорогой господин де Монсоро. Это донельзя интересно. А кто его видел? Скажите, сделайте милость.

— К чему?

— Все равно, скажите. Мы ведь с вами беседуем, верно? И какая вам разница, о чем говорить. Так, значит, говорите вы, этот мужчина приходил к госпоже де Сен-Люк. Ну и ну!

— Послушайте, чтобы уж сказать вам все до конца: нет, я не думаю, что он приходил к госпоже де Сен-Люк.

— К кому же тогда?

— Напротив, я боюсь, не приходил ли он к Диане.

— Ба! — произнес Сен-Люк. — Я бы предпочел это.

— То есть как? Вы бы предпочли это?

— Несомненно. Вы же знаете, нет больших эгоистов, тем мужья. Каждый за себя. Бог за всех.

— Вернее, дьявол, — поправил Монсоро.

— Стало быть, вы думаете, что сюда заходил мужчина?

— Я не просто думаю, я видел его.

— Вы видели в парке мужчину?

— Да, — сказал Монсоро.

— Одного?

— Нет, с госпожой де Монсоро.

— Когда? — спросил Сен-Люк.

— Вчера.

— А где?

— Да вот здесь, левее. Вот тут.

И так как Монсоро с самого начала прогулки повел Сен-Люка в сторону старой лесосеки, он смог теперь показать своему спутнику место вчерашних событий.

— А, — сказал Сен-Люк, — действительно, стена в весьма скверном состоянии. Надо будет сказать барону, что ему разрушают стены.

— А кого вы подозреваете?

— Я! Кого я подозреваю?

— Да, — сказал граф.

— В чем?

— В том, что он перелез через стену в парк, чтобы встретиться с моей женой.

Сен-Люк склонил голову и, казалось, погрузился в глубокие размышления. Граф де Монсоро с беспокойством ждал их результата.

— Ну? — сказал он.

— Проклятие! — произнес Сен-Люк. — Не вижу никого, кроме…

— Кроме… кроме?.. — с живостью спросил граф.

— Кроме… вас… — сказал Сен-Люк, поднимая голову.

— Вы шутите, любезный господин де Сен-Люк? — сказал ошеломленный граф.

— По чести, нет. Первое время после женитьбы я выкидывал такие штуки, почему бы и вам их не проделывать?

— Полноте, вы просто не хотите мне отвечать. Признайтесь в этом, дорогой друг, не бойтесь ничего… я человек мужественный. Ну же, помогите мне, поищите, я жду от вас этой огромной услуги.

Сен-Люк почесал себе ухо.

— Как ни думаю, никого, кроме вас, не нахожу, — сказал он.

— Перестаньте смеяться. Отнеситесь к этому серьезно, сударь. Уверяю вас, тут не до шуток.

— Вы полагаете?

— Говорю вам, я в этом уверен.

— Ну тогда другое дело. А как сюда приходит этот мужчина, вам известно?

— Тайком, черт побери!

— Часто?

— Еще бы! Тут в камнях уже ступеньки его ногами выбиты. Поглядите сами.

— Действительно.

— А вы разве никогда ничего такого не замечали?

— О! — произнес Сен-Люк. — У меня были кое-какие подозрения.

— А! Вот видите, — воскликнул, задыхаясь, граф. — Ну и что дальше?

— Дальше? Они меня не обеспокоили; я думал, что это были вы.

— Но я же говорю вам, что не я.

— Я вам верю, милостивый государь!

— Верите?

— Да.

— И значит?

— Значит, это был кто-то другой.

Главный ловчий устремил на Сен-Люка, державшегося с самой непринужденной и пленительной беззаботностью, почти угрожающий взгляд.

— А! — произнес он так яростно, что молодой человек поднял голову.

— У меня еще одна мысль появилась, — сказал Сен-Люк.

— Ну же, ну!

— А что, если это был…

— Если это был?

— Нет.

— Нет?

— Пожалуй, да.

— Говорите же!

— Что, если это был господин герцог Анжуйский?

— Я тоже об этом думал, — ответил Монсоро, — но я навел справки. Это не мог быть он.

— Э! Герцог большой хитрец.

— Да. Но это не он.

— Вы мне все только и говорите: «Не он, не он», — запротестовал Сен-Люк, — и требуете, чтобы я сказал вам, кто же «он».

— А как же иначе? Вы живете в замке, вы должны знать…

— Постойте! — воскликнул Сен-Люк.

— Нашли?

— У меня еще одна мысль появилась. Если это не были ни вы, ни герцог, то, конечно же, это был я.

— Вы, Сен-Люк?

— А почему бы нет?

— Зачем вам было приезжать верхом и перелезать в парк через стену, когда вы могли пройти в него из замка?

— А! Бог мой! У меня бывают свои прихоти! — сказал Сен-Люк.

— Зачем вам было обращаться в бегство, когда я показался на стене?

— Проклятие! И не от такого зрелища убежать можно.

— Значит, вы были заняты дурным делом? — сказал граф, не в силах уже сдерживать свое раздражение.

— Возможно.

— Да вы издеваетесь надо мной! — вскричал, побледнев, граф. — Издеваетесь уже добрые четверть часа.

— Вы ошибаетесь, сударь, — сказал Сен-Люк, вынимая часы и устремив на графа такой пристальный взгляд, что даже Монсоро, несмотря на свою свирепую храбрость, вздрогнул, — не четверть часа, а двадцать минут.

— Но вы меня оскорбляете, сударь! — воскликнул граф.

— А как вы полагаете, сударь, меня вы не оскорбляете, приставая ко мне с вашими вопросами, достойными сбира?[220]

— Вот оно что! Теперь я все ясно вижу!

— Подумаешь, чудеса, в десять-то часов утра! И что же вы видите, скажите на милость?

— Что вы в сговоре с тем предателем, с тем трусом, которого я чуть не убил вчера.

— Проклятие! — воскликнул Сен-Люк. — Это мой друг.

— Что ж, если это так, я убью вас вместо него.

— Ба! В вашем собственном доме! Вдруг! Без вызова!

— Не думаете ли вы, что я буду церемониться с каким-то мерзавцем? — воскликнул выведенный из себя граф.

— Ах, господин де Монсоро, — вздохнул Сен-Люк, — как дурно вы, однако, воспитаны! И как скверно сказалось на вашей нравственности частое общение с дикими зверями! Стыдитесь!

— Вы что, не видите, что я взбешен?! — взревел Монсоро, скрестив руки на груди и наступая на Сен-Люка. Лицо главного ловчего было искажено страшной гримасой отчаяния, которое терзало его сердце.

— Смерть Христова! Разумеется, вижу. И, по правде говоря, ярость вам вовсе не к лицу. На вас просто смотреть страшно, дорогой мой господин де Монсоро.

Граф, не владея собой, положил руку на эфес шпаги.

— А! Обращаю ваше внимание, — сказал Сен-Люк, — это вы затеваете со мною ссору. Призываю вас в свидетели того, что я совершенно спокоен.

— Да, щеголь, — сказал Монсоро, — да, паршивый миньон, я бросаю тебе вызов.

— Тогда потрудитесь перейти по ту сторону этой стены, господин де Монсоро: по ту сторону мы будем не в ваших владениях.

— Мне это все равно! — воскликнул граф.

— А мне нет, — сказал Сен-Люк, — я не хочу убивать вас в вашем доме.

— Отлично! — сказал Монсоро, поспешно взбираясь на стену.

— Осторожней, не торопитесь, граф! Тут один камень плохо держится, должно быть, его часто тревожили. Еще разобьетесь, не приведи бог. Поверьте, я буду просто безутешен.

И Сен-Люк, в свою очередь, стал перелезать через стену.

— Ну! Ну! Поторапливайся, — сказал граф, обнажая шпагу.

«Я приехал сюда, чтобы пожить в свое удовольствие, — сказал себе Сен-Люк. — Ей-богу! Я славно позабавлюсь».

И он спрыгнул на землю по ту сторону стены.

XXVI

О ТОМ, КАК ГОСПОДИН ДЕ СЕН-ЛЮК ПОКАЗАЛ ГОСПОДИНУ ДЕ МОНСОРО УДАР, КОТОРОМУ ЕГО НАУЧИЛ КОРОЛЬ
Граф де Монсоро ждал Сен-Люка со шпагой в руках, выстукивая ногой яростный вызов.

— Ты готов? — спросил граф.

— Кстати, — сказал Сен-Люк, — вы выбрали себе совсем недурное место: спиной к солнцу. Пожалуйста, пожалуйста, не стесняйтесь.

Монсоро повернулся на четверть оборота.

— Отлично, — сказал Сен-Люк, — так мне будет хорошо видно, что я делаю.

— Не щади меня, — сказал Монсоро, — я буду драться насмерть.

— Вот как? — сказал Сен-Люк. — Стало быть, вы обязательно хотите меня убить?

— Хочу ли я? О! Да… я хочу!

— Человек предполагает, а бог располагает, — заметил Сен-Люк, в свою очередь обнажая шпагу.

— Ты говоришь…

— Я говорю… Поглядите повнимательней на эти вот маки и одуванчики.

— Ну?

— Ну так вот, я говорю, что уложу вас прямо на них.

И, продолжая смеяться, Сен-Люк встал в позицию. Монсоро неистово бросился на него и с невероятным проворством нанес Сен-Люку два или три удара, которые тот отбил с не меньшей ловкостью.

— Клянусь богом, господин де Монсоро, — сказал Сен-Люк, продолжая фехтовать с противником, — вы недурно владеете шпагой, и всякий другой, кроме меня или Бюсси, был бы убит на месте вашим последним отводом.

Монсоро понял, с каким человеком он имеет дело, и побледнел.

— Вы, должно быть, удивлены, — прибавил Сен-Люк, — что я так сносно управляюсь со шпагой. Дело в том, что король — он, как вам известно, очень меня любит — взял на себя труд давать мне уроки и, среди прочего, научил меня удару, который я вам сейчас покажу. Я говорю все это затем, чтобы вы имели удовольствие, если вдруг я убью вас этим ударом, знать, что вас убили ударом, преподанным королем. Вам это будет весьма лестно.

— Вы ужасно остроумны, сударь, — сказал выведенный из себя Монсоро, делая выпад правой ногой, чтобы нанести прямой удар, способный проткнуть насквозь стену.

— Проклятие! Стараюсь, как могу, — скромно ответил Сен-Люк, отскакивая в сторону.

Этим движением он вынудил своего противника сделать полувольт и повернуться лицом прямо к солнцу.

— Ага! — сказал Сен-Люк. — Вот вы уже и там, где мне хотелось вас видеть, прежде чем я увижу вас там, куда хочу вас уложить. Недурно я выполнил этот прием, верно? Право же, я доволен, очень доволен! Только что вы имели всего пятьдесят шансов из ста быть убитым, а сейчас у вас их девяносто девять.

И со стремительной силой и ожесточением, которых не знал за ним Монсоро и которых никто не заподозрил бы в этом изнеженном молодом человеке, Сен-Люк нанес главному ловчему, не останавливаясь, один за другим пять ударов. Монсоро, ошеломленный этим ураганом из свиста и молний, отбил их. Шестой удар был ударом прим; он состоял из двойной финты, парады и рипоста. Первую половину этого удара графу помешало увидеть солнце, а вторую он не смог увидеть потому, что шпага Сен-Люка вошла в его грудь по самую рукоятку.

Какое-то мгновение Монсоро еще продолжал стоять, словно подрубленный дуб, ждущий лишь легкого дуновения, чтобы понять, в какую сторону ему падать.

— Вот и все, — сказал Сен-Люк. — Теперь у вас все сто шансов. И вот что, заметьте, сударь: вы упадете как раз на те маки и одуванчики, которые я имел честь вам показать.

Силы оставили графа. Его пальцы разжались, глаза затуманились. Он подогнул колени и рухнул на маки, смешав с их пурпуром багрянец своей крови.

Сен-Люк спокойно вытер шпагу и стоял, наблюдая за сменой оттенков, которая постепенно превращает лицо агонизирующего человека в маску трупа.

— А! Вы убили меня, сударь, — сказал Монсоро.

— Я старался убить вас, — ответил Сен-Люк, — но теперь, когда вы лежите тут и вот-вот испустите дух, черт меня побери, если мне не досадно, что я сделал это. Теперь я испытываю к вам глубокое уважение, сударь. Вы ужасно ревнивы, оно верно, но вы храбрый человек.

И, весьма довольный своей надгробной речью, Сен-Люк опустился на колено возле Монсоро и сказал ему:

— Нет ли у вас какого-нибудь последнего желания, сударь? Слово дворянина — оно будет исполнено. Обычно, по себе знаю, когда ты ранен, испытываешь жажду. Может быть, вы хотите пить? Я пойду за водой.

Монсоро не отвечал.

Он повернулся лицом к земле и, хватая зубами траву, бился в луже собственной крови.

— Бедняга! — сказал Сен-Люк, вставая. — О! Дружба, дружба, ты очень требовательное божество.

Монсоро с трудом приоткрыл один глаз, попытался приподнять голову и с леденящим душу стоном вновь уронил ее на землю.

— Ну что ж, он мертв, — произнес Сен-Люк. — Забудем о нем… Легко сказать: забудем… Как ни говори, а я убил человека. Не скажешь, что я даром терял время в Анжу.

И он тут же перелез через стену и парком вернулся в замок.

Первым человеком, которого он увидел там, была Диана. Она беседовала с подругой.

«Как к лицу ей будет траур», — подумал Сен-Люк.

Потом, подойдя к очаровательной группе, составленной двумя молодыми женщинами, он сказал:

— Простите, любезная дама, но мне совершенно необходимо сказать пару слов госпоже де Сен-Люк.

— Пожалуйста, дорогой гость, пожалуйста, — ответила госпожа де Монсоро. — Я пойду к отцу в библиотеку. Когда ты поговоришь с господином де Сен-Люком, — добавила она, обращаясь к подруге, — приходи, я буду там.

— Да, обязательно, — сказала Жанна.

И Диана с улыбкой удалилась, помахав ей рукой.

Супруги остались одни.

— В чем дело? — спросила Жанна с самым веселым выражением на лице. — У вас мрачный вид, дорогой супруг!

— Еще бы! — ответил Сен-Люк.

— А что произошло?

— Э! Боже мой! Несчастный случай.

— С вами? — испугалась Жанна.

— Не совсем со мной, но с человеком, который находился возле меня.

— С кем же?

— С тем, с кем я прогуливался.

— С господином де Монсоро?

— Увы, да! Бедный, дорогой граф!

— Так что же с ним случилось?

— Я полагаю, что он умер.

— Умер? — воскликнула Жанна с вполне понятным волнением. — Умер!

— Вот именно.

— Да ведь он только что был здесь, говорил, смотрел!..

— Э! В этом как раз и причина его смерти: он слишком много смотрел и в особенности слишком много говорил.

— Сен-Люк, друг мой, — сказала молодая женщина, схватив мужа за руки.

— Что?

— Вы от меня ничего не скрываете?

— Я? Ничего решительно, клянусь вам. Не скрываю даже места, где он умер.

— А где он умер?

— Там, за стеной, на той самой полянке, где наш друг Бюсси имел обыкновение привязывать своего коня.

— Это вы его убили, Сен-Люк?

— Проклятие! А кто же еще? Нас было только двое, я возвращаюсь живой и говорю вам, что он мертв: нетрудно отгадать, кто из нас двоих кого убил.

— Несчастный вы человек!

— Ах, дорогая моя! — сказал Сен-Люк. — Он меня на это вызвал: оскорбил меня, первый обнажил шпагу.

— Это ужасно! Это ужасно! Бедный граф!

— Вот, вот, — сказал Сен-Люк, — я так и знал. Увидите, через неделю его будут называть: «Святой Монсоро».

— Но вам нельзя оставаться здесь! — вскричала Жанна. — Вы не можете больше жить под крышей дома того человека, которого вы убили.

— Это самое я только что и сказал себе и потому поспешил к вам, моя дорогая, просить вас подготовиться к отъезду.

— Но вас-то он, по крайней мере, не ранил?

— Наконец-то! Вот вопрос, который, хотя и задан с некоторым запозданием, все же примиряет меня с вами! Нет, я совершенно невредим.

— Стало быть, мы уезжаем?

— И чем скорее, тем лучше, так как вы понимаете; с минуты на минуту несчастье может открыться.

— Какое несчастье? — вскрикнула госпожа де Сен-Люк, возвращаясь вспять в своих мыслях, как иной раз возвращаются назад по своим шагам.

— Ах! — вздохнул Сен-Люк.

— Но я подумала, — сказала Жанна, — ведь теперь госпожа де Монсоро — вдова.

— То же самое говорил себе я.

— После того как убили его?

— Нет, до того.

— Что ж, пока я пойду предупредить ее…

— Щадите ее чувства, дорогой друг!

— Бессовестный! Пока я пойду предупредить ее, оседлайте коней: сами оседлайте, как для прогулки.

— Замечательная мысль! Хорошо, если у вас их будет побольше, дорогая моя, потому что, должен вам признаться, у меня уже голова идет кругом.

— Но куда мы поедем?

— В Париж.

— В Париж! А король?

— Король, наверное, уже все забыл. Произошло столько событий с тех пор, как мы с ним виделись, и, кроме того, если будет война, что вероятно, мое место возле него.

— Хорошо. Значит, мы едем в Париж?

— Да. Но сначала мне нужны перо и чернила.

— Кому вы собираетесь писать?

— Бюсси. Вы понимаете, что я не могу покинуть Анжу, не сказав ему, почему я уезжаю.

— Это верно. Все, что нужно для письма, вы найдете в моей комнате.

Сен-Люк тотчас же туда поднялся и рукой, которая, какой бы твердой она у него ни была, все же слегка дрожала, торопливо набросал следующие строки:

«Дорогой друг!

Вы узнаете из уст молвы о несчастье, которое приключилось с господином де Монсоро. Мы с ним поспорили на старой лесосеке о причинах и следствиях разрушения стен и о том, следует ли лошадям самим находить дорогу. В разгар этого спора господин де Монсоро упал на маки и одуванчики, и столь неловко, что тут же на месте умер».

Ваш друг навеки
Сен-Люк.
«Р.S. Так как все это в первую минуту может показаться вам несколько неправдоподобным, добавлю, что, когда произошло это несчастье, мы оба держали в руках шпаги.

Я немедленно уезжаю в Париж засвидетельствовать мое почтение королю. В Анжу, после того, что случилось, я не чувствую себя в полной безопасности».

Десять минут спустя один из слуг барона уже скакал с этим письмом в Анжер, в то время как господин и госпожа де Сен-Люк, в полном одиночестве, покидали замок через потайные ворота, выходившие на самую кратчайшую дорогу к Парижу. Они оставили Диану в слезах и в особенности в большом затруднении, как рассказать барону грустную историю этой дуэли.



Когда Сен-Люк проезжал мимо, Диана отвела глаза в сторону.

— Вот и оказывай после этого услуги своим друзьям, — сказал тот жене. — Нет, решительно, все люди неблагодарны, только один я способен на признательность.

XXVII

ГДЕ МЫ ПРИСУТСТВУЕМ ПРИ ДАЛЕКО НЕ ТОРЖЕСТВЕННОМ ОТЪЕЗДЕ КОРОЛЕВЫ-МАТЕРИ В ДОБРЫЙ ГОРОД АНЖЕР
В тот самый час, когда граф де Монсоро упал, сраженный шпагой Сен-Люка, у ворот Анжера, закрытых, как известно, на все запоры, протрубили разом четыре трубы.

Предупрежденная заранее стража подняла флаг и откликнулась такой же симфонией.

Это подъехала к городу Анжеру Екатерина Медичи, в сопровождении достаточно внушительной свиты.

Тотчас же дали знать Бюсси. Тот встал с постели и отправился к принцу, который немедленно улегся в постель.

Арии, исполненные трубачами королевы, были, разумеется, прекрасными ариями, но не обладали могуществом тех, которые разрушили стены Иерихона,[221] — ворота Анжера не отворились.

Екатерина выглянула из кареты, чтобы показаться часовым, надеясь, что ее царственный облик произведет большее впечатление, чем звуки труб.

Анжерские ополченцы, увидев королеву, приветствовали ее, и даже весьма учтиво, но ворота остались закрытыми.

Екатерина послала к воротам одного из своих приближенных. Его там осыпали любезностями.

Но когда он потребовал открыть ворота королеве-матери, настаивая, чтобы ее величество была принята с почестями, ему ответили, что Анжер — военная крепость и поэтому ворота его не могут быть открыты без соблюдения некоторых обязательных формальностей.

Весьма уязвленный полученным ответом, посланец вернулся к своей повелительнице, и тогда Екатерина произнесла те слова, во всем их горьком и глубоком значении, которые позже несколько видоизменил, соответственно возросшему могуществу королевской власти, Людовик XIV.

— Я жду! — прошептала она.

И придворные, окружавшие ее карету, содрогнулись.

Наконец Бюсси, который около получаса наставлял герцога и придумывал для него сотни государственных соображений, одно другого неоспоримее, принял решение.

Он приказал покрыть коня нарядной попоной, выбрал пять дворян, наиболее неприятных королеве-матери, и во главе их отправился парадным аллюром навстречу ее королевскому величеству.

Екатерина начала уже чувствовать усталость, но не от ожидания, а от размышлений над тем, как она отомстит людям, которые посмели нанести ей такое оскорбление.

Она вспомнила арабскую сказку о заточенном в медном кувшине злом духе. В первые десять лет своего пленения он обещал озолотить того, кто его освободит, а затем, обозленный ожиданием, поклялся убить неосторожного, который откроет крышку кувшина.

С Екатериной произошло то же самое. Сначала она обещала себе осыпать милостями тех дворян, что поспешат ей навстречу.

Затем она дала зарок обрушить свой гнев на первого, кто явится к ней.

Расфранченный Бюсси подъехал к воротам и стал приглядываться, словно ночной часовой, который не столько смотрит, сколько слушает.

— Кто идет? — крикнул он.

Екатерина ожидала по меньшей мере коленопреклонения. Один из дворян ее свиты посмотрел на королеву, как бы спрашивая распоряжений.

— Подъедьте, — сказала она. — Подъедьте еще раз к воротам. Кричат: «Кто идет?» Надо ответить им, сударь, это формальность…

Придворный подъехал к самым остриям подъемной решетки.

— Ее величество королева-мать прибыла навестить добрый город Анжер, — сказал он.

— Прекрасно, сударь, — отвечал Бюсси. — Соизвольте повернуть налево. Примерно шагах в восьмидесяти отсюда вы увидите потайной вход.

— Потайной вход! — воскликнул придворный. — Маленькая дверца для ее королевского величества!

Но слушать его было уже некому — Бюсси ускакал.

Вместе со своими друзьями, которые посмеивались втихомолку, он направился к тому месту, где, согласно его указаниям, должна была выйти из кареты вдовствующая королева.

— Вы слышали, ваше величество? — спросил придворный. — Потайной вход!

— О да, сударь, я слышала. Войдемте там, раз так полагается.

И молния, сверкнувшая в ее взгляде, заставила побледнеть неловкого, который невольно подчеркнул, что его повелительнице нанесено оскорбление.

Кортеж повернул налево, и маленькая потайная дверь отворилась.

Из нее вышел Бюсси с обнаженной шпагой в руке и почтительно склонился перед Екатериной. Вокруг него мели своими перьями землю шляпы его спутников.

— Добро пожаловать в Анжер, ваше величество, — сказал он.

Рядом с Бюсси стояли барабанщики, но в барабаны они не били, и алебардщики, но они не взяли свое оружие «на караул». Королева вышла из кареты и, опираясь на руку придворного, направилась к маленькой двери, обронив в ответ всего лишь:

— Благодарю, господин де Бюсси.

Этими словами она подвела итог размышлениям, для которых ей предоставили время.

Екатерина шла, высоко подняв голову.

Но Бюсси вдруг обогнал ее и преградил ей путь рукой.

— Будьте осторожны, сударыня, дверь очень низкая, ваше величество может ушибиться.

— Так что же мне делать? — сказала королева. — Нагнуться? Я впервые вхожу в город подобным образом.

Слова эти, произнесенные совершенно естественным тоном, для опытных придворных имели такой смысл, глубину и значение, которые заставили призадуматься не одного из присутствовавших, и даже сам Бюсси закусил ус и отвел взгляд.

— Ты слишком далеко зашел, — шепнул ему на ухо Ливаро.

— Ба! Оставь! — ответил Бюсси. — Это еще не все.

Карету ее величества с помощью блоков перенесли через стену, и Екатерина снова в ней устроилась, чтобы следовать во дворец. Бюсси и его друзья, на конях, ехали по обе стороны кареты.

— А мой сын? — спросила вдруг Екатерина. — Я не вижу моего сына, герцога Анжуйского!

Она хотела удержать эти слова, но они вырвались у нее в приступе неодолимого гнева. Отсутствие Франсуа в подобный момент было пределом оскорбления.

— Монсеньор болен, государыня, он лежит в постели. Ваше величество может не сомневаться, что, не будь этого, его высочество поспешил бы сам отдать вам почести у ворот своего города.

На этот раз Екатерина была просто величественна в своем лицемерии.

— Болен! Бедное дитя! Болен! — вскричала она. — Ах, господа, поторопимся же… Хорошо ли за ним ухаживают хотя бы?

— Мы делаем все, что в наших силах, — сказал Бюсси, глядя на нее с удивлением и словно пытаясь разобраться, действительно ли в этой женщине говорит мать.

— Знает ли он, что я здесь? — продолжала Екатерина после паузы, которую она с толком использовала, чтобы произвести смотр всем спутникам Бюсси.

— Разумеется, ваше величество, разумеется.

Екатерина поджала губы.

— Должно быть, он очень страдает, — сказала она сочувственно.

— Неимоверно, — ответил Бюсси. — Его высочество подвержен таким внезапным приступам недомогания.

— Значит, это внезапное недомогание, господин де Бюсси?

— Бог мой! Конечно, ваше величество.

Так они прибыли ко дворцу. Вдоль пути движения кареты шпалерами стояли толпы народа.

Бюсси поспешил вперед, взбежал по лестнице и, запыхавшийся, возбужденный, вошел к герцогу.

— Она здесь, — сказал Бюсси. — Берегитесь!

— Рассержена?

— Вне себя.

— Выражает недовольство?

— О нет! Гораздо хуже: улыбается.

— А народ?

— Народ хранит молчание. Он смотрит на эту женщину с немым ужасом: он ее не знает, но угадывает, какая она.

— А она?

— Она посылает воздушные поцелуи и кусает себе кончики пальцев при этом.

— Дьявол!

— Да, монсеньор, как раз то же самое и мне пришло в голову. Это дьявол. Будьте осмотрительны!

— Мы сохраняем состояние войны, не так ли?

— Клянусь богом! Запрашивайте сто, чтобы получить десять; впрочем, у нее вы больше пяти не вырвете.

— Ба! Так, значит, ты меня считаешь совсем бессильным?.. Вы все здесь? Почему Монсоро еще не вернулся? — произнес герцог.

— Он, наверное, в Меридоре… О! Мы прекрасно обойдемся и без него!

— Ее величество королева-мать! — провозгласил лакей с порога двери.

И тотчас же показалась Екатерина, бледная и, по своему обыкновению, вся в черном.

Герцог Анжуйский сделал движение, чтобы встать.

Но Екатерина с живостью, которой нельзя было заподозрить в этом изношенном годами теле, бросилась в объятия сына и покрыла его поцелуями.

«Она его задушит, — подумал Бюсси. — Да это настоящие поцелуи, клянусь смертью Христовой!»

Она сделала больше — она заплакала.

— Нам надо остерегаться, — сказал Антрагэ Рибейраку, — каждая слеза будет оплачена бочкой крови.

Покончив с поцелуями и слезами, Екатерина села у изголовья герцога. Бюсси сделал знак, и присутствующие удалились. Сам же он, словно у себя дома, прислонился спиной к колонне кровати и стал спокойно ждать.

— Не могли бы вы позаботиться о моих бедных людях, дорогой господин де Бюсси? — сказала вдруг Екатерина. — Ведь после нашего сына вы хозяин дома и наш самый дорогой друг, не правда ли? Я прошу вас оказать мне эту любезность.

Выбора не было.

«Попался!» — подумал Бюсси.

— Счастлив служить вашему величеству, государыня, — сказал он. — Я удаляюсь. Погоди! — прошептал он. — Это тебе не Лувр, ты не знаешь здесь всех дверей, я еще вернусь.

И молодой человек вышел, не сумев даже подать герцогу знак. Екатерина опасалась, что Бюсси это сделает, и ни на секунду не спускала с него глаз.

Прежде всего она попыталась выяснить, действительно ли ее сын болен или только притворяется больным.

На этом должна была строиться вся ее дальнейшая дипломатия.

Но Франсуа, достойный сын своей матери, великолепно играл свою роль.

Она заплакала — он затрясся в лихорадке.

Введенная в заблуждение Екатерина сочла его больным и даже понадеялась, что болезнь поможет ей подчинить своему влиянию разум, ослабленный страданиями тела.

Она обволокла герцога нежностью, снова расцеловала его, снова заплакала, да так, что он удивился и спросил о причине ее слез.

— Вам грозила такая большая опасность, сын мой, — отвечала она.

— Когда я бежал из Лувра, матушка?

— О! Нет, после того, как вы бежали.

— Что вы имеете в виду?

— Те, кто помогал вам при этом злополучном бегстве…

— Что же они?

— Они ваши злейшие враги…

«Ничего не знает, — подумал принц, — но хотела бы разузнать».

— Король Наваррский! — сказала Екатерина без обиняков. — Вечный бич нашего рода… Узнаю его!

«Знает», — сказал себе Франсуа.

— Поверите ли вы мне, если я скажу, что он этим хвастает и считает, что он один остался в выигрыше?

— Все это не так, — возразил герцог, — вас обманывают, матушка.

— Почему?

— Потому что он не имел никакого касательства к моему побегу, а если бы и имел, то все равно: сейчас я в безопасности, как вы видите. А с королем Наваррским я уже два года не встречался, матушка.

— Я подразумеваю не только эту опасность, сын мой, — сказала Екатерина, чувствуя, что удар не попал в цель.

— Что же еще, матушка? — спросил герцог, то и дело поглядывая на гобеленовые драпировки на стене алькова за спиной Екатерины, время от времени начинавшие колыхаться.

Екатерина наклонилась к сыну и, постаравшись придать своему голосу испуганный тон, произнесла:

— Королевский гнев! Этот страшный гнев, угрожающий вам.

— Со второй опасностью дело обстоит так же, как с первой, государыня: мой брат, король, — в жестоком гневе, охотно верю, но я — в безопасности.

— Вы так полагаете? — сказала Екатерина с выражением, способным внушить страх самому смелому.

Драпировки заколыхались.

— Я в этом уверен, — ответил герцог, — и вы сами своим приездом сюда, милая матушка, подтверждаете мою правоту.

— Почему же? — спросила Екатерина, встревоженная его спокойствием.

— Потому что, — продолжал Франсуа, после очередного взгляда на драпировки, — если бы вам поручили передать мне только эти угрозы, вы бы не поехали сюда, да и король в подобном случае не решился бы отдать в мои руки такого заложника, как ваше величество.

Испуганная Екатерина подняла голову.

— Заложник?! Я?! — воскликнула она.

— Самый святой и почитаемый из всех, — ответил с улыбкой герцог и поцеловал руку Екатерины, не преминув бросить ликующий взгляд на драпировки.

Екатерина бессильно уронила руки. Она не могла догадаться, что Бюсси из потайной двери следил за своим господином и с самого начала разговора поддерживал его в трудных случаях взглядом, сообщая ему, при каждом его колебании, мужество и бодрость духа.

— Сын мой, — сказала она наконец, — вы совершенно правы: я прибыла к вам как посланница мира.

— Я вас слушаю, матушка, — сказал Франсуа, — и вам известно, с каким почтением. Мне кажется, мы начинаем понимать друг друга.

XXVIII

МАЛЫЕ ПРИЧИНЫ И БОЛЬШИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
В этой первой части разговора преимущество оказалось совершенно очевидно не на стороне Екатерины.

Подобная неудача была для королевы-матери настолько непредвиденной и особенно настолько непривычной, что она задавалась вопросом, действительно ли ее сын так решительно настроен, как это кажется, когда вдруг одно маленькое событие изменило положение вещей.

История знает сражения, которые, будучи на три четверти проигранными, вдруг оказались выигранными из-за перемены ветра и vice versa;[222] два примера тому — Маренго[223] и Ватерлоо.[224]

Одна песчинка способна нарушить ход самой мощной машины.

Бюсси стоял, как мы уже знаем, в потайном коридоре, выходившем в спальню герцога Анжуйского, и расположился так, что был виден только принцу. Из своего укрытия Бюсси высовывал голову через щель между драпировками в те моменты, которые считал самыми опасными для дела.

А его делом, как вы понимаете, была война любой ценой: необходимо было задержаться в Анжу на все то время, пока в Анжу будет оставаться граф де Монсоро, надо было наблюдать за мужем и навещать жену.

Эта чрезвычайно простая политика тем не менее весьма усложняла политику Франции: большие следствия вытекают из малых причин.

Бюсси с помощью энергичных подмигиваний, яростных гримас, шутовских жестов, свирепого насупливания бровей, наконец, понуждал своего господина к стойкости. Герцог, боявшийся Бюсси, подчинился ему и, как мы видели, действительно держался чрезвычайно стойко.

Екатерина потерпела поражение на всех направлениях и мечтала уже только о достойном отступлении, когда небольшое происшествие, почти такое же неожиданное, как упорство герцога Анжуйского, выручило ее. Внезапно, в самый разгар беседы матери с сыном, в момент наиболее ожесточенного сопротивления герцога Анжуйского, Бюсси почувствовал, что кто-то дергает его за край плаща.

Желая не упустить ни слова из разговора, он не обернулся, а протянул руку назад и обнаружил чьи-то пальцы. Передвигаясь по пальцам, он обнаружил руку, за рукой — плечо, а за плечом — человека.

Тогда, сообразив, что дело стоит того, он обернулся.

Этим человеком был Реми.

Бюсси хотел заговорить, но Реми приложил палец к губам, после чего тихонько увлек своего господина в соседнюю комнату.

— Что случилось, Реми? — спросил граф в сильном нетерпении. — Почему ты меня беспокоишь в такую минуту?

— Письмо, — шепнул Реми.

— Черт бы тебя побрал! Из-за какого-то письма ты отрываешь меня от важнейшего разговора, который я вел с монсеньором герцогом Анжуйским.

Эта вспышка гнева, по всей видимости, отнюдь не обескуражила Реми.

— Есть письма — и письма, —сказал он.

«Он прав», — подумал Бюсси.

— Откуда это письмо?

— Из Меридора.

— О! — живо воскликнул Бюсси. — Из Меридора! Благодарю, мой милый Реми, благодарю!

— Значит, вы больше не считаете, что я допустил ошибку?

— Разве ты когда-нибудь можешь ошибиться? Где письмо?

— Оно потому и показалось мне особо важным, что посланец желает передать его вам в собственные руки.

— И правильно. Он здесь?

— Да.

— Приведи его.

Реми отворил одну из дверей и сделал знак человеку, по виду конюху, войти.

— Вот господин де Бюсси, — сказал он, указывая на графа.

— Давай письмо. Я тот, кого ты искал, — сказал Бюсси.

И вручил посланцу полупистоль.

— О! Я вас хорошо знаю, — ответил конюх, протягивая ему письмо.

— Это она его тебе дала?

— Не она, он.

— Кто он? — с живостью спросил Бюсси, разглядывая почерк.

— Господин де Сен-Люк.

— А!

Бюсси слегка побледнел, потому что при слове «он» решил, что речь идет не о жене, а о муже, а господин де Монсоро имел это свойство — заставлять бледнеть Бюсси всякий раз, как Бюсси о нем вспоминал.

Молодой человек отвернулся, чтобы прочесть письмо и скрыть при чтении то волнение, которое боится выдать каждый, кто получает важное послание, если он не Цезарь Борджа,[225] не Макиавелли, не Екатерина Медичи и не дьявол.

И бедняга Бюсси поступил правильно, потому что, едва он пробежал глазами известное нам письмо, как кровь прихлынула к его мозгу, прилила к глазам, словно разбушевавшееся море. Из бледного он сделался пурпурно-красным, постоял мгновение как оглушенный и, чувствуя, что вот-вот упадет, был вынужден опуститься в кресло возле окна.

— Ступай, — сказал Реми конюху, удивленному действием, которое оказало принесенное им письмо. И подтолкнул его в спину. Конюх поспешно скрылся. Он решил, что принес плохую весть, и испугался, как бы у него не отобрали назад полупистоль.

Реми подошел к графу и потряс его за руку.

— Смерть Христова! — воскликнул он. — Отвечайте мне немедленно, иначе, клянусь святым Эскулапом, я пущу вам кровь из всех четырех конечностей.

Бюсси встал. Он больше не был ни красным, ни оглушенным, он был мрачным.

— Погляди, — сказал он, — что сделал ради меня Сен-Люк.

И протянул Реми письмо. Реми жадно прочел его.

— Что ж, — заметил он, — мне кажется, все прекрасно и господин де Сен-Люк галантный человек. Да здравствуют умные люди, умеющие отправить душу в чистилище! Оттуда ей уже нет возврата!

— Невероятно! — пробормотал Бюсси.

— Конечно, невероятно, но это ничего не меняет. Наши дела теперь обстоят так: через девять месяцев у меня будет пациенткой некая графиня де Бюсси. Смерть Христова! Не беспокойтесь, я принимаю роды, как Амбруаз Паре.

— Да, — сказал Бюсси. — Она будет моей женой.

— Мне кажется, — отвечал Реми, — что для этого не так уж много придется сделать, ибо она уже была больше вашей женой, чем женой своего мужа.

— Монсоро мертв!

— Мертв! — повторил Одуэн. — Это написано пером.

— О! Мне кажется, что я сплю, Реми. Как! Я не увижу больше этого подобия привидения, всегда готового встать между мною и счастьем? Реми, мы заблуждаемся.

— Нет, мы ни чуточки не заблуждаемся. Перечтите письмо, смерть Христова! Упал на маки, видите, да так неловко, что тут же и умер. Я уже замечал, что падать на маки очень опасно, но до сих пор думал, что это опасно только для женщин.

— Но в таком случае, — сказал Бюсси, не слушая шуток Реми и следя лишь за одной мыслью, которая вертелась у него в мозгу, — Диане не следует оставаться в Меридоре. Я этого не хочу. Надо, чтобы она отправилась куда-нибудь в другое место, где она сможет все забыть.

— Я думаю, что для этого вполне подходит Париж, — сказал Одуэн. — В Париже забывают довольно быстро.

— Ты прав. Она снова поселится в своем домике на улице Турнель, и десять месяцев ее вдовьего траура мы проживем в тени, если только счастье может оставаться в тени, и брак будет для нас всего лишь завтрашним днем сегодняшних радостей.

— Это верно, — сказал Реми, — но, чтобы отправиться в Париж…

— Ну?

— Нам кое-что нужно.

— Что же?

— Нам нужен мир в Анжу.

— Верно, — сказал Бюсси, — верно. О! Бог мой! Сколько времени потеряно, и потеряно впустую!

— Это значит, что вы сядете на коня и помчитесь в Меридор.

— Нет, не я, ни в коем случае не я, а ты. Я обязательно должен остаться здесь, и к тому же мое присутствие там в подобную минуту было бы почти непристойным.

— А как я с ней увижусь? Войду в замок?

— Нет. Иди сначала к старой лесосеке, возможно, она будет гулять там: ждать меня. А если там не увидишь, иди в замок.

— Что ей сказать?

— Что я почти обезумел.

И, пожав руку молодому лекарю, на которого опыт приучил его полагаться, как на самого себя, Бюсси поспешил вернуться на свое место за драпировками у потайного входа в альков принца.

В отсутствие Бюсси Екатерина попыталась отвоевать обратно ту территорию, которую потеряла благодаря его присутствию.

— Сын мой, — сказала она, — я считала, что никогда не бывает так, чтобы мать не сумела договориться со своим ребенком.

— Тем не менее, матушка, вы видите, что иногда это может случиться.

— Никогда, если она действительно хочет договориться.

— Вы желаете сказать, государыня, если они хотят договориться, — поправил герцог и, довольный этими гордыми словами, поискал глазами Бюсси, чтобы получить в награду одобряющий взгляд.

— Но я этого хочу! — воскликнула Екатерина. — Вы слышите, Франсуа? Я этого хочу.

Тон ее голоса не соответствовал словам, ибо слова были повелительными, а тон почти умоляющим.

— Вы этого хотите? — переспросил герцог Анжуйский с улыбкой.

— Да, — сказала Екатерина, — я этого хочу и пойду на любые жертвы, чтобы достигнуть своей цели.

— А! — воскликнул Франсуа. — Черт возьми!

— Да, да, мое дорогое дитя, скажите, что вы требуете, чего вы желаете? Говорите! Приказывайте!

— О! Матушка! — произнес Франсуа, почти смущенный столь полной победой, которая лишала его возможности быть суровым победителем.

— Послушайте, сын мой, — сказала Екатерина своим самым нежным голосом, — ведь вы не хотите утопить королевство в крови? Этого не может быть. Вы хороший француз и хороший брат.

— Мой брат оскорбил меня, государыня, и я ему больше ничем не обязан ни как моему брату, ни как моему королю.

— Но я, Франсуа, я! Разве вам не жаль меня?

— Нет, государыня, потому что вы, вы меня покинули! — возразил герцог, думая, что Бюсси все еще на своем месте, как прежде, и может его слышать.

— А! Вы хотите моей смерти? — горестно сказала Екатерина. — Что ж, пусть будет так, я умру, как и подобает женщине, дети которой убивают друг друга у нее на глазах.

Само собой разумеется, Екатерина не испытывала ни малейшей охоты умереть.

— О! Не говорите так, государыня, вы разрываете мне сердце! — воскликнул Франсуа, сердце которого вовсе не разрывалось.

Екатерина залилась слезами.

Герцог взял ее за руки и попытался успокоить, по-прежнему бросая тревожные взгляды в глубину алькова.

— Но чего вы хотите? — сказала Екатерина. — Скажите, по крайней мере, ваши требования, чтобы мы знали, на чем нам порешить.

— Постойте, матушка, а чего вы сами хотите? — сказал Франсуа. — Говорите, я вас слушаю.

— Я хочу, чтобы вы возвратились в Париж, мое дорогое дитя, я хочу, чтобы вы возвратились ко двору короля, вашего брата, который ждет вас с распростертыми объятиями.

— Э! Смерть Христова, государыня! Я отлично понимаю: не брат мой ждет меня с распростертыми объятиями, а Бастилия — с распахнутыми воротами.

— Нет, возвращайтесь, возвращайтесь, и клянусь честью, клянусь моей материнской любовью, клянусь кровью нашего спасителя Иисуса Христа (Екатерина перекрестилась), король вас примет так, словно это вы король, а он — герцог Анжуйский.

Герцог упорно смотрел на драпировки алькова.

— Соглашайтесь, — продолжала Екатерина, — соглашайтесь, сын мой. Скажите, может быть, вам дать новые уделы, может быть, вы хотите иметь свою гвардию?

— Э! Государыня, ваш сын мне ее уже дал однажды, и даже почетную, ведь он выбрал для этого своих четырех миньонов.

— Не надо, не говорите так. Он даст вам гвардию из людей, которых вы отберете сами. Если вы захотите, у вашей гвардии будет капитан, если вы пожелаете, капитаном станет господин де Бюсси.

Это последнее предложение обеспокоило герцога. Он подумал, что оно может задеть Бюсси, и снова бросил взгляд в глубину алькова, боясь увидеть в полумраке горящие гневом глаза и злобно стиснутые белые зубы.

Но, о чудо! Вопреки ожиданиям, он увидел радостного, улыбающегося Бюсси, который усиленно кивал ему, одобряя предложение королевы-матери.

«Что это означает? — подумал Франсуа. — Неужто Бюсси хотел войны только для того, чтобы стать капитаном моей гвардии?»

— Стало быть, — сказал он уже громко и словно спрашивая самого себя, — я должен согласиться?

«Да, да, да!» — подтвердил Бюсси руками, плечами и головой.

— Значит, надо, — продолжал герцог, — оставить Анжу и вернуться в Париж?

«Да, да, да!» — убеждал Бюсси со все возрастающим пылом.

— Конечно, дорогое дитя, — сказала Екатерина, — но разве это так трудно, вернуться в Париж?

«По чести, — сказал себе Франсуа, — я больше ничего не понимаю. Мы условились, что я буду от всего отказываться, а теперь он мне советует мир и лобызания».

— Ну так как, — спросила с беспокойством Екатерина, — что вы ответите?

— Матушка, я подумаю, — медленно произнес герцог, который хотел выяснить с Бюсси это противоречие, — и завтра…

«Он сдается, — решила Екатерина. — Я выиграла битву».

«В самом деле, — сказал себе герцог, — Бюсси, возможно, и прав».

И они расстались, предварительно обменявшись поцелуями.

XXIX

О ТОМ, КАК ГРАФ ДЕ МОНСОРО ОТКРЫЛ, ЗАКРЫЛ И СНОВА ОТКРЫЛ ГЛАЗА И КАК ЭТО ЯВИЛОСЬ ДОКАЗАТЕЛЬСТВОМ ТОГО, ЧТО ОН ЕЩЕ НЕ ОКОНЧАТЕЛЬНО МЕРТВ
Какое счастье иметь хорошего друга, и особенно потому, что хорошие друзья встречаются редко.

Так размышлял Реми, скача по полю на одной из лучших лошадей из конюшен принца.

Он бы охотно взял Роланда, но граф Монсоро его опередил, и Реми пришлось взять другого коня.

— Я очень люблю господина де Бюсси, — говорил себе Одуэн, — а господин де Бюсси, со своей стороны, меня тоже крепко любит, так, во всяком случае, думаю я. Вот почему я сегодня такой веселый: я счастлив за двоих.

Затем он добавил, вдохнув полной грудью:

— В самом деле, мне кажется, сердце у меня до краев переполнено. Ну-ка, — продолжал он, экзаменуя себя, — ну-ка, как я стану раскланиваться с госпожой Дианой?

Если вид у нее будет печальный — церемонный, сдержанный, безмолвный поклон, рука приложена к сердцу; если она улыбнется — сверхпочтительный реверанс, несколько пируэтов и полонез, который я исполню соло.

Господину же де Сен-Люку, если он еще в замке, в чем я сильно сомневаюсь: «Виват» — и изъявления благодарности по-латыни. Он-то убиваться не станет, будьте уверены…

Ага! Я приближаюсь.

И действительно, после того как лошадь свернула налево, потом направо, после того как пробежала по заросшей цветами тропинке, миновала лесосеку и старый бор, она вступила в чащу, которая вела к стене.

— О! Какие прекрасные маки! — сказал Реми. — Они напоминают мне о нашем главном ловчем. Те, на которые он упал, бедняжка, не могли быть прекраснее этих.

Реми подъезжал к стене все ближе и ближе. Внезапно лошадь резко остановилась и, раздув ноздри, уставилась в одну точку. Реми, ехавший крупной рысью и не ожидавший остановки, чуть не перелетел через голову Митридата.

Так звали лошадь, которую он взял вместо Роланда.

Частые упражнения в верховой езде сделали Реми бесстрашным наездником; он вонзил шпоры в живот своего скакуна, но Митридат не шелохнулся. Этот конь, несомненно, получил свое имя по причине сходства его упрямого характера с характером понтийского царя.[226]

Удивленный Реми опустил глаза к земле в поисках препятствия, остановившего его коня, но увидел только большую, увенчанную розовой пеной лужу крови, которую постепенно поглощали земля и цветы.

— Ага! — воскликнул он. — Уж не то ли это место, где господин де Сен-Люк проткнул господина де Монсоро?

Реми поднял глаза и огляделся.

В десяти шагах, под грубой каменной стеной, он увидел две неестественно прямые ноги и еще более неестественно прямое тело. Ноги лежали на земле, тело опиралось о стену.

— Вот те раз! Монсоро! — воскликнул Реми. — Hic obiit Nemrod.[227] Ну и ну, коли вдова оставляет его здесь, на растерзание воронам и коршунам, это хороший для нас признак, и моя надгробная речь будет состоять из реверанса, пируэтов и полонеза.

И Реми, соскочив с коня, сделал несколько шагов в сторону тела.

— Странно! — сказал он. — Он лежит тут, мертвый, совершенно мертвый, а кровь, однако, там. А! Вот след. Он добрался оттуда сюда, или, вернее, этот славный Сен-Люк, воплощенное милосердие, прислонил его к стене, чтобы избежать прилива крови к голове. Да, так оно и есть, он мертв, клянусь честью! Глаза открыты, лицо неподвижно — мертвым-мертвешенек. Вот так: раз, два.

Реми сделал выпад и проткнул пальцем пустое пространство перед собою.

Но тут же он попятился назад, ошеломленный, с разинутым ртом: глаза, которые Реми только что видел открытыми, закрылись, лицо покойника, с самого начала поразившее его своей бледностью, побледнело еще больше.

Реми стал почти таким же бледным, как граф Монсоро, но, будучи медиком, то есть в достаточной степени материалистом, пробормотал, почесывая кончик носа: «Credere portentis mediocre.[228] Раз он закрыл глаза, значит, он не мертв».

И все же, несмотря на материализм Одуэна, положение его было не из приятных, и ноги подгибались в коленях совершенно неприличным образом, поэтому он сел или, вернее говоря, соскользнул на землю к подножию того дерева, у которого перед тем искал опоры, и оказался лицом к лицу с трупом.

— Не могу припомнить, где точно, — сказал он себе. — Я где-то я читал, что после смерти наблюдались определенные двигательные феномены, которые свидетельствуют лишь об оседании материи, то есть о начале разложения. Вот чертов человек! Подумать только, он доставляет нам хлопоты даже после своей смерти, просто наказание. Ей-богу, не только глаза всерьез закрыты, но еще и бледность увеличилась, chroma chloron,[229] как говорит Гальен; color albus,[230] как говорит Цицерон, который был очень остроумным оратором. Впрочем, есть способ определить, мертв он или нет: надо воткнуть мою шпагу ему в живот на фут, если он не пошевельнется, значит, определенно скончался.

И Реми приготовился проделать этот милосердный опыт. Он даже взялся уже за шпагу, когда глаза Монсоро снова раскрылись.

Это событие оказало на Реми иное действие, чем первое: он вскочил, словно подброшенный пружиной, и холодный пот выступил у него на лбу.

На этот раз глаза мертвеца так и остались широко раскрытыми.

— Он не мертв, — прошептал Реми, — он не мертв. В хорошенькую же историю мы попали.

Тут в голову молодому человеку, вполне естественно, пришла одна мысль.

— Он жив, — сказал Реми, — это верно, но, если я убью его, он станет вполне мертвым.

Реми глядел на Монсоро; граф тоже глядел на него, и такими испуганными глазами, что можно было подумать, будто он читает в душе этого прохожего его намерения.

— Фу! — воскликнул вдруг Реми. — Фу! Что за гнусная мысль! Бог свидетель, если бы он стоял на ногах и размахивал шпагой, я убил бы его с полным удовольствием, но в том виде, в каком он сейчас, — без сил, на три четверти мертвый, — это было бы больше чем преступление, это была бы подлость.

— Помогите, — прошептал Монсоро, — помогите, я умираю.

— Смерть Христова! — сказал себе Реми. — Положение весьма затруднительное. Я — врач, и, следовательно, мой долг облегчить страдания подобного мне существа. Правда, Монсоро этот так уродлив, что я почти вправе сказать: не подобного мне, а принадлежащего к тому же роду. Genus homo.[231] Что ж, забудем, что меня зовут Одуэн, забудем, что я друг господина де Бюсси, и выполним наш долг врача.

— Помогите, — повторил раненый.

— Я здесь, — сказал Реми.

— Ступайте за священником, за врачом.

— Врач уже нашелся, и, быть может, он избавит вас от священника.

— Одуэн! — воскликнул граф де Монсоро, узнав Реми. — Какими судьбами?

Как видите, граф остался верен себе: даже в предсмертной агонии он подозревал и допрашивал.

Реми понял, что кроется за его вопросом.

Этот лес не был посещаемым местом, сюда не приходили просто так, без дела. Следовательно, вопрос был почти естественным.

— Почему вы здесь? — повторил Монсоро, которому подозрения придали немного сил.

— Черт побери! — ответил Одуэн. — Да потому, что на расстоянии лье отсюда я встретил господина де Сен-Люка.

— А! Моего убийцу, — пробормотал Монсоро, бледнея от боли и от гнева сразу.

— И он велел мне: «Реми, скачите в лес, и в том месте, которое называется Старая лесосека, вы найдете мертвого мужчину».

— Мертвого! — повторил Монсоро.

— Проклятие! Он так думал, — сказал Реми, — не надо на него за это сердиться. Ну я и явился и увидел, что вы потерпели поражение.

— А теперь скажите мне прямо, ведь вы имеете дело с мужчиной, скажите мне, смертельно ли я ранен?

— А! Черт! — воскликнул Реми. — Вы слишком многого от меня хотите. Однако я попытаюсь. Поглядим.

Мы уже говорили, что совесть врача одержала верх над преданностью друга.

Итак, Реми подошел к Монсоро и со всеми подобающими предосторожностями снял с него плащ, камзол и рубашку.

Шпага прошла над правым соском, между шестым и седьмым ребрами.

— Гм, — хмыкнул Реми, — очень болит?

— Не грудь, спина.

— Ага! А скажите, пожалуйста, какая часть спины?

— Под лопаткой.

— Клинок наткнулся на кость, — сказал Реми, — потому и болит.

И он осмотрел место, которое граф указал как средоточие самой сильной боли.

— Нет, — сказал Реми, — нет, я ошибся. Клинок ни на что не наткнулся, он прошел насквозь. Чума побери! Славный удар, господин граф, отлично! Лечить раненных господином де Сен-Люком — одно удовольствие. У вас сквозная рана, милостивый государь.

Монсоро потерял сознание, но у Реми его слабость не вызвала тревоги.

— А! Вот оно. Это хорошо: обморок, пульс слабый. Все как полагается. (Он пощупал руки и ноги — кисти и ступни холодные. Приложил ухо к груди: дыхательные шумы отсутствуют; легонько постукал по ней: звук глухой.) Черт, черт, вдовство госпожи Дианы, возможно, придется перенести на более поздний срок.

В это мгновение легкая, красноватая, блестящая пена увлажнила губы раненого.

Реми поспешно достал из кармана сумку с инструментами и вынул ланцет; затем он оторвал полосу от рубахи Монсоро и перетянул ему руку в предплечье.

— Посмотрим, — сказан он. — Если кровь потечет, тогда, даю слово, госпоже Диане не суждено стать вдовой. Но если не потечет!.. Ах! Течет, ей-богу, течет! Прошу прощения, дорогой господин де Бюсси, прошу прощения, но, ничего не поделаешь, врач — прежде всего врач.

И в самом деле, кровь, сначала словно бы поколебавшись одно мгновение, хлынула из вены. Почти в ту же секунду раненый вздохнул и открыл глаза.

— Ах! — пробормотал он. — Я уж думал, что все кончено.

— Еще нет, милостивый государь, еще нет. И, возможно даже…

— Я выберусь?

— О! Бог мой! Несомненно. Но прежде давайте закроем рану. Погодите, не двигайтесь. Видите ли, природа в эту самую минуту лечит вас изнутри, так же как я лечу вас снаружи. Я накладываю вам повязку, а она изготовляет сгусток. Я пускаю вам кровь, она ее останавливает. А! Природа — великий хирург, милостивый государь. Постойте, я вытру вам губы.

И Реми провел носовым платком по губам графа.

— Сначала, — сказал раненый, — я только и делал, что харкал кровью.

— Что ж, теперь, видите, кровотечение уже остановилось. Все идет хорошо. Тем лучше! То есть тем хуже.

— Как! Тем хуже?

— Тем лучше для вас, разумеется, но тем хуже!.. Я знаю, что хочу сказать. Любезный мой господин де Монсоро, боюсь, что буду иметь честь вылечить вас.

— Как! Вы боитесь?

— Да, я-то себя понимаю.

— Так, значит, вы считаете, что я поправлюсь?!

— Увы!

— Вы странный врач, господин Реми.

— Что вам в том? Раз я вас спасаю!.. А теперь…

Реми прекратил кровопускание и поднялся.

— Вы меня бросаете? — спросил граф.

— А! Вы слишком много говорите, милостивый государь. Лишняя болтовня вредна. Ах, да разве в этом дело? Мне скорее следовало бы посоветовать ему кричать.

— Я не понимаю вас.

— К счастью. Ну вот вы и перевязаны.

— А теперь?

— А теперь я отправляюсь за помощью.

— А я, что мне пока делать?

— Сохраняйте спокойствие, не двигайтесь, дышите очень осторожно, старайтесь не кашлять. Не будем тревожить этот драгоценный сгусток. Какое жилье тут ближе всего?

— Меридорский замок.

— Как туда пройти? — спросил Реми, изображая полное неведение.

— Переберитесь через стену, и вы попадете в парк или же следуйте вдоль стены до ворот.

— Хорошо, я поскачу туда.

— Благодарю вас, добрый человек! — воскликнул Монсоро.

— Кабы ты знал, каким добряком я на самом деле оказался, — пробормотал Реми, — ты бы меня еще не так благодарил!

И, вскочив на коня, лекарь галопом помчался в указанном направлении.

Через пять минут он прибыл в замок, все обитатели которого суетились и хлопотали, словно муравьи разрытого муравейника, обыскивая заросли и закутки парка и прилежащий к нему лес в бесплодных попытках обнаружить то место, где лежит тело их господина, ибо Сен-Люк, чтобы выиграть время, дал им неверные указания.

Реми влетел, как метеор, в эту толпу и увлек ее за собой.

Он с таким жаром отдавал распоряжения, что графиня де Монсоро не смогла удержаться от удивленного взгляда.

Тайная, смутная мысль промелькнула в ее уме и на секунду затуманила ангельскую чистоту этой души.

— А я-то думала, что он друг господина де Бюсси, — прошептала она, глядя, как удаляется Реми, увозя с собою носилки, корпию, чистую воду, в общем — все необходимое для лечения.

Сам Эскулап со своими крыльями божества не успел бы сделать больше.

XXX

О ТОМ, КАК ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ ОТПРАВИЛСЯ В МЕРИДОРСКИЙ ЗАМОК, ДАБЫ ВЫРАЗИТЬ ГРАФИНЕ ДЕ МОНСОРО СВОИ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ ПО ПОВОДУ КОНЧИНЫ ЕЕ СУПРУГА, И О ТОМ, КАК ЭТОТ ПОСЛЕДНИЙ ВЫШЕЛ ЕМУ НАВСТРЕЧУ
Едва лишь переговоры герцога Анжуйского с его матерью были прерваны, герцог поспешил отправиться на поиски Бюсси, дабы узнать причину столь невероятной перемены в его настроении.

Бюсси, вернувшись в свою хижину, перечитывал в пятый раз письмо Сен-Люка и в каждой его строчке открывал все более и более радостный для себя смысл.

Что же касается Екатерины, то она, возвратившись к себе, вызвала своих людей и распорядилась готовить все к отъезду, который, по ее предположению, мог быть назначен на завтра или, самое позднее, на послезавтра.

Бюсси встретил принца любезнейшей улыбкой.

— Монсеньор, — воскликнул он, — ваше высочество удостаиваете мой дом посещением?!

— Да, смерть Христова! — сказал герцог. — И я пришел требовать объяснений.

— У меня?

— Да, у тебя.

— Я слушаю, монсеньор.

— Как! — вскричал герцог. — Ты советуешь мне встретить во всеоружии предложения моей матери и мужественно выдержать ее натиск. Я так и поступаю, и в самый разгар схватки, когда все ее удары разбились о мою броню, ты вдруг говоришь мне: «Сбросьте вашу кирасу, монсеньор, сбросьте ее».

— Когда я давал вам свои советы, монсеньор, я не знал, с какой целью приехала ее величество королева-мать. Но теперь, убедившись, что она прибыла для вящей славы и счастья вашего высочества…

— Для моей вящей славы и моего счастья? — воскликнул герцог. — Что ты этим хочешь сказать?

— Разумеется, для славы и счастья, — ответил Бюсси. — Судите сами: чего желает ваше высочество? Одержать верх над своими врагами, не так ли? Ибо я не думаю, как некоторые, что вы мечтаете стать королем Франции.

Герцог искоса поглядел на Бюсси.

— Быть может, иные вам так и посоветуют, монсеньор, — сказал тот, — но это ваши злейшие враги, уж поверьте мне, и если они слишком упорствуют, если вы не знаете, как от них избавиться, отправьте их ко мне: я докажу им, что они ошибаются.

Герцог поморщился.

— А кроме того, — продолжал Бюсси, — подсчитайте ваши возможности, монсеньор, проверьте чресла свои, как говорится в Библии: есть у вас сто тысяч солдат, десять миллионов ливров, союзники за границей и, наконец, желаете ли вы пойти против вашего сеньора?

— Мой сеньор не стесняется идти против меня, — заявил герцог.

— А! С этой стороны вы правы. Тогда откройте свои намерения, заставьте возложить на вашу голову корону и присвойте себе титул короля Франции. Я ничего лучшего и не желаю, как видеть ваше возвышение! Ведь, если возвыситесь вы, с вами вместе возвышусь и я.

— Кто тебе сказал, что я хочу быть королем Франции? — с досадой возразил ему герцог. — Ты берешься решать вопросы, которые я никогда никому не предлагал решать, даже самому себе.

— В таком случае все ясно, монсеньор. Нам больше не о чем спорить, раз мы согласны в главном.

— Согласны?

— Так, по крайней мере, мне кажется. Пусть вам дадут роту гвардейцев и пятьсот тысяч ливров. Прежде чем подписать мир, потребуйте еще субсидию для Анжу, на случай войны. Получив субсидию, вы отложите ее про запас, это ни к чему не обязывает. Таким образом, у нас будут солдаты, деньги, сила, и мы сможем достигнуть… бог знает чего!

— Но как только я попаду в Париж, как только они вернут меня, как только я снова окажусь у них в руках, они надо мной надсмеются, — сказал герцог.

— Полноте, монсеньор, вы сами в это не верите. Надсмеются над вами? Разве вы не слышали, что предлагает королева-мать?

— Она мне очень много предложила.

— Я понимаю, это вас и беспокоит?

— Да.

— Но среди прочего она предложила вам роту гвардейцев и даже под командованием Бюсси, если вы пожелаете.

— Да, она это предложила.

— Ну так вот, соглашайтесь, говорю вам: назначьте капитаном Бюсси, лейтенантами Антрагэ и Ливаро, а Рибейрака — знаменщиком. Предоставьте нам четверым сформировать эту роту по нашему разумению, и когда вы пойдете с таким эскортом, то увидите, отважится ли кто-нибудь, пусть даже сам король, посмеяться над вами или не поприветствовать вас.

— По чести, — сказал герцог, — я полагаю, ты прав, Бюсси. Я над этим подумаю.

— Подумайте, монсеньор.

— Да, но что ты читал так прилежно, когда я вошел?

— А! Простите, я совсем забыл, — письмо.

— Письмо?

— Которое для вас представляет еще больший интерес, чем для меня. Почему я вам его сразу не показал? Где была моя голова, черт возьми?

— Какая-нибудь большая новость?

— О, бог мой, да, и даже печальная новость: граф Монсоро умер.

— Как вы сказали? — воскликнул герцог и вздрогнул от удивления.

Не спускавшему с него глаз Бюсси показалось, что за этим удивлением промелькнула странная радость.

— Умер, монсеньор.

— Умер граф Монсоро?

— Ах, боже мой, да! Разве мы все не смертны?

— Разумеется, но никто не умирает так вдруг.

— Когда как. А если вас убивают?

— Так его убили?

— Кажется, да.

— Кто?

— Сен-Люк, с которым он поссорился.

— А! Милый Сен-Люк, — воскликнул герцог.

— Вот как! — сказал Бюсси. — А я и не знал, что вы с ним такие закадычные друзья, с этим милым Сен-Люком.

— Он из друзей моего брата, — сказал герцог, — а с той минуты, как мы с братом заключаем мир, его друзья становятся моими друзьями.

— Что ж, монсеньор, в добрый час, рад вас видеть в подобном расположении духа.

— А ты уверен?..

— Проклятие! Это верней верного. Вот письмо от Сен-Люка, который сообщает мне о его смерти, а так как я, подобно вам, недоверчив, то послал моего хирурга Реми засвидетельствовать факт и принести мои соболезнования старому барону.

— Умер! Монсоро умер! — повторил герцог Анжуйский. — Умер сам по себе!

Эти слова вырвались у него так же, как прежде вырвались слова «милый Сен-Люк». И в тех и в других было пугающее простодушие.

— Он умер не сам по себе, — возразил Бюсси, — ведь его убил Сен-Люк.

— О! Понятно! — сказал герцог.

— Быть может, вы поручали кому-то другому убить его, монсеньор?

— Нет, даю слово, нет, а ты?

— О! Монсеньор, я же не принц, чтобы поручать такого рода дела другим, я вынужден сам этим заниматься.

— Ах, Монсоро, Монсоро, — произнес принц со своей ужасной улыбкой.

— О, монсеньор! Можно подумать, что вы питали неприязнь к бедняге графу.

— Нет, это ты питал к нему неприязнь.

— Что касается меня, то оно и понятно, — сказал Бюсси, невольно покраснев. — Разве не по его вине я был однажды жестоко унижен вашим высочеством?

— Ты все еще об этом вспоминаешь?

— О, бог мой, нет, монсеньор, вы прекрасно это знаете. Но вы? Вам он был слугой, другом, преданным рабом.

— Хорошо, хорошо, — сказал принц, прерывая разговор, который становился для него затруднительным, — прикажите седлать лошадей, Бюсси.

— Седлать лошадей, зачем?

— Затем, чтобы отправиться в Меридор. Я хочу принести мои соболезнования госпоже Диане. К тому же я давно собирался навестить Меридорский замок и сам не понимаю, как до сих пор не сделал этого. Больше откладывать я не буду. Дьявольщина! Не знаю почему, но сегодня я расположен к соболезнованиям.

«По чести, — сказал себе Бюсси, — сейчас, когда Монсоро мертв и когда я не боюсь больше, что он продаст свою жену герцогу, какое может иметь для меня значение, если герцог ее и увидит. Коли он станет ей докучать, я прекрасно смогу ее защитить. Что ж, раз нам предлагают возможность увидеться с Дианой, воспользуемся случаем».

И он вышел распорядиться насчет лошадей.

Спустя четверть часа, пока Екатерина спала или притворялась спящей, чтобы прийти в себя после утомительного путешествия, принц, Бюсси и десять дворян, на великолепных конях, направлялись к Меридору в том радостном настроении, которое всегда порождают как у людей, так и у лошадей прекрасная погода, цветущие луга и молодость.

При виде этой блестящей кавалькады привратник Меридорского замка подошел к краю рва и спросил, кто приехал.

— Герцог Анжуйский! — крикнул принц.

Привратник тотчас схватил рог и затрубил сигнал, на звуки которого к подъемному мосту сбежалась вся челядь. Тотчас же поднялась суета в комнатах, коридорах и на лестницах. Открылись окна башенок, послышался лязг железа по камню плит, и на пороге дома показался старый барон с ключами от замка в руке.

— Просто невероятно, как мало тут печалятся о Монсоро, — сказал герцог. — Погляди, Бюсси, какие у всех этих людей обычные лица.

На крыльцо дома вышла женщина.

— А! Вот и прекрасная Диана, — воскликнул герцог. — Ты видишь, Бюсси, видишь?

— Разумеется, я вижу ее, монсеньор, — ответил молодой человек, — однако, — добавил он тихо, — я не вижу Реми.

Диана действительно вышла из дома, но тут же вслед за ней появились носилки, на которых с глазами, горящими от жара или ревности, лежал Монсоро, напоминающий скорее индийского султана на паланкине, чем покойника на погребальном ложе.

— О! О! Что же это такое? — воскликнул герцог, обращаясь к своему спутнику, ставшему бледнее платка, с помощью которого он пытался сначала скрыть свое волнение.

— Да здравствует монсеньор герцог Анжуйский! — крикнул Монсоро, с огромным усилием подняв вверх руку.

— Потише! — произнес голос позади него. — Вы разорвете сгусток крови.

То был Реми. Верный до конца своей роли врача, он сделал раненому это благоразумное предупреждение.

При дворе быстро приходят в себя после неприятных сюрпризов, по крайней мере с виду: герцог Анжуйский сделал над собой усилие и изобразил на лице улыбку.

— О! Мой дорогой граф, — воскликнул он, — какая радостная неожиданность! Подумайте только, нам сказали, что вы умерли!

— Пожалуйте сюда, монсеньор, — ответил раненый, — пожалуйте сюда, чтобы я мог поцеловать руку вашего высочества. Благодарение богу, я не только не умер, но надеюсь в скором времени поправиться, дабы служить вам с еще большим усердием и верностью, чем прежде.

Что до Бюсси, то, не будучи ни принцем, ни мужем, не занимая ни одного из этих общественных положений, при которых притворство является первой необходимостью, он чувствовал, как холодный пот струится по его вискам, и не осмеливался поглядеть на Диану.

Ему было невыносимо видеть это, дважды им утраченное, сокровище в такой близости к его владельцу.

— А вы, господин де Бюсси, — сказал Монсоро, — вы, прибывший с его высочеством, примите мою глубокую благодарность, ведь, по сути, это вам обязан я жизнью.

— То есть как мне? — пролепетал Бюсси, думая, что граф смеется над ним.

— Конечно, не вам непосредственно, но моя благодарность от этого не становится меньше, ибо вот мой спаситель, — ответил Монсоро, показывая на Реми, воздевшего руки к небу с горячим желанием провалиться в недра земли, — это ему обязаны мои друзья тем, что еще располагают мной.

Не обращая внимания на знаки, призывающие к молчанию, которые делал ему молодой доктор, и толкуя их, как заботу медика о его здоровье, граф в восторженных выражениях рассказал о хлопотах и самоотверженности Одуэна, о его мастерстве.

Герцог нахмурил брови. Бюсси посмотрел на Реми с выражением, внушающим страх.

Бедный малый, укрывшийся за Монсоро, только руками развел, словно желая сказать: «Увы! Это совсем не моя вина».

— Впрочем, — продолжал граф, — я узнал, что Реми нашел вас однажды умирающим, как он нашел меня. Это объединяет нас узами дружбы. Рассчитывайте на мою, господин де Бюсси. Когда Монсоро любит, он любит крепко, правда, и ненавидит он, ежели уж возненавидит, тоже всем сердцем.

Бюсси показалось, что молния, сверкнувшая при этих словах в возбужденном взоре графа, была адресована его высочеству герцогу Анжуйскому.

Герцог не заметил ничего.

— Что ж, пойдемте! — сказал он, соскакивая с коня и предлагая руку Диане. — Соблаговолите, прекрасная Диана, принять нас в этом доме, который мы полагали увидеть в трауре, но который, напротив, продолжает быть обителью благоденствия и радости. А вы, Монсоро, отдыхайте, раненым подобает отдыхать.

— Монсеньор, — возразил граф, — никто не сможет сказать, что вы пришли к живому Монсоро и, при живом Монсоро, кто-то другой принимал ваше высочество в его доме. Мои люди понесут меня, и я последую за вами повсюду.

На мгновение можно было подумать, что герцог угадал истинную мысль графа, потому что он оставил руку Дианы.

Монсоро перевел дыхание.

— Подойдите к ней, — шепнул Реми на ухо Бюсси.

Бюсси приблизился к Диане, и Монсоро улыбнулся им.

Бюсси взял руку Дианы, и Монсоро улыбнулся ему еще раз.

— Какие большие перемены, господин де Бюсси, — вполголоса сказала Диана.

— Увы! — прошептал Бюсси. — Как бы они не стали еще большими.

Само собой разумеется, что барон принял герцога и сопровождавших его дворян со всей пышностью старинного гостеприимства.

XXXI

О НЕУДОБСТВЕ ЧРЕЗМЕРНО ШИРОКИХ НОСИЛОК И ЧРЕЗМЕРНО УЗКИХ ДВЕРЕЙ
Бюсси не отходил от Дианы. Благожелательная улыбка Монсоро предоставляла молодому человеку свободу, однако он остерегался злоупотреблять ею.

С ревнивцами дело обстоит так: защищая свое добро, они не знают жалости, но зато и браконьеры их не щадят, если уж попадут в их владения!

— Сударыня, — сказал Бюсси Диане, — по чести, я несчастнейший из людей. При известии о смерти графа я посоветовал принцу помириться с матерью и вернуться в Париж. Он согласился, а вы, оказывается, остаетесь в Анжу.

— О! Луи, — ответила молодая женщина, сжимая кончиками своих тонких пальцев руку Бюсси, — и вы смеете утверждать, что мы несчастны? Столько чудесных дней, столько неизъяснимых радостей, воспоминание о которых заставляет усиленно биться мое сердце! Неужели вы забыли о них?

— Я ничего не забыл, сударыня, напротив, я слишком многое помню, и вот почему, утратив это счастье, я чувствую себя таким достойным сожаления. Поймите, как я буду страдать, сударыня, если мне придется вернуться в Париж, оказаться за сотню лье от вас! Сердце мое разрывается, Диана, и я становлюсь трусом.

Диана посмотрела на Бюсси; его взор был исполнен такого горя, что молодая женщина опустила голову и задумалась.

Бюсси ждал, устремив на нее заклинающий взгляд и молитвенно сложив руки.

— Хорошо, — сказала вдруг Диана, — вы поедете в Париж, Луи, и я тоже.

— Как! — воскликнул молодой человек. — Вы оставите господина де Монсоро?

— Я бы его оставила, — ответила Диана, — да он меня не оставит. Нет, поверьте мне, Луи, лучше ему отправиться с нами.

— Но ведь он ранен, нездоров, это невозможно!

— Он поедет, уверяю вас.

И тотчас же, отпустив руку Бюсси, она подошла к принцу. Принц, в очень скверном расположении духа, отвечал что-то графу Монсоро, возле носилок которого стояли Рибейрак, Антрагэ и Ливаро.

При виде Дианы чело графа прояснилось, но это мгновение покоя было весьма мимолетным, оно промелькнуло, как солнечный луч между двумя грозами.

Диана подошла к герцогу, и граф нахмурился.

— Монсеньор, — сказала она с пленительной улыбкой, — говорят, ваше высочество страстно любите цветы. Пойдемте, я покажу вашему высочеству самые прекрасные цветы во всем Анжу.

Франсуа галантно предложил ей руку.

— Куда это вы ведете монсеньора, сударыня? — обеспокоенно спросил Монсоро.

— В оранжерею, сударь.

— А! — произнес Монсоро. — Что ж, пусть так: несите меня в оранжерею.

«Честное слово, — сказал себе Реми, — теперь мне кажется, что я хорошо сделал, не убив его. Благодарение богу! Он прекраснейшим образом сам себя убьет».

Диана улыбнулась Бюсси улыбкой, обещавшей чудеса.

— Пусть только господин де Монсоро, — шепнула она ему, — остается в неведении, что вы уезжаете из Анжу, об остальном я позабочусь.

— Хорошо, — ответил Бюсси.

И он подошел к принцу в то время, как носилки скрылись в чаще деревьев.

— Монсеньор, — сказал он, — смотрите не проговоритесь, Монсоро не должен знать, что мы собираемся мириться.

— Почему же?

— Потому что он может предупредить о наших намерениях королеву-мать, чтобы завоевать ее расположение, и ее величество, зная, что решение уже принято, будет с нами менее щедрой.

— Ты прав, — сказал герцог, — значит, ты его остерегаешься?

— Графа Монсоро? Еще бы, черт побери!

— Что ж, и я тоже. Истинно скажу, мне кажется, он нарочно все выдумал со своей смертью.

— Нет, даю слово, нет! Ему честь по чести проткнули грудь шпагой. Этот болван Реми, который спас его, поначалу было даже подумал, что он мертв. Да-а, у этого Монсоро душа, должно быть, гвоздями к телу приколочена.

Они подошли к оранжерее.

Диана улыбалась герцогу с особой обворожительностью.

Первым вошел принц, потом — Диана. Монсоро хотел последовать за ними, но, когда носилки поднесли к дверям, оказалось, что внести их внутрь невозможно: стрельчатая дверь, глубокая и высокая, была, однако, не шире самого большого сундука, а носилки графа Монсоро были шириной в шесть футов.

Глянув на чрезмерно узкую дверь и чрезмерно широкие носилки, Монсоро зарычал.

Диана проследовала в оранжерею, не обращая внимания на отчаянные жесты мужа.

Бюсси, прекрасно понявший улыбку молодой женщины, в сердце которой он привык читать по ее глазам, остался возле Монсоро и сказал ему предельно спокойным тоном:

— Вы напрасно упорствуете, господин граф, дверь очень узка, и вам никогда через нее не пройти.

— Монсеньор! Монсеньор! — кричал Монсоро. — Не ходите в эту оранжерею, там смертельные испарения от заморских цветов! Эти цветы распространяют самые ядовитые ароматы, монсеньор!

Но Франсуа не слушал: счастливый тем, что рука Дианы находится в его руке, он, позабыв свою обычную осторожность, все дальше углублялся в зеленые дебри.

Бюсси подбадривал графа Монсоро, советуя терпеливо переносить боль, но, несмотря на его увещания, случилось то, что и должно было случиться: Монсоро не смог вынести страданий; не физических — на этот счет он был крепче железа, — а душевных.

Он потерял сознание.

Реми снова вступил в свои права. Он приказал отнести раненого в дом.

— А теперь, — обратился лекарь к Бюсси, — что мне делать теперь?

— Э! Клянусь богом! — ответил Бюсси. — Кончай то, что ты так хорошо начал: оставайся возле графа и вылечи его.

Потом он сообщил Диане о несчастье, случившемся с ее мужем.

Диана тотчас же оставила герцога Анжуйского и поспешила к замку.

— Мы добились своего? — спросил ее Бюсси, когда она проходила мимо.

— Я думаю, да, — ответила она, — во всяком случае, не уезжайте, не повидав Гертруду.

Герцог интересовался цветами лишь потому, что глядел на них с Дианой. Как только она удалилась, он вспомнил предостережения графа де Монсоро и покинул оранжерею.

Рибейрак, Ливаро и Антрагэ последовали за ним.

Тем временем Диана вернулась к своему мужу, которому Реми давал вдыхать нюхательные соли.

Вскоре граф открыл глаза.

Первым его движением было вскочить, но Реми предвидел это, и графа заранее привязали к постели.

Он снова зарычал, оглянулся вокруг и заметил стоявшую у его изголовья Диану.

— А! Это вы, сударыня, — сказал он. — Весьма рад вас видеть, ибо хочу поставить вас в известность, что нынче вечером мы уезжаем в Париж.

Реми поднял крик, но Монсоро не обратил на Реми никакого внимания, словно его здесь и не было.

— Вы хотите ехать, сударь? — спросила Диана со своим обычным спокойствием. — А как же ваша рана?

— Сударыня, — сказал граф, — нет такой раны, которая бы меня удержала. Я предпочитаю умереть, нежели страдать, и даже если мне суждено умереть в дороге, все равно, нынче вечером мы уедем.

— Что ж, сударь, — сказала Диана, — как вам будет угодно.

— Мне угодно так. Готовьтесь к отъезду, будьтедобры.

— Собраться мне недолго, сударь, но нельзя ли узнать, чем вызвано столь внезапное решение?

— Я вам отвечу, сударыня, тогда, когда у вас больше не будет цветов, чтобы показывать их принцу, либо тогда, когда мне прорубят везде достаточно широкие двери, чтобы мои носилки могли проходить повсюду.

Диана поклонилась.

— Но, сударыня… — начал Реми.

— Графу так угодно, — ответила Диана, — мой долг — повиноваться.

И Реми понял по незаметному знаку молодой женщины, что ему не надо соваться со своими замечаниями. Он замолчал, пробормотав себе под нос:

— Они мне убьют его, а потом люди скажут, что во всем виновата медицина.

Между тем герцог Анжуйский готовился покинуть Меридор.

Он изъявил барону свою глубокую благодарность за прием и вскочил на коня.

В этот момент показалась Гертруда. Она громко сообщила герцогу, что ее госпожа, занятая возле графа, не будет иметь чести засвидетельствовать ему свое почтение, и тихонько шепнула Бюсси, что Диана вечером уезжает.

Герцог и его свита отбыли.

Надо сказать, что герцог не отличался сильной волей, он был подвластен минутным прихотям.

Диана, суровая, недоступная, ранила его чувства и отталкивала его от Анжу. Диана, улыбающаяся, была приманкой, удерживала его в этом краю.

Не зная о решении, принятом главным ловчим, герцог всю дорогу размышлял о том, как опасно будет слишком быстро пойти на уступки королеве-матери.

Бюсси это предвидел и очень рассчитывал на желание принца задержаться в Анжу.

— Послушай, Бюсси, — сказал ему герцог, — я вот о чем думаю…

— Да, монсеньор, о чем же? — спросил молодой человек.

— О том, что не следует мне сразу же соглашаться с доводами моей матери.

— Ваша правда. Она и так уже считает себя великим политиком.

— Если, понимаешь, если мы попросим ее подождать неделю или, вернее, протянем эту неделю, устроив несколько празднеств, на которые пригласим дворянство, мы покажем нашей матушке, как мы сильны.

— Великолепная мысль, монсеньор. Однако, мне кажется…

— Я останусь здесь на неделю, — сказал герцог, — и благодаря этой отсрочке вырву у матери новые уступки, помяни мое слово.

Бюсси, казалось, погрузился в глубокие размышления.

— И в самом деле, монсеньор, вырывайте, вырывайте, но смотрите, как бы от этой отсрочки ваши дела, вместо того чтобы выиграть, не пострадали. Король, например…

— Что король?

— Король, не зная ваших намерений, может рассердиться, он очень вспыльчив, король.

— Ты прав, надо послать кого-нибудь к брату, чтобы приветствовать его от моего имени и сообщить, что я возвращаюсь; так я получу ту неделю, в которой нуждаюсь.

— Да, но этот кто-нибудь очень рискует, — сказал Бюсси.

Герцог Анжуйский улыбнулся своей кривой улыбкой.

— В том случае, если я переменю свои намерения, не так ли?

— Э! Несмотря на обещание, сделанное вашему брату, вы их перемените, коли ваши интересы того потребуют, не так ли?

— Еще бы, черт побери!

— Очень хорошо. И тогда вашего посланника отправят в Бастилию.

— Мы не скажем ему, зачем он едет, просто дадим ему письмо.

— Напротив, — возразил Бюсси, — не давайте ему письма и скажите.

— Но тогда никто не захочет взять на себя это поручение.

— Полноте!

— Ты знаешь человека, который за это возьмется?

— Да, знаю одного.

— Кто он?

— Это я, монсеньор.

— Ты?

— Да, я. Мне нравятся трудные поручения.

— Бюсси, милый Бюсси, — вскричал герцог, — если ты это сделаешь, можешь рассчитывать на мою вечную признательность!

Бюсси улыбнулся, он знал пределы той признательности, о которой говорил его высочество.

Герцог решил, что Бюсси колеблется.

— И я дам тебе десять тысяч экю на твое путешествие, — прибавил он.

— Да что вы, монсеньор, — сказал Бюсси, — помилосердствуйте, разве за такое платят?

— Значит, ты едешь?

— Еду.

— В Париж?

— В Париж.

— А когда?

— Когда вам будет угодно, черт побери!

— Чем раньше, тем лучше.

— Разумеется. Ну и?

— Ну…

— Сегодня вечером, если желаете, монсеньор.

— Храбрый Бюсси, милый Бюсси, так ты действительно согласен?

— Согласен ли я? — переспросил Бюсси. — Но вы прекрасно знаете, монсеньор: чтобы сослужить службу вашему высочеству, я пошел бы и в огонь. Значит, договорились. Я уезжаю сегодня вечером. А вы тут веселитесь и заполучите для меня у королевы-матери какое-нибудь миленькое аббатство.

— Я уже об этом думал, друг мой.

— Тогда прощайте, монсеньор!

— Прощай, Бюсси! Да! Не забудь сделать одну вещь.

— Какую?

— Попрощаться с моей матерью.

— Я буду иметь эту честь.

И действительно, Бюсси, еще более беспечный, веселый и живой, чем школьник, которому колокольчик возвестил о наступлении перемены, нанес визит Екатерине и приготовился выехать тотчас же, как придет сигнал об отъезде из Меридора.

Сигнала пришлось ждать до следующего утра. Монсоро очень ослабел после пережитых волнений и сам пришел к заключению, что ему необходимо этой ночью отдохнуть.

Но около семи часов тот же конюх, который приносил письмо от Сен-Люка, сообщил Бюсси, что, несмотря на слезы старого барона и возражения Реми, граф отбыл в Париж на носилках. Носилки верхами сопровождали Диана, Реми и Гертруда.

Несли носилки восемь крестьян, которые должны были сменяться через каждое пройденное лье.

Бюсси ждал только этого сообщения. Он вскочил на коня, оседланного еще накануне вечером, и поскакал в том же направлении.

XXXII

О ТОМ, В КАКОМ РАСПОЛОЖЕНИИ ДУХА НАХОДИЛСЯ КОРОЛЬ ГЕНРИХ III, КОГДА ГОСПОДИН ДЕ СЕН-ЛЮК ПОЯВИЛСЯ ПРИ ДВОРЕ
После отъезда Екатерины король, как бы он ни полагался на посла, отправленного им в Анжу, король, повторяем мы, думал лишь о том, чтобы подготовиться к возможной войне с братом.

Он по опыту знал о злом гении династии Валуа. Ему было известно, на что способен претендент на корону — новый человек, выступающий против ее законного обладателя, то есть против человека скучающего и пресыщенного.

Он забавлялся или, скорее, скучал, как Тиберий, составляя вместе с Шико проскрипционные списки, куда вносились в алфавитном порядке все те, кто не выказывал горячего желания встать на сторону короля.

С каждым днем эти списки становились все длиннее и длиннее.

И каждый день король вписывал в них имя господина де Сен-Люка, на «С» и на «Л», то есть два раза вместо одного.

Оно и понятно, гнев короля против бывшего фаворита все время подогревался придворными сплетнями, коварными намеками его приближенных и их суровыми обличительными речами по адресу супруга Жанны де Коссе, бегство которого в Анжу следовало расценивать уже как измену с той минуты, когда в эту провинцию сбежал и герцог. В самом деле, ведь не исключается, что Сен-Люк отправился в Анжу как квартирьер герцога Анжуйского, чтобы подготовить ему апартаменты в Анжере.

Посреди всей этой сумятицы, толчеи и треволнений Шико, подстрекавший миньонов натачивать их кинжалы и рапиры, чтобы резать и колоть врагов его наихристианнейшего величества, Шико, повторяем мы, являл собою великолепное зрелище.

И тем более великолепное, что, изображая из себя муху, которая хлопочет возле волокущейся в гору кареты, он в действительности играл значительно более важную роль.

Шико мало-помалу, так сказать, по одному человечку, собирал войско на службу своему господину.

И вот однажды вечером, когда король ужинал с королевой — в политически опасные моменты он всегда ощущал особую тягу к ее обществу, и бегство Франсуа, естественно, сблизило Генриха с супругой, — вошел Шико, растопырив руки и ноги, словно паяц, которого дернули за ниточку.

— Уф! — произнес он.

— В чем дело? — спросил король.

— Господин де Сен-Люк, — сказал Шико.

— Господин де Сен-Люк? — воскликнул его величество.

— Да.

— В Париже?

— Да.

— В Лувре?

— Да.

После этого тройного подтверждения король поднялся из-за стола весь красный и дрожащий. Трудно было разобраться, какие чувства его волнуют.

— Прошу прощения, — обратился он к королеве и, утерев усы, швырнул салфетку на кресло, — но это дела государственные, женщин они не касаются.

— Да, — сказал Шико басом, — это дела государственные.

Королева хотела встать из-за стола, чтобы уйти и не мешать королю.

— Нет, сударыня, — остановил ее Генрих, — не вставайте, пожалуйста, я пройду к себе в кабинет.

— О государь, — сказала королева с той нежной заботой, которую она всегда проявляла к своему неблагодарному супругу, — только не гневайтесь, прошу вас.

— На то божья воля, — ответил Генрих, не замечая лукавого вида, с которым Шико крутил свой ус.

Генрих поспешно направился из комнаты, Шико последовал за ним.

Как только они вышли, Генрих взволнованно спросил:

— Зачем он сюда пожаловал, этот изменник?

— Кто знает! — ответил Шико.

— Я уверен, он явился как представитель штатов Анжу. Он явился как посол моего брата. Обычный путь мятежников: эти бунтовщики ловят в неспокойной, мутной воде всякие блага — подло, но зато выгодно. Поначалу временные и непрочные, эти блага постепенно закрепляются за ними основательно и навеки. Сен-Люк учуял мятеж и использовал его как охранную грамоту, чтобы явиться сюда оскорблять меня.

— Кто знает? — сказал Шико.

Король взглянул на этого лаконичного господина.

— Не исключено также, — сказал Генрих, продолжая идти по галереям неровным шагом, выдававшим его волнение, — не исключено также, что он явился требовать у меня восстановления прав на свои земли, с которых я все это время удерживал доходы. Может быть, это и не совсем законно с моей стороны, ведь он, в конце концов, не совершил никакого подсудного преступления, а?

— Кто знает? — повторил Шико.

— Ах, — воскликнул Генрих, — что ты все твердишь одно и то же, словно мой попугай, чтоб мне сдохнуть. Ты мне уже надоел с твоим бесконечным «кто знает?».

— Э! Смерть Христова! А ты думаешь, ты очень забавен со своими бесконечными вопросами?

— На вопросы надо хоть что-нибудь отвечать.

— А что ты хочешь, чтобы я тебе отвечал? Не принимаешь ли ты меня случайно за Рок древних греков? За Юпитера, Аполлона или за Манто?[232] Смерть Христова, это ты меня выводишь из терпения своими глупыми предположениями.

— Господин Шико…

— Что, господин Генрих?

— Шико, друг мой, ты видишь, что я страдаю, и грубишь мне.

— Не страдайте, смерть Христова!

— Но ведь все изменяют мне.

— Кто знает, клянусь святым чревом, кто знает?

Генрих, теряясь в догадках, спустился в свой кабинет, где, при потрясающем известии о возвращении Сен-Люка, собрались уже все придворные, среди которых или, вернее, во главе которых блистал Крийон с горящим взором, красным носом и усами торчком, похожий на свирепого дога, рвущегося в драку.

Сен-Люк был там. Он видел повсюду угрожающие лица, слышал, как бурлит вокруг него возмущение, но не проявлял по этому поводу никакого беспокойства.

И странное дело! Он привел с собой жену и усадил ее на табурет возле барьера королевского ложа.

Уперев кулак в бедро, он прохаживался по комнате, отвечая любопытным и наглецам такими же взглядами, какими они смотрели на него.

Некоторые из придворных сгорали от желания толкнуть Сен-Люка локтем и сказать ему какую-нибудь дерзость, но из уважения к молодой женщине они держались в стороне и молчали. Посреди этой пустоты и безмолвия и шагал бывший фаворит.

Жанна, скромно закутанная в дорожный плащ, ждала.

Сен-Люк, гордо задрапировавшись в свой плащ, тоже ждал, и по его поведению чувствовалось, что он скорее напрашивается на вызов, чем боится его.

И, наконец, придворные ждали, в свой черед. Прежде чем бросить ему вызов, они хотели выяснить, зачем явился Сен-Люк сюда, ко двору. Каждый из них желал урвать себе частицу тех милостей, которыми раньше был осыпан этот бывший фаворит, и потому находил его присутствие здесь совершенно излишним.

Одним словом, как вы видите, ожидание со всех сторон было весьма напряженным, когда появился король.

Генрих был возбужден и старался еще больше распалить себя: этот запыхавшийся вид в большинстве случаев и составляет то, что принято называть достоинством у особ королевской крови.

За Генрихом вошел Шико, храня на лице выражение спокойного величия, которое следовало бы иметь королю Франции, и прежде всего посмотрел, как держится Сен-Люк, с чего следовало бы начать Генриху III.

— А, сударь, вы здесь? — с ходу воскликнул король, не обращая внимания на присутствующих и напоминая этим быка испанских арен: вместо тысячной толпы он видит только колышущийся туман, а в радуге флагов различает лишь один красный цвет.

— Да, государь, — учтиво поклонившись, просто и скромно ответил Сен-Люк.

Этот ответ не тронул короля, это поведение, исполненное спокойствия и почтительности, не пробудило в его ослепленной душе чувства благоразумия и снисходительности, которые должно вызывать сочетание собственного достоинства и уважения к другим. Король продолжал, не остановившись:

— Говоря по правде, ваше появление в Лувре весьма удивляет меня.

При этом грубом выпаде вокруг короля и его фаворита воцарилась мертвая тишина.

Такая тишина наступает на месте поединка, когда встречаются два противника, чтобы решить спор, который может быть решен только кровью.

Сен-Люк первый нарушил ее.

— Государь, — сказал он с присущим ему изяществом и не выказывая ни малейшего волнения по поводу выходки короля, — что до меня, то я удивляюсь лишь одному: как могли вы при тех обстоятельствах, в которых находится ваше величество, не ожидать меня.

— Что вы этим хотите сказать, сударь? — спросил Генрих с подлинно королевской гордостью и вскинул голову, придав себе тот необычайно достойный вид, который он принимал в особо торжественных случаях.

— Государь, — ответил Сен-Люк, — вашему величеству грозит опасность.

— Опасность! — вскричали придворные.

— Да, господа; опасность, большая, настоящая, серьезная, такая опасность, когда король нуждается во всех преданных ему людях, от самых больших до самых маленьких. Убежденный в том, что при опасности, подобной той, о которой я предупреждаю, ничья помощь не может быть лишней, я пришел, чтобы сложить к ногам моего короля предложение своих скромных услуг.

— Ага! — произнес Шико. — Видишь, сын мой, я был прав, когда говорил: «Кто знает?»

Сначала Генрих III ничего не ответил: он смотрел на собравшихся. У всех был взволнованный и оскорбленный вид. Но вскоре король различил во взглядах придворных зависть, бушевавшую в сердцах большинства из них. Отсюда он заключил, что Сен-Люк совершил нечто такое, на что большинство собравшихся было неспособно, то есть что-то хорошее.

Однако Генриху не хотелось сдаваться так сразу.

— Сударь, — сказал он, — вы только исполнили свой долг, ибо вы обязаны служить нам.

— Все подданные короля обязаны служить королю, я это знаю, государь, — ответил Сен-Люк, — но в наши времена многие забывают платить свои долги. Я, государь, пришел, чтобы заплатить свой, и счастлив, что ваше величество соблаговолили по-прежнему считать меня в числе своих должников.

Генрих, обезоруженный этой неизменной кротостью и покорностью, сделал шаг к Сен-Люку.

— Итак, — сказал он, — вы возвращаетесь только по тем причинам, о которых сказали, вы возвращаетесь без поручения, без охранной грамоты?

— Государь, — живо сказал Сен-Люк, признательный за тон, которым король обратился к нему, ибо в голосе его господина не было больше ни упрека, ни гнева, — я вернулся, просто чтобы вернуться, и мчался во весь опор. А теперь ваше величество можете бросить меня через час в Бастилию, через два часа казнить, но свой долг я выполнил. Государь, Анжу пылает, Турень вот-вот восстанет, Гиень поднимается, чтобы протянуть ей руку. Монсеньор герцог Анжуйский побуждает запад и юг Франции к мятежу.

— И ему хорошо помогают, не так ли? — воскликнул король.

— Государь, — сказал Сен-Люк, поняв, куда клонит король, — ни советы, ни увещания не останавливают герцога, и господин де Бюсси, несмотря на всю свою настойчивость, не может излечить вашего брата от того страха, который ваше величество ему внушаете.

— А, — сказал Генрих, — так он трепещет, мятежник!

И улыбнулся в усы.

— Разрази господь! — восхитился Шико, поглаживая подбородок. — Вот ловкий человек!

И, толкнув короля локтем, сказал:

— Посторонись-ка, Генрих, я хочу пожать руку господина де Сен-Люка.

Пример Шико увлек короля. После того как шут поздоровался с приехавшим, Генрих неторопливым шагом подошел к своему бывшему другу и положил ему руку на плечо.

— Добро пожаловать, Сен-Люк, — сказал он.

— Ах, государь, — воскликнул Сен-Люк, целуя королю руку, — наконец-то я снова нахожу своего любимого господина!

— Да, но я тебя не нахожу, — сказал король, — или, во всяком случае, нахожу таким исхудавшим, мой бедный Сен-Люк, что не узнал бы тебя, пройди ты мимо.

При этих словах раздался женский голос.

— Государь, — произнес он, — не понравиться вашему величеству — это такое несчастье.

Хотя голос был нежным и почтительным, Генрих вздрогнул. Этот голос был ему так же неприятен, как Августу звук грома.

— Госпожа де Сен-Люк! — прошептал он. — А! Правда, я и забыл…

Жанна бросилась на колени.

— Встаньте, сударыня, — сказал король, — я люблю все, что носит имя Сен-Люка.

Жанна схватила руку короля и поднесла к губам. Генрих с живостью отнял ее.

— Смелей, — сказал Шико молодой женщине, — смелей, обратите короля в свою веру, вы для этого достаточно хороши собой, клянусь святым чревом!

Но Генрих повернулся к Жанне спиной, обнял Сен-Люка за плечи и пошел с ним в свои покои.

— Ну что, — спросил он, — мир заключен, Сен-Люк?

— Скажите лучше, государь, — ответил придворный, — что помилование даровано.

— Сударыня, — сказал Шико застывшей в нерешительности Жанне, — хорошая жена не должна покидать мужа… особенно когда ее муж в опасности.

И он подтолкнул Жанну вслед королю и Сен-Люку.

XXXIII

ГДЕ РЕЧЬ ИДЕТ О ДВУХ ВАЖНЫХ ГЕРОЯХ ЭТОЙ ИСТОРИИ, КОТОРЫХ ЧИТАТЕЛЬ С НЕКОТОРЫХ ПОР ПОТЕРЯЛ ИЗ ВИДУ
В нашей истории есть один герой, вернее даже два героя, о чьих деяниях и подвигах читатель вправе потребовать у нас отчета.

Со смирением автора старинного предисловия мы спешим предупредить эти вопросы, вся важность которых нам совершенно очевидна.

Речь идет прежде всего о дюжем монахе с лохматыми бровями, толстыми, красными губами, большими руками, широкими плечами и шеей, становящейся все короче по мере того, как увеличиваются в размерах его грудь и щеки.

Речь идет затем об очень крупном осле с приятно округлыми и раздувшимися боками.

Монах с каждым днем все больше напоминает бочонок, подпертый двумя бревнами.

Осел смахивает уже на детскую колыбельку, поставленную на четыре веретена.

Первый живет в одной из келий монастыря Святой Женевьевы, где всевышний осыпает его своими милостями.

Второй обитает в конюшнях того же монастыря, где перед ним стоит всегда полная кормушка.

Первый отзывается на имя Горанфло.

Второй должен бы отзываться на имя Панург.

Оба наслаждаются, во всяком случае в настоящую минуту, самым большим благоденствием, о котором только может мечтать любой осел и любой монах.

Монахи монастыря Святой Женевьевы окружают своего знаменитого собрата заботами, и, подобно тому как третьестепенные божества ухаживали за орлом Юпитера, павлином Юноны и голубками Венеры, святые братья раскармливают Панурга в честь его господина.

В кухне аббатства не угасает очаг, вино из самых прославленных виноградников Бургундии льется в самые большие бокалы.

Возвращается ли миссионер из дальних краев, где он распространял веру Христову, прибывает ли тайный легат папы с индульгенциями от его святейшества, им обязательно показывают Горанфло — этот двуединый образ церкви проповедующей и церкви воинствующей, этого монаха, который владеет словом, как святой Лука, и шпагой, как святой Павел. Им показывают Горанфло во всем его блеске, то есть во время пиршества: в столешнице одного из столов сделали выемку для его священного чрева, а все преисполняются благородной гордости, показывая святому путешественнику, как Горанфло один заглатывает порцию, которой хватило бы восьми самым ненасытным едокам монастыря.

И когда вновь прибывший вдоволь насладится благоговейным созерцанием этого чуда, приор складывает молитвенно руки, воздевает глаза к небу и говорит:

— Какая замечательная натура! Брат Горанфло не только любит хороший стол, но он еще и весьма одаренный человек. Вы видите, как он вкушает пищу?! Ах, если бы вы слышали проповедь, которую он произнес однажды ночью, проповедь, в которой он предложил себя в жертву ради торжества святой веры! Эти уста глаголют, как уста святого Иоанна Златоуста,[233] и поглощают, как уста Гаргантюа.

Тем не менее иной раз, посреди всего этого великолепия, на чело Горанфло набегает облачко: куры и индейки из Мана тщетно благоухают перед его широкими ноздрями, маленькие фландрские устрицы, тысячу которых он заглатывает играючи, томятся в своих перламутровых раковинах, бутылки самых разнообразных форм остаются полными, несмотря на то что пробки из них уже вынуты. Горанфло мрачен, Горанфло не хочет есть, Горанфло мечтает.

Тогда по трапезной проносится шепот, что достойный монах впал в экстаз, как святой Франциск, или лишился чувств, как святая Тереза, и общее восхищение удваивается.

Это уже не монах, это — святой, это уже даже не святой, это — полубог. Иные доходят до утверждения, что это сам бог во плоти.

— Тс-с! — шепчут вокруг. — Не будем нарушать видений брата Горанфло.

И все почтительно расходятся.

Один приор остается ждать той минуты, когда брат Горанфло подаст какие-либо признаки жизни. Тогда он приближается к монаху, ласково берет его за руку и уважительно заговаривает с ним. Горанфло поднимает голову и смотрит на приора бессмысленным взором.

Он возвратился из иного мира.

— Чем вы были заняты, достойный брат мой? — спрашивает приор.

— Я? — говорит Горанфло.

— Да, вы. Вы были чем-то заняты.

— Да, отец мой, я сочинял проповедь.

— Вроде той, с которой вы так отважно выступили в ночь святой Лиги?

Каждый раз, когда ему говорят об этой проповеди, Горанфло оплакивает свою немощь.

— Да, — отвечает он, вздыхая, — в том же роде. Ах, какое несчастье, что я не записал ее.

— Разве человек, подобный вам, дорогой брат мой, нуждается в том, чтобы записывать? Нет, он глаголет по вдохновению свыше. Он разверзает уста, и, поелику слово божие заключено в нем, уста его изрекают слово божие.

— Вы так думаете? — спрашивает Горанфло.

— Блажен тот, кто сомневается, — отвечает приор.

Время от времени Горанфло, понимающий, что положение обязывает, и к тому же понуждаемый примером своих предшественников, и в самом деле начинает обдумывать проповедь.

Что там Марк Тулий Цезарь, святой Григорий,[234] святой Августин,[235] святой Иероним[236] и Тертуллиан![237] С Горанфло начнется возрождение духовного красноречия. Rerum novus ordo nascitur.[238]

И также время от времени, по окончании своей трапезы или посредине своего экстаза, Горанфло встает и, словно подталкиваемый невидимой рукой, идет прямо в конюшни. Придя туда, он с любовью взирает на ревущего от удовольствия Панурга, затем проводит своей тяжелой пятерней по густой шерсти, в которой его толстые пальцы скрываются целиком. Теперь это уже больше чем удовольствие, это — счастье: Панург уже не ограничивается ревом, он катается по земле.

Приор и три-четыре высших монастырских чина обычно сопровождают Горанфло в его прогулках и пристают к Панургу с разной ерундой: один предлагает ему пирожные, другой — бисквиты, третий — макароны, как в былые времена те, кто хотел завоевать расположение Плутона, предлагали медовые пряники Церберу.

Панург предоставляет им свободу действий — у него покладистый характер. Он, у которого не бывает экстазов, кому не надо придумывать проповеди, не надо заботиться о сохранении за собой иной репутации, чем репутация упрямца, лентяя и сластолюбца, считает, что ему больше нечего желать и что он самый счастливый из всех ослов.

Приор глядит на него с нежностью.

— Прост и кроток, — говорит он, — сии добродетели свойственны сильным.

Горанфло усвоил, что по-латыни «да» будет «ita». Это его очень выручает: на все, что ему говорят, он ответствует «ita» с тем самодовольным видом, который неизменно производит впечатление.

Поощренный постоянным согласием Горанфло, приор иногда говорит ему:

— Вы слишком много трудитесь, брат мой, это порождает печаль в вашем сердце.

И Горанфло отвечает достопочтенному Жозефу Фулону так же, как иной раз Шико отвечает его величеству Генриху III:

— Кто знает?

— Быть может, наши трапезы немного тяжелы для вас, — добавляет приор. — Не угодно ли вам, чтобы мы сменили брата повара? Вы же знаете, дорогой брат: quoedam saturationes minus succedunt.[239]

— Ita, — твердит Горанфло и с новым жаром ласкает своего осла.

— Вы слишком много ласкаете вашего Панурга, брат мой, — говорит приор, — вас снова может одолеть тяга к странствиям.

— О! — отвечает на это Горанфло со вздохом.

По правде говоря, воспоминание о странствиях и мучит Горанфло. Он, воспринявший сначала свое изгнание из монастыря как огромное несчастье, открыл затем в этом изгнании бесчисленные и дотоле неведомые ему радости, источником которых была свобода.

И теперь, в самый разгар своего блаженства, он чувствует, что жажда свободной жизни, словно червяк, точит его сердце, — свободной жизни вместе с Шико, веселым собутыльником, с Шико, которого он любит, сам не зная почему, может быть, потому, что тот время от времени дает ему взбучку.

— Увы! — робко замечает молодой монашек, наблюдавший за игрой лица Горанфло. — Я думаю, вы правы, достопочтенный приор: пребывание в монастыре тяготит преподобного отца.

— Не то чтобы тяготит, — говорит Горанфло, — но я чувствую, что рожден для жизни в борьбе, для политических выступлений на площадях, для проповедей на улицах.

При этих словах глаза Горанфло вспыхивают: он вспоминает об яичницах Шико, об анжуйском вине мэтра Клода Бономе, о нижней зале «Рога изобилия».

Со времени вечера Лиги или, вернее, с утра следующего после него дня, когда Горанфло возвратился в свой монастырь, ему не разрешали выходить на улицу. С тех пор как король объявил себя главой Союза, лигисты удвоили свою осторожность.

Горанфло был так прост, что ему даже в голову не пришло воспользоваться своим положением и заставить отворить себе двери.

Ему сказали:

— Брат, выходить запрещено.

И он не выходил.

Не оставалось больше сомнений относительно того, что за внутренний огонь снедает Горанфло, отравляя ему счастье монастырской жизни.

Поэтому, видя, что печаль его со дня на день растет, приор однажды утром сказал монаху:

— Дражайший брат, никто не имеет права подавлять свое призвание. Ваше — состоит в том, чтобы сражаться за Христа. Так идите же, выполняйте миссию, возложенную на вас всевышним, но только берегите вашу драгоценную жизнь и возвращайтесь обратно к великому дню.

— Какому великому дню? — спросил Горанфло, поглощенный своей радостью.

— К дню Праздника святых даров.

— Ita! — произнес монах с чрезвычайно умным видом. — Но, — добавил он, — дайте мне немного денег для того, чтобы я, как подобает христианину, черпал вдохновение в раздаче милостыни.

Приор поспешил отправиться за большим кошельком, который он и раскрыл перед Горанфло. Горанфло запустил в него свою пятерню.

— Вот увидите, сколько пользы принесу я монастырю, — сказал он и спрятал в огромный карман своей рясы то, что почерпнул в кошельке приора.

— У вас есть текст для проповеди, не правда ли, дражайший брат? — спросил Жозеф Фулон.

— Разумеется.

— Поверьте его мне.

— Охотно, но только вам одному.

Приор подошел поближе и, исполненный внимания, подставил Горанфло свое ухо.

— Слушайте.

— Я слушаю.

— Цеп, бьющий зерно, бьет себя самого, — шепнул Горанфло.

— Замечательно! Прекрасно! — вскричал приор.

И присутствующие, разделяя на веру восхищение достопочтенного Жозефа Фулона, повторили вслед за ним: «Замечательно, прекрасно!»

— А теперь я могу идти, отец мой? — смиренно спросил Горанфло.

— Да, сын мой, — воскликнул почтенный аббат, — ступайте и следуйте путем господним.

Горанфло распорядился оседлать Панурга, взобрался на него с помощью двух могучих монахов и около семи часов вечера выехал из монастыря.

Это было как раз в тот день, когда Сен-Люк возвратился в Париж. Город был взбудоражен известиями, полученными из Анжу.

Горанфло проехал по улице Сент-Этьен и только успел свернуть направо и миновать монастырь якобинцев, как внезапно Панург весь задрожал: чья-то мощная рука тяжело опустилась на его круп.

— Кто там? — воскликнул испуганный Горанфло.

— Друг, — ответил голос, показавшийся Горанфло знакомым.

Горанфло очень хотелось обернуться, но, подобно морякам, которые каждый раз, когда они выходят в море, вынуждены заново приучать свои ноги к бортовой качке, Горанфло каждый раз, когда он садился на своего осла, должен был затрачивать некоторое время на то, чтобы обрести равновесие.

— Что вам надо? — сказал он.

— Не соблаговолите ли вы, почтенный брат, — ответил голос, — указать мне путь к «Рогу изобилия»?

— Разрази господь! — вскричал Горанфло в полном восторге. — Да это господин Шико собственной персоной!

— Он самый, — откликнулся гасконец, — я шел к вам в монастырь, мой дорогой брат, и увидел, что вы выезжаете оттуда. Некоторое время я следовал за вами, боясь, что выдам себя, если заговорю. Но теперь, когда мы совсем одни, я к вашим услугам. Здорово, долгополый! Клянусь святым чревом, ты, по-моему, отощал.

— А вы, господин Шико, вы, по-моему, округлились, даю честное слово.

— Я думаю, мы оба льстим друг другу.

— Но что такое вы несете, господин Шико? — поинтересовался монах. — Ноша у вас как будто порядком тяжелая.

— Это задняя часть оленя, которую я стащил у его величества, — ответил гасконец, — мы сделаем из нее жаркое.

— Дорогой господин Шико! — возопил монах. — А под другой рукой у вас что?

— Бутылка кипрского вина, которую один король прислал моему королю.

— Покажите-ка, — сказал Горанфло.

— Это вино как раз по мне, я его очень люблю, — сказал Шико, распахивая свой плащ, — а ты, святой брат?

— О! О! — воскликнул Горанфло, увидев два нежданных дара, и от восторга так запрыгал на своем скакуне, что у Панурга подкосились ноги. — О! О!

На радостях монах воздел к небу руки и голосом, от которого задрожали оконные стекла по обе стороны улицы, запел песню. Панург аккомпанировал ему своим ревом.

Прелестно музыка играет,
Но звукам только слух мой рад.
У розы нежный аромат,
Но жажды он не утоляет.
И досягаем только глазу
Небес сияющий покров…
Вино всем угождает сразу:
Желудку, уху, носу, глазу,
С вином я обойтись готов
Без неба, музыки, цветов.
В первый раз почти за целый месяц Горанфло пел.

XXXIV

О ТОМ, КАК ТРИ ГЛАВНЫХ ГЕРОЯ ЭТОЙ ИСТОРИИ СОВЕРШИЛИ ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ МЕРИДОРА В ПАРИЖ
Предоставим двум друзьям войти в кабачок «Рог изобилия», куда, как вы помните, Шико всегда приводил монаха по соображениям, о важности коих Горанфло даже и не подозревал, и возвратимся к господину де Монсоро, которого несут на носилках по дороге из Меридора в Париж, и к Бюсси, покинувшему Анжер с намерением следовать тем же путем.

Всадник на хорошем коне не только без труда может догнать людей, идущих пешком, он еще рискует обогнать их.

Так и случилось с Бюсси.

Шел к концу май, и было очень жарко, особенно в полдень.

По этой причине граф де Монсоро приказал сделать привал в небольшом леске по дороге. И так как ему хотелось, чтобы герцог Анжуйский узнал об его отъезде по возможности позже, он позаботился увести вместе с собой в чащу — переждать там самое жаркое время — всех тех, кто сопровождал его. Одна из лошадей была навьючена припасами, таким образом, можно было позавтракать, не прибегая к услугам трактира.

Как раз в это время Бюсси и проехал мимо путешественников.

Само собой разумеется, что по дороге он не забывал осведомляться, не видели ли здесь лошадей, всадников и крестьян с носилками.

До деревни Дюрталь получаемые им сведения были самыми определенными и удовлетворительными. Поэтому, уверенный, что Диана находится впереди него, Бюсси пустил своего коня шагом, и на каждом пригорке вставал на стременах, пытаясь разглядеть вдали небольшой отряд, в погоню за которым он отправился.

Но, совершенно неожиданно для молодого человека, сведения перестали к нему поступать. Люди, попадавшиеся навстречу, никого не видели, и, доехав до околицы Ла-Флеш, он пришел к убеждению, что не отстает, а опережает, предшествует, вместо того чтобы следовать сзади.

Тогда он вспомнил про лесок, встреченный по дороге, и понял, почему конь его заржал, когда они въехали в этот лес, и стал принюхиваться к воздуху своими дымящимися ноздрями.

Бюсси тут же принял решение: остановился у самого скверного на вид кабака и, убедившись, что лошадь его ни в чем не нуждается — он меньше заботился о себе самом, чем о своем коне, силы которого могли еще понадобиться, — уселся возле окна, не забыв укрыться за какой-то тряпкой, заменявшей здесь занавеску.

Бюсси облюбовал это подобие вертепа главным образом потому, что оно было расположено напротив лучшей гостиницы города, где, как он полагал, должен был, вне всякого сомнения, остановиться Монсоро.

Молодой человек рассчитал верно. Около четырех часов дня к воротам гостиницы прибыл гонец.

А через полчаса появился весь отряд. Он состоял, если говорить о главных персонажах, из графа, графини, Реми и Гертруды; но в него входили и статисты: восемь носильщиков, сменявшиеся через каждые пять лье.

Гонца послали подготовить замену для этих носильщиков.

Монсоро слишком ревновал, чтобы не быть щедрым, поэтому, несмотря на всю необычность такого способа передвижения, путешествие проходило без препятствий и задержек.

Главные персонажи один за другим вошли в гостиницу. Диана шла последней, и Бюсси показалось, что она беспокойно оглядывается вокруг. Первым его побуждением было выглянуть из окна, но у него хватило мужества сдержать свой порыв. Неосторожность могла их погубить.

Стемнело. Бюсси надеялся, что вечером выйдет Реми или Диана появится в одном из окон. Он закутался в плащ и занял наблюдательный пост на улице.

Так он прождал до девяти часов вечера. В десять из гостиницы вышел гонец.

Пять минут спустя к воротам подошли восемь человек, четверо из них скрылись в гостинице.

«О! — сказал себе Бюсси. — Неужели они проведут ночь в пути? Это было бы блестящей идеей со стороны господина де Монсоро».

И в самом деле, все подтверждало его предположение: ночь была тихая, небо усеяно звездами, дул ласковый и ароматный ветерок, один из тех, которые кажутся нам дыханием обновленной земли.

Первыми из ворот гостиницы появились носилки. Потом выехали верхом на конях Диана, Реми и Гертруда.

Диана опять стала внимательно оглядываться вокруг, но тут ее позвал граф, и она была вынуждена подъехать к носилкам.

Четыре запасных носильщика зажгли факелы и пошли по обе стороны дороги.

— Отлично, — сказал Бюсси, — даже если бы я сам подготавливал этот поход, ничего лучшего я бы не смог придумать.

И он возвратился в свой кабак, оседлал коня и отправился вслед за отрядом.

На этот раз он не рисковал ошибиться дорогой или потерять отряд из виду: горящие факелы ясно показывали путь, по которому двигался Монсоро.

Граф ни на минуту не отпускал Диану от себя. Он беседовал с ней или, скорее, читал ей наставления.

Посещение оранжереи было предметом неисчерпаемых попреков и множества язвительных вопросов.

Реми и Гертруда дулись друг на друга, или, вернее, Реми мечтал, а Гертруда дулась на него.

Разлад этот объяснялся очень просто: с тех пор как Диана полюбила Бюсси, Реми больше не видел для себя необходимости любить Гертруду.

Итак, отряд продвигался вперед, одни пререкались, другие дулись друг на друга, когда Бюсси, следовавший за кавалькадой на таком расстоянии, чтобы его не заметили, внезапно, желая привлечь внимание Реми, свистнул в серебряный свисток, которым он обычно призывал слуг в своем дворце на улице Гренель-Сент-Оноре.

Звук у свистка был резкий и громкий.

Когда он проносился с одного конца дома в другой, на него откликались и люди, и животные, и птицы.

Мы говорим: животные и птицы, ибо Бюсси, как все сильные мужчины, любил натаскивать боевых псов, выезжать неукротимых коней и обучать диких соколов.

При звуке этого свистка приходили в беспокойство собаки в своих псарнях, лошади в своих конюшнях, соколы на своих жердочках.

Реми тотчас же узнал его. Диана вздрогнула и посмотрела на молодого лекаря, тот утвердительно кивнул.

Затем он подъехал к Диане с левой стороны и прошептал:

— Это он.

— Что там? — спросил Монсоро. — Кто это с вами разговаривает, сударыня?

— Со мной? Никто, сударь.

— Как же никто? Я видел тень, промелькнувшую возле вас, и слышал голос.

— Этот голос, — сказала Диана, — голос господина Реми. Вы и к господину Реми меня ревнуете?

— Нет. Но я люблю, когда говорят громко. Это меня развлекает.

— Однако есть вещи, которые нельзя говорить в присутствии господина графа, — вмешалась Гертруда, приходя на помощь своей госпоже.

— Почему?

— По двум причинам.

— Каким?

— Во-первых, потому, что можно сказать что-нибудь неинтересное для господина графа, во-вторых, — что-нибудь, слишком уж для него интересное.

— А к какому разряду относилось то, что господин Реми сказал графине?

— К разряду того, что слишком интересно господину графу.

— Что сказал вам Реми, сударыня? Я хочу знать.

— Я сказал, господин граф, что, если вы будете так неистовствовать, вы скончаетесь раньше, чем мы проделаем треть пути.

Можно было заметить в зловещем отблеске факелов, как лицо Монсоро сделалось бледным, словно у мертвеца. Диана, задумчивая и трепещущая, молчала.

— Он ждет вас позади, — сказал ей едва слышно Реми. — Придержите немного вашу лошадь. Он подъедет к вам.

Реми говорил так тихо, что Монсоро расслышал только бормотание; он сделал усилие, закинул голову назад и увидел едущую за ним Диану.

— Еще одно такое движение, господин граф, — сказал Реми, — и я не поручусь, что у вас не откроется кровотечение.

С некоторых пор Диана стала храброй, любовь породила в ней дерзость, которую всякая подлинно влюбленная женщина обычно простирает за пределы разумного. Она отъехала назад и принялась ждать.

В то же мгновение Реми соскочил с лошади, дал Гертруде подержать поводья и подошел к носилкам, чтобы отвлечь больного.

— Поглядим наш пульс, — сказал он, — готов поспорить, что у нас жар.

Через пять секунд Бюсси был возле Дианы.

Молодые люди не нуждались в словах, чтобы объясняться. На несколько мгновений они застыли в нежном объятии.

— Вот видишь, — сказал Бюсси, первым нарушая молчание, — ты уехала, и я еду за тобой.

— О! Все дни мои будут прекрасны, Бюсси, а ночи — исполнены покоя, если я буду всегда знать, что ты где-то рядом.

— Но днем он нас увидит.

— Нет, ты будешь ехать в отдалении, и только я одна буду видеть тебя, мой Луи. На поворотах дороги, на вершинах пригорков перо твоего берета, вышивка твоего плаща, твой платок, вьющийся в воздухе, станут разговаривать со мной от твоего имени — все скажет мне, что ты меня любишь. Если на закате дня или в синем тумане, опускающемся на долину, я увижу, как твой милый призрак склоняет голову и шлет мне нежный вечерний поцелуй, я буду счастлива, очень счастлива!

— Говори, говори еще, моя любимая Диана, ты сама не понимаешь, какая музыка в твоем нежном голосе.

— Если же мы будем путешествовать ночью, а так будет случаться часто, ведь Реми сказал ему, что ночная прохлада полезна для ран, если мы будем путешествовать ночью, тогда я, как сегодня, буду время от времени отставать и смогу заключить тебя в объятия, смогу выразить тебе коротким прикосновением руки все, что я передумала о тебе за день.

— О! Как я тебя люблю! Как я тебя люблю! — прошептал Бюсси.

— Знаешь, — сказала Диана, — мне кажется, наши души так крепко связаны, что, даже отделенные друг от друга расстоянием, не говоря друг с другом, не видя друг друга, мы все равно будем счастливы, ибо будем думать друг о друге.

— О да! Но видеть тебя, но держать тебя в своих объятиях, о Диана, Диана!

Лошади ласкались одна к другой, встряхивая украшенными серебром поводьями, а влюбленные сжимали друг друга в объятиях, забыв обо всем на свете.

Внезапно раздался голос, который заставил их обоих вздрогнуть: Диану — от страха, Бюсси — от гнева.

— Госпожа Диана, — кричал этот голос, — где вы? Отвечайте, госпожа Диана.

Этот крик пронзил воздух, как зловещее заклинание.

— Ах! Это он, это он! Я о нем и забыла, — прошептала Диана. — Это он, я грезила! О, какой чудесный сон и какое страшное пробуждение!

— Послушай, — воскликнул Бюсси, — послушай, Диана, вот мы опять вместе. Скажи слово, и никто тебя не сможет больше отнять у меня. Бежим, Диана. Что нам мешает бежать? Погляди: перед нами простор, счастье, свобода! Одно слово — и мы уедем! Одно слово — и, потерянная для него, ты станешь моей навеки.

И молодой человек ласково удерживал ее.

— А мой отец? — спросила Диана.

— Когда барон узнает, что я люблю тебя… — прошептал он.

— Да что ты! — вырвалось у Дианы. — Ведь он — отец.

Эти слова отрезвили Бюсси.

— Ничего против твоейволи, милая Диана, — сказал он, — приказывай, я повинуюсь.

— Послушай, — сказала Диана, вытягивая руку, — наша судьба там. Будем сильнее демона, который нас преследует. Не бойся ничего, и ты увидишь, умею ли я любить.

— Бог мой, значит, мы должны расстаться! — прошептал Бюсси.

— Графиня, графиня! — кричал голос. — Отвечайте, или я соскочу с проклятых носилок, хотя бы это мне стоило жизни.

— Прощай, — сказала Диана, — прощай; он сделает, как говорит, и убьет себя.

— Ты его жалеешь?

— Ревнивец, — ответила она с прелестным выражением и милой улыбкой.

И Бюсси отпустил ее.

В два скачка Диана догнала носилки. Граф был в полубессознательном состоянии.

— Остановитесь! — прошептал он. — Остановитесь!

— Проклятие! — сказал Реми. — Не останавливайтесь! Он сошел с ума. Если он хочет убить себя, пусть убивает.

И носилки продолжали двигаться вперед.

— Но кого вы зовете? — спросила графа Гертруда. — Госпожа здесь, возле меня. Подъезжайте сюда, сударыня, и ответьте ему, господин граф бредит, это ясно.

Диана, не произнося ни слова, въехала в круг света, падающего от факелов.

— Ах! — сказал выбившийся из сил Монсоро. — Где вы были?

— Где же мне быть, сударь, если не позади вас?

— Рядом со мной, сударыня, рядом со мной. Не покидайте меня.

У Дианы не было больше никакого предлога, чтобы оставаться позади. Она знала, что Бюсси следует за ней. Если ночь будет лунной, она сможет его видеть.

Прибыли к месту остановки.

Монсоро отдохнул несколько часов и пожелал отправиться дальше.

Он спешил не в Париж попасть, а удалиться от Анжера.

Время от времени описанная нами выше сцена возобновлялась.

Реми тихонько бурчал:

— Хоть бы он задохся от ярости, тогда честь лекаря была бы спасена.

Но Монсоро не умер. Напротив того, на десятый день он прибыл в Париж, чувствуя себя значительно лучше.

Решительно, Одуэн был очень умелым врачом, более умелым, чем это хотелось бы ему самому.

За те десять дней, что длилось путешествие, Диане удалось силою своей любви преодолеть гордыню Бюсси.

Она уговорила его явиться к Монсоро и извлечь все выгоды из дружбы, в которой его заверял граф.

Предлог для визита был самый простой: здоровье графа.

Реми лечил мужа и передавал записки жене.

— Эскулап и Меркурий, — говорил он, — по совместительству.

XXXV

О ТОМ, КАК ПОСОЛ ГЕРЦОГА АНЖУЙСКОГО ПРИБЫЛ В ПАРИЖ, И О ПРИЕМЕ, КОТОРЫЙ ЕМУ ТАМ ОКАЗАЛИ
Время шло, а ни Екатерина, ни герцог Анжуйский не появлялись в Лувре, и слухи о распре между братьями становились все настойчивее и многочисленнее.

Король не получал никаких известий от своей матери, и вместо того чтобы решить, согласно пословице: «Нет новостей — хорошие новости», он, напротив, говорил себе, покачивая головой:

— Нет новостей — плохие новости.

А миньоны добавляли:

— Франсуа, слушаясь дурных советов, должно быть, не отпускает вашу матушку.

«Франсуа, слушаясь дурных советов…» Действительно, вся политика странного царствования Генриха III и трех предшествующих царствований сводилась к этому.

Дурных советов послушался король Карл IX, когда он пусть не приказал, но, во всяком случае, разрешил устроить Варфоломеевскую ночь. Дурных советов послушался Франциск II, когда он дал распоряжение об Амбуазской резне.

Дурных советов послушался отец этого вырождающегося семейства, Генрих II, когда отправил на костер столько еретиков и заговорщиков, прежде чем его самого убил Монтгомери; последний, как говорят, тоже послушался дурных советов, поэтому-то его копье и угодило столь неудачно прямо под забрало королевского шлема.

Никто не осмелился сказать Генриху III:

— В жилах вашего брата течет дурная кровь, он хочет, как это повелось в вашем роду, лишить вас трона, постричь вас в монахи или отравить. Он хочет поступить с вами так же, как вы поступили с вашим старшим братом и как ваш старший брат поступил со своим, — так, как ваша мать всех вас научила поступать друг с другом.

Нет, король тех времен, и в особенности король XVI века, почел бы эти слова за оскорбление, ибо в те времена король был человеком. Только цивилизации удалось превратить его в такую копию господа бога, как Людовик XIV, или такой безответственный миф, как конституционный король.

Поэтому миньоны и говорили Генриху III:

— Государь, вашему брату дают дурные советы.

И поскольку лишь один-единственный человек и по праву и по уму мог советовать герцогу Анжуйскому, то вокруг Бюсси собирались тучи, с каждым днем все более тяжелые, готовые разразиться грозой.

Уже на гласных советах обсуждали средства устрашения врага, а на советах тайных — средства его уничтожения, когда распространился слух, что герцог Анжуйский направил к королю своего посла.

Откуда взялся такой слух? Кто его породил? Кто его пустил? Кто распространил?

Ответить на этот вопрос так же нелегко, как объяснить, откуда возникают воздушные вихри над землей, пылевые вихри над полями, шумовые вихри над улицами и площадями города.

Некий злой дух снабжает крыльями определенного рода слухи и выпускает их в пространство, словно орлов.

Когда слух, о котором мы упомянули, дошел до Лувра, он вызвал там всеобщий переполох.

Король побледнел от гнева, а придворные, повторяя, как всегда в преувеличенном виде, чувства своего господина, посинели.

Кругом слышались клятвы.

Трудно было бы перечислить здесь все эти клятвы, но, среди прочего, клялись в том, что:

если посол — старик, над ним потешатся, поглумятся, а потом отправят его в Бастилию;

если он молод, он будет разрублен пополам, изрешечен пулями, изрезан на мелкие кусочки, которые разошлют по всем провинциям Франции как свидетельство королевского гнева.

А миньоны, по своему обыкновению, принялись натачивать рапиры и упражняться в фехтовании и в метании кинжала. Шико предоставил своим шпаге и кинжалу лежать в ножнах и погрузился в глубокие размышления.

Король, видя Шико в раздумиях, вспомнил, что однажды, в некоем трудном вопросе, который потом прояснился, Шико оказался одного мнения с королевой-матерью, а королева-мать была права.

Он понял, что в Шико воплощена мудрость королевства, и обратился с вопросами к Шико.

— Государь, — ответил тот, после зрелого размышления, — либо монсеньор герцог Анжуйский направил к вам посла, либо он его к вам не направил.

— Клянусь богом, — сказал король, — стоило тебе сидеть подперев щеку кулаком, чтобы придумать эту прекрасную дилемму.

— Терпение, терпение, как говорит на языке мэтра Макиавелли ваша августейшая матушка, да хранит ее бог! Терпение.

— Ты видишь, оно у меня есть, — сказал король, — раз я тебя слушаю.

— Если он направил к вам посла, значит, он считает, что может так поступить. Если он считает, что может так поступить, а он — воплощенная осторожность, значит, он чувствует себя сильным. Если он чувствует себя сильным, надо его опасаться. Отнесемся с уважением к сильным. Обманем их, но не будем играть с ними. Примем их посла и заверим его, что мы ему рады до смерти. Это ни к чему не обязывает. Вы помните, как ваш брат поцеловал славного адмирала Колиньи, когда тот явился в качестве посла от гугенотов? Гугеноты тоже считали себя силой.

— Значит, ты одобряешь политику моего брата Карла Девятого?

— Отнюдь, поймите меня правильно, я привожу пример и добавляю: если позже мы найдем способ, не способ наказать беднягу герольда, гонца, слугу или посла, а способ схватить за шиворот господина, вдохновителя, главу — великого и достославного принца, монсеньора герцога Анжуйского, настоящего и единственного виновника, разумеется, вместе с тройкой Гизов, и заточить его в крепость более надежную, чем Лувр, о, государь, давайте это сделаем.

— Вступление недурное, — сказал Генрих III.

— Чума на твою голову, а у тебя неплохой вкус, сын мой, — ответил Шико. — Так я продолжаю.

— Валяй!

— Но если он не направил к тебе посла, зачем ты разрешаешь мекать своим друзьям?

— Мекать?!

— Ты прекрасно понимаешь. Я сказал бы «рычать», если бы существовала хоть малейшая возможность принять их за львов. Я говорю «мекать»… потому что… Послушай, Генрих, ведь действительно, просто тошно глядеть, как эти молодцы, бородатые, что обезьяны из твоего зверинца, словно маленькие, занимаются игрой в привидения и стараются напугать людей криком: «У-у! У-у-у!» А то ли еще будет, если герцог Анжуйский никого к тебе не послал! Они вообразят, что это из-за них, и станут считать себя важными птицами.

— Шико, ты забываешь, что люди, о которых ты говоришь, мои друзья, мои единственные друзья.

— Хочешь проиграть мне тысячу экю, о мой король? — сказал Шико.

— Ну!

— Ты поставишь на то, что эти люди сохранят тебе верность при любом испытании, а я — на то, что трое из четырех будут принадлежать мне душой и телом уже к завтрашнему вечеру.

Уверенность, с которой говорил Шико, заставила короля, в свою очередь, задуматься. Он ничего не ответил.

— Ага, — сказал Шико, — теперь и ты призадумался, теперь и ты подпер кулачком свою прелестную щечку. А ты башковитее, чем я думал, сын мой, вот ты уже и почуял, где правда.

— Ну так что же ты мне советуешь?

— Мой король, я советую тебе ждать. В этом слове заключена половина мудрости царя Соломона.[240] Если к тебе прибудет посол, делай приятное лицо, если никто не прибудет, делай что хочешь, но, во всяком случае, будь признателен за это своему брату, которого не стоит, поверь мне, приносить в жертву твоим бездельникам. Какого черта! Он большой мерзавец, я знаю, но он Валуа. Убей его, если тебе это нужно, но, ради чести имени, не позорь его, с этим он и сам вполне успешно справляется.

— Ты прав, Шико.

— Вот еще один урок, которым ты мне обязан. Счастье твое, что мы не считаем. А теперь отпусти меня спать. Генрих. Восемь дней тому назад я был вынужден спаивать одного монаха, а когда мне приходится заниматься такими упражнениями, я потом целую неделю пьян.

— Монаха? Не тот ли это достойный брат из монастыря Святой Женевьевы, о котором ты мне уже говорил?

— Тот самый. Ты еще ему аббатство пообещал.

— Я?

— Разрази господь! Это самое малое, что ты можешь для него сделать после того, что он сделал для тебя.

— Значит, он все еще предан мне?

— Он тебя обожает. Кстати, сын мой…

— Что?

— Через три недели Праздник святых даров.

— Ну и что?

— Я надеюсь, ты удивишь нас какой-нибудь хорошенькой небольшой процессией.

— Я всехристианнейший король, и мой долг подавать народу пример благочестия.

— И ты, как всегда, сделаешь остановки в четырех больших монастырях Парижа?

— Как всегда.

— Аббатство Святой Женевьевы входит в их число, правда?

— Разумеется, я рассчитываю посетить его вторым.

— Добро.

— А почему ты спрашиваешь об этом?

— Просто так. Я, как тебе известно, любопытен. Теперь я знаю все, что хотел знать. Спокойной ночи, Генрих.

В эту минуту, когда Шико уже расположился соснуть, в Лувре поднялось страшное волнение.

— Что там за шум? — спросил король.

— Нет, решительно, Генрих, мне не суждено поспать!

— Ну так что же там?

— Сын мой, сними мне комнату в городе, или я покидаю свою службу. Слово чести, жить в Лувре становится невозможно.

В это время вошел капитан гвардии. Вид у него был очень растерянный.

— В чем дело? — спросил король.

— Государь, — ответил капитан, — к Лувру приближается посол монсеньора герцога Анжуйского.

— Он со свитой? — спросил король.

— Нет, один.

— Тогда ему надо оказать вдвойне хороший прием, Генрих, потому что он храбрец.

— Хорошо, — сказал король, пытаясь принять спокойный вид, хотя мертвенная бледность лица выдавала его. — Хорошо, пусть весь мой двор соберется в большой зале, а меня пусть оденут в черное: когда имеешь несчастье разговаривать со своим братом через посла, надо иметь похоронный вид.

XXXVI

КОТОРАЯ ЯВЛЯЕТСЯ ВСЕГО ЛИШЬ ПРОДОЛЖЕНИЕМ ПРЕДЫДУЩЕЙ, СОКРАЩЕННОЙ АВТОРОМ ПО СЛУЧАЮ НОВОГОДНИХ ПРАЗДНИКОВ
В парадной зале возвышался трон Генриха III.

Вокруг него шумно толпились возбужденные придворные.

Король уселся на трон грустный, с нахмуренным челом.

Все глаза были устремлены на галерею, откуда капитан гвардии должен был ввести посла.

— Государь, — сказал Келюс, склонившись к уху короля, — знаете, как зовут этого посла?

— Нет, что мне в его имени?

— Государь, его зовут господин де Бюсси. Разве оскорбление от этого не становится в три раза сильнее?

— Я не вижу, в чем тут оскорбление, — сказал Генрих, стараясь сохранить хладнокровие.

— Быть может, ваше величество и не видит, — сказал Шомберг, — но мы-то, мы прекрасно видим.

Генрих ничего не ответил. Он чувствовал, как вокруг трона кипят гнев и ненависть, и в душе поздравлял себя, что сумел воздвигнуть между собой и своими врагами два таких мощных защитных вала.

Келюс, попеременно то бледнея, то краснея, положил обе руки на эфес своей рапиры.

Шомберг снял перчатки и наполовину вытащил кинжал из ножен.

Можирон взял свою шпагу из рук пажа и пристегнул ее к поясу.

Д'Эпернон подкрутил кончики усов до самых глаз и пристроился за спинами товарищей.

Что касается Генриха, то он напоминал охотника, который слышит, как его собаки рычат на кабана: предоставляя своим фаворитам полную свободу действий, сам он только улыбался.

— Введите, — сказал он.

При этих словах в зале воцарилась мертвая тишина. Казалось, можно было услышать, как в этой тишине глухо рокочет гнев короля.

И тут в галерее раздались уверенные шаги и гордое позвякивание шпор о плиты пола.

Вошел Бюсси с высоко поднятой головой и спокойным взглядом, держа в руке шляпу.

Надменный взор молодого человека не остановился ни на одном из тех, кто окружал короля.

Бюсси прошел прямо к Генриху, отвесил глубокий поклон и стал ждать вопросов. Он стоял перед троном гордо, но то была особая гордость, гордость дворянина, в ней не было ничего оскорбительного для королевского величия.

— Вы здесь, господин де Бюсси? Я вас полагал в дебрях Анжу.

— Государь, — сказал Бюсси, — я действительно был там, но, как вы видите, меня уже там нет.

— Что же привело вас в нашу столицу?

— Желание принести дань моего глубочайшего почтения вашему величеству.

Король и миньоны переглянулись, было очевидно, что они ждали иного от несдержанного молодого человека.

— И… ничего более? — довольно высокомерно спросил король.

— Я прибавлю к этому, государь, что мой господин, его высочество монсеньор герцог Анжуйский, приказал мне присоединить его изъявления почтения к моим.

— И герцог ничего другого вам не сказал?

— Он сказал мне, что вот-вот должен выехать с королевой-матерью в Париж и хочет, чтобы ваше величество знали о возвращении одного из ваших самых верных подданных.

Король, почти задохнувшийся от изумления, не смог продолжать свой допрос.

Шико воспользовался этим перерывом и подошел к послу.

— Здравствуйте, господин де Бюсси, — сказал он.

Бюсси обернулся, удивленный, что в этой толпе у него мог найтись друг.

— А! Господин Шико, приветствую вас от всего сердца, — ответил он. — Как поживает господин де Сен-Люк?

— Отлично. Он сейчас прогуливается возле вольеров вместе со своей супругой.

— Это все, что вы должны были сказать мне, господин де Бюсси? — спросил король.

— Да, государь, если есть еще какие-нибудь важные новости, монсеньор герцог Анжуйский будет иметь честь сообщить их вам лично.

— Прекрасно, — сказал король.

И, молча встав с трона, он спустился по его двум ступеням.

Аудиенция окончилась, толпа придворных рассеялась.

Бюсси заметил уголком глаза, что четверо миньонов окружили его и как бы замкнули в живое кольцо, исполненное напряжения и угрозы.

В углу залы король тихо беседовал со своим канцлером.

Бюсси сделал вид, что ничего не замечает, и продолжал разговаривать с Шико.

Тогда король, словно и он был в заговоре и хотел оставить Бюсси в одиночестве, позвал:

— Подите сюда, Шико. Мы должны вам кое-что сказать.

Шико поклонился Бюсси с учтивостью, по которой за целое лье можно было узнать дворянина.

Бюсси ответил ему не менее изящным поклоном и остался в кольце один.

И тогда его поза и выражение лица изменились: с королем он держался спокойно, с Шико — вежливо, теперь он стал любезен.

Увидев, что Келюс приближается к нему, он сказал:

— А! Здравствуйте, господин де Келюс. Окажите мне честь: позвольте спросить вас, как поживает ваша компания?

— Довольно скверно, сударь, — ответил Келюс.

— Боже мой! — воскликнул Бюсси, словно обеспокоенный этим ответом. — В чем же дело?

— Есть нечто такое, что нам ужасно мешает, — ответил Келюс.

— Нечто? — удивился Бюсси. — Да разве вы и все ваши, и в особенности вы, господин де Келюс, недостаточно сильны, чтобы убрать это нечто?

— Простите, сударь, — сказал Можирон, отстраняя Шомберга, который шагнул вперед, чтобы вставить свое слово в этот, обещавший сделаться интересным, разговор, — господин де Келюс хотел сказать не «нечто», а «некто».

— Но если кто-то мешает господину де Келюсу, — сказал Бюсси, — пусть господин де Келюс оттолкнет его, как только что поступили вы.

— Я тоже ему это посоветовал, господин де Бюсси, — сказал Шомберг, — и думаю, что Келюс готов последовать моему совету.

— А! Это вы, господин де Шомберг, — сказал Бюсси, — я не имел чести узнать вас.

— Наверное, у меня все еще не сошла с лица синяя краска, — сказал Шомберг.

— Отнюдь, вы, напротив, очень бледны, может быть, вам нездоровится, сударь?

— Сударь, — сказал Шомберг, — если я и бледен, то от ярости.

— А! Вот оно что! Значит, вам, как господину де Келюсу, мешает нечто или некто?

— Да, сударь.

— Мне тоже, — сказал Можирон, — мне тоже мешает некто.

— Вы, как всегда, весьма остроумны, дорогой господин де Можирон, — сказал Бюсси, — но в самом деле, господа, чем больше я на вас гляжу, тем больше меня огорчают ваши расстроенные лица.

— Вы забыли меня, сударь, — сказал д'Эпернон, гордо встав перед Бюсси.

— Прошу прощения, господин д'Эпернон, вы, как обычно, держались позади остальных, и к тому же я почти не имею удовольствия знать вас и не могу обращаться к вам первым.

Это было очень любопытное зрелище: непринужденный, улыбающийся Бюсси посреди четырех кипящих от ярости миньонов, которые кидали на него недвусмысленные грозные взгляды.

Только глупец или слепой мог не понять, чего добиваются королевские фавориты.

Только Бюсси мог делать вид, что не понимает их.

Он помолчал, все с той же улыбкой на губах.

— Итак! — громко воскликнул, притопнув ногой, Келюс, который первым потерял терпение.

Бюсси поднял глаза к потолку и огляделся.

— Сударь, — сказал он, — заметили вы, какое в этом зале эхо? Ничто так не отражает звука, как мраморные стены, а под оштукатуренными сводами голоса звучат в два раза громче. В открытом же поле звуки, напротив, рассеиваются, и, клянусь честью, я полагаю, что облака играют тут немалую роль. Я выдвигаю это предположение вслед за Аристофаном. Вы читали Аристофана, сударь?

Можирон принял это за приглашение со стороны Бюсси и подошел поближе, чтобы поговорить с ним шепотом.

Бюсси остановил его.

— Никаких секретов здесь, сударь, умоляю вас, — сказал Бюсси, — вы же знаете, как ревнив его величество король. Он решит, что мы злословим.

Можирон отступил, взбешенный более, чем когда-либо.

Шомберг занял его место и сказал напыщенным тоном:

— Что до меня, то я немец, пусть грубый, тупой, но прямой. Я говорю во весь голос, чтобы все, кто меня слушает, слышали, что я сказал. Но когда мои слова, которые я пытаюсь сделать как можно более понятными, не доходят до того, к кому они обращены, потому что он глух, или не поняты им, потому что он не хочет понимать, в таком случае я…

— Вы? — сказал Бюсси, устремляя на молодого человека, чья нетерпеливая рука уже угрожающе поднималась, один из тех взглядов, которые могут вырваться только из ни с чем не сравнимых зрачков тигра, взглядов, которые словно извергаются из глубины пропасти и так и мечут пламя. — Вы?

Рука Шомберга опустилась.

Бюсси пожал плечами, сделал оборот на каблуках и повернулся к нему спиной.

Теперь он оказался лицом к лицу с д'Эперноном.

Д'Эпернон уже бросился в бой, и пути к отступлению у него не было.

— Поглядите, господа, — сказал он, — каким провинциалом стал господин де Бюсси после его бегства с монсеньором герцогом Анжуйским: он отпустил бороду и не носит на шпаге банта; на нем черные сапоги и серая шляпа.

— Как раз об этом я сейчас и сам размышлял, дорогой господин д'Эпернон. Видя вас таким нарядным, я подумал: «До чего может довести человека несколько дней отсутствия при дворе! Я, Луи де Бюсси, сеньор де Клермон, вынужден равняться на вкус мелкого гасконского дворянчика!» Но разрешите мне пройти, прошу вас. Вы подошли так близко, что наступили мне на ногу, и господин де Келюс тоже. Я это почувствовал, хотя на мне и сапоги, — добавил он с чарующей улыбкой.

И, пройдя между д'Эперноном и Келюсом, Бюсси протянул руку Сен-Люку, который как раз вошел в залу.

Сен-Люк заметил, что рука эта вся в поту.

Он понял: происходит что-то необычное, и, увлекая за собой Бюсси, сначала вывел его из кольца миньонов, а затем и из залы.

Ропот удивления поднялся среди миньонов и распространился на другие группы придворных.

— Невероятно, — говорил Келюс, — я его оскорбил, а он мне не ответил.

— Я, — сказал Можирон, — я бросил ему вызов, и он мне не ответил.

— Я, — подхватил Шомберг, — поднес руку к самому его лицу, и он не ответил мне.

— Я наступил ему на ногу, — кричал д'Эпернон, — наступил на ногу, и он не ответил.

Д'Эпернон словно бы даже вырос на толщину ступни Бюсси.

— Совершенно ясно: он ничего не хотел понимать, — сказал Келюс. — Тут что-то есть.

— Я знаю что! — воскликнул Шомберг.

— А что же?

— А то. Он прекрасно видит: вчетвером мы убьем его, и не хочет быть убитым.

В это время к молодым людям подошел король. Шико шептал ему что-то на ухо.

— Ну, — произнес король, — что же вам говорил господин де Бюсси? Мне послышалось, разговор у вас был крупный.

— Вы желаете знать, что говорил господин де Бюсси, государь? — спросил д'Эпернон.

— Да, вам же известно: я любопытен, — ответил с улыбкой Генрих.

— По чести, ничего хорошего, государь, — сказал Келюс, — он больше не парижанин.

— Так кто же он тогда?

— Деревенщина. Он уступает дорогу.

— О! — сказал король. — Что это значит?

— Это значит, я собираюсь обучить свою собаку хватать его за икры, — сказал Келюс, — и, кто знает, может быть, даже и тогда он ничего не заметит из-за своих сапог.

— А я, — сказал Шомберг, — у меня есть чучело для упражнений в ударах шпагой, так вот я назову его Бюсси.

— А я, — заявил д'Эпернон, — я буду действовать более прямо и пойду дальше. Сегодня я ему наступил на ногу, завтра — дам ему пощечину. Храбрость у него напускная, она держится на самолюбии. Он говорит себе: «Довольно я сражался за свою честь, теперь надо поберечь свою жизнь».

— Как, господа, — воскликнул Генрих, прикидываясь рассерженным, — вы осмелились дурно обращаться у меня в Лувре с дворянином из свиты моего брата?

— Увы, да, — сказал Можирон, отвечая на притворный гнев короля притворным же смирением, — и хотя мы обращались с ним весьма дурно, он ничем нам не ответил.

Король с улыбкой поглядел на Шико, нагнулся к его уху и шепнул:

— Ты все еще считаешь, что они мекают, Шико? Мне кажется, они уже зарычали, а?

— Э! — сказал Шико. — А может, они замяукали. Я знал людей, которым кошачье мяуканье ужасно действовало на нервы. Может быть, господин Бюсси относится к таким людям. Вот почему он и вышел, не ответив.

— Ты так думаешь? — сказал король.

— Поживем — увидим, — ответил наставительно Шико.

— Брось, — сказал Генрих, — каков господин, таков и слуга.

— Не хотите ли вы этим сказать, государь, что Бюсси слуга вашего брата? В таком случае вы изрядно ошибаетесь.

— Господа, — сказал Генрих, — я иду к королеве, с которой я обедаю. Скоро Желози[241] разыграют перед нами фарс; приглашаю вас на представление.

Присутствующие почтительно поклонились, и король удалился через главную дверь.

Как раз в эту минуту господин де Сен-Люк входил через боковую.

Он знаком остановил четырех миньонов, собиравшихся уйти.

— Прошу прощения, господин де Келюс, — сказал он, поклонившись, — вы все еще живете на улице Сент-Оноре?

— Да, дорогой друг, а почему вы спрашиваете? — спросил Келюс.

— Я хотел бы сказать вам пару слов.

— О!

— А вы, господин де Шомберг, не будете ли вы так добры дать мне ваш адрес?

— Я живу на улице Бетизи, — сказал удивленный Шомберг.

— Ваш я знаю, д'Эпернон.

— Улица де Гренель.

— Вы мой сосед. А вы, Можирон?

— Я обитаю в казарме Лувра.

— Значит, я начну с вас, если разрешите, нет, пожалуй, с вас, Келюс.

— Великолепно. Мне кажется, я понял. Вы пришли по поручению Бюсси?

— Не стану говорить, по чьему поручению я явился, господа. Мне надо с вами поговорить, вот и все.

— Со всеми четырьмя?

— Да.

— Хорошо, но если вы не хотите говорить с нами в Лувре, потому что, как я предполагаю, считаете это место неподходящим, мы можем отправиться к одному из нас. Мы можем выслушать все вместе то, что вы собирались сказать нам каждому по отдельности.

— Прекрасно.

— Тогда пойдемте к Шомбергу, на улицу Бетизи, это в двух шагах.

— Да, пойдемте ко мне, — сказал молодой человек.

— Пусть будет так, господа, — ответил Сен-Люк и снова поклонился.

— Ведите нас, господин Шомберг.

— С удовольствием.

Пятеро дворян вышли из Лувра и взялись под руки, заняв всю ширину улицы.

За ними шествовали их вооруженные до зубов слуги.

Так они явились на улицу Бетизи, и Шомберг приказал приготовить большую гостиную своего дворца.

Сен-Люк остался ждать в передней.

XXXVII

О ТОМ, КАК СЕН-ЛЮК ВЫПОЛНИЛ ПОРУЧЕНИЕ, КОТОРОЕ ЕМУ ДАЛ БЮССИ
Оставим ненадолго Сен-Люка в передней Шомберга и посмотрим, что произошло между ним и Бюсси.

Бюсси, как мы знаем, покинул тронный зал вместе со своим другом, раскланявшись с теми, кто не был проникнут духом придворного угодничания до такой степени, что мог не ответить на любезность столь опасного человека, как Бюсси.

Ибо в те времена господства грубой силы, когда личное могущество было всем, человек мог, если он был силен и ловок, выкроить в прекрасном королевстве Франция небольшое королевство для себя, как в географическом, так и в моральном смысле.

Именно так и царствовал Бюсси при дворе короля Генриха III.

Но в тот день, как мы с вами видели, Бюсси встретил в своем королевстве весьма дурной прием.

Лишь только друзья вышли из зала, Сен-Люк остановился и, с беспокойством глядя на Бюсси, спросил:

— Вы плохо себя чувствуете, друг мой? Вы так бледны, что, кажется, вот-вот потеряете сознание.

— Нет, — сказал Бюсси, — я задыхаюсь от злости.

— Ну хорошо, думаете вы что-нибудь предпринять в отношении этих бездельников?

— Еще бы, черт побери, вы сейчас увидите.

— Ну, ну, Бюсси, спокойствие.

— Да вы просто прелестны: «спокойствие»! Если бы вам наговорили половину того, что я сейчас выслушал, то, при вашем нраве, у нас было бы уже смертоубийство.

— Ладно, что же вы хотите делать?

— Вы мой друг, Сен-Люк, и дали мне страшное доказательство этой дружбы.

— Э! Дорогой мой, — сказал Сен-Люк, который считал, что Монсоро мертв и лежит в могиле, — пустяковое дело, не вспоминайте о нем, вы меня обидите. Разумеется, удар был отменный, и, главное, я его очень искусно выполнил, но это не моя заслуга, меня ему обучил король, пока держал взаперти в Лувре.

— Дорогой друг…

— Оставим же Монсоро там, где он находится, и лучше поговорим о Диане. Была она хоть чуточку рада, бедная малютка? Простила она меня? Когда свадьба? Когда крестины?

— Э, милый друг, подождите, пока этот Монсоро умрет.

— Что вы сказали? — переспросил Сен-Люк и подскочил так, словно наступил на острый гвоздь.

— Ах, милый друг, маки совсем не такое опасное растение, как вы было подумали, и он вовсе не умер от того, что упал на них. Совсем наоборот: он жив и злобствует пуще прежнего.

— Вот так раз! Это правда?

— Господи боже мой, да. Он только о мести и думает и поклялся убить вас при первой возможности. Вот так обстоят дела.

— Он жив?

— Увы, да.

— Кто же тот безмозглый лекарь, который выходил его?

— Мой Реми, милый друг.

— Как! Я просто опомниться не могу! — продолжал Сен-Люк, ошеломленный этим открытием. — А! Да ведь в таком случае я обесчещен, клянусь телом Христовым! Я-то объявил всем, что он мертв. Наследники встретят его в трауре. Нет, меня не смогут уличить во лжи. Я его доконаю при первой же встрече и вместо одного удара нанесу ему четыре, если понадобится.

— А теперь успокойтесь вы, дорогой Сен-Люк, — сказал Бюсси. — По правде говоря, Монсоро относится ко мне гораздо лучше, чем вы можете вообразить. Представьте себе: он думает, что вас на него натравил герцог. Он ревнует к герцогу. Я же считаюсь ангелом, бесценным другом, Баярдом, его дорогим Бюсси, наконец. Да оно и понятно, ведь это скотина Реми вызволил его из беды.

— И с чего только Одуэну взбрела в голову такая дурь!

— Что вы хотите! Понятия честного человека. Он воображает: раз он лекарь, значит, должен лечить людей.

— Да он не от мира сего, этот молодчик.

— Короче, Монсоро считает, что обязан жизнью мне, и доверяет мне свою жену.

— Ага! Понимаю. Это обстоятельство и позволяет вам более терпеливо ждать его смерти. Но, как бы то ни было, я просто не могу прийти в себя от удивления.

— Дорогой друг!

— Клянусь честью! Я как с неба свалился.

— Вы видите, что сейчас дело не в господине де Монсоро.

— Нет! Будем наслаждаться жизнью, пока он лежит пластом. Но предупреждаю, что к моменту его выздоровления я закажу себе кольчугу и распоряжусь обить мои ставни железом. А вы разведайте у герцога Анжуйского, не дала ли ему его милая матушка рецепта какого-нибудь противоядия. Пока же будем веселиться, милый друг, будем веселиться.

Бюсси не мог удержаться от улыбки. Он продел свою руку под руку Сен-Люка и сказал:

— Итак, дорогой Сен-Люк, вы видите, что оказали мне услугу лишь наполовину.

Сен-Люк посмотрел на него с недоумением.

— Верно, — сказал он, — и вы хотите, чтобы я довел ее до конца? Это будет нелегко, но для вас, дорогой Бюсси, я готов сделать многое. Особенно если он уставится на меня этими своими желтыми глазами, тьфу!

— Нет, дражайший, нет. Я уже сказал, забудем Монсоро, и если вы считаете себя в долгу передо мной, расплатитесь лучше по-иному.

— Ну, ну, говорите, я вас слушаю.

— Вы в хороших отношениях с господами миньонами?

— Проклятие! Да как кошки и собаки на солнышке. Пока солнца хватает всем — мир и покой, но стоит хоть одному из нас перехватить частичку тепла и света у других и… О, я уже ни за что не ручаюсь! В ход будут пущены зубы и когти.

— Друг мой, ваши слова приводят меня в восторг.

— А! Тем лучше.

— Предположим, что солнечный луч перехвачен.

— Предположим. Пусть будет так.

— Что ж, покажите ваши прекрасные белые зубы, выпустите ваши грозные когти, и начнем игру.

— Я вас не понимаю.

Бюсси улыбнулся.

— Вы отправитесь, если будете столь любезны, к господину де Келюсу.

— Ага! — сказал Сен-Люк.

— Начинаете понимать, правда?

— Да.

— Чудесно! Вы спросите его, в какой день ему угодно перерезать мне горло или позволить, чтобы я перерезал горло ему.

— Я спрошу у него, дорогой друг.

— Это вас не затруднит?

— Меня? Ни в коей мере. Я пойду, когда вы захотите, прямо сейчас, если только это доставит вам удовольствие.

— Минуточку. Навестив господина де Келюса, вы окажете мне одолжение — зайдете с той же целью к господину де Шомбергу и зададите ему тот же вопрос, не правда ли?

— Ах! — воскликнул Сен-Люк. — И к господину Шомбергу тоже? Проклятие! Как вы торопитесь, Бюсси!

Бюсси сделал протестующий жест.

— Пусть так, — сказал Сен-Люк, — ваше желание будет исполнено.

— В таком случае, дорогой Сен-Люк, — продолжал Бюсси, — раз уж вы столь любезны, вы зайдете в Лувр к господину де Можирону, на котором я заметил стальной нагрудник — знак того, что он сегодня на дежурстве, и предложите ему присоединиться к остальным, не правда ли?

— О! О! — вырвалось у Сен-Люка. — Трое! Вы об этом подумали, Бюсси? Все, по крайней мере?

— Не совсем.

— Как не совсем?

— Оттуда вы отправитесь к господину д'Эпернону, не буду задерживать на нем ваше внимание, фигура, по-моему, довольно жалкая, но, как бы там ни было, он пополнит число.

Сен-Люк опустил руки и уставился на Бюсси.

— Четверо! — прошептал он.

— Правильно, дорогой друг, — сказал Бюсси, утвердительно кивнув головой, — четверо. Само собой разумеется, что мне незачем советовать человеку вашего ума, храбрости и галантности действовать по отношению к этим господам со всей предупредительностью и вежливостью, которыми вы отличаетесь в высшей степени…

— О! Мой друг!..

— Я обращаюсь за этой услугой к вам, чтобы все было сделано… учтиво. Уладим дело по-благородному, не правда ли?

— Вы останетесь довольны, друг мой.

Бюсси с улыбкой протянул молодому человеку руку.

— В добрый час, — сказал он. — А! Господа миньоны, придет время, мы тоже посмеемся.

— А теперь, дорогой друг, условия.

— Какие условия?

— Ваши.

— У меня их нет, я приму условия этих господ.

— Ваше оружие?

— То же, что у этих господ.

— День, место, час?

— День, место и час, угодные этим господам.

— Но, однако…

— Не будем больше говорить об этих пустяках. Действуйте, и действуйте побыстрей, милый друг. Я буду прогуливаться в маленьком саду Лувра. Вы меня там найдете, когда выполните мою просьбу.

— Значит, вы меня ждете?

— Да.

— Ждите. Проклятие! Дело может затянуться.

— У меня есть время.

Мы уже знаем, как Сен-Люк разыскал четверых миньонов в тронном зале и как он положил начало переговорам.

Так вернемся к нему, в переднюю дворца Шомберга, где мы его оставили церемонно ожидающим, согласно всем правилам этикета той эпохи, пока четыре фаворита его величества, подозревая о цели визита Сен-Люка, рассаживались по четырем углам обширной гостиной.

После того как они уселись, дверь в переднюю широко распахнулась, из нее вышел лакей и поклонился Сен-Люку. Тот, опираясь левой рукой на рукоять рапиры и изящно приподнимая рапирой свой плащ, а в правой — держа шляпу, дошел до порога комнаты и остановился ровно на его середине, определив ее с точностью, которой позавидовал бы самый умелый архитектор.

— Господин д'Эпине де Сен-Люк, — провозгласил лакей.

Сен-Люк вошел.

Шомберг, как хозяин дома, встал и направился к гостю, который, вместо того чтобы поклониться, надел на голову шляпу.

Эта формальность придавала визиту особую окраску и определенный смысл.

Шомберг ответил поклоном, а затем повернулся к Келюсу.

— Имею честь представить вам, — сказал он, — господина Жака де Леви, графа де Келюса.

Сен-Люк сделал шаг в сторону Келюса и, в свой черед, отвесил глубокий поклон.

— Я искал с вами встречи, сударь.

Келюс поклонился.

Шомберг продолжал, повернувшись к другому углу зала:

— Имею честь представить вам господина Луи де Можирона.

Такой же поклон со стороны Сен-Люка, и такой же ответ со стороны Можирона.

— Я искал с вами встречи, сударь, — сказал Сен-Люк.

С д'Эперноном повторилась та же церемония, выполненная так же неторопливо и спокойно.

Затем очередь дошла до Шомберга. Он представил самого себя и получил в ответ поклон. После этого четверо друзей уселись. Сен-Люк остался стоять.

— Господин граф, — сказал он Келюсу, — вы оскорбили господина графа Луи де Клермона д'Амбуаз, сеньора де Бюсси, он свидетельствует вам свое глубочайшее почтение и вызывает вас на поединок, чтобы сразиться насмерть в тот день и в тот час, которые вы сочтете для вас удобными, и тем оружием, которое изберете вы… Вы принимаете вызов?

— Конечно, принимаю, — спокойно ответил Келюс, — господин граф де Бюсси оказывает мне большую честь.

— Ваш день, господин граф?

— День мне безразличен, но я предпочел бы, чтобы это было скорее завтра, чем послезавтра, и скорее послезавтра, чем в последующие дни.

— Ваш час?

— Утро.

— Ваше оружие?

— Рапира и кинжал, если это оружие устроит господина де Бюсси.

Сен-Люк поклонился.

— Любое ваше решение на этот счет будет для господина де Бюсси законом.

Затем он обратился к Можирону, ответившему то же самое, потом, последовательно, к двум остальным.

— Но, — сказал Шомберг, который, как хозяин дома, получил поклон последним, — мы не подумали об одном, господин Сен-Люк.

— О чем?

— О том, что если все мы пожелаем, случай иной раз распоряжается очень странно, если все мы пожелаем, повторяю, выбрать один и тот же день и час, господин де Бюсси может оказаться в очень затруднительном положении.

Сен-Люк поклонился с самой своей обходительной улыбкой на устах.

— Разумеется, — сказал он, — господин де Бюсси оказался бы в затруднительном положении, подобно всякому дворянину перед лицом таких четырех храбрецов, как вы. Но он заметил мне, что это для него не внове, с ним такое уже было у Турнельского дворца, возле Бастилии.

— И он будет драться со всеми четырьмя? — спросил д'Эпернон.

— Со всеми четырьмя, — подтвердил Сен-Люк.

— С каждым по отдельности? — спросил Шомберг.

— С каждым по отдельности или со всеми разом. Вызов адресован и каждому из вас, и всем вам вместе.

Четверо молодых людей переглянулись. Келюс первый нарушил молчание.

— Это очень благородно со стороны господина де Бюсси, — сказал он, красный от злости, — но, как бы мало мы ни стоили, все же каждый из нас способен справиться со своим делом самостоятельно. Итак, мы принимаем предложение графа и будем драться один за другим, по очереди… или же… Да, так, пожалуй, будет лучше…

Келюс посмотрел на друзей, которые, по всей видимости поняв его мысль, кивнули ему в знак согласия.

— Мы не хотим, чтобы поединок превратился в убийство великодушного человека, и, пожалуй, будет лучше, если мы предоставим жребию решить, кому из нас драться с господином де Бюсси.

— Но, — поспешил спросить д'Эпернон, — а трое остальных?

— Трое остальных? У господина де Бюсси, несомненно, достаточно друзей, а у нас — врагов, чтобы трем остальным не пришлось стоять сложа руки.

— Вы согласны со мной, господа? — прибавил Келюс, оборачиваясь к своим товарищам.

— Да, — ответили они в один голос.

— Мне было бы чрезвычайно приятно, — сказал Шомберг, — если бы господин де Бюсси пригласил на эту увеселительную прогулку господина де Ливаро.

— Если бы я смел выразить свое мнение, — сказал Можирон, — я попросил бы, чтобы при нашей встрече присутствовал господин де Бальзак д'Антрагэ.

— И общество было бы в полном сборе, — заключил Келюс, — если бы господин де Рибейрак соблаговолил явиться вместе со своими друзьями.

— Господа, — сказал Сен-Люк, — я передам ваши пожелания господину графу де Бюсси, но, по-моему, я могу сказать вам заранее, что он слишком учтив, чтобы не согласиться с ними. Мне остается только, господа, принести вам искреннюю благодарность от имени господина графа.

Сен-Люк снова поклонился, и головы четырех вызванных на поединок дворян склонились точно до того же уровня, что и его голова.

Молодые люди проводили Сен-Люка до дверей гостиной.

В самой последней из передних он увидел четырех лакеев.

Сен-Люк достал свой набитый золотом кошелек и бросил им со словами:

— Вот, выпейте за здоровье ваших господ.

XXXVIII

О ТОМ, В КАКОЙ ОБЛАСТИ ГОСПОДИН ДЕ СЕН-ЛЮК БЫЛ ПРОСВЕЩЕННЕЕ ГОСПОДИНА ДЕ БЮССИ, КАКИЕ УРОКИ ОН ЕМУ ПРЕПОДАЛ И КАК ИСПОЛЬЗОВАЛ ЭТИ УРОКИ ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ ПРЕКРАСНОЙ ДИАНЫ
Сен-Люк возвратился, весьма гордый столь хорошо выполненным поручением.

Дожидавшийся его Бюсси поблагодарил друга.

Сен-Люку он показался очень грустным; подобное состояние было неестественным для исключительно храброго человека, которому сообщили, что ему предстоит блестящий поединок.

— Я что-нибудь не так сделал? — спросил Сен-Люк. — У вас расстроенный вид.

— Даю слово, милый друг, мне жаль, что, вместо того чтобы назначить срок, вы не сказали: «Немедленно».

— А! Терпение. Анжуйцы еще не вернулись. Какого черта! Дайте им время приехать! Зачем вам торопиться устилать землю убитыми и ранеными?

— Дело в том, что я хочу как можно скорее умереть.

Сен-Люк уставился на Бюсси с тем удивлением, которое люди с идеально устроенным организмом испытывают на первых порах при малейшем признаке несчастья, пусть даже чужого.

— Умереть! В вашем возрасте, с вашим именем, имея такую возлюбленную!

— Да! Я убью всех четверых, я в этом уверен, но и сам получу хороший удар, который упокоит меня навеки.

— Что за черные мысли, Бюсси!

— Побывали бы вы в моей шкуре! Муж, считавшийся мертвым, — воскресает. Жена не может оторваться ни на минуту от изголовья постели этого, с позволения сказать, умирающего. Ни обменяться улыбками, ни словечком перекинуться, ни руки коснуться. Смерть Христова! С удовольствием изрубил бы кого-нибудь в куски…

Сен-Люк ответил на эту тираду взрывом смеха, который вспугнул целую стаю воробьев, клевавших рябину в малом саду Лувра.

— Ах! — вскричал он. — Какое простодушие! И подумать только, что женщины любят этого Бюсси, этого школяра! Но, мой милый, вы потеряли рассудок: в целом мире не сыщется любовника счастливей вас.

— Вот как? Попробуйте-ка доказать мне это — вы, человек женатый!

— Nihil facilius,[242] как говаривал иезуит Трике, мой учитель. Вы в дружбе с господином де Монсоро?

— Клянусь, мне стыдно за человеческий разум! Этотболван называет меня своим другом.

— Что ж, и будьте его другом.

— О!.. Злоупотребить этим званием?!

— Prorsus absurdum,[243] всегда говорил Трике. Он и в самом деле ваш друг?

— Он так утверждает.

— Нет, он не друг вам, потому что он делает вас несчастным. В чем цель дружбы? В том, чтобы люди приносили друг другу счастье. По крайней мере, так определяет дружбу его величество, а король — человек ученый.

Бюсси рассмеялся.

— Я продолжаю, — сказал Сен-Люк. — Если Монсоро делает вас несчастным, значит, вы не друзья. Следовательно, вы можете относиться к нему либо безразлично и, в этом случае, отобрать у него жену, либо — враждебно, и тогда убить его еще раз, коли ему одного раза недостаточно.

— По правде говоря, — сказал Бюсси, — я его ненавижу.

— А он вас боится.

— Вы думаете, он меня не любит?

— Проклятие! Испытайте. Отнимите у него жену, и вы увидите.

— Это тоже логика отца Трике?

— Нет, это моя.

— Поздравляю вас.

— Она вам подходит?

— Нет. Мне больше нравится быть человеком чести.

— И предоставить госпоже де Монсоро излечить ее супруга духовно и физически? Ведь в конце-то концов, если вас убьют, нет никакого сомнения, что она прилепится к единственному оставшемуся у нее мужчине…

Бюсси нахмурился.

— Впрочем, — добавил Сен-Люк, — вот идет госпожа де Сен-Люк, это прекрасный советчик. Она нарвала себе букет в цветниках королевы-матери, и настроение у нее должно быть хорошим. Послушайте Жанну, каждое ее слово — золото.

И в самом деле, Жанна приближалась к ним, сияющая, преисполненная радости, искрящаяся лукавством.

Есть такие счастливые натуры, которые, подобно утренней песне жаворонка в полях, несут всему окружающему радость и добрые предзнаменования.

Бюсси дружески поклонился молодой женщине.

Она протянула ему руку, из чего явствует с полной неопровержимостью, что вовсе не полномочный посол Дюбуа завез к нам эту моду из Англии вместе с договором о четырехстороннем союзе.

— Как ваша любовь? — сказала Жанна, перевязывая свой букет золотой тесьмой.

— Умирает, — ответил Бюсси.

— Полноте! Она лишь ранена и потеряла сознание, — вмешался Сен-Люк. — Ручаюсь, что вы приведете ее в чувство, Жанна.

— Поглядим, — сказала молодая женщина, — покажите-ка мне рану.

— В двух словах дело вот в чем, — продолжал Сен-Люк, — господина де Бюсси тяготит необходимость улыбаться графу де Монсоро, и он принял решение ретироваться.

— И оставить Диану графу? — в ужасе воскликнула Жанна.

Обеспокоенный этим первым проявлением ее чувств, Бюсси пояснил:

— О! Сударыня, Сен-Люк не сказал вам, что я хочу умереть.

Некоторое время Жанна глядела на него с состраданием, в котором не было ничего евангельского.

— Бедная Диана, — прошептала она. — Вот и любите после этого! Нет, решительно, вы, мужчины, все до одного себялюбцы.

— Прекрасно! — сказал Сен-Люк. — Вот приговор моей супруги.

— Себялюбец, я?! — вскричал Бюсси. — Не потому ли, что я боюсь унизить мою любовь трусливым лицемерием?

— Ах, сударь, это всего лишь жалкий предлог, — сказала Жанна. — Если бы вы любили по-настоящему, вы боялись бы только одного унижения: быть разлюбленным.

— Ну и ну! — сказал Сен-Люк. — Подставляйте кошелек, мой милый.

— Но, сударыня, — возразил Бюсси голосом, дрожащим от любви, — есть жертвы, которые…

— Ни слова больше. Признайтесь, что вы уже не любите Диану, так будет достойнее для благородного человека.

При одной мысли об этом Бюсси побелел.

— Вы не осмеливаетесь сказать ей. Что ж, тогда я скажу сама.

— Сударыня, сударыня!

— Вы очень забавны, все вы, с вашими жертвами. А мы разве не приносим жертв? Как! Подвергаясь опасности быть зверски убитой этим тигром Монсоро, сохранить все супружеские права для любимого, проявив такие силу и волю, на которые были бы не способны даже Самсон[244] и Ганнибал; укротить это злобное детище Марса и впрячь его в колесницу господина триумфатора, это ли не геройство? О, клянусь вам, Диана просто великолепна, я бы и четверти того не смогла совершить, что она делает каждый день.

— Спасибо, — сказал Сен-Люк с таким благоговейным поклоном, что Жанна залилась смехом.

Бюсси был в нерешительности.

— И он еще думает! — воскликнула Жанна. — Он не падает на колени, не говорит «mea culpa»!

— Вы правы, — сказал Бюсси, — я всего лишь мужчина, то есть существо несовершенное, стоящее ниже любой самой обыкновенной женщины.

— Радостно сознавать, — сказала Жанна, — что я вас убедила.

— Что мне делать? Приказывайте.

— Отправляйтесь сейчас же с визитом.

— К господину де Монсоро?

— Да что вы! Разве об этом речь? К Диане.

— Но, мне кажется, они не расстаются.

— Когда вы навещали, и столь часто, госпожу де Барбезье, разве возле нее не было все время той большой обезьяны, которая кусала вас из чувства ревности?

Бюсси расхохотался, Сен-Люк последовал его примеру. Жанна присоединилась к ним. Жизнерадостный смех этого трио привлек к окнам всех придворных, прогуливавшихся по галереям.

— Сударыня, — сказал наконец Бюсси, — я отправляюсь к господину де Монсоро. Прощайте.

И на этом они расстались. Предварительно Бюсси посоветовал Сен-Люку не говорить никому о том, что он вызвал миньонов сразиться с ним.

Затем он отправился к господину де Монсоро, которого застал в постели.

Граф встретил появление Бюсси радостными восклицаниями.

Реми только что пообещал ему, что не пройдет и трех недель, как его рана затянется.

Диана приложила палец к губам: это было ее условное приветствие.

Бюсси пришлось подробно рассказать графу о поручении, возложенном на него герцогом Анжуйским, о посещении двора, о недовольном виде короля и кислых физиономиях миньонов.

Бюсси так и сказал: «кислые физиономии». Диана только посмеялась его словам.

Монсоро при этих известиях задумался, попросил Бюсси наклониться и шепнул ему на ухо:

— У герцога есть еще и другие замыслы, правда?



— Должно быть, — ответил Бюсси.

— Поверьте мне, — сказал Монсоро, — не компрометируйте себя ради этого подлого человека. Я знаю его. Он вероломен. Ручаюсь вам, что он никогда не остановится перед изменой.

— Я знаю, — ответил Бюсси с улыбкой, напомнившей графу об обстоятельствах, при которых сам Бюсси пострадал от измены герцога.

— Видите ли, — сказал Монсоро, — вы мой друг, поэтому я и хочу вас предостеречь. И еще: всякий раз, когда вы попадете в затруднительное положение, обращайтесь ко мне за советом.

— Сударь, сударь! После перевязки надо спать, — вмешался Реми. — Давайте-ка заснем.

— Сейчас, милый доктор. Друг мой, погуляйте немного с госпожой де Монсоро, — сказал граф. — Говорят, что в нынешнем году сад просто чудесен.

— Повинуюсь, — ответил Бюсси.

XXXIX

ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ ГОСПОДИНА ДЕ МОНСОРО
Сен-Люк был прав, Жанна была права. Через восемь дней Бюсси это понял и воздал должное их мудрости.

Уподобиться героям древних времен — значит стать на века идеалом величия и красоты. Но это значит также раньше времени превратить себя в старика. И Бюсси, позабывший о Плутархе, которого он перестал числить среди своих любимых авторов с тех пор, как поддался разлагающему влиянию любви, Бюсси, прекрасный, как Алкивиад,[245] заботился теперь только о настоящем и не проявлял более никакого пристрастия к жизнеописаниям Сципиона или Баярда в дни их воздержания.

Диана была проще, естественней, как теперь говорят. Она жила, повинуясь двум инстинктивным стремлениям, которые мизантроп Фигаро считал врожденными у рода человеческого: стремлению любить и стремлению обманывать. Ей даже и в голову не приходило возводить до философских умозрений свое мнение о том, что Шаррон[246] и Монтень[247] называют честностью.

Любить Бюсси — в этом была ее логика. Принадлежать только Бюсси — в этом состояла ее мораль! Вздрагивать всем телом при простом легком прикосновении его руки — в этом заключалась ее метафизика.

Господин де Монсоро — прошло уже пятнадцать дней с тех пор, как с ним случилось несчастье, — господин де Монсоро, говорим мы, чувствовал себя все лучше и лучше. Он уже уберегся от лихорадки благодаря холодным примочкам — новому средству, которое случай или, скорее, Провидение открыли Амбруазу Парэ, но тут внезапно на него обрушилась новая беда: граф узнал, что в Париж только что прибыл монсеньор герцог Анжуйский вместе с вдовствующей королевой и своими анжуйцами.

Монсоро беспокоился недаром, ибо на следующее же утро принц явился к нему домой, на улицу Пти-Пэр, под тем предлогом, что жаждет узнать, как он себя чувствует. Невозможно закрыть двери перед королевским высочеством, которое дает вам доказательство столь нежного внимания. Господин де Монсоро принял герцога Анжуйского, а герцог Анжуйский был весьма мил с главным ловчим и в особенности с его супругой.

Как только принц ушел, господин де Монсоро призвал Диану, оперся на ее руку и, несмотря на вопли Реми, трижды обошел вокруг своего кресла.

После чего он снова уселся в то самое кресло, вокруг которого, как мы уже сказали, он перед тем описал тройную циркумваллационную линию. Вид у него был весьма довольный, и Диана угадала по его улыбке, что он замышляет какую-то хитрость.

Но все это относится к частной истории семейства Монсоро.

Возвратимся лучше к прибытию герцога Анжуйского в Париж, принадлежащему к эпической части нашей книги.

Само собой разумеется, день возвращения монсеньора Франсуа де Валуа в Лувр не прошел мимо внимания наблюдателей.

Вот что они отметили.

Король держался весьма надменно.

Королева была очень ласкова.

Герцог Анжуйский был исполнен наглого смирения и словно вопрошал всем своим видом: «Какого дьявола вы меня звали, ежели сейчас, когда я тут, вы сидите передо мной с такой надутой миной?»

Аудиенция была приправлена сверкающими, горящими, испепеляющими взглядами господ Ливаро, Рибейрака и Антрагэ, которые, уже предупрежденные Бюсси, были рады показать своим будущим противникам, что если предстоящая дуэль и встретит какие-нибудь помехи, то, уж конечно, не со стороны анжуйцев.

Шико в этот день суетился больше, чем Цезарь перед Фарсальской битвой.

Потом наступило полнейшее затишье.

Через день после возвращения в Лувр принц снова пришел навестить раненого.

Монсоро, посвященный в малейшие подробности встречи короля с братом, осыпал герцога Анжуйского льстивыми похвалами, чтобы поддержать в нем враждебные чувства к Генриху.

Затем, так как состояние графа все улучшалось, он, когда принц отбыл, оперся на руку своей жены и теперь уже обошел не три раза вокруг кресла, а один раз вокруг комнаты.

После чего уселся в кресло с еще более удовлетворенным видом.

В тот же вечер Диана предупредила Бюсси, что господин де Монсоро определенно что-то замышляет.

Спустя несколько минут Монсоро и Бюсси остались наедине.

— Подумать только, — сказал Монсоро, — что этот принц, который так мил со мной, мой смертельный враг и что именно он приказал господину де Сен-Люку убить меня.

— О! Убить! — возразил Бюсси. — Полноте, господин граф! Сен-Люк человек чести. Вы сами признались, что дали ему повод и первым вынули шпагу и что удар был вам нанесен в бою.

— Верно, но верно и то, что Сен-Люк действовал по подстрекательству герцога Анжуйского.

— Послушайте, — сказал Бюсси, — я знаю герцога, а главное, знаю господина де Сен-Люка. Должен сказать вам, что господин де Сен-Люк всецело принадлежит королю, и отнюдь не принцу. А! Если бы вы получили этот удар от Антрагэ, Ливаро или Рибейрака, тогда другое дело… Но что касается Сен-Люка…

— Вы не знаете французской истории, как знаю ее я, любезный господин де Бюсси, — сказал Монсоро, упорствуя в своем мнении.

На это Бюсси мог бы ему ответить, что если он плохо знает историю Франции, то зато отлично знаком с историей Анжу и в особенности той его части, где расположен Меридор.

В конце концов Монсоро встал и спустился в сад.

— С меня достаточно, — сказал он, вернувшись в дом. — Сегодня вечером мы переезжаем.

— Зачем? — сказал Реми. — Разве воздух улицы Пти-Пэр для вас нехорош или же у вас здесь мало развлечений?

— Напротив, — сказал Монсоро, — здесь у меня их слишком много. Монсеньор герцог Анжуйский докучает мне своими посещениями. Он каждый раз приводит с собой около трех десятков дворян, и звон их шпор ужасно раздражает меня.

— Но куда вы отправляетесь?

— Я приказал привести в порядок мой домик, что возле Турнельского дворца.

Бюсси и Диана, ибо Бюсси еще не ушел, обменялись влюбленными взглядами, исполненными воспоминаний.

— Как! Эту лачугу? — воскликнул, не подумав, Реми.

— А! Так вы его знаете, — произнес Монсоро.

— Клянусь богом! — сказал молодой человек. — Как же не знать дома главного ловчего Франции, особенно если живешь на улице Ботрейи?

У Монсоро, по обыкновению, шевельнулись в душе какие-то смутные подозрения.

— Да, да, я перееду в этот дом, — сказал он, — и мне там будет хорошо. Там больше четырех гостей не примешь. Это крепость, и из окна, на расстояние в триста шагов, можно видеть тех, кто идет к тебе с визитом.

— Ну и? — спросил Реми.

— Ну и можно избегнуть этого визита, коли захочется, — сказал Монсоро, — особенно ежели ты здоров.

Бюсси закусил губу. Он боялся, что наступит время, когда Монсоро начнет избегать и его посещений.

Диана вздохнула.

Она вспомнила, как в этом домике лежал на ее постели потерявший сознание, раненый Бюсси.

Реми размышлял и поэтому первый из троих нашелся с ответом.

— Вам это не удастся, — заявил он.

— Почему же, скажите на милость, господин лекарь?

— Потому что главный ловчий Франции должен давать приемы, держать слуг, иметь хороший выезд. Пусть он отведет дворец для своих собак, это можно понять, но совершенно недопустимо, чтобы он сам поселился в конуре.

— Гм! — протянул Монсоро тоном, который говорил: «Это верно».

— И кроме того, — продолжал Реми, — я ведь врачую не только тела, но и сердца, и поэтому знаю, что вас волнует не ваше собственное пребывание здесь.

— Тогда чье же?

— Госпожи.

— Ну и что?

— Распорядитесь, чтобы графиня уехала отсюда.

— Расстаться с ней? — вскричал Монсоро, устремив на Диану взгляд, в котором, вне всякого сомнения, было больше гнева, чем любви.

— В таком случае расстаньтесь с вашей должностью главного ловчего, подайте в отставку. Я полагаю, это было бы мудро, ибо в самом деле: либо вы будете исполнять ваши обязанности, либо вы не будете их исполнять. Если вы их исполнять не будете, вы навлечете на себя недовольство короля, если же вы будете их исполнять…

— Я буду делать то, что нужно, — процедил Монсоро сквозь стиснутые зубы, — но не расстанусь с графиней.

Не успел граф произнести эти слова, как во дворе раздался топот копыт и громкие голоса.

Монсоро содрогнулся.

— Опять герцог! — прошептал он.

— Да, это он, — сказал, подойдя к окну, Реми.

Он еще не закончил фразы, а герцог, пользуясь привилегией принцев входить без объявления об их прибытии, уже вошел в комнату.

Монсоро был настороже. Он увидел, что первый взгляд Франсуа был обращен к Диане.

Вскоре неистощимые любезности герцога еще больше открыли глаза главному ловчему. Герцог привез Диане одну из тех редких драгоценностей, какие изготовляли, числом не более трех или четырех за всю жизнь, терпеливые и талантливые художники, прославившие свое время, когда шедевры, несмотря на то что их делали так медленно, появлялись на свет чаще, чем в наши дни.

То был прелестный кинжал с чеканной рукояткой из золота. Рукоятка являлась одновременно и флаконом. На клинке была вырезана с поразительным мастерством целая охота; собаки, лошади, охотники, дичь, деревья, небо были соединены в гармоническом беспорядке, который надолго приковывал взгляд к этому клинку из золота и лазури.

— Можно поглядеть? — сказал Монсоро, опасавшийся, не спрятана ли в рукоятке какая-нибудь записка.

Принц опроверг его опасения, отделив рукоятку от клинка.

— Вам, охотнику, — клинок, — сказал он, — а графине — рукоятка. Здравствуйте, Бюсси, вы, я вижу, стали теперь близким другом графа?

Диана покраснела.

Бюсси, напротив, сумел совладать с собой.

— Монсеньор, — сказал он, — вы забыли, что ваше высочество сами просили меня сегодня утром зайти к господину де Монсоро и узнать, как он себя чувствует. Я, по обыкновению, повиновался приказу вашего высочества.

— Это верно, — сказал герцог.

После чего он сел возле Дианы и вполголоса повел с ней разговор.

Через некоторое время герцог сказал:

— Граф, в этой комнате — комнате больного, ужасно жарко. Я вижу, графиня задыхается, и хочу предложить ей руку, чтобы прогуляться по саду.

Муж и возлюбленный обменялись свирепыми взглядами.

Диана, получив приглашение, поднялась и положила свою руку на руку принца.

— Дайте мне вашу руку, — сказал граф де Монсоро Бюсси.

И главный ловчий спустился в сад вслед за женой.

— А! — сказал герцог. — Вы, как я вижу, совсем поправились?

— Да, монсеньор, и я надеюсь, что скоро буду в состоянии сопровождать госпожу де Монсоро повсюду, куда она отправится.

— Великолепно! Но до тех пор не стоит утомлять себя.

Монсоро и сам чувствовал, насколько справедлив совет принца.

Он уселся в таком месте, откуда мог не терять принца и Диану из виду.

— Послушайте, граф, — сказал он Бюсси, — не окажете ли вы мне любезность отвезти госпожу де Монсоро в мой домик возле Бастилии? По правде говоря, я предпочитаю, чтобы она находилась там. Я вырвал ее из когтей этого ястреба в Меридоре не для того, чтобы он сожрал ее в Париже.

— Нет, сударь, — сказал Реми своему господину, — нет, вы не можете принять это предложение.

— Почему же? — спросил Бюсси.

— Потому что вы принадлежите к людям монсеньора герцога Анжуйского и монсеньор герцог Анжуйский никогда не простит вам, что вы помогли графу оставить его с носом.

«Что мне до того!» — уже собрался воскликнуть горячий Бюсси, когда взгляд Реми призвал его к молчанию.

Монсоро размышлял.

— Реми прав, — сказал он, — об этом нужно просить не вас. Я сам отвезу ее, ведь завтра или послезавтра я уже смогу поселиться в том доме.

— Безумие, — сказал Бюсси, — вы потеряете вашу должность.

— Возможно, — ответил граф, — но я сохраню жену.

При этих словах он нахмурился, что вызвало вздох у Бюсси.

И действительно, тем же вечером граф отправился со своей женой в дом возле Турнельского дворца, хорошо известный нашим читателям.

Реми помог выздоравливающему обосноваться там.

Затем, так как он был человеком безгранично преданным и понимал, что в этом тесном жилище любовь Бюсси, оказавшаяся под угрозой, будет очень нуждаться в его содействии, он снова сблизился с Гертрудой, которая начала с того, что отколотила его, и кончила тем, что простила ему.

Диана снова поселилась в своей комнате, выходящей окнами на улицу, комнате с портретом и белыми, тканными золотом занавесками у кровати.

От комнаты графа Монсоро ее отделял всего лишь коридор.

Бюсси рвал на себе волосы.

Сен-Люк утверждал, что веревочные лестницы достигли самого высокого совершенства и прекрасно могут заменить лестницы обыкновенные.

Монсоро потирал руки и улыбался, представляя себе досаду монсеньора герцога Анжуйского.

ХL

ВИЗИТ В ДОМИК ВОЗЛЕ ТУРНЕЛЬСКОГО ЗАМКА
У некоторых людей вожделение заменяет настоящую страсть, подобно тому как у волка и гиены голод создает видимость смелости.

Во власти такого чувства герцог Анжуйский и вернулся в Париж. Его досада, после того как обнаружилось, что Дианы больше нет в Меридоре, не поддается описанию. Он был почти влюблен в эту женщину и именно потому, что ее у него отняли.

Вследствие этого ненависть принца к Монсоро, ненависть, зародившаяся в тот день, когда принц узнал, что граф ему изменил, вследствие этого, повторяем мы, его ненависть превратилась в своего рода безумие, тем более опасное, что, уже столкнувшись раз с решительным характером графа, он собирался нанести удар из-за угла.

С другой стороны, герцог отнюдь не отказался от своих политических притязаний, и уверенность в своей значительности, приобретенная им в Анжу, возвышала его в собственных глазах. Едва возвратившись в Париж, он возобновил свои темные и тайные происки.

Момент для этого был благоприятный: многие склонные к колебаниям заговорщики из числа тех, кто предан не делу, а успеху, ободренные подобием победы, одержанной анжуйцами благодаря слабости короля и коварству Екатерины, заискивали в герцоге, связывая невидимыми, но крепкими нитями дело принца с делом Гизов, которые предусмотрительно оставались в тени и хранили молчание, очень беспокоившее Шико.

К этому надо добавить, что принц больше не вел с Бюсси откровенных политических разговоров. Лицемерные заверения в дружбе — вот и все, что он допускал. Принца безотчетно беспокоила встреча с Бюсси в доме Монсоро, и он сердился на молодого человека за доверие, оказываемое ему обычно столь подозрительным графом.

Его также пугало сияющее радостью лицо Дианы, эти нежные краски, делавшие ее такой восхитительной и желанной.

Принц знал, что цветы горят красками и благоухают только от солнца, а женщины — от любви. Диана явно была счастлива, а всегда завистливому и настороженному принцу чужое счастье казалось враждебным, направленным лично против него.

Рожденный принцем, герцог Анжуйский достиг могущества темными и извилистыми путями и привык прибегать к силе — будь то в делах любви или в делах мести, — после того как сила обеспечила ему успех. Так и сейчас он, поддерживаемый к тому же советами Орильи, счел, что для него зазорно быть остановленным в удовлетворении своих желаний столь смехотворными препятствиями, как ревность мужа и отвращение жены.

Однажды, после дурно проведенной ночи, истерзанный теми мрачными видениями, которые порождает лихорадочное состояние полусна, он почувствовал, что вожделения его дошли до предела, и приказал седлать коней, чтобы отправиться с визитом к Монсоро.

Монсоро, как известно, уже переселился в дом возле Турнельского дворца.

Услышав сие сообщение, принц улыбнулся.

То была сцена из меридорской комедии. Еще одна.

Для виду он осведомился, где находится этот дом. Ему ответили, что на площади Сент-Антуан, и тогда, обернувшись к Бюсси, который сопровождал его, принц сказал:

— Раз он возле Турнельского дворца, поедем к Турнельскому дворцу.

Кавалькада тронулась в путь, и вскоре эти две дюжины знатных дворян, составлявших обычную свиту принца, за каждым из которых следовали два лакея с тремя лошадьми, наполнили шумом весь квартал.

Принц хорошо знал и дом и дверь. Бюсси знал их не хуже его.

Оба остановились возле двери, вошли в прихожую и поднялись по лестнице. Но принц вошел в комнаты, а Бюсси остался в коридоре.

Вследствие такого распределения принц, казалось бы получивший преимущество, увидел только Монсоро, который встретил его, лежа в кресле, в то время как Бюсси встретили руки Дианы, нежно обвившиеся вокруг его шеи, пока Гертруда стояла на страже.

Бледный от природы Монсоро при виде принца просто посинел. Принц был его кошмаром.

— Монсеньор! — воскликнул граф, дрожа от злости. — Монсеньор в этом бедном домишке! Нет, в самом деле, слишком уж много чести для такого маленького человека, как я.

Ирония бросалась в глаза, потому что Монсоро почти не дал себе труда замаскировать ее.

Однако принц, словно и не заметив иронии, с улыбкой на лице подошел к выздоравливающему.

— Повсюду, куда едет мой страждущий друг, — сказал он, — еду и я, чтобы узнать о его здоровье.

— Помилуйте, принц, мне показалось, что ваше высочество произнесли слово «друг».

— Я произнес его, любезный граф. Как вы себя чувствуете?

— Гораздо лучше, монсеньор. Я поднимаюсь, хожу и дней через восемь буду совсем здоров.

— Это ваш лекарь прописал вам воздух Бастилии? — спросил принц с самым простодушным видом.

— Да, монсеньор.

— Разве вам было плохо на улице Пти-Пэр?

— Да, монсеньор, там приходилось принимать слишком много гостей, и эти гости поднимали слишком большой шум.

Граф произнес свои слова твердым тоном, что не ускользнуло от принца, и тем не менее Франсуа словно бы не обратил на них никакого внимания.

— Но тут у вас, кажется, нет сада, — сказал он.

— Сад был мне вреден, монсеньор, — ответил Монсоро.

— Но где же вы гуляли, дорогой мой?

— Да я вообще не гулял, монсеньор.

Принц закусил губу и откинулся на спинку стула.

— Известно ли вам, граф, — сказал он после короткого молчания, — что очень многие просят короля передать им вашу должность главного ловчего?

— Ба! И под каким предлогом, монсеньор?

— Они уверяют, что вы умерли.

— О! Я уверен, монсеньор отвечает им, что я жив.

— Я ничего не отвечаю. Вы хороните себя, дорогой мой, значит, вы мертвы.

Монсоро, в свою очередь, закусил губу.

— Ну что же, монсеньор, — сказал он, — пусть я потеряю свою должность.

— Вот как?

— Да, есть вещи, которые для меня важнее.

— А! — произнес принц. — Стало быть, честолюбие вам чуждо?

— Таков уж я, монсеньор.

— Ну раз уж вы такой, вы не найдете ничего дурного в том, что об этом узнает король.

— Кто же ему скажет?

— Проклятие! Если он спросит меня, мне, безусловно, придется рассказать о нашем разговоре.

— По чести, монсеньор, коли рассказывать королю все, о чем говорят в Париже, его величеству не хватит двух ушей.

— А о чем говорят в Париже, сударь? — спросил принц, обернувшись к Монсоро так резко, словно его змея ужалила.

Монсоро увидел, что разговор постепенно принял слишком серьезный оборот для выздоравливающего человека, который еще лишен полной свободы действий. Он смирил злобу, кипевшую в его душе, и, приняв безразличный вид, сказал:

— Что могу знать я, бедный паралитик? Жизнь идет, а я вижу только тень от нее, да и то не всегда. Ежели король недоволен тем, что я плохо несу свою службу, он не прав.

— То есть как?

— Конечно. Несчастье, случившееся со мной…

— Ну!

— Произошло частично по его вине.

— Что вы этим хотите сказать?

— Проклятие! Разве господин де Сен-Люк, проколовший меня шпагой, не из числа самых близких друзей короля? Ведь секретному удару, которым он продырявил мне грудь, научил его король, и я не вижу ничего невозможного в том, что король сам же его исподтишка и подстрекнул завести ссору со мной.

Герцог Анжуйский слегка кивнул головой.

— Вы правы, — сказал он, — но, как ни кинь, король есть король.

— До тех пор, пока он не перестает быть им, не так ли? — сказал Монсоро.

Герцог подскочил.

— Кстати, — сказал он. — Разве госпожа де Монсоро не живет здесь?

— Монсеньор, графиня сейчас больна, иначе бы она уже явилась сюда засвидетельствовать вам свое глубокое почтение.

— Больна? Бедняжка!

— Больна, монсеньор.

— От горя, которое ей причинил вид ваших страданий?

— И от этого, и от утомления, вызванного переездом.

— Будем надеяться, что нездоровье ее продлится недолго, дорогой граф. У вас такой умелый лекарь.

И принц поднялся со стула.

— Что и говорить, — сказал Монсоро, — милый Реми прекрасно лечил меня.

— Реми? Но ведь так зовут лекаря Бюсси?

— Да, верно, это граф ссудил его мне, монсеньор.

— Значит, вы очень дружны с Бюсси?

— Он мой лучший и, следовало бы даже сказать, мой единственный друг, — холодно ответил Монсоро.

— Прощайте, граф, — сказал принц, приподнимая шелковую портьеру.

В то самое мгновение, когда голова его высунулась за портьеру, принцу показалось, что он увидел край платья, исчезнувший в комнате напротив, и внезапно перед ним вырос, на своем посту посреди коридора, Бюсси.

Подозрения принца усилились.

— Мы уезжаем, — сказал он.

Бюсси не ответил и поспешил спуститься вниз, чтобы отдать распоряжение эскорту подготовиться, но, возможно, и для того, чтобы скрыть от принца румянец на своем лице.

Оставшись один, герцог попытался проникнуть туда, где исчезло шелковое платье.

Но, обернувшись, увидел, что Монсоро пошел вслед за ним и, бледный как смерть, стоит на пороге своей комнаты, держась за наличник.

— Ваше высочество ошиблись дверью, — холодно сказал граф.

— В самом деле, — пробормотал герцог, — благодарствуйте.

И, кипя от ярости, спустился вниз.

В течение всего обратного, довольно долгого пути он и Бюсси не обменялись ни единым словом.

Бюсси распрощался с герцогом у дверей его дворца.

Когда Франсуа вошел в дом и остался в кабинете один, к нему с таинственным видом проскользнул Орильи.

— Ну вот, — сказал, завидев его, герцог, — муж потешается надо мной.

— А возможно, и любовник тоже, монсеньор, — добавил музыкант.

— Что ты сказал?

— Правду, ваше высочество.

— Тогда продолжай.

— Послушайте, монсеньор, я надеюсь, вы простите меня, потому что я сделал все это, движимый одним желанием услужить вашему высочеству.

— Дальше! Решено, я тебя прощаю заранее.

— Ну так вот, после того как вы вошли в дом, я сторожил под навесом во дворе.

— Ага! И ты увидел?

— Я увидел женское платье, увидел, как женщина наклонилась, увидел, как две руки обвились вокруг ее шеи, и, так как ухо у меня наметанное, я отчетливо услышал звук долгого и нежного поцелуя.

— Но кто был этот мужчина? — спросил герцог. — Его ты узнал?

— Я не мог узнать рук, — возразил Орильи, — у перчаток нет лица, монсеньор.

— Разумеется, но можно узнать перчатки.

— Действительно, и мне показалось… — сказал Орильи.

— Что они тебе знакомы, верно? Ну, ну!

— Но это только лишь предположение.

— Не важно, все равно говори.

— Так вот, монсеньор, мне показалось, что это перчатки господина де Бюсси.

— Кожаные перчатки, расшитые золотом, не так ли? — вскричал герцог, с глаз которого внезапно спала застилавшая правду пелена.

— Да, монсеньор, из буйволовой кожи и расшитые золотом, они самые, — подтвердил Орильи.

— А! Бюсси! Конечно, Бюсси! Это Бюсси! — снова воскликнул герцог. — Как я был слеп! Нет, я не был слеп, я просто не мог бы поверить в такую дерзость.

— Осторожней, — сказал Орильи, — мне кажется, ваше высочество говорите слишком громко.

— Бюсси! — еще раз повторил герцог, перебирая в памяти тысячи мелочей, которые в свое время прошли для него незамеченными, а теперь снова возникали перед его мысленным взором во всем их значении.

— Однако, монсеньор, — сказал Орильи, — не надо спешить с выводами: может статься, в комнате госпожи де Монсоро прятался какой-нибудь другой мужчина?

— Да, это возможно, но Бюсси, ведь он оставался в коридоре, должен был увидеть этого мужчину.

— Вы правы, монсеньор.

— А потом, перчатки, перчатки.

— Это тоже верно. И еще: кроме звука поцелуя, я услышал…

— Что?

— Три слова.

— Какие?

— Вот они: «До завтрашнего вечера».

— Боже мой!

— Таким образом, монсеньор, если мы пожелаем возобновить те прогулки, которыми когда-то занимались, мы сможем проверить наши подозрения.

— Орильи, мы возобновим их завтра вечером.

— Ваше высочество знаете, что я всегда к вашим услугам.

— Отлично. А! Бюсси! — повторил герцог сквозь зубы. — Бюсси изменил своему сеньору! Бюсси, повергающий всех в трепет! Безупречный Бюсси! Бюсси, который не хочет, чтобы я стал королем Франции!

И, улыбаясь своей дьявольской улыбкой, герцог отпустил Орильи, чтобы поразмыслить на свободе.

XLI

СОГЛЯДАТАИ
Орильи и герцог Анжуйский выполнили свое намерение. Герцог в течение всего дня старался по возможности держать Бюсси возле себя, чтобы следить за всеми его действиями.

Бюсси ничего лучшего и не желал, как провести день в обществе принца и получить таким образом вечер в свое распоряжение.

Так он поступал обычно, даже когда у него не было никаких тайных планов.

В десять часов вечера Бюсси закутался в плащ и, с веревочной лестницей под мышкой, зашагал к Бастилии.

Герцог, который не знал, что Бюсси держит в его передней лестницу, и не думал, что можно осмелиться в этот час выйти одному на улицы Парижа; герцог, который полагал, что Бюсси зайдет в свой дворец за конем и слугою, потерял десять минут на сборы. За эти десять минут легкий на ногу и влюбленный Бюсси успел пройти три четверти пути.

Бюсси повезло, как обычно везет смелым людям. Он никого не встретил на улицах и, подойдя к дому, увидел в окне свет.

Это был условленный между ним и Дианой сигнал.

Молодой человек закинул лестницу на балкон. Она была снабжена шестью крюками, повернутыми в разные стороны, и всегда без промаха цеплялась за что-нибудь.

Услышав шум, Диана погасила светильник и открыла окно, чтобы закрепить лестницу.

Это было делом одной минуты.

Диана окинула взором площадь, внимательно обследовав все углы и закоулки.

Площадь показалась ей безлюдной.

Тогда она сделала знак Бюсси, что он может подниматься. Увидев этот знак, Бюсси стал взбираться по лестнице, шагая через две перекладины. Их было десять, поэтому на подъем потребовалось всего пять шагов, то есть пять секунд.

Момент был выбран очень удачно, потому что в то время, как Бюсси поднимался к окну, господин де Монсоро, более десяти минут терпеливо подслушивавший у дверей жены, с трудом спускался по лестнице, опираясь на руку доверенного слуги, который с успехом заменял Реми всякий раз, когда дело шло не о перевязках и не о лекарствах.

Этот двойной маневр, словно согласованный умелым стратегом, был выполнен так точно, что Монсоро открыл дверь на улицу как раз в то мгновение, когда Бюсси втянул лестницу и Диана закрыла окно.

Монсоро вышел на улицу. Но, как мы уже сказали, она была пустынна, и граф ничего не увидел.

— Может быть, тебе дали неверные сведения? — спросил Монсоро у слуги.

— Нет, монсеньор, — ответил тот. — Я уходил из Анжуйского дворца, и старший конюх, мы с ним приятели, сказал мне совершенно точно, что монсеньор герцог приказал оседлать к вечеру двух коней. Разве только он собирался в какое-нибудь другое место ехать, а не сюда.

— Куда ему еще ехать? — мрачно сказал Монсоро.

Подобно всем ревнивцам, граф не представлял себе, что у всего остального человечества могли найтись иные заботы, кроме одной — мучить его.

Он снова оглядел улицу.

— Может, лучше мне было остаться в комнате Дианы, — пробурчал он. — Но они, вероятно, переговариваются сигналами. Она могла бы предупредить его, что я там, и тогда я бы ничего не узнал. Лучше сторожить снаружи, как мы договорились. Ну-ка, проведи меня в то укромное место, откуда, по-твоему, все видно.

— Пойдемте, сударь, — сказал слуга.

Монсоро двинулся вперед, одной рукой опираясь о руку слуги, другой — о стену.

И действительно, в двадцати — двадцати пяти шагах от двери дома, в направлении Бастилии, лежала большая груда камней, оставшихся от разрушенных домов. Мальчишки квартала использовали ее как укрепления, когда играли в войну, игру, ставшую популярной со времен войн арманьяков и бургиньонов.

Посреди этой груды камней слуга соорудил что-то вроде укрытия, где без труда могли спрятаться двое.

Он расстелил на камнях свой плащ, и Монсоро присел на него.

Слуга расположился у ног графа.

Возле них на всякий случай лежал мушкет.

Слуга хотел было поджечь фитиль, но Монсоро остановил его.

— Погоди, — сказал он, — еще успеется. Мы выслеживаем королевскую дичь. Всякий, кто поднимет на нее руку, карается смертной казнью через повешение.

Он переводил свой взгляд, горящий, словно у волка, притаившегося возле овчарни, с окна Дианы в глубину улицы, а оттуда на прилежащие улицы, ибо, желая застигнуть врасплох, боялся, как бы его самого врасплох не застигли.

Диана предусмотрительно задернула плотные гобеленовые занавеси, и лишь узенькая полоска света пробивалась между ними, свидетельствуя, что в этом совершенно темном доме теплится жизнь.

Монсоро не просидел в засаде и десяти минут, как из улицы Сент-Антуан выехали два всадника.

Слуга не произнес ни слова и лишь рукой указал в их сторону.

— Да, — шепнул Монсоро, — вижу.

Возле угла Турнельского дворца всадники спешились и привязали лошадей к железному кольцу, вделанному для этой цели в стену.

— Монсеньор, — сказал Орильи, — по-моему, мы приехали слишком поздно. По всей вероятности, он отправился прямо из вашего дворца, опередив вас на десять минут. Он уже там.

— Пусть так, — сказал принц, — но, если мы не видели, как он вошел, мы увидим, как он выйдет.

— Да, но когда это будет? — сказал Орильи.

— Когда мы захотим, — сказал принц.

— Не сочтете ли вы за нескромность с моей стороны, если я спрошу, как вы собираетесь этого добиться, монсеньор?

— Нет ничего легче. Один из нас, ты, например, постучит в дверь, под предлогом, что пришел осведомиться о здоровье господина де Монсоро. Все влюбленные боятся шума, и, стоит тебе войти в дом, он тотчас же вылезет в окно, а я, оставаясь здесь, увижу, как он улепетывает.

— А Монсоро?

— Что он, черт побери, может сказать? Он мой друг, я обеспокоен, я прислал узнать о его здоровье, потому что днем мне показалось, что он плохо выглядит. Нет ничего проще.

— Как нельзя более хитроумно, монсеньор, — сказал Орильи.

— Ты слышишь, что они говорят? — спросил Монсоро слугу.

— Нет, монсеньор, но, если они будут продолжать разговор, мы обязательно их услышим, потому что они идут в нашу сторону.

— Монсеньор, — сказал Орильи, — вот груда камней, которая словно нарочно тут положена, чтобы вашему высочеству за ней спрятаться.

— Да. Но постой, может, удастся что-нибудь разглядеть в щель между занавесками.

Как мы уже сказали, Диана снова зажгла светильник, и из комнаты пробивался наружу слабый свет. Герцог и Орильи добрые десять минут вертелись так и сяк, пытаясь найти ту точку, откуда их взгляды могли бы проникнуть внутрь комнаты.

Во время этих эволюций Монсоро кипел от негодования, и рука его то и дело хваталась за ствол мушкета, гораздо менее холодный, чем она.

— О! Неужели я вынесу это? — шептал он. — Проглочу еще и это оскорбление? Нет, нет! Терпение мое иссякло. Разрази господь! Не иметь возможности ни спать, ни бодрствовать, ни даже болеть спокойно из-за того, что в праздном мозгу этого ничтожного принца угнездилась позорная прихоть! Нет, я не угодливый слуга, я граф де Монсоро! Пусть он только пойдет в эту сторону, и, клянусь честью, я всажу ему пулю в лоб. Зажигай фитиль, Рене, зажигай!

Именно в это мгновение принц, видя, что проникнуть взглядом за занавески невозможно, вернулся к своему первому плану и собрался уже было спрятаться за камнями, пока Орильи пойдет стучать в дверь, как вдруг Орильи, позабыв о разнице в положении, схватил его за руку.

— В чем дело, сударь? — спросил удивленный принц.

— Идемте, монсеньор, идемте, — сказал Орильи.

— Но почему?

— Разве вы не видите? Там, слева, что-то светится. Идемте, монсеньор, идемте.

— И верно, я вижу какую-то искорку среди тех камней.

— Это фитиль мушкета или аркебузы, монсеньор.

— А! — произнес герцог. — Кто же, черт побери, может там прятаться?

— Кто-нибудь из друзей или слуг Бюсси. Удалимся, сделаем крюк и вернемся с другой стороны. Слуга поднимет тревогу, и мы увидим, как Бюсси вылезет из окна.

— И верно, твоя правда, — сказал герцог. — Пойдем.

Они перешли через улицу, направляясь туда, где были привязаны их лошади.

— Уходят, — сказал слуга.

— Да, — сказал Монсоро. — Ты узнал их?

— Я почти уверен, что это принц и Орильи.

— Так оно и есть. Но сейчас я удостоверюсь в этом окончательно.

— Что вы собираетесь делать, монсеньор?

— Пошли!

Тем временем герцог и Орильи свернули в улицу Сен-Катрин с намерением проехать вдоль садов и возвратиться обратно по бульвару Бастилии.

Монсоро вошел в дом и приказал заложить карету.

Случилось то, что и предвидел герцог.

Услышав шум, который произвел Монсоро, Бюсси встревожился: свет снова погас, окно открылось, лестницу опустили, и Бюсси, к своему великому сожалению, был вынужден бежать, как Ромео, но, в отличие от Ромео, он не увидел первого луча занимающегося дня и не услышал пения жаворонка.

В ту минуту, когда он ступил на землю и Диана сбросила ему лестницу, из-за угла Бастилии появились герцог и Орильи.

Они еще успели заметить прямо перед окном Дианы какую-то тень, словно висящую между небом и землей, но почти в то же мгновение тень эта исчезла за углом улицы Сен-Поль.

— Сударь, — уговаривал графа де Монсоро слуга, — мы поднимем на ноги весь дом.

— Что из того? — отвечал взбешенный Монсоро. — Кажется, я тут хозяин и имею полное право делать у себя в доме то, что собирался сделать господин герцог Анжуйский.

Карета была подана. Монсоро послал за двумя слугами, которые жили на улице Турнель, и когда эти люди, со времени его ранения всюду его сопровождавшие, пришли и заняли свои места на подножках, экипаж тронулся в путь. Две крепкие лошади бежали рысью и меньше чем через четверть часа доставили графа к дверям Анжуйского дворца.

Герцог и Орильи возвратились так недавно, что даже кони их не были еще расседланы.

Монсоро, имевший право являться к принцу без приглашения, показался на пороге как раз в тот момент, когда принц, швырнув свою фетровую шляпу на кресло, протягивал ноги в сапогах камердинеру.

Лакей, шедший на несколько шагов впереди Монсоро, объявил о прибытии господина главного ловчего.

Даже если бы молния ударила в окна комнаты, принц не был бы потрясен больше, чем при этом известии.

— Господин де Монсоро! — вскричал он, охваченный беспокойством, о котором свидетельствовали и его бледность, и его взволнованный тон.

— Да, монсеньор, я самый, — сказал граф, успокаивая или, скорее, пытаясь успокоить, бушевавшую в его жилах кровь.

Усилие, которое он над собой делал, былостоль жестоким, что граф почувствовал, как ноги под ним подогнулись, и упал в кресло возле дверей.

— Но, — сказал герцог, — вы убьете себя, дорогой друг. Вы уже сейчас такой бледный, что, сдается, вот-вот лишитесь чувств.

— О нет, монсеньор! Сейчас я должен сообщить вашему высочеству слишком важные известия. Быть может, потом я и впрямь упаду в обморок, это вероятно.

— Так говорите же, дорогой граф, — сказал Франсуа в полном смятении.

— Но не в присутствии слуг, я полагаю? — сказал Монсоро.

Герцог отослал всех, даже Орильи. Они остались наедине.

— Ваше высочество откуда-то возвратились? — спросил Монсоро.

— Как видите, граф.

— Это весьма неосторожно со стороны вашего высочества — ходить среди ночи по улицам.

— Кто вам сказал, что я ходил по улицам?

— Проклятие! Эта пыль на ваших сапогах, монсеньор…

— Господин де Монсоро, — ответил принц тоном, в котором нельзя было ошибиться, — разве у вас есть и другая должность, кроме должности главного ловчего?

— Должность соглядатая? Да, монсеньор. В наши дни все этим занимаются, одни больше, другие меньше, ну и я — как все.

— И что же вам приносит эта должность?

— Знание того, что происходит.

— Любопытно, — произнес принц, подвигаясь поближе к звонку, чтобы иметь возможность вызвать слуг.

— Весьма любопытно, — сказал Монсоро.

— Ну что ж, сообщите мне то, что хотели.

— Я за тем и пришел.

— Вы позволите мне тоже сесть?

— Не надо иронизировать, монсеньор, над столь смиренным и верным другом, как я, который, невзирая на поздний час и свое болезненное состояние, явился сюда для того, чтобы оказать вам важную услугу. Если я и сел, монсеньор, то, клянусь честью, лишь потому, что ноги меня не держат.

— Услугу? — переспросил герцог. — Услугу?

— Да.

— Так говорите же!

— Монсеньор, я явился к вашему высочеству по поручению одного могущественного лица.

— Короля?

— Нет, монсеньора герцога де Гиза.

— А, — сказал принц, — по поручению герцога де Гиза, это другое дело. Подойдите ко мне и говорите тише.

XLII

О ТОМ, КАК ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ ПОСТАВИЛ СВОЮ ПОДПИСЬ, И О ТОМ, ЧТО ОН СКАЗАЛ ПОСЛЕ ЭТОГО
Некоторое время герцог Анжуйский и Монсоро молчали. Затем герцог прервал молчание.

— Ну, господин граф, — спросил он, — что же господа де Гизы поручили вам сообщить мне?

— Очень многое, монсеньор.

— Значит, вы получили от них письмо?

— О! Нет. После странного исчезновения мэтра Николя Давида господа де Гизы больше не посылают писем.

— В таком случае вы сами побывали в армии?

— Нет, монсеньор, это они приехали в Париж.

— Господа де Гизы в Париже? — воскликнул герцог.

— Да, монсеньор.

— И я их не видел!

— Они слишком осторожны, чтобы подвергать опасности себя, а также и ваше высочество.

— И меня даже не известили!

— Почему же нет, монсеньор? Как раз этим я сейчас и занимаюсь.

— А что они собираются здесь делать?

— Но ведь они, монсеньор, явились на встречу, которую вы им сами назначили.

— Я! Я назначил им встречу?

— Разумеется. В тот самый день, когда ваше высочество были арестованы, вы получили письмо от господ де Гизов и через мое посредство ответили им, слово в слово, что они должны быть в Париже с тридцать первого мая до второго июня. Сегодня тридцать первое мая. Если вы забыли господ де Гизов, то господа де Гизы, как видите, вас не забыли, монсеньор.

Франсуа побелел.

С того дня произошло столько событий, что он упустил из виду это свидание, несмотря на всю его важность.

— Верно, — сказал он, — но между мною и господами де Гизами больше не существует тех отношений, которые существовали тогда.

— Если это так, монсеньор, — сказал граф, — вам лучше предупредить их, ибо мне кажется, что у них на этот счет совсем иное мнение.

— То есть?

— Вы, быть может, полагаете, что развязались с ними, монсеньор, но они продолжают считать себя связанными с вами.

— Это западня, любезный граф, приманка, на которую такой человек, как я, во второй раз не попадется.

— А где же монсеньор попался в первый раз?

— Как где я попался?! Да в Лувре, клянусь смертью Христовой!

— Разве это было по вине господ де Гизов?

— Я не утверждаю, — проворчал герцог, — я не утверждаю, я только говорю, что они ничего не сделали, чтобы помочь мне бежать.

— Это было бы нелегко, так как они сами находились в бегах.

— Верно, — прошептал герцог.

— Но, как только вы очутились в Анжу, разве они не поручили мне сказать вам, что вы можете всегда рассчитывать на них, как они рассчитывают на вас, и что в тот день, когда вы двинетесь на Париж, они тоже выступят против него.

— И это верно, — сказал герцог, — но я не двинулся на Париж.

— Нет, двинулись, монсеньор, раз вы в Париже.

— Да, я в Париже, но как союзник моего брата.

— Разрешите заметить вам, монсеньор, что Гизам вы больше чем союзник.

— Кто же я им?

— Монсеньор — их сообщник.

Герцог Анжуйский прикусил губу.

— Так вы говорите, что они поручили вам объявить мне об их прибытии?

— Да, ваше высочество, они оказали мне эту честь.

— Но они не сообщили вам причин своего возвращения?

— Зная меня за доверенное лицо вашего высочества, они сообщили мне все: и причины и планы.

— Так у них есть планы? Какие?

— Те же, что и прежде.

— И они считают их осуществимыми?

— Они в них уверены.

— А цель этих планов по-прежнему?..

Герцог остановился, не решаясь выговорить слова, которые должны были последовать за теми, что он произнес.

Монсоро закончил его мысль:

— Да, монсеньор, их цель — сделать вас королем Франции.

Герцог почувствовал, как лицо его краснеет от радости.

— Но, — спросил он, — благоприятный ли сейчас момент?

— Это решит ваша мудрость.

— Моя мудрость?

— Да. Вот факты, факты очевидные, неопровержимые.

— Я слушаю.

— Провозглашение короля главой Лиги было всего лишь комедией, в ней быстро разобрались, а разобравшись, тут же осудили ее. Теперь начинается противодействие, и все государство поднимается против тирана, короля и его ставленников. Проповеди звучат как призывы к оружию; в церквах, вместо того чтобы молиться богу, проклинают короля. Армия дрожит от нетерпения, буржуа присоединяются к нам, наши эмиссары только и делают, что сообщают о новых вступлениях в Лигу. В общем, царствованию Валуа приходит конец. В этих условиях господам де Гизам необходимо выбрать серьезного претендента на трон, и их выбор, натурально, остановился на вас. Так вот, отказываетесь ли вы от ваших прежних замыслов?

Герцог не ответил.

— О чем вы думаете, монсеньор? — спросил Монсоро.

— Проклятие! — ответил принц. — Я думаю…

— Монсеньор знает, что может говорить со мной вполне откровенно.

— Я думаю о том, — сказал герцог, — что у моего брата нет детей, что после него трон должен перейти ко мне, что король не крепкого здоровья. Зачем же мне в таком случае суетиться вместе со всем этим людом и в бессмысленном соперничестве марать мое имя, достоинство, мою братскую привязанность и, наконец, зачем мне добиваться с опасностью для себя того, что причитается мне по праву?

— Вот как раз в этом, — сказал Монсоро, — ваше высочество и ошибаетесь: трон вашего брата перейдет к вам только в том случае, если вы им завладеете. Господа де Гизы сами не могут стать королями, но они не допустят, чтобы на троне сидел неугодный им король. Они рассчитывали, что тем королем, который сменит ныне царствующего, будете вы, ваше высочество, но в случае вашего отказа они найдут другого, предупреждаю вас.

— Кого же? — вскричал герцог Анжуйский, нахмурившись. — Кто посмеет сесть на трон Карла Великого?

— Бурбон вместо Валуа, вот и все, монсеньор, потомок святого Людовика вместо потомка святого Людовика.

— Король Наваррский? — воскликнул Франсуа.

— А почему бы и нет? Он молод, храбр. Правда, у него нет детей, но все уверены, что он может их иметь.

— Он гугенот.

— Он! Да разве он не обратился во время Варфоломеевской ночи?

— Да. Но позже он отрекся.

— Э! Монсеньор, то, что он сделал ради жизни, он сделает и ради трона.

— Значит, они думают, что я уступлю мои права без борьбы?

— Я полагаю, что они это предусмотрели.

— Я буду отчаянно сражаться.

— Этим вы их не напугаете. Они старые вояки.

— Я встану во главе Лиги.

— Они ее душа.

— Я объединюсь с моим братом.

— Ваш брат будет мертв.

— Я призову на помощь королей Европы.

— Короли Европы охотно вступят в войну с королями, но они дважды подумают, прежде чем вступить в войну с народом.

— Почему с народом?

— Разумеется. Господа Гизы готовы на все, даже на созыв штатов, даже на провозглашение республики.

Франсуа стиснул руки в невыразимой тоске. Монсоро со своими столь исчерпывающими ответами был страшен.

— Республики? — прошептал принц.

— О! Господи боже мой! Да, как в Швейцарии, как в Генуе, как в Венеции.

— Но я и мои сторонники, мы не потерпим, чтобы из Франции сделали республику.

— Ваши сторонники? — переспросил Монсоро. — Ах! Монсеньор, вы были так ко всему равнодушны, так чужды всего земного, что, даю слово, сегодня у вас остались только два сторонника — господин де Бюсси и я.

Герцог не мог подавить мрачной улыбки.

— Значит, я связан по рукам и ногам, — сказал он.

— Похоже на то, монсеньор.

— Тогда какой им смысл иметь со мной дело, если я, как вы утверждаете, лишен всякого могущества?

— Я имел в виду, монсеньор, что вы бессильны без господ Гизов, но вместе с ними всесильны.

— Я всесилен вместе с ними?

— Да. Скажите слово, и вы — король.

Герцог в страшном волнении поднялся и заходил по кабинету, комкая все, что попадалось ему под руку: занавеси, портьеры, скатерти. Наконец он остановился перед Монсоро.

— Ты был прав, граф, когда сказал, что у меня остались только два друга: ты и Бюсси.

Он произнес эти слова с приветливой улыбкой, которой уже успел заменить выражение гнева на своем бледном лице.

— Итак? — спросил Монсоро с глазами, горящими радостью.

— Итак, мой верный слуга, — ответил принц, — говорите, я слушаю.

— Вы мне приказываете, монсеньор?

— Да.

— Так вот, монсеньор, вот в двух словах весь план.

Герцог побледнел, но остановился, чтобы выслушать.

Граф продолжал:

— Через восемь дней Праздник святых даров, не правда ли, монсеньор?

— Да.

— Для этого святого дня король уже давно замыслил устроить торжественное шествие к главным монастырям Парижа.

— Да, у него в обычае устраивать каждый год такие шествия ради этого праздника.

— И, как ваше высочество помнит, при короле в этот день нет охраны, или, вернее, охрана остается за дверями монастыря. В каждом монастыре король останавливается возле алтаря, опускается на колени и читает по пять раз «Pater» и «Ave», да еще добавляет сверх того семь покаянных псалмов.

— Все это мне известно.

— Среди прочих монастырей он посетит и аббатство Святой Женевьевы.

— Бесспорно.

— Но поскольку перед монастырем накануне ночью случится нечто непредвиденное…

— Непредвиденное?

— Да. Лопнет сточная труба.

— И что?

— Алтарь нельзя будет поставить снаружи — под портиком, и его поместят внутри — во дворе.

— Ну и?

— Погодите. Король войдет, с ним вместе войдут четверо или пятеро из свиты. Но за королем и этими четверыми или пятерыми двери закроют.

— И тогда?

— И тогда… — ответил Монсоро. — Ваше высочество уже знакомы с монахами, которые будут принимать его величество в аббатстве.

— Это будут те же самые?

— Вот именно. Те же самые, которые были там при миропомазании вашего высочества.

— И они осмелятся поднять руки на помазанника божьего?

— О! Только для того, чтобы постричь его, вот и все. Вы же знаете это четверостишие:

Из трех корон ты сдуру
Лишился уже одной.
Час близок — лишишься второй,
Вместо третьей получишь тонзуру.
— И они посмеют это сделать? — вскричал герцог с алчно горящим взором. — Они прикоснутся к голове короля?

— О! К тому времени он уже не будет королем.

— Каким образом?

— Вам не приходилось слышать о некоем брате из монастыря Святой Женевьевы, святом человеке, который произносит речи в ожидании той поры, когда он начнет творить чудеса?

— О брате Горанфло?

— О нем самом.

— Это тот, который хотел проповедовать Лигу с аркебузой на плече?

— Тот самый. Ну и вот, короля отведут в его келью. Наш монах обещал, что, как только король окажется там, он заставит его подписать отречение. После того как король отречется, войдет госпожа де Монпансье с ножницами в руках. Ножницы уже куплены, и госпожа де Монпансье носит их на поясе. Это прелестные ножницы из чистого золота, с восхитительной резьбой: кесарю — кесарево.

Франсуа молчал. Зрачки его лживых глаз расширились, как у кошки, которая подстерегает в темноте свою добычу.

— Дальнейшее вам понятно, монсеньор, — продолжал граф. — Народу объявят, что король, испытав святое раскаяние в своих заблуждениях, дал обет навсегда остаться в монастыре. На случай, если кто-нибудь усомнится в том, что король действительно дал такой обет, у герцога де Гиза есть армия, у господина кардинала — церковь, а у господина Майеннского — буржуазия; располагая этими тремя силами, можно заставить народ поверить почти во все, что угодно.

— Но меня обвинят в насилии, — сказал герцог после недолгого молчания.

— Вам незачем там находиться.

— Меня будут считать узурпатором.

— Монсеньор забывает про отречение.

— Король не согласится подписать его.

— Кажется, брат Горанфло не только весьма красноречив, но еще и очень силен.

— Значит, план готов.

— Окончательно.

— И они не опасаются, что я их выдам?

— Нет, монсеньор, потому что у них есть другой, не менее верный план — против вас, на случай вашей измены.

— А! — произнес принц.

— Да, монсеньор, но я с ним незнаком. Им слишком хорошо известно, что я ваш друг, и они мне не доверяют. Я знаю только о существовании плана, и это — всё.

— В таком случае я сдаюсь, граф. Что надо делать?

— Одобрить.

— Что ж, я одобряю.

— Да. Но недостаточно одобрить на словах.

— Как же еще могу я дать свое одобрение?

— В письменном виде.

— Безумие думать, что я соглашусь на это.

— Почему же?

— А если заговор не удастся?

— Как раз на тот случай, если он не удастся, и просят у монсеньора подпись.

— Значит, они хотят укрыться за моим именем?

— Разумеется.

— Тогда я наотрез отказываюсь.

— Вы уже не можете.

— Я уже не могу отказаться?

— Нет.

— Вы что, с ума сошли?

— Отказаться — значит изменить.

— Почему?

— Потому что я с удовольствием бы смолчал, но ваше высочество сами приказали мне говорить.

— Ну что ж, пусть господа де Гизы рассматривают это как им вздумается, по крайней мере я сам выберу между двух зол.

— Монсеньор, смотрите, не ошибитесь в выборе.

— Я рискну, — сказал Франсуа, немного взволнованный, но пытающийся тем не менее держаться твердо.

— Не советую, монсеньор, — сказал граф, — в ваших же интересах.

— Но, подписываясь, я себя компрометирую.

— Отказываясь подписаться, вы делаете гораздо хуже: вы себя убиваете.

Франсуа содрогнулся.

— И они осмелятся? — сказал он.

— Они осмелятся на все, монсеньор. Заговорщики слишком далеко зашли. Им надо добиться успеха любой ценой.

Вполне понятно, что герцог заколебался.

— Я подпишу, — сказал он.

— Когда?

— Завтра.

— Нет, монсеньор, подписать надо не завтра, а немедленно, если уж вы решились подписать.

— Но ведь господа де Гизы должны еще составить обязательство, которое я беру по отношению к ним.

— Обязательство уже составлено, монсеньор, оно со мной.

Монсоро вынул из кармана бумагу: это было полное и безоговорочное одобрение известного нам плана. Герцог прочел его все, от первой до последней строчки, и граф видел, что по мере того, как он читал, лицо его покрывалось бледностью. Когда Франсуа кончил, ноги отказались держать его, и он сел, вернее, упал в кресло перед столом.

— Возьмите, монсеньор, — сказал граф, подавая ему перо.

— Значит, мне надо подписать? — спросил принц, подперев лоб рукой — у него кружилась голова.

— Надо, если вы хотите; никто вас к этому не вынуждает.

— Нет, вынуждают, раз вы угрожаете мне убийством.

— Я вам не угрожаю, монсеньор, боже упаси, я вас предупреждаю, это большая разница.

— Давайте, — сказал герцог.

И, словно сделав над собой усилие, он взял или, скорее, выхватил перо из рук графа и подписал.

Монсоро следил за ним взором, горящим ненавистью и надеждой. Когда он увидел, что перо прикоснулось к бумаге, он вынужден был опереться о стол; зрачки его, казалось, расширялись все больше и больше по мере того, как рука герцога выводила буквы подписи.

— Уф! — вздохнул Монсоро, когда герцог кончил.

И, схватив бумагу таким же резким движением, каким герцог схватил перо, он сложил ее и спрятал между рубашкой и куском шелковой ткани, заменявшим в то время жилет, застегнул камзол и поверх него запахнул плащ.

Герцог с удивлением следил за ним, не в силах понять выражение этого бледного лица, по которому молнией промелькнула свирепая радость.

— А теперь, монсеньор, — сказал Монсоро, — будьте осторожны.

— То есть? — спросил герцог.

— Не ходите по улицам в ночное время вместе с Орильи, как вы делали только что.

— Что это значит?

— Это значит, монсеньор, что сегодня ночью вы отправились добиваться любви женщины, которую ее муж боготворит и ревнует так, что способен… да, клянусь честью, способен убить всякого, кто приблизится к ней без его разрешения.

— Не о себе ли, часом, и не о своей ли жене вы говорите?

— Да, монсеньор. Раз уж вы угадали с первого раза столь точно, я даже не попытаюсь отрицать. Я женился на Диане де Меридор, она принадлежит мне, и никому другому, даже самому принцу, принадлежать не будет, во всяком случае, пока я жив. И дабы вы твердо это знали, монсеньор, глядите; я клянусь в этом моим именем на своем кинжале.

И он почти коснулся клинком груди принца, который попятился назад.

— Сударь, вы мне угрожаете, — сказал Франсуа, бледный от гнева и ярости.

— Нет, мой принц, я вновь только предупреждаю вас.

— О чем предупреждаете?

— О том, что моя жена не будет принадлежать никому другому!

— А я, господин глупец, — вскричал вне себя герцог Анжуйский, — я отвечаю вам, что вы предупреждаете меня слишком поздно и она уже принадлежит кое-кому!

Монсоро страшно вскрикнул и вцепился руками в свои волосы.

— Не вам ли? — прохрипел он. — Не вам ли, монсеньор?

Ему стоило только протянуть руку, все еще сжимавшую кинжал, и клинок вонзился бы в грудь принца. Франсуа отступил.

— Вы лишились рассудка, граф, — сказал он, готовясь позвонить в колокольчик.

— Нет, я вижу ясно, говорю разумно и понимаю правильно. Вы сказали, что моя жена принадлежит кому-то другому, вы так сказали.

— И повторяю.

— Назовите этого человека и приведите доказательства.

— Кто прятался сегодня ночью в двадцати шагах от ваших дверей, с мушкетом в руках?

— Я.

— Очень хорошо, граф, а в это время…

— В это время…

— У вас в доме, вернее, у вашей жены был мужчина.

— Вы видели, как он вошел?

— Я видел, как он вышел.

— Из дверей?

— Из окна.

— Вы узнали этого мужчину?

— Да, — сказал герцог.

— Назовите его, — вскричал Монсоро, — назовите его, монсеньор, или я ни за что не отвечаю.

Герцог провел рукою по лбу, и на губах его мелькнуло что-то вроде улыбки.

— Господин граф, — сказал он, — даю честное слово принца крови, клянусь господом моим и моей душой, через восемь дней я укажу вам человека, который обладает вашей женой.

— Вы клянетесь? — воскликнул Монсоро.

— Клянусь.

— Что ж, монсеньор, через восемь дней, — сказал граф и похлопал рукой по тому месту на груди, где лежала подписанная принцем бумага, — через восемь дней, или… вы понимаете?..

— Приходите через восемь дней, вот все, что я могу вам сказать.

— Хорошо, так даже лучше, — согласился Монсоро. — Через восемь дней ко мне вернутся все мои силы, а когда человек собирается мстить, ему нужны все силы.

Он отвесил герцогу прощальный поклон, в котором нетрудно было прочесть угрозу, и вышел.

ХLIII

ПРОГУЛКА К БАСТИЛИИ
Тем временем анжуйские дворяне, один за другим, возвратились в Париж.

Если бы мы сказали, что они приехали исполненные доверия, вы усомнились бы в этом. Слишком хорошо знали они короля, его брата и мать, чтобы думать, будто все может обойтись родственными объятиями.

У анжуйцев еще свежа была в памяти охота, которую устроили на них друзья короля, и после той мало приятной процедуры они не могли тешить себя надеждой на триумфальную встречу.

Поэтому они возвращались с опаской, пробирались в город незаметно, вооруженные до зубов, готовые стрелять при первом подозрительном движении; и по пути к Анжуйскому дворцу с полсотни раз обнажали шпагу против горожан, единственное преступление которых состояло лишь в том, что те позволяли себе глазеть на проезжающих мимо анжуйцев. Особенно лютовал Антрагэ, он винил во всех своих невзгодах господ королевских миньонов и дал себе клятву сказать им при случае пару теплых слов.

Антрагэ поделился своим планом с Рибейраком, человеком очень разумным, и тот заявил ему, что, прежде чем доставить себе подобное удовольствие, надо иметь поблизости границу, а то и все две.

— Это можно устроить, — ответил Антрагэ.

Герцог принял их очень хорошо.

Они были его людьми так же, как господа де Можирон, де Келюс, де Шомберг и д'Эпернон были людьми короля.

Для начала он сказал им:

— Друзья мои, здесь, кажется, собираются вас прикончить. Все идет к тому. Будьте очень осторожны.

— Мы уже осторожны, монсеньор, — ответил Антрагэ. — Но не подобает ли нам отправиться в Лувр засвидетельствовать его величеству наше нижайшее почтение? Ведь, в конце концов, если мы будем прятаться, это не сделает чести Анжу. Как вы полагаете?

— Вы правы, — сказал герцог. — Отправляйтесь, и, если хотите, я составлю вам компанию.

Молодые люди обменялись вопросительными взглядами. В эту минуту в зал вошел Бюсси и принялся обнимать друзей.

— Э! — сказал он. — Долго же вы добирались! Но что я слышу? Монсеньор хочет отправиться в Лувр, чтобы его там закололи, как Цезаря в римском сенате? Подумайте о том, что каждый из миньонов охотно унес бы кусочек вашего высочества под полой своего плаща.

— Но, дорогой друг, мы хотим слегка приласкать этих господ.

Бюсси расхохотался.

— Э! — сказал он. — Там будет видно, там будет видно.

Герцог пристально посмотрел на него.

— Пойдемте в Лувр, — заявил Бюсси, — но только одни; монсеньор останется у себя в саду срубать головы макам.

Франсуа засмеялся с притворной веселостью. По правде говоря, в глубине души он был рад, что избавился от неприятной обязанности.

Анжуйцы нарядились в великолепные одежды.

Все они были знатными вельможами и охотно проматывали на шелках, бархате и позументах доходы от родовых земель.

Они шли, сверкая золотом, драгоценными камнями, парчой, встречаемые приветственными возгласами простонародья, чей безошибочный нюх угадывал за пышными нарядами сердца, пылающие ненавистью к королевским миньонам.

Но Генрих III не пожелал принять господ из Анжу, и они напрасно прождали в галерее.

И не кто иные, как господа де Келюс, де Можирон, де Шомберг и д'Эпернон, с вежливыми поклонами и с изъявлениями глубочайшего сожаления, явились сообщить анжуйцам решение короля.

— Ах, господа, — сказал Антрагэ, потому что Бюсси старался держаться как можно незаметней, — это печальное известие, но в ваших устах оно становится значительно менее неприятным.

— Господа, — ответствовал Шомберг, — вы сама обходительность, сама любезность. Не угодно ли вам, чтобы мы заменили неудавшийся прием небольшой прогулкой?

— О! Господа, мы собирались вас просить об этом, — с живостью ответил Антрагэ, но Бюсси незаметно тронул его за руку и шепнул:

— Помолчи, пусть они сами.

— Куда бы нам пойти? — сказал Келюс в раздумии.

— Я знаю чудестный уголок возле Бастилии, — откликнулся Шомберг.

— Господа, мы следуем за вами, — сказал Рибейрак. — Идите вперед.

И четверо миньонов, в сопровождении четырех анжуйцев, вышли из Лувра и зашагали по набережным к бывшему турнельскому загону для скота, а в те времена — Конскому рынку, подобию ровной площади, где росло несколько чахлых деревьев и там и сям были расставлены загородки, предназначенные для того, чтобы отгораживать лошадей или привязывать их.

По пути наши восемь дворян взялись под руки и, обмениваясь бесчисленными любезностями, болтали о веселых и легкомысленных вещах, к величайшему удивлению горожан, которые уже сожалели о своих недавних здравицах анжуйцам и говорили теперь, что те приехали, чтобы заключить сделку с поросятами Ирода.

Когда пришли на место, Келюс взял слово:

— Посмотрите, что за прекрасный, уединенный уголок и как твердо стоит нога на этой пропитанной селитрой земле.

— По чести, так, — откликнулся Антрагэ, отбив ногой несколько вызовов.

— Ну и вот, — продолжал Келюс, — мы и подумали, эти господа и я, что вы охотно изъявите желание прийти сюда с нами в один из ближайших дней, чтобы составить компанию вашему другу, господину де Бюсси, который оказал нам честь вызвать нас всех четверых разом.

— Это верно, — подтвердил Бюсси ошеломленным друзьям.

— Он нам ничего не сказал! — воскликнул Антрагэ.

— О! Господин де Бюсси знает все тонкости дела, — ответил Можирон. — Ну как? Вы согласны, господа анжуйцы?

— Разумеется, согласны, — ответили трое анжуйцев в один голос, — мы польщены столь высокой честью.

— Вот и чудесно, — сказал Шомберг, потирая руки. — А теперь, если вам будет угодно, давайте выберем себе противников.

— Меня это вполне устраивает, — сказал Рибейрак с горящими глазами. — И в таком случае…

— Нет, — прервал его Бюсси, — так было бы несправедливо. Мы все охвачены одним и тем же чувством, значит, нас вдохновляет всевышний. Мыслями человеческими управляет бог, господа, уверяю вас. Предоставим же богу разделить нас на пары. К тому же вам известно, как мало это будет иметь значения, если мы решим, что первый освободившийся приходит на помощь остальным.

— Обязательно, обязательно! — вскричали миньоны.

— Тогда тем более поступим, как братья Горации: бросим жребий.

— Разве они бросали жребий? — спросил задумчиво Келюс.

— Я в этом совершенно уверен, — ответил Бюсси.

— Что ж, последуем их примеру…

— Минутку, — сказал Бюсси. — Прежде чем определить наших противников, договоримся о правилах боя. Не подобает, чтобы об условиях боя договаривались после выбора противников.

— Все очень просто, — сказал Шомберг. — Мы будем сражаться насмерть, как сказал господин де Сен-Люк.

— Разумеется, но каким оружием мы будем сражаться?

— Шпагой и кинжалом, — сказал Бюсси. — Мы все владеем этим оружием.

— Пешие? — спросил Келюс.

— А зачем вам конь? Он только связывает движения.

— Пусть будет так, пешие.

— В какой день?

— Чем скорее, тем лучше.

— Нет, — сказал д'Эпернон. — Мне нужно еще уладить тысячу дел, написать завещание. Простите, но я предпочитаю подождать… Лишние три дня или шесть только обострят наш аппетит.

— Вот речь храбреца, — с нескрываемой иронией сказал Бюсси.

— Договорились?

— Да. Мы по-прежнему прекрасно понимаем друг друга.

— Тогда бросим жребий, — сказал Бюсси.

— Еще минуту, — вступил в разговор Антрагэ. — Я вот что предлагаю: давайте разделим беспристрастно и поле боя. По жребию мы разделимся на пары. Разделим же и землю на четыре участка — по участку для каждой пары.

— Хорошо придумано.

— Для первой пары я предлагаю тот прямоугольник между двумя липами… там отличное место.

— Принято.

— А солнце?

— Тем хуже для второго номера, он будет стоять лицом на восток.

— Нет, господа, это несправедливо, — сказал Бюсси. — У нас будет честный бой, а не убийство. Давайте опишем полукруг и расположимся на нем. Пусть солнце светит всем нам сбоку.

Бюсси показал эту позицию, и она была принята; затем стали тянуть жребий.

Первый выпал Шомбергу, второй Рибейраку. Они составили первую пару.

Келюс и Антрагэ вошли во вторую.

Ливаро и Можирон — в третью.

Когда прозвучало имя Келюса, Бюсси, рассчитывавший получить его в противники, нахмурился.

Д'Эпернон, видя, что он попал в одну пару с Бюсси, побледнел и был вынужден подергать себя за усы, чтобы вызвать хоть немного краски на щеки.

— Теперь, господа, — сказал Бюсси, — до дня сражения мы принадлежим друг другу. Мы друзья на жизнь и на смерть. Не соблаговолите ли вы пожаловать на обед в мой дворец?

Все поклонились в знак согласия и отправились к Бюсси, где пышное празднество объединило их до утра.

ХLIV

В КОТОРОЙ ШИКО ЗАСЫПАЕТ
За объяснением миньонов с анжуйцами наблюдал сначала король — в Лувре, а затем Шико. Генрих волновался у себя в покоях, с нетерпением ожидая возвращения своих друзей после их прогулки с господами из Анжу.

Шико издали следил за этой прогулкой, подмечая глазом знатока то, что никто не мог бы понять лучше его. Уяснив себе намерения Бюсси и Келюса, он свернул к домику Монсоро.

Монсоро был человеком хитрым, но провести Шико ему, конечно, было не под силу: гасконец принес графу глубочайшие соболезнования короля, как же мог граф не оказать ему прекрасный прием?

Шико застал главного ловчего в постели.

Недавнее посещение Анжуйского дворца подорвало силы еще не окрепшего организма, и Реми, подперев кулаком подбородок, с досадой ждал первых признаков лихорадки, которая угрожала снова завладеть своей жертвой.

Тем не менее Монсоро оказался в состоянии поддерживать разговор и так ловко скрывал свою ненависть к герцогу Анжуйскому, что никто другой, кроме Шико, ничего бы и не заподозрил. Но чем больше скрытничал и осторожничал граф, тем больше сомневался Шико в его искренности.

«Нет, — говорил себе гасконец, — он не стал бы так распинаться в своей любви к герцогу Анжуйскому без какой-то задней мысли».

Шико, разбиравшийся в больных, захотел также убедиться, не является ли лихорадка графа комедией, наподобие той, которую разыграл перед ним в свое время Николя Давид.

Но Реми не обманывал, и, проверив пульс Монсоро, Шико подумал: «Этот болен по-настоящему и не в силах ничего сделать. Остается господин де Бюсси, посмотрим, на что способен он».

Шико поспешил ко дворцу Бюсси и обнаружил, что дворец сияет огнями и весь окутан запахами, которые исторгли бы из груди Горанфло вопли восторга.

— Не женится ли, случаем, господин де Бюсси? — спросил Шико у слуги.

— Нет, сударь, — ответил тот. — Господин де Бюсси помирился с несколькими придворными сеньорами и отмечает примирение обедом, отличнейшим обедом, уж поверьте мне.

«С этой стороны его величеству тоже пока ничего не грозит, — подумал Шико, — разве что Бюсси их отравит, но я считаю его неспособным на такое дело».

Шико возвратился в Лувр и в оружейной палате увидел Генриха, который шагал из угла в угол и сыпал проклятиями.

Король отправил к Келюсу уже трех гонцов. Но все они, не понимая, почему беспокоится его величество, заглянули по пути в заведение, которое содержал господин де Бираг-сын и где каждый носящий королевскую ливрею всегда мог рассчитывать на полный стакан вина, ломоть ветчины и засахаренные фрукты.

Этим способом Бираги сохраняли милость короля.

При появлении Шико в дверях оружейной Генрих издал громкое восклицание.

— О! Дорогой друг, — сказал он, — ты не знаешь, что с ними?

— С кем? С твоими миньонами?

— Увы! Да, с моими бедными друзьями.

— Должно быть, они в эту минуту лежат пластом, — ответил Шико.

— Убиты?! — вскричал Генрих, и глаза его загорелись угрозой.

— Да нет. Боюсь, что они смертельно…

— Ранены? И, зная это, ты еще смеешься, нехристь!

— Погоди, сын мой, смертельно-то смертельно, да не ранены, а пьяны.

— Ах, шут… как ты меня напугал! Но почему клевещешь ты на этих достойных людей?

— Совсем напротив, я их славлю.

— Все зубоскалишь… Послушай, будь серьезным, молю тебя. Ты знаешь, что они вышли вместе с анжуйцами?

— Разрази господь! Конечно, знаю.

— Ну и чем же это кончилось?

— Ну и кончилось это так, как я сказал: они смертельно пьяны или близки к тому.

— Но Бюсси, Бюсси?

— Бюсси их спаивает, он очень опасный человек.

— Шико, ради бога!

— Ну так уж и быть: Бюсси угощает их обедом, твоих друзей. Это тебя устраивает, а?

— Бюсси угощает их обедом! О! Нет, невозможно. Заклятые враги…

— Вот как раз если бы они друзьями были, им незачем было бы напиваться вместе. Послушай-ка, у тебя крепкие ноги?

— А что?

— Сможешь ты дойти до реки?

— Я смогу дойти до края света, только бы увидеть подобное зрелище.

— Ладно, дойди всего лишь до дворца Бюсси, и ты увидишь это чудо.

— Ты пойдешь со мной?

— Благодарю за приглашение, я только что оттуда.

— Но, Шико…

— О! Нет и нет. Ведь ты понимаешь, раз я уже видел, мне незачем идти туда убеждаться. У меня и так от беготни ноги стали на три дюйма короче — в живот вколотились; коли я опять туда потащусь, у меня колени, чего доброго, под самым брюхом окажутся. Иди, сын мой, иди!

Король устремил на шута гневный взгляд.

— Нечего сказать, очень мило с твоей стороны, — заметил Шико, — портить себе кровь из-за таких людей. Они смеются, пируют и поносят твои законы. Ответь на все это, как подобает философу: они смеются — будем и мы смеяться; они обедают — прикажем подать нам что-нибудь повкуснее и погорячее; они поносят наши законы — ляжем-ка после обеда спать.

Король не мог удержаться от улыбки.

— Ты можешь считать себя настоящим мудрецом, — сказал Шико. — Во Франции были волосатые короли, один смелый король, один великий король, были короли ленивые; я уверен, что тебя нарекут Генрихом Терпеливым… Ах! Сын мой, терпение такая прекрасная добродетель… за неимением других!

— Меня предали! — сказал король. — Предали! Эти люди не имеют понятия о том, как должны поступать настоящие дворяне.

— Вот оно что? Ты тревожишься о своих друзьях, — воскликнул Шико, подталкивая короля к залу, где им уже накрыли на стол, — ты их оплакиваешь, словно мертвых, а когда тебе говорят, что они не умерли, все равно продолжаешь плакать и жаловаться… Вечно ты ноешь, Генрих.

— Вы меня раздражаете, господин Шико.

— Послушай, неужели ты предпочел бы, чтобы каждый из них получил по семь-восемь хороших ударов рапирой в живот? Будь же последовательным!

— Я предпочел бы иметь друзей, на которых можно положиться, — сказал Генрих мрачно.

— О! Клянусь святым чревом! — ответил Шико. — Полагайся на меня, я здесь, сын мой, но только корми меня. Я хочу фазана и… трюфелей, — добавил он, протягивая свою тарелку.

Генрих и его единственный друг улеглись спать рано. Король вздыхал, потому что сердце его было опустошено. Шико пыхтел, потому что желудок его был переполнен.

Назавтра к малому утреннему туалету короля явились господа де Келюс, де Шомберг, де Можирон и д'Эпернон. Лакей, как обычно, впустил их в опочивальню Генриха.

Шико еще спал, король всю ночь не сомкнул глаз. Взбешенный, он вскочил с постели и, срывая с себя благоухающие повязки, которыми были покрыты его лицо и руки, закричал:

— Вон отсюда! Вон!

Пораженный лакей пояснил молодым людям, что король отпускает их. Они переглянулись, пораженные не менее его.

— Но, государь, — пролепетал Келюс, — мы хотели сказать вашему величеству…

— Что вы уже протрезвели, — завопил Генрих, — не так ли?

Шико открыл один глаз.

— Простите, государь, — с достоинством возразил Келюс, — ваше величество ошибаетесь…

— С чего бы это? Я же не пил анжуйского вина!

— А! Понятно, понятно!.. — сказал Келюс с улыбкой. — Хорошо. В таком случае…

— Что в таком случае?

— Соблаговолите остаться с нами наедине, ваше величество, и мы объяснимся.

— Ненавижу пьяниц и изменников!

— Государь! — вскричали хором трое остальных.

— Терпение, господа, — остановил их Келюс. — Его величество плохо выспался, ему снились скверные сны. Одно слово, и настроение нашего высокочтимого государя исправится.

Эта дерзкая попытка подданного оправдать своего короля произвела впечатление на Генриха. Он понял: если у человека хватает смелости произнести подобные слова, значит, он не мог совершить ничего бесчестного.

— Говорите, — сказал он, — да покороче.

— Можно и покороче, государь, но это будет трудно.

— Конечно… чтобы ответить на некоторые обвинения, приходится крутиться вокруг да около.

— Нет, государь, мы пойдем прямо, — возразил Келюс и бросил взгляд на Шико и лакея, словно повторяя Генриху свою просьбу о частной аудиенции.

Король подал знак: лакей вышел. Шико открыл второй глаз и сказал:

— Не обращайте на меня внимания, я сплю, как сурок.

И, снова закрыв глаза, он принялся храпеть во всю силу своих легких.

ХLV

В КОТОРОЙ ШИКО ПРОСЫПАЕТСЯ
Увидев, что Шико спит столь добросовестно, все перестали обращать на него внимание.

К тому же давно уже вошло в привычку относиться к Шико как к предмету меблировки королевской опочивальни.

— Вашему величеству, — сказал Келюс, склоняясь в поклоне, — известна лишь половина того, что произошло, и, беру на себя смелость заявить, наименее интересная половина. Совершенно верно, и никто из нас не намерен этого отрицать, совершенно верно, что все мы обедали у господина де Бюсси, и должен заметить, в похвалу его повару, что мы знатно пообедали.

— Там особенно одно вино было, — заметил Шомберг, — австрийское или венгерское, мне оно показалось просто восхитительным.

— О! Мерзкий немец, — прервал король, — он падок на вино, я это всегда подозревал.

— А я в этом был уверен, — подал голос Шико, — я раз двадцать видел его пьяным.

Шомберг оглянулся на шута.

— Не обращай внимания, сын мой, — сказал гасконец, — во сне я всегда разговариваю; можешь спросить у короля.

Шомберг снова повернулся к Генриху.

— По чести, государь, — сказал он, — я не скрываю ни моих привязанностей, ни моих неприязней. Хорошее вино — это хорошо.

— Не будем называть хорошим то, что заставляет позабыть о своем господине, — сдержанно заметил король.

Шомберг собирался уже ответить, не желая, очевидно, так быстро оставлять столь прекрасную тему, но Келюс сделал ему знак.

— Ты прав, — спохватился Шомберг, — говори дальше.

— Итак, государь, — продолжал Келюс, — во время обеда, и особенно перед ним, мы вели очень важный и любопытный разговор, затрагивающий, в частности, интересы вашего величества.

— Вступление у вас весьма длинное, — сказал Генрих, — это скверный признак.

— Клянусь святым чревом! Ну и болтлив этот Валуа! — воскликнул Шико.

— О! О! Мэтр гасконец, — сказал высокомерно Генрих, — если вы не спите, ступайте вон.

— Клянусь богом, — сказал Шико, — если я и не сплю, так только потому, что ты мне мешаешь спать: твой язык трещит, как трещотки на святую пятницу.

Келюс, видя, что в этом королевском покое невозможно говорить серьезно ни о чем, даже о самом серьезном, такими легкомысленными все привыкли здесь быть, вздохнул, пожал плечами и, раздосадованный, умолк.

— Государь, — сказал, переминаясь с ноги на ногу, д'Эпернон, — а ведь речь идет об очень важном деле.

— О важном деле? — переспросил Генрих.

— Конечно, если, разумеется, жизнь восьми доблестных дворян кажется вашему величеству достойной того, чтобы заняться ею, — заметил Келюс.

— Что ты хочешь этим сказать? — воскликнул король.

— Что я жду, чтобы король соблаговолил выслушать меня.

— Я слушаю, сын мой, я слушаю, — сказал Генрих, кладя руку на плечо Келюса.

— Я уже говорил вам, государь, что мы вели серьезный разговор, и вот итог нашей беседы: королевская власть ослабла, она под угрозой.

— Кажется, все только и делают, что плетут заговоры против нее! — вскричал Генрих.

— Она похожа, — продолжал Келюс, — на тех странных богов, которые, подобно богам Тиберия и Калигулы,[248] старели, но не умирали, а все шли и шли в свое бессмертие дорогой смертельных немощей. Эти боги могли избавиться от своей непрерывно возрастающей дряхлости, вернуть свою молодость, возродиться лишь в том случае, если какой-нибудь самоотверженный фанатик приносил себя им в жертву. Тогда, обновленные влившейся в них молодой, горячей, здоровой кровью, они начинали жить заново и снова становились сильными и могущественными. Ваша королевская власть, государь, напоминает этих богов, она может сохранить себе жизнеспособность только ценой жертвоприношений.

— Золотые слова, — сказал Шико. — Келюс, сын мой, ступай проповедовать на улицах Парижа, и ставлю тельца против яйца, что ты затмишь Линсестра, Кайе, Коттона[249] и даже эту бочку красноречия, которую именуют Горанфло.

Генрих молчал. Было заметно, что в настроении его происходит глубокая перемена: сначала он бросал на миньонов высокомерные взгляды, потом, постепенно осознав их правоту, он снова стал задумчивым, мрачным, обеспокоенным.

— Продолжайте, — сказал он, — вы же видите, что я вас слушаю, Келюс.

— Государь, — продолжал тот, — вы великий король, но кругозор ваш стал ограниченным. Дворянство воздвигло перед вами преграды, по ту сторону которых ваш взгляд уже ничего не видит, разве что другие, все растущие преграды, которые, в свою очередь, возводит перед вами народ. Государь, вы человек храбрый, скажите, что делают на войне, когда один батальон встает, как грозная стена, в тридцати шагах перед другимбатальоном? Трусы оглядываются назад и, видя свободное пространство, бегут, смельчаки нагибают головы и устремляются вперед.

— Что ж, пусть будет так. Вперед! — вскричал король. — Клянусь смертью Спасителя! Разве я не первый дворянин в моем королевстве? Известны ли вам, спрашиваю я, более славные битвы, чем битвы моей юности? И знает ли столетие, которое уже приближается к концу, слова более громкие, чем Жарнак[250] и Монконтур? Итак, вперед, господа, и я пойду первым, это мой обычай. Бой будет жарким, как я полагаю.

— Да, государь, бесспорно, — воскликнули молодые люди, воодушевленные воинственной речью короля. — Вперед!

Шико принял сидячее положение.

— Тише вы, там, — сказал он, — предоставьте оратору возможность продолжать. Давай, Келюс, давай, сын мой. Ты уже сказал много верных и хороших слов, но далеко не все, что можешь; продолжай, мой друг, продолжай.

— Да, Шико, ты прав, как это частенько с тобой случается. Я продолжу и скажу его величеству, что для королевской власти наступила минута, когда ей необходимо принять одну из тех жертв, о коих мы только что говорили. Против всех преград, которые невидимой стеной окружают ваше величество, выступят четверо, уверенные, что вы их поддержите, государь, а потомки прославят.

— О чем ты говоришь, Келюс? — спросил король, и глаза его зажглись радостью, умеряемой тревогой. — Кто эти четверо?

— Я и эти господа, — сказал Келюс с чувством гордости, которое возвышает любого человека, рискующего жизнью ради идеи или страсти. — Я и эти господа, мы приносим себя в жертву, государь.

— В жертву чему?

— Вашему спасению.

— От кого?

— От ваших врагов.

— Все это лишь раздоры между молодыми людьми! — воскликнул Генрих.

— О! Это общераспространенное заблуждение, государь. Привязанность вашего величества к нам столь великодушна, что позволяет вам прятать ее под этим изношенным плащом. Но мы ее узнали. Говорите как король, государь, а не как буржуа с улицы Сен-Дени. Не притворяйтесь, будто вы верите, что Можирон ненавидит Антрагэ, что Шомбергу мешает Ливаро, что д'Эпернон завидует Бюсси, а Келюс сердит на Рибейрака. Нет, все они молоды, прекрасны и добры. Друзья и враги, все они могли бы любить друг друга, как братья. Нет, не соперничество людей с людьми вкладывает нам в руки шпаги, а вражда Франции с Анжу, вражда между правом народным и правом божественным. Мы выступаем как поборники королевской власти на то ристалище, куда выходят поборники Лиги, и говорим вам: «Благословите нас, сеньор, одарите улыбкой тех, кто идет за вас на смерть. Ваше благословение, быть может, приведет их к победе, ваша улыбка облегчит им смерть».

Задыхаясь от слез, Генрих распахнул объятия Келюсу и его друзьям.

Он прижал их всех к своему сердцу. Эта сцена не была зрелищем, лишенным интереса, картиной, не оставляющей впечатления: мужество вступало здесь в единение с глубокой нежностью, и все это было освящено самоотречением…

Из глубины алькова глядел, подперев рукой щеку, Шико, Шико серьезный, опечаленный, и его лицо, обычно холодно-безразличное или искаженное саркастическим смехом, сейчас было не менее благородным и не менее красноречивым, чем лица остальных.

— Ах! Мои храбрецы, — сказал наконец король, — это прекрасный, самоотверженный поступок, это благородное дело, и сегодня я горжусь не тем, что царствую во Франции, а тем, что я ваш друг. Но я лучше кого бы то ни было знаю, в чем мои интересы, и поэтому не приму жертвы, которая, суля столь много в случае вашей победы, отдаст меня, если вы потерпите поражение, в руки моих врагов. Чтобы вести войну с Анжу, хватит и Франции, поверьте мне. Я знаю моего брата, Гизов и Лигу, в своей жизни я усмирял и не таких норовистых и горячих коней.

— Но, государь, — воскликнул Можирон, — солдаты так не рассуждают. Они не могут считаться с возможностью неудачи в делах такого рода — делах чести, делах совести, когда человек действует, повинуясь внутреннему убеждению и не задумываясь о том, как его действия будут выглядеть перед судом разума.

— Прошу прощения, Можирон, — ответил король, — солдат может действовать вслепую, но полководец — размышляет.

— Так размышляйте, государь, а нам, нам предоставьте действовать, ведь мы всего лишь солдаты, — ответил Шомберг. — К тому же я не знаком с неудачей, мне всегда везет.

— Друг мой, милый друг, — прервал его печально король, — я не могу сказать того же о себе. Правда, тебе всего лишь двадцать лет.

— Государь, — сказал Келюс, — добрые слова вашего величества лишь удвоят наш пыл. В какой день следует нам скрестить шпаги с господами де Бюсси, де Ливаро, д'Антрагэ и де Рибейраком?

— Никогда. Я это вам решительно запрещаю. Никогда, вы слышите?

— Простите нас, государь, простите, пожалуйста, — продолжал Келюс, — вчера перед обедом у нас состоялась встреча, слово дано, и мы не можем взять его обратно.

— Извините, сударь, — ответил Генрих, — король освобождает от клятв и слов, говоря «я хочу» или «я не хочу», ибо король всемогущ. Сообщите этим господам, что я пригрозил обрушить на вас всю силу своего гнева, ежели вы будете с ними драться, и, чтобы у вас не было сомнений в моей решимости, я клянусь отправить его в изгнание, коли вы…

— Остановитесь, государь… — сказал Келюс, — ибо если вы можете освободить нас от нашего слова, вас от вашего может освободить лишь господь. Поэтому не клянитесь. Если из-за такого дела мы навлекли на себя ваш гнев и этот гнев выразится в нашем изгнании, мы отправимся в изгнание с радостью, ведь, покинув земли вашего величества, мы сможем сдержать свое слово и встретиться с нашими противниками на чужой земле.

— Если эти господа приблизятся к вам даже на расстояние выстрела из аркебузы, — вскричал Генрих, — я прикажу бросить их в Бастилию, всех четверых!

— Государь, — отвечал Келюс, — в тот день, когда ваше величество сделает это, мы отправимся босиком и с веревкой на шее к коменданту Бастилии мэтру Лорану Тестю, чтобы он заключил нас в темницу вместе с этими дворянами.

— Я прикажу отрубить им головы, клянусь смертью Спасителя! В конце концов, я король!

— Если с нашими врагами это случится, государь, мы перережем себе горло у подножия их эшафота.

Генрих долго молчал, потом вскинул свои черные глаза и сказал:

— В добрый час. Вот оно, славное и храброе дворянство!.. Что ж, если господь не благословит дело, которое защищают такие люди!..

— Не безбожничай… не богохульствуй, — торжественно провозгласил Шико, встав со своей постели и направляясь к королю. — Боже мой! Какие благородные сердца. Ну, сделай же то, чего они хотят; ты слышишь, мой господин? Давай, назначь этим молодым людям день для поединка: займись своим делом, вместо того чтобы поучать всевышнего, в чем состоит его долг.

— Ах, боже мой! Боже мой! — прошептал Генрих.

— Государь, мы молим вас об этом, — сказали четверо молодых людей, склонив голову и опускаясь на колени.

— Хорошо, будь по-вашему. И верно: бог справедлив, он должен даровать вам победу. Впрочем, мы и сами сумеем подготовить ее, разумно и по-христиански. Дорогие друзья, вспомните, что Жарнак всегда обязательно исповедовался и причащался перед поединком. Ла-Шатеньерэ великолепно владел шпагой, но он перед поединком искал забвения в пирах, празднествах, отправлялся к женщинам, какой омерзительный грех! Короче, он искушал бога, который, быть может, улыбался его молодости, красоте, силе и хотел спасти ему жизнь. И вот Жарнак убил его. Послушайте, мы исповедуемся и причастимся. Если бы у меня было время, я послал бы ваши шпаги в Рим, чтобы их благословил святейший… Но у нас есть рака святой Женевьевы, она стоит самых лучших реликвий. Попостимся вместе, умертвим свою плоть, отпразднуем великий День святых даров, а на следующее утро…

— О! Государь, спасибо, спасибо, — вскричали молодые люди. — Значит, через восемь дней.

И они бросились в объятия короля, который еще раз прижал их к сердцу и, проливая слезы, удалился в свою молельню.

— Условия нашего поединка уже составлены, — сказал Келюс, — остается только вписать в них день и час. Пиши, Можирон, на этом столе… и пером короля, пиши: «В день после Праздника святых даров».

— Готово, — сказал Можирон. — Кто будет герольдом и отнесет это письмо?

— Я, если вы пожелаете, — сказал Шико, подходя. — Только хочу дать вам совет, малыши. Его величество говорит о посте, умерщвлении плоти, раке святой Женевьевы… Все это великолепно во исполнение обета — после победы, но я считаю, что до победы вам будет полезнее хорошая еда, доброе вино, восьмичасовой сон в полном одиночестве, в дневное или ночное время. Ничто не сообщает руке такой гибкости и силы, как трехчасовое пребывание за столом, коли не напиваешься допьяна, разумеется. В том же, что касается любви, я, в общем, поддерживаю короля. Слишком уж она разнеживает, и будет лучше, если вы от нее воздержитесь.

— Браво, Шико! — дружно воскликнули молодые люди.

— Прощайте, мои львята, — ответил гасконец, — я отправляюсь во дворец Бюсси.

Он сделал три шага и вернулся назад.

— Кстати, — сказал он, — не покидайте короля в прекрасный день Праздника святых даров. Не уезжайте никто за город; оставайтесь в Лувре, как горстка паладинов. Договорились? Да? Тогда я ухожу выполнять ваше поручение.

И Шико, держа в руке письмо, раздвинул циркуль своих длинных ног и исчез.

ХLVI

ПРАЗДНИК СВЯТЫХ ДАРОВ
В эти восемь дней события назревали, как в безветренную и знойную летнюю пору в небесных глубинах назревает гроза.

Монсоро, снова поднявшийся на ноги после суток лихорадки, стал сам подстерегать похитителя своей чести. Но, не обнаружив никого, он еще крепче, чем прежде, уверовал в лицемерие герцога Анжуйского и его дурные намерения относительно Дианы.

Бюсси не прекратил дневных посещений дома главного ловчего.

Однако предупрежденный Одуэном о постоянных засадах, которые устраивал выздоравливающий граф, он воздерживался от ночных визитов через окно.

Шико делил свое время надвое.

Одну часть он проводил, почти безотлучно, со своим возлюбленным господином, Генрихом Валуа, оберегая его, как мать оберегает ребенка.

Другую часть он уделял своему задушевному другу Горанфло, которого восемь дней назад с большим трудом уговорил возвратиться в келью и сам препроводил в монастырь, где аббат, мессир Жозеф Фулон, оказал королевскому шуту самый теплый прием.

Во время этого первого визита Шико в монастырь было много говорено о благочестии короля, и приор казался выше всякой меры признательным его величеству за честь, которую тот сделает аббатству своим посещением.

Честь эта даже превзошла все первоначальные ожидания: Генрих, по просьбе почтенного аббата, согласился провести в уединении в монастыре целые сутки.

Аббат все еще не мог поверить своему счастью, но Шико утвердил Жозефа Фулона в его надеждах. И поскольку было известно, что король прислушивается к словам шута, Шико настоятельно просили снова наведаться в гости к монахам, и гасконец обещал это сделать.

Что касается Горанфло, то он вырос в глазах монахов на десять локтей.

Ведь именно ему удалось так ловко втереться в полное доверие к Шико. Даже столь тонкий политик, как Макиавелли, не сделал бы это лучше.

Приглашенный наведываться, Шико наведывался и всегда приносил с собой — в карманах, под плащом, в своих широких сапогах — бутылки с самыми редкими и изысканными винами, поэтому брат Горанфло принимал его еще лучше, чем мессир Жозеф Фулон.

Шико запирался на целые часы в келье монаха, разделяя с ним, если говорить в общих чертах, его ученые труды и молитвенные экстазы.

За два дня до Праздника святых даров он даже провел в монастыре всю ночь напролет; на следующий день по аббатству пронесся слух, что Горанфло уговорил Шико надеть сутану.

Что до короля, то он в эти дни давал уроки фехтования своим друзьям, изобретая вместе с ними новые удары и стараясь в особенности упражнять д'Эпернона, которому судьба дала такого опасного противника и который ожидал решительного дня с заметным волнением.

Всякий, кто прошел бы ночью, в определенные часы, по улицам, встретил бы в квартале Святой Женевьевы странных монахов, описанных уже нами в первых главах и смахивавших больше на рейтаров, чем на чернецов.

И, наконец, мы могли бы добавить, чтобы дополнить картину, которую стали набрасывать, могли бы добавить, повторяем, что дворец Гизов стал одновременно и самым таинственным и самым беспокойным вертепом, какой только можно себе представить. Снаружи он казался совершенно безлюдным, но внутри был густо населен. Каждый вечер в большом зале, после того как все занавеси на окнах были тщательно задернуты, начинались тайные сборища. Этим сборищам предшествовали обеды, на них приглашались только мужчины, и тем не менее обеды возглавляла госпожа де Монпансье.

Мы вынуждены сообщать нашим читателям все эти подробности, извлеченные нами из мемуаров того времени, ибо читатели не найдут их в архивах полиции.

И в самом деле, полиция того беспечного царствования даже и не подозревала, что затевается, хотя заговор, как это можно видеть, был крупным, а достойные горожане, совершавшие свой ночной обход с каской на голове и алебардой в руке, подозревали об этом не больше полиции, не будучи людьми, способными угадывать иные опасности, чем те, которые проистекают от огня, воров, бешеных собак и буйствующих пьяниц.

Время от времени какой-нибудь дозор все же задерживался возле гостиницы «Путеводная звезда» на улице Арбр-Сек, но мэтр Ла Юрьер слыл добрым католиком, и ни у кого не вызывало сомнений, что громкий шум, доносящийся из его заведения, раздается лишь во имя вящей славы божьей.

Вот в какой обстановке город Париж дожил наконец, день за днем, до утра того великого, отмененного конституционным правительством торжества, которое называют Праздником святых даров.

В этот знаменательный день погода с утра выдалась великолепная, воздух был напоен ароматом цветов, устилавших улицы.

В этот день, говорим мы, Шико, в течение уже двух недель неизменно укладывавшийся спать в опочивальне короля, разбудил Генриха очень рано. Никто еще не входил в королевские покои.

— Ах, Шико, Шико, — воскликнул Генрих, — будь ты неладен! Я еще не встречал человека, который бы делал все так не вовремя. Ты оторвал меня от самого приятного за всю мою жизнь сна.

— Что же тебе снилось, сын мой? — спросил Шико.

— Мне снилось, что мой дорогой Келюс проткнул Антрагэ насквозь и плавал в крови своего противника. Но вот и утро. Пойдем помолимся господу, чтобы сон мой исполнился. Зови слуг, Шико, зови!

— Да что ты хочешь?

— Мою власяницу и розги.

— А может, ты предпочел бы хороший завтрак? — спросил Шико.

— Язычник, — сказал Генрих, — кто же это слушает мессу Праздника святых даров на полный желудок!

— Твоя правда.

— Зови, Шико, зови!

— Терпение, — сказал Шико, — сейчас всего лишь восемь часов, до вечера ты еще успеешь себя нахлестать. Сначала побеседуем. Хочешь побеседовать с твоим другом? Ты не пожалеешь, Валуа, слово Шико.

— Что ж, побеседуем, — сказал Генрих, — но поторапливайся.

— Как мы разделим ваш день, сын мой?

— На три части.

— В честь Святой троицы, прекрасно. Какие же это части?

— Во-первых, месса в Сен-Жермен-л'Оксеруа.

— Хорошо.

— По возвращении в Лувр легкий завтрак.

— Великолепно!

— Затем шествие кающихся по улицам с остановками в главных монастырях Парижа, начиная с монастыря якобинцев и кончая Святой Женевьевой, где я обещал приору прожить в затворничестве до послезавтра в келье у некоего монаха, почти святого, который будет ночью читать молитвы за успех нашего оружия.

— Я его знаю.

— Этого святого?

— Прекрасно знаю.

— Тем лучше. Ты пойдешь со мной, Шико. Мы будем молиться вместе.

— Еще бы! Будь спокоен.

— Тогда одевайся, и пошли.

— Погоди!

— А что?

— Я хочу узнать у тебя еще несколько подробностей.

— А не мог бы ты спросить о них, пока меня будут одевать?

— Я предпочитаю сделать это, пока мы одни.

— Тогда спрашивай, да поскорей: время идет.

— Что будет делать твой двор?

— Он сопровождает меня.

— А твой брат?

— Он пойдет со мной.

— А твоя гвардия?

— Французская, во главе с Крийоном, будет ждать меня в Лувре, а швейцарцы — у ворот аббатства.

— Чудесно! — сказал Шико. — Теперь я все знаю.

— Значит, я могу позвать?

— Зови.

Генрих позвонил в колокольчик.

— Церемония будет замечательной, — продолжал Шико.

— Я надеюсь, бог воздаст мне за нее.

— Это мы увидим завтра. Но ответь мне, Генрих, пока еще никто не пришел, ты больше ничего не хочешь сказать мне?

— Нет. Разве я упустил какую-нибудь подробность церемонии?

— Речь не об этом.

— А о чем же тогда?

— Ни о чем.

— Но ты меня спрашиваешь.

— Уже окончательно решено, что ты идешь в аббатство Святой Женевьевы?

— Конечно.

— И проведешь там ночь?

— Я это обещал.

— Ну, раз тебе больше нечего сказать мне, сын мой, то я сам тебе скажу, что эта церемония меня не устраивает.

— То есть как?

— Не устраивает. И после того, как мы позавтракаем…

— После того, как мы позавтракаем?

— Я познакомлю тебя с другой диспозицией, которую придумал я.

— Хорошо, согласен.

— Даже если бы ты и не был согласен, это бы не имело никакого значения.

— Что ты хочешь сказать?

— В переднюю уже входит твоя челядь.

И в самом деле, лакеи раздвинули портьеры, и появились брадобрей, парфюмер и камердинер его величества. Они завладели королем и стали все вместе совершать над его августейшей особой обряд, описанный в начале этой книги.

Когда туалет его величества был на две трети завершен, объявили о приходе его высочества монсеньора герцога Анжуйского.

Генрих обернулся к брату, приготовив для него свою самую лучшую улыбку.

Герцога сопровождали господа де Монсоро, д'Эпернон и Орильи.

Д'Эпернон и Орильи остались позади.

При виде графа, все еще бледного и с выражением лица еще более устрашающим, чем обычно, Генрих не смог скрыть своего удивления.

Герцог заметил, что король удивлен, главный ловчий — тоже.

— Государь, — сказал герцог, — граф де Монсоро явился засвидетельствовать свое почтение вашему величеству.

— Спасибо, сударь, — сказал Генрих, — тронут вашим визитом, тем более что вы были тяжело ранены, не правда ли?

— Да, государь.

— На охоте, как мне говорили?

— На охоте, государь.

— Но сейчас вы чувствуете себя лучше, не так ли?

— Я поправился.

— Государь, — сказал герцог Анжуйский, — не угодно ли вам, чтобы после того, как мы исповедуемся и причастимся, граф де Монсоро отправился подготовить нам хорошую охоту в лесах Компьени?

— Но, — возразил Генрих, — разве вы не знаете, что завтра…

Он собирался сказать: «…четверо моих друзей дерутся с четырьмя вашими», но вспомнил, что тайна должна быть сохранена, и остановился.

— Я ничего не знаю, государь, — ответил герцог Анжуйский, — и если ваше величество желает сообщить мне…

— Я хотел сказать, — продолжал Генрих, — что поскольку эту ночь мне предстоит провести в молитвах в аббатстве Святой Женевьевы, то к завтрему я, возможно, не буду готов. Но пусть господин граф все же отправляется: если завтра охота не состоится, то она состоится послезавтра.

— Вы слышите? — обратился герцог к графу де Монсоро, который ответил с поклоном:

— Да, монсеньор.

Тут вошли Шомберг и Келюс. Король принял их с распростертыми объятиями.

— Еще один день, — сказал Келюс, кланяясь королю.

— Но, к счастью, всего один, — заметил Шомберг.

В это время Монсоро, со своей стороны, говорил герцогу:

— Вы, кажется, добиваетесь моего изгнания, монсеньор?

— Разве долг главного ловчего состоит не в том, чтобы подготавливать охоту для короля? — со смехом спросил герцог.

— Я понимаю, — ответил Монсоро, — я вижу, в чем дело. Сегодня вечером истекает восьмой день отсрочки, которую вы, монсеньор, попросили у меня, и ваше высочество предпочитаете лучше отослать меня в Компьень, чем сдержать свое обещание. Но поостерегитесь, ваше высочество: еще до сегодняшнего вечера я могу одним словом…

Франсуа схватил графа за руку.

— Замолчите, — сказал он, — напротив, я выполняю обещание, которое вы помянули.

— Объяснитесь.

— О вашем отъезде для подготовки охоты станет известно всем. Ведь вы получили официальный приказ.

— Ну и что?

— А вы не уедете и спрячетесь поблизости от вашего дома. И тогда, думая, что вы уехали, появится человек, которого вы желаете знать. Остальное ваше дело. Насколько помню, я ничего больше не обещал.

— А! Если все обстоит так… — сказал Монсоро.

— У вас есть мое слово, — сказал герцог.

— У меня есть больше, чем ваше слово, монсеньор, — у меня есть ваша подпись.

— Да, клянусь смертью Христовой, мне это хорошо известно.

И герцог отошел от Монсоро, чтобы приблизиться к своему брату. Орильи тронул д'Эпернона за руку.

— Все в порядке, — сказал он.

— Как? Что в порядке?

— Господин де Бюсси не будет драться завтра.

— Господин де Бюсси не будет драться завтра?

— Я за это отвечаю.

— Кто же ему помешает?

— Не все ли равно, раз он не будет драться?

— Если это случится, мой милый чародей, вы получите тысячу экю.

— Господа, — сказал Генрих, уже закончивший свой туалет, — в Сен-Жермен-л'Оксеруа.

— А потом в аббатство Святой Женевьевы? — спросил герцог.

— Разумеется, — ответил король.

— Рассчитывайте на это, — сказал Шико, застегивая на себе пояс с рапирой.

Генрих вышел в галерею, где его ждал весь двор.

ХLVII

КОТОРАЯ ДОБАВИТ ЯСНОСТИ ГЛАВЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ
Накануне вечером, когда все было решено и сговорено между Гизами и анжуйцами, господин де Монсоро возвратился в свой дом и встретил там Бюсси.

Тогда, подумав, что этот храбрый дворянин, к которому он по-прежнему относился очень дружески, может, не будучи ни о чем предупрежден, сильно скомпрометировать себя послезавтра, он отвел его в сторону.

— Дорогой граф, — сказал он молодому человеку, — не позволите ли вы мне дать вам один совет?

— Само собой разумеется, — ответил Бюсси. — Прошу вас об этом.

— На вашем месте я уехал бы на завтрашний день из Парижа.

— Мне уехать? А зачем?

— Единственное, что я могу вам сказать: ваше отсутствие, должно быть, спасет вас от крупных неприятностей.

— Крупных неприятностей? — переспросил Бюсси, глядя на графа пронизывающим взглядом. — Каких?

— Разве вы не знаете, что должно произойти завтра?

— Совершенно не знаю.

— По чести?

— Слово дворянина.

— Монсеньор герцог Анжуйский ни во что вас не посвятил?

— Нет. Монсеньор герцог Анжуйский посвящает меня только в те дела, о которых он может говорить во весь голос, и добавлю даже — говорить почти любому.

— Что ж, я не герцог Анжуйский, я люблю своих друзей не ради себя, а ради них, и я скажу вам, дорогой граф, что на завтра готовятся важные события и что сторонники герцога Анжуйского и Гизов замышляют удар, последствием которого, вполне возможно, будет низложение короля.

Бюсси посмотрел на господина де Монсоро с некоторым недоверием, но лицо графа выражало самую полную искренность, в этом нельзя было усомниться.

— Граф, — ответил Бюсси, — вы знаете, я принадлежу герцогу Анжуйскому, то есть ему принадлежат моя жизнь и моя шпага. Король, непосредственно против которого я никогда не выступал, сердит на меня, он всегда не упускает случая сказать или сделать мне что-нибудь неприятное. И как раз завтра, — Бюсси понизил голос, — я говорю это вам, но вам одному, понимаете? — завтра я буду рисковать своей жизнью, чтобы унизить Генриха Валуа в лице его фаворитов.

— Так, значит, — спросил Монсоро, — вы решили нести все последствия вашей преданности герцогу Анжуйскому?

— Да.

— Вы, должно быть, знаете, к чему это может вас привести?

— Я знаю, где я рассчитываю остановиться. Какие бы ни были у меня основания жаловаться на короля, никогда я не подниму руку на помазанника божьего. Пусть этим занимаются другие, а я, никого не задевая и никому не нанося ударов, буду следовать за господином герцогом Анжуйским, чтобы защитить его в случае опасности.

Монсоро задумался и через некоторое время сказал, положа руку на плечо Бюсси:

— Дорогой граф, герцог Анжуйский лицемер, трус, предатель, человек, способный из ревности или страха пожертвовать самым верным своим слугой, самым преданным другом. Дорогой граф, послушайтесь дружеского совета, покиньте его, отправляйтесь на завтрашний день в ваш венсенский домик, отправляйтесь куда хотите, но не принимайте участия в шествии во время Праздника святых даров.

Бюсси внимательно посмотрел на Монсоро.

— Но почему вы сами остаетесь с герцогом Анжуйским?

— Потому что из-за дел, касающихся моей чести, — ответил граф, — я буду в нем нуждаться еще некоторое время.

— Что ж, и я тоже из-за дел, касающихся моей чести, останусь с герцогом.

Граф Монсоро пожал руку Бюсси, и они расстались.

Мы уже рассказали в предыдущей главе о том, что произошло на следующее утро во время туалета короля.

Монсоро отправился домой, объявил жене, что уезжает в Компьень, и тут же распорядился подготовить ему все для отъезда.

Диана с радостью выслушала это сообщение.

Она знала от мужа о предстоящем поединке между Бюсси и д'Эперноном, но из всех миньонов короля д'Эпернон был известен как наименее храбрый и ловкий, поэтому, когда Диана думала об их поединке, к ее страху примешивалось чувство гордости.

Бюсси с самого утра явился к герцогу Анжуйскому и сопровождал его в Лувр, там он все время оставался в галерее.

Выйдя от короля, герцог забрал Бюсси с собой, и королевский кортеж направился в Сен-Жермен-л'Оксеруа.

При виде Бюсси, такого прямого, верного, преданного, герцог почувствовал некоторые угрызения совести, но два обстоятельства подавили в нем добрые побуждения: большая власть, которую забрал над ним Бюсси, как всякий сильный человек над человеком слабым, внушала принцу опасение, как бы Бюсси, находясь возле его трона, не стал настоящим королем; и затем — Бюсси любил госпожу де Монсоро, и любовь эта порождала все муки ревности в сердце Франсуа.

Однако Монсоро, со своей стороны, вызывал у него почти такое же беспокойство, как Бюсси, и принц сказал себе:

«Если Бюсси пойдет со мной и, поддержав меня своей храбростью, поможет мне завоевать победу, тогда какое будет иметь значение для меня — победителя, что скажет или сделает этот Монсоро? Если же Бюсси покинет меня, я ему ничем больше не обязан и тоже его покину».

Вследствие этих двойственных мыслей, предметом которых был Бюсси, принц ни на минуту не спускал глаз с молодого человека.

Он видел, как тот со спокойным, улыбающимся лицом вошел в церковь, любезно пропустив перед собой своего противника д'Эпернона, и встал на колени где-то позади.

Тогда принц сделал ему знак приблизиться. В том положении, в котором он находился, принц, чтобы видеть Бюсси, был вынужден поворачивать назад голову, в то время как, поместив Бюсси слева от себя, ему достаточно было скосить глаза.

С начала мессы прошло почти четверть часа, когда в церковь вошел Реми и опустился на колени возле своего господина. При появлении молодого лекаря герцог вздрогнул: ему было известно, что Бюсси поверял Одуэну все свои тайные мысли.

И действительно, через некоторое время, после того, как они шепотом обменялись несколькими словами, Реми потихоньку передал своему господину записку.



Принц почувствовал, как кровь заледенела у него в жилах: адрес на записке был написан мелким, изящным почерком.

«Это от нее, — сказал себе принц, — она сообщает, что муж уезжает из Парижа».

Бюсси опустил бумажку в свою шляпу, развернул и прочел. Принц больше не видел записки, но зато он видел лицо Бюсси, озаренное светом радости и любви.

— А! Если ты не пойдешь со мной, берегись! — прошептал он.

Бюсси поднес записку к губам и спрятал на груди.

Герцог поглядел вокруг. Будь Монсоро тут, кто знает, возможно, у принца и не стало бы терпения дождаться вечера, чтобы назвать ему имя Бюсси.

Когда месса кончилась, все снова возвратились в Лувр, где их ожидал легкий завтрак — короля в его покоях, а дворян — в галерее.

Швейцарцы уже выстроились возле ворот Лувра, готовые отправиться в путь.

Крийон с французской гвардией стоял во дворе.

Так же, как герцог Анжуйский не терял из виду Бюсси, так и Шико не терял из виду короля.

Когда входили в Лувр, Бюсси подошел к герцогу.

— Простите, монсеньор, — произнес он, отвешивая поклон, — я хотел бы сказать вашему высочеству два слова.

— Это спешно? — спросил герцог.

— Очень, монсеньор.

— А не мог бы ты сказать их мне во время шествия? Мы будем идти рядом.

— Извините, монсеньор, но я остановил ваше высочество, как раз чтобы попросить разрешения не сопровождать вас.

— Почему это? — спросил герцог голосом, в котором звучало плохо скрытое волнение.

— Монсеньор, вашему высочеству известно, что завтра — великий день, ибо он должен покончить с враждой между Анжу и Францией. Я хочу удалиться в мой венсенский домик и весь сегодняшний день провести там в затворничестве.

— Значит, ты не примешь участия в шествии, в котором участвует весь двор, участвует король?

— Нет, монсеньор. Разумеется, с разрешения вашего высочества.

— И ты не присоединишься ко мне даже в монастыре Святой Женевьевы?

— Монсеньор, я хочу иметь весь день свободным.

— Но, однако, — сказал герцог, — вдруг в течение дня мне понадобятся мои друзья!..

— Так как они вам понадобятся, монсеньор, лишь для того, чтобы поднять шпагу на своего короля, я с двойным основанием прошу отпустить меня, — ответил Бюсси. — Моя шпага связана моим вызовом д'Эпернону.

Еще накануне Монсоро сказал принцу, что он может рассчитывать на Бюсси. Значит, все переменилось со вчерашнего дня, и перемена эта произошла из-за записки, принесенной Одуэном в церковь.

— Итак, — процедил герцог сквозь зубы, — ты покидаешь своего сеньора и господина, Бюсси?

— Монсеньор, — сказал Бюсси, — у человека, который завтра рискует жизнью в таком жестоком, кровавом, смертельном поединке, каким, ручаюсь вам за это, будет наш поединок, у человека этого нет больше иного господина, чем тот, кому будет предназначена моя последняя исповедь.

— Ты знаешь, что речь идет о троне для меня, и покидаешь меня?

— Монсеньор, я достаточно для вас потрудился и достаточно потружусь еще и завтра, не требуйте от меня большего, чем моя жизнь.

— Хорошо, — сказал глухим голосом герцог, — вы свободны, ступайте, господин де Бюсси.

Бюсси, ничуть не обеспокоенный этой внезапной холодностью, поклонился принцу, спустился по лестнице и, очутившись за стенами Лувра, быстро зашагал к своему дворцу.

Герцог кликнул Орильи.

Орильи появился.

— Ну как, монсеньор? — спросил лютнист.

— Он сам себя приговорил.

— Он не идет с вами?

— Нет.

— Он отправляется на свидание по записке?

— Да.

— Тогда, значит, сегодня вечером?

— Сегодня вечером.

— Господин де Монсоро предупрежден?

— О свидании — да, о том, кого он там увидит, — пока нет.

— Итак, вы решили пожертвовать вашим Бюсси?

— Я решил отомстить, — сказал принц. — Теперь я боюсь только одного.

— Чего же?

— Того, как бы Монсоро не доверился только своей силе и ловкости и как бы Бюсси от него не ускользнул.

— Пусть монсеньор не беспокоится.

— Почему?

— Господин де Бюсси приговорен окончательно?

— Да, клянусь смертью Христовой! Он взялся меня опекать, лишил воли, навязал мне свою, отнял у меня возлюбленную и завладел ею; это не человек, а лев, и я не столько его господин, сколько просто сторож при нем. Да, да, Орильи, он приговорен окончательно, без права на помилование.

— Что ж, в таком случае, как я уже сказал, пусть монсеньор не волнуется: если Бюсси ускользнет от Монсоро, он не спасется от другого.

— А кто этот другой?

— Монсеньор приказывает мне назвать его?

— Да, я тебе приказываю.

— Этот другой — господин д'Эпернон.

— Д'Эпернон! Д'Эпернон, который должен завтра драться с ним?

— Да, монсеньор.

— Расскажи-ка мне все.

Орильи начал было рассказывать, но тут принца позвали. Король уже сидел за столом и удивлялся, что не видит герцога Анжуйского, вернее говоря, Шико обратил его внимание на отсутствие принца, и король потребовал позвать брата.

— Ты расскажешь мне во время шествия, — решил герцог.

И он пошел за лакеем, которого за ним прислали.

А теперь, так как мы, будучи заняты более важным героем, не располагаем временем, чтобы последовать за герцогом и Орильи по улицам Парижа, мы расскажем нашим читателям, что произошло между д'Эперноном и лютнистом.

Ранним утром д'Эпернон явился в Анжуйский дворец и сказал, что хочет поговорить с Орильи.

Он давно уже был знаком с музыкантом.

Последний учил его игре на лютне, и ученик с учителем много раз встречались, чтобы попиликать на виоле или на скрипке, как это было в моде в те времена, не только в Испании, но и во Франции.

Вследствие этого двух музыкантов связывала нежная, хотя и умеренная этикетом, дружба.

А кроме того, д'Эпернон, хитрый гасконец, использовал способ тихого проникновения, состоявший в том, чтобы подбираться к хозяевам через их слуг, и мало было таких тайн у герцога Анжуйского, о которых миньон не был бы осведомлен своим другом Орильи.

Добавим к этому, что, как ловкий дипломат, он подслуживался одновременно и к королю и к герцогу, переметываясь от одного к другому из страха нажить себе врага в короле будущем и из желания сохранить благоволение короля царствующего.

Целью его последнего визита к Орильи было побеседовать о предстоящем поединке.

Поединок с Бюсси не переставал беспокоить королевского миньона.

В течение всей долгой жизни д'Эпернона храбрость никогда не относилась к главным чертам его характера, а чтобы хладнокровно принять мысль о поединке с Бюсси, надо было обладать более чем храбростью, надо было обладать бесстрашием. Драться с Бюсси означало встать лицом к лицу с верной смертью.

Некоторые осмелились на это, но были повержены в бою на землю, да так с нее и не встали.

Стоило только д'Эпернону заикнуться музыканту о занимавшем его деле, как Орильи, знавший о тайной ненависти своего господина к Бюсси, Орильи, сказали мы, тут же стал поддакивать своему ученику и усиленно жалеть его. Он сообщил, что уже в течение восьми дней господин де Бюсси упражняется в фехтовании, по два часа каждое утро, с горнистом из гвардии, самым коварным клинком, когда-либо известным в Париже, своего рода артистом в деле фехтования, который, будучи путешественником и философом, заимствовал у итальянцев их осторожность и осмотрительность, у испанцев — ловкие, блестящие финты, у немцев — железную хватку пальцев на рукоятке и искусство контрударов, и, наконец, у диких поляков, которых тогда называли сарматами, — их вольты, их прыжки, их внезапные расслабления и бой грудь с грудью. Во время этого длинного перечисления преимуществ противника д'Эпернон сгрыз от страха весь кармин со своих крашеных ногтей.

— Вот как! Ну тогда мне конец, — сказал он, смеясь и бледнея разом.

— Еще бы! Черт возьми! — ответил Орильи.

— Но это же бессмысленно, — воскликнул д'Эпернон, — выходить на поединок с человеком, который, вне всяких сомнений, должен вас убить! Все равно что бросать кости с игроком, который уверен, что он каждый раз выбросит дубль-шесть.

— Надо было думать об этом, прежде чем принимать вызов, сударь.

— Чума меня побери! — воскликнул д'Эпернон. — Как-нибудь выпутаюсь. Недаром же я гасконец. Безумец тот, кто добровольно уходит из жизни, и особенно в двадцать пять лет. По крайней мере, так думаю я, клянусь смертью Христовой! И это очень разумно. Постой!

— Я слушаю.

— Ты говоришь, господин де Бюсси уверен, что убьет меня?

— Ни минуты не сомневаюсь.

— Тогда это уж не дуэль, если он уверен; это — убийство.

— И в самом деле!

— А коли это убийство, то какого черта?

— Ну?

— Закон разрешает предупреждать убийство с помощью…

— С помощью?

— С помощью… другого убийства.

— Разумеется.

— Раз он хочет меня убить, кто мне мешает убить его раньше?

— О! Бог мой! Никто, разумеется, я об этом уже думал.

— Разве мое рассуждение не ясно?

— Ясно, как белый день.

— И естественно?

— Весьма естественно!

— Но только, вместо того чтобы варварски убить его собственными руками, как он это хочет сделать со мной, я — мне ненавистна кровь — предоставлю позаботиться об этом кому-нибудь другому.

— Значит, вы наймете сбиров?

— Клянусь честью, да! Как герцог де Гиз и герцог Майеннский — для Сен-Мегрена.[251]

— Это вам обойдется недешево.

— Я дам три тысячи экю.

— Когда ваши сбиры узнают, с кем они должны иметь дело за три тысячи экю, вам не нанять будет больше шести человек.

— А разве этого не достаточно?

— Шесть человек! Да господин де Бюсси убьет четверых, прежде чем сам получит хоть одну царапину. Вспомните-ка стычку на улице Сент-Антуан, когда он ранил Шомберга в бедро, вас — в руку и почти доконал Келюса.

— Я дам шесть тысяч экю, если надо, — сказал д'Эпернон. — Клянусь кровью Христовой! Если уж я берусь за дело, я хочу сделать его хорошо, так, чтобы он не ускользнул.

— У вас есть люди на примете? — спросил Орильи.

— Проклятие! — ответил д'Эпернон. — Кое-кто есть, из тех, кому делать нечего: солдаты в отставке, разные удальцы. В общем-то они стоят венецианских и флорентийских молодцов.

— Прекрасно! Прекрасно! Но будьте осторожны.

— Почему?

— Если они потерпят неудачу, они вас выдадут.

— За меня король.

— Это кое-что, но король не может помешать господину де Бюсси убить вас.

— Справедливо, совершенно справедливо, — сказал задумчиво д'Эпернон.

— Я мог бы подсказать вам другой выход.

— Говори, мой друг, говори.

— Но, может быть, вам не захочется действовать совместно с другим лицом?

— Я не откажусь ни от чего, что может удвоить мои надежды на избавление от этой бешеной собаки.

— Так вот, один враг вашего врага ревнует.

— О!

— И в этот самый час!..

— Ну, ну, в этот час… кончай же!

— Он расставляет вашему врагу западню.

— Дальше.

— Но у него нет денег. С вашими шестью тысячами экю он может обделать одновременно и ваше и свое дело. Вы ведь не настаиваете, чтобы честь нанесения удара осталась за вами, не правда ли?

— Боже мой, конечно, нет! Я ничего другого и не хочу, как остаться в тени.

— Тогда пошлите к нему ваших людей, не открываясь им, кто вы. Он их использует.

— Но если мои люди и не будут знать, кто я, мне все же следует знать, кто этот человек.

— Я покажу его вам сегодня утром.

— Где?

— В Лувре.

— Так он дворянин?

— Да.

— Орильи, шесть тысяч экю поступят в твое распоряжение немедленно.

— Значит, мы договорились?

— Окончательно и бесповоротно.

— Тогда в Лувр!

— В Лувр.

В предыдущей главе мы видели, как Орильи сказал д'Эпернону:

— Все в порядке, завтра господин де Бюсси драться не будет.

ХLVIII

ШЕСТВИЕ
Как только завтрак кончился, король вместе с Шико удалился в свою комнату переодеться в одежды кающегося и через некоторое время вышел оттуда босой, подпоясанный веревкой, в низко надвинутом на лицо капюшоне.

Придворные за это время успели облачиться в такие же наряды.

Погода стояла прекрасная, мостовая была устлана цветами. Говорили, что переносные алтари будут один богаче другого, особенно тот, который монахи монастыря Святой Женевьевы устроили в подземном склепе часовни.

Необъятная толпа народу расположилась по обе стороны дороги, ведущей к четырем монастырям, возле которых король должен был сделать остановки, — к монастырям якобинцев, кармелитов, капуцинов и монахов Святой Женевьевы.

Шествие открывал клир церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа. Архиепископ Парижа нес святые дары. Между архиепископом и клиром шли, пятясь задом, юноши, размахивавшие кадилами, и молодые девушки, разбрасывавшие лепестки роз.

Затем шел король, босой, как мы уже указали, в сопровождении своих четырех друзей, тоже босых и тоже облаченных в монашеские рясы.

За ними следовал герцог Анжуйский, но в своем обычном костюме, а за герцогом его анжуйцы вперемежку с высшими сановниками короля, которые шли в свите принца, в порядке, предусмотренном этикетом.

И, наконец, шествие замыкали буржуа и простонародье.

Когда вышли из Лувра, было уже более часа пополудни. Крийон и французская гвардия хотели было последовать за королем, но он сделал им знак, что это ни к чему, и они остались охранять дворец.

Было около шести часов вечера, когда, после остановки у нескольких переносных алтарей, первые ряды шествия увидели портик старого аббатства с его кружевной резьбой и монахов Святой Женевьевы во главе с их приором, выстроившихся на трех ступенях порога для встречи его величества.

Во время перехода к аббатству, от места последней остановки в монастыре капуцинов, герцог Анжуйский, с утра находившийся на ногах, почувствовал себя дурно от усталости и спросил разрешения у короля удалиться в свой дворец. Разрешение это было ему королем даровано.

После чего дворяне герцога отделились от процессии и ушли вместе с ним, как бы желая высокомерно подчеркнуть, что они сопровождали герцога, а не короля.

Но в действительности дело было в том, что трое из них собирались на следующий день драться и не хотели утомлять себя сверх меры.

У порога аббатства король, под тем предлогом, что Келюс, Можирон, Шомберг и д'Эпернон нуждаются в отдыхе не меньше Ливаро, Рибейрака и Антрагэ, король, говорим мы, отпустил и их тоже.

Архиепископ с утра совершал богослужение и так же, как и другие священнослужители, еще ничего не ел и падал от усталости. Король пожалел этих святых мучеников и,дойдя, как мы уже говорили, до входа в аббатство, отослал их всех.

Потом, обернувшись к приору Жозефу Фулону, он сказал гнусавым голосом:

— Вот и я, отец мой. Я пришел сюда как грешник, который ищет покоя в вашем уединении.

Приор поклонился.

Затем, обращаясь к тем, кто выдержал этот тяжелый путь и вместе с ним дошел до аббатства, король сказал:

— Благодарю вас, господа, ступайте с миром.

Каждый отвесил ему низкий поклон, и царственный кающийся, бия себя в грудь, медленно взошел по ступеням в аббатство.

Как только Генрих переступил через порог аббатства, двери за ним закрылись.

Король был столь глубоко погружен в свои размышления, что, казалось, не заметил этого обстоятельства, в котором к тому же ничего странного и не было: ведь свою свиту он отпустил.

— Сначала, — сказал приор королю, — мы проводим ваше величество в склеп. Мы украсили его, как могли лучше, во славу короля небесного и земного.

Генрих молча склонил голову в знак согласия и последовал за аббатом.

Но как только король прошел под мрачной аркадой, между двумя неподвижными рядами монахов, как только монахи увидели, что он свернул за угол двора, ведущего к часовне, двадцать капюшонов взлетели вверх, и в полутьме засверкали глаза, горящие радостью и гордым торжеством.

Открывшиеся лица не были ленивыми и робкими физиономиями монахов: густые усы, загорелая кожа свидетельствовали о силе и энергии.

Многие из этих лиц были иссечены шрамами, и рядом с самым гордым лицом, отмеченным самым знаменитым, самым прославленным шрамом, виднелось радостное и возбужденное лицо женщины, облаченной в рясу.

Женщина эта воскликнула, помахивая золотыми ножницами, которые были подвешены на цепочке к ее поясу:

— Ах, братья, наконец-то Валуа у нас в руках!

— По чести, сестра, я думаю так же, как вы, — ответил Меченый.

— Еще нет, еще нет, — прошептал кардинал.

— Почему же?

— Достанет ли у нас городского ополчения, чтобы выдержать натиск Крийона и его гвардии?

— У нас есть кое-что получше ополчения, — возразил герцог Майеннский, — и поверьте моему слову: ни один мушкет не выстрелит ни с той, ни с другой стороны.

— Погодите, — сказала герцогиня де Монпансье, — что вы хотите этим сказать? По-моему, небольшая потасовка была бы не лишней.

— Ничего не поделаешь, сестра, к сожалению, вы будете лишены этого развлечения. Когда короля схватят, он закричит, но на крики никто не отзовется. А потом мы заставим его, убеждением ли, силой ли, но не открывая ему, кто мы, подписать отречение. Город будет тут же извещен об этом отречении, и оно настроит в нашу пользу горожан и солдат.

— План хорош, теперь он уже не может сорваться, — заметила герцогиня.

— Он немного жесток, — сказал кардинал де Гиз, склоняя голову.

— Король откажется подписать отречение, — добавил Меченый. — Он храбр и предпочтет умереть.

— Тогда пусть умрет! — воскликнули герцог Майеннский и герцогиня.

— Никоим образом, — твердо возразил Меченый, — никоим образом! Я хочу наследовать монарху, который отрекся и которого презирают, но я вовсе не хочу сесть на трон человека, которого убили и поэтому будут жалеть. Кроме того, вы в ваших планах позабыли о монсеньоре герцоге Анжуйском: если король будет убит, он потребует корону себе.

— Пусть требует, клянусь смертью Христовой! Пусть требует! — сказал герцог Майеннский. — Наш брат кардинал предусмотрел этот случай. Монсеньор герцог Анжуйский будет замешан в деле низложения своего брата. Монсеньор герцог Анжуйский имел сношения с гугенотами, он недостоин царствовать.

— С гугенотами? Вы в этом уверены?

— Клянусь господом! Ведь ему помог бежать король Наваррский.

— Прекрасно.

— Кроме статьи о потере права на престол, есть еще одна статья в пользу нашего дома, она сделает вас наместником королевства, а от наместничества до королевского трона — один шаг.

— Да, да, — сказал кардинал, — я все это предусмотрел. Но, может случиться, французская гвардия вломится в аббатство, чтобы удостовериться, что отречение действительно произошло и в особенности что оно было добровольным. С Крийоном шутки плохи, он из тех, кто может сказать королю: «Государь, ваша жизнь, конечно, под угрозой, но прежде всего спасем честь».

— Это дело нашего главнокомандующего, — ответил герцог Майеннский, — и он уже принял меры предосторожности. Нас здесь двадцать четыре дворянина, на случай осады. Да я еще приказал раздать оружие сотне монахов. Мы продержимся месяц против целой армии. Не считая того, что, если наших сил будет недостаточно, у нас есть подземный ход, через который мы можем скрыться вместе с нашей добычей.

— А что сейчас делает герцог Анжуйский?

— В минуту опасности он, как обычно, пал духом. Герцог вернулся к себе и ждет там известий от нас, в компании Бюсси и Монсоро.

— Господи боже мой! Ему следовало быть здесь, а не у себя.

— Я думаю, вы ошибаетесь, брат, — сказал кардинал, — народ и дворянство усмотрели бы в этом соединении двух братьев ловушку для всей семьи. Как мы только что говорили, нам надо прежде всего избежать роли узурпаторов. Мы наследуем, вот и все. Оставив герцога Анжуйского на свободе, сохранив независимость королеве-матери, мы добьемся всеобщего благословения и восхищения наших приверженцев, и никто нам слова худого не скажет. В противном же случае нам придется иметь дело с Бюсси и сотней других весьма опасных шпаг.

— Ба! Бюсси завтра дерется с миньонами.

— Клянусь господом! Он их убьет. Достойное дело! А потом он примкнет к нам, — сказал герцог де Гиз. — Что до меня, то я сделаю его командующим армией в Италии, где, без всякого сомнения, разразится война. Этот сеньор де Бюсси человек выдающийся, я к нему отношусь с большим уважением.

— А я, в доказательство того, что уважаю его не меньше вашего, брат, я, как только овдовею, выйду за него замуж, — сказала герцогиня де Монпансье.

— Замуж за него? Сестра! — воскликнул Майенн.

— Почему бы нет? — ответила герцогиня. — Дамы поважнее меня пошли на большее ради него, хотя он и не был командующим армией.

— Ну, ладно, ладно, — сказал Майенн, — об этом потом, а сейчас — за дело!

— Кто возле короля? — спросил герцог де Гиз.

— Приор и брат Горанфло, должно быть, — сказал кардинал. — Надо, чтобы он видел только знакомые лица, иначе мы его вспугнем до времени.

— Да, — сказал герцог Майеннский, — мы будем вкушать плоды заговора, а срывают их пускай другие.

— А что, он уже в келье? — спросила госпожа де Монпансье. Ей не терпелось украсить короля третьей короной, которую она уже так давно ему обещала.

— О! Нет еще. Сначала он посмотрит большой алтарь склепа и поклонится святым мощам.

— А потом?

— Потом приор обратится к нему с прочувствованным словом о бренности мирских благ, после чего брат Горанфло, знаете, тот, который произнес такую пылкую речь во время собрания представителей Лиги?..

— Да. И что же дальше?

— Брат Горанфло попытается добиться от него убеждением того, что нам противно вырывать силой.

— В самом деле, такой путь был бы во сто крат лучше, — произнес задумчиво Меченый.

— Да что там! Генрих суеверен и изнежен, — сказал герцог Майеннский, — я ручаюсь: под угрозой ада он сдастся.

— Я не так убежден в этом, как вы, — сказал герцог де Гиз, — но наши корабли сожжены, назад пути нет. А теперь вот что: после попытки приора, после речей Горанфло, если и тот и другой потерпят неудачу, мы испробуем последнее средство, то есть — запугивание.

— И уж тогда-то я постригу голубчика Валуа! — воскликнула герцогиня, возвращаясь снова и снова к своей излюбленной мысли.

В эту минуту под сводами монастыря, омраченными первыми тенями ночи, раздался звонок.

— Король спускается в склеп, — сказал герцог де Гиз. — Давайте-ка, Майенн, зовите ваших друзей, и превратимся снова в монахов.

В одно мгновение гордые лбы, горящие глаза и красноречивые шрамы скрылись под капюшонами. Затем около тридцати или сорока монахов, возглавляемых тремя братьями, направились ко входу в склеп.

ХLIX

ШИКО ПЕРВЫЙ
Король был погружен в глубокую задумчивость, которая обещала планам господ Гизов легкий успех.

Он посетил склеп вместе со всей братией, приложился к раке и, в завершение церемонии, стал усиленно бить себя кулаками в грудь, бормоча самые мрачные псалмы.

Приор приступил к своим увещаниям, которые король выслушал все с тем же глубоко покаянным видом.

Наконец, по сигналу герцога де Гиза, Жозеф Фулон склонился перед королем и сказал ему:

— Государь, а теперь не угодно ли будет вам сложить вашу земную корону к ногам вечного владыки?

— Пойдемте, — просто ответил король.

И тотчас же все монахи, стоявшие шпалерами по пути короля, двинулись к кельям, в видневшийся слева главный коридор.

Генрих выглядел очень смягченным. Он по-прежнему бил себя кулаками в грудь, крупные четки, которые он торопливо перебирал, со стуком ударялись о черепа из слоновой кости, подвешенные к его поясу.

Наконец подошли к келье; на пороге ее возвышался Горанфло, раскрасневшийся, с глазами, сверкающими, подобно карбункулам.

— Здесь? — спросил король.

— Здесь, — откликнулся толстый монах.

Королю было от чего заколебаться, потому что в конце коридора виднелась довольно таинственного вида дверь или, вернее, решетка, выходящая на крутой скат, за которой глазу представала лишь кромешная тьма.

Генрих вошел в келью.

— Hic portus salutis?[252] — прошептал он взволнованным голосом.

— Да, — ответил Фулон, — спасительная гавань здесь!

— Оставьте нас, — сказал Горанфло с величественным жестом.

Дверь тотчас же затворилась. Шаги монахов смолкли вдали.

Король, заметив скамеечку в глубине кельи, сел и сложил руки на коленях.

— А, вот и ты, Ирод, вот и ты, язычник, вот и ты, Навуходоносор! — сказал без всякого перехода Горанфло, упершись в бока своими толстыми руками.

Король, казалось, был удивлен.

— Это вы ко мне обращаетесь, брат мой? — спросил он.

— Ну да, к тебе, а к кому же еще? Сыщется ли такое бранное слово, которое бы не сгодилось для тебя?

— Брат мой, — пробормотал король.

— Ба! Да у тебя тут нет братьев. Давно уже я размышляю над одной проповедью… ты ее услышишь… Как всякий хороший проповедник, я делю ее на три части. Во-первых, ты — тиран, во-вторых — сатир, и, наконец, ты — низложенный монарх. Вот об этом-то я и буду говорить.

— Низложенный монарх! Брат мой… — возмутился почти скрытый темнотой король.

— Вот именно. Тут тебе не Польша, удрать тебе не удастся…

— Это западня!

— Э! Валуа, знай, что король всего лишь человек, пока он еще человек.

— Это насилие, брат мой!

— Клянусь Спасителем, уж не думаешь ли ты, что мы заперли тебя, чтобы с тобой нянчиться?

— Вы злоупотребляете религией, брат мой.

— А разве религия существует? — воскликнул Горанфло.

— О! — произнес король. — Чтобы святой говорил такие слова!

— Черт побери, я это сказал.

— Вы погубите свою душу.

— А разве можно погубить душу?

— Вы говорите, как безбожник, брат мой.

— Ладно, без глупостей! Ты готов, Валуа?

— Готов к чему?

— К тому, чтобы отречься от короны. Мне поручили предложить тебе это: я предлагаю.

— Но вы совершаете смертный грех.

— Э, — произнес Горанфло с циничной улыбкой, — я имею право отпускать грехи и заранее даю себе отпущение. Ну ладно, отрекайся, брат Валуа.

— От чего?

— От французского трона.

— Лучше смерть.

— Ну, что ж, тогда ты умрешь… Ага! Вот и приор. Он возвращается… решайся.

— У меня есть гвардия, друзья. Я буду защищаться.

— Возможно, но сначала тебя убьют.

— Дай мне, по крайней мере, подумать минуту.

— Ни минуты, ни секунды.

— Вы слишком усердствуете, брат мой, — сказал приор. И он сделал королю знак рукой, который говорил: «Государь, ваша просьба удовлетворена».

После чего приор снова вышел за дверь. Генрих глубоко задумался.

— Что ж, — сказал он, — принесем эту жертву.

Размышления Генриха длились десять минут. В окошечко в дверях кельи постучали.

— Готово, — сказал Горанфло, — он согласен.

Из коридора до короля донесся шепот, выражавший радость и удивление.

— Прочтите ему акт, — сказал голос. Звук его заставил короля вздрогнуть и даже бросить взгляд на решетку, которой было заделано дверное окошечко.

Рука какого-то монаха протянула Горанфло через прутья свернутый трубкой пергамент.

Горанфло с большим трудом прочитал этот акт королю; страдания того были так велики, что он закрыл лицо руками.

— А если я откажусь подписать? — воскликнул король плаксивым тоном.

— В таком случае вы себя погубите дважды, — откликнулся голос герцога де Гиза, приглушенный капюшоном. — Считайте, что вы уже мертвы для мира, и не вынуждайте подданных проливать кровь человека, который был их королем.

— Вам не заставить меня, — сказал Генрих.

— Я предвидел это, — шепнул герцог сестре, лоб ее был нахмурен, а в глазах читался страшный замысел.

— Ступайте, брат, — добавил он, обращаясь к Майенну, — пусть все вооружатся и будут готовы!

— К чему? — спросил жалобно король.

— Ко всему, — ответил Жозеф Фулон.

Отчаяние короля удвоилось.

— Проклятие! — воскликнул Горанфло. — Я ненавидел тебя, Валуа, но теперь я тебя презираю. Давай подписывай, иначе я убью тебя своими собственными руками.

— Погодите, — сказал король, — погодите, пока я вверю себя воле всевышнего и он ниспошлет мне смирение.

— Он опять собирается думать! — возмутился Горанфло.

— Оставьте его в покое до полуночи, — сказал кардинал.

— Благодарю, милосердный христианин, — воскликнул исполненный отчаяния король. — Бог воздаст тебе!

— А у него действительно расслабление мозга, — сказал герцог де Гиз. — Мы оказываем Франции услугу, свергая его с трона.

— Все равно, — заметила герцогиня, — какой бы он ни был слабоумный, я буду иметь удовольствие его постричь.

Во время этого диалога Горанфло, скрестив на груди руки, осыпал Генриха самыми грубыми ругательствами и перечислял все его прегрешения.

Внезапно снаружи монастыря раздался глухой шум.

— Тише! — крикнул голос герцога де Гиза.

Воцарилась глубочайшая тишина. Вскоре они поняли, что это гудят двери аббатства под чьими-то сильными и равномерными ударами.

Прибежал обратно Майенн со всей быстротой, какую допускала его толщина.

— Братья, — сказал он, — у главного входа отряд вооруженных людей.

— Это за ним, — сказала герцогиня.

— Тем более ему надо поторопиться с подписью, — заметил кардинал.

— Подписывай, Валуа, подписывай! — закричал громовым голосом Горанфло.

— Вы дали мне срок до полуночи, — умоляюще сказал король.

— А ты уже и обрадовался, рассчитываешь на помощь.

— Конечно, у меня еще есть возможность…

— Умереть, если вы сию же минуту не подпишете, — прозвучал повелительный и резкий голос герцогини.

Горанфло схватил короля за руку и протянул ему перо.

Шум снаружи усилился.

— Еще один отряд, — сказал прибежавший монах. — Они окружают паперть и обходят слева.

— Скорей! — нетерпеливо вскричали Майенн и герцогиня.

Король обмакнул перо в чернила.

— Швейцарцы, — явился с сообщением Жозеф Фулон. — Они занимают кладбище справа. Аббатство полностью окружено.

— Ну что ж, мы будем обороняться, — ответил решительно герцог Майеннский. — Ни одна крепость не сдастся на милость победителя, имея такого заложника.

— Подписал! — взвыл Горанфло, вырывая лист из рук Генриха, который, сраженный всем этим, закрыл лицо капюшоном, а поверх него — руками.

— Значит, мы — король, — сказал кардинал герцогу. — Унеси поскорей этот драгоценный пергамент.

Король, в порыве горя, опрокинул маленькую и единственную лампу, освещавшую эту сцену, но пергамент был уже в руках у герцога де Гиза.

— Что делать? Что делать? — спросил прибежавший со всех ног монах, под рясой которого угадывался самый настоящий дворянин в самом полном вооружении. — Явился Крийон с французской гвардией и вот-вот высадит двери. Прислушайтесь!..

— Именем короля! — донесся мощный голос Крийона.

— Чего там! Нет больше короля, — ответил Горанфло через окно кельи.

— Какой разбойник это сказал? — откликнулся Крийон.

— Я! Я! Я! — выкрикнул из темноты Горанфло с самой вызывающей надменностью.

— Попытайтесь разглядеть этого дурня и всадите ему парочку пуль в брюхо, — приказал Крийон.

А Горанфло, видя, что гвардейцы взяли мушкеты на изготовку, немедленно нырнул обратно в келью и плюхнулся на свой мощный зад посреди нее.

— Ломайте двери, господин Крийон, — приказал среди всеобщей тишины голос, от которого встали дыбом волосы у всех настоящих и мнимых монахов, находившихся в коридоре.

Тот, кому принадлежал этот голос, отделившись от остальных, подошел к ступеням аббатства.

— Повинуюсь, государь, — ответил Крийон и со всего размаха ударил по главной двери топором.

От этого удара содрогнулись стены.

— Что вам надо? — спросил дрожащий приор, выглядывая в окно.

— А! Это вы, мессир Фулон, — произнес все тот же высокомерный и спокойный голос. — Верните-ка мне моего шута, он решил заночевать тут у вас в одной из келий. Мне нужен мой Шико. Я скучаю без него в Лувре.

— Зато я очень весело провожу время, сын мой, — ответил Шико, сбрасывая капюшон и расталкивая толпу монахов, отшатнувшихся от него с воплями ужаса.

В это мгновение герцог Гиз, по приказу которого был принесен светильник, прочел с таким трудом добытую и еще не просохшую подпись внизу акта об отречении:

«ШИКО ПЕРВЫЙ»

— Шико Первый, — воскликнул он, — тысяча проклятий!

— Мы погибли, — сказал кардинал, — бежим!

— Вот тебе, — приговаривал Шико, стегая веревкой, заменявшей ему пояс, полубесчувственного Горанфло. — Вот тебе!

L

ПРОЦЕНТЫ И КАПИТАЛ
По мере того, как король говорил, и по мере того, как заговорщики узнавали его, изумление их сменялось страхом. Подпись «Шико I» под отречением превратила страх в ярость.

Шико сбросил рясу с плеч, скрестил руки на груди, и, пока Горанфло улепетывал со всех ног, он, неподвижный и улыбающийся, встретил первый натиск.

Положение его было ужасным.

Разъяренные дворяне надвигались на гасконца, твердо решив отомстить ему за жестокий обман, жертвой которого они стали.

Но вид этого безоружного человека с грудью, прикрытой лишь двумя скрещенными руками, вид этого смеющегося лица, словно подзадоривающего столь грозную силу обрушиться на столь полную слабость, остановил их, быть может, еще более, чем увещания кардинала, который убеждал, что смерть Шико ничего не даст, а, напротив, навлечет на них страшную месть короля, принявшего вместе со своим шутом участие в этой зловещей буффонаде.

В результате кинжалы и рапиры опустились перед Шико, который, может, в порыве самоотречения, — а Шико на это был способен, — может, потому, что он разгадал мысли своих врагов, продолжал смеяться им в лицо.

Тем временем угрозы короля становились все страшнее, а удары крийоновского топора все чаще.

Было очевидно, что дверь не выдержит долго подобного натиска, которому никто даже и не пытался дать отпор.

Поэтому, после короткого совещания, герцог де Гиз отдал приказ об отступлении.

Услышав этот приказ, Шико усмехнулся.

Во время своих ночных затворничеств с Горанфло он изучил подземный ход, узнал, куда он выходит, и указал это место королю. Король поставил там Токено, лейтенанта швейцарской гвардии.

Было совершенно ясно, что лигисты один за другим попадут прямо в пасть к волку.

Кардинал, вместе с двумя десятками дворян, скрылся первым.

Затем Шико увидел, как в подземном ходе исчез герцог де Гиз, примерно с таким же числом монахов, а потом — Майенн: благодаря своей толщине и огромному животу он был лишен возможности бегать, и на его долю выпало прикрывать отступление.

Когда этот последний, то есть герцог Майеннский, на глазах у Шико волочил свое грузное туловище мимо кельи Горанфло, гасконец уже не улыбался — он покатывался со смеху.

В течение десяти минут Шико тщетно напрягал слух, ожидая услышать, что лигисты бегут по подземному ходу обратно. Но, к его величайшему удивлению, шум их шагов, вместо того чтобы приближаться к нему, все более и более удалялся.

Внезапно Шико осенила мысль, от которой он перестал смеяться и заскрежетал зубами.

Время идет, лигисты не возвращаются. Не заметили ли они, что выход из подземного хода охраняется, и не ушли ли через какой-нибудь другой выход?

Шико уже бросился было вон из кельи, но тут дорогу ему преградила какая-то бесформенная масса. Она ползала в ногах у Шико и рвала на себе волосы.

— Ах, я несчастный! — вопил Горанфло. — О! Мой добрый сеньор Шико, простите меня! Простите меня!

Почему Горанфло возвратился, возвратился один из всех, ведь он убежал первым и должен был бы находиться уже далеко отсюда?

Вот вопрос, который, вполне естественно, пришел в голову Шико.

— О! Мой добрый господин Шико, дорогой мой сеньор! — продолжал стенать Горанфло. — Простите вашего недостойного друга, он сожалеет о случившемся и приносит публичное покаяние у ваших ног.

— Однако, — спросил Шико, — почему ты не удрал с остальными, болван?

— Потому что я не мог пройти там, где проходят остальные, мой добрый сеньор: господь бог во гневе своем покарал меня тучностью. О, несчастный живот! О, презренное брюхо! — кричал монах, хлопая кулаками по той части тела, к которой он взывал. — Ах, почему я не худой, как вы, господин Шико?! Как это прекрасно — быть худым! Какие они счастливцы, худые люди!

Шико ничего решительно не понимал в сетованиях монаха.

— Но, значит, другие где-то проходят? — вскричал он громовым голосом. — Значит, другие убегают?

— Клянусь господом! — ответил монах. — А что же им еще остается делать, петли дожидаться, что ли? О, проклятое брюхо!

— Тише! — крикнул Шико. — Отвечайте мне.

Горанфло поднялся на ноги.

— Спрашивайте, господин Шико, — сказал он, — вы имеете на это полное право.

— Как убегают остальные?

— Во всю прыть.

— Понимаю, но каким путем?

— Через отдушину.

— Смерть Христова! Через какую еще отдушину?

— Через отдушину кладбищенского склепа.

— Это тот путь, который ты называешь подземным ходом? Отвечай скорее!

— Нет, дорогой господин Шико. Выход из подземного хода охраняется снаружи. Когда великий кардинал де Гиз открыл дверь, он услышал, как какой-то швейцарец сказал: «Mich durstet», что значит, как мне кажется: «Я хочу пить».

— Клянусь святым чревом! — воскликнул Шико. — Я и сам знаю, что это значит. Итак, беглецы отправились другой дорогой?

— Да, дорогой господин Шико, они спасаются через кладбищенский склеп.

— Который выходит?

— С одной стороны в подземный склеп часовни, с другой — под ворота Сен-Жак.

— Ты лжешь.

— Я, дорогой сеньор?

— Если бы они спасались через склеп, ведущий в подземелье часовни, они бы снова прошли перед твоей кельей, и я бы их увидел.

— То-то и оно, дорогой господин Шико, что у них не было времени делать такой большой крюк, и они пролезли через отдушину.

— Какую отдушину?

— Через отдушину, которая выходит в сад и служит для освещения прохода.

— Ну а ты, значит?..

— Ну а я, я слишком толст…

— И?

— Я не мог протиснуться, и меня вытянули обратно за ноги, потому что я преграждал путь другим…

— Но, — воскликнул Шико, лицо которого внезапно озарилось непонятным ликованием, — если ты не мог протиснуться…

— Не мог, хотя и очень старался. Посмотрите на мои плечи, на мою грудь.

— Значит, тот, кто еще толще тебя?

— Кто «тот»…

— О господь мой, — сказал Шико, — коли ты пособишь мне в этом деле, я обещаю поставить тебе отличнейшую свечу. Значит, он тоже не сможет протиснуться?

— Господин Шико…

— Поднимайся же, долгополый!

Монах встал так быстро, как только смог.

— Хорошо! Теперь веди меня к отдушине.

— Куда вам будет угодно, дорогой мой сеньор.

— Иди вперед, несчастный, иди!

Горанфло побежал рысцой со всей доступной ему скоростью, время от времени воздевая к небу руки и сохраняя взятый им аллюр благодаря ударам веревки, которыми подгонял его Шико.

Они пробежали по коридору и выбежали в сад.

— Сюда, — сказал Горанфло, — сюда.

— Беги и молчи, болван.

Горанфло сделал последнее усилие и добежал до густой чащи, откуда слышалось что-то вроде жалобных стонов.

— Там, — сказал он, — там.

И в полном изнеможении шлепнулся задом на траву.

Шико сделал три шага вперед и увидел нечто шевелившееся возле самой земли.

Рядом с этим «нечто», напоминавшим заднюю часть тела того существа, которое Диоген называл двуногим петухом без перьев,[253] валялись шпага и ряса.

Из всего явствовало, что персона, находившаяся в столь неудобном положении, последовательно освобождалась от всех предметов, которые могли увеличить ее толщину, и в данный момент, разоруженная и не облаченная более в рясу, была приведена к своему простейшему состоянию.

И тем не менее все потуги этой персоны исчезнуть полностью были безрезультатны, как в свое время потуги Горанфло.

— Смерть Христова! Святое чрево! Кровь Христова! — восклицал беглец полузадушенным голосом. — Я предпочел бы прорваться через всю гвардию. Ах! Не тяните так сильно, друзья мои, я проскользну потихонечку. Я чувствую, что продвигаюсь: не быстро, но продвигаюсь.

— Клянусь святым чревом! Это герцог Майеннский! — прошептал Шико в экстазе. — Боже, добрый мой боже, ты заработал свою свечу.

— Недаром же меня прозвали Геркулесом, — продолжал глухой голос, — я приподниму этот камень. Раз!

И герцог сделал такое могучее усилие, что камень действительно дрогнул.

— Погоди, — сказал тихонько Шико, — погоди. — И он затопал ногами, изображая бегущего.

— Они подходят, — сказали несколько голосов в подземелье.

— А! — воскликнул Шико, делая вид, что он только что подбежал, весь запыхавшийся. — А! Это ты, презренный монах?

— Молчите, монсеньор, — зашептали голоса, — он принимает вас за Горанфло.

— А! Так это ты, толстая туша, pondus immobile,[254] получай! А! Так это ты, indigesta moles,[255] получай!

И при каждом восклицании Шико, достигнувший наконец столь горячо желанной возможности отомстить за себя, со всего размаху стегал по торчащим перед ним мясистым ягодицам той самой веревкой, которой он незадолго перед тем бичевал Горанфло.



— Тише, — продолжали шептать голоса, — он принимает вас за монаха.

И герцог Майеннский на самом деле издавал только приглушенные стоны, изо всех сил пытаясь приподнять камень.

— А, заговорщик, — продолжал Шико, — недостойный монах, получай! Вот тебе за пьянство! Вот тебе за лень, получай! Вот тебе за гнев, получай! Вот тебе за любострастие, получай! Вот тебе за чревоугодие! Жаль, что смертных грехов всего лишь семь. Вот! Вот! Вот! Это тебе за остальные твои грехи.

— Господин Шико, — молил Горанфло, обливаясь потом, — господин Шико, пожалейте меня.

— А, предатель! — продолжал Шико, не прекращая порки. — На! Вот тебе за измену.

— Пощадите, — лепетал Горанфло, которому казалось, что он чувствует на своем теле все удары, падающие на герцога Майеннского, — пощадите, миленький господин Шико!

Но Шико не останавливался, а лишь учащал удары, все больше опьяняясь местью.

Несмотря на свое самообладание, Майенн не мог сдержать стонов.

— А! — продолжал Шико. — Почему не было угодно богу подставить мне вместо твоего непристойного зада, вместо этого грубого куска мяса, всемогущие и сиятельнейшие ягодицы герцога Майеннского, которому я задолжал тьму палочных ударов. Уже семь лет, как на них нарастают проценты. Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!

Горанфло испустил вздох и упал наземь.

— Шико! — возопил герцог Майеннский.

— Да, я самый, да, Шико, недостойный слуга его величества, Шико — слабая рука, который хотел бы для такого случая иметь сто рук, как Бриарей.[256]

И Шико, все больше и больше входя в раж, стал отпускать удары с такой яростью, что его подопечный, обезумев от боли, собрал все силы, приподнял камень и с ободранными боками и окровавленным задом свалился на руки своих друзей.

Последний удар Шико пришелся по пустоте.

Тогда Шико оглянулся: настоящий Горанфло лежал в глубоком обмороке, если не от боли, то, во всяком случае, от страха.

LI

О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО ВБЛИЗИ БАСТИЛИИ В ТО ВРЕМЯ, КАК ШИКО ПЛАТИЛ СВОИ ДОЛГИ В АББАТСТВЕ СВЯТОЙ ЖЕНЕВЬЕВЫ
Было одиннадцать часов ночи. Герцог Анжуйский в своем кабинете, куда он удалился, почувствовав себя нехорошо на улице Сен-Жак, с нетерпением ждал гонца от герцога де Гиза с известием об отречении короля.

Он шагал взад и вперед, от окна кабинета к двери, а от двери — к окнам передней, и все поглядывал на часы в футляре из позолоченного дерева, которые зловеще отсчитывали секунду за секундой.

Вдруг он услышал, как во дворе лошадь бьет копытом о землю. Герцог решил, что это, вероятно, прибыл желанный гонец, и подбежал к окну. Но конь — его держал под уздцы слуга — еще только ждал своего хозяина.

Хозяин вышел из дворца принца; это был Бюсси. Выполняя свои обязанности капитана гвардии, он, прежде чем отправиться на свидание, приехал сообщить ночной пароль.

Увидев этого красивого, храброго человека, которого он ни в чем не мог упрекнуть, герцог почувствовал на мгновение угрызения совести, но тут Бюсси подошел к слуге, державшему в руке факел, свет упал на его лицо, и Франсуа прочел на нем столько радости, надежды и счастья, что ревность его вспыхнула с новой силой.

Тем временем Бюсси, не подозревая, что герцог наблюдает за ним и следит за изменениями его лица, Бюсси, уже уладивший все с паролем, отбросил плащ за плечи, вскочил в седло и, пришпорив коня, с большим шумом проскакал под гулким сводом ворот.

Незадолго до того герцог, обеспокоенный отсутствием гонца, подумывал, не послать ли за Бюсси; он не сомневался, что, прежде чем отправиться к Бастилии, Бюсси завернет в свой дворец. Но теперь Франсуа мысленно нарисовал себе, как Бюсси и Диана смеются над его отвергнутой любовью, ставя его, принца, на одну доску с презираемым мужем, и злобные чувства снова взяли в нем верх над добрыми.

Отправляясь на свидание, Бюсси улыбался от счастья. Эта улыбка была для принца оскорблением, и он позволил Бюсси уехать. Если бы у молодого человека был нахмуренный лоб и печаль в глазах, возможно, Франсуа и остановил бы его.

Между тем Бюсси, выехав за ворота Анжуйского дворца, тут же попридержал коня, чтобы не производить слишком большого шума. Прискакав, как и предвидел принц, в свой дворец, он оставил коня на попечение конюха, почтительно внимавшего лекции по ветеринарному искусству, которую читал ему Реми.

— А! — сказал Бюсси, признав молодого лекаря. — Это ты, Реми?

— Да, монсеньор, собственной персоной.

— Еще не спишь?

— Собираюсь лечь через десять минут. Я шел к себе, вернее, к вам. По правде говоря, с тех пор как я расстался со своим раненым, мне кажется, что в сутках сорок восемь часов.

— Может быть, ты скучаешь? — спросил Бюсси.

— Боюсь, что да!

— А любовь?

— Э! Я вам уже не раз говорил: любви я остерегаюсь, обычно она для меня лишь предмет полезных наблюдений.

— Значит, с Гертрудой покончено?

— Бесповоротно.

— Выходит, тебе надоело?

— Быть битым. Именно в колотушках и выражалась любовь моей амазонки, доброй девушки в остальном.

— И твое сердце не вспоминает о ней сегодня?

— Почему сегодня, монсеньор?

— Потому, что я мог бы взять тебя с собой.

— К Бастилии?

— Да.

— Вы туда отправитесь?

— Непременно.

— А Монсоро?

— В Компьени, мой милый, он готовит там охоту для его величества.

— Вы в этом уверены, монсеньор?

— Распоряжение было ему отдано при всех, сегодня утром.

— А!

Реми задумался.

— И, значит? — сказал он немного погодя.

— И, значит, я провел день, вознося благодарения богу за счастье, которое он посылает мне этой ночью, и жажду провести ночь, наслаждаясь этим счастьем.

— Хорошо, Журдэн, мою шпагу! — приказал Реми.

Конюх исчез в доме.

— Так ты изменил свое мнение?

— Почему?

— Потому, что ты берешь шпагу.

— Я провожу вас до места по двум соображениям.

— По каким?

— Во-первых, из опасений, как бы у вас не случилось неприятной встречи по дороге.

Бюсси улыбнулся.

— Э! Бог мой! Смейтесь, монсеньор. Я прекрасно знаю, что вы не боитесь неприятных встреч и что лекарь Реми не бог весть какая поддержка, но на двух нападают реже, чем на одного. Во-вторых, мне надо дать вам великое множество полезных советов.

— Пошли, дорогой Реми, пошли. Мы будем разговаривать о ней, а после счастья видеть женщину, которую любишь, я не знаю большей радости, чем говорить о ней.

— Бывают и такие люди, — ответил Реми, — которые радость говорить о ней ставят на первое место.

— Однако, — заметил Бюсси, — мне кажется, погода нынче весьма переменчивая.

— Еще один повод идти с вами: небо то в облаках, то чистое. Что до меня, то я люблю разнообразие. Спасибо, Журдэн, — добавил Реми, обращаясь к конюху, который принес ему рапиру.

Затем, обернувшись к графу, сказал:

— Я в вашем распоряжении, монсеньор. Пойдемте.

Бюсси взял молодого лекаря под руку, и они зашагали к Бастилии.

Реми сказал графу, что должен дать ему тьму полезных советов, и действительно, едва только они тронулись в путь, как лекарь принялся засыпать Бюсси внушительными латинскими цитатами, стремясь убедить его в том, что он делает ошибку, отправляясь этой ночью к Диане, вместо того чтобы спокойно лежать в своей постели, ибо, как правило, человек дерется плохо, если он плохо спал ночью. Затем от ученых сентенций Одуэн перешел к мифам и басням и искусно ввернул, что обычно именно Венера разоружала Марса.

Бюсси улыбался. Реми стоял на своем.

— Видишь ли, Реми, — сказал граф, — когда моя рука держит шпагу, она так с ней срастается, что каждая частица ее плоти становится крепкой и гибкой, как сталь клинка, а клинок, в свою очередь, словно оживает и согревается, уподобляясь живой плоти. С этого мгновения моя шпага — это рука, а моя рука — шпага. И поэтому — понимаешь? — больше не приходится говорить ни о силе, ни о настроении. Клинок никогда не устает.

— Да, но он притупляется.

— Не бойся ничего.

— Ах, дорогой мой сеньор, — продолжал Реми, — речь идет о том, что завтра вам предстоит поединок, подобный поединку Геркулеса с Антеем, Тезея с Минотавром, нечто вроде битвы Тридцати,[257] или битвы Баярда. Нечто гомерическое, гигантское, невероятное. Речь идет о том, чтобы в будущем поединок Бюсси называли образцом поединка. И я не хочу, знаете ли, не хочу только одного: чтобы вас продырявили.

— Будь спокоен, мой славный Реми, ты увидишь чудеса. Нынче утром я дал по шпаге четырем лихим драчунам, и в течение восьми минут ни одному из этих четырех не удалось даже задеть меня, а я превратил их камзолы в лохмотья. Я прыгал, как тигр.

— Не сомневаюсь в этом, господин мой, но будут ли ваши колени завтра такими же, какими они были сегодня утром?

Тут между Бюсси и его хирургом завязался разговор по-латыни, который то и дело прерывался взрывами смеха.

Так они дошли до конца большой улицы Сент-Антуан.

— Прощай, — сказал Бюсси, — мы на месте.

— Может, мне подождать вас? — предложил Реми.

— Зачем?

— Затем, чтобы быть уверенным, что вы возвратитесь через два часа и хорошенько поспите перед поединком, пять или шесть часов по меньшей мере.

— А если я дам тебе слово?

— О! Этого будет достаточно. Слово Бюсси, чума меня побери! Хотел бы я знать, как в нем можно усомниться!

— Что ж, ты его имеешь. Через два часа, Реми, я вернусь домой.

— Договорились. Прощайте, монсеньор.

— Прощай, Реми.

Молодые люди расстались, но Реми задержался на улице еще немного.

Он увидел, как Бюсси приблизился к дому и, поскольку отсутствие Монсоро обеспечивало полную безопасность, вошел через дверь, которую открыла Гертруда, а не через окно.

Только после этого Реми с философским спокойствием пустился по безлюдным улицам в обратный путь к дворцу Бюсси.

Пройдя через площадь Бодуайе, он заметил, что навстречу ему идут пятеро мужчин, закутанных в плащи и под этими плащами, по всей видимости, хорошо вооруженных.

Пятеро в такой час — это было необычно. Реми отступил за угол дома.

Не дойдя десяти шагов до него, мужчины остановились и, обменявшись сердечным «доброй ночи», разошлись. Четверо отправились в разные стороны, а пятый продолжал стоять, погрузившись в размышления.

В этот миг из-за облака выглянула луна и осветила лицо этого ночного гуляки.

— Господин де Сен-Люк? — воскликнул Реми. Услышав свое имя, Сен-Люк поднял голову и увидел направляющегося к нему человека.

— Реми! — вскричал он, в свою очередь.

— Реми собственной персоной, и я счастлив, что могу не добавлять: «к вашим услугам», ибо, как мне кажется, вы чувствуете себя прекрасно. Не будет ли нескромностью с моей стороны, если я поинтересуюсь, что ваша милость делает в этот час столь далеко от Лувра?

— По правде оказать, милейший, я изучаю по приказанию короля настроение города. Король сказал мне: «Сен-Люк, прогуляйся по улицам Парижа, и если ты случайно услышишь, что кто-нибудь говорит, что я отрекся от престола, смело отвечай, что это неправда».

— А кто-нибудь говорил об этом?

— Никто, ни словечка. И вот, так как скоро полночь, все спокойно и я не встретил никого, кроме господина де Монсоро, я отпустил своих друзей и собирался уже вернуться, тут ты и увидел меня.

— Как вы сказали? Господина де Монсоро?

— Да.

— Вы встретили господина де Монсоро?

— С отрядом вооруженных людей; их было не меньше десяти или двенадцати.

— Господина де Монсоро? Не может быть!

— Почему не может быть?

— Потому что сейчас он должен находиться в Компьени.

— Он должен, но его там нет.

— Но приказ короля?

— Ба! Кто же повинуется королю?

— Вы встретили господина де Монсоро с десятью или двенадцатью людьми?

— Совершенно точно.

— Он вас узнал?

— Я полагаю, да.

— Вас было только пятеро?

— Четверо моих друзей и я. Никого больше.

— И он на вас не напал?

— Напротив, он уклонился от встречи со мной, это-то меня и удивляет. Узнав его, я уже приготовился было к страшному сражению.

— А куда он шел?

— В сторону улицы Тиксерандери.

— А! Боже мой! — вырвалось у Реми.

— В чем дело? — спросил Сен-Люк, обеспокоенный тоном молодого лекаря.

— Господин де Сен-Люк, сомнения нет, должно случиться большое несчастье.

— Большое несчастье? С кем?

— С господином де Бюсси.

— С Бюсси! Смерть Христова! Говорите, Реми, вы же знаете, я из его друзей.

— Какой ужас! Господин де Бюсси думал, что граф в Компьени.

— Ну и что?

— Он счел возможным воспользоваться его отсутствием.

— Значит, сейчас он?..

— У госпожи Дианы.

— А, — протянул Сен-Люк, — дело плохо.

— Да. Понимаете, — сказал Реми, — у господина де Монсоро, должно быть, появились подозрения, или ему их внушили, и он сделал вид, что уезжает, для того лишь, чтобы неожиданно нагрянуть.

— Постойте! — сказал Сен-Люк, хлопнув себя по лбу.

— Вы кого-нибудь подозреваете? — спросил Реми.

— Здесь замешан герцог Анжуйский.

— Но ведь сегодня утром герцог Анжуйский сам устроил господину де Монсоро этот отъезд!

— Тем более! У вас хорошие легкие, мой славный Реми?

— Как кузнечные мехи, клянусь телом Христовым!

— В таком случае бежим, бежим, не теряя ни минуты. Вы знаете дом?

— Да.

— Тогда бегите впереди.

И молодые люди помчались по улицам со скоростью, которая сделала бы честь оленям, преследуемым охотниками.

— Он намного опередил нас? — спросил на бегу Реми.

— Кто? Монсоро?

— Да.

— На четверть часа примерно, — сказал Сен-Люк, перепрыгивая через кучу камней высотою в пять футов.

— Только бы нам не опоздать, — сказал Реми и вынул из ножен шпагу, чтобы быть готовым ко всему.

LII

УБИЙСТВО
Диана, совершенно уверенная в отъезде мужа, без всяких опасений приняла Бюсси, спокойного, далекого от каких-либо подозрений.

Никогда еще эта прекрасная юная женщина не излучала такого сияния, никогда еще Бюсси не был таким счастливым. Есть мгновения, — душа или, вернее, инстинкт самосохранения всегда ощущают их значительность, — есть мгновения, когда духовные силы человека сливаются воедино со всем запасом физических возможностей, пробужденных в нем его чувствами. Он сосредоточен на одном и в то же время успевает охватить все. Всеми своими порами впитывает он жизнь, и не догадываясь, что может лишиться ее с минуты на минуту, и не ведая о приближении катастрофы, которая отнимет у него эту жизнь.

Диану страшил завтрашний грозный день, и чем больше она старалась скрыть свое волнение, тем больше волновалась. Поэтому молодая женщина казалась особенно нежной, ибо печаль, проникая в недра всякой любви, придает ей недостававший дотоле аромат поэзии. Подлинно глубокому чувству веселье не свойственно, и глаза искренне любящей женщины чаще всего не сверкают, а затуманены слезами.

Диана начала с того, что остановила пылающего страстью молодого человека. Этой ночью она хотела объяснить ему, что его жизнь — одно с ее жизнью; она хотела обсудить с ним самые верные способы бегства.

Ибо одержать победу было еще недостаточно, одержав победу, надо было бежать от гнева короля, ведь, по всей вероятности, Генрих никогда не простил бы победителю поражения или смерти своих фаворитов.

— И потом, — говорила Диана, обвив рукою шею Бюсси и не сводя глаз с лица любимого, — разве ты не самый храбрый человек во Франции? Зачем тебе считать вопросомчести умножение твоей славы? Ты уже и так настолько превосходишь всех остальных мужчин, что с твоей стороны было бы невеликодушно желать еще большего возвышения. У тебя нет стремления понравиться другим женщинам, потому что ты любишь меня и побоялся бы потерять меня навсегда, не правда ли, Луи? Луи, защищай свою жизнь. Я не говорю тебе: «Подумай о смерти», ибо мне кажется, что нет в мире человека достаточно сильного, достаточно могучего, чтобы убить моего Луи иным путем, кроме измены. Но подумай о ранах: тебя могут ранить, ты это хорошо знаешь, ведь именно ране, полученной в сражении с теми же самыми людьми, обязана я знакомством с тобой.

— Будь спокойна, — смеясь, отвечал Бюсси, — я стану оберегать лицо, я не хочу, чтобы меня изуродовали.

— О! Оберегай себя всего. Пусть твое тело будет для тебя таким же священным, как если бы это было мое тело. Подумай, как бы ты горевал, увидев меня израненной, окровавленной. Так вот, те же муки почувствую и я при виде твоей крови. Будь осторожен, мой безрассудный лев, вот все, о чем я тебя прошу. Поступи, как тот римлянин, историю которого ты мне читал прошлый раз, чтобы меня успокоить. О! Сделай в точности как он. Предоставь своим трем друзьям сражаться с их противниками, приди на помощь тому из них, кто будет больше в ней нуждаться, но если на тебя нападут двое или трое сразу — беги. Ты вернешься потом, как Гораций, и убьешь их каждого по отдельности.

— Хорошо, моя любимая Диана, — сказал Бюсси.

— О! Ты отвечаешь мне, не вникая в мои слова, Луи. Ты смотришь на меня, но ты меня не слушаешь.

— Да, но зато я вижу тебя, и ты прекрасна!

— Бог мой, да о моей ли красоте сейчас речь! Речь идет о тебе, о твоей жизни, о нашей жизни. Послушай, то, что я собираюсь сказать тебе, — ужасно, но я хочу, чтобы ты это знал. Сильнее тебя это не сделает, но осторожнее — да. Так вот: я наберусь смелости и буду смотреть на ваш поединок!

— Ты?

— Я буду присутствовать при нем.

— Как так? Это невозможно, Диана.

— Возможно! Слушай, ты ведь знаешь: в соседней комнате одно окно выходит в маленький сад и наискосок от него виден турнельский загон для скота.

— Да, я помню это окно, оно футах в двадцати над землей, под ним еще железная ограда. Прошлый раз я бросал хлеб на ее острия, а птицы прилетали и расклевывали его.

— Из этого окна — понимаешь, Бюсси? — я тебя увижу. Главное, встань так, чтобы я тебя видела. Ты будешь знать, что я тут, ты даже сам сможешь взглянуть на меня. Ах, нет, я просто безумная, не смотри на меня, ведь твой противник может воспользоваться тем, что ты отвлекся.

— И убить меня! Не правда ли? Пока я буду глядеть на тебя? Если бы я был приговорен, Диана, и мне предложили бы самому выбрать себе смерть, я выбрал бы эту.

— Да, но ты не приговорен, и речь идет не о том, как умереть, а, напротив, о том, как остаться в живых.

— Я и останусь в живых, будь спокойна. К тому же, уверяю тебя, у меня хорошая поддержка. Ты не знаешь моих друзей, а я их знаю: Антрагэ владеет шпагой не хуже меня; Рибейрак хладнокровен в бою, в нем кажутся живыми только глаза, которыми он пожирает противника, и рука, которой он наносит ему удары; Ливаро отличается тигриной ловкостью. Поверь мне, Диана, у нас замечательная партия, даже чересчур замечательная. Мне хотелось бы больше опасности, чтобы было больше чести.

— Что ж, я тебе верю, друг мой, и улыбаюсь, ибо надеюсь на тебя. Только слушай меня и обещай мне повиноваться.

— Обещаю в том случае, если ты не прикажешь мне уйти отсюда.

— Я как раз хочу обратиться к твоему трезвому уму.

— Тогда не надо было сводить меня с ума.

— Без каламбуров, мой прекрасный дворянин, покоряйтесь. Любовь доказывают покорностью.

— Что ж, повелевай.

— Милый друг, у тебя утомленные глаза, тебе нужно хорошенько выспаться. Уходи!

— Как, уже!

— Я еще обращусь с молитвой к богу, а ты меня поцелуешь.

— Это к тебе надо обращаться с молитвой, как обращаются к святым.

— А ты думаешь, святые богу не молятся? — сказала Диана, опускаясь на колени.

Ее устремленный кверху взор, казалось, искал бога, там — за потолком, в синих глубинах небосвода, а слова рвались прямо из сердца.

— Господь мой, — молила она, — если ты желаешь, чтобы раба твоя была счастлива и не умерла от отчаяния, защити того, кого ты поставил на пути моем, дабы я его любила и любила лишь его одного.

Она уже произносила последние из этих слов и Бюсси наклонился, чтобы обнять ее и привлечь ее лицо к своим губам, когда внезапно со звоном вылетело одно из оконных стекол, а за ним и вся рама, и они увидели, что на балконе стоят трое вооруженных людей, а четвертый перелезает через перила. Лицо его было закрыто маской, в одной руке он держал пистолет, в другой — обнаженную шпагу.

На одно мгновение Бюсси оцепенел, застыл, потрясенный страшным криком, который вырвался у Дианы, бросившейся ему на шею.

Человек в маске подал знак, и три его спутника сделали шаг вперед. Один из этих трех был вооружен аркебузой.

Левой рукой Бюсси отстранил Диану, а правой в то же мгновение выхватил из ножен шпагу.

Потом, собравшись с мыслями, он медленно опустил ее, не теряя из виду своих противников.

— Вперед, вперед, мои удальцы, — произнес мрачный голос из-под бархатной маски. — Он уже наполовину мертв от страха.

— Ты ошибаешься, — ответил Бюсси, — страх мне неведом.

Диана рванулась было к нему.

— Отойдите в сторону, Диана, — сказал он твердо. Но она, вместо того чтобы повиноваться, снова бросилась ему на грудь.

— Так меня убьют, сударыня, — сказал он.

Диана отошла, оставив Бюсси лицом к лицу с врагами. Она поняла, что может помочь своему возлюбленному только одним способом: безропотно подчиняясь.

— А-а! — сказал мрачный голос. — Это и в самом деле господин де Бюсси, а я-то, простак, не хотел верить. Вот это друг! Замечательный друг, настоящий.

Бюсси молчал. Кусая губы, он оглядывал комнату, чтобы оценить, какие у него будут возможности для сопротивления, когда дело дойдет до схватки.

— Он узнаёт, — продолжал голос, насмешливый тон которого делал еще более страшным его низкое, мрачное звучание, — он узнает, что главный ловчий в отъезде, что жена осталась одна, что ей, быть может, страшно, и является составить ей компанию. И когда же? Накануне поединка. Я повторяю: вот настоящий, замечательный друг!

— А! Это вы, господин де Монсоро, — сказал Бюсси. — Прекрасно. Сбросьте вашу маску. Я уже знаю, с кем имею дело.

— Я так и поступлю, — ответил главный ловчий.

И он отшвырнул свою черную бархатную маску далеко в сторону.

Диана слабо вскрикнула.

Бледность графа была бледностью мертвеца, улыбка его — улыбкой демона.

— Вот так. Пора кончать, сударь, — сказал Бюсси. — Мне не по душе лишние разговоры. Произносить речи перед дракой — это годится для героев Гомера, на то они и полубоги, а я человек, но, заметьте, человек, лишенный страха. Нападайте или прочь с дороги!

Монсоро ответил хриплым, пронзительным смехом, который заставил Диану вздрогнуть, а Бюсси привел в ярость.

— Прочь с дороги! — повторил молодой человек, и кровь, прилившая до этого к его сердцу, бросилась ему в голову.

— Ого! Прочь с дороги? — воскликнул Монсоро. — Вы, кажется, так сказали, господин де Бюсси?

— Тогда скрестим наши шпаги и покончим с этим, — сказал молодой человек, — я должен вернуться домой, а живу я далеко.

— Вы пришли, чтобы остаться здесь на ночь, сударь, — сказал главный ловчий, — и вы здесь останетесь.

Тут над перилами балкона показались головы еще двух человек; эти двое перелезли через балюстраду и встали рядом со своими товарищами.

— Четыре плюс два — шесть, — сказал Бюсси. — А где же остальные?

— Они у дверей и ждут, — сказал главный ловчий.

Диана упала на колени, и, хотя она делала отчаянные усилия, чтобы совладать с собой, Бюсси услышал ее рыдания.

Он быстро взглянул на нее, затем снова перевел взгляд на графа и, после секундного размышления, сказал:

— Любезный сударь, вам известно, что я человек чести?

— Да, — сказал Монсоро, — вы такой же человек чести, как эта госпожа целомудренная женщина.

— Хорошо, сударь, — ответил Бюсси, слегка кивнув головой, — сказано сильно, но это заслуженно, и мы рассчитаемся за все разом. Одно только: завтра у меня поединок с четырьмя известными вам дворянами, и первенство принадлежит им, а не вам, поэтому я прошу оказать мне любезность и позволить мне сегодня удалиться, под залог слова, что мы с вами снова встретимся, тогда и там, где вам будет угодно.

Монсоро пожал плечами.

— Послушайте, — сказал Бюсси, — клянусь богом, сударь, когда я дам удовлетворение господам де Шомбергу, д'Эпернону, де Келюсу и де Можирону, я буду в вашем распоряжении, целиком в вашем и только в вашем. Если они убьют меня, что ж, вы будете отомщены их руками, вот и все. Если же, напротив, я окажусь в состоянии расплатиться с вами сам…

Монсоро обернулся к своим людям.

— Ну, — оказал он. — Ату его, мои храбрецы!

— А, — сказал Бюсси, — я ошибся: это не поединок, это убийство.

— Клянусь дьяволом! — воскликнул Монсоро.

— Да, я вижу, мы ошиблись друг в друге. Но подумайте вот о чем, сударь: все это не придется по душе герцогу Анжуйскому.

— Он-то меня и прислал, — ответил Монсоро.

Бюсси вздрогнул, Диана со стоном воздела руки к небу.

— В таком случае, — сказал молодой человек, — я буду рассчитывать только на Бюсси. Держитесь, мои храбрецы!

С молниеносной быстротой он опрокинул скамейку для молитв, подтащил к ней стол и швырнул поверх них стул. Таким образом, в одну секунду он воздвиг между собой и врагами нечто вроде оборонительного вала.

Он действовал так быстро, что пуля, выпущенная из аркебузы, попала лишь в скамейку и застряла в ее досках. Тем временем Бюсси повалил чудесный шкафчик времен Франциска I и добавил его к своему укреплению.

Диана оказалась укрытой этим шкафчиком. Она понимала, что не может помочь Бюсси ничем, кроме своих молитв, и молилась. Бюсси бросил взгляд на нее, потом на противников, затем на свой импровизированный оборонительный вал.

— Теперь пожалуйте, — сказал он, — но будьте осторожны, моя шпага колется.

«Храбрецы», понукаемые Монсоро, двинулись на Бюсси, как на кабана, Бюсси ждал их, пригнувшись, с горящими глазами. Один из нападающих протянул было руку к скамейке, чтобы оттащить ее, но, прежде чем его рука коснулась оборонительного заграждения, шпага Бюсси, высунувшись в амбразуру, разрезала эту руку от локтя до плеча.

Человек вскрикнул и попятился к окну.

Тут Бюсси услышал быстрые шаги в коридоре и решил, что оказался меж двух огней. Он метнулся к двери, что бы задвинуть засов, но, прежде чем успел это сделать, она открылась.

Молодой человек отступил на шаг, чтобы, обороняться сразу и против старых, и против новых врагов.

В дверь вбежали двое.

— А, дорогой мой господин, — воскликнул очень знакомый голос, — мы не опоздали?

— Реми! — произнес Бюсси.

— И я! — крикнул второй голос. — Да тут, кажется, убивают?

Бюсси узнал этот голос и зарычал от радости.

— Сен-Люк! — воскликнул он.

— Я самый.

— А! — сказал Бюсси. — Теперь, дражайший господин де Монсоро, я думаю, будет лучше, если вы дадите нам выйти, потому что теперь, коли вы не посторонитесь, мы пройдем по вашим телам.

— Трое ко мне! — крикнул Монсоро.

И над балюстрадой показались трое новых нападающих.



— Вот как? Значит, у них целая армия? — сказал Сен-Люк.

— Господи милостивый, защити его, — молилась Диана.

— Бесстыдная тварь! — крикнул Монсоро.

И бросился вперед, чтобы заколоть Диану.

Бюсси увидел это движение. Ловкий, словно тигр, он одним прыжком перескочил через свою баррикаду. Шпага его скрестилась со шпагой Монсоро, потом Бюсси сделал выпад и нанес графу удар в горло, но расстояние было слишком велико — Монсоро отделался лишь царапиной.

Пять или шесть человек разом бросились на Бюсси.

Один из них пал, сраженный шпагой Сен-Люка.

— Вперед! — крикнул Реми.

— Нет, Реми, не вперед, — сказал Бюсси, — подними и унеси Диану.

Монсоро зарычал и выхватил шпагу из рук одного из вновь прибывших.

Реми колебался.

— А вы? — спросил он.

— Унеси, унеси ее! — крикнул Бюсси. — Я вверяю ее тебе.

— Господь мой! — шептала Диана. — Господь мой, помоги ему!

— Пойдемте, госпожа, — сказал Реми.

— Ни за что, нет, я его ни за что не покину.

Реми схватил ее на руки.

— Бюсси! — кричала Диана. — Ко мне, Бюсси! На помощь!

Бедная женщина обезумела и не различала более, где друзья, где враги. Все, что удаляло ее от Бюсси, было для нее гибелью, смертью.

— Иди, иди, — сказал Бюсси, — я последую за тобой.

— Да, — взвыл Монсоро, — да, ты последуешь за ней, я надеюсь.

Бюсси увидел, что Одуэн зашатался, согнулся и почти в то же мгновение упал, увлекая с собой Диану. Бюсси вскрикнул и обернулся.

— Ничего, господин, — сказал Реми, — пуля попала в меня. Она невредима.

В тот момент, когда Бюсси оглянулся, на него бросились трое. Сен-Люк заслонил от них друга, и один из троих упал.

Двое оставшихся отступили.

— Сен-Люк, — сказал Бюсси, — заклинаю тебя именем той, которую ты любишь! Спаси Диану!

— А ты?

— Я? Я — мужчина.

Сен-Люк кинулся к Диане, которая уже поднялась на колени, схватил ее на руки и исчез с ней вместе за дверью.

— Ко мне! — завопил Монсоро. — Ко мне, все, кто на лестнице!

— А! Подлец! — вскричал Бюсси. — А! Трус!

Монсоро скрылся за спины своих людей.

Бюсси ударил наотмашь, потом нанес колющий удар. Первым ударом он рассек чью-то голову, вторым — продырявил чью-то грудь.

— С этими все, — сказал он.

Затем он вернулся в свое укрепление.

— Бегите, господин, бегите! — прошептал Реми.

— Мне бежать… бежать от убийц!

Бюсси склонился к молодому лекарю.

— Надо, чтобы Диана успела спастись. Куда ты ранен?

— Берегитесь! — воскликнул Реми. — Берегитесь!

И действительно, с лестницы в дверь ворвались четверо.

Бюсси оказался в окружении. Но он думал лишь об одном.

— А Диана? — крикнул он. — Диана?

И, не теряя ни мгновения, ринулся на четверых. Они были застигнуты врасплох. Двое упали, один был ранен, другой — мертв.

Затем, так как Монсоро двинулся к нему, Бюсси отступил назад и снова оказался за своим укреплением.

— Задвиньте засовы, — крикнул Монсоро, — поверните ключ: он у нас в руках, у нас в руках!

Тем временем Реми, собрав последние силы, дополз до защитного вала и укрепил его своим телом.

Наступил короткий перерыв.

Бюсси, который стоял на полусогнутых ногах, плотно прижавшись спиной к стене, и в согнутой в локте руке держал наготове шпагу, быстро огляделся.

Семь человек лежали на полу, девять — остались на ногах. Бюсси пересчитал их глазами.

И, глядя на эти девять сверкающих шпаг, слыша, как Монсоро подбадривает сбиров, чувствуя, как под ногами хлюпает кровь, этот храбрец, никогда не ведавший страха, увидел, что из глубины комнаты перед ним возник словно бы призрак смерти и, хмуро улыбаясь, поманил его к себе.

«Из девяти, — подумал он, — я вполне могу уложить еще пятерых, но оставшиеся четверо убьют меня. У меня хватит сил еще на десять минут боя. Что ж, сделаем за эти десять минут то, что ни один человек никогда еще не делал и не сделает».

Скинув плащ, он обернул им левую руку, соорудив себе нечто вроде щита, и прыгнул на середину комнаты, как будто дальнейшее пребывание в укрытии было недостойно его боевой славы.

Его встретил хаос тел и клинков, в который его шпага проскользнула, словно гадюка в свой выводок. Трижды перед ним открывался просвет в этой плотной массе, и он тут же выбрасывал вперед правую руку и наносил удар. Трижды слышал он, как скрипела, расходясь под его клинком, кожа ремней и курток, и трижды струя теплой крови по бороздке клинка стекала на его пальцы. За это же время своей левой рукой он отбил двадцать режущих и колющих ударов.

Плащ был весь изрублен.

Увидев, что двое упали, а третий вышел из боя, убийцы изменили свою тактику. Они отказались от шпаг: одни пустили в ход приклады мушкетов, другие стали стрелять в Бюсси из до сих пор бездействовавших пистолетов, от пуль которых он ловко уклонялся, то бросаясь в сторону, то нагибаясь. В этот решительный для него час он поспевал повсюду; он не только видел, слышал и действовал, он еще и угадывал самые внезапные, самые тайные мысли своих врагов. Для Бюсси настала одна из тех минут, когда человек достигает вершин совершенства: он был меньше, чем бог, ибо он был смертным, но, вне всякого сомнения, он был больше, чем человек.

Ему пришла в голову мысль, что убить Монсоро значит положить конец сражению, и он стал искать его глазами среди своих убийц. Но Монсоро, столь же спокойный, сколь Бюсси был возбужден, перезаряжал пистолеты своим людям или, взяв заряженный пистолет из их рук, стрелял сам, все время прячась за спинами своих наемников.

Однако Бюсси ничего не стоило расчистить себе проход. Он бросился в гущу сбиров, они расступились, и Бюсси оказался лицом к лицу с Монсоро.

В это мгновение главный ловчий, в руках у которого был заряженный пистолет, прицелился и выстрелил.

Пуля ударила в клинок шпаги Бюсси и срезала его на шесть дюймов выше рукоятки.

— Обезоружен! — крикнул Монсоро. — Обезоружен!

Бюсси отскочил назад и, отступая, подобрал с полу срезанный клинок.

В одну секунду клинок был плотно прикручен носовым платком к кисти его руки.

И бой возобновился. То было величественное зрелище: один человек, почти безоружный и, однако, почти невредимый, держал в страхе шестерых прекрасно вооруженных людей, возведя гору из десяти трупов.

Завязавшись снова, бой стал еще более ожесточенным. Пока люди Монсоро нападали на Бюсси, главный ловчий, догадавшись, что молодой человек высматривает себе оружие на полу, стал убирать все, до чего тот мог бы добраться.

Бюсси был окружен. Обломок его шпаги, выщербленный, погнутый, притупившийся, шатался в повязке. Рука начала слабеть от усталости. Бюсси оглянулся вокруг, и тут один из трупов вдруг ожил, поднялся на колени и подал ему длинную и целую рапиру.

Этим трупом был Реми, вложивший в это последнее движение всю свою преданность.

Бюсси вскрикнул от радости и отскочил назад, чтобы отвязать от руки платок и выбросить обломок клинка, ставший ненужным.

В эту минуту Монсоро бросился к Реми и в упор выстрелил ему в голову из пистолета.

Реми упал с пробитым лбом, на этот раз чтобы уже не подняться. Из груди Бюсси вырвался крик, даже не крик — рычание.

С новым оружием к нему вернулись силы. Рапира его со свистом описала круг, справа отрубила чью-то кисть, а слева — распорола щеку.

Этим двойным ударом он расчистил себе дорогу к выходу.

Ловкий и стремительный, он бросился к двери и попытался выломать ее ударом, от которого задрожала стена. Но засовы не поддались.

Истощенный этим усилием, Бюсси опустил правую руку и, стоя лицом к своим врагам, попробовал левой рукой открыть дверь за своей спиной.

В эту короткую секунду пуля пробила ему бедро и две шпаги задели бока.

Но он отодвинул засовы и повернул ключ.

Рыча, величественный в своей ярости, он сразил ударом наотмашь самого остервенелого из разбойников и, прорвавшись к Монсоро, ранил его в грудь.

У главного ловчего вырвалось проклятие.

— А! — сказал Бюсси, распахивая дверь. — Я начинаю думать, что выберусь.

Четверо убийц побросали свое оружие и навалились на Бюсси. Не справившись с ним шпагами, ибо его чудесная ловкость делала его неуязвимым, они пытались его удушить.

Но Бюсси и рукояткой рапиры, и ее клинком непрерывно наносил им удары, рубил их. Монсоро дважды приближался к молодому человеку и дважды был ранен.

Наконец трое убийц вцепились в рукоятку рапиры и вырвали ее из рук Бюсси.

Тогда Бюсси схватил табурет из резного дерева, нанес три удара и сбил троих, но о плечо четвертого табурет раскололся, и тот остался на ногах.

Этот четвертый вонзил ему в грудь кинжал.

Бюсси схватил его за запястье, выдернул кинжал из своей груди и, повернув клинок к противнику, заколол того его же собственной рукой.

Последний из убийц выскочил в окно.

Бюсси сделал два шага, чтобы нагнать его, но лежавший среди трупов Монсоро приподнялся и ударил Бюсси ножом под колено.

Молодой человек вскрикнул, огляделся в поисках шпаги, схватил первую попавшуюся и с такой силой вонзил ее в грудь главного ловчего, что пригвоздил его к полу.

— А! — воскликнул Бюсси. — Не знаю, останусь ли жив я, но, по крайней мере, я увижу, как умрешь ты!

Монсоро хотел ответить, но из его полуоткрытого рта вылетел лишь последний вздох.

Тогда Бюсси, едва передвигая ноги, потащился к коридору. Он истекал кровью. Она бежала из раны на бедре и особенно из той, что была под коленом.

В последний раз оглянулся он назад.

Из-за облака вышла блестящая луна. Свет ее проник в залитую кровью комнату, заиграл на оконных стеклах и озарил изрубленные ударами шпаг, пробитые пулями стены, мимоходом скользнув по бледным лицам мертвецов, в большинстве сохранивших, умирая, жестокий и угрожающий взгляд убийц.

При виде этого поля битвы, которое он покрыл трупами, израненного, почти умирающего Бюсси охватило чувство беспредельной гордости.

Как он и обещал, он совершил то, что не совершил бы ни один человек.

Ему оставалось только бежать, спасаться. Теперь уже он мог бежать, потому что бежал он от мертвых.

Но испытания еще не кончились для несчастного Бюсси.

Выйдя на лестницу, он увидел, что во дворе поблескивает оружие. Раздался выстрел. Пуля пробила ему плечо.

Двор охранялся.

Тогда он вспомнил о маленьком окне, через которое Диана собиралась наблюдать завтра за его поединком, и, торопясь из последних сил, волоча раненую ногу, направился в ту сторону.

Окно было открыто, в него глядело прекрасное, усеянное звездами небо.

Бюсси закрыл за собою дверь, задвинул засов. Потом с большим трудом взобрался на окно и измерил глазами расстояние до железной решетки, рассчитывая спрыгнуть по ту ее сторону.

— О! Нет, у меня недостанет сил, — прошептал он. Но в это мгновение он услышал на лестнице шаги. То поднималась вторая группа убийц.

Драться Бюсси уже не был способен. Он собрал все свои силы и, помогая себе той рукой и той ногой, которые еще действовали, прыгнул вниз.

Но, прыгая, он поскользнулся на камне подоконника. Ведь на подошвах его сапог было столько крови!

Он упал на железные копья решетки: одни вошли в его тело, другие зацепились за одежду, и он повис.

Тогда Бюсси вспомнил о единственном друге, который еще оставался у него на земле.

— Сен-Люк! — крикнул он. — Ко мне! Сен-Люк! Ко мне!

— А! Это вы, господин де Бюсси! — раздался вдруг голос из кущи деревьев.

Бюсси содрогнулся. Голос принадлежал не Сен-Люку.

— Сен-Люк! — крикнул он снова. — Ко мне! Ко мне! Не бойся за Диану. Я убил Монсоро!

Он надеялся, что Сен-Люк прячется где-то поблизости и при этом известии явится.

— А! Так Монсоро убит? — сказал другой голос.

— Да.

— Прекрасно.

И Бюсси увидел, как из-за деревьев вышли двое. Лица обоих были закрыты масками.

— Господа, — сказал он, — господа, заклинаю вас небом, помогите дворянину, попавшему в беду, вы еще можете спасти его.

— Что вы об этом думаете, монсеньор? — спросил вполголоса один из двух неизвестных.

— Как ты неосторожен! — сказал другой.

— Монсеньор! — воскликнул Бюсси, который услышал эти слова, до такой степени все его чувства были обострены отчаянным положением. — Монсеньор! Освободите меня, и я прощу вам вашу измену.

— Ты слышишь? — сказал человек в маске.

— Что вы прикажете?

— Что ж, освободи его…

И прибавил, усмехнувшись под своей маской:

— От страданий…

Бюсси повернул голову туда, откуда раздавался голос, дерзавший говорить этим насмешливым тоном в такую минуту.

— О! Я погиб, — прошептал он.

И в тот же миг в грудь его уперлось дуло аркебузы и раздался выстрел. Голова Бюсси упала на грудь, руки повисли.

— Убийца! — сказал он. — Будь проклят!

И умер с именем Дианы на устах.

Несколько капель его крови упало с решетки на того, кого называли монсеньором.

— Он мертв? — крикнули несколько человек, которые, взломав дверь, появились у окна.

— Да! — крикнул Орильи. — Но не забывайте, что покровителем и другом господина де Бюсси был монсеньор герцог Анжуйский, бегите!

Убийцы ничего другого и не хотели, они тут же скрылись.

Герцог слушал, как звуки их шагов удаляются, становятся все глуше и смолкают вдали.

— А теперь, Орильи, — сказал он, — поднимись в ту комнату и сбрось мне через окно тело Монсоро.

Орильи поднялся, разыскал среди множества трупов тело главного ловчего, взвалил его на спину и, как ему приказал его спутник, бросил это тело в окно. Падая, и оно тоже забрызгало кровью одежды герцога Анжуйского.

Пошарив в камзоле главного ловчего, Франсуа достал акт о союзе, подписанный его королевской рукой.

— Это то, что я искал, — сказал он, — нам больше нечего здесь делать.

— А Диана? — спросил из окна Орильи.

— Черт возьми! Я больше не влюблен, и, так как она нас не узнала, развяжи ее. Сен-Люка тоже развяжи. Пусть отправляются на все четыре стороны.

Орильи исчез.

— Королем Франции я пока не стану, — сказал герцог, разрывая акт на мелкие куски, — но зато и не буду обезглавлен по обвинению в государственной измене.

LIII

О ТОМ, КАК БРАТ ГОРАНФЛО ОКАЗАЛСЯ БОЛЕЕ ЧЕМ КОГДА-ЛИБО МЕЖДУ ВИСЕЛИЦЕЙ И АББАТСТВОМ
Авантюра с заговором окончательно обернулась комедией. Ни швейцарцы, поставленные караулить устье этой реки интриг, ни сидевшая в засаде французская гвардия не смогли поймать в раскинутые ими сети не только крупных заговорщиков, но даже и мелкой рыбешки.

Все участники заговора бежали через подземный ход под кладбищем.

Из аббатства не появился ни один. Поэтому, как только дверь была взломана, Крийон встал во главе тридцати человек и вместе с королем ворвался внутрь.

В просторных, темных помещениях стояла мертвая тишина.

Крийон, опытный вояка, предпочел бы большой шум. Он опасался какой-нибудь ловушки.

Но тщетно посылали разведчиков, тщетно открывали двери и окна, тщетно обыскивали склеп часовни. Всюду было пусто.

Король шел в первых рядах со шпагой в руке и кричал во все горло:

— Шико! Шико!

Никто не откликался.

— Неужели они его убили? — говорил король. — Смерть Христова! Они мне заплатят за моего шута как за дворянина.

— Это будет правильно, государь, — заметил Крийон, — ведь он и есть дворянин, да еще из самых храбрых.

Шико не отвечал, ибо он сек герцога Майеннского и так наслаждался этим занятием, что был глух и слеп ко всему остальному.

Но после того как Майенн исчез, после того как Горанфло свалился без чувств, ничто больше не отвлекало Шико, и он услышал, что его зовут, и узнал голос короля.

— Сюда, сын мой, сюда! — крикнул он изо всех сил, пытаясь приподнять Горанфло и утвердить его на седалище.

Это ему удалось, и он прислонил монаха к дереву.

Усилия, которые Шико был вынужден затратить на свой милосердный поступок, лишили голос гасконца некой доли его звучности, так что Генриху в долетевшем до него призыве послышалась даже жалоба.

Однако король ошибся, Шико, напротив, был упоен своей победой. Но, увидя плачевное состояние монаха, гасконец задумался: следует ли вывести это вероломное брюхо на чистую воду или же стоит проявить милосердие по отношению к этой необъятной бочке.

Он созерцал Горанфло, как некогда Август, должно быть, созерцал Цинну.[258]

Горанфло постепенно приходил в себя, и хотя он был глуп, но все же не до такой степени, чтобы обманываться относительно ожидавшей его участи. К тому же он был очень схож с теми животными, которым человек постоянно угрожает и которые поэтому инстинктивно чувствуют, что его рука тянется к ним только для того, чтобы ударить, а рот прикасается — только для того, чтобы их съесть.

Именно в таком расположении духа Горанфло и открыл глаза.

— Сеньор Шико! — воскликнул он.

— Вот как? — отозвался Шико. — Значит, ты не умер?

— Мой добрый сеньор Шико, — продолжал монах, пытаясь молитвенно сложить ладони перед своим необъятным животом, — неужели вы отдадите меня в руки моих преследователей, меня, вашего Горанфло?

— Каналья, — сказал Шико с плохо скрытой нежностью.

Монах принялся голосить.

После того как ему удалось сложить ладони, он попытался ломать пальцы.

— Меня, который съел вместе с вами столько вкусных обедов, — выкрикивал он сквозь рыдания, — меня, который, по вашим уверениям, пьет с таким изяществом, что заслуживает звания короля губок; меня, которому так нравились пулярки, зажаренные по вашему заказу в «Роге изобилия», что я всегда оставлял от них только косточки!

Этот последний довод показался Шико самым неотразимым из всех и окончательно склонил его в сторону милосердия.

— Боже правый! Вот они! — воскликнул Горанфло, порываясь встать на ноги, но так и не достигнув своей цели. — Они уже здесь, я погиб! О! Добрый сеньор Шико, спасите меня!

И монах, не сумев подняться, сделал то, что было гораздо легче: упал плашмя на землю.

— Вставай! — сказал Шико.

— Вы меня прощаете?

— Посмотрим.

— Вы столько меня били, что мы уже квиты.

Шико рассмеялся. Рассудок бедного монаха находился в таком смятении, что ему показалось, будто удары, выданные в счет долга герцогу Майеннскому, сыпались на него.

— Вы смеетесь, мой добрый сеньор Шико? — сказал он.

— Э! Конечно, смеюсь, скотина!

— Значит, я буду жить?

— Возможно.

— Вы бы не смеялись, если бы вашему Горанфло предстояло умереть.

— Сие не от меня зависит, — сказал Шико, — сие зависит от короля. Один король имеет власть над жизнью и смертью.

Горанфло поднатужился и поднялся на колени.

В это мгновение тьма расступилась перед яркими огнями, и друзья увидели вокруг себя множество вышитых камзолов и поблескивающие при свете факелов шпаги.

— Ах! Шико! Милый Шико! — воскликнул король. — Как я рад снова увидеть тебя!

— Вы слышите, мой добрый господин Шико, — сказал тихонько монах, — этот великий государь счастлив снова увидеть вас.

— Ну и?

— Ну и на радостях он сделает для вас все, что вы попросите. Попросите у него помилования для меня.

— У подлого Ирода?

— О! О! Тише, дорогой господин Шико!

— Ну, государь, — спросил Шико, поворачиваясь к королю, — скольких вы захватили?

— «Confiteor!» — забормотал Горанфло.

— Ни одного, — ответил Крийон. — Изменники! Они, должно быть, нашли какую-нибудь неизвестную нам лазейку.

— Вполне возможно, — сказал Шико.

— Но ты видел их? — спросил король.

— Еще бы я их не видел!

— Всех?

— От первого до последнего.

— «Confiteor», — все повторял Горанфло, не будучи в силах вспомнить, что идет дальше.

— Ты их, конечно, узнал?

— Нет, государь.

— Как! Ты не узнал их?

— То есть я узнал лишь одного, да и то…

— Да и то?

— Не по лицу, государь.

— А кого ты узнал?

— Герцога Майеннского.

— Герцога Майеннского? Того, кому ты обязан…

— Уже нет, государь, мы поквитались.

— А! Расскажи мне об этом, Шико!

— Попозже, сын мой, попозже. Займемся настоящим.

— «Confiteor», — твердил Горанфло.

— Э! Да вы захватили пленного, — сказал вдруг Крийон, опуская свою длань на плечо монаха, и тот, несмотря на сопротивление, оказываемое массой его тела, согнулся под тяжестью этой руки.

У Горанфло отнялся язык.

Шико медлил с ответом, предоставив всем смертным мукам, которые порождает глубокий ужас, наводнить на миг сердце несчастного монаха.

Тот готов был во второй раз потерять сознание при виде стольких людей, кипящих неутоленным гневом.

Наконец, после недолгого молчания, когда Горанфло уже казалось, что в ушах его гремят трубы Страшного суда, Шико сказал:

— Государь, поглядите хорошенько на этого монаха.

Кто-то из присутствовавших поднес факел к лицу Горанфло. Монах закрыл глаза, чтобы одним делом было меньше при переходе из этого мира в мир иной…

— Проповедник Горанфло! — воскликнул Генрих.

— «Confiteor, Confiteor, Confiteor», — торопливо забубнил монах.

— Он самый, — ответил Шико.

— Тот, который…

— Совершенно верно, — прервал Шико.

— Ага! — сказал король с удовлетворенным видом.

Пот со щек Горанфло можно было собирать мисками.

Да и было от чего, ибо тут послышался звон шпаг, словно само железо было наделено жизнью и дрожало от нетерпения.

Несколько человек с угрожающим видом приблизились к монаху.

Горанфло скорее почувствовал это, чем увидел, и слабо вскрикнул.

— Погодите, — произнес Шико, — я должен посвятить короля во все.

И, отведя Генриха в сторону, шепнул ему:

— Сын мой, возблагодари всевышнего за то, что лет тридцать пять тому назад он позволил этому святому человеку появиться на свет, ведь он-то нас всех и спас.

— Спас?

— Да. Это он рассказал мне все о заговоре, от альфы до омеги.

— Когда?

— Дней восемь тому назад. Так что, если враги вашего величества разыщут его, можно считать его мертвым.

Горанфло услышал только последние слова: «Можно считать его мертвым».

И повалился вперед, вытянув руки.

— Достойный человек, — сказал король, доброжелательно взирая на эту гору мяса, в которой всякий другой увидел бы всего лишь массу материи, способную поглотить и погасить огонь сознания, — достойный человек, мы возьмем его под свое покровительство.

Горанфло подхватил на лету милосердный королевский взгляд, и лицо его превратилось в подобие маски античного паразита:[259] одна его половина улыбалась до ушей, другая — заливалась плачем.

— И ты поступишь правильно, мой король, — ответил Шико, — потому что это слуга, каких мало.

— Как ты думаешь, что нам с ним делать? — спросил Генрих.

— Я думаю, что пока он в Париже, жизнь его под угрозой.

— А если приставить к нему охрану? — сказал король.

Горанфло расслышал это предложение Генриха.

«Неплохо! — подумал он. — Я, кажется, отделаюсь только тюрьмой. Это все же лучше, чем дыба, особенно если меня будут хорошо кормить!»

— Бесполезно, — сказал Шико. — Будет лучше, если ты позволишь мне увести его.

— Куда?

— Ко мне.

— Что ж, отведи его и возвращайся в Лувр. Я должен встретиться там со своими друзьями и подготовить их к завтрашнему дню.

— Вставайте, преподобный отец, — обратился Шико к монаху.

— Он издевается, — прошептал Горанфло, — злое сердце.

— Да вставай же, скотина! — повторил тихонько гасконец, поддав ему коленом под зад.

— А! Я вполне заслужил это! — воскликнул Горанфло.

— Что он там говорит? — спросил король.

— Государь, — ответил Шико, — он вспоминает все свои треволнения, перечисляет все свои муки, и, так как я обещал ему покровительство вашего величества, он говорит, в полном сознании своих заслуг: «Я вполне заслужил это!»

— Бедняга! — сказал король. — Ты уж позаботься о нем как следует, дружок.

— Будьте спокойны, государь. Когда он со мной, он ни в чем не испытывает недостатка.

— Ах, господин Шико, — вскричал Горанфло, — дорогой мой господин Шико, куда меня поведут?!

— Сейчас узнаешь. А пока благодари его величество, неблагодарное чудовище, благодари!

— За что?

— Благодари, тебе говорят!

— Государь, — залепетал Горанфло, — поелику ваше всемилостивейшее величество…

— Да, — сказал Генрих, — я знаю обо всем, что вы сделали во время вашего путешествия в Лион, во время вечера Лиги и, наконец, сегодня. Не беспокойтесь, я воздам вам по достоинству.

Горанфло вздохнул.

— Где Панург? — спросил Шико.

— В конюшне, бедное животное!

— Отправляйся туда, садись на него и возвращайся сюда ко мне.

— Да, господин Шико.

И монах удалился со всей возможной для него скоростью, удивляясь, что гвардейцы не следуют за ним.

— А теперь, сын мой, — сказал Шико, — оставь двадцать человек себе для эскорта, а десять отправь с господином де Крийоном.

— Куда я должен их отправить?

— В Анжуйский замок, за твоим братом.

— Зачем?

— Затем, чтобы он не сбежал во второй раз.

— Неужели мой брат?..

— Разве тебе пошло во вред, что ты послушался моих советов сегодня?

— Нет, клянусь смертью Христовой!

— Тогда делай, что я говорю.

Генрих отдал приказ полковнику французской гвардии привести к нему в Лувр герцога Анжуйского.

Крийон, отнюдь не испытывавший к принцу любви, немедленно отправился за ним.

— А ты? — спросил Генрих шута.

— Я подожду моего святого.

— А потом придешь в Лувр?

— Через час.

— Тогда я ухожу.

— Иди, сын мой.

Генрих удалился вместе с оставшимися солдатами.

Что до Шико, то он направился к конюшням и, войдя во двор, увидел Горанфло, восседающего на Панурге.

Бедняге даже не пришло в голову попытаться убежать от ожидающей его участи.

— Пошли, пошли, — сказал Шико, беря Панурга за повод, — поторопимся, нас ждут.

Горанфло не оказал даже тени сопротивления, он лишь проливал слезы. Их было столько, что можно было заметить, как он худеет прямо на глазах.

— Я ведь говорил, — шептал он, — я ведь говорил!

Шико тянул за собой Панурга и пожимал плечами.

LIV

В КОТОРОЙ ШИКО ДОГАДЫВАЕТСЯ, ПОЧЕМУ У Д’ЭПЕРНОНА НА САПОГАХ БЫЛА КРОВЬ, А В ЛИЦЕ НЕ БЫЛО НИ КРОВИНКИ
Возвратившись в Лувр, король застал своих друзей в постелях. Они спали мирным сном.

Исторические события имеют одно странное свойство: озарять отблеском своего величия предшествующие им обстоятельства.

Поэтому для тех, кто отнесется к событиям, которые должны были произойти утром того дня, ибо король возвратился в Лувр уже около двух часов ночи, для тех, кто отнесется, повторяем мы, к этим событиям с уважением, продиктованным предвосхищением их исхода, возможно, небезынтересно будет посмотреть, как король, чуть не лишившийся короны, ищет успокоения у трех своих друзей, которые через несколько часов должны ради него поставить на карту свои жизни.

Мы уверены, что поэта, чьей избранной натуре свойственно не предвидение, а озарение, поразят своей печальной красотой эти освеженные сном лица молодых людей, со спокойной улыбкой спящих на поставленных в ряд кроватях, словно братья в спальне отчего дома.

Генрих тихонько приблизился к ним, сопровождаемый Шико, который, поместив своего подопечного в надежное место, возвратился к королю.

Одна кровать была пуста — кровать д'Эпернона.

— До сих пор его нет, ветреника, — прошептал король. — Несчастный! Безумец! Драться с Бюсси, самым храбрым человеком во Франции, самым опасным — в мире, и даже не думать об этом.

— А и правда, его нет, — сказал Шико.

— Разыскать! Привести сюда! — воскликнул король. — И пусть пришлют ко мне Мирона. Я хочу, чтобы этого безрассудного усыпили, пусть даже против его воли. Я хочу, чтобы сон придал ему силы и гибкости, сделал способным защищаться.

— Государь, — сообщил лакей, — господин д'Эпернон только что пришел.

Д'Эпернон действительно явился в Лувр. Узнав о возвращении короля и догадавшись, что тот зайдет в спальню, он пытался было тихонько проскользнуть в другую комнату, рассчитывая остаться незамеченным.

Но его ждали и, как мы видели, доложили о его появлении королю.

Видя, что выговора не взбежать, д'Эпернон с весьма смущенным видом перешагнул порог спальни.

— А! Вот и ты наконец, — сказал Генрих. — Поди сюда, несчастный, и посмотри на своих товарищей.

Д'Эпернон обвел взглядом комнату и сделал знак, что он уже посмотрел.

— Посмотри на своих товарищей, — продолжал Генрих, — они благоразумны, они поняли все значение этого дня, а ты, несчастный, вместо того чтобы помолиться, как сделали они, и спать, как они спят, ты — играешь в кости и таскаешься по притонам. Клянусь телом Христовым, да ты белый как мел! Что же ты будешь делать утром? Ведь уже сейчас ты никуда не годишься!

И в самом деле, д'Эпернон был очень бледен, настолько бледен, что замечание короля заставило его покраснеть.

— Ну, — сказал Генрих, — иди ложись, я так хочу! И спи! Только сумеешь ли ты поспать?

— Я?! — ответил д'Эпернон так, словно подобный вопрос оскорбил его до глубины души.

— Я имею в виду, будет ли у тебя время поспать. Разве тебе не известно, что вы деретесь, когда рассветет, и что в это подлое время года в четыре часа утра уже совсем светло! Сейчас два. Тебе остается всего два часа.

— За два часа, если их хорошо употребить, — сказал д'Эпернон, — можно сделать очень многое.

— А ты заснешь?

— Прекрасно засну, государь.

— Не очень-то я в это верю.

— Почему же?

— Потому что ты взволнован, думаешь о завтрашнем дне. Да и как тебе не волноваться? Ведь, увы, завтра — это уже сегодня. Но, вопреки очевидности, я в глубине души испытываю желание говорить так, словно роковой день еще не наступил.

— Государь, — сказал д'Эпернон, — я засну, обещаю вам, но лишь в том случае, если ваше величество даст мне возможность заснуть.

— Он прав, — сказал Шико.

Д'Эпернон и в самом деле разделся и лег. Вид у него был спокойный, даже довольный, что показалось королю и Шико добрым предзнаменованием.

— Он храбр, как Цезарь, — сказал король.

— Так храбр, — заметил Шико, почесывая ухо, — что, даю честное слово, я ничего больше не понимаю.

— Вот он уже и спит.

Шико подошел к постели, ибо усомнился, что безмятежность д'Эпернона может дойти до такой степени.

— О! — воскликнул он вдруг.

— В чем дело? — спросил король.

— Погляди.

И Шико ткнул пальцем на сапоги д'Эпернона.

— Кровь! — прошептал король.

— Он ходил по крови, сын мой. Вот храбрец!

— Может, он ранен? — забеспокоился король.

— Ба! Он бы сказал. Да если и ранен, то разве что в пятку, как Ахиллес.

— Постой! Плащ тоже испачкан. А на рукав погляди! Что с ним стряслось?

— Может быть, он прикончил кого-нибудь? — сказал Шико.

— Зачем?

— Да чтобы руку себе набить.

— Странно, — произнес король.

Шико почесался ещеэнергичнее.

— Гм! Гм! — хмыкнул он.

— Ты ничего не отвечаешь?

— Как же, я отвечаю: «гм! гм!» По-моему, это означает очень многое.

— Господи боже мой, — сказал Генрих, — что же происходит вокруг меня и что меня ждет впереди? Хорошо еще, что завтра…

— Сегодня, сын мой. Ты все время путаешь.

— Да, ты прав.

— Ну, и что же сегодня?

— Сегодня я обрету спокойствие.

— Почему?

— Потому что они убьют этих проклятых анжуйцев.

— Ты так думаешь, Генрих?

— Я в этом уверен. Они храбрецы.

— Мне что-то не приходилось слышать, чтобы анжуйцев называли трусами.

— Разумеется, нет. Но посмотри, какая в них сила, посмотри на руки Шомберга, прекрасные мускулы, прекрасные руки.

— Ба! Если бы ты видел руки д'Антрагэ!

— Посмотри, какой у Келюса решительный рот, а у Можирона, даже во сне, лоб гордый. С такими лицами нельзя не одержать победы. А! Когда эти глаза мечут молнии, противник уже наполовину побежден.

— Милый друг, — сказал Шико, печально покачав головой, — я знаю глаза под такими же гордыми лбами, и они мечут не менее грозные молнии, чем те, на которые ты рассчитываешь. Это и все, чем ты себя успокаиваешь?

— Нет. Иди, я покажу тебе кое-что.

— Куда идти?

— В мой кабинет.

— То, что ты собираешься показать мне, и придает тебе веру в победу?

— Да.

— Тогда пойдем.

— Постой.

И Генрих вернулся к кроватям молодых людей.

— А что? — спросил Шико.

— Послушай, я не хочу завтра, вернее, сегодня ни омрачать их, ни разнеживать. Я попрощаюсь с ними сейчас.

Шико кивнул головой.

— Прощайся, сын мой, — сказал он.

Тон, которым он произнес эти слова, был таким грустным, что у короля мурашки побежали по телу и слезы навернулись на глаза.

— Прощайте, друзья, — прошептал Генрих, — прощайте, добрые мои друзья.

Шико отвернулся, сердце у него было тоже не из камня.

Но взор его невольно снова обратился к молодым людям.

Генрих, склонившись над ними, одного за другим целовал их в лоб.

Свеча из розового воска озаряла бледным, погребальным светом драпировки спальни и лица актеров, участвовавших в этой сцене.

Шико не был суеверен, но, когда он увидел, как Генрих касается губами лбов Можирона, Келюса и Шомберга, ему почудилось, что это скорбит живой, навеки прощаясь с мертвыми, уже лежащими в гробах.

— Странно, — сказал себе Шико, — я никогда ничего подобного не испытывал. Бедные дети!

Как только король кончил прощаться со своими друзьями, д'Эпернон открыл глаза, чтобы поглядеть, ушел ли он.

Король уже покинул комнату, опершись на руку Шико.

Д'Эпернон вскочил с постели и принялся как можно тщательнее стирать пятна крови со своих сапог и одежды.

Это занятие вернуло его мысли к событиям на площади Бастилии.

— Да у меня и крови бы не хватило для этого человека, ведь столько он ее пролил сегодня ночью, а сражался совсем один.

И д'Эпернон снова улегся в постель.

Что до Генриха, то он привел Шико к себе в кабинет, открыл длинный ящик из черного дерева, обитый внутри белым атласом, и сказал:

— Вот, посмотри!

— Шпаги! — воскликнул Шико. — Вижу. Что же дальше?

— Да, это шпаги, но шпаги освященные, друг мой.

— Кем?

— Самим папой, нашим святейшим отцом. Он оказал мне эту милость. Чтобы доставить ящик в Рим и обратно, потребовалось двадцать лошадей и четыре человека. Но зато у меня есть шпаги.

— Острые? — спросил гасконец.

— Конечно. Но главное их достоинство, Шико, в том, что они освящены.

— Само собой. Однако все же приятно сознавать, что они к тому же еще и острые.

— Нечестивец!

— Ладно, сын мой, теперь поговорим о другом.

— Хорошо, но поспешим.

— Тебе хочется спать?

— Нет, мне хочется помолиться.

— В таком случае поговорим о деле. Приказал ты привести монсеньора герцога Анжуйского?

— Да, он ждет внизу.

— Что ты собираешься с ним делать?

— Я собираюсь отправить его в Бастилию.

— Очень мудро. Только выбери темницу понадежнее, с толстыми стенами и крепкими замками. Ту, например, в которой сидел коннетабль де Сен-Поль или Жак д’Арманьяк.

— О! Будь спокоен.

— Я знаю, где продается прекрасный черный бархат, сын мой.

— Шико! Это же мой брат!

— Ты прав, при дворе, во время траура по членам семьи, одеваются в фиолетовое. Ты будешь с ним говорить?

— Да, разумеется, хотя бы для того, чтобы лишить его всякой надежды, доказав, что заговоры его раскрыты.

— Гм! — сказал Шико.

— У тебя есть какие-нибудь возражения против моей беседы с ним?

— Нет, но на твоем месте я упразднил бы речи и удвоил срок пребывания в тюрьме.

— Пусть приведут герцога Анжуйского, — приказал Генрих.

— Все равно, — сказал Шико, качая головой, — я стою на том, что сказал.

Через минуту вошел герцог. Он был безоружен и очень бледен. Его сопровождал Крийон с обнаженной шпагой в руке.

— Где вы его нашли? — спросил король Крийона, разговаривая с ним так, словно герцога и не было в комнате.

— Государь, его высочество отсутствовал, когда я именем вашего величества занял Анжуйский дворец, но очень скоро его высочество вернулся домой, и мы арестовали его, не встретив сопротивления.

— Вам повезло, — сказал король с презрением.

Затем, обернувшись к принцу, он спросил:

— Где вы были, сударь?

— Где бы я ни был, государь, смею вас уверить, — ответил герцог, — что я занимался вашими делами.

— Я так и полагал, — сказал Генрих, — и, глядя на вас, убеждаюсь, что не ошибся, когда ответил вам тем же — занялся вашими.

Франсуа поклонился со спокойным и почтительным видом.

— Ну так где же вы были? — спросил король, шагнув к брату. — Чем занимались вы в то время, как арестовывали ваших соучастников?

— Моих соучастников? — переспросил Франсуа.

— Да, ваших соучастников, — повторил король.

— Государь, я уверен, что ваше величество ввели в заблуждение.

— О! На этот раз, сударь, вы от меня не убежите, ваша преступная карьера окончена. И на этот раз тоже вам не удастся занять мой трон, братец…

— Государь, государь, молю вас, успокойтесь, определенно кто-то настроил вас против меня.

— Презренный! — вскричал преисполненный гневом король. — Ты умрешь от голода в одной из темниц Бастилии.

— Я жду ваших приказаний, государь, и благословляю их, даже если они приведут меня к смерти.

— Но где же вы все-таки были, лицемер?

— Государь, я спасал ваше величество и трудился во имя славы и мира вашего царствования.

— О! — воскликнул остолбеневший от изумления король. — Клянусь честью, какова дерзость!

— Ба, — сказал Шико, откинувшись назад, — расскажите нам об этом, мой принц. Вот, должно быть, любопытно!

— Государь, я немедленно рассказал бы обо всем вашему величеству, если бы вы обращались со мной, как с братом, но вы обращаетесь со мной, как с преступником, и я подожду, чтобы события подтвердили, что я говорю правду.

С этими словами принц снова отвесил поклон своему брату, королю, еще более глубокий, чем в первый раз, и, повернувшись к Крийону и другим офицерам, сказал:

— Что ж, господа, кто из вас поведет в Бастилию наследного принца Франции?

Шико стоял, задумавшись, и вдруг его, как молния, озарила мысль.

— Ага! — прошептал он. — Я, кажется, уже понял, почему у господина д'Эпернона было столько крови на сапогах и ни кровинки в лице.

LV

УТРО БИТВЫ
Над Парижем занимался ясный день. Горожане ни о чем не подозревали. Но дворяне — сторонники короля и все еще не оправившиеся от испуга приверженцы Гизов — ждали предстоящего поединка и держались начеку, чтобы вовремя принести свои поздравления победителю.

Как мы уже видели в предыдущей главе, король всю ночь не смыкал глаз, молился и плакал. Но поскольку он, несмотря на все, был человеком храбрым и опытным, особенно в том, что касалось поединков, то около трех часов утра он вышел вместе с Шико, чтобы оказать своим друзьям последнюю услугу, которая была в его возможностях.

Генрих отправился осмотреть место боя.

Картина была замечательная и, скажем без всякой иронии, мало кем замеченная.

Король, одетый в темные одежды, закутанный в широкий плащ, со шпагой на боку, в широкополой шляпе, скрывавшей его волосы и глаза, шагал по улице Сент-Антуан. Но, не дойдя шагов трехсот до Бастилии, он увидел большую толпу неподалеку от улицы Сен-Поль и, не желая подвергать себя риску в толчее, свернул в улицу Сен-Катрин и по ней добрался до турнельского загона для скота.

Толпа, как вы догадываетесь, была занята подсчитыванием убитых этой ночью.

Король не подошел к ней и потому ничего не узнал о случившемся.

Шико, присутствовавший при вызове, вернее, при соглашении, заключенном восемь дней тому назад, тут же на поле будущего сражения показал королю, как разместятся противники, и объяснил условия боя.

Получив эти сведения, Генрих тотчас же принялся измерять площадь. Он прикинул расстояние между деревьями, рассчитал, как будет падать солнечный свет, и сказал:

— У Келюса позиция очень опасная. Солнце будет у него справа: как раз со стороны уцелевшего глаза,[260] а вот Можирон — весь в тени. Келюсу надо было бы поменяться с Можироном местами, ведь у того зрение прекрасное. Да, пока распределение не очень-то хорошее. Что до Шомберга, у которого слабые колени, то у него здесь дерево, и он может, в случае необходимости, укрыться за ним. Поэтому за него я спокоен. Но Келюс, бедный Келюс!

Он грустно покачал головой.

— Ты огорчаешь меня, мой король, — сказал Шико. — Ну же, ну, не страдай так! Какого черта! Каждый получит не более того, что получит.

Король воздел глаза к небу и вздохнул.

— Вы слышите, господь мой, как он богохульствует? — прошептал он. — Но вы знаете — он безумен.

Шико пожал плечами.

— А д'Эпернон? — вспомнил король. — По чести, я несправедлив, я позабыл о нем. Д'Эпернону грозит такая опасность, он будет иметь дело с Бюсси! Посмотри-ка на его участок, мой добрый Шико: слева — загородка, справа — дерево, позади — яма. Д'Эпернону надо будет все время отскакивать назад, потому что Бюсси — это тигр, лев, змея. Бюсси — это живая шпага, которая прыгает, делает выпады, отступает.

— Ба! — сказал Шико. — За д'Эпернона я спокоен.

— Ты не прав, его убьют.

— Его? Он не так глуп и, наверное, принял меры, уж поверь мне!

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что он не будет драться, клянусь смертью Христовой!

— Полно тебе! Разве ты не слышал, как он только что разговаривал?

— Вот именно что слышал.

— Ну?

— Как раз поэтому я и повторяю: он не будет драться.

— Ты никому не веришь и всех презираешь.

— Я знаю этого гасконца, Генрих. Но, если хочешь меня послушаться, дорогой государь, возвратимся в Лувр, уже рассвело.

— Неужели ты думаешь, что я останусь в Лувре во время поединка?

— Клянусь святым чревом! Ты там останешься. Если тебя увидят здесь, то, стоит твоим друзьям одержать победу, каждый скажет, что это ты ее им наколдовал, а коли они потерпят поражение, все обвинят тебя в сглазе.

— Что мне до сплетен и толков? Я буду любить своих друзей до конца.

— Мне нравится, что ты такой вольнодумец, Генрих; хвалю тебя и за то, что ты так любишь своих друзей, у королей это редкая добродетель, но я не хочу, чтобы ты оставлял герцога Анжуйского одного в Лувре.

— Разве там нет Крийона?

— Э! Крийон всего лишь буйвол, носорог, кабан — любое храброе и неукротимое животное по твоему выбору. А брат твой — это гадюка, гремучая змея, — любая тварь, могущество которой не в ее силе, а в ее яде.

— Ты прав, надо было бросить его в Бастилию.

— Я же говорил тебе, что ты делаешь ошибку, встречаясь с ним.

— Да, я был побежден его самоуверенностью, спокойствием, разговорами о какой-то услуге, которую он якобы мне оказал.

— Тем более надо его остерегаться. Вернемся, сын мой, послушайся меня.

Генрих последовал совету Шико и, бросив последний взгляд на поле будущей битвы, отправился в Лувр.

Когда король и Шико вошли во дворец, там все были уже на ногах.

Молодые люди проснулись самыми первыми и оделись с помощью своих слуг.

Король спросил, чем они занимаются.

Шомберг делал приседания, Келюс промывал глаза туалетным уксусом, Можирон пил из бокала испанское вино, д'Эпернон острил свою шпагу на камне.

Последнее можно было видеть и не спрашивая, потому что д'Эпернон распорядился принести точильный камень к дверям спальни.

— И, по-твоему, этот человек не Баярд? — воскликнул Генрих, с любовью глядя на д'Эпернона.

— По-моему — это точильщик, вот и все, — ответил Шико.

Д'Эпернон заметил их и крикнул:

— Король!

Тогда, вопреки решению, которое он принял и которое он был бы не в силах исполнить, даже не будь этого восклицания, Генрих вошел в комнату фаворитов.

Мы уже говорили, что он умел принимать величественный вид и мог в совершенстве владеть собой. Его спокойное, почти улыбающееся лицо не выдало ни одного из чувств, таившихся в сердце.

— Здравствуйте, господа, — сказал он, — вы, я вижу, в хорошем настроении.

— Благодарение богу, да, государь, — ответил Келюс.

— А у вас, Можирон, вид невеселый.

— Государь, как известно вашему величеству, я очень суеверен, а мне приснился дурной сон, вот я и стараюсь поднять себе настроение глотком испанского вина.

— Друг мой, — сказал король, — не надо забывать, так утверждает Мирон, а он — великий лекарь, не надо забывать, повторяю, что сны зависят от предшествующих им впечатлений, но не имеют никакого влияния на последующие события, разве что на то будет воля божья.

— Поэтому вы и видите меня готовым к бою, государь, — сказал д'Эпернон. — Мне тоже приснился этой ночью дурной сон, но, несмотря на сон, рука у меня крепкая и глаз зоркий.

И он атаковал стену и сделал на ней зарубку своей только что наточенной шпагой.

— Да, — сказал Шико, — вам приснилось, что у вас сапоги в крови. Это неплохой сон: он означает, что в один прекрасный день вы станете победителем, вроде Александра или Цезаря.

— Мои смельчаки, — сказал Генрих, — вы знаете, что речь идет о чести вашего государя, ибо в каком-то смысле вы защищаете именно ее, но — только честь, помните хорошенько, не тревожьтесь о безопасности моей особы. Сегодня ночью я укрепил мой трон так, что, по крайней мере еще некоторое время, никакие удары ему не страшны. Поэтому сражайтесь за мою честь.

— Государь, не беспокойтесь. Быть может, мы расстанемся с жизнью, — сказал Келюс, — но во всех случаях честь будет спасена.

— Господа, — продолжал король, — я вас нежно люблю, но также и ценю. Позвольте мне дать вам совет: не надо ненужной бравады. Не своей смертью докажете вы мою правоту, а смертью ваших противников.

— О, что касается меня, — сказал д'Эпернон, — то я не пощажу своей жизни!

— Я не буду ничего обещать, — сказал Келюс, — сделаю все, что смогу, вот и все.

— А я, — сказал Можирон, — я отвечу его величеству, что если я и умру, то уж обязательно убью и своего противника: око за око.

— Вы деретесь только на шпагах?

— На шпагах и на кинжалах, — сказал Шомберг.

Рука короля была прижата к груди.

Быть может, эта рука и соприкасавшееся с ней сердце дрожью и биением крови поверяли друг другу свои страхи, но внешне король, со своим гордым видом, сухими глазами, высокомерным ртом, оставался королем, то есть он посылал солдат на битву, а не друзей на смерть.

— Ты и впрямь прекрасен в этот миг, мой король, — шепнул ему Шико.

Дворяне были готовы, им оставалось только раскланяться со своим господином.

— Вы поедете верхом? — спросил Генрих.

— Нет, государь, — ответил Келюс, — мы пойдем пешком. Это очень здоровое упражнение, оно освежает голову, а ваше величество тысячу раз говорили, что шпагу направляет не столько рука, сколько голова.

— Вы правы, сын мой. Вашу руку.

Келюс поклонился и поцеловал руку короля, остальные последовали его примеру.

Д'Эпернон опустился на колени и сказал:

— Государь, благословите мою шпагу.

— Нет, д'Эпернон, — возразил король, — отдайте вашу шпагу вашему пажу. У меня есть для вас шпаги получше. Шико, принеси их.

— Ну уж нет, — сказал Шико, — поручи это капитану твоей гвардии, сын мой, я всего лишь шут, более того — всего лишь язычник, и благословения небес могут превратиться в злые чары, коли дьявол — мой друг догадается посмотреть на мои руки и увидит, что я несу.

— А что это за шпаги, государь? — спросил Шомберг, бросая взгляд на ящик, принесенный офицером.

— Итальянские шпаги, сын мой, шпаги, выкованные в Милане. Видите, какие у них прекрасные эфесы? У всех у вас, кроме Шомберга, руки нежные, и первый же порез разоружит вас, если не прикрыть их надежно.

— Спасибо, спасибо, ваше величество, — воскликнули в один голос четверо молодых людей.

— Идите, уже время, — сказал король, который был не в силах больше сдерживать свое волнение.

— Государь, — спросил Келюс, — а ваше величество не будет смотреть на наш поединок, чтобы придать нам бодрости?

— Нет, это было бы неуместно. Вы деретесь тайно, вы деретесь без моего разрешения. Не будем придавать этому поединку излишней торжественности. И, главное, пусть считают, что он — следствие частной размолвки.

И король поистине величественным жестом отпустил своих фаворитов.

Когда они исчезли с его глаз, когда последние из их слуг перешагнули за порог Лувра и смолкло звяканье шпор и кирас, в которые были облачены снаряженные по-военному стремянные, король бросился на ковер и простонал:

— А-а! Я умираю.

— А я, — сказал Шико, — я хочу посмотреть на поединок. Не знаю почему, но у меня предчувствие: на поле д'Эпернона должно произойти что-то любопытное.

— Ты покидаешь меня, Шико? — произнес король жалобно.

— Да, — ответил Шико. — Если кто-нибудь из них будет плохо выполнять свой долг, я окажусь тут как тут, чтобы заменить его и поддержать честь моего короля.

— Что ж, ступай, — сказал Генрих.

Едва Шико получил разрешение, как тут же умчался с быстротою молнии.

Король отправился в оружейную, распорядился закрыть ставни, запретил кому бы то ни было в Лувре кричать или разговаривать и сказал Крийону, который знал обо всем, что должно было произойти:

— Если мы одержим победу, Крийон, ты придешь и скажешь мне об этом, если же, напротив, мы окажемся побежденными, ты трижды стукнешь в мою дверь.

— Хорошо, государь, — ответил Крийон и грустно покачал головой.

LVI

ДРУЗЬЯ БЮССИ
Если друзья короля постарались хорошенько выспаться этой ночью, то и друзья герцога Анжуйского прибегли к той же предосторожности.

После доброго ужина, на который они собрались по собственному почину и в отсутствие их покровителя, не проявлявшего о своих фаворитах такого беспокойства, какое король проявлял о своих, они улеглись спать в удобные постели в доме Антрагэ. Анжуйцы собрались в этом доме, потому что он был расположен поблизости от поля боя.

Один из стремянных — слуга Рибейрака, прекрасный охотник и искусный оружейник, весь день напролет чистил, полировал и натачивал оружие.

Ему же было приказано разбудить молодых людей на рассвете, то была его всегдашняя обязанность в дни праздников, охот или поединков.

До ужина Антрагэ заглянул на улицу Сен-Дени, повидаться с одной маленькой продавщицей гравюр, которую он боготворил и которую весь квартал называл не иначе, как «прекрасная лавочница». Рибейрак написал письмо матери. Ливаро составил завещание.

В три часа утра, когда друзья короля еще только просыпались, анжуйцы уже были на ногах, свежие, в хорошем настроении и прекрасно вооруженные.

Чулки и узкие, облегающие панталоны у них были красного цвета, чтобы противники не заметили их крови и чтобы эта кровь не пугала их самих. Они надели серые шелковые камзолы, чтобы, в случае если драться будут во всей одежде, ни одна складка не стесняла движений. И, наконец, башмаки на них были без каблуков, а чтобы не утомились прежде времени руки и плечи, шпаги несли за ними пажи.

Погода была прекрасной для любви, для поединков, для прогулок. Солнце золотило коньки крыш, блестящих от испаряющейся ночной росы.

Терпкий, но в то же время чудесный запах поднимался от садов и разносился по улицам, мостовая была суха, воздух свеж.

Прежде чем выйти из дому, молодые люди послали слугу во дворец герцога Анжуйского — справиться о Бюсси.

Ему ответили, что Бюсси ушел из дому накануне вечером, часов в десять, и все еще не возвращался.

Гонец поинтересовался, ушел ли он один и был ли вооружен.

И узнал, что Бюсси ушел вместе с Реми и что оба были при шпагах.

В доме графа никто не испытывал по этому поводу беспокойства. Бюсси часто исчезал подобным образом, к тому же все знали, какой он сильный, храбрый, ловкий, и его исчезновения, даже длительные, никого особенно не волновали.

Трое друзей заставили слугу повторить все подробности.

— Так, так, — сказал Антрагэ, — вы слышали, господа, что король приказал подготовить большую охоту на оленя в лесах Компьени и что господин де Монсоро вынужден был вчера уехать туда?

— Слышали, — ответили молодые люди.

— Ну так вот, я знаю, где Бюсси: пока главный ловчий поднимает оленя, он охотится на лань главного ловчего. Не волнуйтесь, господа, Бюсси сейчас ближе, чем мы, от места поединка и явится туда раньше нас.

— Да, — сказал Ливаро, — но явится усталый, изнуренный, невыспавшийся.

Антрагэ пожал плечами.

— Разве Бюсси способен устать? — возразил он. — А теперь пошли, пошли, господа, мы захватим его по дороге.

И они тронулись в путь.

В это самое время Генрих раздавал шпаги их противникам, анжуйцы минут на десять опередили королевских фаворитов.

Так как Антрагэ жил неподалеку от церкви Святого Евстафия, они направились по улице Ломбар, улице Верери и, наконец, по улице Сент-Антуан.

Все эти улицы были пустынны. Одни лишь крестьяне, которые съезжались с овощами и молоком из Монтрея, Венсена, Сен-Мор-ле-Фоссе, подремывая на своих повозках или мулах, удостоились чести видеть этот гордый отряд из трех храбрецов, сопровождаемых пажами и стремянными.

Не слышалось больше ни похвальбы, ни криков, ни угроз. Когда предстоит поединок, в котором или ты убьешь, или тебя убьют, когда известно, что бой с той и с другой стороны будет ожесточенным, беспощадным, смертельным, тогда не болтают языком, а размышляют. Самый легкомысленный из троих был в это утро самым задумчивым.

Дойдя до улицы Сен-Катрин, все трое с улыбкой, свидетельствовавшей, что им в голову пришла одна и та же мысль, обратили взгляд к домику Монсоро.

— Оттуда будет хорошо видно, — сказал Антрагэ, — и я уверен, что бедняжка Диана не один раз подойдет к окну.

— Постой! — сказал Рибейрак. — Кажется, она уже к нему подходила.

— Почему ты так думаешь?

— Окно открыто.

— И правда. Но зачем тут эта лестница под окном? Ведь у дома есть двери?

— В самом деле. Странно, — сказал Антрагэ.

Они свернули к дому, чувствуя, что им предстоит сделать какое-то важное открытие.

— Не одни мы удивляемся, — сказал Ливаро. — Поглядите: крестьяне, которые проезжают мимо, привстают в своих повозках и смотрят.

Молодые люди подошли под балкон. Там уже стоял один из крестьян-огородников и, казалось, разглядывал что-то на земле.

— Эй! Сеньор де Монсоро, — крикнул Антрагэ, — вы собираетесь отправиться с нами? Если да, то поторопитесь, мы должны прийти первыми.

Они подождали, но напрасно.

— Никто не отвечает, — сказал Рибейрак, — но почему здесь, черт возьми, эта лестница?

— Эй, смерд, — сказал Ливаро огороднику, — что ты там делаешь? Это ты сюда приволок лестницу?

— Боже меня упаси, ваша милость! — ответил тот.

— Почему? — спросил Антрагэ.

— Поглядите-ка наверх.

Все трое подняли головы.

— Кровь! — воскликнул Рибейрак.

— То-то и оно, что кровь, — сказал крестьянин, — и уже порядком почерневшая.

— Дверь взломана, — сообщил в эту минуту паж Антрагэ.

Антрагэ бросил взгляд на дверь, на окно и, ухватившись за перекладину лестницы, в одно мгновение взобрался на балкон.

Он заглянул в комнату.

— Да что там такое? — спросили остальные, увидев, что он побледнел и отшатнулся.

Страшный крик был им ответом. Ливаро поднялся следом.

— Трупы! Смерть, кругом смерть! — воскликнул молодой человек.

Оба вошли в комнату.

Рибейрак остался внизу, опасаясь неожиданного нападения.

Тем временем огородник своими причитаниями останавливал всех прохожих.

Повсюду в комнате виднелись следы страшной ночной битвы. Пол был покрыт лужами, вернее, целым морем крови. Гобелены на стенах изрублены шпагами и прострелены пулями. Мебель, разбитая и измазанная кровью, валялась на полу вперемежку с изуродованными телами и клочьями одежды.

— О! Реми, бедняга Реми, — сказал вдруг Антрагэ.

— Мертв? — спросил Ливаро.

— Уже остыл.

— Да здесь, должно быть, целый полк рейтаров побывал, в этой комнате! — воскликнул Ливаро.

И тут он увидел распахнутую в коридор дверь; пятна крови свидетельствовали, что и по другую ее сторону тоже шла борьба. Ливаро пошел по этим страшным следам до самой лестницы.

Двор был пуст и безлюден.

Тем временем Антрагэ, вместо того чтобы идти за ним, направился в соседнюю комнату. Везде была кровь. Эта кровь вела к окну.

Он склонился над подоконником, и его полный ужаса взгляд упал на маленький сад внизу.

На железной ограде все еще висел труп несчастного Бюсси, иссиня-бледный, окоченевший.

При виде его из груди Антрагэ вырвался не крик, а рычание.

Прибежал Ливаро.

— Посмотри, — сказал Антрагэ. — Бюсси! Мертвый!

— Предательски убитый, выброшенный из окна! Сюда, Рибейрак, сюда!

Ливаро бросился во двор и, встретив внизу лестницы Рибейрака, увлек его за собой.

Они прошли через калитку, которая вела из двора в садик.

— Да, это он, — воскликнул Ливаро.

— У него отрублена кисть, — сказал Рибейрак.

— У него в груди две пули.

— Он весь исколот кинжалами.

— Ах, бедняга Бюсси, — простонал Антрагэ. — Отмщенья! Отмщенья!

Обернувшись, Ливаро споткнулся о другой труп.

— Монсоро! — вскрикнул он.

— Как! И Монсоро тоже?

— Да, Монсоро, продырявленный, словно решето, и голова у него разбита о булыжники.

— А! Так, значит, этой ночью поубивали всех наших друзей!

— А его жена, его жена? — воскликнул Антрагэ. — Диана, госпожа Диана! — позвал он.

Ни звука, кроме возгласов простонародья, столпившегося вокруг дома.

Именно в это время король и Шико подошли к улице Сен-Катрин и свернули в сторону, чтобы не попасть в толпу.

— Бюсси! Бедный Бюсси! — все повторял в отчаянии Рибейрак.

— Да, — сказал Антрагэ, — кто-то захотел отделаться от самого опасного из нас.

— Какая трусость! Какая подлость! — откликнулись двое остальных.

— Пойдемте с жалобой к герцогу, — предложил кто-то.

— Не надо, — сказал Антрагэ. — Зачем возлагать дело мести на других? Мы будем плохо отомщены, друг. Постой!

В одно мгновение он спустился вниз, к Ливаро и Рибейраку.

— Друзья, — сказал он, — посмотрите на благородное лицо этого самого храброго из людей, поглядите на все еще алые капли его крови. Этот человек подает нам пример: он никому не поручал мстить вместо него… Бюсси! Бюсси! Мы поступим, как ты, и не тревожься — мы отомстим.

Произнеся эти слова, Антрагэ обнажил голову, коснулся губами губ Бюсси и, вытащив из ножен шпагу, смочил ее кровью друга.

— Бюсси, — продолжал он, — клянусь на твоем бездыханном теле, что кровь эта будет смыта кровью твоих врагов!

— Бюсси, — сказали Рибейрак и Ливаро, — клянемся убить или умереть!

— Господа, — заявил Антрагэ, вкладывая шпагу в ножны, — никакого снисхождения, никакой жалости, не так ли?

Двое его друзей протянули руки над телом Бюсси.

— Никакого снисхождения, никакой жалости, — повторили они.

— Но, — сказал Ливаро, — нас теперь всего трое против четырех.

— Твоя правда, но мы, мы никого предательски не убивали, — сказал Антрагэ, — а господь дарует силу невинным. Прощай, Бюсси!

— Прощай, Бюсси! — повторили его спутники.

И они ушли из этого проклятого дома со смертельно бледными лицами и с ужасом в душе.

Они унесли из него, вместе с образом смерти, то глубокое отчаяние, которое удесятеряет силы. Они почерпнули в этом доме то благородное негодование, которое возвышает человека над его смертной сутью.

За четверть часа толпа так разрослась, что молодые люди с трудом через нее протолкались.

Подойдя к месту поединка, они увидели своих противников: одни сидели на камнях, другие живописно расположились на деревянных загородках.

Смущенные своим опозданием, анжуйцы пустились бегом.

При четырех миньонах находились их четверо стремянных.

Четыре шпаги, лежавшие на земле, казалось, тоже отдыхали в ожидании, как и их хозяева.

— Милостивые государи, — сказал Келюс, поднимаясь и с несколько презрительным видом отвешивая им поклон, — мы имели честь ждать вас.

— Простите нас, господа, — ответил Антрагэ, — но мы пришли бы раньше вас, если бы не опоздание одного из моих товарищей.

— Господина де Бюсси? — спросил д'Эпернон. — А и в самом деле, я его не вижу. Очевидно, сегодня утром его придется тянуть сюда за уши.

— Мы ждали до сих пор, — сказал Шомберг, — мы можем подождать и еще.

— Господин де Бюсси не придет, — ответил Антрагэ.

Глубокое удивление отразилось на всех лицах, и только лицо д'Эпернона выражало другое чувство.

— Не придет? — сказал он. — Ага! Значит, храбрейший из храбрых испугался?

— Этого быть не может, — возразил ему Келюс.

— Вы правы, господин де Келюс, — сказал Ливаро.

— А почему же он не придет? — спросил Можирон.

— Потому что он мертв, — ответил Антрагэ.

— Мертв?! — воскликнули миньоны.

Д'Эпернон молчал и даже слегка побледнел.

— Его предательски убили! — продолжал Антрагэ. — Вы разве не знали этого, господа?

— Нет, — сказал Келюс, — как мы могли знать?

— Да и верно ли это? — спросил д'Эпернон.

Антрагэ вынул свою шпагу.

— Так же верно, — сказал он, — как верно то, что это его кровь на моей шпаге.

— Убит! — вскричали трое друзей короля. — Господин де Бюсси убит!

Д'Эпернон продолжал с сомнением покачивать головой.

— Эта кровь вопиет о возмездии, — сказал Рибейрак, — разве вы не слышите, господа?

— А, вот оно что! — ответил Шомберг. — Кажется, в ваших скорбных словах скрыт какой-то намек?

— Клянусь господом, да, — сказал Антрагэ.

— Что все это значит? — воскликнул Келюс.

— Ищи того, кому преступление выгодно, говорят законники, — пробормотал Ливаро.

— Послушайте, господа, не объяснитесь ли вы громко и ясно? — прогремел Можирон.

— Для этого мы сюда и пришли, господа, — сказал Рибейрак, — и оснований у нас больше, чем надо, чтобы сто раз убить друг друга.

— Тогда скорей за шпаги, — сказал д'Эпернон, извлекая свое оружие из ножен, — и покончим побыстрей.

— О! Как вы торопитесь, господин гасконец! — заметил Ливаро. — Вы не петушились так, когда нас было четверо против четырех!

— Разве это наша вина, что вас только трое? — ответил д'Эпернон.

— Да, ваша! — воскликнул Антрагэ. — Он погиб, потому что кому-то было выгодно, чтобы он лежал в могиле, а не стоял на поле боя. Ему отрубили кисть руки, чтобы эта рука не смогла больше держать шпагу. Он погиб, потому что кому-то надо было любой ценой погасить эти глаза, молния которых ослепила бы вас четверых разом. Поняли вы? Я достаточно ясен?

Шомберг, Можирон и д'Эпернон взвыли от ярости.

— Полно, господа, полно, — сказал Келюс. — Уйдите, господин д'Эпернон. Мы будем драться трое на трое. Тогда эти господа увидят, способны ли мы, несмотря на то что право на нашей стороне, воспользоваться несчастьем, которое мы оплакиваем так же, как они. Пожалуйте, милостивые государи, пожалуйте, — добавил он, отбрасывая назад шляпу и поднимая левую руку, а правой взмахивая шпагой, — пожалуйте, и, увидев, как мы сражаемся под открытым небом, перед взглядом господа, вы рассудите, являемся ли мы убийцами. По местам, милостивые государи, по местам!

— О! Я вас ненавидел, — сказал Шомберг, — теперь же вы мне омерзительны.

— А я, — сказал Антрагэ, — час тому назад я бы вас просто убил, теперь же я вас изрублю в куски. В позицию, господа, в позицию!

— В камзолах или без камзолов? — спросил Шомберг.

— Без камзолов, без рубашек, — сказал Антрагэ. — Грудь обнажена, сердце открыто.

Молодые люди сняли камзолы и сорвали с себя рубашки…

— Ах ты, черт, — сказал Келюс, раздеваясь, — я потерял кинжал. Он слабо держался в ножнах и, должно быть, выпал по дороге.

— Или же вы оставили его у господина де Монсоро, на площади Бастилии, — сказал Антрагэ, — в таких ножнах, из которых вы не осмелились его вынуть.

Келюс издал яростное рычание и встал в позицию.

— Но у него же нет кинжала, господин д'Антрагэ, у него нет кинжала! — закричал Шико, прибывший в этот момент на поле боя.

— Тем хуже для него, — сказал Антрагэ, — я тут ни при чем.

И, вытащив левой рукой свой кинжал, он тоже занял позицию.

LVII

ПОЕДИНОК
Участок земли, на котором должна была произойти эта ужасная схватка, был расположен, как мы уже видели, в уединенном, укрытом деревьями месте.

Обычно днем туда заглядывали только дети, приходившие поиграть, а ночью — только пьяницы и воры, в поисках ночлега.

Загородки, поставленные барышниками, как и следовало ожидать, отстраняли от этого уголка толпу, которая подобна речным волнам: они устремляются всегда вдоль берега и останавливаются или поворачивают назад, только если наткнутся на какое-нибудь препятствие.

Прохожие шли вдоль загородок, не останавливаясь.

К тому же час был очень ранний, да и все, кто уже вышел на улицу, спешили к залитому кровью дому Монсоро.

Шико, с бьющимся сердцем, хоть по натуре своей он и не был чувствителен, уселся впереди лакеев и пажей на деревянные перила.

Он не любил анжуйцев и ненавидел миньонов, но и те и другие были отважны и молоды, в их жилах текла благородная кровь, которая с минуты на минуту должна была пролиться при ярком свете занявшегося дня.

Д'Эпернон решил рискнуть и побахвалиться в последний раз.

— Как! Значит, я внушаю такой страх? — воскликнул он.

— Замолчите, болтун, — сказал ему Антрагэ.

— Я в своем праве, — возразил д'Эпернон, — по условиям, в поединке должно было участвовать восемь человек.

— Ну-ка, прочь отсюда! — сказал выведенный из терпения Рибейрак, загораживая ему дорогу.

Д'Эпернон утихомирился и с величественным видом вложил шпагу в ножны.

— Идите сюда, — сказал Шико, — идите сюда, храбрейший из храбрых, иначе вы загубите еще одну пару сапог, как вчера.

— Что вы такое говорите, господин дурак?

— Я говорю, что сейчас на земле будет кровь и вам придется ходить по ней, как нынче ночью.

Д'Эпернон побледнел, словно мертвец. Вся его напускная храбрость сразу исчезла при этом убийственном обвинении.

Он уселся в десяти шагах от Шико, на которого не мог теперь смотреть без страха.

Рибейрак и Шомберг, обменявшись, как это было принято, поклонами, сблизились.

Келюс и Антрагэ, уже стоявшие в позиции, шагнули вперед и скрестили шпаги.

Можирон и Ливаро, прислонившись спинами к загородкам, делали, стоя на месте, финты, и каждый подстерегал момент, когда можно будет скрестить шпаги в его излюбленной позиции.

Бой начался, когда на колокольне Святого Павла пробило пять часов.

Лица сражающихся дышали яростью, но их сжатые губы, грозная бледность, невольная дрожь рук указывали, что они из осторожности сдерживают эту ярость и что, вырвавшись на волю, она, подобно горячему коню, наделает много бед.

В течение нескольких минут, а это — время огромное, шпаги лишь скользили одна по другой, звона стали еще не было слышно.

Не был нанесен ни один удар.

Рибейрак, устав или, скорее, достаточно прощупав своего противника, опустил руку и застыл в ожидании.

Шомберг сделал два быстрых шага и нанес ему удар, который был первой молнией, вылетевшей из тучи.

Рибейрак был ранен.

Кожа его стала иссиня-бледной, из плеча фонтаном забила кровь. Он отскочил назад, чтобы осмотреть рану.

Шомберг хотел было повторить удар, но Рибейрак сделал параду прим и нанес ему удар в бок. Теперь у каждого было по ране.

— Отдохнем несколько секунд, если вы не возражаете, — предложил Рибейрак.

Тем временем схватка между Келюсом и Антрагэ тоже разгорелась. Но Келюс, лишившись кинжала, находился в очень невыгодном положении. Он был вынужден отбивать удары просто левой рукой, а так как она была обнажена, каждое парирование стоило ему раны.

Раны были легкими, но уже через несколько секунд вся его рука покрылась кровью.

Антрагэ, в полном сознании своего преимущества и не менее ловкий, чем Келюс, парировал с удивительной точностью.

Он нанес три контрудара, и кровь потекла из трех ран на груди Келюса, ран, впрочем, не тяжелых.

При каждом из этих ударов Келюс повторял:

— Это пустяк.

Ливаро и Можирон все еще осторожничали.

Что касается Рибейрака, то, разъярившись от боли и чувствуя, что начинает терять вместе с кровью силы, он бросился на Шомберга.

Шомберг не отступил ни на шаг и только вытянул вперед шпагу.

Они нанесли друг другу удары одновременно.

У Рибейрака была пронзена грудь, у Шомберга — задета шея.

Смертельно раненный Рибейрак схватился левой рукой за грудь — и открылся.

Воспользовавшись этим, Шомберг вторично вонзил в него шпагу.

Но Рибейрак захватил правой рукой руку противника, а левой всадил ему в грудь кинжал до самой рукоятки.

Острый клинок вошел в сердце.

Шомберг глухо вскрикнул и повалился на спину, увлекая за собой Рибейрака, в теле которого еще торчала его шпага.

Ливаро, увидев, что его друг упал, быстро отскочил назад и побежал к нему, преследуемый по пятам Можироном.

Опередив Можирона на несколько шагов, он помог Рибейраку, который пытался избавиться от шпаги Шомберга, и выдернул эту шпагу из его груди.

Но затем, когда Можирон настиг его, Ливаро пришлось защищаться в неблагоприятных условиях: на скользкой от крови земле, в скверной позиции, при солнце, бьющем прямо в глаза.

Через секунду колющий удар поразил Ливаро в голову, он выронил шпагу и упал на колени.

Антрагэ сильно теснил Келюса. Можирон поспешил добить Ливаро еще одним колющим ударом. Ливаро рухнул на землю.

Д'Эпернон издал ликующий крик.

Келюс и Можирон оказались против одного Антрагэ. Келюс был весь в крови, но раны у него были легкие.

Можирон остался почти невредимым.

Антрагэ понял всю серьезность положения. Он еще не получил ни одной царапины, но начинал уже чувствовать усталость. Однако момент был неподходящий, чтобы просить о передышке у противников, одного — раненого, другого — разгоряченного кровавой схваткой. Резким ударом Антрагэ отбил шпагу Келюса и, воспользовавшись этим отводом, легко перепрыгнул через загородку.

Келюс ответил рубящим ударом, но разрубил всего лишь деревянный брус.

Можирон тут же напал на Антрагэ с фланга. Антрагэ обернулся.

И в это мгновение Келюс пролез под загородкой.

— Ему конец, — сказал Шико.

— Да здравствует король! — закричал д'Эпернон. — Смелей, мои львы! Смелей!

— Извольте молчать, сударь, — сказал Антрагэ. — Не оскорбляйте человека, который будет драться до последнего дыхания.

— И того, который еще не умер, — вскричал Ливаро.

И в ту минуту, когда никто уже о нем не думал, страшный, весь в крови и грязи, он поднялся на колени и вонзил свой кинжал между лопатками Можирона, который рухнул бездыханным, прошептав:

— Иисусе Христе! Я убит.

Ливаро снова свалился без сознания: предпринятое усилие и гнев исчерпали последние его силы.

— Господин де Келюс, — сказал Антрагэ, опуская шпагу, — вы храбрый человек, сдавайтесь, я предлагаю вам жизнь.

— А зачем мне сдаваться? — возразил Келюс. — Разве я лежу на земле?

— Нет. Но на вас места живого нет, а я невредим.

— Да здравствует король! — крикнул Келюс. — У меня еще есть моя шпага, сударь.

И он бросился на Антрагэ, тот отбил удар, несмотря на всю его молниеносность.

— Нет, сударь, ее у вас больше нет, — сказал Антрагэ, схватившись рукой за клинок возле эфеса.

Он вывернул Келюсу руку, тот выпустил шпагу. Антрагэ всего лишь слегка обрезал себе палец на левой руке.

— О! — возопил Келюс. — Шпагу! Шпагу!

Как тигр, прыгнул он на Антрагэ и сжал его в железном объятии.

Антрагэ, не пытаясь разомкнуть это кольцо, перехватил шпагу в левую руку, а кинжал — в правую, и принялся, без остановки и куда попало, наносить удары Келюсу. При каждом ударе Антрагэ заливало кровью противника, но ничто не могло вынудить Келюса разжать руки; на каждую рану он отвечал восклицанием:

— Да здравствует король!

Он ухитрился даже задержать наносившую удары руку, обвиться вокруг своего невредимого врага, словно змея, и стиснуть его и руками и ногами.

Антрагэ почувствовал, что ему не хватает дыхания.

Он зашатался и упал.

Но, казалось, все в этот день оборачивалось ему на пользу: упав, он, можно сказать, удушил своей тяжестью несчастного Келюса.

— Да здравствует ко… — прошептал Келюс в агонии.

Антрагэ высвободился наконец из его объятий, приподнялся на одной руке и нанес Келюсу последний удар — прямо в грудь.

— Получай, — сказал Антрагэ, — теперь ты доволен?

— Да здрав… — выговорил Келюс уже с полузакрывшимися глазами.

Все было кончено. Безмолвие и ужас смерти воцарились на поле боя.

Антрагэ поднялся на ноги, весь покрытый кровью, но кровью своего противника. У него же самого, как мы уже сказали, был лишь небольшой порез на руке.

Испуганный д'Эпернон осенил себя крестным знамением и бросился прочь оттуда, словно преследуемый страшным призраком.

Антрагэ обвел взглядом своих друзей и врагов, мертвых и умирающих. Так, должно быть, глядел Гораций на поле битвы, решившей судьбы Рима.

Шико подбежал к Келюсу, у которого кровь текла из девятнадцати ран, и приподнял его.

Движение вернулоКелюса к жизни.

Он открыл глаза.

— Антрагэ, честью клянусь, — сказал он, — я не виновен в смерти Бюсси.

— О! Я верю вам, сударь, — произнес тронутый Антрагэ, — я вам верю.

— Бегите, — прошептал Келюс, — бегите. Король вам не простит.

— Я не оставлю вас так, сударь, — сказал Антрагэ, — даже под угрозой эшафота.

— Бегите, молодой человек, — сказал Шико, — не искушайте бога. Вас спасло чудо, не требуйте двух чудес за один день.

Антрагэ подошел к Рибейраку, тот еще дышал.

— Ну что? — спросил Рибейрак.

— Мы победили, — ответил Антрагэ тихо, чтобы не оскорбить Келюса.

— Благодарю, — сказал Рибейрак. — Уходи.

И он снова потерял сознание.

Антрагэ подобрал свою шпагу, которую выронил во время борьбы, а затем — шпаги Келюса, Шомберга и Можирона.

— Прикончите меня, сударь, — сказал Келюс, — или оставьте мне мою шпагу.

— Вот она, граф, — сказал Антрагэ, с поклоном, исполненным уважения, протянув Келюсу шпагу.

На глазах раненого блеснула слеза.

— Мы могли бы стать друзьями, — прошептал он.

Антрагэ протянул ему руку.

— Добро! — сказал Шико. — Это воистину по-рыцарски. Но беги, Антрагэ, ты стоишь того, чтобы жить.

— А мои товарищи? — спросил молодой человек.

— Я о них позабочусь так же, как о друзьях короля.

Антрагэ накинул плащ, который подал ему стремянный, закутался, чтобы не было видно покрывавшей его крови, и, оставив мертвых и раненых в окружении пажей и лакеев, скрылся через ворота Сент-Антуан.

LVIII

ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Король, бледный от беспокойства и вздрагивающий при малейшем шуме, мерил шагами оружейную палату, прикидывая, как человек, искушенный в таких делах, время, которое должно было понадобиться его друзьям, чтобы встретиться с противниками и сразиться с ними, а также все проистекающие из их характеров, силы и ловкости возможности — хорошие и дурные.

— Сейчас, — сказал он сначала, — они идут по улице Сент-Антуан. А теперь входят в загон. Обнажают шпаги. Теперь они уже дерутся.

И при этих словах несчастный король, весь дрожа, стал молиться.

Но благочестивые молитвы, которые шептали его губы, не затрагивали души, поглощенной иными чувствами.

Через несколько минут король поднялся с колен.

— Хотя бы Келюс вспомнил, — сказал он, — о том контрударе, который я показал ему: парировать шпагой и ударить кинжалом. Шомберг, тот — человек хладнокровный, он должен убить этого Рибейрака. Можирон, если не случится какого-нибудь несчастья, легко одолеет Ливаро. Но д'Эпернон! О! Он погиб. Хорошо еще, что именно его я люблю меньше, чем всех остальных. Но дело не только в его смерти, вот что худо: как бы, когда он умрет, Бюсси, этот страшный Бюсси, не бросился на других. Он всюду поспеет! Ах! Бедный мой Келюс! Бедный Шомберг! Бедный Можирон!

— Государь, — донесся из-за двери голос Крийона.

— Как! Уже?! — воскликнул король.

— Нет, государь, у меня нет никаких известий, кроме того, что герцог Анжуйский просит разрешения побеседовать с вашим величеством.

— А зачем? — спросил король через дверь.

— Он уверяет, что пришло время рассказать вашему величеству, какого рода услугу он вам оказал, и что его сообщение несколько успокоит волнение вашего величества.

— Хорошо, ступайте за ним, — ответил король.

В ту минуту, когда Крийон уже повернулся, чтобы выполнить приказ, на лестнице послышались торопливые шаги и раздался голос, сказавший Крийону:

— Я хочу немедленно говорить с королем.

Король узнал этот голос и сам открыл дверь.

— Входи, Сен-Люк, входи, — сказал он. — Что еще случилось? Но что с тобой, господи Иисусе? Что произошло? Они мертвы?

Сен-Люк, бледный, без шляпы, без шпаги, весь в крови, почти вбежал в комнату.

— Государь, — вскричал он, бросаясь перед королем на колени, — отмщенья! Я пришел просить у вас отмщенья!

— Мой бедный Сен-Люк, — сказал король, — в чем же дело? Говори! Кто мог привести тебя в такое отчаяние?

— Государь, один из самых ваших благородных подданных, один из ваших храбрейших солдат…

Он не смог продолжать.

— А? — откликнулся Крийон, полагавший, что эти титулы, особенно последний, могут относиться только к нему.

— …убит этой ночью, убит предательски, — закончил Сен-Люк.

Король, мысли которого были заняты только одним, успокоился. Это не мог быть никто из его четырех друзей, потому что он виделся с ними утром.

— Предательски убит этой ночью? — переспросил король. — О ком ты говоришь, Сен-Люк?

— Государь, я прекрасно знаю: вы его не любили, — продолжал Сен-Люк. — Но он был верен королю и, в случае необходимости, клянусь вам в этом, пролил бы за ваше величество свою кровь до последней капли. Иначе он не был бы моим другом.

— А-а! — протянул король, начиная понимать.

И мгновенная вспышка, если не радости, то по меньшей мере надежды, озарила его лицо.

— Государь, отомстите за господина де Бюсси, — вскричал Сен-Люк, — отомстите!

— За господина де Бюсси? — переспросил король, делая ударение на каждом слове.

— Да, за господина де Бюсси, которого двадцать убийц закололи этой ночью. И недаром их собралось двадцать, потому что он убил четырнадцать из них.

— Господин де Бюсси мертв…

— Да, государь.

— Значит, он не дерется сегодня утром? — невольно вырвалось у короля.

Сен-Люк бросил на Генриха взгляд, которого тот не смог выдержать. Отвернувшись, король увидел Крийона, все еще стоявшего у дверей в ожидании новых приказаний.

Он сделал ему знак привести герцога Анжуйского.

— Нет, государь, — продолжал тем временем Сен-Люк суровым голосом, — господин де Бюсси не дрался сегодня утром, поэтому я прошу вас не об отмщении, как я ошибочно сказал вашему величеству, но о правосудии. Ибо мне дорог мой король и в особенности честь моего короля, и я считаю, что, заколов господина де Бюсси, вашему величеству оказали весьма плохую услугу.

В дверях появился герцог Анжуйский. Он стоял на пороге, неподвижный, как бронзовая статуя.

Слова Сен-Люка открыли королю глаза. Они напомнили ему о той услуге, которой похвалялся брат.

Взгляд его встретился со взглядом герцога, и Генрих окончательно утвердился в своей мысли, ибо глаза герцога ответили ему «да», и одновременно он едва заметно кивнул королю головой.

— Знаете ли вы, что теперь скажут? — воскликнул Сен-Люк. — Если ваши друзья победят, скажут, что они победили только потому, что вы приказали убить Бюсси.

— И кто же это скажет, сударь? — спросил король.

— Смерть Христова! Да все, — воскликнул Крийон, по своему обыкновению бесцеремонно вмешиваясь в разговор.

— Нет, сударь, — ответил король, обеспокоенный и подавленный суждением того, кто теперь, когда Бюсси умер, был самым храбрым человеком в его королевстве, — нет, сударь, никто так не скажет, ибо вы назовете мне его убийцу.

Сен-Люк увидел, что на пол возле него упала чья-то тень.

Это вошел в комнату герцог Анжуйский. Молодой человек оглянулся и узнал его.

— Да, государь, я назову убийцу, — сказал он, поднимаясь с колен, — ибо я хочу любой ценой очистить ваше величество от обвинения в столь омерзительном поступке.

— Ну, говорите!

Герцог остановился и спокойно слушал.

Крийон стоял за ним, недружелюбно на него поглядывая и укоризненно качая головой.

— Государь, — начал Сен-Люк, — этой ночью Бюсси заманили в западню: когда он пришел на свидание к женщине, которая любила его, муж, оповещенный предателем, явился домой с убийцами. Они были повсюду — на улице, во дворе, даже в саду.

Если бы все ставни в оружейной не были закрыты, о чем мы уже говорили, можно было бы заметить, как побледнел при этих последних словах принц, несмотря на все свое самообладание.

— Бюсси защищался, как лев, государь, но их было слишком много и…

— Он умер, — прервал король, — и смерть его заслуженна, ибо я, разумеется, не стану мстить за прелюбодея.

— Государь, я еще не кончил мой рассказ, — возразил Сен-Люк. — После того как несчастный около получаса дрался в комнате, после того как он одержал победу над своими врагами, ему, израненному, окровавленному, изувеченному, почти удалось спастись. Надо было лишь протянуть ему руку помощи, я бы и сам сделал это, если бы его убийцы не схватили меня, вместе с женщиной, которую он вверил мне, если бы они не связали меня, не заткнули мне рот. На свою беду, они забыли лишить меня зрения, как лишили голоса, и я увидел, государь, я увидел, как к несчастному Бюсси, зацепившемуся бедром за острия железной решетки, подошли двое. Я слышал, как раненый попросил их о помощи, ибо он имел право считать этих двоих своими друзьями. Так вот, один из них… государь, мне страшно об этом говорить, но поверьте, еще страшнее было видеть и слышать… один из них приказал застрелить его, а другой выполнил приказ.

Крийон стиснул кулаки и нахмурился.

— И вы узнали убийцу? — спросил король, взволнованный вопреки своему желанию.

— Да, — сказал Сен-Люк.

Он повернулся к принцу, показал на него пальцем и, вкладывая в свои слова всю так долго сдерживаемую ненависть, произнес:

— Это монсеньор. Убийца — это принц! Убийца — это друг.

Король был подготовлен к удару, герцог встретил его не моргнув глазом.

— Да, — сказал он невозмутимо, — да, господин де Сен-Люк хорошо видел и хорошо слышал. Я приказал убить господина де Бюсси, и ваше величество будете мне за это признательны, ибо действительно господин де Бюсси был моим слугой, но этим утром, как я его ни отговаривал, господин де Бюсси собирался поднять оружие против вашего величества.

— Ты лжешь, убийца! Ты лжешь! — крикнул Сен-Люк. — Бюсси, исколотый шпагами, Бюсси, висящий на железных остриях, зацепившись бедром, этот Бюсси был годен только на то, чтобы внушить жалость самым своим злейшим врагам, и злейшие его враги помогли бы ему. Но ты, ты — убийца Ла Моля и Коконнаса, ты убил Бюсси, как убил одного за другим всех своих друзей. Ты убил Бюсси не потому, что он был врагом твоего брата, но потому, что он был поверенным твоих тайн. А! Монсоро — этот хорошо знал, почему ты затеял это преступление.

— Проклятие! — прошептал Крийон. — Зачем я не король!

— Меня оскорбляют в вашем присутствии, брат, — сказал герцог, побелев от ужаса, ибо конвульсивно сжавшаяся рука Крийона и налитые кровью глаза Сен-Люка не сулили ему безопасности.

— Уйдите, Крийон, — сказал король.

Крийон вышел.

— Правосудия, государь, правосудия! — снова выкрикнул Сен-Люк.

— Государь, — сказал герцог, — накажите меня за то, что я спас сегодня утром друзей вашего величества и за то, что я обеспечил блестящую победу вашему делу, которое также и мое дело.

— А я, — продолжал, больше не владея собой, Сен-Люк, — я говорю тебе, что дело твое — проклятое дело и что на все, к чему ты ни прикоснешься, ты навлекаешь гнев господний. Государь, государь, ваш брат взял под свое покровительство наших друзей, горе им!

Король почувствовал, как дрожь ужаса прошла по его телу.

В это самое мгновение снаружи донесся глухой шум, поспешные шаги, торопливый разговор.

Потом наступила глубокая, мертвая тишина.

И среди этой тишины, словно само небо выразило свое согласие с Сен-Люком, три медленных, торжественных удара, нанесенных мощной рукой Крийона, сотрясли дверь.

Холодный пот заструился по вискам Генриха, черты его исказились.

— Побеждены! — вскричал он. — Мои бедные друзья побеждены!

— А что я вам говорил, государь? — воскликнул Сен-Люк.

Герцог в ужасе стиснул руки.

— Видишь, трус, — продолжал, вне себя от горя, молодой человек, — вот как убийцы спасают честь государей! Убей и меня тоже, я без шпаги!

И он швырнул свою шелковую перчатку в лицо герцога.

Франсуа издал крик ярости и побелел, как смерть.

Но король ничего не видел, ничего не слышал. Он уронил голову на руки.

— О! — прошептал он. — Бедные мои друзья, они побеждены… быть может, тяжело ранены! Кто скажет мне правду?

— Я, государь, — раздался голос Шико.

Король узнал этот дружеский голос и простер к нему руки.

— Ну? — сказал он.

— Двое уже мертвы, а третий вот-вот испустит дух.

— Кто этот третий?

— Келюс, государь.

— А где он?

— Во дворце Буасси, куда я приказал его перенести.

Король не стал слушать дальше и с горестными криками бросился вон из комнаты.

Сен-Люк отводил Диану к ее подруге, Жанне де Бриссак, поэтому он и не сразу явился в Лувр.

Жанна три дня и три ночи ухаживала за несчастной женщиной, находившейся во власти жестокой горячки.

На четвертый день, изнемогая от усталости, Жанна отлучилась, чтобы немного отдохнуть. Но когда, два часа спустя, она вернулась в комнату подруги, Дианы там уже не было.

Известно, что Келюс — единственный из трех защитников дела короля, оставшийся в живых, несмотря на девятнадцать ранений, — умер в том самом дворце Буасси, куда приказал его перенести Шико, умер после тридцати дней борьбы со смертью и на руках у короля.

Генрих был безутешен.

Он заказал для своих друзей великолепные надгробия, на которых они были высечены из мрамора в натуральную величину.

Он учредил в их память особые мессы, велел священникам молиться за их души и добавил к обычным словам своей утренней и вечерней молитвы следующее двустишие, которое произносил до конца жизни:

Праведный боже, прими в свое лоно
Келюса, Шомберга и Можирона.
Около трех месяцев Крийон не спускал глаз с герцога Анжуйского, которого король возненавидел смертельной ненавистью и никогда не простил.

А потом наступил сентябрь, и в этом месяце Шико, не покидавший своего господина и, наверное, утешивший бы Генриха, если бы Генрих был способен утешиться, получил нижеследующее письмо, отправленное из Бомского аббатства.

Письмо было написано рукой писца.

«Любезный сеньор Шико!

В нашей стороне чудесный воздух, и в Бургундии в нынешнем году ожидается богатый урожай винограда. Говорят, что государь наш король, которому я, как мне кажется, спас жизнь, все еще очень печалится. Привезите его в аббатство, любезный господин Шико, мы угостим его вином 1550 года, которое я раскопал в моем погребе. С помощью этого вина можно забыть самые великие горести. Не сомневаюсь — оно развеселит короля, потому что я нашел в одной из священных книг такую замечательную фразу: «Доброе вино веселит сердце человека!» По-латыни это звучит великолепно, я дам вам прочесть. Итак, приезжайте, любезный господин Шико, приезжайте с королем, приезжайте с господином д'Эперноном, приезжайте с господином де Сен-Люком. Вот увидите, мы все тут наедимся и напьемся до отвала».

Преподобный приор Горанфло,
ваш покорный слуга и друг.
«Р.S. Скажите королю, что из-за хлопот, связанных с моим водворением здесь, у меня еще не было времени помолиться за души его друзей, как он просил, но лишь только будет закончен сбор винограда, я обязательно ими займусь».

— Аминь, — сказал Шико, — вход в царство небесное этим беднягам обеспечен.


СОРОК ПЯТЬ (роман)

В заключительном романе трилогии читатель вновь встречается с Дианой и узнает о ее дальнейшей судьбе: тяжело пережив смерть любимого человека, она ставит целью своей жизни — отомстить его убийцам…

Часть I



I

СЕНТ-АНТУАНСКИЕ ВОРОТА
26 октября 1585 года цепи у Сент-Антуанских ворот, вопреки обыкновению, были еще натянуты в половине одиннадцатого утра.

Без четверти одиннадцать отряд стражи, состоявший из двадцати швейцарцев — по их обмундированию было видно, что это швейцарцы из малых кантонов, то есть лучшие друзья царствовавшего тогда короля Генриха III,[261] — показался в конце улицы Мортельри и подошел к Сент-Антуанским воротам, которые тотчас же отворились и, пропустив его, захлопнулись. За воротами швейцарцы выстроились вдоль изгородей, окаймлявших придорожные участки, и одним своим появлением заставили откатиться назад толпу земледельцев и небогатых горожан из Монтрея, Венсена или Сен-Мора, которые хотели проникнуть в город еще до полудня, но, как мы уже сказали, не могли этого сделать.

Если правда, что само скопление людей вызывает беспорядок, можно было подумать, что, выслав сюда швейцарцев, господин начальник стражи хотел его предупредить.

В самом деле, возле Сент-Антуанских ворот толпа собралась большая. По трем сходящимся у них дорогам то и дело прибывали монахи, женщины верхом на Ослах и крестьяне в повозках, увеличивая и без того значительное скопление народа. Все нетерпеливо расспрашивали друг друга, и порой из общего гула вырывались отдельные голоса, поднимаясь до октавы, угрожающей или жалобной.

Кроме стекавшегося со всех сторон народа, легко было заметить отдельные группы людей, по всей видимости вышедших из города. Вместо того чтобы разглядывать, что делается в Париже, они пожирали глазами горизонт, где вырисовывались монастырь Святого Иакова, Венсенская обитель и Фобенский крест.

Эти люди — мы упоминаем о них потому, что они заслуживают нашего пристального внимания, — были в большинстве своем парижские горожане, одетые в облегающие короткие штаны и теплые куртки, ибо погода стояла холодная, дул резкий ветер и тяжелые, низкие тучи словно стремились сорвать с деревьев последние желтые листья, печально дрожавшие на ветвях.

Трое горожан беседовали или, вернее, беседовали двое, а третий слушал. Выразим нашу мысль точнее и скажем, что третий, казалось, даже не слушал: все внимание его было поглощено другим — он не отрываясь смотрел в сторону Венсена.

Займемся им в первую очередь.

Если бы он встал, то оказался бы человеком высокого роста. Но в данную минуту его длинные ноги, с которыми он, по-видимому, не знал, что делать, были подогнуты, а руки, тоже соответствующей длины, скрещены на груди. Прислонившись к живой изгороди, он тщательно закрывал широкой ладонью лицо, очевидно не желая, чтобы его узнали. Между средним и указательным пальцами незнакомца была только узкая щель, из которой вырывалась острая стрела его взгляда.

Рядом с этой странной личностью находился маленький человек, который, вскарабкавшись на пригорок, разговаривал с неким толстяком, еле сохранявшим равновесие на покатом склоне; чтобы не упасть, толстяк то и дело хватался за пуговицу на камзоле своего собеседника.

— Да, повторяю, метр Митон, — говорил карапуз толстяку, — на казнь Сальседа соберется по меньшей мере сто тысяч человек. Не считая тех, кто уже находится на Гревской площади. Смотрите-ка, сколько народу столпи лось здесь, у одних только ворот! Судите сами: всех-то ворот, если правильно сосчитать, шестнадцать.

— Сто тысяч!.. Эка загнули, кум Фриар, — ответил толстяк. — Ведь многие, поверьте, сделают, как я, и, опасаясь давки, не пойдут смотреть на четвертование этого несчастного Сальседа и будут правы.

— Метр Митон, метр Митон, поберегитесь! — ответил низенький. — Вы говорите, как политик.[262] Ничего, решительно ничего не случится, ручаюсь вам. — И, видя, что собеседник с сомнением покачивает головой, он обратился к длиннорукому и длинноногому человеку: — Не правда ли, сударь?

Тот уже не глядел в сторону Венсена и, по-прежнему не отнимая ладони от лица, избрал предметом своего внимания заставу.

— Простите? — спросил он, словно не расслышав только что обращенных к нему слов.

— Я говорю, что на Гревской площади сегодня ничего не произойдет.

— Думаю, что вы ошибаетесь и произойдет четвертование Сальседа, — спокойно ответил длиннорукий.

— Да, конечно, но повторяю: из-за четвертования ни какого шума не будет.

— Будут слышны удары кнута, хлещущего по лошадям.

— Вы не уразумели моих слов. Говоря о шуме, я имею в виду бунт. Так вот, я утверждаю, что на Гревскойа площади дело обойдется без бунта. Если бы предполагался бунт, король не велел бы разукрасить одну из лоджий Ратуши, чтобы смотреть оттуда на казнь вместе с обеими королевами и своей свитой.

— Разве короли знают заранее, когда вспыхнет бунт? — спросил длиннорукий, с величайшим презрением пожимая плечами.

— Ого! — шепнул метр Митон на ухо своему собеседнику. — Этот человек весьма странно рассуждает. Вы его знаете, куманек?

— Нет, — ответил низенький.

— Так зачем же вы завели с ним разговор?

— Да просто, чтобы поговорить.

— Напрасно: вы же видите, он неразговорчив.

— Мне все же представляется, — продолжал кум Фриар достаточно громко, чтобы его услышал длиннорукий, — что одна из приятнейших вещей на свете — это обмен мыслями.

— С теми, кого знаешь, да, — ответил метр Митон, — но не с теми, кто тебе незнаком.

— Разве люди не братья, как говорит священник из церкви Сен-Ле? — проникновенным тоном добавил кум Фриар.

— Да, так было когда-то. Но в наше время родственные связи что-то ослабли, куманек Фриар. Если вам так хочется поговорить, говорите со мной и оставьте в покое этого чужака — пусть размышляет о своих делах.

— Но вас-то я уже давно знаю, и мне заранее известно все, что вы ответите. А этот незнакомец, может быть, скажет что-нибудь новенькое.

— Тсс! Он вас слушает.

— Тем лучше. Итак, сударь, — продолжал кум Фриар, оборачиваясь к незнакомцу, — вы думаете, что на Гревскои площади будет шум?

— Я ничего подобного не говорил.

— Да я и не утверждаю, что вы говорили, — продолжал Фриар тоном человека, считающего себя весьма проницательным, — я полагаю, что вы так думаете, вот и все.

— А на чем основана эта ваша уверенность? Уж не колдун ли вы, господин Фриар?

— Смотрите-ка, он меня знает! — вскричал до крайности изумленный горожанин. — Откуда?

— Да ведь я назвал вас раза два или три, куманек! — сказал Митон, пожимая плечами: ему было стыдно за глупость своего друга.

— Да, правда, — сказал Фриар, не без труда уразумев, в чем дело. — Честное слово, правда. Ну, раз он меня знает — значит, ответит… Так вот, сударь мой, — продолжал он, снова оборачиваясь к незнакомцу, — я подумал, что вы думаете, что на Гревской площади поднимется шум, ибо если бы вы так не думали, то находились бы там, а вы, напротив, находитесь здесь… Ах ты!

Это «Ах ты!» доказывало, что кум Фриар уже достиг в своих умозаключениях последних, доступных его уму и логике пределов.

— Но если вы, господин Фриар, думаете обратное тому, что, по-вашему, думаю я, — ответил незнакомец, нарочно подчеркивая слова, которые собеседник так настойчиво повторял, — почему вы не на Гревскои площади? Мне, например, кажется, что предстоящее зрелище должно радовать друзей короля и они не преминут там собраться. Вы, пожалуй, ответите на это, что принадлежите не к друзьям короля, а к друзьям господина де Гиза[263] и поджидаете здесь лотарингцев, которые, говорят, намерены вторгнуться в Париж и освободить господина де Сальседа.

— Нет, сударь, — поспешно возразил низенький горожанин, явно напуганный предположением незнакомца. — Нет, сударь, я поджидаю здесь свою жену Николь Фриар; она пошла в аббатство святого Иакова, отнести двадцать четыре скатерти, ибо имеет честь состоять личной прачкой дона Модеста Горанфло, настоятеля означенного монастыря…

— Куманек! Куманек! — вскричал Митон. — Смотрите-ка, что происходит!

Метр Фриар посмотрел туда, куда указывал пальцем его сотоварищ, и увидел, что наглухо запирают ворота.

— Забавно, не правда ли? — заметил, смеясь, незнакомец.

Между его усами и бородой сверкнули два ряда белых острых зубов, видимо на редкость хорошо отточенных, благодаря привычке пускать их в дело не менее четырех раз в день.

Когда были приняты эти новые меры предосторожности, поднялся ропот изумления и раздались даже гневные возгласы.

— Осади назад! — повелительно крикнул какой-то офицер.

Приказание было тотчас же выполнено, однако не без затруднений: верховые и люди в повозках подались назад и кое-кому в толпе отдавили ноги и помяли ребра.

Женщины кричали, мужчины ругались. Кто мог бежать — бежал, опрокидывая других.

— Лотарингцы! Лотарингцы! — крикнул среди всей этой суматохи чей-то голос.

Самый отчаянный вопль ужаса не произвел бы такого впечатления, как слово «лотарингцы».

— Ну вот видите, видите! — вскричал, дрожа, Митон. — Лотарингцы, лотарингцы! Бежим!

— Но куда? — спросил Фриар.

— На пустырь! — крикнул Митон, раздирая руки о колючки живой изгороди, под которой удобно расположился незнакомец.

— На пустырь? — переспросил Фриар. — Это легче сказать, чем сделать, метр Митон. Никакого отверстия я не вижу, а вы вряд ли рассчитываете перелезть через изгородь: она будет повыше меня.

— Попробую, — сказал Митон, — попробую.

И он удвоил свои старания.

— Осторожнее, добрая женщина! — вскричал Фриар с отчаянием человека, окончательно теряющего голову. — Ваш осел наступает мне на пятки!.. Попридержите коня, господин всадник, не то он нас раздавит… Черт побери, друг возчик, ваша оглобля переломает мне ребра!..

Пока метр Митон цеплялся за кусты, чтобы перебраться по ту сторону изгороди, а кум Фриар тщетно искал какого-нибудь отверстия, чтобы проскользнуть в него, незнакомец поднялся, раздвинул, словно циркуль, свои длинные ноги и перемахнул через изгородь, да так, что не задел ни одной ветки.

Метр Митон последовал его примеру, порвав, однако, штаны. Но с кумом Фриаром дело обстояло хуже: ему никак не удавалось перебраться и, подвергаясь все большей опасности, он испускал душераздирающие вопли. Тогда незнакомец протянул свою длиннющую руку, схватил Фриара за гофрированный воротник и, как ребенка, перенес через изгородь.

— Уф! — воскликнул Фриар, ступив на твердую землю. — Что там ни говори, а я перебрался через изгородь благодаря этому господину. — Затем, выпрямившись, чтобы разглядеть незнакомца, которому он едва доходил до груди, метр Фриар продолжал: — Век бога за вас молить буду, сударь! Вы истинный Геркулес, честное слово! Это так же верно, как и то, что я зовусь Жаном Фриаром. Скажите мне свое имя, сударь, имя моего спасителя…

У Слово «друг» добряк произнес со всем пылом глубоко благодарного сердца.

— Меня зовут Брике, сударь, — ответил незнакомец, — Робер Брике к вашим услугам.

— Смею сказать, вы мне здорово услужили, господин Робер Брике. Жена благословлять вас будет. Но, кстати, где моя бедная женушка? О боже мой, боже, ее раздавят в этой толпе!.. Проклятые швейцарцы, они годны лишь на то, чтобы давить людей!

Не успел кум Фриар произнести этих слов, как ощутил на своем плече чью-то руку, тяжелую, как рука каменной статуи.

Он обернулся, чтобы взглянуть на нахала, разрешившего себе подобную вольность.

То был швейцарец.

— Фы хотите, чтоп фам расмосшили череп, трушок? — произнес богатырского сложения солдат.

— Мы окружены! — вскричал Фриар.

— Спасайся, кто может! — подхватил Митон.

И оба пустились наутек, сопровождаемые насмешливым взглядом и беззвучным смехом длиннорукого и длинноногого незнакомца.

II

ЧТО ПРОИСХОДИЛО У СЕНТ-АНТУАНСКИХ ВОРОТ
Одну из собравшихся здесь групп составляли горожане, оставшиеся вне городских стен, после того как ворота были неожиданно заперты. Люди эти столпились возле четверых или пятерых всадников весьма воинственного вида, которые изо всех сил орали:

— Ворота! Ворота!

Робер Брике подошел к горожанам и принялся кричать громче всех:

— Ворота! Ворота!

В конце концов один из всадников, восхищенный мощью его голоса, обернулся к нему, поклонился и сказал:

— Ну не позор ли, сударь, что среди бела дня закрывают городские ворота, словно Париж осадили испанцы или англичане?

Робер Брике внимательно посмотрел на говорившего. Это был человек лет сорока — сорока пяти, по-видимому начальник всадников.

Робер Брике, надо полагать, был удовлетворен осмотром, ибо он в свою очередь поклонился и ответил:

— Вы правы, сударь! Десять, двадцать раз правы, — добавил он. — Не хочу проявлять излишнего любопытства, но осмелюсь спросить, по какой причине, на ваш взгляд, принята подобная мера?

— Да, ей-богу же, они боятся, как бы не съели ихнего Сальседа, — сказал кто-то.

— Клянусь головой, — раздался звучный голос, — еда довольно паршивая.

Робер Брике обернулся в сторону говорившего, чей акцент выдавал несомненнейшего гасконца, и увидел молодого человека лет двадцати — двадцати пяти, опиравшегося рукой на круп лошади того, кто казался начальником.

Молодой человек был без шляпы — очевидно, он потерял ее в сутолоке.

Метр Брике был весьма наблюдателен. Он быстро отвернулся от гасконца, видимо не считая его достойным внимания, и перевел взгляд на всадника.

— Но ведь ходят слухи, что Сальсед — приспешник господина де Гиза, значит, это уж не такое жалкое кушанье, — сказал он.

— Да неужто так говорят? — спросил любопытный гасконец, весь превратившись в слух.

— Да, конечно, говорят, — ответил, пожимая плечами, всадник. — Но теперь болтают много всякой чепухи!

— Ах вот как! — вмешался Брике, устремляя на него вопрошающий взгляд и насмешливо улыбаясь. — Итак, вы думаете, что Сальсед не имеет отношения к господину де Гизу?

— Не только думаю, но уверен в этом, — ответил всадник. Тут он заметил, что Робер Брике сделал движение, означавшее: «А на чем основывается ваша уверенность?» — и добавил: — Подумайте сами: если бы Сальсед был одним из людей герцога, тот не допустил бы, чтобы его схватили и доставили из Брюсселя в Париж связанным по рукам и ногам, или по крайней мере попытался бы силой освободить пленника.

— Освободить силой, — возразил Брике, — дело весьма рискованное. Удалась бы эта попытка или нет, а господин де Гиз признал бы тем самым, что устроил заговор против герцога Анжуйского.[264]

— Господина де Гиза такое соображение не остановило бы, — сухо продолжал всадник, — уверен в этом, и раз он не вступился за Сальседа, значит, Сальсед не его человек.

— Простите, что я настаиваю, — продолжал Брике, — но сведения о том, что Сальсед заговорил, вполне достоверны.

— Где заговорил? На суде?

— Нет, не на суде, сударь, — во время пытки. Но разве это не все равно? — спросил метр Брике с плохо разыгранным простодушием.

— Конечно, не все равно. Хорошенькое дело!.. Пусть болтают, что он заговорил, — согласен; однако, что именно он сказал, неизвестно.

— Еще раз прошу извинить меня, сударь, — продолжал Робер Брике. — Известно, и во всех подробностях.

— Ну, так что же он сказал? — раздраженно спросил всадник. — Говорите, раз вы так хорошо осведомлены.

— Я не хвалюсь своей осведомленностью, сударь; наоборот, и стараюсь от вас что-нибудь узнать, — ответил Ирине.

— Давайте договоримся! — нетерпеливо молвил всадник. — Вы утверждаете, будто известны показания Сальседа. Что же он сказал? Ну-ка.

— Я не могу ручаться, что это его доподлинные слова, — проговорил Робер Брике; видимо, ему доставляло удовольствие дразнить всадника.

— Но, в конце концов, какие же речи ему приписывают?

— Говорят, он признался, что участвовал в заговоре в пользу господина де Гиза.

— Против короля Франции, разумеется? Старая песня!

— Нет, не против его величества короля Франции, а против его светлости герцога Анжуйского.

— Если он в этом признался…

— Так что? — спросил Робер Брике.

— Так он негодяй! — нахмурясь, произнес всадник.

— Да, — тихо сказал Робер Брике, — но он молодец, если сделал то, в чем признался. Ах, сударь, железные сапоги, дыба и котелок с кипящей водой хорошо развязывают языки порядочным людям.

— Истинная правда, сударь, — сказал всадник, смягчаясь и глубоко вздыхая.

— Подумаешь! — вмешался гасконец, который, вытягивая шею то к одному, то к другому собеседнику, прислушивался к разговору. — Сапоги, дыба, котелок — какие пустяки! Если этот Сальсед заговорил, то он негодяй, да и хозяин его тоже.

— Ого! — молвил всадник, будучи не в силах сдержать раздражение. — Громко же вы поете, господин гасконец.

— Я?

— Да, вы.

— Я пою на мотив, который мне по вкусу, черт побери! Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится.

Всадник сделал гневное движение.

— Потише! — раздался чей-то негромкий, но повели тельный голос.

Робер Брике тщетно попытался уяснить, кто это сказал.

Всадник с трудом сдержал себя.

— А хорошо ли вы знаете тех, о ком говорите, сударь? — спросил он у гасконца.

— Знаю ли я Сальседа?

— Да.

— Совсем не знаю.

— А герцога де Гиза?

— Тоже.

— А герцога Анжуйского?

— Еще меньше.

— Известно ли вам, что господин де Сальсед храбрец?

— Тем лучше. Он храбро примет смерть.

— И что если господин де Гиз устраивает заговоры, то сам в них участвует?

— Черт побери! Да мне-то какое дело до этого?

— И что монсеньер герцог Анжуйский, прежде называвшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконна, Бюсси и других?

— Наплевать мне на это!

— Как! Вам наплевать?

— Мейнвиль! Мейнвиль! — тихо прозвучал тот же голос.

— Конечно, наплевать! Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого бешеного Сальседа у меня под носом заперли ворота.

— Ого! Гасконец-то шутить не любит, — пробормотал Робер Брике. — И мы, пожалуй, увидим кое-что любопытное.

При последнем замечании собеседника кровь бросилась в лицо всаднику, но он обуздал свой гнев.

— Вы правы, — сказал он, — к черту всех, кто не дает нам попасть в Париж!

«Ого! — подумал Робер Брике, внимательно следивший за тем, как меняется в лице всадник. — Похоже, что я увижу нечто более любопытное, чем ожидал».

Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Вслед за этим швейцарцы, орудуя алебардами, проложили себе путь в толпе и заставили ее выстроиться по обе стороны дороги.

По этому проходу стал разъезжать уже упомянутый нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с выбывающим видом оглядев толпу, он велел трубить.

Это было тотчас же исполнено, и воцарилась тишина, которую, казалось, невозможно было ожидать после такого волнения и шума.

Тогда глашатай, в расшитом лилиями мундире и с гербом города Парижа на груди, выехал вперед, держа в руке какую-то бумагу, и прочитал гнусавым, как у всех глашатаев, голосом:

— «Доводим до сведения жителей нашего славного города Парижа и его окрестностей, что все городские ворота будут заперты сегодня до часу пополудни и что ранее указанного срока никто не вступит в город. На то воля короля и постановление господина парижского прево».

Глашатай остановился передохнуть. Присутствующие, воспользовались этой паузой, чтобы выразить удивление и недовольство долгим улюлюканьем, которое глашатай, надо отдать ему справедливость, выдержал и глазом не моргнув.

Офицер повелительно поднял руку, и тотчас же снова наступила тишина.

Глашатай продолжал без смущения и колебания — видимо, привычка закалила его против всяческих проявлений народных чувств:

— «Мера сия не касается тех, кто предъявит опознавательный знак или кто окажется вызванным письмом или приказом, составленным надлежащим образом.

Дано в управлении парижского прево по чрезвычайному повелению его величества двадцать шестого октября в год от рождества господа нашего тысяча пятьсот восемьдесят пятый».

— Трубить в трубы! — послышалась команда.

Тотчас же раздался хриплый лай труб.

Толпа за цепью швейцарцев и солдат зашевелилась, словно извивающееся тело змеи.

— Что это означает? — вопрошали наиболее мирно настроенные.

— Наверно, опять какой-нибудь заговор!

— Это устроено, чтобы помешать нам войти в Париж, — тихо сказал своим спутникам всадник, со столь диковинным терпением сносивший дерзкие выходки гасконца. — Швейцарцы, глашатай, запреты, трубы — все ради нас. Клянусь честью, я даже горд этим.

— Дорогу! Дорогу! Эй вы там! — кричал офицер, командовавший отрядом. — Тысяча чертей! Или вы не видите, что загородили проход тем, кто имеет право войти в городские ворота?

— Ручаюсь головой, кое-кто пройдет в Париж, хотя бы все горожане на свете стояли между ним и заставой, — сказал, бесцеремонно протискиваясь сквозь толпу, гасконец, чьи дерзкие речи вызвали восхищение метра Робера Брике.

И действительно, он мгновенно очутился в проходе, расчищенном швейцарцами.

Можно себе представить, с какой поспешностью и любопытством обратились все взоры на человека, которому посчастливилось выйти вперед, когда ему велено было оставаться на месте.

Но гасконца мало тревожили эти завистливые взгляды. Он гордо остановился, напрягая тело под тонкой зеленой курткой. Из-под слишком коротких потертых рукавов на добрых три дюйма выступали костлявые запястья. Глаза были светлые, волосы курчавые и желтые либо от природы, либо из-за дорожной пыли. Длинные мускулистые ноги напоминали ноги оленя. На одной руке была надета вышитая кожаная перчатка, в другой он вертел ореховую палку. Он огляделся по сторонам и, решив, что упомянутый нами офицер самое важное в отряде лицо, подошел прямо к нему.

Офицер с минуту молча осматривал гасконца. Тот, нисколько не смущаясь, делал то же самое.

— Вы, видно, потеряли шляпу? — спросил наконец офицер.

— Да, сударь.

— В толпе?

— Нет. Я получил письмо от своей подруги и стал его читать у речки, за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра унес и письмо и шляпу. Я побежал за письмом, хотя пряжка у меня на шляпе — крупный бриллиант. Схватил письмо, но, когда вернулся за шляпой, оказалось, что ветром ее снесло в реку и она уплыла по направлению к Парижу… Какой-нибудь бедняк разбогатеет на этом деле. Пускай!

— Так что вы остались с непокрытой головой?

— А разве в Париже я шляпы не достану, черт побери? Куплю шляпу еще красивее старой и украшу бриллиантом в два раза крупнее.

Офицер едва заметно пожал плечами. Но это движение не ускользнуло от гасконца.

— В чем дело? — сказал он.

— У вас есть пропуск? — спросил офицер.

— Конечно, есть, и не один, а целых два.

— Одного достаточно, был бы он в порядке.

— Но, если я не ошибаюсь — да нет, черт побери, не ошибаюсь, — я имею удовольствие беседовать с господином де Луаньяком? — спросил гасконец, вытаращив глаза.

— Вполне возможно, сударь, — сухо ответил офицер, отнюдь не в восторге от того, что его признали.

— С господином де Луаньяком, моим земляком?

— Отрицать не стану.

— С моим кузеном!

— Ладно, давайте пропуск.

— Вот он.

Гасконец вытащил из перчатки искусно вырезанную половину карточки.

— Идите за мной, — сказал Луаньяк, не взглянув на карточку, — вы и ваши спутники, если с вами кто-нибудь есть. Мы проверим пропуска.

И он встал у самых ворот.

Гасконец с непокрытой головой последовал за ним.

Пятеро мужчин потянулись вслед за гасконцем.

На первом из них была великолепная кираса такой изумительной работы, что казалось, она была создана самим Бенвенуто Челлини.[265] Однако фасон кирасы вышел из моды, и потому, несмотря на свое великолепие, она вызывала не восторг, а насмешку.

Второй спутник гасконца шел в сопровождении толстого седоватого слуги: тощий и загорелый, он казался прообразом Дон Кихота, точно так же как слуга его мог сойти за прообраз Санчо Пансы.

У третьего на руках был десятимесячный младенец, за кожаный пояс мужчины держалась жена, за юбку которой цеплялись два ребенка — один четырех, другой пяти лет.

Четвертый мужчина тащился хромая, с длинной шпагой на боку.

Наконец, шествие замыкал красивый молодой человек верхом на породистом вороном коне.

По сравнению с прочими он казался настоящим королем.

Вынужденный продвигаться вперед достаточно медленно, чтобы не опережать своих сотоварищей, молодой человек на мгновение задержался.

В тот же миг он почувствовал, как кто-то дернул его на ножны шпаги, и обернулся.

Внимание его привлек черноволосый юноша, невысокий, гибкий, изящный, с горящим взглядом и в перчатках.

— Что вам угодно, сударь? — спросил всадник.

— Сударь, прошу вас о милости.

— Говорите, только поскорее, пожалуйста, видите, меня ждут.

— Мне надо попасть в город, сударь, мне это крайне необходимо, понимаете?.. А вы одни, вам нужен паж, который оказался бы под стать вашей внешности.

— Так что же?

— Услуга за услугу: проведите меня в город, и я буду нашим пажом.

— Благодарю вас, — сказал всадник, — но я не нуждаюсь в паже.

— Даже в таком, как я? — спросил юноша и так странно улыбнулся, что ледяная оболочка, в которую всадник пытался заключить свое сердце, начала таять.

— Я хотел сказать, что не могу держать слуг.

— Да, я знаю, вы небогаты, господин Эрнотон де Карменж, — молвил паж.

Всадник вздрогнул. Но, не обращая на это внимание, юноша продолжал:

— Поэтому о жалованье мы говорить не станем, наоборот, это вам заплатят в сто раз больше, если вы согласитесь исполнить мою просьбу. Позвольте же служить вам, хотя мне и самому случалось отдавать приказания.

И юноша пожал всаднику руку, что со стороны пажа было довольно бесцеремонно. Затем, обернувшись к уже известной нам группе всадников, он сказал:

— Я пройду, это главное… Вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое любым способом.

— Пройти — еще не все, — ответил дворянин. — Нужно, чтобы он вас увидел.

— О, не беспокойтесь! Если я пройду через эти ворота, он меня увидит.

— Не забудьте условного знака.

— Два пальца, приложенные к губам, не так ли?

— Правильно, а теперь — да поможет вам бог!

— Ну как, господин паж, вы готовы? — спросил владелец вороного коня.

— К вашим услугам, хозяин, — ответил юноша.

И он легко вскочил на круп лошади позади своего спутника, который поспешил присоединиться к остальным избранникам, уже вынимавшим пропуска.

— Черти полосатые! — произнес Робер Брике,следивший за ними взглядом. — Да это целый караван гасконцев, разрази меня гром!

III

ПРОВЕРКА
Проверка, предстоявшая шестерым избранникам, которые на наших глазах вышли из толпы и приблизились к воротам, оказалась несложной.

Им нужно было вынуть из кармана половину карточки и вручить ее офицеру, который сравнивал ее с другой половиной, и, если обе они подходили, права носителя карточки были доказаны.

Гасконец без шляпы был первым. С него и началась проверка.

— Ваше имя? — спросил офицер.

— Мое имя, господин офицер? Да оно написано на этой карточке.

— Неважно, скажите свое имя! — нетерпеливо повторил офицер. — Или вы не знаете, как вас зовут?

— Отлично знаю, черт побери! А если бы и забыл, вы могли бы мне напомнить, ведь мы с вами земляки и даже родичи.

— Имя ваше, тысяча чертей!.. Неужели вы воображаете, что у меня есть время разглядывать людей?

— Ладно. Зовут меня Пардикка де Пенкорнэ.

— Пардикка де Пенкорнэ? — переспросил господин де Луаньяк, которого мы станем называть отныне именем, данным ему гасконцем.

Бросив взгляд на карточку, он прочел:

— «Пардикка де Пенкорнэ, 26 октября 1585 года, ровно в полдень».

— Сент-Антуанские ворота, — добавил гасконец, тыча сухим черным пальцем в карточку.

— Отлично. В порядке. Проходите, — сказал господин де Луаньяк. — Теперь вы, — обратился он ко второму.

Подошел человек в кирасе.

— Ваша карточка? — спросил Луаньяк.

— Как, господин де Луаньяк, — воскликнул тот, — неужто вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства? Я так часто играл у вас на коленях!

— Нет.

— Пертинакс де Монкрабо, — продолжал с удивлением молодой человек. — Вы меня не узнали?

— На службе я никого не узнаю, сударь. Вашу карточку!

Молодой человек в кирасе протянул ему карточку.

— «Пертинакс де Монкрабо, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Проходите.

Молодой человек, несколько ошалевший от подобного приема, присоединился к Пардикке, который дожидался у самых ворот.

Подошел третий гасконец, тот самый, с которым была жена и дети.

— Ваша карточка? — спросил Луаньяк.

Послушная рука гасконца тотчас же погрузилась в кожаную сумку, висевшую у него на правом боку.

Но тщетно: обремененный младенцем, он не мог найти требуемой бумаги.

— Что вы, черт побери, возитесь с этим ребенком, сударь? Вы же видите, он вам мешает.

— Это мой сын, господин де Луаньяк.

— Ну так опустите сына на землю.

Гасконец повиновался. Младенец заревел.

— Вы что, женаты? — спросил Луаньяк.

— Так точно, господин офицер.

— В двадцать лет?

— У нас рано женятся, вы же знаете, господин де Луаньяк, вы сами женились восемнадцати лет.

— Ну вот, — заметил Луаньяк, — и этот меня знает.

Тем временем приблизилась женщина с двумя ребятами, уцепившимися за ее юбку.

— А почему бы ему и не быть женатым? — спросила она, выпрямляясь и отбрасывая с загорелого лба черные волосы, слипшиеся от дорожной пыли. — Разве в Париже прошла мода жениться? Да, сударь, он женат, и вот еще двое детей, зовущих его отцом.

— Да, но это дети моей жены, господин де Луаньяк, как и тот высокий парень, что держится позади нас… Подойди, Милитор, и поздоровайся с нашим земляком, господином де Луаньяком.

Подошел, заткнув руки за пояс, юноша лет шестнадцати — восемнадцати, сильный, ловкий, своими круглыми глазами и крючковатым носом напоминавший сокола.

На нем была шерстяная вязаная накидка, замшевые штаны облегали мускулистые ноги. Рот, наглый и чувственный, оттеняли нарождавшиеся усики.

— Это мой пасынок Милитор, господин де Луаньяк, старший сын моей жены, она по первому мужу Шавантрад и в родстве с Луаньяками; Милитор де Шавантрад к вашим услугам… Да поздоровайся же, Милитор! — И тут же он нагнулся к младенцу, который с ревом катался по земле. — Замолчи, Сципион, замолчи, малыш, — приговаривал он, продолжая искать карточку по всем карманам.

Тем временем Милитор, вняв увещаниям отчима, слегка поклонился, не вынимая рук из-за пояса.

— Ради всего святого, давайте же карточку, сударь! — нетерпеливо вскричал Луаньяк.

— Поди-ка сюда и помоги мне, Лардиль, — покраснев, обратился к жене гасконец.

Лардиль оторвала от юбки вцепившиеся в нее ручонки и стала шарить в сумке и карманах мужа.

— Хорошенькое дело! — молвила она. — Мы ее, верно, потеряли.

— Тогда придется вас задержать, — сказал Луаньяк.

Гасконец побледнел.

— Меня зовут Эсташ де Мираду, — сказал он, — за меня поручится мой родственник, господин де Сент-Малин.

— А вы в родстве с Сент-Малином? — переспросил, несколько смягчаясь, Луаньяк. — Впрочем, послушать их, так они со всеми в родстве! Ну ладно, ищите дальше, а главное — найдите.

— Пошарь в детских вещах, Лардиль, — произнес Эсташ, дрожа от досады и тревоги.

Лардиль нагнулась над небольшим узелком и стала перебирать вещи, что-то бормоча себе под нос.

Малолетний Сципион продолжал орать благим матом. Правда, его единоутробные братцы, видя, что они предоставлены самим себе, ради развлечения набивали ему рот песком.

Милитор не двигался. Можно было подумать, что семейные неприятности не трогают его.

— А что там в кожаной обертке на рукаве у этого верзилы? — спросил господин де Луаньяк.

— Да, да, правда! — ликуя, возопил Эсташ. — Вспомнил, это же придумала Лардиль: она сама нашила карточку Милитору на рукав.

— Чтобы он тоже что-нибудь нес, — иронически заметил Луаньяк. — Фи, здоровенный теленок, а даже руки засунул за пояс, чтобы они его не обременяли.

Губы Милитора побледнели от ярости, а на носу, подбородке и лбу выступили красные пятна.

— У телят рук нет, — пробурчал он, злобно тараща глаза. — У них ноги с копытами, как у некоторых известных мне людей.

— Тише! — произнес Эсташ. — Ты же видишь, Милитор, господин де Луальяк изволит шутить.

— Нет, черт побери, я не шучу, — возразил Луаньяк, — Я хочу, напротив, чтобы этот дылда понял мои слова как следует. Будь он моим пасынком, я бы заставил его тащить мать, брата, узел и, разрази меня гром, если бы я сам не уселся на него верхом да еще не вытянул бы ему уши подлиннее в доказательство того, что он настоящий осел.

Милитор уже терял самообладание. Эсташ забеспокоился. Но сквозь его тревогу проглядывало удовольствие от нанесенного пасынку унижения.

Чтобы покончить с осложнениями и спасти своего первенца от насмешек господина де Луаньяка, Лардиль извлекла из кожаной обертки карточку и протянула ее офицеру.

Господин де Луаньяк взял ее и прочел:

— «Эсташ де Мираду, 26-го октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Ну, проходите да смотрите не забудьте кого-нибудь из своих ребят.

Эсташ де Мираду снова взял на руки малолетнего Сципиона. Лардиль опять уцепилась за его пояс, двое ребят постарше ухватились за материнскую юбку, и все семейство, за которым тащился молчаливый Милитор, присоединилось к тем, кто уже прошел проверку.

— Дьявольщина! — пробурчал сквозь зубы Луаньяк, наблюдая за тем, как Эсташ де Мираду со своими домочадцами проходит за ворота. — Ну и солдатиков же получит господин д'Эпернон!.. — Затем, обращаясь к четвертому претенденту, он сказал: — Теперь ваша очередь!

Этот человек был без спутников. Прямой, чопорный, он щелчками сбивал пыль со своей куртки стального цвета. Кошачьи усы, зеленые сверкающие глаза, сросшиеся брови, выступающие скулы и тонкие губы придавали его лицу то выражение недоверчивости и скуповатой сдержанности, по которому узнаешь человека, тщательно скрывающего и кошелек свой, и сердце.

— «Шалабр, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Хорошо, идите! — сказал Луаньяк.

— Я полагаю, дорожные расходы будут возмещены? — тихим голосом спросил гасконец.

— Я не казначей, сударь, — сухо ответил Луаньяк, — я только привратник. Проходите.

Шалабр повиновался.

За Шалабром появился юный белокурый всадник. Вынимая карточку, он выронил из кармана игральную кость и несколько карт.

Всадник назвал себя Сен-Капотелем, и, так как это заявление было подтверждено карточкой, оказавшейся в полном порядке, он последовал за Шалабром.

Оставался шестой человек, которого заставил спешиться самозваный паж. Он протянул господину де Луаньяку карточку. На ней значилось:

«Эрнотон де Карменж, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота».

Пока господин де Луаньяк читал эти строки, паж тоже спешился и старательно прятал лицо: отвернувшись, он поправлял вполне исправную сбрую на лошади своего мнимого господина.

— Это ваш паж, сударь? — спросил де Луаньяк у Эрнотона, указывая на юношу.

— Как видите, господин капитан, — сказал Эрнотон, которому не хотелось ни лгать, ни предавать юношу, — он взнуздывает моего коня.

— Проходите, — сказал Луаньяк, внимательно осмотрев господина де Карменжа, лицом и фигурой, видимо, пришедшегося ему по нраву. — У этого, по крайней мере, приличный вид, — пробормотал он. — Откройте ворота, — приказал Луаньяк, — и пропустите шесть человек вместе с их спутниками!

— Скорей, скорей, хозяин, — сказал паж, — в седло, и едем.

Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывал на него этот странный юноша. Ворота распахнулись, он пришпорил лошадь и, следуя указаниям пажа, въехал в Сент-Антуанское предместье.

Когда шестеро избранников вошли в ворота, Луаньяк велел запереть их, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее обмануты, она стала громко выражать свое недовольство.

После стремительной пробежки по полю метр Митон понемногу обрел мужество и осторожно возвратился обратно. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преграждающую дорогу добрым людям.

Кум Фриар, которому удалось разыскать жену, видимо, уже ничего не боялся под ее защитой и сообщал своей августейшей половине новости дня, толкуя их на свой лад.

Между тем всадники, одного из коих маленький паж назвал Мейнвилем, стали советоваться, не обогнуть ли им крепостную стену, в расчете на то, что там найдется какой-нибудь проход, — через него они проникнут, пожалуй, в Париж без проверки у Сент-Антуанских ворот.

В качестве философа, анализирующего происходящее, и ученого, проникающего в суть явлений, Робер Брике уразумел, что развязка всей сцены, о которой мы рассказали, совершится у Сент-Антуанских ворот и что из частных разговоров между всадниками, горожанами, и крестьянами ничего больше не узнаешь.

Поэтому он приблизился насколько мог к небольшому строению, служившему сторожкой для привратника и освещенному двумя окнами, одно из которых смотрело на Париж, а другое — на окрестные поля.

Не успел он занять этот новый пост, как верховой, примчавшийся галопом из Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку.

— Вот и я, господин де Луаньяк, — сказал этот человек.

— Хорошо. Вы откуда?

— От Сен-Викторских ворот.

— Сколько у вас там?

— Пятеро.

— Карточки?

— Извольте получить.

Луаньяк взял карточки, проверил их и записал на аспидной доске цифру «5».

После того как у него побывали семь других вестников, Луаньяк тщательно выписал нижеследующие названия и цифры:

ВОРОТА СЕН-ВИКТОРСКИЕ — 5

ВОРОТА ВУРДЕЛЬСКИЕ — 4

ВОРОТА ТАМПЛЬСКИЕ — 6

ВОРОТА СЕН-ДЕНИ — 5

ВОРОТА СЕН-ЖАК — 3

ВОРОТА СЕНТ-ОНОРЕ — 8

ВОРОТА СЕНМАРТСКИЕ — 4

ВОРОТА БЮССИ — 4

НАКОНЕЦ, ВОРОТА СЕНТ-АНТУАНСКИЕ — 6

Итого: 45 (сорок пять)
— Хорошо. Открыть ворота и впустить всех желающих! — крикнул Луаньяк зычным голосом.

Ворота распахнулись.

Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж, рискуя передавить друг друга.

За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой Сент-Антуанской улицей, растекся человеческий поток, с утра скоплявшийся у искусственной плотины.

Шум понемногу затих.

Господин де Луаньяк и его люди снова сели на коней. Робер Брике — он оставался здесь последним, хотя и пришел первым, — флегматично переступил через цепь, протянутую поперек моста.

«Все эти люди хотели что-то уразуметь и ничего не уразумели даже в собственных делах, — думал он. — Один я кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продол жать. Но к чему? Я, черт побери, и так знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разрывают на четыре части? Нет уж, слуга покорный! К тому же я отказался от политики… Надо пообедать. Солнце показало бы полдень, если бы выглянуло из-за туч. Пора!»

С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей спокойной лукавой улыбкой.

IV

ЛОЖА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕНРИХА III НА ГРЕВСКОЙ ПЛОЩАДИ
Если бы по людной Сент-Антуанской улице мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе многих своих знакомых. Но пока несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, бредут в толкотне, сутолоке, давке, воспользуемся крыльями историка и перенесемся на площадь, охватим одним взглядом развернувшееся перед нами зрелище, а потом на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы видели следствие.

Можно смело сказать, что метр Фриар был прав, считая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек насладиться готовящейся там казнью. Все парижане назначили друг другу свидание у Ратуши. Между тем парижане — народ точный. Они не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом не обычное — смерть человека, возбудившего такие страсти, что одни, его клянут, другие славят, большинство же испытывает к нему жалость.

Зритель, которому удалось выбраться на Гревскую площадь либо со стороны набережной у кабачка «Образ богоматери», либо крытым проходом с площади Бодуайе, заметил бы прежде всего на середине площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот.

Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь передние ряды зрителей или те, кому посчастливилось занять место у одного из окон, выходивших на площадь, ожидал осужденного; несчастным с самого утра завладели монахи, и для него приготовлены были лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие.

И действительно, на углу улицы Мутон, у самой площади, четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы.

Однако больше всего привлекало толпу центральное окно Ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, откуда свисал ковер, украшенный королевским гербом.

Ибо то была королевская ложа. В церкви Святого Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались те лица, которые должны были ее заполнить.

Первым появился король Генрих III, бледный, с безжизненным взглядом, почти совсем лысый, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза в темных орбитах глубоко запали, нервная судорога кривила рот.

Вид у него был угрюмый, одновременно и величественный и болезненный — скорее тень, чем человек, скорее призрак, чем король. Для подданных он был недоступной их пониманию загадкой: при появлении его они не знали, что им делать — кричать «Да здравствует король» или молиться за упокой его души.

На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом, без орденов и драгоценностей; лишь на маленькой шапочке сверкал бриллиант, придерживающий три коротких завитых пера. В левой руке король держал черную болонку, присланную из заточения его невесткой Марией Стюарт;[266] на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно алебастровые пальцы.

За ним следовала Екатерина Медичи,[267] уже согбенная годами, ибо королеве-матери было в ту пору шестьдесят шесть — шестьдесят семь лет. Голову она держала еще гордо и прямо; из-под привычно нахмуренных бровей сверкал острый взгляд. И все же она походила в своих неизменных траурных одеждах на холодную восковую статую.

Рядом с нею возникло грустное, кроткое лицо королевы Луизы Лотарингской — жены короля Генриха III, на первый взгляд ничем не замечательной, но на самом деле верной подруги его несчастливой, полной тревог жизни.

Королева Екатерина Медичи присутствовала на своем триумфе.

Королева Луиза смотрела на казнь.

Король Генрих замышлял важную сделку.

Эти три оттенка чувствовались в высокомерии первой, в покорности второй, в сумрачной озабоченности третьего.

За высокими особами, на которых с любопытством глазел народ, находились два красивых молодых человека — одному было лет двадцать, другому не больше двадцати пяти.

Они держались за руки, несмотря на этикет, не допускающий, чтобы в присутствии монарха, как и в церкви перед лицом бога, люди выражали свою взаимную привязанность.

Они улыбались: младший — невыразимо печально, старший — пленительной, чарующей улыбкой. Они были красивы, высокого роста, они были братьями.

Младшего звали Анри де Жуаез, граф дю Бушаж, старшего — герцог Анн де Жуаез. Еще недавно его знали под именем д'Арк. Но король Генрих, любивший фаворита превыше всего на свете, назначил его год назад пэром Франции, превратив виконтство де Жуаез в герцогство.

К этому фавориту народ не испытывал ненависти, которую питал в свое время к Можирону, Келюсу и Шомбергу,[268] — ненависти, унаследованной одним лишь д'Эперноном.

Поэтому собравшаяся на площади толпа встретила государя и обоих братьев приветственными, но все же не слишком бурными кликами.

Генрих поклонился народу серьезно, без улыбки, затем поцеловал в голову собачку и обернулся к молодым людям.

— Прислонитесь к ковру, Анн, — молвил он старшему, — вы устанете, быть может, придется долго стоять.

— Надеюсь, государь, — вмешалась Екатерина, — это будет долгое и приятное зрелище.

— Вы полагаете, матушка, что Сальсед заговорит? — спросил Генрих.

— Господь бог, надеюсь, повергнет в смущение врагов наших. Я говорю «наших», ибо они также и ваши враги, дочь моя, — добавила она, обернувшись к королеве; та побледнела и опустила свой кроткий взор.

Король с сомнением покачал головой. Затем, снова обернувшись к Жуаезу, он сказал:

— Послушайте же, Анн, сделайте, как я вам советую. Прислонитесь к стене или обопритесь на спинку моего кресла.

— Ваше величество поистине слишком добры, — ответил юный герцог. — Я воспользуюсь вашим разрешением, когда по-настоящему устану.

— А мы не станем дожидаться, чтобы ты устал. Не правда ли, брат? — прошептал Анри.

— Будь покоен, — ответил Анн скорее взглядом, чем губами.

— Сын мой, — произнесла Екатерина, — мнится мне, что там, на углу набережной, происходит какая-то свалка.

— И острое же зрение у вас, матушка! Да, поистине вы правы. Какие у меня стали плохие глаза, а ведь я еще совсем не стар!

— Государь, — бесцеремонно прервал его Жуаез, — свалка происходит потому, что отряд лучников оттесняет толпу. Наверное, ведут осужденного.

— Сколь лестно для королей, — сказала Екатерина, — присутствовать при четвертовании человека, у которого есть капля королевской крови.

Произнося эти слова, она не спускала глаз с королевы Луизы.

— О государыня, смилуйтесь, пощадите меня! — вскричала молодая королева с отчаянием, которое она тщетно пыталась скрыть. — Нет, это чудовище не принадлежит к моей семье, вы не то хотели сказать…

— Ну конечно, — молвил король. — Я уверен, что моя мать не имела этого в виду.

— Однако же, — едко произнесла Екатерина, — он сродни Лотарингскому дому, а члены этого семейства — ваши родичи, сударыня. По крайней мере я так полагаю. Значит, Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое.

— Иначе говоря, — прервал ее Жуаез, охваченный благородным негодованием (оно было характерной чертой его натуры), — он имеет отношение к господину де Гизу, но не к королеве Франции.

— Ах, вы здесь, господин де Жуаез? — крайне высокомерно протянула Екатерина, платя унижением за то, что ей посмели перечить. — А я вас и не заметила.

— Да, я здесь, и не столько по доброй воле, сколько по приказу короля, государыня, — ответил Жуаез, устремив на Генриха вопросительный взгляд. — Четвертование не такое уж приятное зрелище, и я явился сюда только потому, что был к этому вынужден.

— Жуаез прав, государыня, — сказал Генрих. — Речь идет не о Лотарингском доме, не о Гизах и, главное, не о королеве. Речь идет о том, что будет разделен на четыре куска господин Сальсед, преступник, намеревавшийся умертвить моего брата.

— Мне сегодня что-то не везет, — сказала Екатерина, внезапно уступая, что было у нее наиболее ловким тактическим ходом, — я до слез обидела свою дочь — да простит мне бог — и, кажется, насмешила господина де Жуаеза.

— Ах, ваше величество — вскричала Луиза, беря за руки Екатерину, — неужели вы так неправильно истолковали мое огорчение!

— И усомнились в моем глубочайшем почтении, — добавил Анн де Жуаез, склоняясь над ручкой королевского кресла.

— Да, правда, правда, — ответила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце своей невестки. — Я сама должна была понять, дитя мое, как тягостно для вас, когда раскрываются заговоры ваших лотарингских родичей. Как бы то ни было, вы должны страдать от этого родства.

— В ваших словах есть доля правды, — сказал король, стараясь всех примирить. — На этот раз мы можем не сомневаться в причастности Гизов к заговору.

— Но вашему величеству отлично известно, — прервала его Луиза Лотарингская, несколько осмелев, — что, став королевой Франции, я оставила своих родичей далеко внизу, у подножия трона.

— Видите, — вскричал Анн де Жуаез, — видите, государь, я не ошибался! Вот и осужденный появился на площади. Черт побери, ну и гнусный же у него вид!

— Он боится, — сказала Екатерина, — значит, он заговорит.

— Если у него хватит сил, — заметил король. — Глядите, матушка, голова у него болтается, как у покойника.

— Повторяю, государь, — сказал Жуаез, — он ужасен.

— И вы хотите, чтобы человек с такими злодейскими помыслами выглядел привлекательно! Я ведь объяснял вам, Анн, тайное соответствие между физической и нравственной природой человека, как его уразумели и истолковали Гиппократ и Гален.[269]

— Не отрицаю, государь, но мне нередко приходилось видеть весьма некрасивых людей, которые были вместе с тем доблестным воинством… Верно, Анри?

Жуаез обернулся к брату, словно ища у него одобрения и поддержки. Анри смотрел прямо перед собой, но ничего не видел, слушал, но ничего не понимал. Он был погружен в глубокую задумчивость. Вместо него ответил король.

— Бог ты мой, дорогой Анн, — вскричал он, — а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните его деяний? Он сжег некоего нормандского дворянина, своего врага. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Он был пойман за чеканкой фальшивых монет и приговорен к смерти.

— Следует добавить, — сказала Екатерина Медичи, — что помилование ему выхлопотал герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя.

На этот раз у Луизы уже не было сил возразить. Она только глубоко вздохнула.

— Что и говорить, — сказал Жуаез, — жизнь его весьма бурная, но она скоро кончится.

— Надеюсь, господин де Жуаез, — сказала Екатерина, — что, напротив, конец наступит не слишком скоро.

— Государыня, — качая головой, возразил Жуаез, — там, под навесом, я вижу таких добрых коней, что трудно рассчитывать на выносливость господина де Сальседа.

— Да, но все предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, — добавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться только она. — Он велел передать помощникам палача, чтобы они не тянули слишком сильно.

— Однако, ваше величество, — робко заметила королева Луиза, — я слышала, как сегодня утром вы говорили госпоже де Меркер — так мне по крайней мере показалось, — что несчастного будут растягивать только два раза.

— Да, если он поведет себя хорошо, — сказала Екатерина. — Тогда с ним будет быстро покончено. Но если вас так волнует его участь, дочь моя, вы бы попытались как-нибудь передать ему: пусть ведет себя хорошо — это в его интересах.

— Дело в том, ваше величество, — сказала королева, — что господь не даровал мне таких сил, как вам, и я не могу видеть, как мучаются люди.

— Ну так не глядите, дочь моя.

Луиза умолкла.

Король ничего не слышал. Он смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низкий эшафот.

Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство, достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа.

Сальседу было лет тридцать пять, он казался сильным, крепким. Бледное лицо его, на котором проступили пот и кровь, оживлялось, когда он оглядывался кругом с неописуемым выражением то надежды, то смертельного страха.

Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что оттуда может прийти только смерть, тотчас же отвернулся.

Вся надежда осужденного была на толпу. Его горящие глаза искали кого-то в недрах этой грозовой пучины.

Толпа безмолвствовала.

Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду — недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, обнаружила в его жилах королевскую кровь. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, позорно связанная веревкой, некогда доблестно владела шпагой; за мертвенно-бледным челом таились великие замыслы.

Вот почему для большинства зрителей Сальсед был героем, для других — жертвой, и лишь немногие считали его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрения преступников тех знаменитых убийц, чьи имена упоминаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории.

В толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против господина кардинала Лотарингского,[270] а потому и погиб славной смертью во время Варфоломеевской резни.[271] Но впоследствии сын позабыл об этой смерти или же не принес ненависть в жертву честолюбию, вступив в сговор с Испанией и Гизами для того, чтобы воспрепятствовать воцарению во Фландрии ненавистного французам герцога Анжуйского.

Упоминали о его связях с Гизом и Галуеном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франциску, брату Генриха III. Говорили, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых погибли его сообщники. Он так обольстил судей своими весьма искусными и, по словам лотарингцев, лживыми признаниями, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправить во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Сальсед полагал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими приверженцами. На беду свою, он просчитался: господин де Белльевр, которому была поручена охрана этого важного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники лиги[272] не могли приблизиться к нему даже на расстояние мили.

В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся и в застенке, где его пытали; продолжал надеяться в повозке, на которой его везли к месту казни; не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, чтобы ему не хватало мужества примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнелюбивых людей, которые защищаются до последнего вздоха с упорством и стойкостью, которых недостает натурам менее цельным.

Королю, как и всему народу, было ясно, о чем неотступно думает Сальсед.

Екатерина, со своей стороны, тревожно следила за малейшим движением злосчастного преступника. Но она находилась слишком далеко, чтобы уловить направление его взглядов и заметить их беспрестанную игру.

При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами. Каждый раз, как над этим волнующимся морем, возникала чья-нибудь голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа; для этого достаточно было секунды: время, ставшее вдруг драгоценным, в десять, во сто крат обострило его чувства.

Скользнув взглядом по новому незнакомому лицу, Сальсед мрачнел и переносил внимание на кого-нибудь другого.

Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту, охватив веревкой посредине туловища.

По знаку метра Таншона, лейтенанта короткой мантии,[273] который распоряжался казнью, два лучника, пробившись сквозь толпу, направились за лошадьми.

В ту же минуту у дверей королевской ложи послышался шум, и служитель, приподняв завесу, доложил их величествам, что председатель парламента Бриссон и четверо советников, из которых один был докладчиком по процессу, ходатайствуют о чести побеседовать с королем по поводу казни.

— Отлично, — сказал король. И, обернувшись к Екатерине, добавил: — Ну вот, матушка, теперь вы будете довольны.

В знак одобрения Екатерина слегка кивнула головой.

— Государь, прошу вас об одной милости, — обратился к королю Жуаез.

— Говори, Жуаез, — ответил король, — и если ты не просишь милости для осужденного…

— Будьте покойны, государь.

— Я слушаю.

— Государь, и брат мой, и в особенности я не переношу вида красных и черных мантий.[274] Пусть же по доброте своей ваше величество разрешит нам удалиться.

— Вас столь мало волнуют мои дела, господин де Жуаез, что вы хотите уйти в такую минуту! — вскричал Генрих.

— Не извольте так думать, государь, — все, что касается вашего величества, меня глубоко трогает. Но натура у меня слабая: увижу казнь и болею потом целую неделю. Мой брат, не знаю уж почему, перестал смеяться. Я один смеюсь теперь при дворе: сами посудите, во что превратится несчастный Лувр и без того унылый, если из-за меня он станет еще мрачней? А потому смилуйтесь, государь…

— Ты хочешь покинуть меня, Анн? — спросил Генрих голосом, в котором звучала невыразимая печаль.

— Ей-богу, государь, вы чересчур требовательны; казнь на Гревской площади для вас и акт мщения и зрелище, да еще какое! Но вам этого мало, вы еще хотите наслаждаться слабодушием ваших друзей.

— Останься, Жуаез, останься. Увидишь, как это интересно!

— Не сомневаюсь. Боюсь даже, как уже изволил говорить вашему величеству, что станет чересчур интересно и я не выдержу этого. Вы разрешите, не правда ли, государь?

И Жуаез направился к двери.

— Что ж, — произнес Генрих со вздохом, — делай как хочешь. Участь моя — одиночество.

И король, наморщив лоб, обернулся к матери; он опасался, не услышала ли она его разговора с фаворитом.

Екатерина обладала слухом таким же тонким, как зорки были ее глаза. Но когда королева-мать не хотела что-нибудь услышать, трудно было найти человека более тугого на ухо, чем она.

Тем временем Жуаез шептал брату:

— Живей, живей, дю Бушаж! Пока входят советники, проскользнем за их широкими мантиями и скроемся. Сейчас король сказал «да», через пять минут он скажет «нет».

— Спасибо, спасибо, брат, — ответил юноша. — Мне тоже не терпелось уйти.

И оба брата, словно быстрые тени, исчезли за спинами господ советников.

Тяжелая завеса опустилась.

Обернувшийся король увидел, что молодых людей нет, Генрих вздохнул и поцеловал собачку.

V

КАЗНЬ
Советники молча стояли в глубине королевской ложи, ожидая, когда его величество заговорит.

Король немного помолчал, затем обратился к ним.

— Ну, что новенького, господа? — спросил он. — Здравствуйте, господин Бриссон.

— Государь, — ответил председатель с присущим ему достоинством, — мы явились по высказанному господином де Ту пожеланию и умоляем ваше величество даровать преступнику жизнь. Стоит ему пообещать помилование, и он сделает, конечно, кое-какие разоблачения.

— Но разве они не получены, господин председатель? — возразил король.

— Частично получены, государь, но разве вашему величеству их достаточно?

— Это мое дело, сударь.

— Так, значит, вашему величеству известно о причастности к делу Испании?

— Испании? Да, господин председатель, и даже некоторых других держав.

— Следовало бы официально установить эту причастность.

— Поэтому, господин председатель, — вмешалась Екатерина, — король намерен отложить казнь, если виновный напишет признание, соответствующее тому, что он сказал под пыткой.

Бриссен вопросительно взглянул на короля.

— Таково мое намерение, — сказал Генрих, — я больше не стану его скрывать. Уполномочиваю вас, господин Бриссон, сообщить об этом осужденному через лейтенанта короткой мантии.

— Других повелений не будет, ваше величество?

— Нет. Но признания должны быть повторены полностью перед всем народом, в противном случае я беру свое слово обратно.

— Слушаю, сударь. И должны быть названы также имена сообщников?

— Все имена без исключения.

— Даже если, по показаниям осужденного, носители этих имен повинны в государственной измене и вооруженном мятеже?

— Даже если это имена моих ближайших родичей.

— Все будет сделано согласно повелению вашего величества.

— Но никаких недоразумений, господин Бриссон. Осужденному принесут перья и бумагу. Он напишет свое признание публично, показав тем самым, что полагается на наше милосердие. А затем посмотрим.

— Но я могу обещать?..

— Конечно, обещайте!

И, почтительно поклонившись королю, господин Бриссон вышел вслед за советниками.

— Он заговорит, государь, — сказала Луиза Лотарингская, вся трепеща. — Он заговорит, и ваше величество помилует его. Смотрите, на губах у него выступила пена.

— Он кого-то ищет глазами, — сказала Екатерина. — Но кого?

— Да, черт побери! — воскликнул Генрих III. — Догадаться нетрудно! Он ищет герцога Пармского, герцога де Гиза, он ищет его католическое величество, моего брата. Да, ищи, жди! Уж не воображаешь ли ты, что на Гревской площади устроить засаду легче, чем на дороге во Фландрию? На эшафот тебя возвел Белльевр; будь уверен, у меня найдется сотня Белльевров, чтобы помешать тебе сойти оттуда.

Сальсед увидел, как лучники отправились за лошадьми, увидел, как в королевскую ложу зашли председатель и советники и как затем они удалились; он понял, что король велел совершить казнь.

Тогда-то на губах его и выступила кровавая пена, которую заметила молодая королева: в охватившем его смертельном нетерпении несчастный до крови искусал их.

— Никого, никого! — шептал он. — Никого из тех, кто обещал прийти мне на помощь… Подлецы! Подлецы! Подлецы!

Лейтенант Таншон подошел к эшафоту и обратился к палачу:

— Приготовьтесь, мастер.

Тот дал знак своим подручным, чтобы они привели лошадей.

Когда лошади оказались на углу улицы Ваннери, уже знакомый нам красивый молодой человек соскочил с тумбы, на которой стоял; его столкнул оттуда юноша лет пятнадцати-шестнадцати, видимо страстно увлеченный ужасным зрелищем.

То были таинственный паж и виконт Эрнотон де Карменж.

— Скорее, скорее, — шептал паж на ухо своему спутнику, — пробивайтесь вперед, нельзя терять ни секунды!

— Но нас же раздавят, — ответил Эрнотон. — Вы, дружок мой, просто обезумели.

— Я хочу видеть, видеть как можно лучше! — властно произнес паж: чувствовалось, что он привык повелевать.

Эрнотон повиновался.

— Поближе к лошадям, — сказал паж, — не отступайте от них ни на шаг, иначе мы не доберемся.

— Но лошади начнут брыкаться!

— Хватайте переднюю за хвост: в таком случае лошади никогда не брыкаются.

Эрнотон помимо воли подчинился странному влиянию мальчика. Он послушно схватил лошадь за хвост, а паж в свою очередь уцепился за его пояс.

И среди этой волнующейся, как море, толпы, оставляя по дороге то клок плаща, то лоскут куртки, то гофрированный воротник рубашки, они вместе с лошадьми оказались наконец в трех шагах от эшафота, где в отчаянии корячился Сальсед.

— Ну как, добрались? — прошептал юноша, еле переводя дух, когда почувствовал, что Эрнотон остановился.

— Да, — ответил виконт, — к счастью, добрались, я совсем обессилел.

— Я ничего не вижу.

— Пройдите вперед.

— Нет, нет, еще рано… Что там происходит?

— Вяжут петли на концах веревок.

— А осужденный что делает?

— Озирается по сторонам, словно ястреб.

Лошади стояли у эшафота, и подручные палача привязывали к рукам и ногам Сальседа постромки, прикрепленные к хомутам.

Когда веревочные петли грубо врезались в его лодыжки, Сальсед издал рычание.

Последним непередаваемым взглядом он окинул огромную площадь, так что все сто тысяч человек оказались в поле его зрения.

— Сударь, — учтиво сказал ему Таншон, — не угодно ли вам будет обратиться к народу до того, как мы начнем? — А на ухо осужденному он прошептал: — Чисто сердечное признание… и вы спасете свою жизнь.

Сальсед заглянул в глаза говорившему. Взгляд этот проник в душу Таншона и, казалось, вырвал у него правду.

Сальсед не мог обмануться: он понял, что лейтенант искренен и выполнит обещание.

— Видите, — продолжал Таншон, — все вас покинули. Единственная надежда для вас то, что я предлагаю.

— Хорошо! — хрипло вырвалось у Сальседа. — Угомоните толпу. Я буду говорить.

— Король требует письменного признания за вашей подписью.

— Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу.

— Признание?

— Да, признание, я согласен.

Обрадованный Таншон подал знак. Один из лучников тотчас же передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот положил прямо на доски эшафота.

Веревку, крепко охватывающую правую руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли, чтобы он мог писать.

Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку, вытер губы и откинул влажные от пота волосы.

— Ну, ну, — сказал Таншон, — садитесь поудобнее и напишите все подробно!

— Не беспокойтесь, — ответил Сальсед, протягивая руку, чтобы взять перо, — я все припомню тем, кто меня позабыл.

С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь.

Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал:

— Сударь, бога ради, возьмите меня на руки и поднимите повыше: из-за голов я ничего не вижу.

— Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу!

— Еще одну услугу, сударь!

— Вы, право, злоупотребляете…

— Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть.

И так как Эрнотон медлил с ответом, паж взмолился:

— Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас!

Юноша был уже не капризным тираном, он просил так жалобно, что невозможно было устоять. Эрнотон взял его на руки и поднял не без удивления — таким хрупким показалось ему это юное тело.

Теперь голова пажа возвышалась над головами остальных зрителей.

Как раз в это мгновение Сальсед взялся за перо и оглядел еще раз площадь.

Он увидел юношу и застыл от изумления.

В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она была похожа на упоение злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь смочил водой его пересохший язык.

Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, — знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.

Сальсед несколько мгновений смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся лихорадочно писать.

— Пишет, пишет! — пронеслось в толпе.

— Пишет! — молвил король. — Клянусь богом, я его помилую.

Внезапно Сальсед остановился и еще раз взглянул на юношу.

Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.

Вскоре он опять поднял глаза.

На этот раз паж не только сделал тот же знак, но и кивнул головой.

— Вы кончили? — спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.

— Да, — машинально ответил Сальсед.

— Так подпишите.

Сальсед поставил свою подпись, не смотря на бумагу: глаза его были устремлены на юношу.

Таншон протянул руку к бумаге.

— Королю в собственные руки! — произнес Сальсед. И он не без колебания отдал бумагу, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.

— Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, — сказал лейтенант короткой мантии, — вы спасены.

Не то ироническая, не то тревожная улыбка заиграла на губах осужденного, который, казалось, нетерпеливо вопрошал о чем-то таинственного собеседника.

Усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разнял руки, и паж соскользнул на землю.

Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его глазами. Затем, как безумный, стал вопрошать:

— Но когда же, когда?

Никто ему не ответил.

— Скорее, скорее, поторопитесь! — крикнул он. — Король взял бумагу, сейчас прочтет.

Никто не шевельнулся.

Король поспешно развернул признание Сальседа.

— О тысяча демонов! — взревел Сальсед. — Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я узнал ее. Это была она, она!

Пробежав глазами первые строки, король, видимо, пришел в негодование.

Затем он побледнел и воскликнул:

— О негодяй! Злодей!

— В чем дело, сын мой? — спросила Екатерина.

— Он отказывается от своих показаний, матушка. Утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.

— А дальше?

— Заявляет, что Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.

— Что ж, — пробормотала Екатерина, — а если это правда?

— Он лжет! — вскричал король. — Лжет, как нехристь!

— Как знать, сын мой? Может быть, Гизов оклеветали… Может быть, судьи в чрезмерном рвении неверно истолковали показания…

— Что вы, государыня! —вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. — Я сам все слышал.

— Но когда же?

— Когда преступника подвергли пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни единого слова, и каждое его слово вонзалось мне в мозг, точно вбиваемый молотком гвоздь.

— Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя.

В порыве гнева Генрих поднял руку.

Лейтенант Таншон повторил этот жест.

Веревки были снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо прыгнули на лошадей, щелкнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.

Раздался ужасающий хруст и душераздирающий вопль. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего Человеческого — оно казалось личиной демона.

— Предательство, предательство! — закричал он. — Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! О, проклятая гер…

Голос его, покрывший лошадиное ржание и ропот толпы, внезапно стих.

— Стойте же, стойте! — закричала Екатерина.

Но было поздно. Голова Сальседа, приподнявшаяся от боли и ярости, вдруг упала на эшафот.

— Дайте ему говорить! — вопила королева-мать. — Стойте, стойте же!

Непомерно большие глаза Сальседа неотступно смотрели в одну точку. Сообразительный Таншон устремил взгляд в том же направлении.

Но Сальсед не мог говорить — он был мертв. Таншон что-то тихо приказал лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.

— Я обнаружена, — шепнул юный паж на ухо Эрнотону, — сжальтесь, помогите, спасите меня, сударь. Они идут, идут сюда!

— Чего же вы опять хотите?

— Бежать. Разве вы не видите? Они ищут меня.

— Кто же вы?

— Женщина… Спасите, защитите меня!

Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.

Он поставил незнакомку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой шпаги, расчистил путь до угла улицы Мутон и втолкнул девушку в какую-то дверь.

Эрнотон даже не успел спросить незнакомку, как ее зовут и где им снова увидеться.

Но, прежде чем исчезнуть, она, словно угадав мысль Эрнотона, бросила ему многообещающий взгляд.

Эрнотон вернулся на площадь и оглядел эшафот и королевскую ложу.

Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, лежал на помосте.

Екатерина, мертвенно-бледная, дрожащая, стояла в ложе.

— Сын мой, — вымолвила она наконец, отирая влажный лоб, — сын мой, вам бы следовало сменить главного палача — он сторонник лиги.

— Из чего вы это заключили, матушка? — спросил Генрих.

— Сальсед умер после первой же растяжки.

— Он оказался слишком чувствительным к боли.

— Да нет же, нет! — возразила Екатерина с презрительной усмешкой — уж очень непроницательным показался ей сын. — Его удавили из-под эшафота бечевкой в ту минуту, когда он намеревался обвинить людей, предавших его на смерть. Велите какому-нибудь ученому лекарю осмотреть труп, и, я уверена, вокруг шеи найдут след от веревки.

— Вы правы, — произнес Генрих, и глаза его вспыхнули, — моему кузену де Гизу служат лучше, чем мне.

— Тс, тс, сын мой! — сказала Екатерина. — Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.

— Жуаез правильно сделал, что пошел развлекаться. Ни на что нельзя положиться, даже на пытки… Идемте, идемте отсюда, сударыня!

VI

БРАТЬЯ ДЕ ЖУАЕЗЫ
Оба брата де Жуаезы выбрались из Ратуши черным ходом и, оставив своих слуг и лошадей возле королевских экипажей, пошли рядом по улицам этого обычно людного, а сейчас пустынного квартала: жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади.

Они шагали рука об руку в полном молчании.

Анри, обычно та кой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.

Анн казался встревоженным необщительностью брата.

Он первый прервал молчание.

— Куда же ты ведешь меня, Анри?

— Никуда, брат; иду куда глаза глядят, — ответил Анри, словно внезапно пробудившись. — А тебе хочется куда-нибудь пойти? — Анри грустно улыбнулся: — Мне безразлично, куда идти.

— Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, — сказал Анн.

— Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? — спросил Анри. В голосе его звучала нежность, смешанная с уважением к старшему брату.

— Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.

— Как только пожелаешь, брат, — заметил Анри, — у меня не будет никаких тайн от тебя.

— Не будет тайн?

— Нет, брат. Ведь ты и сеньор мой[275] и друг.

— По правде сказать, я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословия, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом; я думал, что ты исповедуешься у него и получаешь отпущение грехов и… кто знает?., может быть, даже полезный совет. Ибо, — добавил Анн со смехом, — члены нашей семьи — на все руки мастера; доказательство — наш возлюбленный батюшка.

Анри дю Бушаж схватил руку брата и сердечно пожал ее.

— Ты для меня, милый мой Анн, — сказал он, — больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец, — повторяю: ты мой друг.

— Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, становишься все печальнее.

— Я, брат, вовсе не грущу, — улыбнувшись, ответил Анри.

— Что же с тобой?

— Я влюблен.

— Но почему такая озабоченность?

— Я беспрерывно думаю о своей любви.

— Вот и сейчас ты вздыхаешь! Анри, а ведь ты граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции… Второй король — это господин де Гиз… Если, впрочем, не первый. Ты богат, красив и скоро станешь, как и я, пэром Франции и герцогом; ты влюблен, погружен в раздумье, вздыхаешь… Хотя и выбрал девиз: Hilariter.[276]

— Милый мой Анн, всех этих даров прошлого и обещаний будущего мало для моего счастья. Я не честолюбив.

— Иначе говоря, ты отказался от честолюбия.

— Я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь.

— Сейчас — возможно. Но потом?

— Я ничего не желаю, брат.

— И ты не прав. Тебя зовут Жуаез — это одно из лучших имен Франции; твой брат — любимец короля; ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать.

Анри грустно поник головой.

— Послушай, — сказал Анн, — мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы незаметно дошли до реки и стоим на мосту Турнель! Не думаю, чтобы в этом пустынном месте нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное, Анри?

— Ничего, ничего. Я просто влюблен, ты же знаешь.

— Она красива, по крайней мере?

— Даже слишком.

— Как ее зовут?

— Не знаю.

— Друг мой, я начинаю думать, что положение опаснее, чем казалось. Это уж не грусть, клянусь папой, — это безумие!

— Она говорила со мной лишь раз или, вернее, говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса.

— И ты не разузнал о ней?

— У кого?

— Как у кого? У соседей.

— Она живет одна в доме, и никто ее не знает.

— Что ж, выходит, это какая-то тень?

— Это женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил.

— Где же ты ее встретил?

— Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипесьен и зашел в церковный сад. Там под деревьями есть могильная плита… Ты когда-нибудь заходил в этот сад, брат мой?

— Никогда. Но это неважно, продолжай.

— Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошёл к этой плите.

— Ну, ну, я слушаю.

— Я заметил какую-то женскую фигуру и простер к ней руки. Вдруг голос мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: «Простите, сударь», и человек этот отстранил меня без резкости, но твердо.

— Он осмелился коснуться тебя, Жуаез?

— Слушай дальше. На лицо незнакомца был надвинут капюшон: я принял его за монаха. Кроме того, меня поразил его вежливый, даже дружелюбный тон; он указал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно перед алтарем.

Я остановился, брат мой. Случилось это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах, овевали меня нежным ароматом. Сквозь белесоватое облачко прорвался лунный свет и посеребрил верхнюю часть витражей, в то время как снизу их золотили горевшие в церкви свечи. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но я почувствовал к ней непонятное почтение.

Я жадно глядел на нее.

Она склонилась над плитой, приникла к ней губами, и я увидел, что плечи женщины сотрясаются от вздохов и рыданий. Такого голоса ты, брат мой, никогда не слыхал.

Плача, она целовала надгробный камень словно в каком-то опьянении, и тут я погиб. Слезы ее растрогали меня, поцелуи довели до безумия.

— Но, клянусь папой, что она безумна, — сказал Жуаез, — кому придет в голову целовать камень и рыдать не известно почему?

— Рыдания эти вызвала великая скорбь, а камень целовать заставила ее глубокая любовь. Но кого она любила? Кого оплакивала? За кого молилась?

— А ты не расспросил мужчину?

— Расспросил.

— И что он сказал?

— Что она потеряла мужа.

— Да разве мужей так оплакивают? — сказал Жуаез. — Ну и ответ, черт побери! И ты им удовлетворился?

— Пришлось: другого он дать не пожелал.

— Но кто этот человек?

— Нечто вроде слуги.

— А как его зовут?

— Он не назвал себя.

— Молод он? Стар?

— Лет двадцати восьми — тридцати.

— Ну, а дальше что?.. Она ведь не всю ночь молилась?

— Нет. Выплакав все свои слезы, она поднялась с колен, брат мой. Но такая таинственная скорбь осеняла эту женщину, что я отступил. Тут она подошла ко мне, вернее, направилась в мою сторону, ибо меня она даже не заметила. Лунный свет озарил ее лицо, и оно показалось мне проникновенным и необычайно прекрасным. Глаза ее блестели от слез. Полуоткрытый рот вбирал в себя дыхание жизни, которая мгновение назад, казалось, оставила ее. Медленно, томно сделала она несколько шагов. Мужчина поспешил к ней и взял ее за руку, ибо она, по-видимому, не сознавала, что ступает по земле. О брат мой, какая пугающая красота у этой женщины и какая сверхчеловеческая власть! Ничего подобного я еще не видел.

— Дальше, Анри, дальше? — спросил Анн, увлеченный помимо воли рассказом, над которым он собирался посмеяться.

— Повесть моя подходит к концу, брат. Слуга произнес шепотом несколько слов, и она опустила покрывало. Наверно, он сказал ей что-то про меня, но она даже не взглянула в мою сторону.

Она вышла из сада, я последовал за ней. Слуга время от времени оборачивался и мог меня видеть, ибо я не прятался. Что поделаешь? Надо мной еще властны были прежние пошлые привычки.

— Что ты хочешь сказать, Анри? — спросил Анн. — Я тебя не понимаю.

Юноша улыбнулся:

— Я хочу сказать, брат, что провел бурную молодость, что мне часто казалось, будто я полюбил, и что до этого мгновения я мог предложить свою любовь первой приглянувшейся мне женщине.

— Ого, а она что такое? — сказал Жуаез, стараясь вновь обрести веселость, несколько сникшую после признаний брата. — Берегись, Анри, ты заговариваешься. Разве она не женщина из плоти и крови?

— Брат мой, — ответил юноша, лихорадочно пожимая руку Жуаеза, — брат мой, — произнес он еле слышно, — беру господа бога в свидетели — я не знаю, принадлежит ли она к миру сему.

— Клянусь папой, — вскричал тот, — ты испугал бы меня, если бы Жуаезы могли испытывать страх! — Затем, пытаясь развеселиться, он продолжал: — Но, в конце концов, она ходит по земле, плачет и умеет целовать — ты сам говорил, — и, по-моему, друг милый, это не предвещает ничего худого. Ну, а дальше, что же было дальше?

— Да почти ничего. Я шел за ней следом, она не пыталась скрыться, свернуть с дороги, переменить направление. Она, видимо, даже не думала об этом.

— Так где же она живет?

— Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Когда они дошли до дому, спутник ее еще раз обернулся и увидел меня.

— Тогда ты сделал ему знак, что хотел бы с ним поговорить?

— Я не осмелился. Тебе это покажется странным, но я робел перед ним почти так же, как перед его госпожой.

— Неважно, но в дом-то ты вошел?

— Нет, брат.

— Право, Анри, просто не верится, что ты Жуаез. Зато на другой день ты вернулся туда?

— Да, но тщетно. Тщетно ходил на перекресток Жипесьен, тщетно прогуливался по улице Ледигьер.

— Незнакомка исчезла?

— Ускользнула, как тень.

— Но ты расспрашивал о ней?

— Улица малонаселенна, никто не мог мне ничего сообщить. Я подстерегал этого человека, чтобы расспросить его, но он тоже не появлялся. Однако свет, проникавший по вечерам сквозь ставни, утешал меня, указывая, что она еще здесь. Я испробовал сотни способов проникнуть в дом: письма, цветы, подарки — все было напрасно. Однажды вечером света в окнах не оказалось: даме, наверное, наскучило мое преследование, и она переехала с улицы Ледигьер. А куда — неизвестно.

— Однако ты все же разыскал свою прекрасную дикарку?

— Но счастливой случайности. Впрочем, я несправедлив, брат, в дело вмешалось провидение. Послушай же, все это очень странно. Две недели назад, в полночь, я шел по улице Бюсси. Ты знаешь, брат, что приказ о тушении света строго соблюдается. Так вот, окна одного дома не просто светились — на третьем этаже был настоящий пожар. Я принялся яростно стучаться, в окне показался человек. «У вас пожар!» — сказал я. «Тише, ради бога! — ответил он. — Тише, я как раз тушу его». — «Хотите, я позову ночную стражу?» — «Нет, нет, во имя неба, никого не зовите!» — «Но, может быть, вам всё-таки помочь?» — «А вы не отказались бы? Так идите сюда, и вы окажете мне услугу, за которую я буду вам благодарен всю жизнь». — «А как мне войти?» — «Вот ключ». И он бросил в окно ключ.

Я быстро поднялся по лестнице и вошел в комнату, где произошел пожар. Горел пол. Я находился в лаборатории химика. Он делал какой-то опыт, горючая жидкость разлилась по полу, отсюда и пожар. Когда я вошел, химик уже справился с огнем, и я мог его разглядеть. Это был человек лет двадцати восьми — тридцати. По крайней мере так мне показалось. Ужасный шрам обезобразил его щеку, другой глубоко врезался в лоб. Густая борода почти скрывала лицо. «Спасибо, сударь, но вы сами видите, все уже кончено. Если вы человек благородный, будьте добры, удалитесь, так как в любую минуту может войти моя госпожа, она придет в негодование, увидев в такой поздний час чужого человека у меня, вернее, у себя в доме».

При звуке этого голоса я оцепенел и открыл было рот, чтобы крикнуть: «Вы человек с перекрестка Жипесьен, с улицы Ледигьер, слуга неизвестной дамы!» Ты помнишь, брат, он был в капюшоне, лица его я не видел, а только слышал голос. Я хотел сказать ему это, расспросить, умолять, как вдруг открылась дверь и вошла женщина. «Что случилось, Реми? — спросила она, величественно останавливаясь на пороге. — Почему такой шум?» О брат, это была она, еще более прекрасная в отблеске пожара, чем в лунном сиянии! Это была женщина, память о которой непрерывно терзала мое сердце. Я вскрикнул, и слуга, в свою очередь, пристально посмотрел на меня. «Благодарю вас, сударь, — сказал он, — еще раз благодарю, но сами видите — огонь потушен. Прошу вас, уходите». — «Друг мой, — ответил я, — вы выпроваживаете меня весьма нелюбезно». — «Сударыня, — сказал слуга, — это он». — «Да кто же?» — спросила она. «Молодой дворянин, которого мы встретили у перекрестка Жипесьен и который следовал за нами по пятам до улицы Ледигьер». Тогда она взглянула на меня, и по взгляду ее я понял, что она видит меня впервые. «Сударь, — молвила она, — умоляю вас, удалитесь!» Я колебался, я хотел говорить, просить, но слова не шли с языка. Я стоял недвижимый, немой и только смотрел на нее. «Остерегитесь, сударь, — сказал слуга скорее печально, чем сурово, — вы заставите госпожу бежать во второй раз». — «Не дай бог, — ответил я с поклоном, — но ведь я ничем не оскорбил вас, сударыня». Она не ответила. Бесчувственная, безмолвная, холодная, она повернулась ко мне спиной и исчезла, словно призрак, в полумраке лестницы.

— И это все? — спросил Жуаез.

— Все. Слуга проводил меня до дверей, приговаривая: «Забудьте об этом, ради господа Иисуса и девы Марии, умоляю вас, забудьте!» Я убежал, схватившись за голову, растерянный, ошалевший. «Уж не сошел ли я с ума?» — думал я. С той поры я каждый вечер хожу на улицу Бюсси; вот почему, когда мы вышли из Ратуши, ноги мои сами направились сюда. Я прячусь за углом дома, стоящего напротив ее жилища, и, может быть, один раз из десяти мне удается уловить мерцание света в ее окошке: в этом вся моя жизнь, все мое счастье.

— Хорошенькое счастье! — воскликнул Жуаез.

— Увы! Стремясь к другому, я потеряю его.

— А если ты погубишь себя такой покорностью судьбе?

— Брат, — сказал Анри с грустной улыбкой, — я чувствую себя счастливым.

— Это невозможно!

— Что поделаешь? Счастье — вещь относительная. Я знаю, что она там, что она существует, дышит. Я вижу ее сквозь стены, то есть мне кажется, что вижу. Если бы она покинула этот дом, если бы мне опять пришлось провести две недели в неизвестности, я сошел бы с ума, брат мой, или же стал монахом.

— Помилуй бог! Достаточно у нас в семье одного безумца и одного монаха.

— Не уговаривай, Анн, и не насмехайся надо мной! Уговоры бесполезны, насмешками ты ничего не добьешься.

— Позволь сказать тебе…

— Что именно?

— Что ты попался, как школьник.

— Я ничего не рассчитывал, я отдался чему-то более сильному, чем я сам. Лучше плыть по течению, чем бороться с ним.

— А если оно увлекает в пучину?

— Надо погрузиться в нее, брат.

— Ты так полагаешь?

— Да.

— Я с тобой не согласен, и на твоем месте…

— Что бы ты сделал, Анн?

— Во всяком случае, я выведал бы ее имя, возраст. На твоем месте…

— Анн, Анн, ты ее не знаешь!

— Но тебя-то я знаю. Послушай, Анри, у тебя было пятьдесят тысяч экю, я отдал их тебе, когда король подарил мне сто тысяч в день моего рождения…

— Они до сих пор лежат у меня в сундуке, Анн: ни одно экю не истрачено.

— Тем хуже, клянусь богом! Если бы они не лежали у тебя в сундуке, все повернулось бы иначе.

— О брат мой!

— Никаких там «о брат мой»: обыкновенного слугу подкупают за десять тысяч экю, хорошего за сто, отличного за тысячу, самого расчудесного за три тысячи. Представим себе феникса среди слуг, и за двадцать тысяч экю, клянусь папой, он будет твоим. Таким образом, у тебя остается сто тридцать тысяч ливров, чтобы оплатить феникса среди женщин, которого тебе доставит феникс среди слуг. Анри, друг мой, ты просто дурак.

— Анн, — со вздохом произнес Анри, — есть люди, которые не продаются, их не купить и королю.

Жуаез успокоился.

— Хорошо, признаю, — сказал он. — Но нет такого человека, который не отдал бы кому-нибудь своего сердца.

— Это другое дело!

— А сделал ли ты что-нибудь, дабы эта бесчувственная красавица отдала тебе свое сердце?

— Я убежден, Анн, что сделал все от меня зависящее.

— Послушайте, граф дю Бушаж, да вы просто спятили! Перед вами женщина, которая скорбит, сидит взаперти, плачет, а вы становитесь еще печальнее, проливаете еще больше слез, то есть оказываетесь еще скучнее, чем она! Она одинока — бывайте с нею почаще; она печальна — будьте веселы; она кого-то оплакивает — утешьте ее и замените покойного.

— Невозможно, брат мой.

— А ты пробовал?

— Для чего?

— Да хотя бы для того, чтобы попробовать. Ты говоришь, что влюблен?

— Нет слов, чтобы выразить мою любовь.

— Так вот, через две недели она будет твоей женой.

— Брат!

— Даю тебе слово Жуаеза. Ты, надеюсь, не отчаялся?

— Нет, ибо никогда не надеялся.

— В котором часу ты с ней видишься?

— Я же говорил тебе, брат, что никогда не вижу ее.

— Даже в окне?

— Даже в окне.

— Что представляет собой ее дом?

— Три этажа, крыльцо, на втором этаже терраса.

— Можно проникнуть в дом через эту террасу?

— Она не соприкасается с другими домами.

— А что находится против ее дома?

— Другой дом, только повыше.

— Кто в нем живет?

— Какой-то буржуа.

— Добродушный или злой?

— Добродушный; иногда я слышу, как он смеется даже один в ответ на свои собственные мысли.

— Купи у него дом.

— А кто тебе сказал, что он продается?

— Предложи ему двойную цену.

— А если дама увидит меня там?

— Ну так что же?

— Она опять исчезнет. Если же я не буду показываться, то, надеюсь, рано или поздно опять увижу ее…

— Ты увидишь ее сегодня же вечером.

— Я?

— Пойди и стань под ее балконом в восемь часов.

— Я буду там, как бываю ежедневно, но по-прежнему без всякой надежды.

— Кстати, скажи мне ее точный адрес.

— Между воротами Бюсси и дворцом Сен-Дени, почти на углу улицы Августинцев, шагах в двадцати от большой гостиницы под вывеской «Меч гордого рыцаря».

— Отлично, так в восемь встретимся.

— Что ты собираешься делать?

— Увидишь, услышишь. А пока возвращайся домой, нарядись как можно лучше, надень самые дорогие украшения, надуши волосы самыми тонкими духами: нынче же вечером ты вступишь в эту крепость.

— Бог да услышит тебя, Анн!

Братья пожали друг другу руки.

Анн, пройдя шагов двести, подошел к красивому готическому дому неподалеку от собора Парижской богоматери, смело поднял дверной молоток и с шумом опустил его.

Анри молча углубился в одну из извилистых улочек, ведущих к дворцу Правосудия.

VII

О ТОМ, КАК «МЕЧ ГОРДОГО РЫЦАРЯ» ВОЗОБЛАДАЛ НАД «РОЗОВЫМ КУСТОМ ЛЮБВИ»
Во время беседы, которую мы только что пересказали, спустилась ночь и окутала город, столь шумный еще два часа назад.

Сальсед умер, и зрители стали расходиться по домам. На улице теперь лишь изредка встречались кучки прохожих.

У ворот Бюсси, куда мы должны сейчас перенестись, чтобы не терять из виду кое-кого из действующих лиц, уже выведенных нами в начале этого повествования, и чтобы познакомиться с новыми, — у ворот Бюсси, говорим мы, шумел, словно улей, некий розовый дом, расписанный белой и голубой краской. Дом именовался «Меч гордого рыцаря» и представлял собой огромных размеров гостиницу, недавно выстроенную в этом новом квартале и призванную удовлетворять все вкусы.

На вывеске была изображена битва не то архангела, не то святого с драконом, извергающим струи пламени и дыма. Художник, воодушевленный героическими и благочестивыми чувствами, вложил в руки своему вооруженному до зубов рыцарю не меч, а громадный крест, которым тот разрубал злосчастного дракона на две кровоточащие половины.

На заднем плане вывески или, вернее, картины, ибо она вполне заслуживала такого наименования, стояли, воздев руки, многочисленные зрители боя, между тем как слетевшие с неба ангелы осеняли шлем гордого рыцаря лавровыми и пальмовыми ветвями.

На переднем плане художник, желавший доказать, что ни один жанр ему не чужд, изобразил груды тыкв, гроздья винограда, майских жуков, ящериц, улитку на розе и даже двух кроликов, белого и серого, которые, несмотря на различие в цвете (что могло указывать на различие в убеждениях), оба чесали себе носы, вероятно от радости по случаю славной победы, одержанной гордым рыцарем над сказочным драконом или, иными словами, над самим сатаной.

Теперь мы должны сделать одно признание — как оно ни огорчительно, нас вынуждает к этому добросовестность историка. Роскошная вывеска кабачка отнюдь не свидетельствовала о его процветании. Напротив, по причинам, которые мы сейчас изложим и которые, надеемся, будут поняты читателями, «Гордый рыцарь» почти всегда пустовал.

Между тем заведение, как сказали бы в наши дни, было просторное и комфортабельное: по углам строения, прочно сидевшего на широком фундаменте, горделиво высились четыре башенки, в каждой из которых имелась восьмиугольная комната. Все это имело вид кокетливый и несколько таинственный, как и полагается дому, который должен прийтись по вкусу мужчинам и в особенности женщинам. В этом-то и коренилось зло.

Всем понравиться невозможно.

Однако этого мнения не разделяла госпожа Фурнишон, хозяйка «Гордого рыцаря». Она убедила своего супруга оставить банное заведение на улице Сент-Оноре, где они до того времени прозябали, и заняться вертелами и бочками с вином на благо влюбленным парочкам с перекрестка Бюсси и из других парижских кварталов. К несчастью, гостиница была расположена поблизости от Прэ-о-Клера, так что в «Меч гордого рыцаря» являлись многочисленные дуэлянты, а другим парочкам, менее воинственно настроенным, приходилось чураться бедной гостиницы, словно чумы, — так опасались они звона оружия. Влюбленные — народ мирный, они не любят, чтобы им мешали, вот почему в башенках, предназначенных для свиданий, приходилось устраивать на ночлег всяких вояк, а купидоны, изображенные на деревянных панно тем же художником, который создал вывеску, были разукрашены усами и другими более или менее пристойными атрибутами: тут уж поработали углем завсегдатаи гостиницы.

Недаром госпожа Фурнишон считала, что вывеска принесла их заведению несчастье. Если бы изобразить над входом не гордого рыцаря и отталкивающего дракона, а розовый куст любви с пышными сердцами вместо цветов, все нежные души избрали бы своим пристанищем ее гостиницу.

К несчастью, метр Фурнишон только пожимал плечами на упреки жены, заявляя, что он, бывший пехотинец господина Данвиля, должен, естественно, вербовать своих клиентов в военной среде.

Так в семействе Фурнишонов царил разлад, и супруги прозябали на перекрестке Бюсси, как прозябали они на улице Сент-Оноре, но вдруг некое непредвиденное обстоятельство изменило положение дел и дало восторжествовать взглядам метра Фурнишона, к вящей славе достойной вывески, где нашли себе место представители всех царств природы.

За месяц до казни Сальседа, после военных упражнений в Прэ-о-Клере, госпожа Фурнишон и ее супруг сидели, как обычно, в разных угловых башенках своего заведения. Делать им были нечего, и они погрузились в хладную задумчивость, так как столики и все комнатьг в гостинице «Гордый рыцарь» стояли незанятыми.

Итак, супруги грустно взирали на поле, откуда уходили, чтобы погрузиться на паром у Нельской башни и вернуться в Лувр, солдаты, проводившие учение под командой некоего капитана. Глядя на них и жалуясь на деспотизм начальника, который заставлял возвращаться в кордегардию солдат, хотя тем, несомненно, хочется пить, хозяева гостиницы заметили, что капитан пустил своего коня рысью и в сопровождении одного лишь ординарца направился к воротам Бюсси.

Этот офицер в шляпе с перьями и при шпаге, позолоченные ножны которой торчали из-под прекрасного плаща фландрского сукна, минут через десять поравнялся с гостиницей, гарцуя на своем белом коне.

Ехал он не в гостиницу и потому намеревался миновать ее, даже не взглянув на вывеску, когда метр Фурнишон, чье сердце сжималось при мысли, что в этот день никто так и не сделает ему почина, высунулся из своей башенки и сказал:

— Смотри, жена, конь-то какой чудесный!

На что госпожа Фурнишон, как опытная хозяйка гостиницы, сразу же нашла ответ:

— А всадник-то каков, всадник!

Капитан, видимо неравнодушный к похвалам, откуда бы они ни исходили, поднял голову, словно внезапно очнувшись от сна. Он увидел хозяина, хозяйку, их заведение, придержал лошадь и подозвал ординарца. Затем, все еще сидя верхом, он очень внимательно оглядел гостиницу и соседние дома.

Фурнишон буквально скатился с лестницы: он стоял теперь у дверей и мял в руках сдернутый с головы колпак.

Капитан, поразмыслив несколько секунд, спешился.

— У вас никого нет? — спросил он.

— В настоящий момент никого, сударь, — ответил хозяин, страдая от столь унизительного признания.

И он уже собрался добавить: «Но это редкий случай». Однако госпожа Фурнишон была, как истая женщина, гораздо проницательнее мужа. Поэтому она поторопилась крикнуть из своего окна:

— Если вы, сударь, ищете уединения, вам у нас будет очень хорошо.

Выслушав такой любезный ответ, всадник поднял голову и увидел весьма приятное лицо.

— Да, именно этого я и ищу, хозяюшка, — ответил он.

Госпожа Фурнишон тотчас же устремилась навстречу посетителю, говоря про себя: «На этот раз почин кладет «Розовый, куст любви», а не «Меч гордого рыцаря».

Капитан, привлекший внимание супругов Фурнишон, заслуживает также внимания читателя. Это был человек лет тридцати — тридцати пяти, высокого роста, хорошо сложенный, с тонкими выразительными чертами лица. Он бросил на руки своего спутника поводья великолепного коня, нетерпеливо бившего копытом о землю.

— Подожди меня здесь и поводи коней, — приказал он.

Войдя в большой зал гостиницы, капитан остановился и с довольным видом огляделся по сторонам.

— Ого! — сказал он. — Такой большой зал и ни одного посетителя. Отлично!

Метр Фурнишон взирал на него с удивлением, а госпожа Фурнишон понимающе улыбалась.

— Неужели в вашем заведении есть нечто, отталкивающее гостей? — спросил капитан.

— Слава богу, нет, сударь! — ответила госпожа Фурнишон. — Но местность еще мало заселена, а насчет клиентов мы очень разборчивы.

— Превосходно! — сказал капитан.

— К примеру сказать, — добавила она, подмигнув так выразительно, что сразу стало понятно, кто придумал название «Розовый куст любви», — за одного такого клиента, как ваша милость, мы охотно отдадим целую дюжину.

— Вы очень любезны, прелестная хозяюшка, благодарю вас.

— Не угодно ли вам, сударь, попробовать нашего вина? — спросил Фурнишон, стараясь, чтобы голос его звучал как можно приятнее.

— Не угодно ли осмотреть жилые помещения? — спросила госпожа Фурнишон насколько возможно ласковее.

— Сделаем, пожалуй, и то и другое, — ответил капитан.

Фурнишон спустился в погреб, а супруга его, указав гостю на лестницу, первая стала подниматься наверх; при этом она кокетливо приподнимала юбку, и при каждом шаге поскрипывали ее изящные башмачки.

— Сколько человек можете вы разместить у себя? — спросил капитан, когда она поднялась на второй этаж.

— Тридцать, из них десять господ.

— Этого недостаточно, прелестная хозяйка, — ответил капитан.

— Почему же, сударь?

— У меня был один проект, но, видно, не стоит и говорить о нем.

— Ах, сударь, не найдете вы ничего лучше «Розового куста любви».

— Как «Розового куста любви»?

— Я хочу сказать: «Гордого рыцаря»… Разве что Лувр с пристройками…

Посетитель как-то странно поглядел на нее.

— Вы правы, — сказал он, — разве что Лувр… — Про себя он пробормотал: «Почему бы нет? Это было бы и удобнее и дешевле». — Так вы говорите, добрейшая хозяюшка, — продолжал он громко, — что вы могли бы разместить здесь на ночлег человек тридцать?

— Да, конечно.

— А на один день?

— О, на один день — человек сорок, даже сорок пять.

— Сорок пять… тысяча чертей! Как раз то, что нужно.

— Правда? Вот видите, как удачно получается!

— А перед домом не толпится народ? Среди соседей нет соглядатаев?

— О бог мой, нет. Сосед наш — достойный буржуа, который ни в чьи дела не вмешивается, а соседка ведет замкнутый образ жизни; за те три недели, что она здесь живет, я ее ни разу не видела. Все прочие — мелкий люд.

— Это меня очень устраивает.

— Тем лучше, — заметила госпожа Фурнишон.

— Итак, ровно через месяц, — продолжал капитан, — запомните хорошенько, сударыня, — ровно через месяц…

— Значит, двадцать шестого октября?

— Совершенно верно, двадцать шестого октября я сниму вашу гостиницу.

— Целиком?

— Целиком. Я хочу сделать сюрприз своим землякам — это все офицеры или, во всяком случае, военные, — они собираются искать счастья в Париже. Им сообщат, чтобы они остановились у вас.

— Но ведь вы намеревались сделать им сюрприз? — настороженно спросила госпожа Фурнишон.

— Тысяча чертей, если вы любопытны или нескромны! — воскликнул явно раздосадованный капитан.

— Нет, сударь, нет, — поспешно ответила испуганная госпожа Фурнишон.

Муж ее все слышал. От слов «офицеры или, во всяком случае, военные» сердце его радостно забилось. Он тотчас же бросился к гостю.

— Сударь, — вскричал он, — вы будете здесь хозяином, неограниченным повелителем, и никому и в голову не придет задавать вам вопросы! Ваши друзья будут радушно приняты.

— Я не сказал «друзья», любезный, — высокомерно заметил капитан, — я сказал «земляки».

— Да, да, земляки вашей милости, я ошибся.

Госпожа Фурнишон раздраженно отвернулась: розовый куст, ощетинившись, превратился в груду алебард.

— Вы подадите им ужин.

— Слушаюсь.

— Вы устроите их на ночлег, если к тому времени я не подготовлю им другого помещения.

— Непременно.

— Словом, вы будете всецело к их услугам… и никаких расспросов.

— Все сделаем, как прикажете.

— Вот вам тридцать ливров задатка.

— Договорились, монсеньер. Мы устроим вашим землякам королевский прием. И если вы пожелаете убедиться в этом и отведать вина…

— Спасибо, я не пью.

Между тем метр Фурнишон кое о чем поразмыслил.

— Монсеньер… — сказал он. (Получив щедрый задаток, хозяин стал именовать своего гостя монсеньером.) — Монсеньер, а как же я узнаю этих господ?

— Правда ваша, тысяча чертей! Совсем забыл. Дайте-ка мне сургуч, лист бумаги и свечу.

Госпожа Фурнишон тотчас же принесла требуемое. Капитан приложил к кипящему сургучу драгоценный камень перстня, надетого на палец левой руки.

— Вот, — сказал он, — видите это изображение?

— Красавица, ей-богу!

— Да, это Клеопатра.[277] Так вот, каждый из моих земляков представит вам точно такой же отпечаток, а вы окажете ему гостеприимство. Понятно?

— На сколько времени?

— Еще не знаю. Вы получите соответствующие указания.

— Будем ждать их.

— Прекрасный капитан сошел вниз, вскочил в седло и пустил коня рысью.

Супруги Фурнишон положили в карман свои тридцать ливров задатка, к величайшей радости хозяина, беспрестанно повторявшего:

— Военные! Вот видишь, вывеска-то себя оправдала — мы разбогатеем от меча.

И, предвкушая наступление 26 октября, он принялся до блеска начищать кастрюли.

VIII

ХАРАКТЕР ГАСКОНЦА
Мы не осмелились бы утверждать, что госпожа Фурнишон проявила ту скромность, которой требовал от нее посетитель. И, так как ей предстояло угадать гораздо больше того, что было сказано, она стала разузнавать, кто же неизвестный всадник, который так щедро оплачивает гостиницу для своих земляков. Поэтому она не преминула спросить у первого попавшегося солдата, как зовут капитана, проводившего в тот день учение.

Солдат, вероятно более осторожный, чем его собеседница, осведомился прежде всего, почему она задает ему этот вопрос.

— Да он только вышел от нас, — ответила госпожа Фурнишон, — и, естественно, нам хотелось бы знать, с кем мы разговаривали.

Солдат рассмеялся.

— Капитан, проводивший сегодня учение, не стал бы заходить в «Меч гордого рыцаря», госпожа Фурнишон, — сказал он.

— А почему, скажите на милость? — спросила хозяйка. — Неужто он такой важный барин?

— Может быть.

— Ну так я скажу вам, что он не ради себя заходил в гостиницу «Гордый рыцарь».

— А ради кого?

— Ради своих друзей.

— Наш капитан не стал бы размещать своих друзей в «Мече гордого рыцаря», ручаюсь.

— Однако вы не очень-то любезны. Как же зовут господина, который слишком знатен, чтобы размещать своих друзей в лучшей парижской гостинице?

— Вы спрашиваете о том, кто проводил сегодня учение, да?

— Разумеется.

— Ну, так знайте, милая дамочка, что это не кто иной, как герцог Ногаре де ла Валет д'Эпернон, пэр Франции, генерал-полковник королевской инфантерии и даже немножко больше король, чем само его величество. Ну что вы на это скажете?

— Скажу, что если бы это он был у нас, то нам оказана большая честь.

Можно представить себе, с каким нетерпением ожидали супруги Фурнишон 26 октября.

* * *
Двадцать пятого вечером в гостиницу вошел какой-то человек и положил на стойку довольно тяжелый мешок с монетами.

— Это за ужин, заказанный на завтра.

— По скольку приходится на человека? — спросили вместе оба супруга.

— По шести ливров.

— Земляки капитана откушают здесь только один раз?

— Один.

— Значит, капитан нашел для них помещение?

— Видно, да.

И посланец удалился, не пожелав отвечать на расспросы.

Наконец вожделенное утро забрезжило над кухнями «Гордого рыцаря».

В монастыре Августинцев часы пробили половину двенадцатого, когда у дверей гостиницы спешилось несколько человек.

Они прибыли через ворота Бюсси и оказались первыми, ибо гостиница «Меч» находилась оттуда в каких-нибудь ста шагах.

Один из них, которого по бравому виду и богатому одеянию можно было принять за начальника, явился сюда даже с двумя слугами на добрых лошадях.

Все прибывшие предъявили печать с изображением Клеопатры и были весьма предупредительно приняты супругами, в особенности молодой человек с двумя лакеями.

— Если вы не боитесь толпы и вам нипочем простоять часа четыре, можете поглядеть, как будут четвертовать господина де Сальседа, испанца, устроившего заговор, — сказала госпожа Фурнишон бравому кавалеру, который пришелся ей по вкусу.

— Верно, — ответил молодой человек, — я об этом деле слыхал. Обязательно пойду, черт побери!

И он вышел вместе со своими слугами.

К двум часам прибыла дюжина новых путешественников группами по четыре-пять человек.

Кое-кто являлся в одиночку.

Один вновь прибывший даже вошел по-соседски, без шляпы, но с тросточкой. Он на чем свет стоит проклинал Париж, где воры такие наглые, что неподалеку от Гревской площади стащили с него шляпу.

Впрочем, он всецело признавал свою вину: незачем было являться в Париж в шляпе с драгоценной пряжкой.

Часам к четырем в гостинице Фурнишонов собралось уже около сорока земляков капитана.

— Странное дело, — сказал хозяин жене, — они все гасконцы.

— Что тут странного? — возразила эта дама. — Капитан же сказал, что соберутся его земляки.

— Ну так что?

— Раз он сам гасконец, и земляки его должны быть гасконцами.

— Выходит, что так.

— Удивительно только, что у нас лишь сорок гасконцев, ведь должно было быть сорок пять.

Но к пяти часам появились еще пять гасконцев, так что постояльцы «Меча» были теперь в полном сборе.

Некоторые из них были знакомы между собой. Так, например, Эсташ де Мираду расцеловался с кавалером, прибывшим с двумя слугами, и представил ему Лардиль, Милитора и Сципиона.

— Каким образом ты в Париже? — спросил тот.

— А ты, милый мой Сент-Малин?

— Я получил должность в армии. А ты?

— Я приехал по делу о наследстве.

— Ах так! И за тобой опять увязалась старуха Лардиль?

— Она пожелала мне сопутствовать.

— И ты не мог уехать тайком, чтобы не тащить с собой всю эту ораву, уцепившуюся за ее юбки?

— Невозможно было: письмо от прокурора вскрыла она.

— А, так ты получил извещение о наследстве письменно? — спросил Сент-Малин.

— Да, — ответил Мираду. И, торопясь переменить разговор, он заметил: — Не странно ли, что гостиница переполнена и постояльцы — сплошь наши земляки?

— Ничего странного тут нет: вывеска уж больно привлекательная для людей чести, — вмешался в разговор наш старый знакомый Пардикка де Пенкорнэ.

— А, вот и вы, дорогой попутчик! — сказал Сент-Малин. — Вы так и не досказали мне своей истории.

— А что я намеревался вам рассказать? — спросил Пенкорнэ, покраснев.

— Почему я встретил вас между Ангулемом и Анжером в таком же виде, как сейчас, — на своих двоих, без шляпы и с одной лишь тростью в руке?

— А вас это занимает, сударь мой?

— Ну конечно, — сказал Сент-Малин. — От Пуатье до Парижа далековато, а вы пришли из мест, расположенных за Пуатье.

— Я из Сент-Андре-де-Кюбзак.

— Вот видите. И путешествовали все время без шляпы?

— Очень просто.

— Не нахожу.

— Уверяю вас, сейчас вы все поймете. У моего отца имеется пара великолепных коней, которыми он до того дорожит, что способен лишить меня наследства после приключившейся со мной беды.

— А что за беда с вами стряслась?

— Я объезжал одного из них, самого лучшего, как вдруг шагах в десяти от меня раздался выстрел из аркебуза. Конь испугался и понес прямо к Дордони.

— И бросился в реку?

— Вот именно.

— С вами вместе?

— Нет. К счастью, я успел соскользнуть на землю, не то пришлось бы мне утонуть вместе с ним.

— Вот как! Бедное животное, значит, утонуло?

— Черт возьми, да! Вы же знаете Дордонь: ширина — полмили.

— Ну, что же?

— Я решил не возвращаться домой, убоявшись отцовского гнева.

— А шляпа-то ваша куда девалась?

— Да подождите, черт побери! Шляпа сорвалась у меня с головы.

— Когда вы падали?

— Я не падал. Я соскользнул на землю. Мы, Пенкорнэ, с лошадей не падаем. Мы с пеленок наездники.

— Известное дело, — сказал Сент-Малин. — А шляпа-то где?

— Шляпу я принялся искать — это была моя единственная ценность, раз я вышел из дому без денег.

— Какую же ценность могла представлять ваша шляпа? — настаивал Сент-Малин, решивший довести Пенкорнэ до белого каления.

— И даже очень большую, разрази меня гром! Надо вам сказать, что перо на шляпе придерживалось бриллиантовой пряжкой, которую его величество император Карл Пятый[278] подарил моему деду, остановившись в нашем замке по дороге из Испании во Фландрию.

— Вот оно что! И вы продали пряжку вместе со шляпой? Тогда, друг любезный, вы наверняка самый богатый из всех нас. Вам бы следовало на вырученные за пряжку деньги купить себе вторую перчатку. Руки у вас уж больно разные: одна белая, как у женщины, другая черная, как у негра.

— Да подождите же: в тот самый миг, когда я оглядывался, разыскивая шляпу, на нее — как сейчас вижу — устремляется громадный ворон.

— На шляпу?

— Вернее, на бриллиант… Вы знаете, эта птица хватает все, что блестит… Ворон бросается на мой бриллиант и похищает его.

— Бриллиант?

— Да, сударь. Сперва я некоторое время не спускал с него глаз. Потом побежал за ним, крича: «Держите, держите! Вор!» Куда там! Через каких-нибудь пять минут он исчез.

— Так что вы, удрученный двойной утратой…

— Я не посмел возвратиться в отчий дом и решил отправиться в Париж искать счастья.

— Здорово! — вмешался в разговор новый собеседник. — Ветер, значит, превратился в ворона? Мне помнится, вы рассказывали господину де Луаньяку, что читали письмо своей подруги, когда порыв ветра унес и письмо и шляпу и что вы, как истинный Амадис,[279] бросились за письмом, предоставив шляпе лететь куда ей вздумается.

— Сударь, — сказал Сент-Малин, — я имею честь быть знакомым с господином д'Обинье, отличным воякой, который к тому же довольно хорошо владеет пером. Когда вы повстречаетесь с ним, поведайте ему историю вашей шляпы: он сделает из нее чудесный рассказ.

Послышалось несколько сдавленных смешков.

— Э, э, господа, — раздраженно спросил гасконец, — уж не надо мной ли вы смеетесь?

Пардикка внимательно огляделся по сторонам. Он заметил у камина какого-то молодого человека, закрывшего лицо руками, и направился прямо к нему.

— Эй, сударь, — сказал он, — раз вы смеетесь, так смейтесь в открытую, чтобы все видели ваше лицо.

И он ударил молодого человека по плечу.

Тот поднял свое строгое чело. Это был не кто иной, как наш друг Эрнотон де Карменж, еще не пришедший в себя после своего приключения на Гревской площади.

— Попрошу вас, сударь, оставить меня в покое, — сказал он, — и прежде всего, если вы еще раз пожелаете коснуться меня, сделайте это рукой, на которой у вас перчатка. Вы же видите, что мне до вас дела нет.

— Ну и хорошо, — пробурчал Пенкорнэ, — раз вам до меня дела нет, то и я ничего против вас не имею.

— Ах, милостивый государь, — миролюбиво заметил Эсташ де Мираду Карменжу, — вы не очень-то любезны с вашим земляком.

— А вам-то, черт побери, какое до этого дело, сударь? — спросил Эрнотон, все больше раздражаясь.

— Вы правы, — сказал Мираду с поклоном, — меня это действительно не касается.

Он отвернулся и направился было к Лардиль, приютившейся у огня. Но кто-то преградил ему путь.

Это был Милитор. Руки его были по-прежнему засунуты за пояс, на губах насмешливая улыбка.

— Послушайте, любезнейший отчим! — произнес бездельник.

— Ну?

— Что вы на это скажете?

— На что?

— На то, как вас отшил этот дворянин?

— Да ну? Тебе так показалось, — ответил Эсташ, пытаясь обойти Милитора.

Но из маневра этого ничего не вышло: Милитор снова загородил Эсташу дорогу.

— Не только мне, но и всем, кто здесь находится. Поглядите, все над вами смеются.

Кругом действительно смеялись, но по самым разнообразным поводам.

Эсташ побагровел, как раскаленный уголь.

— Ну же, дорогой отчим, куйте железо, пока горячо, — сказал Милитор.

Эсташ весь напыжился и опять подошел к Карменжу.

— Говорят, милостивый государь, — обратился он к нему, — что вы разговаривали со мною намеренно недружелюбным тоном.

— А кто это утверждает?

— Этот господин, — сказал Эсташ, указывая на Милитора.

— В таком случае этот господин, — ответил Карменж, иронически подчеркивая почтительное наименование, — болтает, как попугай.

— Вот как! — вскричал взбешенный Милитор.

— И я предложил бы ему заткнуть глотку, — продолжал Карменж, — не то я вспомню советы господина де Луаньяка.

— Господин де Луаньяк не называл меня попугаем, сударь.

— Нет, он назвал вас ослом. Вам это больше по вкусу? Если вы осел, я вас хорошенько вздую, а если попугай — выщиплю ваши перышки.

— Сударь, — вмешался Эсташ, — это мой пасынок, обращайтесь с ним повежливее, прошу вас, хотя бы из уважения ко мне.

— Вот как вы защищаете меня, папенька! — в бешенстве вскричал Милитор. — Раз так, я сам за себя постою!

— Проучим ребят! — сказал Эрнотон.

— Проучим! — подхватил Милитор, наступая с поднятыми кулаками на господина де Карменжа. — Мне семнадцать лет, слышите, милостивый государь?

— Ну, а мне двадцать пять, — ответил Эрнотон, — и потому ты получишь по заслугам.

Он схватил Милитора за шиворот, приподнял и выбросил из окна первого этажа на улицу, в то время как стены сотрясались от отчаянных воплей Лардиль.

— И знайте, — спокойно добавил Эрнотон, — отчим, мамаша, пасынок и все прочие, я сделаю из вас фарш для пирогов, если вы вздумаете ко мне приставать.

— Кто здесь выбрасывает людей из окна? — спросил, входя в зал, какой-то офицер. — Черт побери! Когда затеваешь такие шуточки, надо хоть кричать прохожим «берегись!».

— Господин де Луаньяк! — вырвалось человек у двадцати.

— Господин де Луаньяк! — повторили все сорок пять.

При этом имени, знаменитом в Гасконии, собравшиеся повскакали с мест.

IX

ГОСПОДИН ДЕ ЛУАНЬЯК
За господином де Луаньяком вошел Милитор, несколько помятый при падении и багровый от злости.

— Честь имею кланяться, господа, — сказал Луаньяк, — шумим, кажется, порядочно… Ага! Юный Милитор опять, видимо, на кого-то тявкал, и нос его от этого несколько пострадал.

— Мне за это заплатят! — пробурчал Милитор, показывая Карменжу кулак.

— Подавайте на стол, метр Фурнишон! — крикнул Луаньяк. — И пусть каждый разговаривает с соседом.

— Вот видите, — вскричал Пенкорнэ, которого все еще терзали насмешки Сент-Малина, — надо мной смеются из-за того, что у меня нет шляпы, а никто слова не скажет господину де Монкрабо, севшему за стол в кирасе времен императора Пертинакса, от которого он, по всей вероятности, происходит! Вот что значит оборонительное оружие!

Монкрабо, не желая сдаваться, выпрямился и вскричал фальцетом:

— Господа, я ее снимаю! Это предупреждение тем, кто хотел бы видеть меня при наступательном, а не оборонительном оружии!

И он подозвал своего слугу, седоватого толстяка лет пятидесяти.

— Избавьте меня, пожалуйста, от этой кирасы, — сказал ему Пертинакс.

Толстяк принял кирасу.

— А когда я буду обедать? — шепнул он хозяину. — Вели мне подать чего-нибудь, Пертинакс, я помираю с голоду.

Как ни фамильярно было подобное обращение, оно не вызывало удивления у того, к кому относилось.

— Неужели у вас ничего не осталось? — спросил Пертинакс.

— В Саксе мы проели последний экю.

— Черт возьми, постарайтесь обратить что-нибудь в деньги.

Не успел он произнести этих слов, как у порога гостиницы раздался громкий голос:

— Покупаю старое железо! Кто продает железо на лом?

Услышав этот крик, госпожа Фурнишон бросилась к дверям. Тем временем хозяин величественно подавал на стол первые блюда.

Судя по приему, оказанному кухне Фурнишона, она была превосходна.

Хозяин пожелал, чтобы супруга разделила сыпавшиеся на него похвалы.

Он принялся искать ее глазами, но тщетно.

— Куда она запропастилась? — спросил он у поваренка.

— Ах, хозяин, ей золотое дно подвернулось, — ответил тот. — Она меняет ваше старое железо на новенькие денежки.

— Надеюсь, речь идет не о моей боевой кирасе и каске! — возопил Фурнишон, устремляясь к выходу.

— Да нет же, нет, — сказал Луаньяк, — королевским указом запрещено скупать оружие.

В зал вошла ликующая госпожа Фурнишон.

— Что с тобой? — спросила она, глядя на взволнованного мужа.

— Говорят, будто ты продала мое оружие.

— Ну и что же?

— А я не хочу, чтобы его продавали!

— Да ведь у нас сейчас мир, и две новых кастрюли лучше, чем старая кираса.

— Но с тех пор как вышел королевский указ, о котором говорил господин де Луаньяк, торговать старым железом стало, наверно, невыгодно, — заметил Шалабр.

— Торговец уже давно делает мне самые заманчивые предложения, — сказала госпожа Фурнишон. — Ну, а сегодня я не могла устоять. Десять экю, сударь, это десять экю, а старая кираса всегда остается старой кирасой.

— Как! Десять экю? — изумился Шалабр. — Так дорого? О черт!

Он задумался.

— Десять экю! — повторил Пертинакс, многозначительно взглянув на своего лакея. — Вы слышите, господин Самюэль?

Господин Самюэль уже исчез.

— Но помилуйте, — молвил господин де Луаньяк, — торговец рискует попасть на виселицу!

— Он славный малый, безобидный и сговорчивый, — продолжала госпожа Фурнишон.

— А что он делает со всем этим железом?

— Продает на вес.

— На вес! — повторил господин де Луаньяк. — И вы говорите, что он дал вам десять экю? За что?

— За старую кирасу и старую каску.

— Допустим, что обе они весят фунтов двадцать, это выходит по пол-экю за фунт. Тысяча чертей, как говорит один мой знакомый, за этим что-то кроется!

— Как жаль, что я не могу привести этого славного торговца к себе в замок! — сказал Шалабр, и глаза его загорелись. — Я бы продал ему добрых три тысячи фунтов железа — и шлемы, и наручи, и кирасы.

— Как! Вы продали бы латы своих предков? — насмешливо спросил Сент-Малин.

— Ах, сударь, — сказал Эсташ де Мираду, — вы поступили бы неблаговидно: ведь это священные реликвии.

— Подумаешь! — возразил Шалабр. — В настоящее время мои предки сами превратились в реликвии и нуждаются только в молитвах за упокой души.

За столом становилось все оживленнее благодаря бургундскому, которого пили немало: блюда у Фурнишонов были хорошо наперчены.

Голоса достигали наивысшего диапазона, тарелки гремели, головы наполнялись туманом, и сквозь него каждый гасконец видел все в розовом свете, кроме Милитора, не забывающего о своем падении из окна, и Карменжа, не забывавшего о своем паже.

— И веселятся же эти люди, — сказал Луаньяк своему соседу, коим оказался Эрнотон, — а почему, и сами не знают.

— Что до меня, — ответил Карменж, — я вовсе не в радостном настроении.

— И напрасно, сударь мой, — продолжал Луаньяк, — для таких, как вы, Париж — золотая жила, рай грядущих почестей, обитель блаженства.

— Не смейтесь надо мной, господин де Луаньяк, — возразил Эрнотон. — Вы держите, по-видимому, в руках нити, приводящие нас в движение. Сделайте же мне милость — не обращайтесь с виконтом Эрнотоном де Карменж, как с марионеткой.

— Я готов оказать вам и другие милости, господин виконт, — сказал Луаньяк с учтивым поклоном. — Двоих я выделил здесь с первого взгляда: вас — столько в вашей внешности сдержанности и достоинства — и другого молодого человека, вон того, скрытного и мрачного с виду.

— Как его зовут?

— Де Сент-Малин.

— А почему вы выделили именно нас, сударь, разрешите полюбопытствовать?

— Потому что я вас знаю.

— Меня? — удивленно спросил Эрнотон.

— Вас, его и всех, кто здесь находится, ибо командир должен знать своих солдат.

— Значит, все эти люди…

— Завтра же будут моими солдатами.

— Но я думал, что господин д'Эпернон…

— Тсс! Не произносите этого имени и вообще не произносите здесь никаких имен. Навострите уши и закройте рот: этот совет — одна из милостей, которые я вам обещал.

— Благодарю вас, сударь.

Луаньяк отер усы и встал.

— Господа, — сказал он, — раз случай свел здесь сорок пять земляков, осушим стакан испанского вина за благоденствие всех присутствующих.

Предложение это вызвало бурные рукоплескания.

— Они большей частью пьяны, — сказал Луаньяк Эрнотону. — Момент подходящий, чтобы выведать у каждого его подноготную, но времени, к сожалению, мало. — И, повысив голос, он крикнул: — Эй, метр Фурнишон, удалите-ка отсюда женщин, детей и слуг!

Лардиль, ворча, поднялась с места, она не успела доесть сладкого.

Милитор не шевельнулся.

— Ты что, не слышишь? — спросил Луаньяк тоном, не допускающим возражения. — Ну, живо на кухню, господин Милитор!

Через несколько минут в зале остались только сорок пять сотрапезников и господин де Луаньяк.

— Господа, — обратился к ним последний, — каждый из вас знает, кем он вызван в Париж, или же догадывается об этом… Ладно, ладно, не выкрикивайте имен: вы знаете, и этого достаточно.

В зале послышался одобрительный шепот.

— Итак, вы явились сюда, чтобы повиноваться этому человеку. Признаете вы это? — спросил Луаньяк.

— Да, да! — закричали все сорок пять. — Признаем!

— Для начала, — продолжал Луаньяк, — вы без лишнего шума оставите гостиницу и переберетесь в предназначенное для вас помещение.

— Для всех нас? — спросил Сент-Малин.

— Для всех.

— Мы все здесь на равных началах? — спросил Пардикка, стоявший на ногах так нетвердо, что ему пришлось обхватить за шею Шалабра.

— Да, вы все равны перед волей своего повелителя.

— Простите, сударь, — прошептал, вспыхнув, Карменж, — но мне никто не говорил, что господин д'Эпернон будет моим повелителем.

— Да подождите же, буйная вы голова!

Воцарилось настороженное молчание.

— Повторяю, вы все явились сюда, чтобы повиноваться, — сказал Луаньяк. — Итак, слушайте письменный приказ. Я попрошу вас прочитать его вслух, господин Эрнотон.

Эрнотон медленно развернул пергамент и громко прочел:

— «Приказываю господину де Луаньяку принять командование над сорока пятью дворянами, которых я вызвал в Париж с согласия его величества.

Ногаре де ла Валет герцог д'Эпернон».

Все, пьяные или протрезвевшие, низко склонили головы. Только выпрямиться удалось не всем быстро.

— Вы слышали? — спросил господин де Луаньяк. — Вы последуете за мной немедленно. Багаж и прибывшие с вами люди останутся здесь, у метра Фурнишона. Он о них позаботится, а впоследствии я за ними пришлю. Собирайтесь поскорее: лодки ждут.

— Лодки? — повторили гасконцы. — Мы, значит, поедем по воде?

И они стали переглядываться с жадным любопытством.

— Разумеется, — сказал Луаньяк, — по воде. Чтобы попасть в Лувр, надо переплыть реку.

— В Лувр! В Лувр! — радостно бормотали гасконцы. — Черт возьми! Мы отправляемся в Лувр!

Луаньяк вышел из-за, стола и пропустил мимо себя сорок пять гасконцев, пересчитав их, словно баранов. Затем он провел их по улицам до Нельской башни.

Там их ожидали три большие барки.

— Что же, черт побери, будем мы делать в Лувре? — размышляли самые бесстрашные; холодный речной воздух отрезвил их, к тому же они были большей частью неважно одеты.

— Вот бы мне сейчас мою кирасу! — прошептал Пертинакс де Монкрабо.

X

СКУПЩИК КИРАС
Пертинакс с полным основанием жалел о своей отсутствующей кирасе, ибо как раз в это время он через посредство странного слуги, так фамильярно обращавшегося со своим господином, лишился ее навсегда.

Действительно, едва только госпожа Фурнишон произнесла магические слова «десять экю», как лакей Пертинакса устремился за торговцем.

Было уже темно, да и скупщик железного лома, видимо, торопился: когда Самюэль вышел из гостиницы, он уже был далеко.

Лакею пришлось окликнуть торговца.

Тот с некоторым опасением обернулся.

— Что вам надобно, друг мой? — спросил он.

— Хотел бы обделать с вами одно дельце, — сказал слуга, хитро подмигнув.

— Ну, так давайте поскорее.

— Вы торопитесь?

— Да.

Ясно было, что торговец не вполне доверяет лакею.

— Когда вы увидите, что я принес, — сказал тот, — вы не станете пороть горячку.

— А что вы принесли?

— Чудесную вещь, такой работы, что…

— Разве вам неизвестно, друг мой, что торговля оружием запрещена по королевскому указу?

При этих словах он с беспокойством оглянулся по сторонам. Лакей почел за благо изобразить полнейшее неведение.

— Я ничего не знаю, — сказал он, — я приехал из Мон-де-Марсана.

— Ну тогда дело другое, — ответил скупщик кирас, которого этот ответ, видимо, несколько успокоил. — Но хоть вы и из Мон-де-Марсана, вам все же известно, что я покупаю оружие?

— Да, известно.

— А кто вам сказал?

— Тысяча чертей! Никому не надо было говорить, вы сами об этом достаточно громко кричали.

— Где же?

— У дверей гостиницы «Меч гордого рыцаря».

— Вы, значит, там были?

— Да.

— С кем?

— Со множеством друзей.

— Друзей? Обычно в этой гостинице никого не бывает. А откуда явились ваши друзья?

— Из Гаскони, как и я сам.

— Вы подданный короля Наваррского?

— Вот еще! Мы душой и телом французы.

— Да, но гугеноты?

— Католики, как его святейшество папа, слава тебе господи, — произнес Самюэль, снимая колпак. — Но дело не в этом: речь идет о кирасе.

— Подойдем-ка к стене, прошу вас. На середине улицы нас слишком хорошо видно.

И они приблизились к дому, одному из тех, где обычно жили парижские буржуа с достатком; в окнах этого дома не было света. Над дверью имелось нечто вроде навеса. Рядом стояла каменная скамья, сочетавшая приятное с полезным, ибо путники пользовались ею, взбираясь на мулов и лошадей.

— Покажите вашу кирасу, — сказал торговец, когда они зашли под навес.

— Вот она.

— Подождите: мне почудился какой-то шум в доме.

— Нет, это в доме напротив.

В самом деле, напротив стоял трехэтажный дом, в верхних окнах которого порою мелькал свет.

— Давайте поскорее, — сказал торговец, ощупывая кирасу.

— Видите, какая она тяжелая! — сказал Самюэль.

— Старая, массивная, каких теперь не носят.

— Произведение искусства.

— Шесть экю. Хотите?

— Как шесть экю! А в гостинице вы заплатили десять за ломаный железный нагрудник!

— Шесть экю. Да или нет? — повторил торговец.

— Ого! Здесь вы торгуетесь, — сказал Самюэль, — а там дали столько, сколько с вас спросили.

— Соглашайтесь поскорее, — сказал торговец, — или же разойдемся подобру-поздорову.

— Странный вы все-таки человек, — сказал Самюэль. — Дела свои вы обделываете тайком, вопреки королевским указам, и при этом торгуетесь с порядочными людьми.

— Ну, ну, не кричите.

— Мне-то бояться нечего, — повысил голос Самюэль, — я не занимаюсь торговлей, и прятаться мне незачем!

— Хорошо, хорошо, берите десять экю и молчите.

— Десять экю? А, вы намереваетесь улизнуть?

— Да нет же, вот сумасшедший!

— Знайте: если вы попытаетесь скрыться, я вызову стражу!

В доме, около которого происходил торг, распахнулось окошко.

— Хорошо, хорошо, — сказал торговец в ужасе, — вижу, что надо на все согласиться. Возьмите пятнадцать экю и убирайтесь!

— Вот и прекрасно, — сказал Самюэль, кладя деньги в карман. — Но эти пятнадцать экю я должен отдать своему хозяину, — продолжал он, — а ведь мне тоже надо что-нибудь получить.

Торговец огляделся и вытащил из ножен кинжал. Но Самюэль был начеку, как воробей в винограднике, он подался назад.

— Да, да, милейший торговец. Я твой кинжал вижу. Но вижу и еще кое-что: там на балконе стоит человек.

Торговец, бледный от страха, поглядел туда, куда показывал Самюэль, и действительно заметил на балконе какую-то нелепую фигуру в халате из кошачьих шкурок; этот аргус не упустил из их беседы ни слова ни жеста.

— Ладно, вы из меня просто веревки вьете, — произнес торговец, оскалившись, как шакал. — Вот еще одно экю…

«Дьявол тебя задави!» — подумал он про себя.

— Спасибо, — сказал Самюэль. — Желаю удачи!

Он кивнул скупщику кирас и, хихикая, удалился. Торговец поднял с земли кирасу Пертинакса и стал засовывать ее в латы Фурнишона.

Буржуа, стоявший на балконе, воспользовался этим.

— Вы, сударь, кажется, скупаете старые доспехи? — спросил он.

— Да нет же, милостивый государь, — ответил несчастный. — Просто случай представился.

— Такой случай и мне подходит.

— В каком смысле, сударь? — спросил торговец.

— Представьте себе, у меня тут целая груда старого железа, и мне хотелось бы от нее избавиться.

— Но я истратил все деньги.

— Пустяки, я вам поверю в долг — вы, на мой взгляд, человек вполне порядочный.

— Благодарю вас, но меня ждут.

— Странное дело, ваше лицо мне как будто знакомо! — заметил буржуа.

— Мое? — переспросил торговец, тщетно стараясь совладать с дрожью.

— Ведь вы Никола…

Лицо торговца исказилось.

— Никола?! — повторил он.

— …Никола Трюшу, торговец скобяными изделиями с улицы Коссонери.

— Нет, нет, — ответил торговец. Он улыбнулся и вздохнул, словно у него гора с плеч свалилась.

— Неважно, у вас честное лицо. Так вот, я бы продал вам доспехи — кирасу, наручи и шпагу.

— Учтите, сударь, что это запрещенный род торговли.

— Знаю, вам недавний покупатель кричал об этом достаточно громко.

— Вы слышали?

— Отлично слышал. Вы очень щедро расплатились. Это и навело меня на мысль договориться с вами. Но, будьте спокойны, я не вымогатель и знаю, что такое коммерция. Сам в свое время торговал.

— Чем же именно?

— Льготами и милостями.

— Отличное предприятие!

— Да, я преуспел и теперь, как видите, — буржуа.

— С чем вас и поздравляю.

— Я люблю удобства и хочу продать старое железо: оно лишь место занимает.

— Я бы взял кирасу.

— Вы покупаете одни кирасы?

— Да.

— Странно, ведь вы же перепродаете железо на вес, так вы по крайней мере сами заявляли.

— Это верно, но, знаете ли, предпочтительно…

— Как вам угодно: купите кирасы… Или, пожалуй, вы правы: не надо ничего покупать.

— Что вы хотите сказать?

— Хочу сказать, что в такое время, как наше, оружие может каждому пригодиться.

— Что вы! Теперь же мир.

— Друг любезный, если бы у нас был мир, черт возьми, никто не стал бы покупать кирасы! Не рассказывайте мне сказок.

— Сударь!

— Да еще скупать тайком.

Торговец сделал движение, намереваясь уйти.

— И по правде-то сказать, чем больше я на вас гляжу, — сказал буржуа, — тем больше убеждаюсь, что я вас знаю. Нет, вы не Никола Трюшу, но я вас все-таки знаю.

— Тише.

— И если вы скупаете кирасы…

— Так что же?

— То делаете это ради дела, угодного богу.

— Замолчите!

— Я от вас просто в восторге, — произнес буржуа, протягивая с балкона длиннющую руку, которая крепко вцепилась в плечо торговца.

— Но вы-то сами кто такой, черт побери?

— Я — Робер Брике, по прозванию «гроза еретиков», лигист и пламенный католик. Теперь я вас безусловно узнал.

Торговец побледнел как мертвец.

— Вы Никола… Грембло, кожевник из «Бескостной коровы».

— Нет, вы ошиблись. Прощайте, метр Брике, очень рад, что с вами познакомился. — И торговец повернулся спиной к балкону.

— И вы не возьмете у меня доспехов?

— Я же сказал, что у меня нет денег.

— Как же быть?

— Да никак: останемся каждый при своем.

— Ни за что, разрази меня гром, — уж очень мне хочется покороче с вами познакомиться.

— Ну, а я хочу поскорее с вами распрощаться, — ответил торговец. И, решив бросить свои кирасы, лишь бы его не узнали, он пустился бежать.

Но от Робера Брике было не так-то легко избавиться. Он перекинул ногу через перила балкона, спустился на улицу и тут же догнал торговца.

— Что вы, с ума сошли, приятель? — спросил он, кладя свою большую руку на плечо бедняги. — Если бы я хотел, чтобы вас арестовали, стоило бы только крикнуть — стража как раз проходит по улице Августинцев. Но, черт меня побери, я считаю вас своим другом. Ж вот доказательство: теперь-то я, безусловно, вспомнил ваше имя.

На этот раз торговец рассмеялся. Робер Брике загородил ему дорогу.

— Вас зовут Никола Пулен, — сказал он, — вы чиновник парижского городского суда.

— Я погиб! — прошептал торговец.

— Наоборот: спасены, разрази меня гром. Никогда вы не совершите ради святого дела того, что намерен совершить я.

Никола Пулен застонал.

— Ну, ну, мужайтесь! — сказал Робер Брике. — Вы обрели брата в лице Робера Брике. Возьмите одну кирасу, а я возьму две другие. Сверх того я дарю вам свои наручи, набедренники и перчатки. А теперь — вперед, и да здравствует лига!

— Вы пойдете со мной?

— Я помогу вам донести доспехи, благодаря которым мы одолеем филистимлян;[280] указывайте дорогу, я следую за вами.

В душе несчастного судейского чиновника вспыхнула, правда, искра подозрения, но она тут же погасла.

«Если бы он хотел меня погубить, — подумал Пулен, — то не стал бы признаваться, что я ему знаком».

Вслух же он сказал:

— Что ж, раз вы непременно этого желаете, идемте со мной.

— Я ваш друг не на жизнь, а на смерть! — вскричал Робер Брике, сжимая руку вновь обретенного союзника. Другой рукой он торжествующе поднял свою ношу.

Оба знакомца пустились в путь.

Минут через двадцать Никола Пулен добрался до Маре. Он был весь в поту не только от быстрой ходьбы, но и от живости беседы на политические темы.

— Какого воина я завербовал! — прошептал Никола Пулен, останавливаясь неподалеку от дворца Гизов.

«Я так и полагал, что мои доспехи нужны именно здесь», — подумал Брике.

— Друг, — сказал Никола Пулен, — даю вам минуту на размышление, прежде чем вы вступите в логово льва. Вы еще можете удалиться, если совесть у вас нечиста.

— Ну что там, — сказал Брике, — я и не то видывал! Et non intrenrait medulla mea,[281] — продекламировал он. — Ах, простите, вы, может быть, не владеете латынью?

— А вы?

— Сами можете судить.

«Ученый, смелый, сильный, богатый — какая находка для нас!» — подумал Пулен.

— Что ж, войдем.

И он подвел Брике к огромным воротам дворца Гизов, которые открылись после третьего удара бронзового молотка.

Двор был полон стражи и каких-то закутанных в плащи людей, которые бродили по нему подобно теням.

Света в окнах не было. В стороне стояли наготове восемь оседланных и взнузданных лошадей.

При звуке молотка собравшиеся обернулись и тут же выстроились для встречи вновь прибывших.

Тогда Никола Пулен наклонился к уху человека, выполнявшего обязанности привратника, и назвал свое имя.

— Со мною верный товарищ, — добавил он.

— Проходите, господа, — молвил привратник.

— Отнести это на склад, — сказал Пулен, передавая привратнику три кирасы и доспехи, полученные от Робера Брике.

«Отлично! У них, оказывается, есть склад. Час от часу не легче!» — подумал тот.

— Вы прекрасный организатор, мессир прево, — добавил он вслух.

— Да, да, мозгами шевелить умеем, — самодовольно улыбаясь, ответил Пулен. — Но пойдемте, я вас представлю.

— Не стоит, — возразил буржуа, — я очень застенчив. Только бы разрешили остаться — большего я не требую. Если же докажу, что достоин доверия, то сам представлюсь, ибо, по словам греческого писателя, за меня будут свидетельствовать дела мои.

— Как вам угодно, — ответил судейский чиновник. — Подождите меня здесь.

И он поздоровался с собравшимися, пожимая им руку.

— Кого же мы ждем? — спросил чей-то голос.

— Хозяина, — ответил другой.

В эту минуту какой-то высокий человек вошел во двор и, видимо, услышал эти последние слова.

— Господа, — промолвил он, — я явился от его имени.

— Да это господин Мейнвиль! — вскричал Пулен.

«Э, оказывается, я здесь среди знакомых», — подумал Брике и тотчас же скорчил гримасу, от которой стал неузнаваемым.

— Господа, мы теперь в сборе. Давайте побеседуем, — снова раздался голос того, кто заговорил первым.

«Прекрасно, — заметил про себя Брике. — Это мой прокурор, метр Марто».

И он переменил гримасу с легкостью, доказывавшей, как привычны были ему подобные упражнения.

— Идемте наверх, господа, — сказал Пулен.

Господин де Мейнвиль прошел первым, за ним Никола Пулен. Люди в плащах последовали за Никола Пуленом, а за ними уже Робер Брике.

Все направились к наружной лестнице, ведшей в какую-то сводчатую галерею.

Робер Брике шел вместе с другими, шепча про себя: «А паж-то, где же этот треклятый паж?»

XI

СНОВА ЛИГА
Поднимаясь по лестнице вслед за людьми в плащах и стараясь придать себе вид заговорщика, Робер Брике заметил, что Никола Пулен, переговорив с некоторыми из своих таинственных сотоварищей, остановился у входа в галерею.

«Наверно, поджидает меня», — подумал Брике.

И действительно, чиновник городского суда задержал своего нового друга, когда тот собирался переступить загадочный порог.

— Вы уж на меня не обижайтесь, — сказал он. — Но никто из наших друзей вас не знает, и они хотели бы навести справки, прежде чем допустить вас на совещание.

— Это более чем справедливо, — ответил Брике, — и, по своей врожденной скромности, я предвидел это затруднение.

— Отдаю вам должное, — согласился Пулен, — вы человек весьма тактичный.

— Итак, я удаляюсь, — продолжал Брике, довольный тем, что за один вечер увидел столько доблестных защитников лиги.

— Может быть, вас проводить? — спросил Пулен.

— Нет, благодарю вас, не стоит.

— Дело в том, что вас могут не выпустить отсюда. Хотя, с другой стороны, меня ждут.

— Но разве нет никакого пароля при выходе? Это на вас как-то непохоже, метр Пулен. Такая неосторожность!

— Конечно, есть.

— Так сообщите мне.

— И правда, раз вы вошли…

— И к тому же мы друзья.

— Хорошо. Вам нужно только сказать: «Парма и Лотарингия».

— И привратник меня выпустит?

— Незамедлительно.

— Отлично, благодарю вас. Занимайтесь своими делами, а я займусь своими.

Никола Пулен присоединился к товарищам.

Брике сделал несколько шагов по направлению к лестнице, словно намереваясь спуститься во двор, но, дойдя до первой ступеньки, задержался, чтобы обозреть местность.

Он установил, что сводчатая галерея идет параллельно внешней стене дворца, образуя над нею широкий навес. Ясно, что галерея эта ведет к какому-то просторному, но невысокому помещению, вполне подходящему для таинственного совещания, на которое Брике не имел чести быть допущенным.

Это предположение перешло в уверенность, когда он заметил свет в решетчатом окошке, пробитом в той же стене и защищенном деревянным заслоном, какими в наши дни закрывают снаружи окна тюремных камер и монастырских келий, чтобы оттуда не было видно ничего, кроме неба.

Брике сразу не пришло в голову, что это окошко зала собрания и что, добравшись до него, можно многое увидеть.

Он огляделся.

Во дворе находились пажи с лошадьми, солдаты с алебардами и привратник с ключами — короче говоря, народ бдительный и проницательный.

К счастью, двор был весьма обширен, а ночь очень темна.

Впрочем, пажи и солдаты, увидев, что участники сборища скрылись в сводчатой галерее, перестали наблюдать за окружающим, а привратник, зная, что ворота на запоре и никто не войдет без пароля, занялся стоящим на очаге котелком, полным сдобренного пряностями вина.

Любопытство обладает стимулами столь же могущественными, как и всякая другая страсть. Желание узнать скрытое бывает так велико, что многие любопытные жертвовали ради него жизнью.

Брике собрал уже столько сведений, что ему непреодолимо захотелось их пополнить. Он еще раз огляделся и, зачарованный светом, падавшим из окна, усмотрел в нем некий призыв.

Решив во что бы то ни стало добраться до окна с деревянным заслоном, Брике подтянулся к карнизу и стал передвигаться по нему, как кошка или обезьяна, цепляясь руками и ногами за выступы орнамента, выбитого в каменной стене.

Если бы пажи и солдаты могли различить в темноте этот фантастический силуэт, скользивший вдоль стены безо всякой видимой опоры, они, без сомнения, возопили бы о волшебстве и даже у самых храбрых волосы встали бы дыбом.

Но Робер Брике не дал им времени увидеть свои колдовские шутки.

Он скорее уцепился за решетку окна и притаился между нею и деревянным заслоном, так что его не было видно ни снаружи, ни изнутри.

Брике не ошибся в расчетах: он был щедро вознагражден и за смелость свою, и за труд.

Действительно, взорам его представился обширный зал, освещенный железными четырехрогими светильниками и загроможденный всякого рода доспехами, среди которых он, хорошенько вглядевшись, мог бы обнаружить и свои наручи с нагрудником.

Что же касается пик, шпаг, алебард и мушкетов, их было столько, что хватило бы на вооружение четырех полков.

Однако Брике обращал меньше внимания на оружие, чем на людей, намеревавшихся пустить его в ход. Его горящий взгляд проникал сквозь толстое запыленное стекло, стараясь рассмотреть под шляпами и капюшонами знакомые лица.

— Ого! — прошептал он. — Вот и метр Крюсе; вот маленький Бигар, бакалейщик с улицы Ломбардцев; вот метр Леклер, претендующий на имя Бюсси. Он, конечно, не осмелился бы на подобное святотатство, если бы настоящий Бюсси еще жил на свете. Надо будет как-нибудь расспросить этого мастера фехтования, каким путем отправили на тот свет в Лионе некоего Давида, моего знакомца… Черт!.. Буржуазия хорошо представлена; что же касается дворянства… А вот господин де Мейнвиль, да прости меня бог! Он пожимает руку Никола Пулену. Картина трогательная: сословия братаются… Вот как! Господин де Мейнвиль, оказывается, оратор? Похоже, что он намеревается произнести речь.

Действительно, господин де Мейнвиль начал говорить. Правда, ни одного слова не долетало до Робера Брике, но жесты говорившего и поведение слушателей были достаточно красноречивы.

— Он, видимо, не очень-то убедил аудиторию. На лице у Крюсе недовольная гримаса. Лашапель-Марто повернулся к Мейнвилю спиной, а Бюсси-Леклер пожимает плечами. Ну же, господин де Мейнвиль, отдувайтесь, будьте покрасноречивее, черт бы вас побрал!.. Наконец-то слушатели оживились. Ого, к нему подходят, жмут руки, бросают в воздух шляпы, черт!..

Как мы уже сказали, Брике видел, но слышать не мог. Зато мы, незримо присутствующие на бурных прениях этого собрания, сообщим читателю, что там произошло.

Сперва Крюсе, Марто и Бюсси пожаловались господину де Мейнвилю на бездействие герцога де Гиза.

Марто в качестве прокурора выступил первым.

— Господин де Мейнвиль, — начал он, — вы явились по поручению герцога Генриха де Гиза? Благодарим вас за это и принимаем в качестве посланца. Но нам необходимо личное присутствие герцога. После кончины своего достославного родителя он в возрасте восемнадцати лет убедил добрых французов заключить этот союз и завербовал нас всех под свое знамя. Согласно принесенной нами присяге, мы пожертвовали собой и своим имуществом ради торжества святого дела. И вот, несмотря на наши жертвы, никакой развязки нет. Берегитесь, господин де Мейнвиль: парижане устанут. А если устанет Париж, что можно ждать от Франции?.. Господину герцогу следовало бы об этом поразмыслить.

Это выступление было одобрено всеми лигистами; особенно яростно аплодировал Никола Пулен.

Господин де Мейнвиль не задумываясь ответил:

— Господа, если важных событий не произошло, то лишь потому, что они еще не созрели. Рассмотрите, прошу вас, положение. Монсеньер герцог и его брат, монсеньер кардинал находятся в Нанси и наблюдают. Один подготовляет армию; она должна сдержать французских гугенотов, которых герцог Анжуйский намеревается бросить на нас, чтобы отвлечь наши силы. Другой пишет послание за посланием французскому духовенству и папе, убеждая их официально признать наш союз. Монсеньеру де Гизу известно то, чего вы, господа, не знаете; былой союз между герцогом Анжуйским и Беарнцем[282] восстанавливается. Речь идет о том, чтобы связать руки. Испании на границах с Наваррой и помешать доставке нам оружия и денег. Но прежде чем начать решительные действия, и в особенности прежде чем приехать в Париж, монсеньер герцог желает подготовиться к вооруженной борьбе против еретиков и узурпаторов. Но, за неимением герцога де Гиза, у нас есть господин де Майен — он и полководец и советчик; я жду его с минуты на минуту.

— Иначе говоря, — прервал его Бюсси (тут он и пожал плечами), — ваши принцы находятся там, где нас нет, и их нет там, где мы хотели бы их видеть. Что делает, например, госпожа де Монпансье?

— Сударь, госпожа де Монпансье сегодня утром проникла в Париж.

— И никто ее не видел?

— Видели, сударь.

— Кто же именно?

— Сальсед.

— О, о! — зашумели собравшиеся.

— Как же так, — заметил Крюсе, — неужто она стала невидимкой?

— Не совсем, но, надеюсь, оказалась неуловимой.

— А как стало известно, что она здесь? — спросил Никола Пулен. — Ведь не Сальсед же сообщил вам это?

— Я знаю, что она здесь, — ответил Мейнвиль, — так как сопровождал ее до Сент-Антуанских ворот.

— Я слышал, что ворота были заперты? — перебил его Марто.

— Да, сударь, — ответил Мейнвиль со своей неизменной учтивостью, которую не могли поколебать никакие нападки.

— А как же она добилась, что ей открыли ворота?

— Это уж ее дело… Господа, — продолжал Мейнвиль, — сегодня был отдан приказ пропустить в Париж лишь тех, кто имел при себе особый пропуск. Кто его подписывал, этого я не знаю. Так вот, через Сент-Антуанские ворота прошли раньше нас пять или шесть человек, четверо из которых были очень плохо одеты. Кое-кто держал себя с шутовской наглостью людей, воображающих себя в завоеванной стране. Кто эти люди? Ответьте на этот вопрос, господа парижане, ведь вам поручено быть в курсе всего, что касается вашего города.

Таким образом из обвиняемого Мейнвиль превратился в обвинителя, что в ораторском искусстве самое главное.

— Пропуска, по которым в Париж проходят какие-то наглецы! Ого, что это значит? — недоумевающе спросил Никола Пулен.

— Раз этого не знаете вы, местные жители, как можем знать это мы, лотарингцы, разъезжающие по дорогам Франции ради сплочения нашего союза.

— Ну, а каким образом прибыли эти люди?

— Одни пешком, другие на конях. Одни без спутников, другие со слугами.

— Это люди короля?

— Трое или четверо были просто оборванцами.

— Военные?

— На шесть человек у них имелись две шпаги.

— Иностранцы?

— Мне кажется, гасконцы.

— О! — презрительно протянул кто-то.

— Неважно, — возразил Бюсси, — хотя бы они были турками, на них следует обратить внимание. Мы наведем справки… Это уже ваше дело, господин Пулен. Но все это не имеет прямого отношения к делам лиги.

— Существует новый план, — ответил господин Мейнвиль. — Завтра вы узнаете, что Сальсед, который нас уже однажды предал и намеревался предать еще раз, не только не заговорил перед казнью, но даже взял обратно свои прежние показания. Все это благодаря герцогине, которая проникла в город вместе с одним из обладателей пропуска. У нее хватило мужества добраться до эшафота и предстать перед осужденным под угрозой быть узнанной всеми. Тогда-то Сальсед и решил не давать показаний, а мгновение спустя палач, наш славный сторонник, помешал ему раскаяться в этом решении. Таким образом, господа, можно ничего не опасаться касательно наших действий во Фландрии. Эта роковая тайна погребена вместе с Сальседом.

При этих словах сторонники лиги обступили господина де Мейнвиля.

Брике догадался, что их обуревают радостные чувства, и это весьма встревожило достойного буржуа, который, казалось, принял внезапное решение.

Он неслышно спрыгнул во двор, направился к воротам, где произнес слова «Парма и Лотарингия», и был выпущен привратником.

Очутившись на улице, метр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было заключить, что он очень долго задерживал дыхание.

От имени Гизов господин де Мейнвиль изложил будущим парижским мятежникам план восстания.

Речь шла о том, чтобы умертвить влиятельных сторонников короля, пройтись по городу с криками: «Да здравствует месса! Смерть политикам!» — и возродить таким образом Варфоломеевскую ночь. Только на этот раз к гугенотам должны были присоединиться неблагонадежные католики.

Этими действиями мятежники хотели сразу угодить двум богам — царю небесному и претенденту на престол во Франции. Предвечному судье и господину де Гизу.

XII

ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ
В обширном покое Луврского дворца, где несчастный король Генрих III проводил долгие и тягостные часы, мы видим теперь уже не короля, не повелителя целой страны, а бледного, Подавленного, измученного человека, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в его памяти под этими величественными сводами.

Судьба жестоко поразила Генриха III: пали один за другим все, кого он любил. После Шомберга, Келюса и Можирона, убитых на поединке, господин де Майен умертвил Сен-Мегрена.[283] Раны эти не зажили в сердце короля — они продолжали кровоточить… Привязанность, которую он питал к новым любимцам, д'Эпернону и Жуаезу, была подобна любви отца к оставшимся у него сыновьям. Д'Эпернона он осыпал милостями, но испытывал к нему привязанность лишь временами — бывали минуты, когда король не переносил его. И тут Екатерина, неумолимая советчица, чей разум был подобен неугасимой лампаде перед алтарем, Екатерина, неспособная на безрассудное увлечение даже в дни молодости, возвышала вместе с народом голос против нового фаворита.

Стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как он упрекает д'Эпернона за жадность и трусость, она тотчас же находила беспощадное слово, лучше всего выражавшее обвинения, которые страна предъявляла д'Эпернону.

Д'Эпернон, наполовину гасконец, человек проницательный и бессовестный, хорошо понял слабость Генриха III. Он умел скрывать свое честолюбие, не имевшее, впрочем, определенной цели. Единственным компасом, которым он руководствовался, устремляясь к далеким, неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность; им владела только страсть к стяжательству.

Когда в казначействе водились деньги, д'Эпернон являлся при дворе вкрадчивый, улыбающийся. Когда оно пустовало, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в одном из своих замков и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать новые подачки у несчастного, слабовольного короля.

Это он превратил положение фаворита в ремесло и извлекал из него всевозможные выгоды. Прежде всего он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Позднее, когда он стал придворным, ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, — он согласился взять на себя кое-какую работу, то есть заняться выжиманием денег, частью которых желал завладеть.

Он понял, что эта необходимостьвынуждает его превратиться из ленивого царедворца — самое приятное на свете положение — в царедворца деятельного. Да, времена изменились. Деньги уже не текли в руки, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из наполовину иссякшей рудоносной жилы. Д'Эпернон примирился с этой необходимостью и словно голодный зверь устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя опустошение на пути своем, вымогая все больше и больше, вопреки проклятиям народа, — коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.

Кратко обрисовав ранее характер Жуаеза, мы показали читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими если не расположение короля, то влияние, которое фавориты Генриха III оказывали на дела государства и на него самого.

Происходя из рода прославленного и доблестного, Жуаез соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом.

Храбрый, красивый, богатый, он пользовался всеобщей любовью.

Генрих хорошо знал обоих фаворитов, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под оболочкой суеверного скептицизма король скрывал глубокое понимание людей и вещей, и, не будь Екатерины, оно принесло бы отличные плоды.

Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.

Он очень верно судил о характере своих друзей, глубоко знал их достоинства и недостатки. И, пребывая вдали от них, в этой темной комнате, одинокий и печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал траурные дали грядущего.

История с Сальседом его крайне удручила. Оставшись наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощутил свое одиночество: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Он испытывал неопределенный, но неотвязный ужас — проклятие королей, осужденных роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.

И действительно, чувствовать, что величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, но жрецы и народ, поклонники и министры принижают и возвышают тебя в зависимости от своей выгоды, — это жесточайшее унижение для гордой души.

Однако по временам король вновь обретал энергию молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.

«В конце концов, — думал он, — о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По; одному приходится обуздывать свое честолюбие, у другого его никогда не было. Брожение умов успокаивается. Никто не считает по-настоящему возможным свергнуть меня. Только матери моей мерещатся повсюду покушения на королевский престол. Но я мужчина; дух мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести; я знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза — в самом гнусном, иноземных врагов я рассею с мечом в руке. Да, но пока я скучаю, — продолжал Генрих свой внутренний монолог, — а скука для меня горше смерти. Вот мой единственный настоящий враг, а о нем мать никогда не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он, видите ли, развлекается. Но как, черт возьми, удается ему развлекаться?.. Д'Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил двадцати пяти тысяч ливров, причитающихся ему с налога на домашний скот. Ну и пусть себе дуется на здоровье».

— Ваше величество, — раздался у дверей голос стражника, — его светлость герцог д'Эпернон!

Все, кому знакома скука ожидания, поймут облегчение короля, сразу же велевшего подать герцогу складной табурет.

— А, герцог, добрый вечер, — сказал он, — рад вас видеть.

Д'Эпернон почтительно поклонился.

— Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя-испанца?

— Государь, я никак не мог.

— Не могли?

— Нот, государь, я был занят.

— Право, у вас такое вытянутое лицо, словно вы мой министр и явились с докладом, что налог до сих пор не поступил в казну, — произнес Генрих, пожимая плечами.

— Клянусь богом, государь, — сказал д'Эпернон, ловко воспользовавшись случаем, — ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша. Но речь сейчас о другом. Тороплюсь сказать это вашему величеству, не то вы подумаете, что я только денежными делами и занимаюсь.

— О чем же речь, герцог?

— Вашему величеству известно, что произошло перед казнью Сальседа?

— Черт возьми! Я же там был!

— Осужденного пытались похитить.

— Этого я не заметил.

— Однако таков слух.

— Слух беспричинный.

— Мне кажется, что ваше величество ошибаетесь.

— А почему тебе так кажется?

— Потому что Сальсед взял обратно перед всем народом показания, которые он дал судьям.

— Вам уже это известно?

— Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.

— Благодарю. Но к чему вы клоните?

— А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, прекрасный слуга, государь.

— Ну и что же?

— Хозяин, у которого такой слуга, — счастливец, вот и все.

— И ты хочешь сказать, что у меня нет таких слуг или же, вернее, что у меня их больше нет? Если так, ты совершенно прав.

— Совсем не то. При желании ваше величество нашли бы, головой ручаюсь, таких же слуг, как Сальсед, по гроб жизни преданный своему хозяину.

— Кто же его хозяин? Как имя этого человека?

— Ваше величество, вы изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.

— Это мое дело. Скажите мне, что известно вам?

— Я ничего не знаю. Но подозревать — подозреваю многое.

— Отлично! — недовольно молвил Генрих. — Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятностей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.

— Ну вот, теперь ваше величество изволит меня бранить.

— Справедливо, я полагаю.

— Нет, государь. Предупреждение преданного человека может быть некстати. Но, предупреждая, он выполняет свой долг.

— Не вмешивайтесь не в свое дело.

— Коль скоро ваше величество так смотрит на дело, не будем больше об этом говорить.

Наступило молчание, которое первым нарушил король.

— Ну хорошо! — сказал он. — Не докучай мне, герцог. Я и без того мрачен, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развесели меня.

— Ах, государь, по заказу не развеселишься.

Король гневно ударил кулаком по столу.

— Вы упрямец, вы плохой друг, герцог! — вскричал он. — Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился прежних моих слуг.

— Осмелюсь заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.

Тут король опять замолк и вместо всякого ответа весьма выразительно посмотрел на человека, которого так возвысил.

Д'Эпернон понял.

— Ваше величество попрекает меня своими благодеяниями, — произнес он тоном истого гасконца. — Но я не стану попрекать вас, государь, своей преданностью.

И герцог, все еще стоявший, сел на складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.

— Ла Валет, ла Валет, — грустно сказал Генрих, — ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием, шутливостью мог бы вернуть мне веселье и радость. Кроме того, друг, ты можешь подать порою добрый совет. Ты в курсе моих дел, как тот более скромный друг, с которым я ни разу не испытывал скуки.

— О ком изволит говорить ваше величество? — спросил герцог.

— Тебе бы следовало на него походить, д'Эпернон.

— Но я должен знать, по крайней мере, о ком ваше величество так сожалеет.

— О бедный мой Шико, где ты?

Д'Эпернон вскочил весьма обиженный.

— В чем дело? — спросил король.

— Ваше величество, быть может не подумав, сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.

— Напрасно, д'Эпернон. С Шико я могу сравнить только тех, кого люблю и кто меня любит. Он был верный и изобретательный друг.

И Генрих глубоко вздохнул.

— Не ради того, полагаю, чтобы я походил на метра Шико, ваше величество сделали меня герцогом и пэром, — сказал д'Эпернон.

— Хорошо, не будем попрекать друг друга, — произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец при всем своем уме и бесстыдстве почувствовал себя неловко от этого несмелого укора.

— Шико любил меня, — продолжал Генрих, — и мне его не хватает. Вот все, что я могу сказать. Подумать только, в кресле, куда ты положил шляпу, раз сто, если не больше, засыпал Шико.

— Может быть, это было и остроумно с его стороны, — перебил короля д'Эпернон, — но не очень почтительно.

— Увы! — продолжал Генрих. — Все исчезло — и остроумие дорогого друга и он сам.

— Что же приключилось с вашим Шико? — беззаботно спросил д'Эпернон.

— Он умер, — ответил Генрих, — умер, как и все, кто меня любил!

— А от чего умер бедняга, ваше величество?.. От расстройства желудка?

— Шико умер от горя, черствый ты человек, — едко сказал король.

— Он так сказал, чтобы рассмешить вас напоследок.

— Вот и ошибся: он даже не сообщил мне о своей болезни, чтобы не огорчать меня. Он знал, как я сожалею о своих друзьях, ведь ему часто приходилось видеть, что я их оплакиваю.

— Так, значит, вам явилась его тень?

— Дал бы мне бог увидеть хоть призрак Шико! Нет, это его друг, достойный приор Горанфло, письменно сообщил мне эту печальную новость.

— Горанфло? Это еще кто?

— Некий святой человек; я назначил его приором монастыря святого Иакова — красивый такой монастырь за Сент-Антуанскими воротами, как раз напротив Фобенского креста, вблизи от Бель-Эба.

— Замечательно! Какой-нибудь жалкий проповедник, которому ваше величество пожаловали приорство с доходом в тридцать тысяч ливров. Его-то вы небось не будете этим попрекать!

— Уж не становишься ли ты безбожником?

— Если бы это могло развлечь ваше величество, я бы попытался.

— Да замолчи, герцог, ты кощунствуешь.

— Шико ведь был безбожником, и это ему, насколько помнится, прощалось.

— Шико давал мне хорошие советы.

— Понимаю; если бы он был жив, ваше величество сделали бы его хранителем печати,[284] как изволили сделать приором какого-то простого попа.

— Пожалуйста, герцог, не потешайтесь над теми, кто питал ко мне дружеские чувства. С тех пор как Шико умер, память о нем для меня священна, как память о настоящем друге. И когда я не расположен смеяться, мне не нравится, чтобы и другие смеялись.

— О, как угодно, государь. Мне хочется смеяться не больше, чем вашему величеству. Вы только сейчас пожалели о Шико из-за его веселого нрава и требовали вас развеселить, а теперь желаете, чтобы я нагнал на вас грусть… Тысяча чертей! О, прошу прощения, государь, вечно у меня вырывается это проклятое ругательство!

— Хорошо, хорошо, теперь я поостыл. Выкладывай же свои дурные вести, д'Эпернон. В самом деле, меня так плохо охраняют, что если бы я сам себя не оберегал, то мог бы давно погибнуть.

— Так вашему величеству все же угодно поверить в грозящие вам опасности?

— Я не поверю в них, если ты докажешь мне, что способен с ними бороться.

— Думаю, что способен.

— Вот как?

— Да, государь.

— Понимаю. У тебя есть свои хитрости, лиса ты этакая!

— Ваше величество согласны подняться?

— А для чего?

— Чтобы пройтись со мной до старых помещений Лувра.

— По направлению к улице Астрюс?

— Как раз к тому месту, где начали строить мебельный склад, но бросили, с тех пор как ваше величество не желает иметь никаких вещей, кроме скамеечек для молитвы и четок в виде черепов.

— В такой поздний час?

— Луврские часы только что пробили десять. Сейчас не так уж поздно.

— Очень это далеко, герцог.

— Галереями туда можно дойти за каких-нибудь пять минут, государь.

— Если то, что ты мне покажешь, будет не очень примечательно, берегись…

— Ручаюсь вам, государь, что это очень примечательно.

— Что ж, пойдем, — решился король. Он сделал над собой усилие и поднялся с кресла.

Герцог взял плащ короля и подал ему шпагу; затем, вооружившись подсвечником с толстой восковой свечой, он прошел вперед и повел по галерее его христианнейшее величество, которое тащилось за ним своей шаркающей походкой.

XIII

СПАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ
Было всего десять часов, как сказал д'Эпернон, но в Лувре царила мертвая тишина. Снаружи неистовствовал ветер, заглушавший шаги часовых и скрип подъемных мостов.

Действительно, меньше чем через пять минут король и его спутник дошли до помещений, выходивших на улицу Астрюс.

Из кошеля, висевшего у пояса, герцог достал ключ, спустился на несколько ступенек вниз, пересек какой-то дворик и отпер дверь, скрытую желтеющими кустами ежевики. Шагах в десяти от нее виднелась каменная лестница, которая вела в просторную комнату или, вернее, длинный зал.

У д'Эпернона имелся ключ и от этого помещения. Он тихонько открыл дверь.

В зале стояло сорок пять кроватей; на каждой из них лежал спящий человек.

Король взглянул на кровати, на спящих и, обратившись к герцогу, «спросил с тревожным любопытством:

— Кто эти люди?

— Сегодня они спят, но с завтрашнего дня спать не будут, то есть будут по очереди.

— А почему?

— Чтобы вы, ваше величество, могли спокойно спать.

— Объяснись: это твои друзья?

— Они выбраны мною, государь, отсортированы, как зерна на гумне. Это бесстрашные телохранители, которые станут сопутствовать вашему величеству неотступно, как тень. Они будут находиться всюду, где находится ваше величество, и не подпустят к вам никого ближе, чем на расстояние шпаги.

— Ты это придумал, д'Эпернон?

— Ну да, бог мой, я один, государь.

— Это вызовет всеобщий смех.

— Не смех, а страх.

— Твои дворяне такие грозные?

— Государь, это стая псов, которую вы напустите на любую дичь. Они будут знать только вас, только с вашим величеством иметь дело, только у вас просить света, тепла, жизни.

— Но я на этом разорюсь.

— Разве король может разоряться?

— Я с трудом оплачиваю своих швейцарцев.

— Посмотрите хорошенько на этих пришельцев, государь!

Продолговатый зал был разделен в длину перегородкой, по одну сторону ее архитектор устроил сорок пять альковов, которые были расположены, словно келейки, один подле другого и выходили в проход, где стояли король и д'Эпернон.

В каждом их этих альковов пробита была дверца, соединявшая его с чем-то вроде комнаты.

Благодаря такому остроумному устройству дворяне могли от исполнения служебных дел сразу же переходить к частной жизни.

К своим общественным обязанностям они приобщались через альков.

Семейная и личная жизнь их протекала в примыкавшем к алькову помещении.

В каждом таком помещении имелся выход на балкон, который шел вдоль всей наружной стены.

Король не сразу понял все эти тонкости.

— Почему ты показал мне их в кроватях, спящими? — спросил король.

— Я полагал, что вашему величеству так легче произвести смотр. На каждом из этих альковов имеется номер, под тем же номером числится и обитатель алькова. Следовательно, каждый из них может быть и номером и человеком.

— Недурно придумано, — сказал король, — в особенности если у них одних будет ключ ко всей этой арифметике. Но сколько они будут мне стоить? Если недорого, это меня, пожалуй, убедит. Но их внешний вид, д'Эпернон, не очень привлекателен.

— Государь, я знаю, что они несколько отощали да и загорели на солнце наших южных провинций. Я был таким же худым и смуглым; они пополнеют и побелеют, подобно мне.

— Гм! — промычал Генрих, искоса взглянув на д'Эпернона.

Наступила пауза, вскоре прерванная королем.

— Вот этот говорит во сне, — сказал он, с любопытством прислушиваясь.

— В самом деле?

— Да. Послушай.

И правда, один из гасконцев что-то шептал с печальной улыбкой.

Король подошел к нему на цыпочках.

— …Если вы женщина, — говорил тот, — бегите! Спасайтесь!..

— Ого, — сказал Генрих, — он дамский угодник.

— Что вы о нем скажете, государь?

— У него приятное лицо.

Д'Эпернон поднес свечу к алькову.

— К тому же руки у него белые, а борода хорошо расчесана.

— Это господин Эрнотон де Карменж, красивый, милый, — он далеко пойдет.

— А рядом с ним — престранная личность. Какая рубашка у этого тридцать первого номера! Можно подумать, власяница кающегося грешника.

— Это господин де Шалабр. Если он разорит ваше величество, то, ручаюсь, не без выгоды для себя.

— А вон тот, с таким мрачным лицом? Он, видно, не о любви грезит?

— Какой у него номер, государь?

— Двенадцатый.

— Острый клинок, железное сердце, отличная голова — господин де Сент-Малин, государь.

— Да, если хорошенько подумать, ла Валет, мысль твоя не плоха!

— Еще бы! Сами посудите, государь, какое впечатление произведут эти сторожевые псы, которые словно тень будут следовать за вашим величеством. Молодцов этих никто не видел, и при случае они не посрамят вас!

— Да, да, ты прав. Но только…

— Что?

— Полагаю, они будут следовать за мною не в этих лохмотьях? Не хочу, чтобы моя тень или, вернее, мои тени опозорили меня своим видом.

— Вот, государь, мы и возвращаемся к расходу.

— А ты рассчитывал обойти его?

— Нет, напротив: во всяком деле — это главное. Но у меня возникла одна мысль.

— Ну так выкладывай ее.

— Если бы это зависело от меня, каждый из этих дворян нашел бы завтра утром на табурете, где лежат его лохмотья, кошель с тысячью экю: жалованье за первую половину года.

— Тысяча экю за полугодие, шесть тысяч ливров в год!.. Помилуйте, да вы спятили, герцог. Целый полк обошелся бы дешевле.

— Вы забываете, государь, что им предстоит стать тенями вашего величества. А вы сами изволили сказать, что тени ваши должны быть пристойно одеты. Каждый будет обязан употребить часть этих денег на одежду и вооружение, которые сделали бы честь вашему величеству. Так вот, если на экипировку положить полторы тысячи ливров, то жалованье за первый год составит четыре с половиной тысячи, а за второй год и все последующие — по три.

— Это более приемлемо.

— Ваше величество согласны?

— Есть лишь одно затруднение, герцог.

— Какое?

— Отсутствие денег.

— Государь, я нашел средство.

— Достать деньги?

— Да, государь, для вашей охраны.

«Какой-нибудь новый способ выуживания грошей у народа», — подумал король, искоса глядя на д'Эпернона. Вслух же он сказал:

— Что это за средство?

— Ровно полгода назад был опубликован указ о налоге на дичь и рыбу.

— Возможно.

— За первое полугодие поступило шестьдесят пять тысяч экю, которые королевский казначей намеревался внести в казну сегодня утром. Я предупредил его, чтобы он этого не делал. Казначей ожидает распоряжений вашего величества.

— Я предназначал эти деньги на военные расходы, герцог.

— Вот именно, государь. Для ведения войны необходимы люди. Для королевства главное — безопасность особы короля. Эти условия соблюдаются, когда деньги идут на охрану престола.

— Доводы твои убедительны. Но по твоему расчету получается, что мы расходуем только сорок пять тысяч экю. На мои полки остается, таким образом, еще двадцать тысяч.

— Простите, государь, и, если на то будет воля вашего величества, я найду применение и для этих двадцати тысяч.

— Вот как, ты найдешь им применение?

— Да, государь, я возьму их в счет поступлений по моему откупу.

— Так я и думал, — сказал король. — Ты нанимаешь мне охрану, чтобы поскорее получить эти денежки.

— О государь, как вы можете так говорить!

— Но почему ты набрал именно сорок пять человек? — спросил король, думая о другом.

— Вот почему, государь. Три — число священное. К тому же оно удобно. У вас будет охрана из дворян в количестве трижды пятнадцати человек: пятнадцать дежурят, тридцать отдыхают. Каждое дежурство двенадцати часовое. В течение этих двенадцати часов справа и слева от вас будет неизменно находиться по пяти человек, двое спереди и трое сзади. Пусть попробуют напасть на вас при такой охране!

— Черт побери, герцог, ловко придумано, поздравляю.

— Взгляните на них, государь: право же, они производят прекрасное впечатление.

— Да, если их приодеть, вид у них будет неплохой.

— Господину де Жуаезу вряд ли пришла бы в голову такая мысль!

— Д'Эпернон, д'Эпернон! Неблагородно это — плохо отзываться об отсутствующих.

— Кстати, государь, — проговорил д'Эпернон после краткой паузы, — я хотел кое о чем попросить ваше величество.

— И правда, я был бы весьма удивлен, если бы ты ничего не попросил.

— Сегодня ваше величество полны горечи.

— Да нет же, ты не понял меня, друг мой, — сказал король. — Я хотел сказать, что, оказав мне услугу, ты имеешь право просить.

— Тогда другое дело, государь. К тому же я хотел просить у вас должность.

— Должность? Ты, генерал-полковник инфантерии, хочешь еще какую-то должность? Такое бремя раздавит тебя!

— На службе вашего величества я могуч, как Самсон.

— Ну так проси, — со вздохом сказал король.

— Я хотел бы, чтобы ваше величество назначили меня командиром этих сорока пяти гасконцев.

— Как! — изумился король. — Ты готов на такое самопожертвование? Превратиться в начальника охраны?

— Да нет же, нет, государь.

— Слава богу, так чего же тебе надобно? Говори.

— Я хочу, чтобы ваши телохранители, а мои земляки слушались моих приказов больше, чем чьих бы то ни было… Впрочем, у меня будет заместитель.

«За этим что-то кроется», — подумал Генрих, покачав головой. Вслух же он произнес:

— Отлично. Получишь командование.

— И это остается втайне?

— Да, но кто же будет официальным командиром твоих Сорока пяти?

— Молодой Луаньяк.

— Отлично.

— Значит, решено, государь?

— Да, но…

— Но?

— Какую роль играет при тебе Луаньяк?

— Он мой д'Эпернон, государь.

— Ну, так он тебе недешево стоит, — буркнул король.

— Ваше величество изволили сказать…

— Я сказал, что согласен.

— Государь, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.

— Сегодня вечером?

— Надо же, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!

— Верно. Иди! Я возвращаюсь к себе.

— И вы довольны, государь?

— Пожалуй, доволен.

— Во всяком случае, вы под надежной охраной.

— Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.

— Зато завтра они будут бодрствовать, государь.

Д'Эпернон проводил Генриха, говоря про себя:

«Если я не король, то охрана у меня как у короля, и, тысяча чертей, она мне ровно ничего не стоит!»

XIV

ТЕНЬ ШИКО
Мы сказали выше, что король никогда не испытывал разочарования в друзьях. Он знал их недостатки и достоинства и читал в глубине их сердец не хуже самого царя небесного.

Он сразу понял, куда клонит д'Эпернон. Но так как он приготовился дать деньги, ничего не получая взамен, а вышло, что он получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца ему просто показалась находкой.

К тому же это было нечто новенькое. А бедному королю Франции подобный товар поступает не слишком часто, особенно такому королю, как Генрих III: ведь после того как он закончит свои выходы, причешет собачек, переберет четки в форме черепов и испустит положенное количество вздохов, делать ему совершенно нечего.

Направляясь в свои покои, где ждал его дежурный служитель, немало заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих обдумывал преимущества, связанные с учреждением отряда Сорока пяти.

«И правда, — размышлял король, — люди эти, наверно, храбры и, возможно, будут мне преданны. У иных внешность располагающая, у других мрачноватая: слава богу, есть на все вкусы. К тому же это великолепно — конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить, из ножен шпаги!»

Но, несмотря на эти утешительные мысли, Генрихом опять овладела глубокая скорбь, которая превратилась, можно сказать, в обычное для него состояние духа. Время было суровое, люди кругом злонамеренные, венцы монархов так непрочно держались на головах, что он снова ощутил неодолимое желание умереть или предаться бурному веселью, лишь бы на миг излечиться от болезни, уже тогда названной англичанами сплином.

Он стал искать глазами Жуаеза и, не видя его, справился о нем у служителя.

— Его светлость еще не возвращались, — ответил тот.

— Хорошо. Позовите камердинеров, а сами можете идти.

Войдя в спальню, Генрих окинул беглым взглядом изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности туалета, о котором он так заботился прежде, желая быть изящнейшим щеголем христианского мира, раз ему не удалось стать величайшим из его королей.

Но теперь его больше не занимал тот тяжкий труд, которому он некогда столь беззаветно отдавал силы. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде столь ему дорогие, теперь вызывали в нем чуть ли не отвращение.

Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы, для того чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить мочки ушей и придавать блеск глазам, — он уже давно пренебрегал всем этим; пренебрег и на этот раз.

— В постель, — сказал он со вздохом.

Двое камердинеров разоблачили короля, натянули ему на ноги ночные кальсоны из тонкой шерсти и, осторожно приподняв, уложили его особу под одеяло.

— Чтеца его величества! — крикнул один из них, ибо Генрих засыпал с большим трудом и, совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух.

— Нет, никого не надо, — сказал Генрих, — и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы. Но если вернется господин Жуаез, приведите его ко мне.

— А если он поздно вернется, государь?

— Увы! — сказал Генрих. — Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.

Слуги потушили свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматичные масла, дававшие бледное голубоватое пламя — с тех пор как Генрихом овладели погребальные мысли, ему нравилось такое фантасмагорическое освещение, — и вышли на цыпочках из тихой опочивальни.

Генриха III, храброго перед лицом настоящей опасности, одолевали суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся злых духов, страшился призраков, и вместе с тем это чувство служило ему своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил: «Отлично! Хоть какое-нибудь разнообразие».

Итак, Генрих следил за отблесками масляной лампы, вперял взор в темные углы комнаты и старался уловить малейший звук, по которому можно было бы определить таинственное появление призрака, но вот глаза его, утомленные всем виденным, закрылись, и он задремал, убаюканный одиночеством и тишиной.

Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне и наяву он находился в возбуждении, подтачивающем его жизненные силы. Так и теперь ему почудился в комнате какой-то шорох, и он проснулся.

— Это ты, Жуаез? — спросил он.

Ответа не последовало.

Свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, от которого отливала зеленью позолота орнамента.

— Один! Опять один! — прошептал король. — Ах, верно говорит пророк: великим мира сего надлежит скорбеть. Лучше было бы сказать: они всегда скорбят.

После краткой паузы он пробормотал:

— Господи, дай мне силы переносить одиночество в жизни. Как одинок я буду после смерти!..

— Ну, ну, насчет одиночества после смерти — это как сказать, — ответил чей-то резкий голос, прозвучавший в нескольких шагах от кровати. — А черви-то у тебя не считаются?

Ошеломленный король приподнялся на своем ложе и с тревогой оглядел комнату.

— Узнаю этот голос, — прошептал он.

— Слава богу! — ответил голос.

Холодный пот выступил на лбу короля.

— Можно подумать, что это Шико…

— Горячо, Генрих, горячо! — ответил голос.

Генрих спустил с кровати одну ногу и различил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д'Эпернону, чью-то фигуру — тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый свет. Таким отблеском освещены у Рембрандта[285] лица на заднем плане картины, почему их не сразу можно заметить. Видна была лишь ручка кресла, на которую опирался сидевший, и его костлявое колено.

— Господи, спаси и помилуй! — вскричал Генрих. — Да это тень Шико!

— Бедняжка Анрике, — произнес голос, — ты, оказывается, все так же глуп!

— Глуп?!

— Тени не могут говорить, дурачина, — у них нет тела и, следовательно, нет языка, — продолжало существо, сидевшее в кресле.

— Так, значит, ты действительно Шико? — вскричал король, обезумев от радости.

— На этот счет пока ничего решать не будем.

— Как, неужели ты не умер, дорогой мой Шико?

— Да нет же, напротив, я умер, я сто раз мертв.

— Шико, мой единственный друг!

— Ты по-прежнему твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!

— А ты изменился, Шико? — грустно спросил король.

— Надеюсь.

— Шико, друг мой, — сказал король, спустив с кровати, обе ноги, — скажи, почему ты меня покинул?

— Потому что умер.

— Но ведь ты сам сказал, что жив.

— И повторяю то же самое.

— Как же это понимать?

— Для одних я умер, Генрих, а для других жив.

— А для меня?

— Для тебя я мертв.

— Почему?

— Ты в своем доме не хозяин.

— Как так?

— Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.

— Милостивый государь!..

— Не сердись, не то и я рассержусь!

— Да, ты прав, — произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. — Но говори, друг мой, говори…

— Ты помнишь, мне надо было свести кое-какие счеты с господином де Майеном?

— Отлично помню.

— Я их свел: отдубасил как следует этого несравненного полководца. Он стал разыскивать меня, чтобы повесить, а ты бросил меня на произвол судьбы. Вместо того чтобы прикончить его, ты с ним помирился. Что же мне оставалось делать? Через посредство моего приятеля Горанфло я объявил о своей кончине и погребении. Так что с той самой поры господин Майен, который рьяно разыскивал меня, перестал это делать.

— Какое ужасное мужество ты проявил, Шико! Скажи, и ты не подумал о том, что я буду страдать при вести о твоей смерти?

— Да, я поступил мужественно, но ничего ужасного в этом не было. Спокойная жизнь наступила для меня, с тех пор как все считают меня мертвым.

— Шико! Шико! Друг мой! — вскричал король. — Ты приводишь меня в ужас, я просто голову потерял!

— Эко дело! Ты только сейчас это заметил?

— Не знаю, что и думать.

— Бог ты мой, надо все-таки на чем-нибудь остановиться.

— Ну так знай: я думаю, что ты умер и явился с того света.

— Значит, я тебе наврал? Ты не очень-то вежлив.

— Во всяком случае, часть правды ты от меня скрываешь. Но я уверен, что, подобно теням, о которых повествуют древние авторы, ты откроешь мне ужасные вещи.

— Отрицать не стану. Приготовься же, бедняга король.

— Да, да, — продолжал Генрих, — признайся, что ты тень, посланная ко мне господом богом!

— Готов признаться во всем, что ты пожелаешь.

— Иначе как бы ты прошел по коридорам, где столько охраны? Как очутился ты в моей опочивальне, подле меня?.. Значит, в Лувр всякий может войти? Плохо же охраняют короля!

И Генрих, в страхе перед воображаемой опасностью, снова бросился в кровать, готовый от ужаса зарыться под одеяло.

— Ну, ну, ну, — сказал Шико тоном, в котором чувствовалась и жалость и большая привязанность. — Не волнуйся: дотронься до меня и сразу убедишься.

— Значит, ты не вестник гнева божьего!

— Черт бы тебя побрал! Разве у меня рога, словно у сатаны, или огненный меч в руках, как у архангела Михаила?

— Как же ты все-таки вошел?

— Пойми, наконец, что я сохранил ключ, который ты мне сам дал! Я еще повесил его тогда себе на шею, чтобы позлить твоих камергеров:[286] ведь они имеют право носить ключи только на заду. Ключом открывают двери и входят — вот я и попал!

— Через потайную дверь?

— Конечно!

— Но почему ты явился сегодня, а не вчера, например?

— В этом-то и весь вопрос. Что ж, сейчас узнаешь.

Генрих накрылся одеялом и продолжал жалобным голосом:

— Не говори мне ничего неприятного, Шико, прошу тебя… О, если бы ты знал, как я рад, что слышу твой голос!

— Я скажу тебе правду, вот и все. Тем хуже, если правда окажется неприятной.

— Не всерьез же ты опасаешься господина де Майена? — сказал король.

— Наоборот, вполне серьезно. Пойми: получив от слуг господина де Майена пятьдесят палочных ударов, я всыпал ему лично целую сотню. Господин де Майен, вероятно, считает, что должен мне еще пятьдесят ударов. Я очень опасаюсь таких должников и не явился бы сюда, если бы господин де Майен не был в Суассоне.

— Отлично, Шико, я беру тебя под свое покровительство и желаю…

— Берегись, Лирике: всякий раз, когда ты говоришь «я желаю», ты готовишься совершить какую-нибудь глупость.

— Я желаю, чтобы ты воскрес и явился открыто, перед всем светом.

— Ну, что я говорил?!

— Я тебя защищу.

— Ладно уж.

— Шико, даю тебе мое королевское слово!

— У меня имеется кое-что получше.

— Что?

— Моя нора, и я в ней останусь.

— Я защищу тебя, слышишь! — с силой вскричал король, вскакивая и выпрямляясь во весь рост возле кровати.

— Генрих, — сказал Шико, — ты простудишься. Умоляю тебя, ложись.

— Ты прав. Но что делать, когда ты выводишь меня из терпения, — сказал король, снова закутываясь в одеяло. — Неужели мне, Генриху Валуа, королю Франции, достаточно для охраны моих швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев и дворян, а господину Шико этого мало, он не считает себя в безопасности!

— Подожди-ка, подожди, как ты сказал? У тебя есть швейцарцы?

— Да, под командованием Токио.

— Хорошо. У тебя есть шотландцы?

— Да, ими командует Ларшан.

— Очень хорошо. У тебя есть французские гвардейцы?

— Под командованием Крийона.

— Замечательно! А дальше?

— Дальше имеется кое-что новенькое, Шико.

— Новенькое?

— Да. Представь себе — сорок пять храбрых дворян.

— Где ты их откопал? Не в Париже, во всяком случае?

— Нет, они только сегодня прибыли в Париж.

— Вот оно что! — сказал Шико, озаренный внезапной догадкой. — Знаю я твоих дворян!

— Вот как!

— Сорок пять оборванцев, которым не хватает только нищенской сумы.

— Отрицать не стану.

— При виде их можно со смеху помереть!

— Шико, среди них есть настоящие молодцы.

— Словом, гасконцы, как генерал-полковник твоей инфантерии.

— И как ты, Шико.

— Ну, Генрих, я дело другое. С тех пор как я покинул Гасконь, я перестал быть гасконцем.

— А они?

— Они наоборот: в Гаскони они гасконцами не были, зато здесь они гасконцы вдвойне.

— Неважно, у меня теперь сорок пять добрых шпаг.

— Под командованием сорок шестой доброй шпаги, именуемой д'Эперноном?

— Не совсем так.

— Кто же их командир?

— Луаньяк.

— Подумаешь!

— Ты что ж, Луаньяком пренебрегаешь?

— Отнюдь нет, он мой родич в двадцать седьмом колене.

— Ответишь ты мне наконец?

— На что?

— На мой вопрос о Сорока пяти?

— И ты полагаешься на их защиту?

— Да, черт побери! — с раздражением вскричал Генрих.

Шико, или же его тень (мы на этот счет осведомлены не больше короля и потому вынуждены оставить читателя в неизвестности), уселся поглубже в кресло.

— Лично у меня гораздо больше войска, — сказал он.

— Что ж это за войско?

— Сейчас увидишь. Во-первых, у меня есть та армия, которую господа де Гизы формируют в Лотарингии.

— Ты рехнулся?

— Нисколечко. Настоящая армия в количестве не менее шести тысяч человек.

— Но каким же образом ты, который так боится господина де Майена, рассчитываешь, что тебя станут защищать солдаты господина де Гиза?

— Я ведь умер.

— Опять та же шутка!

— Господин де Майен имел зуб против Шико. Поэтому, воспользовавшись своей смертью, я переменил оболочку, имя и общественное положение.

— Значит, ты больше не Шико? — спросил король.

— Нет.

— Кто же ты?

— Я — Робер Брике, бывший торговец и лигист.

— Ты лигист, Шико?

— И самый ярый. Таким образом, меня, Робера Брике, члена святого союза, защищает, во-первых, лотарингская армия — шесть тысяч человек… Хорошенько запоминай цифры!..

— Не беспокойся.

— Затем около ста тысяч парижан.

— Ну и вояки!

— Достаточно хорошие, чтобы наделать тебе неприятностей, мой король… Итак, сто тысяч плюс шесть тысяч, итого — сто шесть тысяч! Затем — парламент, папа, испанцы, кардинал Бурбонский, фламандцы, Генрих Наваррский, герцог Анжуйский…

— Твой список еще не пришел к концу? — с досадой спросил король.

— Да нет же! Остается еще три категории людей, сильно против тебя настроенных.

— Говори.

— Прежде всего католики.

— Ах да. Я ведь истребил только три четверти гугенотов.

— Затем гугеноты, потому что ты на три четверти истребил их.

— Ну разумеется. А третья?

— Что ты скажешь о политиках, Генрих?

— Да, да, о тех, кто не желает ни меня, ни моего брата, ни господина де Гиза.

— Но кто не имеет ничего против твоего наваррского зятя?

— При условии, что он отречется от своей веры.

— Пустяки какие. Это его нисколько не смутит!

— Но помилуй! Люди, о которых ты говоришь…

— Ну?

— Это же вся Франция?

— Вот именно. Я лигист, и это моя армия. Ну-ка подсчитай и сравни.

— Мы шутим, не так ли, Шико? — промолвил Генрих, чувствуя, как его пробирает дрожь.

— По-моему, сейчас не до шуток — ведь ты, бедный Анрике, один против всех.

Лицо Генриха приобрело выражение подлинно царственного достоинства.

— Да, я один, — сказал он, — но я один и повелевая. Ты показал мне целую армию. Отлично! А теперь покажи мне вождя. О, ты, конечно, назовешь господина де Гиза! Но разве ты не видишь, что я держу его в Нанси?.. Господина де Майена? Ты сам сказал, что он в Суассоне… Герцога Анжуйского? Ты знаешь, он в Брюсселе… Короля Наваррского? Он в По… Разумеется, я один, но я у себя, свободен и вижу, откуда идет враг, как охотник, стоящий среди поля, видит дичь, выбегающую или вылетающую из леса.

Шико почесал нос. Король решил, что его друг побежден.

— Что ты на это ответишь? — спросил он.

— А то, что ты, Генрих, как всегда, красноречив. У тебя остался твой язык; действительно, это не так мало, как я думал; поздравляю. Но в твоих рассуждениях одно слабое место.

— Какое?

— Ты воображаешь себя охотником, подстерегающим дичь, я же полагаю, что ты сам дичь, которую преследует охотник.

— Шико!

— А между тем в Париже кое-кто появился.

— Кто?

— Одна женщина.

— Моя сестрица Марго?

— Нет, герцогиня де Монпансье.

— Даже если это правда, я никогда не боялся женщин.

— Да, опасаться надо только мужчин. Но погоди. Она явилась в качестве гонца, понимаешь? Возвестить о прибытии брата.

— Господина де Гиза?

— Да.

— Передай мне чернила и бумагу.

— Для чего? Написать господину де Гизу повеление не выезжать из Нанси?

— Вот именно. Мысль, видно, правильная, раз она одновременно пришла в голову и тебе и мне.

— Наоборот, никуда не годная.

— Почему?

— Едва получив это повеление, он сразу догадается, что его присутствие в Париже необходимо, и примчится сюда.

Король почувствовал, как в нем закипает гнев. Он косо посмотрел на Шико.

— Если вы возвратились лишь для того, чтобы делать мне подобные замечания, то могли оставаться там, где были.

— Что поделаешь, Генрих, призраки не льстят.

— Значит, ты признаешь, что ты призрак?

— А я этого не отрицал.

— Шико!

— Ну ладно, не сердись: ты и так близорук, а то и совсем ослепнешь… Ты говорил, что держишь брата во Фландрии?

— Да, это правильная политика.

— Теперь слушай и не раздражайся: с какой целью, по-твоему, сидит в Нанси господин де Гиз?

— Он набирает там армию.

— Хорошо, спокойствие… Для чего нужна ему эта армия?

— Ах, Шико, вы утомляете меня этими расспросами!

— Ничего, Генрих, ничего. Зато потом, ручаюсь, ты лучше отдохнешь. Итак, мы говорили, что эта армия ему нужна…

— Для борьбы с гугенотами Севера.

— Или, вернее, чтобы досаждать твоему брату, герцогу Анжуйскому, который добился провозглашения герцогом Брабантским и старается заполучить хоть небольшой престол во Фландрии, для чего беспрестанно требует у тебя помощи.

— Помощь я ему обещаю, но, разумеется, никогда не пошлю.

— К величайшей радости господина де Гиза… Слушай же, Генрих, что я тебе посоветую.

— Что?

— Притворись, что ты действительно намерен послать войска в помощь брату, и пусть они двинутся по направлению к Брюсселю, даже если им суждено пройти лишь полпути.

— Верно, — вскричал Генрих, — понимаю: господин де Гиз тогда ни на шаг не отойдет от границы!

— И обещание, данное нам, лигистам, госпожой де Монпансье, что в конце недели господин де Гиз будет в Париже…

— Обещание это рассеется, как дым.

— Ты сам это сказал, мой повелитель, — сказал Шико, усаживаясь поудобнее. — Ну, как же ты расцениваешь мой совет?

— Он, пожалуй, хорош… только…

— Что еще?

— Пока там, на Севере, эти господа будут заняты друг другом…

— Тебя беспокоит Юг? Ты прав, Генрих, — грозы обычно надвигаются с юга.

— Не обрушится ли на меня за это время мой третий родич? Знаешь, что делает Беарнец?

— Нет, разрази меня гром!

— Он требует…

— Чего?

— Городов, составляющих приданое его супруги.

— Ну и наглец! Мало ему чести породниться с французским королевским домом, он еще позволяет себе требовать то, что ему принадлежит!

— Господин Шико!

— Считай, что я ничего не говорил: в твои семейные дела я не вмешиваюсь.

— Возвратимся же к наиболее срочным делам.

— К Фландрии?

— Я действительно пошлюкого-нибудь во Фландрию, к брату… Но кого? Кому, бог мой, могу я доверить такое важное дело?

— Да, вопрос сложный!

— Отправляйся ты, Шико.

— Как же я отправлюсь во Фландрию, когда я мертв?

— Да ведь ты больше не Шико, ты Робер Брике.

— Ну куда это годится: буржуа, лигист, сторонник господина де Гиза вдруг станет твоим посланцем к герцогу Анжуйскому!

— Ты отказываешь мне в повиновении?

— А разве я обязан тебе повиноваться?

— Не обязан, несчастный?

— Откуда у меня могут быть такие обязательства? То немногое, что я имею, получено по наследству. Я человек бедный и незаметный. Сделай меня герцогом и пэром, преврати в маркизат мою землицу Шикотери, пожалуй мне пятьсот тысяч экю — и тогда поговорим.

Генрих уже намеревался ответить, когда услышал шорох тяжелой бархатной портьеры.

— Господин герцог де Жуаез, — возвестил слуга.

— Вот он, черт побери, твой посланец! — вскричал Шико..

— И правда, — прошептал Генрих, — ни один из моих министров не давал таких хороших советов, как этот дьявол Шико!

— А, наконец-то признаешь это? — сказал Шико.

И он забился поглубже в кресло, так что даже лучший в королевстве моряк, привыкший различать любую точку на горизонте, не увидел бы в королевской спальне ничего подозрительного.

Господин де Жуаез, хоть и был главным адмиралом Франции, тоже ничего не заметил.

При виде своего юного любимца король радостно вскрикнул и протянул ему руку.

— Садись, Жуаез, дитя мое, — сказал он. — Боже мой, как ты поздно пришел!

— Государь, вы очень добры, что изволили это заметить, — ответил Жуаез.

И герцог, подойдя к возвышению, на котором стояла кровать, уселся на одну из вышитых лилиями подушек, разбросанных на ступеньках.

XV

О ТОМ, КАК ТРУДНО КОРОЛЮ НАЙТИ ХОРОШЕГО ПОСЛА
Шико, по-прежнему невидимый, покоился в кресле; Жуаез полулежал на подушках; Генрих уютно завернулся в одеяло. Началась беседа.

— Ну как, Жуаез, — спросил Генрих, — хорошо вы побродили по городу?

— Отлично, государь, благодарю вас, — рассеянно ответил герцог.

— Как быстро вы ушли сегодня с Гревской площади!

— Честно говоря, государь, я не люблю смотреть, как мучаются люди.

— Ты знаешь, что произошло?

— Положа руку на сердце, нет.

— Сальсед отрекся от своих показаний.

— Признаюсь, государь, я был уверен в этом.

— Но ведь он сперва сознался!

— Тем более. Его первые признания заставили Гизов насторожиться. Гизы начали действовать, пока ваше величество пребывали в спокойствии: это было неизбежно.

— Как! Ты все предвидишь и ничего мне не сказал?

— Да ведь я не министр, чтобы говорить о политике.

— Оставим это, Жуаез.

— Государь…

— Мне понадобится твой брат. Я хочу дать ему небольшое поручение.

— Вне Парижа?

— Да.

— В таком случае это невозможно, государь.

— Как так?

— Дю Бушаж не может уехать.

Генрих приподнялся на локте и во все глаза уставился на Жуаеза.

— Что это значит? — спросил он.

Жуаез невозмутимо выдержал недоумевающий взгляд короля.

— Государь, — сказал он, — дю Бушаж влюблен, но бедный мальчик пошел по ложному пути, вот почему он начал худеть, бледнеть…

— И правда, — сказал король, — мне это бросилось в глаза.

До собеседников донеслось какое-то ворчание. Жуаез умолк и с удивлением огляделся по сторонам.

— Не обращай внимания, Анн, — засмеялся Генрих, — это одна из моих собачек заснула в кресле и рычит во сне… Так ты говоришь, друг мой, что бедняга дю Бушаж по грустнел?

— Да, государь, он мрачен, как сама смерть. Похоже, что он встретил женщину, пребывающую в угнетенном состоянии духа. Нет ничего ужаснее таких встреч.

Генрих вздохнул.

— Ты говоришь, что у этой женщины мрачный характер?

— Так по крайней мере утверждает дю Бушаж. Я ее не знаю.

— Бедняга! — сказал король.

— Вы понимаете, государь, — продолжал Жуаез, — что едва он сделал мне это признание, как я начал его лечить.

— И что же?..

— Курс лечения начат.

— Он уже не так влюблен?

— Не в том дело, государь, но у него появилась надежда внушить любовь. Итак, начиная с сегодняшнего дня, он, вместо того чтобы вздыхать на манер своей дамы, постарается развеселить ее. Я послал к его возлюбленной тридцать итальянских музыкантов, которые устроят под ее балконом целый концерт.

— Фи! — сказал король. — Что за пошлая затея?

— Как это — пошлая? Тридцать музыкантов, равных которым нет в мире!

— И ты рассчитываешь, что от музыки ледяное сердце красавицы растает?

— Разумеется, рассчитываю.

Король покачал головой.

— Конечно, я не говорю, — продолжал Жуаез, — что при первом же взмахе смычка дама устремится в объятия дю Бушажа. Но она будет поражена тем, что ради нее устроен весь этот шум. Мало-помалу она освоится с концертами. А если они не придутся ей по вкусу, мы пустим в ход актеров, фокусников, чародеев, прогулки верхом — словом, всевозможные забавы; пусть даже веселье не вернется к этой скорбной красавице, зато оно вернется к самому дю Бушажу.

— Желаю ему этого от всего сердца, — сказал Генрих, — но оставим дю Бушажа. Не обязательно, чтобы именно он выполнил мое поручение. Надеюсь, что ты, дающий такие превосходные советы, не стал рабом какой-нибудь благородной страсти?

— Я? — вскричал Жуаез. — Да за всю свою жизнь я не был так свободен, как сейчас! И вот что я придумал, государь! Каждый день я буду являться сюда в носилках. Пока ваше величество будет молиться, я стану просматривать книги по алхимии или, лучше, по морскому делу — ведь я моряк. Заведу себе собачек, чтобы они играли с вашими. Потом мы будем есть крем и слушать рассказы господина д'Эпернона. Но все это не двигаясь с места, государь: хорошо чувствуешь себя только в сидячем положении, а еще лучше — в лежачем… Какая здесь мягкая подушка, государь! Видно, ваши обойщики работали для короля, который изволит скучать.

— Фи, как это противно, Анн, — сказал король.

— Почему противно?

— Мужчина в твоем возрасте, с твоим положением — и вдруг хочет стать ленивым и толстым! Подожди, я найду тебе подходящее занятие.

— Если оно будет скучным, я согласен.

Опять послышалось ворчание. Можно было подумать, что слова, произнесенные Жуаезом, рассмешили лежащую в кресле собаку.

— Вот умный пес, — сказал Генрих. — Он догадывается, какую деятельность я для тебя придумал.

— Что же это, государь? Горю нетерпением узнать.

— Ты наденешь сапоги.

Жуаез в ужасе отшатнулся.

— Не требуйте от меня этого, государь!

— Сядешь на коня.

Жуаез подскочил.

— Верхом? Нет, нет, я теперь не признаю ничего, кроме носилок. Разве ваше величество не слыхали?

— Кроме шуток, Жуаез, ты меня понял? Ты наденешь сапоги и сядешь на коня.

— Нет, государь, — возразил герцог самым серьезным тоном, — это невозможно.

— А почему невозможно? — гневно спросил Генрих.

— Потому… потому что… я адмирал.

— Ну и что же?

— Адмиралы верхом не ездят.

— Вот оно что! — сказал Генрих.

Жуаез кивнул головой, как дети, которые упрямятся, но слишком робки, чтобы совсем не отвечать.

— Отлично, господин адмирал, верхом вы не поедете. Вы правы: моряку не пристало ездить на коне. Зато моряку весьма пристало плыть на корабле или на галере. Поэтому вы немедленно отправитесь в Руан по реке. В Руане, где стоит ваша флагманская галера, вы тотчас же взойдете на нее и отплывете в Антверпен.

— В Антверпен! — возопил Жуаез в таком отчаянии, словно получил приказ плыть в Кантон или в Вальпараисо.

— Кажется, я уже сказал, — произнес король ледяным, не допускающим возражения тоном. — Сказал и повторять не желаю.

Не пытаясь возражать, Жуаез застегнул плащ, надел шпагу и взял со стула свою бархатную шапочку.

— И трудно же добиться от людей повиновения, черт побери! — продолжал ворчать Генрих. — Если я сам иногда забываю, что я господин, все, кроме меня, должны были бы помнить об этом.

Жуаез холодно поклонился, положив, согласно уставу, руку на рукоять шпаги.

— Каковы будут ваши повеления, государь? — произнес он голосом столь покорным, что сердце короля размякло, как воск.

— Ты отправишься в Руан, — сказал он, — и отплывешь оттуда в Антверпен, если не желаешь проехать сушей в Брюссель.

Генрих ждал ответа. Но Жуаез ограничился поклоном.

— Может быть, ты предпочитаешь ехать сухим путем?

— У меня не может быть предпочтений, когда надо выполнить приказ, государь, — ответил Жуаез.

— Ну хорошо, дуйся, дуйся!.. Вот ужасный характер! — вскричал король. — Увы, у государей нет друзей…

— Кто отдает приказания, может рассчитывать только на слуг, — торжественно заявил Жуаез.

— Так вот, милостивый государь, — возразил оскорбленный король, — вы отправитесь в Руан, сядете на свою галеру, возьмете гарнизоны Кодебека, Арфлера и Дьеппа, которые я заменю другими частями, погрузите их на шесть кораблей и по прибытии на место отдадите в распоряжение моего брата, ожидающего от меня обещанной помощи.

— Пожалуйте письменные полномочия, государь, — сказал Жуаез.

— А с каких это пор, — ответил король, — вы перестали действовать согласно своей адмиральской власти?

— Я имею лишь одно право — повиноваться, государь, и стараюсь, насколько возможно, избегать ответственности.

— Хорошо, господин герцог, письменные полномочия вы получите у себя дома перед отъездом.

— Когда именно, государь?

— Через час.

Жуаез почтительно поклонился и направился к двери. Сердце короля чуть не разорвалось от огорчения.

— Как! — сказал он. — Вы не сочли даже нужным проститься! Вы не слишком вежливы, господин адмирал.

— Соблаговолите извинить меня, государь, — пробормотал Жуаез, — но я еще худший придворный, чем моряк! Насколько я понимаю, вы сожалеете, ваше величество, обо всем, что изволили для меня сделать.

И он вышел, с силой хлопнув дверью.

— Вот как относятся ко мне те, для кого я столько сделал! — вскричал король. — Ах, Жуаез, неблагодарный Жуаез!

— Может быть, ты позовешь его обратно? — спросил Шико, подходя к кровати. — В кои веки проявил силу воли и уже раскаиваешься!

— Ты очень мило рассуждаешь! — ответил король. — Неужели, по-твоему, приятно выйти в море осенью, в ветер и дождь? Интересно, что бы ты сделал на его месте, черствый человек?

— Это зависит от тебя одного, великий король!

— Значит, если бы я послал тебя куда-нибудь, как Жуаеза, ты бы согласился?

— Не только согласился бы, но я прошу тебя, умоляю тебя послать меня куда-нибудь.

— Ты бы поехал в Наварру?

— Да хоть к черту на рога, великий король!

— Ты что, потешаешься надо мной, шут?

— Государь, если при жизни я был не слишком весел, то, клянусь вам, после смерти стал еще грустнее.

— Но ведь только что ты отказался уехать из Парижа.

— Милостивый мой повелитель, я был неправ, решительно неправ и раскаиваюсь в этом.

— Ничего не понимаю, — сказал король.

— Я, Генрих, человек осторожный, у которого с господином Майеном игра не кончена и счеты не сведены. Если он меня разыщет в Париже, то пожелает начать все сызнова. Славный господин де Майен — игрок преотчаянный!

— Так что же?

— Он сделает ловкий ход, и меня пырнут ножом.

— Ну, я Шико знаю: он в долгу не останется.

— Ты прав, я его так пырну, что он подохнет.

— Тем лучше: игра окончится.

— Тем хуже, черт побери, тем хуже! Семейка его поднимет ужасающий шум, на тебя напустится вся лига, и в одно прекрасное утро ты мне скажешь: «Шико, друг мой, извини, но я вынужден тебя колесовать».

— Я так скажу?

— Не только скажешь, но, хуже того, сделаешь, великий король. Я же предпочитаю, чтобы дело обернулось иначе, понимаешь? Поэтому я поеду в Наварру, если тебе благоугодно меня послать.

— Разумеется, мне благоугодно.

— Жду приказаний, всемилостивейший повелитель.

И Шико, приняв ту же позу, что Жуаез, застыл в ожидании.

— Но ты даже не знаешь, придется ли поручение тебе по вкусу, — сказал король.

— Раз я прошу, чтобы ты мне его дал…

— Видишь ли, Шико, — сказал Генрих, — я намерен поссорить Марго с ее мужем.

— Разделять, чтобы властвовать? — переспросил Шико. — Делай как знаешь, великий государь. Я посол, только и всего. Лишь бы личность моя была неприкосновенна… Вот на этом, сам понимаешь, я настаиваю.

— Но в конце-то концов, — сказал Генрих, — надо же тебе знать, что говорить моему зятю?

— Я? Говорить? Нет, нет и нет!

— Как так нет, нет и нет?

— Я поеду, куда ты пожелаешь, но говорить ничего не стану.

— Значит, ты отказываешься?

— Говорить я отказываюсь, но письмо возьму. Кто передает поручение на словах, всегда несет большую ответственность. С того, кто вручает письмо, меньше спрашивают.

— Хорошо, я дам тебе письмо. Это вполне соответствует моему замыслу.

— Как все замечательно получается! Давай же мне письмо.

И Шико протянул руку.

— Не воображай, пожалуйста, что такое письмо можно написать в один миг. Его надо сочинить, обдумать, взвесить!

— Отлично: взвешивай, обдумывай, сочиняй. Завтра рано утром я заеду за ним или пришлю кого-нибудь.

— А почему бы тебе не провести здесь ночь?

— Здесь?

— Да, в своем кресле.

— Ну нет! С этим покончено. В Лувре я больше не ночую. Привидение — и вдруг спит в кресле. Это же чистейшая нелепость!

— Но ведь должен же ты знать мои намерения в отношении Марго и ее мужа! — вскричал король. — Ты гасконец. При Наваррском дворе мое письмо наделает шуму. Тебя станут расспрашивать — надо, чтобы ты мог отвечать. Черт побери! Ты же будешь моим послом. Я не хочу, чтоб у тебя был глупый вид.

— Боже мой, — произнес Шико, пожимая плечами, — до чего ты несообразителен, великий король! Как! Ты воображаешь, что я повезу какое-то письмо за двести пятьдесят лье, не зная, что в нем написано? Будь спокоен, черт возьми! За первым углом, под первым же деревом я вскрою твое письмо. Лет десять ты шлешь послов во все концы света и совсем их не знаешь. Отдохни душой и телом, а я возвращаюсь в свое убежище.

— А где твое убежище?

— На кладбище невинных мучеников, великий государь.

Генрих взглянул на Шико с удивлением, не покидавшим его в течение двух часов, что они беседовали.

— Ты этого не ожидал, правда? — сказал Шико, беря свой плащ и шляпу. — Вот что значит вступить в сношения с существом из загробного мира! Договорились: завтра жди меня самого или моего посланца.

— Но надо, чтобы у твоего посланца был какой-нибудь пароль.

— Отлично: если я сам приду, все будет в порядке, если придет мой посланец, то от имени Тени.

И с этими словами он исчез так незаметно, что суеверный Генрих остался в недоумении: а может быть, и вправду не живой человек, а бесплотная тень выскользнула за дверь опочивальни?

XVI

КАК И ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ УМЕР ШИКО
Да не посетуют на нас те из читателей, которые по своей склонности к чудесному поверили бы, что мы возымели дерзость ввести в это повествование призрак, — Шико был поистине существом из плоти и крови. Высказав под видом насмешек и шуток всю ту правду, которую ему хотелось довести до сведения короля, он покинул дворец.

Вот как сложилась его судьба.

Храбрый и беспечный, он тем не менее весьма дорожил жизнью, которая забавляла его, как забавляет она все избранные натуры. В этом мире одни дураки скучают и ждут развлечений на том свете.

Однако после забавы, о которой нами было упомянуто, он решил, что покровительство короля вряд ли спасет от мщения со стороны господина де Майена. Со свойственным ему философическим практицизмом он полагал, что, если уж в этой мире что-то свершилось, возврата к прежнему быть не может, а потому никакие трибуналы короля Франции не зачинят ничтожнейшей прорехи, сделанной в его куртке кинжалом господина де Майена.

Итак, Шико принял решение, как человек, которому к тому же надоела роль шута, ибо он стремится играть вполне серьезную роль, надоело то фамильярное обращение короля, грозившее по тем временам верной гибелью.

Он начал с того, что постарался, насколько возможно, увеличить расстояние между своей шкурой и шпагой господина де Майена и отправился в Бон с тройной целью: покинуть Париж, обнять своего друга Горанфло и попробовать прославленного вина разлива 1550 года.

Осушив несколько сот бутылок этого вина и поглотив двадцать два тома, составлявших монастырскую библиотеку, откуда приор и почерпнул латинское изречение: «Bonum vinum laetificat cor homini»,[287] Шико почувствовал великую тяжесть на желудке и великую пустоту в голове.

«Можно, конечно, постричься в монахи, — подумал он. — Ряса навсегда скроет меня от глаз господина де Майена, но, клянусь всеми чертями, есть же, кроме этого способа, и другие. Поразмыслим. В некоей латинской книжке — правда, не из библиотеки Горанфло — я прочитал: «Quaere et invenies».[288]

Шико стал размышлять, и вот что пришло ему на ум.

Для того времени мысль эта была довольно новая.

Он доверился Горанфло и попросил его написать королю; письмо продиктовал он сам.

Горанфло, хоть это и далось ему нелегко, написал, что Шико нашел приют у него в монастыре, что, вынужденный расстаться со своим повелителем, когда тот помирился с господином де Майеном, он с горя захворал, попытался бороться с болезнью, но горе оказалось сильнее и в конце концов несчастный скончался.

Со своей стороны и Шико послал королю письмо.

Письмо это, датированное 1580 годом, было разделено на пять абзацев.

Предполагалось, что между первым и последним абзацем протекло по меньшей мере пять дней и что каждый из них свидетельствовал о дальнейшем развитии болезни.

Первый был начертан и подписан рукою довольно твердой.

Во втором почерк был неуверенный и подпись неразборчива.

Под третьим стояло «Шик»…

Под четвертым — «Ши»…

И, наконец, под пятым — «III» и клякса.

Эта клякса, поставленная умирающим, произвела на короля самое тягостное впечатление.

В ответ на послание Горанфло и на прощальные строки Шико король собственноручно написал:

«Господин настоятель, поручаю вам совершить в каком-нибудь святом и поэтическом месте погребение бедного Шико, о котором я скорблю всей душой, ибо он был не только преданным моим другом, но и дворянином довольно хорошего происхождения, хотя и не ведал своей родословной дальше прапрадеда.

На могиле его вы посадите цветы и выберете для нее солнечный уголок: будучи южанином, он очень любил солнце. Что касается вас, чью скорбь я разделяю всей душой, то вы покинете Бонскую обитель. Мне слишком нужны здесь, в Париже, преданные люди и добрые клирики, чтобы я держал вас в отдалении. Поэтому я назначаю вас приором аббатства Святого Иакова, расположенного в Париже у Сент-Антуанских ворот: наш, бедный друг очень любил этот квартал».

Благосклонно расположенный к вам Генрих
— с просьбой не забывать его в ваших святых молитвах.
Легко представить себе, как расширились от изумления глаза приора при получении этого послания, целиком написанного королевской рукой, как восхитился он изобретательностью Шико и как стремительно бросился навстречу ожидающим его почестям.

Все свершилось согласно желанию короля, как и Шико.

Вязанка терновника, аллегорически представлявшая тело умершего, была погребена в некоем солнечном уголке, среди цветов, под пышной виноградной лозой. Затем символически погребенный Шико помог Горанфло перебраться в Париж.

Дон Модест Горанфло с великой пышностью водворился в монастыре Святого Иакова.

Шико под покровом ночи пробрался в Париж.

У ворот Бюсси он за триста экю приобрел домик. Когда ему хотелось проведать Горанфло, он пользовался одной из трех дорог: самой короткой — через город, самой поэтической — по берегу реки и, наконец, той, что шла вдоль крепостных стен Парижа и была наиболее безопасной.

Но мечтатель Шико почти всегда выбирал прибрежную дорогу. В то время Сена еще не была закована в камень, волны, как говорит поэт, лобзали ее пологие берега, и жители Ситэ не раз могли видеть при лунном свете высокий силуэт Шико.

Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робером Брике и при ходьбе стал горбиться. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и он почти облысел, так что его прежняя черная курчавая шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.

Ко всему этому, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять выражение лица.

Вот почему Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот растянут до ушей, нос доходит до подбородка, а глаза ужасающим образом косят.

Кроме того, он прибегал еще к одной предосторожности — ни с кем не завязывал близкого знакомства.

Итак, Робер Брике зажил отшельником, и такая жизнь пришлась ему по вкусу. Единственным его развлечением было ходить в гости к Горанфло и попивать с ним вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.

Однако переменам подвержены не только выдающиеся личности, но и существа заурядные: изменился также Горанфло, хотя и не физически.

Он понял, что человек, раньше управлявший его судьбами, зависит теперь от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.

Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему пешкой, и с этой минуты Горанфло возымел чрезмерно высокое мнение о себе и недостаточно высокое о Шико.

Шико не оскорбился этой переменой в приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философический взгляд на вещи.

Он стал внимательно следить за своим поведением — вот и все.

Вместо того чтобы появляться в аббатстве каждые два дня, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.

Горанфло был так полон собой, что этого даже не заметил.

Шико потихоньку смеялся над неблагодарностью Горанфло и, по своему обыкновению, чесал себе нос и подбородок.

«Вода и время, — думал он, — две могущественнейшие силы: одна точит камень, другая подтачивает самолюбие. Подождем».

И он стал ждать.

Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события, в которых он усмотрел предвестие великих политических бурь.

Генриху III, которого он продолжал любить, даже будучи покойником, грозили, по его мнению, новые опасности. Он решил явиться к королю в виде призрака и предостеречь его от грядущих бед…

Теперь, когда все, что в нашем повествовании могло показаться непонятным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.

XVII

СЕРЕНАДА
От Лувра до перекрестка Бюсси было недалеко. Шико спустился на бугор и сел в ожидавшую его лодочку, в которой он был единственным рулевым и гребцом. «Как странно… — думал он, работая веслом и глядя на окно королевской спальни, где, несмотря на поздний час, еще горел свет. — Как странно, столько прошло лет, а Генрих не изменился: на лице у него и на сердце появилось несколько новых морщин — и только… Тот же ум, неустойчивый и благородный, своенравный и поэтический; та же себялюбивая душа, вечно требующая больше, чем ей могут дать. И при всем этом — несчастный, страждущий король, самый печальный человек в своем королевстве. Поистине никто лучше меня не познал это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как никто лучше не изучил Лувр с его коридорами, где прошло столько королевских любимцев на пути к могиле, изгнанию или забвению, и никто, кроме меня, не умеет играть этой короной без всякой опасности для себя».

У Шико вырвался вздох, скорее философический, чем грустный, и он сильнее налег на весла.

«Между прочим, король даже не упомянул о деньгах на дорогу, — подумал он, — такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом».

И Шико, по своему обыкновению, тихонько засмеялся. Потом он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в песчаный берег.

Шико привязал лодку ему одному известным способом, что в те патриархальные (по сравнению с нашими) времена обеспечивало ее сохранность, и направился к своему дому, расположенному на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.

Свернув на улицу Августинцев, он с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса певцов.

«Свадьба здесь, что ли? — подумал он. — Черт возьми! Мне осталось каких-нибудь пять часов сна, а теперь всю ночь глаз не сомкнешь!»

Подойдя ближе, он увидел отблески пламени в окнах редких домов своей улицы: то пылали факелы в руках пажей и лакеев, тогда как двадцать четыре музыканта под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играли на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.

Вся эта армия нарушителей тишины расположилась в отменном порядке перед домом, в котором Шико не без удивления узнал свое собственное жилище.

С минуту он недоуменно глядел на выстроившихся музыкантов и слушал весь этот грохот.

Затем, хлопнув себя по ляжкам, Шико вскричал:

— Здесь явно какая-то ошибка! Не может быть, чтобы такой шум подняли ради меня.

Подойдя ближе, он смешался с любопытными и, внимательно осмотревшись, убедился, что никто из музыкантов и факелоносцев не занимался ни домом напротив, ни соседними домами.

«Может быть, в меня влюбилась какая-нибудь принцесса?» — подумал Шико.

Однако предположение это, сколь лестным оно ни было, видимо, не показалось ему убедительным.

Он повернулся к дому, стоявшему напротив. В окнах третьего этажа, не имевших ставен, порою отражались отсветы пламени, но оттуда не выглядывало ни одно человеческое лицо.

— Ну и крепко же спят там, черт побери! — прошептал Шико. — От такой вакханалии пробудился бы даже мертвец!

Между тем оркестр продолжал играть свои «симфонии», словно он исполнял их перед собранием королей и императоров.

— Простите, друг мой, — обратился наконец Шико к одному из факельщиков, — не могли бы вы мне сказать, для кого предназначена вся эта музыка?

— Вон для этого буржуа, — ответил слуга, указывая на дом Робера Брике.

«Для меня, — подумал опять Шико, — действительно для меня».

Он пробрался сквозь толпу, чтобы прочесть разгадку по гербу, изображенному на рукавах и груди пажей. Однако все они были одеты в какие-то серые балахоны.

— Чей вы, друг мой? — спросил Шико у одного тамбуринщика.

— Того буржуа, который тут живет, — ответил тамбуринщик, указывая своей палочкой на жилище Робера Брике.

«Ого, — сказал про себя Шико, — они не только для меня играют, они даже мне принадлежат. Чем дальше, тем лучше».

Изобразив на лице свою самую сложную гримасу, Шико принялся расталкивать пажей, лакеев и музыкантов, дабы пробраться к двери своего дома, что ему удалось не без труда. Хорошо видимый при ярком свете факелов, он вынул из кармана ключ, открыл дверь, вошел, закрыл за собою дверь и запер ее на засов.

Затем он вынес на балкон стул с кожаным сиденьем, устроился поудобнее и сделал вид, что не замечает смеха, встретившего его появление.

— Господа, вы не ошиблись, ваши трели, каденции и рулады в самом деле предназначены мне? — спросил он.

— Вы метр Робер Брике? — обратился к нему дирижер оркестра.

— Я, собственной персоной.

— В таком случае, мы в вашем распоряжении, сударь, — ответил итальянец и поднял свою палочку, что вызвало новый шквал мелодий.

«Решительно ничего не понимаю», — подумал Шико, пытливо разглядывая толпу и соседние дома. Их обитатели стояли у окон, на пороге или же высыпали на улицу.

Окна и двери «Меча гордого рыцаря» были заняты метром Фурнишоном, его женой, а также чадами и домочадцами Сорока пяти.

Лишь дом напротив был сумрачен и нем, как могила.

Шико все еще искал решения этой таинственной загадки, как вдруг ему почудилось, что под навесом своего дома он видит человека, закутанного в темный плащ, в черной шляпе с красным пером, с длинной шпагой на боку; человек этот, думая, что никто его не замечает, пожирал глазами дом напротив.

Время от времени дирижер покидал свой пост, подходил к этому человеку и тихонько переговаривался с ним.

Шико сразу догадался, что тут-то и заключена разгадка происходящего и что под этой черной шляпой скрыто лицо знатного человека.

Внезапно на углу улицы показался всадник в сопровождении двух верховых слуг, которые принялись энергично разгонять ударами хлыста любопытных, обступивших оркестр.

— Господин де Жуаез! — прошептал Шико, узнавший во всаднике главного адмирала Франции, которому по приказу короля пришлось обуться в сапоги со шпорами.

Любопытные разбежались, оркестр смолк.

Всадник подъехал к дворянину, прятавшемуся под навесом.

— Ну как, Анри, — спросил он, — что нового?

— Ничего, брат, ничего.

— Она не появлялась?

— Ни она, ни кто-либо из жильцов того дома.

— А ведь задумано было очень тонко, — сказал уязвленный Жуаез. — Она могла, нисколько себя не компрометируя, поступить, как все эти люди, и послушать музыку, игравшую для ее соседа.

Анри покачал головой.

— Сразу видно, что ты не знаешь ее, брат.

— Знаю, отлично знаю. То есть я вообще знаю женщин, и, так как она входит в их число, отчаиваться нечего. Надо только, чтобы этот буржуа каждый вечер получал серенаду.

— Тогда она переберется в другое место!

— Почему, если ты все время будешь оставаться в те ни? А буржуа что-нибудь говорил по поводу оказанной ему любезности?

— Он обратился с расспросами к оркестру. Да вот, слышишь, брат, он опять начинает говорить.

И действительно, Брике, решив во что бы то ни стало выяснить, в чем дело, снова обратился к дирижеру.

— Замолчите вы там, наверху! — раздраженно крикнул Анри. — Серенаду вы, черт возьми, получили — говорить больше не о чем, сидите спокойно.

— Я бы все-таки хотел знать, кому предназначалась эта серенада? — ответил Шико с самым любопытным видом.

— Вашей дочери, болван.

— Простите, сударь, но дочери у меня нет.

— Значит, жене.

— Я, слава тебе господи, не женат!

— Тогда лично вам, и если вы не зайдете обратно в дом…

И Жуаез, переходя от слов к делу, направил своего коня прямо к балкону Шико.

— Оставь ты беднягу, брат, — сказал дю Бушаж. — Влолне естественно, что все это показалось ему странным..

— Нечему тут удивляться, черт побери! Вдобавок, учинив потасовку, мы привлечем кого-нибудь к окнам того дома. Давай поколотим буржуа, подожжем его жилище, но будем действовать!

— Молю тебя, брат, — произнес Анри, — не надо привлекать внимание этой женщины. Мы побеждены и должны покориться.

Врике не упустил ни одного слова из этого разговора, который ярким светом озарил его еще смутные догадки. Зная нрав того, кто на него разгневался, он мысленно подготовился к обороне.

Но Жуаез не стал настаивать на своем. Он отпустил пажей, слуг, музыкантов и маэстро.

Затем, отведя брата в сторону, сказал:

— Я просто в отчаянии. Все против нас.

— Что ты хочешь сказать?

— У меня нет времени помочь тебе.

— Да, вижу, ты в дорожном платье, сперва я этого не заметил.

— Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.

— Боже мой!

— Поедем вместе, умоляю тебя.

— Ты велишь мне ехать, брат? — спросил он, бледнея.

— Я только прошу, дю Бушаж.

— Спасибо, брат.

Жуаез пожал плечами.

— Пожимай плечами сколько хочешь, Жуаез. Но пойми: если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…

— Ну?

— Я бы умер.

— Безумец!

— Пойми, брат: там мое сердце, — сказал Анри, протягивая руку к дому, — там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце!

Герцог, покусывая свой тонкий ус, скрестил руки на груди с гневом, к которому примешивалась жалость. Подумав немного, он сказал:

— А если отец попросит тебя, Анри, принять Мирона — он не просто врач, он мыслитель…

— Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в порядке, что Мирон не излечивает от любви.

— Остается принять твою точку зрения. Но зачем я, в сущности, тревожусь? Эта дама — всего-навсего женщина, ты настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!

— Да, да, милый брат, — ответил юноша, пожимая ему руки. — Я излечусь, буду счастлив, весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое лучшее сокровище.

Несмотря на свое кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут.

— Пойдем, — сказал он.

Факелы погасли, музыканты взвалили на спину инструменты, пажи двинулись в путь.

— Ступай, ступай, я следую за тобой, — сказал дю Бушаж: ему жаль было расставаться с этой улицей.

— Понимаю, — сказал Жуаез, — последнее прости окну. Ну так простись и со мной; Анри!

Анри обхватил брата за шею, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.

— Нет, — возразил он, — я провожу тебя до городских ворот.

Анн подъехал к музыкантам и слугам, которые остановились шагах в ста от них.

— Вы нам больше не нужны, — сказал он. — Ждите новых приказаний.

Болтовня музыкантов и смех пажей замерли в отдалении. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые у лютен и виол рукой, случайно задевшей струны.

Анри бросил последний взгляд на дом и, медленно, беспрестанно оборачиваясь, последовал за братом, который ехал, предшествуемый двумя слугами.

Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что если эта сцена должна иметь развязку, развязка эта скоро наступит.

Поэтому он шумно ушел с балкона и закрыл окно.

Несколько любопытных еще оставались на улицах. Но минут через десять разошлись и они.

За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, обнесенную на фламандский манер зубчатой оградой, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, вперил взор в окна противоположного дома.

Как только прекратился шум, затихли инструменты, голоса, шаги и все вошло в обычную колею, одно из верхних окон этого странного дома отворилось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.

— Никого больше нет, — прошептал мужской голос, — опасность миновала. Верно, какая-нибудь мистификация по адресу нашего соседа. Можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.

Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру, зажег лампу и кому-то протянул ее.

Шико изо всех сил напряг зрение. Но, увидев бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, и уловив ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, он побледнел и ледяная дрожь пробежала по его телу.

Молодая женщина — ей было не больше двадцати четырех лет — спустилась по лестнице в сопровождении слуги.

— Граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, передай же свой девиз брату! — прошептал Шико, проводя рукой по лбу, словно для того, чтобы отогнать какое-то страшное видение. — Ты никогда больше не произнесешь слова «hilariter», хотя и обещал стать радостным, веселым, петь песни.

Шико вернулся к себе с омраченным челом и сел в темном углу спальни, поддавшись наваждению скорби, которая исходила от соседнего дома; можно было подумать, что он вспомнил нечто ужасное, погрузился в какую-то кровавую бездну.

XVIII

КАЗНА ШИКО
Шико провел ночь, грезя в кресле.

Он именно грезил, ибо осаждали его не столько мысли, сколько видения.

Он жил в мире, оставленном далеко позади и населенном тенями знаменитых людей и прелестных женщин. Как бы озаренные взором бледной обитательницы таинственного дома, проходили они одна за другой — и за ними тянулась цепь воспоминаний, радостных или ужасных.

Возвращаясь из Лувра, Шико сетовал, что ему не придется уснуть, но теперь он даже и не подумал лечь.

Когда же рассвет заглянул к нему в окно, он мысленно произнес:

«Время призраков миновало — пора подумать о живых».

Он встал, опоясался своей длинной шпагой, набросил на плечи темно-красный плащ из плотной шерстяной ткани и со стоической твердостью мудреца обследовал свою казну и подошвы своих башмаков.

Последние показались Шико вполне пригодными для путешествия. Что касается казны, то ей следовало уделить особое внимание.

Поэтому мы сделаем небольшое отступление и расскажем читателю о казне Шико.

Человек, как известно, весьма изобретательный, Шико выдолбил часть главной балки, проходившей через весь его дом: она содействовала и украшению жилища, ибо была пестро раскрашена, и его прочности, ибо имела не менее восемнадцати дюймов в диаметре.

Устроив в этой балке тайник в полтора фута длиной и шириной в шесть дюймов, он сложил туда свою казну — тысячу экю золотом.

Вот какой расчет произвел при этом Шико.

«Я трачу ежедневно, — сказал он себе, — двадцатую часть одного экю: значит, денег мне хватит на двадцать тысяч дней. Надо, однако, учесть, что к старости расходы увеличиваются, ибо недостаток жизненных сил приходится восполнять жизненными удобствами. В общем, здесь на двадцать пять — тридцать лет жизни, этого, слава богу, вполне достаточно!»

Произведя вместе с Шико этот расчет, мы убедимся, что он был одним из состоятельнейших рантье города Парижа. Уверенность в будущем наполняла его некоторой гордостью.

Шико вовсе не был скуп и долгое время даже отличался мотовством, но к нищете он испытывал отвращение, ибо знал, что она свинцовой тяжестью давит на плечи и сгибает даже самых сильных.

И потому, заглянув в это утро в свое казнохранилище, он подумал:

«Клянусь честью, время сейчас суровое и не располагает к щедрости! С Генрихом мне стесняться не приходится. Даже эта тысяча экю досталась мне не от него, а от дядюшки, обещавшего оставить мне в шесть раз больше. Если бы сейчас была еще ночь, я пошел бы к королю и взял у него сотню золотых монет. Но уже рассвело, и я вынужден рассчитывать только на себя… и на Горанфло».

При мысли о том, что деньги нужно выудить у Горанфло, достойный друг приора улыбнулся.

«Это не сделало бы чести метру Горанфло, обязанному мне своим благополучием, — продолжал свои размышления Шико, — если бы он отказал в золоте приятелю, уезжающему по делам короля. Правда, Горанфло изменился. Зато Робер Брике — по-прежнему Шико. Однако я еще под покровом ночи должен был явиться к королю за письмом, знаменитым письмом, которое должно зажечь пожар при Наваррском дворе. А сейчас уже светло. Но я придумал, как получить его. Итак, вперед!»

Шико заложил тайник доской, прибил ее четырьмя гвоздями, закрыл плитой и сверху засыпал все пылью. Уже собираясь уходить, он еще раз оглядел комнату, в которой прожил много счастливых дней.

Затем он окинул взглядом дом напротив.

«Впрочем, — подумал он, — эти черти Жуаезы способны в одну прекрасную ночь поджечь мой особнячок, чтобы хоть на мгновение привлечь к окну незримую даму… Эге! Но если они сожгут дом, то моя тысяча экю превратится в золотой слиток! Благоразумнее всего было бы зарыть деньги в землю. Да не стоит: если Жуаезы сожгут мой дом, король возместит мне убытки».

Шико запер входную дверь и тут заметил слугу неизвестной дамы, который сидел у окна, полагая, по-видимому, что так рано утром никто его не увидит.

Как мы уже говорили, человек этот был совершенно изуродован раной, нанесенной ему в левый висок, причем шрам захватил даже часть щеки.

Кроме того, одна бровь, сместившаяся благодаря силе удара, почти «овеем скрывала левый глаз, ушедший глубоко в орбиту.

Но — странная вещь! — при облысевшем лбе и седеющей бороде у него был очень живой взгляд, а другая щека, неповрежденная, казалась юношески гладкой.

При виде Робера Брике, спускавшегося со ступенек крыльца, он прикрыл голову капюшоном.

— Сосед! — крикнул Шико. — Из-за вчерашнего шума дом мне опостылел. Я на несколько недель еду в свое поместье. Не будете ли вы так любезны время от времени поглядывать в эту сторону?

— Хорошо, сударь, — ответил незнакомец, — охотно это сделаю.

— А если обнаружите воров…

— У меня есть хороший аркебуз, сударь, будьте покойны.

— Благодарю. Однако, сосед, я хотел бы попросить еще об одной услуге.

— Пожалуйста.

Шико сделал вид, будто измеряет взглядом расстояние, отделяющее его от собеседника.

— Кричать о таких вещах мне не хотелось бы, дорогой сосед, — сказал он.

— Хорошо, я спущусь к вам, — ответил неизвестный.

Шико подошел поближе к дому и услышал за дверью приближающиеся шаги, потом дверь отворилась, и он очутился лицом к лицу со своим соседом.

На этот раз тот совсем закрыл лицо капюшоном.

— Сегодня утром что-то холодно, — заметил он, желая объяснить принятую им предосторожность.

— Ледяной ветер, сосед, — ответил Шико, нарочно стараясь не глядеть на своего собеседника, чтобы не смущать его.

— Я вас слушаю, сударь.

— Так вот, — сказал Шико, — я уезжаю.

— Вы уже изволили мне это сообщить.

— Помню, помню. Но дома я оставил деньги.

— Напрасно, сударь, напрасно. Возьмите их с собой.

— Ни в коем случае. Человеку недостает легкости и решимости, когда в дороге он пытается спасти не только свою жизнь, но и кошелек. Поэтому я и оставил деньги. Правда, они хорошо запрятаны, так хорошо, что за них можно опасаться только в случае пожара. Если это произойдет, прошу вас, как соседа, проследите, когда загорится толстая балка: видите, там, справа, конец ее выступает наружу в виде головы дракона. Проследите, прошу вас, и пошарьте в пепле.

— Право же, сударь, — с явным неудовольствием ответил незнакомец, — ваша просьба довольно стеснительна. Делать такие признания подобает близкому другу, а не незнакомцу, которого вы и знать-то не можете.

При этих словах он пристально вглядывался в лицо Шико, расплывшееся в приторно любезной улыбке.

— Что правда, то правда, — ответил тот, — я вас не знаю, но я доверяю впечатлению, которое вы на меняпроизвели: по-моему, у вас лицо честного человека.

— Однако же, сударь, поймите, какую вы возлагаете на меня ответственность. Вполне возможно, что музыка, которой нас угощали вчера вечером, надоест и моей госпоже и мы отсюда выедем.

— Ну что ж, — ответил Шико, — тут уж ничего не поделаешь, и я не буду на вас в претензии, сосед.

— Спасибо за доверие, проявленное к незнакомому вам бедняку, — сказал с поклоном слуга. — Постараюсь оправдать его.

И, попрощавшись с Шико, он возвратился к себе.

Шико, со своей стороны, любезно раскланялся. Когда дверь за незнакомцем закрылась, он прошептал:

— Бедный молодой человек! Вот кто настоящий призрак. А ведь я знал его таким веселым, жизнерадостным, красивым!

XIX

АББАТСТВО СВЯТОГО ИАКОВА
Аббатство, которое король пожаловал Горанфло в награду за верную службу, было расположено по ту сторону Сент-Антуанских ворот, в расстоянии каких-нибудь двух мушкетных выстрелов.

В те времена часть города, примыкавшая к Сент-Антуанским воротам, усиленно посещалась знатью, ибо король часто ездил в Венсенский замок, тогда еще называвшийся Венсецским лесом. Придворные вечно сновали по этой дороге, и она до известной степени соответствовала тому, чем в настоящее время являются Елисейские поля.

Читатель согласится, что аббатство, гордо возвышавшееся справа от Венсенской дороги, было отлично расположено.

Оно состояло из четырехугольного здания, огромного, обсаженного деревьями внутреннего двора, сада, огорода, жилых домов и многочисленных служебных построек, придававших монастырю вид небольшого селения.

Двести монахов ордена Святого Иакова жили в кельях, расположенных в глубине двора.

Подобно городу, которому вечно грозит осада, аббатство обеспечивалось всем необходимым благодаря приписанным к нему угодьям.

На тучных пастбищах монастыря паслось стадо, неизменно состоящее из пятидесяти быков и девяноста девяти баранов: то ли по традиции, то ли по писаному канону, монашеские ордена не могли иметь собственности, исчисляющейся сотнями.

В особом строении, целом дворце, помещалось девяносто девять свиней, которых с любовным, вернее, самолюбивым рвением пестовал колбасник, выбранный самим доном Модестом.

О кухнях, погребе и говорить не приходится.

Фруктовый сад аббатства давал несравненные персики, абрикосы и виноград; кроме того, из этих плодов вырабатывались прекрасные консервы и сухое варенье.

Что касается винного погреба, то Горанфло сам наполнил его, опустошив все погреба Бургони. Ибо он сам был подлинным знатоком, а знатоки утверждают, что единственное настоящее вино — это бургундское.

В этом аббатстве, истинном раю тунеядцев и обжор, в роскошных апартаментах второго этажа с балконом, выходившим на большую дорогу, видим мы Горанфло, приобретшего достоинство и важность, которые привычка к благоденствию придает даже самым заурядным лицам.

В своей белоснежной рясе, в черной накидке, наброшенной на мощные плечи, он не так подвижен, как был в серой рясе простого монаха, но зато более величествен.

Ладонь его, широкая, словно баранья лопатка, лежит на томе in quarto,[289] совершенно скрывая его; две толстые ноги покоятся на грелке, а руки уже недостаточно длинны, чтобы сойтись на животе.

Утро. Только что пробило половина восьмого. Настоятель встал последним, воспользовавшись правилом, по которому начальник может спать на час больше других монахов. Но он продолжает дремать в глубоком покойном кресле, мягком, словно перина.

Обстановка комнаты, где отдыхает достойный аббат, более напоминает обиталище богатого мирянина, чем духовного лица. Стол с изогнутыми ножками, покрытый богатой скатертью, прекрасные картины на религиозные сюжеты, драгоценные сосуды для богослужения и для стола, пышные занавеси венецианской парчи, более великолепные, нежели самые дорогие новые ткани, — вот некоторые черты той роскоши, обладателем которой дон Модест Горанфло стал по милости бога, короля и в особенности Шико.

Итак, настоятель дремал в кресле, и солнечный свет, проникший, как обычно, в опочивальню, серебрил алые и перламутровые краски на лице Спящего.

Дверь тихонько отворилась, и в комнату вошли два монаха.

Первый был человек тридцати — тридцати пяти лет, нервный, худой, бледный, с гордой посадкой головы. Его соколиные глаза метали повелительные взгляды, а когда он опускал веки, под ними отчетливо выступали темные круги.

Монаха этого звали брат Борроме. Он уже три недели являлся казначеем монастыря.

Второй монах был юноша лет семнадцати-восемнадцати, с живыми черными глазами, смелым выражением лица и острым подбородком. Роста он был небольшого, но хорошо сложен.

— Настоятель еще спит, брат Борроме, — сказал молоденький монах. — Разбудить его?

— Ни в коем случае, брат Жак, — ответил казначей.

— Жаль, что наш настоятель любит поспать, — продолжал юный монах, — мы бы уже нынче утром могли испробовать оружие. Заметили вы, какие там есть прекрасные кирасы и аркебузы?

— Тише, брат мой! Вас могут услышать.

— Вот беда! — продолжал монашек, топнув ногой. — Сегодня чудесная погода, как отлично мы провели бы учение, брат казначей!

— Надо подождать, дитя мое, — произнес брат Борроме с напускным смирением, которому противоречил огонь, горевший в его глазах.

— Но почему вы не прикажете хотя бы раздать оружие? — все так же горячо возразил Жак.

— Я? Приказывать?..

— Да, вы.

— Я ничем не распоряжаюсь, — продолжал Борроме, приняв сокрушенный вид. — Вот хозяин!

— В кресле… спит… когда все уже бодрствуют, — сказал Жак, и в тоне его звучало раздражение, а его умный, проницательный взгляд, казалось, проникал в самое сердце брата Борроме.

— Надо уважать его сан и покой, — произнес Борроме, выходя на середину комнаты, но при этом он сделал такое неловкое движение, что опрокинул небольшую скамейку.

Хотя ковер заглушил шум, дон Модест все же вздрогнул и пробудился.

— Кто тут? — вскричал он дрожащим голосом заснувшего на посту и внезапно разбуженного часового.

— Сеньор аббат, — сказал брат Борроме, — простите, если мы нарушили ваши благочестивые размышления, но я пришел за приказаниями.

— А, доброе утро, брат Борроме, — сказал Горанфло, слегка кивнув головой. Несколько секунд он молчал, как видно напрягая память, затем, поморгав глазами, спросил: — За какими приказаниями?

— Относительно оружия и доспехов.

— Оружия? Доспехов? — переспросил Горанфло.

— Конечно. Ваша милость велели мне доставить оружие и доспехи.

— Я? — повторил до крайности изумленный дон Модест. — Велел я?.. А когда это было?

— Неделю назад.

— А… Но для чего нам оружие?

— Вы сказали, сеньор аббат, — я повторяю собственные ваши слова, — вы сказали: «Брат Борроме, хорошо бы раздобыть оружие и раздать его всей монашеской братии: гимнастические упражнения развивают силу телесную, как благочестивые устремления укрепляют силу духа».

— Я это говорил?.. — спросил Горанфло.

— Да, преподобный отец. Я же, недостойный, но послушный монах, поторопился исполнить ваше повеление и доставил оружие.

— Странное дело, — пробормотал Горанфло, — ничего не помню.

— Вы даже добавили, ваше преподобие, латинское изречение: Militat spiritu, militat gladio.[290]

— Что? — вскричал дон Модест, изумленно выпучив глаза. — Изречение?

— У меня память неплохая, досточтимый отец, — ответил Борроме, скромно опуская веки.

— Если я так сказал, — продолжал Горанфло, — значит, у меня были на то основания, брат Борроме. И правда, я всегда придерживался мнения, что надо развивать тело. Еще будучи простым монахом, я боролся и словом и мечом. «Militat spiritu, militat gladio». Отлично, брат Борроме. Как видно, сам господь осенил меня.

— Итак, я выполню ваш приказ до конца, преподобный отец, — сказал Борроме, удаляясь вместе с братом Жаком, который радостно тянул его за рясу.

— Ступайте, — величественно произнес Горанфло.

— Я совсем забыл… — сказал, возвращаясь, брат Борроме.

— Что?

— В приемной дожидается один из друзей вашей милости; он хочет с вами поговорить.

— Как его зовут?

— Метр Робер Брике.

— Метр Робер Брике, — продолжал Горанфло, — не друг мне, брат Борроме, а просто знакомый.

— Вы его не примете, ваше преподобие?

— Приму, приму, — рассеянно произнес Горанфло. — Этот человек меня развлекает.

Брат Борроме еще раз поклонился и вышел.

Через пять минут дверь опять отворилась, и появился Шико.

XX

ДВА ДРУГА
Дон Модест продолжал сидеть в той же блаженно расслабленной позе.

Шико прошел через всю комнату и приблизился к нему.

Дон Модест лишь соблаговолил слегка наклонить голову.

Шико, очевидно, ни в малейшей степени не удивило безразличие аббата.

— Здравствуйте, господин настоятель, — сказал он.

— Ах, это вы! — произнес Горанфло. — Видимо, воскресли?

— А вы считали меня умершим, господин аббат?

— Да ведь вас совсем не было видно.

— Я был занят.

— А!

Шико знал, что Горанфло скуп на слова, пока его не разогреют две-три бутылки старого бургундского. Так как час был ранний и Горанфло, по всей вероятности, еще не закусывал, Шико подвинул к очагу глубокое кресло и молча устроился в нем, положив ноги на каминную решетку и откинувшись на мягкую спинку.

— Вы позавтракаете со мной, господин Брике? — спросил дон Модест.

— Может быть, сеньор аббат.

— Не взыщите, господин Брике, если я не смогу уделить вам столько времени, сколько хотел бы.

— Человек, стоящий, подобно вам, выше многих, может поступать, как ему заблагорассудится, господин аббат, — ответил Шико, улыбнувшись, как умел улыбаться он один.

Дон Модест, прищурившись, взглянул на Шико.

Насмехался ли Шико или говорил серьезно, разобрать было невозможно. Шико встал.

— Куда вы, господин Брике? — спросил Горанфло.

— Собираюсь уходить.

— Вы же сказали, что позавтракаете со мной?

— Я этого не говорил.

— Простите, но я вас пригласил.

— А я ответил: может быть. «Может быть» не значит «да».

— Вы сердитесь?

Шико рассмеялся.

— Сержусь? — переспросил он. — А на что мне сердиться? На то, что вы наглец и невежда? О, дорогой сеньор настоятель, я вас слишком давно знаю, чтобы сердиться на ваши мелкие недостатки.

Как громом пораженный этим выпадом, Горанфло застыл с открытым ртом.

— Прощайте, господин настоятель.

— О, не уходите!

— Я не могу откладывать поездки.

— Вы уезжаете?

— Мне дано поручение.

— Кем?

— Королем.

У Горанфло голова пошла кругом.

— Поручение, — вымолвил он, — поручение от короля… Вы, значит, снова с ним виделись?

— Конечно.

— Как же он вас встретил?

— Восторженно. Он-то помнит друзей, хоть и король.

— Поручение от короля, — пролепетал Горанфло, — а я-то наглец, невежда, грубиян…

— Прощайте, — повторил Шико.

Горанфло даже привстал с кресла и своей широкой дланью задержал уходящего, который, надо признаться, довольно охотно подчинился насилию.

— Послушайте, признаюсь — я неправ. Заботы…

— Вот как!

— Будьте же снисходительны к человеку, занятому столь трудными делами! Ведь это аббатство — целое государство! Подумайте, под моим началом двести душ; я эконом, архитектор, управитель, и ко всему у меня имеются еще духовные обязанности.

— Да, правда, это слишком тяжкое бремя для недостойного служителя божия!

— Ну вот, теперь вы иронизируете, — сказал Горанфло. — Господин Брике, неужто вы утратили христианское милосердие?

— А разве оно у меня было?

— Сдается мне, что тут и не без зависти с вашей стороны; остерегайтесь: зависть — великий грех.

— Зависть с моей стороны? А кому мне завидовать, скажите на милость?

— Гм, вы думаете: «Настоятель дон Модест Горанфло все время идет вверх, движется по восходящей лестнице…»

— А я движусь по нисходящей, не так ли? — насмешливо спросил Шико.

— Это из-за вашего ложного положения, господин Брике.

— Господин настоятель, а вы помните евангельское изречение?

— Какое?

— «Низведу гордых и вознесу смиренных».

— Подумаешь! — сказал Горанфло.

— Вот тебе на! Он берет под сомнение слово божие, еретик! — воскликнул Шико, всплескивая руками.

— Еретик?! — повторил Горанфло. — Это гугеноты — еретики.

— Ну, значит, схизматик![291]

— Что вы хотите сказать, господин Брике? Право, не понимаю.

— Ничего не хочу сказать. Я уезжаю и пришел с вами проститься. Посему прощайте, сеньор дон Модест.

— Вы не покинете меня таким образом?

— Покину, черт побери!

— Вы?

— Да, я.

— Мой друг?

— В величии друзей забывают.

— Шико!

— Я теперь не Шико, вы же сами меня этим попрекнули.

— Я? Когда же?

— Когда упомянули о моем ложном положении.

— «Попрекнул»! Как вы сегодня выражаетесь! — И настоятель опустил свою большую голову, так что все три его подбородка слились воедино.

Шико искоса наблюдал за ним: Горанфло даже слегка побледнел.

— Прощайте и не взыщите за сказанную вам в лицо правду.

И он направился к выходу.

— Говорите все, что пожелаете, господин Шико, но не смотрите на меня таким взглядом!.. И, во всяком случае, нельзя уйти не позавтракав, черт побери! Это вредно!

Шико решил сразу завоевать все позиции.

— Нет, не хочу! — сказал он. — Здесь очень плохо кормят.

Все прочие нападки Горанфло сносил мужественно. Эти слова его доконали.

— У меня плохо кормят? — пробормотал он в полной растерянности.

— На мой вкус, во всяком случае, — сказал Шико.

— Последний раз, когда вы завтракали, еда была плохая?

— Да, — решительно сказал Шико.

— Но чем, скажите на милость!

— Свиные котлеты гнуснейшим образом подгорели.

— О!

— Фаршированные свиные ушки не хрустели на зубах.

— О!

— Каплун с рисом не имел никакого вкуса.

— Боже праведный!

— Раковый суп был чересчур жирен!

— Шико! Шико! — промолвил дон Модест тоном, каким умирающий Цезарь воззвал к своему убийце: «Брут! Брут!..»

— Да к тому же у вас нет для меня времени.

— У меня?

— Вы мне сказали, что заняты. Говорили вы это, да или нет? Не хватает еще, чтобы вы стали лгуном.

— Дело можно отложить. Ко мне должна прийти одна просительница.

— Ну так и принимайте ее.

— Я не приму ее, хотя это, видимо, очень важная дама. Я буду принимать только вас, дорогой господин Шико. Эта знатная особа хочет у меня исповедаться и прислала мне сто бутылок сицилийского вина. Так вот, если вы потребуете, я откажу ей, велю передать, чтобы она искала другого духовника.

— Вы это сделаете?

— Ради того, чтобы вы со мной позавтракали, господин Шико, и я мог загладить свою вину перед вами.

— Вина эта проистекает от вашей чудовищной гордости, дон Модест.

— Я смирюсь духом, друг мой.

— От вашей беспечности и лени.

— Шико, Шико, с завтрашнего же дня я начну умерщвлять плоть, командуя упражнениями монахов.

— Какими упражнениями? — спросил Шико, вытаращив глаза.

— Боевыми.

— Вы будете обучать монахов военному делу?

— Да.

— А кому пришла в голову эта мысль?

— Кажется, мне самому, — сказал Горанфло.

— Вам? Быть этого не может!

— Но это так, и я уже отдал распоряжение брату Борроме.

— Кто это брат Борроме?

— Казначей.

— У тебя появился казначей, которого я не знаю, ничтожество ты этакое?

— Он попал сюда после вашего последнего посещения.

— А откуда он взялся?

— Мне рекомендовал его монсеньер кардинал де Гиз.

— Лично?

— Письмом, дорогой господин Шико, письмом.

— Не тот ли это, похожий на коршуна монах, который доложил о моем приходе?

— Он самый.

— Ого! — вырвалось у Шико. — Какими же качествами обладает этот казначей, получивший столь горячую рекомендацию кардинала де Гиза?

— Он считает, как сам Пифагор.

— С ним-то вы и порешили заняться военным обучением монахов?

— Да, друг мой.

— А для чего?

— Чтобы вооружить их.

— Долой гордыню, нераскаявшийся грешник! Гордыня — смертный грех: не вам пришла в голову эта мысль.

— Мне или ему, я уж, право, не помню. Нет, нет, определенно мне; кажется, я даже произнес весьма подходящее латинское изречение.

Шико подошел поближе к настоятелю.

— Латинское изречение!.. Вам, дорогой аббат, — сказал он, — не припомните ли вы его?

— «Militat spiritu…»

— «Militat spiritu, militat gladio».

— Точно, точно! — восторженно вскричал дон Модест.

— Ну, ну, — сказал Шико, — невозможно извиняться более чистосердечно, чем вы, дон Модест. Я вас прощаю.

— О! — умиленно произнес Горанфло.

— Вы по-прежнему мой друг, мой истинный друг.

Горанфло смахнул слезу.

— Давайте же позавтракаем; я буду снисходителен к вашим яствам.

— Послушайте! — воскликнул Горанфло вне себя от радости. — Я велю брату повару, чтобы он накормил нас по-царски, иначе будет посажен в карцер.

— Отлично, отлично, — сказал Шико, — вы же здесь хозяин, дорогой мой настоятель.

— И мы разопьем несколько бутылочек, полученных от моей новой духовной дочери.

— Я помогу вам добрым советом.

— Дайте я обниму вас, Шико.

— Не задушите меня… Лучше побеседуем.

XXI

СОБУТЫЛЬНИКИ
Горанфло не замедлил отдать нужные распоряжения.

Если достойный настоятель и двигался, как он утверждал, по восходящей линии, то это относилось главным образом к развитию в аббатстве кулинарного искусства.

Дон Модест вызвал повара, брата Эузеба, каковой и предстал не столько перед своим духовным начальником, сколько перед строгим судьей.

— Брат Эузеб, — суровым тоном произнес Горанфло, — прислушайтесь к тому, что вам скажет мой друг, господин Робер Брике. Вы, говорят, пренебрегаете своими обязанностями. Я слышал о серьезных погрешностях в вашем последнем раковом супе, о роковой небрежности в приготовлении свиных ушей… Берегитесь, брат Эузеб, берегитесь: коготок увяз — всей птичке пропасть.

Монах, то бледнея, то краснея, пробормотал какие-то извинения, которые, однако, не были приняты во внимание.

— Довольно! — сказал Горанфло.

Брат Эузеб умолк.

— Что у вас сегодня на завтрак? — спросил достопочтенный настоятель.

— Яичница с петушиными гребешками.

— Еще что?

— Фаршированные шампиньоны.

— Еще?

— Раки под соусом мадера.

— Мелочь все это, мелочь. Назовите что-нибудь более основательное, да поскорее.

— Можно подать окорок, начиненный фисташками.

Шико презрительно фыркнул.

— Простите, — робко вмешался Эузеб, — он сварен в хересе и нашпигован говядиной.

Горанфло бросил на Шико робкий взгляд.

— Недурно, правда, господин Брике? — спросил он.

Шико жестом показал, что доволен, хотя и не совсем.

— А что у вас еще есть? — спросил Горанфло.

— Можно приготовить отличного угря.

— К черту угря! — сказал Шико.

— Полагаю, господин Брике, — продолжал брат Эузеб, понемногу смелея, — что вы не раскаетесь, если отведаете моего угря.

— А как вы его приготовили?

— Да, как вы его приготовили? — повторил настоятель.

— Снял с него кожу, опустил в анчоусовое масло, обвалял в мелко истолченных сухарях, затем десять секунд подержал на огне. После чего я буду иметь честь подать его к столу.

— А соус?

— Да, а соус?

— Соус из оливкового масла, лимонного сока и горчицы.

— Отлично, — сказал Шико.

Брат Эузеб облегченно вздохнул.

— Теперь не хватает сладкого, — справедливо заметил Горанфло.

— Я изобрету десерт, который сеньору настоятелю придется по вкусу.

— Хорошо, полагаюсь на вас, — сказал Горанфло. — Покажите, что вы достойны моего доверия.

Эузеб поклонился.

— Я могу идти? — спросил он.

Настоятель взглянул на Шико.

— Пусть уходит, — сказал Шико.

— Идите и пришлите мне брата ключаря.

Брат ключарь сменил брата Эузеба и получил указания столь же обстоятельные и точные.

Через десять минут сотрапезники уже сидели друг против друга за столом, накрытым тонкой льняной скатертью.

Стол, рассчитанный человек на шесть, был сплошь заставлен — столько всевозможных бутылок с разнообразными наклейками принес брат ключарь.

Эузеб, строго придерживаясь установленного меню, прислал из кухни яичницу, раков и грибы, наполнившие комнату ароматом лучшего сливочного масла, тимьяна и мадеры.

Изголодавшийся Шико набросился на еду.

Настоятель начал есть с видом человека, сомневающегося в самом себе, в своем поваре и сотрапезнике.

Но через несколько минут уже сам Горанфло жадно поглощал пищу, а Шико наблюдал за ним.

Начали с рейнского, перешли к бургундскому 1550 года, пригубили «сен-перре» и, наконец, занялись вином, присланным новой духовной дочерью настоятеля.

— Ну, что вы скажете? — спросил Горанфло, который сделал три глотка, но не решался выразить свое мнение.

— Бархатистое, легкое, — ответил Шико. — А как зовут вашу новую духовную дочь?

— Не знаю.

— Как, не знаете даже ее имени?

— Ей-богу же, нет: мы сносились через посланцев.

Шико опустил веки, словно смакуя вино. На самом деле он размышлял.

— Итак, — сказал он через минут десять, — я имею честь трапезовать в обществе полководца?

— Бог мой, да!

— Как, вы вздыхаете?

— Это будет очень утомительно.

— Разумеется, зато прекрасно, почетно.

— У меня и так много забот. Позавчера, например, пришлось отменить одно блюдо за ужином.

— Отменить блюдо? Почему?

— Потому что монахи нашли недостаточным то блюдо, которое подают в пятницу на третье, — варенье из бургундского винограда.

— Подумайте-ка — «недостаточным»!.. А по какой причине?

— Они заявили, что все еще голодны, и потребовали дополнительно что-нибудь постное — чирка, омара или хорошую рыбу. Как вам нравится такое обжорство?

— Ну, а если монахи были голодны?

— В чем же их тогда заслуга? — спросил брат Модест. — Всякий может хорошо работать, если при этом ест досыта. Черт возьми! Надо умерщвлять плоть во славу божию, — продолжал достойный аббат, кладя себе на тарелку огромные ломти окорока.

— Пейте, Модест, пейте, — сказал Шико, — не то вы подавитесь, любезный друг, вы же побагровели.

— От возмущения, — ответил настоятель, осушая стакан, в который входило не менее полупинты.

И тут, несмотря на протесты Шико, Горанфло затянул свою любимую песенку:

Осла ты с привязи спустил,
Бутылку новую открыл —
Осел копытом звонко бьет,
Вино веселое течет.
Но самый жар и самый пыл,
Когда монах на воле пьет.
Вовек никто б не ощутил
В своей душе подобных сил!
— Да замолчи ты, несчастный! — сказал Шико. — Если невзначай зайдет брат Борроме, он бог знает что подумает.

— Если бы зашел брат Борроме, он стал бы петь вместе с нами.

— Вряд ли.

— А я тебе говорю.

— Молчи и отвечай на мои вопросы.

— Ну говори.

— Да ты меня все время перебиваешь, пьяница!

— Я пьяница?..

— Послушай, от этих воинских учений твой монастырь превратится в настоящую казарму.

— Да, друг мой, правильно сказано — в настоящую казарму, в казарму настоящую. Еще в прошлый четверг… Кажется, в четверг?.. Да, в четверг… Подожди, я уж не помню — четверг или нет?..

— Четверг или пятница — неважно.

— Правильно говоришь. Важен самый факт, верно? Так вот, в четверг или пятницу я обнаружил в коридоре двух послушников, которые бились на саблях, а с ними были два секунданта, тоже желавших сразиться друг с другом.

— Что же ты сделал?

— Я велел принести плетку, чтобы отстегать послушников, которые тотчас же удрали. Но Борроме…

— Так что же Борроме?..

— Борроме догнал их и так обработал плеткой, что бедняги до сих пор лежат.

— Хотел бы я обследовать их лопатки, чтобы оценить силу руки брата Борроме, — заметил Шико.

— Единственные лопатки, которые стоит обследовать, — бараньи. Съешьте лучше абрикосового варенья.

— Да нет же, ей-богу! Я и так задыхаюсь.

— Тогда выпей.

— Нет, нет, мне придется идти пешком.

— Ну и мне придется командовать, однако я пью!

— О, это дело другое… Чтобы давать команду, требуется лишь сила легких.

— Ну, еще стаканчик, всего один стаканчик пищеварительного ликера, секрет которого знает только брат Эузеб.

— Согласен.

— Он чудесно действует: как ни наешься за обедом, Через два часа снова хочется есть.

— Какой замечательный рецепт для бедняков! Знаете, будь я королем, я велел бы обезглавить вашего Эузеба: от его ликера во всем королевстве может возникнуть голод… Ого! А это что такое?

— Начинается учение, — сказал Горанфло.

Действительно, со двора донесся гул голосов и лязг оружия.

— Без начальника? — заметил Шико. — Солдаты у вас не очень-то дисциплинированные.

— Без меня? Нет! — сказал Горанфло. — Да и к тому же это невозможно, понимаешь? Ведь командую-то я, учу-то я! А вот и доказательство: ко мне за приказанием идет брат Борроме.

И правда, в тот же миг показался Борроме, устремивший на Шико быстрый взгляд, подобный предательской парфянской стреле.

«Ого! — подумал Шико. — Напрасно ты на меня так посмотрел: это тебя выдает».

— Сеньор настоятель, — сказал Борроме, — пора начинать осмотр оружия и доспехов; мы ждем только вас.

— Доспехов! Ого! — прошептал Шико. — Одну минутку, я пойду с вами.

И он вскочил с места.

— Вы будете присутствовать на учении, — произнес Горанфло, поднимаясь, словно мраморная глыба, у которой выросли ноги. — Дайте мне руку, друг мой, вы увидите замечательные упражнения.

— Должен подтвердить, что сеньор настоятель — прекрасный тактик, — вставил Борроме, вглядываясь в невозмутимое лицо Шико.

— Дон Модест человек во всех отношениях выдающийся, — ответил с поклоном Шико.

Про себя он подумал:

«Ну, мой дорогой орленок, не дремли, не то этот коршун выщиплет тебе перья!»

XXII

БРАТ БОРРОМЕ
Когда Шико, поддерживая достопочтенного настоятеля, спустился по парадной лестнице во двор, он увидел, что аббатство весьма напоминает огромную, полную кипучей деятельности казарму.

Монахи, разделенные на два отряда по сто человек в каждом, стояли с алебардами, пиками и мушкетами и ждали, словно солдаты, появления своего командира.

Человек пятьдесят, из числа наиболее сильных и ревностных, были в касках или шлемах, на поясах у них висели длинные шпаги. Иные, горделиво красуясь в выпуклых кирасах, с явным удовольствием постукивали по ним железными перчатками.

Брат Борроме взял из рук послушника каску и надел ее быстрым и точным движением какого-нибудь рейтара или ландскнехта. Пока он прилаживал каску, Шико, казалось, глаз не мог от нее оторвать. Более того, он даже подошел к казначею и провел рукой по металлической поверхности.

— Замечательный у вас шлемик, брат Борроме, — сказал он. — Где вы приобрели такую каску, дорогой настоятель?

Горанфло не мог говорить, ибо в это время его облачали в сверкающую кирасу: по размерам она вполне подошла бы Фарнезскому Геркулесу,[292] но жирным телесам достойного настоятеля в ней было порядком тесно.

— Не затягивайте! — кричал Горанфло. — Черт побери, я задохнусь, я совсем лишусь голоса! Довольно! Довольно!

— Вы, кажется, спрашивали у преподобного отца настоятеля, — сказал Борроме, — где он приобрел мою каску?

— Я спросил это у достопочтенного аббата, а не у вас, — продолжал Шико, — ибо полагаю, что у вас в монастыре, как и в других обителях, все делается лишь по приказу настоятеля.

— Разумеется, — сказал Горанфло, — все здесь зависит от моей воли. Что вы спрашиваете, милейший господин Брике?

— Я спрашиваю у брата Борроме, не знает ли он, откуда взялась эта каска?

— Она была в партии оружия, закупленной преподобным отцом настоятелем для монастыря.

— Мною? — переспросил Горанфло.

— Ваша милость, конечно, изволите помнить, что велели доставить сюда каски и кирасы. Ваше приказание и было выполнено.

— Правда, правда, — подтвердил Горанфло.

«Черти полосатые! — заметил про себя Шико. — Моя каска, видно, очень привязана к своему хозяину: я сам снес ее во дворец Гизов, а она, словно заблудившаяся собачонка, разыскала меня и в монастыре Святого Иакова!»

Тут по жесту брата Борроме монахи выстроились, и наступила тишина.

Шико уселся на скамейку, чтобы с удобством наблюдать за учением.

Горанфло продолжал стоять, крепко упершись ногами в землю.

— Смирно! — шепнул брат Борроме.

Дон Модест выхватил из ножен огромную шпагу и, взмахнув ею, крикнул мощным басом:

— Смирно!

— Ваше преподобие, пожалуй, устанете, подавая команду, — заметил тогда с кроткой предупредительностью брат Борроме. — Нынче утром ваше преподобие себя неважно чувствовали. Если вам угодно позаботиться о драгоценном своем здоровье, я мог бы провести учение.

— Хорошо, согласен, — ответил дон Модест. — И правда, мне что-то не по себе — задыхаюсь. Командуйте вы.

Борроме поклонился и встал перед строем.

— Какой усердный слуга! — сказал Шико. — Этот малый — просто жемчужина. Уверен, что он постоянно выручает тебя.

— О да. Он покорен мне, как раб. Я все время корю его за излишнюю предупредительность… Но смирение — совсем не раболепство, — наставительно добавил Горанфло.

— Так что тебе, по правде говоря, нечего делать, и ты можешь почивать сном праведника: за тебя бодрствует брат Борроме.

— Ну да, бог ты мой!..

— Это мне и нужно было выяснить, — заметил Шико и перенес все свое внимание на брата Борроме.

Зрелище было замечательное. Монастырский казначей выпрямился в своих доспехах, словно вставший на дыбы боевой конь. Глаза его метали молнии, сильная рука делала такие искусные выпады шпагой, что казалось, мастер своего дела фехтует перед взводом солдат.

Каждый раз, когда Борроме показывал какое-нибудь упражнение, Горанфло повторял его жесты, добавляя при этом:

— Борроме прав. Переложите оружие в другую руку, крепче держите пику, чтобы ее острие приходилось на уровне глаз… Да подтянитесь же, ради святого Георгия! Тверже ногу! Равнение налево — то же, что и равнение направо, с той только разницей, что все делается наоборот.

— Клянусь честью, — сказал Шико, — ты ловко умеешь обучать!

— Да, да, — ответил Горанфло, поглаживая свой тройной подбородок, — я довольно хорошо разбираюсь в упражнениях.

— В лице Борроме у тебя очень способный ученик.

— Он отлично схватывает мои указания. Исключительно умный малый.

Монахи упражнялись в военном беге — маневре, весьма распространенном в то время, — бились на шпагах, кололи пиками и перешли, наконец, к огневому бою.

Тут настоятель сказал Шико:

— Сейчас ты увидишь моего маленького Жака.

— А кто это?

— Славный паренек, которого я хотел взять для личных услуг, — у него спокойная повадка, но рука сильная, и живой он, как ртуть.

— Вот как! Где же этот прелестный мальчик?

— Подожди, подожди, я тебе его покажу. Да вон там, видишь: тот, что собирается стрелять из мушкета.

— И хорошо он стреляет?

— Так, что в ста шагах не промахнется по ноблю с розой.[293]

— Этот малый будет лихо служить мессу! Но, кажется, теперь моя очередь сказать: подожди, подожди!..

— Что такое? Ты знаешь юного Жака?

— Я? Да ни в малейшей степени.

— Но сперва тебе показалось, что ты его узнаешь?

— Да, мне показалось, но я ошибся — это не он.

Мы вынуждены признаться, что на этот раз слова Шико не вполне соответствовали истине. У него была изумительная память на лица: увидев однажды человека, он уже не забывал его.

Маленький Жак действительно заряжал тяжелый мушкет длиной с него самого; затем он гордо занял позицию в ста шагах от мишени и, отставив правую ногу, прицелился с чисто военной тщательностью.

Раздался выстрел, и пуля попала в середину мишени под восторженные рукоплескания монахов.

— Ей-богу же, отлично! — сказал Шико. — Да и мальчик красив собой.

— Спасибо, сударь, — отозвался Жак, и на бледных щеках его вспыхнул радостный румянец.

— Ты ловко владеешь ружьем, мальчуган, — продолжал Шико.

— Стараюсь научиться, сударь, — сказал Жак.

С этими словами, отложив ружье, монашек взял пику и сделал мулине,[294] по мнению Шико безукоризненно. Шико снова принялся расточать похвалы.

— Особенно хорошо владеет он шпагой, — сказал дон Модест. — Знатоки ставят его очень высоко. И правда, у этого парня ноги железные, кисти рук — точно сталь, и упражняется он с утра до вечера.

— Любопытно бы поглядеть, — заметил Шико.

— Дело в том, — сказал казначей, — что здесь никто, кроме меня, не может с ним состязаться. У вас-то есть навык?

— Я всего-навсего жалкий горожанин, — ответил Шико, качая головой. — В свое время я орудовал рапирой не хуже всякого другого. Но теперь ноги у меня дрожат, в руке нет уверенности, да и голова уже не та.

— Но вы все же практикуетесь? — спросил Борроме.

— Немножко, — ответил Шико.

Борроме усмехнулся и велел принести рапиры и фехтовальные маски.

Жак, который горел нетерпением под своим холодным и сумрачным обличием, подвернул рясу и крепко уперся сандалиями в песок.

— Право, — сказал Шико, — я не монах и не солдат, к тому же давно не обнажал шпаги… Прошу вас, брат Борроме, дайте урок фехтования брату Жаку… Вы разрешаете, дорогой настоятель?

— Я даже приказываю! — возгласил дон Модест, Ра дуясь, что может вставить свое слово.

Монахи, волнуясь за честь своей корпорации, тесным кольцом окружили ученика и учителя.

— Это так же забавно, как служить вечерню, правда? — шепнул Жак простодушно.

— С тобой согласится любой вояка, — ответил Шико с тем же простодушием.

Противники стали в позицию. Сухой и жилистый Борроме имел преимущество в росте. К тому же он обладал уверенностью и опытом.

Глаза Жака порою загорались огнем, лихорадочный румянец играл на его щеках.

Монашеская личина постепенно спадала с Борроме: с рапирой в руке, увлекшись состязанием в силе и ловкости, он преображался в воина. Каждый удар он сопровождал увещанием, советом, упреком, но зачастую сила, стремительность и пыл Жака торжествовали над качествами учителя, и брат Борроме получал добрый удар прямо в грудь.

Шико пожирал глазами это зрелище и считал удары, наносимые рапирами.

Когда состязание окончилось или, вернее, когда противники сделали передышку, он сказал:

— Жак попал шесть раз, брат Борроме — девять. Для ученика это весьма неплохо, но для учителя — недостаточно.

Из всех присутствующих один Шико заметил молнию, сверкнувшую в глазах Борроме.

«Да он гордец!» — подумал Шико.

— Сударь, — возразил Борроме голосом, которому он с трудом придал слащавые нотки, — бой на рапирах для всех дело нелегкое, а для нас, бедных монахов, и подавно.

— Не в том дело, — сказал Шико, решив оттеснись любезного Борроме на последнюю линию обороны. — Учитель должен быть по меньшей мере вдвое сильнее ученика.

— Ах, господин Брике, — произнес Борроме, бледнея и кусая губы, — вы чересчур требовательны.

«Он еще и гневлив, — подумал Шико. — Это второй смертный грех, а говорят, достаточно одного, чтобы погубить душу. Мне повезло».

Вслух же он сказал:

— Если бы Жак действовал более хладнокровно, полагаю, он сравнялся бы с вами.

— Не думаю, — возразил Борроме.

— А я так уверен в этом.

— Господину Брике следовало бы помериться силами с Жаком, — сказал не без горечи казначей, — тогда ему легче было бы вынести правильное суждение.

— О, я слишком стар! — заметил Шико.

— Зато у вас есть опыт, — сказал Борроме.

«Ты еще и насмехаешься! — подумал Шико. — Погоди, погоди!»

— Не бойтесь, сударь, — продолжал Борроме, — мы будем к вам снисходительны, как предписывает сама церковь.

— Нехристь ты этакий! — прошептал Шико.

— Да ну же, господин Брике, одну только схватку!

— Попробуй, — сказал Горанфло, — что тебе стоит, попробуй!

— Я вам не сделаю больно, сударь, — вмешался Жак, становясь на сторону учителя и желая уязвить его обидчика. — Рука у меня легкая.

— Славный мальчик! — прошептал Шико, устремляя на монашка невыразимый взгляд и безмолвно улыбаясь.

— Что ж, — сказал он, — раз всем этого хочется…

— Браво! — вскричали монахи, предвкушая легкую победу Жака.

— Но предупреждаю вас: не более трех схваток, — отозвался Шико.

— Как вам будет угодно, сударь, — сказал Жак.

Медленно поднявшись со скамейки, на которую он уселся во время разговора, Шико приладил куртку, надел кожаную перчатку и маску — все это с ловкостью черепахи, ловящей мух.

— Если ты дашь парировать ему свои удары, — шепнул Борроме Жаку, — я с тобой больше не фехтую, так и знай.

Жак кивнул и улыбнулся, словно желая сказать: «Не беспокойтесь, учитель».

Шико все так же медленно стал в позицию, ловко скрыв свою силу и искусство.

XXIII

УРОК
В том веке, о котором мы повествуем, стремясь не только рассказать о событиях, но также о нравах и обычаях, фехтование было не тем, чем оно стало в наше время.

Шпаги оттачивались с обеих сторон, благодаря чему ими рубили почти так же часто, как и кололи. Вдобавок левой рукой, вооруженной кинжалом, можно было не только обороняться, но и наносить удары: все это приводило к многочисленным ранениям или, скорее, царапинам, которые в серьезном поединке особенно разъяряли бойцов.

Искусство фехтования, занесенное к нам из Италии, сводилось к ряду движений, которые вынуждали бойца постоянно менять место, поэтому из-за малейших неровностей почвы возникали серьезные затруднения.

Нередко можно было видеть, как фехтовальщик вытягивается во весь рост или, наоборот, вбирает голову в плечи, прыгает направо, налево и приседает, упираясь рукой в землю. Одним из первых условий успешного овладения этим искусством были ловкость и быстрота не только руки, но также ног и всего тела.

Казалось, однако, что Шико изучил фехтование не по правилам этой школы. Он словно предугадал современное нам искусство шпаги, все превосходство которого и, в особенности, все изящество состоит в подвижности рук при почти полной неподвижности корпуса.

Ноги его крепко упирались в землю, кисть руки отличалась гибкостью и силой, конец шпаги гнулся, как тростник, но от середины до рукояти она была словно каменная.

Увидев перед собой не человека, а бронзовую статую, у которой двигалась, на первый взгляд, только кисть руки, брат Жак стал порывисто, бурно нападать, но Шико лишь вытягивал руку и выставлял ногу и при малейшей ошибке противника наносил ему удар прямо в грудь, а Жак, багровый от ярости и уязвленного самолюбия, отскакивал назад.

Минут десять мальчик делал все, что мог: он устремлялся вперед, словно леопард, свивался кольцом, как змея, прыгал из стороны в сторону. Но Шико, все так же невозмутимо, выбирал удобный момент и, отклонив рапиру противника, неизменно поражал его в грудь своим грозным оружием.

Брат Борроме бледнел, стараясь подавить досаду.

Наконец Жак в последний раз напал на Шико. Видя, что мальчик нетвердо стоит на ногах, тот оставил открытие, чтобы противник направил в это место всю силу своего удара. Жак не преминул это сделать. Шико так внезапно отпарировал удар, что бедняга потерял равновесие и упал. Шико же, незыблемый как скала, даже не сдвинулся с места.

Брат Борроме до крови искусал себе пальцы.

— Вы скрыли от нас, сударь, что являетесь гением фехтовального искусства, — сказал он.

— Что вы! — удивленно вскричал Горанфло, хотя из вполне понятных дружеских чувств он и разделял торжество приятеля. — Да Брике никогда не практикуется!

— Я всего лишь жалкий буржуа, — сказал Шико, — а не гений фехтовального искусства! Вы смеетесь надо мной, господин казначей!

— Однако же, сударь, — возразил брат Борроме, — если человек владеет шпагой, как вы, он, наверное, без конца работал ею.

— Бог ты мой, сударь, — добродушно ответил Шико, — мне порой приходилось обнажать шпагу. Но, делая это, я никогда не забывал одного обстоятельства.

— Какого?

— Что для человека с обнаженной шпагой в руке гордыня — плохой советчик, а гнев — плохой помощник… Теперь выслушайте меня, братец Жак, — добавил он. — Кисть руки у вас отличная, но с ногами и головой дело обстоит неважно. Подвижности достаточно, но рассудка не хватает. В фехтовальном искусстве имеют значение три вещи: прежде всего голова, затем руки и ноги. Голова помогает защищаться, руки и ноги дают возможность победить. Но, владея и головой, и рукой, и ногами, побеждаешь всегда.

— О сударь, — сказал Жак, — сразитесь с братом Борроме: это будет замечательное зрелище.

Шико хотел пренебрежительно отвергнуть это предложение, но тут ему пришла в голову мысль, что гордец казначей, пожалуй, постарается извлечь выгоду из его отказа.

— Охотно, — сказал он. — Если брат Борроме согласен, я в его распоряжении.

— Нет, сударь, — ответил казначей, — я потерплю поражение. Лучше уж сразу признать это.

— Как он скромен, как мил! — произнес Горанфло.

— Ты ошибаешься, — шепнул ему на ухо беспощадный Шико, — он вне себя, ибо тщеславие его уязвлено. На месте Борроме я на коленях молил бы о таком уроке, какой сейчас получил Жак.

Сказав это, Шико, по своему обыкновению, ссутулился, искривил ноги, сморщил лицо и снова сел на скамью.

Жак подошел к нему — восхищение возобладало у юноши над стыдом поражения.

— Не согласитесь ли вы дать мне уроки, господин Робер? — спросил он. — Сеньор настоятель разрешит… Ведь правда, ваше преподобие?

— Да, дитя мое, — ответил Горанфло, — с удовольствием.

— Я не хочу заступать место, по праву принадлежащее вашему учителю, — молвил Шико, поклонившись Борроме.

— Я не единственный учитель Жака, — сказал тот, — здесь не только я обучаю фехтованию. Не одному мне принадлежитэта честь, пусть же не я один отвечу за поражение.

— А кто же другой преподаватель? — поспешно спросил Шико; он заметил, что Борроме покраснел, опасаясь, что сболтнул лишнее.

— Да нет, никто, — пробормотал он, — никто.

— Как же так? — возразил Шико. — Я отлично слышал, что вы неволили сказать… Кто же ваш другой учитель, Жак?

— Ну да, — вмешался Горанфло, — как зовут того толстячка, которого вы мне представили, Борроме? Он иногда заходит к нам, славный такой и выпивать мастер.

— Не помню его имени, — сказал Борроме.

Добродушный брат Эузеб, с длинным поварским ножом за поясом, глупо вылез вперед.

— А я знаю, как его зовут, — сказал он.

Борроме стал подавать ему знаки, но тот ничего не заметил.

— Это же метр Бюсси-Леклер, — продолжал Эузеб. — Он преподавал фехтование в Брюсселе.

— Вот как! — заметил Шико. — Метр Бюсси-Леклер! Клянусь богом, отличная шпага!

И, произнося эти слова со всем благодушием, на какое он был способен, Шико на лету поймал яростный взгляд, который Борроме метнул на злосчастного Эузеба.

— Скажите, а я и не знал, что его зовут Бюсси-Леклер, мне забыли об этом сообщить, — сказал Горанфло.

— Я не думал, что его имя может иметь для вас значение, ваша милость, — заметил Борроме.

— И правда, — подтвердил Шико, — один учитель или другой — не все ли равно, был бы он хорошим фехтовальщиком.

— И правда, не все ли равно? — подхватил Горанфло. — Был бы он хорошим фехтовальщиком.

С этими словами он направился к лестнице, ведшей в его покои. Монахи с восхищением взирали на своего настоятеля.

Учение было окончено.

У подножия лестницы Жак, к величайшему неудовольствию Борроме, возобновил свою просьбу. Но Шико ответил:

— Преподаватель я плохой, друг мой, а сам научился, размышляя и практикуясь. Делайте, как я, — ясный ум из всего извлечет пользу.

Борроме дал команду, и монахи, построившись, вошли в здание монастыря.

Опираясь на руку Шико, Горанфло величественно поднялся вверх по лестнице.

— Надеюсь, — горделиво произнес он, — про этот дом все скажут, что здесь верно служат королю.

— Еще бы, черт побери, — сказал Шико, — придешь к вам, достопочтенный настоятель, и чего только не увидишь!

— И все это за какой-нибудь месяц, даже меньше того.

— Да, вы сделали больше, чем можно было ожидать, друг мой, и когда я возвращусь, выполнив свою миссию…

— Да, дорогой друг, поговорим о вашей миссии.

— Это тем более уместно, что до отъезда мне надо послать весточку или, вернее, вестника к королю.

— Вестника, дорогой друг? Вы, значит, постоянно сноситесь с королем?

— Да, с ним лично.

— Хотите кого-либо из братии? Для монастыря было бы великой честью, если бы кто-нибудь из наших братьев предстал пред очи короля.

— Разумеется.

— В вашем распоряжении двое из наших лучших ходоков. Но расскажите мне, Шико, каким образом король, считавший вас умершим…

— Я ведь говорил вам: у меня был летаргический сон; пришло время — и я воскрес.

— И вы снова в милости?

— Более чем когда-либо, — сказал Шико.

— Значит, вы сможете рассказать королю обо всем, что мы здесь делаем для его блага?

— Не премину, друг мой, не премину, будьте покойны.

— О, дорогой Шико! — вскричал Горанфло: он уже видел себя епископом.

— Но у меня к вам две просьбы.

— Какие?

— Прежде всего о небольшой сумме денег, которую король вам возвратит.

— Деньги! — вскричал Горанфло, быстро поднявшись с места. — У меня ими полны сундуки!

— Клянусь богом, вам можно позавидовать, — сказал Шико.

— Хотите тысячу экю?

— Да нет же, дорогой друг, это слишком много. Вкусы у меня простые, желания скромные. Звание королевского посланца не вскружило мне голову; я не только не хвалюсь им, я стараюсь его скрыть. Мне достаточно сотни.

— Возьмите. Ну, а вторая просьба?

— Мне нужен оруженосец.

— Оруженосец?

— Да, спутник в дорогу. Я ведь человек компанейский.

— Ах, друг мой, будь я свободен, как в былые времена… — сказал со вздохом Горанфло.

— Да, но вы не свободны.

— Высокое звание налагает узы, — прошептал Горанфло.

— Увы! — произнес Шико. — Всего сразу не охватишь. Не имея возможности, дражайший настоятель, путеществовать в вашем достопочтенном обществе, я удовлетворюсь братцем Жаком.

— Братцем Жаком?

— Да, юноша пришелся мне по вкусу.

— Он в твоем распоряжении, друг мой.

Настоятель позвонил в колокольчик. Тотчас же появился келейник.

— Позовите брата Жака, а также брата, выполняющего поручения в городе…

— Жак, — сказал Горанфло, — даю вам чрезвычайной важности поручение.

— Мне, господин настоятель? — удивленно спросил юноша.

— Да, вы будете сопутствовать господину Роберу Брике в его далеком путешествии.

— О! — восторженно вскричал юный брат. — Путешествовать на вольном воздухе, на свободе!.. Мы каждый день будем фехтовать, правда, господин Робер Брике?

— Да, дитя мое.

— И мне можно взять аркебуз?

— Да.

Жак выбежал из комнаты, издавая радостные крики.

— Что касается поручения, — сказал Горанфло, — то прошу вас, приказывайте… Подите сюда, брат Панург.

— Панург! — прошептал Шико, у которого это имя вызывало не лишенное приятности воспоминание. — Панург!..

XXIV

ДУХОВНАЯ ДОЧЬ ГОРАНФЛО
Панург тотчас же явился. Со своими маленькими глазками, острым носом и заостренным подбородком он очень напоминал лису.

Шико смотрел на него одно мгновение, но этого было достаточно, чтобы по достоинству оценить монастырского посланца.

Панург смиренно остановился в дверях.

— Подойдите, господин курьер. Знаете вы Лувр? — спросил Шико.

— Да, сударь.

— А известен ли вам в Лувре некий Генрих де Валуа?

— Король?

— Не знаю, действительно ли он король, — сказал Шико, — но так его называют.

— Мне придется иметь дело с королем?

— Именно. Вы его знаете в лицо?

— Хорошо знаю, господин Брике.

— Вы скажете, что вам необходимо с ним поговорить.

— Меня допустят?

— Да, к его камердинеру. Монашеская ряса послужит вам пропуском. Его величество, как вы знаете, отличается набожностью.

— А что я должен сказать камердинеру его величества?

— Вы скажете, что посланы к нему Тенью.

— Какой тенью?

— Любопытство — большой недостаток, брат мой.

— Простите.

— И что вы пришли за письмом.

— Каким письмом?

— Опять?

— Ах да, правда.

— Вы добавите, что Тень будет ожидать письма на Шарантонской дороге.

— И я должен нагнать вас на этой дороге?

— Совершенно верно.

Панург направился к двери и приподнял портьеру — Шико показалось, что за портьерой кто-то подслушивает.

Шико обладал острым умом и тотчас же решил, что там находится брат Борроме.

«А, ты подслушиваешь, — подумал он. — Тем лучше, нарочно буду говорить погромче».

— Значит, дорогой друг, — сказал Горанфло, — король возложил на вас почетную миссию?

— Да, и притом конфиденциальную.

— Политического характера, полагаю.

— Я тоже так полагаю.

— Как, вы не знаете толком, какая миссия на вас возложена?

— Я знаю, что должен отвезти письмо, вот и все.

— Это, верно, государственная тайна?

— Думаю, что да.

— И вы даже не подозреваете, какая?

— Мы ведь одни — не так ли? — и я могу вам сказать все, что думаю.

— Говорите. Я нем как могила.

— Так вот, король решил наконец оказать помощь герцогу Анжуйскому.

— Вот как?

— Да. Сегодня ночью с этой целью должен был выехать господин де Жуаез.

— Ну, а вы, друг мой?

— Я еду в сторону Испании.

— А каким способом?

— Пешком, верхом, в повозке — как придется.

— Жак будет вам приятным спутником. Вы хорошо сделали, что выбрали его, — он, чертенок, владеет латынью.

— Должен признаться, мне он очень понравился.

— Ваше желание — закон, друг мой. Но я думаю, что он будет для вас и отличным помощником в случае какой-нибудь стычки.

— Благодарю, дорогой друг. Мне остается только проститься с вами.

— Прощайте!

— Что вы делаете?

— Намереваюсь дать вам пастырское благословение.

— Ну вот еще, — сказал Шико, — между нами это лишнее.

— Вы правы, — ответил Горанфло, — благословение хорошо для чужих.

И друзья нежно расцеловались.

— Жак! — крикнул настоятель. — Жак!

Между портьерами показалась лисья физиономия Па-нурга.

— Как! Вы еще не уехали? — вскричал Шико.

— Простите, сударь.

— Отправляйтесь скорее, — сказал Горанфло, — господин Брике торопится. Где Жак?

В свою очередь появился брат Борроме со слащавой улыбкой на устах.

— Брат Жак ушел, — сказал он.

— Как ушел? — вскричал Шико.

— Разве вы не просили, сударь, послать кого-нибудь в Лувр?

— Но я послал Панурга, — сказал Горанфло.

— Какой же я дурень! А мне послышалось, что вы поручили это Жаку, — сказал Борроме, хлопнув себя по лбу.

Шико нахмурился. Но раскаяние Борроме было, по-видимому, столь искренним, что упрекать его было бы просто жестоко.

— Придется мне подождать Жака, — сказал Шико.

Борроме поклонился, в свою очередь нахмурившись.

— Кстати, — сказал он, — я забыл доложить сеньору настоятелю — а ведь для этого и поднялся сюда, — что неизвестная дама изволила прибыть и просить у вашего преподобия аудиенции.

Шико навострил уши.

— Она одна? — спросил Горанфло.

— Нет, с пажом.

— Молодая? — спросил Горанфло.

Борроме стыдливо опустил глаза.

«Он ко всему и лицемер», — подумал Шико.

— Друг мой, — обратился Горанфло к мнимому Роберу Брике, — ты сам понимаешь…

— Понимаю, — сказал Шико, — и удаляюсь. Подожду в соседней комнате или во дворе.

— Отлично, любезный друг.

— Отсюда до Лувра далеко, сударь, — заметил Борроме, — и брат Жак может вернуться поздно; к тому же лицо, к которому он послан, не решится доверить важное письмо мальчику.

— Вы поздновато подумали об этом, брат Борроме.

— Бог мой, я же не знал! Если бы мне поручили…

— Хорошо, хорошо, я потихоньку пойду в сторону Шарантона. Посланец, кто бы он ни был, нагонит меня в пути.

И он направился к выходу.

— Не сюда, сударь, простите, — поспешил за ним Борроме, — отсюда должна прийти неизвестная дама, а она не желает ни с кем встречаться.

— Вы правы, — улыбнулся Шико, — я сойду по боковой лестнице.

И он открыл дверь небольшого чулана.

— Дорогу вы знаете? — с беспокойством спросил Борроме.

— Как нельзя лучше.

За чуланом была комната, выходившая на площадку боковой лестницы.

Шико говорил правду: дорогу он знал, но комната была неузнаваема — стены завешаны доспехами и оружием, на столах и консолях сабли, шпаги и пистолеты, все углы забиты мушкетами и аркебузами.

Шико задержался в этом помещении: ему захотелось все хорошенько обдумать.

«От меня прячут Жака, прячут даму, а самого выпроваживают по боковой лестнице. Как хороший стратег, я должен делать обратное тому, к чему меня принуждают. Поэтому я дождусь Жака и займу позицию, которая даст мне возможность увидеть таинственную незнакомку… Ого! Вот здесь в углу валяется прекрасная кольчуга — эластичная, тонкая, отличнейшего закала».

Он поднял кольчугу и залюбовался ею.

«А мне-то как раз нужна такая кольчуга, — сказал он себе. — Она легка, словно полотняная, и слишком узка для настоятеля. Честное слово, можно подумать, что кольчугу изготовили для меня. Позаимствуем же ее у дона Модеста. По возвращении моем он получит ее обратно».

Шико, не теряя времени, сложил кольчугу и спрятал себе под одежду.

Он завязывал последний шнурок куртки, когда на пороге появился брат Борроме.

— Ого! — прошептал Шико. — Опять ты! Но поздновато, друг мой.

Скрестив за спиной свои длинные руки и откинув голову, Шико делает вид, будто любуется трофеями.

— Господин Робер Брике хочет выбрать себе подходящее оружие? — спросил Борроме.

— Я, дорогой друг?.. Боже мой, для чего мне оружие?

— Но вы так хорошо им владеете!

— В теории, любезный брат, в теории. Жалкий буржуа вроде меня ловко действует лишь руками и ногами. Чего ему недостает и всегда будет недоставать — это воинской доблести. Рапира в моей руке сверкает довольно красиво, но вооружите шпагой Жака — и, ей-богу, он заставит меня отступить отсюда до Шарантона.

— Вот как? — удивился Борроме, наполовину убежденный простодушным видом Шико, который к тому же принялся горбиться, кривиться и косить глазом усерднее, чем когда-либо.

— Да мне и дыхания не хватает, — продолжал Шико. — Вы заметили, что я слаб в обороне? Ноги никуда не годятся — это мой главный недостаток.

— Разрешите заметить, сударь, что путешествовать с таким недостатком еще труднее, чем фехтовать.

— А вы знаете, что мне предстоит путешествовать? — небрежно заметил Шико.

— Я слышал это от Панурга, — покраснев, ответил Борроме.

— Вот странно, не припомню, чтобы я говорил об этом Панургу. Но неважно. Скрывать мне нечего. Да, брат мой, я отправляюсь к себе на родину, где у меня есть кое-какое имущество.

— Вы оказываете брату Жаку большую честь, господин Брике.

— Тем, что беру его с собой?

— Да и тем, что даете ему возможность увидеть короля.

— Или камердинера его величества: вероятнее всего, что брат Жак ни с кем другим и не увидится.

— Так вы завсегдатай в Лувре?

— О да, сударь мой. Я поставляю теплые чулки королю и молодым придворным.

— Королю?

— Я имел с ним дело, когда он был всего только герцогом Анжуйским. По возвращении из Польши он вспомнил обо мне и сделал меня придворным поставщиком.

— Это ценнейшее для вас знакомство, господин Брике.

— Знакомство с его величеством?

— Да.

— Не все согласились бы с вами, брат Борроме.

— О, лигисты!

— Теперь все более или менее лигисты.

— Но вы-то, конечно, не лигист?

— А почему вы так думаете?

— Ведь у вас личное знакомство с королем.

— Гм, гм, у меня тоже своя политика, — сказал Шико.

— Да, но ваша политика не расходится с королевской.

— Напрасно вы так полагаете. У нас с ним частенько бывают размолвки.

— Если так, то почему же он возложил на вас какую-то миссию?

— Вы хотите сказать — поручение?

— Миссию или поручение — это несущественно. И для того и для другого требуется доверие.

— Королю важно лишь одно — чтобы у меня был верный глаз.

— Верный глаз?

— Да.

— В делах политических или финансовых?

— Да нет же, верный глаз на ткани.

— Что? — воскликнул ошеломленный Борроме.

— Конечно. Сейчас объясню, в чем дело.

— Слушаю.

— Вы знаете, что король совершил паломничество к богоматери Шартрской?

— Да, молился о ниспослании ему наследника.

— И дал обет поднести Шартрской богоматери такое же одеяние, как у богоматери Толедской, — говорят, это самое красивое и роскошное из всех одеяний пресвятой девы, какие только существуют.

— Так что вы отправляетесь…

— В Толедо, милейший брат Борроме, в Толедо, осмотреть это одеяние и сшить точно такое же.

Борроме, видимо, колебался — верить или не верить словам Шико.

По зрелом размышлении мы должны признать, что он ему не поверил.

— Вы сами понимаете… — продолжал Шико, словно и не догадываясь о том, что происходит в уме брата казначея, — вы сами понимаете, что при таких обстоятельствах мне было бы очень приятно путешествовать в обществе служителей церкви. Но время идет, и брат Жак не замедлит вернуться. Впрочем, не лучше ли будет подождать его вне стен монастыря — например, у Фобенского креста?

— Это было бы действительно лучше, — согласился Борроме.

— Так вы пошлете его ко мне?

— Незамедлительно.

— Благодарю вас, любезный брат Борроме, я в восторге, что с вами познакомился.

Они раскланялись друг с другом. Шико спустился по боковой лестнице. Брат Борроме запер за ним дверь на засов.

«Дело ясное, — подумал Шико, — видимо, им очень важно, чтобы я не увидел этой дамы. Значит, надо ее увидеть».

Дабы осуществить это намерение, Шико вышел из обители Святого Иакова, стараясь, чтобы все его заметили, и направился к Фобенскому кресту по самой середине дороги.

Добравшись до Фобенского креста, он свернул за угол какой-то фермы и, чувствуя, что теперь ему нипочем все аргусы настоятеля, будь у них, как у Борроме, соколиные глаза, спустился в канаву, скрытую живой изгородью, вернулся обратно и, никем не замеченный, проник в густую буковую рощу как раз напротив монастырям.

Это место оказалось прекрасным наблюдательным пунктом. Он сел или, вернее, лег на землю и стал ждать, чтобы брат Жак пришел в монастырь, а дама оттуда вышла.

XXV

В ЗАСАДЕ
Шико, как мы знаем, быстро принимал решения.

Итак, он решился ждать, расположившись как можно удобнее.

В чаще молодых буков он проделал отверстие, чтобы видеть всех прохожих, которые могли его заинтересовать.

Но окрестности были безлюдны.

Шико заметил только бедно одетого человека, который с помощью длинной-предлинной заостренной палки что-то измерял на дороге, замощенной иждивением его величества короля Франции.

Шико нечего было делать.

Он крайне обрадовался, что может сосредоточить внимание на этом человеке.

Что он измерял? Для чего? Эти вопросы всецело занимали метра Брике в течение нескольких минут.

К несчастью, когда этот человек, закончив промеры, намеревался поднять голову, более важное открытие привлекло внимание Шико, и он устремил взгляд в другую сторону.

Дверь, выходившая на балкон Горанфло, распахнулась, и глазам наблюдателя предстали достопочтенные округлости дона Модеста, который, выпучив глаза и сияя праздничной улыбкой, любезно вел даму, закутанную в бархатный, обшитый мехом плащ.

«Вот и дама, приехавшая на исповедь, — подумал Шико. — По фигуре и движениям она молода; посмотрим на головку. Так, хорошо, повернитесь немного… Отлично! А вот и ее паж. Тут не может быть никаких сомнений — это Мейнвиль. Да, да, закрученные кверху усы, шпага с чашкой — это он. Но будем трезво рассуждать: если я не ошибся насчет Мейнвиля, то почему бы мне ошибиться насчет госпожи де Монпансье? Ибо эта женщина… ну да, черт побери, эта женщина — герцогиня!»

Легко понять, что с этой минуты Шико перестал обращать внимание на человека, делавшего промеры, и уже не спускал глаз с обеих знатных особ.

Вскоре за ними показалось бледное лицо Борроме, к которому Мейнвиль обратился с каким-то вопросом.

«Черт побери, — подумал Шико, — уж не хочет ли герцогиня, чего доброго, переселиться к дону Модесту, когда у нее в ста шагах отсюда имеется свой дом?»

Но тут Шико насторожился еще больше.

Пока герцогиня беседовала с Горанфло или, вернее, заставляла его болтать, господин де Мейнвиль подал кому-то знак.

Между тем Шико никого не видел, кроме человека, делавшего измерения на дороге.

И действительно, знак был подан именно ему, вследствие чего человек этот приблизился к балкону.

Горанфло продолжал расточать любезности даме, приехавшей на исповедь.

Господин де Мейнвиль что-то сказал на ухо Борроме, и тот сейчас же принялся жестикулировать за спиной у настоятеля. Шико ничего не мог уразуметь, но человек внизу, по-видимому, все отлично понял — он отошел и остановился в другом месте, где, повинуясь новому сигналу Борроме и Мейнвиля, застыл в неподвижности, словно статуя.

По новому знаку брата Борроме этот человек вдруг побежал к воротам аббатства, в то время как господин де Мейнвиль следил за ним с часами в руках.

— Черт возьми! — прошептал Шико. — Все это довольно подозрительно. Задача поставлена нелегкая. Но, как бы она ни была трудна, я, может быть, разрешу ее, если увижу лицо человека, делающего измерения.

В эту минуту человек обернулся, и Шико признал в нем Никола Пулена, чиновника парижского городского суда, того самого, кому он накануне продал свои старые доспехи.

«Да здравствует лига! — подумал он. — Теперь я достаточно видел; если немного пошевелить мозгами, догадаюсь и об остальном».

Между тем балкон опустел. Герцогиня в сопровождении пажа вышла из аббатства и села в крытые носилки, поджидавшие у ворот.

Дон Модест, провожавший их к выходу, без конца отвешивал поклоны.

Герцогиня еще не спускала занавесок, отвечая на любезности настоятеля, когда какой-то монах поравнялся с носилками и устремил внутрь их любопытный взгляд.

В этом монахе Шико узнал брата Жака, который торопливо шел из Лувра и теперь остановился, пораженный красотой госпожи де Монпансье.

«Мне везет, — подумал Шико. — Если бы Жак вернулся раньше, я не увидел бы герцогиню, так как пришлось бы спешить к Фобенскому кресту. А теперь госпожа де Монпансье на моих глазах уезжает. Наступает очередь метра Никола Пулена. С ним я быстро покончу».

В самом деле, герцогиня проехала мимо не замеченного ею Шико и отправилась в Париж; Никола Пулен намеревался последовать за нею.

Ему, как и герцогине, надо было миновать рощицу, где притаился Шико.

Шико следил за ним, как охотник за дичью.

Когда Пулен поравнялся с ним, Шико подал голос:

— Эй, добрый человек, взгляните-ка сюда!

Пулен вздрогнул и повернул голову.

— Вы меня заметили? Отлично! — продолжал Шико. — А теперь сделайте вид, будто ничего не видели, метр Никола… Пулен.

Судейский подскочил, словно лань, услышавшая ружейный выстрел.

— Кто вы такой? — спросил он. — Что вам нужно?

— Я один из ваших недавних друзей. Что мне нужно? Растолковать вам это нелегко.

— Но чего вы желаете? Говорите.

— Чтобы вы спустились в канаву.

— Для чего?

— Узнаете. Сперва спускайтесь.

— Но…

— И садитесь спиной к кустарнику…

— Однако…

— Не глядя в мою сторону, с таким видом, будто вы не подозреваете о моем присутствии.

— Сударь…

— Я требую многого, согласен. Но что поделаешь — метр Робер Брике имеет право быть требовательным.

— Робер Брике! — вскричал Пулен, тотчас же выполняя то, что ему было велено.

— Отлично, присаживайтесь, вот так… Что это мы делаем измерения на Венсенской дороге?

— Я?

— Без всякого сомнения. Впрочем, нет ничего удивительного, если чиновнику городского суда приходится иногда выступать в качестве дорожного смотрителя.

— Верно, — сказал, несколько успокаиваясь, Пулен. — Как видите, я производил измерения.

— Тем более, — продолжал Шико, — что вы работали на глазах у именитейших особ.

— Именитейших особ? Не понимаю.

— Вы не знаете, кто дама и господин, которые стояли там на балконе и только что уехали в Париж?

— Клянусь вам…

— Как же приятно сообщить вам столь замечательную новость! Представьте себе, господин Пулен, что вами, как дорожным смотрителем, любовались госпожа герцогиня де Монпансье и господин граф де Мейнвиль… Пожалуйста, не шевелитесь.

— Сударь, — сказал Никола Пулен, пытаясь протестовать, — ваши слова, ваше обращение…

— Сидите спокойно, дорогой господин Пулен, — продолжал Шико, — иначе придется прибегнуть к крайним мерам.

Пулен вздохнул.

— Ну вот, хорошо, — продолжал Шико. — Итак, поскольку вы работали на глазах у этих особ, вам было бы невыгодно, милостивый государь, чтобы на вас обратила внимание другая весьма именитая особа, а именно — король.

— Король?

— Да, господин Пулен, его величество.

— Господин Брике, сжальтесь.

— Повторяю, дорогой господин Пулен, если вы пошевелитесь, вас ждет смерть. Сидите спокойно, чтобы не случилось беды.

— Но, во имя неба, чего вы от меня хотите?

— Хочу вашего блага. Ведь я же сказал — я вам друг.

— Сударь, — вскричал Никола Пулен в полном отчаянии, — не знаю, право, что я сделал худого его величеству, вам или кому бы то ни было!

— Дорогой господин Пулен, объяснения вы дадите в другом месте — это не мое дело. У меня, видите ли, свои соображения: по-моему, король вряд ли одобрит того судейского чиновника, который повинуется указаниям господина де Мейнвиля. Как знать, может быть, королю не понравится также, что его судейский чиновник в своем ежедневном донесении не отметил, что госпожа де Монпансье и господин Мейнвиль прибыли вчера утром в славный город Париж? Знаете, господин Пулен, одного этого достаточно, чтобы поссорить вас с его величеством.

— Господин Брике, я попросту забыл сообщить об их прибытии, это не преступление, и, конечно, его величество поймет…

— Дорогой господин Пулен, мне кажется, что вы сами себя обманываете. Я гораздо яснее вижу исход этого дела.

— Что же вы видите?

— Самую, настоящую виселицу.

— Господин Брике!

— Дайте же досказать, черт побери!.. На виселице — новая прочная веревка, четыре солдата по бокам; кругом — немалое число парижан, а на конце веревки — один хорошо знакомый мне судейский чиновник.

Никола Пулен дрожал теперь так сильно, что дрожь его передавалась молодым буковым деревцам.

— Сударь! — сказал он, с мольбой сложив руки.

— Но я вам друг, дорогой господин Пулен, — продолжал Шико, — и готов дать вам совет.

— Совет?

— Да, и, слава богу, такой, которому нетрудно последовать. Вы незамедлительно — понимаете? — незамедлительно отправитесь…

— Отправлюсь?.. — перебил его испуганный Никола. — Но куда?

— Минуточку, дайте подумать, — сказал Шико. — Отправитесь к господину д'Эпернону…

— Другу короля?

— Совершенно верно. Вы побеседуете с ним с глазу на глаз…

— С господином д'Эперноном?

— Да, и расскажете ему все, касающееся обмера дороги.

— Но это безумие, сударь!

— Напротив, мудрость, высшая мудрость.

— Не понимаю.

— Однако все совершенно ясно. Если я просто-напросто донесу на вас, как на человека, занимавшегося измерениями и скупавшего доспехи, вас вздернут; если, наоборот, вы добровольно все раскроете, вас осыплют наградами и почестями… Похоже, что я вас не убедил… Отлично, в таком случае мне придется возвратиться в Лувр, но, ей-богу, ради вас я сделаю все, что угодно.

И Никола Пулен услышал, как зашуршали ветки, которые, поднявшись с места, раздвинул Шико.

— Нет, нет! — сказал он. — Оставайтесь, пойду я.

— Вот и отлично. Вы сами понимаете, дорогой господин Пулен: никаких уверток, ибо завтра я отправлю записочку самому королю, с которым я имею честь находиться в самых дружеских отношениях.

— Иду, сударь! — произнес совершенно уничтоженный Пулен. — Но вы странным образом злоупотребляете…

— Ах, дорогой господин Пулен, вы должны молебны за меня служить. Пять минут назад вы были государственным преступником, а я превратил вас в спасителя отечества. Но бегите скорей, дорогой господин Пулен, ибо я очень тороплюсь, а уйти отсюда раньше вас не могу. Особняк д'Эпернон, не забудьте.

Никола Пулен в полном отчаянии вскочил на ноги и стремительно понесся к Сент-Антуанским воротам.

«Давно пора, — подумал Шико. — Из монастыря кто-то идет ко мне. Но это не маленький Жак. Эге!.. Кто этот верзила, сложенный, как зодчий Александра Великого, который хотел обтесать Афонскую гору? Черти полосатые! Для шавки вроде меня такой пес — неподходящая компания».

Увидев посланца, Шико поспешил к Фобенскому кресту, где они должны были встретиться. При этом ему пришлось отправиться кружным путем, а верзила монах быстро шел напрямик, что дало ему возможность первым добраться до креста.

Впрочем, Шико потерял время еще и потому, что, шагая, рассматривал монаха, чье лицо не внушало ему никакого доверия.

И правда, этот инок был настоящий филистимлянин.

Из-под небрежно надвинутого клобука выбивались космы волос, еще не тронутых ножницами монастырского цирюльника. Опущенные углы рта придавали ему выражение отнюдь не благочестивое; когда же его ухмылка переходила в смех, во рту обнажались три зуба, похожих на колья палисада за валами толстых губ.

Руки длинные и толстые; плечи такие, что на них можно было бы взвалить ворота Газы;[295] большой кухонный нож за веревочным поясом, сложенная в несколько раз мешковина, закрывавшая грудь наподобие щита, — такова была внешность этого монастырского Голиафа.[296]

«Ну и образина! — подумал Шико. — И если к тому же он не несет мне приятных известий, то, на мой взгляд, подобная личность не имеет права на существование».

Когда Шико приблизился, монах, не спускавший с него глаз, приветствовал его почти по-военному.

— Чего вам надобно, друг мой? — спросил Шико.

— Вы господин Робер Брике?

— Собственной особой.

— В таком случае, у меня для вас письмо от преподобного отца настоятеля.

Шико взял письмо. Оно гласило:

«Дорогой друг, после того как мы расстались, я одумался. Поистине я не решаюсь предать хищным волкам, которыми кишит мир, овечку, доверенную мне господом. Как вы понимаете, я говорю о нашем маленьком Жаке Клемане — он был только что принят королем и отлично выполнил ваше поручение.

Вместо Жака, который еще слишком юн и вдобавок нужен здесь, в аббатстве, я посылаю вам доброго и достойного брата из нашей обители. Нравом он кроток и духом невинен: я уверен, что вы охотно примете его в качестве спутника…»

«Да, как бы не так», — подумал Шико, искоса бросив взгляд на монаха.

«К письму сему я прилагаю свое благословение, сожалея, что не смог дать вам его лично. Прощайте, дорогой друг».

— Какой прекрасный почерк! — сказал Шико, закончив чтение. — Пари держу, что письмо написано казначеем.

— Письмо действительно написал брат Борроме, — ответил Голиаф.

— В таком случае, друг мой, — продолжал Шико, любезно улыбнувшись высокому монаху, — вы можете возвратиться в аббатство!

— Я?

— Да, вы передадите его преподобию, что мои планы изменились, и я предпочитаю путешествовать один.

— Как, вы не возьмете меня с собой, сударь? — спросил монах тоном, в котором к изумлению примешивалась угроза.

— Нет, друг мой, нет.

— А почему, скажите пожалуйста?

— Потому что я должен соблюдать бережливость: время теперь трудное, а вы, видимо, непомерно много едите.

— Жак ест не меньше моего.

— Да, но Жак — настоящий монах.

— А я что такое?

— Вы, друг мой, ландскнехт или жандарм, а это может оскорбить богоматерь, к которой я послан.

— Что вы тут мелете насчет ландскнехтов и жандармов? — возразил монах. — Я инок из обители Святого Иакова. Разве вы не видите этого по моему облачению?

— Не всяк монах, на ком клобук, друг мой, — ответил Шико. — Зато человек с ножом за поясом явно похож на воина. Передайте это, пожалуйста, брату Борроме.

Шико отвесил великану прощальный поклон, и тот направился обратно в монастырь, ворча, как прогнанный пес.

Наш путешественник подождал, пока тот, кто должен был стать его спутником, исчез за воротами монастыря. Тогда Шико спрятался за живой изгородью, снял куртку и надел под полотняную рубаху уже знакомую нам тонкую кольчугу.

Кончив переодеваться, он напрямик через поле вышел к Шарантонской дороге.

XXVI

ГИЗЫ
Вечером того дня, когда Шико отправился в Наварру, мы снова встречаемся с быстроглазым юношей, который попал в Париж на лошади Карменжа и, как мы уже знаем, оказался не кем иным, как прекрасной дамой, явившейся на исповедь к дону Модесту Горанфло.

На этот раз она отнюдь не пыталась скрыть, кто она такая, или переодеться в мужское платье.

Госпожа де Монпансье, в изящном наряде с высоким кружевным воротником и целым созвездием драгоценных камней в прическе по моде того времени, нетерпеливо ждала кого-то, стоя у окна в большом зале дворца Гизов. Сгущались сумерки, и герцогиня с трудом различала ворота парадного подъезда.

Наконец послышался конский топот, и минут через десять привратник, таинственно понизив голос, доложил о прибытии монсеньера герцога Майенского.

Госпожа Монпансье устремилась навстречу брату так поспешно, что забыла ступать на носок правой ноги, чтобы скрыть легкую хромоту.

— Как, брат, — спросила она, — вы одни?

— Да, сестрица, — ответил герцог, целуя руку герцогини и усаживаясь.

— Где же Генрих? Разве вы не знаете, что все его ждут?

— Генриху, сестрица, в Париже пока нечего делать. Зато у него много дел в городах Фландрии и Пикардии. Работать нам приходится медленно, скрытно; зачем же ему все бросать и ехать в Париж, где все уже налажено?

— Да, но все расстроится, если вы не поторопитесь.

— Полноте!

— А я вам говорю, что парижские буржуа хотят видеть своего Генриха Гиза, ждут его, бредят им.

— Придет время, и они его увидят. Разве Мейнвиль им этого не растолковал?

— Растолковал. Но вы ведь знаете, что он не пользуется таким влиянием, как вы?

— Давайте, сестрица, перейдем к самому срочному. Как Сальсед?

— Умер.

— Не проговорился?

— Ни слова не вымолвил.

— Хорошо. Как с вооружением?

— Все готово.

— Париж?

— Разделен на шестнадцать округов.

— И в каждом округе назначенный нами начальник?

— Да.

— Остается спокойно ждать, хвала господу! Это я и скажу нашим славным буржуа.

— Они ничего не станут слушать.

— Полноте!

— Говорю вам, в них точно бес вселился.

— Милая сестрица, вы сами так нетерпеливы, что и другим склонны приписать излишнюю торопливость.

— Вы меня упрекаете?

— Боже сохрани! Но надо слушаться брата Генриха. Он же не хочет поспешных действий.

— Что ж тогда? — нетерпеливо спросила герцогиня.

— Но что вынуждает вас торопиться?

— Да все, если хотите.

— С чего же, по-вашему, начать?

— Прежде всего захватить короля.

— Это у вас навязчивая идея. Не скажу, чтобы она была плоха. Но задумать и выполнить — разные вещи. Припомните-ка, сколько раз наши попытки проваливались.

— Времена изменились. Короля теперь некому защищать.

— Да, кроме швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев.

— Слушайте, брат, он постоянно выезжает в сопровождении всего-навсего двух слуг.

— Я ни разу этого не видел.

— Так увидите, если пробудете в Париже хотя бы три Дня.

— У вас опять новый замысел!

— Вы хотите сказать — план?

— Ну так сообщите, в чем он состоит.

— О, это чисто женская хитрость, и вы над ней только посмеетесь.

— Боже меня упаси уязвить ваше авторское самолюбие. Рассказывайте.

— Так вот, коротко говоря…

В это мгновение служитель поднял портьеру:

— Угодно ли вашей светлости принять господина де Мейнвиля?

— Моего сообщника? — сказала герцогиня. — Впустите.

Господин де Мейнвиль вошел и поцеловал руку герцогу Майенскому.

— Одно только слово, монсеньер. Я прибыл из Лувра.

— Ну? — вскричали в один голос Майен и герцогиня.

— Подозревают, что монсеньер в Париже.

— Кто? Каким образом?

— Я разговаривал с начальником поста в Сен-Жермен л'Оксеруа. Мимо нас прошли два гасконца.

— Вы их знаете?

— Нет. На них было новое — с иголочки — обмундирование. «Черт побери, — сказал один, — мундир ваш великолепен. Но ваша вчерашняя кираса послужила бы вам лучше». — «Полноте, как ни остра шпага господина де Майена, — ответил другой, — бьюсь об заклад, что не проколет ни этого мундира, ни той кирасы». Тут гасконец принялся бахвалиться, и я понял из его слов, что вашего прибытия ждут.

— У кого служат эти гасконцы?

— Не имею понятия.

— Они с тем и ушли?

— Нет. Говорили они очень громко. Имя вашей светлости услышали прохожие. Кое-кто остановился, начались расспросы — правда ли, что вы приехали. Гасконцы собирались ответить, но тут к ним подошел какой-то человек. Или я сильно ошибаюсь, монсеньер, или это был Луаньяк.

— Что же дальше?

— Он шепотом сказал несколько слов, и гасконцы покорно последовали за ним.

— Так что…

— Я ничего больше не узнал. Но, полагаю, надо остерегаться.

— Вы за ними не проследили?

— Издали: я опасался, как бы во мне не узнали дворянина из свиты вашей милости. Они направились к Лувру и скрылись за мебельным складом. Но прохожие на разные лады повторяли: «Майен, Майей…»

— Есть простой способ предупредить опасность, — сказал герцог.

— Какой?

— Сегодня же вечером отправиться к королю.

— К королю?

— Конечно. Я приехал в Париж и должен сообщить ему, как обстоят дела в его верных никардийских городах. Против этого нечего возразить?

— Способ хороший, — сказал Мейнвиль.

— Это неосторожно, — возразила герцогиня.

— Но необходимо, сестра, если известно, что я в Париже. К тому же Генрих считает, что мне следует в дорожном платье явиться в Лувр и передать королю поклон от всей нашей семьи. Выполнив этот долг, я буду свободен и смогу принимать кого мне вздумается.

— Например, членов комитета. Они вас ждут.

— Я приму их во дворце Сен-Дени по возвращении из Лувра, — сказал Майен. — Итак, Мейнвиль, пусть мне дадут того же коня, запыленного после дороги. Вы отправитесь со мною в Лувр… А вы, сестрица, дожидайтесь нашего возвращения.

— Здесь, братец?

— Нет, во дворце Сен-Дени, где находятся мои слуги и пожитки, — предполагается, что я остановлюсь там на ночлег. Мы прибудем туда часа через два.

XXVII

В ЛУВРЕ
В тот же день король велел позвать господина д'Эпернона.

Было около полудня.

Герцог поспешил явиться к королю.

Стоя в приемной, его величество внимательно разглядывал какого-то монаха из обители Святого Иакова. Тот краснел и опускал глаза под его пронзительным взором.

Король отвел д'Эпернона в сторону.

— Посмотри-ка, герцог, — сказал он, указывая ему на молодого человека, — какой у этого монаха странный вид.

— Чему вы изволите удивляться, ваше величество? — возразил д'Эпернон. — По-моему, вид у него самый обычный.

— Вот как?

И король задумался.

— Как тебя зовут? — спросил он у монаха.

— Брат Жак, государь.

— Другого имени у тебя нет?

— По фамилии Клеман.

— Брат Жак Клеман? — повторил король.

— Может, по мнению вашего величества, и имя у него странное? — молвил, смеясь, герцог.

Король не ответил.

— Ты отлично выполнил поручение, — сказал он монаху, не спуская с него глаз.

— Какое поручение, государь? — спросил герцог с бесцеремонностью, к которой его приучило каждодневное общение с королем.

— Пустяки, — Ответил Генрих, — это у меня небольшой секрет с человеком, которого ты позабыл.

— Поистине, государь, — сказал д'Эпернон, — вы так странно смотрите на мальчика, что смущаете его.

— Да, правда. Не знаю, почему я не могу оторвать от него взгляда. Мне кажется, что я уже видел его или когда-нибудь увижу. Кажется, он являлся мне во сне… Ну вот, я начинаю заговариваться. Ступай, монашек, ты хорошо выполнил поручение. Письмо будет послано, не беспокойся… Д'Эпернон!

— Государь?

— Выдать ему десять экю.

— Благодарю, — произнес монах.

— Можно подумать, что ты недоволен подарком! — сказал д'Эпернон. Он не понимал, как это монах может пренебрегать десятью экю.

— Я предпочел бы один из замечательных испанских кинжалов, что висят тут на стене, — ответил Жак.

— Как? Тебе не нужны деньги, чтобы побывать в балаганах на сен-лоранской ярмарке или в вертепах на улице Сент-Маргерит? — спросил д'Эпернон.

— Я дал обет бедности и целомудрия, — ответил Жак.

— Вручи ему один из этих испанских клинков, и пусть идет, — сказал король.

Герцог, порядочный скопидом, выбрал кинжал подешевле и подал его монашку.

Это был каталонский нож с широким, остро наточенным лезвием и прочной роговой рукояткой, украшенной резьбой.

Жак удалился в полном восторге от того, что получил такое прекрасное оружие.

Когда Жак ушел, герцог снова попытался расспросить короля.

— Герцог, — прервал его король, — найдется ли среди твоих Сорока пяти два или три хороших наездника?

— По меньшей мере человек двенадцать, государь, а через месяц все они будут отличными кавалеристами.

— Выбери двух человек, и пусть сейчас же зайдут ко мне.

Герцог поклонился, вышел и вызвал в приемную Луаньяка.

Тот незамедлительно явился на зов.

— Луаньяк, — сказал герцог, — пришлите мне сейчас же двух хороших кавалеристов. Его величество сам даст им поручение.

Быстро пройдя через галерею, Луаньяк открыл дверь помещения, которое мы будем называть отныне казармой Сорока пяти.

— Господин де Карменж! Господин де Биран! — начальническим тоном позвал он.

— Господин де Биран вышел, — сказал дежурный.

— Как, без разрешения?

— Он обследует один из городских округов по поручению герцога д'Эпернона.

— Отлично! Тогда позовите господина де Сент-Малина.

Оба имени громко прозвучали под сводами зала, и двое избранников тотчас же появились.

— Господа, — сказал Луаньяк, — пойдемте к господину д'Эпернону.

Герцог, отпустив Луаньяка, повел их к королю.

Король жестом велел д'Эпернону удалиться и остался наедине с молодыми людьми.

В первый раз им пришлось предстать перед королем. Вид у Генриха был весьма внушительный.

Волнение сказывалось у них по-разному.

У Сент-Малина глаза блестели, усы топорщились, мускулы напряглись.

Карменж был бледен; он не решался смотреть на короля.

— Вы из числа моих Сорока пяти, господа? — спросил король.

— Я удостоен этой чести, государь, — сказал Сент-Малин.

— А вы, сударь?

— Я полагал, что мой товарищ ответил за нас обоих, государь. Я всецело в распоряжении вашего величества, как и любой из нас.

— Хорошо. Вы сядете на коней и поедете по дороге в Тур. Вы ее знаете?

— Спрошу, — сказал Сент-Малин.

— Найду, — сказал Карменж.

— Будете скакать до тех пор, пока не нагоните одинокого путника.

— Ваше величество соблаговолит указать нам его приметы? — спросил Сент-Малин.

— У него очень длинные руки и ноги, на боку — длинная шпага.

— Можно узнать его имя, государь? — спросил Эрнотон де Карменж.

— Его зовут Тень, — сказал Генрих.

— Мы будем спрашивать имена всех путников.

— И обыщем все гостиницы.

— Когда вы встретите нужного вам человека, вы передадите ему это письмо.

Оба молодых человека одновременно протянули руки. Король колебался.

— Как вас зовут? — спросил он у одного из них.

— Эрнотон де Карменж, — ответил тот.

— А вас?

— Рене де Сент-Малин.

— Господин де Карменж, вы будете хранить письмо, а господин де Сент-Малин передаст его кому следует.

Эрнотон принял от короля драгоценный пакет и уже намеревался спрятать его у себя под мундиром.

Сент-Малин задержал руку Карменжа и, почтительно поцеловав королевскую печать, отдал письмо Кармен жу.

Эта лесть вызвала у Генриха III улыбку.

— Хорошо, господа, я вижу, вы верные слуги.

— Больше ничего не угодно, государь?

— Одно последнее указание, господа.

Молодые люди поклонились.

— Письмо это, — сказал Генрих, — важнее человеческой жизни. За сохранность его вы отвечаете головой. Передайте его Тени так, чтобы никто об этом не знал. Тень вручит вам расписку, которую вы мне предъявите. А главное — путешествуйте так, словно вы едете по личным делам. Можете идти.

Молодые люди вышли из королевского кабинета. Эрнотон был вне себя от радости — Сент-Малина мучила зависть. У первого сверкали глаза — жадный взгляд второго готов был прожечь мундир товарища.

Господин д'Эпернон ждал их, намереваясь расспросить.

— Ваша светлость, — ответил Эрнотон, — король не дал нам разрешения говорить.

Они тут же отправились в королевскую конюшню, где и получили двух прекрасных лошадей.

Господин д'Эпернон, без сомнения, проследил бы за Карменжем и Сент-Малином, если бы не был предупрежден, что с ним желает срочно говорить какой-то незнакомец.

— Что это за человек? — раздраженно спросил герцог.

— Чиновник судебной палаты Иль-де-Франса.

— Да что я, тысяча чертей, — вскричал он, — эшевен, прево или стражник?!

— Нет, монсеньер, но вы друг короля, — послышался чей-то робкий голос. — Умоляю вас, выслушайте меня.

Герцог обернулся.

Перед ним стоял, сняв шляпу и низко опустив голову, жалкий проситель, который то бледнел, то краснел.

— Кто вы такой? — грубо обратился к нему герцог.

— Никола Пулен, к вашим услугам, монсеньер.

— Вы хотите со мной говорить?

— Прошу об этой милости.

— У меня нет времени.

— Даже если речь идет о жизни его величества? — прошептал на ухо д'Эпернону Никола Пулен.

— Хорошо, зайдите ко мне в кабинет.

Никола Пулен вытер потный лоб и последовал за герцогом.

XXVIII

РАЗОБЛАЧЕНИЕ
Проходя через свою приемную, д'Эпернон обратился к одному из дежуривших там дворян.

— Как ваше имя, сударь? — спросил он, увидев незнакомое лицо.

— Пертинакс де Монкрабо, монсеньер, — ответил дворянин.

— Так вот, господин де Монкрабо, станьте к моей двери и никого не впускайте.

— Слушаюсь, ваша светлость.

— Никого, понимаете?

— Так точно.

И господин Пертинакс в роскошном одеянии — оранжевых чулках при синем атласном мундире — скрестил руки и прислонился к стене возле портьеры.

Никола Пулен прошел за герцогом в кабинет. Он видел, как открылась дверь, как она затворилась, как опустилась портьера, и задрожал с головы до ног.

— Послушаем, что у вас там за заговор, — сухо произнес герцог. — Но, клянусь богом, если это окажется шуткой — берегитесь!

— Речь идет об ужасающем злодеянии, ваша светлость, — сказал Никола Пулен.

— Какое еще злодеяние?

— Ваша светлость…

— Меня хотят убить, не так ли? — прервал его д'Эпернон, выпрямившись, словно спартанец.

— Речь идет о короле, монсеньер. Его собираются похитить.

— Опять старые разговоры о похищении! — пренебрежительно сказал д'Эпернон. Когда же намереваются похитить его величество?

— В первый раз, когда его величество отправится в Венсен.

— А как его похитят?

— Умертвив обоих слуг.

— Кто это сделает?

— Госпожа де Монпансье.

Д'Эпернон рассмеялся.

— Бедная герцогиня, — сказал он, — чего только ей не приписывают!

— Меньше, чем она намеревается сделать.

— И она занимается этим в Суассоне?

— Госпожа герцогиня в Париже.

— Вы ее видели?

— Я имел честь с нею беседовать.

— Честь?

— Я хотел сказать, несчастье, ваша светлость!

— Но, дорогой мой, не герцогиня же похитит короля?

— С помощью своих клевретов, конечно.

— А откуда она будет руководить похищением?

— Из окна монастыря Святого Иакова, который, как вы знаете, находится у дороги в Венсен.

— Что за околесицу вы несете?

— Я «говорю правду, монсеньер. Все меры приняты к тому, чтобы носилки остановились, поравнявшись с монастырем.

— А кто принял эти меры?

— Увы!

— Да говорите же, черт побери!

— Я, монсеньер.

Д'Эпернон отскочил назад.

— Вы? — сказал он.

Пулен вздохнул.

— Вы участвуете в заговоре, и вы же доносите? — продолжал д'Эпернон.

— Монсеньер, — сказал Пулен, — честный слуга короля должен на все идти ради него.

— Что верно, то верно; но вы рискуете попасть на виселицу.

— Я предпочитаю смерть унижению или гибели короля — вот почему я пришел к вам.

— Чувства эти весьма благородные, но возымели вы их, видимо, неспроста.

— Я подумал, монсеньер, что вы друг короля, что вы меня не выдадите и обратите ко всеобщему благу сделанные мною разоблачения.

Герцог долго всматривался в Пулена, внимательно изучая его бледное лицо.

— За этим что-то кроется… — сказал он. — Как ни решительна герцогиня, она не осмелилась бы одна пойти на такое дело.

— Она ожидает брата, — ответил Никола Пулен.

— Генриха! — вскричал д'Эпернон в ужасе, словно он узнал о приближении льва.

— Нет, не Генриха, монсеньер, — только герцога Майенского.

— А!.. — с облегчением вздохнул д'Эпернон. — Но не важно: надо расстроить эти прекрасные замыслы.

— Разумеется, монсеньер, — согласился Пулен, — поэтому я и поторопился.

— Если вы сказали правду, сударь, то будете вознаграждены.

— Зачем мне лгать, монсеньер? Какой в этом толк? Ведь я ем хлеб его величества. Разве я не обязан ему верной службой?.. Предупреждаю: если вы мне не поверите, я дойду до самого короля, я готов умереть, чтобы доказать свою правоту.

— Нет, тысяча чертей, к королю вы не пойдете, слышите, метр Никола? Вы будете иметь дело только со мной.

— Хорошо, монсеньер. Я так сказал только потому, что вы как будто колеблетесь.

— Нет, я не колеблюсь. Для начала я должен вам тысячу экю.

— У меня семья, монсеньер.

— Ну так что ж, я и предлагаю вам тысячу экю!

— Если бы в Лотарингии узнали о том, что я сделал, каждое мое слово стоило бы мне пинты крови.

— К черту ваши объяснения! Итак, тысяча экю ваша.

— Благодарю вас, монсеньер.

Видя, что герцог подошел к сундуку и запустил в него руку, Пулен встал позади него.

Но герцог удовольствовался тем, что вынул из сундука книжечку, в которую записал крупными корявыми буквами: «Три тысячи ливров господину Никола Пулену», так что нельзя было понять, отдал он эти три тысячи ливров или остался должен.

— Считайте, что они у вас в кармане, — сказал он.

Пулен, который протянул было руку и выставил ногу, убрал и то и другое, что было похоже на поклон.

— Значит, договорились? — спросил герцог.

— О чем, монсеньер?

— Вы будете и впредь осведомлять меня.

Пулен колебался: ему навязывали ремесло шпиона.

— Неужели от вашей благородной преданности ничего не осталось?

— Напротив, монсеньер.

— Значит, я могу на вас рассчитывать?

Пулен сделал над собой усилие.

— Да, можете рассчитывать, — сказал он.

— И все будет известно мне одному?

— Так точно, вам одному, монсеньер.

— Ступайте, друг мой, ступайте… Ну, держись теперь, Майен!

С этими словами он поднял портьеру и выпустил Пуле-на. Затем поспешил к королю.

Король, устав от игры с собачками, играл теперь в бильбоке.

Д'Эпернон напустил на себя озабоченный вид, но король, поглощенный своим важным занятием, не обратил на это ни малейшего внимания.

В конце концов, удивленный упорным молчанием герцога, он поднял голову и окинул его быстрым взглядом.

— Что с тобой опять приключилось, ла Валет? — спросил он. — Умер ты, что ли?

— Дал бы бог мне умереть, государь, — ответил д'Эпернон, — я бы не видел того, что приходится видеть.

— Что? Мое бильбоке?

— Ваше величество, когда королю грозят величайшие опасности, подданный вправе тревожиться.

— Опять опасности! Черт бы тебя побрал, герцог!

И при этих словах король удивительно ловко подхватил шар из слоновой кости острием своего бильбоке.

— Вас окружают злейшие ваши враги, государь.

— Кто же, например?

— Герцогиня де Монпансье.

— Да, правда. Вчера она присутствовала на казни Сальседа.

— Вы знаете об этом?

— Как видишь.

— А о приезде господина Майена тоже знаете?

— Со вчерашнего вечера.

— Значит, это уже не секрет… — протянул неприятно пораженный герцог.

— Разве от короля можно что-нибудь утаить, дорогой мой? — небрежно проронил Генрих.

— Но кто мог вам сообщить?

— Разве тебе не известно, что у нас, помазанников божиих, бывают откровения свыше?

— Или полиция.

— Это одно и то же.

— У вашего величества имеется своя полиция, и вы ничего мне об этом не сказали! — продолжал уязвленный д'Эпернон.

— Кто же, черт побери, обо мне позаботится, кроме меня самого?

— Вы меня обижаете, государь.

— У тебя есть рвение, дорогой мой ла Валет, — это большое достоинство, но ты медлителен, а это крупный недостаток. Вчера твоя новость была бы вполне уместной, но сегодня…

— Что же сегодня, государь?

— Она малость запоздала, признайся.

— Напротив, для нее, видимо, еще слишком рано, раз вам не угодно меня выслушать, — сказал д'Эпернон.

— Мне? Да я уже битый час тебя слушаю.

— Как? Вам угрожают, вам готовят западню, а вы не беспокоитесь?

— А зачем? Ведь ты организовал мне охрану и еще вчера уверял, что обеспечил мое бессмертие. Ты хмуришься? Почему? Разве твои Сорок пять возвратились в Гасконь или же они больше ничего не стоят? Может быть, эти господа что мулы: испытываешь мула — у него жар пышет из ноздрей, купишь — он еле-еле плетется?

— Повремените, ваше величество, сами увидите.

— Буду очень рад. И скоро я увижу?

— Может быть, раньше, чем сами думаете, государь.

— Смотри, еще напугаешь меня!

— Увидите, увидите, государь. Кстати, когда вы едете за город?

— В субботу.

— Мне это и надо было знать, государь.

Д'Эпернон поклонился королю и вышел.

В приемной он вспомнил, что позабыл снять с поста господина Пертинакса. Но господин Пертинакс сам себя снял.

XXIX

ДВА ДРУГА
Теперь, если угодно читателю, мы последуем за двумя молодыми людьми, которых король, радуясь, что и у него есть маленькие тайны, отправил вслед своему посланцу Шико.

Вскочив на коней, Эрнотон и Сент-Малин чуть было не раздавили друг друга в воротах, ибо каждый старался не дать другому опередить себя.

Лицо Сент-Малина побагровело, щеки Эрнотона побледнели.

— Вы, сударь, причинили мне боль! — закричал первый, как только они оказались за воротами.

— Вы тоже сделали мне больно, — ответил Эрнотон. — Только я не жалуюсь.

— Вы, кажется, вознамерились преподать мне урок?

— Вы хотите затеять ссору? — флегматично произнес Эрнотон. — Напрасное старание!

— А почему бы я стал искать с вами ссоры? — презрительно спросил Сент-Малин.

— Во-первых, потому, что у нас на родине мой дом находится в двух лье от вашего, а меня, как человека древнего рода, все вокруг хорошо знают. Во-вторых, потому что вы взбешены, видя меня в Париже, — ведь вы воображали, будто вызвали вас одного. И, наконец, потому что король вручил письмо именно мне.

— Пусть так! — вскричал Сент-Малин, побледнев от ярости. — Согласен. Но из этого следует…

— Что именно?

— Что ваше общество мне неприятно.

— Уезжайте, если вам угодно. Черт побери, не я стану вас удерживать.

— Вы делаете вид, будто не понимаете.

— Напротив, милостивый государь, я отлично понимаю. Вам хотелось бы отнять у меня письмо и самому отвезти его. К сожалению, для этого пришлось бы меня убить.

— А может быть, этого-то мне и хочется!

— От слова до дела далеко.

— Спустимся вместе к реке, и вы увидите, что у меня слово не расходится с делом.

— Милостивый государь, когда король поручает мне доставить письмо…

— Что тогда?

— Я его доставляю.

— Я силой отниму у вас письмо, хвастунишка!

— Не вынуждайте меня размозжить вам череп, словно бешеной собаке!

— Что такое?

— У меня при себе пистолет, а у вас его нет.

— Ну, ты мне заплатишь за это! — пробормотал Сент-Малин, осаживая лошадь.

— Надеюсь, после того, как поручение будет выполнено.

— Каналья!

— Пока же, умоляю вас, сдержитесь, господин де Сент-Малин. Мы имеем честь служить королю, а у народа, если он сбежится, создастся худое мнение о королевских слугах. И кроме того, подумайте, как станут ликовать враги его величества, видя, что среди защитников престола царит вражда.

Сент-Малин в бешенстве рвал зубами свои перчатки.

— Легче, легче, сударь, — сказал Эрнотон. — Поберегите руки — вам же придется держать шпагу на поединке.

Трудно сказать, до чего довела бы Сент-Малина его все возрастающая ярость, но на Сент-Антуанской улице Эрнотон увидел чьи-то носилки, вскрикнул от изумления и остановился, разглядывая сидящую в них женщину, лицо которой было полускрыто вуалью.

— Мой вчерашний паж… — прошептал он.

Дама, по-видимому, не узнала его и проследовала мимо, откинувшись в глубь носилок.

— Помилуй бог, вы, кажется, заставляете меня ждать, — сказал Сент-Малин, — и притом лишь для того, чтобы любоваться дамами!

— Прошу извинить меня, сударь, — сказал Эрнотон, снова трогаясь в путь.

Теперь молодые люди ехали быстрой рысью по предместью Сен-Марсо и не заговаривали даже для перебранки.

Внешне Сент-Малин казался спокойным, но на самом деле дрожал от гнева. В довершение всего Сент-Малин заметил, что лошадь его в мыле и он не может угнаться за Эрнотоном. Это весьма озаботило Сент-Малина, и он принялся понукать ее и хлыстом и шпорами.

Дело происходило на берегу Бьевры.

Лошадь вступила в поединок с всадником, в котором он был побежден.

Сперва она осадила назад, потом встала на дыбы, сделала прыжок в сторону и, наконец, устремилась к Бьевре. Там она бросилась в воду, благодаря чему и освободилась от седока.

Проклятия, которыми осыпал ее Сент-Малин, были слышны за целое лье в окружности, хотя их наполовину заглушала вода.

Когда ему удалось встать на ноги, глаза его вылезали из орбит, а лицо было в крови, стекавшей из расцарапанного лба.

Он огляделся по сторонам; лошадь уже скакала вверх по откосу. Сент-Малин понимал, что, разбитый усталостью, покрытый грязью, промокший, окровавленный, он не сможет догнать ее: даже попытка сделать это была бы смехотворной.

Тогда он припомнил слова, сказанные им Эрнотону. Если он не пожелал ни минуты ждать своего спутника на Сент-Антуанской улице, можно ли рассчитывать, что тот станет ожидать его два часа на дороге?

При этой мысли Сент-Малин перешел от гнева к беспросветному отчаянию, особенно когда увидел, что Эрнотон молча пришпорил коня и помчался наискось по какой-то дороге, видимо кратчайшей.

У людей, по-настоящему вспыльчивых, кульминация гнева похожа на безумие.

Одни принимаются бредить.

Другие доходят до полного физического и умственного изнеможения.

Сент-Малин машинально вытащил кинжал: у него мелькнула мысль вонзить его себе в грудь по самую рукоятку.

Никто, даже он сам, не мог бы сказать, как невыносимо страдал он в эту минуту.

Он поднялся по береговому откосу, руками и коленями упираясь в землю, и в полной растерянности устремил взгляд на дорогу: на ней никого не было.

В возбужденном мозгу Сент-Малина мысли одна другой мрачнее сменяли друг друга, но тут до его слуха донесся конский топот, и он увидел всадника.

Всадник — это был Карменж — вел под уздцы вторую лошадь. Оказывается, он поскакал наперерез коню Сент-Малина и перехватил его на узкой дороге.

Когда Сент-Малин увидел это, сердце его наполнилось радостью: он ощутил прилив добрых чувств, взор смягчился, но на лицо тотчас же набежала тень — он понял все превосходство Эрнотона, ибо признал в глубине души, что, будь он на месте своего спутника, ему и в голову не пришло бы поступить таким образом.

Благородство этого поступка сразило Сент-Малина; он взвешивал его, оценивал и невыразимо страдал.

Он пробормотал слова благодарности, на которые Эрнотон не обратил внимания, яростно схватил поводья и, несмотря на боль во всем теле, вскочил в седло.

Эрнотон не произнес ни одного слова и шагом поехал вперед, трепля по гриве коня.

Сент-Малин был искусным наездником. Приключившаяся с ним беда объяснялась чистой случайностью. После короткой борьбы он заставил коня подчиниться и перейти в рысь.

Дорога показалась Сент-Малину бесконечной.

Около половины третьего всадники заметили человека, за которым бежал пес. Путник отличался высоким ростом, на боку у него висела шпага. Но это не был Шико, несмотря на длинные руки и ноги.

Сент-Малин увидел, что Эрнотон проехал мимо, не обратив на встречного ни малейшего внимания.

В уме гасконца злобной молнией сверкнула мысль, что он может уличить Эрнотона в нерадении, и он подъехал к незнакомцу:

— Путник, — обратился он к нему, — вы никого не ждете?

Тот окинул взглядом Сент-Малина: надо признаться, вид у всадника был не очень-то располагающий.

Лицо, искаженное недавним приступом ярости, непросохшая одежда, следы крови на щеках, густые нахмуренные брови, дрожащая рука, протянутая скорее угрожающе, чем вопросительно, — все это показалось пешеходу довольно зловещим.

— Если я и жду кого-нибудь, то уж наверное не вас, — ответил он.

— Вы не очень-то вежливы, милейший! — сказал Сент-Малин, злясь при мысли, что ошибся и тем самым усугубил торжество соперника.

При этом он поднял хлыст, чтобы стегнуть путника. Но тот опередил Сент-Малина и ударил его палкой по плечу, потом свистнул своему псу, который вцепился в ногу коню и в бедро всаднику. Лошадь, разъярясь от боли, снова понесла, но на этот раз всадник удержался в седле. Так проскочил он мимо Эрнотона, который, взглянув на потерпевшего, даже не улыбнулся.

Наконец Сент-Малину удалось успокоить лошадь, и, когда с ним поравнялся господин де Карменж, он сказал, превозмогая свою уязвленную гордость:

— Похоже, что у меня сегодня несчастный день. А ведь незнакомец очень походил по описанию на того, с кем мы должны встретиться.

Эрнотон хранил молчание.

— Я с вами говорю, сударь! — сказал Септ-Малин, выведенный из себя этим молчанием, которое он с полным основанием считал знаком презрения. — Вы что, не слышите?

— У человека, которого описал нам его величество, нет ни палки, ни собаки.

— Это верно, — ответил Сент-Малин. — Поразмысли я лучше, у меня было бы одной ссадиной меньше на плече и двумя укусами — на бедре. Как видно, хорошо быть благоразумным и спокойным.

Эрнотон не ответил. Он поднялся на стременах и приставил руку к глазам, чтобы лучше видеть.

— Вон там стоит и поджидает нас тот, кого мы ищем, — сказал он.

— Черт возьми, сударь, — глухо вымолвил Сент-Малин, завидуя новому успеху своего спутника, — и зоркие же у вас глаза! Я едва различаю какую-то черную точку.

Эрнотон продолжал молча ехать вперед. Вскоре и Сент-Малин увидел человека и узнал его, описанного королем. Опять им овладело дурное чувство, и он пришпорил коня, чтобы подъехать первым.

Эрнотон этого ждал. Он взглянул на него безо всякой угрозы и даже как бы непреднамеренно. Этот взгляд заставил Сент-Малина сдержаться, и он перевел коня на шаг.

XXX

СЕНТ-МАЛИН
Эрнотон не ошибся: указанный им человек был действительно Шико.

Он тоже обладал отличным зрением и слухом и потому издалека увидел и услышал приближение всадников.

Он предполагал, что они ищут именно его, и потому остановился.

Когда у него не осталось на этот счет никаких сомнений, он без всякой аффектации положил руку на рукоять своей длинной шпаги, словно желая придать себе благородную осанку.

Эрнотон и Сент-Малин переглянулись, не произнеся ни слова.

— Говорите, сударь, если вам угодно, — сказал с поклоном Эрнотон своему противнику.

В самом деле, при данных обстоятельствах слово «противник» было гораздо уместнее, чем «спутник».

У Сент-Малина перехватило дыхание: любезность эта была столь неожиданной, что вместо ответа он только опустил голову.

Тогда заговорил Эрнотон.

— Милостивый государь, — обратился он к Шико, — мы с этим господином — ваши покорные слуги.

Шико поклонился с любезной улыбкой.

— Не будет ли нескромным с нашей стороны, — продолжал молодой человек, — спросить ваше имя?

— Меня зовут Тень, сударь, — ответил Шико.

— Вы что-нибудь ждете?

— Да, сударь.

— Не будете ли вы так добры сказать, что именно?

— Я жду письма.

— Вы понимаете, чем вызвано наше любопытство, отнюдь для вас не оскорбительное?

Шико снова поклонился, причем улыбка его стала еще любезнее.

— Откуда вы ждете письма? — продолжал Эрнотон.

— Из Лувра.

— Какая на нем печать?

— Королевская.

Эрнотон сунул руку за пазуху.

— Вы, наверное, узнали бы это письмо? — спросил он.

— Да, если бы мне его показали.

Эрыотон вынул письмо.

— Да, это оно, — сказал Шико. — Вы знаете, конечно, что для пущей верности я должен вам кое-что дать взамен?

— Расписку?

— Вот именно.

— Сударь, — продолжал Эрнотон, — король велел мне отвезти письмо. Но вручить его надлежит моему спутнику.

И с этими словами он передал письмо Сент-Малину, который и вручил его Шико.

— Благодарю вас, господа, — сказал он.

— Как видите, мы точно выполнили поручение. На дороге никого нет, никто не видел, как мы с вами заговорили и передали вам письмо.

— Совершенно верно, сударь, охотно признаю это и, если понадобится, подтвержу. Теперь моя очередь.

— Расписку! — в один голос произнесли молодые люди.

— Кому из вас я должен ее передать?

— Король не сказал на этот счет ничего! — вскричал Сент-Малин, угрожающе глядя на своего спутника.

— Напишите две расписки, сударь, — сказал Эрнотон, — и дайте каждому из нас. Отсюда до Лувра далеко, а по дороге со мной или с господином может приключиться какая-нибудь беда.

При этих словах в глазах Эрнотона тоже загорелся недобрый огонек.

— Вы, сударь, человек рассудительный, — сказал Шико Эрнотону.

— Он вынул из кармана записную книжку, вырвал две странички и на каждой написал:

«Получено от господина Рене де Сент-Малина письмо, привезенное господином Эрнотоном де Карменжем».

Тень
— Прощайте, сударь, — сказал Сент-Малин, беря свою расписку.

— Прощайте, сударь, доброго пути! — добавил Эрнотон. — Может быть, вам нужно еще что-нибудь передать в Лувр?

— Нет, господа. Большое вам спасибо, — ответил Шико.

Эрнотон и Сент-Малин повернули коней к Парижу, а Шико пошел своей дорогой таким быстрым шагом, что ему позавидовал бы любой скороход.

Не проехав и ста шагов, Эрнотон резко осадил коня и сказал Сент-Малину:

— Теперь, сударь, можете спешиться, если вам угодно.

— А зачем, милостивый государь? — удивленно спросил Сент-Малин.

— Поручение нами выполнено, а у нас есть о чем поговорить. Место для такого разговора здесь, по-моему, вполне подходящее.

— Извольте, сударь, — сказал Сент-Малин, по примеру своего спутника спрыгнув с лошади.

Эрнотон подошел к нему и сказал:

— Вы сами знаете, сударь, что, пока мы были в пути, вы без всякого повода с моей стороны тяжко оскорбляли меня. Более того: желали, чтобы я скрестил с вами шпагу в самый неподходящий момент, и я вынужден был отказаться. Зато теперь я к вашим услугам.

Сент-Малин выслушал эту речь, насупившись. Но странное дело! Порыв ярости, захлестнувший было Сент-Малина, прошел. Ему уже не хотелось драться. Он поразмыслил, и здравое рассуждение возобладало: он понимал, в каком невыгодном положении находится.

— Сударь, — ответил он после краткой паузы, — когда я оскорблял вас, вы в ответ оказывали мне услуги. Поэтому я уже не могу разговаривать с вами, как тогда.

Эрнотон нахмурился:

— Да, сударь, но вы продолжаете думать то, что еще недавно говорили.

— Откуда вы знаете?

— Ваши слова были подсказаны завистью и злобой. С тех пор прошло два часа, за это время зависть и злоба не могли иссякнуть в вашем сердце.

Сент-Малин покраснел, но не возразил ни слова. Эрнотон выждал немного и продолжал:

— Если король отдал мне предпочтение, значит, мое лицо ему понравилось; если я не упал в Бьевру, значит, лучше вас езжу верхом; если я не принял тогда вашего вызова, значит, я рассудительнее вас; если пес того человека укусил не меня, значит, я оказался предусмотрительнее. Наконец, если я настаиваю сейчас на поединке, значит, у меня больше подлинного чувства чести, чем у вас, а если вы откажетесь — берегитесь: я скажу, что я храбрее вас.

Сент-Малин вздрагивал, глаза его метали молнии. При последних словах, произнесенных его юным спутником, он как бешеный выхватил из ножен шпагу.

Эрнотон уже стоял перед ним со шпагой в руке.

— Послушайте, милостивый государь, — сказал Сент-Малин, — возьмите обратно последнее свое замечание. Достаточно с вас моего унижения. Зачем же бесчестить меня?

— Сударь, — ответил Эрнотон, — я никогда не поддаюсь гневу и говорю лишь то, что хочу сказать. Поэтому я не стану брать своих слов обратно. Я тоже весьма щекотлив. При дворе я человек новый и не хочу краснеть, встречаясь с вами. Давайте скрестим шпаги не только ради моего, но и ради вашего спокойствия.

— Милостивый государь, я дрался одиннадцать раз, — произнес Сент-Малин с мрачной улыбкой, — двое моих противников были убиты. Полагаю, вам это известно?

— А я, сударь, еще никогда не дрался, — ответил Эрнотон, — не было подходящего случая. Теперь он представился, хотя я и не искал его. Итак, я жду вашего соизволения, милостивый государь.

— Послушайте, — сказал Сент-Малин, тряхнув головой, — мы с вами земляки, оба состоим на королевской службе — не будем же ссориться. Я считаю вас достойным человеком, я протянул бы вам руку, если бы мог себя пересилить. Что поделаешь, я завистлив. Природа создала меня в недобрый час. Ваши достоинства вызвали во мне горькое чувство. Но не беспокойтесь — зависть моя бессильна, к моему величайшему сожалению. Итак, покончим на этом, сударь. По правде говоря, я буду невыносимо страдать, когда вы станете рассказывать о нашей ссоре.

— Никто о ней не узнает, сударь.

— Никто?

— Нет, милостивый государь. Если мы будем драться, я вас убью или погибну сам. Я не из тех, кому не дорога жизнь. Мне двадцать три года; я человек хорошего рода, довольно богат; я надеюсь на свои силы, на будущее и, не сомневайтесь, стану защищаться как лев.

— Ну, а мне, сударь, тридцать лет, и в противоположность вам жизнь мне постыла, ибо я не верю ни в будущее, ни в себя самого. Но, как ни велико мое отвращение к жизни, как ни изверился я в счастье, я предпочел бы с вами не драться.

— Значит, вы готовы извиниться передо мной? — спросил Эрнотон.

— Нет, я и так слишком долго извинялся. Если вам этого мало, тем лучше: вы перестаете быть выше меня.

— Ну, а если, милостивый государь, терпение мое иссякнет и я наброшусь на вас со шпагой?

Сент-Малин судорожно сжал кулаки.

— Что ж, — сказал он, — я брошу оружие.

— Берегитесь, сударь, тогда я ударю вас, но не шпагой!

— Хорошо, ибо в таком случае у меня явится причина для ненависти, и я вас смертельно возненавижу. Затем в один прекрасный день, когда вами овладеет душевная слабость, я поймаю вас, как вы поймали меня сейчас, и убью.

Эрнотон вложил шпагу в ножны.

— Странный вы человек, — сказал он, — и я жалею вас от души.

— Жалеете?

— Да. Вы, должно быть, ужасно страдаете?

— Ужасно.

— И наверное, никогда никого не любили?

— Никогда.

— Но ведь у вас есть же какие-нибудь страсти?

— Только одна.

— Вы уже говорили — зависть.

— Да, а это значит, что я наделен всеми страстями, и притом, к стыду своему, доведенными до крайности: я начинаю обожать женщину, как только она полюбит другого; жаждать золота, когда его трогают чужие руки; стремиться к славе, если она достается не на мою долю. Да, вы верно сказали, господин де Карменж, — я глубоко несчастен.

— И вы не пытались стать лучше? — спросил Эрнотон.

— Мне это никогда не удавалось.

— На что же вы надеетесь? Что намерены делать?

— Что делают медведь, хищная птица? Они кусаются. Но некоторым дрессировщикам удается обучить их себе на пользу. Вот что я такое и чем я, вероятно, стану в руках господина д'Эпернона и господина де Луаньяка. Затем в один прекрасный день они скажут: «Этот зверь взбесился — надо его прикончить».

Эрнотон немного успокоился.

Теперь Сент-Малин уже не вызывал в нем гнева, но стал для него предметом изучения.

— Большая жизненная удача — а вы легко можете ее достичь — исцелит вас, — сказал он. — Развивайте свои дарования, господин де Сент-Малин, и вы преуспеете на войне и в политической интриге. Достигнув власти, вы станете меньше ненавидеть.

— Как бы высоко я ни поднялся, надо мной всегда будет кто-то выше меня, а снизу станет долетать, раздирая мне слух, чей-нибудь насмешливый хохот.

— Мне жаль вас, — повторил Эрнотон.

Оба всадника поскакали обратно в Париж. Один был молчалив, мрачен от того, что услышал, другой — от того, что поведал.

Внезапно Эрнотон протянул Сент-Малину руку.

— Хотите, я постараюсь излечить вас? — предложил он.

— Нет, не пытайтесь, это вам не удастся, — ответил Сент-Малин. — Наоборот, возненавидьте меня — это лучший способ вызвать мое восхищение.

— Я еще раз скажу вам: мне вас жаль, сударь, — сказал Эрнотон.

Через час оба всадника прибыли в Лувр и направились к казарме Сорока пяти.

Король отсутствовал и должен был возвратиться только вечером.

XXXI

О ТОМ, КАК ГОСПОДИН ДЕ ЛУАНЬЯК ОБРАТИЛСЯ К СОРОКА ПЯТИ С КРАТКОЙ РЕЧЬЮ
Все молодые гасконцы расположились у окон, чтобы не пропустить возвращения короля.

При этом каждым из них владели различные помыслы.

Сент-Малин был исполнен ненависти, стыда, честолюбия; сердце его пылало, брови хмурились.

Эрнотон уже позабыл о том, что произошло, и думал об одном — кто та дама, которой он дал возможность проникнуть в Париж под видом пажа и которую неожиданно увидел в роскошных носилках.

Здесь было о чем поразмыслить человеку, более склонному к мечтательности, чем к честолюбивым расчетам.

Поэтому Эрнотон, лишь случайно подняв голову, заметил, что Сент-Малин исчез.

Он мгновенно сообразил, в чем дело.

Сент-Малин не упустил минуты, когда вернулся король, и отправился к нему.

Эрнотон быстро прошел через галерею и явился к королю как раз тогда, когда от него выходил Сент-Малин.

— Смотрите, — радостно сказал он Эрнотону, — что мне подарил король.

И он показал ему золотую цепь.

— Поздравляю вас, сударь, — молвил Эрнотон без малейшего волнения.

И он в свою очередь прошел к королю.

Сент-Малин, ожидавший проявления зависти со стороны господина де Карменжа, был ошеломлен невозмутимостью соперника и стал поджидать его.

Эрнотон пробыл у короля минут десять, которые Сент-Малину показались вечностью.

Наконец он вышел. Сент-Малин окинул товарища быстрым взглядом, и сердце его забилось ровнее: Эрнотон вышел с пустыми руками.

— А вам, сударь, — спросил Сент-Малин, — король что-нибудь пожаловал?

— Он протянул мне руку для поцелуя, — ответил Эрнотон.

Сент-Малин так стиснул полученную им золотую цепь, что сломал одно из ее звеньев.

Оба гасконца направились к казарме.

Когда они входили в общий зал, раздался звук трубы; по этому сигналу все Сорок пять выбежали из своих помещений, словно пчелы, вылетевшие из улья.

По большей части они вырядились роскошно, но довольно безвкусно — блеск заменял изящество.

Впрочем, каждый из них обладал тем, чего требовал д'Эпернон, тонкий политик, хотя и плохой военный, — молодостью, силой или опытом.

Почти у всех оказались длинные шпаги, звенящие шпоры, воинственно закрученные усы, замшевые или кожаные перчатки и сапоги; все это блистало позолотой, благоухало помадой, украшено было бантами, «дабы являть вид», как говорилось в те времена.

Людей хорошего вкуса можно было узнать по темным тонам одежды, расчетливых — по прочности сукна, щеголей — по кружевам, розовому или белому атласу.

Пардикка де Пенкорнэ отыскал у какого-то еврея цепь из позолоченной меди, тяжелую, как цепь каторжника.

Пертинакс де Монкрабо был весь в атласе, шитье и лентах.

Эсташ де Мираду ничем не блистал: ему пришлось одеть Лардиль, Милитора и обоих ребят.

Лардиль выбрала себе самый богатый наряд, который допускался по тогдашним законам, направленным против роскоши. Милитор облачился в бархат и парчу, украсился серебряной цепью, надел шапочку с перьями и вышитые чулки. Таким образом, бедному Эсташу пришлось удовольствоваться мизерной суммой, едва достаточной, чтобы не выглядеть оборванцем.

Господин де Шалабр сохранил свою куртку стального цвета, поручив портному несколько освежить ее. Искусно нашитые там и сям полосы бархата придали новый вид этой неизносимой одежде.

Впрочем, скупец Шалабр все же потратился на пунцовые штаны, сапоги, плащ и шляпу: все это вполне соответствовало друг другу.

Что касается до оружия, то оно было превосходным: старый вояка сумел разыскать отличную испанскую шпагу, кинжал, вышедший из рук искусного мастера, и прекрасный металлический нагрудник.

Все эти господа любовались друг другом, когда, сурово хмуря брови, вошел господин де Луаньяк.

Он велел им образовать круг и стал посередине с видом, не сулившим ничего доброго. Все взгляды устремились на начальника.

— Все в сборе, господа? — спросил он.

— Все! — ответили сорок пять голосов с весьма похвальным единодушием.

— Господа, — продолжал Луаньяк, — вы были вызваны сюда, чтобы стать личными телохранителями короля — звание весьма почетное, но и ко многому обязывающее.

Луаньяк сделал паузу. Послышался одобрительный шепот.

— Не следует воображать, однако, что король принял вас на службу и платит вам жалованье за то, чтобы вы вели себя, как вертопрахи. Необходима дисциплина — ведь вы являетесь собранием дворян, иначе говоря, самыми послушными и преданными людьми в королевстве.

— Собравшиеся затаили дыхание: по этому торжественному началу легко было понять, что речь пойдет о вещах очень важных.

— С нынешнего дня вы живете в Лувре — средоточии государственной власти. Вам нередко будут поручать осуществление важных решений. Таким образом, вы находитесь в положении должностных лиц, которые не только владеют государственной тайной, но и облечены исполнительной властью.

По рядам гасконцев вторично пробежал одобрительный шепот.

Многие высоко подняли голову — казалось, от гордости они выросли на несколько дюймов.

— Предположим теперь, — продолжал Луаиьяк, — что одно из таких должностных лиц, скажем офицер, выдало тайное решение совета. Вы понимаете, что он заслуживает смерти?

— Разумеется, — ответили несколько голосов.

— Так вот, господа, — продолжал Луаньяк, и в голосе его зазвучала угроза, — сегодня была выболтана некая государственная тайна.

Гордость Сорока пяти сменилась страхом: они беспокойно и подозрительно переглядывались.

— Двое из вас, господа, судачили на улице, как старые бабы, бросая на ветер слова столь важные, что каждое из них может погубить человека.

Сент-Малин тотчас же подошел к Луаньяку и сказал ему:

— Милостивый государь, полагаю, что я имею честь говорить с вами от имени своих товарищей. Необходимо очистить от подозрения тех слуг короля, которые ни в чем не повинны. Мы просим вас поскорее высказаться.

— Нет ничего легче, — ответил Луаньяк.

Все еще более насторожились.

— Сегодня король получил известие, что его недруг, а именно один из тех людей, с которыми вы призваны вести борьбу, явился в Париж. Имя этого недруга было произнесено тайно, но его услышал часовой, то есть человек, на которого следует рассчитывать, как на каменную стену, ибо, подобно ей, он должен быть непоколебим, глух и нем. Однако он принялся повторять на улице имя королевского врага, да еще с такой громкой похвальбой, что привлек внимание прохожих и вызвал смятение в умах. Я был свидетелем этого, ибо шел той же дорогой и слышал все собственными ушами. Я положил руку на плечо болтуну, и он умолк. Произнеси он еще несколько слов, и были бы поставлены под угрозу интересы столь священные, что я вынужден был бы его заколоть.

При этих словах Луаньяка все увидели, как Пертинакс де Монкрабо и Пардикка де Пенкорнэ побледнели и в полуобморочном состоянии прислонились друг к другу. Монкрабо что-то пробормотал в свое оправдание.

Как только смущение выдало виновных, все взгляды устремились на них.

— Ничто не может служить вам извинением, сударь, — сказал Луаньяк Пертинаксу. — Если бы вы были пьяны, то должны понести наказание за то, что напились; если поступили просто как гордец и хвастунишка, то опять-таки заслуживаете кары.

Воцарилось зловещее молчание.

— Следовательно, — продолжал Луаньяк, — вы, господин де Монкрабо, и вы, господин де Пенкорнэ, будете наказаны.

— Простите, сударь, — взмолился Пертинакс, — но мы прибыли из провинции, при дворе мы новички и не знаем, как надо вести себя в делах, касающихся политики.

— Нельзя было поступать на службу к его величеству, не взвесив тягот этой великой чести.

— Клянемся, что в дальнейшем будем немы как могила.

— Все это хорошо, господа, но загладите ли вы завтра зло, причиненное вами сегодня?

— Постараемся.

— Вы все пользуетесь относительной свободой, — продолжал Луаньяк, не отвечая прямо на просьбу виновных, — но эту свободу я намерен ограничить строжайшей дисциплиной. Слышите, господа? Те, кто найдут свою службу слишком тягостной, могут уйти: на их место найдется немало желающих.

Никто не ответил, но многие нахмурились.

— Итак, — продолжал Луаньяк, — предупреждаю вас: правосудие у нас будет совершаться тайно, быстро, без судебного разбирательства. Предателей постигнет немедленная смерть. Предположим, например, что господин де Монкрабо и господин де Пенкорнэ, вместо того чтобы дружески беседовать на улице о вещах, которые им следовало забыть, повздорили из-за того, о чем они имели право помнить. Разве эта ссора не могла привести к поединку между ними? Во время дуэли нередко случается, что противники одновременно пронзают друг друга шпагой. На другой день после ссоры обоих этих господ находят мертвыми в Прэ-о-Клере… Итак, все, кто выдаст государственную тайну, — вы хорошо поняли меня, господа? — будут по моему приказу умерщвлены на дуэли или иным способом.

Монкрабо своей тяжестью повалился на товарища, у которого бледность приняла зеленоватый оттенок.

— За менее тяжелые проступки, — продолжал Луаньяк, — я буду налагать и менее суровую кару — например, тюремное заключение. На этот раз я пощажу жизнь господина де Монкрабо, который болтал, и господина де Пенкорнэ, который слушал. Я прощаю их, потому что они могли провиниться по незнанию. Заключением я их наказывать не стану, ибо они мне, вероятно, понадобятся сегодня вечером или завтра. Поэтому я подвергну их третьей каре, которая будет применяться к провинившимся, — штрафу. Вы получили тысячу ливров, госиода, из них вы вернете сто. Эти деньги я употреблю как вознаграждение за безупречную службу.

— Сто ливров! — пробормотал Пенкорнэ. — Но, черт побери, у меня их больше нет: они пошли на экипировку.

— Вы продадите свою цепь, — сказал Луаньяк.

— Я готов сдать ее в королевскую казну, — ответил Пенкорнэ.

— Нет, сударь, король не принимает вещей своих подданных в уплату штрафа. Продайте ее сами и уплатите штраф… Еще несколько слов, господа, — продолжал Луаньяк. — Я заметил, что в вашем отряде начались раздоры; обо всякой ссоре должно быть доложено мне — я один буду судить, насколько она серьезна, и разрешать поединок, если найду необходимым. В наши дни что-то слишком часто убивают людей на дуэли, и я не желаю, чтобы мой отряд терял бойцов. За первый же поединок, который последует без моего разрешения, я подвергну виновных строгому аресту, весьма крупному штрафу, а может быть, и более суровой каре… Господа, можете расходиться. Кстати, сегодня вечером пятнадцать человек будут дежурить у лестницы, ведущей в покои его величества, пятнадцать других во дворе — они смешаются со свитой тех, кто прибудет в Лувр, — и, наконец, последние пятнадцать останутся в казарме.

— Милостивый государь, — сказал, подходя к Луаньяку, Сент-Малин, — разрешите мне не то чтобы дать вам совет — упаси меня бог! — но попросить разрешения. Всякий порядочный отряд должен иметь своего начальника.

— Ну, а я-то кто, по-вашему? — спросил Луаньяк.

— Вы, сударь, наш генерал.

— Не я, сударь, вы ошибаетесь, а герцог д'Эпернон.

— Значит, вы наш полковник? Но и в таком случае каждые пятнадцать человек должны иметь своего командира.

— Правильно, — ответил Луаньяк, — ведь я не могу являться в трех лицах. Кроме того, я не желаю, чтобы среди вас одни были ниже, другие выше, разве что по своей доблести.

— О, что касается этого различия, вы скорее ощутите разницу между нами.

— Поэтому я намерен назначать каждый день сменных командиров, — сказал Луаньяк. — Вместе с паролем я буду называть также имя дежурного командира. Таким образом все будут по очереди подчиняться и командовать. Ведь я еще не знаю способностей каждого из вас: надо, чтобы они проявились, — тогда я сделаю выбор.

Сент-Малин отвесил поклон и присоединился к товарищам.

— Надеюсь, вы меня поняли, господа? — продолжал Луаньяк. — Я разделил вас на три отряда по пятнадцать человек. Свои номера вы знаете: первый отряд дежурит на лестнице, второй во дворе, третий остается в казарме.Бойцы последнего отряда находятся в боевой готовности и выступают по первому же сигналу. Теперь, господа, вы свободны… Господин де Монкрабо, господин де Пенкорнэ, завтра вы уплатите штраф. Казначеем являюсь я. Ступайте.

Все вышли. Остался один Эрнотон де Карменж.

— Вам что-нибудь надобно, сударь? — спросил Луаньяк.

— Да, сударь, — с поклоном ответил Эрнотон. — Состоять на королевской службе весьма почетно, но мне очень хотелось бы знать, как далеко может зайти повиновение приказу.

— Сударь, — ответил Луаньяк, — вопрос ваш весьма щекотливый, и дать на него определенный ответ я не могу.

— Осмелюсь спросить, сударь, почему?

Все эти вопросы задавались Луаньяку с такой утонченной вежливостью, что, вопреки своему обыкновению, он тщетно искал повода для отповеди.

— Потому что я сам зачастую не знаю утром, что мне придется делать вечером.

— Я новый человек при дворе, сударь, — сказал Эрнотон, — у меня нет ни друзей, ни врагов, страсти не ослепляют меня, и потому хоть я и стою не больше других, но могу быть вам полезен.

— Но, полагаю, короля-то вы любите?

— Я обязан его любить, господин де Луаньяк, как слуга, как верноподданный и как дворянин.

— Это основное, и если вы человек сообразительный, то сами распознаете, кто стоит на противоположной точке зрения.

— Отлично, сударь, — ответил с поклоном Эрнотон, — все ясно. Но остается еще одно обстоятельство, сильно меня смущающее.

— Какое, сударь?

— Пассивное повиновение.

— Это первейшее условие.

— Прекрасно понимаю, сударь. Но пассивное повиновение бывает делом нелегким для людей, щекотливых в делах чести.

— Это уж меня не касается, господин де Карменж, — сказал Луаньяк.

— Однако, сударь, если вам какое-нибудь распоряжение не по вкусу?

— Я вижу подпись господина д'Эпернона, и это воз вращает мне душевное спокойствие.

— А господин д'Эпернон?

— Господин д'Эпернон видит подпись его величества и тоже, подобно мне, успокаивается.

— Вы правы, сударь, — сказал Эрнотон, — я ваш покорный слуга.

Эрнотон направился к выходу, но Луаньяк окликнул его.

— Вы навели меня на одну мысль, — молвил он, — и вам я скажу то, чего не сказал бы вашим товарищам, ибо никто из них не говорил со мною так мужественно и достойно, как вы.

Эрнотон поклонился.

— Сударь, — сказал Луаньяк, подходя к молодому человеку, — сегодня вечером сюда, вероятно, явится одно высокое лицо: не упускайте его из виду и следуйте за ним повсюду, куда бы он ни направился по выходе из Лувра.

— Милостивый государь, позвольте сказать вам, что, по-моему, это называется шпионством.

— Шпионством? Вы так полагаете? — холодно произнес Луаньяк. — Возможно, однако же…

И он протянул какую-то бумагу Карменжу. Тот, развернув ее, прочел:

«Если сегодня вечером господин де Майен осмелится появиться в Лувре, прикажите кому-нибудь проследить за ним».

— Чья подпись? — спросил Луаньяк.

— Подписано: «д'Эпернон», — прочел Карменж.

— Итак, сударь?

— Вы правы, — ответил Эрнотон, низко кланяясь, — я прослежу за господином де Майеном.

И он удалился.

XXXII

ПАРИЖСКИЕ БУРЖУА
Господин де Майен, вызвавший столько толков в Лувре, о чем он даже не подозревал, вышел из дворца Гизов черным ходом и верхом, в сапогах, не переодевшись с дороги, отправился со свитой из трех дворян в Лувр.

Предупрежденный о его прибытии, господин д'Эпернон велел доложить о нем королю.

В свою очередь господин де Луаньяк вторично отдал тот же приказ Сорока пяти: итак, пятнадцать человек находилось в передней, пятнадцать — во дворе и четырнадцать в казарме.

Мы говорим — четырнадцать, так как Эрнотона, получившего особое поручение, не было среди товарищей.

Но, ввиду того что свита господина Майена не вызывала опасений, второй группе разрешено было возвратиться в казарму.

Господина де Майена ввели к королю; он явился с почтительнейшим визитом и был принят королем с преувеличенной любезностью.

— Итак, кузен, — спросил король, — вы решили посетить Париж?

— Да, государь, — ответил Майен, — от имени братьев и моего собственного, я счел долгом напомнить вашему величеству, что у вас нет слуг более преданных, чем мы.

— Ей-богу же, — сказал Генрих, — никто в этом не сомневается, и, если бы не удовольствие, которое доставляет мне ваш приезд, вы могли бы не затруднять себя этим небольшим путешествием. Верно, имеется какая-нибудь иная причина!

— Государь, я опасался, как бы странные слухи, которые с некоторых пор распускают наши враги, не повлияли на вашу благосклонность к дому Гизов.

— Какие слухи? — спросил король с добродушием, столь опасным даже для близких ему людей.

— Неужели ваше величество не слышали о нас ничего неблагоприятного? — спросил озадаченный Майен.

— Милый кузен, — ответил король, — да будет вам известно, я не потерпел бы, чтобы здесь плохо отзывались о Гизах. А так как окружающие, видимо, знают это лучше, чем вы, никто не говорит о вас ничего дурного.

— В таком случае, государь, — сказал Майен, — я не жалею, что приехал, — ведь я имел счастье видеть своего короля и убедиться в его расположении. Охотно признаю, однако, что излишне поторопился.

— Париж — славный город, герцог, где всегда полезно побывать, — заметил король.

— Конечно, государь, но и у нас в Суассоне есть дела.

— А какие, герцог?

— Дела вашего величества.

— Что правда, то правда, Майен. Продолжайте же заниматься ими. Я умею ценить услуги.

Герцог, улыбаясь, откланялся.

Король возвратился в опочивальню, потирая руки.

Луаньяк сделал знак Эрнотону, тот что-то сказал своему слуге, который побежал в конюшню. Эрнотон, не теряя времени, последовал пешком за четырьмя всадниками.

Можно было не опасаться, что он упустит из виду господина де Майена: благодаря болтливости Пертинакса де Монкрабо и Пардикки де Пенкорнэ парижане уже знали о прибытии принца из дома Гизов. Услышав эту новость, добрые лигисты выходили на улицу: ведь Майена нетрудно было узнать по его широким плечам, полной фигуре и бороде «ковшом».

Тщетно старался Майен избавиться от наиболее ревностных сторонников, говоря им:

— Умерьте свой пыл, друзья. Клянусь богом, вы навлечете на нас подозрение.

В самом деле, когда герцог прибыл во дворец Сен-Дени, где остановился, у него оказалось не менее двухсот — трехсот провожатых.

Таким образом, Эрнотону легко было следовать за герцогом, не будучи никем замеченным.

Когда у входа во дворец Майен обернулся и ответил на приветствие толпы, Эрнотону показалось, что один дворянин из свиты герцога и есть тот самый всадник, который сопровождал пажа или при котором состоял паж, пробравшийся с его, Эрнотона, помощью в Париж.

После того как Майен скрылся в воротах, на улице показались конные носилки. К ним подошел Мейнвиль. Занавески раздвинулись, и при лунном свете Эрнотону почудилось, что он узнаёт и своего пажа и даму, которую видел у Сент-Антуанских ворот.

Мейнвиль и дама обменялись несколькими словами, экипаж въехал в ворота дворца; Мейнвиль вошел вслед за ним, и ворота тотчас же закрылись.

Спустя минуту Мейнвиль показался на балконе, поблагодарил парижан от имени герцога и предложил им разойтись по домам, дабы злонамеренные люди не истолковали их скопление по-своему.

После этого удалились все, за исключением десяти человек, допущенных во дворец вслед за герцогом.

Эрнотон ушел, как и все прочие, или, вернее, сделал вид, что последовал их примеру.

Десять указанных избранников были представителями лиги, посланными, чтобы поблагодарить господина де Майена за приезд и одновременно упросить его вызвать в Париж брата.

Дело в том, что достойные буржуа, с которыми мы свели беглое знакомство в вечер, когда Пулен скупал кирасы, отнюдь не были лишены воображения: они лелеяли много замыслов, требовавших одобрения и поддержки вождя.

Бюсси-Леклер сообщил, что им обучены военному делу три монастыря и составлены воинские отряды из пятисот буржуа, то есть у него имеется наготове около тысячи человек.

Лашапель-Марто занялся судьями, писцами и стражниками из дворца Правосудия. Он мог предложить и хороших советчиков, и людей действия: для совета у него было двести чиновников в мантиях, для действия — двести полицейских стражей. В распоряжении Бригара имелись купцы с Ломбардской улицы и рыночные торговцы.

Крюсе, подобно Лашапелю-Марто, располагал судейскими чиновниками и Парижским университетом.

Дельбар предлагал пятьсот моряков и портовых рабочих — все народ весьма решительный.

У Лушара было пятьсот барышников и торговцев лошадьми — все они ярые католики.

Владелец мастерской оловянной посуды, по имени Полар, и колбасник Жильбер представляли полторы тысячи мясников и колбасников города и предместий.

Метр Никола Пулен, приятель Шико, готов был предложить всех и вся.

Выслушав эти новости, герцог Майенский сказал:

— Меня радует, что силы лиги столь внушительны, но я не вижу цели, которую она перед собою ставит.

— Я полагаю, — сказал Бюсси-Леклер с откровенностью, которая в человеке столь низкого происхождения могла показаться дерзостной, — я полагаю, что, поскольку мысль о союзе исходила от наших вождей, это им, а не нам указывать цель.

— Господа, — ответил Майен, — вы глубоко правы: цель должна быть указана теми, кто имеет честь быть вашими вождями. Пользуюсь случаем, чтобы напомнить вам: Лишь полководец вправе решать, когда следует дать бой. Пусть даже войска построены, хорошо вооружены и проникнуты воинским духом — сигнал к нападению дается только им.

— Но, монсеньер, — вмешался Крюсе, — лига не хочет больше ждать, мы уже имели честь заявить вам об этом.

— Не хочет ждать чего, господин Крюсе? — спросил Майен.

— Достижения цели.

— Какой цели?

— Нашей. У нас тоже есть план.

— В таком случае я не стану возражать, — сказал Майен.

— Но можем ли мы рассчитывать на вашу поддержку, монсеньер?

— Без сомнения, если план этот подойдет моему брату и мне.

Лигисты переглянулись, двое или трое из них дали Лашапелю-Марто знак говорить. Он выступил вперед, словно испрашивал у герцога разрешения взять слово.

— Говорите, — сказал герцог.

— Так вот, монсеньер, — сказал Марто. — Придумали его мы — Леклер, Крюсе и я. Он тщательно обдуман и, вероятно, обеспечит нам успех.

— Ближе к делу, господин Марто, ближе к делу!

— В Париже имеется ряд пунктов, связывающих воедино вооруженные силы города: это Большой и Малый Шатле, дворец Тампля, Ратуша, Арсенал и Лувр.

— Правильно, — согласился герцог.

— Во всех пунктах имеются гарнизоны, с которыми нетрудно будет управиться, так как они не ожидают нападения.

— Допускаю, — сказал герцог.

— Кроме того, город обороняет начальник ночной стражи со своими стрелками. И вот что мы решили: захватить начальника на дому — он живет в Кутюр-Сент-Катрин. Это можно сделать без шума, так как место уединенное и малолюдное.

Майен с сомнением покачал головой.

— Нельзя без шума взломать прочную дверь и сделать выстрелов двадцать из аркебузов, — заметил он.

— Мы предвидели это возражение, монсеньер, — сказал Марто. — Один из стрелков ночной стражи — наш человек. Ночью мы постучим в дверь — нас будет человека два-три, — стрелок откроет нам и пойдет доложить начальнику, что ему приказано явиться в Лувр. В этом нет ничего необычного: раз в месяц король вызывает к себе этого офицера. Когда дверь будет открыта, мы впустим десять человек моряков, живущих в квартале Сен-Поль, они покончат с начальником стражи.

— То есть прирежут его?

— Да, монсеньер. Таким образом оборона противника будет расстроена в самом начале. Правда, имеются и другие должностные лица — господин председатель суда, господин прокурор Лагель и прочие. Что ж, мы схватим их в тот же час: Варфоломеевская ночь научила нас этому, и с ними поступят так же, как и с начальником ночной стражи.

— Ого! — произнес герцог, находивший, что дело это нешуточное.

— Тем самым мы получим возможность сразу покончить со всеми ересиархами — и религиозными и политическими.

— Все это чудесно, господа, — сказал Майен, — но вы мне не объяснили, как вы возьмете с одного удара Лувр — это же настоящая крепость, которую непрестанно охраняют гвардейцы и вооруженные дворяне. Король хоть иробок, но его вам не црирезать, как начальника ночной охраны. Он станет защищаться, а ведь он — подумайте хорошенько — король, его присутствие произведет сильнейшее впечатление на горожан, и вас разобьют.

— Для нападения на Лувр мы отобрали четыре тысячи человек, монсеньер. Эти люди не так уж любят Генриха Валуа, и вид короля не произведет на них впечатления, о котором вы говорите.

— Вы полагаете, что четырех тысяч достаточно?

— Разумеется; нас будет десять против одного, — сказал Бюсси-Леклер.

— А швейцарцы? Их тоже четыре тысячи, господа.

— Да, но они в Ланьи, а Ланьи — в восьми лье от Парижа. Даже если король сможет их предупредить, гонцам потребуется два часа, чтобы туда добраться, да швейцарцам — восемь часов, чтобы пешим строем прийти в Париж, итого — десять часов. Они явятся как раз к тому времени, когда их задержат у застав: за десять часов мы станем хозяевами города.

— Что ж, допускаю: начальник ночной стражи убит, должностные лица погибли, городская власть пала — словом, все преграды уничтожены; вы, наверно, уже решили, что тогда предпримете?

— Мы установим правительство честных людей, какими сами являемся, — сказал Бригар, — а дальше нам нужно только одно: преуспеть в своих торговых делах и обеспечить хлебом насущным жен и детей. Кое у кого может явиться честолюбивое желание стать квартальным надзирателем или командиром роты в городском ополчении. Что ж, господин герцог, мы займем эти должности, но тем дело и ограничится. Как видите, мы нетребовательны.

— Господин Бригар, ваши слова — чистое золото. Да, вы честные люди и, уверен, не потерпите в своих делах недостойных.

— О нет, нет! — раздались голоса. — Только доброе вино, без всякого осадка!

— Прекрасно сказано! — молвил герцог. — Но знаете ли вы, заместитель парижского прево, сколько в Иль-де-Франсе бездельников и проходимцев?

Никола Пулен как бы нехотя приблизился к герцогу.

— К сожалению, их очень много, монсеньер.

— Но сколько именно?

Пулен принялся считать по пальцам.

— Воров тысячи три-четыре; бездельников и нищих две — две с половиной; случайных преступников полторы — две; убийц четыреста — пятьсот человек.

— Итак, по меньшей мере шесть — шесть с половиной тысяч мерзавцев и висельников. Какую религию они исповедуют?

— Как вы сказали, монсеньер? — переспросил Пулен.

— Я спрашиваю: они католики или гугеноты?

Пулен рассмеялся.

— Они исповедуют одну религию, монсеньер, — сказал он, — их бог — золото.

— А что вы скажете об их политических убеждениях? Кто они — сторонники дома Валуа, лигисты, политики или друзья короля Иаваррского?

— Они разбойники и грабители.

— Не думайте, монсеньер, — сказал Крюсе, — что мы возьмем в союзники подобных людей.

— Конечно, не думаю. Вот это меня и смущает.

— Но почему, монсеньер? — с удивлением спросили члены делегации.

— Поймите же, господа: когда эти люди увидят, что в Париже нет больше начальства, блюстителей порядка, королевской власти — словом, ничего такого, что их обуздывало, они примутся обчищать ваши лавки и ваши дома.

— Черт побери! — сказали, переглядываясь, депутаты.

— Я полагаю, что над этим вопросом стоит поразмыслить, не так ли, господа? — спросил герцог. — Что до меня, то я постараюсь устранить беду, ибо девиз моего брата и мой — «ваши интересы превыше наших интересов».

Послышался одобрительный шепот.

— Теперь, господа, позвольте человеку, проделавшему двадцать четыре лье верхом, поспать несколько часов. В том, чтобы выждать время, опасности нет. Может быть, вы другого мнения?

— Вы правы, господин герцог, — сказал Бригар.

— Отлично.

— Разрешите же нам, монсеньер, откланяться, — продолжал Бригар, — а когда вам угодно будет назначить новую встречу…

— Постараюсь сделать это как можно скорее, господа, будьте покойны, — сказал Майен. — Может быть, завтра, самое позднее — послезавтра.

И, распрощавшись наконец с лигистами, он оставил их изумленными его предусмотрительностью.

Но не успел он скрыться, как потайная дверь в стене отворилась и в зал вошла какая-то женщина.

— Герцогиня! — вскричали депутаты.

— Да, господа, — воскликнула она, — я пришла, чтобы вывести вас из затруднения!

Депутаты, знавшие решительность герцогини, но в то же время несколько опасавшиеся ее пыла, окружили вновь прибывшую.

— Господа, — продолжала она с улыбкой, — Юдифь[297] совершила то, чего не сделали остальные иудеи. Не теряйте надежды — у меня есть свой план.

И, протянув лигистам свои белые ручки, она удалилась в ту же дверь, за которой скрылся Майен.

— Ей-богу, — вскричал Бюсси-Леклер, выходя вслед за герцогиней, — кажется, в их семье она одна настоящий мужчина!

— Уф! — прошептал Никола Пулен, отирая пот, проступивший у него на лбу, когда он увидел госпожу де Монпансье. — Хотел бы я быть в стороне от всего этого…


Часть II



I

ЕЩЕ РАЗ О БРАТЕ БОРРОМЕ
Было около десяти часов вечера, когда господа депутаты стали расходиться, обмениваясь поклонами. Никола Пулен жил дальше всех; он одиноко шагал домой, размышляя о своем затруднительном положении. В самом деле, Робер Брике никогда не простит ему, если он утаит план действий, который Лашапель-Марто так простодушно изложил господину де Майену.

Когда Никола Пулен, по-прежнему погруженный в невеселые думы, дошел до середины улицы Пьер-о-Реаль шириной в каких-нибудь четыре фута, он увидел бегущего ему навстречу монаха в подвернутой до колен рясе. Двоим тут было не разойтись.

Пулен ругался, монах божился, и наконец священнослужитель, более нетерпеливый, чем офицер, обхватил Пулена поперек туловища и прижал его к стене.

И тут они узнали друг друга.

— Брат Борроме! — сказал Пулен.

— Господин Никола Пулен! — воскликнул монах.

— Как поживаете? — спросил Пулен с восхитительным добродушием истого парижского буржуа.

— Отвратительно, — ответил монах, которому, казалось, гораздо труднее было успокоиться, чем мирному Пулену. — Вы меня задержали, а я очень тороплюсь.

— В вас точно бес вселился! — возразил Пулен. — Куда вы спешите в столь поздний час? Монастырь горит, что ли?

— Нет, я тороплюсь к госпоже герцогине, чтобы поговорить с Мейнвилем.

— К какой герцогине?

— Мне кажется, есть только одна герцогиня, у которой можно поговорить с Мейнвилем, — ответил Борроме.

— Но что вам нужно от госпожи де Монпансье? — продолжал расспрашивать Никола Пулен.

— Боже мой, все очень просто, — сказал Борроме, ища подходящего ответа. — Госпожа герцогиня просила нашего уважаемого настоятеля стать ее духовником; он согласился; потом его охватили сомнения, и он отказался. Свидание было назначено на завтра; я должен от имени дона Модеста Горанфло передать герцогине, чтобы она не рассчитывала на него.

— Очень хорошо, но вы направляетесь не ко дворцу Гизов, дорогой брат, а даже кажется, что вы идете в противоположном направлении.

— Мне сказали во дворце, что госпожа герцогиня поехала к герцогу Майенскому, который прибыл сегодня в Париж и остановился в Сен-Дени.

— Правильно, — молвил Пулен. — Только, куманек, за чем хитрить со мной? Не принято посылать монастырского казначея с поручениями.

— Но ведь поручение-то к герцогине!

— Не можете же вы, доверенное лицо Мейнвиля, верить в разговоры об исповеди госпожи герцогини де Монпансье?

— Почему?

— Черт возьми, дорогой, вам прекрасно известно, каково расстояние от монастыря до середины дороги, раз вы сами заставили меня его измерить. Берегитесь! Вы мне сообщили так мало, что я могу заподозрить слишком многое.

— И напрасно, дорогой господин Пулен; я больше ни чего не знаю. А теперь не задерживайте меня, прошу вас, а то я не застану госпожу герцогиню.

— Она вернется к себе домой. Было бы проще всего подождать ее там.

— Боже мой, — сказал Борроме, — я не прочь повидать и господина герцога.

— Вот это дело другое. Теперь, когда мне известно, с кем у вас дела, я вас пропущу; прощайте, желаю удачи!

Борроме, видя, что дорога свободна, помчался дальше.

«Ну и ну, опять что-то новенькое, — подумал Никола Пулен, глядя вслед исчезающей во тьме рясе монаха. — Но на кой черт мне знать, что происходит? Неужели я вхожу во вкус того, что вынужден делать? Тьфу!»

Между тем брат и сестра, основательно обсудив поведение короля и план десяти, убедились в следующем.

Король ничего не подозревает, и напасть на него становится день ото дня легче.

Самое важное — организовать отделения лиги в северных провинциях, пока король не оказал помощи брату и позабыл о Генрихе Наваррском.

Из этих двух врагов следует бояться только герцога Анжуйского с его затаенным честолюбием; что же касается Генриха, то через хорошо осведомленных шпионов известно, что он поглощен пирами и забавами.

— Париж подготовлен, — громко говорил Майен, — но надо подождать ссоры между королем и его союзниками; непостоянный характер Генриха несомненно очень скоро приведет к разрыву. А так как нам нечего спешить, подождем.

— Мне были нужны десять человек, чтобы поднять Париж после намеченного удара, — тихо говорила герцогиня.

В эту минуту внезапно вошел Мейнвиль с сообщением, что Борроме хочет видеть герцога.

— Борроме? — удивленно спросил герцог. — Кто это?

— Монсеньер, — ответил Мейнвиль, — вы послали его из Нанси, когда я просил у вашей светлости направить ко мне умного и деятельного человека.

— Вспоминаю, я послал вам капитана Борровиля. Разве он переменил имя и зовется Борроме?

— Да, монсеньер, он переменил имя и одежду; его зовут Борроме, и он стал монахом монастыря Святого Иакова.

— Почему же он стал монахом? Дьявол, верно, здорово потешается, если узнал его под рясой.

— Это наша тайна, монсеньер, — сказал Мейнвиль, — а пока выслушаем капитана Борровиля, или брата Борроме, как вам будет угодно.

— Да, тем более, что этот визит меня очень беспокоит, — сказала госпожа Монпансье.

— Признаюсь, и меня тоже, — ответил Мейнвиль.

— Впустите его, не теряя ни минуты, — добавила герцогиня.

Дверь открылась.

— А, Борровиль, — сказал герцог, который не мог удержаться от смеха при взгляде на вошедшего. — Это вы так вырядились, друг мой?

— Да, монсеньер, и я весьма неважно себя чувствую в этом чертовском обличье.

— Во всяком случае, не я напялил на вас эту рясу, Борровиль, — сказал герцог, — поэтому прошу на меня не обижаться.

— Нет, монсеньер, это госпожа герцогиня; но я всегда готов служить ей.

— Спасибо, капитан. Ну, а теперь… что вы хотели сообщить нам в столь поздний час?

— Ваша светлость, — сказал Борровиль, — король посылает помощь герцогу Анжуйскому.

— Ба! Старая песня, — ответил Майен, — я слышу ее уже три года.

— Но на этот раз, монсеньер, я даю вам проверенные сведения.

— Гм! — сказал Майен, вскинув голову, как лошадь, встающая на дыбы. — Как это — проверенные?

— Сегодня ночью, в два часа, господин де Жуаез уехал в Руан. Он должен сесть на корабль в Дьеппе и отвезти в Антверпен три тысячи человек.

— Ого! — воскликнул герцог. — Кто же вам это сказал, Борровиль?

— Человек, который отправляется в Наварру, монсеньер.

— В Наварру? К Генриху?

— Да, монсеньер.

— И кто же посылает его?

— Король, монсеньер.

— Кто этот человек?

— Его зовут Робер Брике.

— Дальше.

— Он большой друг отца Горанфло.

— И посланец короля?

— Я в этом совершенно уверен: один из наших монахов ходил в Лувр за охранной грамотой.

— Кто этот монах?

— Наш маленький Жак Клеман, вояка, тот самый, на которого вы соблаговолили обратить внимание, госпожа герцогиня.

— И он не показал вам письма? — спросил Майен. — Вот болван!

— Монсеньер, письма король ему не отдал: он отправил к посланцу своих людей.

— Нужно перехватить письмо, черт возьми!

— Я решил было послать с Робером Брике одного из моих людей, сложенного как Геркулес, но Робер Брике заподозрил недоброе и отослал его.

— Каков из себя Робер Брике? — спросил Майен.

— Высокий, худой, нервный, мускулистый, ловкий и притом насмешник, но умеющий молчать.

— И владеет шпагой?

— Как тот, кто ее изобрел, монсеньер.

— Длинное лицо?

— Монсеньер, лицо у него все время меняется.

— О, я кое-что подозреваю; надо навести справки.

— Побыстрее, монсеньер, — он, должно быть, превосходный ходок.

— Борровиль, — сказал Майен, — вам придется поехать в Суассон к моему брату.

— А как же монастырь, монсеньер?

— Неужели вам трудно выдумать какую-нибудь историю для дона Модеста? — заметил Мейнвиль. — Ведь он всему поверит.

— Вы передадите господину де Гизу, — продолжал Майен, — все, что узнали о поручении, данном де Жуаезу.

— Да, монсеньер.

— Не забывайте Наварру, Майен, — сказала герцогиня.

— Я сам займусь этим делом. Прикажите мне оседлать свежую лошадь, Мейнвиль. — И добавил тихо: — Неужели он жив? Да, должно быть, жив.

II

ШИКО-ЛАТИНИСТ
Как помнит читатель, после отъезда двух молодых людей Шико зашагал очень быстро.

Но, едва они скрылись из глаз, Шико, у которого, казалось, как у Аргуса, были глаза на затылке, остановился на вершине пригорка и стал осматривать окрестности — рвы, равнину, кусты, реку. Убедившись, что никто не следит за ним, он сел на краю рва, прислонился к дереву и занялся тем, что он называл исследованием собственной совести.

У него было два кошелька с деньгами, ибо он заметил, что в мешочке, переданном ему Сент-Малином, кроме королевского письма, были еще некие круглые предметы, очень напоминавшие серебряные и золотые монеты.

На королевском кошельке была вышита с обеих сторон буква «Г».

— Красиво, — сказал Шико, рассматривая кошелек. — Очень мило со стороны короля! Его имя, герб… Нельзя быть щедрее и глупее! Нет, его не переделаешь. Честное слово, — продолжал Шико, — меня удивляет только, что этот добрый и великодушный король не велел одновременно вышить на кошельке письмо, которое приказал мне отвезти своему зятю… Посмотрим сначала, сколько денег в кошельке, с письмом можно ознакомиться и после. Сто экю! Как раз та сумма, какую я занял у Горанфло. А вот еще пакетик… Испанское золото, пять квадруплей. Он очень любезен, мой Анрике! Но кошелек мне мешает; так и кажется, что даже птицы, перелетающие над моей головой, принимают меня за королевского посланца и, что еще хуже, собираются указать на меня прохожим.

Шико вытряхнул содержимое кошелька на ладонь, вынул из кармана полотняный мешочек Горанфло и пересыпал туда золото и серебро.

Потом он вытащил письмо и, положив на его место камень, бросил кошелек в Орж, извивавшуюся под мостом.

Раздался всплеск, и два-три круга разбежались по спокойной поверхности воды.

— Это для моей безопасности, — сказал Шико. — Теперь поработаем для Генриха.

Он взял послание, разорвал конверт и с несокрушимым спокойствием сломал печать, словно это было не королевское, а обычное письмо.

— Теперь, — сказал Шико, — насладимся стилем этого послания.

Он развернул письмо и прочитал:

«Дражайший брат мой, глубокая любовь, которую питал к вам незабвенный наш брат, ныне покойный король Карл IX, поныне живет под сводами Лувра и неизменно наполняет мое сердце».

Шико поклонился.

«Мне неприятно посему говорить с вами о печальных и досадных предметах; но вы проявляете стойкость, несмотря на все превратности судьбы, и я, не колеблясь, сообщаю вам о том, что можно сказать только мужественным и проверенным друзьям».

Шико прервал чтение и снова поклонился.

«Кроме того, я, как король, имею заботу о том, чтобы вы прониклись честью моего и вашего имени, брат мой.

Мы с вами оба одинаково окружены врагами, Шико сам это объяснит».

— Chicotus explicabit, — сказал Шико. — Или лучше — evolvet, что Гораздо изящнее.

«Ваш слуга, господин виконт де Тюренн, является источником постоянных скандалов при Наваррском дворе. Бог не попустит, чтобы я вмешивался в ваши дела, иначе как для блага вашего и чести. Ваша супруга, которую я, к моему великому огорчению, называю сестрой, должна была бы позаботиться об этом вместо меня… но она этого не делает».

— Ого! — сказал Шико, продолжая переводить на латинский. — Quaeque omittit facere. Резко сказано.

«Я прошу вас, брат мой, проследить, чтобы отношения между Марго и виконтом де Тюренн не вносили стыда и позора в семью Бурбонов. Начните действовать, как только Шико прочтет вам мое письмо.

Ваша супруга и виконт де Тюренн, которых я выдаю вам, как брат и король, чаще всего встречаются в маленьком замке Луаньяк. Они отправляются туда под предлогом охоты, но замок этот служит очагом интриг, в которых замешаны также герцоги де Гизы.

Обнимаю вас и прошу обратить внимание на мои предупреждения; я готов вам помочь всегда и во всем. Пока же воспользуйтесь советами Шико, которого я вам посылаю».

— Age, auctore Chicoto! Великолепно, вот я и советник королевства Наваррского!

«Ваш любящий и т. д. и т. п.»

Прочитав письмо, Шико схватился руками за голову.

«Скверное у меня поручение, — подумал он, — видно, убегая от одной беды, можно попасть в худшую. По правде сказать, я предпочитаю Майена. И все же, если не считать вытканного золотом кошелька, которого я не могу простить королю, это письмо написано ловким человеком. Оно может сразу рассорить Генриха Наваррского с женой, с Тюренном, Анжу, Гизами и даже с Испанией. Но, с другой стороны, письмо принесет мне кучу неприятностей, и я проявлю крайнюю неосторожность, если не подготовлюсь. Кое-что припас для меня, если не ошибаюсь, и монах Борроме.

Чего добивался Шико, прося короля Генриха куда-нибудь послать его? Покоя. А теперь Шико поссорит короля Наваррского с женой и приобретет смертельных врагов, которые помешают ему благополучно достичь восьмидесятилетнего возраста. Тем лучше, черт возьми, — хорошо жить только молодым! Но в таком случае следовало подождать, пока господин де Майен пырнет Шико кинжалом… Нет, во всем нужна взаимность — таков девиз Шико. Итак, Шико продолжит путешествие и, как умный человек, примет предосторожности. Поэтому Шико докончит то, что начал, — он переведет это прекрасное послание на латинский язык, запечатлеет его в памяти, а затем купит лошадь, ибо от Жувизи до По слишком далеко. Но прежде всего Шико разорвет письмо своего друга Генриха Ва-луа…»

Уничтожив письмо, он продолжал:

«Шико отправится в путь со всеми предосторожностями, но прежде всего пообедает в добром городе Корбейле, как это и надлежит сделать такому едоку, как он».

В приятном городе Корбейле наш смелый посланец не столько знакомился с чудесами Сен-Спира, сколько с чудесами поварского искусства трактирщика, чье заведение насыщало ароматными парами окрестности собора.

Мы не будем описывать ни пиршество, которому он предался, ни лошадь, которую он купил у хозяина постоялого двора, скажем только, что обед был достаточно продолжительным, а лошадь достаточно плохой, чтобы дать нам материал еще на целый том.

III

ЧЕТЫРЕ ВЕТРА
Путешествуя на вновь приобретенной лошади, Шико переночевал в Фонтенебло, сделал на следующий день крюк вправо и достиг маленькой деревни Оржеваль. Ему хотелось проехать в этот день еще несколько лье, но лошадь его начала спотыкаться, и пришлось остановиться на постоялом дворе.

В течение всего пути его проницательный взгляд не обнаружил ничего подозрительного.

Люди, тележки, заставы казались в одинаковой мере безобидными. И хотя все было спокойно, Шико не чувствовал себя в безопасности. Читатели знают, что ему и в самом деле не следовало доверять внешнему спокойствию.

Прежде чем лечь спать и поставить в конюшню лошадь, он пожелал тщательно осмотреть дом.

Шико показали великолепные комнаты с тремя или четырьмя выходами; но, по его мнению, в них было слишком много дверей, причем двери эти недостаточно хорошо запирались.

Хозяин только что отремонтировал большой чулан, имевший только один выход на лестницу. Этот чулан сразу понравился Шико, и он приказал поставить там кровать.

Он несколько раз попробовал задвижки и, удовлетворенный тем, что они достаточно крепки, поужинал, разделся и положил одежду на стул.

Но прежде чем лечь спать, он для большей безопасности вытащил из кармана кошелек или, вернее, мешок с деньгами и положил его вместе со шпагой под подушку.

Потом он мысленно три раза повторил письмо.

Стол служил ему второй линией обороны, но все же он поднял шкаф и придвинул его вплотную к двери.

Итак, между ним и возможным нападением были дверь, шкаф и стол.

Постоялый двор казался необитаемым. У хозяина было добродушное лицо. Весь вечер дул такой ветер, что деревья по соседству громко скрипели, но этот звук мог показаться ласковым и приветливым хорошо укрытому путешественнику, лежащему в теплой постели.

Завершив подготовку к обороне, Шико с наслаждением растянулся. Нужно сказать, что постель была мягкой и удобной: пологом служили широкие занавески из зеленой саржи, а одеяло, толстое, как перина, приятно согревало уставшего путника.

Шико поужинал по рецепту Гиппократа, то есть очень скромно, и выпил только одну бутылку вина; по всему его телу распространилось то блаженное ощущение, проистекающее от сытого желудка, которое заменяет сердце многим так называемым порядочным людям.

Он решил почитать перед сном очень любопытную и совсем новую книгу, принадлежащую перу мэра города Бордо по имени Монтены.[298]

Сочинение было напечатано в Бордо как раз в 1581 году и состояло из двух первых частей книги, весьма известной впоследствии под названием «Опыты».

Шико высоко ценил это сочинение и взял его с собой, уезжая из Парижа; он был лично знаком с Монтенем и охотно употреблял «Опыты» вместо молитвенника.

И все же на восьмой главе он крепко заснул.

Лампа горела по-прежнему, дверь, подпертая шкафом и столом, была по-прежнему заперта; шпага и деньги по-прежнему лежали под подушкой. Сам архангел Михаил спал бы как Шико, не думая о сатане, даже если бы тот в образе льва зарычал за дверью.

Мы уже говорили, что на дворе дул сильный ветер и свист его как-то странно сотрясал воздух; впрочем, ветер умеет подражать человеческому голосу или, вернее, великолепно пародировать его: то он хнычет, как плачущий ребенок, то рычит, как разгневанный муж, ссорящийся с женой.

Шико хорошо знал, что такое буря; ему становилось даже спокойнее от этого шума. Он успешно боролся с проявлениями осенней непогоды: с холодом при помощи одеяла, с ветром — заглушая его храпом. И все же Шико показалось во сне, что буря усиливается.

Внезапно порыв ветра непобедимой силы сорвал задвижки, распахнул дверь, опрокинул и потушил лампу и разбил стол.

Как бы крепко ни спал Шико, просыпаясь, он сразу обретал присутствие духа. Итак, пробудившись, он скользнул за кровать и быстро схватил левой рукой мешочек с деньгами, а правой — рукоять шпаги.

Шико широко раскрыл глаза — непроглядная тьма. Тогда он насторожил уши, и ему показалось, что во тьме буквально свирепствуют четыре ветра, а по полу катаются стулья, сталкиваясь и задевая другую мебель.

Среди этого содома Шико чудилось, что четыре ветра ворвались к нему, так сказать, во плоти, что он имеет дело с Эвром, Нотом, Аквилоном и Бореем, с их толстыми щеками и в особенности с их огромными ногами.

Смирившись, понимая, что с олимпийскими богами ничего не поделаешь, Шико присел в углу за кроватью, подобно сыну Оилея после одного из приступов его ярости, как о том повествует Гомер.[299]

Но после нескольких минут самого ужасающего грохота, который когда-либо раздирал человеческий слух, Шико воспользовался затишьем и принялся кричать изо всех сил:

— На помощь!

Наконец стихии успокоились, точно Нептун собственной персоной произнес свое знаменитое «Quos ego!».[300] Эвр, Hot, Борей и Аквилон, видимо, отступили, и появился хозяин с фонарем.

Комната имела весьма плачевный вид и напоминала поле сражения. За огромным шкафом, поваленным на разбитый стол, висела сорванная с петель дверь, стулья были опрокинуты, и ножки их торчали вверх; фаянсовая посуда лежала разбитая на плиточном полу.

— Да у вас здесь сущий ад! — воскликнул Шико, узнав хозяина при свете фонаря.

— Что случилось, сударь? — воскликнул хозяин, увидев произведенные разрушения. И он поднял к небу руки, а следовательно, и фонарь.

— Сколько же демонов живет у вас, мой друг? — прорычал Шико.

— О Иисусе! Какая непогода! — ответил хозяин с тем же патетическим жестом.

— Что у вас, задвижки не держатся, что ли? — продолжал Шико. — Или дом выстроен из картона? Я лучше уйду отсюда. Предпочитаю ночевать на открытом воздухе. — И Шико вылез из-за кровати со шпагой в руке. — А мое платье? — воскликнул он. — Где платье? Оно лежало на этом стуле!

— Ваше платье, мой дорогой господин, — простодушно сказал хозяин, — если оно было здесь, то тут и осталось.

— Как это «если было»! Уж не хотите ли вы сказать, что я приехал сюда в таком виде? — И Шико напрасно попытался завернуться в свою тонкую рубашку.

— Боже мой! — ответил хозяин, которому трудно было что-либо возразить против подобного аргумента. — Конечно, вы были одеты.

— Хорошо еще, что вы это признаете.

— Но ветер все разбросал.

— И все же, друг мой, — ответил Шико, — внемлите голосу рассудка. Когда ветер куда-нибудь влетает, а он, видимо, влетел сюда, раз учинил такой разгром…

— Без сомнения.

— Так вот, если бы ветер влетел сюда, то принес бы чужие одежды, а он унес мою одежду неизвестно куда.

— Как будто так. И все же мы видим доказательства противного.

— Куманек, — спросил Шико, пристально оглядев пол, — а откуда явился ко мне ветер?

— С севера, сударь, с севера.

— Ну, значит, он шел по грязи. Видите следы на полу?

И Шико показал свежие следы грязных сапог. Хозяин побледнел.

— Так вот, дорогой мой, — сказал Шико, — разрешите дать вам совет: хорошенько следите за ветрами, которые влетают в гостиницу, проникают в комнаты, срывая двери с петель, и улетают, унося одежду путешественника.

Хозяин отступил к выходу в коридор. Потом, почувствовав, что отступление обеспечено, он спросил:

— Как вы смеете называть меня вором? — В тоне, каким это было сказано, звучала угроза.

— Я называю вас вором, потому что вы должны отвечать за украденные у меня вещи.

И Шико, как мастер фехтования, прощупывающий противника, сделал угрожающий жест.

— Эй, эй! — крикнул хозяин. — Ко мне!

В ответ на этот зов на лестнице появилось четыре человека, вооруженных палками.

— А вот и они — Эвр, Нот, Аквилон и Борей, — сказал Шико. — Черт возьми! Раз уж представился случай, надо освободить землю от северного ветра: я должен оказать эту услугу человечеству — наступит вечная весна.

И он сделал такой сильный выпад шпагой в направлении первого из нападающих, что если бы тот не отскочил назад с легкостью истинного сына Эола,[301] он был бы пронзен насквозь.

На беду свою, он поскользнулся и со страшным шумом скатился по лестнице.

Это послужило сигналом для трех остальных, которые исчезли в лестничном пролете с быстротою призраков, спускающихся в театральный трап.

Однако один из молодцов успел сказать что-то на ухо хозяину.

— Хорошо, хорошо! — проворчал тот, обращаясь к Шико. — Найдется ваше платье.

— В добрый час. Я не желаю ходить голым, это вполне естественно.

Ему принесли одежду, но явно порванную во многих местах.

— Ого! — сказал Шико. — Чертовские ветры, ей-ей! Но возвращено по-хорошему. Как я мог вас заподозрить? У вас же такое честное лицо.

Хозяин любезно улыбнулся и спросил:

— Но теперь-то ляжете спать?

— Нет, спасибо, я выспался.

— Что же вы будете делать?

— Одолжите мне, пожалуйста, фонарь, и я снова займусь чтением, — ответил так же любезно Шико.

Хозяин подал фонарь и ушел.

Шико снова приставил шкаф к двери и улегся в постель.

Ночь прошла спокойно; ветер утих, точно шпага Шико пронзила мехи, в которых он был запрятан.

На заре посланец короля спросил свою лошадь, оплатил расходы и уехал, бормоча про себя:

— Посмотрим, что будет сегодня вечером.

IV

О ТОМ, КАК ШИКО ПРОДОЛЖАЛ ПУТЕШЕСТВИЕ И ЧТО С НИМ СЛУЧИЛОСЬ
Все утро Шико хвалил себя за то, что он, как нам удалось убедиться, не потерял спокойствия в эту ночь испытаний.

«Нельзя дважды поймать старого волка в ту же западню, — подумал он, — значит, для меня изобретут какую-нибудь новую чертовщину — будем настороже».

В дороге он даже заключил некий оборонительный союз. Действительно, четыре парижских бакалейщика-оптовика, ехавших с помощниками заказывать варенье в Орлеане и сухие фрукты в Лиможе, удостоили принять в свое общество королевского посланца, который назвался обувщиком из Бордо. А так как Шико был гасконец, то не внушил своим спутникам никаких опасений.

Их отряд состоял, следовательно, из пяти хозяев и четырех приказчиков. И в количественном отношении, и по своему воинскому духу он заслуживает, чтобы с ним считались, особенно если учесть воинственные привычки, распространявшиеся среди парижских бакалейщиков после организации лиги.

Мы не станем утверждать, что Шико чувствовал чрезмерное уважение к храбрости своих спутников, ноправа пословица, утверждающая, что на миру и смерть красна.

Шико совсем перестал бояться, как только очутился среди попутчиков; он даже не оглядывался больше, как делал до сих пор, чтобы обнаружить возможных преследователей.

Болтая о политике и отчаянно хвастаясь, путники достигли города, где намеревались поужинать и переночевать.

Поели, крепко выпили и разошлись по комнатам.

Во время пиршества Шико был в ударе, а мускат и бургундское подогревали его остроумие. Торговцы, иначе говоря люди свободные, не слишком почтительно отзывались о его величестве короле Франции и других величествах лотарингских, наваррских и фландрских.

Отправляясь спать, Шико назначил на утро свидание четырем бакалейщикам, которые прямо-таки с триумфом проводили его до опочивальни, расположенной за их комнатами в самом конце коридора.

Надо сказать, что в те времена дороги были ненадежны даже для людей, путешествующих по своим делам, и каждый старался обеспечить себе поддержку соседа.

Теперь Шико оставалось лечь и спокойно уснуть, тем более что он самым тщательным образом осмотрел комнату, запер дверь и закрыл ставни единственного окна.

Но как только он заснул, произошло нечто такое, чего даже сфинкс, этот профессиональный прорицатель, не мог бы предвидеть; в дела Шико действительно постоянно вмешивался дьявол, а дьявол хитрее всех сфинксов на свете.

Около половины десятого в дверь приказчиков, ночевавших совместно в помещении, похожем на чердак, кто-то робко постучался. Один из постояльцев сердито открыл дверь и оказался нос к носу с хозяином гостиницы.

— Господа, — сказал он, — я хочу оказать вам большую услугу. Ваши хозяева слишком разошлись за столом, говоря о политике, и, видимо, кто-то донес на них. Мэр послал стражников, они схватили ваших хозяев и отвели в Ратушу. Вставайте, братцы, ваши мулы оседланы, а хозяева вас всегда догонят.

Четверо приказчиков кубарем скатились с лестницы, дрожа от страха, вскочили на мулов и отправились обратно в Париж, попросив трактирщика предупредить об их отъезде торговцев, если те вернутся на постоялый двор.

Когда хозяин увидел, как четыре приказчика скрылись за углом, он так же осторожно постучался в первую дверь по коридору.

— Кто там? — крикнул первый торговец громовым голосом.

— Тише, несчастный! Разве вы не узнаете голоса хозяина?

— Боже мой, что случилось?

— За столом вы слишком вольно говорили о короле, какой-то шпион донес об этом мэру, и тот прислал стражников. К счастью, я догадался послать их в комнату ваших приказчиков.

— Что вы говорите? — воскликнул купец.

— Чистую правду! Бегите, пока лестница свободна.

— А мои спутники?

— У вас не хватит времени предупредить их.

— Вот бедняги!

И купец торопливо оделся.

В то же время хозяин, точно вдохновленный свыше, постучал в стенку, отделявшую первого купца от второго.

Второй купец, разбуженный теми же словами, тихонько открыл дверь; третий, разбуженный по примеру второго, позвал четвертого, и все четверо убежали на цыпочках, воздевая руки.

— Несчастный обувщик, — говорили они, — все не приятности обрушатся на него: хозяин не успел предупредить беднягу.

В самом деле, метр Шико, как вы понимаете, ничего не знал и спал глубоким сном.

Убедившись в этом, хозяин спустился в зал нижнего этажа. Там находились шестеро вооруженных людей, из которых один, казалось, был командиром.

— Ну как? — спросил он.

— Я выполнил все в точности, господин офицер.

— Человек, на которого мы указали, не был разбужен?

— Нет.

— Вы знаете, хозяин, какому делу мы служим? Ведь вы сами защитник этого дела.

— Ну конечно, господин офицер; вы же видите, я сдержал клятву, хоть и потерял деньги. Но в клятве говорится: «Я пожертвую имуществом, защищая святую католическую веру!»

— И жизнью! Вы забыли добавить это слово, — надменно заметил офицер.

— Боже мой! — воскликнул хозяин, всплеснув руками. — Неужели вы потребуете моей жизни? У меня жена и дети!

— Ничего от вас не потребуют, но вы должны слепо повиноваться приказаниям.

— Да, да, обещаю, будьте покойны.

— В таком случае, ложитесь спать, заприте двери и, что бы ни случилось, не выходите, даже если дом загорится и обрушится вам на голову.

— Увы! Увы! Я разорен… — пробормотал хозяин.

— Мне поручено оплатить ваши убытки, — сказал офицер. — Вот тридцать экю. Но и ничтожества защищают нашу святую лигу!

Хозяин ушел и заперся, как парламентер, предупрежденный о том, что город отдан на разграбление. Тогда офицер поставил двух хорошо вооруженных людей под окном Шико.

Он сам и трое остальных поднялись к несчастному обувщику, как назвали его сотоварищи, давным-давно выехавшие из города.

— Вам известен приказ? — спросил офицер. — Если он откроет дверь и мы найдем то, что ищем, мы не причиним ему зла; но если он будет сопротивляться, то хороший удар кинжалом — и все! Запомните хорошенько. Ни пистолета, ни аркебуза.

Они подошли к двери. Офицер постучал.

— Кто там? — спросил Шико, мгновенно проснувшись.

— Ваши друзья-бакалейщики хотят сообщить вам не что очень важное, — ответил офицер, решивший прибегнуть к хитрости.

— Ого! — сказал Шико. — Ваши голоса сильно огрубели от вина, дорогие мои бакалейщики.

Офицер смягчил тон и вкрадчиво попросил:

— Ну открывайте же, дорогой друг!

— Проклятие! Ваша бакалея что-то пахнет железом! — сказал Шико.

— А, ты не хочешь открыть! — нетерпеливо крикнул офицер. — Тогда вперед, ломайте дверь!

Шико бросился к окну, отворил его и увидел внизу две обнаженные шпаги.

— Я пойман! — воскликнул он.

— Ага, куманек! — сказал офицер, услышавший стук ставня. — Ты боишься прыгать и вполне прав. Ну, открывай, открывай же!

— Нет, черт возьми! — ответил Шико. — Дверь крепка, и мне придут на помощь.

Офицер рассмеялся и приказал солдатам ломать дверь.

Шико громко позвал купцов.

— Дурак! — сказал офицер. — Неужели ты думаешь, что мы оставили твоих помощников? Не обманывайся, ты один, а значит, пойман… Вперед, ребята!

И Шико услышал, как в дверь нанесли три удара прикладами.

— Там три мушкета и офицер, внизу только две шпаги. Высота пятнадцать футов — это пустяки. Я предпочитаю шпаги мушкетам.

И, подвязав мешочек с деньгами к поясу, он влез на подоконник, держа в руке шпагу.

Оба солдата стояли, подняв вверх острия шпаг. Но Шико рассчитал правильно. Ни один человек, будь он силен, как Голиаф, не станет дожидаться, чтобы противник свалился ему на голову.

Солдаты отступили, решив напасть на Шико, как только он упадет.

На это и надеялся гасконец. Он ловко прыгнул на носки. В ту же минуту один из солдат нанес ему сокрушительный удар.

Но Шико даже не потрудился отразить его. Он принял удар с открытой грудью; благодаря кольчуге Горанфло шпага врата сломалась, как стеклянная.

— На нем кольчуга! — пробормотал солдат.

— А ты что думал! — воскликнул Шико и ответным ударом раскроил ему череп.

Второй стражник начал кричать, с трудом отражая удары нападавшего Шико. На свою беду, в фехтовании он был слабее Жака Клемана. Шико уложил его рядом с товарищем.

И когда, выломав дверь, офицер выглянул в окно, он увидел только двух стражников, плававших в собственной крови.

— Да это демон! — вскричал офицер. — Даже сталь не причиняет ему вреда.

V

ТРЕТИЙ ДЕНЬ ПУТЕШЕСТВИЯ
Королевскому посланцу пришло в голову, что, убедившись в неудаче своего предприятия, враги вряд ли останутся в городе, и он рассудил; что, по правилам военной тактики, ему следует повременить с отъездом.

Шико решился даже на большее: услышав топот удаляющихся лошадей, он смело вернулся в гостиницу.

Он нашел там хозяина, который не успел прийти в себя: после испытанного потрясения негодяй не помешал ему оседлать на конюшне лошадь, хотя и смотрел на него, как на призрак.

Шико воспользовался этим благоприятным для него оцепенением, чтобы не оплатить ни ужина, ни ночлега.

Потом он отправился провести остаток ночи в другую гостиницу — среди пьяниц, которые даже не заподозрили, что этот высокий, веселый незнакомец, столь любезный в обхождении, только что убил двух человек и едва не был убит сам.

Рассвет застал его уже в пути; он ехал охваченный беспокойством, возраставшим с минуты на минуту. Две попытки убийства, к счастью, пе удались, но третья могла оказаться для него гибельной.

Время от времени он давал себе слово, что, добравшись до Орлеана, пошлет к королю курьера с требованием конвоя. Но так как дорога была пустынна и, видимо, безопасна, Шико подумал, что праздновать труса не стоит, ибо король потеряет о нем доброе мнение, а конвой будет очень стеснителен в пути.

Но после Орлеана опасения Шико удвоились: до вечера оставалось еще много времени; дорога шла в гору; путешественник выделялся на ее сероватом фоне, как мавр, намалеванный на мишени, и кое-кому могла прийти охота настичь его пулей из аркебуза.

Внезапно Шико услышал вдали шум, похожий на топот копыт, когда лошади мчатся галопом.

Он оглянулся — по склону холма, на который он поднялся до половины, во весь опор мчались всадники.

Он сосчитал — их было семь.

Четверо были вооружены аркебузами.

Заходящее солнце бросало на дула кроваво-красный отсвет.

Кони преследователей мчались гораздо быстрее лошади Шико. Да Шико и не думал состязаться в скорости, так как это только бы уменьшило его обороноспособность в случае нападения.

Он только пустил свою лошадь зигзагами, чтобы не дать возможности всадникам взять точный прицел.

В самом деле, когда всадники оказались на расстоянии пятидесяти шагов, они приветствовали Шико четырьмя пулями, которые пролетели прямо над его головой.

Шико, как было сказано, ждал этих выстрелов и заранее обдумал, как поступить. Услышав свист пуль, он отпустил поводья и соскользнул с лошади. Ради предосторожности он заранее вытащил шпагу из ножен и держал в левой руке кинжал, наточенный, как бритва, и заостренный, как игла.

Радостный крик послышался в группе всадников, которые сочли Шико мертвым.

— Я же говорил вам! — воскликнул приближавшийся галопом человек. — Вы погубили все дело, потому что не выполнили в точности моих приказаний. Но теперь он сражен; обыщите его, прикончите, если он еще жив.

— Слушаю, сударь, — почтительно ответил один из всадников.

Два человека подошли к Шико; у них в руках были шпаги.

Они прекрасно понимали, что противник не убит, ибо он стонал.

Но, видя, что тот не двигается, наиболее усердный из двоих имел неосторожность приблизиться, и тотчас кинжал, словно выброшенный пружиной, вошел ему в горло по самую рукоять. Одновременно шпага Шико вонзилась меж ребер другого всадника.

— Предательство! — крикнул командир. — Заряжайте мушкеты, мерзавец еще жив!

— Конечно, я жив, — сказал Шико, глаза которого метали молнии; и, быстрый, как мысль, он бросился на командира, направив острие шпаги на его маску.

Тут два солдата схватили его. Он обернулся, рассек ударом шпаги ляжку одному из них и освободился.

— Болваны! — крикнул командир. — Аркебузы, черт вас дери!..

— Прежде чем они зарядят, — сказал Шико, — я тебе выпущу кишки, разбойник, и сорву маску, чтобы узнать, кто ты.

— Мужайтесь, сударь, я вас в обиду не дам, — сказал голос, точно зазвучавший с неба.

Он принадлежал красивому молодому человеку, ехавшему на прекрасной лошади. Всадник держал два пистолета и кричал Шико:

— Наклонитесь! Наклонитесь, черт возьми! Да наклонитесь же!

Тот повиновался.

Раздался выстрел, и один из нападавших рухнул к ногам Шико, выронив шпагу.

Между тем лошади бились в страхе, и трем оставшимся всадникам никак не удавалось вскочить в седло. Молодой человек выстрелил еще раз, не целясь, и прикончил еще одного человека.

— Два против двух, — сказал Шико. — Великодушный спаситель, займитесь вашим, а я займусь моим!

И он бросился на всадника в маске, который, дрожа от гнева и страха, тем не менее искусно отражал удары.

Со своей стороны молодой человек сбил с ног врага и связал его ремнем, как овцу, предназначенную на убой.

Видя, что перед ним только один противник, Шико обрел хладнокровие, а следовательно, и чувство превосходства.

Он загнал своего врага в придорожный ров и ловким ударом всадил ему шпагу между ребер.

Человек упал.

Шико прижал ногой шпагу побежденного, чтобы он не мог ее схватить, и обрезал кинжалом шнурки маски.

— Господин де Майен! — воскликнул он. — Черт возьми! Я так и думал.

Герцог не отвечал — он был без сознания. Шико почесал нос, как он это всегда делал, перед тем как принять серьезное решение; потом засучил рукава, выхватил кинжал и подошел к герцогу.

Но тут кто-то схватил его за руку, и он услышал голос:

— Потише, сударь. Нельзя убивать поверженного врага.

— Молодой человек, — возразил Шико, — вы спасли мне жизнь, и я благодарю вас от всего сердца. Но позвольте преподать вам небольшой урок, очень полезный в наш век морального упадка. Если за три дня жизнь смельчака трижды подвергалась опасности, он имеет право, верьте мне, совершить то, что я собираюсь сделать.

И Шико схватил врага за шею, чтобы покончить начатое.

Но и на этот раз молодой человек остановил его:

— Вы не сделаете этого, сударь, во всяком случае, пока я здесь. Нельзя безрассудно проливать такую кровь.

— Ба! — удивленно сказал Шико. — Вы знаете этого негодяя?

— Этот негодяй — герцог Майенский, принц крови, равный по рождению многим королям.

— Тем лучше, — мрачно сказал Шико. — Но кто же вы такой?

— Я тот, кто спас вам жизнь, — холодно ответил молодой человек.

— И тот, кто передал мне королевское письмо три дня назад?

— Вот именно!

— Значит, вы слуга короля, сударь?

— Да, имею эту честь, — сказал молодой человек с поклоном.

— И будучи на службе у короля, вы щадите господина де Майена? Черт возьми, сударь, разрешите вам сказать, что это не похоже на поступок доброго слуги.

— Думается мне, что, напротив, я поступаю именно как добрый слуга короля.

— Быть может, — грустно сказал Шико, — но сейчас не время философствовать. Как ваше имя?

— Эрнотон де Карменж, сударь.

— Хорошо, господин Эрнотон! Что мы будем делать с этой падалью, равной по величине всем королям на земле? Ибо, предупреждаю вас, я должен ехать.

— Я позабочусь о господине де Майене, сударь.

— И о его спутнике, который нас подслушивает?

— Этот бедняга ничего не слышит; я так крепко связал его, что он, видимо, потерял сознание.

— Сегодня вы спасли мне жизнь, господин де Карменж, но вы подвергаете ее опасности в будущем.

— Я выполнил свой долг, сударь; бог позаботится о будущем.

— Будь по-вашему. Впрочем, мне самому претит убивать беззащитного, даже если это мой злейший враг. Прощайте, сударь!

Шико отошел, чтобы сесть на свою лошадь, но тут же вернулся.

— У вас семь добрых лошадей. Мне думается, я заработал четыре из них; помогите же мне выбрать хотя бы одну…

— Возьмите мою лошадь, — ответил Эрнотон, — лучше ее не найти.

— Вы слишком щедры, оставьте ее себе.

— Нет, мне не нужно так торопиться, как вам.

Шико не заставил себя просить; он вскочил на коня Эрнотона и исчез.

VI

ЭРНОТОН ДЕ КАРМЕНЖ
Эрнотон остался на поле сражения, не зная, что делать с двумя врагами, которым предстояло очнуться у него на руках.

Рассудив, что убежать они не могут, а Тень (ибо под этим именем, как помнит читатель, Эрнотон знал Шико) вряд ли вернется, чтобы их прикончить, молодой человек стал изыскивать какой-нибудь способ перевозки и не замедлил его найти.

На вершине горы показалась тележка, вероятно повстречавшаяся с Шико, и ее силуэт выступил на вечернем фоне неба, покрасневшего в пламени заходящего солнца.

Тележку тащили два быка; правил ими крестьянин.

Эрнотон остановил погонщика, которому, как видно, очень захотелось бросить тележку и спрятаться в кусты, и рассказал, что произошло сражение между гугенотами и католиками: в этом сражении пятеро погибли, но двое еще живы.

Хотя крестьянин и опасался ответственности за доброе дело, которого от него требовали, но еще больше он был напуган воинственным видом Эрнотона. Поэтому он помог молодому человеку перенести в тележку сначала господина де Майена, а затем солдата, лежавшего с закрытыми глазами.

Оставалось пять трупов.

— Сударь, — спросил крестьянин, — эти пятеро католики или гугеноты?

Эрнотон, видевший, как крестьянин крестился, ответил ему:

— Гугеноты.

— В таком случае, — сказал погонщик, — не будет ни чего дурного, если я обыщу этих безбожников.

— Ничего дурного, — ответил Эрнотон, предпочитавший, чтобы добром убитых попользовался нужный ему крестьянин, а не первый встречный.

После окончания этой операции морщины на лбу крестьянина разгладились, и он стал подхлестывать быков, чтобы побыстрее приехать в хижину.

В конюшне этого доброго католика, на удобной соломенной подстилке, господин де Майен очнулся и посмотрел на окружающее с вполне понятным изумлением.

Как только господии де Майен открыл глаза, Эрнотон отпустил крестьянина.

— Кто вы? — спросил Майен.

— Вы меня не узнаете, сударь?

— Узнаю, — ответил герцог, нахмурившись, — вы тот, кто пришел на помощь моему врагу.

— Да, — ответил Эрнотон, — но я также и тот, кто помешал вашему врагу убить вас.

— Должно быть, это так, раз я жив, — сказал Майен. — Конечно, если только он не счел меня мертвым. Но почему, сударь, вы помогли этому человеку убить моих людей, а затем помешали ему убить меня?

— Странно, сударь, что дворянин — а вы, по-видимому, дворянин — не понимает моего поведения. Случай привел меня на дорогу, по которой вы ехали; я увидел, что несколько человек напали на одного, и встал на его защиту; потом, убедившись, что этот храбрец может зло употребить своей победой, я помешал ему прикончить вас.

— Вы меня знаете? — спросил Майен, испытующе глядя на него.

— Мне нет надобности знать вас, сударь, вы ранены, и этого достаточно.

— Будьте искренни, сударь, — настаивал Майен, — вы меня знаете?

— Странно, сударь, что вы не хотите меня понять. Я не считаю благородным ни убивать поверженного, ни нападать всемером на одного.

— На все могут быть причины.

Эрнотон поклонился, но не ответил.

— Этот человек — мой смертельный враг.

— Верю, ибо то же сказал он и про вас.

— А если я выздоровлю?

— Это меня не касается: вы поступите, как вам заблагорассудится, сударь.

— Вы считаете, что я тяжело ранен?

— Я осмотрел вашу рану, сударь, — она серьезна, но не смертельна. Лезвие, как мне кажется, только скользнуло по ребрам. Вздохните, и, полагаю, вы не почувствуете боли в груди.

— Это правда, — сказал Майен, с трудом вздохнув. — А люди, которые были со мной?

— Мертвы, за исключением одного.

— Их оставили на дороге? — спросил Майен.

— Да.

— Их обыскивали?

— Да, крестьянин, которого вы, вероятно, видели, когда открывали глаза.

— Что он нашел?

— Немного денег.

— И бумаги?

— Не знаю.

— А!.. — сказал Майен с явным удовольствием.

— Вы можете спросить об этом у того, кто остался жив.

— Где он?

— В сарае, в двух шагах отсюда.

— Приведите его ко мне и, если вы честный человек, поклянитесь, что не будете задавать ему никаких вопросов.

— Я не любопытен, сударь, к тому же знаю об этой истории все, что мне важно знать.

Герцог все еще с беспокойством смотрел на молодого человека.

— Сударь, — сказал Эрнотон, — я был бы рад, если бы вы дали ваше поручение кому-нибудь другому.

— Я неправ, сударь, признаю это, — сказал Майен, — но будьте столь любезны и окажите мне услугу, о которой я вас прошу.

Через пять минут солдат входил в конюшню.

Он вскрикнул, увидев герцога Майенского, но у того хватило сил приложить палец к губам. Солдат тотчас же замолчал.

— Сударь, — сказал Майен Эрнотону, — я вам благодарен навеки, и, конечно, когда-нибудь мы встретимся при более благоприятных обстоятельствах; могу ли я спросить, с кем имею честь говорить?

— Я виконт Эрнотон де Карменж, сударь.

Майен ждал более подробного объяснения, но молодой человек в свою очередь оказался весьма сдержанным.

— Вы следовали по дороге в Божанси, сударь? — продолжал Майен.

— Да.

— Я вам помешал, и вы, вероятно, не продолжите свой путь сегодня?

— Напротив, сударь, я надеюсь тотчас же выехать.

— В Божанси?

Эрнотон посмотрел на Майена, весьма раздраженный его настойчивостью.

— В Париж, — ответил он.

— Простите, — возразил Майен, — но как же так? Вы, направляясь в Божанси, без всяких серьезных причин отказываетесь от путешествия?

— Ничего нет проще, сударь, — ответил Эрнотон, — я ехал на свидание. Случай с вами задержал меня, и я опоздал: мне остается только вернуться.

Майен тщетно пытался прочесть что-либо на бесстрастном лице Эрнотона.

— Почему бы вам не остаться со мной несколько дней, сударь! — сказал он наконец. — Я пошлю в Париж солдата, чтобы он привез мне врача. Вы же понимаете, я не могу остаться здесь один с незнакомыми мне крестьянами.

— А почему бы, сударь, — возразил Эрнотон, — с вами не остаться солдату? Врача пришлю я.

Майен колебался.

— Знаете ли вы имя моего недруга? — спросил он.

— Нет, сударь!

— Как, вы спасли ему жизнь, а он не сказал вам своего имени?

— Вам я тоже спас жизнь, сударь, а разве я пытался узнать ваше имя? Зато вы оба знаете мое. Пусть лучше спасенный знает имя своего спасителя.

— Я вижу, сударь, — сказал Майен, — что вы столь же скрытны, сколь доблестны.

— А я, сударь, чувствую в ваших словах упрек и очень сожалею об этом. Ведь если я скрытен с вами, то и с другим не слишком разговорчив.

— Вы правы; вашу руку, господин де Карменж.

Эрнотон протянул руку, но по его манере нельзя было судить, знает ли он, что подает руку герцогу.

— Вы осудили мое поведение, — продолжал Майен. — Я не могу лучше оправдаться, не открыв важной тайны, поэтому мне лучше воздержаться от признаний.

— В вашей воле говорить или молчать, сударь.

— Благодарю вас, сударь. Знайте, что я дворянин из хорошей семьи и могу доставить вам все, что пожелаю.

— Не будем говорить об этом, сударь, — ответил Эрнотон. — Благодаря господину, которому я служу, я ни в чем не нуждаюсь.

— Вашему господину? — с беспокойством спросил Майен. — Какому господину, скажите, пожалуйста.

— О, довольно признаний — вы сами это сказали, сударь, — ответил Эрнотон.

— Вы правы… Как мне нужен мой лекарь!

— Я возвращаюсь в Париж, как уже имел честь вам сообщить; дайте мне его адрес.

Майен сделал знак солдату, и они заговорили вполголоса. Эрнотон, верный своей обычной скромности, отошел. Наконец, после минутного совещания, герцог снова повернулся к Эрнотону.

— Господин де Карменж, дайте слово, что мое письмо будет доставлено вами по назначению.

— Даю слово, сударь.

— Верю вам — вы благородный человек.

Эрнотон поклонился.

— Я доверю вам часть своей тайны, — сказал Майен. — Я принадлежу к охране герцогини Монпансье.

— Неужели у герцогини Монпансье есть охрана? — простодушно спросил Эрнотон. — Я не знал этого.

— В наше смутное время, сударь, — продолжал Майен, — все стараются обезопасить себя, а семья Гизов, одна из знатнейших семей…

— Я не прошу объяснений, сударь.

— Итак, я продолжаю: мне нужно было совершить поездку в Амбуаз, но по дороге я встретил своего врага… Остальное вам известно.

— Да, — подтвердил Эрнотон.

— Из-за полученной мною раны я не выполнил поручения и должен сообщить об этом герцогине. Не согласитесь ли вы отдать ей в собственные руки письмо, которое я буду иметь честь написать?

— Если здесь есть бумага и чернила, — ответил Эрнотон и встал, чтобы поискать требуемые предметы.

— Не стоит, — сказал Майен, — у моего солдата, наверно, есть все, что требуется.

Действительно, солдат вытащил из кармана две сложенные записные дощечки. Майен повернулся к стене, нажал какую-то пружину, и дощечки открылись; он написал несколько строчек и снова сложил дощечки.

Теперь тот, кто не знал секрета, не мог разъединить их, не сломав.

— Сударь, — сказал молодой человек, — через три дня это послание будет доставлено герцогине де Монпансье.

Герцог пожал руку своему доброжелателю и, утомленный, упал на солому, обливаясь потом.

— Сударь, — сказал Эрнотоиу солдат тоном, который плохо вязался с его одеждой, — вы связали меня, как теленка, но, хотите вы этого или нет, я рассматриваю эти путы как узы дружбы и докажу вам это, когда придет время.

И он протянул молодому человеку руку, белизну которой тот уже успел заметить.

— Превосходно, — улыбаясь, сказал Карменж, — значит, у меня стало двумя друзьями больше!

— Не смейтесь, сударь, — сказал солдат, — друзей не может быть слишком много.

— Правильно, друг, — ответил Эрпотон.

И он уехал.

VII

КОННЫЙ ДВОР
Эрнотон тотчас же отправился в путь, и так как он взял лошадь герцога, то ехал быстро и к середине третьего дня прибыл в Париж.

В три часа дня он остановился у казармы Сорока пяти в Лувре.

Гасконцы, увидев его, разразились удивленными восклицаниями.

Господин де Луаньяк вышел на крики и, заметив Эрно-тона, грозно нахмурился, что не помешало молодому человеку направиться прямо к нему.

Господин де Луаньяк сделал Эрнотону знак пройти в небольшой кабинет, где этот неумолимый судья произносил свои приговоры.

— Можно ли так вести себя, сударь? — спросил он. — Вы отсутствуете уже пять дней и пять ночей… И это вы, сударь, которого я считал человеком рассудительным.

— Сударь, — ответил Эрнотон, кланяясь, — я выполнял приказ.

— А что вам приказали?

— Следовать за герцогом Майенским.

— Значит, герцог уехал из Парижа?

— В тот же вечер, и это показалось мне подозрительным.

— Вы правы, сударь. Дальше?

Тут Эрнотон рассказал кратко, но с пылом и энергией смелого человека о дорожном приключении и о последствиях, которое оно имело. Пока он говорил, на подвижном лице Луаньяка отражались все впечатления, которые рассказчик вызвал в его душе.

Но как только Эрнотон дошел до письма герцога Майенского, Луаньяк воскликнул:

— Письмо при вас?

— Да, сударь.

— Черт возьми! Прошу вас, сударь, следуйте за мной.

И Эрнотон последовал за Луаньяком на луврский конный двор.

Там готовились к выезду короля, и господин д'Эпернон смотрел, как пробуют двух лошадей, только что прибывших из Англии в подарок Генриху от Елизаветы; лошадей этих, отличавшихся необыкновенной красотой, собирались в этот день впервые запрячь в карету короля.

Господин де Луаньяк подошел к герцогу д'Эпернону и притронулся к подолу его плаща.

— Важные новости, ваша светлость, — сказал он.

— В чем дело, господин де Луаньяк?

— Господин де Карменж приехал из-под Орлеана; герцог Майенский лежит там раненый в деревне.

— Раненый?!

— Более того, — продолжал Луаньяк, — он написал госпоже де Монпансье письмо, которое находится у господина де Карменжа.

— Тысяча чертей! — воскликнул д'Эпернон. — Позовите господина де Карменжа, я сам с ним поговорю.

Луаньяк подошел к Эрнотону, который почтительно держался в стороне.

— Насколько мне известно, у вас имеется письмо господина де Майена, — обратился д'Эпернон к де Карменжу.

— Да, монсеньер.

— Оно адресовано госпоже де Монпансье…

— Да, монсеньер.

— Будьте любезны передать мне это письмо.

И герцог протянул руку со спокойной небрежностью человека, которому достаточно выразить свою волю, чтобы ей тотчас же повиновались.

— Ваша светлость забываете, что письмо доверено мне.

— Какое это имеет значение?

— Для меня огромное, монсеньер; я дал слово господину герцогу, что письмо будет передано лично герцогине.

— Кому вы служите — королю или герцогу Майенскому?

— Я служу королю, монсеньер.

— Отлично. Король хочет получить это письмо.

— Но вы — не король, монсеньер.

— Вы забываете, с кем говорите, господин де Карменж! — сказал д'Эпернон, бледнея от гнева.

— Напротив, монсеньер, вот почему я и отказываюсь.

— Отказываетесь? Вы сказали, что отказываетесь, господин де Карменж?

— Да, сказал.

— Господин де Карменж, вы забываете вашу клятву верности!

— Монсеньер, насколько я помню, я клялся в верности только одной особе — его величеству. Если король потребует от меня письмо, он его получит, но короля здесь нет.

— Господин де Карменж, — сказал герцог, который все больше раздражался, в то время как Эрнотон, напротив, становился все холоднее, — вы, как все ваши земляки, легко теряете голову от успеха; вы опьянены удачей, любезный дворянчик; обладание государственной тайной ошеломило вас, как удар дубиной.

— Меня ошеломляет ваша немилость, господин герцог, но я поступаю так, как велит мне совесть, и никто не получит письма, за исключением короля или той особы, которой оно адресовано.

Господин д'Эпернон сделал угрожающий жест.

— Луаньяк, — сказал он, — прикажите сейчас же отвести господина де Карменжа в тюрьму.

— В таком случае, — улыбаясь, сказал Карменж, — я не смогу передать герцогине де Монпансье это письмо, во всяком случае, пока нахожусь в тюрьме; но как только я выйду…

— Если вы из нее выйдете, — сказал д'Эпернон.

— Я выйду, сударь, разве только вы прикажете меня убить, — сказал Эрнотон со все возрастающей решимостью. — Да, я выйду — тюремные стены не так крепки, как моя воля. И как только я выйду, монсеньер…

— Что же тогда?

— Я обращусь к королю.

— В тюрьму! В тюрьму! — зарычал д'Эпернон, теряя самообладание. — И отнять у него письмо!

— Никто до него не дотронется! — воскликнул Эрнотон, отскочив назад и вытащив из нагрудного кармана дощечки Майена. — Я уничтожу письмо: герцог Майеиский одобрит мое поведение, а его величество мне простит.

В эту минуту чья-то рука мягко удержала его. Молодой человек оглянулся и воскликнул:

— Король!

В самом деле, король только что спустился с лестницы, он слышал конец спора и остановил Карменжа.

— Что случилось, господа? — спросил он голосом, которому умел придавать ни с чем не сравнимую властность.

— Государь! — воскликнул д'Эпернон, даже не стараясь скрыть свой гнев. — Этот человек принадлежал к вашим Сорока пяти, но теперь он уже не будет в их числе. Я велел ему от вашего имени следить за герцогом Майенским, пока тот будет в Париже. Молодой человек последовал за герцогом до Орлеана и там получил от него письмо, адресованное госпоже де Монпансье!

— Вы получили от господина де Майена письмо к госпоже де Монпансье?

— Да, государь, — ответил Эрнотон, — но его светлость не говорит, при каких обстоятельствах.

— Где же это письмо? — спросил король.

— В этом и заключается причина спора, государь. Господин де Карменж наотрез отказался отдать мне письмо и собирается отнести его по адресу — поступок, как мне кажется, недостойный королевского слуги.

Молодой человек опустился на одно колено.

— Государь, — сказал он, — я бедный дворянин, но человек чести. Я спас жизнь вашего посланца, которого собирались убить герцог Майенский и шесть его приверженцев.

— А с герцогом Майенским ничего не случилось? — спросил король.

— Он ранен, государь, и даже тяжело.

— Так! — молвил король. — А потом?

— Ваш посланец, у которого, мнится мне, имеются особые причины ненавидеть герцога Майенского…

Король улыбнулся.

— Ваш посланец, государь, хотел прикончить врага, но я подумал, что в моем присутствии эта месть будет походить на политическое убийство, и…

Эрнотон колебался.

— Продолжайте, — сказал король.

— И я спас жизнь герцога Майенского, как я спас жизнь вашего посланца.

Д'Эпернон пожал плечами. Луаньяк закусил свой длинный ус, король оставался бесстрастным.

— Продолжайте, — молвил он.

— Герцог Майенский, у которого остался только один солдат — пятеро других были убиты — не пожелал с ним расстаться и, не зная, что я верный слуга вашего величества, поручил мне отвезти письмо своей сестре. Вот это письмо; я вручаю его вашему величеству, дабы вы могли располагать им, как располагаете мной. Честь мне дорога, государь, но теперь порукой мне королевская воля, и я отказываюсь от своей чести — она в хороших руках.

Эрнотон, по-прежнему на коленях, протянул дощечки королю.

Король мягко отстранил его руку.

— Что вы такое говорили, д'Эпернон? Господин де Карменж честный человек и верный слуга.

— Я, государь? — сказал д'Эпернон.

— Да, разве я не слышал, спускаясь по лестнице, слова «тюрьма»? Черт возьми! Напротив, когда встречается такой человек, как господин де Карменж, нужно говорить, как у древних римлян, о венках и наградах. Письмо принадлежит либо тому, кто его передает, либо тому, кому оно адресовано.

Д'Эпернон, ворча, поклонился.

— Вы отнесете письмо, господин де Карменж.

— Но, государь, подумайте о том, что там может быть написано, — сказал д'Эпернон. — Не надо излишней щепетильности, когда дело идет о жизни вашего величества.

— Вы отвезете письмо, господин де Карменж… — повторил король, не отвечая своему фавориту.

— Благодарю, государь, — ответил Карменж.

— Но по какому адресу? Во дворец Гизов, во дворец Сен-Дени или в Бель…

Взгляд д'Эпернона остановил короля.

— Я отвезу письмо во дворец Гизов и узнаю там, где найти герцогиню де Монпансье.

— А когда вы ее найдете?

— Я отдам ей письмо.

Король пристально посмотрел на молодого человека.

— Скажите, господин де Карменж, обещали вы что-нибудь еще господину де Майену?

— Нет, государь.

— Ну, например, — настаивал король, — хранить в тайне местопребывание герцогини?

— Нет, государь, я не обещал ничего подобного.

— Тогда я ставлю вам одно условие, сударь.

— Я раб вашего величества.

— Вы отдадите письмо герцогине Монпансье и тотчас же приедете ко мне в Венсен, где я буду сегодня вечером.

— Слушаюсь, государь.

— И там вы мне дадите отчет в том, где вы нашли герцогиню.

— Ваше величество может на меня рассчитывать.

— Какая неосторожность, государь! — сказал герцог д'Эпернон.

— Вы не разбираетесь в людях, герцог. Он честен в отношении Майена — будет честен и в отношении меня.

— Не только честен, но и бесконечно предан, государь! — воскликнул Эрнотон.

— Итак, теперь, когда все кончено, господа, едем! — сказал Генрих.

Д'Эпернон поклонился.

— Вы едете со мной, герцог?

— Я буду сопровождать ваше величество верхом — мне кажется, таков был приказ.

— Да, кто будет с другой стороны?

— Преданный слуга вашего величества, — сказал д'Эпернон, — господин де Сент-Малин.

И он посмотрел, какое впечатление его слова произвели на Эрнотона.

Но тот остался невозмутимым.

— Луаньяк, — добавил д'Эпернон, — позовите господина де Сент-Малина.

— Господин де Карменж, — сказал король, понявший умысел д'Эпернона, — как только выполните поручение, вы приедете в Венсен.

— Да, государь.

И Эрнотон, несмотря на свое философское отношение к жизни, уехал довольный тем, что не увидит триумфа Сент-Малина.

VIII

СЕМЬ ГРЕХОВ МАРИИ-МАГДАЛИНЫ
Король бросил взгляд на лошадей и, увидев, какие они горячие, не пожелал ехать в карете один и знаком пригласил сесть рядом с ним герцога.

Луаньяк и Сент-Малин заняли места по бокам кареты, форейтор — впереди.

Герцог поместился один на переднем сиденье, а король со своими собаками уселся на подушках в глубине громоздкого экипажа.

Любимый пес Генриха III, тот самый, которого мы видели у него на руках в ложе Ратуши, сладко дремал на особой подушке. Справа от короля находился стол, вделанный в пол кареты; на столе лежали раскрашенные картинки, которые его величество вырезал необыкновенно ловко, несмотря на тряску.

То были главным образом картинки религиозного содержания, но, по обычаю того времени, к образам христианской мифологии примешивалось немало языческого.

Методичный во всем, Генрих распределил рисунки по темам и занялся «Житием Марии-Магдалины».

Грешница была изображена молодой, красивой, окруженной поклонниками; роскошные бани, пиршества, всевозможные удовольствия нашли отражение в этой серии рисунков.

Художник возымел остроумную мысль прикрыть капризы своей фантазии церковным авторитетом. Вот почему подпись под каждым рисунком была посвящена одному из смертных грехов:

«Магдалина предается греху гнева»;
«Магдалина предается греху чревоугодия»;
«Магдалина предается греху гордыни».
И так далее, вплоть до седьмого, и последнего, смертного греха.

Картинка, которую король вырезал, проезжая через Сент-Антуанские ворота, изображала грешницу, впадающую в гнев.

Мария-Магдалина полулежала на подушках, закрытая, как плащом, своими роскошными золотыми волосами, которыми она оботрет впоследствии ноги Христа. Прекрасная грешница только что велела бросить раба, разбившего драгоценную вазу, в садок с муренами, которые высовывали из воды змеевидные головы, в то время как служанку бичевали по приказу Магдалины, ибо, причесывая свою госпожу, она нечаянно вырвала у нее несколько золотых волосков.

На заднем плане картины были изображены собаки, которых избивали за то, что они пропустили в дом нищих.

Доехав до Фобенского креста, король уже приступил к другой картинке под названием «Магдалина предается греху чревоугодия».

Прекрасная грешница возлежала на пурпурно-золотом ложе: самые изысканные блюда, известные римским гастрономам, от соней в меду до краснобородок в фалернском вине, украшали стол. На земле собаки дрались из-за фазана, а воздух кишел птицами, уносившими с пиршества фиги, землянику и вишни; птицы иногда роняли ягоды стаям мышей, которые, подняв носы, ожидали этой манны небесной.

Поглощенный своим серьезным делом, король едва поднял глаза, проезжая мимо аббатства Святого Иакова, где колокола вовсю трезвонили к вечерне.

Двери и окна вышеуказанного монастыря были закрыты и, если бы не звон колокола, могло показаться, что он необитаем. Но шагов через сто наблюдатель заметил бы, что король бросил уже более внимательный взгляд на красивый дом, стоявший слева от дороги, в очаровательном саду, огороженном железной решеткой с золочеными остриями. Эта усадьба называлась Бель-Эба.

В отличие от монастыря Святого Иакова, в Бель-Эба окна были растворены, кроме одного, скрытого за жалюзи.

Когда король поравнялся с домом, жалюзи неприметно дрогнули.

Король обменялся с д'Эперноном многозначительным взглядом и приступил к следующему смертному греху.

Картинка до того поглотила внимание короля, что он не заметил тщеславия, расцветшего с левой стороны его кареты, где пыжился от гордости Сент-Малин, гарцевавший на коне.

Подумать только, он, младший сын гасконской семьи, едет так близко от христианнейшего короля, что может слышать, как его величество говорит своему псу: «Тубо, мастер Лов, вы мне надоели!» — или же обращается к генерал-полковнику от инфантерии д'Эпернону со словами: «Похоже, герцог, что лошади эти сломают мне шею».

Медленность езды отнюдь не оправдывала опасений короля, зато продлевала радость Сент-Малина; в самом деле, английские лошади в тяжелой сбруе, расшитой серебром и позументом, не слишком быстро продвигались в направлении Венсена.

Но когда Сент-Малин чересчур загордился, нечто похожее на предупреждение свыше умерило его восторг: он услышал, что король произнес имя Эрнотона.

Два или три раза в течение двух-трех минут король назвал это имя. Но, как назло, слова, относящиеся к Эрнотону, постоянно заглушались каким-нибудь шумом.

То король издавал возглас огорчения, ибо резкое движение ножниц портило картинку, то с величайшей нежностью убеждал замолчать Лова, который тявкал с необоснованной, но явно выраженной претензией лаять не хуже какого-нибудь здоровенного дога.

Наконец путешественники прибыли в Венсен.

Королю оставалось вырезать еще три греха. И под предлогом этого важного занятия его величество, едва сойдя с коляски, заперся у себя в опочивальне.

Дул холоднющий северный ветер.

Сент-Малин едва успел устроиться у большого камина, чтобы согреться и поспать, когда Луаньяк положил ему руку на плечо.

— Сегодня вы в наряде, — сказал он отрывисто, как человек, привыкший приказывать. — Вы поспите в другой раз, вставайте, господин де Сент-Малин.

— Я готов бодрствовать хоть пятнадцать суток подряд, сударь, — ответил тот.

— Мы не столь требовательны. Успокойтесь!

— Чем могу служить, сударь?

— Вы немедленно вернетесь в Париж.

— Слушаюсь. Мой конь стоит оседланный на конюшне.

— Хорошо. Отправитесь прямиком в казарму Сорока пяти.

— Да, сударь.

— Всех разбудите, но, кроме трех начальников, которых я вам укажу, никто не должен знать, куда и зачем отправляется.

— В точности выполню ваши приказания, сударь.

— Вы оставите четырнадцать человек у Сент-Антуанских ворот, пятнадцать человек на полдороге и вернетесь сюда с четырнадцатью остальными.

— Все будет выполнено в точности, господин де Луаньяк. В котором часу следует выехать из Парижа?

— В сумерки.

— Оружие?

— Кинжал, шпага, пистолет.

— В доспехах?

— Да.

— Будут ли еще приказания, сударь?

— Вот три письма, адресованных господину де Шалабру, господину де Бирану и вам. Шалабр будет командовать первым отрядом, Биран — вторым, вы — третьим.

— Слушаюсь, сударь.

— Письма следует вскрыть по прибытии на место ровно в шесть часов. Господин де Шалабр вскроет письмо у Сент-Антуанских ворот, господин де Биран — у Фобенского креста, вы — у Венсенской сторожевой башни.

— Ехать надо быстро?

— Как можно быстрее, но так, чтобы не вызвать подозрений.

— Слушаюсь, сударь.

— Дополнительные инструкции находятся в письмах. Отправляйтесь.

Сент-Малин поклонился и сделал шаг квыходу.

— Кстати, — сказал Луаньяк, — отсюда до Фобенского креста скачите во весь опор; но оттуда до заставы поезжай-те шагом. До наступления ночи еще два часа — у вас больше времени, чем нужно.

— Прекрасно, сударь.

— Доброго пути, господин де Сент-Малин.

И Луаньяк, звеня шпорами, ушел в свои покои.

«Четырнадцать в первом отряде, пятнадцать во втором и пятнадцать в третьем, — размышлял Сент-Малин, — ясно, что Эрнотон больше не состоит в числе Сорока пяти».

Через полчаса после отъезда из Венсена Сент-Малин проехал заставу, а еще через четверть часа был в казарме Сорока пяти.

Большая часть этих господ нетерпеливо ожидала ужина, дымившегося в кухне. Все блюда обычно щедро орошались винами лучших марок — вроде малаги, кипрского и сиракузского.

Тем не менее, как только начинал трубить горн, сотрапезники превращались в солдат, подчиненных железной дисциплине.

Зимой ложились в восемь, летом в десять; но спали только пятнадцать человек, другие пятнадцать дремали, а остальные бодрствовали.

Прибыв в казарму в половине шестого, Сент-Малин застал всех гасконцев на ногах и одним словом опрокинул их надежды на вкусный ужин.

— На коней, господа! — сказал он.

И, оставив сотоварищей в полном недоумении, он дал объяснения лишь господам де Бирану и де Шалабру.

Сделали перекличку.

Только сорок четыре человека, включая Сент-Малина, ответили на нее.

— Господин Эрнотон де Карменж отсутствует, — сказал господин де Шалабр, так как была его очередь исполнять обязанности дежурного.

Глубокая радость наполнила сердце Сент-Малина, и губы его невольно сложились в подобие улыбки, что с этим мрачным и завистливым человеком случалось редко.

Действительно, в глазах Сент-Малина Эрнотон безнадежно проигрывал из-за своего необъяснимого отсутствия во время такой важной экспедиции.

Сорок пять или, вернее, сорок четыре человека уехали — каждый отряд по той дороге, которая ему была указана.

IX

БЕЛЬ-ЭБА
Излишне говорить, что Эрнотон, которого Сент-Малин считал погибшим, следовал по пути, неожиданно указанному ему фортуной.

Сначала он направился во дворец Гизов и постучался у главного входа.

Тотчас же открыли, но швейцар расхохотался ему а, прямо в лицо, когда он попросил о чести видеть госпожу герцогиню де Монпансье.

Эрнотон ждал подобного приема и ничуть не смутился.

— Какая досада, — сказал он, — мне необходимо передать ее светлости известия исключительной важности от господина герцога Майенского.

— От герцога Майенского? — воскликнул швейцар. — Кто же поручил вам передать эти известия?

— Сам герцог Майенский.

— Герцог? — переспросил швейцар с хорошо разыгранным удивлением. — Господина герцога, так же как госпожи герцогини, нет в Париже!

— Мне это прекрасно известно, — ответил Эрнотон, — но ведь я мог встретить господина герцога где-нибудь в другом месте — например, по дороге в Блуа.

— В Блуа? — повторил швейцар.

— Вот именно.

Выражение беспокойства появилось на лице служителя, который от избытка усердия держал дверь приотворенной.

— Где же это послание? — спросил он.

— Тут, — сказал Эрнотон, хлопнув себя по мундиру.

Верный слуга устремил на Эрнотона испытующий взгляд.

— Вы говорите, что послание очень важное?

— Величайшей важности.

— Дайте мне взглянуть на него.

Эрнотон вытащил спрятанное на груди письмо герцога Майенского.

— Какие странные чернила! — воскликнул швейцар.

— Это кровь, — бесстрастно ответил Эрнотон.

Слуга побледнел при мысли, что это кровь герцога.

— Сударь, — торопливо сказал слуга, — я не знаю, найдете ли в Париже вы госпожу герцогиню де Монпансье. Но отправляйтесь немедля в Сент-Антуанское предместье, в усадьбу Бель-Эба, принадлежащую госпоже герцогине; вы сразу узнаете этот дом — он стоит первый слева по дороге в Венсен, после монастыря Святого Иакова. Очень может быть, что там вы встретите какого-нибудь доверенного человека, который сообщит вам, где находится госпожа герцогиня.

— Очень хорошо, — сказал Эрнотон, понявший, что слуга не может или не хочет сказать больше, — спасибо!

Ему ничего не стоило найти усадьбу Бель-Эба, расположенную рядом с монастырем Святого Иакова.

Он дернул звонок, и ворота открылись.

Во дворе, видимо, некоторое время ждали от него пароля; но так как он молча осматривался, лакей спросил, что ему угодно.

— Я хочу говорить с госпожой герцогиней, — ответил молодой человек.

— Госпожи герцогини уже нет ни в Бель-Эба, ни в Париже, — ответил лакей.

— В таком случае, — сказал Эрнотон, — придется отложить поручение господина герцога Майенского.

— Поручение к госпоже герцогине?

— Да.

Лакей на минуту задумался.

— Сударь, — сказал он, — здесь есть один человек, которого мне надлежит спросить. Будьте любезны подождать.

«Вот кому хорошо служат, черт возьми! — подумал Эрнотон. — Какой порядок, повиновение, точность! Нечего и говорить, что к де Гизам не войдешь запросто, как в Лувр. Я начинаю думать, что служу не настоящему королю Франции».

Он оглянулся: двор был пуст, но двери всех конюшен открыты, словно здесь ожидали прибытия конного отряда.

Наблюдения Эрнотона были прерваны вошедшим лакеем, за ним следовал другой служитель.

— Доверьте мне вашу лошадь, сударь, и следуйте за моим товарищем, — сказал лакей.

Эрнотона ввели в маленькую гостиную, где спиной к нему сидела за вышиванием женщина, одетая скромно, но элегантно.

— Вот всадник, прибывший от господина де Майена, сударыня, — сказал лакей.

Она обернулась.

Эрнотон вскрикнул от изумления, узнав и своего пажа и незнакомку в носилках.

— Вы! — в свою очередь воскликнула дама, выронив работу и глядя на Эрнотона.

Она знаком приказала служителю удалиться.

— Вы принадлежите к свите госпожи герцогини де Монпансье, сударыня? — с изумлением воскликнул Эрнотон.

— Да, — ответила незнакомка, — но вы, сударь, каким образом вы оказались посланцем господина де Майена?

— Это слишком долго рассказывать, сударыня, — уклончиво ответил Эрнотон.

— Вы скрытны, сударь, — молвила дама, улыбаясь.

— Да, сударыня, когда это необходимо.

— Но я не вижу здесь повода для скрытности, — сказала незнакомка. — Ведь, памятуя о нашем знакомстве, хотя и мимолетном, вы сообщите мне, что это за послание.

Дама вложила в последние слова все кокетство, все очарование, которое может вложить хорошенькая женщина в свою просьбу.

— У меня нет устных поручений, сударыня; моя миссия состоит в том, чтобы передать письмо ее светлости.

— Где же это письмо? — спросила незнакомка, протягивая руку.

— Сударыня, я уже имел честь сообщить вам, что письмо адресовано госпоже герцогине де Монпансье.

— Но поскольку герцогиня отсутствует, — нетерпеливо сказала дама, — вы можете, следовательно…

— Нет, не могу.

— Вы не доверяете мне, сударь?

— Должен был бы не доверять, сударыня, — ответил молодой человек. — Но, несмотря на таинственность вашего поведения, вы внушили мне, признаюсь, совсем не то чувства, о которых говорите.

— Правда? — воскликнула дама, чуть покраснев от пламенного взора Эрнотона.

Эрнотон поклонился.

— Будьте осторожны, господин посланец, — сказала она, смеясь, — вы объясняетесь мне в любви.

— Вы правы, сударыня, — молвил Эрнотон. — Не знаю, увижусь ли с вами опять, этот случай слишком драгоценен, чтобы я мог его упустить.

— Понимаю: желая меня видеть, вы нашли предлог, чтобы пробраться сюда.

— Чтобы я, сударыня, искал предлог?! Вы меня плохо знаете. Я странный человек, согласен, и не поступаю так, как все.

— Вижу, вы рассудительный и осторожный влюбленный, — смеясь, сказала дама.

— Можно ли удивляться, что вы внушили мне некоторые сомнения, сударыня, — возразил Эрнотон. — Разве принято, чтобы женщина одевалась мужчиной, прорывалась через заставу и шла смотреть, как будут четвертовать на Гревской площади какого-то несчастного, и при этом делала ему непонятные знаки?

Дама слегка побледнела, но тут же улыбнулась:

— Вам не хватает проницательности, сударь! Достаточно иметь чуточку здравого смысла, и все, что вам кажется темным, тотчас же объяснится. Разве не естественно, что госпожа де Монпансье интересовалась судьбой господина де Сальседа, его признаниями, истинными или ложными, — ведь они могли скомпрометировать весь лотарингский дом! А если это естественно, сударь, то почему бы герцогине не послать верного, близкого друга с поручением присутствовать на четвертовании и видеть воочию, как говорят во дворце Правосудия, малейшие подробности казни? Этим другом, сударь, оказалась я, доверенное лицо ее светлости. Теперь подумайте, могла я появиться на Гревской площади в женской одежде и остаться равнодушной к страданиям этого мученика, к его попыткам сделать признание?

— Вы совершенно правы, сударыня, — промолвил Эрнотон с поклоном. — Клянусь, я восхищаюсь вашим умом не менее, чем вашей красотой.

— Благодарю вас, сударь. Значит, теперь, когда мы познакомились и объяснились, вы дадите мне письмо?

— Невозможно, сударыня, ибо я поклялся герцогу Майенскому, что передам его в собственные руки госпожи де Монпансье.

— Скажите лучше, — воскликнула дама, не в силах сдержать раздражения, — что письма не существует, что это предлог, изобретенный вами, дабы проникнуть сюда!.. Прекрасно, сударь, можете быть довольны: вы не только проникли сюда, но увидели меня и даже признались мне в любви.

— Ив этом, как и во всем остальном, сударыня, я говорил чистую правду.

— Хорошо! Пусть будет так! Вы меня видели, я доставила вам это удовольствие в оплату за прежнюю услугу. Мы квиты, прощайте.

— Я повинуюсь вам, сударыня, — сказал Эрнотон, — и ухожу, раз вы меня прогоняете.

На этот раз дама рассердилась всерьез.

— Вот как! — воскликнула она. — Вы полагаете, что достаточно проникнуть сюда под любым предлогом к знатной даме, а затем сказать: «Мне удалась моя хитрость, и я ухожу»? Сударь, так благородные люди не поступают.

— Я не стану отвечать на ваши жестокие слова, сударыня, и постараюсь забыть обо всем, что говорил вам пылкого и нежного, раз вы так дурно ко мне расположены. Но я не уйду под тяжестью ваших суровых обвинений. У меня действительно есть письмо господина де Майена, адресованное госпоже де Монпансье, и вот это письмо.

Эрнотон протянул даме письмо, не выпуская его, однако, из рук.

Незнакомка бросила взгляд на письмо и воскликнула:

— Это его почерк! И кровь!

Ничего не отвечая, Эрнотон спрятал письмо, еще раз вежливо поклонился и, смертельно бледный, направился к выходу из гостиной.

На этот раз дама побежала за ним и схватила его за плащ.

— Ради бога, сударь, простите! — воскликнула она. — Неужели с герцогом случилось несчастье?

— Прощаю я или нет, сударыня, — сказал Эрнотон, — это безразлично: ведь вы просите прощения только для того, чтобы получить письмо, но читать его будет одна госпожа де Монпансье.

— Безумец несчастный! — воскликнула дама с гневом, исполненным величия. — Неужели ты считаешь, что перед тобой служанка? Я герцогиня де Монпансье! Отдай мне письмо!

— Вы — герцогиня! — воскликнул Эрнотон, отступая в ужасе.

— Конечно. Разве ты не видишь, что я хочу поскорее узнать, что пишет мой брат?

Но вместо того, чтобы повиноваться, как ожидала герцогиня, молодой человек скрестил руки на груди.

— Могу ли я верить вашим словам, — сказал он, — если вы уже дважды мне солгали?

Глаза герцогини метали молнии, но Эрнотон храбро выдержал их пламень.

— Вы сомневаетесь! Вам нужны доказательства! — властно молвила молодая женщина, в гневе разрывая свои кружевные манжеты.

— Да, сударыня, — холодно ответил Эрнотон.

Незнакомка схватила звонок.

Пронзительный звон раздался по всем комнатам, и, раньше чем он затих, появился слуга.

— Что угодно, сударыня? — спросил лакей.

Незнакомка гневно топнула ногой.

— Пусть сейчас же придет Мейнвиль!

Лакей выбежал из комнаты. Минуту спустя торопливо вошел Мейнвиль.

— К вашим услугам, сударыня, — сказал он.

— С каких это пор вы величаете меня «сударыня», господин де Мейнвиль? — раздраженно спросила герцогиня.

— Я к услугам вашей светлости, — повторил Мейнвиль, совершенно ошалев от изумления.

— Прекрасно! — сказал Эрнотон. — Передо мной дворянин, и, если он солгал, клянусь небом, я буду знать, по крайней мере, кто мне за это ответит.

— Вы верите, наконец? — спросила герцогиня.

— Да, сударыня, верю.

И молодой человек с поклоном вручил госпоже де Монпансье письмо, о котором шел такой долгий спор.

X

ПИСЬМО ГОСПОДИНА ДЕ МАЙЕНА
Герцогиня схватила письмо, открыла его и жадно прочла, не пытаясь скрывать чувств, сменявшихся на ее лице, как облака на грозовом небе.

Окончив чтение, она протянула письмо взволнованному Мейнвилю. Оно гласило:

«Сестра, я пожелал совершить то, что прекрасно мог сделать любой офицер или учитель фехтования, и наказан за это.

Я получил добрый удар шпагой от известного вам человека, с которым у меня давние счеты. Хуже всего, что он убил пятерых моих людей, после чего скрылся.

Нужно сказать, что его победе помог податель сего письма, весьма приятный молодой человек. Я вам горячо его рекомендую, он — сама скрытность.

Думаю, дорогая сестра, что его заслугой в ваших глазах явится то, что он помешал победителю отрезать мне голову.

Прошу вас, сестра, узнать имя и занятие этого молодого человека: он внушает подозрения и вместе с тем очень занимает меня. На все мои предложения он отвечал, что ни в чем не нуждается благодаря господину, которому служит.

Я очень страдаю, но думаю, что жизнь моя вне опасности. Побыстрее пришлите мне лекаря; я лежу, как лошадь, на соломе. Податель письма сообщит вам, где именно».

Ваш любящий брат
Майен
Прочитав письмо, герцогиня и Мейнвиль удивленно переглянулись.

Герцогиня первая нарушила молчание, которое могло быть дурно истолковано Эрнотоном.

— Кому мы обязаны столь большой услугой, сударь? — спросила она.

— Тому, кто всегда старается прийти на помощь слабому против сильного, сударыня.

И Эрнотон рассказал все, что знал о ране и местопребывании герцога.

Когда он кончил, герцогиня спросила:

— Могу я надеяться, сударь, что вы продолжите так хорошо начатую службу и станете приверженцем нашего дома?

Хотя эти слова были полны весьма лестного смысла, молодой человек увидел в них лишь выражение любопытства.

Различные побуждения боролись в нем: соблазн был велик, ибо, открыв герцогине свое положение у короля, он приобрел бы огромный вес в ее глазах, а это было делом немаловажным для молодого человека, прибывшего из Гаскони.

Герцогиня ждала ответа.

— Сударыня, — сказал наконец Эрнотон, — я уже имел честь сказать господину де Майену, что служу хорошему хозяину и мне нет нужды искать лучшего.

— Брат пишет, сударь, что вы, по-видимому, его не узнали. Как же вы воспользовались его именем, чтобы проникнуть ко мне?

— Господин де Майен, казалось, хотел сохранить инкогнито, сударыня; я считал, что не должен его узнавать, и действительно, крестьянам, у которых он живет, вовсе незачем было знать, какому высокородному человеку они предоставили приют. Здесь положение другое: имя господина де Майена могло мне открыть дорогу к вам, и я его назвал.

Герцогиня, улыбаясь, посмотрела на Эрнотона.

— Никто не мог бы лучше ответить на мой коварный вопрос, — сказала она. — Должна признаться, вы остроумный человек.

— Я не вижу ничего остроумного в том, что я имел честь сказать вам, сударыня, — ответил Эрнотон.

— В конце концов, сударь, — нетерпеливо молвила герцогиня, — я ясно вижу одно: вы ничего не хотите сказать о себе. Но не думаете ли вы, что при желании нетрудно узнать ваше имя или, вернее, кто вы?..

— Несомненно, сударыня, но вы это узнаете не от меня.

— Он всегда прав, — сказала герцогиня, устремив на Эрнотона взор, который доставил бы огромное удовольствие молодому человеку, если бы он понял его скрытый смысл.

Эрнотон поклонился и попросил у герцогини разрешения удалиться.

— И это все, сударь, что вы хотели мне сказать? — спросила герцогиня.

— Я выполнил свой долг, — ответил Эрнотон, — и мне остается выразить глубочайшее почтение вашей светлости.

Когда дверь за ним закрылась, герцогиня сказала, топнув ногой:

— Мейнвиль, прикажите проследить за этим молодым человеком!

— Невозможно, сударыня, — ответил тот, — все наши люди поставлены на ноги; я сам жду событий: сегодня не такой день, чтобы делать что-нибудь, кроме того, что мы решили раньше.

— Вы правы, Мейнвиль, я сошла с ума, но потом…

— О, потом — другое дело, сударыня.

— Да, мне он тоже показался подозрительным, как и брату.

— Во всяком случае, — возразил Мейнвиль, — он честный юноша, а честные люди сейчас редкость. Нам повезло: неизвестный нам человек падает с неба, чтобы сослужить такую службу!

— Но по крайней мере проследите за ним позже, Мейнвиль.

— Надеюсь, сударыня, — ответил Мейнвиль, — нам скоро не будет необходимости следить за кем бы то ни было.

— Вы правы, Мейнвиль, я потеряла голову.

— Полководцу вроде вас, сударыня, дозволяется быть озабоченным накануне решающей битвы.

— Да, наступила ночь, Мейнвиль, а Валуа вернется из Венсена ночью.

— Еще рано, сударыня, нет восьми часов, да и наши солдаты не прибыли.

— Это надежные люди?

— Проверенные, сударыня.

— Каким образом они прибудут?

— Поодиночке, как случайные путники.

— Сколько человек вы ждете?

— Пятьдесят; этого более чем достаточно: ведь, кроме того, у нас имеется две сотни монахов, стоящих, пожалуй, побольше, чем солдаты.

— Как только наши люди прибудут, вы выстройте монахов на дороге.

— Они уже предупреждены, сударыня; они загородят дорогу, ворота монастыря будут открыты, и наши люди втолкнут в них карету.

— Мейнвиль, мой бедный брат просит прислать лекаря; лучшим лекарством для Майена будет прядь волос с головы Валуа, и человек, который отвезет ему этот подарок, будет хорошо встречен.

— Через два часа, сударыня, гонец поскачет к нашему дорогому герцогу. Он уехал из Парижа как беглец, а вернется как триумфатор.

— Еще одно слово, Мейнвиль, — сказала герцогиня. — Наши друзья предупреждены?

— Какие друзья?

— Члены лиги.

— Боже упаси, сударыня! Предупредить буржуа — это значит бить в набат с колокольни собора Парижской богоматери. Когда пленник будет надежно заперт в монастыре, мы, ничем не рискуя, раструбим повсюду: Валуа в наших руках!

— Хорошо, вы ловкий и осторожный человек, Мейнвиль! Известно ли вам, что никогда ни одна женщина не предприняла и не завершила дела, подобного тому, о котором мечтаю я?

— Я это хорошо знаю, сударыня, и потому трепещу, давая вам советы.

— Прежде всего прикажите убить двух болванов, которые ехали по обеим сторонам кареты, это даст нам возможность рассказывать о событии так, как будет выгоднее для нас.

— Убить этих бедняков! — сказал Мейнвиль. — Вы считаете, что это необходимо, сударыня?

— Например, Луаньяка?.. Нечего сказать, потеря!

— Это доблестный воин.

— Негодяй, сделавший себе карьеру; точно так же, как другой верзила, который ехал слева, — чернявый, со сверкающими глазами.

— Ну, этого мне не так жаль, я его не знаю; но согласен с вами, сударыня, у него пренеприятный вид.

— Значит, вы отдаете его мне? — спросила, смеясь, герцогиня.

— Охотно, сударыня.

— Нам известно, Мейнвиль, что вы человек добродетельный. К этому делу вы не будете иметь никакого касательства — оба телохранителя короля падут, защищая его. Но я поручаю вашему вниманию молодого человека.

— Какого молодого человека?

— Который только что был здесь. Посмотрите, действительно ли он ушел, не шпион ли это, подосланный нашими врагами?

Мейнвиль подошел к балкону, приоткрыл ставни и высунулся наружу, стараясь что-нибудь разглядеть.

— Какая темнота!

— Чем темнее ночь, тем для нас лучше. Бодритесь, генерал.

— Да, но мы ничего не увидим.

— Бог, чье дело мы защищаем, видит за нас, Мейнвиль.

Мейнвиль, по всей вероятности, не был так уверен, как госпожа де Монпансье в том, что бог помогает людям в подобных вещах. Он снова стал вглядываться во мрак.

— Видите ли вы кого-нибудь? — спросила герцогиня, потушив из предосторожности свет.

— Нет, слышу только конский топот.

— Это они, Мейнвиль. Все идет хорошо.

И герцогиня мельком взглянула, висят ли у ее пояса знаменитые золотые ножницы, которым предстояло сыграть в истории такую большую роль.

XI

КАК ДОН МОДЕСТ ГОРАНФЛО БЛАГОСЛОВИЛ КОРОЛЯ ПРИ ЕГО ПРОЕЗДЕ МИМО МОНАСТЫРЯ СВЯТОГО ИАКОВА
Эрнотон вышел из дворца опечаленный, но совесть его была спокойна. Ему повезло: он признался в любви принцессе крови, а затем последовала важная беседа, благодаря которой она сразу забыла об этом признании, но не настолько, впрочем, чтобы оно не сослужило ему службы впоследствии.

Эрнотону повезло и в том, что он не предал ни короля, ни господина де Майена и сам себя не погубил. Теперь оставалось поскорее возвратиться в Венсен и сообщить обо всем королю. А затем лечь и поразмыслить.

Размышлять — высшее счастье для людей действия, единственный отдых, который они себе разрешают.

Поэтому, едва очутившись за воротами Бель-Эба, Эрнотон пустил своего коня вскачь. Но не успел он проехать и сотни шагов, как был остановлен.

Какие-то всадники устремились на него с обеих сторон, так что он оказался окруженным, и в грудь ему направлено было около полудюжины шпаг и столько же пистолетов и кинжалов.

— Ого! — сказал Эрнотон. — Грабят на дороге в одном лье от Парижа. Ну и порядки! У короля никуда не годный прево. Надо посоветовать, чтобы он сменил его.

— Молчать! — произнес чей-то как будто знакомый голос. — Вашу шпагу, оружие, да поживей!

Один из всадников взял под уздцы лошадь Эрнотона, два других отобрали у него оружие.

— Черт! Ну и ловкачи! — пробормотал Эрнотон. Затем он обратился к тем, кто его задержал: — Господа, сделайте милость и объясните…

— Э, да это господин де Карменж! — сказал самый расторопный из напавших, отобравший у него шпагу.

— Господин де Пенкорнэ! — вскричал Эрнотон. — Не благовидным же делом вы тут занимаетесь…

— Я сказал — молчать! — повторил в нескольких шагах от них тот же громкий голос. — Отвести его в караульное помещение!

— Но, господин де Сент-Малин, — возразил Пардикка де Пенкорнэ, — человек, которого мы задержали…

— Ну?

— Это наш товарищ, Эрнотон де Карменж.

— Эрнотон здесь! — вскричал Сент-Малин, побледнев от ярости. — Что он тут делает?

— Добрый вечер, господа, — спокойно сказал Карменж, — признаюсь, я и не думал, что попаду в такое хорошее общество.

Сент-Малин не мог произнести ни слова.

— Я, видимо, арестован, — продолжал Эрнотон. — Ведь не грабить же вы меня собрались?

— Вот незадача… — проворчал Сент-Малин. — Что вы делаете тут на дороге?

— Если бы я задал вам тот же вопрос, вы ответили бы мне, господин де Сент-Малин?

— Нет.

— Примиритесь же с тем, что и я промолчу.

— Значит, вы не хотите сказать, что вы делали на дороге?

Эрнотон улыбнулся, но не ответил.

— И куда направляетесь, тоже не скажете?

Молчание.

— В таком случае, сударь, — сказал Сент-Малин, — я вынужден поступить с вами, как с первым встречным.

— Пожалуйста, милостивый государь. Но предупреждаю, что вам придется держать ответ за все, что вы делаете.

— Перед господином де Луаньяком?

— Берите выше.

— Перед господином д'Эперноном?

— Еще выше.

— Ну что ж, мне даны указания, и я отвезу вас в Венсен.

— В Венсен? Отлично! Я туда и направлялся, сударь!

— Очень счастлив, сударь, — ответил Сент-Малин, — что эта небольшая поездка соответствует вашим намерениям.

Два человека с пистолетами в руках завладели пленником и подвели его к двум другим, стоявшим на расстоянии пяти шагов от них. Те двое сделали то же самое — таким образом, Эрнотон не расставался со своими товарищами до караульной башни.

Во дворе замка он увидел пятьдесят обезоруженных всадников, понурых и бледных, — они оплакивали свою неудачу, ожидая печальной развязки.

Всех этих людей захватили наши Сорок пять, начав таким образом свою деятельность. При этом они применяли и хитрость и силу: то объединялись в количестве десяти человек против двоих или троих, то с любезными словами подъезжали к всадникам, которые казались им опасными противниками, и внезапно наводили на них пистолет.

Поэтому дело обошлось без кровопролития, без крика, а когда один из вождей лигистов схватился за кинжал и хотел было закричать, ему заткнули рот, и Сорок пять бесшумно захватили его с ловкостью корабельной команды, тянущей канат.

Все это очень обрадовало бы Эрнотона, если бы он понимал, что происходит вокруг.

Однако, разобравшись, кто такие пленники, к которым его причислили, он обратился к Сент-Малину:

— Милостивый государь, я вижу, что вас предупредили, насколько важно данное мне поручение, и что в качестве любезности вы распорядились дать мне провожатых. Вы были совершенно правы: меня ждет сам король, и я должен сообщить ему очень важные сведения. Я буду иметь честь доложить королю, что вы предприняли для пользы дела, позаботившись обо мне.

Сент-Малин вспыхнул до корней волос. Но, как человек не глупый, он понял, что Эрнотон говорит правду. С де Луаньяком и д'Эперноном шутки были плохи. Поэтому он ответил:

— Вы свободны, господин Эрнотон. Очень, рад, что оказался вам полезен.

Эрнотон быстро поднялся по лестнице, которая вела в покои короля.

Следя за ним глазами, Сент-Малин увидел, что на полпути господина де Карменжа встретил Луаньяк, сделавший ему знак идти дальше.

Сам Луаньяк сошел вниз, чтобы присутствовать при обыске пленных.

При виде пятидесяти арестованных он решил, что дорога на Париж свободна: ведь время, когда лигисты должны были съехаться в Бель-Эба, уже истекло. Никакая опасность не подстерегает, следовательно, короля на его пути в Париж.

Но Луаньяк не принял во внимание монастырь Святого Иакова, не подумал о мушкетах и пищалях преподобных отцов.

Зато д'Эпернон отлично знал о них из сообщения Пу-лена. И когда Луаньяк доложил начальнику: «Сударь, дорога свободна!»

Д'Эпернон ответил ему:

— Хорошо. Король повелел, чтобы Сорок пять построились тремя отрядами: один впереди, два других по бокам кареты. Всадники должны держаться как можно ближе друг к другу, чтобы возможные выстрелы не задели кареты.

— Слушаюсь, — сказал Луаньяк со свойственной ему солдатской невозмутимостью.

— А у монастыря, сударь, прикажите еще теснее сомкнуть ряды.

Их разговор был прерван шумом на лестнице.

Это спускался готовый к отъезду король; за ним следовало несколько дворян. Среди них Сент-Малин узнал Эрнотона.

— Господа, — спросил король, — мои храбрые Сорок пять в сборе?

— Так точно, государь, — ответил д'Эпернон, указывая на группу всадников в воротах.

— Распоряжения отданы?

— Да, государь.

— В таком случае, едем, — промолвил его величество.

Луаньяк велел дать сигнал «по коням».

Произведенная тихим голосом перекличка показала, что все Сорок пять налицо.

Рейтарам было поручено стеречь людей Мейнвиля и герцогини. Король сел в карету и положил возле себя обнаженную шпагу.

Господин д'Эпернон произнес свое «тысяча чертей» и лихим жестом проверил, легко ли его шпага вынимается из ножен.

На башне пробило девять. Карета и ее конвой тронулись.

Через час после отъезда Эрнотона господин де Мейнвиль все еще стоял у окна. Но теперь он был уже не так спокоен, а главное, подумывал о боге, ибо видел, что от людей помощи не будет.

Ни один лигист не появился: лишь изредка доносился с дороги топот коней, галопом мчавшихся в сторону Вен-сена.

Заслышав его, господин де Мейнвиль и герцогиня пытливо вглядывались в ночной мрак, но топот затихал, и вновь наступала тишина.

Все это так взволновало Мейнвиля, что он велел одному из людей герцогини выехать верхом на дорогу и расспросить первый же кавалерийский взвод, который ему повстречается.

Гонец не возвратился.

Видя это, нетерпеливая герцогиня послала другого, но он тоже не вернулся.

— Мейнвиль, что, по-вашему, могло случиться? — спросила герцогиня.

— Я сам поеду, и мы все узнаем, сударыня.

И Мейнвиль направился было к двери.

— Я вам запрещаю уходить! — вскричала, удерживая его, герцогиня. — А кто же останется со мной? Нет, нет, Мейнвиль, останьтесь! Когда речь идет о такой важной тайне, возникают всякие опасения. Но, по правде говоря, план был так хорошо обдуман и держался в столь строгом секрете, что должен удаться.

— Девять часов, — сказал Мейнвиль скорее в ответ на собственные мысли, чем на слова герцогини. — Э, вот и монахи выходят из монастыря и выстраиваются вдоль стен; может быть, они получили какие-нибудь известия?

— Тише, слушайте! — вскричала вдруг герцогиня.

Издали донесся заглушённый расстоянием грохот, похожий на гром.

— Конница! — воскликнула герцогиня. — Его везут, везут сюда! — И, перейдя, по своему пылкому характеру, от жесточайшей тревоги к неистовой радости, она захлопала в ладоши и закричала: — Он у меня в руках!

Мейнвиль прислушался.

— Да, — сказал он, — это едет карета и скачут верховые. — И он во весь голос скомандовал: — За ворота, святые отцы, за ворота!

Высокие решетчатые ворота аббатства тотчас же распахнулись, и из них вышли в боевом порядке сто вооруженных монахов во главе с Борроме.

Они выстроились поперек дороги.

Тут послышался громкий крик Горанфло:

— Подождите меня, да подождите же! Мне необходимо возглавить братию, чтобы достойно встретить его величество.

— На балкон, ваше преосвященство, на балкон! — закричал Борроме. — Вы же знаете, что должны возвышаться над нами! В писании сказано: «Ты возвысишься над ними, яко кедр над иссопом».

— Верно, — сказал Горанфло, — верно; я и забыл, что сам выбрал это место. Хорошо, что вы мне напомнили об этом, брат Борроме, очень хорошо.

Борроме тихим голосом отдал какое-то приказание, и четыре брата, якобы для того, чтобы оказать почет настоятелю, отвели достойного Горанфло на балкон.

Вскоре дорога осветилась факелами, и герцогиня с Мейнвилем увидели блеск кирас и шпаг.

Уже не владея собой, она закричала:

— Спускайтесь вниз, Мейнвиль, и приведите мне его связанного, под стражей!

— Да, да, сударыня… — ответил он, думая о другом. — Меня беспокоит одно обстоятельство.

— Что такое?

— Я не слышал условного сигнала.

— А к чему сигнал, раз король в наших руках?

— Я не вижу нашего офицера.

— А я вижу.

— Где?

— Вон то красное перо.

— Это же господин д'Эпернон со шпагой в руке.

— Ему оставили шпагу?

— Разрази меня гром, он командует…

— Нашими?

— Нет же, сударыня, это не наши.

— Вы с ума сошли, Мейнвиль!

В ту же минуту Луаньяк во главе первого отряда Сорока пяти взмахнул шпагой и крикнул:

— Да здравствует король!

— Да здравствует король! — восторженно отозвались с явным гасконским акцентом все Сорок пять.

Герцогиня побледнела и склонилась на подоконник почти без чувств.

Мейнвиль мрачно и решительно положил руку на эфес шпаги. Шествие приближалось, подобное грозному, сверкающему смерчу. Оно поравнялось с Бель-Эба, еще немного — и достигнет монастыря.

Борроме сделал три шага вперед. Луаньяк направил коня прямо на монаха, который, несмотря на свою рясу, стоял перед ним в вызывающей позе.

— Сторонись, сторонись! — властно кричал Луаньяк. — Дорогу королю!

Борроме, обнаживший под рясой шпагу, так же незаметно спрятал ее в ножны.

Возбужденный криками и бряцанием оружия, ослепленный светом факелов, Горанфло простер свою мощную десницу и, сложив указательный и средний пальцы, благословил со своего балкона короля.

Генрих, выглянувший из кареты, увидел его и с улыбкой наклонил голову.

Улыбка эта — явное доказательство милости двора к настоятелю монастыря Святого Иакова — так вдохновила Горанфло, что он в свою очередь возопил:

— Да здравствует король!

Но остальные монахи безмолвствовали. По правде говоря, они ожидали, что их военное обучение и сегодняшний выход в полном вооружении за стены монастыря приведут к иному исходу.

Борроме, как настоящий рейтар, с одного взгляда отдал себе отчет, сколько защитников у короля, и оценил их воинскую выправку. Отсутствие сторонников герцогини показало ему, что предприятие потерпело крах: медлить с подчинением силе означало бы погубить все и вся.

Он перестал колебаться, и в тот миг, когда Луаньяк едва не наехал на него, крикнул:

— Да здравствует король! — почти так же громко, как Горанфло.

Тогда и все монахи, потрясая оружием, завопили:

— Да здравствует король!

— Благодарю вас, преподобные отцы, благодарю! — ответил король своим скрипучим голосом.

Как ураган света и славы, промчался он мимо монастыря, где должна была завершиться его поездка, и оставил позади себя погруженный во мрак Бель-Эба.

С высоты своего балкона герцогиня видела лица, озаренные мерцающим светом факелов, вопрошала эти лица, пожирала их взглядом.

— Смотрите, Мейнвиль, смотрите! — воскликнула она, указывая на одного из всадников королевского конвоя.

— Посланец герцога Майенского на королевской службе! — вскричал тот в свою очередь.

— Мы погибли! — прошептала герцогиня.

— Надо бежать, и немедля, сударыня, — сказал Мейнвиль. — Сегодня Валуа победил — завтра он злоупотребит своей победой!

— Нас предали! — закричала герцогиня. — Этот молодой человек предал нас. Он все знал!

Король был уже далеко: он скрылся со всей своей охраной за Сент-Антуанскими воротами, которые распахнулись перед ним и, пропустив его, снова закрылись.

XII

О ТОМ, КАК ШИКО БЛАГОСЛОВЛЯЛ КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА XI ЗА ИЗОБРЕТЕНИЕ ПОЧТЫ И КАК ОН РЕШИЛ ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ ЭТИМ ИЗОБРЕТЕНИЕМ
Теперь, с разрешения читателей, мы вернемся к Шико. После важного открытия, которое он сделал, развязав шнурки от маски господина де Майена, Шико решил, не теряя времени, убраться подальше от мест, где это приключение могло иметь нежелательные для него последствия.

Легко понять, что теперь между ним и герцогом борьба завязалась не на жизнь, а на смерть. Майен, который получил от Шико удар шпагой, уже никогда ему не простит.

— Вперед! Вперед! — вскричал храбрый гасконец, мчась по направлению к Божанси. — Настало время истратить на почтовых лошадей все, что я получил от трех знаменитых личностей: Генриха де Валуа, дона Модеста Горанфло и Себастьена Шико.

Прекрасно изображая человека любого звания, Шико принял облик вельможи, как раньше он принимал облик доброго буржуа. И, надо сказать, ни одному принцу не служили с таким рвением, как метру Шико, стоило ему сказать два слова станционному смотрителю.

Шико решил не останавливаться до тех пор, пока не сочтет, что находится в безопасности; поэтому он ехал так быстро, как позволяли силы лошадей, которых ему предстояло сменить тридцать раз. Что до него самого, то он, видимо, был человеком железным, ибо, сделав шестьдесят лье в сутки, не чувствовал никакой усталости.

Достигнув за три дня города Бордо, Шико решил, что может перевести дух.

В дороге не остается ничего другого, как размышлять. Поэтому Шико много думал, и возложенная на него миссия представлялась ему все более важной, по мере того как он приближался к цели своего путешествия.

Какого государя он найдет в лице загадочного Генриха Наваррского, которого одни считали дураком, другие — трусом, третьи — ничтожным ренегатом?

После того как Генрих обосновался у себя в Наварре, характер его несколько изменился. Ведь ему удалось обеспечить достаточное расстояние между королевскими когтями и своей драгоценной шкурой, и теперь он мог их неопасаться.

Однако политика его оставалась прежней — он старался не обращать на себя внимания и жил беззаботно, попросту радуясь жизни.

Заурядные люди видели тут повод к насмешке.

Шико же нашел основание для глубоких раздумий.

Сам Шико так не похож был на того, кем казался, что и в других умел разглядывать сущность за оболочкой. Поэтому для него Генрих Наваррский был загадкой.

Знать, что Генрих Наваррский — загадка, означало уже знать довольно много. Поэтому Шико, сознавая, подобно греческому мудрецу, что он ничего не знает, знал гораздо больше других.

И, в то время как на его месте многие бы высоко подняли голову и говорили все, что вздумается, с душой нараспашку, Шико понимал, что ему надо внутренне сжаться, обдумывая каждое свое слово и по-актерски наложить грим на лицо.

Очутившись в пределах маленького Наваррского княжества, чья бедность вошла у французов в поговорку, Шико, к своему величайшему изумлению, не обнаружил следов гнусной нищеты, поразившей богатейшие провинции гордой Франции, которую он только что покинул.

Дровосек проходил мимо него, положив руку на ярмо сытого вола; девушка шла легкой походкой с кувшином на голове, подобно хоэфорам[302] античной Греции; встречный старик что-то напевал себе под нос, качая седой головой; загорелый парнишка, худощавый, но сильный, играл на ворохе кукурузных листьев. И все это словно говорило Шико: «Смотри, здесь все счастливы!»

Иногда, внимая скрипу колес, Шико испытывал внезапное чувство ужаса: ему вспоминались тяжелые лафеты, проложившие глубокие колеи по дорогам Франции. Но из-за поворота возникала телега виноградаря, груженная полными бочками, на которых громоздились ребятишки, с лицами, измазанными виноградным соком. Видя дуло аркебуза за изгородью смоковниц и виноградных лоз, Шико вспоминал о трех засадах, которых он так удачно избежал. Но аркебуз принадлежал охотнику, ибо поля и леса изобиловали здесь зайцами, куропатками и тетеревами.

Хотя была поздняя осень и Шико оставил Париж в тумане, здесь стояла теплая погода. Одетые багряным, деревья отбрасывали тени на меловую почву. В лучах солнца четко вырисовывались окрестности с раскиданными там и сям белыми домиками деревень.

Беарнский крестьянин в берете на одном ухе подгонял низкорослых, не знающих устали лошадок, которые делают одним духом двадцать лье. Их никогда не чистят, не покрывают попонами, и, доехав до места, они только встряхиваются и тотчас же начинают пощипывать первый попавшийся кустик вереска — единственную и вполне достаточную для них пищу.

— Черти полосатые! — бормотал Шико. — Никогда я не видел Гасконь такой богатой. Генрих, видно, как сыр в масле катается. Раз он счастлив, есть все основания полагать, что он… благодушно настроен. По правде говоря, королевское письмо даже в переводе на латинский язык очень меня смущает.

И, рассуждая таким образом про себя, Шико вслух наводил справки о местопребывании короля Наваррского.

Король оказался в Нераке, и Шико свернул на дорогу в Нерак, по которой шло много народа, возвращавшегося с рынка.

Как помнит читатель, Шико, весьма немногословный, когда надо было отвечать на чьи-либо вопросы, сам очень любил расспрашивать. Он узнал таким образом, что король Наваррский ведет жизнь веселую и беспечную.

На дорогах Гаскони Шико посчастливилось встретить молодого католического священника, продавца овец и офицера, которые путешествовали вместе, болтая и бражничая.

Эта случайная компания отлично представляла в глазах Шико просвещенное, деловое и военное сословия Наварры. Духовный отец прочитал ему известные сонеты о любви короля Наваррского к красавице Фоссез, дочери Рене де Монморанси, барона де Фоссе.

— А что говорит по этому поводу королева? — спросил Шико.

— Королева очень занята, сударь, — ответил священ ник.

— Чем же, скажите на милость?

— Общением с господом богом, — проникновенно ответил священнослужитель.

— Так, значит, королева набожна?

— И даже очень.

— Однако, я полагаю, во дворце не служат мессы? — заметил Шико.

— И очень ошибаетесь, сударь. Что же мы, по-вашему, язычники? Знайте же, милостивый государь, хотя король с дворянами из своей свиты ходит на проповеди протестантского пастора, для королевы служат обедню в ее личной капелле.

— Для королевы Маргариты?

— Да. И я, недостойный служитель божий, получил два экю за то, что дважды служил в этой капелле. Я даже произнес там выдающуюся проповедь на текст: «Господь отделил плевелы от пшеницы». В Евангелии сказано «отделит», но я полагал, что, поскольку Евангелие давно написано, это дело можно уже считать завершенным.

— Король знал об этой проповеди? — спросил Шико.

— Он ее прослушал.

— И не разгневался?

— Наоборот, он очень восхищался ею.

— Вы меня просто ошеломили, — заметил Шико.

— Надо прибавить, — сказал офицер, — что при дворе не только ходят на проповеди и обедни. В замке отлично угощаются, не говоря уже о прогулках: нигде во Франции бравые военные не прогуливаются так часто, как в аллеях Нерака.

Шико собрал больше сведений, чем ему было нужно, чтобы выработать план действий.

Он знал Маргариту, у которой в Париже был свой двор, и понимал, что если она не проявляет проницательности в делах любви, то лишь потому, что у нее имеются причины носить на глазах повязку.

— Черти полосатые! — бормотал он себе под нос. — Меня тут разорвут на части за попытку расстроить эти очаровательные прогулки. К счастью, мне известно философическое умонастроение короля, на него вся моя надежда. К тому же я посол, лицо неприкосновенное. Итак, смело вперед!

И Шико продолжал свой путь.

На исходе дня он въехал в Нерак, как раз к тому времени, когда начинались прогулки, так смущавшие его.

Впрочем, Шико мог убедиться в простоте нравов, царивших при Наваррском дворе, по тому, как он был допущен к королю.

Простойлакей открыл перед ним дверь в скромно обставленную гостиную. Над гостиной находилась приемная короля, где он любил давать непритязательные аудиенции, на которые отнюдь не скупился.

Когда в замок являлся посетитель, какой-нибудь офицер, а то и просто паж, докладывали королю о нем, и Генрих тотчас принимал посетителя.

Шико был глубоко тронут этой доступностью. Он решил, что король добр и простосердечен.

Это мнение только укрепилось, когда в конце извилистой аллеи, обсаженной цветущими олеандрами, появился в поношенной фетровой шляпе, светло-коричневой куртке и серых сапогах король Наваррский: лицо его горело румянцем, в руке он держал бильбоке.

На лбу у Генриха не было морщин, словно заботы не осмеливались коснуться его своими темными крылами, губы улыбались, глаза сияли беспечностью и здоровьем. На ходу он срывал левой рукой цветы, окаймлявшие дорожку.

— Кто хочет меня видеть? — спросил он пажа.

— Государь, — ответил тот, — какой-то человек, не то дворянин, не то военный.

Услышав эти слова, Шико несмело выступил вперед.

— Это я, государь, — сказал он.

— Вот тебе на! — вскричал король, воздевая руки. — Господин Шико в Наварре, господин Шико у нас! Помилуй бог! Добро пожаловать, дорогой господин Шико.

— Почтительнейше благодарю вас, государь.

— Вы живехоньки, слава богу!

— Как будто так, ваше величество, — сказал Шико вне себя от радости.

— В таком случае, — воскликнул Генрих, — мы с вами выпьем доброго винца из погребов Лиму! Я очень рад видеть вас, господин Шико; садитесь-ка сюда.

И он указал на садовую скамейку.

— Ни за что, государь, — сказал Шико, отступая.

— Вы проделали двести лье, чтобы повидаться со мною, и я не позволю вам стоять! Садитесь, господин Шико, садитесь, только сидя можно поговорить по душам.

— Но, государь, этикет!..

— Этикет у нас, в Наварре!.. Да ты рехнулся, бедняга Шико! Кто тут думает об этикете?

— Нет, государь, не рехнулся, — ответил Шико, — я прибыл в качестве посла.

На ясном челе короля образовалась едва заметная складка, но она так быстро исчезла, что Шико при всей своей наблюдательности не заметил ее.

— Посла? — спросил Генрих с деланным простодушием. — Но от кого?

— От короля Генриха Третьего. Я прибыл из Парижа, прямо из Лувра, государь.

— Ну, тогда дело другое, — сказал король. Он вздохнул и встал со скамейки. — Паж, оставьте нас и подайте вина наверх, в мою комнату… нет, лучше в рабочий кабинет. Идемте, Шико, я сам буду вашим провожатым.

Шико последовал за королем Наваррским. Генрих шагал теперь быстрее, чем когда шел среди цветущих олеандров.

«Какая жалость, — подумал Шико, — смущать этого славного человека, живущего в покое и неведении… Полно, уверен, что он отнесется ко всему философически!»

XIII

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ НАВАРРСКИЙ ДОГАДАЛСЯ, ЧТО TURENNIUS ЗНАЧИТ ТЮРЕНН, А MARGOTA — МАРГО
Легко понять, что кабинет короля Наваррского не блистал роскошью. Его беарнское величество был небогат и не швырял на ветер то немногое, чем обладал. Королевский кабинет вместе с парадной спальней занимал все правое крыло замка.

Из кабинета, обставленного довольно хорошо, хотя и без всякой роскоши, открывался вид на великолепные луга по берегам реки.

Густые деревья — ивы и платаны — скрывали ее течение, однако же время от времени она вырывалась, словно мифологическое божество, из затенявшей ее листвы, и на полуденном солнце отливали золотом водяные струи или в лунном свете серебрилась ее гладкая поверхность.

С другой стороны окна кабинета выходили во двор замка. Освещенный, таким образом, с востока и с запада, он был весьма красив и при первых лучах солнца, и в перламутровом сиянии восходящей луны.

Но, надо признаться, красоты природы занимали Шико меньше, чем обстановка кабинета. В каждом ее предмете проницательный взор посла, казалось, искал разгадку тайны, которая занимала его в пути.

Со своим обычным благодушием и с неизменной улыбкой на устах Генрих уселся в глубокое кожаное кресло, украшенное золочеными гвоздиками и бахромой. Повинуясь ему, Шико пододвинул для себя табурет под стать королевскому креслу.

Генрих так внимательно смотрел на Шико, что любой придворный почувствовал бы себя неловко.

— Вы найдете, наверно, что я не в меру любопытен, дорогой мой господин Шико, — начал король, — но ничего не могу поделать с собою. Я так долго считал вас покойником, что, несмотря на всю радость, которую доставило мне ваше воскрешение, никак не свыкнусь с мыслью, что вы живы… Почему вы так внезапно исчезли?

— Но ведь вы, государь, столь же внезапно исчезли из Венсена, — ответил Шико с присущей ему непринужденностью. — Каждый скрывается как умеет и прежде всего наиболее удобным для себя способом.

— Вы, как всегда, остроумны, дорогой господин Шико, — сказал Генрих, — это и убеждает меня окончательно, что я беседую не с призраком. Но, если вам угодно, покончим с остротами и поговорим о делах.

— Не будет ли это слишком утомительно для вашего величества?

Глаза короля сверкнули.

— Это правда, я покрываюсь здесь ржавчиной, — сказал он спокойно, — но мне не с чего уставать, ибо я ничего не делаю. Сегодня Генрих Наваррский немало побегал, но ему еще не пришлось шевелить мозгами.

— Рад это слышать, государь, — ответил Шико, — ибо, как посол короля Генриха Третьего, вашего родственника и друга, имею к вашему величеству поручение весьма щекотливого свойства.

— Ну так не медлите, ибо разожгли мое любопытство.

— Государь…

— Предъявите сперва свои верительные грамоты. Конечно, поскольку речь идет о вас, это излишняя формальность. Но я хочу показать вам, что хоть я и не более как беарнский крестьянин, а свои королевские обязанности знаю.

— Прошу прощения у вашего величества, — ответил Шико, — будь даже у меня верительные грамоты, мне пришлось бы их уничтожить.

— Почему так, дорогой господин Шико?

— Когда на тебя возложена опасная честь везти королевские письма, рискуешь доставить их только в царство небесное.

— Верно, — согласился Генрих все так же благодушно, — на дорогах неспокойно, и по недостатку средств мы в Наварре вынуждены доверяться честности простолюдинов… Впрочем, они у нас не очень вороватые.

— Что вы, помилуйте! — вскричал Шико. — Они просто агнцы, государь! Правда, только в Наварре.

— Вот как?! — заметил Генрих.

— Да, за пределами Наварры встречается немало коршунов и волков! Я сам был их добычей, государь.

— С радостью убеждаюсь, что они вас не до конца съели.

— Это уж не по их вине, государь. Я оказался для них жестковат, и шкура моя уцелела. Но, если вам угодно, не станем вдаваться в подробности моего путешествия — они несущественны — и вернемся к верительным грамотам.

— Но раз у вас их нет, дорогой господин Шико, — сказал Генрих, — бесполезно, мне кажется, к ним возвращаться.

— У меня их нет, но одно письмо при мне было.

— А, отлично, давайте его сюда, господин Шико.

И Генрих протянул руку.

— Вот тут-то и случилась беда, государь, — продолжал Шико, — я уничтожил письмо, ибо господин де Майен мчался за мной, чтобы его отнять.

— Кузен Майен?

— Собственной персоной.

— К счастью, он не очень поворотлив. Все продолжает толстеть?

— Вряд ли, ибо он имел несчастье меня настичь и при встрече получил славный удар шпагой.

— А письмо?

— Письма он не увидел как своих ушей благодаря принятым мною мерам предосторожности.

— Браво! Напрасно вы не пожелали мне рассказать о своем путешествии, господин Шико; оно меня очень занимает.

— Ваше величество бесконечно добры.

— Но меня смущает один вопрос.

— Какой именно?

— Если письма нет для господина де Майена, его нет и для меня. Значит, я не узнаю, что написал мне мой добрый брат Генрих.

— Простите, государь, но, прежде чем уничтожить письмо, я выучил его наизусть.

— Прекрасная мысль, господин Шико, прекрасная, узнаю ум земляка. Итак, вы прочитаете его вслух?

— Охотно, государь, я изложу все в точности: язык, правда, мне незнаком, но память у меня превосходная.

— Какой язык?

— Латинский.

— Я вас что-то не понимаю, — сказал Генрих, устремляя на Шико свой ясный взгляд. — Разве письмо моего брата написано по-латыни?

— Ну да, государь.

— Почему по-латыни?

— Наверно, потому, что латынь — язык, на котором все можно высказать, на котором Персии и Ювенал[303] увековечили безумие и грехи королей.

— Королей?

— И королев, государь.

Брови короля нахмурились.

— Я хотел сказать — императоров и императриц, — поправился Шико.

— Значит, вы знаете латынь, господин Шико? — холодно спросил Генрих.

— И да, и нет, государь.

— Ваше счастье, если вы ее знаете: у вас огромное преимущество передо мной — я ведь не знаю латыни. Из-за этого я и мессу-то перестал слушать.

— Меня научили читать по-латыни, государь, равно как и по-гречески и по-древнееврейски.

— Это очень удобно, господин Шико, вы просто ходячая книга.

— Ваше величество нашли верное определение. В памяти у меня запечатлеваются целые страницы, и, когда я прибываю с поручением, меня прочитывают и понимают.

— Или же не понимают.

— Почему, государь?

— Ясное дело: если не понимают языка, на котором вы напечатаны.

— Короли ведь все знают, государь.

— Это говорят народу, господин Шико, и то же самое льстецы говорят королям.

— В таком случае мне незачем читать письмо вашему величеству.

— Кажется, латинский язык схож с итальянским?

— Так утверждают, государь.

— И с испанским?

— Да.

— Раз так, попытаемся: я немного знаю по-итальянски, а мое гасконское наречие весьма походит на испанский.

Шико поклонился.

— Итак, ваше величество, изволите приказать?..

— Я прошу вас, дорогой господин Шико.

Шико начал читать:

— «Frater carissime! Sincerus amor quo te prosequebatur germanus noster Carolus nonus, functus nuper, colet usque regiam nostram et pectori meo percinaciter adhaeret».

Генрих и бровью не повел, но в конце фразы жестом остановил Шико.

— Или я сильно ошибаюсь, — сказал он, — или здесь говорится о любви, об упорстве и о моем брате Карле Девятом?

— Не стану отрицать, — сказал Шико. — Латынь такой замечательный язык, что все это может вполне уместиться в одной фразе.

— Продолжайте, — приказал король.

Беарнец с той же невозмутимостью прослушал то, что говорилось в письме о его жене и виконте де Тюренне. Но когда Шико произнес это имя, он спросил:

— Turennius, вероятно, значит Тюренн?

— Думаю, что так, государь.

— A Margota — уменьшительное, которым мои братья, Карл Девятый и Генрих Третий, называли свою сестру и мою возлюбленную супругу Маргариту?

— Не вижу в этом ничего невозможного, — ответил Шико.

И он прочел письмо до конца, причем выражение лица Генриха ни разу не изменилось.

— Все? — спросил он.

— Так точно, государь.

— Звучит очень красиво.

— Не правда ли, государь?

— Вот беда, что я понял всего два слова — Turennius и Margota, да и то с грехом пополам!

— Непоправимая беда, государь, разве что ваше величество прикажете какому-нибудь ученому мужу перевести письмо.

— Ни в коем случае, — поспешно возразил Генрих, — да и вы сами, господин Шико, так заботливо охраняли доверенную вам тайну, что вряд ли посоветовали бы мне дать этому письму огласку.

— Нет, разумеется.

— Но вы думаете, что это следовало бы сделать?

— Раз ваше величество изволит спрашивать меня, я скажу, что письмо, вероятно, содержит какие-нибудь добрые советы, и ваше величество могли бы извлечь из них пользу.

— Да, но доверить эти полезные советы я мог бы не всякому.

— Разумеется.

— Ну, так я попрошу вас сделать следующее, — сказал Генрих, словно осененный внезапной мыслью.

— Что именно?

— Пойдите к моей жене Марго. Она женщина ученая. Прочитайте ей письмо, она уж наверняка в нем разберется и все мне растолкует.

— Как вы великолепно придумали, ваше величество! — вскричал Шико. — Это же золотые слова!

— Правда? Ну, так иди.

— Бегу, государь.

— Только не измени в письме ни единого слова.

— Да я и не могу этого сделать: я должен был бы знать латынь, а я ее не знаю.

— Иди же, друг мой, иди.

Шико осведомился, как ему найти госпожу Маргариту, и оставил короля, более чем когда-либо убежденный в том, что Генрих Наваррский — личность загадочная.

XIV

АЛЛЕЯ В ТРИ ТЫСЯЧИ ШАГОВ
Королева жила в противоположном крыле замка. Оттуда постоянно доносилась музыка, а под окнами постоянно прогуливался какой-нибудь кавалер в шляпе с пером.

Знаменитая аллея в три тысячи шагов начиналась под окнами Маргариты, и взгляд королевы с удовольствием останавливался на цветочных клумбах и увитых зеленью беседках.

Рожденная у подножия трона, дочь, сестра и жена короля, Маргарита много страдала в жизни. Поэтому, как ни философично старалась она относиться к жизни, время и горести наложили отпечаток на ее лицо.

И все же Маргарита оставалась необыкновенно красивой, особой, одухотворенной красотой. На лице королевы всегда играла приветливая улыбка, у нее были блестящие глаза, легкие, женственные движения. Недаром ее боготворили в Нераке, куда она внесла изящество, веселье, жизнь.

Хотя Маргарита и привыкла жить в Париже, она терпеливо сносила жизнь в провинции — уже одно это казалось добродетелью, за которую жители Наварры были ей благодарны.

Двор ее был не просто собранием кавалеров и дам: все любили ее — и как королеву и как женщину. Она умела так использовать время, что каждый прожитый день приносил что-нибудь ей самой и не был потерян для окружающих.

В ней накопилось много горечи против недругов, но она терпеливо ждала возможности отомстить. Она смутно ощущала, что под маской беззаботной снисходительности Генрих Наваррский таил недружелюбное чувство к ней и отмечал каждый ее поступок. Но никто, кроме Екатерины Медичи и, быть может, Шико, не мог бы сказать, почему так бледны щеки Маргариты, почему взгляд ее часто туманит неведомая грусть, почему, наконец, ее сердце, способное на глубокое чувство, обнаруживает царящую в нем пустоту, которая отражается даже во взгляде, некогда столь выразительном.

У Маргариты не было никого, кому она могла довериться.

Она была по-настоящему одинока, и, может быть, именно это придавало в глазах наваррцев особое величие всему ее облику.

Что касается Генриха, то он щадил в жене принцессу из французского королевского дома и обращался с ней с подчеркнутой вежливостью или изящной непринужденностью. Поэтому при неракском дворе все казалось на первый взгляд вполне благополучным.

Итак, по совету Генриха, Шико, самый наблюдательный и дотошный человек на свете, явился на половину Маргариты, но никого там не нашел.

— Королева, — сказали ему, — находится в конце знаменитой аллеи в три тысячи шагов.

И он отправился туда.

В конце аллеи он заметил под кустами испанского жасмина и терна группу кавалеров и дам в бархате, лентах и перьях. Может быть, все это убранство могло показаться несколько старомодным, но для Нерака в нем было великолепие и даже блеск.

Так как впереди Шико шел королевский паж, Маргарита, взгляд которой меланхолично блуждал по сторонам, узнала цвета Наварры и подозвала его.

— Чего тебе надобно, д'Обиак? — спросила она.

Молодой человек, вернее, мальчик, ибо ему было не более двенадцати лет, покраснел и преклонил колено.

— Государыня, — сказал он по-французски, ибо королева строго запретила употреблять местное наречие при дворе, — некий дворянин, прибывший из Лувра к его величеству королю, просит ваше величество принять его.

Красивое лицо Маргариты вспыхнуло. Она быстро обернулась с тем неприятным чувством, которое при любой неожиданности испытывают люди, привыкшие к огорчениям.

В двадцати шагах от нее неподвижно стоял Шико, и фигура гасконца отчетливо вырисовывалась на оранжевом фоне вечернего неба. Вместо того чтобы подозвать к себе вновь прибывшего, королева сама покинула круг придворных.

Но, повернувшись к ним, чтобы проститься, она послала прощальный привет одному наиболее роскошно одетому и красивому кавалеру.

Несмотря на этот знак, сделанный с тем, чтобы успокоить кавалера, тот явно волновался. Маргарита уловила это проницательным взором женщины и потому добавила:

— Господин де Тюренн, соблаговолите сказать дамам, что я скоро вернусь.

Красивый кавалер, одетый в белое и голубое, поклонился более поспешно, чем это сделал бы равнодушно настроенный придворный.

Королева быстрым шагом подошла к Шико, неподвижному наблюдателю этой сцены, так соответствовавшей тому, о чем гласило привезенное им письмо.

— Господин Шико?! — удивленно вскричала Маргарита, вплотную подходя к гасконцу.

— Я у ног вашего величества, — ответил Шико, — и вижу, что ваше величество по прежнему добры и прекрасны и царите в Нераке, как царили в Лувре.

— Да это же просто чудо — видеть вас так далеко от Парижа!

— Простите, государыня, не бедняге Шико пришло в голову совершить это чудо.

— Охотно верю, но вы же скончались.

— Я изображал покойника.

— С чем же вы к нам пожаловали, господин Шико? Неужели, на мое счастье, во Франции еще помнят королеву Наваррскую?

— О, ваше величество, — с улыбкой сказал Шико, — у нас не забывают королев, когда они молоды и прекрасны, как вы!

— Значит, в Париже по-прежнему любезны?

— Король французский, — добавил Шико, не отвечая на последний вопрос, — даже написал об этом королю Наваррскому.

Маргарита покраснела.

— И вы доставили письмо?

— Нет, не доставил, по причинам, которые сообщит вам король Наваррский, но выучил наизусть.

— Понимаю. Письмо было очень важным, и вы опасались, что потеряете его или оно будет украдено?

— Именно так, ваше величество. Но, прошу прощения, письмо было написано по-латыни.

— Отлично! — вскричала королева. — Я знаю латынь.

— А король Наваррский, — спросил Шико, — этот язык знает?

— Дорогой господин Шико, — ответила Маргарита, — что знает и чего не знает король Наваррский, установить очень трудно.

— Вот как! — заметил Шико, чрезвычайно довольный тем, что не ему одному приходится разгадывать загадку.

— Вы прочли королю письмо? — спросила Маргарита.

— Оно ему предназначалось.

— И он понял, о чем идет речь?

— Только два слова.

— Какие?

— Turennius и Margota.

— Что же он сделал?

— Послал меня к вам, ваше величество.

— Ко мне?

— Да, он сказал, что в письме, видимо, говорится о вещах весьма важных и лучше всего, если перевод сделаете вы — прекраснейшая среди ученых женщин и ученейшая из прекрасных.

— Раз король так повелел, господин Шико, я готова вас выслушать.

— Благодарю, ваше величество. Где же вам угодно выслушать письмо?

— Здесь. Впрочем, нет, лучше у меня. Пойдемте в мой кабинет, прошу вас.

Маргарита внимательно поглядела на Шико, который приоткрыл ей истину, по-видимому, из жалости.

Бедная женщина чувствовала необходимость в поддержке, и, может быть, перед угрожающим ей испытание ем она захотела найти опору в любви.

— Виконт, — обратилась она к господину де Тюренну, — дайте мне руку и проводите до замка… Прошу вас, господин Шико, пройдите вперед.

XV

КАБИНЕТ МАРГАРИТЫ
Кабинет Маргариты, обставленный в тогдашнем вкусе, был полон картин, эмалей, фаянсовой посуды, дорогого оружия; столы завалены книгами и рукописями на греческом, латинском и французском языках; в просторных клетках щебетали птицы, на коврах спали собаки — словом, это был особый мирок, живущий одной жизнью с Маргаритой, которая умела так хорошо наполнить свое время, что из тысячи горестей создавала для себя радость.

Она усадила Шико в удобное и красивое кресло, обитое гобеленом с изображением Амура, который рассеивает вокруг себя облако цветов. Паж — не д'Обиак, но мальчик еще красивее лицом и еще богаче одетый — поднес королевскому посланцу вина.

Шико отказался и, после того как виконт де Тюренн вышел, стал читать наизусть письмо милостью божией короля Франции и Польши.

Произнося латинские слова, Шико ставил самые диковинные ударения, чтобы королева подольше не проникала в их смысл. Но, как ловко ни коверкал он свое собственное творение, Маргарита схватывала все на лету, ни в малейшей степени не пытаясь скрыть обуревавшие ее негодование и ярость.

Чем дальше читал Шико, тем мучительнее ощущал неловкость положения, в которое сам себя поставил. В некоторых местах он опускал голову, как исповедник, смущенный тем, что слышит.

Маргарита хорошо знала утонченное коварство своего брата, имея тому достаточно доказательств. Знала она также, ибо не принадлежала к числу женщин, склонных себя обманывать, как шатки были бы оправдания, которые она могла придумать. Вот почему в ее душе законный, гнев боролся с вполне обоснованным страхом.

Шико поглядывал время от времени на королеву и видел, что она понемногу успокаивается и приходит к какому-то решению.

Поэтому он уже гораздо более твердым голосом произнес завершающие королевское письмо формулы вежливости.

— Клянусь святым причастием, — сказала королева, когда Шико умолк, — братец мой прекрасно пишет по-латыни. Какой стиль, какая сила выражений! Я никогда не думала, что он такой искусник.

Шико возвел очи горе и развел руками, как человек, который готов согласиться из любезности, хотя и не понимает существа дела.

— Вы не поняли? — спросила королева, знавшая все языки, в том числе и язык мимики. — А я-то думала, сударь, вы знаток латыни.

— Ваше величество, я все позабыл. Вот единственное, что сохранилось у меня в памяти: латинский язык лишен грамматического члена, имеет звательный падеж, и слово «голова» в нем среднего рода.

— Вот как! — раздался чей-то веселый и громкий голос.

Шико и королева одновременно обернулись. Перед ними стоял король Наваррский.

— Неужели по-латыни голова среднего рода, господин Шико? — спросил Генрих, подходя ближе. — А почему не мужского?

— Это удивляет меня так же, как и ваше величество, — ответил Шико.

— Я тоже этого не понимаю, — задумчиво проговорила Маргарита.

— Наверно, потому, — заметил король, — что головою могут быть и мужчина и женщина, в зависимости от свойств их натуры.

Шико поклонился.

— Объяснение самое подходящее, государь.

— Тем лучше. Очень рад, что я оказался человеком более глубоким, чем думал… А теперь вернемся к письму. Горю желанием, сударыня, услышать, что нового при французском дворе. К сожалению, наш славный господин Шико привез новости на языке, мне неизвестном… — И Генрих Наваррский сел, потирая руки, словно его ожидало нечто весьма приятное. — Ну как, господин Шико, прочитали вы моей жене это знаменитое письмо? — продолжал он.

— Да, государь.

— Расскажите же мне, дорогая, что в нем содержится?

— А не опасаетесь ли вы, государь, — сказал Шико, — что латинский язык послания является признаком неблагоприятным?

— Но почему? — спросил король.

Маргарита на мгновение задумалась, словно припоминая одну за другой все услышанные ею фразы.

— Наш любезный посол прав, — сказала она, — латынь в данном случае — плохой признак.

— Неужели? — удивился Генрих. — Разве в письме есть что-нибудь порочащее нас? Будьте осторожны, дорогая, ваш венценосный брат пишет весьма искусно и всегда проявляет изысканную вежливость.

— Это коварное письмо, государь.

— Быть этого не может!

— Да, да, в нем больше клеветы, чем нужно, чтобы поссорить не только мужа с женой, но и друга со всеми его друзьями.

— Ого! — протянул Генрих, выпрямляясь и нарочно придавая своему лицу, обычно столь открытому и благодушному, недоверчивое выражение. — Поссорить мужа с женой, то есть меня с вами?

— Да, государь.

— А по какому случаю, дорогая?

Шико сидел как на иголках.

— Быть беде, — шептал он, — быть беде…

— Государь, — продолжала королева, — если бы вызнали латынь, то обнаружили бы в письме много комплиментов по моему адресу.

— Но каким же образом, — продолжал Генрих, — относящиеся к вам комплименты могут нас поссорить? Ведь пока брат мой Генрих будет вас хвалить, мы с ним во мнениях не разойдемся. Вот если бы в этом письме о вас говорилось дурно, тогда, сударыня, дело другое: я понял бы политический расчет моего брата.

— Если бы Генрих говорил обо мне дурно, вам была бы понятна его политика?

— Да, мне известны причины, по которым Генриху де Валуа хотелось бы нас поссорить.

— Дело в том, сударь, что комплименты — лишь коварное вступление, за которым следует злостная клевета на ваших и моих друзей.

Смело бросив королю эти слова, Маргарита стала ждать возражений.

Шико опустил голову. Генрих пожал плечами.

— Подумайте, дорогая, — сказал он, — может быть, вы недостаточно хорошо поняли всю эту латынь и письмо моего брата не столь уж злонамеренно.

Как ни кротко, как ни мягко произнес Генрих эти слова, королева Наваррская бросила на него недоверчивый взгляд.

— Поймите меня до конца, государь, — сказала она.

— Бог свидетель, только этого я и желаю, сударыня, — ответил Генрих.

— Нуждаетесь ли вы в своих слугах, скажите?

— Нуждаюсь ли я, дорогая? Что я стал бы делать без них, бог ты мой?!

— Так вот, государь, король хотел бы отдалить от вас лучших ваших слуг.

— Это ему не удастся.

— Браво, государь, — прошептал Шико.

— Ну, разумеется, — заметил Генрих с тем изумительным добродушием, которое до конца его жизни сбивало всех с толку, — ведь слуг привязывает ко мне чувство, а не выгода. Я ничего им дать не могу.

— Вы им отдаете свое сердце, свое доверие, государь, — это лучший дар короля.

— Да, дорогая, и что же?

— Я ничего не могу вам сказать, государь, — продолжала Маргарита, — не поставив под угрозу…

Шико понял, что он лишний, и отошел.

— Дорогой посол, — обратился к нему король, — соблаговолите подождать в моем кабинете: королева хочет сказать мне что-то наедине.

Видя, что супруги рады от него отделаться, Шико вышел из комнаты, отвесив обоим поклон.

XVI

ПЕРЕВОД С ЛАТИНСКОГО
Итак, Генрих с супругой остались, к их обоюдному удовольствию, наедине.

На лице короля не было ни тени беспокойства или гнева. Он явно не понимал латыни.

— Сударь, — сказала Маргарита, — я жду ваших вопросов.

— Письмо, видно, очень беспокоит вас, дорогая, — сказал король. — Не надо так волноваться.

— Такое письмо, государь, целое событие. Король не посылает вестника к другому монарху, не имея на это важных причин.

— Полноте, довольно говорить об этом… Кажется, сегодня вечером вы даете бал?

— Да, государь, — удивленно ответила Маргарита. — Вы же знаете, что у нас почти каждый вечер танцы.

— А у меня завтра охота, облава на волков.

— У каждого свои развлечения, государь. Вы любите охоту, я — танцы. Вы охотитесь, я пляшу.

— Да, друг мой, — вздохнул Генрих. — И, по правде говоря, ничего дурного тут нет. Но меня тревожит один слух.

— Слух?.. Ваше величество беспокоит какой-то слух?

— А вы-то сами ничего не слышали? — продолжал Генрих.

Маргарита начала всерьез опасаться, что все это лишь способ нападения, избранный ее мужем.

— Я не любопытна, государь, — сказала она. — К тому же не придаю значения слухам.

— Так вы считаете, сударыня, что слухи надо презирать?

— Безусловно, государь.

— Я вполне с этим согласен, дорогая, и дам вам от личный повод применить свою философию.

Маргарита подумала, что наступает решительный момент. Она собрала все свое мужество и спокойно ответила:

— Хорошо, государь. Охотно сделаю это.

Генрих начал тоном кающегося грешника:

— Вы знаете, как я забочусь о бедняжке Фоссез?

— О моей фрейлине?

— Да.

— О вашей любимице, от которой вы без ума?

— Ах, дорогая, вы заговорили на манер одного из слухов, которые только что осуждали.

— Вы правы, государь, — улыбнулась Маргарита, — смиренно прошу у вас прощения.

— Итак, Фоссез больна, дорогая, и врачи не могут определить, что с ней.

— Как вы сказали? — воскликнула королева злорадно, ибо самая умная и великодушная женщина не может удержаться от удовольствия пустить стрелу в другую женщину, — Фоссез, этот цветок чистоты и невинности, больна? И врачи должны разбираться в ее радостях и горестях?

— Да, — сухо ответил Генрих. — Я говорю, что моя доченька Фоссез больна и скрывает свою болезнь.

— В таком случае, государь, — сказала Маргарита, которая по обороту, принятому разговором, решила, что ей предстоит даровать прощение, а вовсе не вымаливать его, — я не знаю, что угодно вашему величеству, и жду объяснений.

— Следовало бы… — продолжал Генрих. — Но я, пожалуй, слишком много требую от вас, дорогая…

— Скажите все же.

— Вам следовало бы сделать мне великое одолжение и посетить мою доченьку Фоссез.

— Чтобы я навестила эту девицу, о которой говорят, будто она имеет честь быть вашей возлюбленной?

— Не волнуйтесь, дорогая, — молвил король. — Честное слово, вы так громко говорите, что, чего доброго, вызовете скандал, а я не поручусь, что подобный скандал не обрадует Французский двор, ибо в письме короля, прочитанном Шико, стояло «quotidie scandalum», то есть «каждодневный скандал», — это понятно даже такому жал кому латинисту, как я.

Маргарита вздрогнула.

— К кому же относятся эти слова, государь? — спросила она.

— Вот этого я и не понял. Но вы знаете латынь и поможете мне разобраться…

Маргарита покраснела до ушей. Между тем Генрих опустил голову и слегка приподнял руку, словно простодушно раздумывая над тем, к кому при его дворе могло относиться это выражение.

— Хорошо, государь, — проговорила королева, — вы хотите, во имя нашего согласия, принудить меня к унизительному поступку. Я повинуюсь.

— Благодарю вас, дорогая, — сказал Генрих, — благодарю.

— Но какова будет цель моего посещения?

— Вы найдете Фоссез среди других фрейлин, ибо они спят в одном помещении. Вы сами знаете, как эти особы любопытны и нескромны, трудно себе представить, до чего они могут довести Фоссез. Ей надо покинуть помещение фрейлин.

— Если она хочет прятаться, пусть на меня не рассчитывает. Я не стану ее сообщницей.

И Маргарита умолкла, ожидая, как будет принят ее отказ.

Но Генрих словно ничего не слышал. Голова его снова опустилась, и он вновь принял тот задумчивый вид, который только что поразил королеву.

— Margota… — пробормотал он. — Margota cum Turennio… Вот те слова, которые я все время искал.

На этот раз Маргарита побагровела.

— Клевета, государь! — вскричала она. — Неужели вы станете повторять мне клеветнические наветы?

— Какая клевета? — спросил Генрих невозмутимо. — Разве вы обнаружили в этих словах клевету, сударыня? Я просто вспомнил одно место из письма моего брата: «Margota cum Turennio conveniunt in castello nomine Loignac».[304] Право же, надо, чтобы какой-нибудь латинист перевел мне письмо.

— Хорошо, прекратим эту игру, государь, — продолжала Маргарита, вся дрожа, — и скажите без обиняков, чего вы от меня желаете?

— Я хотел бы, чтобы вы перевели Фоссез в отдельную комнату и прислали к ней лекаря, способного держать язык за зубами, — например, вашего придворного лекаря.

— Понимаю! — вскричала королева. — Но есть жертвы, которых не может требовать даже король. Покрывайте сами грехи Фоссез, государь. Это ваше дело: страдать должен виновный, а не невинный.

— Правильно, виновный. Вот вы опять напомнили мне выражение из этого загадочного письма.

— Каким образом?

— Виновный — по-латыни, кажется, nocens?

— Да, сударь.

— Так вот, в письме стоит: «Margota cum Turennio ambo nocentes, conveniunt in castello nomine Loignac». Боже, как жаль, что при такой хорошей памяти я так плохо образован!

— «Ambo nocentes…»[305] — тихо повторила Маргарита, становясь белее своего крахмального кружевного воротника. — Он понял, понял!

— Что же, черт побери, хотел сказать мой братец? — безжалостно продолжал Генрих Наваррский. — Помилуй бог, дорогая, удивительно, что вы, так хорошо знающая латынь, еще не разъяснили мне этой фразы.

— Государь, я уже имела честь говорить вам…

— Э, черт возьми, — прервал ее король, — вот и сам Turennius бродит под вашими окнами и глядит наверх, словно дожидается вас, бедняга. Я дам ему знак подняться сюда. Он человек весьма ученый и скажет мне то, что я хочу знать.

— Государь, государь! — вскричала Маргарита, приподнимаясь в кресле и складывая с мольбою руки. — Будьте великодушнее, чем все сплетники и клеветники Франции!

— Э, мой друг, сдается мне, что у нас в Наварре народ не более снисходительный, чем во Франции. Вы только что… проявили большую строгость к бедняжке Фоссез.

— Строгость? Я? — вскричала Маргарита.

— А как же, припомните. Однако нам подобает быть снисходительными, сударыня. Мы ведем такую мирную жизнь: вы даете балы, я езжу на охоту.

— Да, да, государь, — сказала Маргарита, — вы правы, будем снисходительны друг к другу.

— Так вы проведаете Фоссез, не правда ли?

— Да, государь.

— Отделите ее от других фрейлин?

— Да, государь.

— Поручите ее своему лекарю.

— Да, государь.

— И если то, о чем говорят, правда и бедняжка поддалась искушению… — Генрих возвел очи горе. — Это возможно, — продолжал он. — Женщина — существо слабое, как говорится в Евангелии.

— Я женщина, государь, и знаю, что должна быть снисходительной к другим женщинам.

— Вы все знаете, дорогая. Вы поистине образец совершенства и…

— И что же?

— И я целую ваши ручки.

— Но поверьте, государь, — продолжала Маргарита, — жертву эту я приношу лишь из добрых чувств к вам.

— О, — сказал Генрих, — я вас отлично знаю, сударыня, и мой брат, король Франции, тоже: он говорит о вас в этом письме столько хорошего, помните? «Fiat sanum exemplum statim, atque res certior eveniet».[306] Хороший пример, о котором здесь идет речь, без сомнения, тот, который подаете вы.

И Генрих поцеловал холодную, как лед, руку Маргариты.

— Передайте от меня тысячу нежных слов Фоссез, сударыня. Займитесь ею, как вы обещали. Я еду на охоту. Может быть, я увижу вас лишь по возвращении; может быть, не увижу никогда… Волки — звери опасные. Дайте я поцелую вас, дорогая.

Он почти с нежностью поцеловал Маргариту и вышел, оставив ее ошеломленной всем, что она услышала.

XVII

ИСПАНСКИЙ ПОСОЛ
Король вернулся в свой кабинет, где его ожидал Шико.

— Знаешь, Шико, что говорит королева?

— Нет.

— Она говорит, что твоя проклятая латынь разрушит наше семейное счастье.

— Ради бога, государь, забудем всю эту латынь! — вскричал Шико.

— Я и не думаю больше о письме, черт меня побери, — сказал Генрих. — У меня есть дела поважнее.

— Ваше величество, предпочитаете развлекаться?

— Да, сынок, — сказал Генрих, недовольный тоном, которым Шико произнес эти слова. — Да, мое величество предпочитает развлекаться.

— Простите, но, может быть, я мешаю вашему величеству?

— Э, сынок, — продолжал Генрих, пожимая плечами, — я уже говорил тебе — у нас здесь не то что в Лувре. И охотой, и войной, и политикой мы занимаемся на глазах у всех.

В эту минуту дверь отворилась, и д'Обиак громким голосом доложил:

— Господин испанский посол.

Шико так и подпрыгнул в кресле, что вызвало у короля улыбку.

— Ну вот, — сказал Генрих, — и внезапное опровержение моих слов. Испанский посол!.. Что ему от нас нужно?

— Я удаляюсь, — смиренно сказал Шико. — Его величество Филипп Второй,[307] наверно, направил к вам настоящего посла, а я ведь…

— Чтобы французский посол отступил перед испанским, да еще в Наварре! Помилуй бог, этого не будет. Открой вон тот книжный шкаф и расположись в нем.

— Но я даже невольно все услышу, государь.

— Ну и услышишь, черт побери, мне-то что? Я ничего не скрываю. Кстати, король, ваш повелитель, больше ни чего не велел мне передать, господин посол?

— Решительно ничего, государь.

— Ну и прекрасно, теперь тебе остается только смотреть и слушать, как делают все послы на свете. В этом шкафу ты отлично выполнишь свою миссию, дорогой Шико.

Шико поспешил влезть в шкаф и старательно опустил тканый занавес с изображением человеческих фигур.

Раздались чьи-то медленные, размеренные шаги, и в комнату вошел посол его величества Филиппа II.

Когда все предварительные формальности были выполнены, причем Шико из своего укрытия мог убедиться, что Генрих отлично умеет давать аудиенции, посол перешел к делу.

— Могу ли я без стеснения говорить с вашим величеством? — спросил он по-испански, ибо этот язык так похож на наваррское наречие, что любой гасконец отлично его понимает.

— Можете говорить, сударь, — ответил король.

— Государь, — сказал посол, — я доставил вам ответ его католического величества.

— Знаете, я очень забывчив, — молвил Генрих. — Соблаговолите напомнить, о чем шла речь, господин посол.

— По поводу захватов, которые производят во Франции лотарингские принцы.

— Да, особенно по поводу захватов моего куманька де Гиза. Отлично! Припоминаю, продолжайте, сударь, продолжайте.

— Государь, хотя король, мой повелитель, и получил предложение заключить союз с Лотарингией, он считает союз с Наваррой более честным и, скажем прямо, более выгодным. Король, мой повелитель, ни в чем не откажет Наварре.

Шико припал ухом к занавесу и даже укусил себя за палец, чтобы проверить, не спит ли он.

— Если мне ни в чем не откажут, — сказал Генрих, — поглядим, чего ж я могу просить.

— Всего, чего угодно будет вашему величеству.

— Помилуй бог — всего, чего угодно! Да я просто теряюсь.

— Его величество король Испании хочет, чтобы его новый союзник был доволен. Доказательством служит предложение, которое я уполномочен сделать вашему величеству.

— Я вас слушаю, — сказал Генрих.

— Король Франции относится к королеве Наваррской, как к заклятому врагу, и для вашего величества теперь нетрудно отвергнуть как супругу ту, кого даже родной брат перестал считать сестрой.

Генрих бросил взгляд на занавес, за которым Шико с расширенными от изумления глазами ожидал, к чему приведет это начало.

— Когда брак ваш будет расторгнут, — сказал посол, — союз между королями наваррским и испанским…

Генрих поклонился.

— Союз этот, — продолжал посол, — можно уже считать заключенным, ибо король Испании отдает инфанту, свою дочь, в жены королю Наваррскому, а сам женится на госпоже Екатерине Наваррской, сестре вашего величества.

Трепет удовлетворенной гордости пробежал по телу Генриха, дрожь ужаса охватила Шико: первый увидел, как на горизонте восходит во всем блеске солнце его счастливой судьбы, второй — как никнут и рассыпаются в прах скипетр и счастье дома Валуа.

Что касается невозмутимого испанца, то он не видел ничего, кроме инструкций, полученных от своего повелителя.

На мгновение воцарилась глубокая тишина, затем король Наваррский заговорил:

— Предложение, сударь, великолепно, и мне оказана высокая честь.

— Его величество, король Испании, — поспешил добавить гордый посол, — не сомневается, что предложение будет восторженно принято, но он намерен поставить вашему величеству одно условие.

— А, условие! — сказал Генрих. — Что ж, это справедливо. В чем оно состоит?

— Оказывая вашему величеству помощь против лотарингских принцев, то есть открывая вашему величеству дорогу к престолу Франции, мой повелитель желал бы сохранить за собой Фландрию, в которую мертвой хваткой вцепился монсеньер герцог Анжуйский. Итак, его величество король Испании поможет вам (тут посол замялся, ища подходящего выражения)… стать преемником французского короля; вы же гарантируете ему Фландрию. Зная мудрость вашего величества, я считаю свою миссию благополучно завершенной.

За этими словами последовало молчание, еще более глубокое, чем раньше.

Генрих Наваррский прошелся по кабинету.

— Так вот, сударь, — проговорил он наконец, — я отказываюсь от предложения его величества короля Испании.

— Вы отвергаете руку инфанты! — вскричал испанец. Ответ ошеломил его, словно внезапно полученный удар.

— Честь высока, сударь, — ответил Генрих, поднимая голову, — однако она не выше чести иметь супругой дочь короля Франции.

— Да, но первый брак влечет вас к могиле, государь. Второй же приближает к престолу.

— Я знаю, сударь, что вы сулите мне головокружительную судьбу, но я не стану покупать ее ценою крови и чести моих будущих подданных. Неужто, сударь, я обнажу меч против короля Франции, моего зятя, ради испанцев, иноземцев?! Неужто я остановлю победное шествие французского знамени? Неужто допущу, чтобы брат пошел на брата, и приведу иноземцев в свое отечество?! Сударь, выслушайте меня: я просил у моего соседа, короля Испании, помощи против господ де Гизов, смутьянов, посягающих на мое наследие, но не против герцога Анжуйского, моего зятя, не против короля Генриха Третьего, моего друга, не против моей супруги, сестры короля, моего сюзерена. Король испанский хочет вновь завладеть ускользающей от него Фландрией? Пусть он поступит, как его отец, Карл Пятый; пусть попросит у короля Франции пропустить его через французские владения и явится во Фландрию с требованием, чтобы ему возвратили звание первого гражданина города Гента. Готов поручиться, что король Генрих Третий пропустит его, так же как это сделал в свое время король Франциск Первый… Я домогаюсь французского престола? Так, видимо, считает его католическое величество. Быть может. Но я не нуждаюсь в его помощи, чтобы завладеть этим престолом. Если престол окажется пустым, я сам возьму его, вопреки всем величествам на свете. Прощайте же, сударь! Передайте брату моему Филиппу, что я благодарю его за сделанное мне предложение. Но я счел бы себя смертельно обиженным, если бы он хоть на мгновение мог подумать, что я способен принять его. Прощайте, сударь!

Посол не мог прийти в себя от изумления. Он пробормотал:

— Остерегитесь,сударь: доброе согласие между соседями легко можно нарушить одним неосторожным словом.

— Господин посол, — продолжал Генрих, — запомните, что я вам скажу. Быть или не быть королем Наварры, для меня одно и то же. Венец мой так невесом, что я не замечу, если он упадет с моей головы. Передайте вашему повелителю, что я претендую на большее, чем на то, что он мне посулил. Прощайте.

И Генрих, вновь становясь не самим собою, не тем человеком, которого все в нем видели, с любезной улыбкой проводил посла до порога.

XVIII

КОРОЛЬ НАВАРРСКИЙ РАЗДАЕТ МИЛОСТЫНЮ
Шико был так изумлен, что даже не подумал вылезти из книжного шкафа, когда Генрих остался один. Король сам поднял занавес и хлопнул его по плечу.

— Ну, как, по-твоему, я вышел из положения, метр Шико?

— Замечательно, государь. Для короля, не часто принимающего послов, вы прекрасно умеете это делать.

— А ведь такие послы являются ко мне по вине моего брата Генриха.

— Как так, государь?

— Э, друг мой, слишком очевидно, что поссорить нас с женой кое-кому очень выгодно.

— Признаюсь, государь, что я не так проницателен, как вы думаете.

— Ну конечно, брат мой Генрих только и мечтает о том, чтобы я развелся с его сестрой.

— Почему же? Растолкуйте мне. Черт побери, я и не думал, что найду такого хорошего учителя!

— Ты знаешь, Шико, что мне позабыли выплатить приданое?

— Я этого не знал, государь, но подозревал.

— Что приданое состояло из трехсот тысяч золотых экю?

— Сумма неплохая.

— И нескольких крепостей, в том числе Кагора?

— Отличный, черт возьми, город!

— Я потребовал не денег (как я ни беден, я считаю себя богаче короля Франции) — крепость Кагор.

— Клянусь богом, вы правильно поступили, государь.

— Вот потому-то… — сказал король со своей тонкой улыбкой. — Теперь понимаешь?

— Нет, черт меня побери!

— Потому-то меня и пытаются поссорить с женой, да так основательно, чтобы я потребовал развода. Нет жены — нет и приданого: трехсот тысяч экю, крепостей и, главное, Кагора. Неплохой способ нарушить данное слово, а мой братец Валуа искусник расставлять подобные ловушки.

— Вам бы очень хотелось получить эту крепость, государь? — спросил Шико.

— Конечно! Что такое мое беарнское королевство? Несчастное маленькое княжество, которое жадность моего зятя и тещи до того обкорнали, что связанный с ним королевский титул звучит насмешкой.

— Да, тогда как Кагор…

— Кагор стал бы моим крепостным валом, оплотом моих единоверцев.

— Кагор неприступен, государь.

Генрих словно заключил свое лицо в броню простодушия.

— Неприступен, неприступен, — молвил он, — но если бы у меня было войско, которого я не имею!..

— Давайте говорить начистоту, государь. Вы сами знаете, гасконцы народ откровенный. Чтобы взять Кагор, где командует господин де Везен, надо быть Ганнибалом или Цезарем,[308] а ваше величество…

— Что же мое величество? — спросил Генрих с на смешливой улыбкой.

— Ваше величество сами признали, что воевать не любите.

Генрих вздохнул. Взор его, полный меланхолии, вдруг вспыхнул огнем, но он подавил этот невольный порыв и погладил загорелой рукой свою темную бороду.

— Это правда, — молвил он, — я никогда не обнажал шпаги и никогда Не обнажу ее. Я соломенный король, человек мирных наклонностей. Однако я люблю поговорить о военном деле: это у меня в крови. Мой предок — Святой Людовик[309] — был воспитан в благочестии и кроток от природы, но при случае ловко метал копье и смело орудовал мечом… Если не возражаешь, Шико, поговорим о господине де Везене, его-то можно сравнить с Ганнибалом и с Цезарем.

— Простите, государь, — сказал Шико, — если я вас обидел, обеспокоил. Я упомянул о господине де Везене для того, чтобы погасить пламя, которое, по молодости лет и неопытности в делах государственных, могло вспыхнуть в вашем сердце. Видите ли, Кагор так усиленно охраняют потому, что это ключ ко всему Югу.

— Увы! — сказал Генрих, вздыхая еще глубже. — Я хорошо это знаю!

— Обладать Кагором, — продолжал Шико, — значит иметь полные амбары, погреба и сундуки. Кто обладает Кагором — за того все; кто им не обладает — все против того.

— Клянусь богом, — пробормотал король Наваррский, — я так сильно хотел обладать Кагором, что выставил его как условие sine qua non[310]нашего с Маргаритой брака… Смотри-ка, я заговорил по-латыни!.. Кагор был приданым моей жены, мне его обещали.

— Государь, быть должным — и платить… — заметил Шико.

— Что же, по-твоему, со мной так и не расплатятся?

— Боюсь, что так. И, говоря откровенно, это правильно, государь.

— Правильно? Почему, друг мой?

— Потому что, женившись на принцессе из французского дома, вы не сумели добиться, чтобы вам выплатили приданое сполна.

— Несчастный! — сказал Генрих с горькой улыбкой. — Ты что же, забыл о набате Сен-Жермен л'Оксеруа?![311] Сдается мне, что любой новобрачный, которого намереваются зарезать в его брачную ночь, станет больше заботиться о спасении жизни, чем о приданом.

— Да. Но сейчас у нас мир. Вам следовало бы воспользоваться мирным временем и заняться делами. Говоря так, я имею в виду не только ваши интересы, но и интересы короля, моего повелителя. Если бы в вашем лице Генрих Третий имел могучего союзника, он был бы сильнее всех, и оба Генриха приводили бы в трепет мир.

— Я вовсе не стремлюсь приводить кого-либо в трепет, — смиренно сказал Генрих, — лишь бы мне самому не дрожать… Ну что ж, обойдусь без Кагора, раз ты полагаешь, что Генрих мне его никогда не отдаст.

— Я уверен в этом, государь, по трем причинам.

— Изложи их, Шико.

— Охотно. Первая состоит в том, что Кагор — город богатый и король Франции предпочтет оставить его себе.

— Это не очень-то честно, Шико.

— Зато по-королевски, государь.

— Я запомню твои слова, Шико, на случай, если стану когда-нибудь королем. Ну, а вторая причина?

— Госпожа Екатерина желала бы видеть дочь в Париже, а не в Нераке.

— Ты так думаешь? Однако она не испытывает к дочери особо пылкой любви.

— Вы правы, но госпожа Маргарита является при вас как бы заложницей.

— Ты тончайший политик, Шико. Черт меня побери, если мне это приходило в голову. Да, да, принцесса из французского королевского дома может оказаться заложницей. Так что же?

— Чем меньше денег, тем меньше удовольствий, государь. Нерак очень приятный город, с прелестным парком. Но без денег госпожа Маргарита соскучится в Нераке и начнет жалеть о Лувре.

— Первая твоя причина мне больше по душе, Шико, — сказал король, тряхнув головой.

— В таком случае я назову вам третью. Герцог Анжуйский добивается какого-нибудь трона и мутит Фландрию; господа де Гизы тоже хотят выковать себе корону и мутят Францию; его величество король Испании жаждет всемирной монархии и баламутит весь свет. Среди них вы, король Наваррский, обеспечиваете известное равновесие.

— Что ты! Я, не имеющий никакого веса?..

— Вот именно. Если вы станете могущественны, то есть приобретете вес, все нарушится, вы уже не будете служить противовесом.

— Эта причина мне очень нравится, Шико, удивительно логично она у тебя выведена. Ты и вправду ученейший человек. А я-то ничего этого не разумел, Шико, я-то все время надеялся!

— Разрешите дать вам совет, государь: перестаньте надеяться!

Генрих вздохнул.

— Так я и сделаю, Шико, — сказал он. — Впрочем, как видишь, в Беарне можно жить, а Кагор мне не так уж необходим.

— Вижу, что вы король-философ, исполненный мудрости… Но что это за шум?

— Шум? Где?

— Во дворе как будто.

— Выгляни в окно, мой друг, выгляни.

Шико подошел к окну.

— Государь, — сказал он, — там внизу человек двенадцать каких-то оборванцев.

— А, это мои нищие ждут милостыни, — заметил, вставая, король Наваррский.

— У вашего величества есть нищие?

— Конечно, разве бог не велит помогать бедным? Я хоть и не католик, Шико, но христианин.

— Браво, государь!

— Пойдем, Шико, спустимся вниз. Мы вместе с тобой раздадим милостыню, а затем поужинаем.

— Следую за вами, государь.

— Возьми кошель там, на маленьком столике, рядом с моей шпагой, видишь?

Они сошли вниз. Уже стемнело; у короля был задумчивый, озабоченный вид.

Во дворе король Наваррский подошел к группе нищих, на которую ему указал Шико.

Их было действительно человек двенадцать. Они отличались друг от друга наружностью, осанкой, одеждой, и неискушенный человек принял бы их за цыган, чужестранцев, но подлинный наблюдатель сразу признал бы в них переодетых дворян.

Генрих взял из рук Шико кошель и подал знак.

Нищие, видимо, хорошо его поняли.

Они стали по очереди подходить к королю, смиренно приветствуя его. Но на обращенных к нему лицах, умных и смелых, король мог прочесть:

«Под лохмотьями бьются горячие сердца».

Генрих опустил руку в кошель и достал монету.

— Да это золото, государь! — заметил Шико.

— Знаю, друг мой.

— Вы, оказывается, богач.

— Разве ты не видишь, друг мой, — с улыбкой возразил Генрих, — что одна монета предназначается для двоих? Я беден, Шико, и вынужден разрезать каждую пистоль надвое.

— И правда, — сказал Шико со все возрастающим удивлением, — это монеты-половинки, но я не стал бы тратить время и разрезать каждую монету надвое. Я давал бы целую, говоря при этом: «На двоих!»

— Да они подрались бы, дорогой мой, и, желая совершить доброе дело, ты, наоборот, ввел бы их в искушение.

Генрих вынул из кошеля половинку золотой монеты и, остановившись перед первым нищим, спокойно и ласково посмотрел на него.

— Ажан, — произнес тот с поклоном.

— Сколько? — спросил король.

— Пятьсот.

— Кагор.

Он отдал ему монету и вынул из кошелька другую. Нищий поклонился еще ниже и отошел. За ним последовал другой.

— Ош, — произнес он.

— Сколько?

— Триста пятьдесят.

— Кагор.

Он отдал ему вторую монету и достал из кошелька еще одну.

И так нищие подходили, кланялись, называли какой-нибудь город и цифру. Общий итог составил восемь тысяч.

Каждому из них Генрих неизменно отвечал: «Кагор». Раздача кончилась. В кошеле не было больше монет; нищие разошлись.

Шико тронул короля за рукав:

— Разрешите полюбопытствовать, государь.

— Ну что ж, любопытство вещь законная.

— Скажите, что вам говорили нищие и что вы им отвечали?

Генрих улыбнулся.

— Вы знаете, здесь все сплошная тайна, — продолжал Шико.

— Да нет же, разрази меня гром! Все очень просто. Люди, которых ты видел, бродят по стране и собирают подаяние. Но все они из разных мест.

— Так что ж, государь?

— Они называют мне свой родной город, и я поровну раздаю им милостыню, помогая нищим всех городов своего государства.

— Но почему вы всем отвечали «Кагор»?

— Что ты говоришь? — вскричал Генрих, с отлично разыгранным удивлением. — Я отвечал им «Кагор»?

— Я в этом уверен.

— Вот видишь, с тех пор как мы поговорили с тобой о Кагоре, это слово так и вертится у меня на языке.

— Ну, а цифра, которую произносил каждый из них?.. Если сложить их, получится восемь тысяч.

— Насчет цифр я тоже ничего не понял. Но вот что пришло мне в голову: нищие составляют различные союзы и, может быть, каждый из них называл количество членов того союза, к которому принадлежит. Это весьма вероятно.

— Полноте, государь!

— Идем ужинать, друг мой. На мой взгляд, ничто так не проясняет ум, как еда и питье. Мы обдумаем все это за столом, и ты убедишься, что хотя пистоли мои разрезаны, зато бутылки полны.

При этих словах король без всяких церемоний взял Шико под руку, и поднялся вместе с ним в кабинет, где уже был сервирован ужин.

Проходя мимо покоев королевы, он взглянул на окна и увидел, что они не освещены.

— Паж, — спросил он, — ее величества королевы нет дома?

— Ее величество, — ответил паж, — пошла проведать мадемуазель де Монморанси, которая, говорят, тяжело больна.

— Бедняжка Фоссез! — сказал Генрих. — Но какое у королевы доброе сердце!.. Идем ужинать, Шико, идем.

XIX

С КЕМ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПРОВОДИЛ НОЧЬ КОРОЛЬ НАВАРРСКИЙ
Ужин прошел очень весело; Генрих отбросил все докуки, все тревоги, а в таком расположении духа он был приятнейшим сотрапезником.

Что касается Шико, то он постарался скрыть смутное беспокойство, которое охватило его при появлении испанского посла и еще усилилось при раздаче золота нищим.

Генрих пожелал отужинать наедине с куманьком Шико. При дворе короля Генриха III он всегда питал слабость к Шико, довольно обычную слабость умного человека к другому умному человеку. Шико со своей стороны издавна относился с симпатией к королю Наваррскому.

Король пил не пьянея и умел увлекать за собою собутыльников. Однако у господина Шико голова была крепкая, а Генрих Наваррский уверял, что привык пить местные вина, как молоко.

Трапеза была приправлена любезностями, которые без конца говорили друг другу собутыльники.

— Как я вам завидую, — сказал королю Шико, — какой у вас приятный двор и веселая жизнь, государь! Сколько добродушных лиц я вижу в этом славном доме и как благоденствует прекрасная Гасконь!

Генрих откинулся на спинку кресла и, смеясь, погладил бороду.

— Да, да, не правда ли? — молвил он. — Утверждают, однако, что я царствую главным образом над подданными женского пола.

— Да, государь, и это меня удивляет.

— Почему, куманек?

— Потому, государь, что в вас гнездится беспокойный дух, присущий великим монархам.

— Ты ошибаешься, Шико, — сказал Генрих. — Лени во мне больше, чем беспокойства, доказательство тому — вся моя жизнь.

— Благодарю за честь, государь, — ответил Шико, осушая стакан до последней капли, ибо король следил за ним острым взглядом, читавшим, казалось, самые потаенные его мысли.

— Я хочу получить Кагор, это верно, — проговорил король, — но лишь потому, что он тут, рядом. Я честолюбив, пока сижу в кресле. Стоит мне встать, и я уже ни к чему не стремлюсь.

— Клянусь богом, государь, — ответил Шико, — ваше стремление заполучить то, что находится под рукой, очень напоминает Цезаря Борджиа:[312] он составил свое королевство, беря город за городом, и утверждал, что Италия — артишок, который едят по листочкам.

— Этот Цезарь Борджиа, сдается мне, куманек, был не такой уж плохой политик, — сказал Генрих.

— Да, но опасный сосед и плохой брат.

— Уж не сравниваете ли вы меня, гугенота, с сыном папы? Осторожнее, господин посол!

— Государь, я ни с кем не стал бы вас сравнивать.

— Почему?

— Потому что, на мой взгляд, каждый, кто сравнит вас с кем-либо, ошибется. Вы, государь, честолюбивы.

— Странное дело, — заметил Генрих, — вот человек, который изо всех сил старается заставить меня к чему-то стремиться!

— Упаси боже, государь! Как раз наоборот, я всем сердцем желаю, чтобы ваше величество ни к чему не стремились.

— Послушайте, Шико, — сказал король, — вам ведь не зачем торопиться в Париж?

— Незачем, государь.

— Ну так проведите со мной несколько дней.

— Если ваше величество оказывает мне такую честь, я с величайшей охотой проведу у вас неделю.

— Неделю? Отлично, куманек: через неделю вы будете знать меня, как родного брата. Выпьем, Шико.

— Государь, мне больше не хочется пить, — сказал Шико, отказываясь от попытки напоить короля, на что сперва покушался.

— В таком случае, куманек, я вас покину, — сказал Генрих. — Не к чему сидеть за столом без дела. Выпьем, говорю я вам!

— Зачем?

— Чтобы крепче спать. Здешнее винцо нагоняет такой сладкий сон… Любите вы охоту, Шико?

— Не слишком, государь. А вы?

— Я просто обожаю ее, с тех пор как жил при дворе короля Карла Девятого.

— А почему вы спрашиваете, ваше величество, люблю ли я охоту?

— Потому что завтра у меня охота, и я намерен взять вас с собой.

— Государь, для меня это большая честь, но…

— Э, куманек, будьте покойны: эта охота будет радостью для глаз и для сердца каждого военного. Я хороший охотник и хочу, чтобы вы, черт побери, видели меня в самом выгодном свете. Вы же говорили, что хотите меня получше узнать?

— Признаюсь, государь, это мое величайшее желание.

— Хорошо. Значит, мы договорились? А вот и паж; нам помешали.

— Что-нибудь важное, государь?

— Какие могут быть дела, когда я сижу за столом? Вы, дорогой Шико, просто удивляете меня: вам все представляется, будто вы при французском дворе. Шико, друг мой, знайте одно: в Нераке после хорошего ужина ложатся спать.

— А этот паж?..

— Да разве паж докладывает только о делах?

— Я понял, государь, и иду спать.

Шико встал, король последовал его примеру и взял своего гостя под руку. Шико показалась подозрительной поспешность, с которой его выпроваживали, и он решил выйти из кабинета как можно позже.

— Ого! — сказал он, шатаясь. — Странное дело, государь!

Король улыбнулся:

— Что случилось, куманек?

— Помилуй бог, у меня голова кружится. Пока я сидел, все шло отлично, а когда встал… брр!

— Шико, друг мой, — сказал Генрих, стараясь удостовериться, действительно ли Шико пьян или только притворяется, — по-моему, лучшее, что ты можешь сделать, — это отправиться спать.

— Да, государь. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Шико. До завтра!

— Да, государь. Ваше величество вполне правы: лучшее — это пойти спать.

И Шико разлегся на полу.

Видя, что его собутыльник решительно не желает уходить, Генрих бросил быстрый взгляд на дверь. Каким беглым ни был этот взгляд, Шико его уловил.

— Ты так пьян, бедняга Шико, что принял половики моего кабинета за постель.

— Шико человек военный. Шико это безразлично.

— Помилуй бог, — вскричал Генрих, — как это тебя сразу развезло, куманек! Да убирайся ты, черт побери, или ты не понимаешь, что она ждет!

— Она? — сказал Шико. — Кто такая?

— Э, черт возьми, женщина, которая ко мне пришла и стоит там за дверью.

— Женщина! Что же ты сразу не сказал, Анрике!.. Ах, простите, — спохватился Шико, — я думал… думал, что говорю с французским королем. Он меня, видите ли, совсем избаловал, добряк Анрике… Что ж вы сразу не сказали, сударь? Я ухожу.

— Ну и прекрасно. Ты настоящий рыцарь, Шико.

Шико встал и, пошатываясь, направился к двери.

— Прощай, друг мой, прощай, спи хорошенько.

Шико открыл дверь.

— В галерее ты найдешь пажа. Он проводит тебя в опочивальню. Ступай.

— Благодарю вас, государь.

И Шико вышел, отвесив такой низкий поклон, на какой был способен выпивший человек.

Но едва дверь за ним закрылась, все следы опьянения исчезли. Он сделал шага три, а затем вернулся и приставил глаз к широкой замочной скважине.

Генрих уже открыл противоположную дверь, но вместо женщины вошел мужчина.

Как только этот человек снял шляпу, Шико узнал благородные и строгие черты Дюплесси-Морне, сурового и бдительного советника короля Наваррского.

— О, черт! — пробормотал Шико. — Этот человек, наверно, помешал королю больше, чем я.

Но при появлении Дюплесси-Морне лицо Генриха просияло от радости. Он пожал вновь прибывшему руки, пренебрежительно оттолкнул накрытый стол и усадил Морне подле себя.

Король, видимо, с нетерпением ждал первых слов своего советника. Но прежде всего он подошел к двери и закрыл ее на задвижку, проявляя осмотрительность, которая заставила Шико серьезно призадуматься.

Затем Генрих устремил пылающий взор на карты, планы и письма, которые передавал ему министр, и принялся писать и делать пометки на географических картах.

— Так вот как проводит ночи Генрих Наваррский! — прошептал Шико. — Помилуй бог, если все они такие, — Генрих Валуа рискует провести немало скверных минут.

Тут он услышал за спиной шаги. Это был паж, ожидавший его по приказу короля.

Боясь, как бы его не застали за подглядыванием, Ши-ко выпрямился во весь свой рост.

— Следуйте, пожалуйста, за мной, — сказал ему д'Обиак.

И он проводил Шико на третий этаж, где для гостя была приготовлена опочивальня.

У Шико не оставалось больше сомнений. Он расшифровал половину ребуса, именуемого королем Наваррским. Поэтому, вместо того чтобы лечь спать, он в мрачной задумчивости уселся на кровать. Луна, спускаясь к остроконечной крыше, словно из серебряного кувшина лила свой голубоватый свет на поля и реку.

«Да, — думал Шико, — Генрих — настоящий король, Генрих — заговорщик. Этот дворец, парк, город — все служит очагом заговора. Генрих лукав, ум его граничит с гениальностью. Он поддерживает отношения с Испанией, страной коварных замыслов. Как знать — может быть, за его благородным ответом послу скрываются противоположные намерения, может быть, он подмигнул ему или подал другой знак, которого я из своего укрытия не заметил… Эти нищие — не более и не менее как переодетые дворяне. Искусно вырезанные золотые монеты — вещественный, осязаемый пароль. Генрих разыгрывает влюбленного безумца, а по ночам работает с Морне. Я увидел то, что должен был увидеть. У королевы Маргариты есть поклонники, и королю это известно. Он знает, кто они, и терпит их. Ведь он человек не военный, и ему нужны полководцы, а так как у него денег мало, приходится на многое закрывать глаза. Генрих Валуа сказал мне, что не может спать. Клянусь богом! Он хорошо делает, что не спит. К счастью, этот коварный Беарнец — добрый дворянин, которого бог наделил способностью к интригам, позабыв даровать ему силу и напористость. Говорят, Генрих боится мушкетных выстрелов, а когда его юношей взяли на войну, он не смог высидеть в седле более четверти часа… К счастью, — повторил про себя Шико, — ибо человек, искусный в интригах и к тому же сильный и смелый, может стать в наше время повелителем мира. Да, имеется еще герцог де Гиз, обладающий обоими качествами: и даром интриги, и сильной рукой. Но плохо для него то, что его мужество и ум всем известны, а Беарнца никто не опасается. Один я его разгадал».

И Шико потер руки.

«Что ж? — продолжал он. — Теперь, когда Генрих разгадан, мне здесь больше делать нечего. Поэтому, пока Король работает или спит, я потихоньку-полегоньку выберусь из города. Мало, думается мне, послов, которые могут похвастать, что за один день выполнили свою миссию. Я же это сделал. Итак, я выберусь из Нерака и, очутившись за его пределами, поскачу что есть духу в Париж».

XX

ОБ УДИВЛЕНИИ, ИСПЫТАННОМ ШИКО, КОГДА ОН УБЕДИЛСЯ, КАК ХОРОШО ЕГО ЗНАЮТ В НЕРАКЕ
Приняв твердое решение незаметно оставить двор короля Наваррского, Шико приступил к укладке своего дорожного узла.

Он постарался, чтобы вещей было как можно меньше, следуя тому правилу, что чем легче весишь, тем быстрее идешь.

Самым тяжелым предметом багажа была, конечно, шпага.

«Поразмыслим, сколько времени понадобится мне, — говорил про себя Шико, завязывая узелок, — чтоб доставить королю сведения о том, что я видел и чего, следовательно, опасаюсь… Два дня придется добираться до какого-нибудь города, откуда расторопный губернатор сумеет отправить курьеров, которые мчались бы во весь опор. Скажем, городом этим будет Кагор, которому король Наваррский справедливо придает такое большое значение. Там я отдохну, ибо выносливость человеческая имеет пределы. Не воображай, друг Шико, что ты выполнил свою миссию, — нет, болван, дело сделано наполовину, да и то еще неизвестно!»

С этими словами Шико потушил свет и как можно тише открыл дверь. Но не успел он сделать и четырех шагов, как натолкнулся на какого-то человека.

То был паж, лежавший на циновке за дверью.

— Добрый вечер, господин Шико, добрый вечер! — сказал юноша.

Шико узнал д'Обиака.

— Добрый вечер, господин д'Обиак, — ответил он. — Пропустите меня, пожалуйста, я хочу прогуляться.

— Вот как? Но разгуливать по ночам в замке не разрешается, господин Шико.

— Почему это, господин д'Обиак?

— Потому что король опасается воров, а королева — поклонников. Ведь по ночам разгуливают только воры да влюбленные.

— Поверьте, дорогой господин д'Обиак, — сказал Шико с самой любезной улыбкой, — я не вор и не влюбленный. Я посол, и к тому же меня очень утомили и беседа по-латыни с королевой и ужин с королем. Пропустите же меня, друг мой, мне очень хочется прогуляться.

— По городу, господин Шико?

— О нет, по саду.

— Вот беда, господин Шико, это запрещено еще строже.

— Дружок мой, — сказал Шико, — хочу вас похвалить: для своего возраста вы весьма бдительны.

Он стал шарить по карманам. Паж не спускал с него глаз.

— Поройтесь у себя в памяти, милый друг, — сказал Шико, — и, бьюсь об заклад, вы обнаружите какую-нибудь прелестницу. Я попрошу вас накупить ей побольше лент и дать хорошую скрипичную серенаду.

И Шико сунул пажу десять пистолей.

— Сразу видно, господин Шико, — сказал паж, — что вы привыкли жить при французском дворе. Вы так обходительны, что вам ни в чем не откажешь. Хорошо, ступайте, только, пожалуйста, не шумите.

Шико как тень выскользнул в коридор, из коридора на лестницу. Но, дойдя до прихожей, он нашел там офицера дворцовой стражи, который спал на стуле, заслоняя собою дверь. О том, чтобы выйти из дворца, нечего было и думать.

— Ну и негодник этот паж! — прошептал Шико. — Он все знал, но не сказал мне ни слова.

Шико осмотрелся, нет ли какого отверстия, через которое он мог бы выбраться наружу.

Наконец он заметил то, что искал. Это было одно из тех сводчатых окон, которые называются импостами. Оно оставалось открытым, то ли для доступа свежего воздуха, то ли потому, что король Наваррский, хозяин не слишком рачительный, не позаботился вставить стекло.

Но импост был непомерно узок. Поэтому, когда Шико просунул в него голову и одно плечо, он повис между небом и землей, не имея возможности податься ни вперед, ни назад.

Положение усугублялось еще тем, что рукоять шпаги никак не проходила. Шико собрал все свои силы, проявил всю свою ловкость и под конец запустил руку за спину и вытащил шпагу из ножен. Шпага первая упала за окно, она зазвенела на каменных плитах, извиваясь, словно угорь. Шико проскользнул в окошко и последовал за шпагой; чтобы ослабить силу удара, он при падении уперся в землю.

Поднявшись на ноги, Шико очутился лицом к лицу с каким-то солдатом.

— Боже мой, уж не расшиблись ли вы, господин Шико? — спросил тот.

Тронутый вниманием этого человека, Шико ответил:

— Нет, друг мой, нисколько.

— Какое счастье, — сказал солдат. — Пари держу, ни кто другой не выкинул бы подобной штуки, не раскроив себе черепа, господин Шико.

— Но откуда, черт побери, ты знаешь мое имя? — удивился Шико.

— Я видел вас сегодня во дворце и даже спросил: «Кто этот вельможа, который беседует с королем?» Мне ответили: «Это господин Шико».

— Очень любезно с твоей стороны, — сказал Шико, — но я очень тороплюсь, друг мой, и, с твоего позволения…

— Но из дворца ночью запрещено выходить.

— Сам видишь, что я вышел.

— Но вы возвратитесь обратно, господин Шико.

— Ну нет!

— Будь я не солдат, а офицер, я спросил бы вас, почему вы вышли таким путем, но это не мое дело. Мое дело — вернуть вас обратно. А потому возвращайтесь, господин Шико, прошу вас.

Солдат произнес эту просьбу так выразительно, что Шико был тронут. Он порылся в кармане и извлек оттуда десять пистолей.

— Ты, друг мой, верно, понимаешь, что раз мое платье пострадало оттого, что я вылез в окно, ему придется еще хуже, если я полезу обратно. Поэтому пропусти меня, друг мой, дай мне сходить к портному.

Он сунул ему в руку десять пистолей.

— В таком случае проходите скорей, господин Шико. — И солдат положил деньги в карман.

Шико очутился на улице и, оглядевшись, нашел нужное направление.

Ночь, лунная и безоблачная, не слишком способствовала побегу. Шико пожалел о туманах Франции, благодаря которым ночью в Париже прохожие на расстоянии четырех шагов не различают друг друга. Вдобавок его подбитые гвоздями сапоги звенели на булыжниках мостовой, как лошадиные подковы.

Злополучный посол не успел завернуть за угол, как ему повстречался патруль.

— Добрый вечер, господин Шико, — сказал командир патруля, в знак приветствия сделав шпагой на караул. — Не разрешите ли проводить вас до дворца? У вас такой вид, словно вы заблудились.

— Оказывается, здесь меня все знают? — прошептал Шико. — Как это странно, черт возьми! — Затем он произнес вслух самым непринужденным тоном: — Вы ошибаетесь, сударь, я направляюсь не во дворец.

— Напрасно, господин Шико, — внушительно заметил офицер.

— А почему, сударь мой?

— Потому что строжайший указ запрещает жителям Нерака выходить по ночам без особого разрешения и без фонаря.

— Извините, сударь, — сказал Шико, — но на меня этот указ распространиться не может: я не житель Нерака.

— Да, но сейчас-то вы находитесь в Нераке… Житель — означает не гражданин такого-то города, а человек, живущий в нем. Вы же не станете отрицать, что живете в Нераке, раз я встречаю вас на улицах Нерака.

— Вы, сударь, рассуждаете логично. Но я, к сожалению, тороплюсь. Допустите же небольшое нарушение правил и дайте мне пройти.

— Да вы заблудитесь, господин Шико! Без проводников вам не обойтись; Разрешите троим из моих людей проводить вас до дворца.

— Но я же сказал, что вовсе не иду во дворец.

— Куда же, в таком случае?

— По ночам у меня бессонница, и я гуляю. Нерак — очаровательный город, полный, как мне показалось, всяких неожиданностей. Я хочу осмотреть его, ознакомиться с ним.

— Вас проведут куда вам будет угодно, господин Шико… Эй, ребята, кто пойдет?

— Умоляю вас, сударь, не лишайте меня всей прелести прогулки: я люблю ходить один.

— Вас, чего доброго, убьют грабители.

— Я при шпаге.

— Да, правда, а я и не заметил. Тогда вас задержит прево за то, что вы вооружены.

Шико отвел офицера в сторону.

— Послушайте, сударь, — сказал он, — вы молоды, привлекательны, вы знаете, что такое любовь.

— Разумеется, господин Шико, разумеется.

— Так вот, любовь сжигает меня, и я спешу на свидание.

— Поздравляю вас, господин Шико.

— Так, значит, вы меня пропустите?

— Проходите.

— Но один, не так ли? Вы понимаете, не могу же я скомпрометировать даму…

— Ну конечно!.. Проходите, господии Шико, проходите.

— Вы любезнейший человек, господин офицер. Но откуда вы меня знаете?

— Я вас видел во дворце, в обществе короля.

«Вот что значит маленький город! — подумал Шико. — Если бы меня так же хорошо знали в Париже, мою шкуру уже не раз продырявили бы!»

И Шико весело устремился вперед.

Но не успел он сделать и ста шагов, как столкнулся нос к носу с ночным дозором.

— Прохода нет! — раздался громовой голос прево.

— Но, сударь, — возразил Шико, — я хотел бы…

— Как, господин Шико, это вы?! Почему вы разгуливаете по городу, да еще в такую холодную ночь? — спросил прево.

«Ну это просто сговор какой-то», — подумал крайне встревоженный королевский посол.

Он поклонился и вознамерился продолжать путь.

— Вы ошиблись, дорогой, вы идете по направлению, к воротам, — сказал прево.

— Мне туда и надо.

— Тогда я должен вас задержать.

— Подойдите поближе, господин прево, чтобы ваши солдаты не расслышали, что я вам скажу.

Прево приблизился.

— Я вас слушаю, — сказал он.

— Король послал меня с поручением к лейтенанту, командующему постом у Ажанских ворот.

— Вот как? — с удивлением спросил прево.

— Это не должно бы удивлять вас, раз вы меня знаете.

— Я вас знаю, ибо видел, как вы беседовали во дворце с королем.

Шико топнул ногой, он начинал раздражаться.

— В таком случае, вы должны были убедиться, какое доверие питает ко мне его величество.

— Конечно, конечна, идите, выполняйте поручение его величества, я вас больше не задерживаю.

«Забавно, — подумал Шико, — на пути у меня встречаются всевозможные препятствия, но я все же иду дальше. Черти полосатые! Вот и ворота, верно, Ажанские: через пять минут я буду за пределами города».

Он подошел к воротам, возле которых расхаживал часовой с мушкетом на плече.

— Друг мой, — сказал Шико, — прикажите, пожалуйста, чтобы мне отворили ворота.

— Я не могу приказывать, господин Шико, — чрезвычайно любезно ответил часовой, — я ведь простой солдат.

— И ты меня знаешь! — вскричал Шико, доведенный до белого каления.

— Имею честь, господин Шико: сегодня я дежурил во дворце и видел, как вы беседовали с королем.

— Так вот, друг мой, король посылает меня с весьма срочным поручением в Ажан. Выпусти меня хотя бы потайным ходом.

— С величайшим удовольствием, господин Шико, но ключей у меня нет. Они у дежурного офицера.

Солдат потянул за звонок и разбудил офицера, уснувшего в помещении поста.

— Что случилось? — спросил тот, просовывая голову в окошко.

— Господин лейтенант, этот господин желает, чтобы его выпустили за ворота.

— Ах, господин Шико, — вскричал офицер, — простите, что мы заставляем вас ждать! Сейчас я спущусь и буду к вашим услугам.

«Да есть ли здесь кто-нибудь, кто бы меня не знал! — в ярости подумал Шико. — Этот Нерак — стеклянный фонарь, а я в нем — свечка!»

В дверях караулки появился офицер.

— Извините, господин Шико, — сказал он, — но я уснул.

— Помилуйте, сударь, — возразил Шико, — на то и ночь! Будьте так добры, прикажите открыть мне ворота. Король… Да вам, наверно, тоже известно, что король меня знает?

— Я видел сегодня во дворце вас, как вы беседовали с его величеством.

— Так вот, король велел мне отправиться с поручением в Ажан. А эти ворота ведь Ажанские, не правда ли?

— Да, господин Шико.

— Прикажите же, чтобы мне их отворили, прошу вас.

— Слушаюсь, господин Шико!.. Атенас, Атенас, отворите ворота господину Шико, да поживей!

Шико вздохнул, словно пловец, вынырнувший из воды.

Ворота заскрипели — то были ворота Эдема для бедняги Шико, уже предвкушавшего за ними блаженную свободу.

Он дружески распрощался с офицером и направился к воротам.

— Какой же я безмозглый! — крикнул вдруг офицер, нагоняя Шико и хватая его за рукав. — Я забыл, дорогой господин Шико, спросить у вас пропуск.

— Какой пропуск?

— Вы человек военный, господин Шико, и хорошо знаете, что такое пропуск, не так ли? Вы же понимаете, что из такого города, как Нерак, не выходят без пропуска.

— А кем он должен быть подписан?

— Самим королем. Если вас послал король, он уж наверно не забыл дать вам пропуск.

— Вы, значит, сомневаетесь в том, что меня послал король? — спросил Шико. Гнев пробуждал в нем недобрые мысли — заколоть офицера, привратника и бежать через раскрытые уже ворота, не посчитавшись с тем, что вдогонку ему пошлют сотню выстрелов.

— Я ни в чем не сомневаюсь, господин Шико, но раз король дал вам поручение…

— Собственнолично, сударь!

— Мне придется, следовательно, предъявить утром пропуск господину губернатору.

— А кто здесь губернатор? — спросил Шико.

— Господин де Морне, который шутить не любит, господин Шико. И если я не выполню данного мне приказа, он просто-напросто велит меня расстрелять.

Шико начал было с недоброй улыбкой поглаживать рукоять шпаги, но, обернувшись, заметил, что в воротах остановился отряд, несомненно находившийся тут для того, чтобы помешать ему уйти, даже если бы он убил офицера, часового и привратника.

Он пошел той же дорогой обратно, но мучения его на этом не кончились.

Он встретил прево, который сказал ему:

— Ого, господин Шико, вы уже выполнили королевское поручение? Чудеса!

Дальше за углом его схватил за руку офицер со словами:

— Добрый вечер, господин Шико! Как та дама, о которой вы говорили?.. Довольны вы Нераком, господин Шико?

Наконец, часовой, стоявший на том же месте у стены дворца, пустил в него последний заряд:

— Клянусь богом, господин Шико, портной плохо починил вам одежду: вы, прости господи, еще оборваннее, чем раньше.

Шико на этот раз не пожелал лезть в окно. Он уселся подле двери и сделал вид, что заснул. Но случайно или, вернее, из милосердия дверь приоткрыли, и Шико вернулся во дворец.

Его смущенный вид тронул пажа, все еще находившегося на своем посту.

— Дорогой господин Шико, — сказал он ему, — хотите, я открою вам, в чем тут секрет?

— Открой, змееныш, открой, — прошептал Шико.

— Ну так знайте: король вас так полюбил, что не пожелал с вами расстаться.

— Ты это знал, разбойник, и не предупредил меня!

— О, господин Шико, разве я мог? Это же государственная тайна.

— Но я тебе заплатил, негодник!

— Тайна-то, наверно, стоила дороже десяти пистолей, согласитесь сами, дорогой господин Шико.

Шико вошел в свою комнату и со злости уснул.

XXI

ОБЕР-ЕГЕРМЕЙСТЕР КОРОЛЯ НАВАРРСКОГО
Генрих, не имевший тех оснований спокойно спать, какие были у Шико, вовсе не сомкнул глаз. Проработав около часу с Морне и отдав необходимые распоряжения насчет охоты, он поднялся к Шико, улыбаясь свойственной ему насмешливой улыбкой.

Король приказал отпереть дверь и, подойдя к постели, принялся расталкивать спящего, приговаривая:

— Эй, эй, куманек, вставай, уже два часа утра!

— Черт возьми! — пробурчал Шико. — Государь, вы зовете меня кумом, уж не принимаете ли вы меня за герцога де Гиза?

В самом деле, говоря о герцоге Гизе, Генрих обычно называл его кумом.

— Я принимаю тебя за своего друга, — ответил король.

— И меня, посла, вы держите в плену! Государь, вы попираете принципы международного права!

Генрих рассмеялся. Шико, человек остроумный, не мог не посмеяться вместе с ним.

— Ты и впрямь сумасшедший! Какого дьявола ты хотел удрать отсюда? Разве с тобой плохо обходятся?

— Слишком хорошо, тысяча чертей! Я чувствую себя, словно гусь, которого откармливают в птичнике. Но мне подрезали крылья, передо мной запирают двери.

— Шико, сыночек, — сказал Генрих, качая головой, — ты недостаточно жирен для моего стола!

— Эге-ге! Вижу, государь, вы очень уж веселы нынче, — молвил Шико, приподымаясь. — Вы получили хорошие вести?

— Ведь я еду на охоту, а когда мне предстоит охотиться, я всегда бываю весел. Ну, вставай, вставай, куманек!

— Как, государь! Вы берете меня с собой?

— Ты будешь моим летописцем, Шико!

— Я буду вести счет выстрелам?

— Вот именно!

Шико покачал головой.

— Что это на тебя нашло? — спросил король.

— Такая веселость всегда внушает мне опасения.

— Полно!

— Да, это как солнце: когда оно…

— То, стало быть…

— Стало быть, дождь, гром и молния не за горами.

С улыбкой поглаживая бороду, Генрих ответил:

— Если будет гроза, Шико, плащ у меня широкий, я тебя укрою.

С этими словами он направился в прихожую, а Шико начал одеваться, что-то бормоча себе под нос.

— Подать мне коня, — вскричал король, — и сказать господину де Морне, что я готов!

— Вот оно что! Господин де Морне — обер-егермейстер этой охоты? — спросил Шико.

— Господин де Морне — у нас все, Шико, — объяснил Генрих. — Король Наваррский так беден, что делить придворные должности ему не по карману. У меня один человек на все дела!

XXII

О ТОМ, КАК В НАВАРРЕ ОХОТИЛИСЬ НА ВОЛКОВ
Бросив беглый взгляд на приготовления к отъезду, Шико вполголоса сказал себе, что охота короля Генриха Наваррского отнюдь не отличается той пышностью, какою славились охоты короля Генриха Французского.

Вся свита его величества состояла из двенадцати — пятнадцати придворных, среди которых Шико увидел и виконта де Тюренна.

Почти все эти господа явились не в охотничьих костюмах, а в шлемах и латах, что побудило Шико спросить, не обзавелись ли гасконские волки мушкетами и артиллерией.

Генрих услыхал этот вопрос, хотя и обращенный не прямо к нему; подойдя к Шико, он коснулся его плеча и сказал:

— Нет, сынок, гасконские волки не обзавелись ни артиллерией, ни мушкетами; однако это опасные звери, у них острые зубы и когти, и они завлекают охотников в такие дебри, где легко разодрать одежду, латы же всегда останутся целехоньки.

— Это, конечно, объяснение, — проворчал Шико, — но не очень убедительное.

— Что поделаешь, — сказал Генрих, — другого у меня нет.

— Пусть так!

— В этом «пусть так» звучит скрытое порицание, — заметил, смеясь, Генрих. — Ты сердишься на меня за то, что я тебя растормошил, чтобы взять с собой на охоту?

— Правду сказать, да.

— И ты отпускаешь остроты?

— Разве это запрещено?

— Нет, нет, дружище, в Гаскони острословие — ходячая монета.

— Понимаете, государь, я же не охотник, — ответил Шико, — а вы усы облизываете, учуяв запах несчастных волков, которых все вы, сколько вас тут есть, двенадцать или пятнадцать, дружно травите!

— Так, так! — воскликнул король, снова расхохотавшись после этого язвительного выпада. — Сперва ты высмеял нашу одежду, а теперь — нашу малочисленность. Потешайся, потешайся, любезный друг Шико!

— О! Государь!

— Согласись, однако, сын мой, что ты недостаточно снисходителен. Беарн не так обширен, как Франция; там короля всегда сопровождают двести ловчих, а у меня их нет, как видишь, всего-навсего двенадцать. Но слушай, — продолжал Генрих. — Здесь поместные дворяне, узнав, что я выехал на охоту, покидают свои дома, замки и присоединяются ко мне — таким образом у меня иногда получается довольно внушительная свита.

Охотники миновали городские ворота, оставили Нерак далеко позади и уже с полчаса скакали по большой дороге, как вдруг Генрих, заслонив глаза рукой, сказал Шико:

— Погляди, да погляди же! Мне кажется, я не ошибаюсь…

— Что там такое? — спросил Шико.

— Видишь, вон там, у заставы местечка Муарас, сдается мне, скачут всадники.

Шико привстал на стременах.

— Право слово, ваше величество, похоже, что так.

— А я в этом уверен.

— Да, это всадники, — подтвердил Шико, всматриваясь, — но никак не охотники.

— Почему ты так решил?

— Потому что они вооружены, как Роланды[313] и Амадисы, — ответил Шико.

— Дело не в обличье,любезный Шико; ты, наверно, уже приметил, глядя на нас, что об охотнике не следует судить по платью.

— Эге! — воскликнул Шико. — Да, я там вижу по меньшей мере две сотни всадников!

— Ну и что же из этого, сын мой? Просто Муарас выставляет мне много людей.

Шико чувствовал, что его любопытство разгорается все сильнее.

Отряд, численность которого Шико преуменьшил в своих предположениях, состоял из двухсот пятидесяти всадников, которые безмолвно присоединились к королевской свите; у них были хорошие кони, добротное оружие, и командовал ими человек весьма благообразный, который с учтивым и преданным видом поцеловал Генриху руку.

Жер перешли вброд; в ложбине, между рекой Жер и Гаронной, оказался второй отряд, насчитывавший около сотни всадников.

Продолжая путь, достигли Гаронны и стали переходить ее, но Гаронна намного глубже Жера — неподалеку от противоположного берега дно ушло из-под ног лошадей, и переправу пришлось завершить вплавь; все же, вопреки ожиданию, благополучно добрались до берега.

— Боже правый! — воскликнул Шико. — Что за странные учения устраивает ваше величество! Ведь есть у вас мосты и выше и ниже Ажана.

— Друг мой Шико, — сказал в ответ Генрих, — мы ведь дикари, поэтому нам многое простительно; ты отлично знаешь, что мой брат, покойный король Карл, называл меня своим кабаном, а кабан всегда идет напролом. Вот я и подражаю ему, раз я ношу эту кличку. Если путь мне преграждает река, я переплываю ее; если передо мной встает город — гром и молния! — я его проглатываю, словно пирожок!

Эта шутка Беарнца вызвала дружный хохот.

Один только господин де Морне, все время ехавший рядом с королем, не рассмеялся, а лишь закусил губу, что у него было признаком необычайной веселости.

После переправы через Гаронну, приблизительно в полулье от реки, Шико заметил сотни три всадников, укрывавшихся в сосновом лесу.

— Ого-го!.. Ваше величество, — тихонько сказал он Генриху, — уж не завистники ли это, намеренные помешать вашей охоте?

— Отнюдь нет, — ответил Генрих, — ты снова ошибся, сынок, это друзья, выехавшие навстречу нам из Пюимироля.

— Тысяча чертей! Государь, в вашей свите скоро будет больше людей, чем деревьев в лесу!

— Шико, дитя мое, — молвил Генрих, — я думаю — да простит мне бог! — что весть о твоем прибытии успела разнестись повсюду и что люди сбегаются со всех концов страны, желая почтить в твоем лице короля Франции, послом которого ты являешься.

Шико, человек сметливый, прекрасно понял, что с некоторых пор над ним насмехаются. Это не рассердило его, но заставило быть настороже…

День закончился в Монруа, где местные дворяне, собравшиеся в таком множестве, словно их заранее предупредили о том, что король Наваррскии проездом посетит их город, предложили ему роскошный ужин, в котором Шико с восторгом принял участие.

Генриху отвели лучший дом в городе; половина свиты расположилась на той улице, где ночевал король, другая половина — в поле за городскими воротами.

— Когда же мы начнем охотиться? — спросил Шико у Генриха в ту минуту, когда слуга снимал с короля сапоги.

— Мы еще не прибыли в лес, где водятся волки, любезный Шико, — ответил Генрих.

— А когда мы туда попадем, государь?

— Любопытствуешь?

— Нет, государь, но, сами понимаете, хочется знать, куда направляешься.

— Завтра узнаешь, сынок, а покамест ложись сюда, на эти подушки, слева от меня; Морне уже храпит справа, слышишь?

— Черт возьми! — воскликнул Шико. — Он и во сне более красноречив, чем наяву.

— Верно, — согласился Генрих. — Морне не болтлив; но его надо видеть на охоте!

День едва занялся, когда топот множества коней разбудил и Шико и короля Наваррского.

Старый дворянин, пожелавший самолично прислуживать королю за столом, принес Генриху завтрак — горячее, обильно приправленное пряностями вино и ломти хлеба, намазанные медом. Спутникам короля — Морне и Шико — завтрак подали слуги этого дворянина.

Тотчас после завтрака протрубили сбор.

— Пора, пора, — воскликнул Генрих, — сегодня нам предстоит долгий путь! По коням, господа, по коням!

Шико с изумлением увидел, что королевская свита увеличилась еще на пятьсот человек. Эти пятьсот всадников прибыли ночью.

— Чудеса, да и только! — воскликнул он. — Ваше величество, это уже не свита и даже не отряд, а целое войско!

В Лозерте к коннице присоединились шестьсот пехотинцев.

— Пехота! — вскричал Шико.

— Всего-навсего загонщики, — пояснил король.

Шико насупился и с этой минуты хранил упорное молчание. Раз двадцать устремлял он взгляд на поля — иными словами, раз двадцать у него мелькала мысль о побеге. Но, по-видимому, было приказано охранять Шико как посла Генриха III, вследствие чего каждое его движение сразу повторяло несколько человек.

Это не понравилось Шико, и он выразил королю свое недовольство.

— Что ж, — ответил Генрих, — пеняй на себя, сынок; ты хотел бежать из Нерака, и я боюсь, как бы на тебя опять не нашла эта блажь.

— Даю вам честное слово дворянина, государь, что не попытаюсь бежать, — сказал Шико, — потому что, сдается мне, я увижу здесь кое-что любопытное.

— Ну что ж! Я очень рад, что таково твое мнение, любезный мой Шико, потому что я тоже придерживаюсь его.

Во время этого разговора они проезжали по городу Монкюк, и к войску прибавилось четыре полевые пушки.

— Видно, здешние волки совсем особенные, государь, — заметил Шико, — против них выставляют даже артиллерию!

— А! Ты это заметил? — воскликнул Генрих. — Такая у жителей Монкюка причуда! С тех пор как я им подарил для учений эти четыре пушки, купленные в Испании по моему приказу и тайком вывезенные оттуда, они всюду таскают их за собой.

— Но все-таки, государь, — негромко спросил Шико, — когда мы прибудем на место? Сегодня?

— Нет. Завтра.

— Стало быть, — не унимался Шико, — мы будем охотиться вблизи Кагора?

— Да, в тех местах, — ответил король.

— Как же так, государь? Вы взяли с собой, чтобы охотиться на волков, пехоту, конницу и артиллерию, а королевское знамя не захватили? Вот тогда этим достойным зверям был бы оказан полный почет!

— Гром и молния! Знамя не забыли, Шико, — мысли мое ли это дело! Только его держат в чехле, чтобы не запачкать! Ты увидишь его в свое время и на своем месте.

Вторую ночь провели в Катюсе. После того как Шико дал слово, что не попытается бежать, за ним перестали следить.

Шико прогулялся по городу и дошел до передовых постов. Со всех сторон к войску короля Наваррского стекались отряды численностью в сто, полтораста, двести пятьдесят человек. В ту ночь отовсюду прибывала пехота.

«Какое счастье, что мы не держим путь в Париж, — подумал Шико, — туда мы явились бы со стотысячной армией!»

Наутро, в восемь часов, Генрих и его войско — тысяча пехотинцев и две тысячи конников — были в виду Кагора. Город оказался готовым к обороне. Дозорные успели поднять тревогу, и господин до Везен заранее принял меры предосторожности.

— А! Вот оно что! — воскликнул король, когда Морне сообщил ему эту новость. — Нас опередили! Какая досада!

— Придется вести осаду по всем правилам, ваше величество, — сказал Морне. — Мы ждем еще тысячи две людей; этого достаточно, чтобы уравновесить силы.

— Соберем совет, — предложил де Тюренн.

Шико внимательно наблюдал за всем и прислушивался к разговорам. Задумчивое, словно пришибленное выражение лица короля Наваррского подтверждало его подозрение, что Генрих неважный полководец, и только эта мысль придавала ему некоторую бодрость.

Генрих дал высказаться всем командирам, а сам между тем оставался нем как рыба.

Внезапно он очнулся от раздумья, поднял голову и повелительно сказал:

— Вот что нужно сделать, господа. У нас три тысячи человек, и, по вашим словам, Морне, вы ждете еще две тысячи?

— Да, государь.

— Это составит пять тысяч; при правильной осаде у нас за два месяца перебьют тысячи полторы; их гибель внесет уныние в ряды уцелевших; нам придется снять осаду и отступить, а отступая, мы потеряем еще тысячу, то есть, в общей сложности, половину наших сил. Так вот, пожертвуем немедленно пятьюстами солдатами и возьмем Кагор.

— Каким образом, ваше величество? — спросил де Морне.

— Любезный друг, мы направимся к ближайшим воротам; на пути нам встретится ров; мы заполним его фашинами; мы потеряем человек двести убитыми и ранеными, но пробьемся к воротам.

— Что дальше, ваше величество?

— Пробившись к воротам, мы взорвем их петардами и займем город. Не так уж это трудно.

Шико в ужасе глядел на Генриха.

— Да, — проворчал он, — вот уж истый гасконец — и труслив и хвастлив!

В ту же минуту, словно в ответ на тихое брюзжание Шико, Генрих прибавил:

— Не будем терять времени понапрасну, господа! Вперед! Кто меня любит, за мной!

XXIII

О ТОМ, ВЕЛ СЕБЯ КОРОЛЬ НАВАРРСКИЙ, КОГДА ВПЕРВЫЕ ПОШЕЛ В БОЙ
Небольшое войско Генриха подошло к городу на расстояние двух пушечных выстрелов; затем расположились отдыхать.

В три часа пополудни, то есть когда до сумерек оставалось каких-нибудь два часа, король призвал всех командиров в свою палатку.

Генрих был очень бледен, руки у него сильно дрожали.

— Господа, — сказал он, — мы пришли сюда, чтобы взять Кагор, но взять его мы должны силой. Слышите? Силой!.. Маршал де Бирон, поклявшийся перевешать гугенотов всех до единого, стоит со своим войском в сорока пяти лье отсюда. По всей вероятности, господин де Везен уже послал к нему гонца. Через четыре-пять дней маршал окажется у нас в тылу с десятью тысячами солдат; мы будем, зажаты в клещи. Стало быть, нам необходимо взять Кагор, прежде чем придет подкрепление. Итак, вперед, вперед, господа! Я возглавляю вас, рубите не щадя сил, черт возьми! Пусть удары сыплются градом!

Вот и вся королевская речь; но, по-видимому, этих немногих слов было достаточно — солдаты ответили на них восторженным гулом, командиры — неистовыми криками «Браво!».

«Краснобай! Всегда и во всем гасконец! — подумал Шико. — Увидим, каков он в деле!»

Под начальством де Морне небольшое войско выступило, чтобы разместиться на позициях.

В ту же минуту король подошел к Шико и сказал ему:

— Прости меня: я тебя обманывал, говоря об охоте, волках и прочей ерунде; но я не мог поступить иначе. Король Генрих Французский положительно не склонен передать мне владения, составляющие приданое его сестры Марго, а Марго с криком и плачем требует любимый свой город Кагор. Если хочешь спокойствия в доме, надо делать то, чего требует жена; вот почему, любезный мой. Шико, я хочу попытаться взять Кагор!

— Что же она не попросила у вас луну, государь, раз вы такой покладистый муж? — спросил Шико, задетый за живое королевскими шутками.

— Я постарался бы достать и луну, Шико, — ответил Беарноц, — я так люблю ее, милую мою Марго!

— Ладно уж! С вас вполне хватит Кагора; посмотрим, как вы с ним справитесь.

— Ага! Вот об этом-то я и хотел поговорить; послушай, Шико, дружище, не насмехайся чрезмерно над несчастным Беарнцем, твоим соотечественником и другом; если я струхну и ты это заметишь — не проболтайся!

— Значит, вы боитесь, что струхнете?

— Разумеется.

— Но тогда — гром и молния! — какого черта вы впутываетесь во все эти передряги?

— Что поделаешь, раз это нужно!

— Господин де Везен — страшный человек! Он никого не пощадит.

— Ты думаешь, Шико?

— Уверен в этом: белые ли перед ним перья, красные ли, он все равно крикнет пушкарям: «Огонь!»

— Ты имеешь в виду мой белый султан, Шико?

— Да, государь, ни у кого, кроме вас, нет такого султана.

— Ну и что же?

— Я бы посоветовал вам снять его, государь.

— Но, друг мой, я ведь надел его, чтобы меня узнавали…

— Значит, государь, вы, презрев мой совет, не снимете его?

— Не сниму.

Произнося эти два слова, выражавшие непоколебимую решимость, Генрих дрожал еще сильнее, чем когда говорил речь командирам.

— Послушайте, ваше величество, — сказал Шико, совершенно сбитый с толку несоответствием между словами короля и всем его поведением, — время еще не ушло! Не действуйте безрассудно, вы не можете сесть на коня в таком состоянии!

— Стало быть, я очень бледен, Шико? — спросил Генрих.

— Бледны как смерть, государь.

— Отлично! — воскликнул король.

— Как так отлично?

— Да уж я-то знаю!

В эту минуту прогремел пушечный выстрел, сопровождаемый неистовой пальбой из мушкетов, — так господин де Везен ответил на требование сдать крепость, которое ему предъявил Дюплесси-Морне.

— Что вы скажете об этой музыке? — спросил Шико.

— Скажу, что она леденит мне кровь, — ответил Генрих. — Эй! Коня мне! Коня! — крикнул он срывающимся голосом.

Шико смотрел на Генриха и слушал его, ничего не понимая. Генрих хотел сесть в седло, но это удалось ему не сразу.

— Эй, Шико, — сказал Беарнец, — садись и ты на коня; ты ведь тоже не военный человек, верно?

— Верно, ваше величество.

— Едем, Шико, давай бояться вместе! Едем туда, где бой, дружище!.. Эй, хорошего коня господину Шико!

Шико пожал плечами и, глазом не моргнув, сел на прекрасного испанского коня, которого ему тотчас же подвели. Генрих пустил своего коня в галоп; Шико поскакал за ним следом. Доехав до передовой линии, Генрих поднял забрало.

— Знамя! Новое знамя! — крикнул он с дрожью в голосе.

Сбросили чехол, и новое знамя с двумя гербами — Наварры и Бурбонов. — величественно развернулось в воздухе; оно было белое: на одной стороне на голубом поле красовались золотые цепи, на другой — золотые лилии с геральдической перевязью в форме сердца.

«Боюсь, — размышлял Шико, — что боевое крещение этого знамени будет весьма печальным».

В ту же секунду, словно отвечая на его мысль, крепостные пушки дали такой залп, который вывел из строя целую шеренгу пехоты в десяти шагах от короля.

— Гром и молния! — воскликнул Генрих. — Ты видишь, Шико? Похоже, что дело нешуточное! — Зубы у него отбивали дробь.

«Ему вот-вот станет дурно», — подумал Шико.

— А! Ты боишься, проклятое тело, — бормотал Генрих, — ты трясешься, дрожишь; погоди же, погоди! Уж раз ты дрожишь, пусть это будет не зря!

И, яростно пришпорив своего белого скакуна, он обогнал конницу, пехоту, артиллерию и очутился в ста шагах от крепости, весь багровый от вспышек пламени.

Он придержал коня и крикнул:

— Подать фашины! Гром и молния! Фашины!

Морне с поднятым забралом, со шпагой в руке присоединился к нему.

Шико тоже надел кирасу, но шпагу из ножен не вынул.

Воодушевясь его примером, уже мчались вперед юные дворяне-гугеноты с кличем: «Да здравствует Наварра!»

Во главе этого отряда ехал виконт де Тюренн; на шее его лошади лежала фашина.

Каждый всадник, подъезжая, сбрасывал свою фашину; в мгновение ока ров под подъемным мостом был заполнен.

Тогда ринулись вперед артиллеристы; теряя по тридцать человек из сорока, они все же ухитрились заложить под ворота петарды.

Картечь и пули огненным смерчем бушевали вокруг Генриха и косили людей у него на глазах.

Восклицая: «Вперед! Вперед!» — он очутился на краю рва в ту минуту, когда взорвалась первая петарда.

Ворота дали две трещины. Артиллеристы зажгли вторую петарду.

Образовалась еще одна трещина; но тотчас во все три бреши просунулось десятка два аркебузов, и пули градом посыпались на солдат и офицеров.

Люди падали вокруг короля, как срезанные колосья.

— Государь, ради бога, уйдите отсюда! — повторял Шико, нимало не думая о себе.

Морне не говорил ни слова; он гордился своим учеником и время от времени пытался заслонить его собою, но всякий раз Генрих судорожно отстранял его.

Вдруг Генрих почувствовал, что на лбу у него выступила испарина и туман застлал глаза.

— А! Треклятое естество! — вскричал он. — Нет, никто не посмеет сказать, что ты одолело меня!.. — Соскочив с коня, он крикнул: — Секиру! Живо секиру! — и принялся мощной рукой сшибать стволы аркебузов, обломки дубовых досок и бронзовые гвозди.

Наконец рухнула одна балка, за ней — створка ворот, затем — кусок стены, и человек сто ворвалось в пролом, дружно крича:

— Наварра! Наварра! Кагор наш! Да здравствует Наварра!

Шико ни на минуту не расставался с королем: он был рядом с ним, когда Генрих одним из первых вбежал в ворота, и видел, как при каждом залпе он вздрагивает и низко опускает голову.

— Гром и молния! — в бешенстве воскликнул Генрих. — Видал ли ты когда-нибудь такого труса, как я, Шико?

В эту минуту солдаты господина де Везена попытались отбить у Генриха и его передового отряда городские ворота и окрестные дома.

Генрих встретил их со шпагой в руке.

Но осажденные оказались сильнее — им удалось отбросить Генриха и его солдат за крепостной ров.

— Гром и молния! — воскликнул король. — Кажется, мое знамя отступает! Раз так, я понесу его сам!

Сделав над собой героическое усилие, он вырвал знамя из рук знаменосца, высоко поднял его и, наполовину скрытый его развевающимися складками, первым снова ворвался в крепость, приговаривая:

— Бойся! Дрожи теперь, трус!

Тюренн, Морне и множество других вслед за королем ринулись в открытые ворота.

Пушкам пришлось замолчать; теперь нужно было сражаться лицом к лицу, врукопашную.

Покрывая своим властным голосом грохот оружия, трескотню выстрелов, лязг железа, де Везен кричал:

— Баррикадируйте улицы! Копайте рвы! Укрепляйте дома!

— Да ведь город взят, бедняга Везен! — воскликнул де Тюренн, находившийся неподалеку.

И, как бы в подкрепление своих слов, он выстрелом из пистолета ранил де Везена в руку.

— Ошибаешься, Тюренн, ошибаешься, — ответил де Везен, — потребуется двадцать штурмов, чтобы взять Кагор!

Господин де Везен защищался пять дней и пять ночей, стойко обороняя каждую улицу, каждый дом.

К великому счастью для восходящей звезды Генриха Наваррского, де Везен, чрезмерно полагаясь на крепкие стены и гарнизон Кагора, не счел нужным известить господина де Бирона.

Пять дней и пять ночей подряд Генрих командовал как полководец и дрался как солдат.

На пятую ночь враг, вконец измученный, вынужден был дать протестантской армии передышку. Воспользовавшись этим, Генрих атаковал кагорцев и взял приступом последнее укрепление. Почти все его доблестные командиры получили ранения: де Тюренну пуля угодила в плечо; де Морне едва не был убит камнем, брошенным ему в голову.

Один лишь король остался невредим; страх, который он так геройски преодолел, сменился лихорадочным возбуждением, почти безрассудной отвагой, он разил так мощно, что не наносил противникам ран, а убивал их.

Когда последнее укрепление было взято, король в сопровождении неизменного Шико въехал во внутренний двор крепости; мрачный, молчаливый Шико с отчаянием наблюдал, как рядом с ними вырастает грозный призрак новой монархии, которой суждено задушить монархию Валуа.

— Ну как? Что ты об этом думаешь? — спросил король, приподымая забрало и глядя на Шико так проницательно, словно он читал в душе злополучного посла.

— Я думаю, государь, что вы — настоящий король! — с грустью промолвил Шико.

В ту же минуту короля окружил десяток стрелков из личного отряда губернатора.

Лошадь Генриха была убита под ним, лошади господина де Морне пуля перебила ногу.

Король упал; тотчас на него был направлен десяток шпаг.

Один только Шико удержался в седле; он мгновенно соскочил с коня, загородил собою Генриха и принялся вращать шпагой с такой быстротой, что нападавшие попятились.

Затем он помог встать королю, запутавшемуся в сбруе, подвел ему своего коня и сказал:

— Ваше величество, вы засвидетельствуете королю Франции, что если я и обнажил шпагу против него, то все же никого не ранил.

Генрих обнял Шико и со слезами на глазах поцеловал.

— Гром и молния! — воскликнул он. — Ты будешь жить со мной и умрешь со мной, Шико, согласен? Служить мне хорошо, у меня доброе сердце!

— Ваше величество, — ответил Шико, — я могу служить только одному человеку — моему государю. Увы! Сияние, которым он окружен, меркнет, но я буду верен ему в несчастье. Не пытайтесь отнять у него последнего слугу!

— Шико, — проговорил Генрих, — я запомню ваше обещание, слышите? Вы мне дороги, вы для меня не прикосновенны, и после Генриха Французского лучшим вашим другом будет Генрих Наваррский.

— Да, ваше величество, — бесхитростно сказал Шико, почтительно целуя руку короля.

— Теперь вы видите, друг мой, — продолжал король, — что Кагор наш, я скорее дам перебить все свое войско, нежели отступлю.

Угроза оказалась излишней, Генриху не пришлось продолжать борьбу. Под предводительством де Тюренна его войска окружили гарнизон; господин де Везен был взят в плен.

Город сдался.

Генрих привел Шико в обгорелый, изрешеченный пулями дом, где находилась главная квартира, и там продиктовал господину де Морне письмо, которое Шико должен был отвезти королю французскому.

Письмо было написано на плохом латинском языке и заканчивалось словами:

«Quod mihi dixisti, profuit multum. Cognosco meos devotos, nosce tuos. Chicotus coetera expediet»,

что, приблизительно, значило:

«То, что вы мне сообщили, было весьма полезно для меня. Я знаю тех, кто мне предан, познайте и вы своих слуг. Шико передаст вам остальное».

— А теперь, друг мой, Шико, — сказал Генрих, — поцелуйте меня. Только смотрите не запачкайтесь, ведь я — да простит меня бог! — весь в крови, словно мясник! Вот мое кольцо: возьмите его, я так хочу; а затем — прощайте, Шико, больше я вас не задерживаю. Возвращайтесь поскорее во Францию; ваши рассказы о том, что вы видели, будут иметь успех при дворе.

Шико согласился принять подарок и уехал. Ему потребовалось трое суток, дабы убедить себя, что все это не было сном.

XXIV

О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ЛУВРЕ В ТО ВРЕМЯ, КОГДА ШИКО ВСТУПАЛ В НЕРАК
Настоятельная необходимость следовать за нашим другом Шико вплоть до завершения его миссии надолго отвлекла нас от Лувра, в чем мы чистосердечно просим извинения у читателя.

Было бы, однако, несправедливо еще дольше оставлять без внимания события, последовавшие за Венсен-ским заговором.

Король, проявивший такое мужество в опасную минуту, ощутил затем то запоздалое волнение, которое нередко обуревает самые стойкие сердца, после того как опасность миновала. По этой причине он, возвратившись в Лувр, не проронил ни слова и даже забыл поблагодарить бдительных командиров и преданную стражу, помогших ему избегнуть гибели.

Поэтому д'Эпернон, дольше всех остававшийся в королевской спальне, удалился оттуда в прескверном расположении духа.

Увидев, что д'Эпернон прошел мимо него в полном молчании: Луаньяк повернулся к Сорока пяти и сказал:

— Господа, вы больше не нужны королю, идите спать.

В два часа утра все спали в Лувре. Тайна была строго соблюдена. Почтенные жители Парижа даже не подозревали, что в ту ночь королевский престол чуть было не перешел к новой династии.

Господин д'Эпернон тотчас велел снять с себя сапоги и, вместо того чтобы разъезжать по городу с тремя десятками всадников, последовал примеру своего августейшего повелителя и лег спать, никому не сказав ни слова.

Один только Луаньяк, которого даже крушение мира не могло бы отвратить от исполнения обязанностей, обошел караулы швейцарцев и французской стражи, несших службу добросовестно, но без особого рвения.

На другое утро Генрих, пробудившись, выпил в постели четыре чашки крепчайшего бульона вместо двух и велел передать статс-секретарю де Виллекье и д'О, чтобы они явились к нему в опочивальню для составления нового эдикта, касающегося государственных финансов.

Оба государственных мужа тревожно переглядывались. Король был настолько рассеян, что даже чудовищные налоги, которые они намеревались установить, не вызвали у его величества и тени улыбки.

Зато Генрих все время играл с мастером Ловом, и всякий раз, когда собачка сжимала его изнеженные пальцы своими острыми зубами, приговаривал:

— Ах ты бунтовщик, ты тоже хочешь меня укусить? Ах ты подлая собачонка, ты тоже покушаешься на твоего государя?

Затем Генрих, притворяясь, что для этого нужны такие же усилия, какие потребовались Геркулесу, сыну Алкмены, для укрощения немейского льва, укрощал мнимое чудовище, которое и было-то всего величиной с кулак, с неописуемым удовольствием повторяя:

— А! Ты побежден, мастер Лов, побежден, гнусный лигист, побежден! Побежден! Побежден!..

Это было все, что смогли уловить господа де Виллекье и д'О, два великих дипломата, уверенных, что ни одна тайна человеческая не может быть скрыта от них. За исключением этих речей, обращенных к мастеру Лову, Генрих все время хранил молчание.

Наконец пробило три часа пополудни.

Король потребовал к себе господина д'Эпернона.

Ему ответили, что герцог производит смотр легкой коннице.

Он велел позвать Луаньяка.

Ему ответили, что Луаньяк занят отбором лимузинских лошадей.

Полагали, что король будет раздосадован, но, вопреки ожиданию, он принялся насвистывать охотничью песенку — развлечение, которому он предавался только тогда, когда был вполне доволен собой.

Затем Генрих спросил полдник и приказал, чтобы во время еды ему читали вслух назидательную книгу. Вдруг он прервал чтение вопросом:

— Жизнь Суллы написал Плутарх, не так ли?[314]

Чтец читал книгу духовно-нравственного содержания; когда его прервали вопросом, касавшимся мирских дел, он с удивлением воззрился на короля.

Тот повторил свой вопрос.

— Да, государь, — ответил чтец.

— Помните ли вы то место, где историк рассказывает, как Сулла избег смерти?

Чтец смутился.

— Не очень хорошо помню, государь, — ответил он, — я давно не перечитывал Плутарха.

В эту минуту доложили о его преосвященстве кардинале де Жуаезе.

— А! Вот кстати, — воскликнул король, — явился ученый человек, наш друг; уж он-то скажет нам это без запинки!

— Государь, — молвил кардинал, — неужели мне посчастливилось прийти кстати?

— Право слово, очень кстати; вы слышали мой вопрос?

— Ваше величество, Сулле, погубившему множество людей, опасность лишиться жизни угрожала только в сражениях.

— Да, припоминаю: в одном из этих сражений он был на волосок от смерти… Прошу вас, кардинал, раскройте Плутарха и прочтите место, где повествуется о том, как благодаря быстроте своего белого коня римлянин Сулла спасся от вражеских дротиков.[315]

— Государь, излишне раскрывать Плутарха; это событие произошло во время битвы, которую он дал самниту Телезину и луканцу Лампонию…

— Теперь объясните мне, почему враги никогда не покушались на столь жестокого Суллу? — спросил король после недолгого молчания.

— Ваше величество, — молвил кардинал, — я отвечу вам словами того же Плутарха.

— Отвечайте, Жуаез, отвечайте!

— Карбон, заклятый враг Суллы, зачастую говорил: «Мне приходится одновременно бороться со львом и с лисицей, живущими в сердце Суллы; но лисица доставляет мне больше хлопот».

— И он прав, кардинал, — заявил король, — он прав. Кстати, раз уж речь зашла о битвах, имеете ли вы какие-нибудь вести о вашем брате?

— О котором из них? Вашему величеству ведь известно, что у меня их четыре!

— Разумеется, о герцоге д'Арке, друг мой…

— Нет еще, государь.

— Только бы герцог Анжуйский, до сих пор так хорошо умевший прикидываться лисицей, сумел бы хоть ненадолго стать львом!

Кардинал ничего не ответил, ибо на сей раз Плутарх ничем не мог ему помочь: многоопытный придворный опасался, как бы его ответ, если он скажет что-нибудь лестное для герцога Анжуйского, не был неприятен королю.

Убедившись, что кардинал намерен молчать, Генрих снова занялся мастером Ловом; затем, сделав кардиналу знак остаться, он встал, облекся в роскошную одежду и прошел в свой кабинет, где его ждал двор.

При дворе, где люди обладают таким же тонким чутьем, как горцы, которые остро ощущают приближение и окончание бурь, настроение соответствовало обстоятельствам.

Обе королевы были, по-видимому, сильно встревожены.

Екатерина, бледная и взволнованная, раскланивалась на все стороны, говорила отрывисто и немногословно.

Луиза де Водемон ни на кого не смотрела и никого не слушала.

Вошел король.

Взгляд у него был живой, на щеках играл румянец; выражение лица, казалось, говорило о хорошем расположении духа, и на хмурых придворных, дожидавшихся королевского выхода, вид Генриха подействовал, как луч осеннего солнца на купу деревьев, листва которых уже пожелтела.

В одно мгновение все стало золотистым, багряным, все засияло.

Король поцеловал руку сначала матери, затем жене. Он наговорил множество комплиментов дамам, уже отвыкшим от такой любезности с его стороны, и даже простер ее до того, что попотчевал их конфетами.

— О вашем здоровье тревожились, сын мой, — сказала Екатерина, пытливо глядя на короля, словно желая увериться, что его румянец — не поддельный, а веселость — не маска.

— И совершенно напрасно, государыня, — ответил король. — Я никогда еще не чувствовал себя так хорошо.

Эти слова сопровождались улыбкой, которая тотчас передалась всем устам.

— И какому благодетельному влиянию, сын мой, — спросила королева-мать, с трудом скрывая свое беспокойство, — вы приписываете улучшение вашего здоровья?

— Тому, что я много смеялся, государыня, — ответил король.

Все переглянулись с таким глубоким изумлением, словно король сказал какую-то нелепость.

— Много смеялись! Вы способны много смеяться, сын мой? — спросила Екатерина с обычным своим суровым видом. — Значит, вы счастливый человек!

— Так оно и есть, государыня.

— И какой же у вас нашелся повод для столь бурной веселости?

— Нужно вам сказать, матушка, что вчера вечером я ездил в Венсенский лес.

— Я это знаю.

— Итак, я поехал в Венсенский лес. На обратном пути дозорные обратили мое внимание на неприятельское войско, мушкеты которого блестели на дороге.

— Где же это?

— Против рыбного пруда монахов, возле дома милой нашей кузины.

— Возле дома госпожи де Монпансье! — воскликнула Луиза де Водемон.

— Совершенно верно, государыня, возле Бель-Эба; я храбро подошел к неприятелю вплотную, чтобы дать сражение, и увидел…

— Боже мой! Продолжайте, государь, — с непритворным испугом воскликнула молодая королева.

Екатерина выжидала в мучительной тревоге, но ни словом, ни жестом не выдавала своих чувств.

— Я увидел, — продолжал король, — множество благочестивых монахов, которые с воинственными возгласами отдавали мне честь своими мушкетами!

Кардинал де Жуаез рассмеялся; весь двор тотчас с превеликим усердием последовал его примеру.

— Смейтесь, смейтесь! — воскликнул король. — Во Франции десять тысяч монахов, из которых я в случае надобности сделаю десять тысяч мушкетеров; тогда я создам должность великого магистра мушкетеров-пострижников его христианнейшего величества и пожалую этим званием вас, кардинал.

— Я согласен, ваше величество; для меня всякая служба хороша, если только она угодна вашему величеству.

Во время беседы короля с кардиналом вельможные дамы, соблюдая этикет того времени, встали и одна за другой, поклонившись королю, вышли. Королева со своими фрейлинами последовала за ними.

В кабинете осталась только одна королева-мать; за необычной веселостью короля чувствовалась какая-то тайна, которую она решила разведать.

— Кстати, кардинал, — неожиданно сказал Генрих прелату, — что поделывает ваш братец дю Бушаж?

— Не знаю, ваше величество: я очень редко вижу его, — ответил кардинал.

Из глубины кабинета донесся тихий, печальный голос:

— Я здесь, ваше величество.

— А! Это он! — воскликнул Генрих. — Подите сюда, граф, подите сюда!

Молодой человек тотчас повиновался.

— Боже правый! — воскликнул король, в изумлении глядя на него. — Честное слово дворянина, это не человек, а призрак!

— Ваше величество, он много работает, — пролепетал кардинал, сам поражаясь той перемене, которая за одну неделю произошла в лице и осанке его брата.

Действительно, дю Бушаж был бледен, как восковая фигура, а его тело, едва обозначавшееся под шелком и вышивками, и впрямь казалось невещественным, призрачным.

— Подойдите поближе, молодой человек, — приказал король. — Благодарю вас, кардинал, за цитату из Плутарха; обещаю, что в подобных случаях всегда буду прибегать к вашей помощи.

Кардинал понял, что король хочет остаться наедине с его братом, и бесшумно удалился.

Теперь в кабинете не было никого, кроме королевы-матери, д'Эпернона, рассыпавшегося перед ней в любезностях, и дю Бушажа.

У двери стоял Луаньяк, полусолдат-полупридворный, всецело занятый исполнением своих обязанностей.

Король сел, знаком велел дю Бушажу приблизиться и спросил его:

— Граф, почему вы прячетесь за дамами? Неужели вы не знаете, что мне приятно видеть вас?

— Эти милостивые слова — великая честь для меня, государь, — сказал молодой человек, отвешивая поклон.

— Если так, почему же, граф, я с некоторых пор не вижу вас в Лувре?

— Если вы, ваше величество, — сказал Анри дю Бушаж, — не видите меня, то лишь потому, что не изволите хотя бы мельком бросить взгляд в уголок этого покоя, где я всегда нахожусь в положенный час, при вечернем выходе вашего величества. Я никогда не уклонялся от выполнения своих обязанностей — для меня это священный долг!

— Да, твой брат и ты, вы меня любите.

— Государь!

— И я вас тоже люблю. К слову сказать, бедняга Анн прислал мне письмо из Дьеппа. Он утверждает, что есть человек, который еще сильнее сожалел бы о Париже, чем он, и что, будь такой приказ дан тебе, ты умер бы или ослушался меня. Так ли это?

— Государь, ослушаться вас было бы для меня тягостнее смерти, но все же, — молвил молодой человек и, как бы желая скрыть смущение, опустил голову, — но все же я ослушался бы.

Скрестив руки, король внимательно взглянул на дю Бушажа и сказал:

— Вот оно что! Да ты, бедный мой граф, видно, слегка повредился в уме? Расскажи мне, что случилось. Хорошо?

Героическим усилием воли молодой человек заставил себя улыбнуться.

— Такому великому государю, как вы, ваше величество, не пристало выслушивать подобные признания.

— Что ты, что ты, Анри, — возразил король, — говори, рассказывай, этим ты развлечешь меня.

— Государь, — с достоинством ответил молодой человек, — вы ошибаетесь; должен сказать, в моей печали нет ничего, что могло бы развлечь благородное сердце.

— Полно, полно, не сердись, дю Бушаж, — сказал король, взяв его за руку, — я могу оказать тебе помощь, дитя мое. Ты будешь счастлив, или я перестану именоваться королем Франции.

— Счастлив? Я? Увы, государь, это невозможно, — ответил молодой человек с улыбкой, исполненной неизъяснимой горечи.

— Уверяю вас, дю Бушаж, — настойчиво продолжал король, — мое могущество и мое расположение к вам найдут средство против всего, кроме смерти.

— Ваше величество, — воскликнул молодой человек, бросаясь к ногам короля, — не смущайте меня изъявлениями доброты, на которые я не могу должным образом ответить! Моему горю нельзя помочь, ибо в нем единственная моя отрада.

— Дю Бушаж, вы безумец и, помяните мое слово, погубите себя своими несбыточными мечтаниями.

— Я это прекрасно знаю, государь, — спокойно ответил молодой человек.

— Так скажите же наконец, — воскликнул король с раздражением, — чего вы хотите? Жениться или приобрести влияние?

— Ваше величество, я хочу снискать любовь… Вы видите, никто не в силах помочь мне.

— Попытайся, сын мой, попытайся; ты богат, ты молод — какая женщина устоит против тройного очарования: красоты, любви и молодости?

— Сколько людей на моем месте благословляли бы вас, государь! Быть любимым монархом, как ваше величество, — это ведь почти то же, что быть любимым самим богом.

— Вот и отлично; не говори мне ничего, если хочешь ревниво хранить свою тайну: я велю добыть сведения, предпринять некоторые шаги. Ты знаешь, что я сделал для твоего брата? Для тебя я сделаю то же самое: расход в сто тысяч экю меня не смущает.

Дю Бушаж схватил руку короля и прижал ее к своим губам.

— Ваше величество, — воскликнул он, — потребуйте, когда вам будет угодно, мою кровь — и я пролью ее всю, до последней капли в доказательство того, сколь я признателен вам за покровительство, от которого отказываюсь!

Генрих III досадливо повернулся к нему спиной.

— Поистине, — воскликнул он, — эти Жуаезы еще более упрямы, чем Валуа!

— Ваше величество дозволит мне удалиться? — спросил дю Бушаж.

— Да, дитя мое, ступай и постарайся быть мужчиной.

Молодой человек поцеловал руку короля, отвесил почтительнейший поклон королеве-матери, горделиво прошел мимо д'Эпернона, который ему не поклонился, и вышел.

Как только он переступил порог, король вскричал:

— Закройте двери, Намбю!

Придворный, которому было дано это приказание, тотчас громогласно объявил, что король больше никого не примет.

Затем Генрих подошел к д'Эпернону, хлопнул его по плечу и сказал:

— Ла Валет, сегодня вечером ты прикажешь раздать твоим Сорока пяти деньги, которые тебе вручат, и отпустишь их на целые сутки. Я хочу, чтобы они повеселились вволю. Клянусь мессой, они спасли меня, негодники, спасли, как Суллу — его белый конь!

— Спасли вас? — удивленно переспросила Екатерина.

— Да, государыня. Дражайшая нашакузина, сестра вашего доброго друга господина де Гиза… О! Не возражайте — разумеется, он ваш добрый друг…

Екатерина улыбнулась, как улыбается женщина, говоря себе: «Он этого никогда не поймет».

Король заметил эту улыбку, поджал губы и, продолжая начатую фразу, сказал:

— Сестра вашего доброго друга де Гиза вчера устроила против меня засаду, меня намеревались схватить, быть может лишить жизни…

— И вы вините в этом де Гиза? — воскликнула Екатерина.

— Вы этому не верите?

— Признаться, не верю, — сказала Екатерина.

— Д'Эпернон, друг мой, ради бога, расскажите ее величеству королеве-матери эту историю со всеми подробностями. — И, обратись к Екатерине, он добавил: — Прощайте, государыня, прощайте, любите господина де Гиза так нежно, как вам будет угодно; в свое время я уже велел четвертовать де Сальседа, вы это помните?

— Разумеется!

— Превосходно! Пусть господа де Гизы берут пример с вас — пусть и они этого не забывают!

С этими словами король направился в свои покои в сопровождении мастера Лова, которому пришлось бежать вприпрыжку, чтобы поспеть за ним.

XXV

БЕЛОЕ ПЕРО И КРАСНОЕ ПЕРО
После того как мы вернулись к людям, от которых временно отвлеклись, вернемся к их делам.

Было восемь часов вечера; дом Робера Брике, пустынный, печальный, темным треугольником вырисовывался на облачном небе, явно предвещавшем ночь скорее дождливую, чем лунную.

Этот унылый дом вполне соответствовал высившемуся против него таинственному дому, о котором мы уже говорили читателю. Философы, утверждающие, что у неодушевленных предметов есть своя жизнь, свой язык, свои чувства, сказали бы про эти два дома, что они зевают, глядя друг на друга.

Неподалеку было очень шумно: металлический звон сливался с гулом голосов, с каким-то клокотанием и шипением, с резкими выкриками и пронзительным визгом.

По всей вероятности, именно этот содом привлекал к себе внимание прохаживавшегося по улице молодого человека в высокой фиолетовой шапочке с красным пером и в сером плаще; красавец кавалер часто останавливался на несколько минут перед домом, откуда исходил весь этот шум, после чего, опустив голову, с задумчивым видом возвращался к дому Робера Брике.

Из чего же слагалась эта симфония?

Металлический звон издавали передвигаемые на плите кастрюли; клокотали котлы, кипевшие на раскаленных угольях; шипело жаркое, насаженное на вертела, которые приводились в движение собаками; кричал метр Фурнишон, хозяин гостиницы «Гордый рыцарь», хлопотавший у очагов; визжала его жена, надзиравшая за служанками, которые убирали покои в башенках.

Вдохнув аромат жаркого и пытливо вглядевшись в занавески окон, кавалер в фиолетовой шапочке снова принимался расхаживать, но он никогда не переступал определенной черты, а именно: сточной канавы у дома Робера Брике.

Нужно сказать, что всякий раз, как он доходил до этой черты, перед ним представал, словно бдительный страж, молодой человек примерно одного с ним возраста, в высокой черной шапочке с белым пером и в фиолетовом плаще. Озабоченный, нахмуренный, он крепко сжимал рукой эфес своей шпаги, но обладателю красного пера в голову не приходило беспокоиться о чем-либо, кроме того, что происходило в гостинице «Гордый рыцарь».

Другой же — с белым пером — при каждом новом появлении красного пера делался все мрачнее; наконец его досада стала настолько явной, что привлекла внимание обладателя красного пера.

Он поднял голову, и на лице молодого человека, не сводившего с него глаз, прочел живейшую неприязнь.

Это обстоятельство, разумеется, навело его на мысль, что он мешает кавалеру с белым пером; однажды возникнув, эта мысль вызвала желание узнать, чем, собственно, он ему мешает. Движимый этим желанием, он принялся внимательно глядеть на дом Робера Брике, а затем на тот, что стоял напротив.

Наконец, вволю насмотревшись и на то и на другое строение, он спокойно повернулся к молодому незнакомцу спиной и снова направился туда, где ярким огнем пылали очаги метра Фурнишона.

Обладатель белого пера, счастливый тем, что обратил красное перо в бегство, зашагал в своем направлении, то есть с востока на запад, тогда как красное перо двигалось с запада на восток.

Но каждый из них, достигнув предела, мысленно назначенного им самим, остановился и повернул обратно, так что, не будь между ними нового Рубикона — канавы, они неминуемо столкнулись бы.

Обладатель белого пера принялся с явным нетерпением крутить ус.

Обладатель красного пера сделал удивленную мину; затем снова бросил взгляд на таинственный дом.

Тогда белое перо двинулось вперед, чтобы перейти Рубикон, нокрасное перо уже повернулось назад, и прогулка возобновилась.

Наконец обладатель белого пера, человек, видимо, порывистый, перепрыгнул через канаву и этим заставил отпрянуть противника, который едва не потерял равновесие.

— Что же это такое, сударь! — воскликнул кавалер с красным пером. — Вы с ума сошли или намерены оскорбить меня?

— Сударь, я намерен дать вам понять, что вы изрядно мешаете мне, вы и сами это заметили без моих слов!

При этом обладатель белого пера сбросил плащ и выхватил шпагу, блеснувшую при свете луны, как раз выглянувшей из-за туч.

Кавалер с красным пером не шелохнулся.

— Можно подумать, сударь, — заявил он, передернув плечами, — что вы никогда не вынимали шпагу из ножен: уж очень вы торопитесь обнажить ее против человека, который не защищается.

— Но, надеюсь, будет защищаться.

Обладатель красного пера улыбнулся и спросил:

— Какое право имеете вы мешать мне гулять при луне?

— А почему вы гуляете именно по этой улице?

— Вы-то гуляете по ней! Одному вам, что ли, дозволено расхаживать по улице Бюсси?

— Дозволено или не дозволено, вас это не касается.

— Вы ошибаетесь, это меня очень касается. Я верно подданный его величества и ни за что не хотел бы нарушить его волю.

— Да вы, кажется, смеетесь надо мной!

— А хотя бы и так! Вы-то угрожаете мне?

— Сударь, — заявил кавалер с белым пером, рассекая шпагой воздух, — я граф дю Бушаж, брат герцога де Шуаеза; в последний раз спрашиваю вас, согласны ли вы уступить мне первенство и удалиться?

— Сударь, — ответил кавалер с красным пером, — я виконт Эрнотон де Карменж; вы нисколько мне не мешаете, и я ничего не имею против того, чтобы вы здесь остались.

Дю Бушаж подумал минуту-другую и вложил шпагу в ножны, сказав:

— Извините меня, сударь, я влюблен и по этой причине наполовину потерял рассудок.

— Я тоже влюблен, — ответил Эрнотон, — но из-за этого отнюдь не считаю себя сумасшедшим.

Анри побледнел.

— Влюблены в особу, живущую на этой улице?

— В настоящую минуту она находится здесь.

— Ради бога, сударь, скажите мне, кого вы любите?

— О! Господин дю Бушаж, вы задали мне вопрос не подумав; вы отлично знаете, что дворянин не может открыть тайну, принадлежащую ему лишь наполовину.

— Верно! Простите, господин де Карменж, — право же, нет человека несчастнее меня на свете!

В этих немногих словах, сказанных молодым человеком, было столько подлинного горя, что они глубоко тронули Эрнотона.

— Хорошо, — молвил он. — Я буду с вами откровенен.

Жуаез побледнел и провел рукой по лбу.

— Мне назначено свидание, — продолжал Эрнотон.

— На этой улице?

— На этой улице.

— Письменно?

— Да, и очень красивым почерком.

— Женским?

— Нет, мужским.

— Мужским? Что вы хотите сказать?

— То, что я сказал, — ничего дурного. Свидание мне назначила женщина, но записку писал мужчина. Это не столь таинственно, но более изысканно; по всей вероятности, у дамы есть секретарь.

— Договаривайте, сударь, ради бога! — воскликнул Анри.

— Вы так просите меня, сударь, что я не могу вам отказать. Итак, я сообщу вам содержание записки.

Эрнотон вынул из кошелька листочек бумаги и прочел:

«Господин Эрнотон, мой секретарь уполномочен передать вам, что мне очень хочется побеседовать с вами часок; ваши достоинства тронули меня».

— И вас ждут?

— Вернее сказать, я жду.

— Стало быть, вам должны открыть дверь?

— Нет, трижды свистнуть из окна.

Весь дрожа, Анри указал на таинственный дом.

— Отсюда? — спросил он.

— Вовсе нет, — ответил Эрнотон, указывая на башенки «Гордого рыцаря»: — Оттуда!

Анри издал радостное восклицание.

— О, да благословит вас господь! — сказал он, пожимая Эрнотону руку. — Простите мою неучтивость, мою глупость. Увы! Для человека, который любит истинной любовью, существует только одна женщина, и вот, видя, что вы постоянно возвращаетесь к этому дому, я подумал, что вас ждет именно она.

— Мне нечего вам прощать, — с улыбкой сказал Эрнотон, — ведь, правду сказать, и у меня мелькнула такая мысль.

— И у вас хватило выдержки ничего мне не сказать! Это просто невероятно! О! Вы не любите, не любите!

— Да послушайте же! Мои права еще совсем невелики. Я дожидаюсь какого-нибудь разъяснения, прежде чем начать сердиться. У этих знатных дам бывают странные капризы, а мистифицировать — так забавно!

— Господин де Карменж, — сказал Жуаез, — вот уже три месяца я безумно влюблен в ту, которая здесь обитает, и я еще не имел счастья услышать звук ее голоса!

— Вот дьявольщина! Не много же вы успели! Но… погодите!

— Что такое?

— Как будто свистят?

Молодые люди прислушались; вскоре со стороны «Гордого рыцаря» снова донесся свист.

— Граф, — сказал Эрнотон, — простите, что я вас покидаю, но мне думается, это и есть сигнал, которого я жду.

Свист раздался третий раз.

— Идите, сударь, идите, — воскликнул Анри, — желаю вам удачи!

Эрнотон быстро удалился, и собеседник увидел, как он исчез во мраке улицы.

Сам же Анри, еще более хмурый, чем до разговора с Эрнотоном, сказал себе:

— Ну что ж! Вернусь к обычному своему занятию — пойду, как всегда, стучать в проклятую дверь, которая никогда не отворяется.

С этими словами он нетвердой поступью направился к таинственному дому.

XXVI

ДВЕРЬ ОТВОРЯЕТСЯ
Подойдя к двери, несчастный Анри снова исполнился обычной своей нерешительности.

— Смелее! — твердил он себе и сделал еще один шаг.

Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы.

«Туда, — подумал он, — входят, чтобы насладиться радостями любви. Почему же спокойное сердце и беспечная улыбка — не мой удел?»

В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон.

— Вот уже десять часов пробило, — со вздохом прошептал Анри.

И он поднял дверной молоток.

«Ужасная жизнь! — размышлял он. — Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли настанет день, когда я смогу сказать: «Привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила!»

Он постучал во второй раз.

«Все то же, — продолжал он, прислушиваясь. — Вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда!»

— Постучу еще раз, — промолвил он. — Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное, постылое лицо — и, как всегда, уходит, не открыв мне!

Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала слова несчастного.

— Прощай, жестокосердый дом, прощай, до завтра! — воскликнул он.

Но едва Анри отошел на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов, дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился.

Это был тот самый человек, наружность которого мы описали во время его разговора с Робером Брике.

— Добрый вечер, сударь, — сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса.

Оторопев, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно вернулся; у порога дома он зашатался и неминуемо упал бы, если бы его не поддержал слуга.

— Я здесь, перед вами, сударь, — заявил слуга. — Скажите, прошу вас, чего вы желаете?

— Я так страстно любил, — ответил молодой человек, — что уже не знаю, люблю ли я еще.

— Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать?

Анри повиновался этому приглашению с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император.

— Говорите же, сударь, — сказал слуга, — поверьте мне ваше желание.

— Друг мой, — ответил дю Бушаж, — мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Помните, я не раз подстерегал вас в пустынных закоулках и заговаривал с вами — вы никогда не соглашались выслушать меня. Сегодня вы советуете поверить вам мои желания. Что же случилось, великий боже? Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете?

Слуга вздохнул. По-видимому, под его суровой оболочкой билось сострадательное сердце.

Ободренный этим вздохом, Анри продолжал.

— Вы знаете, — сказал он, — что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на усилия, которые она прилагала, чтобы избежать встречи со мной. При самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не прибегал к насильственным действиям.

— Это правда, сударь, — сказал слуга. — Моя госпожа и я отдаем вам должное.

— Наконец, — продолжал молодой граф с неизъяснимой грустью, — я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее, как сегодня, король настаивал, чтобы я поверил ему свои горести, предлагал мне свое содействие.

— Боже милостивый! — воскликнул слуга, явно встревоженный.

— Но я не согласился, — поспешно прибавил молодой человек. — Нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая — я это знаю — никогда не открывается.

— Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви.

— И что же? — с глубокой тоской воскликнул Анри. — На какие муки вы обрекли человека, который, даже на ваш взгляд, достоин любви! Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам тщетно стучусь в эту дверь. Нет у этой женщины сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня ударом кинжала — мертвый, я бы по крайней мере не страдал!

— Граф, — ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, — верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она исполнена живейшего сочувствия к вам.

— О! «Сочувствия»! «Сочувствия»! — воскликнул молодой человек. — Пусть ее сердце познает любовь — такую, какой исполнен я, — и если в ответ ей предложат сочувствие, я буду отмщен!

— Граф, граф, иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем дано изведать вам!

Анри воздел руки к небу.

— Кто так любил, тот любит вечно! — вскричал он.

— А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? — спросил слуга.

Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь.

— Она любит! — вскричал он. — Любит! О боже! Боже!

— Да, граф, она любит; но не ревнуйте ее к тому, кого уже нет в живых. Моя госпожа вдовствует, — прибавил сострадательный слуга, надеясь утешить молодого человека.

Действительно, эти слова как бы неким волшебством вернули ему жизнь, силы и надежду.

— Ради всего святого, — сказал он, — не оставляйте меня на произвол судьбы! Она вдовствует, сказали вы; стало быть, источник ее слез иссякнет. Печаль по усопшим то же, что болезнь: тот, кто переживет кризис, станет лишь более сильным и стойким, чем прежде.

Слуга покачал головой.

— Граф, — ответил он, — эта дама поклялась вечно хранить верность умершему; я хорошо ее знаю — она свято сдержит свое слово.

— Я буду ждать, я прожду десять лет, если нужно! — воскликнул Анри. — Господь не допустит, чтобы она умерла с горя или насильственно оборвала нить своей жизни; вы сами понимаете: раз она не умерла, значит, хочет жить; раз она продолжает жить, значит, я могу надеяться.

— Ах, молодой человек, молодой человек! — зловещим голосом возразил слуга. — Она уже прожила одна не день, не месяц, не год, а целых семь лет!

Дю Бушаж вздрогнул.

— Она утешится, надеетесь вы. Никогда, граф, ни когда! Я тоже никогда не утешусь, хотя был только смиренным слугой умершего, — тоже никогда не утешусь!

— Этот человек, которого так оплакивают, — прервал его Анри, — этот счастливый усопший, этот супруг…

— Он был любим, а женщина такого склада, как та, которую вы имели несчастье полюбить, за всю свою жизнь имеет лишь одного супруга.

— Друг мой, друг мой, — воскликнул дю Бушаж, устрашенный мрачным величием слуги, — друг мой, заклинаю вас, будьте моим ходатаем!

— Я!.. — воскликнул слуга. — Я!.. Слушайте, граф, если б я считал вас способным применить к моей госпоже насилие, я бы своей рукой умертвил вас!

И он высвободил из-под плаща сильную, мускулистую руку; казалось, то была рука молодого человека лет двадцати пяти, тогда как по седым волосам и согбенному стану ему можно было дать все шестьдесят.

— Но если бы, наоборот, — продолжал он, — моя госпожа полюбила вас, то умереть пришлось бы ей! Теперь, граф, я сказал вам все, что мне надлежало сказать.

Анри встал совершенно подавленный.

— Благодарю вас, — сказал он, — за то, что вы сжалились над моими страданиями. Я принял решение.

— Значит, граф, вы отдалитесь от нас и предоставите нас участи более тяжкой, чем ваша, верьте мне!

— Да, я действительно отдалюсь от вас, — молвил молодой человек, — будьте покойны, отдалюсь навсегда!

— Вы хотите умереть — я вас понимаю.

— Зачем мне таиться от вас? Я не могу жить без нее и, следовательно, должен умереть, раз она не может быть моею.

— Граф, мы зачастую говорили с моей госпожой о смерти. Верьте мне: смерть, принятая от собственной руки, — дурная смерть.

— Поэтому я и не изберу ее: человек моих лет, обладающий знатным именем и высоким званием, может умереть смертью, прославляемой во все времена, — пасть на поле брани за своего короля, за свою страну… Прощайте, благодарю вас! — сказал граф, протягивая руку неизвестному слуге.

Затем он быстро удалился, бросив к ногам своего собеседника, растроганного этим глубоким горем, кошель, набитый червонцами.

На часах церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило полночь.

XXVII

О ТОМ, КАК ЗНАТНАЯ ДАМА ЛЮБИЛА В 1586 ГОДУ
Свист, трижды раздавшийся в ночной тиши, действительно был тем сигналом, которого дожидался счастливец Эрнотон.

Подойдя к гостинице «Гордый рыцарь», молодой человек застал на пороге госпожу Фурнишон. Она вертела в пухлых руках золотой, который только что украдкой опустила туда рука гораздо более нежная и белая, чем ее собственная.

Она взглянула на Эрнотона и, упершись руками в бока, заполнила всю дверь, преграждая доступ в гостиницу.

— Что вы желаете, сударь? — спросила она. — Что вам угодно?

— Не свистали ли трижды совсем недавно из окна этой башенки, милая женщина?

— Совершенно верно!

— Так вот, этим свистом призывали меня.

— Ну, тогда другое дело, если только вы дадите мне честное слово, что вы тот самый человек.

— Честное слово дворянина, любезная госпожа Фурнишон.

— Я вам верю; входите, прекрасный кавалер, входите!

И хозяйка гостиницы, обрадованная тем, что наконец заполучила одного из тех посетителей, о которых некогда так мечтала для незадачливого «Розового куста любви», вытесненного «Гордым рыцарем», указала Эрнотону винтовую лестницу, которая вела к самому укромному из башенных помещений, где все убранство — мебель, обои, ковры — отличалось большим изяществом, чем можно было ожидать в этом глухом уголке Парижа; надо сказать, что госпожа Фурнишон весьма заботливо обставляла свою любимую башенку, а то, что делаешь любовно, почти всегда удается.

Войдя в прихожую башенки, молодой человек ощутил сильный запах росного ладана и алоэ. По всей вероятности, утонченная особа, ожидавшая Эрнотона, воскуряла их, чтобы этими благовониями заглушить кухонные запахи, подымавшиеся от вертелов и кастрюль.

Правой рукой приподняв ковровую завесу, левой взявшись за скобу двери, Эрнотон согнулся почти вдвое в почтительнейшем поклоне. Он успел уже различить в загадочном полумраке башенки, освещенной лишь розовой восковой свечой, пленительные очертания женщины, несомненно принадлежавшей к числу тех, что вызывают если не любовь, то во всяком случае внимание.

Откинувшись на подушки, свесив крохотную ножку с края своего ложа, дама, закутанная в шелка и бархат, жгла на огне веточку алоэ.

По тому, как она бросила остаток веточки в огонь, как оправила платье и опустила капюшон на лицо, покрытое маской, Эрнотон догадался, что она слышала, как он вошел.

Однако она не обернулась.

Эрнотон выждал несколько минут; она не изменила позы.

— Сударыня, — сказал он нежнейшим голосом, чтобы выразить этим свою глубокую признательность, — сударыня, вам угодно было позвать вашего смиренного слугу… он здесь.

— Прекрасно, — проговорила дама. — Садитесь, прошу вас, господин Эрнотон.

— Сударыня, — молвил молодой человек, приближаясь, — лицо ваше скрыто маской, руки — перчатками; я не вижу ничего, что дало бы мне возможность узнать вас.

— И вы догадываетесь, кто я?

— Вы — та, которая владеет моим сердцем, которая в моем воображении молода, прекрасна, могущественна, богата, даже слишком богата и могущественна!.. Вот почему мне трудно поверить, что все это явь, а не сон.

— Стало быть, вы утверждаете, что я именно та, кого вы думали здесь найти?

— Вместо глаз мне это говорит сердце.

— И по каким признакам вы меня узнали?

— По вашему голосу, вашему изяществу, вашей красоте.

— По голосу — это мне понятно, я не могу его изменить; по изяществу — я могу это счесть за комплимент; но что касается красоты, я могу принять этот ответ лишь как предположение.

— Почему, сударыня?

— Вы уверяете, что узнали меня по красоте, а ведь она скрыта от ваших глаз.

— Она была не столь скрыта, сударыня, в тот день, когда, чтобы провести вас в Париж, я крепко прижимал вас к себе.

— Значит, получив записку, вы догадались, что речь идет обо мне?

— О! Нет, нет, не думайте этого, сударыня! Эта мысль не приходила мне в голову; я вообразил, что со мной сыграли шутку, что я жертва недоразумения, и только несколько минут назад, увидев вас… — Эрнотон хотел было завладеть рукой дамы, но она отняла ее, сказав при этом:

— Довольно! Бесспорно, я совершила неосторожность.

— В чем же она заключается, ваша светлость?

— Бога ради, извольте замолчать, сударь! Уж не обидела ли вас природа умом?

— Чем я провинился? Скажите, умоляю вас, — в испуге спросил Эрнотон.

— Если я надела маску, значит, не хочу быть узнанной, а вы называете меня светлостью. Почему бы вам не открыть окно и не выкрикнуть на всю улицу мое имя?

— О, простите, простите, — воскликнул Эрнотон, — но я был уверен, что эти стены умеют хранить тайны!

— Видно, вы очень доверчивы!

— Увы, сударыня, я влюблен.

— И вы убеждены, что я тотчас же отвечу на эту любовь взаимностью?

Задетый за живое ее словами, Эрнотон встал и сказал:

— Нет, сударыня!

— А тогда что же вы думаете?

— Я думаю, что вы намерены сообщить мне нечто важное; что вы не пожелали принять меня во дворце Гизов, в Бель-Эба, и предпочли беседу с глазу на глаз, в уединенном месте.

— Вы так думаете?

— Да.

— Что же, по-вашему, я намерена была сообщить вам? Скажите, наконец; я была бы рада случаю оценить вашу проницательность.

Под напускной беспечностью дамы несомненно таилась тревога.

— Быть может, вы хотели расспросить меня о событиях, разыгравшихся прошлой ночью?

— Какие события? О чем вы говорите? — спросила дама. Ее грудь то вздымалась, то опускалась.

— О действиях господина д'Эпернона и о том, как были взяты под стражу некие лотарингские дворяне.

— Как! Лотарингские дворяне взяты под стражу?

— Да, человек двадцать; они не вовремя оказались на дороге в Венсен.

— Дорога ведет также в Суассон, где, как мне кажется, гарнизоном командует герцог де Гиз. Да, господин Эрнотон, вы, конечно, могли бы сказать мне, почему этих дворян заключили под стражу, ведь вы состоите при дворе.

— Я? При дворе?

— Несомненно!

— Вы в этом уверены, сударыня?

— Разумеется! Чтобы разыскать вас, мне пришлось собирать сведения, наводить справки. Но, ради бога, бросьте наконец ваши увертки: у вас несносная привычка отвечать на вопрос вопросом. Какие же последствия имела эта стычка?

— Решительно никаких, сударыня, во всяком случае, мне об этом ничего не известно.

— Так почему же вы думали, что я стану говорить о событии, не имевшем никаких последствий?

— Я в этом ошибся, сударыня, как и во всем остальном, и признаю свою ошибку.

— Вот как, сударь? А откуда же вы родом?

— Из Ажана.

— Вы, сударь, гасконец и не настолько тщеславны, чтобы просто-напросто предположить, что, увидев вас в день казни Сальседа у Сент-Антуанских ворот, я заметила вашу благородную осанку?

Эрнотон смутился, краска бросилась ему в лицо. Дама с невозмутимым видом продолжала:

— Что, однажды встретившись с вами на улице, я сочла вас красавцем…

Эрнотон багрово покраснел.

— Что, наконец, когда вы пришли ко мне с поручением от моего брата, герцога Майенского, вы чрезвычайно мне понравились?..

Умоляюще сложив руки, Эрнотон воскликнул:

— Сударыня! Сударыня! Неужели вы насмехаетесь надо мной?

— Николько, — ответила она все так же непринужденно, — я говорю, что вы мне понравились, и это правда!

Эрнотон опустился на колени.

— Говорите, сударыня, говорите, — молвил он, — дайте мне убедиться, что все это — не игра.

— Хорошо. Вот какие у меня намерения в отношении вас, — сказала дама, отстраняя Эрнотона. — Вы мне нравитесь, но я еще не знаю вас. Я не имею привычки противиться своим прихотям, и вместе с тем я не столь безрассудна, чтобы совершать ошибки. Будь вы ровней мне, я принимала бы вас у себя и основательно изучила бы, прежде чем вы догадались бы о моих замыслах. В нашем положении это невозможно; вот почему мне пришлось действовать иначе и ускорить свидание. Теперь вы знаете, на что можете надеяться. Старайтесь стать достойным меня — вот все, что я вам посоветую.

Эрнотон начал было рассыпаться в изъявлениях чувств, но дама прервала его, сказав небрежным тоном:

— О, прошу вас, господин де Карменж, поменьше жару, не стоит тратить его зря. Я уверена, что с моей стороны это не более чем каприз, который недолго продлится. Но не отчаивайтесь. Я обожаю людей, беззаветно мне преданных. Разрешаю вам твердо запомнить это, прекрасный кавалер!

Эрнотон терял самообладание. Эти надменные речи, эти полные неги движения, это горделивое сознание своего превосходства, наконец доверие, оказанное ему столь знатной особой, — все это вызвало в нем бурный восторг и вместе с тем живейший страх.

Он сел рядом со своей прекрасной, надменной повелительницей.

— Сударь, — воскликнула она, — вы, очевидно, не поняли того, что я вам говорила! Никаких вольностей, прошу вас; остаемся каждый на своем месте.

Бледный, раздосадованный, Эрнотон встал.

— Простите, сударыня, — сказал он, — по-видимому, я делаю одни только глупости, но я еще не освоился с парижскими обычаями. Что поделать! Все это так не приятно для меня, но привычка придет.

Дама слушала молча. Она, видимо, внимательно наблюдала за Эрнотоном, чтобы знать, перешла ли его досада в ярость.

— А! Вы, кажется, рассердились, — сказала она надменно.

— Да, я действительно сержусь, сударыня, но на самого себя, ибо питаю к вам подлинную, чистую любовь Разрешите мне, сударыня, ждать ваших приказаний.

— Полноте, полноте, господин де Карменж, — ответила дама. — Только что вы пылали страстью, а теперь от вас веет холодом.

— Мне думается, однако, сударыня…

— Ах, сударь, никогда не говорите женщине, что вы будете любить ее так, как вам заблагорассудится, — это неумно; докажите, что вы будете любить ее именно так, как заблагорассудится ей, — вот путь к успеху!

— Я смиренно склоняюсь перед вашим превосходством, сударыня.

— Довольно рассыпаться в любезностях. Вот вам моя рука, возьмите ее, — это рука простой женщины, только более горячая и более трепетная, чем ваша.

Эрнотон принялся целовать руку герцогини с таким рвением, что она тотчас снова высвободила ее.

— Вот видите, — воскликнул Эрнотон, — опять мне дан урок!

— Стало быть, я неправа?

— Разумеется! Вы заставляете меня переходить из одной крайности в другую; кончится тем, что страх убьет страсть. Правда, я буду по-прежнему коленопреклоненно обожать вас, но у меня уже не будет ни любви, ни доверия к вам.

— О! Этого я не хочу, — игривым тоном сказала дама, — тогда вы будете унылым возлюбленным, а такие мне не по вкусу, предупреждаю вас. Нет, оставайтесь самим собой, будьте Эрнотоном де Карменжем и никем другим… Я не без причуд, боже мой!.. Разве вы не говорили, что я красива? У всякой красивой женщины есть причуды; уважайте многие из них, оставляйте другие без внимания, а главное, не бойтесь меня, и всякий раз, когда я скажу не в меру пылкому Эрнотону «успокойтесь», пусть он повинуется моим глазам, а не моему голосу. — С этими словами герцогиня встала. — Итак, мы еще увидимся! — сказала она. — Положительно, вы мне нравитесь, господин де Карменж.

Молодой человек поклонился.

— Когда вы бываете свободны? — небрежно спросила герцогиня.

— Увы! Довольно редко, сударыня, — ответил Эрнотон.

— Ах да! Понимаю, эта служба весьма утомительна, не так ли?

— Какая служба?

— Да та, которую вы несете при короле. Разве вы не принадлежите к одному из отрядов стражи его величества?

— То есть… я состою в одном из дворянских отрядов, сударыня.

— Вот это я и хотела сказать; и все эти дворяне, кажется, гасконцы?

— Да, сударыня, все.

— Сколько же их? Мне говорили, но я забыла.

— Сорок пять.

— И эти сорок пять дворян, говорите вы, неотлучно находятся при короле?

— Я не говорил, сударыня, что мы неотлучно находимся при его величестве.

— Ах, простите, мне послышалось. Во всяком случае, вы сказали, что редко бываете свободны.

— Верно, я редко бываю свободен, сударыня, потому что днем мы дежурим при выездах и охотах его величества, а вечером нам приказано безвыходно пребывать в Лувре.

— И так все вечера?

— Почти все.

— Подумайте только, что могло случиться, если бы, например, сегодня вечером этот приказ помешал вам прийти! Не зная причин вашего отсутствия, я вообразила бы, что вы пренебрегли моим приглашением!

— О, сударыня, клянусь, отныне, чтобы увидеться с вами, я с радостью пойду на все!

— Исполняйте вашу службу; устраивать наши встречи — мое дело: я всегда свободна и распоряжаюсь своей жизнью как хочу.

— О! Как вы добры, сударыня!

— Но как же случилось, что нынче вечером вы оказались свободны и пришли?

— Нынче вечером, сударыня, я уже хотел обратиться к нашему капитану, господину де Луаньяку, дружески ко мне расположенному, с просьбой на несколько часов освободить меня от службы, как вдруг был дан приказ отпустить отряд Сорока пяти на всю ночь.

— И по какому поводу эта нежданная милость?

— Мне думается, сударыня, в награду за довольно утомительную службу, которую нам вчера пришлось нести в Венсене.

— А! Прекрасно! — воскликнула герцогиня.

— Вот, сударыня, благодаря какому обстоятельству я имел счастье провести сегодняшний вечер с вами.

— Слушайте, Карменж, — сказала герцогиня с ласковой простотой, несказанно обрадовавшей молодого человека, — вот как вам надо действовать впредь: всякий раз, когда у вас будет надежда на свободный вечер, предупреждайте об этом запиской хозяйку этой гостиницы, а к ней каждый день будет заходить преданный мне человек.

— Боже мой! Вы слишком добры, сударыня.

Герцогиня положила свою руку на руку Эрнотона.

— Постойте, — сказала она.

— Что случилось, сударыня?

— Что это за шум, откуда?

Действительно, снизу, из большого зала гостиницы, словно эхо буйного вторжения, доносились самые различные звуки: звон шпор, гул голосов, хлопанье дверей, радостные крики…

Эрнотон выглянул в дверь, которая вела в прихожую, и сказал:

— Это мой товарищи, они пришли сюда отпраздновать отпуск, данный им господином де Луаньяком.

Вдруг на винтовой лестнице, которая вела в башенку, послышались шаги, а затем раздался голос госпожи Фурнишон, кричавшей снизу:

— Господин де Сент-Малин! Господин де Сент-Малин!

— Что такое? — отозвался молодой человек.

— Не ходите наверх, господин де Сент-Малин, умоляю вас!

— Почему так, милейшая госпожа Фурнишон? Разве сегодня вечером ваш дом не принадлежит нам?

— Это Сент-Малин! — тревожно прошептал Эрнотон, знавший, какие у этого человека дурные наклонности и как он дерзок.

— Ради всего святого!.. — молила хозяйка гостиницы.

— Госпожа Фурнишон, — сказал Сент-Малин, — сейчас уже полночь; в десять часов все огни должны быть потушены, а я вижу в вашей башенке свет; только дурные слуги короля нарушают королевские законы. Я хочу знать, кто они.

И Сент-Малин продолжал подыматься по винтовой лестнице; следом за ним шли еще несколько человек.

— О боже! — вскричала герцогиня. — О боже! Господин де Карменж, неужели эти люди посмеют войти сюда?

— Если даже посмеют, сударыня, я здесь, и вам нечего бояться.

— О сударь, да ведь они ломают дверь!

Действительно, Сент-Малин, зашедший слишком далеко, чтобы отступать, так яростно колотил в дверь, что она раскололась пополам.

XXVIII

О ТОМ, КАК СЕНТ-МАЛИН ВОШЕЛ В БАШЕНКУ И К ЧЕМУ ЭТО ПРИВЕЛО
Услышав, что дверь прихожей подалась под ударами Сент-Малина, Эрнотон первым делом потушил свечку, горевшую в башенке.

Тут госпожа Фурнишон, исчерпав все свои доводы, воскликнула:

— Господин де Сент-Малин, предупреждаю вас: те, кого вы тревожите, принадлежат к числу ваших друзей!

— Кто же эти друзья? Нужно на них поглядеть! — вскричал Сент-Малин.

— Да, нужно! Нужно! — подхватил Эсташ де Мираду.

— Добрая хозяйка, все еще надеявшаяся предупредить столкновение, пробралась сквозь ряды гасконцев и шепнула на ухо имя — Эрнотон.

— Эрнотон! — зычно повторил Сент-Малин, на которого это разоблачение подействовало как масло, вылитое вместо воды на огонь. — Эрнотон! Эрнотон!.. Быть не может!

С этими словами он подошел ко второй двери, но вдруг она распахнулась, и на пороге появился Эрнотон; он стоял неподвижно, выпрямившись во весь рост, и по лицу его было видно, что долготерпение вряд ли входит в число его добродетелей.

— По какому праву, — спросил он, — господин де Сент-Малин взломал первую дверь и, учинив это, намерен еще взломать вторую?

— Да ведь это и впрямь Эрнотон! — воскликнул Сент-Малин. — Узнаю его по голосу, а что до остального, то здесь, черт побери, слишком темно!

— Вы не отвечаете на мой вопрос, сударь, — твердо сказал Эрнотон.

Сент-Малин расхохотался. Это несколько успокоило его товарищей, которые, услыхав угрожающий голос Эрнотона, сочли благоразумным спуститься на две ступеньки ниже.

— Вот что, господа, — надменно заявил Эрнотон, — я допускаю, что вы пьяны, и извиняю вас. Но есть предел даже тому терпению, которое надлежит проявлять к людям, утратившим здравый смысл; запас шуток исчерпан, не правда ли? Итак, будьте любезны удалиться.

К несчастью, Сент-Малин как раз находился в том состоянии, когда злобная зависть подавляла в нем все другие чувства.

— Ого-го! — вскричал он. — Удалиться?.. Уж больно решительно вы это заявляете, господин Эрнотон!

— Я вам говорю это, чтобы вы ясно поняли, чего я от вас хочу, господин де Сент-Малин… Удалитесь, господа, прошу вас.

— Ого-го! Не раньше, чем мы удостоимся чести приветствовать особу, ради которой вы отказались от нашего общества.

Видя, что Сент-Малин решил поставить на своем, сотоварищи, уже готовые было отступить, снова окружили его.

— Господин де Монкрабо, — властно сказал Сент-Малин, — сходите вниз и принесите свечу.

— Господин де Монкрабо, — крикнул Эрнотон, — если вы это сделаете, помните, что нанесете оскорбление лично мне!

Услышав угрожающий тон, которым это было сказано, Монкрабо застыл в нерешительности.

— Все мы связаны присягой, — ответил за него Сент-Малин, — и господин де Карменж так свято соблюдает дисциплину, что не захочет ее нарушить: мы не вправе обнажать шпаги друг против друга. Итак, посветите нам, Монкрабо!

Монкрабо сошел вниз и минут через пять вернулся со свечой, которую хотел было передать Сент-Малину.

— Нет, нет, — воскликнул тот, — подержите ее, мне, возможно, понадобятся обе руки!

И Сент-Малин сделал шаг вперед, намереваясь войти в башенку.

— Всех вас, — сказал Эрнотон, — я призываю в свидетели того, что меня недостойнейшим образом оскорбляют, а посему (тут Эрнотон в мгновение ока обнажил шпагу) я всажу этот клинок в грудь первому, кто сделает шаг вперед.

Взбешенный Сент-Малин тоже решил взяться за шпагу, но не успел он и наполовину вытащить ее из ножен, как у самой его груди сверкнул клинок Эрнотона.

Сент-Малин побледнел: стоило Эрнотону слегка нажать шпагу, и он был бы пригвожден к стене.

Сент-Малин медленно вложил свою шпагу в ножны.

— Вы, сударь, заслуживаете тысячу смертей за вашу дерзость, — сказал Эрнотон. — Но меня связывает присяга, о которой вы только что упомянули. Дайте мне дорогу. — Он отступил на шаг, чтобы удостовериться, выполнен ли его приказ, и сказал, сопровождая свои слова величественным жестом, который сделал бы честь даже королю: — Расступитесь, господа!.. Идемте, сударыня! Я отвечаю за вас!

Тогда на пороге башенки показалась женщина в капюшоне, под густой вуалью; вся дрожа, она взяла Эрнотона под руку.

Молодой человек, видимо уверенный, что ему нечего больше опасаться, гордо прошел по прихожей, где теснились его товарищи, встревоженные и в то же время любопытствующие.

Сент-Малин, которому острие шпаги слегка задело грудь, отступил до площадки лестницы; он задыхался — так распалило его заслуженное оскорбление, только что нанесенное ему в присутствии товарищей и незнакомой дамы.

Он понял, что все, и пересмешники и серьезные люди, объединятся против него, если спор между ним и Эрнотоном останется неразрешенным; уверенность в этом толкнула его на отчаянный шаг.

В ту минуту, когда Эрнотон проходил мимо него, он выхватил кинжал.

Собирался ли он убить Эрнотона? Или же хотел содеять именно то, что содеял?

Как бы то ни было, он направил свой кинжал на поравнявшуюся с ним чету; но, вместо того чтобы вонзиться в грудь Эрнотона, лезвие рассекло шелковый капюшон герцогини и перерезало шнурок ее маски.

Маска упала наземь.

Сент-Малин действовал так быстро, что в полумраке никто не мог уловить его движения, никто не мог ему помешать.

Герцогиня вскрикнула. Она осталась без маски и к тому же почувствовала, как вдоль ее шеи скользнуло лезвие кинжала.

Встревоженный криком герцогини, Эрнотон оглянулся; тем временем Сент-Малин успел поднять маску, вернуть ее незнакомке и при свете свечи, которую держал Монкрабо, увидел ее лицо.

— Так, — протянул он насмешливо и дерзко, — оказывается, это та красавица, которая сидела в носилках; поздравляю, Эрнотон, вы малый не промах!

Эрнотон остановился и уже выхватил было шпагу, сожалея о том, что слишком рано вложил ее в ножны, но герцогиня увлекла его за собой к лестнице, шепча ему на ухо:

— Идемте, идемте, господин де Карменж, умоляю вас!

— Я еще увижусь с вами, господин де Сент-Малин, — сказал Эрнотон, удаляясь, — и будьте спокойны, вы поплатитесь за эту подлость, как и за все прочее.

— Ладно! Ладно! — ответил Сент-Малин. — Ведите ваш счет — я веду свой. Когда-нибудь мы подведем итог.

Карменж слышал эти слова, но даже не обернулся — он был всецело занят герцогиней.

Внизу никто уже не помешал ему пройти: те из его товарищей, которые не поднялись в башенку, втихомолку несомненно осуждали насильственные действия Сент-Малина.

Эрнотон подвел герцогиню к ее носилкам, возле которых стояли на страже двое ее слуг.

Почувствовав себя в безопасности, герцогиня пожала Эрнотону руку со словами:

— Сударь, после оскорбления, от которого, несмотря на всю вашу храбрость, вы не смогли меня оградить, нам нельзя больше встречаться в этом месте. Прошу вас, поищите поблизости дом, который можно было бы купить или нанять весь, целиком; в скором времени, будьте покойны, я дам знать о себе.

— Прикажете проститься с вами, сударыня? — спросил Эрнотон, почтительно кланяясь в знак повиновения данным ему приказаниям, слишком лестным для его самолюбия, чтобы он стал возражать против них.

— Еще нет, господин де Карменж; проводите мои носилки до Нового моста, а то я боюсь, как бы этот негодяй не пошел за мной следом и не узнал таким образом, где я живу.

У Нового моста, тогда вполне заслуживавшего это название, так как еще семи лет не прошло с того времени, как зодчий Дюсерсо перебросил его через Сену, — у Нового моста герцогиня поднесла свою руку к губам Эрнотона и сказала:

— Теперь, сударь, ступайте.

— Осмелюсь ли спросить, сударыня, когда я снова увижу вас?

— Это зависит от быстроты, с которой вы выполните мое поручение, и самая эта быстрота будет для меня мерилом вашего желания снова увидеть меня.

— О! Сударыня, в таком случае надейтесь на меня!

— Отлично! Ступайте, мой рыцарь!

И герцогиня вторично протянула Эрнотону свою руку для поцелуя.

«Как странно, — подумал молодой человек, поворачиваясь назад, — я несомненно нравлюсь этой женщине, и, однако, она нимало не тревожится о том, убьет или не убьет меня головорез Сент-Малин».

Эрнотон вернулся в гостиницу, дабы никто не имел права предположить, будто он испугался возможных последствий своего столкновения с Сент-Малином.

Разумеется, он твердо решил нарушить все приказы, все клятвы и при первом грубом слове Сент-Малина уложить его на месте.

Любовь и самообладание, оскорбленные одновременно, пробудили в нем такую безудержную отвагу, что он чувствовал себя в силе бороться с десятью противниками сразу.

Эта решимость сверкала в его глазах, когда он ступил на порог «Гордого рыцаря».

Госпожа Фурнишон, которая со страхом ожидала его возвращения, вся дрожа, стояла у двери.

Увидев Эрнотона, она утерла слезы, словно долго плакала перед тем, и, обхватив молодого человека за шею, принялась просить у него прощения.

Славная трактирщица была не так уж непривлекательна, чтобы Эрнотон мог долго на нее сердиться. Поэтому он заверил госпожу Фурнишон, что не питает к ней никакой злобы и что только ее вино всему причиной.

Пока это объяснение происходило на пороге гостиницы, гасконцы горячо обсуждали за ужином событие, в тот вечер бесспорно сосредоточившее на себе всеобщее внимание. Многие порицали Сент-Малина с прямотой, столь характерной для гасконцев, когда они среди своих.

Некоторые воздержались от суждения, видя, что их товарищ сидит насупясь, плотно сжав губы, погруженный в глубокое раздумье.

— Что до меня, — во всеуслышание заявил Гектор де Биран, — я считаю, что господин де Сент-Малин кругом неправ, и, будь я на месте Эрнотона де Карменжа, Сент-Малин сейчас лежал бы под этим столом, а не сидел бы за ним.

Сент-Малин поднял голову и посмотрел на Гектора де Бирана.

— Я знаю, что говорю, — сказал тот, — и поглядите-ка — вон там, на пороге, стоит некто, видимо разделяющий мое мнение.

Все посмотрели туда, куда указывал молодой дворянин, и увидели бледного как смерть Эрнотона, неподвижно стоявшего в дверях.

Эрнотон сошел с порога, словно статуя командора со своего пьедестала, и направился прямо к Сент-Малину.

Видя, что он приближается, все наперебой стали кричать:

— Подите сюда, Эрнотон!.. Садитесь сюда, Карменж, возле меня есть свободное место!..

— Благодарю, — ответил молодой человек, — я хочу сесть рядом с господином де Сент-Малином.

Сент-Малин поднялся со своего места. Все впились в него глазами. Но выражение его лица мгновенно изменилось.

— Я подвинусь, сударь, — сказал он без всякого, раздражения, — вы сядете там, где вам будет угодно, и вместе с тем я искренне, чистосердечно прошу извинить меня за мое нелепое поведение; я был пьян, вы сами это сказали. Простите меня!

Заявление Сент-Малина нисколько не удовлетворило Эрнотона, хотя было ясно, что сорок три гасконца, в живейшей тревоге ожидавших, чем кончится эта сцена, ни одного слова не пропустили мимо ушей.

Но, услышав радостные крики, тотчас же раздавшиеся со всех сторон, Эрнотон понял, что ему следует притвориться, будто он полностью отомщен.

В то же время взгляд, брошенный им на Сент-Малина, убедил его, что следует быть настороже.

«Как-никак этот негодяй храбр, — подумал Эрнотон, — и если он сейчас идет на уступки, значит, вынашивает какой-то злодейский замысел».

Стакан Сент-Малина был полон до краев. Он налил вина Эрнотону.

— Мир! Мир! — воскликнули все, как один. — Пьем за примирение Карменжа и Сент-Малина!

Карменж воспользовался тем, что звон стаканов и шум общей беседы заглушали его голос, и, наклонясь к Сент-Малину, сказал ему, любезно улыбаясь, дабы никто не мог догадаться о значении его слов:

— Господин де Сент-Малин, вот уже второй раз вы меня оскорбляете и не даете мне удовлетворения; берегитесь: при третьем оскорблении я вас убью, как собаку.

— Сделайте милость, сударь, — ответил Сент-Малин, — ибо — слово дворянина! — на вашем месте я поступил бы совершенно так же..

И два смертельных врага чокнулись, словно лучшие друзья.

XXIX

О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ТАИНСТВЕННОМ ДОМЕ
В то время как сквозь ставни гостиницы «Гордый рыцарь» струился свет и вырывалось шумное веселье, в таинственном доме, который до сих пор наши читатели знали только с виду, происходило необычное движение.

Слуга с лысой головой сновал взад и вперед, перенося тщательно завернутые вещи, которые он укладывал в чемодан.

Окончив эти приготовления, он зарядил пистолет и проверил, легко ли вынимается из бархатных ножен кинжал с широким лезвием, который он затем привесил к цепи, заменявшей ему пояс; к этой цепи он прикрепил также свой пистолет, связку ключей и молитвенник, переплетенный в черную шагреневую кожу.

Пока он занимался этим, чьи-то шаги, легкие, как поступь тени, послышались вкомнатах верхнего этажа и скользнули по лестнице.

На пороге появилась бледная, похожая на призрак женщина в белом покрывале. Голосом нежным, как пение птички в лесной чаще, она спросила:

— Реми, вы готовы?

— Да, сударыня, и я дожидаюсь только вашего чемодана.

— О, Реми, мне не терпится быть с отцом! Я целый век не видала его.

— Да ведь, сударыня, вы покинули его всего три месяца назад, — возразил Реми. — Разлука не более продолжительна, чем обычно.

— Реми, вы такой искусный врач, разве вы не признались, что моему отцу недолго осталось жить?

— Я только выражал опасение, а не предсказывал будущее; иногда господь бог забывает о стариках, и они — странно сказать! — продолжают жить по привычке.

Реми умолк, так как, по совести, не мог сказать ничего успокоительного.

Собеседники предались унылому раздумью.

— На какой час вы заказали лошадей? — спросила наконец таинственная дама.

— К двум часам пополуночи.

— Только что пробило час.

— Да, сударыня.

— Никто нас не подстерегает на улице, Реми?

— Никто.

— Даже этот несчастный молодой человек?

— Даже он отсутствует.

Реми вздохнул.

— Вы это говорите как-то странно, Реми.

— Дело в том, что и он принял решение.

— Какое? — встрепенувшись, спросила дама.

— Больше не видеться с нами или по крайней мере уже не искать встреч…

— Куда же он намерен идти?

— Туда же, куда идем мы все, — к покою.

— Даруй ему, господи, вечный покой, — ответила дама голосом холодным и мрачным, как погребальный звон. — И однако… — Она умолкла.

— И однако?.. — вопросительно повторил Реми.

— Человек его возраста, с его именем и положением должен надеяться на будущее!

— А надеетесь ли вы на будущее, сударыня, чей возраст, имя, положение столь же завидны?

В глазах дамы вспыхнул зловещий огонек.

— Да, Реми, — ответила она, — надеюсь, раз я живу, но погодите… — Она насторожилась: — Мне кажется, я слышу конский топот.

— И мне тоже кажется.

— Подъехали к двери, Реми.

Реми сбежал по лестнице и подошел к входной двери is ту минуту, когда кто-то трижды громко стукнул дверным молотком.

— Кто тут? — спросил Реми.

— Я, — ответил дрожащий, надтреснутый голос, — я, Граншан, камердинер барона.

— О боже! Граншан, вы в Париже! Сейчас вам отопру.

Он открыл дверь и шепотом спросил:

— Откуда держите путь?

— Из Меридора.

— Входите, входите скорей! О боже!

Сверху донесся голос дамы:

— Ну что, Реми, подали лошадей?

— Нет, сударыня, — ответил Реми и, снова обратись к старику, спросил: — Что случилось, Граншан?

— Вы не догадываетесь? — спросил верный слуга.

— Увы, догадываюсь; но, ради всего святого, не сообщайте ей это печальное известие сразу!

— Реми, Реми, — сказал тот же голос, — вы, кажется, с кем-то разговариваете?

— Да, сударыня.

Дама сошла вниз и появилась в конце коридора, который вел к входной двери.

— Кто здесь? — спросила она. — Никак, Граншан?

— Да, сударыня, это я, — печально, смиренно ответил старик, обнажая седую голову.

— Граншан, ты! О боже! Предчувствие не обмануло меня — отец мой умер!

— Да, сударыня, — ответил Граншан, забыв все предупреждения Реми. — Да, Меридор остался без хозяина.

Бледная дама сохранила, однако, спокойствие и твердость: тяжкий удар не сломил ее.

Видя ее столь покорной судьбе и столь мрачной, Реми подошел к ней и ласково коснулся ее руки.

— Как он умер? — спросила дама. — Скажите мне все, друг мой!

— Сударыня, господин уже некоторое время не вставал со своего кресла, а неделю назад с ним приключился третий удар. Он в последний раз с трудом произнес ваше имя, затем лишился речи и в ночь скончался…

Диана (так звали даму) знаком поблагодарила старого слугу и, не сказав более ни слова, поднялась в свою спальню.

— Наконец-то она свободна, — прошептал Реми, еще более мрачный и бледный, чем она. — Идемте, Граншан, идемте!

Спальня дамы помещалась на втором этаже и освещалась только небольшим оконцем, выходившим во двор.

Обставлена эта комната была богато, но от всего в ней веяло мрачностью. Ни цветка, ни драгоценностей, ни позолоты; вместо золота и серебра — всюду дерево и вороненая сталь; в углу комнаты висел портрет мужчины в раме черного дерева, на него падал свет из окна, очевидно прорубленного для этой цели.

Перед портретом дама опустилась на колени; ее сердце теснила скорбь, но глаза оставались сухими.

На этот благородный лик Диана устремила взор, полный неизъяснимой любви и нежности, словно надеясь, что он оживет и откликнется.

Художник изобразил молодого человека лет двадцати восьми — тридцати; он лежал на софе полураздетый, из раны на обнаженной груди сочилась кровь, правая, изувеченная рука свесилась с ложа, но еще сжимала обломок шпаги.

Вместо имени на раме, под портретом, красными как кровь буквами были начертаны слова:

«Aut Caesar, aut nihil».[316]
Дама простерла к портрету руки и заговорила с ним так, как обычно говорят с богом.

— Я умоляла тебя ждать, — сказала она, — хотя твоя возмущенная душа алкала мести; но ведь мертвые видят все, и ты, любовь моя, видел, что я осталась жить лишь для того, чтобы не стать отцеубийцей; мне надлежало умереть вместе с тобой, но моя смерть убила бы отца. Ты ведь знаешь, у твоего окровавленного, бездыханного тела я дала священный обет: я поклялась воздать кровью за кровь, смертью за смерть… Ты ждал, мой любимый, ты ждал — благодарю тебя! Теперь я свободна; теперь последнее звено, приковывавшее меня к земле, разорвано господом — да будет благословенно имя его! Ныне я вся твоя; прочь сокрытие, прочь тайные козни! Я могу действовать совершенно явно, ибо теперь я никого не оставлю после себя на земле и вправе ее покинуть. — Она привстала и поцеловала руку, казалось свесившуюся за край рамы. — Скоро я приду к тебе, и ты наконец ответишь мне, дорогая тень, с которой я столько говорила, никогда не получая ответа.

Умолкнув, Диана поднялась с колен так почтительно, словно кончила беседовать с самим богом, и села на дубовую скамейку.

— Бедный отец! — прошептала она бесстрастным голосом, который, казалось, уже не принадлежал человеческому существу.

Затем она погрузилась в глубокое раздумье, по-видимому дававшее ей забвение тяжкого горя в настоящем и несчастий, пережитых в прошлом. Вдруг она выпрямилась и молвила:

— Да, так будет лучше… Реми!

Верный слуга, вероятно, сторожил у двери, так как явился в ту же минуту.

— Я здесь, сударыня, — сказал он.

— Достойный друг мой, брат мой, — молвила Диана, — проститесь со мной, потому что нам пришло время расстаться.

— Расстаться! — воскликнул молодой человек с такой скорбью в голосе, что его собеседница вздрогнула. — Что вы говорите, сударыня!

— Да, Реми, теперь, когда исполнение близится, теперь, когда препятствие отпало, я не отступаю, нет; но я не хочу увлечь за собой на путь преступления душу возвышенную и незапятнанную, поэтому, друг мой, вы оставите меня.

Реми выслушал слова графини Монсоро с видом мрачным и почти надменным.

— Сударыня, — ответил он, — неужели вы воображаете, что перед вами расслабленный старец? Сударыня, мне двадцать шесть лет, я полон кипучей жизненной силы, лишь по видимости иссякшей во мне. Если я, труп, извлеченный из могилы, еще живу, то лишь для того, чтобы совершить некое ужасное деяние. Не отделяйте же свой замысел от моего, сударыня, раз эти два мрачных замысла так долго обитали под одной кровлей; куда бы вы ни направлялись, я пойду с вами; что бы вы ни предприняли, я помогу вам; если же, сударыня, несмотря на мои мольбы, вы будете упорствовать в решении прогнать меня…

— О, — прошептала молодая женщина, — прогнать вас! Какое слово вы произнесли, Реми!

— Если вы будете упорствовать в этом решении, — продолжал Реми, словно она ничего не ответила, — я-то знаю, что мне делать, и наши долгие изыскания, отныне бесполезные, завершатся для меня двумя ударами кинжала: один из них поразит сердце известного вам лица, другой — мое собственное.

— Реми! Реми! — вскрикнула Диана, приближаясь к молодому человеку и повелительно простирая руку над его головой. — Реми, не говорите так! Жизнь того, кому вы угрожаете, не принадлежит вам, она — моя. Вы знаете, что произошло, Реми, и это не сон. Клянусь вам, в день, когда я пришла поклониться уже охладевшему телу того, кто… — Она указала на портрет. — В тот день — говорю я вам — я прильнула устами к отверстой ране, и тогда из глубины ее ко мне воззвал голос, его голос, говоривший: «Отомсти за меня, Диана, отомсти за меня!»

Верный слуга опустил голову.

— Стало быть, мщение принадлежит мне, а не вам, — продолжала Диана. — К тому же, ради кого он умер? Ради меня и из-за меня.

— Я должен повиноваться вам, сударыня, — ответил Реми. — Кто велел разыскать меня среди трупов, которыми эта комната была усеяна? Вы! Кто исцелил мои раны? Вы!.. Кто меня скрывал? Вы, вы, иными словами — вторая половина души того, за кого я с такой радостью умер бы! Итак, приказывайте, и я буду повиноваться вам, только не велите покинуть вас!

— Пусть так, Реми: разделите мою судьбу; вы правы, уже ничто не разлучит нас.

Реми указал на портрет и сказал решительно:

— Сударыня, его убили вероломно, и посему отомстить за него тоже надлежит вероломно… Да, вы еще не знаете, что сегодня ночью я нашел секрет aqua tofana[317] — этого яда Медичи.

— Правда?

— Идемте, идемте, сударыня, сами увидите!

XXX

ЛАБОРАТОРИЯ
Реми повел Диану в соседнюю комнату, нажал пружину, скрытую под паркетом, и открыл потайной люк.

В отверстие была видна крутая и узкая лестница. Реми первый спустился на несколько ступеней и протянул Диане руку; опираясь на нее, Диана последовала за ним. Двадцать ступенек этой лестницы вели в подземелье, вся обстановка которого состояла из печи с огромным очагом, квадратного стола, двух плетеных стульев и, наконец, множества стеклянных и металлических сосудов.

Единственными обитателями этого мрачного тайника были безгласная коза и безмолвные птицы, но они казались призраками тех живых существ, обличье которых носили.

В печи, едва тлея, догорал огонь.

Из змеевика перегонного куба, стоявшего на очаге, медленно стекала золотистая жидкость. Капли падали во флакон, сделанный из белого стекла толщиной в два пальца и вместе с тем изумительно прозрачного.

Очутившись среди всех этих предметов странного вида и назначения, Диана не выказала ни изумления, ни страха; видимо, обычные житейские впечатления нимало не трогали эту женщину, уже пребывавшую вне жизни.

Молодой человек зажег лампу, приблизился к глубокому колодцу, вырытому у одной из стен подземелья, взял ведро и, привязав его к длинной веревке, опустил в воду, зловеще черневшую в глубине; послышался глухой всплеск, и минуту спустя Реми вытащил ведро, до краев полное воды, ледяной и чистой, как кристалл.

— Подойдите, сударыня, — сказал Реми.

В это внушительное количество воды он уронил одну-единственную каплю жидкости, содержавшейся во флаконе, и вода мгновенно окрасилась в желтый цвет; затем желтизна исчезла, и вода спустя десять минут снова стала совершенно прозрачной.

Лишь неподвижность взгляда Дианы свидетельствовала о глубоком внимании, с которым она следила за этими превращениями.

— Что же дальше? — спросила она.

— Что дальше? Окуните в эту воду, не имеющую ни цвета, ни вкуса, ни запаха, цветок, перчатку, носовой платок; пропитайте ею мыло, налейте в кувшин, из которого ее будут брать, чтобы мыть руки или лицо, — и вы увидите, как это видели при дворе Карла Девятого, что цветок погубит жертву своим ароматом, перчатка отравит соприкосновением с кожей, мыло убьет, проникая в поры.

— Вы уверены в том, что говорите, Реми? — спросила Диана.

— Все эти опыты проделал я, сударыня; поглядите на птиц — они уже не могут спать и не хотят есть; они отведали отравленной воды. Поглядите на козу, которая поела травы, политой такой водой: коза обречена, если только не обретет на приволье какого-нибудь противоядия, которое животные умеют находить чутьем, а люди не знают.

— Можно посмотреть этот флакон, Реми? — спросила Диана.

— Да, сударыня, но погодите немного!

С бесконечными предосторожностями Реми отъединил флакон от змеевика, закупорил горлышко кусочком мягкого воска, закрыл сверху обрывком шерсти и подал флакон своей спутнице.

Диана взяла его без малейшего волнения и, поглядев на густую жидкость, которой он был наполнен, сказала:

— Прекрасно; когда придет время, мы сделаем выбор между букетом, перчатками и кувшином с водой. А хорошо ли эта жидкость сохраняется в металле?

— Она его разъедает.

— Но ведь флакон может разбиться?

— Не думаю: вы видите, какой толщины стекло; впрочем, мы заключим его в золотой футляр.

— Стало быть, вы довольны, Реми? — спросила Диана, и на губах ее заиграла бледная улыбка.

— Доволен, как никогда, сударыня, — ответил Реми. — Наказывать злодеев — значит применять священное право самого господа бога.

— Слушайте, Реми, слушайте… — Диана насторожилась.

— Вы что-нибудь услыхали?

— Да… как будто стук копыт, Реми; это, наверно, наши лошади.

— Весьма возможно, сударыня. Ведь назначенный час уже близок, но теперь я их отошлю.

— Почему? Вместо того чтобы ехать в Меридор, Реми, мы поедем во Фландрию. Оставьте лошадей!

— А! Понимаю.

Теперь в глазах слуги сверкнул луч радости, который можно было сравнить только с улыбкой, скользнувшей по губам Дианы.

— Но Граншан… — тотчас прибавил он. — Что делать с Граншаном?

— Граншан останется в Париже и продаст этот дом, который нам уже не нужен. Но вы должны вернуть свободу несчастным, ни в чем не повинным животным, которых в, силу необходимости заставили страдать.

— Вы правы, сударыня: если кто-нибудь и откроет теперь тайну нашего подземелья, он подумает, что здесь жил алхимик. В наши дни колдунов еще жгут, но алхимиков уважают.

Реми взял флакон из рук Дианы и тщательно завернул его. В эту минуту в наружную дверь постучали.

— Это ваши люди, сударыня, вы не ошиблись. Подите скорее наверх, а я тем временем закрою люк.

Диана застала Граншана у двери — разбуженный шумом, он пошел открыть ее. Старик немало удивился, услышав о предстоящем отъезде своей госпожи; она сообщила ему об этом, не сказав, куда держит путь.

— Граншан, друг мой, — молвила она, — Реми и я, мы отправляемся в паломничество по обету, данному уже давно; никому не говорите об этом путешествии и решительно никому не открывайте моего имени.

— Все исполню, сударыня, клянусь вам, — ответил старый слуга. — Но ведь я еще увижусь с вами?

— Разумеется, Граншан, разумеется… Да, к слову сказать, этот дом нам больше не нужен.

Диана вынула из шкафа связку бумаг.

— Вот все документы на право владения им; вы его сдадите внаймы или продадите, а сами возвратитесь в Меридор.

— А если я найду покупщика, сударыня, то сколько взять за дом?

— Сколько хотите.

— И деньги привезти в Меридор?

— Оставьте их себе, славный мой Граншан.

— Что вы, сударыня! Такую большую сумму?

— Конечно! Разве не моя святая обязанность вознаградить вас за верную службу, Граншан? И разве, кроме моего долга вам, я не должна также уплатить по обязательствам моего отца?

— Но, сударыня, без купчей, без доверенности я ничего не могу сделать.

— Он прав, — заметил Реми.

— Найдите способ все уладить, — сказала Диана.

— Нет ничего проще: дом куплен на мое имя, я подарю его Граншану, и тогда он будет вправе продать его кому захочет.

Реми взял перо и под купчей проставил дарственную запись.

— А теперь прощайте, — сказала графиня Монсоро Граншану, сильно расстроенному тем, что он остается в доме совершенно один, — прощайте, Граншан; велите подать лошадей к крыльцу, а я пока закончу приготовления.

Диана поднялась к себе, кинжалом вырезала портрет из рамы, завернула в шелковую ткань и положила в свой чемодан. Зиявшая пустотой рама, казалось, еще красноречивее прежнего повествовала о скорби, свидетельницей которой она была в этом доме.

XXXI

О ТОМ, ЧТО ДЕЛАЛ ВО ФЛАНДРИИ МОНСЕНЬЕР ФРАНСУА, ПРИНЦ ФРАНЦУЗСКИЙ, ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ И БРАБАНТСКИЙ, ГРАФ ФЛАНДРСКИЙ
Теперь читатель разрешит нам перенестись во Фландрию, к его светлости герцогу Анжуйскому, который недавно получил титул герцога Брабантского и на помощь которому, как известно, выступил главный адмирал Франции Анн Дэг, герцог де Жуаез.

За восемьдесят лье к северу от Парижа, над лагерем, раскинувшимся на берегу Шельды, развевались французские знамена; Дело было ночью; бесчисленные бивачные огни огромным полукругом окаймляли Шельду, такую полноводную у Антверпена, и отражались в ее глади.

С высоты городских укреплений часовые видели, как поблескивают мушкеты французских часовых — столь же неопасные благодаря ширине реки, отдалявшей вражескую армию от города, как те зарницы, что сверкают на горизонте в теплый летний вечер.

То было войско герцога Анжуйского.

Герцог Анжуйский слыл человеком завистливым, честолюбивым и порывистым; рожденный у подножия престола, он не способен был терпеливо ждать, покуда смерть расчистит ему дорогу. При Карле IX он стремился получить наваррский престол, затем престол самого Карла IX и, наконец, престол, занятый его братом Генрихом, бывшим королем Польским, чело которого венчали две короны, что вызывало жгучую зависть герцога Анжуйского, не сумевшего завладеть хотя бы одной.

Тогда он ненадолго обратил свои взоры на Англию, где властвовала женщина, и, чтобы получить престол, он просил руки этой женщины, хотя она звалась Елизаветой и была на двадцать лет старше его. Судьба улыбнулась ему, и этот пасынок счастья внезапно увидел себя взысканным милостью могущественной королевы, до того времени недосягаемой для смертных, — Елизавета обручилась с ним. Фландрия предлагала ему корону.

Мы не притязаем на звание историка; если мы иной раз становимся им, то лишь тогда, когда роман возвышается до уровня истории. Настало время проникнуть нашим пытливым взором в жизнь герцога Анжуйского, постоянно соприкасавшуюся с величественными путями королей и поэтому полную то мрачных, то блистательных событий, которые обычно отмечают лишь судьбу коронованных особ.

Итак, расскажем в немногих словах эту жизнь. Увидев, чтоего брат, Генрих III, запутался в своей распре с Гизами, герцог Анжуйский перешел на сторону Гизов, но вскоре убедился, что они, в сущности, преследуют одну лишь цель — заменить собою династию Валуа на французском престоле. Он порвал с Гизами, но этот разрыв для пего был сопряжен с опасностью, и казнь Сальседа показала, какое значение самолюбивые герцоги Лотарингские придавали дружеским чувствам герцога Анжуйского.

Тогда-то к нему обратились фламандцы; измученные владычеством Испании, ожесточенные кровавыми зверствами герцога Альбы,[318] обманутые лжемиром, который с ними заключил дон Хуан Австрийский,[319] воспользовавшийся этим миром, чтобы вновь захватить Намюр и Шарлемон, фламандцы призвали к себе на помощь Вильгельма Нассауского, принца Оранского,[320] и назначили его генерал-губернатором Брабанта.

Два слова об этом новом персонаже, который занимает значительное место в истории, а в нашем рассказе появляется лишь ненадолго.

Вильгельму Нассаускому, принцу Оранскому, в ту пору минуло пятьдесят лет. С раннего детства он воспринял суровые принципы Реформации[321] и юношей уяснил себе величие своей миссии. Эта миссия, по глубокому убеждению Вильгельма, вверенная ему свыше, заключалась в создании Голландской республики, которую он и создал впоследствии. В молодости он был призван ко двору Карла V. Старик император отлично знал людей; Он по достоинству оценил Вильгельма, и нередко этот монарх, владевший самой обширной державой, когда-либо объединенной под одним скипетром, советовался с юношей по самым сложным вопросам, касавшимся Нидерландов. Более того, молодому человеку не было и двадцати четырех лет, когда Карл V в отсутствие знаменитого Филибера — Эммануила Савойского — поручил ему командование армией, воевавшей во Фландрии. Вильгельм показал себя достойным этого доверия: он держал в страхе герцога Неверского и Колиньи[322] — двух наиболее выдающихся полководцев того времени — и на глазах у них укрепил Филиппвиль и Шарлемон. На плечо Вильгельма Нассауского опирался Карл V, сходя со ступенек трона в день своего отречения от престола.

Тогда на сцену выступил Филипп II, и, хотя Карл просил своего сына относиться к Вильгельму, как к брату, Вильгельм вскоре понял, что Филипп — один из тех государей, которые предпочитают не иметь родичей. В сознании Вильгельма укоренилась великая мысль об освобождении Голландии и раскрепощении Фландрии[323] — мысль, которая, быть может, навсегда осталась бы сокрытой от всех, если бы Карл V не вздумал сменить императорскую мантию на монашескую рясу.

С этого дня Вильгельм взял на себя ту роль, в которой прославился как один из величайших актеров драмы, именуемой мировой историей. Постоянно побеждаемый в борьбе против подавляющего могущества Филиппа II, он постоянно возобновлял эту борьбу, усиливаясь после каждого поражения; всякий раз он набирал новое войско взамен прежнего, обращенного в бегство или разгромленного, и появлялся со свежими силами, всегда приветствуемый как освободитель.

Среди этих непрестанно чередовавшихся нравственных побед и вещественных поражений Вильгельм, находясь в Монсе, узнал о кровавых ужасах Варфоломеевской ночи.

То был жестокий удар, поразивший Нидерланды. Голландия и кальвинистская[324] часть Фландрии потеряли в этой ужасающей резне наиболее отважных своих союзников — французских гугенотов.

Вильгельм отступил; из Монса он отвел войско к Рейну и стал выжидать, как события обернутся в дальнейшем.

События редко предают правое дело.

Внезапно разнеслась весть, всех поразившая своей неожиданностью. Противный ветер погнал морских гезов[325] — были гезы морские и гезы лесные — к порту Бриль. Видя, что нет никакой возможности вернуться в открытое море, гезы покорились стихии, вошли в гавань и, движимые отчаянием, приступом взяли город, уже соорудивший для них виселицы. Овладев городом, они прогнали из его окрестностей испанские гарнизоны и, не находя в своей среде человека, достаточно сильного, чтобы извлечь пользу из успеха, которым были обязаны случаю, призвали принца Оранского; Вильгельм тотчас явился: нужно было вовлечь в борьбу всю Голландию и навсегда уничтожить возможность примирения с Испанией.

По настоянию Вильгельма был издан эдикт, запрещавший в Голландии католический культ, подобно тому как протестантский культ был запрещен во Франции.

С обнародованием этого эдикта снова началась война; герцог Альба выслал против восставших своего собственного сына, герцога Толедского, который отнял у них несколько городов; но эти поражения не только не лишили голландцев мужества, а, казалось, придали им силы; взялись за оружие все от Зейдер-Зе до Шельды; Испания струхнула, отозвала Альбу и на его место назначила дона Луиса де Реквезенс, одного из победителей при Лепанто.

Тут для Вильгельма начался ряд новых несчастий. Испанцы вторглись в Голландию, осадили Лейден и разграбили Антверпен. Казалось, все было потеряно, как вдруг провидение вторично пришло на помощь только что возникшей республике: Реквезенс умер в Брюсселе.

Восьмого ноября 1576 года, то есть спустя четыре дня после разгрома Антверпена, соединенные провинции подписали договор, известный под названием «Гентский мир», обязавшись оказывать друг другу помощь в деле освобождения страны «от гнета испанцев и других иноземцев».

Вернулся дон Хуан, и с его появлением возобновились бедствия нидерландцев. Не прошло и двух месяцев, как Намюр и Шарлемон были взяты.

Фламандцы ответили на эти два поражения тем, что избрали принца Оранского генерал-губернатором Брабанта.

Пришел и дону Хуану черед умирать. Положительно, господь бог действовал в пользу освобождения Нидерландов. Преемником дона Хуана стал Александр Фарнезе.[326]

То был государь весьма искусный, очаровательный в обращении с людьми, кроткий и сильный одновременно, мудрый политик, хороший полководец; Фландрия встрепенулась, когда он впервые назвал ее другом, вместо того чтобы поносить ее как бунтовщицу.

Вильгельм понял, что Фарнезе своими обещаниями достигнет для Испании большего, нежели герцог Альба своими зверствами.

По его настоянию провинции 29 января 1579 года заключили Утрехтскую унию, ставшую основой государственного строя Голландии. Тогда же, опасаясь, что он один не в силах будет осуществить освобождение, Вильгельм добился того, что герцогу Анжуйскому было предложено владычество Нидерландами с условием оставить в неприкосновенности привилегии голландцев и фламандцев и уважать свободу вероисповедания. Этим был нанесен тягчайший удар Филиппу II. Он ответил на него тем, что назначил награду в двадцать пять тысяч экю тому, кто убьет Вильгельма. Генеральные штаты, собравшиеся в Гааге, немедленно объявили Филиппа II лишенным нидерландского престола.

Однако посулы Филиппа II принесли свои плоды. Вовремя празднества, устроенного в честь прибытия герцога Анжуйского, грянул выстрел, и Вильгельм зашатался — он был ранен.

Под влиянием всех этих событий Вильгельм проникся глубокой грустью, которую лишь изредка просветляла задумчивая улыбка. Фламандцы и голландцы почитали этого замкнутого человека, как самого бога, — ведь они сознавали, что в нем, в нем одном все их будущее; когда он медленно шел, закутанный в просторный плащ, надвинув на лоб широкополую шляпу, мужчины сторонились, давая ему дорогу, а матери с суеверным благоговением указывали на него детям, говоря: «Смотри, сын мой, вот идет Молчаливый!»

Итак, по предложению Вильгельма фламандцы избрали Франсуа Валуа герцогом Брабантским, графом Фландрским — иначе говоря, своим верховным властителем. Это не мешало, а, напротив, даже способствовало тому, что Елизавета по-прежнему подавала ему надежду на брачный союз с ней. В этом союзе она усматривала возможность присоединить к английским кальвинистам кальвинистов фландрских и французских; быть может, мудрая Елизавета грезила о тройной короне.

Принц Оранский как будто относился к герцогу Анжуйскому благожелательно и временно облек его покровом своей собственной популярности, но был готов лишить его этого блага, как только, по его, Вильгельма, мнению, придет пора свергнуть власть Француза, так же как в свое время он свергнул тиранию Испанца.

Едва только французский принц совершил свой въезд в Брюссель, Филипп II предложил герцогу Гизу продолжить заключенный в свое время с дон Хуаном договор, согласно которому Лотарингец обязывался поддерживать испанское господство во Фландрии, взамен чего Испанец обещал помочь Лотарингцу осуществить мечту семейства Гизов, а именно: ни на минуту не прекращать усилий, дабы завладеть французским королевством.

Гиз согласился, да он и не мог поступить иначе: Филипп II грозил, что препроводит копию договора Генриху Французскому; вот тогда Испанец и Лотарингец подослали к герцогу Анжуйскому, победоносному властелину Фландрии, испанца Сальседа, приверженца Лотарингского дома, чтобы убить его из-за угла. Действительно, убийство завершило бы все, к полному удовольствию как испанского короля, так и герцога Лотарингского. Со смертью герцога Анжуйского не осталось бы ни претендента на престол Фландрии, ни наследника французской короны. Сальсед не успел выполнить свой замысел — его схватили и четвертовали на Гревской площади.

Итак, герцог Анжуйский и Молчаливый — оба остались в живых; внешне — добрые друзья, на деле — соперники, еще более непримиримые, чем те, кто подсылал к ним убийц.

Мы уже упоминали, что герцога Анжуйского приняли недоверчиво. Брюссель раскрыл ему свои ворота, но Брюссель был ни Фландрией, ни Брабантом.

Поэтому, действуя то убеждением, то силой, герцог начал постепенно, город за городом, занимать строптивое Нидерландское королевство.

Фламандцы со своей стороны сопротивлялись не слишком упорно, сознавая, что герцог Анжуйский победоносно защищает их от испанцев; они не спешили принять своего освободителя, но все же принимали его.

Кончилось тем, что герцог, от природы крайне самолюбивый и поэтому воспринимавший медлительность фламандцев как поражение, стал брать силою города, которые не покорялись ему так быстро, как он того желал.

Этого-то и ждали как его союзник Вильгельм Молчаливый, принц Оранский, так и самый лютый его враг Филипп II, неусыпно следившие друг за другом.

Одержав кое-какие победы, герцог Анжуйский расположился лагерем напротив Антверпена: он решил взять этот город, который герцог Альба, Реквезенс, дон Хуан и герцог Пармский один за другим подчиняли своему игу, по который никто из них не мог поработить хотя бы на время.

Антверпен призвал герцога Анжуйского на помощь против Александра Фарнезе, но когда герцог Анжуйский вознамерился, в свою очередь, занять Антверпен, город обратил свои пушки против него.

Таково было положение, в котором Франсуа Французский находился в ту пору, когда он снова появляется в нашем повествовании, — через два дня после того, как к нему присоединился адмирал Жуаез со своим флотом.

XXXII

О ТОМ, КАК ГОТОВИЛИСЬ К БИТВЕ
Лагерь новоявленного герцога Брабантского раскинулся по обоим берегам Шельды; армия была хорошо дисциплинированна, но в ней царило вполне понятное волнение.

Оно было вызвано тем, что на стороне герцога Анжуйского сражалось много кальвинистов, примкнувших к нему отнюдь не из симпатии к его особе, а из желания как можно сильнее досадить испанцам и — еще более — французским и английским католикам; следовательно, воевать этих людей побудило честолюбие, а не убежденность или преданность; чувствовалось, что тотчас по окончании похода они покинут полководца или поставят ему свои условия.

На другой же стороне, то есть у неприятеля, имелись твердые, ясные принципы, существовала вполне определенная цель, а честолюбие и злоба отсутствовали.

Антверпен не отвергал Франсуа, но, уверенный в храбрости и боевом опыте своих жителей, оставлял за собой право повременить; к тому же антверпенцы знали, что стоит им протянуть руку, и, кроме герцога Гиза, внимательно наблюдавшего из Лотарингии за ходом событий, они найдут в Люксембурге Александра Фарнезе. Почему бы не воспользоваться поддержкой Испании против герцога Анжуйского, так же как герцога призвали ранее на помощь против Испании? А уже после того, как при содействии Испании будет дан отпор герцогу Анжуйскому, можно разделаться и с Испанией.

За республиканцами стояла великая сила — железный здравый смысл.

Но вдруг они увидели, что в устье Шельды появился флот, и узнали, что этот флот приведен самым главным адмиралом Франции на помощь их врагу.

С тех пор как герцог Анжуйский осадил Антверпен, он, естественно, стал врагом его жителей.

Узнав о прибытии Жуаеза, кальвинисты герцога Анжуйского состроили почти такую же кислую мину, как сами фламандцы. Кальвинисты были весьма храбры, но и весьма ревниво оберегали свою воинскую славу; они были довольно покладисты в денежных вопросах, но терпеть не могли, когда другие пытались окорнать их лавры, да еще теми шпагами, которые в Варфоломеевскую ночь умертвили такое множество гугенотов.

Отсюда бесчисленные споры, которые начались в тот самый вечер, когда флот прибыл, и с превеликим шумом продолжались оба следующих дня.

С крепостных стен антверпенцы каждый день видели десять — двенадцать поединков между католиками и гугенотами. Происходили они на польдерах, и в реку бросали гораздо больше жертв этих дуэлей, чем французы потеряли бы людей при схватке с неприятелем.

Во всех этих столкновениях Франсуа играл роль примирителя, что было сопряжено с огромными трудностями. Он взял на себя определенные обязательства в отношении французских гугенотов; оскорблять их — значило лишить себя моральной поддержки фламандских гугенотов, которые могли оказать французам важные услуги в Антверпене.

С другой стороны, для герцога Анжуйского раздражить католиков, посланных королем, значило бы не только совершить политический провал, но и запятнать свое имя.

Прибытие этого мощного подкрепления, на которое не рассчитывал и сам герцог, вызвало смятение испанцев, а Гизов привело в неописуемую ярость. Но необходимость считаться в лагере под Антверпеном со всеми партиями пагубно отражалась на дисциплине.

Жуаезу было не по себе среди всех этих людей, движимых столь различными чувствами; он смутно сознавал, что время успехов прошло. Предчувствие какой-то огромной неудачи носилось в воздухе, и молодой адмирал, ленивый, как истый придворный, и честолюбивый, как истый военачальник, горько сожалел о том, что явился из такой дали, дабы разделить поражение.

Он искренне думал и говорил, что решение осадить Антверпен было крупной ошибкой герцога Анжуйского. Принц Оранский, давший ему этот коварный совет, исчез, как только этому совету последовали, и никто не знал, куда он девался. Его армия стояла гарнизоном в Антверпене, он обещал герцогу Анжуйскому ее поддержку, а между тем не слышно было ни о каких раздорах между солдатами Вильгельма и антверпенцами.

Возражая против осады, Жуаез особенно настаивал на том, что Антверпен по своему значению был почти столицей: овладеть большим городом с согласия жителей было бы несомненно крупным успехом; но взять приступом вторую столицу своего будущего государства значило бы для герцога Анжуйского утратить доброе расположение фламандцев.

Свое мнение Жуаез излагал в шатре герцога в ту самую ночь, о которой мы повествуем читателю.

Пока полководцы совещались, герцог сидел или, вернее, лежал в удобнейшем кресле, которое можно было при желании превратить в диван, и слушал отнюдь не советы главного адмирала Франции, а шепот музыканта Орильи, обычно игравшего ему на лютне.

Своей подлой угодливостью, своей низкой лестью, своей готовностью оказывать самые позорные услуги Орильи прочно вошел в милость герцога.

Играя на лютне, искусно выполняя любые поручения, сообщая подробнейшие сведения о придворных и их интригах и, наконец, с изумительной ловкостью улавливая в сети любую намеченную герцогом жертву, Орильи исподволь составил себе огромное состояние, которым искусно распорядился на случай опалы; но с виду он оставался все тем же нищим музыкантом, гоняющимся за каждым экю и, как соловей, распевающим, чтобы не умереть с голоду.

Этот человек имел огромное влияние именно потому, что оно было скрыто.

Заметив, что музыкант мешает слушать важные стратегические соображения и отвлекает внимание герцога, Жуаез круто оборвал свою речь; недовольство вновь прибывшего не ускользнуло от Франсуа, который на самом деле не пропустил ни слова, сказанного Жуаезом. Он тотчас спросил:

— Что с вами, адмирал?

— Ничего, монсеньер; я жду, когда ваша светлость удосужится выслушать меня.

— Да я вас слушаю, Жуаез, я вас слушаю, — весело ответил герцог. — Видно, вы, парижане, воображаете, что, сражаясь во Фландрии, я изрядно отупел, коль скоро вы решили, что я не могу слушать двух человек одновременно. А ведь Цезарь диктовал по семи писем сразу!

— Монсеньер, — ответил Жуаез, метнув на бедного музыканта взгляд, под которым тот склонился со своим обычным притворным смирением, — я не певец и, следовательно, не нуждаюсь в аккомпанементе, когда говорю.

— Ладно, ладно! Замолчите, Орильи!.. Итак, — продолжал Франсуа, — вы, Жуаез, не одобряете моего решения приступом взять Антверпен?

— Нет, монсеньер.

— Однако этот план был одобрен военным советом!

— Потому-то я и высказываюсь так осторожно, монсеньер, что говорю после многоопытных полководцев.

И Жуаез, по придворному обычаю, раскланялся на все стороны.

Некоторые командиры тотчас заявили главному адмиралу, что согласны с ним. Другие промолчали, но знаками выразили ему свое одобрение.

— Граф де Сент-Эньян, — обратился герцог к одному из храбрейших своих военачальников, — вы-то ведь не разделяете мнения господина де Жуаеза?

— Напротив, ваше высочество, разделяю.

— Так! А я подумал, по вашей гримасе…

Все рассмеялись. Жуаез побледнел, Сент-Эньян покраснел.

— Если граф де Сент-Эньян, — сказал Жуаез, — имеет привычку таким способом выражать свое мнение, значит, он недостаточно учтивый советчик, вот и все.

— Господин де Жуаез, — взволнованно возразил де Сент-Эньян, — его высочество напрасно попрекает меня увечьем, которое я получил, служа ему; при взятии Като-Камбрези я был ранен пикой в голову и с тех пор страдаю нервными судорогами; они-то и вызывают гримасы, на которые сетует его высочество… Но то, что я сейчас сказал, господин де Жуаез не извинение, а объяснение, — гордо закончил граф, поворачиваясь к адмиралу лицом.

— Нет, сударь, — сказал Жуаез, протягивая ему руку, — это упрек с вашей стороны, и вполне справедливый.

— В чем же Сент-Эньян может упрекать вас, господин де Жуаез? Ведь он вас совсем не знает!

— В том, что я хоть на минуту мог вообразить, что господин де Сент-Эньян так мало привержен вашему высочеству, что дал вам совет взять Антверпен приступом.

— Но должно же, наконец, — воскликнул герцог, — мое положение в этой стране определиться! Я герцог Брабантский и граф Фландрский по имени и, следовательно, я должен повелевать здесь на деле! Молчаливый, который не известно где скрывается, сулил мне королевскую власть. Где же она? В Антверпене? А где Молчаливый? Вероятно, тоже в Антверпене. Значит, нужно взять Антверпен; тогда мы будем знать, как нам действовать дальше.

— Ах, монсеньер, кто вам дал совет штурмовать Антверпен? Принц Оранский, который исчез в ту минуту, когда нужно было выступить в поход; принц Оранский, который, предоставив вашему высочеству титуловаться герцогом Брабантским, оставил за собой управление герцогством. Монсеньер, до сих пор вы, следуя советам принца Оранского, лишь восстанавливали фламандцев против себя. Стоит вам потерпеть поражение — и все те, кто теперь не смеет взглянуть вам прямо в лицо, погонятся за нами, как трусливые псы.

— Как! Вы полагаете, что меня могут победить эти торговцы шерстью, эти пивовары?

— Эти торговцы шерстью и пивовары причинили много хлопот королю Филиппу Валуа, императору Карлу Пятому и королю Филиппу Второму — трем государям династий, достаточно славных, чтобы сравнение с ними было но так уж нелестно для вас, ваше высочество.

— Стало быть, вы опасаетесь поражения?

— Да, монсеньер.

— Пусть так, но я не отступлю!

— Ваше высочество поступит так, как ему будет угодно, — с поклоном сказал Жуаез, — и мы, со своей стороны, будем действовать так, как вы прикажете.

— Это не ответ, герцог.

— И, однако, это единственный ответ, который я могу дать вашему высочеству.

— Ну что ж, докажите мне, что я неправ; я буду очень рад, если вы меня переубедите.

— Монсеньер, поглядите на армию принца Оранского — она ведь была вашей, не так ли? И чтб же? Теперь, вместо того чтобы находиться рядом с вашими войсками под Антверпеном, она в Антверпене; взгляните на Молчаливого, как вы сами его называете: он был вашим другом и вашим советчиком, а теперь вы сами уверены, что он превратился в недруга; взгляните на фламандцев: когда вы были во Фландрии, они при вашем приближении вывешивали флаги на домах и лодках — теперь, завидев вас, они запирают городские ворота и направляют на вас жерла пушек, ни дать ни взять, словно вы герцог Альба. Так вот, я заявляю вам: фламандцы и голландцы, Антверпен и принц Оранский только и ждут случая объединиться против вас, и они сделают это в ту минуту, когда вы прикажете начальнику вашей артиллерии открыть огонь.

— Ну что ж, — ответил герцог Анжуйский, — стало быть, одним ударом мы побьем Антверпен и Оранского, фламандцев и голландцев.

— Нет, монсеньер, потому что у нас ровно столько людей, сколько нужно, чтобы штурмовать Антверпен, при условии, что мы будем иметь дело с одними только антверпенцами, тогда как на самом деле на вас без всякого предупреждения нападет Молчаливый.

— Итак, вы упорствуете в своем мнении?

— Каком именно?

— Что мы будем разбиты?

— Неминуемо!

— Ну что ж! Этого легко избежать, по крайней мере лично вам, господин де Жуаез, — язвительно продолжал герцог. — Мой брат послал вас сюда, чтобы оказать мне поддержку; вас не призовут к ответу, если я отпущу вас, заявив, что в поддержке не нуждаюсь.

— Вы, ваше высочество, можете меня отпустить, — сказал Жуаез, — но согласиться на это накануне боя было бы позором для меня.

Долгий гул одобрения был ответом на слова Жуаеза; герцог понял, что зашел слишком далеко.

— Любезный адмирал, — сказал он, встав со своего ложа и обнимая молодого человека, — вы не хотите меня понять. Ошибка уже совершена — неужели надобно усугублять ее? Теперь мы стоим лицом к лицу с вооруженными людьми, которые оспаривают у нас то, что сами предложили. Так неужели вы хотите, чтобы я уступил им? Тогда завтра они город за городом отберут все, что я завоевал; нет, меч обнажен — нужно разить им, не то они сразят нас.

— Раз ваше высочество так рассуждает, — ответил Жуаез, — я ни слова больше не скажу; я нахожусь здесь, чтобы повиноваться вам, монсеньер, и, верьте мне, с радостью пойду за вами, куда бы вы меня ни повели — к гибели или к победе! Однако… но нет, монсеньер…

— В чем дело?

— Я могу сказать это только вам, монсеньер.

Все присутствующие встали и отошли в глубь просторного шатра герцога.

— Говорите, — сказал он.

— Монсеньер, герцог де Гиз пытался подстроить ваше убийство; Сальсед не признался в этом на эшафоте, но признался на дыбе. Так вот, Лотарингец, играющий очень важную роль в этом деле, будет безмерно рад, если благодаря его козням нас разобьют подАнтверпеном и если — как знать? — в этой битве, без всяких расходов для Лотарингии, погибнет отпрыск французской королевской династии, за смерть которого Гиз обещал так щедро заплатить Сальседу. Прочтите историю Фландрии, монсеньер, и вы увидите, что в обычае фламандцев — удобрять свою землю кровью самых прославленных государей Франции и самых благородных ее рыцарей.

Герцог покачал головой.

— Ну что ж, пусть так, Жуаез, — сказал он, — если придется, я доставлю треклятому Лотарингцу радость видеть меня мертвым, но радостью видеть меня бегущим он не насладится. Я жажду славы, Жуаез, ведь я последний в своей династии, и мне еще нужно выиграть немало сражений.

Затем герцог молвил, обратись к сановникам, по желанию адмирала удалившимся в глубь шатра:

— Господа, штурм не отменяется; дождь перестал, сегодня ночью — в бой!

Жуаез поклонился и сказал:

— Соблаговолите, монсеньер, подробно изложить ваши приказания; мы ждем их.

— У вас, господин де Жуаез, восемь кораблей, не считая адмиральской галеры, верно?

— Да, монсеньер.

— Вы прорвете линию обороны — это будет нетрудно сделать, ведь у антверпенцев в гавани одни торговые суда; затем вы поставите ваши корабли на двойные якоря против набережной. Если набережную будут защищать, вы откроете убийственный огонь по городу и в то же время попытайтесь высадиться с вашими полутора тысячами моряков. Сухопутную армию я разделю на две половины; одной будет командовать граф де Сент-Эньян, другой — я. При первых орудийных выстрелах обе колонны разом пойдут на приступ. Конница останется в резерве, чтобы в случае неудачи прикрывать отступление отброшенной колонны; из этих трех атак одна несомненно удастся. Отряд, который первым возьмет приступом крепостную стену, пустит ракету, чтобы сплотить вокруг себя остальные отряды.

Все присутствующие поклонились принцу, выражая этим свое согласие.

— А теперь, господа, — сказал герцог, — довольно слов! Нужно немедленно разбудить солдат и, соблюдая порядок, посадить их на корабли; ни один огонек, ни один выстрел не должен выдать нашего намерения! Идите, господа, и дерзайте! Счастье, сопутствовавшее нам до сих пор, не побоится перейти Шельду вместе с нами!

Полководцы вышли из палатки герцога и отдали нужные распоряжения.

Вскоре весь этот растревоженный людской муравейник глухо зашумел, но можно было подумать, будто ветер резвится в бескрайних камышовых зарослях и высоких травах польдеров.

Адмирал вернулся на свой корабль.

XXXIII

МОНСЕНЬЕР
Однако антверпенцы не созерцали бездеятельно воинственных приготовлений герцога Анжуйского, и Жуаез не ошибался, полагая, что они до крайности озлоблены.

Антверпен разительно напоминал улей вечером — снаружи спокойный и пустынный, внутри же полный шума и движения.

Вооруженные фламандцы ходили дозором по улицам, баррикадировали дома, заграждали улицы двойными цепями, братались с войсками принца Оранского, которые небольшими отрядами прибывали в город. Вступил в него и сам принц Оранский, никем не узнанный, но проникнутый тем спокойствием, той твердостью, с которыми он выполнял все решения, однажды им принятые.

Принц Оранский остановился в городской ратуше; там он принял начальников отрядов городского ополчения, произвел смотр офицерам наемных войск и, наконец, собрав командиров, изложил им свои намерения.

Самым непоколебимым из них было намерение воспользоваться действиями герцога Анжуйского против Антверпена, чтобы порвать с ним. Герцог Анжуйский пришел к тому, к чему задумал его привести Молчаливый, с радостью видевший, что новый претендент на верховную власть губит себя так же, как все остальные.

В тот самый вечер, когда принц Анжуйский готовился к приступу, принц Оранский, уже два дня находившийся в Анверпене, совещался с комендантом города.

При каждом возражении, выдвигаемом комендантом против плана наступательных действий, предложенного принцем Оранским, тот качал головой с видом человека, изумленного такой нерешительностью.

Но каждый раз комендант говорил:

— Принц, вы ведь знаете, прибытие монсеньера — решенное дело; подождем же монсеньера.

Услышав это магическое слово, Молчаливый неизменно хмурил брови, но все-таки ждал. Тогда взоры присутствующих обращались к большим стенным часам, внушительно тикавшим, и казалось, все молили маятник ускорить приход того, кого ждали с таким нетерпением.

Пробило девять; неуверенность сменилась подлинной тревогой; дозорные сообщили, что во французском лагере заметно оживление.

— Господа, — воскликнул, услыхав это донесение, Молчаливый, — вы видите, время не терпит, а ничего еще не предпринято для защиты подступов к городу. Итак, господа, начнем совещаться!

Не успел он сказать этого, как ковровая завеса над дверью приподнялась, вошел служитель Ратуши и произнес одно лишь слово:

— Монсеньер!

В голосе этого человека, в той радости, которую он невольно проявил при выполнении своих скромных обязанностей, чувствовался весь восторг народа и все его доверие к тому, кого почтительно и безлично именовали «монсеньер».

Не успело отзвучать это слово, произнесенное дрожавшим от волнения голосом, как в зал вошел мужчина высокого роста, величественного вида, с головы до ног закутанный в плащ, который носил с неподражаемым изяществом.

Он учтиво поклонился всем присутствующим, но его гордый проницательный взор мгновенно распознал среди военных принца Оранского. Неизвестный тотчас подошел к нему и протянул руку, которую принц пожал горячо и с оттенком почтения. Здороваясь, они назвали друг друга «монсеньер».

После этого краткого обмена приветствиями неизвестный снял плащ. На нем была кожаная куртка, суконные штаны и высокие сапоги. Вооружен он был длинной шпагой, казавшейся частью его самого, за поясом, рядом с туго набитой сумкой, висел небольшой кинжал.

Когда он сбросил плащ, оказалось, что его сапоги до самого верха в пыли и грязи. Каждый шаг его по каменным плитам пола сопровождался мрачным звоном шпор, обагренных кровью коня, на котором он прискакал.

Он сел за стол совета и спросил:

— Ну что, монсеньер? Как обстоят дела? У вас, я полагаю, есть план и нападения и обороны?

— Мы ждали вас, монсеньер, чтобы сообщить вам его, — ответил бургомистр.

— Говорите, господа, говорите.

— Монсеньер прибыл с некоторым опозданием, — прибавил принц Оранский, — и, дожидаясь его, я вынужден был действовать.

— И хорошо сделали, монсеньер; к тому же всем известно, что действуете вы превосходно. Поверьте мне, в дороге я тоже не терял времени даром.

Затем он повернулся лицом к горожанам.

— Лазутчики донесли нам, — сказал бургомистр, — что во французском лагере готовятся выступить; французы решили идти на приступ, но нам неизвестно, с какой стороны последует атака, и поэтому мы велели расположить пушки в равных промежутках на всем протяжении укреплений.

— Это разумно, — с легкой усмешкой сказал неизвестный, украдкой взглянув на Молчаливого, не проронившего ни слова; многоопытный полководец предоставил горожанам рассуждать о войне.

— Так же мы распорядились и насчет отрядов городского ополчения, — продолжал бургомистр, — они размещены двойными рядами на всем протяжении крепостных стен, и им дан приказ тотчас ринуться туда, где произойдет нападение.

Неизвестный ничего не ответил — по-видимому, он ждал, что скажет принц Оранский.

— Однако, — продолжал бургомистр, — большинство членов совета полагает, что французы задумали не настоящее нападение, а обманное.

— С какой целью? — спросил неизвестный.

— С целью запугать нас и побудить к мирному соглашению, по которому город будет отдан французам.

Неизвестный снова взглянул на принца Оранского. На этот раз ему показалось, что губы Молчаливого искривила усмешка, сопровождавшаяся едва приметным, презрительным подергиванием плеч.

— Эх, господа, — сказал неизвестный, — вы жестоко ошибаетесь; не к обманному нападению готовятся сейчас французы, нет: вам придется выдержать самый настоящий штурм. Так вот, позвольте дать вам совет, господа: это нападение…

— Договаривайте, договаривайте, монсеньер!

— Это нападение вы предупредите: вы нападете сами!

— Отлично! — воскликнул принц Оранский. — Вот это дело!

— Сейчас, в эту самую минуту, — продолжал неизвестный, убедившись, что принц поддерживает его, — корабли господина де Жуаеза снимаются с якоря.

— Откуда вы это знаете, монсеньер? — разом воскликнули бургомистр и все члены городского совета.

— Знаю, — ответил неизвестный.

По залу пронесся недоуменный шепот, едва внятный, он, однако, коснулся слуха искусного полководца, только что появившегося на этой сцене, с тем чтобы, по всей вероятности, сыграть здесь главную роль.

— Вы в этом сомневаетесь? — спросил он спокойным тоном человека, привыкшего бороться с опасениями, вздорными притязаниями и предрассудками купцов и ремесленников.

— Мы не сомневаемся, коль скоро это говорите вы, монсеньер. Но разрешите сказать вам…

— Говорите.

— Что, если бы это было так, нас известили бы об этом…

— Кто?

Наш морской лазутчик…


Часть III



I

МОНСЕНЬЕР
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
В эту минуту какой-то человек, подталкиваемый служителем, тяжелой поступью вошел в зал.

— Ага! — воскликнул бургомистр. — Это ты, мой друг?

— Я самый, господин бургомистр, — ответил вновь пришедший.

— Монсеньер, — сказал бургомистр, — вот человек, которого мы посылали в разведку.

Вновь пришедший принадлежал к числу тех фламандцев-моряков, которых легко узнать по их характерной наружности — квадратной голове, голубым глазам, короткой шее и широким плечам; он вертел в корявых пальцах мокрую шерстяную шапку, его грубая одежда промокла насквозь, с нее стекала вода.

— Ого-го! Храбрец вернулся вплавь, — сказал незнакомец, останавливая на моряке свой властный взгляд.

— Да, монсеньер, да, — поспешно подтвердил моряк, — Шельда широка и притом быстра.

— Говори, Гоэс, говори, — продолжал неизвестный, хорошо знавший, какую милость он оказывал простому человеку, называя его по имени.

Он правильно рассчитал: с этой минуты к нему одному стал обращаться Гоэс, хотя и был послан другим лицом.

— Монсеньер, — начал матрос, — я взял самую маленькую свою лодчонку; назвав пароль, я миновал заграждение, образованное на Шельде нашими судами, и добрался до этих проклятых французов… Ах! Простите, монсеньер!

Гоэс осекся.

— Полно, полно, — с улыбкой сказал неизвестный, — я француз только наполовину — стало быть, и проклятие поразит меня только наполовину. — И он милостиво кивнул.

Гоэс продолжал:

— Так вот, я греб в темноте, обернув весла тряпками, и вдруг услыхал оклик: «Эй вы там, в лодке, чего вам нужно?» Я решил, что этот возглас относится ко мне, и уже хотел было ответить что-нибудь наугад, но тут позади меня крикнули: «Адмиральская шлюпка!»

Неизвестный посмотрел на командиров, как бы спрашивая: «Что я вам говорил?»

— В ту же минуту, — продолжал моряк, — я ощутил сильнейший толчок… Моя лодка стала тонуть; вода захлестнула меня с головой, я погрузился в бездонную пучину; но водовороты Шельды признали во мне старого, знакомого, и я снова увидел небо. Тут я догадался, что адмиральская шлюпка, на которой господин де Жуаез возвращался на свою галеру, прошла надо мной. Одному богу ведомо, каким чудом я не был потоплен.

— Спасибо, смелый мой Гоэс, спасибо, — сказал принц Оранский, счастливый, что его предположения подтвердились. — Ступай и молчи обо всем!

Он вложил в руку Гоэса туго набитый кошель. Но моряк, по-видимому, дожидался, чтобы неизвестный разрешил ему уйти.

Неизвестный сделал ему знак, выражавший благоволение, и Гоэс удалился, гораздо более обрадованный милостью неизвестного, нежели щедростью принца Оранского.

— Ну как, — спросил неизвестный бургомистра, — что вы скажете об этом донесении? Неужели вы думаете, что господин де Жуаез вернулся из лагеря на свою галеру только для того, чтобы мирно провести там ночь?

— Стало быть, вы обладаете даром предвидения, монсеньер? — воскликнули горожане.

— Не более, чем монсеньер принц Оранский, который, я уверен, во всем согласен со мной. Главное же — я знаю тех, кто находится на той стороне. — Он рукой указал на польдеры. — Итак, господа, вы должны быть в полной готовности, ибо если вы дадите врагу выгадать время, он атакует вас весьма энергично!

— Какие у вас предположения, монсеньер, насчет плана действий французов? — спросил бургомистр.

— Вот что я считаю наиболее вероятным: пехота целиком состоит из католиков и поэтому будет драться отдельно; конница состоит из кальвинистов и тоже будет драться отдельно. Флот подчинен господину де Жуаезу, адмирал недавно прибыл из Парижа и захочет получить свою долю воинской славы. Словом, враг предпримет атаку с трех сторон.

— Так образуем три отряда, — предложил бургомистр.

— Образуйте один-единственный отряд, господа, из лучших воинов, какие только у вас есть, остальных назначьте охранять городские укрепления. Затем сделайте энергичную вылазку в момент, когда французы меньше всего этого ожидают. Иначе вы пропали.

— Что я вам говорил, господа? — воскликнул Молчаливый.

— Для меня великая честь, — сказал неизвестный, — что, сам того не зная, я оказался одного мнения с лучшим полководцем нашего века.

Они учтиво поклонились друг другу.

— Итак, — продолжал неизвестный, — вы яростно атакуете вражескую пехоту и вражескую конницу. И надеюсь, ваши командиры сумеют отбросить осаждающих.

— А их корабли? — возразил бургомистр. — Теперь дует норд-вест, они прорвутся сквозь наши заграждения и через два часа будут в городе.

— Да ведь у вас самих в Сент-Мари, на расстояния одного лье отсюда, стоят шесть старых судов и тридцать лодок. Это ваша баррикада, преграждающая Шельду.

— Да, да, монсеньер, совершенно верно. Откуда вы знаете эти подробности?

Неизвестный улыбнулся.

— Как видите, знаю, — ответил он. — Там-то и решится исход битвы.

— В таком случае, — продолжал бургомистр, — нужно послать нашим храбрым морякам подкрепление.

— Напротив, вы можете смело располагать четырьмя сотнями людей, которые там находятся; достаточно будет двадцати человек — сообразительных, смелых и преданных.

Антверпенцы вытаращили глаза.

— Согласны ли вы, — спросил неизвестный, — ценою потери ваших шести старых кораблей и тридцати ветхих лодок разгромить весь французский флот?

— Наши корабли и лодки не так уж стары, — сказали, переглядываясь, антверпенцы.

— Ну что ж, — воскликнул неизвестный, — оцените их, и вам оплатят их стоимость!

— Монсеньер, — ответил бургомистр, минуту-другую посовещавшись с десятниками и сотниками городского ополчения, — мы купцы, а не знатные господа, нам нужно простить некоторую нерешительность. Однако ради общего блага мы готовы на жертвы. Итак, распоряжайтесь нашими заграждениями так, как вы это находите нужным.

— Клянусь, монсеньер, — вставил Молчаливый, — вы за десять минут получили от них то, чего я добивался бы полгода.

— Итак, господа, вот что я сделаю: французы с адмиральской галерой во главе попытаются прорвать ваши заграждения. Я удвою цепи, протянутые поперек реки, но между ними и берегом будет оставлена лазейка, достаточная, чтобы неприятельский флот проскользнул в нее и оказался посреди ваших кораблей и лодок. Тогда двадцать смельчаков, которых я оставил на борту, зацепят французские суда абордажными крюками и подожгут ваши заграждения, предварительно наполненные горючими веществами, сами же быстро уплывут на лодке.

— Вы слышите, — воскликнул Молчаливый, — французский флот сгорит весь дотла!

— Да, весь, — подтвердил неизвестный, — кроме того, французы не смогут отступить ни морем, ни польдерами, потому что вы откроете шлюзы Мехельна, Берхема, Льера, Дюффеля и Антверпена. Сначала отброшенные вами, затем преследуемые хлынувшими водами, французы все до единого будут потоплены, истреблены, уничтожены.

Командиры разразились восторженными криками.

— Но есть препятствие, — сказал принц Оранский.

— Какое же, монсеньер? — спросил неизвестный.

— То, что потребуется целый день, чтобы разослать соответствующие приказания, а в нашем распоряжении — всего один час.

— Часа достаточно, — заявил тот, кого называли монсеньером.

— Но кто предупредит флотилию?

— Она предупреждена.

— Кем?

— Мною. Если бы эти господа отказались предоставить ее в мое распоряжение, я бы купил у них все суда.

— Но Мехельн, Льер, Дюффель?

— Я проездом побывал в Мехельне и Льере и послал надежного человека в Дюффель. В одиннадцать часов французы будут разбиты, в полночь сгорит флот, в час ночи французы обратятся в бегство, в два часа будут открыты плотины. Вся равнина превратится в бушующий океан, который, правда, поглотит дома, поля, леса, селенья, но в то же время, повторяю, уничтожит и французов.

Эти слова были встречены молчанием, выражавшим восторг, граничивший с ужасом; затем фламандцы принялись шумно рукоплескать.

Принц Оранский подошел к неизвестному, протянул ему руку и сказал:

— Итак, монсеньер, с нашей стороны все готово?

— Все, — ответил неизвестный, — но я думаю, что у французов тоже все готово. Глядите!

Он указал пальцем на военного, только что приподнявшего ковровую завесу.

— Монсеньер и господа, — доложил офицер, — нам дали знать, что французы выступили из лагеря и приближаются к городу.

— К оружию! — воскликнул бургомистр.

— К оружию! — повторили все присутствующие.

Неизвестный остановил их.

— Одну минуту, господа, — сказал он своим низким, повелительным голосом, — я должен дать вам последнее и самое важное указание…

— Говорите! Говорите! — в один голос воскликнули все.

— Французы будут застигнуты врасплох, следовательно, произойдет не битва, даже не отступление, а бегство. Чтобы успешно преследовать их, нужно быть налегке. Скиньте ваши латы! Черт возьми!.. Из-за этих лат, которые сковывают ваши движения, вы проиграли все те битвы, которые должны были выиграть!

И неизвестный указал на свою широкую грудь, прикрытую только кожаной курткой.

— Мы все вместе будем в бою, господа командиры, — продолжал неизвестный, — а пока ступайте на площадь перед Ратушей; там вы найдете всех ваших людей в боевом порядке. Мы придем туда вслед за вами.

— Благодарю вас, монсеньер, — сказал принц Оранский неизвестному, — вы разом спасли и Бельгию и Голландию.

— Я тронут вашими словами, принц, — ответил неизвестный.

— Но согласитесь ли вы, монсеньер, обнажить шпагу против французов? — спросил Вильгельм Оранский.

— Я постараюсь сражаться против гугенотов, — ответил неизвестный с улыбкой.

II

ФРАНЦУЗЫ И ФЛАМАНДЦЫ
В ту минуту, когда городской совет в полном составе выходил из Ратуши, со всех сторон раздались грозные крики, казалось заполнившие город.

Одновременно загрохотала артиллерия.

Орудийный огонь явился неожиданностью для французов, предпринявших свой ночной поход в полной уверенности, что они застигнут врасплох уснувший город.

Пушки антверпенских укреплений палили непрерывно, но в темноте действие их было ничтожно; французы продолжали свой путь молча, с той пылкой отвагой, которую они всегда проявляли в наступлении.

Но вдруг распахнулись все городские ворота, и из них выбежали вооруженные люди, движимые, в противоположность французам, не стремительной горячностью, а какой-то мрачной одержимостью.

Это фламандцы двинулись на врага сомкнутыми рядами, поверх которых продолжала греметь артиллерия.

Тотчас же завязывается бой: дерутся с остервенением, сабля лязгает о нож, пика скрещивается с лезвием кинжала; огоньки, вспыхивающие при каждом выстреле из аркебуза или пистолета, освещают лица, обагренные кровью.

В ту же минуту со стороны Сент-Мари доносятся один за другим оглушительные взрывы, и над городом, словно огненный сноп, вздымается огромное зарево. Там наступает Жуаез: ему поручено произвести диверсию — прорвать заграждение, обороняющее Шельду, а затем проникнуть со своим флотом в самое сердце города.

Во всяком случае, французы сильно надеются на это.

Но дело оборачивается иначе.

Снявшись с якоря, Жуаез на своей адмиральской галере, шедшей во главе французского флота, плыл по ветру, гнавшему суда вперед против течения. Все было подготовлено к битве: моряки Жуаеза, вооруженные абордажными саблями, построились на корме; канониры с зажженными фитилями не отходили от орудий; марсовые с ручными бомбами гнездились на мачтах и, наконец, отборные матросы, снабженные топорами, готовились ринуться на палубы вражеских судов.

Семь кораблей Жуаеза, построенные в виде клина, острием которого служила адмиральская галера, казались скоплением исполинских призраков, беззвучно скользивших по воде. Молодой адмирал, облаченный в роскошную броню, занял место старшего лейтенанта и, склонясь над бушпритом, пытался пронизать взором ночную мглу.

Вскоре во мраке смутно обрисовалось заграждение: оно казалось покинутым, пустынным; но в этой коварной стране такое безлюдье вызывало безотчетный страх, тем более что еще ни разу до слуха французов не донесся оклик: «Кто идет?»

Матросы усматривали в этом молчании лишь небрежность, радовавшую их; адмирал, более дальновидный, чуял какую-то хитрость, пугавшую его.

Наконец нос адмиральской галеры врезался в центр заграждения и заставил податься всю эту подвижную массу, отдельные части которой, скрепленные между собой цепями, уступили нажиму, но не разъединились.

В ту минуту, когда морякам с топорами был дан приказ ринуться на вражеские суда, чтобы разнять заграждения, множество абордажных крюков, брошенных невидимыми руками, вцепились в снасти французских кораблей.

Фламандцы предвосхитили маневр, задуманный французами.

Жуаез вообразил, что враги вызывают его на решительный бой. Он принял вызов. Абордажные крюки, брошенные с его стороны, накрепко соединили вражеские суда с французскими. Затем, выхватив из рук какого-то матроса топор, он с криком: «На абордаж! На абордаж!» — первым вскочил на ближайший неприятельский корабль.

Офицеры и матросы ринулись за ним, издавая тот же клич; но ничей голос не прозвучал в ответ, никто не воспротивился их вторжению. Они увидели только, как три лодки, полные людей, быстро удалились, сильными взмахами весел рассекая воду.

Французы в недоумении стояли на кораблях, захваченных ими без боя.

Вдруг Жуаез услыхал у себя под ногами смутный гул, и в воздухе запахло серой.

Страшная мысль молнией пронзила его; он подбежал к люку и поднял крышку — внутренняя часть судна пылала.

В ту же минуту по всей линии пронесся крик: «На корабли! Назад, на корабли!»

Жуаез, вскочивший на вражеский корабль первым, покинул его последним.

Едва он успел ступить на борт своей галеры, как огонь забушевал на палубе корабля, оставленного им минуту назад.

Словно извергаемое множеством вулканов, вырывалось отовсюду пламя, каждая лодка, каждая шлюпка, каждое судно были кратерами; французские корабли, более крупные, высились будто над огненной пучиной.

Тотчас был дан приказ обрубить канаты, разбить цепи, снять абордажные крюки; матросы взбирались по снастям с проворством людей, убежденных, что в быстроте — спасение их жизни.

Вдруг разом прогремели двадцать взрывов; французские суда задрожали до самого основания, недра их затрещали.

То гремели пушки, защищавшие подвижную плотину; заряженные неприятелем до отказа и затем покинутые, они разрывались сами собой.

Подобно исполинским змеям, багровые языки пламени издымались вдоль мачт, обвивались вокруг рей, лизали обшитые медью борта французских судов.

Жуаез, невозмутимо стоявший посреди моря огня и властным голосом отдававший приказания, напоминал в своей роскошной броне сказочную саламандру.

Но вскоре взрывы стали еще более мощными, еще более разрушительными; уже не пушки гремели, разлетаясь на тысячи кусков, — то загорались крюйт-камеры, то взрывались сами суда.

Пока Жуаез надеялся разорвать смертоносные узы, соединявшие его с неприятелем, он боролся изо всех сил; но теперь всякая надежда на успех исчезла; огонь перекинулся на французские суда, и всякий раз, когда взрывался неприятельский корабль, на палубу адмиральской галеры изливался огненный дождь.

Взрываясь, антверпенские суда прорвали заграждения, но французские суда уже не могли продолжать путь — сами охваченные пламенем, они носились по воле волн, плача за собой жалкие обломки вражеского брандера, обхватившего их своими огненными щупальцами.

Жуаез понял, что дольше бороться бессмысленно; он дал приказ спустить лодки и плыть к левому берегу.

Пока весь экипаж до последнего матроса не разместился в лодках, Жуаез оставался на палубе. Но едва он успел достичь берега, как адмиральская галера взорвалась, ярко осветив с одной стороны очертания города, с другой — водный простор.

Тем временем крепостная артиллерия умолкла — не потому, что битва стала менее жаркой, а, напротив, потому, что фламандцы и французы теперь дрались грудь с грудью и уже невозможно было, метя в одних, не попадать в других.

Кальвинистская конница атакует в свой черед и делает чудеса: шпагами своих всадников она разверзает ряды фламандцев, топчет их копытами своих лошадей; но раненыевраги тесаками вспарывают лошадям брюхо.

Несмотря на эту блистательную кавалерийскую атаку, во французских рядах происходит замешательство, ибо из всех городских ворот непрестанно выходят свежие батальоны, немедленно атакующие армию герцога Анжуйского.

Вдруг почти у самых стен города раздаются крики: «Анжу! Анжу! Франция!» — и ужасающий натиск заставляет дрогнуть фламандцев.

Этот перелом произведен адмиралом Жуаезом: полторы тысячи матросов, вооруженных топорами и тесаками, под его предводительством внезапно обрушиваются на врага; они должны отомстить за свой объятый пламенем флот и за две сотни своих товарищей, сгоревших или утонувших.

Отряд фламандцев, на который напал Жуаез, был истреблен, словно горстка зернышек стаей птиц.

Опьяненные первым успехом, моряки продолжали наступать.

Принцу Анжуйскому пожар флота явился в виде дальнего зарева. Слыша пушечные выстрелы и грохот взрывавшихся кораблей, он полагал, что идет жестокий бой, который, естественно, кончится победой Жуаеза; разве можно было предположить, что несколько фламандских кораблей победят французский флот!

Он с минуты на минуту ждал донесения о произведенной Жуаезом диверсии, как вдруг ему сообщили, что французский флот уничтожен, а Жуаез со своими моряками врезался в гущу фламандского войска.

Тогда принц Анжуйский сильно встревожился. Флот обеспечивал отступление, а следовательно, и безопасность армии.

Он послал кальвинистской коннице приказ снова предпринять атаку; измученные всадники и кони снова сплотились, чтобы еще раз ринуться на антверпенцев.

В сумятице схватки был слышен голос Жуаеза, кричавшего:

— Держитесь, господин де Сент-Эньян!.. Франция! Франция!..

Словно жнец, готовящийся снять жатву с колосистой нивы, он косил своей шпагой врагов; изнеженный королевский любимчик, облекшись в броню, видимо, обрел мифическую силу Геркулеса.

Слыша этот голос, покрывавший гул битвы, видя эту шпагу, сверкавшую во мраке, пехота опять исполнилась мужества, по примеру конницы напрягала все силы и возобновляла бой.

Тогда из города верхом на породистом вороном коне выехал тот, кого называли монсеньером.

Он был в черных доспехах, иначе говоря, шлем, латы, наручи и набедренники — все было из стали, покрытой чернью; за ним на прекрасных конях следовали пятьсот всадников, которых принц Оранский отдал в его распоряжение.

В то же время из противоположных ворот выступил и сам Вильгельм Молчаливый во главе отборной пехоты, еще не бывшей в деле.

Всадник в черных доспехах поспешил туда, где подмога была всего нужнее, — в то место, где сражались Жуаез и его моряки.

Фламандцы узнали всадника и расступились перед ним, радостно крича:

— Монсеньер! Монсеньер!

Жуаез направил своего коня прямо на черного всадника, и они схватились врукопашную. Один из ударов противника пришелся Жуаезу прямо в грудь; но шпага отскочила от брони и только в кровь оцарапала ему плечо.

— А! — воскликнул молодой адмирал, ощутив прикосновение острия. — Он француз, и — мало того — у него был тот же учитель фехтования, что у меня!

Услышав эти слова, неизвестный отвернулся и хотел ускакать.

— Если ты француз, — крикнул ему Жуаез, — ты предатель, ведь ты сражаешься против своего короля, своей родины, своего знамени!

В ответ неизвестный воротился и с еще большим ожесточением напал на Жуаеза.

— Гляди, — крикнул ему адмирал, — вот как поступают, когда сражаются за родину! Чистого сердца и честной руки достаточно, чтобы защитить голову без шлема, чело без забрала.

И, отстегнув ремни своего шлема, он далеко отбросил его от себя, обнажив благородную, красивую голову; глаза ого сверкали гордостью и юношеским задором.

Вместо того чтобы последовать столь доблестному примеру, всадник в черных доспехах глухо зарычал и занес шпагу над обнаженной головой противника.

— А! — воскликнул Жуаез, отражая удар. — Верно я сказал, что ты предатель! Так умри же смертью предателя!

И, тесня неизвестного, он нанес ему два или три удара, один из которых попал в отверстие спущенного забрала.

— Я убью тебя! — приговаривал молодой человек.

Неизвестный хотел было в свою очередь сделать выпад, но тут подскакал верховой и шепнул ему на ухо:

— Монсеньер, прекратите эту стычку: ваше присутствие необходимо вон там.

Неизвестный взглянул туда, куда ему указывал гонец, и увидел, что ряды фламандцев дрогнули под натиском кальвинистской конницы.

— Верно, — сказал он мрачно, — вот те, кого я искал.

Спустя четверть часа французы подались по всей линии.

Господин де Сент-Эньян принимал все меры к тому, чтобы его люди отходили по возможности в порядке.

Но из города выступил последний, совершенно свежий отряд — пятьсот человек конницы, две тысячи пехоты — и атаковал истощенную, уже отступавшую армию. Этот отряд состоял из старых ратников принца Оранского, некогда боровшихся с герцогом Альбой, с доном Хуаном, с Реквезенсом и Александром Фарнезе.

Французам пришлось оставить поле битвы и отступать сушей, поскольку флот, на который рассчитывали в случае поражения, был уничтожен.

Несмотря на хладнокровие вождей, на храбрость солдат, среди французов началось неописуемое расстройство.

Вот тогда неизвестный во главе своего конного отряда, еще не потратившего сил в бою, налетел на бегущих и снова встретил в арьергарде Жуаеза с его моряками, две трети которых уже пали смертью храбрых.

Со своей стороны фламандцы, скинувшие латы, по настоянию того, кого они называли монсеньером, гнались за армией Анжуйца, не давая ей ни минуты передышки.

При виде этого чудовищного разгрома в сердце неизвестного шевельнулось подобие раскаяния.

— Довольно, господа, довольно, — сказал он по-французски своим людям. — Сегодня вечером их отогнали от Антверпена, а через неделю прогонят из Фландрии; не будем просить большего у бога войны!

— А! Он француз! Француз! — воскликнул адмирал. — Я угадал — это предатель! Будь ты проклят и да поразит тебя смерть, уготованная предателям!

Это гневное обращение, по-видимому, смутило того, кто не дрогнул перед тысячами шпаг; он повернул коня… и победитель бежал едва ли не с той же быстротой, как побежденные.

Но отступление одного-единственного врага не изменило положения дел; страх заразителен, он успел охватить всю армию, и под воздействием этой безрассудной силы солдаты бежали со всех ног.

Это происходило в то время, когда, по приказу монсеньера, открывались плотины и спускались шлюзы. От Льера до Мехельна каждая речонка, каждый канал, выступив из берегов, затопляли низины потоками бушующей воды. И однако, беглецы ничего еще не подозревали.

Жуаез велел своим морякам сделать привал; их осталось всего восемьсот, и только у них среди всего этого разгрома сохранилось подобие дисциплины.

Бегущее войско возглавлял герцог Анжуйский; верхом на отличном коне, сопровождаемый слугой, державшим в поводу другого коня, он ехал быстро, словно ничем не озабоченный.

— Он негодяй и трус, — говорили одни.

— Он храбрец и поражает своим хладнокровием, — говорили другие.

Отдых, длившийся с двух до шести утра, дал людям силу продолжать отступление.

Но съестного не было и в помине.

Все надеялись найти пристанище в Брюсселе: этот город в свое время подчинился герцогу Анжуйскому, и там у него было много приверженцев.

В Брюсселе, то есть в каких-нибудь восьми лье от того места, где находилось разбитое французское войско, можно будет найти продовольствие, удобные квартиры, а затем возобновить прерванную кампанию.

Остановившись между Гебокеном и Гекгутом, герцог Анжуйский велел подать себе завтрак в крестьянской хижине. Судя по всему, жители поспешно покинули ее накануне вечером; огонь, зажженный ими, тлел в очаге.

Решив по примеру своего предводителя подкрепиться, солдаты и офицеры начали рыскать по окрестностям, но вскоре они с удивлением и страхом увидели, что все дома пусты и жители, уходя, унесли с собой почти все припасы.

Господин де Сент-Эньян самолично осмотрел три дома, когда ему сообщили, что на два лье в окружности, другими словами — во всей местности, занятой французскими войсками, нет ни души.

Услыхав эту весть, господин де Сент-Эньян насупился и сделал свою обычную гримасу.

— В путь, господа, в путь! — сказал он своим офицерам.

— Но, генерал, — возразили те, — мы измучены, мы умираем с голоду.

— Да, но вы живы, а если вы останетесь здесь еще час, вы будете мертвы; быть может, уже и теперь слишком поздно.

Господин де Сент-Эньян не мог сказать ничего определенного, но он чуял, что за этим безлюдьем кроется какая-то грозная опасность.

Двинулись дальше; снова герцог Анжуйский ехал впереди головного отряда; господин де Сент-Эньян предводительствовал срединной колонной, Жуаез следовал в арьергарде.

Но вскоре отстало еще две-три тысячи человек — одни ослабели от ран, другие от усталости; они ложились на траву или под сень деревьев, всеми покинутые, отчаявшиеся, томимые мрачным предчувствием.

Вокруг герцога Анжуйского осталось самое большее три тысячи боеспособных солдат.

III

ПУТНИКИ
Меж тем как совершались эти страшные события, предвещавшие бедствие еще более жестокое, два путника верхом на отличных першеронах в прохладный ночной час выехали из городских ворот Брюсселя на дорогу в Мехельн.

Видя, как они мирно трусят по освещенной луной дороге, любой встречный принял бы их за пикардийских коробейников, которые ездили тогда из Франции во Фландрию и обратно, бойко торгуя в обеих странах.

Но если бы ветер донес до этого встречного обрывок разговора, который путники изредка вели между собой, это ошибочное мнение круто изменилось бы.

Самыми странными из всех были первые замечания, которыми они обменялись, отъехав на пол-лье от Брюсселя.

— Сударыня, — сказал более коренастый более стройному, — вы были правы, решив выехать ночью. Благодаря этому мы достигнем Антверпена дня через два, как раз к тому времени, когда принц опомнится от своего восторга и, побывав на седьмом небе, соблаговолит обратить взор на землю.

Спутник, которого именовали сударыней и который, несмотря на мужскую одежду, ни единым словом не возражал против этого наименования, голосом одновременно нежным и твердым ответил:

— Друг мой, поверь мне, мы должны как можно скорее претворить наши замыслы в дело, ибо я не принадлежу к числу тех, кто верит в предопределение. Если мы не будем действовать сами, а предоставим действовать богу, не стоило терпеть такие муки, чтобы дожить до нынешнего дня.

В эту минуту порыв северо-западного ветра обдал их ледяным холодом.

— Вы дрожите, сударыня, — сказал старший из путников, — накиньте на себя плащ.

— Нет, Реми, благодарю тебя; ты знаешь, я ужо не ощущаю ни телесной боли, ни душевных терзаний.

Реми возвел глаза к небу и погрузился в мрачное молчание. Время от времени он придерживал коня и оборачивался, тогда его спутница, безмолвная, словно конная статуя, несколько опережала его.

После одной из таких минутных остановок она спросила:

— Ты никого не видишь позади нас?

— Нет, сударыня, никого.

— А всадник, который нагнал нас ночью в Валансье и долго с изумлением нас разглядывал?

— Я его не вижу больше.

— Реми, — сказала дама, подъехав к своему спутнику вплотную, словно опасаясь, что кто-нибудь ее услышит на этой пустынной дороге, — Реми, а не сдается ли тебе, что он напоминает собой…

— Кого, сударыня?

— Во всяком случае, ростом и сложением — лица я не видела — напоминает того несчастного молодого человека…

— Нет, нет, сударыня, — возразил Реми, — он не по следовал за нами: у меня есть веские основания полагать, что он принял отчаянное решение, которое касается только его самого.

— Увы, Реми! Каждому из нас уготована своя доля страданий. Да облегчит господь долю этого несчастного юноши!

На вздох своей госпожи Реми ответил таким же вздохом, и они молча продолжали путь. Вокруг них тоже царило безмолвие, нарушаемое лишь цоканьем копыт по сухой, звонкой дороге.

Так прошло два часа.

Когда путники въезжали в Вильворд, Реми услыхал топот коня, мчавшегося галопом.

Он остановился, долго вглядывался в даль, но его зоркие глаза тщетно пытались пронизать ночной мрак.

— Сударыня, — сказал он своей спутнице, — уже светает; примите мой совет: остановимся здесь — лошади устали, да и нам необходимо отдохнуть.

— Реми, — ответила дама, — вы напрасно стараетесь притвориться передо мной. Вы чем-то встревожены.

— Да, состоянием вашего здоровья, сударыня: поверь те мне, не по силам женщине такое утомительное путешествие. Я сам едва…

— Поступайте так, как найдете нужным, — ответила Диана.

— Так вот, давайте въедем в этот переулок, в конце которого мерцает фонарь, — это знак, по которому узнают гостиницы; поторопитесь, прошу вас.

— Стало быть, вы что-нибудь услыхали?

— Да, как будто конский топот. Правда, мне думается, я ошибся, но на всякий случай я чуть задержусь, чтобы удостовериться, обоснованны мои подозрения или нет.

Диана пришпорила своего коня и направила его в длинный извилистый переулок. Реми дал ей проехать, спешился и отпустил поводья своего коня, который, разумеется, тотчас последовал за конем Дианы.

Сам Реми притаился за придорожной тумбой и стал ждать.

Диана постучалась в дверь гостиницы, за которой, по стародавнему фламандскому обычаю, дремала широкоплечая служанка с мощными дланями.

Служанка тотчас же отперла входную дверь и радушно встретила путешественника или, вернее, путешественницу. Затем она открыла лошадям широкие сводчатые ворота, куда они вбежали, почуяв конюшню.

— Я жду своего спутника, — сказала Диана, — дайте мне посидеть у огня; я не лягу, пока он не придет.

Тем временем Реми подстерегал всадника, о присутствии которого его предупредил конский топот на дороге.

Реми видел, как тот доехал до переулка и, заметив фонарь, замедлил шаг; очевидно, он колебался — продолжать ли ему путь или направиться к гостинице.

Реми схватился за нож.

«Да, это он, — сказал себе верный слуга. — Он здесь, в этом краю, он снова следует за нами. Что ему нужно?»

Всадник скрестил руки на груди; лошадь тяжело дышала, вытягивая шею.

Он безмолвствовал; нетрудно было угадать, что он спрашивал себя, повернуть ли ему назад, скакать ли вперед или же постучаться в гостиницу.

— Они поехали дальше, — вполголоса молвил путник. — Что ж, надо ехать!

И, натянув поводья, он продолжал путь.

«Завтра, — мысленно решил Реми, — мы поедем другой дорогой».

Он присоединился к Диане, с нетерпением ожидавшей его.

— Ну что, — шепотом спросила она, — нас кто-то выслеживает?

— Никто, я ошибся. На дороге нет никого, кроме нас, вы можете спать совершенно спокойно.

— О! Мне не спится, Реми, вы это знаете.

— Так, по крайней мере, поужинайте, сударыня, вы и вчера ничего не ели.

— Охотно, Реми.

Снова разбудили несчастную служанку; она отнеслась к этому так же добродушно, как в первый раз; узнав, что от нее требуется, она вынула из буфета окорок ветчины, жареного зайца и варенье. Затем она принесла кувшин пенистого пива. Реми сел за стол рядом со своей госпожой, взял хлеба и не спеша стал есть его, запивая пивом.

— А мясо? — спросила служанка. — Что ж вы мясо не берете, сударь?

— Спасибо, дитя мое, не хочу.

Служанка всплеснула руками, выражая этим изумление, которое ей внушала необычная умеренность незнакомца.

Сообразив, что в этом жесте служанки есть и некоторая досада, Реми бросил на стол серебряную монету.

— О господи, — воскликнула служанка, — мне столько не нужно, с вас всего-то следует шесть денье за двоих!

— Оставьте себе эту монету, милая, — сказала путешественница. — Мы оба, брат и я, едим мало, но вовсе не хотим уменьшить ваш доход.

— Скажите, дитя мое, — спросил Реми, — есть ли проселочная дорога отсюда в Мехельн?

— Есть, сударь, но очень плохая; зато… большая дорога очень хороша.

— Знаю, дитя мое, знаю. Но мне нужно ехать проселочной.

— Ну что ж… я только хотела вас предупредить, сударь, потому что ваш спутник женщина, и эта дорога для нее будет вдвойне тяжела, особенно сейчас.

— Почему же, дитя мое?

— Потому что этой ночью тьма-тьмущая народа из деревень и поселков отправляется в ближайшие окрестности Брюсселя.

— Кто же переселяется?

— Да все те, что живут в деревнях, поселках, городках,где нет ни плотин, ни укреплений.

— Странно все это, — молвил Реми.

— Мы тоже уедем на рассвете, — продолжала служанка, — из нашего города все уедут. Вчера в одиннадцать часов вечера весь скот по каналам и проселочным дорогам погнали в Брюссель; вот почему на той дороге, о которой я вам сказала, сейчас, наверно, страх сколько набралось лошадей, подвод и людей.

— Почему же они не идут большой дорогой?

— Не знаю: таков приказ.

Реми и его спутница переглянулись.

— Но мы-то можем ехать проселочной дорогой? Ведь мы держим путь в Мехельн!

— Думаю, что да, если только вы не предпочтете отправиться, как и все, в Брюссель.

Реми взглянул на свою спутницу.

— Нет, нет, мы сейчас же поедем в Мехельн! — воскликнула Диана, вставая.

Реми еще не расседлал лошадей; он помог своей спутнице вдеть ногу в стремя, затем сам вскочил на коня — и рассвет уже застал их на берегу Диле.

IV

ОБЪЯСНЕНИЕ
Опасность, тревожившая Реми, была вполне реальна, так как узнанный им ночью всадник, отъехав на четверть лье от Вильворда и никого не увидав на дороге, убедился, что те, за кем он следовал, остановились в этом городке.

Он не повернул назад, вероятно, потому, что следить за обоими путниками он старался по возможности незаметно, а улегся в клеверном поле, предварительно поставив своего коня в один из тех глубоких рвов, которыми во Фландрии разграничивают пастбища.

Благодаря этой уловке он рассчитывал все видеть, сам оставаясь невидимым.

Этот молодой человек, которого читатель несомненно узнал, был все тот же Анри дю Бушаж, волею рока снова столкнувшийся с женщиной, от которой поклялся бежать.

После своей беседы с Реми у порога таинственного дома — иначе говоря, после крушения всех своих надежд — Анри вернулся в особняк Жуаезов с твердым намерением расстаться с жизнью.

Во Фландрии шла война; брат Анри, адмирал де Жуаез, командовал флотом и мог доставить ему возможность достойно уйти из жизни. Анри не долго думал: вечером следующего дня, спустя двадцать часов после отъезда Реми и его госпожи, он отправился в путь.

В письмах из Фландрии говорилось о предстоящем штурме Антверпена. Анри надеялся поспеть вовремя. Ему приятно было думать, что он по крайней мере умрет со шпагой в руке, в объятиях брата, под сенью французского знамени.

Когда Анри, погруженный в эти скорбные размышления, увидел шпиль Валансьенской колокольни, в городе пробило восемь часов; вспомнив, что в это время запирают городские ворота, он пришпорил коня и едва не сшиб с ног всадника, остановившегося, чтобы подтянуть подпругу своего коня.

Анри не принадлежал к числу знатных наглецов, без зазрения топчущих всех, кто не имеет герба. Он извинился перед незнакомцем; тот оглянулся было, но тотчас опустил голову.

Анри вздрогнул от неожиданности и тщетно попытался остановить лошадь, мчавшуюся во весь опор.

«Я схожу с ума, — говорил он себе, — Реми в Валансьене! Тот самый Реми, которого я оставил четыре дня назад на улице Бюсси! Реми один, без своей госпожи, — ведь сдается мне, с ним какой-то юноша! Поистине печаль мутит мне рассудок!»

Продолжая путь, Анри въехал в город. Он остановил лошадь у первой попавшейся гостиницы, бросил повод конюху и сел на скамейку у двери, дожидаясь, покуда ему приготовят комнату и ужин.

Вдруг он увидел перед собой тех же путников; теперь они ехали рядом, и он заметил, что тот, которого он принял за Реми, часто оглядывается.

— На этот раз, — прошептал Анри, — я не ошибаюсь: это Реми. Не хочу дольше оставаться в неизвестности, надо немедленно все выяснить.

Приняв это решение, Анри встал и пошел по главной улице городка вслед за путниками, но нигде их не увидел.

Анри обошел все гостиницы, расспрашивая, доискиваясь, и наконец кто-то сказал ему, что видел, как два всадника подъехали к захудалому постоялому двору на улице Бефруа.

Дю Бушаж поспел туда, когда хозяин уже собирался запереть двери.

Мигом учуяв в молодом приезжем знатную особу, хозяин стал предлагать ему ночлег и всяческие услуги, а Анри тем временем зорко всматривался в глубь сеней; при свете лампы, которую держала служанка, ему удалось увидеть Реми, поднимавшегося по лестнице.

На другой день Анри поднялся спозаранку, рассчитывая встретиться с обоими путниками в ту минуту, когда откроют городские ворота; он остолбенел, услышав, что мочью двое неизвестных просили у губернатора разрешения выехать из города и что, вопреки всем правилам, для них тотчас отперли ворота.

Таким образом, они выехали около часу пополуночи и выгадали целых шесть часов. Анри нужно было наверстать потерянное время; он пустил своего коня галопом, в Монсе настиг путников и обогнал их.

Он снова увидел Реми, но тот теперь должен был стать колдуном, чтобы узнать его. Анри переоделся в солдатское платье и купил другую лошадь.

В первой же гостинице, где остановились оба спутника, он стал настойчиво расспрашивать о них, а так как к своим вопросам он присовокуплял нечто, против чего устоять невозможно, то в конце концов дознался, что спутник Реми — молодой человек, очень красивый, но очень печальный и не жалуется на усталость.

Анри вздрогнул; у него блеснула мысль, поразившая его.

— Не женщина ли это? — спросил он.

— Возможно, — ответил хозяин гостиницы, — сейчас здесь проезжает много женщин, переодетых мужчинами, — в таком виде им легче попасть во фландрскую армию, к своим мужьям.

Это объяснение было для Анри тягчайшим ударом.

Стало быть, Реми лгал, говоря о непреходящей печали незнакомки; стало быть, он измыслил небылицу о вечной любви, повергшей его госпожу в неизбывную скорбь, — измыслил для того, чтобы избавиться от человека, назойливо следившего за ними обоими.

— Ну что ж, — сказал себе Анри, — настанет минута, когда я подойду к этой женщине и обвиню ее во всех ухищрениях, которые низводят ее на уровень самых заурядных представительниц женского пола.

И юноша рвал на себе волосы при мысли, что он может лишиться и той любви и тех мечтаний, которые его уби-иали, ибо справедливо говорят, что умерщвленное сердце нее же лучше опустошенного.

Мы знаем, что он все же последовал за обоими путниками.

В Брюсселе Анри осведомился о кампании, предпринятой герцогом Анжуйским.

Фламандцы слишком гордились только что достигнутым успехом своего национального дела — ибо недопущение в Антверпен принца, ранее призванного Фландрией, было несомненным успехом, — чтобы отказать себе в удовольствии несколько унизить французского дворянина, расспрашивавшего их с чистейшим парижским акцентом, во все времена казавшимся бельгийцам очень смешным.

У Анри тотчас возникли серьезнейшие опасения за исход этой экспедиции, в которой его брат играл такую значительную роль, поэтому он решил ускорить свой приезд в Антверпен.

Его изумляло то обстоятельство, что Реми и его спутница, явно заинтересованные в том, чтобы он их не узнал, упорно ехали одной с ним дорогой.

Это доказывало, что и они направляются в Антверпен.

Выехав из городка, Анри, как уже известно читателю, спрятался в клевере с твердым намерением на сей раз заглянуть в лицо мнимого юноши, сопровождавшего Реми.

Когда путники поравнялись с молодым человеком, нимало не подозревая, что он поджидает их в поле у дороги, дама поправляла прическу — в гостинице она на это не отважилась.

Анри увидел ее, узнал и едва не рухнул без чувств в канаву, где мирно паслась его лошадь.

Всадники проехали мимо.

И тут Анри, такой кроткий, такой терпеливый, пока он верил, что жители таинственного дома действуют столь же честно, как он сам, — Анри пришел в ярость.

Отброшен был плащ, отброшен капюшон, исчезла нерешительность в повадке — дорога принадлежала ему так же, как и всем, и он спокойно поехал по ней, приноравливая аллюр своего коня к аллюру коней, трусивших впереди.

Он дал себе слово, что не заговорит ни с Реми, ни с его спутницей, а только приложит все старания к тому, чтобы они его узнали.

«Да, да, — твердил он себе, — если их сердца не совсем еще окаменели, мое присутствие будет упреком этим вероломным людям, которым так сладко терзать мое сердце!»

Анри не успел проехать и пятисот шагов, следуя за обоими всадниками, как Реми заметил его. Увидев, что Анри нисколько не страшится быть узнанным, а едет, гордо подняв голову, обратясь к ним лицом, Реми смутился.

Диана, заметив его смущение, обернулась.

— А! — воскликнула она. — Мне думается, Реми, это все тот же молодой человек?

Реми снова попытался разубедить и успокоить ее.

— Так или иначе, — продолжала Диана, снова оглядываясь, — мы уже в Мехельне; если нужно, сменим лошадей, но мы должны как можно скорее попасть в Антверпен.

— В таком случае, сударыня, нам незачем заезжать в Мехельн: кони у нас хорошие, проедем в селение, которое виднеется вон там, налево, — кажется, оно называется Виллеброк; таким образом мы избегнем пребывания в гостинице, расспросов, любопытства досужих людей.

— Хорошо, Реми, едем в селение.

Анри свернул с дороги там же, где свернули они, и последовал за ними, соблюдая то же расстояние.

Они приехали в Виллеброк.

В двухстах домах, насчитывавшихся в селении, не осталось ни одной живой души; среди этого запустения испуганно метались забытые владельцами собаки, заблудившиеся кошки; собаки жалобным воем призывали своих хозяев, кошки же неслышно скользили по улицам, покуда не находили безопасное, на их взгляд, убежище, и тогда из щели в двери или из отдушины погреба высовывалась лукавая подвижная мордочка.

Реми постучался в два десятка домов, но никто не ответил на его стук.

В свою очередь Анри, словно тень, ни на шаг не отстававший от обоих путников, остановился у первого дома. Он решил, прежде чем продолжать путь, выяснить, что они собираются предпринять.

Они и в самом деле приняли решение, как только их лошади поели зерна, которое Реми нашел в закроме гостиницы, покинутой хозяевами и постояльцами.

— Сударыня, — сказал Реми, — мы находимся в стране отнюдь не спокойной и в положении отнюдь не обычном. Мы не должны, словно дети, кидаться навстречу опасности. По всей вероятности, мы наткнемся на отряд французов или фламандцев, возможно даже — испанцев, ибо при том странном положении, в котором сейчас очутилась Фландрия, здесь должно быть множество авантюристов со всех концов света. Послушайтесь моего совета, сударыня: останемся здесь, — в селении немало домов, которые могут служить надежным убежищем.

— Нет, Реми, я должна ехать дальше, ничто меня не остановит, — упрямо возразила Диана.

— Раз так, — ответил Реми, — едем!

И, ни слова больше не сказав, он пришпорил свою лошадь.

Диана последовала за ним, а Анри дю Бушаж, задержавшийся в одно время с обоими всадниками, тоже двинулся в путь.

V

ВОДА
По мере того как путники подвигались вперед, местность принимала все более странный вид. Нигде на лугах не паслись коровы; нигде не видно было ни стад с пастухами, ни коз, взбирающихся на живые изгороди, чтобы дотянуться до зеленых побегов колючего кустарника и дикого винограда; нигде не шел за плугом пахарь; нигде не проходил коробейник, странствующий с тяжелым тюком за плечами; нигде не звучала заунывная песня, которую обычно поет северянин-возчик, вразвалку шагающий рядом со своей доверху нагруженной подводой.

Сколько хватал глаз, на этих покрытых сочной зеленью равнинах, на холмах в высокой траве, на опушке лесов не было людей, не слышался голос человеческий.

Близился вечер; Анри, охваченный смутной тревогой, чутьем угадывал, что двое спутников впереди во власти того же чувства, и вопрошал воздух, деревья, небесную даль и даже облака о причине этого загадочного явления.

Спустилась ночь, темная, холодная; протяжно завыл северо-западный ветер, и вой этот в бескрайних просторах был страшнее безмолвия, которое ему предшествовало.

Реми остановил свою спутницу, положив руку на повод ее коня:

— Сударыня, вы знаете, что я не поддаюсь страху, но должен вам признаться, как на духу: впервые в жизни я боюсь…

Диана обернулась; вероятнее всего, она не уловила всех этих грозных признаков.

— Он все еще здесь? — спросила она.

— О! Теперь суть уже не в нем, — ответил Реми. — Нет, опасность, которую я ощущаю вокруг нас, которая все приближается, иного свойства: она неизвестна и потому меня пугает.

Диана покачала головой.

— Смотрите, сударыня, — снова заговорил Реми, — вы видите вдали ивы? Рядом с ними стоит домик. Умоляю вас, поедемте туда; если там есть люди, тем лучше: мы попросим их приютить нас; если он покинут, мы займем его.

Волнение Реми, его дрожащий голос заставили Диану уступить.

Спустя несколько минут путники постучались в дверь домика, стоявшего под сенью старых ив. Неподалеку журчал ручей, впадавший в речонку Нету. Позади домика, построенного из кирпича и крытого черепицей, находился небольшой сад, окруженный живой изгородью.

Все было пусто, безлюдно, заброшенно.

Никто не ответил на долгий, упорный стук путников.

Недолго думая Реми вынул нож, срезал ветку ивы, просунул ее между дверью и замком и с силой нажал.

Дверь открылась.

Реми стремительно вбежал в дом. За что бы он сейчас пи брался, он все делал с лихорадочной поспешностью. Он быстро ввел в дом свою спутницу, прикрыл дверь и задвинул тяжелый засов.

Не довольствуясь тем, что он нашел пристанище для своей госпожи, Реми помог ей расположиться поудобнее в единственной комнате второго этажа, где нащупал в темноте кровать, стул и стол.

Несколько успокоившись, он сошел вниз и сквозь щель ставен стал следить за каждым движением графа дю Бушажа, который, увидев, что они вошли в дом, тотчас же приблизился к нему.

Размышления Анри были мрачны и вполне соответствовали мыслям Реми.

«Несомненно, — думал он, — над Фландрией нависла какая-то грозная опасность, неизвестная нам, но известная жителям, и крестьяне, не помня себя от страха, ищут спасения в городах».

Но графа дю Бушажа тревожили мысли иного порядка.

«Какие у Реми и его госпожи могут быть дела в этих местах? — спрашивал он себя. — О! Я это узнаю; настало время заговорить с этой женщиной и навсегда покончить с сомнениями. Такой благоприятный случай никогда еще мне не представлялся!»

Он направился было к домику, но тотчас остановился.

«Нет, нет, — сказал он себе, внезапно поддавшись колебаниям, которые так часто возникают в сердцах влюбленных, — нет, я буду страдать до конца. Разве не вольна она поступать, как ей угодно? Разве я уверен в том, что она знает, какую небылицу сочинил о ней этот негодяй Реми? Его одного я хочу привлечь к ответу за то, что он уверял, будто она никого не любит! Однако нужно и тут быть справедливым: неужели этот человек должен был выдать мне тайну своей госпожи? Нет, нет! Горе мое безысходно, и самое страшное то, что я никого не могу в нем винить. Для полноты отчаяния мне не хватает лишь одного — узнать всю правду до конца и увидеть, как эта женщина, прибыв в лагерь, заключит в свои объятия кого-то из находящихся там дворян».

Затем, вспомнив дни томительного ожидания и бессонницы, проведенные перед домом, где были глухи к его мольбам, он подумал, что, пожалуй, его положение сейчас лучше, чем в Париже, ибо теперь он порою видел ее, слышал любимый голос. И Анри улегся под ивами, склонившими над домиком свои раскидистые ветви; с неописуемой грустью внимал он журчанью воды, струившейся рядом с ним.

Вдруг он встрепенулся: порыв северного ветра донес до него грохот пушечных залпов.

«Я опоздал — штурм Антверпена начался», — с тревогой подумал он.

Первым побуждением Анри было вскочить, сесть на коня и помчаться туда, откуда доносился гул битвы. Но это значило расстаться с Дианой и умереть, не разрешив своих сомнений.

Если бы их пути не скрестились, Анри неуклонно продолжал бы идти к своей цели, не оглядываясь назад, не вздыхая о прошлом, не сожалея о будущем, но неожиданная встреча пробудила в нем сомнения, а вместе с ними — нерешительность. Он остался.

Два часа пролежал он, чутко прислушиваясь к дальней пальбе и с недоумением спрашивая себя, что могут означать мощные залпы, которые время от времени покрывали все другие.

Он был далек от мысли, что они означают гибель судов его брата, взорванных неприятелем. Наконец, около двух часов пополуночи, гул стал затихать; к половине третьего наступила полная тишина.

«В этот час, — говорил себе дю Бушаж, — Антверпен уже взят, мой брат победил; за Антверпеном последует Гент, за Гентом — Брюгге, и мне вскоре представится случай доблестно умереть. Но перед смертью я хочу узнать, во имя чего эта женщина едет во французский лагерь».

Дю Бушажа одолела дремота, против которой на исходе ночи воля человека бессильна, но вдруг его лошадь, пасшаяся неподалеку, начала прядать ушами и тревожно заржала.

Анри открыл глаза.

Лошадь вдыхала ветер, с рассветом круто переменившийся и дувший теперь с юго-востока.

— Что с тобой, верный мой товарищ? — спросил молодой человек, вскочив на ноги и ласково потрепав коня по шее.

Казалось, животное поняло его слова: словно силясь ответить своему хозяину, оно внезапным порывистым движением повернулось в сторону Льера и, раздув ноздри, стало напряженно прислушиваться.

— Так, так! — вполголоса молвил Анри. — По-видимому, дело серьезнее, чем я думал; наверно, где-нибудь бродят волки, они ведь всегда следуют за войсками и пожирают трупы.

Лошадь заржала, опустила голову и хотела было ринуться на запад, но Анри успел схватить ее за уздечку и остановить.

Однако минуту спустя он услышал то, что до него своим чутким слухом уловила лошадь.

Неумолчный шум, подобный шуму ветра, казалось, несся отовсюду.

«Что же это? — спрашивал себя Анри. — Ветер? Нет, не ветер. Быть может, это поступь огромной армии? Нет, нет, тогда я различил бы шум шагов, звон оружия, гул голосов».

Все нарастая, шум превратился в непрестанный грозный рокот, словно где-то вдали по булыжной мостовой везли тысячи пушек.

Такое предположение возникло у Анри, но тут же было им отвергнуто.

«Может быть, — сказал он себе, — в этих местах нет мощеных дорог, да и во всей армии не найдется тысячи пушек!»

Шум приближался; Анри пустил лошадь галопом и въехал на ближайший пригорок.

— Что я вижу! — воскликнул он, взобравшись наверх.

То, что он увидел, лошадь почуяла раньше его. На горизонте, от края до края, расстилалась ровная, тускло-белая полоса, ширившаяся, словно непрерывно развертывающийся кусок ткани.

Молодой человек все еще не мог разобраться в этом странном явлении, как вдруг, снова устремив взгляд на место, недавно им покинутое, он увидел, что луг залит водой, а ручей выступил из берегов и без видимой причины затопляет заросли тростника, каких-нибудь четверть часа назад отчетливо видные на обоих берегах.

Вода медленно подступала к домику.

— Несчастный я глупец! — воскликнул Анри. — Как я сразу не догадался: это вода! Фламандцы прорвали плотины!

Он бросился к домику и принялся колотить в дверь.

крича:

— Откройте, откройте!

Никто не отозвался.

— Откройте, Реми! — еще громче закричал молодой человек, от ужаса теряя самообладание. — Это я, Анри дю Бушаж! Откройте!

— О! Вам незачем называть себя, граф, — ответил Реми, — я давно узнал вас; но предупреждаю: если вы взломаете дверь, вы найдете за ней меня с пистолетом в руке.

— Стало быть, ты не хочешь понять меня, безумец! — с отчаянием в голосе завопил Анри. — Вода! Вода! Вода!

— Не рассказывайте небылиц, граф! Повторяю: вы войдете сюда только через мой труп.

— Ну что ж, я перешагну через него! — крикнул Анри. — Во имя спасения твоего и твоей госпожи, открой мне!

— Нет!

Молодой человек оглянулся вокруг и увидел увесистый камень, подобный тем, которые, как повествует Гомер, швырял в своих врагов Аякс Теламонид; он схватил этот камень, высоко поднял его над головой и с размаху кинул в дверь — она разлетелась в щепы.

В ту же минуту мимо ушей Анри, не задев его, прожужжала пуля.

Анри бросился на слугу.

Тот выстрелил второй раз, но пистолет дал осечку.

— Да разве ты не видишь, одержимый, что я безоружен! — воскликнул Анри. — Так перестань же защищаться! Смотри, смотри, что происходит вокруг!

Он потащил Реми к окну и ударом кулака высадил раму.

Он указал слуге Дианы на бескрайнюю гладь, белевшую на горизонте и с глухим шумом, словно несметное войско, придвигавшуюся все ближе и ближе.

— Вода! — прошептал Реми.

— Да, вода, вода! — воскликнул Анри. — Она все затопляет. Смотри, что творится здесь: речка вышла из берегов. Еще пять минут, и отсюда уже нельзя будет выбраться!

— Сударыня! — крикнул Реми. — Сударыня!

— Не кричи, Реми, не теряй присутствия духа. Седлай лошадь, живо, живо!

«Он ее любит, — сказал себе Реми, — он ее спасет».

Реми поспешил на конюшню, Анри взбежал по лестнице на второй этаж.

На зов Реми Диана отворила дверь.

Дю Бушаж взял ее на руки, словно ребенка. Но она, вообразив, что стала жертвой измены, отбивалась изо всех сил.

— Скажи ей, — крикнул Анри, — скажи, наконец, что я хочу ее спасти!

Реми услышал возглас Анри в ту минуту, когда, оседлав обеих лошадей, подводил их к домику.

— Да, да! — подтвердил он. — Да, сударыня, он вас спасает! В путь! В путь!

VI

БЕГСТВО
Не теряя времени на то, чтобы успокоить Диану, Анри вынес ее из домика и хотел было посадить впереди себя на своего коня, но она, движением, выражавшим живейшую неприязнь, выскользнула из его рук.

— Что вы делаете, сударыня, — воскликнул Анри, — и как ошибочно вы толкуете сокровеннейшие мои побуждения! Глядите, глядите вон туда на птиц — они стремительно несутся прочь отсюда!

Диана ничего не ответила; она села на свою лошадь и пустила ее быстрым аллюром. Но лошади обоих всадников были изнурены двумя днями почти непрерывной езды. Анри то и дело оборачивался и, видя, что Диана и Реми не поспевают за ним, всякий раз говорил:

— Глядите, сударыня, насколько моя лошадь опережает ваших, хоть я и удерживаю ее, как только могу. Ради всего святого, предоставьте мне вашего коня, а сами возьмите моего.

— Благодарю вас, сударь, — неизменно отвечала Диана все тем же спокойным голосом, в котором нельзя было уловить ни малейшего волнения.

— Сударыня, — воскликнул вдруг Анри, бросив полный отчаяния взгляд вспять, — вода настигает нас! Слушайте! Слушайте!

Действительно, в эту минуту раздался ужасающий треск: то плотина ближнего поселка не выдержала напора воды; бревна, настил, насыпи — все поддалось бешеному натиску, и вода уже хлынула в ближнюю дубовую рощу. Было видно, как сотрясались кроны деревьев, было слышно, как жалобно скрипели ветки, словно рой демонов вихрем проносился в их пышной листве.

Диана пришпорила лошадь, а та и сама, чуя грозную опасность, делала отчаянные усилия, чтобы избегнуть гибели.

Между тем вода все прибывала, и было ясно — через каких-нибудь десять минут она поглотит путников.

Анри поминутно останавливался, поджидая Реми и Диану, и кричал им:

— Ради бога, скорее! Вода гонится за нами, она уже совсем близко! Вот она!

Действительно, вода уже настигала их — пенистая, бушующая; она, словно перышко, снесла домик, где Реми нашел убежище для своей госпожи, как соломинку подхватила лодку, привязанную к иве на берегу ручья, и, величественная, могучая, свиваясь и развиваясь, наподобие неудержимо скользящей вперед исполинской змеи, зловещей громадой надвигалась на всадников.

Анри ахнул от ужаса и ринулся к воде, словно замыслив сразиться с ней.

— Неужели вы не видите, что вам грозит гибель! — отчаянии завопил он. — Сударыня, пока время не ушло, сядьте вместе со мной на мою лошадь!

— Нет, сударь, — ответила Диана.

— Еще минута — и будет поздно!.. Оглянитесь! Оглянитесь!

Диана оглянулась — вода уже была в каких-нибудь пятидесяти шагах от них.

— Да свершится мой удел! — молвила она. — А вы, сударь, спасайтесь! Бегите отсюда!

Лошадь Реми в полном изнеможении рухнула на передние ноги, и все усилия седока заставить ее подняться оказались напрасны.

— Спасите мою госпожу! Спасите, пусть даже против ее воли! — кричал Реми.

В ту же минуту, пока он старался высвободить ноги из стремян, потоки воды с неимоверной силой обрушились на его голову.

Увидев это, его госпожа издала душераздирающий вопль и соскочила со своего коня, решив, умереть вместе с верным слугой.

Но Анри, разгадавший ее намерение, тоже мгновенно спешился; правой рукой он обхватил ее стан, вскочил со своей ношей в седло и стрелой помчался вперед.

— Реми! Реми! — стонала Диана, простирая руки в ту сторону, где видела его минуту назад. — Реми!

Ей ответил чей-то крик. Это Реми вынырнул на поверхность и с той несокрушимой, хотя и безумной надеждой, которая до конца не оставляет умирающего, плыл, ухватясь за бревно.

Реми уже не сожалел о своей жизни — ведь, умирая, он надеялся, что та, кто была для него всем на свете, будет спасена.

— Прощайте, сударыня, прощайте! — крикнул он. — Я ухожу первый и передам тому, кто ждет нас обоих, чтовы живете единственно ради…

Он не успел договорить — его настигла и погребла под собой огромная волна.

— Реми! Реми! — простонала Диана. — Реми! Я хочу умереть с тобой!.. Сударь, я хочу спешиться! Клянусь богом животворящим, я так хочу!

Она произнесла эти слова так решительно, с такой неукротимой властностью, что молодой человек разжал руки и помог ей сойти, говоря:

— Согласен, сударыня, мы умрем здесь все трое; благодарю вас за то, что вы даруете мне эту радость, на которую я не смел надеяться.

Пока он с трудом сдерживал лошадь, другая огромная волна настигла его, но такова была самозабвенная любовь Анри, что ему удалось, несмотря на ярость стихии, удержать подле себя молодую женщину, соскочившую с лошади.

Он крепко сжимал ее руку; волна за волной обрушивалась на них, и несколько секунд они носились по бурным водам среди бесчисленных обломков.

Изумительно было хладнокровие молодого человека; одной рукой он поддерживал Диану, а шенкелями с невероятным трудом направлял изнемогавшую лошадь: ведь стоило измученному животному наткнуться на плывущее бревно или на мертвеца, оно неминуемо утонуло бы.

Вдруг один из этих мертвецов, поравнявшись с ними, сказал голосом слабым, как дуновение ветерка:

— Прощайте, сударыня, прощайте!..

— Клянусь небом, — воскликнул молодой человек, — это Реми! Что ж! Я и тебя спасу!

Не думая о том, как губительна всякая излишняя тяжесть, он притянул к себе Реми левой рукой.

Но тут лошадь, вконец обессиленная тройным бременем, погрузилась в волны по шею, затем по глаза и спустя мгновение ушла под воду.

— Гибель неминуема! — прошептал Анри. — Господи, прими мою жизнь, она была чиста. А вы, сударыня, — продолжал он громко, — примите мою душу, она всецело принадлежала вам!

В эту минуту он почувствовал, что Реми выскользнул из-под его руки; уверенный, что отныне всякая борьба бесполезна, молодой человек даже не попытался удержать его.

Он уже сосредоточился на мысли о смерти, как вдруг рядом с ним раздался радостный возглас.

Он обернулся и увидел, что Реми добрался до какой-то лодки.

Это была та самая лодка, которую дю Бушаж видел вблизи домика под ивами; вода унесла ее, и теперь Реми двумя бросками очутился возле нее.

Два весла были привязаны к лодке, на дне лежал багор.

Реми протянул багор молодому человеку; тот схватил его и, по-прежнему одной рукой поддерживая Диану, увлек ее за собой; приподняв свою легкую ношу, он вручил ее Реми, а затем, схватившись за борт, сам вскочил в лодку.

Первые проблески зари осветили необъятную, залитую водой равнину и лодку, подобно жалкой скорлупке плывшую на этом усеянном обломками океане.

Левее лодки, приблизительно в двухстах шагах от нее, виднелся невысокий холм; со всех сторон окруженный водой, он казался островком. Анри взялся за весла и стал грести, направляя лодку к холму, куда вдобавок их несло течение.

Реми орудовал багром; стоя на носу, он отталкивал доски и бревна, о которые лодка могла разбиться.

Благодаря силе и ловкости обоих мужчин лодка вскоре причалила к холму.

Реми выпрыгнул и, схватив цепь, притянул лодку к себе.

Анри подошел к Диане, намереваясь перенести ее на берег, но она жестом отстранила его и сама сошла на землю.

Анри печально вздохнул; у него мелькнула мысль снова броситься в пучину вод и умереть на глазах у Дианы; но пока он видел эту женщину, необоримое чувство приковывало его к жизни.

Он вытащил лодку на берег и, бледный как смерть, уселся неподалеку от Реми и Дианы; с его одежды струилась вода, но он страдал больше, чем если бы истекал кровью.

Они избегли непосредственной опасности — наводнения: как бы высоко ни поднялась вода, верхушку холма она не могла залить.

Теперь они могли безбоязненно озирать грозную стихию; Анри не отрывал взора от быстро кативших мимо него волн, уносивших трупы французских солдат, их оружие и лошадей.

Реми ощущал сильную боль в плече: какое-то бревно ударило его в ту минуту, когда лошадь под ним погрузилась в пучину.

Диана была невредима и страдала только от холода: Анри отвратил от нее все те бедствия, какие в его силах было отвратить.

Молодая женщина первая встала на ноги и сообщила своим спутникам, что на западе сквозь туман поблескивают огни.

Несомненно, они горели на какой-то возвышенности.

Реми прошел по гребню холма в направлении огней и, вернувшись, сообщил, что, по его предположениям, в тысяче шагах от того места, где они сделали привал, начинается нечто вроде насыпи, прямиком ведущей к этим огням. Однако в тех условиях, в каких они находились, ничего нельзя было утверждать с достоверностью.

Стремительный бег вод, низвергавшихся по наклону равнины, заставил путников сделать большой крюк влево: теперь они никак не могли определить, где находятся.

Правда, наступил день, но небо было облачно, вокруг клубился туман; в ясную погоду они увидели бы колокольню Мехельна, ибо от этого города их отделяли каких-нибудь два лье.

— Ну как, граф, — спросил Реми, — что вы думаете об этих огнях?

— Вы полагаете, что они сулят радушный прием, а я усматриваю в них угрозу.

— Почему?

— Реми, — молвил дю Бушаж, понизив голос, — взгляните на трупы, плывущие мимо нас, — это сплошь французы; они свидетельствуют об ужасающей катастрофе: фламандцы прорвали плотины, чтобы уничтожить либо остатки французской армии, если она была разбита, либо плоды ее торжества, если она победила. Какие у нас основания считать, что огни зажжены друзьями, а не врагами?

— Однако, — возразил Реми, — мы не можем оставаться здесь: голод и холод убьют мою госпожу.

— Вы правы, — ответил Анри, — оставайтесь с ней, а я доберусь до насыпи и вернусь сказать вам, что я там нашел.

— Нет, сударь, — ответила Диана, — вы не пойдете один навстречу опасности; вместе мы все спасались, вместе и умрем… Дайте мне руку, Реми.

В каждом слове этой странной женщины звучала властность, противоборствовать которой было немыслимо. Анри молча поклонился и первым двинулся в путь.

Трое путников сели в лодку и снова поплыли посреди обломков и трупов. Спустя четверть часа они причалили к насыпи.

Они привязали лодку к стволу дерева и, пройдя по насыпи около часа, добрались до фламандского поселка, посредине которого под сенью французского знамени вокруг ярко пылавшего костра расположились две-три сотни солдат. Часовой, стоявший шагах в ста от бивака, крикнул:

— Кто идет?

— Франция, — ответил дю Бушаж. — Теперь, сударыня, вы спасены, — прибавил он, обращаясь к Диане, — я узнаю штандарт Ониского аристократического корпуса, в котором у меня есть друзья.

Услыхав возглас часового и ответ графа, навстречу вновь прибывшим бросилось несколько офицеров. Скитальцев, появившихся на биваке, приняли вдвойне радушно: во-первых, потому что они уцелели среди неописуемых бедствий; во-вторых, потому что они оказались соотечественниками.

Анри назвал себя и своего брата и рассказал, каким чудесным образом он и его спутники спаслись от смерти, казалось, неминуемой.

Реми и его госпожа молча уселись в сторонке; Анри подошел к ним и пригласил расположиться поближе к огню.

— Сударыня, — сказал он, — к вам здесь будут относиться так же почтительно, как в вашем собственном доме: я позволил себе сказать, что вы моя родственница; соблаговолите простить меня.

Если бы Анри заметил взгляд, которым обменялись Реми и Диана, он счел бы себя вознагражденным за свое мужество и деликатность.

Ониские кавалеристы, оказавшие гостеприимство нашим скитальцам, отступили в полном порядке, когда после поражения началось повальное бегство и командиры бросили армию на произвол судьбы.

Подобно всем участникам этой ужасающей драмы, они видели, как наводнение становится все более грозным и разъяренные волны несут им гибель, но, на свое счастье, они волею случая попали в поселок, где мы их застали, — место, выгодно расположенное, чтобы устоять и против неприятеля и против стихии.

Уверенные в своей безопасности, мужчины остались дома, отослав в город женщин, детей и стариков. Поэтому ониские воины, войдя в поселок, натолкнулись на сопротивление; но смерть, злобно завывая, гналась за ними по пятам — они сражались с мужеством отчаяния, потеряли десять человек, заняли поселок и обратили фламандцев в бегство.

Через час после этой победы к поселку со всех сторон подступила вода; не затоплена была только насыпь, по которой затем пришли Анри и его спутники.

Таков был рассказ, услышанный Анри от расположившихся в поселке французов.

— А остальное войско? — спросил он.

— Глядите, — ответил лейтенант, — мимо вас непрерывно плывут трупы; вот ответ на ваш вопрос.

— А… мой брат? — Эти немногие слова дю Бушаж произнес несмело, сдавленным голосом.

— Увы, граф, мы не можем вам сообщить ничего достоверного; он сражался как лев. Известно лишь одно — в бою он остался жив, но мы не знаем, уцелел ли он во время наводнения.

Анри низко опустил голову и предался горьким размышлениям, но быстро овладел собой и задал вопрос:

— А герцог?

Наклонившись к Анри, лейтенант вполголоса сказал:

— Герцог бежал одним из первых. Он ехал на белом коне с черной звездой на лбу. Так вот, совсем недавно этот конь проплыл мимо нас среди обломков: нога всадника запуталась в стремени и торчала из воды.

— Великий боже! — вскричал дю Бушаж.

— Великий боже! — прошептал Реми.

— Что же дальше? — спросил граф.

— Сейчас скажу; один из моих солдат отважился нырнуть в самый водоворот; вон там, на углу насыпи, смельчак поймал повод и приподнял мертвую лошадь. Тут-то мы и разглядели белую ботфорту с золотой шпорой, какие всегда носил герцог. Но в ту же минуту вода поднялась, словно возмутясь, что у нее хотят отнять добычу. Солдат выпустил повод, и все мигом исчезло. Мы даже не можем утешить себя тем, что похоронили нашего принца по христианскому обряду!

— Стало быть, он умер! Умер! Нет более наследника французского престола! Какое несчастье…

Тем временем Реми обернулся к своей спутнице и голосом, в котором явственно слышалось волнение, сказал:

— Он умер, сударыня; вы видите…

— Хвала господу, избавившему меня от необходимости совершить преступление! — ответила она, в знак благодарности воздевая к небу руки и возводя глаза горе.

— Да, но господь лишает нас мщения, — возразил Реми.

— Отмщение принадлежит человеку лишь тогда, когда бог забывает покарать виновного.

Аири с глубокой тревогой смотрел на этих странных людей, которых спас от гибели; он видел, что они необычайно взволнованы, и тщетно старался уяснить себе, чего они желают и что их тревожит.

Из раздумья его вывел голос лейтенанта, обратившегося к нему с вопросом:

— А вы, граф, что намерены предпринять?

Анри вздрогнул.

— Я буду ждать, покуда мимо меня не проплывет тело брата, — с отчаянием в голосе ответил он, — тогда я тоже постараюсь вытащить его из воды, чтобы похоронить по христианскому обряду, и, поверьте мне, умру вместе с ним.

Реми услышал эти скорбные слова и бросил на Анри взгляд, полный ласковой укоризны.

Что касается Дианы, с той минуты как лейтенант возвестил о смерти герцога Анжуйского, она стала глуха ко всему вокруг: она молилась.

VII

ПРЕОБРАЖЕНИЕ
Кончив свою молитву, спутница Реми поднялась с колен; теперь она была так прекрасна, лицо ее сияло такой неземной радостью, что у графа помимо воли вырвалось восклицание изумления и восторга.

Словно очнувшись от забытья, молодая женщина обвела вокруг себя взглядом столь ласковым и кротким, что Анри, легковерный, как все влюбленные, вообразил, будто в ней заговорили наконец признательность и жалость к нему.

Когда после скудной трапезы военные уснули и даже Реми задремал, дю Бушаж подошел к молодой женщине и голосом, тихим и нежным, как шелест ветерка, сказал:

— Сударыня, вы живы! О, позвольте мне выразить ликование, которое я испытываю, глядя на вас здесь, где вы вне опасности.

— Вы правы, сударь, — ответила Диана, — я осталась жива благодаря вам, и, — прибавила она с печальной улыбкой, — мне хочется сказать, что я вам признательна за это.

— Да, сударыня, — продолжал Анри, силою любви и самоотречения сохраняя внешнее спокойствие, — я ликую, даже говоря себе, что спас вас для того, чтобы вернуть тем, кого вы любите!

— Сударь, те, кого я любила, умерли; тех, к кому я направлялась, тоже не стало.

— Сударыня, — прошептал Анри, преклонив колена, — обратите взор на меня, кто так давно любит вас. Вы молоды, вы прекрасны, как ангел небесный. Загляните в мое сердце, раскрытое перед вами, и вы убедитесь, что в нем нет ни крупицы той любви, которую другие мужчины называют этим словом. Вы не верите мне? Вспомните часы, недавно прожитые вместе, переберите их один за другим. Даже сейчас, в эту минуту, когда вы отворачиваетесь от меня, моя душа заполнена вами, и я живу единственно потому, что вы, сударыня, живы. Разве несколько часов назад я не готов был умереть рядом с вами? Чего я просил тогда? Ничего! Все низменное отпало от меня, сгорело в горниле любви.

— О сударь, пощадите, не говорите так со мной!

— Пощадите и вы меня, сударыня. Мне сказали, что вы никого не любите. Ах, повторите это сами: я умираю у ваших ног, а вы не хотите сказать мне: «Я никого не люблю», или же: «Я люблю, но перестану любить»!

— Граф, — торжественно сказала Диана, — я существо иного мира и давно уже не живу в этой юдоли. Если б вы не выказали мне такого благородства, такой доброты, такого великодушия, если б в глубине моего сердца не теплилось нежное чувство к вам — чувство сестры к брату, я сказала бы: «Встаньте, граф, и не утомляйте больше мой слух, ибо слова любви внушают мне ужас». Но я не скажу вам этого, потому что мне больно видеть ваши страдания. С сегодняшнего дня в моей жизни наступил перелом, я уже не вправе опираться даже на руку великодушного друга, благороднейшего из людей, который дремлет тут, неподалеку от нас, вкушая блаженство недолгого забвения! Увы, бедный мой Реми, — продолжала она, и в ее голосе прозвучало теплое чувство, — ты не подозреваешь, что, проснувшись, останешься один на земле, ибо я готовлюсь предстать пред всевышним.

— Что вы сказали? — вскричал Анри. — Неужели вы хотите умереть?

Разбуженный горестным возгласом молодого человека, Реми поднял голову и прислушался.

— Вы видели, что я молилась, не так ли? — продолжала Диана. — Эта молитва была моим прощанием с земной жизнью; та великая радость, которую вы, несомненно, прочли на моем лице, так же озарила его, если бы ангел смерти сказал мне: «Встань, Диана, и следуй за мной к подножию престола господня!»

— Диана! Диана! — шепотом сказал Анри. — Теперь, когда я наконец узнал ваше имя, не говорите мне, что вы решили умереть!

— Я этого не говорю, сударь, — все так же твердо ответила молодая женщина, — я сказала, что готовлюсь покинуть этот мир слез, ненависти, мрачных страстей и низменной алчности; я вверяю себя господу, уповая, что он сжалится надо мной в неисчерпаемом милосердии своем.

Услыхав эти слова, Реми встал и подошел к своей госпоже.

— Вы покидаете меня? — мрачно спросил он.

— Да, чтобы посвятить себя богу, — ответила Диана, воздев к небу руку, исхудалую и бледную, как у Марии-Магдалины.

— Вы правы, — молвил Реми, снова понурив голову, — вы правы!

— Как я ничтожен в сравнении с этими двумя сердцами! — сказал Анри, трепеща от благоговейного ужаса.

— Вы единственный человек, — молвила Диана, — на котором глаза мои дважды останавливались с того дня, как я дала обет навеки отвратить их от всего земного.

Анри преклонил колени.

— Благодарю вас, сударыня, — прошептал он, — ваша душа раскрылась предо мной, благодарю вас: отныне ни одно слово, ни один порыв моего сердца не выдадут того, что я исполнен любви к вам. Вы принадлежите всевышнему, я не вправе вас ревновать.

Едва он произнес эти слова и поднялся с колен, как с равнины, еще окутанной туманом, явственно донеслись звуки труб.

Ониские кавалеристы схватились за оружие и, не дождавшись команды, вскочили на коней.

Прислушавшись, Анри встрепенулся.

— Это трубы адмирала, — вскричал он, — я узнаю их, узнаю! Великий боже! Да возвестят они, что брат мой жив!

— Вот видите, — сказала Диана, — у вас есть еще желания, есть еще люди, которых вы любите. К чему же, дитя, предаваться отчаянию, уподобляясь тем, кто ничего уже не желает, никого не любит?

— Коня! — вскричал Анри.

— Но как же вы проедете? — спросил лейтенант. — Ведь мы окружены водой!

— Поймите, главное — добраться до равнины: раз слышны трубы — значит, там идет войско!

— Подымитесь на насыпь, граф, — предложил лейтенант, — погода проясняется; быть может, вы что-нибудь увидите.

— Иду, — отозвался Анри.

Звуки труб по-прежнему доносились до стоянки, но они удалялись.

Реми опустился на прежнее место рядом с Дианой.

VIII

ДВА БРАТА
Спустя четверть часа Аири вернулся и сообщил, что на другом холме, который ночная мгла прежде скрывала от их глаз, он увидел большойотряд французских войск, расположившийся лагерем и укрепившийся.

Вода уже начала уходить с равнины, словно из пруда, который осушают, выкачивая его. Катясь в море, мутные потоки оставляли после себя след в виде густой тины.

Как только ветер рассеял туман, Анри увидел на холме французское знамя, величаво реявшее в воздухе.

Ониские кавалеристы не остались в долгу: они подняли свой штандарт, и обе стороны в знак радости принялись палить из мушкетов.

К одиннадцати часам утра солнце осветило унылое запустение, царившее вокруг; равнина местами подсохла, и можно было различить узкую дорожку, проложенную по гребню возвышенности.

Анри тотчас же направил туда своего коня и по цоканью копыт определил, что под зыбким слоем тины лежит мощеная дорога; он догадался также, что она ведет кружным путем к холму, где расположились французы.

Он вызвался проехать в их лагерь; предприятие было рискованное, поэтому других охотников не нашлось, и Анри один отправился по опасной дороге, оставив Реми и Диану на попечение лейтенанта.

Едва он покинул поселок, как с противоположного холма тоже спустился всадник; но если Анри хотел найти путь от поселка к лагерю, то этот неизвестный, видимо, задумал проехать из лагеря в поселок.

Оба представителя разбитого французского войска храбро продолжали путь и вскоре убедились, что их задача менее трудна, чем они того опасались: из-под тины ключом била вода. Теперь всадников разделяли какие-нибудь двести шагов.

— Франция! — возгласил всадник, спустившийся с холма, и приподнял берет, на котором развевалось белое перо.

— Как, это вы, ваша светлость? — радостно отозвался дю Бушаж.

— Анри, дорогой брат мой! — воскликнул всадник с белым пером.

Рискуя увязнуть в тине, темневшей по обе стороны дороги, оба всадника пустили лошадей галопом и вскоре обнялись под восторженные клики зрителей.

Поселок и холм мгновенно опустели: ониские тяжеловооруженные всадники и королевские гвардейцы, воины-гугеноты и воины-католики — все хлынули к дороге, на которую первыми ступили два брата.

Вскоре воздух огласили громкие приветствия, и на той самой дороге, где они думали найти смерть, три тысячи французов вознесли благодарность провидению и закричали:

— Да здравствует Франция!

— Господа, — воскликнул один из офицеров-гугенотов, — мы должны кричать «Да здравствует адмирал!», ибо не кто иной, как герцог де Жуаез, спас нам жизнь в эту ночь, а сегодня утром даровал нам великое счастье обняться с нашими соотечественниками!

Гул одобрения был ответом на эти слова.

На глазах у братьев выступили слезы; они вполголоса обменялись несколькими словами.

— Что с герцогом? — спросил Жуаез.

— Судя по всему, он погиб, — ответил Анри.

— Это горестный для Франции день… — молвил адмирал. Обернувшись затем к своим людям, он громко объявил: — Не будем понапрасну терять время, господа! По всей вероятности, как только вода спадет, на нас будет произведено нападение; мы окопаемся здесь, пока не получим продовольствия и достоверных известий.

— Но, монсеньер, — возразил кто-то, — кавалерия не сможет действовать: лошадей не кормили со вчерашнего дня.

— На нашей стоянке имеется зерно, — сказал лейтенант, — но как быть с людьми?

— Если есть зерно, — ответил адмирал, — мне больше ничего не надо; люди будут есть то же, что и лошади.

— Брат мой, — прервал его Анри, — прошу тебя, дай мне возможность хоть минуту поговорить с тобой наедине.

— Я займу этот поселок, — ответил Жуаез. — Выбери подходящее помещение и дожидайся меня.

Анри вернулся к своим спутникам.

— Теперь вы среди войска, — сказал он Реми. — Послушайтесь меня, спрячьтесь в том помещении, которое я подыщу; не следует, чтобы кто бы то ни было видел вашу госпожу.

Реми и Диана заняли помещение, которое, по просьбе Анри, ему уступил лейтенант ониских кавалеристов, с прибытием Жуаеза ставший всего-навсего исполнителем приказаний адмирала.

Около двух часов пополудни герцог де Жуаез под звуки труб и литавр вступил со своими частями в поселок и издал строгий приказ, дабы предупредить всякие бесчинства.

Затем он велел раздать людям ячмень, лошадям овес, тем и другим — питьевую воду; несколько бочек пива и вина, найденных в погребах, были, по его распоряжению, отданы раненым, а сам он, объезжая посты, подкрепился на глазах у всех куском простого хлеба и запил его стаканом воды. Повсюду солдаты встречали адмирала как избавителя возгласами любви и благодарности.

— Пусть только фламандцы сунутся сюда, — сказал Жуаез, оставшись с глазу на глаз с братом. — Я их разобью наголову и даже съем, ведь я голоден как волк. А теперь расскажи мне, каким образом ты очутился во Фландрии? Я был уверен, что ты в Париже.

— Брат мой, жизнь в Париже стала для меня невыносимой, вот я и отправился к тебе во Фландрию.

— И все это по-прежнему от любви? — спросил Жуаез.

— Нет, с отчаяния. Клянусь тебе, Анн, я уже не влюблен; моей страстью стала отныне неизбывная печаль.

— Брат мой, — воскликнул Жуаез, — позволь сказать тебе, что женщина, которую ты полюбил, — дурная женщина!

— Почему?

— А вот почему, Анри: если от избытка добродетели человек не считается со страданиями других, — это уже не добродетель, а изуверство, свидетельствующее об отсутствии христианского милосердия.

— Брат мой, брат мой! — воскликнул Анри. — Не клевещи на добродетель! Ведь ты так добр, так велико душен!

— Быть великодушным по отношению к людям бес сердечным — значит дурачить самого себя.

— Брат мой, — с кротчайшей улыбкой сказал Анри, — какое счастье для тебя, что ты не влюблен! Но прошу вас, господин адмирал, перестанем говорить о моей безумной любви и обсудим военные дела.

— Согласен, ведь разговорами о своей безумной любви ты, чего доброго, и меня сведешь с ума.

— Ты видишь, у нас нет продовольствия.

— Знаю, и я уже нашел способ его раздобыть.

— Каким образом?

— Я не могу двинуться отсюда, пока не получу известий о других частях армии; ведь здесь выгодная позиция, и я готов защищать ее против сил, в пять раз превосходящих мои собственные; но я вышлю отряд смельчаков на разведку: во-первых, они соберут мне нужные сведения, а во-вторых, добудут продовольствие, — эта Фландрия в самом деле прекрасная страна.

— Не такая уж прекрасная, брат мой.

— О! Я говорю о стране, какой создал ее господь, а не о людях — они-то всегда портят его творения. Пойми, Анри, какое безрассудство совершил герцог Анжуйский, какую крупную партию он проиграл, как быстро гордыня и опрометчивость погубили несчастного Франциска! Мир праху его, не будем больше говорить о нем, но ведь он действительно мог приобрести и неувядаемую славу и одно из прекраснейших королевств Европы, а вместо этого он сыграл на руку… кому? Вильгельму Лукавому. А впрочем, знаешь, Анри, антверпенцы сражались храбро!

— И ты тоже, брат мой!

— Да, в тот день я был в ударе, а кроме того, произошло событие, которое меня сильно подзадорило.

— Какое?

— Я сразился на поле брани со шпагой, хорошо мне знакомой.

— Шпагой француза?

— Да, француза.

— И он находился в рядах фламандцев?

— Во главе их, Анри. Эту тайну нужно раскрыть — она несомненно находится в связи с четвертованием Сальседа на Гревской площади.

— Дорогой мой повелитель, ты, к несказанной моей радости, вернулся цел и невредим, а вот мне необходимо наконец что-нибудь совершить!

— Что именно?

— Прошу тебя, назначь меня командиром разведчиков.

— Нет, Анри, нет. Если уж ты хочешь непременно умереть, я найду для тебя более доблестную смерть.

— Брат мой, умоляю тебя, согласись на мою просьбу, я буду осторожен, обещаю тебе.

— Хорошо, я все понял.

— Что же ты понял?

— Ты решил испытать, не смягчит ли ее жестокое сердце тот шум, который подымается вокруг блистательного подвига. Признайся, именно этим объясняется твое необычное упорство.

— Признаюсь, если тебе это угодно, брат мой.

— Что ж, ты прав. Женщины, которые остаются не преклонными пред лицом большой любви, часто дают себя прельстить небольшой славой.

— Стало быть, ты мне поручишь это командование, брат?

— Придется, раз ты этого хочешь.

— Я должен выступить сегодня же?

— Непременно, Анри; ты сам понимаешь, мы не можем дольше ждать.

— Сколько человек ты выделишь в мое распоряжение?

— Самое большее — сто; я не могу ослабить свою позицию. Но дай мне честное слово, что ты вступишь в бой только в том случае, если силы противника будут равны твоим или немногим больше.

— Клянусь!

— Вот и отлично! Из какой части ты возьмешь людей?

— Позволь мне взять сотню ониских кавалеристов, — у меня среди них много друзей. Когда мне выступить?

— Немедленно. Вели выдать паек людям на один день, лошадям — на два дня. Помни, я хочу получить сведения как можно скорее и из надежных источников.

— Еду, брат мой! У тебя не будет никаких секретных поручений?

— Не разглашай гибели герцога; пусть думают, что он у меня в лагере. Преувеличивай численность моего войска; если, паче чаяния, вы найдете тело герцога, воздай ему все должные почести: хоть он и был дурной человек и ничтожный полководец, он все же принадлежал к царствующему дому; вели положить тело в дубовый гроб, и мы отправим его бренные останки в Сен-Дени для погребения в усыпальнице французских королей.

Анри хотел было поцеловать руку старшего брата, но тот ласково обнял его.

— Еще раз обещай мне, Анри, — сказал адмирал, — что эта разведка — не хитрость, к которой ты прибегаешь, чтобы доблестно пасть в бою.

— Брат мой, когда я отправился к тебе во Фландрию, у меня была такая мысль; но теперь, клянусь тебе, я от казался от нее.

Молодые люди снова заключили друг друга в объятия и расстались, но еще не раз оборачивались, чтобы обменяться приветствиями и улыбками.

IX

ПОХОД
Не помня себя от радости, дю Бушаж поспешил к Ре-ми и Диане.

— Будьте готовы через четверть часа, — сказал он, — мы выступаем. Двух оседланных лошадей вы найдете во дворе; вы должны незаметно присоединиться к нашему отряду и ни с кем не говорить ни слова.

Затем Анри вышел на галерею, опоясывавшую дом, и крикнул:

— Трубачи ониских кавалеристов, играйте сбор!

Сигнал гулко разнесся по поселку; лейтенант привел своих людей, и они тотчас выстроились перед домом.

— Солдаты, — обратился к ним Анри, — адмирал де Жуаез назначил меня вашим командиром; он поручил мне произвести разведку. Кто добровольно последует за мной?

Все триста человек, как один, сделали шаг вперед.

— Благодарю вас, — сказал Анри, — недаром вы были доблестным примером для всей армии; но я могу взять с собой только сто человек. Сударь, — продолжал он, обращаясь к лейтенанту, — прошу вас, произведите жеребьевку.

Пока лейтенант занимался порученным ему делом, адмирал де Жуаез давал брату последние указания.

— Слушай меня внимательно, Анри, — говорил он. — Равнина быстро подсыхает; местные жители уверяют, что между Контиком и Рюпельмондом можно проехать. Ваш путь пролегает между двумя реками — Рюпелем и Шельдой. Не доезжая Рюпельмонда, вы найдете пригнанные из-под Антверпена лодки и переправитесь на них через Шельду. Надеюсь, но дороге в Рюпельмонд вы найдете либо склады продовольствия, либо мельницы.

Выслушав брата, Анри заторопился: ему хотелось выступить как можно скорее.

— Повремени, — остановил его Жуаез. — Ты забываешь главное: мои люди захватили трех крестьян, одного я отдаю тебе в проводники. Никакой жалости: при первом признаке измены — пуля или удар кинжала.

С этими словами адмирал обнял брата и скомандовал: «По коням!»

Анри приставил к проводнику двух конвоиров с заряженными пистолетами в руках. Реми и его спутница держались в отдалении, среди солдат. Дю Бушаж не отдал относительно их никаких распоряжений, считая, что любопытство окружающих и так достаточно возбуждено присутствием неизвестных лиц.

Сам же он занял место во главе отряда.

Ехали медленно: твердая почва уходила из-под копыт лошадей, и весь отряд увязал в грязи. Время от времени на равнине появлялись какие-то призраки, бегущие без оглядки: то были либо крестьяне, слишком поспешно возвратившиеся в родные места, либо несчастные французы, не знавшие, друзья ли им повстречались или враги.

Проехав за три часа два лье, отважные разведчики добрались до реки Рюпель, вдоль берега которой тянулась мощеная дорога; но теперь на смену трудностям пришли опасности: две-три лошади зашибли себе ноги о неплотно уложенные камни; иные, поскользнувшись на покрытых тиной камнях, упали в реку и погибли вместе с их ездоками. Вдобавок с лодок, стоявших на причале у противоположного берега, в отряд несколько раз стреляли. В этих трудных условиях Анри показал себя достойным предводителем и подлинным другом солдат; действуя осторожно и разумно, он вел людей к спасению и рисковал только собственной жизнью.

Немного не доезжая Рюпельмонда, ониские кавалеристы наткнулись на нескольких французских солдат, сидевших на корточках вокруг кучки тлеющего торфа. Несчастные жарили кусок конины: то была единственная пища, которую им удалось раздобыть за последние двое суток.

Завидев всадников, участники этого жалкого пиршества всполошились; они хотели было удрать, но один из них удержал товарищей, говоря:

— Чего нам бояться? Если это враги, они убьют нас, и по крайней мере все разом будет кончено.

— Франция! Франция! — крикнул Анри, услыхав эти слова. — Идите скорее к нам, бедняги!

Измученные французы подбежали к соотечественникам; тотчас их снабдили плащами, дали хлебнуть можжевеловой водки и позволили ехать вместе со слугами, по двое на одной лршади. Они с радостью присоединились к отряду.

Наконец глубокой ночью добрались до Шельды. Все вокруг было окутано мраком; у самого берега ониские кавалеристы застали двух мужчин, на ломаном фламандском языке они уговаривали лодочника перевезти их на другой берег. Лодочник отказывался и вдобавок угрожал им. Лейтенант, говоривший по-фламандски, велел отряду остановиться, а сам, спешившись, бесшумно приблизился к спорившим и расслышал следующие сказанные лодочником слова:

— Вы французы, стало быть, должны умереть здесь; вы не попадете на тот берег.

Один из мужчин приставил к горлу лодочника кинжал и, уже не пытаясь коверкать свою речь, сказал на чистейшем французском языке:

— Умереть придется тебе, хоть ты и фламандец, если тотчас же не перевезешь нас!

— Держите его, сударь, держите! — крикнул лейтенант. — Мы вам поможем!

Француз от изумления ослабил хватку; воспользовавшись этим, лодочник вырвался и проворно отчалил.

Один из кавалеристов тотчас же смекнул, какую огромную пользу может принести лодка, и выстрелом из пистолета уложил лодочника наповал.

Оставшись без гребца, лодка перевернулась, и волны прибили ее обратно к берегу. Французы, спорившие с лодочником, первыми сели в нее. Это явное желание обособиться удивило и обеспокоило лейтенанта, и он спросил:

— Позвольте узнать, господа, кто вы такие?

— Сударь, мы морские офицеры. А вы, как видно, ониские кавалеристы?

— Да, сударь; не хотите ли примкнуть к нашему отряду?

— Охотно, господа.

— В таком случае, садитесь на подводу, если вы слишком устали, чтобы идти пешком.

— Разрешите узнать, куда вы держите путь? — спросил второй морской офицер, до того времени молчавший.

— Нам приказано добраться до Рюпельмонда, сударь.

— Будьте осторожны, — продолжал тот же офицер, — сегодня утром в том же направлении проехал испанский отряд, очевидно выступивший из Антверпена.

— Погодите, — сказал лейтенант, — я попрошу сюда нашего командира. — Он знаком подозвал Анри и объяснил ему, в чем дело.

— А сколько человек было в отряде? — спросил дю Бушаж.

— Человек пятьдесят.

— Ну и что же? Это вас пугает?

— Нет, граф, но я думаю, что следовало бы захватить лодку с собой; она вмещает двадцать человек, и если нужно будет переправиться через реку, это удастся сделать в пять приемов, держа лошадей под уздцы.

— Согласен, — сказал Анри, — возьмите лодку. А что, при впадении Рюпеля в Шельду есть какое-нибудь жилье?

— Там целый поселок, — вставил кто-то.

— Едем туда; угол, образуемый слиянием двух рек, должен быть превосходной позицией… Вперед, солдаты! Распорядитесь, чтобы два человека сели в лодку и направляли ее в ту сторону, куда, поедем мы.

— Если разрешите, — сказал один из морских офицеров, — в лодку сядем мы.

— Согласен, господа, — ответил Анри, — но не теряйте нас из виду и присоединитесь к нам, как только мы вступим в поселок.

— Превосходно, — ответил все тот же морской офицер и сильным взмахом весел отчалил от берега.

«Странно, — подумал Анри, снова пускаясь в путь, — этот голос мне очень знаком».

Час спустя они уже были в поселке, действительно занятом испанским отрядом, о котором говорил морской офицер. Внезапно атакованные, испанцы почти не сопротивлялись. Дю Бушаж велел обезоружить пленных и запереть их в одном из домов поселка; по его приказу к ним приставили караул из десяти человек. Затем Анри распорядился, чтобы люди поели, сменами по двадцать человек. Ужин уже был готов: то был ужин захваченных врасплох испанцев.

Прежде чем подкрепиться самому, Анри отправился проверить сторожевые посты. Спустя полчаса он вернулся. Невзирая на то, что он просил офицеров ужинать без него, они ни к чему не притронулись, но кое-кто от усталости успел задремать.

При появлении графа спящие проснулись, а те, что бодрствовали, вскочили на ноги. Анри обвел взглядом просторную комнату.

Медные лампы, подвешенные к потолку, отбрасывали тусклый дымный свет.

Вид стола, уставленного пшеничными хлебами, окороками жареной свинины и кружками пенящегося пива, раздразнил бы аппетит не только у людей, не евших и не пивших целые сутки.

Дю Бушажу указали на оставленное для него почетное место.

Он сел и предложил всем приняться за еду. По тому, как бойко ножи и вилки тотчас застучали о фаянсовые тарелки, Анри мог заключить, что его ждали с некоторым нетерпением и что его приход был желанным для всех.

— Кстати, — спросил он лейтенанта, — нашлись наши морские офицеры?

— Да, сударь.

— Где же они?

— Вон там, в самом конце стола.

Действительно, офицеры не только сидели в дальнем конце стола, но и выбрали самое темное место во всей комнате.

— Господа, — сказал им Анри, — вам там неудобно сидеть, и вы, сдается мне, ничего не едите.

— Благодарствуйте, граф, — ответил один из них, — мы очень устали и гораздо больше нуждаемся в отдыхе, чем в пище; мы уже говорили это господам офицерам, но они настояли на том, чтобы мы сели за стол, утверждая, что таков ваш приказ.

Анри слушал с величайшим вниманием, но было ясно, что голос интересует его больше, чем ответ.

— Ваш товарищ такого же мнения? — спросил он, когда морской офицер замолчал.

При этих словах дю Бушаж так испытующе смотрел на второго офицера, низко нахлобучившего шляпу и упорно молчавшего, что все военные, сидевшие за столом, тоже стали к нему приглядываться.

Вынужденный хоть что-нибудь ответить, офицер едва внятно пробормотал:

— Да, граф.

Услышав этот голос, Анри вздрогнул. Затем он встал и решительно направился туда, где сидели оба офицера.

Он остановился подле обоих и, обратившись к тому из них, кто говорил первым, сказал:

— Сударь, докажите мне, что вы не брат господина Орильи и не сам господин Орильи.

— Орильи! — в один голос воскликнули присутствующие.

— А вашего спутника, — продолжал Анри, — я покорно прошу слегка приподнять шляпу, закрывающую ему лицо, иначе мне придется назвать его монсеньером и низко склониться перед ним…

В то же время Анри отвесил неизвестному почтительный поклон.

Тот поднял голову.

— Его высочество герцог Анжуйский! — в один голос воскликнули офицеры.

— Ну что ж, господа, — сказал герцог, — раз вы согласны признать вашего побежденного, скитающегося государя, я не стану дольше препятствовать изъявлению чувств, которые глубоко меня трогают. Вы не ошиблись, господа, перед вами подлинно герцог Анжуйский.

— Да здравствует монсеньер! — дружно закричали офицеры.

X

ПАВЕЛ ИЗ СЕМЕЙСТВА ЭМИЛИЕВ
Все эти приветствия, хотя и искренние, смутили герцога.

— Потише, потише, господа, — сказал он, — прошу вас, не радуйтесь больше меня самого удаче, выпавшей на мою долю. Поверьте, не узнай вы меня, я не стал бы первым хвалиться тем, что сохранил жизнь.

— Как! Монсеньер! — воскликнул Анри. — Вы видели, как мы сокрушаемся о вашей гибели, и не открыли нам, что мы печалимся понапрасну?

— Господа, — ответил герцог, — помимо множества причин, в силу которых я желал остаться неузнанным, мною руководило следующее побуждение: мне хотелось воспользоваться случаем и послушать, какие надгробные речи будут произнесены в мою честь.

— О! Монсеньер! Монсеньер!

— Нет, в самом деле, — продолжал герцог, — я похож на Александра Македонского: я смотрю на войну, как на искусство. Так вот, положа руку на сердце, скажу: мне думается, я совершил ошибку.

— Монсеньер, — молвил Анри, потупившись, — прошу вас, не говорите этого.

— А почему? Неужели вы думаете, что я не осуждаю себя, и весьма сурово, за то, что проиграл сражение?

— Монсеньер, ваша доброта пугает нас, благоволите успокоить ваших покорных слуг, сказав, что вы не испытываете страданий.

Грозная тень легла на чело принца, еще более омрачив его и без того зловещее лицо.

— Нет, нет, — ответил он. — Благодарение богу, я чувствую себя лучше, чем когда-либо, и мне весьма приятно ваше общество.

Офицеры поклонились.

— Сколько человек под вашим началом, дю Бушаж? — спросил герцог.

— Сто пятьдесят, монсеньер.

— Так, так… сто пятьдесят из двенадцати тысяч. Тоже соотношение, что и после битвы при Каннах.[327]

— Монсеньер, — возразил Жуаез, — если ваша битва подобна битве при Каннах, то мы все же счастливее римлян: мы сохранили нашего Павла Эмилия!

— Клянусь спасением своей души, господа, — сказал герцог, — Павел Эмилий битвы под Антверпеном — Жуаез, и, по всей вероятности, для полноты сходства твой брат погиб… Так ведь, дю Бушаж?

При этом хладнокровно заданном вопросе у Анри болезненно сжалось сердце.

— Нет, монсеньер, — ответил он, — брат жив.

— А! Тем лучше! — с ледяной усмешкой воскликнул герцог. — Славный наш Жуаез уцелел! Где же он? Я хочу его обнять!

— Его здесь нет, монсеньер.

— Что же он, ранен?

— Нет, монсеньер, цел и невредим.

— Но, подобно мне, спасся чудом, скитается, голоден, опозорен, жалок!

— Я несказанно рад сообщить вашему высочеству, что брат сохранил три тысячи человек и, возглавив их, занял большой поселок в семи лье отсюда.

Герцог побледнел.

— Три тысячи человек! — повторил он. — И эти три тысячи сохранил Жуаез! Да знаешь ли ты, что твой брат оказался вторым Ксенофонтом![328] Да здравствует Жуаез! К черту Валуа! Право слово, королевский дом не мог бы избрать своим девизом «Hilariter».

— Монсеньер! Монсеньер! — пробормотал дю Бушаж, удрученный сознанием, что под наигранной веселостью герцога таится злобная, мучительная зависть.

— Да, да, клянусь спасением своей души, я говорю истинную правду… Так ведь, Орильи?.. Мы возвращаемся во Францию, точь-в-точь как Франциск Первый после битвы при Павии.[329] Все потеряно, и честь в придачу. Ха-ха-ха!

Этот смех, горький, как рыдание, был встречен мрачным безмолвием, которое Анри прервал словами:

— Расскажите нам, монсеньер, каким образом добрый гений Франции спас вашу милость.

— Эх, любезный граф, все очень просто; по всей вероятности, гений, покровитель Франции, в тот момент был занят чем-то более важным — вот мне и пришлось спасаться самому!

— Каким образом, монсеньер?

— Улепетывая со всех ног.

Никто из присутствующих не улыбнулся в ответ на эту остроту, которую герцог несомненно покарал бы смертью, если бы ее позволил себе кто-нибудь другой.

— Всем известны хладнокровие, храбрость и полководческий талант вашего высочества, — возразил Анри. — Мы умоляем вас не терзать наши сердца, приписывая себе воображаемые ошибки. Самый даровитый полководец может потерпеть поражение, и сам Ганнибал был побежден при Заме.

— Да, — ответил герцог, — но Ганнибал выиграл битвы при Требии, Тразименском озере и Каннах, а я выиграл одну только битву при Като-Камбрези, которая не может идти ни в какое сравнение с ними.

— Вы изволите шутить, монсеньер, говоря, что бежали?

— Нет, черт возьми! И не думаю шутить; неужели, дю Бушаж, ты находишь, что это предмет для шуток?

— Разве можно было поступить иначе, граф? — спросил Орильи, желая поддержать своего господина.

— Молчи, Орильи, — приказал герцог, — спроси об этом у тени Сент-Эньяна.

Орильи потупился.

— Ах да, вы не знаете, что произошло с Сент-Эньяном; я расскажу вам это не в трех словах, а в трех гримасах.

При этой новой остроте, омерзительной в столь тягостных обстоятельствах, офицеры нахмурились, не смущаясь тем, что это могло не понравиться их повелителю.

— Итак, представьте себе, господа, — начал герцог, делая вид, будто не заметил этого изъявления недовольства, — представьте себе, что в ту минуту, когда неблагоприятный исход битвы уже определился, Сент-Эньян собрал вокруг себя пятьсот всадников и, вместо того что бы отступать, как все прочие, подъехал ко мне со словами: «Нужно немедленно пойти в атаку, монсеньер». — «Как так? — возразил я. — Вы с ума сошли, Сент-Эньян, их сто против одного француза». — «Будь их тысяча против одного, — ответил он с ужасающей гримасой, — я пойду в атаку». — «Идите, друг мой, идите, — сказал я. — Что до меня, я-то в атаку не пойду, я поступлю совсем наоборот». — «В таком случае дайте мне вашего коня — он совсем обессилел, я же бежать не намерен, поэтому для меня всякий конь хорош». И он действительно отдал мне своего вороного коня, а сам пересел на моего белого, сказав при этом: «Герцог, на этом скакуне вы сделаете двадцать лье за четыре часа». Затем, обратившись к своим людям, он воскликнул: «За мной, господа! Вперед все те, кто не хочет повернуться спиной к врагам!» И он бросился на встречу фламандцам с гримасой еще более страшной, чем первая. Послушай он меня, вместо того чтобы проявить такую бесполезную отвагу, он сидел бы с нами за этим столом и не строил бы в настоящую минуту третью по счету гримасу, по всей вероятности еще более безобразную, чем две первые.

Дрожь возмущения проняла всех присутствующих.

«У него нет сердца, — подумал Анри. Как жаль, что сан этого негодяя избавляет его от вызова, который с радостью бросил бы ему каждый из нас!»

— Вот как случилось, — продолжал принц, осушая стакан, — что Сент-Эньян умер, а я жив; впрочем, умирая, он оказал мне последнюю огромную услугу: поскольку он ехал на моей лошади, все решили, что погиб я, и фламандцы замедлили преследование. Но будьте спокойны, господа, мы возьмем реванш, кровавый реванш, и со вчерашнего дня я, по крайней мере в мыслях своих, формирую самую грозную армию, какая когда-либо существовала.

— А покамест, — заявил Анри, — ваше высочество примет начальствование над моим отрядом; я скромный дворянин и не вправе отдавать приказания там, где находится представитель королевского дома.

— Согласен, — сказал принц. — Прежде всего я приказываю всем приняться за ужин; в частности, это относится к вам, дю Бушаж, вы даже не придвинули к себе тарелку.

— Монсеньер, я не голоден.

— В таком случае, друг мой дю Бущаж, проверьте еще раз посты. Объявите командирам, что я жив, но попросите их не слишком громко выражать свою радость, прежде чем мы не займем какие-нибудь надежные укрепления или не соединимся с войсками нашего непобедимого Жуаеза.

Как видит читатель, этому беглецу и трусу достаточно было одной минуты, чтобы снова стать кичливым, беспечным и властным.

Повелевать сотней людей или ста тысячами — все равно значит повелевать. Властители всегда требуют не то, что заслужили, а то, что, по их мнению, им причитается.

Герцога очень удивляло, что военный с именем и положением дю Бушажа согласился принять командование горстью людей и отправиться в столь опасную экспедицию. Такое дело надлежало поручить какому-нибудь лейтенанту, а не брату прославленного адмирала.

Герцог стал расспрашивать офицеров и в конце концов узнал, что адмирал поручил брату возглавить разведку, лишь уступив его настояниям.

— Почему же, в каких целях, — спросил герцог у лейтенанта, — граф столь настойчиво добивался, чтобы ему дали такое, в сущности, маловажное поручение?

— Прежде всего он хотел оказать помощь людям, спасенным адмиралом, — ответил тот.

— Прежде всего — сказали вы, а какие побуждения действовали затем, сударь?

— Даже вашему высочеству я могу называть только те причины, которые связаны со службой.

— Вот видите, господа, — сказал герцог, обращаясь к немногим офицерам, еще сидевшим за столом, — я был совершенно прав, стараясь остаться неузнанным: в моей армии имеются тайны, в которые меня не посвящают.

— О монсеньер, — возразил лейтенант, — вы очень дурно истолковали мою сдержанность; тайна касается только самого графа дю Бушажа. Разве не могло случиться, что, служа общим интересам, он пожелал оказать услугу кому-нибудь из своих родственников или близких друзей?

— Кто же здесь находится из родственников или близких друзей графа? Скажите мне, я хочу поскорее обнять его!

— Монсеньер, — сказал Орильи, вмешиваясь в разговор с той почтительной фамильярностью, которую он давно взял в привычку, — я наполовину раскрыл эту тайну. Родственник графа дю Бушажа на самом деле…

— На самом деле… Договаривай скорее, Орильи.

— На самом деле родственница, монсеньер.

— Вот оно что! — воскликнул герцог. — Милейший Анри! Это так понятно… Ну что ж, закроем глаза на интрижку с родственницей и не будем больше говорить об этом.

— Это самое лучшее, что ваше высочество может сделать, — сказал Орильи, — тем более, что дама сия переодета мужчиной.

— Так, так… Стало быть, находясь в войсках, Анри возит с собой родственницу!.. Где же она, Орильи?

— Наверху!

— Как! Здесь, в этом доме?

— Да, монсеньер… Но… тише. Вот господин дю Бушаж!

— Тише! — повторил за ним герцог и разразился хохотом.

XI

ГЕРЦОГ АНЖУЙСКИЙ ПРЕДАЕТСЯ ВОСПОМИНАНИЯМ
Возвращаясь, Анри услышал злобный хохот герцога, но он слишком мало общался с его светлостью, чтобы знать, какие угрозы таило в себе всякое проявление веселости со стороны герцога Анжуйского.

Став начальником отряда, герцог поручил Анри ведать сторожевыми постами. Такое решение казалось настолько естественным, что все остальные и в первую очередь сам Анри обманулись насчет истинных намерений герцога.

Однако дю Бушаж счел нужным дать лейтенанту кое-какие указания по службе, а также на время своего отсутствия поручить ему заботу об обоих своих спутниках.

Но не успел он сказать лейтенанту и двух слов, как в разговор вмешался герцог.

— Секреты? — спросил он со своей обычной коварной улыбкой.

Слишком поздно лейтенант сообразил, что он наделал своей нескромностью; раскаиваясь в этом и желая выручить графа, он поспешно сказал:

— Нет, монсеньер, граф только спросил меня, сколько у нас осталось пороху, сухого и годного к употреблению.

— А! Это дело другое, — заметил герцог, вынужденный сделать вид, что поверил объяснению, иначе он сам бы себя изобличил в соглядатайстве и этим унизил бы свое достоинство принца крови.

Воспользовавшись тем, что герцог отвернулся, лейтенант торопливо шепнул Анри:

— Его высочеству известно, что вас кто-то сопровождает.

Дю Бушаж вздрогнул, и это невольное движение не ускользнуло от герцога; притворившись, что желает удостовериться, все ли его приказания выполнены, он предложил графу дойти вместе с ним до самого важного сторожевого поста. Волей-неволей дю Бушажу пришлось согласиться. Ему очень хотелось предупредить Реми, посоветовать ему быть настороже, но удалось только одно — на прощанье сказать лейтенанту:

— Берегите порох, прошу вас; берегите его так, как берег бы я сам.

— Где находится порох, заботу о котором вы поручи ли этому юнцу, граф?

— В том доме, ваше высочество, где я поместил штаб.

— Будьте спокойны, дю Бушаж, — продолжал герцог, — я хорошо понимаю всю важность такого предмета, особенно в нашем положении. Охранять его я буду сам, а не наш юный друг.

На этом разговор кончился. Они молча доехали до слияния обеих рек; несколько раз повторив дю Бушажу наставление ни в коем случае не покидать поста у реки, герцог вернулся в поселок и тотчас же стал разыскивать Орильи; он нашел его в помещении, где был подан ужин. Завернувшись в плащ, музыкант спал на скамье. Герцог ударил его по плечу.

Орильи протер глаза и посмотрел на своего повелителя.

— Ты слышал?

— Да, монсеньер.

— Разве ты знаешь, кого я имею в виду?

— Разумеется! Неизвестную даму, родственницу графа дю Бушажа.

— Если так, призови на помощь всю свою фантазию и разгадай остальное.

— Я уже разгадал, что любопытство вашей светлости крайне возбуждено.

— Еще бы! А теперь скажи, что именно разожгло мое любопытство?

— Вы хотите знать, кто это отважное создание, следующее за братьями Жуаез сквозь огонь и воду?

— «Per mille pericula Martis»![330] — как сказала бы сестрица Марго, будь она здесь; ты попал в самую точку, Орильи. К слову сказать, ты написал ей?

— А разве я должен был написать ее величеству?

— Конечно.

— О чем?

— Да о том, что мы потерпели поражение, черт возьми! Что она должна стойко держаться.

— По какому случаю, монсеньер?

— По тому случаю, что Испания, развязавшись со мной на севере, несомненно нападет на нее с юга.

— Но, монсеньер, ведь у меня нет ни бумаги, ни чернил, ни пера.

— Поищи! «Ищите и обрящете» — сказано в Евангелии.

— Но как найти все это в жалкой хижине крестьянина?

— А я тебе приказываю: пиши, болван; если ты даже не найдешь, чем писать, зато…

— Зато?

— Зато найдешь что-нибудь другое.

— Эх! Дурак я, дурак! — вскричал Орильи, ударив себя по лбу.

— Хорошо, я сам напишу сестрице Марго, только отыщи мне все, что нужно для письма, и воротись, только когда найдешь, а я останусь тут.

— Иду, монсеньер.

— И если в твоих поисках… погоди… если в твоих поисках ты заметишь, что этот дом интересен по своему убранству… Ты ведь знаешь, Орильи, как я люблю фламандские дома…

— Да, монсеньер.

— Тогда ты меня позовешь.

— Мигом позову, монсеньер, положитесь на меня.

Орильи встал и легко, словно птица, упорхнул в соседнюю комнату, из которой был ход наверх. Спустя пять минут он вернулся к своему повелителю.

— Ну что? — спросил герцог.

— А то, монсеньер, что, если видимость меня не обманывает, этот дом должен быть дьявольски интересен по своему убранству.

— Почему ты так думаешь?

— Да потому — тьфу пропасть! — что в верхнее помещение не так-то легко проникнуть.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что вход охраняет дракон.

— Что за глупая шутка, музыкантишка?

— Увы, монсеньер, это не глупая шутка, а печальная истина. Сокровище находится на втором этаже, в комнате, перед дверью которой лежит человек, закутанный в большой серый плащ.

— О-го-го! Господин дю Бушаж позволяет себе посылать солдата для охраны дамы своего сердца?

— Это не солдат, монсеньер, а, вероятнее всего, слуга дамы или самого графа.

— И каков он на вид, этот слуга?

— Монсеньер, его лица я никак не мог разглядеть, но зато явственно видел большой фламандский нож, заткнутый за пояс; он крепко сжимает его кулаком, на вид весьма увесистым.

— Это прелюбопытно, — молвил герцог, — расшевели-ка малость этого парня, Орильи!

— Ну нет, монсеньер!

— Как!.. Ты осмелишься…

— Осмелюсь сказать, что меня не только изукрасит фламандский нож, но я еще наживу себе смертельных врагов в лице господ де Жуаезов, любимцев двора. Будь вы королем Нидерландов — куда ни шло, но сейчас, монсеньер, мы должны ладить со всеми, в особенности с теми, кто спас нам жизнь, а спасли ее братья Жуаезы. Имейте в виду, монсеньер, если вы об этом не скажете, они сами это сделают.

— Ты прав, Орильи, — согласился герцог, топнув ногой, — прав, как всегда, и все же…

— Понимаю, но…

— Я хочу видеть эту женщину, Орильи, слышишь?

— Возможно, вы ее и увидите, но только не в открытую дверь.

— Пусть так, — согласился герцог. — Если не в открытую дверь, то хоть в закрытое окно.

— А! Это дельная мысль, монсеньер, и я мигом добуду вам приставную лестницу.

Орильи прокрался во двор и прямо направился к навесу, под которым ониские кавалеристы поставили лошадей. Он нашел там то, что почти всегда можно найти под навесом, а именно — лестницу, и, выйдя на улицу, прислонил ее к наружной стене дома.

Нужно быть принцем крови, властвующим в силу «божественного права», чтобы на глазах у часового отважиться на действия, столь дерзкие и оскорбительные для дю Бушажа, как те, которые предпринял герцог.

Орильи это понимал и обратил внимание герцога на часового, который, не зная, кто перед ним, видимо намеревался их остановить.

Франциск пожал плечами и прямиком направился к часовому.

— Друг мой, — сказал он солдату, — это, кажется, СА мое высокое место в поселке?

— Да, монсеньер, — ответил часовой, который, узнав Франциска, почтительнейше отдал ему честь, — и, не будь этих старых лип, при лунном свете были бы хорошо видны окрестности.

— Я так и думал, — молвил герцог, — вот я и велел принести эту лестницу, чтобы поверх деревьев обозреть местность… Ну-ка полезай, Орильи, или нет, лучше полезу я: начальник должен все видеть сам.

Герцог взобрался на самый верх лестницы, Орильи остался внизу.

Комната, где Анри поместил Диану, была устлана циновками; в ней стояла массивная дубовая кровать с шерстяным пологом, стол и несколько стульев.

Весть о гибели герцога Анжуйского, казалось, сняла с души Дианы тяжкое бремя; она попросила Реми принести ей поесть, и тот с величайшей радостью исполнил эту просьбу. Ужин был очень легкий, и все же после него Диана почувствовала, что глаза у нее слипаются и голова клонится на плечо. Реми заметил это. Он потихоньку вышел и лег у порога, потому что всегда поступал так со времени их отъезда из Парижа.

Диана спала, облокотись о стол, подперев голову рукой, откинувшись стройным станом на спинку высокого резного стула. Уста были полуоткрыты, пышные волосы ниспадали на откинутый капюшон грубой мужской Одежды; небесным видением должен был счесть Диану тот, кто намеревался нарушить покой ее сокрытого от всех убежища.

Восторг, вызванный этим зрелищем, выразился в лице и движениях герцога; опершись руками о подоконник, он жадно глядел на представшее его взору чарующее создание.

Но вдруг лицо герцога омрачилось, и он с лихорадочной поспешностью спустился вниз. Казалось, он хотел поскорее уйти от света, падавшего из окна. Очутившись на улице, в полумраке, он прислонился к стене, скрестил руки на груди и задумался.

Орильи, исподтишка наблюдавший за ним, подметил, что взор его устремлен в одну точку, как это бывает с человеком, перебирающим смутные, далекие воспоминания.

Простояв минут десять в глубоком раздумье, герцог снова взобрался наверх и снова начал пристально глядеть в окно.

Неизвестно, долго ли пребывал он еще в таком положении, если б к лестнице не подбежал Орильи.

— Спускайтесь вниз, монсеньер, — сказал музыкант, — я слышу чьи-то шаги.

Герцог прислушался.

— Я ничего не слышу, — сказал он немного погодя.

— Вероятно, тот, кто шел, спрятался; какой-нибудь соглядатай, который следит за нами.

— Убери лестницу, — приказал герцог.

Снова подойдя к герцогу, Орильи спросил:

— Ну что, монсеньер, хороша она?

— Дивно хороша, — мрачно ответил герцог.

— Почему же вы так печальны, монсеньер?

— Странное дело, Орильи, — сказал герцог в раздумье, — я уже где-то видел эту женщину.

— Стало быть, вы ее узнали?

— Нет! Как я ни стараюсь, имя, связанное с этим лицом, не всплывает в моей памяти. Знаю только, что я поражен в самое сердце.

— Именно поэтому, монсеньер, нужно дознаться, кто она.

— Разумеется.

— Поищите хорошенько в ваших воспоминаниях, монсеньер. Вы видели ее при дворе?

— Нет, не думаю.

— Во Франции, в Наварре, во Фландрии?

— Нет.

— Не испанка ли она?

— Не думаю.

— Англичанка, фрейлина королевы Елизаветы?

— Нет, нет; мне кажется, я видел ее при каких-то трагических обстоятельствах. Эта женщина прекрасна, но прекрасна, как покойница, как призрак, как сновидение; вот мне и думается, что я видел ее во сне. Два-три раза в жизни, — продолжал герцог, — мне снились страшные сны, память о которых до сих пор леденит мне душу… Ну да! Теперь я уверен: женщина, находящаяся там, наверху, являлась мне в сновидениях.

В эту минуту на площади послышались быстрые шаги, и Анри крикнул герцогу:

— Тревога, монсеньер! Тревога!

— Вы здесь, граф? — воскликнул тот. — Позвольте узнать, на каком основании вы оставили доверенный вам пост?

— Монсеньер, — решительно ответил Анри, — если вы найдете нужным покарать меня, вы это сделаете, но я счел своим долгом явиться сюда.

Герцог с многозначительной, улыбкой взглянул наверх, на окно, и спросил:

— При чем тут ваш долг, граф? Объяснитесь!

— Монсеньер, со стороны Шельды появились всадники, и неизвестно, враги это или друзья.

— Их много? — тревожно спросил герцог.

— Очень много, монсеньер.

— Вот как! Вы хорошо сделали, граф, что не проявили безрассудной отваги, а возвратились. Самое разумное, что мы можем сделать, это уйти отсюда.

— Бесспорно, монсеньер, но мне думается, необходимо предупредить моего брата.

— Для этого достаточно двух человек.

— Если так, монсеньер, — сказал Анри, — я поеду с кем-либо из ониских кавалеристов.

— Нет,нет, черт возьми! — раздраженно воскликнул герцог. — Вы поедете с нами. Гром и молния! Расстаться с таким защитником, как вы!

— Ваше высочество возьмет с собой весь отряд?

— Да, весь.

— Слушаюсь, монсеньер, — с поклоном ответил Анри. — Через сколько времени ваша светлость думает выступить?

— Сию минуту, граф!

— Эй, кто там есть! — крикнул Анри.

На его зов из переулка тотчас, словно он там дожидался своего начальника, вышел все тот же лейтенант.

Анри отдал ему нужные приказания, и в мгновение ока со всех сторон поселка на площадь стали стекаться кавалеристы, оповещенные о предстоящем выступлении.

Собрав вокруг себя господ офицеров, герцог сказал им:

— Господа, принц Оранский, по-видимому, выслал за мной погоню, но не подобает члену французского королевского дома быть захваченным в плен. Поэтому уступим численному превосходству противника и отойдем к Брюсселю. Пока я нахожусь среди вас, я спокоен за свою жизнь и свободу.

Затем, отведя Орильи в сторону, он обратился к нему со следующими словами:

— Ты останешься здесь. Эта женщина не может нас сопровождать. Мы помчимся так быстро, что дама скоро выбьется из сил.

— Куда монсеньер направится?

— Во Францию, и, вероятнее всего, я остановлюсь в одном из моих поместий — например, в Шато-Тьерри. Ты привезешь туда и прекрасную незнакомку.

— Но, монсеньер, она, возможно, не даст себя привезти.

— Не ко мне ты ее повезешь, а к графу дю Бушажу. Ты что, спятил? Честное слово, можно подумать, что ты впервые помогаешь мне в таких проделках! Есть у тебя деньги?

— Два свертка червонцев.

— Так действуй смело и добейся того, чтобы моя прекрасная незнакомка очутилась в Шато-Тьерри; пожалуй, приглядевшись к ней поближе, я ее узнаю.

— А как быть со слугой?

— Привезти его тоже, если он не будет тебе помехой.

— А в противном случае?

— Поступи с ним, как с камнем, который встретился бы тебе на пути: брось его в канаву.

— Будет исполнено, монсеньер.

Пока гнусные заговорщики строили свои козни, дю Бушаж поднялся наверх и разбудил Реми. Тот условным, известным только ему и Диане образом постучался в дверь, и молодая женщина отперла ее. Позади Реми она увидела дю Бушажа.

— Добрый вечер, сударь, — сказала она с улыбкой, давным-давно уже не появлявшейся на ее лице.

— Простите меня, сударыня, — торопливо сказал граф, — я пришел не докучать вам, а проститься с вами.

— Проститься? Вы уезжаете, граф?

— Я вынужден так поступить, сударыня; прежде всего я обязан повиноваться принцу королевского дома.

— Какому принцу? — проговорила Диана, бледнея.

— Герцогу Анжуйскому, которого все считали погибшим; он чудом спасся и присоединился к нам.

У Дианы вырвался пронзительный крик, а Реми побледнел как смерть.

— Если бы герцог не приказал мне сопровождать его, я, сударыня, проводил бы вас в монастырь, куда вы намерены удалиться.

— Да, да, — воскликнул Реми, — мы поедем в монастырь!

И он приложил палец к губам.

Диана кивнула ему; это означало, что она его поняла.

— Я тем охотнее проводил бы вас, сударыня, что боюсь, как бы люди герцога не стали вам докучать.

— Почему?

— Наш юный лейтенант видел, как он приставил к стене лестницу и смотрел в ваше окно.

— О боже! Боже! — воскликнула Диана.

— Успокойтесь, сударыня: лейтенант слышал, как он сказал своему спутнику, что не знает вас.

— Все равно, все равно… — твердила Диана, глядя на Реми.

— Не волнуйтесь, сударыня, — продолжал Анри, — герцог уезжает спустя каких-нибудь четверть часа, вы останетесь одни. Итак, разрешите мне почтительнейше проститься с вами и еще раз уверить вас, что до последнего дыхания мое сердце будет биться только для вас. Прощайте, сударыня, прощайте!

И, склонившись благоговейно, словно перед алтарем, граф отступил на шаг.

— Нет, нет! — в лихорадочном волнении воскликнула Диана. — Нет, господь не мог этого допустить! Нет, нет, сударь, вы ошибаетесь: этот человек умер!

В эту минуту, словно в ответ на скорбные слова Дианы, с улицы донесся голос герцога, зычно кричавшего:

— Граф! Граф! Вы заставляете себя ждать!

— Вы слышите, сударыня? — сказал Анри. — В последний раз — прощайте!

И, пожав руку Реми, он сбежал с лестницы.

Вся трепеща, словно птичка, которую заворожила ядовитая змея, Диана подошла к окну.

Она увидела герцога верхом на коне: свет факелов, которые несли два ониских кавалериста, падал на его лицо.

— Он жив, этот демон! — шепнула Диана на ухо Реми таким грозным голосом, что верный слуга содрогнулся. — Он жив — стало быть, и мы должны жить; он едет во Францию — стало быть, и мы, Реми, поедем во Францию.

XII

ПОПЫТКА ПОДКУПА
Поспешные сборы ониских кавалеристов сопровождались бряцанием оружия и громкими кликами. Реми подождал, пока шум стих, затем, полагая, что дом обезлюдел, он решил спуститься в зал нижнего этажа, чтобы в свою очередь приготовиться к отъезду.

Но, войдя в зал, он, к великому своему изумлению, увидел у очага какого-то человека. По-видимому, неизвестный подстерегал Реми, хотя при его появлении принял нарочито равнодушный вид.

Реми, как обычно, шел медленно, неуверенной поступью, с непокрытой лысой головой, — его легко было принять за старика, сгорбленного под бременем лет.

Человек, к которому он приближался, сидел спиной к свету, и Реми не мог рассмотреть его.

— Простите, сударь, — сказал Реми, — я думал, что я остался здесь один.

— Я тоже так думал, — ответил неизвестный, — но с радостью вижу, что у меня будут попутчики.

— О! Весьма невеселые попутчики, — поспешил ответить Реми, — так как, кроме больного юноши, которого я везу домой во Францию…

— Понимаю, кого вы имеете в виду! — воскликнул Орильи с притворным добродушием.

— В самом деле? — спросил Реми.

— Да; речь идет о молодой особе…

— Какой молодой особе? — воскликнул Реми, насторожась.

— Потише, потише, дружок, не сердитесь, — сказал Орильи. — Я управитель графа дю Бушажа, и, уезжая, он поручил моему попечению молодую особу и старого слугу, которые намерены вернуться во Францию.

С этими словами неизвестный встал и, вкрадчиво улыбаясь, приблизился к Реми. Теперь свет лампы падал прямо на него.

Но, вместо того чтобы в свою очередь подойти к неизвестному, Реми отпрянул, и на его изуродованном лице промелькнуло выражение ужаса.

— Вы не отвечаете? Можно подумать, что вы меня боитесь? — спросил Орильи с благодушнейшей улыбкой.

— Сударь, — пробормотал Реми слабым, дребезжащим голосом, — не гневайтесь на бедного старика, которого горе и раны сделали пугливым и недоверчивым.

— Тем более, друг мой, — ответил Орильи, — вам следует принять помощь надежного попутчика.

Реми отступил на шаг.

— Вы уходите?

— Мне надо посоветоваться с моей госпожой; вы сами понимаете, я ничего не могу решить без нее.

— Это вполне резонно; но позвольте мне самому явиться к ней, и я подробнейшим образом доложу о возложенной на меня миссии.

— Нет, нет, благодарю вас; моя госпожа, возможно, еще спит, а ее сон для меня священ.

Как только Реми закрыл за собой дверь, все, что обличало в нем старость, кроме лысины и морщин на лице, исчезло; он поднялся по лестнице так быстро, что теперь ему нельзя было дать и тридцати лет.

— Сударыня! Сударыня! — прерывающимся голосом воскликнул он, как только увидел Диану.

— Что еще случилось, Реми? Разве герцог не уехал?

— Уехал, сударыня, но здесь оказался демон в тысячу раз опаснее герцога, — демон, на которого я в течение шести лет призывал гнев господень в ожидании, когда наступит для меня час мщения.

— Кто же это? Неужто Орильи?

— Он самый. Негодяй в этом доме, внизу.

— Он узнал тебя?

— Помилуйте, сударыня, — молвил Реми с горькой усмешкой, — меня невозможно узнать.

— Быть может, он догадался, кто я?

— Не думаю, раз он настаивает на том, чтобы повидать вас.

— Говорю тебе, Реми, он подозревает истину.

— В таком случае, сударыня, — мрачно сказал Реми, — все обстоит очень просто: поселок обезлюдел, негодяй совершенно один, я тоже… Я видел у него за поясом кинжал… У меня за поясом нож.

— Погоди, Реми, погоди, — прервала его Диана, — я не оспариваю у тебя права отнять жизнь у этого мерзавца, но прежде всего следует узнать, что ему от нас нужно и не можем ли мы извлечь пользу из того зла, которое он намерен нам причинить! За кого он выдает себя, Реми?

— За управителя господина дю Бушажа, сударыня.

— Вот видишь, он лжет — стало быть, преследует какую-то цель. Чего он домогается?

— Сопровождать нас.

— Скажи ему, что я согласна.

— Что вы, сударыня!

— Прибавь, что я предполагаю переправиться в Англию, к родным, но еще колеблюсь, — словом, лги так же, как и он: видишь ли, Реми, чтобы победить, нужно владеть оружием не менее искусно, чем противник.

— Но он увидит вас.

— А моя маска? Впрочем, я подозреваю, что он узнал меня, Реми.

— В таком случае он готовит нам ловушку.

— Единственное средство обезопасить себя — это сделать вид, что мы попались.

— Однако…

— Скажи, чего ты боишься? Есть ли что-нибудь страшнее смерти?

— Нет.

— А если так, неужели ты раздумал умереть во имя исполнения нашего обета?

— Отнюдь нет! Но я отказываюсь умереть, не отомстив.

— Реми! Реми! — воскликнула Диана, и взгляд ее в эту минуту пылал восторгом исступления. — Будь покоен, мы отомстим: ты — слуге, я — его господину.

— Да будет так, сударыня!

— А теперь иди, друг мой, иди.

Реми все еще колебался. Однако, пока он спускался по лестнице, спокойствие вернулось в его закаленную испытаниями душу; он твердо решил расспросить музыканта и, в случае если негодяй будет уличен в тех пагубных замыслах, которые ему приписывали оба путника, тотчас убить его ударом кинжала.

Орильи ждал его с нетерпением.

Реми подошел к нему и тихо, учтиво сказал:

— Сударь, моя госпожа не может принять ваше предложение.

— Почему?

— Потому что вы не управитель графа дю Бушажа.

Орильи побледнел.

— Кто вам это сказал? — спросил он.

— Никто, но это совершенно ясно. Прощаясь со мной, граф поручил мне охранять особу, которую я сопровождаю, и уехал, не сказав мне про вас ни единого слова.

— Он встретился со мной уже после того, как простился с вами.

— Ложь, сударь, сплошная ложь!

— Орильи выпрямился во весь рост — рядом с ним Реми казался дряхлым стариком.

— Вы говорите со мной престранным тоном, любезный, — заявил он, нахмурив брови. — Берегитесь! Вы стары — я молод; вы слабы — у меня много сил.

Реми улыбнулся, но ни слова не ответил.

— Будь у меня дурные намерения в отношении вас или вашей госпожи, — продолжал Орильи, — мне стоило бы только поднять руку…

— Вот оно что! — воскликнул Реми. — Значит, я ошибаюсь, и у вас касательно моей госпожи самые лучшие намерения!

— Несомненно!

— Если так, объясните мне, чего вы хотите?

— Друг мой, — ответил Орильи, — я хочу осчастливить вас, если вы согласитесь оказать мне услугу.

— Но чтобы оказать вам услугу, — сказал Реми, — я должен знать ваши намерения.

— Мои намерения — вот они: вы правильно угадали, любезный, не граф дю Бушаж мой господин, а другое лицо…

— Кто же это?

— Лицо гораздо более могущественное.

— Смотрите! Вы опять лжете.

— Почему вы так думаете?

— Я мало знаю домов, которые знатностью превосходили бы дом Жуаезов.

— А королевский дом? И вот как платит этот дом, — прибавил Орильи, пытаясь вложить в руку Реми один из свертков с червонцами, оставленных герцогом Анжуйским.

Реми вздрогнул от прикосновения Орильи и отступил на шаг.

— Вы состоите при короле? — спросил он с наигранным простодушием.

— Нет, при его брате, герцоге Анжуйском.

— А! Прекрасно; я готов преданно служить герцогу.

— Тем лучше.

— Что угодно монсеньеру?

— Монсеньер, любезнейший, — сказал Орильи, подходя к Реми и снова пытаясь всучить ему сверток, — влюблен в вашу госпожу.

— Стало быть, он ее знает?

— Он ее видел.

— Он ее видел! — воскликнул Реми, судорожно сжимая рукоятку ножа. — Когда же?

— Сегодня вечером.

— Не может быть! Моя госпожа не выходила из комнаты.

— То-то и есть! Герцог поступил, как настоящий школьник. Он взял приставную лестницу и взобрался по ней.

— Вот оно что… — прошептал Реми, прижимая руку к сердцу, чтобы заглушить его биение.

— И после всего, что сказал о вашей госпоже монсеньер, я горю желанием увидеть ее. Значит, решено, вы заодно с нами?

И в третий раз он стал совать Реми золото.

— Итак, — с трудом проговорил Реми, — герцог Анжуйский влюблен в мою госпожу?

— Да.

— И чего же он хочет?

— Чтобы она прибыла к нему в Шато-Тьерри, куда он направляется форсированным маршем.

— Я вижу только одно препятствие, — сказал Реми.

— Какое?

— Моя госпожа решила уехать в Англию.

— Тысяча чертей! Тут-то вы и можете оказать мне услугу. Отговорите ее!

— Вы, сударь, не знаете моей госпожи: эта женщина всегда твердо стоит на своем; впрочем, убедить ее отправиться вместо Англии в Шато-Тьерри — еще не все. Если она и явится в Шато-Тьерри, почему вы думаете, что она согласится уступить домогательствам герцога?

— А почему бы нет?

— Она не любит герцога Анжуйского.

— Вздор! Все женщины любят принцев крови. Послушай, простачок, — заявил Орильи, — я хотел действовать с тобой добром, а не силой, но ты вынуждаешь меня изменить образ действий.

— Что же вы сделаете?

— Убью тебя в каком-нибудь укромном месте, а даму похищу. Ну как, уговоришь ты свою госпожу отправиться в Шато-Тьерри?

— Приложу к этому все старания, но ни за что не ручаюсь.

— Ступай наверх, а я покамест приготовлю коней.

И, очевидно вполне уверенный в том, что его надежды сбудутся, Орильи поспешил в конюшню.

— Ну что? — спросила Диана у Реми.

— Сударыня, герцог видел вас и влюбился без памяти.

— Герцог меня видел! Герцог в меня влюбился! — воскликнула Диана. — Ты бредишь, Реми!

— Нет. Я передаю вам то, что сказал Орильи.

— Но если герцог меня видел, стало быть, он меня узнал?

— Если б герцог узнал вас, неужели вы думаете, что Орильи осмелился бы явиться к вам? Нет, герцог вас не узнал.

— Ты прав, тысячу раз прав. Последуем за этим человеком, Реми.

— Да, но он-то вас узнает.

— Почему ты думаешь, что память у музыканта лучше, чем у его господина?

— Потому что он заинтересован в том, чтобы помнить, а герцог — в том, чтобы забыть.

— Вспомни, Реми, что у меня есть маска, а у тебя есть нож.

— Верно, сударыня, — ответил Реми, — и я начинаю думать, что господь поможет нам покарать злодеев.

Подойдя к лестнице, он крикнул:

— Сударь! Сударь!

— Ну как? — спросил снизу Орильи.

— Моя госпожа благодарит графа дю Бушажа и с большой признательностью принимает ваше любезное предложение.

— Прекрасно, прекрасно, — ответил Орильи: — Предупредите ее, что лошади готовы.

— Идемте, сударыня, — сказал Реми, подавая Диане руку.

Орильи ждал у лестницы с фонарем в руках: ему не терпелось поскорее увидеть лицо незнакомки.

— Черт возьми! — пробурчал он. — Она в маске! Ну, да по пути в Шато-Тьерри шнурки истреплются… или будут разрезаны.

XIII

ПУТЕШЕСТВИЕ
Двинулись в путь.

Орильи вел себя со слугой, как с равным, а к его госпоже проявлял чрезвычайную почтительность.

Но Реми было ясно, что под этой почтительностью кроются какие-то тайные замыслы.

В самом деле: держать женщине стремя, когда она садится на коня, заботливо следить за каждым ее движением, не упускать случая поднять ее перчатку или застегнуть ей плащ может либо влюбленный, либо слуга, либо человек, снедаемый любопытством.

Но у музыканта был сильный противник: Реми настаивал на том, чтобы служить своей госпоже, как раньше, и ревниво отстранял Орильи.

Музыканту оставалось одно: во время долгих, утомительных переездов надеяться на счастливый случай.

Но и тут он обманулся в своих ожиданиях — ни дождь, ни солнце ему не помогли: молодая женщина не снимала маску в его присутствии.

Все расспросы, все попытки подкупить Реми были тщетны: всякий раз слуга заявлял, что такова воля госпожи его.

— Скажите, эти предосторожности относятся только ко мне? — допытывался Орильи.

— Нет, ко всем.

— Но ведь герцог Анжуйский видел ее! Тогда она не прятала лица?

— То была случайность, чистейшая случайность, — неизменно отвечал Реми. — Именно потому, что герцог Анжуйский увидел мою госпожу вопреки ее воле, она теперь принимает все меры к тому, чтобы ее никто не видал.

Меж тем дни шли за днями, путники приближались к цели, но, благодаря предусмотрительности Реми и его госпожи, любопытство Орильи оставалось неудовлетворенным.

Впереди уже лежала Пикардия.

Орильи, за последние три-четыре дня испробовавший все средства — добродушие, притворную обидчивость, предупредительность и чуть ли не насилие, — терял терпение, и его дурные наклонности брали верх над притворством.

Казалось, он чувствовал, что под маской молодой женщины скрыта роковая тайна.

Однажды он возобновил попытку подкупить верного слугу; Реми, как всегда, ответил отказом.

— Но ведь должен же я когда-нибудь увидеть лицо твоей госпожи, — твердил Орильи.

— Несомненно, — ответил Реми, — но это будет в тот день, когда пожелает она, а не тогда, когда пожелаете вы.

— А что, если я прибегну к силе? — дерзко спросил Орильи.

Помимо воли Реми, глаза его стали метать молнии.

— Попробуйте! — сказал он.

Орильи уловил этот огненный взгляд и понял, какая» неукротимая энергия живет в том, кого он принимал за старика.

Он рассмеялся и сказал:

— Да что я, рехнулся? Какое мне, в конце концов, дело, кто она такая? Ведь это та же особа, которую видел герцог Анжуйский?

— Разумеется!

— И которую он приказал мне доставить к нему в Шато-Тьерри?

— Да.

— Ну вот, это все, что мне нужно. Не я в нее влюблен, а монсеньер; но если вы попытаетесь бежать от меня…

— Мы настолько далеки от такой мысли, что, не будь вас с нами, мы все равно продолжали бы свой путь в Шато-Тьерри; если герцог хочет видеть нас, то и мы хотим его видеть.

— В таком случае, — заключил Орильи, — все обстоит прекрасно. Поезжайте дальше, я вас догоню.

— Что он тебе говорил? — спросила молодая женщина, когда Реми поравнялся с ней.

— Выражал всегдашнее свое желание.

— Увидеть мое лицо?

— Да.

Диана улыбнулась под маской.

— Берегитесь, — предостерег ее Реми, — он вне себя от злости.

— Он меня не увидит. Я этого не хочу — стало быть, он ничего не добьется.

— Но когда вы будете в Шато-Тьерри, разве он не увидит вас с открытым лицом?

— Это неважно: когда они увидят мое лицо, для них будет уже поздно. К тому же хозяин меня не узнал.

— Да, но слуга узнает!

— Ты сам видишь, что до сих пор ни мой голос, ни моя походка ровно ничего ему не напомнили.

Внезапное появление Орильи прервало их разговор; он, видимо, проехал другим путем и нагнал путников, надеясь уловить хоть несколько слов из их разговора.

Молчание, наступившее, как только Реми и Диана его заметили, было явным доказательством того, что Орильи им мешает.

С этой минуты музыкант установил точный план действий и притворился, будто совершенно отказался от своего желания.

Реми не без тревоги заметил эту перемену.

В полдень остановились, чтобы дать передохнуть лошадям.

В два часа снова двинулись в путь и ехали до четырех.

Вдали синел густой лес — Лаферский.

Реми и Диана обменялись многозначительным взглядом, словно им обоим стало ясно, что в этом лесу совершится событие, грозившее им с минуты отъезда.

Трое всадников въехали в лес.

Было около шести часов вечера. Полчаса спустя начали сгущаться сумерки.

Сильный ветер кружил сухие листья и уносил их в огромный пруд. Проливной дождь, шедший в течение двух часов, размыл глинистую почву. Диана, уверенная в своей лошади и, кроме того, довольно беспечная во всем, что касалось ее собственной безопасности, опустила поводья; Орильи ехал по правую сторону от нее, Реми — по левую.

Нигде не было видно ни одной живой души. Если б издалека не доносился хриплый вой волков, разбуженных приближением ночи, Лаферский лес можно было бы принять за один из заколдованных лесов, под сенью которых не могут жить ни люди, ни животные.

Вдруг Диана почувствовала, что ее седло — в тот день, как обычно, лошадь седлал Орильи — сползает набок.

Она позвала Реми, который тотчас спешился и подошел к своей госпоже, а сама наклонилась и стала затягивать подпругу.

Этим воспользовался Орильи: неслышно подъехав к Диане, он кончиком кинжала рассек шелковый шнурок, придерживающий маску.

Застигнутая врасплох, молодая женщина не могла ни предупредить его движение, ни заслониться рукой. Орильи сорвал маску и приблизил к Диане лицо. Они впились глазами друг в друга, и никто не мог бы сказать, кто из них был более бледен, кто более грозен.

Орильи почувствовал, что на лбу у него выступил холодный пот; он уронил кинжал и маску и в ужасе воскликнул:

— О небо! Графиня де Монсоро!

— Этого имени ты никогда уже не произнесешь! — вскричал Реми; схватив Орильи за пояс, он стащил его с лошади, и оба они скатились на дорогу.

Орильи протянул было руку, чтобы подобрать кинжал.

— Нет, тысячу раз нет, Орильи, — сказал Реми, упершись коленом ему в грудь, — ты навсегда останешься здесь!

Последняя пелена спала с глаз Орильи.

— Годуен! — вскричал он. — Я погиб!

— Еще нет, — ответил Реми, зажимая рот негодяю, отчаянно отбивавшемуся, — но гибель твоя предрешена. — Выхватив правой рукой свой длинный фламандский нож, он сказал: — Вот теперь, Орильи, твои слова сбылись!

Клинок вонзился в горло музыканта; послышался глухой хрип…

Диана, сидевшая на коне вполоборота, опершись о луку седла, вся дрожала, но, чуждая пощады, смотрела на жуткое зрелище безумными глазами.

И однако, когда кровь заструилась по клинку, она рухнула, словно мертвая, наземь.

В эту страшную минуту Реми было не до нее; он обыскал Орильи, вынул у него из кармана оба свертка с червонцами и, привязав к шее убитого увесистый камень, бросил труп в воду.

Дождь все еще лил как из ведра.

Вымыв руки в мрачных, дремотных водах пруда, он поднял с земли все еще бесчувственную Диану, посадил на коня и сам вскочил в седло, одной рукой заботливо придерживая спутницу.

Лошадь Орильи, испуганная воем волков, которые быстро приближались, словно привлеченные страшным событием, исчезла в лесной чаще.

Как только Диана пришла в себя, оба путника, не обменявшись ни единым словом, продолжали путь в Шато-Тьерри.

XIV

О ТОМ, КАК КОРОЛЬ ГЕНРИХ III НЕ ПРИГЛАСИЛ КРИЛЬОНА К ЗАВТРАКУ, А ШИКО САМ СЕБЯ ПРИГЛАСИЛ
На другой день, после того как в Лаферском лесу разыгрались события, о которых мы только что повествовали, король Франции вышел из ванны около девяти часов утра.

Камердинер сначала завернул его в тонкое шерстяное одеяло, а затем вытер двумя мохнатыми простынями, похожими на нежнейшее руно, после чего пришла очередь парикмахеров и гардеробщиков, которых сменили парфюмеры и придворные.

Когда наконец придворные удалились, король призвал дворецкого и сказал ему, что нынче у него разыгрался аппетит и ему желателен завтрак более существенный, чем его обычный крепкий бульон. Тут к его величеству явился за приказаниями полковник французской гвардии Крильон.

— Право, любезный мой Крильон, — сказал ему король, — не заставляйте меня изображать сегодня коронованную особу! Я проснулся таким бодрым, таким веселым! Я голоден, Крильон, тебе это понятно, друг мой?

— Тем более понятно, ваше величество, — ответил полковник, — что я и сам очень голоден.

— Ты всегда голоден, Крильон, — смеясь, сказал король.

— Не всегда — ваше величество изволите преувеличивать! Всего три раза в день; а вы, государь?

— Я? Раз в год, и то лишь когда получаю добрые вести.

— Стало быть, сегодня вы получили добрые вести, государь?

— Вестей не было, Крильон. Но ты ведь знаешь пословицу…

— «Нет вестей — добрые вести»? Я не доверяю пословицам, ваше величество, а уж этой — в особенности. Вам ничего не сообщают из Наварры?

— Ничего. Это доказывает, что там спят.

— А из Фландрии?

— Ничего. Это доказывает, что там дерутся.

— А из Парижа?

— Ничего. Это доказывает, что там готовят заговоры. Ну, теперь ступай, мой славный Крильон, ступай!

— Клянусь честью, — снова начал Крильон, — раз уж ваше величество так голодны, следовало бы пригласить меня к завтраку.

— Почему так, Крильон?

— Потому что ходят слухи, будто ваше величество питается только воздухом, и я был бы в восторге, получи я возможность сказать: это сущая клевета, король кушает с таким же аппетитом, как и все.

— Нет, Крильон, нет, я краснел бы от стыда, если бы на глазах у своих подданных ел с аппетитом, словно простой смертный. Пойми же, Крильон, король должен всегда быть поэтичным, величественным. Сейчас дам тебе пример. Ты помнишь царя Александра?

— Какого Александра?

— Древнего — Alexander Magnus.[331] Да, верно, ты ведь не знаешь латынь. Так вот, Александр любил купаться на виду у своих солдат, потому что он был красив, отлично сложен и в меру упитан, недаром его сравнивали с Аполлоном.

— Вы совершили бы великую ошибку, государь, если б вздумали подражать ему и купаться на виду у своих подданных. Уж очень вы тощи, ваше величество.

— Ты все-таки славный парень, Крильон, — заявил Генрих, хлопнув вояку по плечу, — ты хорош своей грубостью — ты мне не льстишь; ты, старый друг, не таков, как мои придворные.

— Это потому, что вы не приглашаете меня завтракать, — отпарировал Крильон, добродушно смеясь, и простился с королем, скорее довольный, чем недовольный, ибо милостивый удар по плечу вполне возместил приглашение к завтраку.

Как только Крильон ушел, королю подали кушать.

Королевский повар превзошел самого себя. Суп из куропаток, заправленный протертыми трюфелями и каштанами, привлек особое внимание короля, начавшего трапезу с отменных устриц.

Он подносил ко рту четвертую ложку, когда позади него послышались легкие шаги, и хорошо знакомый голос сердито приказал:

— Эй! Прибор!

— Шико! — воскликнул король, обернувшись.

— Я, собственной персоной.

И Шико, во всем верный себе, развалился на стуле и стал брать с блюда самых жирных устриц; он уплетал их, обильно поливая лимонным соком и не говоря ни слова.

— Ты здесь, Шико! Ты вернулся! — повторял Генрих.

Шико указал на свой битком набитый рот и, воспользовавшись изумлением короля, придвинул к себе похлебку из куропаток.

— Стой, Шико, это блюдо только для меня! — вскричал Генрих.

Шико братски поделился со своим повелителем — уступил ему половину.

Затем он налил себе вина, от похлебки перешел к паштету из тунца, от тунца — к фаршированным ракам, для очистки совести запил все это королевским бульоном — и, глубоко вздохнув, сказал:

— Теперь я не голоден!

— Черт возьми! Надо надеяться, Шико!

— Ну здравствуй, возлюбленный мой король. Как поживаешь? Сегодня у тебя очень бодрый вид.

— В самом деле, сегодня утром я превосходно себя чувствую.

— Тем лучше, король мой, тем лучше. Но… тысяча чертей! Не может быть, чтобы завтрак на этом кончился, — у тебя, наверно, есть сласти?

— Вот вишневое варенье, сваренное монмартрскими монахинями.

— Оно слишком сладко.

— Орехи, начиненные изюмом.

— Фи! Из ягод не вынули косточки.

— Ты всем недоволен, брюзга!

— Честное слово! Все мельчает, даже кулинарное искусство, и при дворе живут все хуже и хуже.

— Неужто при Наваррском дворе лучше? — спросил, смеясь, Генрих.

— Эхе-хе! Может статься!

— В таком случае, там, наверно, произошли большие перемены!

— Вот уж что верно, то верно, Анрике.

— Расскажи мне наконец о твоем путешествии — это меня развлечет!

— С величайшим удовольствием, для этого я и пришел. С чего прикажешь начать?

— С самого начала. Как ты доехал?

— Это была чудесная прогулка.

— И никаких неприятностей?

— У меня-то? Путешествие было сказочное!

— Никаких опасных встреч?

— Да что ты! Разве кто-нибудь посмел бы косо взглянуть на посла его всехристианнейшего величества? Ты, сын мой, клевещешь на своих подданных.

— Я задал этот вопрос, — пояснил король, польщенный тем, что в его государстве царит полнейшее спокойствие, — так как, не имея официального поручения, ты мог подвергнуться опасности.

— Повторяю, Анрике, у тебя самое очаровательное государство в мире: путешествующих там кормят даром, дают им приют из любви к ближнему и путь их усыпан цветами.

— Да, Да, полиция у меня хорошо работает.

— Великолепно! В этом ей нужно отдать справедливость!

— А дорога безопасна?

— Так же, как та, что ведет в рай: встречаешь одних только херувимчиков, в своих песнопениях славящих короля.

— Видно, Шико, мы возвращаемся к Виргилию.

— К какому из его сочинений?

— К «Буколикам».[332]

— А почему пахарям такое предпочтение, сын мой?

— Потому что в городах — увы! — дело обстоит иначе.

— Ты прав, Генрих, города — средоточие разврата.

— Сам посуди: ты беспрепятственно проехал пятьсот лье…

— Говорю тебе: все шло как по маслу…

— А я отправился всего-навсего в Венсен и не успел проехать одного лье, как вдруг…

— Как вдруг…

— Меня чуть не убили на дороге.

— Правда? Где же это произошло?

— Около Бель-Эба.

— Поблизости от монастыря нашего друга Горанфло?

— Совершенно верно.

— И как наш друг вел себя в этих обстоятельствах?

— Как всегда, превосходно, Шико: стоя на своем балконе, он благословил меня.

— А его монахи?

— Они во всю глотку кричали: «Да здравствует король!»

— И ты больше ничего не заметил?

— Что еще я мог заметить?

— Было ли у них под рясами оружие?

— Они были в полном вооружении, Шико. Я узнаю в этом предусмотрительность достойного настоятеля; этому человеку все было известно, а между тем он не пришел на другой день, как д'Эпернон, рыться во всех моих карманах, приговаривая: «За спасение короля, ваше величество!»

— Да, на это он не способен, да и ручищи у него такие, что не влезут в твои карманы.

— Изволь, Шико, не насмехаться над доном Модестом: он один из великих людей, которые прославят мое правление, и знай, при первом благоприятном случае я пожалую ему епископство.

— Прекрасно сделаешь!

— Заметь, Шико, — изрек король с глубокомысленным видом, — когда способные люди выходят из народа, они достигают порой совершенства; видишь ли, в нашей дворянской крови заложены и хорошие и дурные качества. А вот если природа создает выдающегося простолюдина, она употребляет на это дело лучшую свою глину, поэтому твой Горанфло — совершенство.

— Ты находишь?

— Да. Он умен, скромен, хитер, отважен; из него может выйти министр, полководец, папа римский.

— Эй, эй! Остановитесь, ваше величество, — заявил Шико. — Если б этот достойный человек услыхал вас, он лопнул бы от гордости: ведь дон Модест весьма кичлив.

— Ты ревнуешь, Шико?

— Я справедлив, только и всего!.. Стало быть, тебя, король мой, чуть не убили?

— Да.

— Кто же на тебя покусился?

— Лига, черт возьми!

— Выходит, что она раздается вширь, Анрике.

— Эх, Шико! Если политические общества слишком рано раздаются вширь, они бывают недолговечны; они как те дети, которые слишком рано толстеют.

— Выходит, ты доволен, сын мой?

— Да, Шико; для меня большая радость, что ты вернулся. Ты привез мне добрые вести, не так ли?

— Еще бы!

— И ты заставляешь меня томиться, изверг!

— С чего же мне начать, мой король?

— Расскажи наконец о своем прибытии в Наварру.

— Охотно!

— Чем был занят Генрих, когда ты приехал?

— Своими похождениями.

— Он обманывает Марго?

— Так усердно, как только возможно.

— Она злится?

— Она в ярости.

Генрих с ликующим видом потер руки.

— Что же она задумала? — спросил он, смеясь. — Поднять Испанию против Наварры, Артуа и Фландрию — против Испании? Не призовет ли она ненароком братишку Генриха против коварного муженька?

— Может статься.

— Но если так обстоит дело, они должны ненавидеть друг друга?

— Думаю, что в глубине души они друг друга не обожают.

— А по видимости?

— Самые лучшие друзья, Генрих.

— Так, но ведь в один прекрасный день какое-нибудь новое увлечение окончательно их поссорит!

— Это новое увлечение уже существует, Генрих.

— Вздор!

— Хочешь, я скажу тебе, чего я опасаюсь?

— Скажи!

— Я боюсь, как бы это новое увлечение не поссорило, а помирило их.

— Да рассказывай же дальше, Шико!

— Ты написал свирепому Беарнцу письмо.

— Что ты скажешь о моем письме?

— Ты поступил неделикатно, обратись к нему с этим посланием, но написано оно было очень хитро.

— Письмо должно было поссорить их.

— И поссорило бы, если б Генрих и Марго были обыкновенной супружеской четой.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что Беарнец совсем не дурак: он угадал, с какой целью ты хочешь их поссорить.

— А, черт! Что касается цели…

— Да. Так вот, представь себе, треклятый Беарнец вообразил, что ты преследовал весьма определенную цель: не отдавать за сестрой приданого, которое ты остался должен!

— Чепуха!

— Да, вот что этот чертов Беарнец вбил себе в голову.

— Продолжай, Шико, продолжай, — сказал король, вдруг помрачнев.

— Как только у него возникла эта догадка, он стал таким же, как ты сейчас, — печальным, меланхоличным… и весь отдался тому новому увлечению, о котором я тебе уже говорил.

— Как же зовут эту красавицу?

— Мадемуазель Кагор!

— Мадемуазель Кагор?

— Да, красивая, статная особа, клянусь богом! Одной ногой она опирается на реку Лот, другой — на гору; опекуном ее состоит или, вернее, состоял господин де Везен» храбрый дворянин из числа твоих друзей.

— Гром и молния! — в ярости вскричал Генрих. — Беарнец взял мой город!

— То-то и есть! Понимаешь, Анрике, ты не соглашался отдать город Беарнцу, хотя обещал это сделать. Ему и пришлось взять его силой. Кстати, вот письмо, которое он велел передать тебе в собственные руки.

Это было то самое письмо, которое Генрих Наваррский написал королю после взятия Кагора.

XV

О ТОМ, КАК ГЕНРИХ, ПОЛУЧИВ ИЗВЕСТИЯ С ЮГА, ПОЛУЧИЛ ВСЛЕД ЗА ТЕМ ИЗВЕСТИЯ С СЕВЕРА
Король пришел в такое неистовство, что с трудом прочитал письмо.

Пока он разбирал латынь Беарнца, Шико, стоя напротив большого венецианского зеркала, любовался своей особой в походном снаряжении. Впрочем, никогда еще Шико не казался таким длинным, ибо его изрядно облысевшая голова была увенчана островерхим шлемом, напоминавшим причудливые немецкие шишаки, что изготовлялись в Трире и Майнце; в данную минуту он был занят тем, что надевал на свой потертый колет короткую дорожную кирасу, которую перед завтраком положил на буфет; вдобавок он звонко бряцал шпорами, годными разве на то, чтобы вспороть брюхо лошади.

— Измена! — воскликнул Генрих, прочтя письмо. — У Беарнца был выработан план, а я и не подозревал этого.

— Сын мой, — возразил Шико, — ты ведь знаешь пословицу: «В тихом омуте черти водятся»?

— Иди ко всем чертям с твоими пословицами!

Шико тотчас пошел к двери, словно намериваясь исполнить приказание.

— Нет, останься!

Шико остановился.

— Кагор взят! — продолжал Генрих прерванный было разговор.

— Да, и лихим манером, — ответил Шико.

— Что же, у Беарнца, значит, есть полководцы, инженеры?

— Ничего у него нет, — отрезал Шико. — Для этого он слишком беден. Он все делает сам.

— И… сам сражается? — спросил Генрих с оттенком презрения.

— Видишь ли, я не решусь утверждать, что он в порыве воодушевления сразу бросается в схватку, — нет! Он походит на тех людей, которые, прежде чем искупаться, пробуют воду; затем очертя голову кидается в гущу сражения, и среди пушечного огня он в своей стихии, будто саламандра!

Король вскочил и начал крупными шагами расхаживать по залу.

— Какой позор для меня! — воскликнул он. — Надо мною будут смеяться, сочинять песенки. Эти прохвосты гасконцы известные пересмешники; я так и вижу, как они скалят зубы, наигрывая на волынке свои визгливые мотивы. Какое счастье, что мне пришла мысль послать Франциску подмогу, которую он так просил! Антверпен возместит Кагор; Север искупит ошибку, совершенную на Юге.

— Аминь! — возгласил Шико.

В эту минуту дверь отворилась, и придворный доложил:

— Граф дю Бушаж!

— Что я тебе говорил, Шико? — воскликнул Генрих. — Вот и добрая весть пришла!.. Войдите, граф, войдите!

Придворный отдернул портьеру, и в дверях, словно в раме, появился молодой человек, имя которого только что было произнесено. Казалось, глазам присутствующих предстал портрет кисти Гольбейна или Тициана.[333]

Неспешно приближаясь к королю, он на середине зала преклонил колено.

— Ты все так же бледен, — сказал ему король, — все так же мрачен. Прошу тебя, друг мой, не вздумай сообщать столь желанные вести с этим скорбным видом; говори скорее, дю Бушаж, я жажду услышать твой рассказ. Ты прибыл из Фландрии, сын мой?

— Да, ваше величество.

— Приветствую тебя! Как обстоит дело с Антверпеном?

— Антверпеном владеет принц Оранский, государь.

— Что это значит? Разве мой брат не двинулся на Антверпен?

— Да, государь, но сейчас он направляется не в Антверпен, а в Шато-Тьерри.

— Он покинул свое войско?

— Войска уже нет, ваше величество.

— Ох! — простонал король; ноги у него подкосились, он упал в кресло. — А Жуаез?

— Государь, мой брат совершил чудеса храбрости во время битвы, затем он собрал немногих уцелевших людей и составил из них охрану для герцога Анжуйского.

— Разгром! — прошептал король. Вдруг в глазах его блеснул какой-то странный огонь. Он спросил: — Итак, Фландрия безвозвратно потеряна для моего брата?

— Боюсь, что да, ваше величество.

Чело короля стало проясняться.

— Бедняга Франциск, — сказал он, — положительно ему не везет по части корон. У него ничего не вышло с наваррской короной; он протянул было руку к английской короне, едва не овладел фламандской; бьюсь об заклад, дю Бушаж, что он никогда не будет королем! Бедный брат, а ведь ему так этого хочется… А сколько французов захвачено в плен?

— Около двух тысяч.

— Сколько погибших?

— По меньшей мере столько же; среди них — господин де Сент-Эньян.

— Как! Бедняга Сент-Эньян умер?

— Он утонул.

— Утонул? Как же случилось? Вы бросились в Шельду, что ли?

— Отнюдь нет: Шельда бросилась на нас. — И тут граф подробнейшим образом рассказал королю о битве и наводнении.

Когда рассказ был окончен, король прошел в смежную с залом моленную, стал на колени перед распятием, прочел молитву, и, когда минуту спустя он вернулся, вид у него был совершенно спокойный.

— Ну вот, — сказал он, — надеюсь, япринял эти вести, как подобает королю. Возьмите с меня пример, граф, и, раз ваш брат спасся, как и мой, благодарение богу, развеселитесь немного!.. Какую награду ты хочешь за твои заслуги, дю Бушаж? Говори!

— Ваше величество, — ответил молодой человек, отрицательно качая головой, — у меня нет никаких заслуг.

— Я с этим не согласен: ведь у твоего брата они имеются.

— Его заслуги огромны, государь!

— Так вот, дю Бушаж, я твердо решил простереть мои благодеяния на вас обоих, и, действуя так, я только подражаю господу богу, который явно вам покровительствует. Вдобавок я следую примеру великих государственных людей прошлого, поступавших на редкость умно, а они всегда награждали тех, кто приносил им дурные вести.

— Полно, — вставил Шико, — я знаю случаи, когда гонцов вешали за дурные вести.

— Возможно, — величественно ответил Генрих, — но Сенат поблагодарил Варрона.[334]

— Ты ссылаешься на республиканцев. Эх, Валуа, Валуа, несчастье вселяет в тебя смирение!

— Скажи же, наконец, дю Бушаж, чего ты хочешь?

— Уж если вы, ваше величество, так ласково говорите со мной, я осмелюсь воспользоваться вашей добротой: я устал жить, государь, и, однако, боюсь положить конец своей жизни, ибо господь возбраняет нам это.

Шико поднял голову и с любопытством посмотрел на красивого, храброго и богатого придворного, в голосе которого звучало, однако, глубокое отчаяние.

— Ваше величество, — продолжал граф с непреклонной решимостью, — я хочу всецело посвятить себя тому, кто, будучи владыкой всех счастливых, вместе с тем — великий утешитель страждущих, поэтому я умоляю вас, государь, помочь мне поскорее стать монахом.

Неугомонный насмешник Шико весь превратился в слух. Даже его поразила эта возвышенная скорбь.

Король тоже почувствовал, что его сердце дрогнуло.

— Друг мой, я все понимаю, — сказал он, — ты хочешь принять монашеский сан, тебя страшат положенные испытания.

— Меня не страшат положенные испытания, ваше величество. Но я хочу, чтобы преграда, которая должна навсегда отделить меня от мира и которая, по церковным правилам, должна созидаться медленно, встала бы передо мной мгновенно, будто из-под земли.

— Бедняга, — молвил король, — я думаю, из него выйдет хороший праведник; не правда ли, Шико?

Шико ничего не ответил. Дю Бушаж продолжал:

— Вы понимаете, государь, самое жестокое сопротивление я встречу среди близких людей; брат мой, кардинал, столь добрый, но вместе с тем столь приверженный всему мирскому, будет чинить мне препятствия, ссылаясь на то, что Рим установил определенные промежутки между различными ступенями послушничества. Вот тут вы, ваше величество, всемогущи. Вы обещали, государь, исполнить любое мое желание: испросите в Риме разрешение освободить меня от послушничества.

Король очнулся от раздумья и, улыбаясь,протянул дю Бушажу руку.

— Я исполню твою просьбу, сын мой, — сказал он. — Ты хочешь служить богу — ты прав. Он лучший повелитель, чем я.

— Нечего сказать, прекрасный комплимент всевышнему! — сквозь зубы процедил Шико.

— Вы осчастливили меня, ваше величество! — воскликнул дю Бушаж, целуя руку королю так же радостно, как если бы тот произвел его в пэра герцога или маршала Франции.

— Честное слово короля и дворянина, — ответил Генрих.

На губах дю Бушажа заиграла восторженная улыбка, и он удалился, отвесив королю почтительнейший поклон.

— Какой счастливый человек! — воскликнул Генрих.

— Вот тебе раз! — недоуменно возразил Шико. — Тебе не в чем ему завидовать, он не более жалок, чем ты.

— Да пойми же, Шико, пойми, он пойдет в монахи, он отдастся небу.

— А кто, черт возьми, мешает тебе сделать то же самое? Я знаю кардинала, который даст тебе все льготы, какие ты только пожелаешь. Это кардинал Гиз.

— Шико!

— Если тебя тревожит самый обряд пострижения — выбрить тонзуру дело весьма деликатное, — то самые прекрасные ручки в мире, вооруженные ножницами из чистого золота — клянусь честью! — снабдят тебя этим символическим украшением.

— Ты говоришь — прекрасные ручки?

— А разве тебе придет на ум хулить ручки герцогини де Монпансье? Как ты строг, король мой! Как сурово относишься ты к прекрасным дамам, твоим подданным!

Король нахмурился и провел по лбу рукой, не менее белой, чем та, о которой шла речь, но заметно дрожавшей.

— Ну, да оставим все это, — сказал Шико, — и вернемся к предметам, касающимся лично меня.

Король сделал жест, выражавший не то равнодушие, не то согласие.

Раскачиваясь в кресле, Шико предусмотрительно оглянулся вокруг.

— Скажи мне, сын мой, — начал он вполголоса, — Жуаезы поехали во Фландрию просто так?

— Прежде всего, что означают в твоих устах слова «просто так»?

— А то, что эти два брата, столь приверженные один — удовольствиям, другой — печали, вряд ли могли покинуть Париж, не наделав шума.

— Ну и что же?

— А то, что ты, близкий их друг, должен знать, как они уехали.

— Разумеется, знаю.

— В таком случае, Анрике, не слыхал ли ты… — Шико остановился.

— Чего?

— Что они, к примеру сказать, поколотили какую-нибудь важную персону?

— Ничего такого не слыхал.

— Что они, вломясь в дом, похитили какую-нибудь женщину?

— Мне об этом ничего не известно.

— Словом, они не начудили, не начудили так, чтобы слух дошел до тебя?

— Право же, нет!

— Тем лучше, — молвил Шико и вздохнул с облегчением.

— А знаешь, Шико, ты становишься злым.

— Пребывание в могиле смягчило мой нрав, великий король, а в твоем обществе он начинает портиться.

— Вы становитесь несносным, Шико, и я склонен приписать вам честолюбивые замыслы.

— Честолюбивые замыслы? У меня-то!.. Анрике, сын мой, ты был только глуповат, а теперь становишься безумным — это уже шаг вперед.

— А я вам говорю, господин Шико, что вы стремитесь удалить от меня моих лучших слуг, приписывая им намерения, которых у них нет, преступления, о которых они и не помышляли. Вы хотите всецело завладеть мной.

— Завладеть тобой? Я-то! — воскликнул Шико. — Чего ради? Избави бог, с тобой слишком много хлопот, bone Deus![335] He говоря уже о том, что тебя чертовски трудно кормить! Нет, нет, ни за какие блага!

— Гм! Гм! — пробурчал король.

— Ну-ка объясни, откуда у тебя взялась эта нелепая мысль?

— Сначала вы весьма холодно отнеслись к моим похвалам по адресу нашего старого друга дона Модеста, которому вы многим обязаны.

— Я многим обязан дону Модесту? Превосходно, превосходно! А затем?

— Затем вы пытались очернить братьев Жуаезов, наипреданнейших моих друзей.

— Не спорю.

— Наконец выпустили когти против Гизов.

— Неужели ты даже их полюбил? Видно, сегодня выдался денек, когда ты ко всем благоволишь?

— Нет, я их не люблю. Но в настоящее время они тише воды ниже травы и не доставляют мне ни малейших хлопот. Гизы с их свирепыми взорами и длинными шпагами сделали мне меньше зла, чем многие другие; они напоминают… сказать тебе что?

— Скажи, Анрике, доставь мне это удовольствие — ты сам знаешь, что твои сравнения необычайно метки.

— Так вот, Гизы напоминают тех щук, которых пускают в пруд, чтобы они там гонялись за крупной рыбой и тем самым не давали ей слишком жиреть, но у щук зубы недостаточно остры, чтобы прокусить чешую крупных рыб.

— Ах, Анрике, дитя мое, как ты остроумен!

— А твой Беарнец мяукает, как кошка, и кусается, как тигр.

— В жизни бы не поверил! — воскликнул Шико. — Валуа расхваливает Гизов. Продолжай, продолжай, сын мой, ты на верном пути. Разведись немедленно и женись на госпоже де Монпансье. Разве в свое время она не была влюблена в тебя?

Генрих приосанился.

— Как же, — ответил он, — но я был занят в другом месте — вот источник всех ее угроз.

С этими словами Генрих поправил откинутый на итальянский манер воротник своей куртки.

В дверях появился стражник Намбю и возгласил:

— Посланец от герцога де Гиза к его величеству!

— Пусть войдет; он будет желанным гостем.

Тотчас в зал вошел капитан кавалерийского полка в походной форме и поклонился королю.

XVI

КУМОВЬЯ
Услышав о прибытии посланца Гизов, Шико сел, по своему обыкновению, спиной к двери и, смежив веки, погрузился в свойственное ему глубокое раздумье. Однако при первых же словах вновь прибывшего он вздрогнул и сразу открыл глаза.

К счастью или к несчастью, Генрих не обратил внимания на это движение Шико.

— Вы из Лотарингии? — спросил король у посланца, отличавшегося благородной осанкой и воинственной внешностью.

— Нет, государь, из Суассона, где господин герцог безвыездно находится уже около месяца; он вручил мне это письмо, каковое я имею честь положить к стопам вашего величества.

В глазах Шико загорелся огонь. Он следил за малейшим движением посланца и в то же время не терял ни единого его слова.

Тот вынул из подбитого шелком кармана не одно письмо, а целых два, ибо за первым выскользнуло второе и упало на ковер.

Шико заметил, что при этой неожиданности лицо посланца покраснело, и он смущенно поднял письмо.

Генрих, образец доверчивости, ничего не заметил. Он просто вскрыл конверт, который ему передали, и стал читать.

Увидев, что король поглощен чтением, посланец углубился в созерцание короля — казалось, на лице его он старался прочесть те мысли, которые возникали в голове у Генриха.

— Ах, метр Борроме, метр Борроме! — прошептал Шико, следя в свою очередь за каждым движением верного слуги герцога де Гиза. — Ты, оказывается, капитан и королю ты отдал одно письмо, а у тебя их целых два. Погоди, миленький, погоди.

— Отлично, отлично! — заметил король, с явным удовлетворением перечитывая герцогское послание. — Ступайте, капитан, и скажите господину де Гизу, что я благодарю его за предложение.

— Вашему величеству не благоугодно будет дать мне письменный ответ? — спросил посланец.

— Нет, я увижу герцога через месяц или полтора и, лично поблагодарю его. Можете идти.

Капитан поклонился и вышел из комнаты.

— Ты видишь, Шико, — обратился король к своему приятелю, полагая, что тот по-прежнему сидит, забившись в кресло, — господин де Гиз не затевает никаких козней. Наш славный герцог узнал о делах в Наварре и испугался, как бы гугеноты не осмелели, тем более что немцы намереваются послать помощь королю Наваррскому. И что же он сделал? Ну-ка, угадай.

Никакого ответа. Генрих решил, что Шико ждет объяснений.

— Так знай же, он предлагает мне войско, набранное им в Лотарингии, дабы обезопасить себя со стороны Фландрии; через полтора месяца это войско будет в полном моем распоряжении вместе со своим командиром. Что ты скажешь на это, Шико?

Но гасконец не произнес ни слова.

— Ну право же, дорогой мой Шико, — продолжал король, — ты упрям, как испанский мул.

Но Шико даже не вздохнул в ответ.

«Кажется, — молвил про себя Генрих, — негодяй имел наглость заснуть».

— Шико! — продолжал он, приближаясь к креслу. — С тобой говорит твой король, что же ты молчишь?

Но Шико ничего не мог сказать по той простой причине, что его уже не было в комнате.

Короля охватила суеверная дрожь: порой ему приходило на ум, что Шико — существо сверхъестественное, воплощение демонических сил, правда не зловредных, но все же демонических.

Он позвал дежурного офицера Намбю.

Тот заверил его величество, что сам видел, как Шико вышел минут пять назад, но тихо, осторожно, как человек, не желающий, чтобы уход его был замечен.

«Ясно, — подумал Генрих, — Шико рассердился из-за того, что я оказался неправ. Боже мой, как мелочны люди! И даже самые умные из них».

Как ни был осторожен Шико, шпоры его не могли не звякнуть, когда он спускался по лестнице Лувра; на этот звон оборачивались люди и отвешивали Шико поклоны, ибо всем было известно, какое он занимает при короле положение, многие кланялись ему ниже, чем стали бы кланяться герцогу Анжуйскому.

Зайдя в сторожку у ворот Лувра, Шико остановился в уголке, словно для того, чтобы поправить шпору.

Капитан, присланный герцогом де Гизом, вышел минут через лять после Шико, на которого не обратил никакого внимания. Он спустился по ступенькам и прошел через луврские дворы, весьма гордый и довольный, ибо, судя по оказанному ему приему, король не имел никаких подозрений относительно герцога де Гиза. В то самое мгновение, когда посланец вступил на подъемный мост, его вернул к действительности звон чьих-то шпор, показавшийся ему эхом его собственных.

Он обернулся, и велико же было его изумление при виде благодушного и приветливого лица своего недоброй памяти знакомца буржуа Робера Брике.

Борроме открыл рот на полфута в квадрате, как говорит Рабле, и остановился.

— Черт побери! — произнес Борроме.

— Тысяча чертей! — вскричал Шико.

— Это вы, мой добрый буржуа?

— Это вы, преподобный отец!

— В шлеме!

— В кожаной куртке!

И оба бравых вояки в течение нескольких секунд переглядывались, как два петуха, готовые сцепиться друг с другом.

Борроме первый сменил гнев на ласку.

Лицо его расплылось в улыбке, он произнес:

— Ей-богу, и хитрая же вы бестия, метр Робер Брике!

— Я, преподобный отец? — возразил Шико. — Но скажите, пожалуйста, почему вы меня так называете?

— Вспомните нашу встречу в монастыре Святого Иакова, где вы выдавали себя за простого буржуа.

— Вот как, — возразил Шико благодушно, — что же в таком случае сказать о вас, сеньор Борроме?

— Обо мне?

— Да, ведь вы выдавали себя за монаха и не очень-то дружелюбно обошлись со мной в монастыре, брат капитан, — сказал Шико.

— Я же принял вас за буржуа, а вы сами знаете, мы, военные, буржуа в грош не ставим.

— Это правда, — рассмеялся Шико, — равно как и монахов! Тем не менее я попал в вашу западню, ибо это переодевание было западней. Бравый капитан, вроде вас, не променяет без причины мундир на рясу.

— От собрата военного, — сказал Борроме, — у меня тайн нет. Признаюсь, в монастыре Святого Иакова у меня есть кое-какие личные интересы. А у вас?

— У меня тоже. Но… тсс!..

— Давайте побеседуем обо всем этом, хотите?

— Горю желанием, честное слово!

— Ну так вот, я знаю в Париже один кабачок, которому, на мой взгляд, равных нет.

— Я тоже знаю один такой, — сказал Шико. — Ваш как называется?

— «Рог изобилия».

— А! — сказал, вздрогнув, Шико.

— Вы имеете что-нибудь против этого кабачка?

— Нет, нет, что вы! А нам никто не помешает?

— Запрем все двери.

— Вижу, вы умеете устраиваться, — сказал Шико. — В кабачках вас так же ценят, как в монастырях.

— Вы думаете, я в сговоре с хозяином?

— Похоже на то.

— На этот раз вы ошиблись. Метр Бономе продает мне вино, а я ему плачу, когда могу, — вот и все.

«Ого! — подумал Шико, идя следом за лжемонахом. — Надо выбрать лучшую свою гримасу, друг Шико. Если Бономе узнает тебя, тебе крышка и ты просто болван».

XVII

«РОГ ИЗОБИЛИЯ»
Дорога, по которой Борроме вел Шико, напоминала нашему гасконцу счастливую пору его юности. Как часто, ни о чем не думая, направлялся Шико в кабачок, именуемый «Рогом изобилия». Он беззаботно усаживался на деревянной скамье, и доброе вино, уют, свобода порождали в нем ощущение, что сама юность, великолепная, победоносная, полная надежд, кружит ему голову.

Скоро глазам Шико предстала широкая улица Сен-Жак, затем монастырь Святого Бенедикта и почти напротив монастыря — гостиница «Рог изобилия», немного постаревшая, почерневшая, облупившаяся, но по-прежнему осененная снаружи чинарами и каштанами, а внутри заставленная оловянными горшками и медными кастрюлями, представляющаяся пьяницам и обжорам серебряной и золотой; такая утварь привлекает настоящее золото и серебро в карман кабатчика по законам внутреннего притяжения, несомненно установленным самой природой.

Обозрев с порога внутренность кабачка, Шико сгорбился и сделал гримасу настоящего сатира, ничего общего не имевшую с его добродушной физиономией и честным взглядом.

Если фасад «Рога изобилия» облупился, то и лицо достойного кабатчика испытало на себе тяжкое воздействие времени: оно приняло какое-то жестокое выражение. Недаром Борроме почитал людей шпаги, сообразуясь с принципом: страх рождает уважение.

В общем, вино в «Роге изобилия», за которым каждый посетитель имел право сам спускаться в погреб, славилось своим букетом и крепостью, и завсегдатаи прекрасно чувствовали себя в этом храме Бахуса.

Шико вошел следом за Борроме, не узнанный хозяином гостиницы.

Он хорошо знал самый темный уголок общего зала. Но когда он вознамерился обосноваться там, Борроме остановил его:

— Стойте, приятель! Вон за той перегородкой имеется помещение, где два человека, не желающие, чтобы их слышали, могут славно побеседовать за выпивкой.

И он провел своего спутника в укромный уголок, издавна знакомый Шико.

— Подождите меня здесь, — сказал Борроме, — а я воспользуюсь привилегией, которую имеют все завсегдатаи этого заведения, и самолично спущусь в погреб.

Как только закрылась за Борроме дверь, Шико подошел к стене и приподнял картинку, на которой было изображено, как неаккуратные должники убивают кредит.

Под ней имелась дырка, через которую можно было видеть все, что делалось в большом зале, оставаясь незамеченным. Шико хорошо знал это отверстие, ибо некогда сам его просверлил.

— Вот оно что! — сказал он. — Ты ведешь меня в кабачок, заталкиваешь за перегородку, полагая, что я не увижу, а в перегородке проделано отверстие, благодаря чему ни одно твое движение от меня не укроется. Ну, милый капитан, не очень-то ты ловок!

И, произнося эти слова с ему одному свойственным великолепным презрением, Шико приложил глаз к отверстию.

Он увидел Борроме и по движению губ капитана угадал, что произнесенная им фраза означала приблизительно следующее:

«Подайте нам вина за перегородку и, если услышите шум оттуда, не заходите».

После чего Борроме взял ночник, который всегда стоял на одном из ларей, поднял люк и спустился в погреб.

Тотчас же Шико особым образом постучал в перегородку.

Услышав этот необычный стук, Бономе вздрогнул и прислушался.

Шико постучал еще раз, нетерпеливо, как человек, удивленный, что ему не вняли сразу.

Бономе устремился за перегородку и увидел Шико, угрожающе стоящего перед ним.

У Бономе вырвался крик: как и все, он считал Шико умершим и решил, что перед ним призрак.

— Что это значит, хозяин, — спросил Шико, — с каких это пор вы заставляете таких людей, как я, звать вас дважды?

— О, дорогой господин Шико, — сказал Бономе, — вы ли это или же ваша тень?

— Сам ли я или моя тень, — ответил Шико, — неважно, но раз вы меня узнали, хозяин, надеюсь, вы будете беспрекословно исполнять мои приказания.

— О, разумеется, любезный сеньор.

— Какой бы шум ни доносился из этого кабинета, метр Бономе, что бы тут ни происходило, вы появитесь только на мой зов.

— И это будет тем легче, дорогой господин Шико, что то же распоряжение я получил от вашего спутника.

— Да, но если позовет он, то для вас это будет так, словно он вовсе не звал, слышите?

— Договорились, господин Шико.

— Хорошо. А теперь удалите под каким-нибудь предлогом остальных посетителей, и чтобы через десять минут мы были у вас в таком же уединении, словно пришли для поста и молитвы в день великой пятницы.

— Через десять минут, господин Шико, во всем доме живой души не будет, кроме вашего покорного слуги.

— Ступайте, Бономе, ступайте, я уважаю вас, как и прежде, — величественно произнес Шико.

— О боже мой, боже мой! — сказал Бономе, уходя. — Что же такое произойдет в моем несчастном доме?

Когда он, пятясь, вышел из кабинета, то увидел Борроме, нагруженного бутылками.

— Ты понял? — сказал ему капитан. — Чтоб через десять минут в твоем заведении не было ни души!

Борроме зашел за перегородку и нашел там Шико, сидевшего с улыбкой на губах.

Не знаем, что именно предпринял метр Бономе, но, когда истекла десятая минута, последний школяр переступал порог об руку с последним писцом, приговаривая:

— Ого-го! У метра Бономе пахнет грозой! Надо убираться, не то пойдет град.

XVIII

ЧТО ПРОИЗОШЛО У МЕТРА БОНОМЕ ЗА ПЕРЕГОРОДКОЙ
Когда капитан зашел за перегородку с корзиной, из которой торчало двенадцать бутылок, Шико встретил его с таким добродушием, с такой широкой улыбкой, что Борроме и впрямь готов был принять его за дурака.

Оба сотрапезника заказали соленые закуски с похвальной целью непрестанно возбуждать у себя жажду. Закуску им подал Бономе, которому каждый из них многозначительно подмигнул.

Для начала собутыльники опрокинули изрядное количество стаканов, не перекинувшись ни единым словом.

Шико был великолепен. Не сказав ничего, кроме: «Ну и бургундское!», «Клянусь душой, что за окорок!» — он осушил две бутылки, то есть по одной на каждую фразу.

— Черт побери, — бормотал себе под нос Борроме, — и повезло же мне напасть на такого пьяницу!

— После третьей бутылки Шико возвел очи к небу.

— Право же, — сказал он, — мы так увлеклись, что, чего доброго, напьемся допьяна.

— Что поделаешь, колбаса уж больно солона! — ответил Борроме.

И они осушили еще по бутылке.

Вино производило на собутыльников противоположное действие: у Шико развязывался язык, у Борроме язык прилипал к гортани.

— А ты, приятель, молчишь, — прошептал Шико, — не доверяешь себе.

«А ты разболтался, — подумал Борроме, — значит, опьянел».

Но Шико заметил, что из пяти бутылок, выстроившихся справа от Борроме, ни одна бутылка не была осушена до конца.

Это подтверждало догадку гасконца, что у капитана на его счет дурные намерения.

Он привстал, чтобы принять из рук Борроме пятую бутылку, и покачнулся.

— Ну вот, — сказал он, — вы заметили толчок от землетрясения?

— Что вы!

— Да, тысяча чертей! Счастье, что гостиница «Рог изобилия» построена прочно, а то она все время вращается.

— Правильно, — сказал Борроме, осушая свой стакан до последней капли. — Я тоже это ощущал, но не понимал причины.

— Потому что вы не читали трактат «De Natura rerum».[336] Если бы вы его прочли, то знали бы, что не бывает следствия без причины.

— Если так, дорогой собрат, откройте мне причину вашего переодевания. Ведь вы нарядились горожанином, когда пришли к дону Модесту.

— Охотно. Но и вы в свою очередь скажите мне, почему были наряжены монахом? Признание за признание.

— Идет! — сказал Борроме.

— Значит, вы хотите знать, почему я был переодет горожанином? — спросил Шико, причем язык его заплетался все сильнее.

— Говорите же.

— Двух слов достаточно.

— Слушаю вас.

— Я шпионил в пользу короля.

— Вы, значит, по ремеслу шпион?

— Нет, я любитель.

— Что же вы разведывали у дона Модеста?

— Я шпионил за самим доном Модестом, за братом Борроме, за юным Жаком и вообще за всем монастырем.

— И что же вы обнаружили, достойный друг?

— Прежде всего, что дон Модест — толстый болван.

— Ну, тут особой проницательности не требуется.

— Простите, простите! Его величество Генрих Третий не дурак, а считает дона Модеста светочем церкви и намерен назначить его епископом.

— Ничего не имею против такого назначения; наоборот, в этот день я здорово повеселюсь. А что еще вы открыли?

— Что некий брат Борроме не монах, а капитан.

— А еще что?

— Что юный Жак упражняется на рапирах, пока для него не настал час проткнуть человека шпагой.

— Ты и это понял? — произнес Борроме, нахмурившись. — Ну, а что еще ты обнаружил?

— Дай-ка мне выпить, иначе я больше ничего не припомню.

И Шико наполнил свой стакан.

— Ну как, — спросил Борроме, чокнувшись с сотрапезником, — припомнил?

— Черт побери, конечно!

— Что же ты еще увидел в монастыре?

— Я увидел под видом монахов солдат, подчиненных тебе, а не дону Модесту.

— Вот как! И это все?

— Нет, но наливай, наливай, не то я все перезабуду… — И Шико единым духом осушил стакан.

— Припоминаешь? — спросил Борроме.

— Еще бы! Я обнаружил целый заговор.

— Заговор? — бледнея, переспросил Борроме. — Против кого?

— Против короля.

— С какой целью?

— Похитить его.

— И это вы предупредили короля?

— А как же! Для этого я и явился в монастырь!

— Значит, из-за вас это дело сорвалось?

— Из-за меня.

— Проклятие! — процедил сквозь зубы Борроме.

— Вы сказали…

— Что у вас зоркие глаза, приятель.

— Ну, что там!.. — заплетающимся языком ответил Шико. — Дайте-ка мне бутылку, и вы удивитесь, когда я вам скажу, что я еще видел.

Борроме поспешно удовлетворил желание Шико.

— Прежде всего, я видел раненого господина де Майена.

— Эко дело!

— Пустяки, конечно: он попался мне на пути. Потом я видел взятие Кагора.

— Как! Взятие Кагора! Вы, значит, прибыли из Кара?

— Конечно. Ах, капитан, замечательное это было зрелище: такому храбрецу, как вы, оно пришлось бы по сердцу.

— Не сомневаюсь. Вы, значит, были подле короля Наваррского?

— Совсем рядышком, друг мой, как сейчас с вами.

— И вы с ним расстались?

— Чтобы сообщить эту новость королю Франции.

— Вы были в Лувре?

— За четверть часа до вас.

— Ну, я не стану спрашивать, что вы видели после этого, — ведь с тех пор мы с вами не расставались.

— Напротив, спрашивайте, спрашивайте, ибо, честное слово, это самое любопытное.

— Говорите же, прошу вас.

— Еще стаканчик, чтобы язык развязался… Полнее… Отлично! Так вот, я видел, приятель, что, вынимая из кармана письмо его светлости герцога де Гиза, вы выронили другое письмо.

— Другое! — вскричал Борроме, вскакивая с места.

— Да, — сказал Шико. — И оно у тебя тут!

Пальцем, дрожащим от опьянения, он ткнул в кожаную куртку Борроме, как раз в то место, где находилось письмо.

Борроме вздрогнул, словно рука Шико была куском раскаленного железа.

— Ого, — сказал он, — недостает, чтобы вы знали, кому оно адресовано.

— Подумаешь! — молвил Шико, кладя руки на стол. — Оно адресовано герцогине де Монпансье.

— Боже мой! — вскочил Борроме. — Надеюсь, вы ни чего не сказали об этом королю?

— Ни слова, но обязательно скажу.

— Когда же?

— После того, как посплю немного, — ответил Шико. И он опустил голову на руки.

— Значит, король все узнает?

— Поймите же, любезный, — продолжал Шико, поднимая голову и смотря на Борроме осоловелыми глазами, — вы заговорщик, я шпион. Вы устраиваете заговор — я вас выдаю. Каждый из нас выполняет свою работу, вот и все. Спокойной ночи, капитан.

Говоря это, Шико не только занял свою первоначальную позицию, но и закрыл ладонями лицо — открытой осталась только спина; зато спина эта, освобожденная от кирасы, лежащей на стуле рядом, как бы напрашивалась на удар.

— А, ты хочешь выдать меня, приятель! — произнес Борроме, устремляя на собутыльника горящий взгляд.

— Как только проснусь, друг любезный; это дело решенное, — ответил Шико.

— Посмотрим еще, проснешься ли ты! — вскричал Борроме.

И с этими словами он нанес яростный удар кинжалом в спину Шико, рассчитывая пронзить его насквозь.

Но Борроме не знал о кольчуге, которую Шико заимствовал в оружейной дона Модеста. Кинжал его разлетелся на куски, словно стеклянный, от соприкосновения с этой славной кольчугой, которая таким образом вторично спасла жизнь Шико.

Вдобавок не успел убийца опомниться, как Шико, распрямившись, ударил в лицо Борроме кулаком, весящим фунтов пятьсот, и окровавленный капитан отлетел к стене.

Однако он тут же вскочил и схватился за шпагу.

Шико тоже выхватил оружие.

Винные пары рассеялись точно по волшебству. Он стоял, слегка опираясь на левую ногу, взгляд его был устремлен на врага, рука крепко сжимала эфес шпаги.

Стол, на котором валялись пустые бутылки, разделял обоих противников, служа каждому из них заслоном.

Но, почувствовав, что из носа у него течет кровь, Борроме пришел в ярость: он забыл о всякой осторожности и устремился на врага.

— Дважды болван, — сказал Шико, — видишь теперь, что пьян ты, а не я: ведь через стол ты до меня дотронуться не можешь, моя же рука на шесть дюймов длиннее твоей руки. Вот тебе доказательство!

И Шико вытянул с быстротой молнии руку и острием шпаги уколол Борроме посреди лба.

У Борроме вырвался крик не столько боли, сколько ярости, и он стал нападать с удвоенным пылом.

Шико взял стул и спокойно уселся.

— Бог ты мой, и дураки же эти солдаты! — сказал он, пожимая плечами. — Ну вот, теперь он намеревается выколоть мне глаз. Ах, ты вскочил на стол, только этого не хватало! Да поберегись ты, осел этакий, нет ничего страшнее ударов снизу вверх.

И он уколол его в живот, как только что уколол в лоб. Борроме зарычал от бешенства и соскочил со стола.

— Вот и отлично! — заметил Шико. — Теперь мы сто им лицом к лицу и можем разговаривать фехтуя. А, капитан, капитан, вы, значит, иногда, от нечего делать, занимаетесь ремеслом убийцы?

— Я совершаю это так, как и вы, во имя своего дела, — ответил Борроме, испуганный мрачным огнем, который вспыхнул в глазах противника.

Борроме удалось нанести Шико легкий удар в грудь.

— Неплохо, но этот прием мне известен: вы показы вали его юному Жаку. Видите ли, приятель, я стою побольше вашего, ибо не я начал схватку. Более того, я дал вам возможность осуществить ваш замысел, подставив под удар свою спину. Дело в том, что у меня есть для вас одно предложение.

— Слушать ничего не хочу! — вскричал Борроме, выведенный из себя спокойствием Шико.

И он нанес удар, которым гасконец был бы пронзен насквозь, если бы не отскочил назад.

— Все же я тебе скажу мои условия, чтобы мне непришлось потом себя упрекать.

— Молчи! — сказал Борроме. — Это бесполезно, молчи!

— Послушай, я вовсе не жажду твоей крови. Если придется убить тебя, то в крайнем случае.

— Убей же меня, убей, если можешь! — крикнул разъяренный Борроме.

— И убью этаким славным ударом, если ты не пойдешь на мои условия.

— Что же это за условия? Выкладывай.

— Ты перейдешь на службу к королю, но для вида останешься на службе у Гизов.

— То есть стану шпионить, как ты?

— Нет, между нами будет разница: мне не платят, а тебе станут платить. Для начала ты покажешь мне письмо монсеньера де Гиза к госпоже де Монпансье. Ты дашь мне снять с него копию, и я оставлю тебя в покое до следующего случая. Ну как? Правда, я мил и покладист?

— Получай! — сказал Борроме. — Вот мой ответ!

Ответом был удар, которым Борроме оцарапал плечо противника.

— Ничего не поделаешь, — сказал Шико, — придется показать тебе некий удар, простой и красивый.

И Шико перешел к нападению.

— Вот мой удар, — сказал он. — Я делаю ложный выпад с четвертой позиции.

Борроме отразил удар, подавшись назад. Но дальше отступать было некуда — он оказался припертым к стене.

— Я так и думал: ты избрал круговую защиту. Напрасно — кисть руки у меня сильнее, чем у тебя. Итак, я прибегаю к круговому замаху, возвращаюсь на третью позицию, делаю шаг вперед, и ты задет, или, вернее, ты мертв.

И действительно, за словами Шико последовал удар или, точнее, несколько ударов. Острый клинок вонзился, словно игла, в грудь Борроме и с глухим звуком вошел в сосновую перегородку.

Капитан раскинул руки и выронил шпагу. Глаза его расширились и налились кровью, на губах показалась розовая пена, и он склонил голову на плечо со вздохом, похожим на хрип. Злосчастный Борроме, словно огромная бабочка, был пригвожден к стене, о которую судорожно бились его ноги.

Шико, невозмутимый, хладнокровный, как и всегда в решительные минуты, выпустил из рук шпагу, которая продолжала горизонтально торчать в стене, отстегнул пояс капитана, пошарил у него в кармане, извлек письмо и прочитал адрес:

Герцогине де Монпансье.

Между тем из раны тонкими струйками вытекала кровь, а лицо раненого было искажено муками агонии.

— Я умираю, умираю, — прошептал он, — господи, смилуйся надо мною!..

Эта мольба о божественном милосердии тронула Шико.

— Будем же и мы милосердны, — сказал он. — Раз этот человек должен умереть, пусть он как можно меньше страдает.

Подойдя к перегородке, он вырвал из нее шпагу и, поддерживая Борроме, не дал ему свалиться наземь.

Но эта предосторожность оказалась ненужной: из раны Борроме хлынула струя крови, унося остаток жизни, еще теплившейся в его теле.

Тогда Шико открыл дверь и позвал Бономе.

Ему не пришлось звать дважды. Кабатчик подслушивал у двери; до него донесся и шум отодвигаемого стола, и звон клинков, и, наконец, звук падения грузного тела. И не знал он только одного: кто из противников пал.

К чести метра Бономе, надо сказать, что лицо его осветилось искренней радостью, когда он услышал голос гасконца и увидел, что дверь открывает ему Шико.

Шико, от которого ничто не ускользало, заметил эту радость, и им овладело чувство благодарности к трактирщику.

Бономе, дрожа от страха, зашел в отгороженное помещение.

— О господи Иисусе! — вскричал он, видя плавающего в крови капитана.

— Да, что поделаешь, бедный мой Бономе: дорогому капитану, видимо, очень худо.

— О добрый господин Шико! — вскричал Бономе, едва не лишаясь чувств. — Как дурно с вашей стороны, что для такого дела вы избрали мое заведение!

— Разве ты предпочел бы, чтобы Борроме стоял тут, а Шико лежал на земле?

— Нет, конечно, нет! — вскричал хозяин с глубочайшей искренностью в голосе.

— Ну, так именно это должно было случиться, если бы не произошло чуда.

— Что вы говорите!

— Честное слово! Взгляни-ка на мою спину, любезный друг.

Куртка между лопатками была продырявлена, и в прорехе алело пятно крови.

— Кровь! — вскричал Бономе. — Вы ранены!

— Подожди, подожди.

И Шико снял куртку, затем рубаху.

— Какое счастье, дорогой господин Шико, на вас кольчуга! Так, значит, негодяй хотел вас убить?

— Да, он добросовестно поработал шпагой, наш дорогой капитан. Кровь есть?

— Да, под кольчугой много крови.

Шико снял кольчугу, и обнажился его торс, состоявший, видимо, только из костей и мышц.

— Ох, господин Шико, там кровоподтек величиной с тарелку.

— Возьми-ка чистую белую тряпочку, смешай в стакане равное количество чистого оливкового масла и винного осадка и промой это место, приятель.

— Но труп, дорогой господин Шико… Что мне делать с трупом?

— Погоди. Дай мне чернила, перо и бумагу.

— Сию минуту, дорогой господин Шико.

И Бономе выбежал вон.

За это время Шико, очевидно не желавший терять времени, разогрел на лампе кончик тонкого ножика и разрезал посередине сургучную печать на конверте, после чего он вынул письмо и прочитал его с видимым удовольствием.

Тут вошел метр Бономе с маслом, вином, пером и бумагой.

Шико положил перо и бумагу на стол, а спину стоически подставил Бономе.

Бономе понял, что это значит, и начал оттирать кровь.

Что касается Шико, то он, словно не чувствуя боли, переписывал письмо герцога де Гиза к госпоже де Монпансье, сопровождая каждое слово каким-нибудь замечанием.

Письмо гласило:

«Дорогая сестра! Антверпенская экспедиция удалась для всех, кроме нас. Вам станут говорить, что герцог Анжуйский умер. Не верьте этому, он жив.

Жив, понимаете? В этом вся суть дела.

В одном этом слове заключена судьба целой династии; оно отделяет Лотарикгский дом от французского престола вернее, чем глубочайшая пропасть.

Однако пусть это вас не тревожит. Я обнаружил, что два человека, которых полагал усопшими, еще живы, а это грозит смертью герцогу Анжуйскому. Поэтому думайте только о Париже. Через шесть недель для лиги наступит время действовать. Пусть же наши лигисты знают, что час близок, и будут наготове.

Войско собрано. Мы можем рассчитывать на двенадцать тысяч человек, преданных нам и отлично снаряженных. Я эту армию приведу во Францию под предлогом борьбы с немецкими гугенотами, пришедшими на помощь Генриху Наваррскому. Побью гугенотов и буду повелевать во Франции, как хозяин.

P. S. Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Позвольте только сказать вам, милая сестрица, что вы оказываете этим головорезам больше чести, чем они того заслуживают».

Ваш любящий брат
Генрих де Гиз.
— Какой чести? — прошептал Шико. И он повторил: — «Чем они того заслуживают»… — Все ясно, — сказал Шико, — кроме постскриптума. Что ж, обратим на него особое внимание.

— Дорогой господин Шико, — решился наконец заговорить Бономе, — вы еще не сказали, как я должен поступить с трупом.

— Ну, представь себе, например, что бедняга капитан затеял на улице ссору со швейцарцами или рейтарами и его принесли к тебе раненым. Ты ведь не отказался бы его принять?

— Нет, конечно.

— Предположим, что, несмотря на твой преданный уход, он перешел в лучший мир, так сказать, у тебя на руках. Это было бы несчастьем, и только, правда?

— Разумеется.

— Вместо того чтобы заслужить упреки, ты заслужил бы похвалы за свою человечность. Предположим еще, что, умирая, бедняга капитан произнес хорошо известное тебе имя настоятеля обители Святого Иакова у Сент-Антуанских ворот.

— Дона Модеста Горанфло? — с удивлением вскричал Бономе.

— Его самого… Что ты делаешь? Предупреждаешь дона Модеста; тот поспешно является к тебе, и, так как в одном из карманов убитого находят кошелек — понимаешь? — а в другом вот это письмо, никому на ум не приходит никаких подозрений.

— Понимаю, дорогой господин Шико, вы великий человек!

— Более того, ты получишь награду за то, что письмо пойдет нетронутым по назначению.

— Значит, в письме содержится тайна?

— В такое время, как наше, — всюду сплошные тайны, дорогой мой Бономе.

И, произнеся эту сентенцию, Шико так искусно соединил обе половинки печати, что даже самый опытный глаз не заметил бы ни малейшего повреждения. После этого он снова сунул письмо в карман убитого, велел Бономе перевязать свою рану, натянул кольчугу и, вложив шпагу в ножны, направился к выходу. Но, подойдя к дверям, он возвратился.

— Кстати, раз капитан умер, я расплачусь, — сказал Шико и бросил на стол три золотых.

Затем он приложил указательный палец к губам в знак молчания и вышел.

XIX

МУЖ И ПОКЛОННИК
С глубоким волнением увидел снова Шико тихую улицу Августинцев и милый его сердцу дом с островерхой крышей, ветхим балконом и водосточными трубами в виде фантастических звериных морд.

В углублении камня под балконом Шико спрятал ключ от своего дома. В те времена любой ключ, будь то ключ от сундука или шкафа, мог поспорить по весу и величине с самыми толстыми ключами от ворот наших теперешних домов; соответственно этому ключи от домов были подобны ключам от современных городов.

Надо признать, что, шаря в поисках ключа, Шико ощущал некоторый трепет. Зато, почувствовав холод железа, он проникся блаженной, ни с чем не сравнимой радостью.

Так же благополучно обстояло дело и с обстановкой дома, и с тысячью экю, дремавшими в дубовом тайнике.

Шико отнюдь не был скупцом — совсем напротив: нередко он швырял деньгами, жертвуя жизненными благами ради торжества идеи, как это делает всякий сколько-нибудь достойный человек. Но золото, этот неизменный источник наслаждений, вновь обретало ценность в глазах нашего философа.

— Тысяча чертей! — бормотал Шико, созерцая свое сокровище. — У меня замечательный сосед; он не только сберег мои деньги, но и сам их не тронул. Я должен принести благодарность этому честному человеку.

С этими словами Шико снова закрыл свой тайник, подошел к окну и посмотрел на дом, стоявший напротив.

Дом казался ему по-прежнему унылым, мрачным, ибо такой вид принимает в нашем воображении любое здание, если мы знаем, что оно служит прибежищем печали.

«Сейчас еще не время для сна, — подумал Шико, — к тому же люди эти вряд ли спят много».

И, состроив любезную мину, он постучался в дверь к соседям.

При повторном стуке дверь открылась, и в ее темном пролете показался человек.

— Спасибо и добрый вечер, — сказал Шико, протягивая руку. — Я только что возвратился и пришел поблагодарить вас, дорогой друг.

— Что такое? — спросил сосед, в голосе которого послышалось разочарование.

— Э, да я ошибся! — сказал Шико. — Когда я уезжал, здесь жили другие люди, и, однако ж, прости господи, я вас знаю.

— Я тоже, — сказал молодой человек.

— Вы господин виконт Эрнотон де Карменж?

— А вы Тень?

— Совершенно верно.

— Что вам угодно, сударь? — спросил молодой человек не без раздражения.

— Мне бы хотелось поговорить с хозяином дома.

— Это я.

— А прежний владелец?

— Выехал, как вы сами видите.

— Куда?

— Не знаю. Но что вам нужно от этого человека, любезнейший господин Тень? — спросил Эрнотон.

Шико собрался было рассказать о своем деле, но вспомнил пословицу о пользе держать язык за зубами.

— Я хотел нанести ему визит, как это полагается между соседями, — сказал он, — вот и все.

— Милостивый государь, — молвил Эрнотон учтиво, но вместе с тем стал незаметно прикрывать дверь, — я очень сожалею, что не в состоянии дать вам более точных сведений.

— Благодарю вас, сударь, я разузнаю в другом месте.

— Но я рад был случаю возобновить с вами знакомство. Прощайте же, сударь!

— Одну минутку, господин де Карменж, — сказал Шико.

— Сударь, мне очень жаль, — возразил Эрнотон, — но в эту дверь должны вскоре постучаться…

— Достаточно, сударь, мне все понятно, — сказал Шико. — Простите, что я вам докучал; я удаляюсь.

— Прощайте, дорогой господин Тень.

— Прощайте, достойнейший господин Эрнотон.

Шико отступил на шаг, и дверь тотчас же захлопнулась.

Он прислушался, не дожидается ли недоверчивый молодой человек его ухода, но до него донеслись шаги Эрнотона, поднимавшегося по лестнице. Шико спокойно возвратился к себе, твердо решив не терять из виду нового соседа.

Шико, дотоле озабоченный одной фразой из письма герцога де Гиза: «Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти», на время перестал о ней думать — он всецело был поглощен новой заботой.

Шико рассудил, что появление Эрнотона в качестве полноправного хозяина в этом таинственном доме, чьи обитатели внезапно исчезли, — вещь необычайно странная.

Тем более, что к этим обитателям могла относиться фраза из письма герцога де Гиза, касавшаяся герцога Анжуйского.

Такая случайность была достойна внимания, а Шико привык верить в знаменательные случайности.

Порою в дружеской беседе он даже развивал на этот счет весьма остроумные теории.

Вот одна из них.

Случайность — запасной фонд господа бога. Всемогущий прибегает к нему лишь в важных случаях, особенно теперь, когда люди стали так проницательны, что предвидят грядущее, наблюдая природу и постигая ее закономерности.

Между тем господь бог любит расстраивать замыслы тех, кто обуян гордыней: некогда он покарал людей потопом, а в будущем покарает их всемирным пожаром.

Итак, господь бог, говорим мы, вернее, говорил Шико, любит расстраивать замыслы гордецов при помощи явлении, им неизвестных, вмешательства которых они не в состоянии предугадать.

Эта теория, подкрепленная убедительными аргументами, может послужить основой блестящих философских трудов. Но читатель, которому, как и Шико, вероятно, не терпится узнать, что делает в таинственном доме Карменж, будет благодарен нам, если мы прервем нить наших рассуждений.

Итак, Шико подумал, что появление Эрнотона в доме, где прежде жил Реми, — вещь очень странная.

Во-первых, потому, что оба эти человека не знали друг друга и, следовательно, не могли обойтись без посредника.

Во-вторых, дом был, по-видимому, продан Эрнотону, у которого денег на эту покупку не было.

«Правда, — сказал себе Шико, устраиваясь поудобнее на водосточной трубе, своем обычном наблюдательном пункте, — молодой человек утверждает, что к нему должен кто-то прийти, и этот «кто-то», конечно, женщина. Эрнотон кому-то понравился, ему назначили свидание и велели купить дом. Эрнотон, — продолжал размышлять Шико, — живет при дворе: видимо, здесь замешана придворная дама. Бедняга! Он погибнет в этой манящей бездне».

От этих мыслей гасконца отвлекло появление со стороны гостиницы «Гордый рыцарь» чьих-то носилок.

Носилки остановились у порога таинственного дома. Из них вышла дама под вуалью и исчезла за приоткрывшейся дверью.

— Несчастный! — прошептал Шико. — Я не ошибся, он и вправду ждал женщину.

Прошло около часа. Мы не беремся сказать, о чем думал за это время Шико. Внезапно ему почудился конский топот.

И действительно, вскоре показался закутанный в плащ всадник. Он остановился посреди улицы и огляделся.

Тут он заметилносилки и находившихся при них слуг.

Всадник подъехал к ним. Он был вооружен.

Слуги не давали ему проехать к дому, но он тихо сказал им несколько слов, и они почтительно расступились.

Неизвестный подошел к двери и громко постучался.

«Черт побери! — сказал себе Шико. — Хорошо я сделал, что остался на своем наблюдательном посту… Предчувствие меня не обмануло: тут что-то должно произойти. Вот и муж… Бедняга Эрнотон!

Впрочем, незнакомцу, видимо, не решались открыть.

— Откройте! — кричал он.

— Открывайте! Открывайте! — повторяли за ним слуги.

«Несомненно, — рассуждал Шико, — это муж. Он пригрозил слугам, и они перешли на его сторону. Несчастный Эрнотон! С него кожу сдерут! Надо вмешаться в это дело: ведь он в свое время пришел мне на помощь».

Шико отличался решительностью и великодушием, да к тому же был любопытен. Он схватил свою длинную шпагу и быстро спустился вниз.

Затем он скользнул под балкон, спрятался за колонной и стал ждать.

Дверь дома напротив отворилась по одному слову, которое шепнул незнакомец. Однако сам он остался на пороге.

Спустя мгновение в пролете двери показалась прибывшая в носилках дама.

Дама оперлась на руку всадника, он усадил ее в носилки, закрыл дверцу и вскочил в седло.

«Можно не сомневаться, это муж, — подумал Шико. — Довольно, впрочем, мягкотелый муж, ему в голову не пришло пошарить в доме и проткнуть живот моему приятелю Карменжу».

Носилки двинулись в путь, всадник ехал шагом у дверей.

«Ей-богу, — сказал себе Шико, — надо будет проследить за этими людьми, разведать, кто они и куда направляются».

Шико последовал за экипажем, соблюдая величайшие предосторожности, и пришел в изумление, когда носилки остановились перед «Гордым рыцарем».

В ту же минуту дверь гостиницы отворилась, словно кто-то поджидал прибывших. Дама, лицо которой было по-прежнему скрыто вуалью, вышла из носилок и поднялась в башенку, окно которой было освещено.

За нею последовал муж.

Впереди них выступала госпожа Фурнишон с факелом в руке.

«Ну и ну, — сказал себе Шико, скрестив руки, — ничего не понимаю!»

XX

О ТОМ, КАК ШИКО НАЧАЛ РАЗБИРАТЬСЯ В ПИСЬМЕ ГЕРЦОГА ДЕ ГИЗА
Шико показалось, что он уже где-то видел этого столь покладистого всадника. Но во время своей поездки в Наварру он перевидел столько людей, что в памяти его все смешалось.

Неотрывно глядя на освещенное окно, он спрашивал себя, что могло понадобиться всаднику и даме под вуалью в гостинице «Гордый рыцарь», как вдруг дверь ее открылась, и в полосе яркого света, вырвавшегося оттуда, появилась черная фигура, очень напоминавшая монаха.

Человек этот замер у порога и посмотрел на то же окно, на которое глядел Шико.

— Ого, — прошептал тот, — уж не монах ли это от Святого Иакова? Неужто метр Горанфло разрешает своим овцам бродить ночью так далеко от обители?

Шико проследил за монахом, удалявшимся по улице Августинцев, и чутье подсказало ему, что он обретет в нем разгадку тайны.

— Будь я проклят, — прошептал он, — если под рясой не скрывается тот юный вояка, которого мне хотели дать в спутники.

Не успела эта мысль прийти в голову Шико, как он, широко шагая, догнал паренька.

Это было, впрочем, нетрудно, ибо монашек время от времени останавливался и смотрел назад, словно он уходил с величайшим сожалением.

— Эй, куманек, — крикнул Шико, — эй, милый Жак, стой!

Монашек вздрогнул.

— Кто меня зовет? — спросил он вызывающим тоном.

— Я, — ответил Шико, подойдя вплотную к юноше. — Узнаешь меня, сынок?

— О, господин Робер Брике! — вскричал монашек.

— Он самый, мальчуган. Куда это ты так поздно направляешься, дружок?

— В обитель, господин Брике.

— А откуда идешь, распутник ты этакий?

Юноша вздрогнул.

— Не понимаю, о чем вы говорите, господин Брике; я выполнял очень важное поручение дона Модеста, что он и сам подтвердит, если понадобится.

— Ну, ну, не горячись, мой маленький святой Иероним, похоже, что мы загораемся, как фитиль.

— Да как не загореться, услышав то, что вы мне сказали?

— Бог ты мой, а что же остается сказать, когда монах выходит в такой час из кабачка…

— Я — из кабачка?

— Ну да, разве ты не вышел из «Гордого рыцаря»? Вот видишь, попался!

— Я вышел из этого дома, — сказал Клеман, — вы правы, но не из кабачка.

— Как! — возразил Шико. — Гостиница «Гордый рыцарь», по-твоему, не кабак?

— Кабак — это место, где пьют вино, а так как в этом доме я не пил вина, он для меня не кабак.

— Черт побери! Различие ты провел тонко. Или я сильно ошибаюсь, или ты когда-нибудь станешь искушенным богословом. Но в таком случае для чего же ты туда заходил?

Клеман ничего не ответил, и, несмотря на темноту, Шико прочел на его лице твердую решимость не сказать больше ни слова.

Решимость эта крайне огорчила нашего друга, у которого вошло в привычку все знать.

Разговор совсем прекратился. Молодой человек не говорил ни слова и, казалось, чего-то ждал. Можно было подумать, что он считает за счастье задержаться вблизи гостиницы «Гордый рыцарь».

Шико повел речь о путешествии, которое юноша собирался совершить вместе с ним, рассказал, что в странах, где он только что побывал, искусство фехтования в большом почете, и небрежно добавил, что даже изучил там несколько удивительных приемов.

Но вся эта болтовня Шико не смягчила неподатливого мальчика, и он продолжал хранить упорное молчание относительно того, что же ему нужно было в этом квартале.

Раздосадованный, но вполне владея собой, Шико решил прибегнуть к несправедливым нападкам. Несправедливость — превосходное средство, чтобы вызвать на откровенность женщин и детей.

— Что там ни говори, мальчуган, — сказал он, словно возвращаясь к прерванной мысли, — а ты все же посещаешь гостиницы, да еще какие! Те, в которых можно встретить прекрасных дам, и словно зачарованный глядишь на окна, где мелькает их тень. Мальчик, мальчик, я все расскажу дону Модесту.

Удар попал в цель.

Жак обернулся словно ужаленный.

— Неправда! — вскричал он, красный от стыда и гнева. — Я на женщин не смотрю!

— Смотришь, смотришь, — продолжал Шико. — Когда ты вышел из «Гордого рыцаря», там находилась одна очень красивая дама, и ты обернулся, чтобы увидеть ее еще раз; я знаю, что ты ждал ее в башенке, что ты говорил с нею.

Жак не смог сдержаться.

— Конечно, я с ней говорил! — воскликнул он. — Разве это грех — разговаривать с женщинами?

— Нет, если, говоря с ними, не поддаешься искушению сатаны.

— Сатана тут ни при чем: я вынужден был говорить с этой дамой, раз мне поручили передать ей письмо.

— Поручил дон Модест Горанфло?

— Да, а теперь можете ему жаловаться на меня!

При таких словах внезапная догадка осенила Шико.

— Я так и знал, — сказал он.

— Что знали?

— То, чего ты не хотел мне говорить.

— Я и своих личных секретов не выдаю, а тем более чужих тайн.

— Да, но мне можно.

— Почему?

— Потому что я дпуг дона Модеста, и, кроме того…

— Ну?

— Я заранее знаю все, что ты можешь мне рассказать.

Юный Жак посмотрел на Шико с недоверчивой улыбкой и покачал головой.

Шико сделал над собой усилие.

— Во-первых, этот бедняга Борроме…

Лицо Жака помрачнело.

— О, — сказал мальчик, — если бы я там был… все обернулось бы иначе.

— Но тебя там не было, так что бедняга скончался в каком-то третьеразрядном кабачке и, отдавая богу душу, произнес имя дона Модеста.

— Да.

— И дона Модеста тут же известили об этом.

— Да, прибежал какой-то насмерть перепуганный человек и поднял в монастыре тревогу.

— А дон Модест велел подать носилки и поспешил к «Рогу изобилия».

— Откуда вы все это знаете?

— Я ведь немножко колдун, малыш.

Жак попятился.

— Это еще не все, — произнес Шико, чье лицо прояснялось, по мере того как он говорил. — В кармане убитого нашли письмо.

— Совершенно верно, письмо.

— И дон Модест поручил Жаку отнести это письмо.

— Да.

— И юный Жак тотчас же побежал в особняк Гизов.

— О!

— Где он никого не нашел.

— Боже мой!

— Кроме господина де Мейнвиля.

— Господи помилуй!

— Каковой привел Жака в гостиницу «Гордый рыцарь».

— Господин Брике, господин Брике! — вскричал Жак. — Раз вы и это знаете…

— Э! Тысяча чертей! Ты же видишь, что знаю! — воскликнул Шико, торжествуя, что ему удалось рассеять мрак, скрывавший чрезвычайно важную тайну.

— Значит, вы должны признать, господин Брике, — продолжал Жак, — что я ничем не погрешил!

— Правильно, — сказал Шико, — но ты все же грешил в мыслях.

— Я?

— Разумеется; ты нашел герцогиню очень красивой.

— Я?

— И обернулся, чтобы еще раз увидеть ее в окно.

— Я?! — Монашек вспыхнул и пробормотал: — Правда, она похожа на образ девы Марии, что висел у изголовья моей матери.

— Как много теряют люди нелюбопытные! — прошептал Шико.

Тут он заставил юного Клемана, которого держал теперь в руках, пересказать заново все, что он сам только что рассказал.

— Видишь, — сказал Шико, когда мальчик умолк, — каким плохим учителем фехтования был для тебя брат Борроме!

— Господин Брике, — заметил юный Жак, — не надо дурно говорить о мертвых.

— Да, но признай все же, что брат Борроме владел шпагой хуже, чем тот, кто его убил.

— Это правда.

— Ну, а теперь мне больше нечего тебе сказать. До скорого свиданья, мой маленький Жак, и, если хочешь…

— Что, господин Брике?

— Я сам буду давать тебе уроки фехтования.

— О, очень хочу!

— А теперь иди скорее, малыш, тебя ведь с нетерпением ждут в монастыре.

— Верно. Спасибо, господин Брике, что вы мне об этом напомнили.

Мальчик побежал прочь и скоро исчез из виду.

У Шико имелись свои основания избавиться от собеседника. Он вытянул из Жака все, что хотел знать, и, кроме того, оставалось добыть еще некоторые сведения.

Он быстрым шагом вернулся домой. Носилки и верховая лошадь по-прежнему стояли у дверей «Гордого рыцаря». Шико снова бесшумно примостился на своей водосточной трубе.

Теперь он не спускал глаз с дома напротив.

Сперва он увидел сквозь прореху в занавеси, что Эрнотон, явно поджидающий свою гостью, шагает взад и вперед по комнате. Потом возвратились носилки, удалился Мейнвиль, и герцогиня вошла наконец в комнату, где изнывал от нетерпения Эрнотон.

Молодой человек преклонил перед герцогиней колени, а она протянула ему для поцелуя свою белоснежную ручку. Затем герцогиня усадила Эрнотона рядом с собою за изящно накрытый стол.

— Странно, — пробормотал Шико, — началось как заговор, а кончается как любовное свидание!.. Да, но кто явился на это свидание? Госпожа де Монпансье.

— Все для него прояснилось.

— Ого! — прошептал он. — «Полностью одобряю ваш план относительно Сорока пяти. Позвольте только сказать вам, милая сестрица, что вы оказываете этим головорезам больше чести, чем они того заслуживают».

— Тысяча чертей! — вскричал Шико. — Мое первое предположение было правильным: тут не любовь, а заговор. Понаблюдаем же за похождениями госпожи герцогини.

И Шико вел наблюдения до половины первого ночи, когда Эрнотон убежал, закрыв лицо плащом, а герцогиня де Монпансье опять села в носилки.

— А теперь, — прошептал Шико, входя к себе домой, — подумаем, что же это за счастливый случай, который должен привести к гибели престолонаследника и избавить от него герцога де Гиза? Кто эти люди, которых считали умершими?.. Черт побери! Пожалуй, я напал на след!

XXI

КАРДИНАЛ ДЕ ЖУАЕЗ
Молодые люди упорствуют как во зле, так и в добре, и их упорство стоит опытности, свойственной зрелому возрасту.

Если это своеобразное упрямство направлено к добру, оно порождает нередко великие дела.

Нам предстоит нарисовать здесь образ обыкновенного человека. А между тем многие биографы обнаружили бы в двадцатилетнем дю Бушаже задатки человека незаурядного.

Анри упорно отказывался отречься от своей любви и вернуться к развлечениям светской жизни. По просьбе брата, по требованию короля он несколько дней обдумывал в одиночестве свое намерение. И, так как намерение это становилось все более непоколебимым, он решил в одно прекрасное утро посетить своего брата-кардинала, лицо очень важное: в двадцать шесть лет тот был уже два года кардиналом, достигнув высших ступеней духовной иерархии благодаря своему высокому происхождению и выдающемуся уму.

Франсуа де Жуаез, которого мы уже выводили на сцену, человек молодой и светский, красивый и остроумный, был одним из примечательнейших людей того времени. Честолюбивый и осмотрительный, Франсуа де Жуаез мог бы избрать себе девизом: «Все пригодится» — и оправдать этот девиз.

Единственный из всех придворных — а Франсуа де Жуаез был прежде всего придворным, — он сумел обеспечить себе поддержку обоих государей — духовного и светского, ибо папа Сикст покровительствовал ему не менее, чем Генрих III. В Париже он был итальянцем, в Риме — французом и повсюду отличался щедростью и ловкостью.

Кардинал де Жуаез быстро разбогател — и благодаря своей доле родового наследия, и благодаря причитавшимся ему по рангу доходам.

Он жил на широкую ногу. Если брат его, адмирал, появлялся с пышной свитой военных, то в приемных кардинала толпились священники, епископы, архиепископы. Став князем церкви, Франсуа де Жуаез завел себе по итальянскому обычаю пажей, а по французскому — личную охрану. Но охрана и пажи отнюдь не стесняли его, а, наоборот, обеспечивали ему еще большую свободу. Окружив стражниками и пажами свои просторные носилки, откуда свешивалась затянутая в перчатку рука его секретаря, он разъезжал верхом по городу, переодетый, при шпаге, в парике, огромных брыжжах и сапогах со шпорами.

К этому прелату и отправился граф дю Бушаж после объяснения со старшим братом и беседы с королем Франции.

Франсуа жил в красивом доме, стоявшем в Сите.[337] Огромный двор был всегда полон всадниками и экипажами. Сад примыкал к берегу реки, куда выходила одна из калиток и тут же была привязана лодка, которая незаметно уносила его так далеко, как он того желал. И потому частенько случалось, что посетители тщетно ожидали прелата — он так и не выходил к ним под предлогом серьезного недомогания или наложенной на себя суровой епитимьи.

Франсуа был горделив, но отнюдь не тщеславен. Друзей он любил, а братьев — почти как друзей. Будучи на пять лет старше дю Бушажа, он не скупился для него ни на добрые, ни на дурные советы, ни на улыбки, ни на деньги.

Но так как он великолепно умел носить кардинальскую мантию, дю Бушаж находил его красивым, благородным и чтил его, может быть, даже больше, чем старшего из трех братьев Жуаезов. Анри с трепетом повествовал о своей любви Анну, но он не осмелился бы исповедаться Франсуа.

Однако когда он направился к особняку кардинала, решение его было принято: он вполне откровенно побеседует с ним сперва как с исповедником, потом как с другом.

Бушаж прошел через анфиладу залов и вышел в сад, настоящий сад римского прелата, тенистый и благоуханный.

Анри остановился под купой деревьев. В то же мгновение решетчатая калитка, выходившая на реку, распахнулась, и в нее вошел какой-то человек, закутанный в широкий коричневый плащ. За ним следовал юноша — по-видимому, паж. Человек этот проскользнул между деревьями, стараясь, чтобы его не видел ни дю Бушаж, ни кто-либо другой.

Для Анри это таинственное появление прошло незамеченным. Лишь случайно обернувшись, он увидел, как незнакомец вошел в дом.

Минут десять спустя к Анри подошел слуга и пригласил пройти в библиотеку, где его ожидает кардинал.

Анри без особой поспешности последовал за слугой, ибо предугадывал, что ему придется выдержать новую борьбу. Когда он вошел, камердинер облачал кардинала в одеяние прелата, изящное, а главное, удобное.

— Здравствуй, брат, — промолвил кардинал. — Что нового?

— Семейные новости отличные, — ответил Анри. — Анн, как вы знаете, покрыл себя славой при отступлении из-под Антверпена и остался жив.

— Вот видишь, — произнес кардинал, — господь бог оберегает нас для некоего высокого назначения.

— Брат мой, я так благодарен господу богу, что решил посвятить ему свою жизнь. Я пришел поговорить с вами об этом решении.

— Ты все еще не оставил своего намерения, дю Бушаж? — спросил кардинал.

— Не оставил, брат.

— Но это невозможно, Анри, разве тебе не говорили?

— Я не слушал того, что мне говорили, брат, ибо голос более властный звучит во мне и заглушает слова тех, кто пытается отвратить меня от бога.

— Полно, брат, — произнес кардинал серьезно. — Бог не имеет ко всему этому ни малейшего касательства, поэтому «не приемли имени его всуе», а главное, не принимай голосов земли за глас неба.

— Я их и не смешиваю, брат, я хочу лишь сказать, что некая непреодолимая сила влечет меня уединиться вдали от мира.

— Выслушай меня, Анри. Тебе надо взять побольше денег, двух берейторов и пуститься в странствие по Европе, как оно подобает отпрыску такого знатного рода, как наш. Ты побываешь в далеких странах — в Татарии, даже в России, у лапландцев, у сказочных народов, ни когда не видящих солнца…

— Вы не поняли меня, монсеньер, — возразил дю Бушаж.

— Прости, Анри, ты же сам сказал, что хочешь уединиться вдали от мира.

— Да, но я подразумевал монастырь, брат мой, а не путешествие. Путешествовать — это значит все же пользоваться жизнью, а я стремлюсь принять смерть или по крайней мере насладиться ее подобием.

— Что за нелепая мысль, позволь сказать тебе, Анри! Прежде всего я буду говорить с тобой во имя бога, которого ты оскорбляешь, утверждая, что он внушил тебе это мрачное решение. Ты слаб и приходишь в отчаяние от первых же горестей: может ли бог принять ту недостойную его жертву, которую ты стремишься ему принести?

Анри протестующе поднял руку.

— Нет, я больше не стану щадить тебя, брат, ведь ты-то никого из нас не щадишь, — продолжал кардинал. — Ты забыл о горе, которое причинишь и нашему старшему брату, и мне…

— Простите, монсеньер, — перебил брата Анри, и лицо его покраснело, — разве служение богу дело такое мрачное и бесчестное, что целая семья должна облечься из-за него в траур? А вы сами, брат мой, разве не честь и не радость для нашего дома, хотя избрали служение владыке небесному, как мой старший брат служит владыкам земным?

— Дитя! Дитя! — с досадой вскричал кардинал. — И вправду можно подумать, что ты обезумел. Как! Ты сравниваешь мой дом с монастырем? Но ведь ты отвергаешь все то, что необходимо, — картины, драгоценные сосуды, роскошь, веселье! Если бы еще, подобно мне, ты желал увенчать себя тиарой святого Петра! Вот это карьера, Анри! К этому стремятся, за это борются, этим живут. Но ты!.. Ты отказываешься от воздуха, радости, надежды. И все это лишь потому, что ты полюбил женщину, которая тебя не любит. Право же, Анри, ты позоришь наш род!

— Брат! — вскричал молодой человек, и мрачный огонь сверкнул в его глазах. — Не предпочитаете ли вы, чтобы я размозжил себе череп выстрелом из пистолета или же воспользовался почетным правом носить шпагу и вонзить ее в свою грудь? Ей-богу, монсеньер, если вы, кардинал и князь церкви, дадите мне отпущение этого смертного греха, то дело будет сделано в один миг, — вы даже не успеете додумать чудовищную мысль, будто я позорю наш род, чего, слава богу, никогда не сделает ни один Жуаез.

— Ну, ну, Анри! — сказал кардинал, привлекая к себе брата и крепко обнимая его. — Дорогой наш, любимый мальчик, забудь мои слова, прости того, кому ты дорог. Выслушай меня, умоляю тебя! Как ни редко это случается на земле, всем нам выпала счастливая доля. Так не отравляй же, Анри, смертельным ядом своего отречения счастье нашей семьи. Подумай о слезах отца, подумай, что из-за тебя мы все будем носить в сердце траур. Заклинаю тебя, Анри, дай себя уговорить. Монастырь не для тебя, он хуже могилы; в могиле гаснет только жизнь, в монастыре — разум. Брат мой, берегись: у нас всего одна молодость. Ты не заметишь, как пройдут твои юные годы, ибо тобой владеет жестокая скорбь. Но в тридцать лет ты станешь мужчиной, твоя скорбь развеется, и ты захочешь возвратиться к жизни, а будет уже поздно: ты станешь мрачным, болезненным, в твоей груди погаснет всякое пламя, люди будут бежать от тебя, как от гроба повапленного, в черную глубь которого никто не пожелает заглянуть. Анри, я говорю с тобой как друг, голос мой — голос мудрости. Послушайся меня.

Юноша стоял молча, неподвижно. У кардинала появилась надежда, что он растрогал брата и поколебал его решимость.

— Испробуй другое средство, Анри. В сердце твоем — отравленная стрела; что ж, ходи с ней повсюду, бывай на всех празднествах, принимай участие в пирах. Подражай раненому оленю, который мчится сквозь чащу, стараясь освободиться от стрелы, торчащей в ране, — иногда стрела выпадает.

— Брат мой, смилуйтесь, — сказал Анри, — не настаивайте больше. То, чего я у вас прошу, не минутный каприз: я медленно, мучительно все обдумал. Брат мой, во имя неба заклинаю вас даровать мне одну милость!

— Ну говори же, какую милость?

— Сокращения срока послушничества.

— Я так и знал, дю Бушаж, даже в своем ригоризме ты останешься светским человеком, бедный мой друг. Ты похож на тех молодых добровольцев, которые жаждут огня, пуль, рукопашных схваток, но не согласны ни рыть траншеи, ни подметать палатку.

— Я на коленях умоляю вас об этой льготе, брат мой!

— Обещаю тебе, я напишу в Рим. Ответ придет не раньше чем через месяц. Но взамен ты мне тоже кое-что пообещай.

— Что?

— Не отказываться в течение этого месяца ни от одного удовольствия, которое тебе представится. И если через месяц ты будешь по-прежнему настаивать на своем, Анри, я сам вручу тебе это разрешение. Доволен ли ты теперь или у тебя есть еще какая-нибудь просьба?

— Нет, брат мой, спасибо. Но месяц — это так долго!

— А до тех пор, брат, станем развлекаться, и для начала не согласишься ли ты позавтракать со мной? У меня сегодня утром приятное общество.

И прелат улыбнулся с таким видом, которому позавидовал бы любой светский кавалер.

— Брат… — пролепетал дю Бушаж.

— Никаких отказов не принимаю: из родственников твоих я тут один.

С этими словами кардинал отдернул портьеру, за которой находился роскошно обставленный просторный кабинет.

— Графиня, помогите мне уговорить графа дю Бушажа остаться с нами.

— Анри увидел полулежащего на подушках пажа, который недавно вместе с неизвестным дворянином вошел в Калитку у реки, и узнал в этом паже женщину.

Им овладел внезапный страх, чувство неодолимого ужаса, и в то время, как кардинал предлагал прекрасному пажу руку, Анри дю Бушаж обратился в бегство. Когда Франсуа вернулся в сопровождении дамы, улыбающейся при мысли, что она вернет в мир чье-то сердце, комната была пуста.

Франсуа нахмурился; он сел за стол, заваленный письмами и бумагами, и поспешно написал несколько строк.

— Будьте так добры, позвоните, дорогая графиня, — сказал он.

Паж повиновался.

Вошел доверенный камердинер.

— Пусть курьер тотчас же сядет на коня, — сказал Франсуа, — и отвезет это письмо господину главному адмиралу в Шато-Тьерри.

XXII

СВЕДЕНИЯ О Д'ОРИЛЬИ
На следующий день королю сообщили, что господин де Жуаез-старший только что приехал из Шато-Тьерри и ожидает его в кабинете для аудиенций с поручением от монсеньера герцога Анжуйского.

Король тотчас же бросил дела и устремился навстречу своему любимцу.

В кабинете луврского дворца находилось немало офицеров и придворных. В тот вечер явилась сама королева-мать в сопровождении фрейлин, а эти веселые барышни были как бы солнцами, вокруг которых постоянно кружились спутники.

Король протянул Жуаезу руку для поцелуя и довольным взглядом окинул собравшихся.

У входной двери стоял, как обычно, Анри дю Бушаж, строго выполнявший свои обязанности.

— Государь, — сказал Жуаез, — я послан к вашему величеству монсеньером герцогом Анжуйским, только что вернувшимся из Фландрского похода.

— Брат мой здоров, господин адмирал? — спросил король.

— Настолько, государь, насколько позволяет ему душевное состояние.

— Ему необходимо развлечься после постигшего его несчастья, — сказал король, очень довольный тем, что может упомянуть вслух о неудаче брата.

— Думаю, что да, ваше величество.

— Нам говорили, что поражение было жестокое, но благодаря вам значительная часть войска уцелела. Благодарю вас, господин адмирал, благодарю. А бедняга Анжу хотел бы нас видеть?

— Он пламенно желает этого, государь.

— Отлично, мы с ним увидимся. Вы согласны, государыня? — спросил Генрих, оборачиваясь к Екатерине, чье лицо упорно скрывало терзания сердца.

— Государь, — ответила она, — я бы одна отправилась навстречу сыну. Но раз ваше величество готовы присоединиться ко мне, путешествие станет для меня приятной прогулкой.

— Вы отправитесь с нами, господа, — обратился король к придворным. — Мы выедем завтра, ночевать я буду в Мо.

— Итак, я могу вернуться к монсеньеру с этой радостной вестью?

— Чтобы вы так скоро покинули меня? Нет, нет. Я вполне понимаю, что брат чувствует симпатию к Жуаезу и хочет видеть его у себя, но ведь Жуаезов у нас два… Слава богу! Дю Бушаж, поезжайте в Шато-Тьерри.

— Государь, — спросил Анри, — позволено ли мне будет тотчас же возвратиться в Париж?

— Вы поступите, как вам заблагорассудится, дю Бушаж, — сказал король.

Анри поклонился и направился к выходу. К счастью, Жуаез все время следил за ним.

— Разрешите мне, государь, сказать несколько слов брату? — спросил он.

— Конечно, — ответил король.

Анн побежал за братом и нагнал его в прихожей.

— Ты очень торопишься вернуться, Анри? — спросил Жуаез.

— Ну конечно, брат.

— Значит, ты думаешь пробыть в Шато-Тьерри самое короткое время?

— Да, там, где развлекаются, мне не место.

— Как раз наоборот, Анри, именно потому, что герцог Анжуйский будет устраивать празднества для двора, тебе бы и следовало остаться в Шато-Тьерри.

— Анн, умоляю тебя, не настаивай.

— Хорошо, успокойся, не стану. Но давай же поговорим начистоту. Ты едешь в Шато-Тьерри. Так вот, вместо того чтобы спешно возвратиться обратно, подожди меня там. Мы давно уже не жили вместе. Мне надо побыть с тобой вдвоем.

— Брат, ты едешь развлекаться. А если я останусь в Шато-Тьерри, то все тебе отравлю.

— Позвольте, граф, — властно сказал адмирал, — я представляю здесь вашего отца и требую, чтобы вы ждали меня в Шато-Тьерри. Там у меня есть квартира, где выбудете как у себя дома. Она расположена в первом этаже и выходит прямо в парк.

— Подчиняюсь вашей воле, брат.

— Уверен, что ты не будешь на меня в обиде, — добавил Жуаез и обнял юношу.

Тот не без раздражения уклонился от объятий брата, велел подавать лошадей и немедленно уехал в Шато-Тьерри.

В тот же вечер, еще засветло, юноша поднялся на холм Шато-Тьерри, у подножия которого течет Марна.

Имя дю Бушажа открыло перед ним ворота замка, где жил герцог Анжуйский. Что касается аудиенции, то ее пришлось дожидаться.

Прошло полчаса, сумерки все больше сгущались.

В галерее послышались тяжелые, шаркающие шаги герцога Анжуйского. Анри узнал их и приготовился выполнить положенный церемониал.

Но принц, который, видимо, очень торопился, сразу же избавил посланца от всяких формальностей — он взял его за руку и поцеловал.

— Здравствуйте, граф, — сказал он, — зачем это вас потревожили и заставили ехать к бедняге побежденному?

— Меня прислал король, ваше высочество. Горя желанием видеть вас, монсеньер, его величество явится в Шато-Тьерри не позже чем завтра.

— Король приедет завтра? — вскричал Франциск, не будучи в состоянии скрыть досаду. Но он тотчас же спохватился: — Завтра! Завтра! Но ведь ни в замке, ни в городе ничего не будет готово для встречи его величества!

Дю Бушаж поклонился, как человек, передающий поручение, но отнюдь не призванный онем рассуждать.

— У вашего высочества не будет никаких приказаний? — почтительно спросил он.

— Никаких. Ложитесь спать. Ужин вам принесут в комнату, граф. Я сегодня не ужинаю: мне нездоровится, да и на душе неспокойно. Кстати, слышали новость?

— Нет, монсеньер. Какую новость?

— Орильи съеден волками.

— Орильи! — удивленно воскликнул Анри.

— Ну да… Как странно: все близкие мне люди плохо кончают. Спокойной ночи, граф.

И герцог поспешно удалился.

XXIII

СОМНЕНЬЯ
Анри вышел в прихожую и встретил там много знакомых офицеров, которые предложили провести его в покои адмирала де Жуаеза, расположенные в одном из крыльев замка.

Два смежных зала, обставленных еще в царствование Франциска I, примыкали к библиотеке, которая выходила в сад.

Жуаез, человек ленивый, но весьма образованный, велел поставить свою кровать в библиотеке: под рукой у него была вся наука; открыв окно в сад, он мог наслаждаться природой. Натуры утонченные стремятся к полноте радостей жизни, а утренний ветерок, пение птиц и аромат цветов придают особую прелесть триолетам Клемана Маро и одам Ронсара.[338]

Анри решил оставить здесь все, как было, не потому, что он сочувствовал поэтическому сибаритству брата, а просто из равнодушия.

Но в каком бы состоянии духа ни пребывал граф, он привык неукоснительно выполнять свой долг в отношении короля и принцев крови; вот почему он обстоятельно расспросил о той части дворца, где жил герцог.

Счастливый случай послал Анри отличного чичероне. Это был тот юный лейтенант, чья нескромность раскрыла герцогу тайну дю Бушажа. Этот молодой офицер не покидал принца с момента его возвращения и мог превосходно осведомить обо всем Анри.

По прибытии в Шато-Тьерри герцог Анжуйский стал искать шумных развлечений. Он поселился в парадных покоях, устраивал приемы утром и вечером, а днем охотился в лесу на оленей или в парке на сорок. Как только до него дошла — неизвестно, каким путем — весть о смерти Орильи, он уединился в павильоне, расположенном в глубине парка.

Герцог уже два дня находился там. Люди, плохо знавшие его, говорили, что он предается горю, которое причинила ему смерть Орильи. Те, кто хорошо его знал, утверждали, что он занят какими-нибудь ужасными, постыдными деяниями, которые в один прекрасный день выплывут на свет божий. Оба эти предположения были тем более вероятны, что герцог негодовал, когда какое-либо дело призывало его в замок.

— Видно, празднества будут не очень-то веселые, — сказал Анри, — раз принц в таком расположении духа.

— Разумеется, — ответил лейтенант.

Анри продолжал, как бы против воли, расспрашивать приятеля, находя в этом непонятный для себя самого интерес.

— И вы говорите, что никто не знает, откуда герцог получил известие о смерти Орильи?

— Никто.

— Но что все-таки говорят?

— Говорят, что герцог охотился один в лозняке у реки, после чего возвратился к другим охотникам, видимо чем-то расстроенный. В руках у него было два свертка с золотыми монетами. «Подумайте только, господа, — молвил он прерывающимся голосом, — Орильи умер, Орильи съели волки». Никто не хотел этому верить. «Увы, это так, — сказал герцог, — кажется, лошадь его понесла, он упал в какую-то рытвину и убился. На другое утро двое путников нашли тело Орильи, наполовину обглоданное волками. И вот два свертка с золотом; они были найдены на нем и честно возвращены».

— Все это очень странно, — пробормотал Анри.

— Тем более странно, — продолжал лейтенант, — что герцог впустил в парк каких-то двух человек — вероятно, тех самых путников. С той поры он удалился в павильон, и мы видим его лишь изредка.

— А этих путников никто не видел? — спросил Анри.

— Я встретил в парке какого-то человека, который, по-моему, не принадлежит к дому его высочества, — ответил лейтенант. — Но лица его я не рассмотрел, так как при виде меня он отвернулся и надвинул на глаза капюшон.

— Капюшон?

— Да, и сам не знаю, почему этот человек напомнил мне того, кто был с вами, когда мы встретились во Фландрии.

Анри внимательно поглядел на лейтенанта.

— И что вы думаете об этом, сударь? — спросил он.

— Вот что я думаю, — ответил лейтенант. — Герцог, очевидно, не отказался от своих планов насчет Фландрии. Поэтому он содержит там соглядатаев. Человек в шерстяном плаще один из таких шпионов: в пути он узнал о несчастном случае с музыкантом и принес это известие герцогу.

— Вполне возможно, — задумчиво молвил Анри. — Но что делал этот человек, когда вы его видели?

— Он шел вдоль цветника (из ваших окон их можно видеть) по направлению к теплице.

Анри молчал. Сердце его сильно билось. Эти подробности, как будто бы незначительные, были полны для него огромного интереса.

Стемнело. Оба молодых человека, не зажигая огня, беседовали в комнате Жуаеза.

Усталый от дороги, граф повалился на кровать брата и устремил взгляд в темно-синее небо, где алмазной россыпью сверкали звезды.

Юный лейтенант сидел на подоконнике в состоянии душевного покоя, которое навевает на человека благоуханная вечерняя прохлада.

Глубокая тишина спустилась на парк и на город. Двери домов закрылись; то тут, то там загорался свет; где-то вдалеке собаки лаяли на слуг, запиравших на ночь конюшни.

Внезапно лейтенант привстал, высунулся из окна и тихим, отрывистым голосом позвал графа.

— Что такое? — спросил Анри, внезапно пробудившись от сладостного полусна.

— Тот человек!

— Какой?

— Человек в шерстяном плаще, шпион.

— О! — воскликнул Анри и одним прыжком очутился у окна.

— Вот видите! — продолжал лейтенант. — Он идет вдоль изгороди. Подождите, сейчас опять появится… Смотрите туда, на место, освещенное луной, вот он!

— Да.

— Он несомненно идет в теплицу к своему товарищу. Слышите?

— Что?

— Звук ключа в замке.

— Странно, — сказал дю Бушаж, — во всем этом нет ничего необычного, и однако же…

— Однако дрожь пробирает, верно?

— Да, — сказал граф. — А это что такое?

Послышался звон, напоминавший звон колокола.

— Это сигнал к ужину для свиты герцога. Идемте ужинать, граф.

— Нет, спасибо, его высочество приказал, чтобы ужин мне принесли сюда. Но вы ступайте, не задерживайтесь из-за меня.

— Спасибо, граф, спокойной ночи.

И он распрощался с дю Бушажем. Едва только лейтенант вышел, как Анри устремился в сад.

— Это Реми! Реми! — шептал он. — Я узнал бы его во мраке преисподней!

И молодой человек, чувствуя, что колени у него дрожат, прижал ладони к своему горячему лбу.

«Боже мой, — думал он, — может быть, это просто галлюцинация? Может быть, мне суждено во сне и наяву, днем и ночью видеть эти два образа, бросивших мрачную тень на всю мою жизнь? Но в сущности, — продолжал он, чувствуя потребность успокоить себя, — зачем бы Реми приехал сюда, в замок герцога Анжуйского? Что ему тут делать? И, наконец, почему он покинул Диану, с которой никогда не расставался? Нет, это не он!»

Но в следующий же миг внутренняя убежденность, глубокая, инстинктивная, возобладала над сомнением:

— Это он! Это он! — в отчаянии прошептал Анри, прислонившись к стене, чтобы не упасть.

Не успел он выразить в словах эту властную, неодолимую мысль, как снова раздался лязгающий звук повернутого ключа.

Невыразимый трепет пробежал по телу юноши. Он снова прислушался.

Вокруг него было так тихо, что он различал удары собственного сердца.

Прошло несколько минут; никто не появлялся.

Вдруг он услышал, как от чьих-то шагов заскрипел песок.

На черном фоне буковой рощи выступили какие-то тени, еще более темные.

— Он возвращается, — прошептал Анри, — но один ли?

Тени направлялись в ту сторону, где луна серебрила просвет между деревьями.

На этот раз Анри ясно различил две тени: ошибки быть не могло.

Они двигались очень быстро. Первая была в шерстяном плаще, и графу опять показалось, что он увидел Реми.

Вторую фигуру, тоже закутанную в мужской плащ, распознать было невозможно.

И однако, Анри чутьем угадал то, что не мог видеть.

У него вырвался скорбный вопль, и как только обе таинственные тени исчезли за буками, он поспешил за ними, перебегая от дерева к дереву.

— О господи, — шептал он, — не ошибаюсь ли я? Возможно ли это?

XXIV

УВЕРЕННОСТЬ
Дорога вела вдоль буковой рощи к высокой изгороди из терновника и шеренге тополей, отделявших павильон герцога Анжуйского от остальной части парка. В этом уединенном уголке были красивые пруды, извилистые тропинки, вековые деревья — их пышные кроны луна заливала потоками света, в то время как внизу сгущался непроницаемый мрак.

Приближаясь к изгороди, Анри чувствовал, что у него перехватывает дыхание.

И правда: столь дерзко нарушить распоряжение герцога означало действовать подобно низкому соглядатаю или ревнивцу, а не как следует верному и честному слуге короля.

Но вот неизвестный, открывая калитку в изгороди, которая отделяла большой парк от малого, сделал движение, и его лицо открылось: это был действительно Реми. Граф отбросил всякую щепетильность и решительно двинулся вперед.

Калитка захлопнулась. Анри перескочил через изгородь и снова пошел следом за таинственными посетителями.

Они явно торопились.

Но теперь у Анри появилась новая причина для страха. Услышав, как под ногами Реми и его спутника заскрипел песок, герцог вышел из павильона. Анри спрятался за самым толстым деревом и стал ждать.

Увидел он не много. Реми отвесил низкий поклон, его спутник, вместо того чтобы поклониться, сделал реверанс, а герцог любезно предложил этой закутанной фигуре руку, словно имел дело с женщиной.

Затем все трое направились к павильону, и двери за ними затворились.

«Надо с этим покончить, — решил Анри, — отыщу удобное место, откуда я стану наблюдать, не будучи замеченным».

Он выбрал группу деревьев с фонтаном посередине. Это было надежное убежище: не ночью же, во мраке, холодном и сыром, станет пробираться сюда герцог.

Спрятавшись за статую, высившуюся над фонтаном, Анри мог видеть все, что происходило в павильоне, ибо как раз перед ним находилось большое окно.

В комнате стоял роскошно накрытый стол, уставленный драгоценными винами в графинах венецианского хрусталя.

У стола стояло только два кресла.

Герцог отпустил руку спутника Реми и, пододвинув для него кресло, сказал что-то, видимо предлагая снять плащ, весьма удобный для хождения по ночам, но совершенно неуместный за ужином.

Тогда особа, к которой обращался герцог, сбросила плащ, и свечи ярко озарили бледное, величественно-прекрасное лицо женщины, которую сразу же узнал Анри.

Это была дама из таинственного дома на улице Августинцев, фландрская путешественница, — словом, та самая Диана, чей взгляд разил насмерть, как удар кинжала.

На этот раз она была в платье из парчи; бриллианты сверкали у нее на шее, в прическе и на запястьях.

От этих украшений еще заметнее была бледность ее лица. В глазах сверкало такое пламя, что можно было подумать, будто герцог, употребив какой-то магический прием, вызвал к себе не живую женщину, а призрак.

Если бы статуя, которую обхватил Анри, не служила ему опорой, он упал бы в бассейн фонтана.

Герцог был, видимо, опьянен радостью. Он пожирал глазами красавицу, сидевшую против него и едва прикасавшуюся к поставленным перед нею яствам. По временам Франциск целовал руку своей бледной и молчаливой сотрапезницы. Она же принимала эти поцелуи так бесчувственно, словно рука ее была изваяна из алебастра, с которым могла сравниться по белизне и прозрачности.

Анри то вздрагивал, то вытирал ледяной пот на лбу, недоумевая, жива Диана или мертва.

Реми один прислуживал за столом, так как герцог удалил всю челядь. Иногда, проходя за стулом своей госпожи, он слегка касался ее локтем, видимо для того, чтобы напомнить, где и для чего она находится.

Лицо молодой женщины мгновенно заливала краска, в глазах вспыхивала молния, на губах появлялась улыбка.

Затем она снова застывала в неподвижности.

Герцог тем временем придвинулся к ней, стараясь пламенными речами оживить даму своего сердца.

Диана, которая время от времени поглядывала на роскошные стенные часы, видимо, сделала над собой усилие и, улыбаясь, стала оживленно поддерживать разговор.

Анри в своем укрытии ломал руки и проклинал все на свете, начиная от женщин, созданных господом богом, и кончая самим господом богом.

Ему казалось чудовищным, возмутительным, что эта столь чистая и строгая женщина поступает так пошло, принимая ухаживания герцога лишь потому, что он герцог и принц крови.

Анри провел время ужина, столь сладостное для герцога Анжуйского, терзаясь ревностью и презрением.

Диана позвонила. Франциск, разгоряченный вином и своими страстными речами, встал из-за стола и подошел к Диане, чтобы поцеловать ее.

У Анри кровь застыла в жилах. Он схватился за грудь, ища кинжал.

На устах Дианы заиграла странная улыбка, которой, наверно, не бывало дотоле ни на одном человеческом лице.

— Монсеньер, — сказала она, — позвольте мне, прежде чем я встану из-за стола, разделить с вашим высочеством персик, который мне так приглянулся.

С этими словами она протянула руку к золотой филигранной корзинке, где лежало штук двадцать великолепных персиков, и взяла один из них.

Затем, отцепив от пояса прелестный ножичек с серебряным лезвием и малахитовой рукояткой, она разрезала персик и предложила одну половину герцогу. Он схватил персик и жадно поднес его к губам. Но в тот момент, когда он вонзил зубы в персик, глаза его словно заволокло туманом.

Диана смотрела на герцога ясным взором, с улыбкой, застывшей на губах.

Реми прислонился к резному деревянному пилястру и тоже смотрел, мрачный, безмолвный.

Герцог поднес руку ко лбу, отер капли пота и проглотил откушенный кусочек персика.

Этот пот, по-видимому, был признаком внезапного недомогания, ибо герцог уронил остаток персика на тарелку и, с усилием поднявшись с места, видимо, предложил своей прекраснойсотрапезнице выйти с ним в сад и подышать свежим воздухом., Диана встала и оперлась на руку герцога. Реми проводил их взглядом, особенно пристально посмотрел он на Франциска, несколько оправившегося на свежем воздухе.

Герцог и Диана подошли совсем близко к месту, где прятался Анри. Франциск пылко прижимал к сердцу руку молодой женщины.

— Мне стало лучше, — сказал он, — но в голове какая-то тяжесть. Я слишком сильно полюбил вас, сударыня.

— Диана сорвала несколько веточек жасмина и две прелестные розы из тех, что покрывали ковром цоколь статуи, за которой притаился испуганный Анри.

— Что это вы делаете, сударыня? — спросил герцог.

— Я слышала, монсеньер, — ответила она, — что запах цветов лучшее лекарство при головокружении.

— Составляя букет, Диана уронила одну розу, и принц учтиво наклонился, чтобы поднять ее.

Воспользовавшись этим, Диана обрызгала другую розу какой-то жидкостью из золотого флакончика, который она вынула из-за корсажа.

Потом она приняла розу из рук герцога и прикрепила ее к поясу.

— Эту розу возьму я. Обменяемся.

И она протянула ему букет.

Франциск с наслаждением вдохнул аромат цветов и обнял Диану за талию. Но это прикосновение, по всей видимости, вызвало у него такое смятение чувств, что он принужден был сесть на стоявшую тут же скамью.

Анри не терял их обоих из виду, что не мешало ему время от времени бросать взгляд в сторону Реми, который, оставшись в павильоне, с напряженным вниманием следил за происходящим, стараясь ничего не упустить.

Чувствуя, что герцог теряет силы, Диана села рядом с ним на скамью.

Приступ дурноты продолжался у Франциска дольше, чем в первый раз. Голова его поникла, он, видимо, потерял сознание.

Наконец он медленно приподнялся и сделал усилие, чтобы поцеловать свою прекрасную гостью. Но молодая женщина, словно не заметив этого движения, встала.

— Вы плохо себя чувствуете, монсеньер? Лучше возвратимся.

— Да, да, возвратимся! — вскричал принц. — Благодарю вас!

Шатаясь, он встал. Теперь уже он опирался на руку Дианы. Франциск прижал губы к шее молодой женщины.

Та вздрогнула всем телом, словно от прикосновения раскаленного железа.

— Реми, подайте подсвечник! — крикнула она. — Подсвечник!

Реми тотчас вошел в столовую и, поспешно вернувшись с зажженной свечой в руке, подал ее Диане.

— Куда угодно направиться вашему высочеству? — спросила она.

— В спальню! Вы поможете мне дойти, не правда ли, сударыня? — спросил герцог.

— С удовольствием, монсеньер, — ответила Диана.

Идя рядом с герцогом, она высоко подняла подсвечник.

Реми отправился в глубину павильона и открыл там окно, куда воздух ворвался с такой силой, что свеча в руках Дианы, словно вспыхнув гневом, бросила пламя и дым прямо в лицо Франциску, стоявшему на самом сквозняке.

Влюбленные — как полагал Анри — прошли по галерее в покои герцога и исчезли за узорчатой портьерой.

Анри созерцал эту сцену в бешенстве, почти теряя сознание.

Когда он вышел из своего укрытия, руки его беспомощно висели вдоль тела, невидящий взгляд устремлен был в одну точку.

Но в тот же миг портьера, за которой только что исчезли Диана и герцог, приподнялась, и молодая женщина вбежала в столовую и увлекла за собой Реми, который, видимо, поджидал ее.

— Идем!.. — сказала она. — Идем, все кончено!..

И оба словно безумные устремились в сад.

Но Анри при виде их обрел все свои силы. Он бросился им навстречу, и внезапно они наткнулись на него посреди аллеи: он стоял скрестив руки, в молчании, более устрашающем, чем любые угрозы.

И действительно, Анри дошел до такого исступления, что готов был убить всякого, кто стал бы утверждать, будто женщины не чудовища, созданные адскими силами для того, чтобы осквернять мир.

Он схватил Диану за руку, несмотря на вырвавшийся у нее крик ужаса, несмотря на то, что Реми приставил к груди его кинжал.

— О, вы меня, верно, не узнаёте! — промолвил он. — Я тот наивный юноша, который любил вас и которому вы отказались подарить свою любовь, уверяя, что для вас нет будущего. А, прекрасная лицемерка, и ты, подлый обманщик, наконец-то я узнал вас, будьте вы прокляты! Одной я говорю: презираю тебя, другому — ты мне омерзителен!

— Дорогу! — крикнул Реми, с трудом переводя дух. — Дорогу, безумный мальчишка, не то…

— Хорошо, — ответил Анри, — докончи свое дело, умертви мое тело, негодяй, раз ты убил мою душу!

— Молчи! — яростно прошептал Реми, намереваясь вонзить в него клинок.

Но Диана с силой оттолкнула Реми и, схватив за руку дю Бушажа, притянула его к себе.

Диана была мертвенно-бледна. Ее прекрасные волосы, разметавшись, упали на плечи, от прикосновения ее руки Анри ощутил холод, словно дотронулся до трупа.

— Сударь, — сказала она, — не судите дерзновенно о том, что известно одному богу!.. Я Диана де Меридор, и я любила господина де Бюсси, которого герцог Анжуйский дал подло убить, хотя мог его спасти. Неделю назад Реми заколол кинжалом Орильи, сообщника герцога, а что до самого герцога, я только что отравила его при помощи персика, букета и свечи… Дорогу, сударь, дорогу Диане де Меридор, которая направляется в монастырь!

Сказав это, она отпустила дю Бушажа и снова взяла под руку ожидавшего ее Реми.

Анри упал на колени и проводил глазами мрачные фигуры убийц, которые, подобно адскому видению, исчезли в чаще парка.

Лишь час спустя молодой человек, разбитый усталостью, подавленный ужасом, нашел в себе силы дотащиться до своей комнаты.

В замке все спали.

XXV

СУДЬБА
На другой день, около девяти часов утра, солнце озарило золотым сиянием аллеи Шато-Тьерри.

На рассвете рабочие принялись за уборку парка и апартаментов, где должен был остановиться король.

В павильоне все было тихо, ибо накануне вечером герцог запретил обоим своим слугам будить его. Им надлежало ждать, когда он позовет.

Около половины десятого в город примчались два верховых курьера с вестью о приближении его величества.

Эшевены и солдаты гарнизона во главе с губернатором выстроились вдоль дороги в ожидании королевского поезда.

В десять часов у подножия холма показался король. На последней остановке он пересел из кареты в седло: отличный наездник, он пользовался любым случаем погарцевать на коне, особенно когда вступал в какой-нибудь город.

Королева-мать следовала за Генрихом в крытых носилках. За ними на отличных конях ехали пятьдесят пышно одетых дворян.

Рота гвардейцев под командой самого Крильона, сто двадцать швейцарцев, столько же шотландцев и вся королевская свита с мулами, сундуками и лакеями образовали целую армию, поднимавшуюся по извилистой дороге на вершину холма.

Наконец шествие вступило в город под звон колоколов, гром пушек и звуки всевозможных музыкальных инструментов.

Жители города горячо приветствовали короля: он появлялся среди подданных так редко, что еще сохранял ореол божественности.

Проезжая сквозь толпу, король тщетно искал глазами брата. У решетки замка он увидел лишь Анри дю Бушажа.

Войдя в замок, Генрих III осведомился о здоровье герцога Анжуйского у дежурного офицера.

— Государь, — ответил тот, — его светлость уже несколько дней изволит жить в парковом павильоне, и сегодня утром мы еще не видели монсеньера.

— Этот павильон, видно, очень уединенное место, — недовольно сказал Генрих, — раз оттуда не слышно пушечных выстрелов.

— Ваше величество, — осмелился сказать один из старых слуг герцога, — может быть, монсеньер не ожидал вас так рано?

— Старый болван! — проворчал Генрих. — Монсеньер Анжуйский еще вчера знал о моем визите.

И Генрих, которому хотелось прослыть кротким и добрым, вскричал:

— Раз он не встречает нас, мы сами пойдем ему на встречу!

Вся процессия направилась к павильону. Когда головной отряд гвардейцев подходил к буковой аллее, откуда-то донесся душераздирающий вопль.

— Что это? — спросил король, оборачиваясь к матери.

— Боже мой, — прошептала Екатерина, стараясь найти разгадку на лицах окружающих, — это вопль отчаяния…

— Мой повелитель! Мой бедный герцог! — кричал второй слуга Франциска — он стоял в окне павильона, являя признаки жесточайшего отчаяния.

Все устремились к павильону; короля увлек общий людской поток.

Он вошел как раз в ту минуту, когда поднимали герцога Анжуйского, которого камердинер нашел лежащим в спальне на ковре.

Герцог не подавал никаких признаков жизни: у него только странно дергались веки да судорожно сводило губы.

Король остановился у порога.

— Какое плохое предзнаменование! — прошептал он.

— Удалитесь, сын мой, — сказала Екатерина, — прошу вас.

— Бедный Франциск! — произнес Генрих, очень довольный, что его попросили уйти и тем самым избавили от зрелища этой агонии.

За королем последовали и все придворные, кроме двух старых слуг герцога.

— Странно, странно! — прошептала Екатерина, став на колени перед сыном.

И пока по всему городу разыскивали лекаря герцога и отправляли курьера за помощью в Париж, королева-мать пыталась установить причину странной болезни, от которой погибал Франциск Анжуйский.

На этот счет у флорентинки имелся богатый опыт. Прежде всего она хладнокровно допросила обоих слуг, которые в отчаянии рвали на себе волосы.

Оба ответили, что накануне герцог вернулся в павильон поздно вечером; он велел, чтобы никто к нему без вызова не приходил, и решительно запретил будить его утром.

— Он, наверно, ждал кого-нибудь к ужину? — спроси ла королева-мать.

— Мы тоже так думали, государыня, — смиренно ответили слуги.

— Однако, убирая со стола, вы же видели, ужинал мой сын в одиночестве или нет?

— Мы еще не убирали, государыня.

— Хорошо, — сказала Екатерина, — можете идти.

И она осталась одна.

Не трогая герцога, распростертого на кровати, куда его положили, она занялась обстоятельным исследованием каждого признака, который мог бы подтвердить ее страшные подозрения.

Она заметила, что кожа на лбу Франциска приняла коричневый оттенок, глаза налились кровью, на губах появилось странное изъязвление, словно от ожога серой.

— Посмотрим, — пробормотала она, оглядываясь по сторонам.

Первое, что она увидела, был подсвечник, где полностью догорела свеча.

«Свеча горела долго, — подумала королева, — значит, Франциск долго пробыл в этой комнате. А на ковре какой-то букет…»

Екатерина поспешно схватила его и заметила, что все цветы еще свежие, кроме одной розы, почерневшей и высохшей.

— Что это? — пробормотала она. — Чем были облиты лепестки розы?.. Я знаю одну жидкость, от которой сразу вянут цветы.

И, вздрогнув, она отшвырнула букет.

Екатерина бросилась в столовую. Лакеи не обманули ее: никто не дотрагивался до сервировки, после того как здесь кончили ужинать.

Королева обратила внимание на половину персика, лежавшего на краю стола.

Персик потемнел так же, как и роза.

«Отсюда и язвы на губах, — подумала она. — Но Франциск откусил только маленький кусочек. Он не долго держал в руке букет — цветы еще свежие. Яд не мог глубоко проникнуть. Но откуда же полный паралич и явственные следы разложения? Наверно, я не все заметила».

И, мысленно произнося эти слова, Екатерина увидела красно-синего попугая Франциска.

Птица была мертва.

Екатерина снова устремила тревожный взгляд на подсвечник.

«Дым! — догадалась она. — Дым! Фитиль был отравлен. Сын мой погиб!»

Королева тотчас же позвала. Комната наполнилась слугами и офицерами.

— Лекаря! — говорили одни.

— Священника! — говорили другие.

Тем временем Екатерина поднесла к губам Франциска один из флаконов, которые всегда имела при себе, и устремила взгляд на лицо сына, чтобы судить, насколько действенным оказалось противоядие. Герцог приоткрыл глаза и рот, но взгляд его уже потух, с губ не слетело ни единого звука.

Екатерина, мрачная и безмолвная, вышла из комнаты, сделав обоим слугам знак следовать за нею.

Она отвела их в другой павильон и села, не спуская с них глаз.

— Монсеньер герцог Анжуйский был отравлен во время ужина. Вы подавали ужин?

При этих словах смертельная бледность покрыла лица обоих стариков.

— Пусть лучше нас пытают, убьют, но не обвиняют в этом!

— Болваны, я знаю, что не вы умертвили вашего господина. Его убили другие, и я должна разыскать убийц. Кто заходил в пави ьон?

— Какой-то бедно одетый старик; монсеньер принимал его у себя за последние два дня.

— А… женщина?

— Мы ее не видели… О какой женщине изволит говорить ваше величество?

— Здесь была женщина, это она сделала букет…

Слуги переглянулись так простодушно, что с одного взгляда Екатерина признала их невиновность.

— Привести ко мне губернатора города и коменданта замка!

Оба лакея бросились к дверям.

— Постойте! — сказала Екатерина, и они тотчас же замерли как вкопанные. — То, что я вам сказала, знаете только я и вы. Если кто-нибудь другой узнает об этом, то лишь от вас. В тот же день вы оба умрете. Теперь ступайте.

Губернатора и коменданта Екатерина расспросила не столь откровенно. Она сказала им, что двое неизвестных принесли герцогу плохую новость, которая и послужила причиной его болезни, и что следовало бы найти их и расспросить.

Губернатор и комендант велели обыскать город, парк, окрестности — все оказалось тщетным.

Лишь Анри знал тайну, но можно было не опасаться, что он ее откроет.

Злосчастный герцог до сих пор не издал ни звука, не пришел в себя.

Король, больше всего на свете страшившийся тягостных впечатлений, охотно вернулся бы в Париж. Но королева-мать воспротивилась его отъезду, и двор принужден был остаться в замке.

Появилась целая толпа врачей. Придворный лекарь Мирон один разгадал причину болезни и понял, насколько тяжело положение герцога. Но он был слишком опытным царедворцем, чтобы открыть правду, особенно после того, как взглянул на Екатерину и встретил ее ответный взгляд.

Генрих III попросил его дать определенный ответ на вопрос: останется ли герцог жить?

— Я скажу это вашему величеству через три дня.

— А что вы мне скажете? — понизив голос, спросила Екатерина.

— Вам я отвечу без колебаний, государыня.

— Что же именно?

— Прошу ваше величество задать мне вопрос.

— Когда сын мой умрет, Мирон?

— Завтра к вечеру, сударыня.

— Так скоро!

— Государыня, — прошептал врач, — доза была уж очень велика.

Екатерина приложила палец к губам, взглянула на умирающего и тихо произнесла зловещее слово:

— Судьба!

XXVI

ГОСПИТАЛЬЕРКИ
Граф дю Бушаж провел ужасную ночь, он был в бреду, на грани смерти.

Однако, верный своему долгу, он встретил короля у решетки замка, как мы уже говорили. Но после того как Анри почтительно приветствовал своего повелителя, склонился перед королевой-матерью и пожал руку адмиралу, он снова заперся у себя в комнате, чтобы привести в исполнение свое намерение, от которого теперь ничто не могло его отвратить.

Часов в одиннадцать, когда распространилась весть о том, что герцог Анжуйский при смерти, Анри постучался к брату, который ушел к себе отдохнуть с дороги.

— А, это ты?.. — спросил полусонный Жуаез. — В чем дело?

— Я пришел проститься с тобой, брат, — ответил Анри.

— Как так проститься? Ты уезжаешь?

— Да, уезжаю, брат; полагаю, что теперь меня здесь ничто не удерживает.

— Ты ошибаешься, Анри, — возразил главный адмирал. — Я не разрешаю тебе уезжать.

— В таком случае, Анн, я в первый раз в жизни не подчинюсь твоему приказу, ибо ничто уже не заставит меня отказаться от пострижения.

— А разрешение, которое должно прийти из Рима?

— Я буду дожидаться его в монастыре.

— Ну, так ты действительно обезумел! — вскричал Жуаез.

— Напротив, брат мой, я мудрее всех вас, ибо один я знаю, что делаю.

— Анри, ты обещал подождать месяц.

— Невозможно, брат.

— Ну хоть неделю.

— Ни единого часа.

— Видно, ты ужасно страдаешь, бедный мой мальчик.

— Нет, так как ясно вижу, что болезнь моя неизлечима.

— Но, друг мой, не каменное же сердце у этой женщины. Ее можно разжалобить, я сам займусь этим.

— Невозможно, Анн. К тому же я теперь сам отказываюсь от ее любви.

— Но это же просто сумасшествие, черт побери!

— Между мной и этой женщиной не может быть ничего общего! — вскричал Анри, и в голосе его послышался ужас.

— Что это значит? — спросил изумленный Жуаез. — И кто она, эта женщина? Скажи мне, наконец, Анри. Ведь прежде у нас не было секретов друг от друга.

— Брат, — сказал он, — эта женщина не может быть моей, она теперь принадлежит богу.

— Какой вздор, граф! Она тебе солгала.

— Нет, брат, она не солгала. Но не будем больше говорить о ней, отнесемся с уважением к тому, кто посвящает себя богу.

Анн сумел овладеть собой и не показал Анри, как он обрадован этой новостью.

— Это для меня неожиданность, ничего подобного ты до сих пор не говорил, — молвил он.

— Да, ибо она лишь недавно постриглась. Поэтому не удерживай меня больше, брат. Дай мне поблагодарить тебя за доброту, за терпение, за безграничную любовь к несчастному безумцу… и прощай!

Жуаез посмотрел брату в лицо, надеясь тронуть его и заставить переменить решение.

Но Анри остался непоколебим и ответил лишь своей неизменной грустной улыбкой.

Поцеловав брата на прощание, Жуаез пошел к королю, который завтракал в постели в присутствии Шико.

— Здравствуй, здравствуй! — сказал Генрих Жуаезу. — Очень рад тебя видеть, Анн. Я боялся, что ты проваляешься весь день, лентяй. Как здоровье моего брата?

— Увы, государь, этого я не знаю. Я пришел поговорить о своем брате.

— Котором?

— Об Анри.

— Он все еще хочет стать монахом?

— Да, государь.

— Он прав, сын мой.

— Почему, государь?

— Да это самый верный путь в рай.

— Еще вернее тот путь, который избрал твой брат, — заметил королю Шико.

— Разрешит ли мне ваше величество задать один вопрос?

— Хоть двадцать, Жуаез. Я ужасно скучаю в Шато-Тьерри, и твои вопросы меня развлекут.

— Скажите, пожалуйста, государь, кто такие госпитальерки?

— Это небольшая община, весьма замкнутая; она состоит из двадцати дам-канонисс ордена Святого Иосифа.

— Не будет ли нескромным спросить, где находится эта община, государь?

— Конечно, нет. Она находится на улице Шеве-Сен-Ландри, в Сите, за монастырем Пресвятой богоматери.

— Благодарю вас, государь.

— Но почему, черт побери, ты спрашиваешь об этом? Разве твой брат хочет стать не монахом, а монахиней?

— Нет, государь, но я подозреваю, что одна из дам этой общины настроила его на этот лад, и хотел бы поговорить с ней.

— Разрази меня гром, — воскликнул король, — лет семь назад там была очень красивая настоятельница!

— Прошу вас, государь, — сказал Жуаез, — дайте мне письмо к настоятельнице общины и отпуск на два дня.

— Ты покидаешь меня? Оставляешь одного?

— Неблагодарный! — вмешался Шико, пожимая плечами. — А я-то? Ведь я здесь.

— Письмо, государь, прошу вас, — сказал Жуаез.

Король вздохнул, но письмо все же написал.

— Скажи, ведь тебе в Париже нечего делать? — спросил король, вручая Жуаезу письмо.

— Простите, государь, я должен наблюдать за братом.

— Правильно! Поезжай, но поскорее возвращайся.

Жуаез велел подать лошадей и, убедившись, что Анри уже уехал, галопом помчался в Париж, на улицу Шеве-Сен-Ландри.

Мрачный дом, за оградой которого можно было разглядеть макушки деревьев, забранные решеткой окна, узкую дверь с окошечком — вот каков был по внешнему виду монастырь госпитальерок.

Жуаез постучался.

— Будьте добры предупредить госпожу настоятельницу, что герцог Жуаез, главный адмирал Франции, хочет говорить с ней от имени короля.

Появившееся за решеткой лицо монахини покраснело, и решетка снова захлопнулась.

Минут через пять дверь отворилась, и Жуаез вошел в приемную.

Красивая, статная женщина низко склонилась перед ним. Адмирал отдал поклон как человек благочестивый и в то же время светский.

— Сударыня, — сказал он, — королю известно, что вы приняли в число своих питомиц одну особу, с которой я должен побеседовать. Соблаговолите вызвать ее.

— Как имя этой дамы, сударь?

— Не знаю, сударыня.

— Тогда как же я могу исполнить вашу просьбу?

— Нет ничего легче. Кого вы приняли за последний месяц?

— За последний месяц я никого не принимала, если не считать сегодняшнего утра.

— Сегодняшнего утра?

— Да, господин герцог; и вы сами понимаете, что ваше появление через два часа после того, как прибыла она, слишком похоже на преследование, чтобы я разрешила вам это свидание.

— Сударыня, прошу вас.

— Это невозможно… Для разговора здесь с кем-либо, кроме меня, надо предъявить письменный приказ короля.

— Вот он, сударыня, — ответил Жуаез, доставая письмо, подписанное Генрихом.

Настоятельница прочитала письмо и поклонилась.

— Да свершится воля его величества, даже если она противоречит воле божией.

И она направилась к выходу в монастырский двор.

— Сударыня, — сказал Жуаез, учтиво останавливая ее, — я не хочу злоупотреблять своим правом и опасаюсь ошибки. Может быть, эта дама не та, кого я ищу. Соблаговолите сказать мне, как она к вам прибыла, по какой причине и кто ее сопровождал.

— Это излишне, господин герцог, — ответила настоятельница, — вы не ошиблись. Дама, прибывшая лишь сегодня утром, хотя мы ожидали ее две недели назад, действительно та особа, к которой у господина де Жуаеза может быть дело.

С этими словами настоятельница еще раз поклонилась герцогу и исчезла.

Через десять минут она возвратилась в сопровождении монахини, скрывшей свое лицо под покрывалом.

То была Диана, уже надевшая монашеское одеяние.

Герцог поблагодарил настоятельницу, пододвинул неизвестной даме табурет и тоже сел; настоятельница вышла, собственноручно закрыв все двери пустой и мрачной приемной.

— Сударыня, — сказал тогда Жуаез без всяких околичностей, — вы дама, жившая на улице Августинцев, таинственная незнакомка, которую мой брат, граф дю Бушаж, любит безумной, погибельной любовью?

Вместо ответа госпитальерка наклонила голову.

Это подчеркнутое нежелание говорить показалось Жуаезу оскорбительным. Он и без того был предубежден против своей собеседницы.

— Вы, наверно, считали, сударыня, — продолжал он, — что можно вызвать несчастную страсть в душе юноши, носящего наше имя, а затем сказать ему: «Тем хуже для вас, если у вас есть сердце, — у меня его нет, и мне оно не нужно».

— Я не так ответила ему, сударь, вы плохо осведомлены, — произнесла госпитальерка столь благородно и трогательно, что гнев Жуаеза временно утих.

— Слова не имеют значения, важна суть: вы, сударыня, оттолкнули моего брата, ввергли его в отчаяние.

— Невольно, сударь, ибо я всегда старалась отдалить от себя господина дю Бушажа.

— Это называется ухищрениями кокетства, сударыня, их последствия и составляют вину.

— Никто не имеет права обвинять меня, сударь. Я ни в чем не повинна. Вы раздражены против меня, и я больше не стану вам отвечать.

— Ого! — вскричал Жуаез, постепенно распаляясь. — Вы погубили моего брата и рассчитываете оправдаться, принимая величественный вид? Я не шучу, клянусь! Вам придется прибегнуть к веским доводам, чтобы смягчить меня.

Госпитальерка встала.

— Если вы явились сюда, чтобы оскорблять женщину, — сказала она все так же холодно, — оскорбляйте меня, сударь. Если вы желаете, чтобы я изменила свое решение, то попусту теряете время. Лучше уходите.

— Вы не человеческое существо, — вскричал выведенный из себя Жуаез, — вы демон!

— Достаточно, я ухожу.

И госпитальерка направилась к двери. Жуаез остановил ее.

— Постойте! Я слишком долго искал вас, чтобы так просто отпустить. И раз мне удалось до вас добраться, я хочу увидеть ваше лицо, встретить пламя вашего взора, сводящего с ума людей. Померяемся силами, сатана!

И Жуаез, сотворив крестное знамение, сорвал покрывало с лица госпитальерки. Но она без малейшего упрека устремила свой ясный взгляд на того, кто так жестоко оскорбил ее, и сказала:

— О господин герцог, то, что вы сделали, недостойно дворянина!

Жуаезу показалось, что ему нанесен удар прямо в сердце. Безграничная кротость этой женщины смягчила его гнев, красота внесла смятение в душу.

— Да, — прошептал он после продолжительного молчания, — вы прекрасны, и Анри не мог не полюбить вас. Но бог даровал вам красоту лишь для того, чтобы вы радовали ею человека, который будет связан с вами на всю жизнь.

— Сударь, разве вы не говорили со своим братом? Или, может быть, он не счел нужным довериться вам? Иначе вы узнали бы, что я любила и больше не буду любить, что я жила, а теперь должна умереть.

Жуаез не сводил глаз с Дианы. Огонь ее всемогущего взгляда проник до глубины его души, подобный струям вулканического пламени, при одном приближении которых расплавляется бронза статуй.

— О да, — повторил он, понизив голос и не сводя с нее взгляда. — Анри должен был вас полюбить… О сударыня, на коленях молю вас: сжальтесь, полюбите моего брата!

Диана стояла по-прежнему холодная и молчаливая.

— Не допустите, чтобы из-за вас терзалась целая семья, — ведь один из нас погибнет от отчаяния, другие от горя.

Диана не отвечала, продолжая грустно смотреть на склонившегося перед нею человека.

— Сжальтесь над моим братом, надо мною самим! — вскричал Жуаез, яростно схватившись за грудь. — Я горю! Ваш взор испепелил меня!.. Прощайте, сударыня! Прощайте!

Он встал с колен и как безумный выбежал к своим слугам, ожидающим его на углу улицы Анфер.

XXVII

ЕГО СВЕТЛОСТЬ ГЕРЦОГ ДЕ ГИЗ
В воскресенье 10 июня, часов в одиннадцать утра, весь двор собрался в павильоне, где умирал герцог Анжуйский.

Ни искусство врачей, ни отчаяние его матери, ни молебны, заказанные королем, не в силах были предотвратить рокового исхода.

Рано утром 10 июня Мирон объявил королю, что болезнь неизлечима и что Франциск Анжуйский не проживет и дня.

Король сделал вид, что поражен величайшим горем, и, обернувшись к присутствующим, сказал:

— Теперь-то враги мои воспрянут духом.

На что королева-мать ответила:

— Судьбы наши в руках божиих, сын мой.

А Шико, скромно стоявший неподалеку от короля, тихо добавил:

— По мере наших сил следует помогать господу богу, государь…

— В половине двенадцатого больной покрылся мертвенной бледностью. Кровотечение, ужасавшее присутствующих, внезапно прекратилось, конечности похолодели.

Генрих сидел у изголовья брата. Екатерина, примостившись между стеной и кроватью, держала ледяную руку умирающего.

Епископ города Шато-Тьерри и кардинал де Жуаез читали отходную. Все присутствующие, стоя на коленях и сложив руки, повторяли слова молитвы.

В полдень больной открыл глаза. Солнце выглянуло из-за облака и залило кровать золотым сиянием. Франциск, чье сознание было дотоле затуманено, вдруг поднял руку, как человек, охваченный ужасом.

Потом он испустил громкий вопль и ударил себя по лбу, словно постиг одну из тайн своей жизни.

— Бюсси! — прошептал он. — Диана!

С этим именем на устах Франциск Анжуйский испустил последний вздох.

В тот же миг, по странному совпадению, солнце, заливавшее своими лучами герб французского дома, скрылось. И золотые геральдические лилии, ярко сиявшие минуту назад, поблекли и слились с лазурным фоном, по которому были рассыпаны.

Екатерина выпустила руку сына.

Генрих III вздрогнул и, трепеща, оперся на плечо Шико.

Мирон поднес к губам Франциска золотой дискос и сказал:

— Монсеньер скончался.

В ответ на эти слова из прилегающих комнат донесся многоголосый гул, словно аккомпанемент псалму, который вполголоса читал кардинал.

— Cedant iniquitates meae ad vocem deprecationis meae…[339]

— Скончался! — повторил король, осеняя себя крестом. — Брат мой, брат мой! У меня нет детей, нет наследника!.. Кто станет моим преемником?

Не успел он вымолвить это, как на лестнице раздался шум.

Намбю поспешил в комнату, где лежал покойный, и доложил:

— Его светлость монсеньер герцог де Гиз.

Пораженный этим ответом на заданный им вопрос, король побледнел и взглянул на мать.

Екатерина была бледнее сына. Услышав это роковое предсказание, она схватила руку короля и сжала ее, словно говоря:

«Вот она, опасность… Но не бойтесь, я с вами!» Появился герцог в сопровождении свиты. Он вошел с высоко поднятой головой, хотя глаза его не без смущения искали короля.

Генрих III властным движением руки указал ему на кровать, где покоились царственные останки.

Герцог склонил голову и медленно опустился на колени.

Все окружающие последовали его примеру.

Лишь Генрих III с матерью продолжали стоять, и во взгляде короля промелькнуло выражение гордости.

Шико заметил этот взгляд и шепотом прочитал другой стих из Псалмов:

— Dijiciet potentes de sede et exaetabit humiles.[340]


Примечания

1

То есть с Афродитой (Венерой), один из храмов которой находился на о. Кифера.

(обратно)

2

Жак де Санблансе (1457–1527) — министр финансов при Людовике XII и Франциске I; видимо, несправедливо обвиненный в растрате, был повешен.

(обратно)

3

Капуя — итальянский город, в древности славившийся богатством и изнеженностью жителей и в этом смысле ставший именем нарицательным.

(обратно)

4

Arbre-sec — сухое дерево (франц.).

(обратно)

5

Настоящую богиню видно по походке (лат.).

(обратно)

6

Фебея — Диана, сестра Феба (Аполлона).

(обратно)

7

Гедеон — один из судей израильских, освободитель израильтян от ига мадианитян.

(обратно)

8

Последний оставшийся в живых из трех братьев Горациев — римских патрициев, сражавшихся с тремя братьями Курпациями, и побеливший их.

(обратно)

9

Слова летучи (лат.).

(обратно)

10

Ормузд — в древнеперсидской мифологии — бог добра, Ариман — бог зла.

(обратно)

11

«Тебе. Бога, хвалим…» (лат.).

(обратно)

12

Аякс Теламонид — один из греческих героев Троянской войны.

(обратно)

13

Стантор — один из греческих героев Троянской войны, обладавший голосом огромной силы.

(обратно)

14

Вероятно, имеется в виду Кир Младший, восставший в 401 г. до н. э. против своего брата, царя Артаксеркса.

(обратно)

15

Намек на имя Ганнибала, знаменитого карфагенского полководца (247/246—183 до н. э.).

(обратно)

16

Дуреха (итал.).

(обратно)

17

Нострадамус (Мишель де Нотр-Дам, 1505–1566) — знаменитый французский астролог.

(обратно)

18

Роланд — франкский маркграф, герой эпоса «Песнь о Роланде», обладавший прославленным рогом Олифантом.

(обратно)

19

Ангерран де Мариньи (1260–1315) — суперинтендант финансов, повешенный в Монфоконе после несправедливого суда.

(обратно)

20

Буквально: «пусть выходит» (лат.) — выписать, считать здоровым.

(обратно)

21

Перевязь (лат.).

(обратно)

22

Герцог Немурский, Жак д'Арманьяк (1437–1477) — парижский губернатор, неоднократно восстававший против Людовика XI и казненный по его приказу.

(обратно)

23

Артемисия — жена Галикарнасского царя Мавзола, которая, овдовев, воздвигла над прахом мужа гробницу, считавшуюся одним из «семи чудес света». Название гробницы — Мавзолей — стало именем нарицательным.

(обратно)

24

Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… (лат.).

(обратно)

25

Старый мост (итал.).

(обратно)

26

Авгуры — древнеримские жрецы, предсказывавшие будущее по полету и пению птиц, по внутренностям животных и т, д.

(обратно)

27

Буало-Депрео Никола (1636–1711) — французский поэт, теоретик классицизма.

(обратно)

28

— Кто стоит рядом с носилками?

(обратно)

29

— Два пажа и конюший.

(обратно)

30

— Отлично, они невежды. Скажи, Ла Моль, кого ты застал у себя в комнате?

(обратно)

31

— Герцога Франсуа.

(обратно)

32

— Что он делал?

(обратно)

33

— Не знаю.

(обратно)

34

— А с кем он был?

(обратно)

35

— С неизвестным (лат.).

(обратно)

36

— В чем дело? (нем.).

(обратно)

37

Не понимаю (нем.).

(обратно)

38

Иди к черту! (нем.).

(обратно)

39

Я одна; входите, дорогой мой.

(обратно)

40

Медор — персонаж поэмы великого итальянского поэта Лудовико Ариосто (1474–1533) «Неистовый Роланд», красивый, храбрый и скромный юноша.

(обратно)

41

Маргарита (греч.) — жемчужина.

(обратно)

42

Она носила широкие фижмы со множеством карманчиков, в каждом из коих помещалась коробочка с сердцем одного из ее возлюбленных: после смерти она приказывала забальзамировать их сердца. Эти фижмы Маргарита каждый вечер вешала на крюк за спинкой кровати и запирала на замок. (Тальман де Рео. «История Маргариты Валуа»).

(обратно)

43

Игра слов: Гиацинт — одно из имен Ла Моля и имя греческого царевича, любимца Аполлона, юноши, отличавшегося необыкновенной красотой. Когда он погиб, из его крови Аполлон создал цветок Гиацинт (греч, миф).

(обратно)

44

Обыкновенная игрунка или уистити — примат из семейства игрунковых.

(обратно)

45

Карл IX был женат на Елизавете Австрийской, дочери императора Максимилиана.

(обратно)

46

Ищи и найдешь (лат.). (Евангелие от Матфея, VII, 7).

(обратно)

47

Диомед — царь аргосский, один из храбрейших участников Троянской войны.

(обратно)

48

Не понимаю (нем.).

(обратно)

49

Карл путает изречения из двух библейских книг: «…после прохождения корабля… невозможно найти следа… от птицы… не остается никакого знака ее пути…» (Книга Премудрости Соломона, V, 10, 11) и «Три вещи непостижимы для меня, и четырех я не понимаю: пути орла на небе, пути змея на скале, пути корабля среди моря и пути мужчины к девице» (Книга Притчей Соломоновых, XXX, 18, 19).

(обратно)

50

«..тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь..» — Евангелие от Матфея, VII, 14.

(обратно)

51

В самом деле, если бы этот внебрачный ребенок, ставший никем иным, как знаменитым герцогом Ангулемским, умершим в 1650 г., родился в законном браке, вместо Генриха III, Генриха IV, Людовика XIII и Людовика XIV царствовал бы он. Что бы он нам дал? Ум мешается и блуждает во тьме подобных вопросов. Карл де Валуа, герцог Ангулемский, стал видным полководцем и политическим деятелем.

(обратно)

52

Мари Туше.

(обратно)

53

Чарую все (франц.).

(обратно)

54

Франциск Второй (1543–1560), женатый на Марии Стюарт, племяннице Гизов, всецело подпал под их влияние. Это была одна из серьезных причин, в силу которых в 1560 г, вспыхнул гугенотский Амбуазский мятеж.

(обратно)

55

Побочный сын отца Екатерины, герцог Алессандро, был убит своим родственником Лоренцино, возглавившим заговор против него; убийца, однако, вынужден был бежать и впоследствии сам был убит.

(обратно)

56

Бион и Мосх (II в до н. э.) — буколические поэты. Дафнис и Коридон — персонажи пасторалей.

(обратно)

57

Исократ (436–338 до н. э.) — знаменитый греческий оратор и учитель красноречия.

(обратно)

58

Речь королевы Маргариты к послам Сарматии (Польши).

(обратно)

59

Лига — конфедерация католической партии, основанная герцогом де Гизом в 1576 г., по видимости, для защиты католической религии от протестантов, но на самом деле с целью свержения с престола Генриха III и возведения на престол Гиза.

(обратно)

60

Фамилии де Муи и Ла Моль по-французски пишутся de Мuу и La Mole.

(обратно)

61

Пифии — жрицы Аполлона, прорицательницы. Они садились близ храма Аполлона на треножники, поставленные над расселиной, откуда поднимались одуряющие испарения, и под их действием произносили бессвязные слова, которые и толковались жрецами.

(обратно)

62

Эвриал и Нис — герои «Энеиды» Вергилия, прославившиеся нерушимой дружбой и вместе погибшие в бою (книга IX). Дамон и Финтий — сиракузцы, также прославившиеся своей дружбой и готовностью пожертвовать жизнью друг за друга. Орест — сын царя Агамемнона, героя Троянской войны, убивший мать, чтобы отомстить за гибель отца, и вечно мучимый совестью. Пилад — его верный друг, никогда его не покидавший.

(обратно)

63

После длительной и безуспешной осады Трои греки оставили у ее стен деревянного коня и сделали вид, что уплывают. Троянцы втащили коня в город, а ночью из него вышли спрятавшиеся там воины, перебили стражу, впустили в город своих товарищей, вернувшихся на кораблях, и таким образом овладели Троей («Одиссея» Гомера и «Энеида» Вергилия).

(обратно)

64

Recto (лат.). — лицевая сторона страницы.

(обратно)

65

Палатин — наместник польского короля в какой-либо провинции.

(обратно)

66

В Евангелии от Матфея (II, 1 — 12) рассказывается о том, как волхвы (восточные мудрецы), увидевшие звезду, пришли поклониться младенцу Иисусу.

(обратно)

67

Назарет — городок в Галилее, где жило Святое семейство.

(обратно)

68

Ваше неожиданное появление при нашем дворе преисполнило бы радостью меня и моего мужа, если бы не связанное с этим горе — утрата не только брата, но и друга.

(обратно)

69

Нам тяжела разлука, и мы очень хотели бы поехать с вами. Но тот же рок, который требует, чтобы вы безотлагательно покинули Лютецию*, привязывает нас к этому городу. Отправляйтесь же в путь, брат наш, отправляйтесь в путь, друг наш, отправляйтесь в путь без нас; вам будут сопутствовать наши лучшие пожелания и надежды.

* Лютеция — главный город галльского племени паризиев, будущий Париж. Употребляется как древнее название Парижа.

(обратно)

70

Черт возьми!.. (итал.).

(обратно)

71

Гиперборейцы — а древнегреческой мифологии — обитатели северных стран.

(обратно)

72

Капитан Монтгомери нечаянно нанес на турнире смертельную рану Генриху II (1559).

(обратно)

73

Аббатство Сен-Дени — усыпальница французских королей.

(обратно)

74

Максимилиан де Сюлли (1560–1641) — выдающийся государственный деятель, министр, советник и друг Генриха IV.

(обратно)

75

Порция — жена Марка-ЮлияБрута, возглавившего заговор против Юлия Цезаря; после самоубийства мужа покончила с собой, съев горячие угли (42 г, до н. э.).

(обратно)

76

Действующее лицо библейской книги Иова.

(обратно)

77

Гораций Квинт Флакк (65 — 8 г, до н. э.) — древнеримский поэт, вступивший в армию Брута, сражавшегося за республику. После поражения Брута при Филиппах Гораций, командовавший легионом, спасся бегством. Эпаминонд (ок. 418–362 г, до н. э.) — знаменитый фиванский полководец, дважды победивший спартанцев.

(обратно)

78

Отдельно стоящая главная башня замка, служившая последним убежищем его защитников.

(обратно)

79

La mort — смерть, la folie — безумие (франц.).

(обратно)

80

Письмо приводится текстуально.

(обратно)

81

В средневековой Франции (с XV в.) — одна из провинций, ее главный город Париж.

(обратно)

82

Папа Климент VII — дядя Екатерины Медичи.

(обратно)

83

Бреве — папское послание по какому-либо частному поводу.

(обратно)

84

Монморанси — один из старейших баронских родов Франции, происхождение которого возводят к VI в. В 1559 г., когда Франсуа де Монморанси женился на Диане де Франс, дочери короля Генриха II, они породнились с королевским домом.

(обратно)

85

Клуэ Франсуа (1505 или 1510–1572) — придворный художник Франциска I и его преемников. Кисти Клуэ принадлежат портреты Франциска II, Генриха II, Карла IX и герцога Алансонского.

(обратно)

86

Лицо герцога Анжуйского было обезображено оспой, казалось, что на этом лице два носа.

(обратно)

87

Миньон (от фр. mignon — «милый») — фаворит.

(обратно)

88

Капитан Матамор — постоянный персонаж испанской комедии, хвастливый воин.

(обратно)

89

Евриала с Нисом, Дамона с Пифием, Кастора с … — Евриал и Нис, Дамон и Пифий, Кастор и Поллукс — имена этих героев античной мифологии и истории стали синонимами братской дружбы и верности. Юных троянцев Евриала и Ниса, как рассказывает в «Энеиде» Вергилий, дружба обрекла на смерть. Преданность друг другу двух философов Дамона и Пифия (или Финтия) — они жили в IV в. до н. э. — так поразила сицилийского тирана Дионисия, осудившего их на смерть, что он отпустил друзей и просил принять его в их союз. Боги Диоскуры — братья-близнецы Кастор и Поллукс (греч. Полидевк); в античной мифологии считались непревзойденным образцом братской любви.

(обратно)

90

Турнельский дворец — известен с конца XIV в. Принадлежал герцогу Беррийскому, герцогу Орлеанскому, королям Карлу VII, Людовику XII и Генриху II. Ко времени Генриха III неоднократно перестраивавшийся дворец пришел в упадок и был необитаем.

(обратно)

91

Скапулеры (от фр. scapulaire) — предмет церковного облачения: кусок ткани, накинутый на плечи и ниспадающий на грудь и спину.

(обратно)

92

между Нероном и Гелиогабалом … — Клавдий Нерон и Марк Аврелий Антонин Гелиогабал — римские императоры (соотв. 54–68 гг. и 218–222 гг.), запятнавшие себя оргиями и убийствами. Имена их стали нарицательными для всякого жестокого и развратного правителя.

(обратно)

93

твердит мне о дружбе, как Цицерон, который о ней писал, и о добродетели, как Сократ … — Среди сочинений Марка Туллия Цицерона (106—43 гг. до н. э.), выдающегося римского политического деятеля, оратора и писателя, есть и диалог «О дружбе». Сократ (469–399 гг. до н. э.) — выдающийся афинский философ. Познанию сущности добродетели он придавал особое значение.

(обратно)

94

Повторять дважды хорошо (лат.).

(обратно)

95

Трижды (лат.).

(обратно)

96

ссудите часа на два гиппогрифа у славного рыцаря Астольфа … — Рыцарь Астольф, один из спутников Роланда, — персонаж поэмы итальянского поэта Л. Ариосто (1474–1553) «Неистовый Роланд». Гиппогриф — сказочное животное, полуконь, полугриф.

(обратно)

97

Панталоне — постоянный персонаж итальянской комедии, порочный и скупой старик.

(обратно)

98

Сарбакан — длинная духовая трубка для стрельбы небольшими стрелами или шариками. В XIII в. сарацины еще употребляли ее как оружие. Во Франции она служила развлечением знати.

(обратно)

99

Кеней — мифологический герой из племени лапифов, отличавшийся неуязвимостью. Согласно более поздним мифам, Кеней первоначально был девушкой Кенидой, которую бог Посейдон по ее просьбе превратил в мужчину.

(обратно)

100

Исповедуюсь (лат.).

(обратно)

101

Моя вина (лат.).

(обратно)

102

Непременном (лат.).

(обратно)

103

Фаларис — тиран сицилийского города Акраганта (570–554 гг. до н. э.). По одним сведениям, отличался крайней жестокостью. По другим — был чрезвычайно мягким человеком, покровителем искусства и философии.

(обратно)

104

Дионисий Старший — сиракузский тиран (405–367 гг. до н. э.), отличался крайней жестокостью и подозрительностью.

(обратно)

105

Тиберий — римский император (14–37 гг.).

(обратно)

106

Марко Поло (1254–1324) — венецианский путешественник и писатель. Первым из европейцев он в конце XIII в. пересек Центральную Азию и достиг Китая. Рассказы о его путешествии составили «Книгу Марко Поло».

(обратно)

107

Иеремия — один из четырех главных ветхозаветных пророков. Именем Иеремии названа одна из книг Ветхого Завета; ему приписывают также «Плач Иеремии» — своеобразное сочинение, оплакивающее разорение Иерусалима.

(обратно)

108

Сарданапал — реально не существовавший ассирийский царь. Греческие авторы считали его последним ассирийским царем; описанные ими изнеженность Сарданапала и его любовь к роскоши и наслаждениям вошли в пословицу.

(обратно)

109

Маршал де Рец — Жиль де Рец, барон де Монморанси-Лаваль (1404–1440). Де Рец известен не своим маршальским званием, а занятиями алхимией. По доносу противников был обвинен в том, что будто бы ставил опыты на крови мальчиков, за что и был казнен.

(обратно)

110

он, как император Карл Пятый, решил завернуть во Францию … — Имеется в виду Карл V Габсбург, король испанский и император Священной Римской империи (1519–1556), который вел войны с Францией за обладание Италией. Военные действия частично велись и на территория Франции.

(обратно)

111

Иезекииль — один из четырех ветхозаветных пророков.

(обратно)

112

Эпаминонд Фиванский (418–362 гг. до н. э.) — известный политический деятель и полководец из города Фивы, отличался, по рассказу Плутарха, честностью и скромностью.

(обратно)

113

Эстортуэр — жезл, который главный ловчий вручает королю, дабы этим жезлом король при скачке галопом раздвигал ветки деревьев.

(обратно)

114

Людовик Святой — король Франции (1226–1270), умерший от чумы во время возглавленного им VIII Крестового похода и объявленный святым.

(обратно)

115

Антиной — любимый раб римского императора Адриана (76—138). Изображения Антиноя наряду с изображениями Аполлона стали символом мужской красоты.

(обратно)

116

Лукреция Борджа (1480–1549), принадлежавшая к известному испано-итальянскому роду Борджа, была весьма образованной для своего времени женщиной и отличалась необыкновенной красотой. Четвертым ее мужем был Альфонс д'Эсте, герцог Феррарский.

(обратно)

117

Немврод — согласно библейскому преданию, царь Халдеи и «сильный зверолов перед Господом».

(обратно)

118

Битва при Павии — сражение между войсками французского короля Франциска I и императора Карла V, состоявшееся в феврале 1525 г. у города Павии (Италия). Войска Франциска, осаждавшие Павию, ночью были атакованы подошедшей армией Карла и через два часа наголову разбиты. Сам Франциск попал в плен, откуда и написал в письме знаменитую фразу: «Все потеряно, кроме чести».

(обратно)

119

Бенвенуто Челлини (1500 — ок. 1574) — знаменитый итальянский скульптор, ювелир и писатель.

(обратно)

120

Жан Гужон (ок. 1510–1564 или 1568) — известный французский скульптор. Ему принадлежит скульптурная отделка и оформление некоторых частей Лувра.

(обратно)

121

Гарпии — первоначально богини вихря в греческой мифологии. Позднее их представляли себе в виде крылатых чудовищ с женскими головами. Вергилий изображает их грозными стражами подземного царства.

(обратно)

122

Ирод — имеется в виду Ирод Великий, царь Иудеи (40 г. до н. э — 4 г. н. э.). По евангельскому преданию, Ирод, узнав, что в городе Вифлееме родился будущий «царь иудейский», приказал перебить всех младенцев Вифлеема. Имя Ирода стало синонимом жестокости и бесчеловечности.

(обратно)

123

И ты (Брут) (лат.). — начальные слова фразы, которую, по сообщениям античных историков, римский император Гай Юлий Цезарь произнес перед смертью, обращаясь к претору Бруту, возглавившему заговор против Цезаря и участвовавшему в убийстве императора. Марка Юния Брута считали не только лучшим другом, но даже и сыном императора. Выражение «И ты, Брут» означает измену человека, на которого рассчитывали больше всего.

(обратно)

124

даров Цереры и Бахуса … — Церера — римская богиня полей, земледелия и плодородия. Бахус (Вакх) — латинское имя греческого бога Диониса, покровителя виноградарства и виноделия. Иносказательно «дары Цереры и Бахуса» — пища и вино.

(обратно)

125

Вода способствует красноречию (лат.).

(обратно)

126

Вино еще больше способствует (лат.).

(обратно)

127

Гален — Клавдий Гален (129 — ок. 201), римский врач, естествоиспытатель и философ, классик античной медицины.

(обратно)

128

Излишняя умеренность плохо пахнет (лат.).

(обратно)

129

Каждый человек — лжец (лат.).

(обратно)

130

Довольно! (лат.).

(обратно)

131

Тестон — старинная французская мелкая серебряная монета.

(обратно)

132

Неф (от лат. navis — «корабль») — архитектурный термин, обозначающий вытянутое помещение, ограниченное колоннами с одной или двух продольных сторон. Неф — основной композиционный элемент базилики.

(обратно)

133

Мэтр Россо — Джиованни Баттиста ди Росси (1494–1540), известный во Франции как Мэтр Россо итальянский художник, работавший во Франции по приглашению Франциска I.

(обратно)

134

статуи Кловиса и Клотильды — Хлодвиг (иначе Кловис), король франков (481–511) и основатель Франкского государства, и его жена Клотильда (475–545) были причислены католической церковью к лику святых.

(обратно)

135

Франциск Второй — король Франции (1559–1560).

(обратно)

136

Плохой источник кровь развратников, кровь еретиков — еще худший (лат.).

(обратно)

137

Вертел — деревенское, но смертоносное орудие (лат.).

(обратно)

138

Петр Пустынник (иначе Петр Амьенский; 1050–1115) — французский монах, страстный проповедник. Его считают вдохновителем и организатором первого крестового похода бедноты (1096 г.).

(обратно)

139

Самуил (вторая половина XI в. до н. э.) — полулегендарный израильский жрец и пророк. В данном случае имеется в виду эпизод из Первой Книги Царств: Бог, желая возвестить свою волю через Самуила, несколько раз взывал к нему, а затем сделал своим пророком.

(обратно)

140

Выходи (лат.).

(обратно)

141

взгроможу Пелион на Оссу … — Пелион и Осса — горы в Средней Фессалии (Греция). В одном из греческих мифов рассказывается, как гиганты пытались поставить Пелион и Оссу на гору Олимп, чтобы оттуда штурмовать небо. Выражение «взгромоздить Пелион на Оссу» означает совершение чего-либо грандиозного или же, напротив, огромные усилия с ничтожными результатами.

(обратно)

142

Изыди, Сатана (лат.).

(обратно)

143

когда Испания разжигает костры, когда Германия… Англия… — Монсоро имеет в виду следующее: в то время как в Испании свирепствовала католическая инквизиция, Англия и значительная часть немецких князей проводили активную антикатолическую политику.

(обратно)

144

Прийди, создатель (лат.).

(обратно)

145

Патен — небольшое драгоценное блюдо, употребляющееся при священнодействиях.

(обратно)

146

Помазаю тебя на царство освященным елеем во имя Отца, и Сына, и Святаго духа (лат.).

(обратно)

147

от Лувра до аббатства Святой Женевьевы нам всегда будет ближе, чем от ратуши до Гревской площади. — Лувр и аббатство находились на противоположных концах города, тогда как ратуша — на самой Гревской площади, где казнили преступников. Герцог намекает на то, что у знатных заговорщиков всегда будет возможность скрыться и избежать эшафота благодаря их связи с королевским братом.

(обратно)

148

…как сто тысяч труб Апокалипсиса. — Имеется в виду Откровение Иоанна Богослова, последняя книга новозаветного канона, написанная в 68–69 гг. Автор «Откровения», слышавший трубный глас небес, предсказывает будущий «конец света» и «Страшный суд», а после него — тысячелетнее «царство Божие» на земле.

(обратно)

149

Карл Великий — король франков (768–814), с 800 г. — император Запада, объединивший под своей властью большую часть Западной Европы. По его имени стала называться династия Каролингов во Франция.

(обратно)

150

Людовика Благочестивого … — Людовик I Благочестивый — сын Карла Великого, французский король (814–840).

(обратно)

151

Карл Лысый — французский король (843–877).

(обратно)

152

Людовик Четвертый Заморский — французский король (936–954).

(обратно)

153

Людовик Пятый Ленивый — французский король (986–987).

(обратно)

154

Гуго Капет — французский король (987–996), основатель династии Капетингов.

(обратно)

155

закон, который называется салическим … — Этот закон, основанный на статьях Салической правды (записанного при Хлодвиге франкского свода обычного права), запрещал женщинам и потомкам по женской линии наследовать трон.

(обратно)

156

Не вводи нас во искушение и избави нас от адвокатов (лат.).

(обратно)

157

Сады Армиды — В поэме итальянского поэта Т. Тассо (1544–1595) «Освобожденный Иерусалим» рассказывается о чародейке Армиде, которая завлекла рыцаря-крестоносца Ринальдо в чудесные сады, где он на время забыл обо всем. Выражение «сады Армиды» синонимически обозначает место, сулящее необычайные наслаждения.

(обратно)

158

победитель при Мариньяно … — В сентябре 1515 г. при Мариньяно (Северная Италия) Франциск I разбил наемников миланского герцога, союзника испанцев.

(обратно)

159

Людовик Двенадцатый — король Франции (1498–1515).

(обратно)

160

получил бы место за Круглым столом. — В средневековых рыцарских романах рассказывается о короле Артуре и его доблестных рыцарях, которые пировали за круглым столом.

(обратно)

161

Возвращение Пирифоса из ада… — Пирифос (Пирифой) — в греческой мифологии царь племени лапифов, друг героя Тесея, вместе с которым он попытался похитить богиню подземного царства Персефону. Попытка окончилась неудачей, и Пирифос остался в подземном царстве. Согласно одному из мифов, оттуда его освободил Геракл.

(обратно)

162

Гиппократ (480–377 или 356 гг. до н. э.) — древнегреческий врач, реформатор античной медицины. Заслугой Гиппократа было превращение медицины в самостоятельную отрасль знания.

(обратно)

163

На существах низшего порядка (лат.).

(обратно)

164

Дева меня избрала (лат.).

(обратно)

165

Аквилон (греч. Борей) — в античной мифологии олицетворение холодного северного ветра.

(обратно)

166

Зефир (лат. Фавоний) — олицетворение теплого западного ветра.

(обратно)

167

Готфрид Бульонский (ок. 1060–1100) — герцог Нижней Лотарингии, один из предводителей I крестового похода. В 1099 г. был избран первым королем Иерусалимским.

(обратно)

168

На реках вавилонских (лат.).

(обратно)

169

Тюрьму (лат.).

(обратно)

170

Сцилла и Харибда — мифические чудовища, которые, как считали в древности, жили в пещерах у пролива между Италией и Сицилией.

(обратно)

171

«Отче наш» (лат.).

(обратно)

172

«Богородица дева, радуйся» (лат.).

(обратно)

173

пузат, как Силен, и такой же пьяница. — В греческой мифологии Силен — сын Гермеса, воспитатель и наставник Диониса. Древние представляли его в виде постоянно пьяного добродушного лысого старика, толстого, как мех с вином.

(обратно)

174

Пифагор Самосский (вторая половина VI в. до н. э.) — полулегендарный греческий философ. Пифагор и его школа проповедовали учение о числах, гармонии небесных сфер и переселении душ, а также аскетический образ жизни.

(обратно)

175

Леклерк — Бюсси-Леклерк (год рожд. неизв., умер в 1635 г.) — известный учитель фехтования.

(обратно)

176

«В руки твои» (лат.).

(обратно)

177

Да исполнится воля божья: бог устанавливает законы человеческие (лат.).

(обратно)

178

из Теоса (ок. 570 — ок. 485 гг. до н. э.) — греческий лирический поэт. Как сообщает в «Естественной истории» римский ученый Плиний Старший, Анакреонт умер, подавившись виноградной косточкой.

(обратно)

179

подобно облакам поэта Аристофана … — Аристофан (ок. 452 — ок. 380 гг. до н. э.) — выдающийся греческий комедийный поэт. Облака в одноименной комедии Аристофана — это хор облаков, имеющих вид женщин. Облака могут, объясняет действующий в комедии Сократ, превратиться в любое существо, которое они увидят.

(обратно)

180

Филипп Македонский (382–336 гг. до н. э.) — сын Аминты III и отец Александра Македонского, крупный государственный деятель, полководец и дипломат, с 359 г. — царь Македонии.

(обратно)

181

Ногами и головой (лат.).

(обратно)

182

Так вы не для себя строите гнезда, птицы (лат.).

(обратно)

183

Хуан Австрийский (1547–1578) — испанский полководец, побочный сын императора Карла V, прославившийся походами против мавров.

(обратно)

184

Бурбон причинил немало неприятностей Франциску Первому … — Имеется в виду Шарль де Бурбон (1490–1527), коннетабль Франции. Именно ему Франциск I был обязан первыми победами в Италии. Однако затем король подверг Шарля де Бурбона опале и лишил звания коннетабля. Бурбон перешел на сторону Карла V и начал борьбу с Франциском. Под его руководством войска Карла V разбили при Павии французскую армию.

(обратно)

185

Людовик Одиннадцатый — король Франции (1461–1483).

(обратно)

186

так же отчетливо, как Дионисий из своего тайника … — Имеется в виду так называемое «Дионисиево ухо» — особым образом устроенный тайник, где тиран Дионисий Старший подслушивал разговоры своих пленников. Тайник получил свое название оттого, что был сделан в форме уха.

(обратно)

187

подобно лафонтеновскому зайцу … — Имеется в виду басня французского поэта и баснописца Жана Лафонтена (1621–1695) «Заяц и лягушка».

(обратно)

188

закрученным, как лабиринт Дедала. — Лабиринт Дедала — огромное и чрезвычайно запутанное помещение, которое, как рассказывает миф, легендарный греческий строитель и художник Дедал построил для критского царя Миноса. В Лабиринте Минос держал огромного свирепого человеко-быка Минотавра, пожиравшего людей. Афинский герой Тесей одолел и убил Минотавра.

(обратно)

189

Так некогда море вынесло чудовище к ногам Ипполита. — По греческим преданиям, Ипполит, сын Тесея, отверг любовь своей мачехи Федры. Желая отомстить Ипполиту, Федра навлекла на него гнев бога морей Посейдона: он послал чудовищного быка, напугавшего коней Ипполита, которые сбросили юношу на скалы.

(обратно)

190

Клеман Маро (1496–1544) — наиболее значительный французский поэт начала XVI в. Состоял при дворе Франциска I.

(обратно)

191

Стран, населенных язычниками (лат.).

(обратно)

192

на юного Антиоха … — Имеется в виду Антиох I Сотер, второй царь сирийского эллинистического государства Селевкидов (280–261 гг. до н. э.). Плутарх рассказывает, что он влюбился в Стратонику, жену своего отца Селевка, и, будучи не в силах совладать со страстью, искал способ покончить с собой. Узнав об этом, Селевк отдал Стратонику в супруги своему сыну.

(обратно)

193

Всякая сладострастная мысль вредит уму (лат.).

(обратно)

194

Будь я проклят (нем.).

(обратно)

195

Дьявол! (нем.).

(обратно)

196

Аминь! (лат.).

(обратно)

197

Ирис (Ирида) — греческая богиня радуги, посредница между богами и людьми.

(обратно)

198

Сципион — Публий Корнелий Сципион Назика (III — нач. II в. до н. э.), римский политический деятель и юрист. В 204 г. до н. э. сенат объявил его «лучшим из граждан».

(обратно)

199

Превосходно (лат.).

(обратно)

200

Гийом Горен и Готье Гаргий — Гро-Гийом, или Робер Герен (1554–1634), и Герю де Флешель (1573–1634), известные французские актеры.

(обратно)

201

Аркадия — гористая область в сев. части п-ова Пелопоннес. В литературной традиции вымышленная поэтическая страна, населенная пастухами и пастушками, ведущими идиллическую жизнь на лоне природы.

(обратно)

202

Аркадцев оба (лат.).

(обратно)

203

Паламедовские комбинации. — Греческий герой Паламед считался изобретателем алфавита, цифр и т. п. Позднее ему приписали изобретение игры в шашки и шахматы.

(обратно)

204

барельефы храма Афродиты в Книде … — Имеется в виду храм Афродиты в малоазийском городе Книде. В Книде находился также оригинал знаменитой статуи Афродиты Книдской, работы греческого скульптора Праксителя (ок. 395 — ок. 330 гг. до н. э.).

(обратно)

205

Эшевены — должностные лица в средневековых французских городах, ведавшие полицией и общественными делами, а также исполнявшие судебные функции.

(обратно)

206

предки швейцарцев 10 августа и 27 июля … — 10 августа 1792 г., во время Великой французской революции, был свергнут король Людовик XVI, а 27–29 июля 1830 г., в ходе Июльской революции, — Карл X, последний представитель династии Бурбонов. В обоих случаях охрану королевской резиденции (Тюильрийского дворца) несли швейцарцы.

(обратно)

207

Лютеция жестока к беременным женам (лат.). — Лютеция — старое (до III в. н. э.) название Парижа.

(обратно)

208

Это истина из истин (лат.).

(обратно)

209

Исав — согласно библейской Книге Бытия, сын Исаака и Ревекки, брат-близнец Иакова, дикий и бесстрашный зверолов.

(обратно)

210

Хорошо (итал.).

(обратно)

211

Макиавелли Никколо ди Бернардо (1469–1527) — итальянский политический деятель, историк и писатель. Политическая теория Макиавелли проповедовала достижение цели любыми средствами, вплоть до подкупа и убийства. Термин «макиавеллизм» обозначает политику, которая не считается с законами морали.

(обратно)

212

Баярд — Пьер дю Террайль, сеньор де Баярд (1476–1524), французский военачальник, прозванный за храбрость и честность «рыцарем без страха и упрека». Баярд совершил множество подвигов во время Итальянских войн (например, в одиночку защищал мост через реку Гарильяно против двухсот испанских всадников), особенно отличился в битве при Мариньяно. Его имя стало синонимом воинской доблести, чести и верности.

(обратно)

213

Этеокл и Полиник — по преданию, сыновья фиванского царя Эдипа. Изгнав отца, братья договорились править городом по очереди, но Этеокл нарушил договор. Тогда Полиник с помощью аргосского царя Адраста отправился в поход на Фивы. В братоубийственном поединке Этеокл и Полиник сразили друг друга. Их имена воплощают смертельную рознь между братьями.

(обратно)

214

Амбуазское дело. — Имеется в виду неудачная попытка гугенотов захватить короля Франциска II в городе Амбуазе (март 1560 г.), после которой была учинена жестокая расправа над заговорщиками.

(обратно)

215

роль попавшего в затруднение Маскариля … — Маскариль — персонаж комедии «Шалый, или Все невпопад» великого французского писателя Ж.-Б. Мольера (1622–1673). Действие комедии построено на том, что легкомысленная прямолинейность Лелия, господина Маскариля, сводит на нет все труды его хитроумного слуги.

(обратно)

216

как Аман вывел Мардохая … — Имеется в виду эпизод из библейской Книги Эсфирь. Аман, министр и приближенный персидского царя Артаксеркса, невзлюбил и задумал погубить еврея Мардохая, а с ним и всех прочих евреев. Но Мардохай сообщил царю о готовящемся на того покушении. Благодарный царь велел Аману оказать Мардохаю высшую почесть — одеть в царское одеяние и вывести на коне на городскую площадь.

(обратно)

217

Законы Ликурга — законы, приписываемые Ликургу, легендарному спартанскому законодателю (IX–VIII вв. до н. э.); отличались крайней суровостью, особенно в той части, что относилась к воспитанию молодежи. Отсюда впоследствии и произошло выражение «спартанское воспитание».

(обратно)

218

как крик израильских матерей был услышан во всей Раме. — Рама — историческая область и город неподалеку от Иерусалима, где, согласно Книге Иеремии, Навуходоносор собрал евреев, которых он намеревался увести в Вавилон. Описывая это событие, Иеремия писал: «…голос слышен в Раме, вопль и горькое рыдание; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться…»

(обратно)

219

поглощен своим занятием не менее Архимеда … — Архимед (ок. 287–212 гг. до н. э.) — великий греческий ученый, математик и механик, родом из Сиракуз. Плутарх сообщает, что, когда римляне ворвались в Сиракузы, Архимед, поглощенный решением геометрической задачи, не заметил этого.

(обратно)

220

Сбир — Сбирами называли (первоначально в Италии) судебных и полицейских агентов.

(обратно)

221

которые разрушили стены Иерихона … — Согласно библейскому преданию, стены осажденного евреями города Иерихона пали от звука труб, с которыми осаждавшие трижды обошли вокруг них.

(обратно)

222

Наоборот (лат.).

(обратно)

223

Маренго — В битве при Маренго (Северная Италия) 14 июня 1800 г. войска Наполеона сначала вынуждены были отступить перед численно превосходящей их австрийской армией. Когда последняя стала уже располагаться на отдых, внезапно подошедшие свежие французские дивизии стремительным ударом решили исход сражения.

(обратно)

224

Ватерлоо — Битва при Ватерлоо (Бельгия), последнее сражение Наполеона, состоялась 18 июня 1815 г. Французы атаковали англо-голландские войска Веллингтона и добились частичных успехов, но затем сами подверглись атаке подошедших пруссаков под командованием Блюхера и были наголову разгромлены.

(обратно)

225

Цезарь Борджа (1476–1507) — кардинал, затем герцог де Валантинуа. Задумав объединить под своей властью всю Италию, Цезарь Борджа не брезговал никакими средствами. Его облик запечатлел Макиавелли в трактате «Государь».

(обратно)

226

с характером понтийского царя. — Имеется в виду Митридат VI Евпатор (120—63 гг. до н. э.), царь Понта (государство на юго-восточном побережье Черного моря). Митридат отличался упрямством, жестокостью и коварством.

(обратно)

227

Здесь умер Немврод (лат.).

(обратно)

228

Не слишком-то верь в чудеса (лат.).

(обратно)

229

Зеленый цвет (греч.).

(обратно)

230

Белый цвет (лат.).

(обратно)

231

Роду человеческому (лат.).

(обратно)

232

Манто — в греческой мифологии вещая дочь знаменитого прорицателя Тиресия, воплощающая собой искусство гадания — мантики.

(обратно)

233

Иоанн Златоуст (Хризостом) (ок. 347–407) — один из видных отцов церкви, философ и знаменитый оратор (откуда и его прозвище).

(обратно)

234

Святой Григорий — Григорий, епископ Нисский (ок. 335–394) — известный философ и богослов.

(обратно)

235

Святой Августин — Аврелий Августин («Блаженный») (354–430), с 395 г. — епископ Гиппонский; выдающийся христианский философ и богослов. Среди его многочисленных произведений наиболее известны трактат «О граде Божием» и «Исповедь».

(обратно)

236

Святой Иероним — Евсевий Софроний Иероним (ок. 340 — ок. 420), крупный церковный писатель, автор латинского перевода Библии.

(обратно)

237

Тертуллиан — Квинт Септимий Флорен Тертуллиан (ок. 160 — ок. 220) — известный христианский теолог и писатель. Сочинения всех этих авторов характеризуются оригинальностью мысли, страстностью аргументации и богатством языка.

(обратно)

238

Рождается новый порядок вещей (лат.).

(обратно)

239

Некоторые блюда удаются меньше (лат.).

(обратно)

240

Царь Соломон — израильский царь (X в. до н. э.), сын Давида. В библейских преданиях Соломон выступает как воплощение мудрости.

(обратно)

241

Желози — итальянские комедианты, которые давали представления в Бургундском дворце. (Прим. автора.)

(обратно)

242

Нет ничего легче (лат.).

(обратно)

243

Бессмысленный вопрос (лат.).

(обратно)

244

Самсон — библейский персонаж, необычайная сила которого, вошедшая в пословицу, была в его волосах.

(обратно)

245

прекрасный, как Алкивиад … — Алкивиад (450–404 гг. до н. э.), афинский полководец и политический деятель, отличался, по сообщениям Платона и Плутарха, необыкновенно привлекательной внешностью.

(обратно)

246

Шаррон Пьер (1541–1603) — французский философ и теолог, придерживавшийся идей своего друга Монтеня.

(обратно)

247

Монтень Мишель (1533–1592) — французский писатель и философ. Учение Монтеня, изложенное в его основном труде — «Опытах», — прогрессивно и отличается рационализмом.

(обратно)

248

Калигула — Гай Цезарь Калигула, римский император (37–41 гг.).

(обратно)

249

Линсестр, Кайе, Коттон — проповедники конца XVI в.

(обратно)

250

Жарнак — Ги Шабо барон де Жарнак (1509–1572), известный дуэлист. В 1547 г. он вызвал на дуэль Франсуа Вивонна, сеньора де ла Шатеньерэ, еще более известного искателя приключений, и убил его, к изумлению присутствовавших при этом короля и всего двора, уверенных в победе ла Шатеньерэ.

(обратно)

251

Сен-Мегрен — Поль де Коссад, граф де Сен-Мегрен, фаворит Генриха III, в 1578 г. был убит людьми герцога де Гиза, жену которого он соблазнил.

(обратно)

252

Здесь спасительная гавань? (лат.)

(обратно)

253

того существа, которое Диоген называл двуногим петухом без перьев … — то есть человека. Диоген Синопский (404–323 гг. до н. э.) — греческий философ-киник, демонстративно отвергавший все блага цивилизации, правила человеческого общежития и нормы морали.

(обратно)

254

Недвижимая тяжесть (лат.).

(обратно)

255

Бесформенная масса (лат.).

(обратно)

256

иметь сто рук, как Бриарей. — Бриарей — согласно мифам, один из трех сторуких гигантов, сражавшийся на стороне Зевса против титанов.

(обратно)

257

Битва Тридцати. — Имеется в виду эпизод борьбы за герцогство Бретань между английским ставленником Жаном де Монфором и французским претендентом Шарлем де Блуа. Когда англичане, к великому возмущению противной стороны, нарушили временное перемирие и занялись грабежами, один из французских военачальников, Робер де Бомануар, не желая проливать кровь своих солдат, вызвал на поединок предводителя англичан Ричарда Бенборо (27 марта 1351 г.). Число участников поединка с той и другой стороны было доведено до 30 человек. Жаркая схватка, в которой погибли оба предводителя и большая часть сражавшихся, окончилась победой французов.

(обратно)

258

как некогда Август… созерцал Цинну. — Имеется в виду Гней Корнелий Цинна Маги, в 16 г. до н. э. (или, по другим данным, в 4 г. н. э.) устроивший заговор против императора Августа. Заговор был раскрыт, но Август простил Цинну и даже позволил ему стать консулом.

(обратно)

259

в подобие маски античного паразита … — Греческая комедия широко пользовалась типическими масками — «хвастливый воин», «шут» и т. п. Паразит — «прихлебатель», типичный персонаж греческой комедии.

(обратно)

260

В одном из поединков Келюсу выкололи шпагой левый глаз.

(обратно)

261

Генрих III (1574–1589) — последний французский король из Династии Валуа.

(обратно)

262

Политики — общественно-политическая группировка, объединявшая умеренных католиков и умеренных протестантов. Политики были сторонниками сильной королевской власти и боролись против религиозного фанатизма.

(обратно)

263

Генрих I Лотарингский, герцог де Гиз (1550–1588) — непримиримый враг протестантов, претендент на французский престол.

(href=#r263>обратно)

264

Герцог Анжуйский (1554–1584) — брат Генриха III.

(обратно)

265

Бенвенуто Челлини (1500–1571) — известный итальянский скульптор, художник и ювелир.

(обратно)

266

Мария Стюарт (1542–1587) была женой французского короля Франциска II, после его смерти возвратилась в Шотландию; королева Шотландии (1560–1567). В 1567 году Мария Стюарт, свергнутая с престола, бежала в Англию, где была заключена в тюрьму и казнена в 1587 году.

(обратно)

267

Екатерина Медичи (1518–1589) — жена французского короля Генриха II (1547–1559), мать трех последних королей из династии Валуа: Франциска II (1559–1560), Карла IX (1560–1574) и Генриха III (король Франции с 1574 по 1589 гг.).

(обратно)

268

Можирон, Келюс, Шомберг — приближенные Генриха III.

(обратно)

269

Гиппократ (460–377 до н. э.) — греческий врач и естествоиспытатель.

Гален Клавдий (130–200 н. э.) — римский врач и естествоиспытатель.

(обратно)

270

Кард де Гиз, кардинал Лотарингский (1524–1574) — В царствование Франциска II (1559–1560) кардинал пользовался большим влиянием и был фактически правителем государства, мечтая в будущем передать корону Гизам. При Карле IX он лишился своего влияния.

(обратно)

271

В ночь на 24 августа 1572 года (в канун дня святого Варфоломея) католики устроили в Париже массовое избиение протестантов-гугенотов.

(обратно)

272

Для борьбы с протестантами Генрих Гиз организовал в 1576 году католическую лигу. Сторонников лиги называли лигистами.

(обратно)

273

Так назывался судейский чиновник, потому что по должности ему полагалась мантия более короткая, чем у других.

(обратно)

274

Имеются в виду члены парламента, которых родовая аристократия подчеркнуто презирала.

(обратно)

275

Имеется в виду и фактическое старшинство Анна, и его более высокое положение в феодальной иерархии.

(обратно)

276

Радостно (лат.). Намек на фамилию Жуаез, что означает «радостный».

(обратно)

277

Клеопатра (69–30 гг. до н. э.) — египетская царица (51–30), прославившаяся своей красотой и умом.

(обратно)

278

Карл V (1500–1558) — король Испании (1516–1556); император Священной Римской империи (1519–1556).

(обратно)

279

Амадис — герой средневекового романа «Амадис Галльский». В его образе видели олицетворение рыцарской доблести.

(обратно)

280

Филистимляне — народ, упоминаемый в Библии; в переносном смысле — язычники, иноверцы. Здесь имеются в виду гугеноты.

(обратно)

281

И разум мой не содрогнулся (лат.).

(обратно)

282

Беарнец — Генрих Бурбон, король Наварры, впоследствии король французский Генрих IV (1592–1610), был родом из области Беарн.

(обратно)

283

Сен-Мегрен — первый камер-юнкер Генриха III; в 1578 году был убит по приказанию де Гиза.

(обратно)

284

Должность, соответствующая министру юстиции.

(обратно)

285

Рембрандт (1606–1669) — великий голландский живописец

(обратно)

286

Камергер — высокий придворный чин. Принадлежностью камергерского мундира был золоченый ключ, который подвешивался сзади на ленте к поясу.

(обратно)

287

Доброе вино веселит сердце человека (лат.).

(обратно)

288

Ищите и обрящете (лат.).

(обратно)

289

Формат издания в одну четвертую бумажного листа.

(обратно)

290

Воюет духом, воюет мечом (лат.).

(обратно)

291

Схизматик — раскольник, инаковерующий.

(обратно)

292

Фарнезский Геркулес — античная статуя, изображающая Геркулеса отдыхающим после совершенного подвига.

(обратно)

293

Старинная монета.

(обратно)

294

Один из фехтовальных приемов.

(обратно)

295

По библейскому преданию, когда богатырь Самсон пришел во вражеский город Газу, жители города пытались захватить его, заперев ворота. Однако Самсон сломал ворота и унес их с собой.

(обратно)

296

Голиаф — упоминаемый в Библии великан, отличавшийся колоссальной силой.

(обратно)

297

Юдифь — героиня библейского мифа; когда на ее родину напали враги, она хитростью пробралась в их лагерь и убила полководца Олоферна, что заставило вражеское войско отступить.

(обратно)

298

Монтень Мишель (1533–1592) — известный французский писатель, автор моралистического сочинения «Опыты».

(обратно)

299

Имеется в виду один из двух неразлучных друзей Аяксов, описанных великим греческим поэтом Гомером в поэме «Илиада». Однако Дюма ошибся — здесь речь идет об Аяксе Большом, сыне Теламона, подверженном приступам неистовой ярости, во время которых он сокрушал все вокруг. Успокоившись, он тяжело переживал случившееся, скрываясь от людей.

(обратно)

300

Я вас! (лат.).

(обратно)

301

Эол — легендарный герой, повелитель ветров. В иносказательном смысле «Эол» означает ветер.

(обратно)

302

Хоэфоры — в Древней Греции девушки, совершавшие возлияния на могилах.

(обратно)

303

Персии (34–62 гг. н. э.) — древнеримский поэт-сатирик.

Ювенал (60 — 127 гг. н. э.) — известный древнеримский поэт-сатирик.

(обратно)

304

Марго и Тюренн встречаются в замке Луаньяк (лат.).

(обратно)

305

Оба виновные (лат.).

(обратно)

306

Надо дать немедленно хороший пример, и дело станет ясным (лат.).

(обратно)

307

Филипп II (1527–1598) — испанский король с 1556 по 1598 год.

(обратно)

308

Ганнибал (около 247–183 гг. до н. э.) — выдающийся карфагенский полководец.

Юлий Цезарь (100 — 44 гг. до н. э.) — известный римский полководец, политический деятель и писатель.

(обратно)

309

Людовик IX, прозванный Святым (1226–1270) — французский король, совершил крестовые походы в Египет и Тунис.

(обратно)

310

Непременное (лат.).

(обратно)

311

Звон колоколов церкви Сен-Жермеп л'Оксеруа послужил условным сигналом для начала избиения гугенотов во время Варфоломеевской ночи.

(обратно)

312

Цезарь Борджиа (ок. 1476–1507) — итальянский политический деятель, который пытался подчинить себе всю Италию, прибегая для этой цели к подкупам и убийствам.

(обратно)

313

Роланд — французский легендарный герой эпохи средневековья.

(обратно)

314

Сулла (138 — 78 гг. до н. э.) — римский полководец. Древнегреческий писатель Плутарх рассказал о жизни Суллы в «Сравнительных жизнеописаниях».

(обратно)

315

Сражаясь против Телезина, Сулла восседал на белом коне. Он не заметил, как враги направили на него копья, но конюх успел хлестнуть коня и заставил его отскочить как раз настолько, чтобы копья воткнулись в землю.

(обратно)

316

Или Цезарь, или ничто (лат.).

(обратно)

317

Аква тофана (лат.) — один из сильнейших ядов, широко применявшихся в Италии в XVI–XVII веках.

(обратно)

318

Герцог Альба (1508–1582) — испанский полководец, наместник Нидерландов, где вызвал всеобщую ненависть своей жестокостью.

(обратно)

319

Дон Хуан Австрийский (1547–1578) — испанский полководец, наместник в Нидерландах (1576–1578).

(обратно)

320

Вильгельм Оранский (1533–1584) — видный деятель нидерландской буржуазной революции.

(обратно)

321

Реформация — широкое общественно-политическое движение, направленное против католической церкви; Реформация распространилась в XVI веке на Германию, Швейцарию, Англию, Францию и другие страны.

(обратно)

322

Колиньи (1519–1572) — адмирал, один из руководителей партии гугенотов, был убит в Варфоломеевскую ночь.

(обратно)

323

Фландрия — входила в состав владений испанского короля Филиппа II. В начале 60-х годов XVI века во Фландрии развернулось народное движение, направленное против королевской власти и католической церкви.

(обратно)

324

Кальвинисты — сторонники Жана Кальвина (1509–1564), основателя протестантского вероучения в Швейцарии, позже распространившегося и в других странах.

(обратно)

325

Гезы — нищие. В период нидерландской революции прозвище народных повстанцев, которые на суше (лесные гезы) и на море (морские гезы) вели борьбу с господствовавшими в Нидерландах испанцами (XVI в.).

(обратно)

326

Александр Фарнезе (1545–1592) — полководец и наместник Испании в Нидерландах (1578–1592).

(обратно)

327

В битве при Каннах (216 г. до н. э.) карфагенский полководец Ганнибал сумел окружить и почти полностью уничтожить превосходившее его численностью римское войско.

(обратно)

328

Ксенофонт (около 434–359 гг. до н. э.) — греческий полководец, историк и философ; был одним из начальников греческих наемников в армии персидского царя Кира Младшего и после поражения и смерти царя сумел вывести свой отряд через вражескую страну в Грецию.

(обратно)

329

Франциск I (1494–1547) — французский король. В битве при Павии (1525) был разбит и взят в плен испанцами. После этой битвы он, согласно преданию, написал своей матери: «Все потеряно, кроме чести».

(обратно)

330

Через тысячи опасностей войны (лат.).

(обратно)

331

Александр Великий (лат.), или Александр Македонский (356–323 гг. до н. э.) — крупнейший полководец и государственный деятель.

(обратно)

332

«Буколики» — произведение римского поэта Виргилия (70–19 гг. до н. э.), где он в идиллических тонах описывает сельскую жизнь.

(обратно)

333

Ганс Гольбейн Младший (1498–1543) — известный немецкий художник.

Тициан Вечеллио (около 1477–1576) — великий итальянский художник.

(обратно)

334

Варрон — римский полководец. В сражении при Каннах (216 г. до н. э.) потерпел полное поражение. Но несмотря на это, Сенат вынес ему благодарность за отвагу.

(обратно)

335

Всеблагий господь (лат.).

(обратно)

336

«О природе вещей» — философский трактат римского поэта Лукреция Кара (95–53 гг. до н. э.).

(обратно)

337

Древнейшая часть города Парижа, остров между двумя рукавами Сены.

(обратно)

338

Клеман Маро (1496–1544) — французский поэт эпохи раннего Возрождения.

Ронсар (1524–1585) — крупнейший французский поэт XVI века.

(обратно)

339

Да отступят беззакония мои по гласу моления моего… (лат.).

(обратно)

340

Низведет с престола сильных и вознесет смиренных (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • КОРОЛЕВА МАРГО (роман)
  •   Часть I
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •   Часть II
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •   Часть III
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •   Часть IV
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •   Часть V
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •   Часть VI
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  • ГРАФИНЯ ДЕ МОНСОРО (роман)
  •   Часть I
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     ХХХIХ
  •     ХL
  •   Часть II
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     XXXIX
  •     ХL
  •     XLI
  •     XLII
  •     ХLIII
  •     ХLIV
  •     ХLV
  •     ХLVI
  •     ХLVII
  •     ХLVIII
  •     ХLIX
  •     L
  •     LI
  •     LII
  •     LIII
  •     LIV
  •     LV
  •     LVI
  •     LVII
  •     LVIII
  • СОРОК ПЯТЬ (роман)
  •   Часть I
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •   Часть II
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •   Часть III
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  • *** Примечания ***