Nevermore (fb2)


Настройки текста:



Эдгар Аллан По считается по праву родоначальником детектива. В самом деле, к середине XIX века литература была готова к появлению нового жанра: грамотная публика хотела сказок, предпочтительно — страшных, городской фольклор все чаще обращался к темам насилия, а развившееся книгопечатание позволяло авторам прилично зарабатывать на «сенсационных повестях». Оставалось смешать ингредиенты по рецепту. Сделать это выпало американскому критику и поэту-романтику, эмоционально неустойчивому и вечно бедствующему Эдгару По. Его раздирали два, казалось бы, взаимоисключающих стремления: склонность к кошмарному и мистическому — и стремление к сияющему свету чистого разума. Так появился классический и любимый всеми текст — «Убийство на улице Морг».

Современный американский исследователь романтизма XIX века Гарольд Шехтер — фигура, напротив, вполне уважаемая и академическая. В нем вряд ли можно заподозрить человека, увлеченного какой-то бесовщиной, но ценят его в литературном мире не за лекции для студентов. Он написал ряд документальных книг о «выдающихся» преступниках и маньяках прошлого, которые уже стали в США классикой «нон-фикшн», а также в высшей степени примечательную серию детективных триллеров, где главный сыщик — не кто иной, как сам родоначальник жанра Эдгар Аллан По. Причем сделал это Шехтер настолько хорошо, что удостоился официальной похвалы единственной наследницы Эдгара По — его внучатой племянницы Анны По Лер.

Шехтер не просто сочинил истории, а тщательно их стилизовал — воспроизвел манеру изложения и язык первоисточников (правда, по его собственному признанию, несколько упростив), предоставил свои «версии» рождения признанных шедевров По, насытил тексты множеством намеков, отсылающих к известным творениям мастера. И — да, тем, кто внимательно читал Эдгара По, дал подсказки прямо в тексте.

Переводчик первой книги этой серии — романа «Nevermore», который вы держите в руках, — решил немного упростить задачу для вас, читатель, и некоторые намеки автора расшифровал в сносках. Но в остальном вам придется полагаться на самого Эдгара По — и посмотрим, удастся ли вам разгадать имя кошмарного убийцы раньше самого автора?

Максим Немцов, координатор серии

Об авторе

Гарольд Шехтер (р. 1948) — профессор литературы колледжа Куинс (Университет Нью-Йорка), специалист по американскому романтизму. Он автор ряда документальных книг о серийных убийцах прошлого, а также пяти историко-литературных триллеров об Эдгаре Аллане По.

Веб-сайт автора: http: //haroldschechter. com/

Пресса о романе «Nevermore»

В этом захватывающем, напряженном триллере Гарольду Шехтеру превосходно удалось передать дух Эдгара Аллана По. Я уверена — мой покойный прадядя полюбил бы «Nevermore».

Анна По Лер,

внучатая племянница Эдгара По


Тщательно стилизованный литературный детектив: отличное напряжение и детальнейший исторический фон.

Publishers Weekly


Поразительные гипотезы Шехтера поддерживаются густой атмосферой того времени и сюжетом, не позволяющим догадаться, кто виноват, до самого конца.

The New York Times Book Review


Дразнящая история о паре колоритнейших партнеров полна головоломок — она не оставит равнодушными ни любителей изящной словесности, ни поклонников первосортных детективов.

Booklist


Великолепная атмосфера… Кто может быть лучшим детективом, чем сам изобретатель детективного жанра?

Kirkus Reviews


Литературный деликатес. Первостатейная загадка.

The Washington Post

Гарольд Шехтер Nevermore

Доброй памяти

Селии Вассерман Шехтер

Историческое примечание

В марте 1834 года филадельфийское издательство «Кэри и Харт» опубликовало «Повествование о жизни Дэвида Крокетта из штата Теннесси» — единственную каноническую автобиографию легендарного первопроходца. Эта книга, описывавшая колоритные похождения Крокетта от ранних его приключений в глухомани до политических баталий в Палате представителей Конгресса, сразу же превратилась в бестселлер, а ее автор стал национальным героем, символом сурового духа пограничной Америки.

Вскоре после выхода в свет этой автобиографии Крокетт, смекалистый саморекламщик, отправился на гастроли. Стартовав из Вашингтона, округ Колумбия, он объехал северо-восток страны, повсюду собирая восторженные толпы. Путешествие предусматривало длительные остановки в Филадельфии, Нью-Йорке, Бостоне и Балтиморе.

При всем коммерческом успехе автобиография Крокетта не удостоилась единодушного признания. Самая ядовитая заметка появилась в «Южном литературном вестнике» — весьма уважаемом в ту пору журнале. Обозреватель уличал книгу в «вульгарности».

В ту пору, когда Крокетт наведался в Балтимор, автор разноса как раз проживал в этом городе. В трудных финансовых обстоятельствах, разделяемых его тетей Марией Клемм и двоюродной сестрой Виргинией, талантливый молодой писатель пытался утвердиться в литературе. Пройдет еще немного времени, и его безоглядно критические обзоры снищут ему репутацию самого грозного критика, «томагавка» американской литературы.

Звали этого молодого писателя Эдгар Аллан По.

Часть I Кротик и Крокетт

ГЛАВА I

Весь долгий, душный, дряблый день, пригнетенный низко нависшими тучами, я просидел у себя в кабинете, вчитываясь в редких достоинств медицинский трактат. Его автор, известный доктор М. Вальдемар из Лейпцига, в предыдущем своем труде «Рецидив проказы и его причины» весьма способствовал уничтожению ауры сверхъестественных страхов, коими на протяжении веков окутывался этот тяжкий недуг. Одним блестящим усилием доктор Вальдемар перенес изучение сего древнего бича человечества, издавна погрязшее в примитивных суевериях, на вершины чистого знания.

Новый трактат Вальдемара, полностью поглотивший мое внимание в тот угрюмый вечер конца апреля, был также выдержан в духе просвещенного рационализма. Предмет был избран еще более отвратительный для утонченных чувств, нежели телесные уродства, производимые инфекцией лепры. Это была такая мрачная и болезненная тема, что даже под пером человека, столь чуждого чистому сенсуализму, как Вальдемар, она отдавала скорее готическими фантазиями, нежели натурфилософией медицины.

Том, выставленный напоказ в витрине почтенного книготорговца на Лексингтон-стрит, привлек мое внимание несколькими днями ранее. И в первую очередь взгляд мой остановился не на фамилии известного автора, а на заголовке, вытисненном золотыми буквами на зеленой коже: «Ингумация прежде Смерти, и как предотвратить ее». Несомненно, этот вопрос заслуживал серьезнейшего научного исследования, ибо из всех мыслимых ужасов, какие тревожат покой нашей души, трудно вообразить более жуткий, чем та страшная вероятность, которую затронул Вальдемар в своей новой книге. Я говорю, конечно же, о чудовищной — немыслимой — безумной вероятности быть похороненным заживо!

От чтения этого замечательного труда меня поначалу отвлекли неотложные личные дела. Теперь же, рассчитывая на достаточно продолжительный досуг, я уединился за дверью своей sancta sanctorum[1] и при печальном желтом свете настольной лампы посвятил большую часть дня внимательному изучению трактата Вальдемара.

Опираясь на изумительную эрудицию, верный признак гения, Вальдемар создал поистине энциклопедию знаний по этой страшной и отталкивающей теме. Уже названия глас давали полное представление о необычайном размахе его исследования: «Каталептический сон и другие причины преждевременного погребения», «Признаки смерти», «Риск поспешного бальзамирования», «Кремация как способ предотвращения преждевременных похорон», «Воскресение после видимости смерти» и «Псевдовоскресение после остановки жизненных функций при оспе» в числе многих других.

Едва ли есть необходимость упоминать, что сокровище сосредоточенных на этих страницах полезных и даже необходимых знаний с избытком окупало несколько высокую цену книги.

Однако всепоглощающий интерес был порожден не одной лишь практической информацией, и не ею в первую очередь. Еще более привлекли меня многочисленные документально подтвержденные случаи, которые Вальдемар извлек из медицинских сообщений со всех краев света: слишком часто злополучные наши собратья по человечеству подвергались жестокой агонии погребенных заживо. И хотя стиль Вальдемара, благодаря его добросовестным усилиям избежать малейших упреков в сенсационности, граничил порой с сухим педантизмом, один перечень подобных примеров был достаточно впечатляющ, чтобы побудить читателя к интенсивнейшему сопереживанию.

Во всяком случае, так было со мной.

Один пример, заимствованный из лондонского «Хирургического журнала», буквально поразил меня ужасом. То была история молодого английского джентльмена, который пал жертвой необычного недуга — каталепсии, обездвижившей его до такой степени, что даже лечащий врач принял его за мертвого. Соответственно, джентльмена положили в гроб и похоронили на семейном участке. Спустя несколько часов кладбищенский сторож услышал доносившую из-под земли тарабарщину. Призвали могильщика, отрыли гроб, сорвали с него крышку. В деревянном ящике лежал, бессмысленно лепеча, несчастный молодой человек, чьи волосы поседели, выбеленные смертным страхом!

Когда понемногу дар связной речи вернулся к нему, он сумел описать пережитые мучения. Хотя внешне он казался бесчувственным, на всем протяжении этой пытки слух его оставался ненарушенным, и он с обостренной ужасом отчетливостью воспринимал каждый звук, коим сопровождалось погребение: стук опущенной крышки, грохот катафалка, плач родных, горестный град падавших на крышку гроба комьев земли. И все же полный паралич не позволил ему ни звуком, ни жестом привлечь внимание окружающих к своему безнадежному состоянию, покуда крайнее отчаяние не извергло поток безумных воплей из самых недр изнуренной страхом души.

Что-то в этом рассказе до такой степени подействовало на мое воображение, что я остался сидеть над книгой, погрузившись в раздумье, и незаметно провалился в дневное видение — или, скорее, кошмар. Я утратил представление о времени. Знакомая обстановка — небольшая, сумрачная комната со скудной меблировкой и черной шторой на окне — словно растворилась, и тьма поглотила меня. Сжались удушающие объятия могилы.

Я уже не просто сопереживал страданиям заживо погребенных; я сам испытывал их столь же явно, как если бы мое все еще живое тело было по неведению опущено в могилу.

Я мог чувствовать, слышать, ощущать каждую подробность постигшего меня бедствия: нестерпимо сдавлены легкие — липнет к телу саван — давит гроб — равномерно стучит лопата могильщика — незримое, но внятное приближение Червя-Победителя.

Вопль истинной муки бился в моей гортани. Я раскрыл спекшиеся от ужаса губы, молясь, чтобы этот вопль избавил меня от несказанных терзаний в могиле.

Но прежде чем я испустил предсмертный крик (который, без сомнения, всполошил бы всю округу и причинил мне большое смущение), сквозь плотную ткань фантазии забрезжило смутное сознание действительного моего положения.

Внезапно я постиг, что звуки, принятые мною за стук лопаты, на самом деле представляли собой глухие удары в дверь: какой-то неведомый посетитель стоял у входа в мое обиталище, точнее — у входа в обиталище, которое я разделяю с возлюбленной тетей Марией и ее ангелоподобной дочерью, моей милой маленькой кузиной Виргинией.

Я вытащил из кармана носовой платок и, застонав от облегчения, утер влагу, что выступила на моем челе во время граничившей с явью фантазии. Отложив трактат Вальдемарара, я прислушался к тому, что доносилось от двери. Сначала раздались четкие шаги моей святой «Матушки» (так я любовно называю свою тетю в благодарность за ее материнское обо мне попечение), которая спешила отворить дверь. Затем, уже не столь разборчиво, донесся ее голос, приветствовавший посетителя.

Мгновение спустя уверенная поступь эхом отдалась в коридор, а затем последовал сильный, решительный стук в дверь кабинета.

Стряхнув с себя пережитый ужас, все еще льнувший к моей душе, я пригласил посетителя войти. Дверь резко распахнулась, и в проеме показался высокий широкоплечий человек. Мгновение он стоял так, неодобрительно озирая мое жилище, после чего вынес приговор столь громогласно, что его слова отдались в моих ушах, подобно пушечному выстрелу. И не только звучность этой реплики поразила меня, но и ее содержание.

— Чтоб я провалился — темно, как у крота в норе! — пророкотал незнакомец.

Столь неожиданным было замечание, что я инстинктивно повернулся в кресле и раздернул тяжелые шторы, заслонявшие окно у меня за спиной. Час был поздний (приближалось время ужина), погода плохая, а потому лишь скудный дневной луч присоединился к свету настольной лампы. Однако дополнительное освещение позволило мне лучше разглядеть гостя.

Впечатляющая фигура. Хотя роста ему немного недоставало до полных шести футов, сложения он был поистине геркулесова. Главным образом такое впечатление производила очень прямая, военная осанка и необычайная ширина плеч и груди. Густые черные волосы обрамляли не менее выразительное лицо. Что-то в этих чертах — пронзительно-голубые глаза, ястребиный нос, выдающийся вперед подбородок — говорило о безграничной силе, таящейся внутри, и о решимости. К этому следовало добавить не столь явное, но все же отчетливо ощутимое добродушие. И все же самой замечательной особенностью этой физиономии был густой румянец, предполагавший суровую жизнь на открытом воздухе.

Последнее наблюдение подтверждалось и одеждой: хотя это был вполне безукоризненный с точки зрения покроя и моды костюм — сюртук с высоким воротником, серые в полоску брюки, накрахмаленная манишка и лазоревый галстук, — формальное облачение явно стесняло своего хозяина, привыкшего, по-видимому, к более свободному наряду фермера или охотника.

Я сделал эти наблюдения в первые несколько секунд визита. Незнакомец не спешил представиться, и, твердо вознамерившись безотлагательно выяснить его личность, я уже раскрыл было рот и хотел заговорить. Но прежде, чем я успел задать вслух свой вопрос, мой посетитель извлек из кармана сложенный лист бумаги и широким жестом развернул его.

— Сдается мне, лучше сразу сказать, кто я такой, пока вас землетрусение не разразило от любопытства, — заговорил он с явным провинциальным выговором. Что-то странно знакомое почудилось мне в его манере говорить, как будто я слышал прежде этот голос. Где я мог его слышать, оставалось для меня загадкой, поскольку видел я этого человека впервые — в этом сомнений не было. — Как тут будешь читать при таком скверном свете! — проворчал он, так и эдак поворачивая свою бумажку.

Сосредоточив внимание на сем предмете, я отметил, что он представляет собой печатную страницу из книги или журнала. Неровный правый край листа служил очевидным доказательством того, что страница была вырвана небрежно или же во гневе.

Найдя удобное для себя положение, незнакомец принялся читать вслух — судя по манере исполнения, это занятие было ему не вовсе чуждым, однако и не слишком привычным. Некоторые запинки отнюдь не убавляли выразительности этой декламации, оживлявшейся колоритными ругательствами.

— «Сверх того, мы считаем это про… произведение предо-су-дительным» — челюсть сломать можно, чтоб меня разорвало! — «из-за обилия встречающихся в нем вульгарных выражений…»

Развлечение, которое могло бы доставить мне это зрелище, быстро сменилось недоумением, поскольку я не мог не признать мой собственный текст — отрывок из статьи, которую я недавно предоставил многообещающему новому журналу мистера Томаса Уайта «Южный литературный вестник».[2]

Я начал уже прозревать истину, но тут меня отвлек оживленный шум под окном. Казалось, будто там собралась стайка болтливых школьников. Хотя слова разобрать было трудно, интонацию восторженного изумления я бы ни с чем не спутал.

Мой же посетитель твердо вознамерился довести чтение до конца:

— «Если автор желает выставить себя на посмешище, это его личное дело. Но мы не видим резона поддерживать такое начинание и самих себя могли бы упрекнуть в попустительстве, если бы не предостерегли несведущих против подобной стряпни».

Этим суровым, хотя и вполне заслуженным выводом заканчивалась моя статья, а с ней — и декламация незваного гостя. Оторвав свой взгляд от бумаги, он скомкал ее и, не церемонясь, швырнул на мой рабочий стол.

— Итак, сэр, — произнес он, уперев руки в боки и с вызовом взирая на меня. — Полагаю, вы не станете отрицать, что эти не-бла-госклон-ные слова написаны вами?

— Ни при каких обстоятельствах я бы не отрекся от своего мнения! — холодно возразил я. — Но я настаиваю на своем праве получить объяснение: по какой причине вы вторгаетесь в мой дом?

— Ну, если до сих пор не скумекали, не так уж вы востры, как люди думают, суда по вашим цветистым оборотцам.

Эта отповедь вызвала у меня такое возмущение, что, невзирая на явное физическое превосходство противника (не говоря уж о том, что мои туго натянутые нервы были окончательно измотаны изучением книги Вальдемара), я приподнялся с места, готовый вышвырнуть наглого незнакомца из своего кабинета.

Но в этот самый момент вновь раздались шаги, и в комнату ворвалась какая-то низкорослая фигурка. Я узнал Джимми Джонстона, младшего сына купца, проживавшего в соседнем доме. За ним по пятам следовало с полдюжины закадычных друзей. Все они столпились в дверях, маленький Джимми возвел очи горé, по лицу его разлился восторг, словно он созерцал одно из признанных чудес света: покрытые снегом вершины могучих Скалистых гор, например, или ревущие водопады Ниагары.

— Это… это взаправду вы? — почтительно пролепетал наконец мальчишка.

Из объемистых недр незнакомца вырвался громкий хохот. Наклонившись, он отечески положил ладонь на плечо оторопевшего мальчишки.

— Вот именно, малец. Чтоб меня пристрелили, если ты не проворней умишком, чем некоторые повзрослей тебя. — Выпрямившись во весь рост, он запрокинул голову и проревел: — Я — полковник Дэвид Крокетт, он и есть. Наполовину конь, наполовину аллигатор с крепкими челюстями черепахи в придачу. Я стреляю метче, бегаю быстрее, ныряю глубже, дерусь крепче — и пишу лучше — любого другого человека во всей стране. — И, уставившись прямо на меня, кровожадно ухмыльнулся: — И я намерен живьем содрать кожу со всякого ползучего кротика, который посмеет заявить обратное!

ГЛАВА 2

В КОМНАТЕ СГУСТИЛОСЬ НАПРЯЖЕННОЕ МОЛЧАНИЕ, подобное моментам электрически заряженной тишины, отделяющей один раскат грома от другого. Хотя длилось оно недолго, я успел отчасти собраться с мыслями.

С тем фактом, что нависающая надо мной фигура доподлинно является прославленным полковником Крокеттом, я уже смирился. Кто бы другой, кроме этого персонажа, мог до такой степени оскорбиться критикой опубликованного им мемуара (надо сказать, абсолютно лишенного литературных достоинств или интересного сюжета)? Утомительный перечень подвигов Крокетта в качестве охотника, воина и провинциального оратора рисовал портрет автора — грубияна и недоучки, который превыше всего гордился истреблением четырех дюжин представителей вида Ursus americanus[3] за один месяц.

Явные недостатки этого произведения нисколько не умаляли его привлекательности в глазах широкой и вульгарной публики. Во всех книжных лавках страны можно было обнаружить множество экземпляров книги Крокетта, в то время как бесценные шедевры пребывали во тьме забвения. Подобная несправедливость терзает сердце каждого писателя, вынужденного следовать своему высокому призванию по суровому пути материальных трудностей.

Спешу заметить, что хотя и собственное мое положение было крайне тяжким, личные сантименты ни в коей мере не окрашивали моих суждений. Мои обзоры соответствовали самым строгим требованиям, и к ним отнюдь не примешивалась зависть, коей мог бы поддаться менее объективный критик.

А в данный момент мой гнев был вызван не столько незаслуженным успехом книги Крокетта, сколько издевательской ремаркой, только что отпущенной самим автором. Он сравнил меня, по крайней мере, намеком, с заурядным насекомоядным, с «ползучим кротиком», как он своеобразно выразился. Я догадывался, что то была довольно забавная игра слов, хотя и не мог судить, случайная эта оговорка или же злонамеренный каламбур.

Выпрямившись на стуле, я в упор встретил дерзкий взгляд Крокетта.

— Вижу, полковник Крокетт, вас удручает высказанная мною невысокая оценка вашего автобиографического повествования, — заговорил я. — Полагаю, такова естественная реакция всякого автора, чьи усилия не стяжали признания со стороны лиц, облеченных правом судить. Если вы посетили меня с целью уяснить эстетические принципы, на которых основано мое суждение, я рад буду служить вам. — Я выдержал краткую паузу, чтобы подчеркнуть эту мысль. — Но со своей стороны я должен прежде всего потребовать от вас объяснений непозволительного отзыва обо мне как о кротике, то есть о существе, отвратительном на вид и к тому же полуслепом! Полагаю, вы имели в виду сказать «критик»?

Гость наморщил лоб, явно озадаченный моими словами.

Когда я закончил, он вытянул губы, имитируя беззвучный свист.

— Что меня повесили, если у вас прямо изо рта не выходит златообрезанная, вручную отделанная, по семь долларов экземпляр Декларация Независимости, — заявил он. — Вас послушаешь, так мозги высохнут, как вчерашнее белье на ве-веревке. Что до меня, может, я каких ваших высоколобых слов и не знаю, но всегда отвечаю за свои. Можете именовать себя критиком, коли вам угодно, а по мне, вы и вам подобные — попросту скопище кротов-паразитов, бесполезных маленьких критиков, которым только и есть дело, что копаться под ногами и досаждать добрым людям.

Оскорбление, и без того нестерпимое, сделалось еще хлеще, когда толпа юных приверженцев Крокетта приветствовала его буйным хохотом. Грудь моя воспламенилась негодованием. Я поднялся со стула, сделал шаг вперед, обойдя письменный стол, и остановился прямо перед наглым жителем границы. Стоя вплотную к нему, я вновь был поражен исходившей от него аурой грубой физической силы. Он источал этот запах, как более утонченные люди — аромат кельнской воды. Выпрямившись во весь рост, я обратился к нему так:

— Возможно, обстановка, в коей вы застали меня ныне, создает ложное впечатление обо мне как о натуре чуждой мужественных забав. В таком случае вы грубо ошиблись. Я — гордый потомок рода, привыкшего к воинской службе. Сам маркиз де Лафайет[4] публично воздавал хвалу героическим подвигам, совершенным моим дедом, генералом Дэвидом По,[5] во имя американской свободы. Что до меня самого, в архивах армии Соединенных Штатов и военной академии Уэст-Пойнта имеются красноречивые доказательства моей доблести. И хотя воинственный задор несколько чужд моему темпераменту, я не уклонюсь от боя, когда задета моя честь, и могу повторить вслед за Стратфордским Лебедем и его меланхолическим принцем: «Я не горяч, но я предупреждаю: отчаянное что-то есть во мне».[6]

Эта речь произвела потрясающий эффект на Крокетта: пока я говорил, глаза его подернулись тусклой пленкой, словно сам натиск моего красноречии лишил его сил. С минуту он тупо глядел на меня, разинув рот. Потом встряхнулся и ответил:

— Про стратского лебедя не знаю, что за птица, и с механическими принцами и принцессами не имею чести знаться. Но вот что я знаю, Крот! Какой-то тип прочел эту статью и послал ее мне. Тот, кто это сделал, оказался желтопузым и имени своего не приписал, но, впрочем, я кое-чего смекаю…

Может, ты тут в своем курятнике и не слыхал, но у меня нынче в правительстве набралась целая шайка неприятелей, которые только и думают, как бы меня дураком выставить. Сам Великий Вождь хлопочет, чтобы меня не выбрали на второй срок, потому как не может держать меня на поводке, сколько б ни старался. Дэви Крокетт сам себе хозяин, я не стану служить по свистку Энди Джексона,[7] да и любого другого, кто бы ни лез в господа… Эта твоя статья — как раз тот порох и свинец, которыми враги мои постараются меня ухлопать.

Выходит, я невежа и хвастун и тому подобное. Вот что я тебе скажу, Кротик: говорить ты умеешь — что да, то да. На словах мне за тобой не угнаться. Но эта моя книга честная, и я старался писать ее, как мог. Может, что с грамматикой или правописанием неладно, но пока ты учился ставить точки над «i» и черточки в «t», я дрался с краснокожими в большой войне бок о бок с самим Старым Гикори, когда он еще не был такой важной шишкой.

В искренности этой речи невозможно было усомниться, хотя суть ее по-прежнему ускользала от меня. Я прямо спросил Крокетта, с какой целью он меня разыскал.

— Да это ж виднее, чем завитки на заду бизона! — был ответ. — Хочу, чтоб ты извинился письменно в том самом моднючем журнале.

— Немыслимо! — вскричал я. — Вы требуете, чтобы я преступил священнейший принцип моей профессии. Подобно поэту, критик откладывает всякое попечение, кроме безусловной, несгибаемой верности вечным законам художественной истины.

— Чтоб тебя освежевали, Крот! — возопил Крокетт. — Ты и словечка в простоте сказать не можешь!

— Вот вам мое слово, полковник Крокетт: я не могу — не стану — исполнять вашу просьбу.

Крокетт раздул щеки, потом выдохнул, пожал массивными плечами и заявил:

— Полагаю, другого выхода нет. Придется нам драться, Кротик!

Вся юная публика испустила радостный вопль, вырвавшийся словно из единой глотки:

— Драться! — заорали они. — Мистер По и Дэви Крокетт будут драться!

Взмахом обеих рук Крокетт угомонил мальчишек:

— Нет, погодите, мальцы. Нельзя нападать на человека в его собственном доме. Дэви Крокетт так не поступает. — И, вновь устремив на меня пристальный взгляд, он добавил: — Кротик, я даю тебе время поразмыслить до завтрашнего утра. Найдешь меня в пансионе миссис Макриди на Говард-стрит. Жду тебя там после завтрака с ответом: либо извинения, либо добрая старая кулачная потасовка, пока одного из нас за ноги не вытащат.

До той минуты я мирился с наглостью полковника Крокетта из свойственной каждому благовоспитанному южанину любезности, но вызов, брошенный мне в моем же обиталище, оказался последней каплей, и эту провокацию я стерпеть не мог. Распрямив плечи, я ответил на ультиматум полковника единственным способом, какого нахал заслуживал: растянувшей мои губы презрительной гримасой.

Игнорируя меня, Крокетт полез в карман жилетки за часами.

— Гром небесный! Нужно гнать, а то опоздаю на ужин, который молодые виги[8] устроили в мою честь в отеле Барнума![9]

— Дэви, Дэви! — взмолился детский голосок. То был малыш Джимми Джонстон. — Ты еще не рассказал нам о своих приключениях.

Крокетт снисходительно усмехнулся:

— Знаешь что, парень: почему бы тебе с приятелями не проводить меня чуток, а я по дороге такую историю вам заверну — мало не покажется.

В ответ раздалось дружное «ура!».

— Ну-ка, ну-ка, — начал Крокетт, поглаживая чисто выбритый подбородок. — А вот слыхали вы, ребята, про то, как я спас все живое на земле от огня и жара, оторвав хвост комете Галлея?[10]

Он бросил мне на прощание взгляд, ясно говоривший: «Увидимся утром, мистер Крот!» Развернулся на каблуках и в сопровождении маленького отряда увлеченных слушателей удалился, оставив дверь кабинета широко распахнутой.

ГЛАВА 3

Сон не снизошел ко мне в ту ночь. Вспоминая ультиматум Крокетта и нестерпимую наглость его поведения, лежал я в сумраке своей спальни и прислушивался к неистовству грозы, бушевавшей за стенами моего убежища.

Плотные тучи, весь день омрачавшие небо, с наступлением ночи перестали сдерживать свой гнев. Эта яростная буря казалась зримым воплощением моего внутреннего беспокойства и словно подтверждала философские взгляды так называемых трансценденталистов,[11] которые считают многообразные феномены Природы внешним проявлением состояния человеческой души.

Нам с Крокеттом предстоял поединок — это было неминуемо. Его нахальное требование, не говоря уж о непозволительной манере держаться, оставляло возможность лишь кровавого исхода нашего разногласия. Но да не полумает читатель, что тревога души моей была порождена исключительно эгоистическими заботами, — о нет, хотя сама по себе перспектива рукопашной с печально знаменитым пограничным «хулиганом» была глубоко мрачной. Дикость забияк из захолустья широко известна и весьма прискорбна. Презрев правила честной игры, которыми руководствуются affaires d'honneur[12] у всех цивилизованных народов, эти грубияны в пылу битвы прибегают к самым варварским выходкам и не останавливаются перед тем, чтобы выдавить глаза, укусить за нос или еще как-нибудь изувечить лицо и тело противника. Я сам имел случай наблюдать кровавый бой без правил между двумя коренастыми кентуккийцами, и в результате этой схватки рука одного из бойцов оказалась так изгрызена, что потребовалась неотложная ампутация.

Готовность Крокетта к подобным кровожадным выходкам подтверждалась не только гласными сообщениями, но и его собственным хвастовством. Автобиография представляла собой повесть о подвигах необузданной физической силы.

Этот человек измерял свою славу количеством убитых медведей, истребленных «диких котов» и скальпированных индейцев, а любимым ружьем дорожил до такой степени, что дал ему ласковое прозвище «Бетси».

И все же, несмотря на его провинциальную похвальбу, я не был сверх меры встревожен предстоявшим поединком с Крокеттом, который как-никак проживал последние годы в более утонченной среде политического центра нашей страны, в milieu[13] которая, несомненно, должна была смягчить его природную свирепость.

Более того, вопреки заметному различию в телосложении, я был уверен в своей способности сразиться даже со столь грозным противником, как Крокетт. Подобно многим талантливым людям (не скажу «гениальным», ибо подобное звание, хотя бы и вполне заслуженное, должны присваивать нам другие), я постоянно навлекал на себя зависть менее счастливых смертных, которые давали исход своим недобрым чувствам в клеветнических нападках. Каждый, кому известна моя подлинная репутация, может подтвердить, что я никогда не оставлял подобные оскорбления безнаказанными, сколь бы силен ни был враг, бросивший мне вызов..

Итак, я вынужден был раз за разом применять навыки кулачного боя для защиты своей Чести, обрушив на очередного подонка справедливое возмездие в виде хорошей трепки.

Словом, пет — как я уже сказал, не тайная тревога о собственной безопасности томила мой дух, лишая ночного покоя и сна, ибо трусость столь же чужда моей природе, как малодушие — природе пантеры. Но меня пожирало беспокойство о судьбе двух возлюбленных творений, драгоценнейших для моего сердца: моей преданной Матушки и ее нежной дочери Виргинии. Сознавая, в какой степени их счастие зависит от моего благополучия, я страдал от мучительного предчувствия горести, в которую мне предстоит их повергнуть.

Достаточно было бы упоминания о грозящей мне схватке с Крокеттом, чтобы возбудить в душе каждой трепет жесточайшей тревоги. Но и скрывать от них истину казалось столь же прискорбным и противным священной атмосфере взаимного доверия и близости, в коей обитали три наши родственные души. Признаться или утаить — вот дилемма, повергавшая мой разум в водоворот тягостной нерешимости.

Так тянулись долгие часы — о, сколь жестокая медлительность! — покуда пред моим усталым взором в погребальном сумраке спальни не материализовалось сияющее видение. Светлые образы моих любимых мерцали во все окутывающей тьме осязаемым блеском опийной галлюцинации.

Я видел перед собой простое, но милое лицо тетушки Марии, которую я обожал как истинную свою мать, превыше того милого, давно покинувшего нас создания, которое дало мне жизнь, а рядом с этим смиренным обликом проступали нежные черты моей милой маленькой кузины Виргинии, к которой я чувствовал самую пылкую приверженность, какую только может чувствовать брат к возлюбленной сестре. Сила моей страсти к этому небесному творению была столь велика, что я не мог бы помыслить себе жизни без ее ангельского присутствия, и потому был преисполнен решимости привязать ее навеки к своему сердцу священными узами брака.

Практические соображения вынуждали отсрочить осуществление этого замысла, ибо Виргиния лишь недавно справила двенадцатилетие, и ей предстояло еще достичь того возраста, который с незапамятных времен принято считать порогом зрелости.

Сидя на постели и всматриваясь в жизнеподобные фантазмы, проплывавшие и пульсировавшие перед моими бессонными очами, я стал замечать медленную, но очевидную перемену в лице моей ангелоподобной Виргинии. Постепенно, однако с роковой неотвратимостью, живой цвет безупречной кожи сменился тусклой и мертвенно-бледной окраской, губы, цветущие первым цветом юности, иссохли и вытянулись, пухлые щеки стали восковыми и запали, безжизненная бледность растеклась по широко распахнутым, подернутым влагой очам, по небесным светилам, которые лишь мгновением ранее сияли чистейшим небесным светом. Мои же глаза расширились в изумлении, я задыхался от несказанного ужаса, который и сейчас едва могу описать. Жуткая метаморфоза совершалась у меня на глазах, и чудный облик возлюбленной Виргинии, кузины, сестры моей души, невесты, неотвратимо преображался в чудовищное видение бледного, безжизненного трупа!

Трепетный стон заполнил мой слух, пронзительный, как плач погибшей, терзающейся души. Я дико озирался по сторонам в поисках источника этого пугающего звука, покуда не понял, что исходит он из моих дрожащих уст. Тем временем загробное видение начало мерцать, как угасающее пламя свечи, и рассеялось, словно унесенное влажным ночным ветром, просочившимся в щели моего окна.

Сердцебиение немного улеглось, и я задумался над смыслом явившегося мне жуткого видения. Что прорицало оно? Напрашивалось очевидное объяснение: я не мог, не смел извещать своих любимых о предстоявшей мне битве. Мысль, что я подвергнусь физической опасности, поразит их нежные сердца смертельным ударом. Я должен принять это испытание один на один.

Поспешно поднявшись с постели, я ощупью пробрался в кабинет и сел: за письменный стол. Грудь набухала тем глубоким поэтическим чувством, кое можно уподобить лишь терзанию юноши, чья возлюбленная скончалась в губительных объятиях чахотки (ибо что может пробудить в нас столь печальные и в то же время поэтические чувства, если не смерть красивой молодой женщины?). Я зажег свой масляный светильник, взял в руки перо и дал исход снедавшей меня страсти в песни, чьи пылкие звуки вполне выражали мою неистовую любовь к драгоценной Виргинии. Строфы, которые я позднее озаглавил «Дорогой сестрице», звучали так:

В тот час, когда явилась ты на свет,
С небес к тебе явились серафимы
На крыльях огненных, неся привет
Тебе, превыше всех любимой, —
Как некогда к Младенцу шли цари.
И ты меня сверх меры одари
Свободою от скорби и тревоги
И раздели тот дар, что дали боги.
Любовью сердце сражено,
Жизнь за тебя отдать готово,
Хоть ты моею стать женой,
Дитя, пока не держишь слово.
Хоть, кажется, еще далёко —
Без суеверия жду срока,
И лишь в твое тринадцатое лето
Твоей любовию душа будет согрета.
За каждый вздох души твоей
Я прозакладываю душу,
И ясной глубины твоей
Покой вовеки не нарушу.
В твоих очах мой свет сияет,
Твой лепет сердце согревает,
Я — твой жених, и ты — невеста,
И мы в могилу ляжем вместе.

Пока я заканчивал свое сочинение, буря улеглась. Ночь сменилась рассветом, и первые водянистые лучи проникали сквозь прозрачные ставни окна. Возвратившись в спальню, я направился к умывальнику и, совершив утренний ритуал, облачился в привычный наряд: черный сюртук, черную жилетку, черные брюки и черный галстук.

Я присмотрелся к своему отражению в зеркальце для бритья и отметил прискорбную перемену, вызванную бессонной и тревожной ночью: по лицу растекалась тусклая, но явно болезненная бледность, темные морщины спускались от носа к уголкам рта и до самого подбородка. Под обоими глазами свисали большие мясистые мешки, чей сизый колорит решительно противоречил необычайно анемической окраске моей кожи. Глаза также приобрели аномальный цвет — бледные шары, испещренные тонкой алой паутиной лопнувших капилляров.

Вопреки внешним приметам физической усталости и избыточной, даже болезненной активности мозга, в самом расположении черт моего лица, в складке губ и выражении глаз со всей очевидностью сказывалась решимость и целеустремленность. Этот облик должен был сразу убедить противостоящего мне врага, что он имеет дело не с заурядным противником, а с человеком, одаренным тем же непобедимым духом, с каким древле Давид сразил героя филистимлян Голиафа и Леонид, спартанский воитель и царь, держал прославленную в веках оборону Фермопильского ущелья.

Выйдя из спальни, я расслышал доносившиеся из нашей кухоньки мирные звуки — то моя неутомимая Матушка, по обычаю, поднялась на рассвете, чтобы с набожным усердием исполнять повседневные свои обязанности. Уютное тепло разливалось вкруг печки, на которой уже закипала в кастрюле вода. Приблизившись к Матушке со спины, я любовно обхватил ее за плечи, отчего она слегка подпрыгнула, резко втянув в себя воздух.

— Ой, Эдди! — произнесла она, обернувшись ко мне и одной рукой стягивая на груди складки домашнего платья. — Как ты меня испугал!

— Где Виргиния? — спросил я, запечатлев сыновний поцелуй на румяной тетиной щеке.

— Еще в постели.

— Спит мертвым сном, — со вздохом откликнулся я. — Таков сон невинных душ.

Широкий лоб Матушки нахмурился, когда она вгляделась в меня.

— Боже мой, Эдди, но ты-то какой изнуренный! Опять плохо спал?

Меланхолическим кивком я дал понять, что ее наблюдение соответствует истине.

— Дремота, сия благословенная, но ветреная благодетельница, скрыла чашу непента от моей души.

Тетя долго еще всматривалась в меня, прежде чем переспросить:

— Я так понимаю, это значит «да»?

— Именно этот смысл я и подразумевал.

Она погладила меня по щеке.

— Бедный мой мальчик, все-то переживаешь, — посочувствовала она. — Может, тебе спалось бы лучше, если б ты меньше времени проводил взаперти в душной комнате, размышляя о смерти и преждевременных похоронах и о всяком таком. Попытался бы написать что-нибудь более… жизнерадостное. Взять хотя бы прелестное стихотворение мистера Лонгфелло «Деревенская кузница».[14] Ты мог бы сочинить такую же милую вещицу, стоит тебе только захотеть.

Искреннее, пусть и несмысленное добродушие моей доброй, дорогой Матушки вызвало у меня кроткую и снисходительную улыбку, не без примеси, однако, горестного сознания того, что человек, одаренный творческим гением, всегда останется непонятым даже теми, кто более других сочувствует его порывам.

— Ох, Матушка! — воскликнул я. — Неужели вы никогда не поймете? Подлинный художник стремится придать форму зыбким фантасмагориям нашей души, окутанным тайной формам и изменчивым обликам, которые, словно кошмарная чреда подземных бесов, исходят из глубочайших недр его истерзанного мозга и стесненного сердца!

Матушка поморгала, безответно взирая на меня.

— Выпей-ка чаю, это поможет, — решила наконец она.

Я присел к столу и сделал первый глоток благоуханного напитка, налитого заботливыми Матушкиными руками. Живительное тепло согрело мои внутренности, и огонь, пылавший в чреве печи, разлился теперь в моих собственных органах.

Осушив чашку, я вскочил и прижал Матушку к груди.

— Я должен спешить по делу неотложной важности! — воскликнул я. — Ваше зелье все во мне воспламенило!

— Неужто? — сказала она, в задумчивости касаясь пальцами губ. — Надо было подождать, пока немного остынет.

Ее милое простодушие вновь исторгло смех из моей груди. Пройдя через кухню, я приостановился в дверях и обернулся к ней.

— Не могу с достоподлинностью предсказать, в котором часу возвращусь, — вскричал я. — Но будьте уверены, к тому моменту, когда вы вновь со мной встретитесь, я сумею отстоять честь имени По, кое я с гордостью ношу!

— Не забудь шляпу, милый, — предупредила меня заботливая женщина. — Глядишь, снова непогода разгуляется.

В самом деле, хотя дождь приутих, небо все еще было окутано серой дымкой. Угрюмые свинцовые тучи, казалось, опустились на самые крыши города. Но, в противоположность вечернему настроению, нерассеявшийся мрак природы не находил теперь отклика в строе моей души. То ли это произошло благодаря живительному эффекту горячего питья, поднесенного мне Матушкой, то ли сама ее любовь согрела меня.

Не скажу наверное. Во всяком случае я проникся свирепой решимостью и готовностью преподать самонадеянному Крокетту урок этикета, который не скоро изгладится из его памяти.

Увы, этому бодрому настрою не суждено было продлиться. Когда я пробирался по улице среди луж, истошный, неземной вопль дрожью ужаса поразил все фибры моего существа.

Я замер, не успев сделать шаг, парализованный страхом. И в это мгновение представитель мужского пола кошачьих выскочил справа от меня из проулка между двумя домами. Шкура его чернела полуночной тьмой, и когда он призраком метнулся поперек моего пути, сердце мое дрогнуло, оцепенело, упало во мне, сжатое внезапным и сильным спазмом суеверного предчувствия!

ГЛАВА 4

Заведение, в котором проживал Крокетт, содержала миссис Эльмира Макриди, пожилая вдова, знакомая мне только по имени, хотя ее покойный супруг пользовался в нашем городе столь громкой репутацией, что, никогда не встречавшись с ним лично, я также имел представление о его замечательной судьбе. Джуниус Макриди, один из наиболее успешных предпринимателей Балтимора, славился не только размерами своего состояния, но и тем, что использовал это богатство на нужды просвещения. Будучи совершенно свободен от филистерства, печально характерного для его сословия, он всю жизнь был предан искусствам, и его искренняя приверженность высокой задаче облагораживания общественных вкусов неоднократно проявилась в форме щедрого, однако ненавязчивого покровительства.

Но в последние годы жизни этот достойный джентльмен сделался жертвой столь прискорбного упадка в делах, что лишился почти всего своего состояния. Удар оказался не менее катастрофическим и для его здоровья, так что через несколько месяцев после своего финансового краха мистер Макриди скончался, оставив престарелую вдову в до крайности стесненных обстоятельствах. Она лишилась всего мирского богатства, не исключая роскошный особняк, в котором они с супругом прожили долгие счастливые годы брака, и переехала в скромное жилище на Говард-стрит, которое одно лишь уцелело из ее наследства, и нашла источник существования, сдавая комнаты постояльцам.

К числу культурных учреждений, которые опекал в расцвете своего благополучия мистер Макриди, принадлежал и пришедший ныне в упадок театр «Маджестик» на Албермарл-стрит. Это великолепное здание, превращенное в табачный склад, все еще высится священным храмом в тайниках моего сердца, ибо здесь состоялось триумфальное выступление той очаровательной и злополучной женщины, чьему существованию обязан я собственной жизнью. Я подразумеваю, естественно, свою дивную, давно покинувшую мир мать, актрису Элизу По,[15] увы, развязавшую узы земного существования в нежном возрасте двадцати четырех лет, менее чем через три года от моего рождения. Вплоть до сегодня к числу самых драгоценных моих реликвий принадлежит пожелтевшая вырезка из «Ежедневной газеты Балтимора», восхваляющая блестящее исполнение ею роли Лидии Лэнгуиш в «Соперниках» Шеридана.[16]

Поскольку я, бродя без цели по городу, неоднократно проходил мимо пансиона миссис Макриди, мне было известно, что расположен он в тихом квартале, вдалеке от шумного делового центра. На этом основании я полагал, учитывая ранний час своего прихода — не было еще и восьми утра, — что Говард-стрит будет почти, если не вовсе, безлюдной. К величайшему своему удивлению, завернув за угол, я столкнулся с немалой толпой, собравшейся непосредственно перед входом в пансион. Можно было подумать, будто публику известили о предстоящей схватке между мной и Крокеттом и она собралась поглазеть на такое зрелище!

Вполне в духе Крокетта, подумал я, превратить наше частное дело в вульгарный спектакль, подобно тому, как он сам из безвестного провинциала сделался самозваным «Королем Дикого Запада». Ибо гений Крокетта (если уместно применить возвышенный термин в подобном случае) заключался не столько в его способностях государственного мужа (к этой роли он обнаруживал весьма заурядную склонность), а в природном даре устраивать аттракцион. Его жажда славы, не говоря уж о стремлении угождать грубым потребностям народных масс, казалось, не имела пределов.

Едва ли нужно уточнять, что вопреки его притязаниям на звание писателя подобные склонности идут вразрез с подлинным достоинством литератора, чья слава в значительной степени основывается на решимости вершить свое призвание наедине с собой и терпеть — порой на протяжении многих лет — полное безразличие, а то и откровенное презрение тупой и несмыслящей публики.

При виде толпы, собравшейся перед пансионом, мои понятия о приличиях были настолько задеты, что я чуть было не отказался от всего предприятия и не возвратился к себе домой, оставив в пренебрежении наглый вызов Крокетта. Но я успел уже настолько приблизиться к конечной цели своего пути, что различал необычное выражение на лицах собравшихся — ничего общего с возбуждением, какое можно было бы ожидать при данных обстоятельствах, а явное замешательство и даже испуг. Подойдя вплотную, я расслышал встревоженное бормотание и разобрал отдельные слова: «Убийство… резня… несчастная старуха!»

Это пробудило во мне любопытство, и, обратившись к тому из зрителей, кто оказался поблизости (это был плотного сложения усатый господин, стоявший с краю толпы), я спросил его, по какой причине собрались здесь все эти люди.

— Как, вы не слыхали? — отвечал он. — В этом доме совершилось ужаснейшее преступление.

— Преступление! — вскричал я. — Какого рода?

— Зверское убийство! — сказал он. — Бедная вдова Макриди! Зарезана, аки агнец, в собственной спальне!

Услышав эту весть, я задохнулся от ужаса.

— Кто же преступник?

— Тайна пока не разгадана. В сию минуту офицеры полиции находятся внутри, расследуя это чудовищное злодеяние.

— Да, — вставила благообразная матрона, стоявшая позади джентльмена и сжимавшая на своей обширной груди вязаную шаль. — А помогает им не кто иной, как полковник Дэви Крокетт, который, на счастье, остановился в этом самом заведении, как приехал к нам в город.

— С помощью Дэви полиция без промедления схватит преступника. — Эта мысль прозвучала из уст молодого человека, чей продуманный, чтобы не сказать щегольской наряд, совершенно неподобающий для раннего утреннего часа, безошибочно выдавал в нем денди.

— Если б подобные чувства были уместны, я бы даже отчасти пожалел убийцу! — провозгласил джентльмен с усами. — Коли он попадется в руки Дэви, не понадобится уже ни судья, ни палач.

— Верно сказано! — подхватил «денди». — Помните, как Дэви расправился с пресловутой шайкой речных пиратов на Миссисипи и их главарем Эфраимом Пакером? Об этом писали в «Альманахе Крокетта» за прошлый месяц.

— Помню ли я! — отвечал первый собеседник. — Лишь вчера я зачитывал супруге вслух красочные подробности этого изумительного приключения. Она преисполнилась восторга, едва мы дошли до той сцены, когда Дэви, отчасти выведенный из строя пистолетным выстрелом трусливого помощника Пакера Уикета Финни, сумел-таки побороть его в смертельной кулачной схватке!

— Не говоря уж о той отваге, с какой Дэви, вооруженный лишь своим охотничьим ножом, «Великим Мясником», разделался, по крайней мере, с полудюжиной кровожадных головорезов!

Покуда эти двое угощали друг друга подробностями вымышленных похождений Крокетта — причем доверчивость этой замечательной парочки ни в малейшей степени не омрачалась очевидной невероятностью подобных подвигов, — я отвлекся от их беседы и сосредоточил внимание на потрясающем известии, которое только что было мною получено. Хладнокровное преступление, свершившееся в этом самом доме, казалось знаком темных сил, жутким воплощением того тягостного предчувствия, кое охватило меня в тот миг, когда мой путь пересекла черная кошка. Очевидно, здесь крылось нечто большее, нежели простое, но страшное совпадение! Темный рок с непостижимой и неотвратимой силой необходимости втягивал меня в события, исхода которых я не мог ни предусмотреть, ни избежать.

Отдаваясь во власть неведомых и необоримых сил судьбы, я продолжил свой путь к парадной двери дома.

— Прошу прощения! — извинялся я, пробираясь сквозь толпу. — У меня неотложной важности дело к полковнику Крокетту.

Упоминание обожествляемого покорителя границы возымело желанный эффект. Люди расступались передо мной с благоговейным шепотом. Мгновение — и я уже всхожу на деревянное крыльцо и переступаю порог, недавно потревоженный тем потусторонним посетителем, чьего застающего врасплох визита мы страшимся превыше любых превратностей нашей земной участи. Я подразумеваю, конечно же, гостя незваного и страшного — внезапную, насильственную Смерть!

Внутренность дома также была заполнена людьми, среди которых, судя по их небрежному одеянию, находились и жильцы, выгнанные из своих апартаментов нежданным переполохом. Кое-кто пребывал еще в ночном облачении, на всех лицах проступила тревога и печаль. Я проложил себе путь через это сборище к дальнему концу коридора, к открытой двери, перед которой стояла еще одна притихшая кучка людей, пытавшихся заглянуть вовнутрь.

— Будьте любезны, разрешите пройти, мне нужно повидать полковника Крокетта. — Этот пароль быстро привел меня к упомянутой двери и позволил войти в комнату скорби.

В центре этого помещения я увидел троих полицейских, погруженных в серьезную беседу. Рядом с ними стоял Крокетт, выглядевший почти также, как накануне вечером, хоть и сильно растрепанный, как будто официальный ужин перерос в разгульную ночь. Как только я протиснулся в комнату, он оглянулся на меня, и темные зрачки слегка расширились от удивления.

— Кротик! — воскликнул он, явно изумленный. — Какого же дья… — Тут воспоминание озарило его черты. — Чтоб меня повесили, в этой сумятице я напрочь забыл о нашей дружеской встрече!

Один из полицейских, представительный малый с выдающимися усами, с любопытством оглянулся на меня.

— Это джентльмен из числа ваших друзей, полковник Крокетт? — осведомился он.

— Ни черта подобного, капитан! — отпарировал тот и, бросив на меня угрюмый взгляд, добавил: — Боюсь, придется нам отложить наши планы, Кротик. Скверное это дельце, и надо заняться им в первую очередь. — Он резко указал подбородком на кровать, стоявшую у дальней стены комнаты.

— Это ложе я едва заметил в первые мгновения по прибытии на место действия.

Вздох запредельного ужаса сорвался с моих губ, и я, глазам своим не веря, уставился на кошмарную фигуру, распростертую на матрасе. То было тело немолодой женщины, чье горло безжалостная рука перерезала с такой свирепостью, что голова почти отделилась от тела. Лицо жертвы, выпученные глаза, разинутый рот — все вопияло о несказанной агонии, в какой прошли последние мгновения ее жизни. Тело было варварски изувечено, так что и сходства с человеческим почти не оставалось. Загустевшей кровью было измарано все вокруг: пропитана постель, залиты члены жертвы, забрызгана даже стена у изголовья. В жизни не встречалось мне зрелища более жуткого — более чудовищного — более отталкивающего.

При виде этой ошеломляющей картины в голове у меня помутилось. Я уперся ладонью в ближайшую ко мне стену, чтобы устоять на ногах. Вот, глухо твердил я про себя, жестокое подтверждение прискорбнейшей истины: ничто в царстве сверхъестественных ужасов — ни ухищрении бесов, ни набеги вурдалаков — не сравнится с насилием, которое люди постоянно творят над своими же собратьями.

И, словно отвечая на невысказанную мной мысль, пограничный житель, с расстояния в несколько шагов наблюдавший мою реакцию, проворчал угрюмо:

— Кротик, я видывал и такое, отчего у самого дьявола свернулась бы кровь в жилах, но с этим ничто не сравнится.

— Самый необузданный краснокожий не расправился бы столь безжалостно с несчастной старухой-вдовой.

Я приоткрыл рот, но страх иссушил всю влагу в моих устах, и я оказался не способен к членораздельной речи.

— Кто… — выдавил я из себя наконец. — Как?..

— И нам хотелось бы знать, — с горестным вздохом ответствовал Крокетт. — Это безбожное деяние обнаружила служанка, когда явилась на рассвете будить миссис Макриди. Больше мы ничего не знаем наверное. Бедняжка сейчас лежит наверху, поверженная горем!

Аномалия нашей природы побуждает нас, хотя бы утонченные чувства и отвращались от сцен зверского насилия, необоримо влечься душой, словно к чему-то в высшей степени привлекательному, ко всему больному — пугающему — противоестественному. Так под речи Крокетта взгляд мой сам собой приковался к ужасающей картине на другом конце комнаты. Я пристально рассматривал варварски изувеченный труп; очарование и отвращение боролись во мне. Жестокая рана, рассекшая надвое горло несчастной жертвы, была нанесена с такой яростью, что кровь из разорванной яремной вены брызнула (или так мне показалось на первый взгляд) вверх, как из фонтана. По стене над ее головой темная густая жидкость расплывалась полосами, пятнами и штрихами, образуя мрачный узор, который, при более внимательном изучении, начал приобретать определенный смысл в моем восприятии.

— Кротик! — окликнул меня наш первопроходец. — Полагаю, самое время тебе валить домой, предоставив эту задачу мужчинам, которым она по плечу. А мы с тобой уладим наше маленькое дельце как-нибудь в другой раз, после того…

— Это буквы! — воскликнул я, перебив его на полуслове.

— Что? — вырвалось у Крокетта, и тот же возглас подхватили полицейские, потребовавшие объяснить столь неожиданное заявление.

— Джентльмены, — заговорил я уже спокойнее. — Присмотритесь к по видимости случайному пятну над изголовьем.

— Вы обнаружите, что капли крови нанесены хотя и поспешно, однако с определенным умыслом в форме слова. Кто-то оставил нам сообщение.

Разинув в изумлении рты, все трое слуг закона ринулись на другой край комнаты и уткнулись в указанное место. Спустя мгновение усатый капитан, распрямившись, глянул на Крокетта и произнес:

— Ну, будь я проклят! А ведь он прав.

— Сумеете прочесть, капитан? — спросил Крокетт.

— Затрудняюсь, — отвечал тот, поворачиваясь лицом ко мне. — Может быть, мистер…

— По, — представился я с легким поклоном. — Эдгар По.

Капитан ответил мне вежливым кивком.

— Возможно, мистер По окажет нам любезность, исследовав улику, которую он столь зорко подметил, и выскажет свое мнение.

— Рад буду помочь всем, чем смогу, — откликнулся я, приближаясь к постели, на которой покоилась убитая.

Избегая мрачного зрелища, кое представляло собой это ложе, я сосредоточил внимание на кровавой надписи, украшавшей стену.

— Буквы очень неровные, что и неудивительно, учитывая, каким способом нанесена надпись. Тем не менее, — провозгласил я, — в первых двух буквах нетрудно распознать N н Е.

При этих моих словах капитан извлек из кармана сюртука небольшой блокноте коротким свинцовым карандашом и записал буквы на чистой странице.

— Третья буква, — продолжал я, — не столь отчетлива, но более всего похожа на заглавное U. Далее следует еще одно Е, потом буква, которую можно принять за еще одно N, однако она расплылась, и это не позволяет мне идентифицировать ее с полной уверенностью.

— N-E-U-E-N? — переспросил капитан, зачитывая вслух свою запись.

Это вызвало неожиданный отклик с порога комнаты:

— Нойендорф! — раздался женский голос.

Все мы пятеро, собравшиеся в комнате, как один обернулись, отыскивая источник этого неожиданного и загадочного восклицания. Впереди наблюдателей стояла изящная молодая женщина, судя по ее небрежному дезабилье — одна из жилиц, бесцеремонно пробужденных от утреннего сна начавшимся переполохом. Заострившиеся черты лица, как и бледный оттенок кожи, со всей очевидностью свидетельствовали о чувствительном ударе, нанесенном ее нервам.

— Прошу прощения? — переспросил юную леди капитан.

— Нойендорф, — повторила она дрожащим от волнения голосом. — Ганс Нойендорф. Его имя написано на стене.

— А что это за личность? — осведомился капитан, внося имя в свой блокнот.

— Расторопный работник, когда трезв, невежа и буян, когда одурманен алкоголем, — отвечала дама. — Миссис Макриди иногда нанимала его, поскольку берет он дешево, а она, бедняжка, была так угнетена материальными заботами после смерти мужа. Но на прошлой неделе они сильно поспорили из-за какой-то суммы, которую, по его мнению, миссис Макриди осталась должна за выполненную работу. Я слышала ссору по соседству с моей комнатой, где приходила в себя после тяжелой мигрени. Миссис Макриди отказалась удовлетворить его требование, и негодяй пригрозил «вернуться и получить свое». Судя по обрывистости его речи в тот момент, я заключила, что он был пьян, а потому не приняла его угрозу всерьез, как и сама миссис Макриди. Но теперь… — Тут голос изменил бедняжке, и она не могла продолжать. Закрыв лицо руками, она разразилась жалостными рыданиями.

— Можете ли вы сказать нам, — мягко, но настойчиво попросил капитан, — где отыскать этого самого Нойендорфа?

На это неожиданно ответил молодой полисмен, стоявший рядом с ним:

— Кажется, я знаю этого человека, капитан Расселл!

— Вот как? — резко переспросил начальник, разворачиваясь к своему подчиненному.

— Он и впрямь буйный малый. Живет в развалюхе возле порта. С год тому назад мне довелось арестовывать его за пьяную драку. Оказал сопротивление при аресте. Потребовалось четверо наших, чтобы его скрутить, а среди нас был и сержант Кэлхун, немалого роста детина, как вам известно.

Пока полицейские продолжали свою беседу, я вновь обернулся к стене и продолжал исследовать кровавые письмена. Понаблюдав за мной, Крокетт адресовался ко мне следующим образом:

— Ну что, Кротик? Складываются эти буквы в фамилию «Нойендорф»?

— Насколько я могу определить, к тем буквам, которые удалось расшифровать, примыкают еще четыре, — сказал я. — Первая из них выведена так нечетко, что едва ли подлежит прочтению, но далее, несомненно, следуют О и R. Что касается последней буквы, также сильно смазанной, это и в самом деле может быть F.

— Назовите меня голландцем, если это не решает дело! — провозгласил Крокетт.

Капитан Расселл захлопнул блокнот.

— Подумать только, джентльмены! — проникновенным голосом заговорил он. — Смертельно раненная, не в силах подняться, несчастная жертва сумела вывести на стене имя убийцы, использовав вместо чернил последние капли своей крови!

До сих пор мне удавалось, всецело сосредоточив внимание на стене повыше кровати, не всматриваться чересчур пристально в пугающий труп, распростертый всего в нескольких дюймах от моего лица. Но теперь я принудил себя в упор взглянуть на безбожно разодранное горло жертвы. От этого чудовищного зрелища мое собственное горло перехватило словно стальными лапами, и прошла минута, прежде чем дар речи вернулся ко мне.

— Сомневаюсь, капитан Расселл, — отважился я сказать, — чтобы престарелая женщина после столь жестокого ранения была бы еще способна совершить описанный вами поступок.

— Мистер По, — возразил он, — в смертный час даже слабейшие из людей оказываются подчас готовы на подвиги, которые в обычных обстоятельствах показались бы почти сверхчеловеческими.

— Святая правда, капитан, — согласился с ним Крокетт. — Мне вот припоминается случай, когда во время нашего рейда на поселок чероки в моего напарника Джорджа Уэбстера угодило столько стрел, что он смахивал на чертова дикобраза, и все же он еще прикончил, а также оскальпировал с полдюжины безбожных язычников, прежде чем сам пал от этих тяжких ран.

— Мистер По, — произнес капитан Расселл, протягивая мне правую руку, которую я не замедлил пожать. — Благодарю за оказанную нам помощь. Ваша острая наблюдательность оказалась весьма полезной для разгадки этой тайны. Патрульный Карлтон, — продолжал он, обращаясь к тому юному полисмену, который докладывал о своей контроверзе с Нойендорфом, — прошу вас оставаться на месте, охраняя corpus delicti[17] до прихода коронера. А тем временем мы с полковником Крокеттом и сержантом Донеганом направимся в гавань, чтобы разыскать и задержать подозреваемого.

— Есть, сэр! — отрапортовал Карлтон.

Приблизившись, Крокетт похлопал меня по плечу:

— Кротик, ты нынче отличился, что правда, то правда. Может, ты не так уж никчемушен, как кажется.

— Эта любезность вполне достойна такого человека, как вы, полковник Крокетт, — холодно отвечал я.

— Спасибо, — откликнулся Крокетт. И, обращаясь к представительному главе полицейского отряда, провозгласил: — Капитан, поспешим по свежему следу в гавань и прищучим этого гада ползучего, немчуру подлую! Злость во мне так и кипит, сейчас я на все готов!

С этими словами Крокетт в сопровождении двух полицейских покинул комнату и растворился в толпе, которая все еще ждала под дверью.

Несколько мгновений после их ухода я продолжал стоять посреди комнаты, погрузившись в свои мысли. Хотя важный вклад, который мне удалось, по-видимому, внести в разгадку преступления, должен был удовлетворить меня, я никак не мог избавиться от глубоко засевшего упорного недоумения.

Чтобы умирающая старуха сумела в такой крайности запечатлеть кровью имя своего губителя, казалось, вопреки противному мнению Крокетта и капитана Расселла, маловероятным, если не вовсе невозможным.

И тут еще одна мысль поразила меня.

Вновь подступив к изголовью, я еще пристальнее всмотрелся в буквы, затем, наклонившись, исследовал кончики пальцев на окровавленных руках жертвы — она вывернула их ладонями вверх возле висков, словно прикрываясь от невыразимого ужаса. С каждой минутой азарт мой возрастал.

Поспешно обернувшись к дверям, я обнаружил, что молодая женщина, упомянувшая имя Нойендорфа, оставалась пока на месте. Устремившись к ней, я быстро выяснил, что она была близко знакома с покойной домохозяйкой, поскольку прожила в этом пансионе около года. Я задал растерянной молодой особе торопливый вопрос, на который она отвечала без малейшего признака сомнения. Не ответ подтвердил зародившееся в моем разуме убеждение. Гипотеза расцвела безусловной уверенностью.

Протолкавшись сквозь толпу, я покинул пансион и, ускорив шаги, направился в порт.

ГЛАВА 5

Величественные творения архитектуры, богато декорированные храмы, процветающая биржа, патриотические памятники героям Революции стяжали граду Балтимору титул «Американских Афин» — звание, согревавшее сердца его жителей глубокой и заслуженной гордостью. Но при всех своих многочисленных красотах Балтимор, как другие крупные города мира, включает в себя и мрачные, даже зловещие районы, где обитают падшие члены нашего сообщества. Мой путь к гавани пролегал через такие убогие, дурной репутации трущобы.

После отрадно прямых и широких центральных проспектов закоулки этого злосчастного квартала по контрасту казались мне особенно кривыми, неправильными, они изгибались и корчились, словно тропы Дантовой преисподней.

Узкие и грязные проходы стеснялись жалкими деревянными домишками. Мало кого из обитателей этого района можно было увидеть на улице, за исключением маленькой шайки одетых в отрепья сорванцов, которые, вооружившись заостренными палками, колотили и протыкали скелет тягловой лошади, оставшийся лежать в грязи, где она издохла. Там и сям я различал, однако, призрачные фигуры, маячившие на пороге какой-нибудь хижины, — нищие, лишенные надежды создания, обреченные на крайнюю степень отчаяния внешними невзгодами и, без сомнения, врожденной тягой к пороку.

Неотложная необходимость и без того подгоняла меня, однако теперь, стремясь поскорее расстаться с убогостью, сумраком, гнетущей мизерабельностью этого жалкого квартала, я еще ускорил шаг и через несколько мгновений завидел гавань.

Я приостановился, впитывая в себя эту картину. Суда с высокими мачтами скользили по слегка волнующейся зыби залива, над головой взмывали и кружили под тусклым свинцовым небом крикливые чайки. Пронзительный ветер поднимался от воды и нес из гавани тот резкий, но удивительно бодрящий аромат, который неизменно наполняет мою душу острой завистью к страннической, непредсказуемой жизни моряка, на долю коего выпадает возвышенный трепет встречи с мальстремом, пьянящее дуновение урагана, восторг агонии, ведомый лишь тем, кто пережил смертельный ужас кораблекрушения!

Отвлекшись от мореходных грез и сосредоточив свои умственные способности на ближайшей задаче, я огляделся по сторонам и сразу обнаружил цель, к которой я стремился.

Всего лишь в пятидесяти ярдах от меня, на ближайшем краю выступавшего в море причала, лепилась покосившаяся деревянная хижина, чьи истерзанные непогодой стены были увешаны сетями, ловушками для крабов и прочими аксессуарами рыболовецкого ремесла. У входа в это скромное строение я уже отчетливо различал фигуру бравого первопроходца, стоявшего (или, точнее, позировавшего), выпятив грудь колесом и уперев руки в бока. Усатый капитан Расселл и его сержант Донеган стояли за спиной у полковника, словно щитом укрываясь его широким корпусом.

Крокетта и полицейских окружала столь плотная толпа, что на всем пространстве гавани едва оставалось место для еще одного зрителя. Судя по одежде, я мог заключить, что значительную часть сборища составляют вполне респектабельные граждане, в том числе многие мужчины и женщины из числа тех, кто сгрудился ранее перед пансионом, а затем, с восторгом предвкушая очередное баснословное приключение Крокетта, последовал за ним к местопребыванию предполагаемого убийцы. Но в толпе виднелись и отнюдь не столь респектабельные персонажи, очевидно, обитавшие по соседству и присоединившиеся к сопровождавшей Крокетта процессии, когда та проходила по их угрюмым, прозябающим в нищете владениям.

Мои подозрения о низменной природе зрителей второго рода вскоре подтвердились, ибо, видя, что времени терять нельзя, я поспешил проникнуть на территорию порта и попытался протолкаться сквозь плотную массу, однако наткнулся на крепкую стену одетых в отрепья подонков, которая составляла внешний периметр этой толпы.

— Пардон! — произнес я, безуспешно попытавшись просочиться между двумя скверно одетыми индивидуумами. — Я облечен не терпящей отлагательства миссией и вынужден просить вас расступиться. Информация, которую я спешу сообщить, позволит избежать бессмысленной и потенциально катастрофической конфронтации.

Но ни этот призыв, ни удвоенные усилия проникнуть в узкую щель в этом своеобразном дуэте, не возымели эффекта.

Оба грубияна, стоявшие спиной ко мне, обращали на мое присутствие не большее внимание, чем пара американских бизонов — на маневры тех паразитических представителей класса пернатых, кои поддерживают свое существование, выискивая насекомых в их густо заросших шерстью горбах.

Терпение мое иссякло, я протянул руку и резко хлопнул ближайшего из этой парочки по плечу изношенного и грязного пальто, доведенного до столь жалкого состояния, что прикосновение моих пальцев извлекло из материи небольшое облачко пыли. Этим жестом мне удалось наконец привлечь внимание скверно одетого субъекта. Неторопливо обернувшись в мою сторону, он глянул на меня сверху вниз, явив физиономию, которая и по отдельным своим чертам словно специально предназначалась в качестве живой иллюстрации вульгарного, но колоритного слова «образина».

Запущенное состояние этой физиономии, щетина на подбородке, волосы, приобретшие окраску помоев, — все служило прискорбным доказательством того, что со времени ее последнего знакомства с мылом, ножницами, бритвой и расческой прошло немало времени. Брови отличались излишней косматостью и срослись на переносице: эта толстая шерстистая полоска имела неприятное сходство с представителем одного из самых отталкивающих видов членистоногих, в просторечии именуемого сороконожками.

Из глубоких орбит его глаз выкатились две красные сферы, взиравшие на меня с выражением, где в равных дозах смешались злоба, невежество и низший сорт хитрости. Свернутый набок нос — явное последствие бесчисленных яростных стычек — еще более уродовался мясистым, в пятнах, кончиком, покрытым паутиной лопнувших капилляров, — красноречивым, хоть и непривлекательным внешне свидетельством невоздержанного употребления алкоголя.

Как и множество его сограждан, этот тип, судя по сплошь заляпанной спереди рубашке, был также привержен неопрятной привычке «жевать и сплевывать». И в эту минуту его челюсти продолжали задумчиво шевелиться, как челюсти пережевывающей пишу коровы. Щека, укрывавшая очередную порцию табака, раздулась так, словно этот индивид страдал тяжелой формой свинки.

Пока я изучал внешние приметы этого малоприятного субъекта, по его липу постепенно расплывалось выражение грубого веселья. Неестественно выпятив губы, он запрокинул голову, а затем наклонил ее и резко подался вперед, застав меня совершенно врасплох: сгусток омерзительной коричневой жижи, вылетев из его рта, с громким шлепком приземлился в каком-нибудь дюйме от носка моего ботинка.

Этот грубый жест, не говоря уж о нестерпимой наглости, знаком которой он служил, я не мог оставить без ответа, и в более удобных обстоятельствах ничто бы не воспрепятствовало мне подвергнуть этого оборванца суровому физическому наказанию, невзирая на его внешнее превосходство в размерах (которые приближались к размерам бегемота, упомянутого в истории библейского Иова). Пока что мне пришлось удовольствоваться решительной отповедью на словах:

— Хотя ваши неучтивые манеры, как и черствость вашего лица, более чем достаточно свидетельствует об отсутствии должного воспитания, — произнес я, пронзая негодяя пламенным взглядом, — в данный момент я не располагаю досугом для того, чтобы преподать вам урок этикета, в котором вы явно нуждаетесь. Моя миссия к полковнику Крокетту столь неотложна, что не оставляет мне времени для подобных занятий.

Этот красноречивый протест поразил не только самого виновника, замершего с разинутым ртом, но и нескольких его товарищей, обернувшихся ко мне в растерянности и изумлении.

— Какого черта он наговорил? — воскликнул какой-то зевака, обращаясь к дурно воспитанному отщепенцу, которого я пытался вразумить.

— Чтоб я сдох, если чего понял, — ответил тот. — Крокетта поминал.

— Так ты дружок Крокетта, а? — спросил первый, награждая меня пакостной усмешкой и выставляя напоказ дыру вместо верхних резцов. — Этот сукин сын еще пожалеет, что выбрался из своего Теннесси. Раскукарекался, что петух на насесте. Старина Гансик его проучит. Разделает эту пташку, ровно гуся рождественского.

Не успел я найтись с ответом на эту гнусную речь, как из первых рядов толпы донесся возбужденный гул.

— Потеха началась, мальчики! — заорал беззубый и вместе с приятелями снова повернулся лицом к источнику шума, а спиной ко мне.

Попытка предотвратить схватку между Крокеттом и предполагаемым губителем миссис Макриди запоздала, и поскольку все мои старания протиснуться сквозь тесно сплоченную толпу были обречены на неудачу, я смирился на время с ролью зрителя. Правда, находясь на краю толпы, я почти ничего не мог разглядеть, кроме косой черепицы на крыше убогого домика Нойендорфа и макушки Крокетта.

Бросив по сторонам взгляд в поисках более удобного наблюдательного пункта, я заметил всего лишь в нескольких ярдах от себя разнородную кучу коробок, ящиков, бочек и бочонков — только что сваленный на причал груз недавно прибывшего торгового судна. Среди этой смеси выделялась груда деревянных ящиков, поднимавшаяся почти на десять футов.

Полагаясь на ту редкостную ловкость, которая в ранние годы отрочества помогала мне отличаться в различных атлетических и акробатических забавах, я устремился к этой внуши тельной пирамиде и принялся карабкаться на нее. Минута — и я уже восседаю на крышке верхнего ящика и невозбранно наслаждаюсь перспективой, открывающейся поверх моря людских голов.

Но хотя Крокетта и его двух спутников, погрузившихся теперь в оживленную дискуссию, я видел отчетливо, возможность расслышать их слова ограничивалась расстоянием, отделявшим меня от главных действующих лиц. Судя по жестам капитана Расселла и по донесшимся до меня обрывкам разговора — чтобы уловить их, мне пришлось до крайности напрячь способность к ауральному восприятию, — я мог сделать вывод, что капитан рекомендует Крокетту подождать прибытия подкреплений, а Крокетт, решительно качая головой и выпячивая подбородок, не желает и думать о промедлении.

Обратившись лицом к наглухо запертой двери хижины, Крокетт начал свою декламацию голосом, далеко разносящейся звучности коего позавидовал бы и прославленный аттический оратор Демосфен.[18] Очевидно, старался он не только ради не показывавшегося на глаза антагониста, коему формально адресовалось его выступление, но и ради всей собравшейся публики, и выразительная речь первопроходца без труда достигала внешних рядов толпы.

— Ганс Нойендорф! — вопиял он. — Сдавайся, и тебе будет оказано большее милосердие, чем ты оказал бедной старушке-вдове! А если не сдашься, Дэви Крокетт самолично вытащит тебя за шкирку, да так быстро, что у цыпленка в аду перышко обгореть не успеет!

Потянулась долгая минута. На звучный ультиматум покорителя границы не было ответа. Но вот из недр хижины прогремел мужской голос. Деревянные перегородки отчасти заглушали ответ, но каждое слово отдавалось и резонировало так, что его могли разобрать все присутствующие, тем более в той глубокой, наэлектризованной тишине, которая спустилась на замершую в ожидании толпу.

— Знать ничего не знаю о вдовых старушенциях' — проорал все еще невидимый Нойендорф, укрываясь в убежище своего покосившегося жилья. Вопреки уверенному тону, невнятная дикция указывала, что человек этот в столь ранний час предавался губительной тяге к алкоголю и почти достиг опьянения. — Одно я знаю точно, — продолжал он, — только сунься ко мне за порог, я тебе первоклассную взбучку задам, сукин сын нахальный. И не таковских видывали!

До невозможности выпятив грудь, Крокетт запрокинул голову и проревел:

— Гадина из преисвпадины! Напрасно ты не боишься!

— Я — Дэвид Крокетт, сын землетрусения, сводный брат аллигатора, по матери — близкий родственник черной оспы! Я свалю пантеру одним ударом, подниму себе на спину пароход, льву воздам зуб за зуб! Ко мне близко не подходи, предупреждаю в последний раз! Папаша мой мог вздуть любого парня в Теннесси, а я справлюсь и с папашей. Хожу, точно бык, хитрю, как лиса, плаваю угрем, дерусь лучше самого дьявола — а уж птенчика вроде тебя проглочу враз и не поперхнусь!

Для пущей убедительности он сжал огромные кулаки и принялся отбивать боевую дробь на выгнутой барабаном груди.

Хотя выступление Крокетта, весьма типичный образчик ритуальной похвальбы, общепринятой среди пограничных «крикунов», удостоилось одобрительного рева его поклонников, оно, по-видимому, не произвело особого впечатления на Нойендорфа.

— По мне, так ты ищейка ползучая, полицейская шавка, только и всего! — выкрикнул он из своего укрытия. — Вовсе я не убивец, Крокетт, но и трусом никто меня не назовет. Хочешь сцапать меня — заходи, бери! А если тебе это не по вкусу, пойди поцелуй в зад черную кошку моей сеструхи!

При таком наглом, непристойном даже, ответе дружный вздох вырвался из всех уст. Со своей пирамиды из ящиков я видел, как лицо пограничного жителя окрашивается румянцем неукротимого гнева. Он сорвал с себя и бросил на землю куртку, испустил вопль, похожий на леденящий кровь боевой клич команчей, и, выставив вперед массивное плечо, обрушил на хлипкую дверь домика силу и злость разъяренного быка.

С треском и грохотом дверь поддалась.

Пылая мщением, первопроходец скрылся в глубине хижины, сопровождаемый ободряющими воплями, будто вырвавшимися из единой ликующей глотки. «Задайте ему, полковник!» — «Покажи ему, Дэви!» — кричали взволнованные приверженцы Крокетта, а другие, более грубые и хриплые голоса орали: «Рви недоноска на куски, Гансик!» — «Голову ему открути на хрен!»

Бой, разгоревшийся внутри убогого домишки Ганса Нойендорфа, был недоступен зрению окружавших его, поскольку единственное окно было наглухо забито для защиты от дурной погоды, господствовавшей в последние дни, однако из хижины доносились все те пугающие звуки, кои обычно сопутствуют яростной битве: разлеталось в щепы дерево, билась посуда, слышались кровожадные удары кулака в плоть — дикие вопли — зверские проклятья. Сама хижина дрожала и потрясались, причем с такой силой, словно стены ее могли в любой момент обрушиться под натиском борющихся противников.

Внезапно из недр домишки раздался страшный крик. Затем послышался тошнотворный последний роковой удар, сопровождаемый негромким, но все же ясно различимым уханьем — кто-то с угрюмым удовлетворением завершил дело. И больше — ничего, глухое, зловещее молчание.

Толпа затихла в испуге. Казалось, в этом многоголовом собрании все разом лишились способности к респирации. Прошло долгое, мучительное мгновение, толпа замерла, словно окаменев, все глаза были по-прежнему прикованы ко входу в хижину. Вдруг показалась чья-то рука, ухватилась за косяк двери, и огромная, всклокоченная фигура выбралась из дома наружу, сжимая окровавленный нож.

В нескольких футах от моей наблюдательной вышки какая-то прилично одетая дама испустила вопль и рухнула на руки своему спутнику при виде этого ободранного — окровавленного — полуживого человека.

То был изрядно помятый и поцарапанный, но, очевидно, победоносный — Ганс Нойендорф!

ГЛАВА 6

Казалось бы, памятуя о враждебности между мной и полковником Крокеттом, его бесславное поражение на глазах у такого количества зрителей должно было бы принести мне полнейшее удовлетворение. Но нет: в глубине души я был до такой степени уверен в безусловном превосходстве Крокетта, что вид его раненого, но все еще способного держаться на ногах противника поразил меня словно током гальванической батареи. Мозг запылал. Голова закружилась. Мои руки, цеплявшиеся за крышку коробки, начали дрожать, и лишь рефлекс, заставивший пальцы конвульсивно сжаться на выступающем деревянном крае ящика, удержал меня от падения с высоты.

В определенной мере та сильная тревога, которую я почувствовал при первом взгляде на Нойендорфа, была вызвана пугающим, даже чудовищным обликом этого человека. Даже на таком расстоянии меня поразила исходящая от него зверообразная свирепость. Он был не так уж высок — не более пяти футов и шести дюймов, но конечности его были отлиты по особой модели. Особенно кисти — такие широкие, толстые и заросшие густыми спутанными волосами, что почти утратили сходство с членами человеческого тела. Сами руки отличались необычайной длиной и силой, хотя непропорционально короткие ноги были уродливо согнуты, придавая Гансу заметное сходство с обезьяной. Столь же гротескно выглядела его голова — невероятных размеров и совершенно лысая.

Добавьте к этим изначально отталкивающим чертам отнюдь не украшающие последствия яростной схватки с Крокеттом, то есть разодранную и окровавленную одежду, разбитоe, в синяках, лицо, полуоторванное левое ухо, на ниточке плоти свисавшее сбоку головы, и станет ясно, отчего появление этого омерзительного типа поразило мою душу, словно метко нанесенный удар.

И не только на меня это зрелище оказало подобный эффект. Спутников Крокетта, капитана Расселла и сержанта Донегана, стоявших у самого входа в хижину, при таком исходе битвы словно охватил цепенящий паралич. Лишь когда Нойендорф сделал неуверенный шажок к ним, оба полицейских очнулись от ступора и потянулись к рукоятям деревянных дубинок, торчавших из-за широких кожаных ремней.

Но оружие оказалось ненужным. Прежде чем оба стража порядка успели извлечь из-за пояса дубинки, именуемые в просторечии «билли», Нойендорф остановился, воздев обе руки к небесам, заревел от ярости и боли, подобно раненному насмерть самцу лося, и — рухнул ничком наземь!

На столь неожиданный поворот событий толпа ответила дружным протяжным вздохом растерянности и изумления. Затем наступило молчание; из хижины донесся звук, похожий на тяжелую поступь башмаков по деревянному полу. Звук этот сделался более отчетливым, крупная фигура показалась в дверях, и на бледный, пасмурный свет вышел полковник Крокетт собственной персоной, который (если не считать пятна крови и прорехи в верхней части левого рукава), казалось, ничуть не пострадал!

Увидев перед собой море взволнованных лиц, Крокетт — его собственная физиономия не выражала ничего, кроме полного удовлетворения, — испустил смешок, в котором удивление смешалось с легкой издевкой.

— Чтоб меня пристрелили, освежевали и в землю закопали без отпевания! — выразился он. — Вы что ж, ребята, думали, старый Дэви Крокетт позволит отлупить себя такому вот задире-неумехе? — И он кивком указал на бесчувственное тело, распростершееся у его ног.

— И впрямь думали! — воскликнул капитан Расселл. — Подобный вывод — сколь бы невероятен он ни был — напрашивался, пока вы не вышли из логова Нойендорфа.

— Да что там! — ответил Крокетт. — Штанцы у меня малость помялись, пока я возился с этим гадом, вот я и подзадержался, приводя себя в порядок.

В эту минуту из уст Нойендорфа, слабо зашевелившегося на земле, послышался тихий дрожащий стон.

Крокетт, чуть присев на одной обутой в тяжелый башмак ноге, другой ногой влепил мощный удар в правый висок поверженного врага, который еще раз простонал и вновь погрузился в прострацию. Крокетт наклонился и ухватил Нойендорфа за массивную правую руку, в которой тот все еще сжимал нож с длинным лезвием. Разогнув пальцы противника и завладев его оружием, Крокетт выпрямился и торжественно преподнес зловещее с виду орудие полицейскому.

— Капитан! — возвестил Крокетт. — Пусть меня кузнечики залягают до смерти, если бедную миссис Макриди прикончили не этим резаком! — После чего он обернулся к толпе, упер руки в боки и провозгласил: — Леди и джентльмены!

— Идите по домам и будьте спокойны, ибо благодаря отваге здешних констеблей и некоторой помощи со стороны вашего смиренного слуги славный город Балтимор может впредь не бояться этого коварного желтобрюхого пресмыкающегося.

— Прошли его денечки, не будет он больше ползать по ночам и убивать беспомощных вдов в постели!

Это заявление возымело тот самый эффект, на который, без сомнения, рассчитывал ловкий рубака и писака. Радостный клич пронесся по толпе, десятки шляп взметнулись в воздух, к полковнику со всех сторон ринулись поклонники — и вот уже довольного собой героя подхватили на руки и подбросили вверх.

Но не все собравшиеся разделяли общее торжество. Как paз когда я поспешно спускался со своей вышки из ящиков и бочек, несколько не слишком респектабельных субъектов начали украдкой покидать гавань. Среди них я заметил двух негодяев с дурными манерами — с оными субчиками я недавно имел несчастье столкнуться. Их лица выражали крайнее разочарование, и, покидая место действия, они бормотали невнятные угрозы в адрес Крокетта.

Благодаря общему движению и некоторому убыванию зрителей я смог подобраться ближе к своей цели. И вот уже я стою вплотную к Крокетту — поклонники снова поставили его на землю, и он нежился в лучах внимания, изливаемых на него привлекательной молодой особой, одетой в богато вышитое муслиновое платье, почти не скрывавшее линий ее женственной природы. По откровенному, чтобы не сказать — обнажающему покрою платья, как и по нецеремонной откровенности поведения я вынужден был заключить, что эта особа, при всей своей юности, успела понатореть в превратном искусстве флирта.

— Господи боже! — восклицала она тихим, как бы задыхающимся голосом, мягкой белой рукой поглаживая разодранный и окровавленный рукав Крокетта. — Ваша рука. Ах, бедняжка! Этот негодяй нанес вам ужасную рану, полковник Крокетт!

— Вы об этой царапине? — ухмылялся во весь рот пограничный житель. — Да по мне, комар жалит больнее. Хотя, должен признать, досадно, что лучшую рубашку мне так попортили. — И по его лицу скользнуло выражение искренней скорби при виде рваной дыры, оставленной в его одеянии ножом Нойендорфа.

— О, вы самый храбрый, самый сильный мужчина, какого я видела в жизни! — вздыхала молодая особа, складывая руки под подбородком и с нескрываемым обожанием уставившись на Крокетта. — Вы прямо ворвались в этот домишко, так дерзко, бесстрашно. Но как вы справились с этим ужасным чудовищем? Я прямо-таки успокоиться не смогу, пока не услышу все-все, до последней подробности!

Этот пылкий призыв, исходивший из уст весьма соблазнительного создания, едва ли сумел бы оставить без ответа даже не столь восприимчивый к лести человек, как Крокетт. Но прежде чем он успел откликнуться на эту просьбу и начать продолжительный — и, боюсь, крайне утомительный — монолог, я сделал шаг вперед, чтобы оказаться лицом к лицу с полковником.

— Растяните меня! — воскликнул он. — Вот тот малый, который первым учуял гада! — Шагнув мне навстречу, он мускулистой рукой обхватил меня за плечи и отвел немного в сторону от кучки поклонников, которые теснились все ближе в надежде услышать новые откровения. Хотя от природы я с трудом выношу подобные проявления фамильярности, в особенности от совершенно постороннего человека, в данном случае мне пришлось мириться с дурными манерами пограничного жителя.

— Кротик, — заговорил он, вплотную приближая губы к моему левому уху и понижая свой зычный глас почти до шепота. — Когда слух об этой заварушке просочится в газеты и публика прочтет, как Дэви Крокетт в одиночку справился с этим безбожным подонком, мои враги в Вашингтоне перебесятся, хоть веревками вяжи! Вы мне большую услугу оказали, Кротик, не стану спорить. Так что, будем считать, мы квиты, верно?

Он отступил на шаг и выбросил вперед правую руку в освященном традицией жесте мужского союза и примирения.

На миг нерешительность охватила меня. Скрыть от Крокетта те сведения, которые я пришел ему сообщить, как бы малоприятны ни были они для его слуха, означало бы изменить святому делу абсолютной и безусловной истины, коему я посвятил всю свою жизнь. С другой стороны, я понимал, что моя весть заведомо восстановит против меня полковника, ибо он, несомненно, воспримет мое вмешательство как умышленную, а то и злонамеренную попытку омрачить выпавший на его долю миг славы. Разум мой был охвачен смятением, и я отчаянно искал способа разрешить это мучительное, невыносимое и, по-видимому, неразрешимое противоречие!

Но тут краем глаза я уловил какое-то движение в нескольких ярдах левее того места, где я стоял. Бросив быстрый взгляд в ту сторону, я увидел, что к Нойендорфу вернулось сознание и он, приподнявшись на колени, борется с капитаном Расселлом и сержантом Донеганом, которые стараются завести руки ему за спину и зажать их парой железных наручников. Нойендорф отличался столь богатырской силой, что при обычных обстоятельствах вполне мог бы воспротивиться этому маневру, однако, все еще оглушенный мощными ударами Крокетта, он не сумел противостоять совместным усилиям двух полицейских, и после краткой жестокой схватки они сумели-таки заковать его руки в металлические браслеты.

Рывком подняв Нойендорфа на ноги, представители закона собрались вести пленника в городскую тюрьму, а сбежавшиеся зеваки, чьи лица искажали яростные гримасы негодования, обрушили на него яростные вопли: «Чудовище! — Монстр! — Нечестивый убийца!»

У меня не оставалось выбора.

— Полковник Крокетт! — заговорил я, прямо глядя в глаза народному герою. — Я принимаю вашу руку с таким же открытым сердцем, с каким она мне предложена, и не имею ни малейшего желания продлевать те неблагоприятные отношения, какие сложились между нами после вашего внезапного и дерзкого вторжения в священные пределы моего жилища. Позвольте добавить, что, памятуя о столь явно продемонстрированной вами склонности к импульсивным поступкам, а также о миссии, к осуществлению которой я вынужден теперь перейти, мне остается лишь молиться, чтобы нежелательные обстоятельства не ввергли нас вновь в столь же напряженные, столь же враждебные отношения!

С этими словами я подал ему правую руку, и Крокетт немедленно сжал ее в крепком, чтобы не сказать — сокрушительном рукопожатии.

— Кротик! — воскликнул он с тихим булькающим смешком, в котором я с огорчением различил нотку веселой снисходительности. — Пусть меня тупым ножиком освежуют, если вы не чемпион по части возить языком! Поверьте старому Дэви Крокетту на слово — упускаете вы свое призвание! Да с таким талантом молоть вздор вам бы в Конгресс выдвигаться!

И, удостоив меня добросердечного подмигивания в сочетании с дружеским хлопком по плечу, от которого — исключительно из-за его неожиданности — я отлетел на несколько шагов, — полковник развернулся на каблуках и вновь обратился к своей аудитории, которая буквально задыхалась от нетерпения, когда же Крокетт поведает им все подробности своего триумфа.

Поскольку я отличаюсь ловкостью и координированностью, свойственной виду Felis domestica,[19] я легко восстановил равновесие и направился к капитану Расселлу, который, заняв позицию позади Нойендорфа, пытался применить свою дубинку в качестве стрекала, однако пленник злобно скалился и не двигался с места.

При виде моей скромной персоны капитан на миг отказался от этих попыток и приветливо кивнул мне.

— А, мистер По! — сказал он. — Хорошо, что вы пришли вовремя и можете присутствовать при аресте этого негодяя. — И он с удвоенной силой вонзил кончик дубинки в крестцовую-поясничную область своего подопечного. — Без вашей помощи мы бы и посейчас не установили подозреваемого.

Эти слова слышал Нойендорф — он повернул массивную башку и смерил меня ненавистническим взором. Столь беспримесной, столь неукротимой злобой горели его глаза, что все мое существо пронзил страх.

Стараясь не глядеть в сторону распаленного яростью узника, я обратился к капитану с нижеследующими словами:

— Именно вопрос о личности подозреваемого и побудил меня прийти к вам. Капитан Расселл, я должен сообщить вам нечто важное, что может пролить новый свет на расследуемое вами дело.

Озадаченно хмурясь, Расселл ответил:

— Разумеется, я всегда готов прислушаться к вашей информации, мистер По, однако беседу нашу придется отложить до тех пор, пока мы не отведем нашего пленника в тюрьму.

Едва он произнес эти слова, как из гущи остававшихся еще на месте зрителей послышался повелительный хриплый голос:

— С дороги, будьте любезны! — Толпа расступилась надвое, и с полдюжины полицейских во главе с коренастым краснощеким крепышом явилась — или, точнее, ворвалась — на место действия.

— Капитан Расселл! — вскричал их предводитель и остановился, слегка запыхавшись, перед своим начальником. — Мы поспешили сюда, как только получили известие об этом богомерзком преступлении. — Он кинул негодующий взгляд на Нойендорфа. — Я вижу, вы успели уже схватить виновника.

— Благодаря самому полковнику Дэви Крокетту, — ответил капитан Расселл, указывая рукой на знаменитого охотника, который продолжал выступление перед восторженной свитой. Поскольку я стоял всего в нескольких ярдах от него, до меня отчетливо доносилась каждая до крайности живописная деталь.

— … И тут злобный дьявол ухватил меня за волосы, — повествовал он, сопровождая рассказ преувеличенной жестикуляцией — рванул меня к себе и так врезал мне головой по маковке, что я чуть не вырубился — кумпол-то у подонка крепкий, что чугунный котел. Но я вывернулся из его адских объятий и вмазал ему прямиком в пятак. Так он взъярился от этого, что запихал мне когти в самые ноздри. И мы с ним боролись и толкались и пихались сколько-то времени, а потом я исхитрился и вцепился зубами ему в ухо…

Тем временем Расселл продолжал беседу со вновь прибывшим. Завершив ее, капитан снова обернулся ко мне, а краснорожий офицер и его спутники обступили Нойендорфа и, придерживая его за скованные руки, то ли повели, то ли потащили прочь, а все еще остававшиеся на месте зрители напоследок осыпали предполагаемого преступника градом оскорблений.

— Итак, мистер По, — заговорил капитан Расселл, когда отряд полицейских, кольцом охвативший пленника, скрылся из виду. — Теперь, когда я вверил Нойендорфа охране моих подчиненных, я могу на досуге выслушать ваши таинственные вести. Что же такого неотложного случилось на сей раз? Должен признать, вы возбудили мое любопытство.

За исключением восторженной группки, внимавшей Крокетту, большая часть толпы рассеялась, но горстка бездельников все еще болталась на месте действия, бросая заинтересованные взгляды на капитана и меня.

— Было бы лучше перенести нашу беседу в более укромное место, — предложил я, многозначительным взглядом указывая на этих зевак. — Добытая мной информация предназначается исключительно для ваших ушей.

Признав справедливость этого замечания, капитан Расселл повел меня в обход хижины Нойендорфа, а оттуда — на пирс. Мы остановились примерно посредине пирса, достаточно далеко от берега, чтобы обеспечить уединение, — здесь единственным нашим слушателем была темнокрылая чайка, взгромоздившаяся на деревянную сваю из тех, что через регулярные интервалы поднимались из темных глубин океана.

— Итак, мистер По… — начал офицер, бросая на меня вопросительный взгляд.

Пронизывающий ветер с бухты заставил меня поежиться. Я откашлялся и выпалил единым духом:

— Капитан Расселл, у меня есть убедительная причина сомневаться в том, что человек, которого вы только что арестовали, является подлинным виновником этого преступления.

Брови капитана поползли вверх.

— Вот не ожидал от вас, сэр! — воскликнул он. — Вы же наблюдали это животное вблизи — неужели после этого вы сомневаетесь в его закоренелой жестокости? Или, — прибавил он, похлопывая себя рукой по боку, — сомневаетесь в его умении управляться с этим?

Проследив за движением его руки, я увидел тот самый нож, конфискованный Крокеттом у Нойендорфа и врученный капитану Расселлу: последний подвесил его к своему широкому кожаному ремню. Действительно, страшное на вид оружие, с резной рукоятью из рога оленя и длинным зазубренным лезвием.

— Преступные навыки Нойендорфа не внушают мне ни малейшего сомнения, — ответил я. — Однако мои выводы основаны не на его потенциальной склонности к смертоубийству, а на неоспоримых эмпирических фактах!

— На фактах? — подхватил капитан, и чело его омрачилось.

— Я подразумеваю то кровавое послание на стене у изголовья несчастной жертвы.

— Но ведь это вы, мистер По, столь проницательно распознали имя преступника в кровавой надписи, которую мои подчиненные и я сам приняли за простое пятно!

Я приподнял палец, чтобы вовремя прервать полицейского:

— Не совсем так. Как вы помните, я сумел разобрать пять букв из девяти, но четыре остальных, то есть почти половина надписи, были выведены так нечетко, что с трудом поддавались расшифровке и были по крайней мере двусмысленны.

Все так же хмурясь, капитан Расселл затеребил свои пышные усы.

— Вы хотите сказать, — после краткой паузы уточнил он, — что умирающая женщина хотела написать на стене какое-то другое имя?

Я пристально взглянул ему в глаза:

— Нет, капитан, я намереваюсь высказать иное — и гораздо более тревожное предположение!

— А именно, мистер По?

— Таинственное слово — точнее, некое граффито, — написано отнюдь не самой миссис Макриди!

Выражение, появившееся на лице капитана Расселла при этом моем заявлении, можно сравнить лишь с тем тупым выражением, которое проступает на морде быка, оглушенного перед смертью ударом молота. Глаза его широко раскрылись, челюсть отвисла, он словно утратил дар речи. Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем он сумел выдавить из себя:

— И что привело вас к столь экстраординарному заключению?

— Как и всякий вывод, основанный на дедуктивном методе, — отвечал я с улыбкой, — мое заключение также покоится на тщательном наблюдении физических данных в совокупности с применением аналитических способностей.

Капитан все так же взирал на меня с недоумением и даже некоторым испугом, а потому я поспешил продолжить:

— Предположим, ради простоты аргументации, что умирающая женщина, невзирая на прискорбно тяжкую рану, сумела каким-то образом приподняться и, окунув пальцы в кровь, написать на стене имя своего убийцы. Поскольку обе ее руки никак не пострадали при нападении, было бы естественно предположить, что это действие она совершила той рукой, какой обычно пользовалась при письме… А после того, как вы совместное полковником Крокеттом покинули пансион, я продолжал исследовать кровавые следы на стене и отметил, что все буквы слегка наклонены вправо, что объяснимо лишь в том случае, если жертва была правшой. Внимательно изучив ее ладони, я отметил другой существенный факт, а именно: хотя кисти, запястья и ладони были забрызганы хлынувшей из разрезанной шеи кровью, на кончиках пальцев крови не было вовсе. Этот факт сам по себе указывал, что таинственное послание, со всей очевидностью выведенное чьим-то таинственным пальцем, не принадлежит самой вдове. Чтобы подкрепить свои выводы, я обратился к свидетелю, близко знакомому с миссис Макриди, и в ответ на прямой вопрос эта молодая женщина уведомила меня, что в повседневном быту миссис Макриди совершала всякую работу, от глажки и шитья до письма — левой рукой!

Я подождал, пока капитан оценит важность моего открытия. Последовала протяженная пауза, во время которой на лице полицейского сменялся ряд выражений — от полного недоумения и растерянности к робкому сомнению и, наконец, до решительного отказа верить. Покачав головой, капитан Расселл сказал:

— Да, мистер По, все это крайне загадочно, однако, должен вам сказать, все эти ваши, как их бишь, эмпирические наблюдения бледнеют на фоне очевидного и явного доказательства дикого и необузданного характера Нойендорфа. И я подразумеваю не только пугающую, ужасающую даже внешность этого человека, но и те страшные угрозы, которые он, как известно, рассыпал в адрес миссис Макриди. Не говоря уж об отчаянном сопротивлении, какое оказал при аресте…

— Готов согласиться, что внешность Нойендорфа имеет в себе мало привлекательного, — признал я, — однако мы не можем судить о виновности человека лишь по его угрюмому или отталкивающему виду. Что касается угроз, то они, хотя сами по себе и заслуживают порицания, не могут служить «неоспоримым доказательством» его вины. И даже его яростное сопротивление полковнику Крокетту можно истолковать в другую сторону — как взрыв возмущения со стороны ни в чем не повинного и подвергающегося насилию человека.

— До тех пор, пока невиновность его не будет установлена безо всякого сомнения, я буду считать его наиболее вероятным подозреваемым в этом деле, — упорствовал капитан. — При всем уважении к вашей проницательности, мистер По!

Подобное упрямство, хотя и весьма прискорбное, не представляло собой ничего неожиданного со стороны обычного служаки, каким был капитан Расселл. Пока я подыскивал достойный ответ, послышался звучный стук башмаков по деревянным доскам мола. Обернувшись к источнику этого шума, я увидел полковника Крокетта, приближавшегося к нам большими, уверенными шагами. Рядом с ним, переплетя свою правую руку с его левой, шествовала дерзкая девица, чьим соблазнам столь неосмотрительно поддался бравый охотник.

— Эй, Кротик! — окликнул он меня. — Заманили капитана Расселла посередь моря, чтобы капать ему на ушко?

Подобное наглое приветствие заслуживало по крайней мере достойной отповеди, но прежде чем я собрался с мыслями, капитан со смешком ответствовал:

— Нет-нет, наш друг мистер По не капает мне на ухо, полковник Крокетт, он прямо-таки заливает совершенно невероятные измышления!

— Так я и думал! — рассмеялся Крокетт, останавливаясь вплотную к нам. Через левую руку он перебросил куртку, сброшенную еще раньше, в разгар битвы с Нойендорфом.

— Рана повыше локтя была уже перевязана кружевным платочком с вышивкой, владелица которого, как я подозревал, опиралась теперь на его здоровую руку.

— Капитан, — продолжал Крокетт, протягивая полицейскому свою мясистую правую лапу, — я пришел попрощаться с вами. Мой новый друг мисс Мул-Леди…

— Муллени, — поправила его девица с приятной, хоть и несколько насильственной улыбкой.

Мисс Муллени любезно предложила познакомить меня с вашим замечательным городом. Я прямо-таки лопаюсь от нетерпения осмотреть музей мистера Пила[20] со всеми вашими прославленными консервированными египетскими мумиюми, про которых я столько слыхал!

Обменявшись сердечным рукопожатием с полицейским и дружески попрощавшись с нами обоими, покоритель границ двинулся прочь вместе со своей спутницей. Мгновением спустя капитан Расселл в очередной раз выразил мне глубочайшую признательность и благодарность и двинулся вслед за этой парочкой.

Однако, отойдя на несколько шагов, он приостановился и снова обернулся ко мне.

— Еще одно, мистер По! — сказал он. — Если кровавые знаки над изголовьем миссис Макриди не складываются в имя «Нойендорф», что же они, ради всего святого, обозначают?!

— Это самый насущный вопрос, — согласился я, — однако, к несчастью, в данный момент я не могу сколь-нибудь уверенно ответить на него.

— Ясно, — пробормотал капитан, слегка пренебрежительным тоном, словно подразумевая: «Я так и думал». И, церемонно прикоснувшись на прощание к своему головному убору, он развернулся на каблуках и удалился.

Я остался на пирсе в одиночестве. Чувства, охватившие меня, пока я стоял так, обдумывая все произошедшие за утро события, с трудом поддаются описанию, настолько смутные, настолько противоречивые эмоции овладели моей душой. То, что мне единственному удалось проследить определенный замысел и знаки в казавшихся на первый взгляд случайными отметинах на стене той комнаты, где произошло убийство, с одной стороны, служило источником живейшего удовлетворения, однако невозможность убедить капитана полиции в том, что зверски зарезанная женщина ни в коем случае не могла быть автором этого послания, наполняла мое сердце чувством глубочайшей фрустрации.

И вдруг совершенно иное — но столь же тревожное — чувство охватило меня. Мое одиночество было нарушено.

Кто-то — что-то — находилось прямо у меня за спиной, присматриваясь ко мне со столь ощутимой, столь яростной скрупулезностью, что я материально ощущал этот взгляд на своей спине.

Сердце затрепетало, леденящая дрожь пробежала по телу, невыносимая тревога завладела мной. Кто это — что это — за незримое присутствие рядом со мной, позади меня?

Медленно, мучительно медленно я обернулся лицом к скрывавшемуся от меня наблюдателю — замер — испуганный вздох вырвался из моей груди при виде большой темнокрылой чайки, созерцавшей меня с вершины массивного деревянного пилона!

Мгновением позже, не отрывая от меня сверхъестественно разумного взгляда, пернатая тварь широко раскрыла клюв и издала хриплый, жуткий клич, подобный зловещей и невнятной вести. О смысле этой вести я мог лишь догадываться, но, стоя на продуваемом всеми ветрами пирсе, всматриваясь в эту мрачную, неприятную с виду птицу, я почувствовал, как все фибры моего существа пронизывает глубокое и страшное предчувствие.

ГЛАВА 7

В тот вечер, после скромного, но питательного ужина из черного хлеба и бобовой каши, приготовленного моей преданной Матушкой, я перебрался в нашу маленькую гостиную и устроился поближе к благодетельному теплу очага в надежде рассеять почти болезненный озноб, овладевший моими телом и душой. Часы, протекшие после фантастических событий того утра, я отношу к наиболее тяжким и мрачным периодам своего бытия.

Привычная рутина нарушена, всякие попытки литературного творчества беспощадно пресекаются фантазмами, всплывающими в излишне возбужденном мозгу. Разве моя способность к воображению могла действовать в подобных неблагоприятных условиях? Разве могут раскрыться источники художественного вдохновения, когда разум переполнен смущающими и страшными видениями жестоко зарезанной вдовы, подозреваемого виновника, который своим обликом до такой степени сходствовал с обезьяной, что весьма напоминал орангутанга с Борнео, и превыше всего — криком той угрюмой, пугающей, зловещей пернатой, что пыталась мне сообщить неведомую и непостижимую весть?!

Поскольку литературные труды мне были не под силу, большую часть дня я посвятил поискам ответа на последний вопрос, брошенный мне капитаном Расселлом, а именно: если кровавые знаки, оставшиеся на сцене убийства, не следовало читать как имя «Нойендорф», то что же они призваны были обозначать?

Однако все усилия разгадать сообщение не увенчались успехом, главным образом, как я полагаю, из-за утренних треволнений, кои, по всей видимости, так повлияли на мой разум, что почти лишили его способности к логическому мышлению.

Теперь же, когда я сидел, неподвижно глядя в мерцающий огонь очага, мне пришло вдруг в голову, что для решения загадки мало лишь размышления, а требуется методический подход.

Поднявшись с места, я поспешил к себе в кабинет, достал из ящика письменного стола заточенный карандаш и крупно вывел на чистом листе бумаги те буквы, в точном значении которых я был уверен, оставив между ними пустоты. В результате надпись приобрела такой вид:

NE_VE__О R_

Затем я вернулся с бумагой и карандашом в гостиную и вновь уселся перед очагом с потрескивающими дровами.

Держа лист перед собой, я мысленно попытался заполнить первый пробел буквой А. План мой заключался в том, чтобы систематически перебирать все буквы алфавита, одну за другой, записывая осмысленные варианты слов.

Первые два результата эксперимента — NEAE____ OR_ и NEBE___ OR_ ничего не означали. Но третий вариант дал NECE___ OR_. Мне тут же пришло на ум слово «Necessary» — «необходимый» — но эта возможность зависела от вероятности того, что я принял О за А.

Хотя я был в достаточной степени уверен, что не допустил подобной ошибки, абсолютной уверенности у меня все же не было. Поэтому я записал на своем листке слово «necessary», сопроводив его небольшим вопросительным знаком, и возобновил подбор букв.

До такой степени сосредоточился я на этом занятии, что перестал замечать окружавшую меня обстановку, а потому не видел, как кто-то осторожно прокрался в гостиную и на цыпочках приблизился ко мне. И вдруг мое зрение окутала беспросветная тьма — пара нежных ручек закрыла мне глаза!

— Угадай кто! — прозвенел ангельский голос у моего левого уха.

Самая внезапность этого нападения подбросила меня с подавленным воплем из кресла, но через мгновение реальность открылась мне. Откинувшись снова на спинку, я отдышался и позволил отчаянно бьющемуся сердцу вернуться к нормальному ритму.

— Дайте подумать, — выдохнул я наконец, когда мой пересохший рот вновь оросила влага. — «послала сотни кораблей / Высокой Трои башни сжечь»?[21]

— Нет, дурачок! — рассмеялась она в ответ.

— Хм-м! — протянул я, приложив палец к губам. — Наверное, это легендарная королева Гиневра,[22] чья прелесть сгубила благороднейшее христианское королевство?

— Нет! — взвизгнул от восторга голосок за моей спиной.

— Ну тогда, — вздохнул я, как бы нехотя капитулируя, — тогда уж и не знаю, кто это.

— Это я, Эдди! — вскричало ангельское создание, чью природу я, разумеется, угадал с самого начала очаровательной шарады.

Сняв ручки с моих глаз, она выскользнула из-за моей спины и предстала передо мной.

— Милая моя маленькая Виргиния!

Я счастливо улыбнулся, с нежностью созерцая драгоценную девицу, чьи черты неизменно наполняли мое сердце глубочайшей любовью и радостью. Хотя для двенадцати с половиной лет она была маловата ростом, светящаяся аура здоровья и юной силы окружала эту маленькую фигурку — эти качества особенно явно проступали в пленительной пухлости ее щек, ручек и всего тела. Каждая мелочь в ее лице сама по себе околдовывала — и озорная искорка лазурных очей — и удивительная изысканность розовых губ — и чарующий абрис тонкого носа — и блеск густых темных волос, которые она с прелестной непосредственностью собирала в детскую прическу, именуемую «хвостиками».

Когда она так стояла передо мной, раскачиваясь всем своим крошечным, драгоценным для меня телом, руки сложив за спиной, — взгляд ее внезапно упал на тот лист бумаги, который так и остался лежать у меня на коленях.

— Что это, Эдди? — спросила она тихонько, чуть пришепетывая. — Головоломка?

— Своего рода, — снисходительно усмехнулся я.

— Ой, правда?! — вскричала она. — Дай посмотреть! — Один быстрый шажок — и она выхватила мой лист.

— Нет, нет, дражайшая сестрица! — вскричал я, протягивая к ней руку. — Верни мне это, будь так добра. Хотя, на твой невинный взгляд, нынешнее мое занятие может показаться досужей забавой, в действительности я погружен в дело мрачное и неотложное, связанное с теми событиями, о которых я уже известил тебя. — За ужином я поведал и сестре и Матушке о драматических событиях этого дня, опустив только страшные подробности, изложение которых могло лишь нарушить деликатный баланс в хрупких душах моих любимых.

Но мой призыв нисколько не подействовал на это очаровательное дитя.

— Отними, если сможешь! — поддразнила она, отступая от меня и пряча листок за спиной.

— Прошу тебя, сестрица! — взмолился я. — При обычных обстоятельствах я бы охотно поиграл в эту игру, но твоему бедному Эдди выдался такой трудный, такой изнурительный день! Нервы мои истощены, и я не смогу присоединиться к твоим затеям и забавам.

Перед столь пылкой просьбой она не могла устоять. Придав губкам прелестное выражение досады, она снова подошла ко мне и ткнула в меня заветным листком.

На, забирай! Ты сегодня бука! — воскликнула она и самым очаровательным образом топнула ножкой.

Я прикрыл одной рукой глаза и взмолился о пощаде:

— Не суди меня так строго, сестрица! — вздохнул я. — Усталость и разочарование и так уже взяли с меня свою суровую дань!

Голосок ее смягчился, и моя прекрасная подруга вскричала:

— Хочешь, я спою тебе песню?

Стало ясно, что задуманную мной работу придется отложить на неопределенный срок.

— Да, — сказал я, стараясь улыбнуться. — Это будет очень приятно.

— Вот и хорошо! — обрадовалась она. — Сиди спокойно, закрой глаза, и я спою тебе твою любимую песню. Угадай какую!

Мгновение я обдумывал ответ, а потом отважился высказать предположение:

— «Дерево палача»?

— Не-а! — ответила она.

— «Неспокойная могила»?

— Нет!

— «Барбара Аллен»?

— Да! — с жаром отвечала она, и я откинулся в кресле, закрыв глаза, а Виргиния, слегка откашлявшись, зазвенела голоском, чья красота и чистота могла бы пробудить зависть даже у серафима:

В Алом граде, где я родилась,
Красна девица проживала.
Каждый парень глядел ей вослед,
Ее звали Барбара Аллен.
То был ласковый месяц май,
И цветочки теплу были рады…
Уильям Гроув, не умирай,
Из-за гордой Барбары Аллен!
Он послал своего к ней слугу
В город, где она проживала:
— Приходи, мисс, скорей, мой хозяин помрет,
— Коли ты есть Барбара Аллен!
Поднялась, поднялась не спеша,
К ложу скорби идти собираясь.
Отодвинула полог и говорит:
— Женишок, да ты помираешь!
Протянул он навстречу ей бледную длань,
Чтоб прижать ее к скорбной груди.
А она-то скочком, да и в угол бочком:
— Молодой человек, погоди!
Как за здравие дам и девиц
Ты в таверне в городе пил,
Барбру Аллен назвать ты забыл
И тем тяжко ее оскорбил!
Обратился лицом он к стене,
Обратился к любимой спиной:
— Я все понял, Барбара Аллен,
— Никогда ты не будешь со мной!
И пошла она в город домой.
За спиной слышен мрачный трезвон,
Поглядела назад, поглядела вперед:
То на дрогах уж едет он.
Пропустите меня, пропустите
На послед на него поглядеть.
Я могла бы спасти его жизнь,
Предпочла спасти свою честь.
— Ой мамочка, мама, постель мне стелите,
Узку, холодну постель.
Милый Вилли от меня помер,
И за ним помру я теперь.
Милый Вилли помер в субботу,
В воскресенье она померла,
Мать-старушку прибрала забота,
И на Пасху скончалась она.

Я слушал, не размыкая век, сотрясающие душу стансы старинной и мрачной баллады, и таинственный образ, словно выходец из могилы, поднялся из сумрачных глубин моего перетревоженного мозга. Поначалу этот странный, дразнящий образ оставался чересчур неявным и смутным, чересчур бледным и далеким, и я не мог признать его. Но мелодичный голос дражайшей моей Виргинии лился и лился, и образ начал проступать отчетливее, его черты становились яснее, пока перед моим изумленным воображением не предстал сияющий женский лик.

Хотя с младенчества я не имел возможности созерцать этот образ воочию, представившееся мне лицо было столь же знакомо, сколь и мое собственное, ибо на портрете я видел его тысячи — десятки тысяч раз. То был образ моей благословенной матери, знаменитой актрисы Элизы По, известный мне исключительно по тонкой работы миниатюре, которую я ценил превыше всех моих земных сокровищ.

Что, гадал я, могло столь внезапно вызвать к жизни образ моей давно покойной матери? Обдумав этот вопрос, я пришел к неизбежному выводу, что песня, исполнявшаяся в тот момент Виргинией, или что-то в манере ее исполнения вызвало из души моей этот мучительный для сердца образ. Возможно, предположил я, моя дражайшая, вечно оплакиваемая мать, чьи музыкальные таланты стяжали ей не меньше похвал от критиков и любителей театра по всему нашему штату, нежели ее сценический дар, возможно, повторяю, этой песней она убаюкивала меня в своих объятьях в те недолгие годы, пока я наслаждался — о, краткий промельк в колее моего жалкого и мучительного бытия! — несравненным блаженством сладостного материнского попечения.

Но какая бы причина ни породила это внезапное видение, воздействие его на мои туго натянутые нервы оказалось скорым и тягостным. Влага скопилась позади моих все еще сомкнутых век, мучительное рыдание поднялось из глубин пораженной скорбью души. А Виргиния тем временем продолжала балладу:

Милый Вилли в могиле лежит,
Барбра Аллен в могиле другой.
На могиле Уильяма роза цветет,
И шиповник — на могиле второй.
И росли они оба превыше креста,
А когда перестали расти,
В узел любовный они заплелись.
И с шиповником роза…

Вдруг песня Виргинии оборвалась. Мои смоченные слезами ресницы распахнулись.

— Сестрица! — всхлипнул я, извлекая из кармана брюк платок и вытирая влагу, оросившую мои глаза, щеки и нос. — Что принудило тебя столь внезапно и непредвиденно замолкнуть?

Обратив взор к той, кого я вопрошал, я увидел, что сама она с большим удивлением смотрит на какой-то объект, возникший чуть повыше моего левого плеча. Развернувшись в кресле, я с удивлением обнаружил на пороге гостиной Матушку. Ее простые, но чрезвычайно приятные в моих глазах черты выражали с трудом подавляемое возбуждение, словно лицо вестника, принесшего поразительную новость.

— Извини, милый Эдди, что помешала вам, — сказала добрая женщина, — но у нас посетитель — выдающийся посетитель, если можно так выразиться, — и он хочет тебя видеть.

Учитывая неурочный час — давно уже перевалило за восемь, — ее растерянность была совершенно естественной.

Произнеся эти слова, Матушка отступила в сторону, и таинственный посетитель, до тех пор скрывавшийся за ее спиной, решительно шагнул в комнату. Могу ли я описать ту острую дрожь неприязни и неудовольствия, коя пронизала меня при виде гостя столь нежеланного, с которым я не так давно распрощался — как я тешил себя иллюзий — навеки?

То был, разумеется, полковник Крокетт.

ГЛАВА 8

ОН ОДЕЛСЯ В ОБЫЧНЫЙ СВОЙ КОСТЮМ, прибавив к нему черную фетровую шляпу с высокой тульей и широкими полями, но с неожиданным для такого дикаря уважением к правилам цивилизованного общежития он, очевидно, снял этот головной убор, едва переступив порог нашего дома, и теперь сжимал его в одной руке.

Я поднялся со стула, убрал пропитанный слезами платок в нагрудный карман сюртука и любезно, хотя не слишком сердечно, приветствовал полковника.

— Кротик! — заговорил он. — Мне, право, неловко врываться к вам в дом в такой безбожно поздний час, но у нас тут куча скверных новостей, и я хотел раскурить трубку совета на пару с вами. — Слегка поклонившись Виргинии, он добавил: — Страсть какая жалостная песня, мисс. Заливаетесь, точно синешейка на тополе, назовите меня индейцем, если это не так!

— Спасибо большое! — прощебетала Виргиния, одаряя незваного гостя изящнейшим реверансом. И голосом сладостно-невинным, точно ангельским, она задала вопрос: — Вы и вправду знаменитый полковник Крокетт — тот самый, о котором Эдди рассказывал столько ужасов за обедом?

— Самый что ни на есть под-длинный, вылитый, удостоверенный, без никаких! — провозгласил пограничный житель с хриплым смешком. — А что наш Кротик мне всякие шпильки подкалывает, это не новость для меня. Особой любови промеж нас нет, ясное дело. Однако, — и тут он с какой-то непривычной серьезностью обратился ко мне, — самое бы время нам зарыть томагавк. Очень уж скверные творятся дела, надо срочно за это браться, не теряя времени.

— И вправду срочные это «дела», — отпарировал я, — если они побуждают вас вновь столь опрометчиво нарушать мирную ауру нашего дома.

— Именно так, Кротик, — сурово отвечал полковник.

В эту минуту Матушка, до той поры созерцавшая нашего посетителя с (как это ни прискорбно) чрезвычайно малоуместным выражением восторга на своем честном лице, шагнула вперед и протянула Виргинии руку.

— Пойдем, дорогая, — сказала она. — Пусть Эдди с полковником займутся делами.

— Хорошо! — прощебетала отрада моего сердца. Изящно проскользнув по полу, она взяла мать под руку, и оба ангельских создания покинули комнату. Но перед тем как исчезнуть окончательно, Виргиния приостановилась и оглянулась на Крокетта.

— Надеюсь, вы скоро заглянете к нам снова, — воскликнула она, — и я спою вам другую песню.

— Можете рассчитывать на меня, малышка! — отвечал Крокетт.

Поленья в камине успели обратиться в груду раскаленных углей, и гостиная погрузилась в полумрак, хотя уютное тепло еще сохранялось в ней. Приблизившись к масляной лампе, которая покоилась в центре комнаты на кофейном столике со звериными лапами, я снял стеклянный колпак и серной спичкой поджег фитиль. Затем — все еще сжимая в руке бумажный лист, на котором были начертаны загадочные буквы, — я вернулся на свое место и жестом пригласил полковника опуститься в высокое кресло с подлокотниками напротив меня.

Пограничный житель устроился поудобнее, закинув ногу на ногу и пристроив на выступающем колене свою фетровую шляпу.

— Симпатичная у вас девчушка, Кротик. А я и знать не знал, что вы успели папашей заделаться.

Горячая волна негодования алым румянцем захлестнула мое лицо.

— Вы совершенно превратно истолковали мое родство с Виргинией! — воскликнул я. — Она приходится дочерью отнюдь не мне, а той доброй женщине, вместе с которой только что удалилась, моей тетушке Марии Клемм. Тем самым Виргиния мне приходится кузиной, хоть я надеюсь и молюсь, что еще до истечения года она согласится стать моей женой!

Па это заявление полковник ответил взглядом, выражавшим удивление и даже некоторую обескураженность. Он долго молча смотрел на меня, а затем испустил тихий, еле различимый свист.

— Ну уж это и вовсе, — пробормотал он как бы про себя. — Ладно, — продолжал он уже вслух, — ваши семейные отношения нисколько меня не касаются, Кротик, хотя, должен признаться, на мой слух все это несколько необычно.

— Но, как уже сказано, Дэви Крокетта ваши дела не касаются.

— Что же привело вас сюда, полковник Крокетт? — уточнил я. — Должен признаться, вы на редкость неторопливы для человека, который явился по срочному и неотложному делу.

— Этот чертов язычник Нойендорф — вот в ком загвоздка, — со вздохом ответил полковник. — Выходит, никакой он не убийца. — При ровном свете лампы я отчетливо различал, как привычная самоуверенность на его лице сменяется гримасой сомнения.

— На каких фактах основан сей вывод? — поинтересовался я.

— На том факте, что его и в городе-то не было в ту ночь, когда прикончили миссис Макриди. Отлучался почти что на всю неделю. С десяток парней готовы присягнуть в этом. Эта тварь заразная трудилась на рыболовецком судне, которое только нынче утром вернулось в порт.

Его сообщение вызвало в моей груди на редкость смешанные ощущения: довольно лестное чувство собственной правоты, сопровождавшееся уколом тревоги.

И словно полковнику сообщилась сверхъестественная способность читать мои затаеннейшие мысли, он тут же откликнулся:

— Да, Кротик, печальная у нас ситуация, спору нет. Ведь если этот дьявол Нойендорф невиновен, выходит, злодей-убийца все еще разгуливает на свободе.

С минуту мне понадобилось на обдумывание этой мысли.

— Описанная вами ситуация, — отвечал я наконец, — хотя, безусловно, печальна, однако вполне мною предвидена.

— Только что, перед вашим приходом, я вновь пытался расшифровать таинственное слово, оставленное кем-то неведомым на месте преступления, ибо пришел к убеждению, что это было вовсе не имя Нойендорфа. — И я протянул полковнику бумагу с загадочной надписью.

— Вот за этим я и пришел к вам, Кротик! После того как полицейские вынуждены были отпустить Нойендорфа, капитан Расселл заглянул ко мне и пересказал вашу утрешнюю беседу. Я и подумал: «А этот Кротик на многое горазд, сразу-то и не догадаешься».

— Разумеется, я весьма благодарен вам за столь красноречивую похвалу, — более чем сухо возразил я, — но что касается собственно цели вашего визита, должен признать, она по-прежнему остается для меня тайной.

— Тут все просто. Я зашел сделать вам предложение: беремся за дело вместе. С вашей крепкой головой и моими талантами — смею сказать, тоже незаурядными — мы словим этого подлого убивца быстрее, чем слепая лошадь наскочит на столб!

Предложение полковника прозвучало столь неожиданно, что на какой-то миг я лишился дара речи.

— Должен ли я понимать вас так, — спросил я наконец, — что вы предлагаете мне своего рода партнерство?

— Точно в яблочко, Кротик!

И еще мгновение прошло, прежде чем я сумел осмыслить этот странный поворот событий.

— А как же полицейские? Ведь они, избранные служители закона, а не частные граждане в первую очередь должны заниматься преследованием и задержанием опасных преступников.

Крокетт снял с колена свою широкополую шляпу, расцепил скрещенные ноги и подался вперед, ближе ко мне:

— Пусть уж капитан Расселл и его присные не обижаются, а только пользы от них немного, Кротик. Обычные полицейские служаки, во всем придерживаются правил, ползут, как застывшая патока в январские холода. К тому же, — с ухмылкой добавил он, — я не частный гражданин, а самый что ни на есть заправский конгрессмен Соединенных Штатов!

— Вот именно, — подхватил я, придавая своему лицу выражение хотя и не откровенной насмешки, но все же вполне безошибочного скептицизма. — И мне бы не хотелось неверно истолковать ваши побуждения, но мне представляется, что им не чужда и политика, не так ли?

Это замечание вызвало необычайную реакцию у обычно весьма бойкого покорителя границ, а именно — пусть не поймут меня превратно — он впервые погрузился в глубокое размышление. Улыбка его угасла, лоб нахмурился, и, потупив взор, он медленно, задумчиво кивнул. Когда после достаточно затянувшейся паузы он открыл рот, я услышал от него непривычно серьезный ответ.

— Вы отчасти правы, Кротик, — признал он. — Если я поймаю того подлого негодяя, который прикончил несчастную миссис Макриди, это не повредит мне на выборах, вовсе нет.

И тут же его лицо подверглось новой, не менее удивительной метаморфозе, и мрачность сменилась свирепой решимостью.

— Но вы промахнулись мимо цели, ежели вообразили, что лишь ради этого я хочу загнать подонка! — заявил он. — Своими собственными гляделками вы видели, как он разделался с бедной вдовушкой! Да от такого зрелища волосы дыбом встанут, все равно что колючки на кактусе. И вы думаете, я буду сидеть себе тихо и пальцем не шевельну, пока бесчеловечный дьявол на свободе?! Ну нет, Кротик, вы понятия не имеете, кто такой Дэви Крокетт, вот что я вам скажу!

К моему удивлению, эта страстная речь пробудила во мне вполне искреннее (хотя и небезоговорочное) уважение. Беспримесная чистота его побуждений по-прежнему вызывала у меня сомнения, однако же столь одухотворенная речь вызвала бы отзвук в душе любого мужчины, кроме разве что безнадежного флегматика. Как справедливо отметил Крокетт, я тоже был свидетелем кошмарной жестокости, и это зрелище воспламенило также и в моей груди не менее пламенное желание добиться справедливой кары для виновника этого преступления. Участие в столь благородном начинании послужило бы к вящему моему удовлетворению.

Более того, приняв это предложение, я сумел бы раз и навсегда показать самонадеянному герою, что человек исключительных умственных способностей благодаря несомненному превосходству интеллекта над физической силой заведомо достигает большего и заслуживает высших отличий по сравнению с тем, кто наделен лишь физическими данными. Но должен заметить, что личное соперничество с Крокеттом не играло никакой роли в принятом мной решении, поскольку такого рода мелочные расчеты совершенно чужды моей природе.

— Ну, что скажете, Кротик? — настоятельно повторил Крокетт, не давая мне хорошенько обдумать ситуацию.

Выпрямившись в кресле, я посмотрел покорителю границ прямо в глаза с выражением самой торжественной и целеустремленной решимости.

— Полковник Крокетт! — провозгласил я. — Тщательно поразмыслив над вашим столь явно заслуживающим внимания предложением, я пришел к выводу, что мой святой долг — не только гражданина, но и человеческого существа — заключается в том, чтобы всемерно способствовать поискам ответа на эту жуткую загадку. И потому я склонен ответить утвердительно.

Неисправимый охотник на бизонов высоко вскинул руку, издал радостный клич и звучно хлопнул себя по колену:

— Черт побери, Кротик, именно на такой ответ я и рассчитывал! Да мы с вами схватим это ядовитое пресмыкачее прежде, чем вы успеете выговорить «Джек Робинсон»!

Настолько заразителен оказался энтузиазм Крокетта, что я почти против воли ответил ему снисходительной улыбкой, которая, правда, быстро увяла под влиянием новой тревожной мысли.

— Однако, полковник Крокетт, у вас, несомненно, есть важные обязательства, неотложно призывающие вас. Хотя мне было бы неприятно подвергать сомнению ваш оптимизм, весьма вероятно, что эту загадку не удастся разрешить мгновенно, как вы рассчитываете.

— Верно, точно в проповеди, Кротик, — всех, кому я срочно требуюсь, и палкой не перебьешь. Вон бостонские шишки собрались задать мне послезавтра обед в Тремонт-Хаусе. Ничего, вечеринка малость подождет. Нет, сэр, — повторил он, эмфатически качая головой, — я не намерен распрощаться с вашим славным городом, пока не уличим виновного.

— Что ж, полковник Крокетт, — отвечал я, — если расследование займет больше времени, чем вы надеялись, по крайней мере вы воспользуетесь привилегией провести лишние дни в Балтиморе, который вы справедливо назвали «славным городом», — я бы также назвал его одной из наиболее прогрессивных столиц культуры! — Приподняв бровь, я добавил лукаво: — Полагаю, ваша новая знакомая успела с утра познакомить вас с кое-какими достопримечательностями?

— Мэриэнн Муллени? — переспросил полковник с решительно ухарской усмешкой. — Да уж, эта милая малышка была как нельзя более приветлива. Именно, сэр, она показала мне пару штучек, от которых у меня глаза выпучились, точно у лягушки-быка.

— Не сомневаюсь, — сухо ответствовал я. — И какое же из этих чудес, если осмелюсь спросить, в особенности поразило вас?

— Дайте подумать, — пробормотал он, поглаживая широкий, чисто выбритый подбородок. — Взять хоть это великостательный собор — ничего подобного в жизни не видывал. И театр на Холлидей-стрит. И то огроменное здание — там, на Гей-стрит.

— Ах да, — подхватил я. — Здание «Новой экспортно-импортной торговой ассоциации», одной из главенствующих коммерческих структур Балтимора.

— То самое — вот уж фиговина! А еще колоссенная статуя Джорджа Вашингтона, про которую я много слыхал. Вырви-глаз, да и только! Признаться, не слишком-то мне по душе видеть какого угодно человека, будь он хоть президент Соединенных Штатов, вознесенным на такую высоту. Как-то оно не совсем правильно. Хотя наш нынешний ничего бы против не имел, если б и его там поставили. Черт, старина Энди Джексон уж так превознесся, что… Эй, Кротик, что это на вас нашло?

В тот момент я не имел возможности видеть выражение своего лица, но, конечно же, оно сделалось достаточно оригинальным, если вынудило разошедшегося первопроходца споткнуться на полуслове. Но сколь бы странным ни выглядело мое лицо внешне, то было лишь слабое отражение крайнего внутреннего волнения, кое вздымало и колебало мою грудь.

— Какого дьявола, Кротик? — настойчиво повторил полковник.

— Разумеется! — воскликнул я, глядя на лист бумаги, который я по-прежнему сжимал в руках. — Не одно слово, а два!

Резко поднявшись с места, Крокетт зашел за мое кресло и глянул мне через плечо.

— Придержите вожжи, Кротик! — попросил он. — Чересчур вы разогнались, на мой вкус.

— Буквы над кроватью миссис Макриди! Я исходил из гипотезы, что это одно слово. Но предположим, что их два. Учитывая экстраординарные, даже противоестественные обстоятельства, в которых они написаны, — автором послания, полагаю, был не кто иной, как муж, сотворивый сие, а отнюдь не злосчастная жертва, — вполне возможно, что разделяющая слова лакуна была пропущена и они слились воедино.

— Что-то не скумекаю, о чем вы, Кротик.

— Смотрите! — воскликнул я и, взяв карандаш, быстро заполнил четыре пропуска буквами W, X, Р и Т, создав тем самым следующую графему.


NEWEXPORT


— И какого дьявола это значит, Кротик? Ничего не пойму.

— «Новый Экспорт»!

— Вы о том здании, которое я видел с утра — как его бишь?

— Вот именно! Здание «Новой экспортно-импортной торговой ассоциации». Как раз прозвучавшее минуту назад из ваших уст упоминание и подтолкнуло меня к этому выводу.

— Гром и молния! Какое отношение эта контора имеет к несчастной миссис Макриди? — глубоко озадаченным тоном переспросил пограничный житель.

— То-то и оно, полковник Крокетт, — отвечал я, а гроза границ тем временем вернулся к креслу и снова опустился в него. — Позволю себе процитировать Стратфордского Лебе дя: вот в чем вопрос.[23] А что касается ответа — здесь я пока воздержусь от определенного суждения. Я могу лишь предложить свою гипотезу.

— Выкладывайте, Кротик, я весь обратился в слух.

— Я вижу здесь намек на покойного супруга миссис Макриди, Джуниуса, который большую часть своей жизни состоял в числе самых состоятельных граждан Балтимора.

— В последние годы этот джентльмен сделался жертвой превратностей судьбы и почти полностью разорился, что привело к его скорому физическому упадку и преждевременной кончине. Подробности постигшей его катастрофы мне, разумеется, неизвестны. Но когда все это совершалось, ходил слух, что его падению способствовала, если не впрямую спровоцировала его, ожесточенная вражда с членами другого выдающегося балтиморского семейства, а именно — с Ашерами, чье состояние также заметно сократилось из-за этой маниакальной вендетты с Макриди. И не только их богатству был нанесен жестокий удар, но и сам патриарх этого рода, Сэмюел Ашер, как и его ненавистный супротивник Джуниус Макриди, был сокрушен и вскоре также умер, оставив двух взрослых детей, склонных к полному уединению и, по слухам, крайне эксцентричных.

— И как вы, Кротик, во имя всех ангелов и бесов, запихаете в эту историю ваше здание?

Подавшись вперед в кресле, я смерил пограничного жителя жестким немигающим взглядом.

— Согласно сообщениям, публиковавшимся в газетах в пору упадка мистера Макриди, — начал я, — первопричиной горькой распри между ним и Ашерами стало то самое здание, ибо основными патронами этой дорогостоящей и экстравагантной постройки стали оба вышеназванных джентльмена.

Несколько мгновений полковник молчал, нахмурясь и жуя в задумчивости нижнюю губу.

— И вы, стало быть, прикидываете, что эти самые детки Ашера могли руку приложить к убийству миссис Макриди? — уточнил он наконец.

— Учитывая широко распространенный слух об их наклонности к аномальному, если не вовсе ненормальному поведению, и ту ядовитую вражду, что на протяжении многих лет отравляла отношения между обеими сторонами, подобную вероятность нельзя вовсе исключать из рассмотрения.

— В таком случае, — заявил полковник и сразу же поднялся на ноги, — путь наш прям, точно выстрел: начнем с небольшого дружеского визита чтим самым Ашерам. Где они проживают, Кротик?

— Они по-прежнему обитают в доме своих предков, некогда величественном, а ныне пришедшем в упадок особняке, расположенном в некотором отдалении от города, в сельской местности — приблизительно в двадцати милях.

Нахлобучив на голову свою широкополую шляпу, покоритель границы воскликнул:

— Отлично, Кротик, в таком случае нам стоит малость всхрапнуть, а с утра найму нам пару лошадок в конюшне и заеду за вами сразу после завтрака.

— Это предложение кажется мне весьма разумным, — одобрил я, в свою очередь поднимаясь с кресла. — Позвольте проводить вас до двери.

Я вышел впереди полковника из гостиной и по узкому коридору проводил его до парадного входа. На пороге я обернулся к нему и предупредил:

— Еще один момент, полковник Крокетт. Хотя я с величайшей готовностью берусь за это предприятие, одну клаузулу я должен оговорить заблаговременно.

Брови полковника сдвинулись, выражая глубокое недоумение.

— Начиная с этой минуты, я желаю, чтобы вы обращались ко мне по имени, — пояснил я. — Я не могу и не стану более терпеть постоянное сравнение меня с досаждающим людям видом вредителей, известным в науке как Squalopus aquaticus Linnaeus.

С минуту полковник молча взирал на меня, широко разинув рот от изумления, как будто неистовая сила моего заявления лишила его дара речи. Наконец, лицо его прояснилось, и широкая усмешка медленно расползлась по нему.

— Слушайте, я и не сразу понял, к чему вы клоните, — ответил он со смешком. — Рад служить, Кр… то бишь По! — И, скрепляя установившееся между нами взаимопонимание, он протянул мне свою мощную десницу.

Я вежливо пожал ему руку. С прощальным поклоном герой пограничья отворил дверь, шагнул в вечерний туман, и на том мы расстались до нового дня.

ГЛАВА 9

ВСЕ ПОПЫТКИ ПОСЛЕДОВАТЬ ПРОЩАЛЬНОМУ СОВЕТУ ПОЛКОВНИКА и, выражаясь его своеобычным языком, «малость всхрапнуть» имели весьма незначительный успех. Сон мой был до крайности беспокойным, краткие периоды лихорадочной и наполненной видениями дремоты сменялись долгими тягостными часами бодрствования. Подобно раненому, который вопреки собственному разумению расчесывает только что затянувшую язвину, мой взбаламученный мозг расставался с тревожными событиями только что миновавшего дня лишь затем, чтобы обратить к трудностям и опасностям дня предстоявшего.

В этой второй части моих размышлений главное место отводилось тем двум индивидуумам, коих мы с Крокеттом намеревались посетить на следующий день. Немногие сведения о Роджере и Мэрилинн Ашер, которыми я располагал, происходили главным образом из слухов, ибо я никогда не видел воочию ни ту, ни другого из этой до болезненности склонной к уединению пары. Я знал, что брат и сестра, перевалившие уже за середину отпущенного человеку земного срока и так и не вступившие в брак, были последними представителями некогда славного рода Ашеров, чье имя вместе с их неизбежным концом также подстерегало полное и окончательное забвение. Я знал также, что при всей склонности обоих отпрысков рода Ашеров к необычному и даже эксцентричному поведению, стяжавшему им репутацию людей трудных, если не вовсе несносных, их личные недостатки по крайней мере отчасти искупались глубоко укоренившимся в их сердцах чувством гражданского долга, которое проявлялось в обильных пожертвованиях на общее благо, в особенности — на благо культуры.

В результате это славное имя мы видим по всему городу на зданиях оперы, музыкальной академии и театров, в том числе на славном «Театре Ашера», что на Файетт-стрит.

Преданность культурной жизни своего родного города по иронии рока объединяла Ашеров с архиврагом их семейства, покойным Джуниусом Макриди, который на гребне своей фортуны тоже был весьма почитаем как безмерно щедрый покровитель театрального искусства города Балтимора.

Пока я лежал в темноте своей спальни, уткнувшись головой в подушку, меня внезапно поразила мысль о косвенной, отдаленной и все же вполне реальной связи между Ашерами, Макриди и мной самим. Общей нитью, привязывавшей меня, хоть и не слишком прочно, к этим двум семействам, было родство с находящимся все еще в зачаточном состоянии американским театром, одним из лучших украшений коего была, в пору своего, увы, слишком краткого земного существования, моя мать Элиза По.

Отбросив покрывало, я со стоном поднялся с постели и босиком, облаченный лишь в ночную рубашку, осторожно проложил себе путь из темного склепа спальни в кабинет. Усевшись за письменный стол, я чиркнул спичкой и зажег огонек масляной лампы. Тусклая окружность желтого света легла на загроможденную поверхность стола.

Мое рабочее место, как бюро всякого истинного литератора, было полностью покрыто пестрой смесью книг, орудий письма, рассыпанными листами чистой бумаги и толстыми стопами бумаги исписанной. На одной из этих кип в качестве весьма сподручного пресс-папье покоилась изящная старинная шкатулка красного дерева. Обеими руками я осторожно снял этот предмет с шаткого пьедестала и положил перед собой.

Уже много лет эта коробочка принадлежала мне — с тех самых пор, как в редком для него порыве щедрости мой недавно скончавшийся опекун, скупой ричмондский торговец Джон Аллан передал ее мне. То был чрезвычайно изысканный предмет на редкость элегантной формы; его гладкую, покрытую блестящим лаком крышку скреплял хитроумнейший миниатюрный замок. Выдвинув средний ящик своего бюро, я пошарил внутри и извлек крошечный медный ключик на тонкой цепочке. Аккуратно вставив ключ в предназначенное для него отверстие замка этой маленькой шкатулки, я отворил замок и осторожно поднял крышку.

С тех пор как я получил этот подарок к своему шестнадцатилетию, я превратил его в свой «сундук сокровищ», в хранилище наиболее драгоценных для меня предметов и документов. Среди прочего здесь хранились немногочисленные и в силу своей скудости тем более ценные для меня сувениры трагически быстротечной жизни моей матери и ее преждевременно оборвавшейся карьеры: рекламка спектакля «Мисс в молодые годы» Дэвида Гаррика,[24] в котором она исполняла роль инженю — шестнадцатилетней Бидди Белэр; миниатюрный портрет моей матери в роли понапрасну обвиненной, обреченной на смерть Дездемоны; и несколько пожелтевших вырезок из газет — отзывы на ее игру в пьесах «Время покажет», «Разгневанный муж», «Уловки красотки» и в бессмертных трагедиях Шекспира.

Вынув из ларца эти ветхие и хрупкие бумаги, я бережно разложил их перед собой и принялся изучать. Достаточно быстро я наткнулся на то, что искал.

То был подробный обзор постановки «Короля Лира» в известном балтиморском «Театре на Фронт-стрит» осенью 1807 года. Воздав пылкую хвалу «душераздирающему портрету» страдающей Корделии в исполнении моей матери, автор отметил также местных знаменитостей, присутствовавших на премьере. «Среди заполнившей все места в грандиозном зале публики находилось и первые лица Балтимора, — писал обозреватель. — В числе тех, кто по окончании спектакля приветствовал мисс По громоподобной овацией, следует назвать судью Стивенсона Арчера, главу апелляционного суда; мистера Септимуса Дж. Клейпула, владельца „Ежедневной газеты Балтимора“, доктора Джареда Паркхерста с супругой; мистера и миссис Джуниус Макриди; миссис Джозайя Никодемус, вдову прославленного капитана; и мистера Сэмюэла Огдена Ашера».

Вот оно, свидетельство той странной, знаменательной связи, о которой я размышлял, лежа в постели! Говорю «знаменательной», поскольку сочетание фамилии «По» с именами Ашеров и Макриди показалось мне подлинным предзнаменованием событий, происходивших ныне.

Несколько минут я просидел за столом неподвижно, воспроизводя внутренним зрением тот давний вечер, когда потрясающая игра моей матери в роли святой, обреченной дочери Лира подняла искушенное и даже пресыщенное общество на ноги в неистовой буре громогласного восхищения. Но постепенно мной овладела глухая летаргия, сродни той инертности, коя наступает после безумного возбуждения опиумного сна. Веки отяжелели, словно свинцом налились, и из глубочайших недр моего существа исторгся звучный зевок.

Я убрал реликвии трагически краткосрочной жизни моей матери в ларец и вернул шкатулку с сокровищами на место. Столь властной была охватившая меня усталость, что простая задача подняться на ноги, пройти через комнату и вернуться в постель казалась совершенно немыслимой. Погасив масляную лампу, я скрестил руки на столе, уронил на них клонящуюся голову и мгновенно погрузился в глубочайший сон.

Не могу сказать, что пробудило меня, если не смутное, гложущее сознание, продолжавшее действовать и в этом полубеспамятном состоянии: наступал рассвет. Я очнулся от тревожного сновидения, в котором маленькая, отважная фигурка пыталась вырвать девственницу из лап злого короля. Вскочив со стула, я проворно подбежал к окну и отдернул занавески. Хотя плотное покрывало туч все еще затмевало небеса, не оставалось сомнений: день начался уже несколько часов назад. Я возвратился в спальню, поспешно совершил утренние омовения, набросил па себя одежду и поспешил в кухню, где застал тетю как раз в тот момент, когда она выкладывала на стол завтрак, состоявший из намазанных маслом тостов, патоки из сорго и чая.

— Доброе утро, Эдди! — воскликнула добрая женщина, когда я, приблизившись к ней, запечатлел на ее щеке нежный сыновний поцелуй. — А я как раз собиралась постучать тебе.

— Как я рада: наконец-то ты поспал как следует.

— А который же сейчас час? — осведомился я, усаживаясь за стол, разворачивая салфетку и засовывая ее за ворот своей рубашки.

— Почти полдевятого, — ответила она, опускаясь на стул рядом со мной.

При этих словах тревожная дрожь, подобная гальваническому разряду электрической батареи, пронизала все фибры моего существа. Уже гораздо позднее, чем я думал! Отрезав кусок тоста, я слегка помазал его сладким сиропом, быстро откусил и запил кусок большим, звучным глотком дымящегося чая.

— Ох, Эдди! — всполошилась Матушка, окинув меня взором, полным истинно материнской заботы. — Не заглатывай так еду, иначе приключится ужаснейшее несварение. Ты же знаешь, какой у тебя чувствительный желудок.

— Я не могу — увы! — позволить себе роскошь насладиться неспешно утренним чаепитием, поскольку в любой момент — если не прямо в сию секунду — ожидаю появления полковника Крокетта.

— Да? — переспросила Матушка, ожидая подробностей.

Хоть я ознакомил и тетю, и кузину со страшными событиями предшествующего дня, я постарался (как я уже говорил) отчасти замаскировать степень своего в них участия — из страха причинить излишнее беспокойство о моей недостойной особе. Эта же причина и ныне побуждала меня продолжать укрывательство, и я небрежно пояснил, что согласился послужить проводником полковнику Крокетту, который изъявил желание осмотреть живописные пейзажи сельской местности Мэриленда.

— Это же замечательно, Эдди! — откликнулась Матушка. — Значит, вы с полковником Крокеттом больше не в ссоре.

— Мы и в самом деле заключили если не вечный мир, то, но крайней мере, временное соглашение.

Рада это слышать, — с широкой улыбкой сказала тетя.

— Во всяком случае, дражайшая Матушка, — продолжал я, — не ждите меня домой допоздна. Мое прибытие может быть отсрочено далеко за пору меж волка и собаки, так что убедительно прошу вас не отказывать себе в сне, дожидаясь моего возвращения.

Громкий стук в дверь нашего жилища возвестил о прибытии моего спутника.

— Допивай чай, милый, — сказала Матушка, поднимаясь с места. — Пойду открою.

Добрая женщина почти выбежала из кухни, а я быстро влил в себя последние капли укрепляющего питья. Затем, сорвав с шеи салфетку, я поднялся с места и направился прямиком в спальню. Судя по хмурому лику небес, я понимал, что ближайшие часы не принесут перемен в той унылой погоде, которая вот уже несколько дней омрачала и даже угнетала наш город, а потому я снял с вбитых в стену крюков шляпу и плащ и поспешил к выходу.

У распахнутой парадной двери я застал Матушку в беседе с Крокеттом — она стояла на пороге, а тот — у самого входа, держа в затянутой в перчатку правой руке поводья двух прекрасных с виду скакунов: одного — гнедого, другого — чалого с красноватым оттенком.

— Добро утречко, напарник, — приветствовал он меня. — А я как раз уговариваю вашу тетушку Клемм не волноваться, если мы не вернемся к ночи, ведь нам нужно проехать изрядное расстояние, пока мы доберемся до этих Аш…

Поскольку я стоял прямо позади Матушки и она не могла меня видеть, я воспользовался сим обстоятельством и, глядя прямо в лицо Крокетту, резко покачал головой. Глаза пограничного жителя слегка расширились от неожиданности, потом в них мелькнула искра понимания, когда смысл жеста дошел до него.

— Ну, пока мы добреемся до тех мест, куда едем, — закруглил он свою фразу.

Надев шляпу и плащ, я прошел мимо тетушки на тихую улочку, и покоритель дикой природы протянул мне поводья гнедого. Приняв из его рук уздечку, я вдел левую ногу в стремя и одним плавным движением вскочил в седло.

— Жаль, погода не исправилась к вашей поездке, — посочувствовала нам тетушка.

— Не так уж она плоха, миссус Клемм, — ободрил ее Крокетт, взлетая на скакуна. — Случалось мне охотиться в такие холодные деньки, что солнце к небу примерзало, когда пыталось выползти поутру! По сравнению с этим нынешний денек — все равно что солнечный июнь. Кстати говоря, передайте мисс Виргинии, что старый Дэви Крокетт хотел бы еще разок послушать ее пение. У девицы голос — что твоя канарейка, распотрошите меня, как медведя, если вру!

— Я так и передам, — ответила Матушка с широкой и радостной улыбкой.

— А от меня скажите, — вмешался я, — что это безрадостное утро на грани зимы и весны стало для меня еще печальнее при мысли, что за весь сегодняшний день я не увижу ее дивного личика!

— Непременно, дорогой! — обещала Матушка, после чего легким манием руки попрощалась с нами и — в тот момент, когда мы развернули коней и двинулись рысью по Эмиш-стрит — напутствовала нас жизнерадостным советом: — Хорошего вам дня, мальчики!


Содержательной беседе с моим спутником по дороге к северной окраине города препятствовала реакция, которую он вызывал у прохожих. На каждом перекрестке его немедля узнавали и пешие, и конные, приветствовавшие его кличами:

«Взять их, Дэви!», «Ура Крокетту» и другими пылкими восклицаниями в том же роде. Пограничный житель принимал эти излияния чувств с благосклонной улыбкой, каждый раз срывая с головы шляпу и звучно рявкая: «Спасибо, мои добрые граждане!», а я молча трусил вслед, против воли обратившись в Санчо Пансу при этом странствующем рыцаре.

Лишь когда мы оставили город далеко позади, у нас появилась наконец возможность общаться. Начало разговору положил полковник, осведомившийся, по какой причине я прервал его на полуслове во время разговора с Матушкой.

— Клянусь, По, у меня чуть голова не лопнула, пока я скумекал, на что, черт побери, вы намекаете! — воскликнул он. — Голова у вас так тряслась, я уж думал, не пляска ли святого Виста!

Я пояснил, что поступок мой был продиктован заботой о душевном спокойствии тети Марии, от которой я желал скрыть степень своего участия в нынешнем предприятии.

— Мое поведение, — добавил я, — стало естественным выражением того нежного чувства, какое я питаю к тетушке — существу, коему я обязан сыновней любовью и преданностью.

Крокетт повернул голову и присмотрелся ко мне — теперь мы ехали рядом по изборожденной глубокими колеями дороге, которая вилась среди красот сельской местности.

— А что же ваша родная мать, По? Я так понял, бедняги уже нет среди нас?

Точность его замечания я подтвердил меланхолическим вздохом:

— Прекрасная звезда, чей яркий, хотя и кратковременный блеск доставлял безграничное наслаждение всем, кто взирал на нее, моя мать, прославленная служительница Мельпомены Элиза По, скончалась от чахотки в нежном возрасте двадцати четырех лет, когда я едва вышел из младенчества.

Мой спутник прищелкнул языком в знак сочувствия.

— А ваш отец?

Достаточно было любого упоминания о родителе, чтобы сердце мое воспалилось гневом.

— Как ни прискорбно преступать заповеди «Декалога», самая мысль об этом мизерабельном существе, недостойном звания человека, вызывает у меня самые низменные эмоции. — С минуту я помолчал, желая обрести власть над своими чувствами, а затем продолжал: — Он тоже был актером, хотя столь заурядным, что навлек на себя единогласное осуждение публики и критиков. Более мне о нем ничего не известно, ибо едва миновал год после моего рождения, как он — о, бесчеловечная жестокость! — покинул мою святую, обреченную на гибель мать!

— Ах он, язычник подлый! — с негодованием отозвался Крокетт. — Да такого змея повесить — и то мало!

— Вероятно, именно таковая участь и постигла в итоге лишенного всяких принципов негодяя, ибо он исчез, словно в воздухе растворился, и с тех пор мы о нем не слыхали.

Мы ехали дальше в глубоком, задумчивом молчании.

— Да, По, — произнес наконец пограничный житель, — плохая вам выпала карта в детстве, это уж точно. Ничего нет страшнее в этом мире, чем осиротеть в малолетстве.

— Это страшнее, чем могут вообразить себе те, кого не постигла подобная катастрофа, — подхватил я. Мысль о жестокой судьбе, не только оставившей меня без материнской ласки, но и отдавшей меня на попечение жестокому, лишенному сердца и разумения опекуну, перехватила мне горло и на какое-то мгновение лишила дара речи. Наконец, совладав с собой, я продолжал: — Лишь благодаря душевной доброте моей тетушки впервые в своем злополучном бытии я познал сладчайшее из благословений — безграничную, непоколебимую материнскую любовь!

— Прекрасные чувства, По, и они делают вам честь, — одобрительно кивнул Крокетт, — но с чего вашей тетушке Клемм тревожиться? Пока Дэви Крокетт с вами, можете чувствовать себя в безопасности, словно крошка опоссум у матушки в брюхе, и пусть этот чумной негодяй Нойендорф сколько угодно грозится, что доберется до вас со своим ножом!

Последние слова поразили меня до такой степени, что я резко натянул поводья, и жеребец взвился на дыбы, едва не сбросив меня в небольшой ручей, который мы с полковником как раз пересекали. Я, однако ж, легко справился со своим скакуном и перебрался на другой берег, и тогда уже обратился к своему спутнику за разъяснениями:

— Нойендорф? По какой же причине он изрыгает подобные угрозы, когда именно я предпринял попытку убедить власти в том, что кровавые отметки на месте жестокого убийства не складываются в его имя?

Мы остановились на травянистом склоне под сенью ив.

Одна рука полковника покоилась на луке седла, другой он, слегка наклонившись, ласкал шею своего коня.

— Разумных причин от него не ждите, По, — такой уж это выродок. Вбил себе в башку, что кабы не вы, мы бы с ним не схлестнулись. Так мне сказал капитан Расселл. И теперь он бродит по городу и клянется нарезать из вас ремни для правки лезвия и этим самым лезвием вырезать мне сердце и приготовить из него жаркое.

Озноб сотряс меня, как только я припомнил страшный нож с длинным клинком, который Нойендорф не усомнился пустить в ход в схватке с полковником.

— Чтоб меня подстрелили, да вы белей яичной скорлупы сделались! — воскликнул Крокетт. — Неужто боитесь этого тупого подонка? — Распрямившись в седле, полковник звучно хлопнул меня ладонью по плечу. — Вот бы он сейчас явился по наши души! Я бы разделался с ним быстрее, чем аллигатор проглотит щенка.

Перед нами расстилался долгий путь по дикой, необитаемой местности, и каждый холм, любое ущелье и каждая рощица могли послужить идеальным прикрытием для засады.

— Должен признаться, — заметил я, — что мне представляется странным, что вы, зная о зловещих угрозах Нойендорфа и его неистовую, дикую натуру, не сочли благоразумным прихватить с собой оружие, полковник Крокетт!

— Оружие?! — с громким хохотом ответил он. — Пусть меня поленом задавит, если я голыми руками не справлюсь с этим пресмыкачим! — С этими словами он дернул вожжи, щелкнул языком и вновь направил своего коня на дорогу, а я, подхлестнув гнедого, поспешил за ним.

Прямо у нас над головой из угрюмых, низко нависших туч послышался глухой угрожающий раскат грома. Широко улыбаясь, Крокетт высоко поднял правую руку, хлопнул себя по бедру и провозгласил:

— Прислушайтесь к этой песне, По! Пусть себе люди твердят о реве Ниагары и морском прибое, но дайте мне чудесательный шум надвигающейся грозы, и прочая музыка природы покажется рядом с ней что свисток рядом с церковным органом. Клянусь Великим Папашей наверху, эти самые гром и молния для меня — главное чудо во всем творении. Капелька такой вот музыки природы перед сном — и я проснусь богатырем, способным удержать в своих объятиях Миссисипи. Отломлю полскалы вместо жернова, своими руками заменю целую лесопилку! — И, бросив на меня взгляд исподтишка, неутомимый болтун продолжал: — Я вам не рассказывал, По, как однажды вылечился от страшенной зубной боли, просто-напросто проглотив шаровую молнию? Не рассказывал? Ну так вот, случилось это в 1816 году, вскоре после того, как мы со Стариной Гикори усмирили индейцев племени крик во время большой войны с краснокожими. Просыпаюсь я поутру и чувствую: прихворнул малость. Говорю себе: Дэви…

Мы продолжали путь к северу, лошади скакали ноздря в ноздрю, а Крокетт продолжал развлекать меня своим колоритным повествованием, детали которого, однако, ускользнули от меня, поскольку мое внимание было полностью поглощено не этой до бессовестности раздутой фантазией, а суровым пейзажем, чьи с виду невинные черты — горы и долы, то густая, то редкая растительность — внезапно окрасились мрачной — страшащей — преследующей меня мыслью о скрытой, подстерегающей погибели!

ГЛАВА 10

Остаток путешествия я провел в состоянии крайнего беспокойства, а многоречивый покоритель границы рысил бок о бок со мной, погрузившись в неистощимый поток своей экстравагантной болтовни. Хотя дивертисменты о яростных схватках с индейцами, пантерами, аллигаторами, волками и гигантскими представителями племени ursa предназначались для увеселения и ободрения слушателя, на меня они оказали противоположное действие, не смягчив, а еще более обострив и без того напряженное состояние сильного нервного возбуждения.

Поэтому, казалось бы, я должен был почувствовать радость и облегчение, когда, вынырнув из густого соснового бора, мы завидели впереди цель нашей экспедиции. Но нет: не знаю почему, но один вид обиталища достопочтенного семейства Ашеров наполнил мое сердце глубочайшей, невыносимой мукой!

Что же это, гадал я, пока лошади влекли нас к темному, грозно нависающему зданию, — почему один вид дома Ашеров внушил мне такой страх? Ведь помимо общего впечатления небрежения и распада, ничто в этом доме не могло оказать столь безотрадное — столь скорбное — столь глубоко мрачное воздействие на мою душу.

То беспросветное уныние, которое придавило мой дух, когда мы с полковником натянули поводья, остановившись перед грандиозным парадным крыльцом, и смогли внимательнее разглядеть внешние приметы этого здания, его блеклые, лишившиеся краски стены, пустые глазницы окон, плесень, спутанной паутиной свисавшую с застрех, я могу сравнить, из всех известных мне ощущений, лишь с пробуждением курильщика опия. Самый вид этого дома наполнил мою душу неописуемым беспокойством, тем возбуждением и напряжением всех нервов, которое сродни ужасу!

— Домишко-то мхом оброс, — заметил Крокетт, слезая с седла и привязывая поводья к некогда изысканно украшенной, а ныне проржавевшей коновязи. Подняв глаза и пристально оглядев особняк, он неодобрительно покачал головой и пробормотал: — Кабы я жил в такой роскоши, я бы уж постарался получше смотреть за своей норой, чем эти Ашеры!

Пока я слезал со своего скакуна и отводил его к коновязи, полковник уже приблизился к парадному входу.

— Что за… — послышалось его восклицание. Я поспешил к нему и увидел, что внимание полковника привлек тяжелый железный молоток, подвешенный в середине двери. Этот предмет отличался на редкость странной формой, а именно:

— он был отлит и виде поднявшегося на дыбы кентавра, на чьем зверском лице запечатлено было выражение дикой и безудержной похоти. В своих объятиях чудище сжимало нежную девушку, столь нагло и непристойно ухватив ее, что — краснею, выводя эти слова на бумаге, — бюст ее был обнажен самым нецеломудренным образом!

— Ох уж эти Ашеры, — проворчал Крокетт, уставившись на дверной молоток с гримасой, в которой восхищение пропорционально смешивалось с потрясением и негодованием. — Лягушатники, что ли?

— Насколько мне известно, — возразил я, — семья английского происхождения.

— Ну-ну, — буркнул Крокетт. — Чтоб меня повесили — в жизни не видел ничего подобного! — И, ухватившись за хитрокованый молоток, застучал им в металлическую пластину на двери.

На его призыв ответило молчание, столь затянувшееся, что я уже готов был сдаться. Должно быть, обитатели угрюмого жилища покинули его и наше экспедиция предпринята втуне! Выждав с минуту, полковник вновь взялся за молоток и возвестил о нашем присутствии целым рядом громких, настойчивых ударов — и снова без всякого отклика.

Только я обернулся к моему спутнику, чтобы поделиться с ним возникшими у меня соображениями, как изнутри дома послышались другие звуки: шарканье ног — грохот отодвинутого засова — скрип дверных петель. Дверь приоткрылась на несколько дюймов, едва позволяя разглядеть в глубоком сумраке холла чье-то до странности бледное лицо.

— Что вам нужно? — вопросил голос, столь же проржавевший и отвыкший от употребления, как и дверные петли.

— Добрый день, — как нельзя любезнее ответил я. — Мы хотели бы поговорить с хозяином этого дома, мистером Роджером Ашером.

— Это невозможно! — воскликнул анемичный персонаж по ту сторону двери. — Он не желает говорить ни с вами, ни с кем другим. Уходите! — И с этими невежливыми словами он попытался захлопнуть дверь.

Однако полковник успел вытянуть руку и, ухватившись за дверь, не дал ей закрыться.

— Потише! — воскликнул он. — Мы с приятелем большой путь проделали и не позволим обойтись с нами так грубо.

— Вас сюда не звали! — запротестовал тот.

— Пусть так. Но Дэвид Крокетт никому спуску не дает. Когда со мной говорят пребережительно, я раскаляюсь, точно клещи кузнеца!

Эта яростная речь оказала некоторое действие на бледнолицего.

— Полковник Дэвид Крокетт? — переспросил он. — Из штата Теннесси?


Единственный и неповторимый! — отвечал пограничный житель. — А это мой напарник, мистер Эдгар По из Балтимора.

— По, — также раздумчиво повторил анемичный тип. — И это имя не вовсе незнакомо мне. — После очередной заминки — похоже, в этом человеке происходила сильная внутренняя борьба — он испустил глубокий вздох, словно капитулируя, отступил от входа и широко распахнул перед нами дверь. — Вероятно, я был неправ. Входите, джентльмены, входите. Скорее! Скорей! Воздух снаружи слишком сырой и холодный, я не могу подвергаться губительным сквознякам!

Повинуясь этому приглашению, мы с Крокеттом поспешно переступили порог угрюмого дома, а бледный господин, который, как я уже догадывался, был не кто иной, как домовладелец, мистер Роджер Ашер собственной персоной — немедленно захлопнул дверь наглухо.

— Сюда, джентльмены, произнес этот странный индивидуум, приглашая нас пройти по длинному, сумрачному кори дору Уходящие ввысь стены были увешаны темными, обветшавшими гобеленами; на дорогой, до дыр изъеденной молью ткани виднелась причудливая вязь орнаментальных фигур и тонкого, экзотического узора.

Проводив нас в просторную и столь же сумрачную гостиную, наш кадаверозный хозяин жестом указал на два массивных кресла черного дерева, упиравшиеся ножками в потертый саксонский ковер перед пылающим камином. Скинув шляпу и дорожный плащ, я опустился на один из этих предметов меблировки, а Крокетт облюбовал второй. Тем временем Ашер подошел к камину и разворошил кочергой горящие головешки, что позволило мне внимательнее оглядеть большую, запущенную комнату.

На взгляд размеры ее составляли по меньшей мере тридцать на двадцать пять футов. Половицы старинного дуба потемнели со временем до черноты; потолок, тоже из гнетуще-темного дуба, был высоким и сводчатым, с богатой, но громоздкой и гротескной резьбой в то ли готическом, то ли друидическом стиле.

Стену напротив входа почти полностью занимало высокое окно с алыми панелями, обрамленное ниспадающими шторами такого же алого, хоть и несколько выцветшего оттенка. Сквозь алые витражи проникали слабые отблески света, и благодаря им отчетливее проступали наиболее крупные предметы окружавшей меня обстановки. Но понапрасну я напрягал глаза, пытаясь разглядеть что-либо в отдаленных уголках гостиной, погруженных в глубокую тень, где мне мерещилась пара неподвижных часовых. Позднее я обнаружил, что то были хранившиеся в семействе Ашеров из поколения в поколение и слегка уже проржавевшие средневековые доспехи. Одна из этих фигур стояла напряженно выпрямившись, сжимая в металлической правой перчатке грозный боевой топор или алебарду, а второй была придана еще более воинственная поза: колени слегка согнуты, в руке копье с длинной рукоятью, направленное прямо вперед, как будто воин изготовился к нападению.

Меблировка гостиной была избыточной, антикварной и, судя по креслам, в которые уселись мы с полковником, до крайности некомфортной. В целом комната производила впечатление клонящегося к упадку и гибнущего величия, былого изобилия и красы, ныне деградировавших в мрачную, жуткую, неисцелимую убогость.

И такое же впечатление производил сам Ашер — он, возросший в атмосфере изысканности и богатства, превратностями фортуны, сопряженными, увы, с участью всего человечества, низведен был до столь скудного и даже нищенского существования. Высокий, сухопарый, тяжело больной даже с виду, он был одет по давней, уже вышедшей из употребления моде: бриджи до колен (протертые до дыр), пожелтевшая льняная рубашка с накрахмаленной манишкой, пыльный фрак с обтертыми манжетами. Определить его возраст было почти невозможно, хотя, зная родословную его семьи, я прикинул, что ему никак не более сорока пяти, но это бескровное, истощенное, чудовищно высохшее лицо могло принадлежать старику шестидесяти или даже восьмидесяти лет, а еще точнее — безжизненному забальзамированному трупу, каким-то образом сохранившему способность к передвижению. Под белой пергаментной кожей лица остро и отчетливо, как у скелета, проступали кости. Тонкие волосы редкими сальными прядями свисали до плеч и были на редкость светлыми, почти белыми. Из-под широкого, выступающего лба запавшие глаза сияли странным полубезумным светом, а когда он говорил, бледные шелушащиеся губы открывали ряд гниющих, но острых, как у крысы, зубов.

Но более всего смущало меня непрерывное движение аристократических длиннопалых рук, которые все время потирали друг друга, скреблись назойливо и неутомимо, как лапки Musca domestica, она же — муха обыкновенная.

Итак, проскрежетал этот экстраординарный тип, обращаясь к моему спутнику, — вы и есть прославленный полковник Дэвид Крокетт?

— Вот именно, — подтвердил тот, — а вы кто такой, если позволите спросить?

— Роджер Ашер, к вашим услугам, — с легким поклоном ответил наш хозяин, подтверждая тем самым мою догадку. Вновь выпрямившись, он смерил расположившегося в кресле охотника долгим оценивающим взглядом, в котором я отчетливо различал любопытство, смешанное с презрением. — Не будь моя дражайшая сестра Мэрилинн так нездорова, она была бы рада — даже счастлива — познакомиться с вами, полковник Крокетт, — заявил Ашер тоном, столь же беспричинно издевательским, как и его взгляд. — Ибо из немногих земных удовольствий, остающихся доступными ей, отчеты о ваших замечательных, прямо-таки невероятных приключениях в наших ежемесячных альманахах значатся едва ли не на первом месте.

— Ну так, значит, леди понимает в деле! — с жаром воскликнул Крокетт. — Надеюсь, я смогу поговорить с вашей бедной больной сестрицей, пока нам с приятелем не настанет пора отправиться восвояси.

— Сомнительно, очень сомнительно, — ответил Ашер с явно преувеличенным, даже театральным вздохом. — Боюсь, бедная Мэрилинн давно страдает от тяжелого, хотя трудно определимого недуга, который в недалеком будущем сведет се в безвременную могилу. — Этому печальному утверждению сопутствовала неуместная, чтобы не сказать ненормальная улыбка легкого, но явного удовлетворения, как будто скорая погибель сестры была исходом, вовсе не страшившим брата.

— Ох ты, жалость какая! — откликнулся Крокетт.

Потирая руки с алчностью гурмана, перед которым только что поставили на стол блюдо с редкими деликатесами, Ашер возразил:

— Нет-нет, полковник Крокетт! Не о чем грустить.

— Смерть — общий удел всех нас, как и явление в этот мир. И на свете существуют вещи пострашнее — о да, намного, немыслимо страшнее, — чем смерть как таковая!

— Точно, как в Писании! — подхватил Крокетт. — Помню, раз в тростниках приятель мой по имени Эфраим Уодлоу сунул ружье в прогнившее дупло, думал выгнать жирного енота, который туда залез, а из дупла как вылетит целый рой этих мелких тварей, желтых в полосочку, как набросится на него, точно племя краснокожих на тропе войны. Эфраим, он…

Я откашлялся, чтобы прервать очередной докучливый монолог своего спутника и привлечь внимание Ашера, который до тех пор с умышленной нелюбезностью пренебрегал мною. Когда хозяин обернулся ко мне, вопросительно изогнув одну бровь, я решительно заявил:

— Судя по тому, что вы сразу припомнили мое имя, вы знакомы и с моими достижениями, а не только с подвигами полковника Крокетта.

— Вовсе нет, — небрежно отвечал мне Ашер. — До сих пор я и не подозревал о вашем существовании. Но имя По давно мне знакомо, ибо такую фамилию носила замечательно одаренная актриса, чьим талантом мой отец, человек редкого понимания и вкуса, всегда восхищался и которую я сам однажды имел удовольствие видеть в достопамятном представлении «Юной девицы» Гаррика.

— Вы говорите о моей дорогой маменьке Элизе По, — ответил я, мужественно подавив в себе огорчение по поводу того, что обо мне самом Ашер и не слыхивал. Такие уколы судьбы, говорил я себе, неизменно поджидают художника с истинным и глубоким талантом, ибо его редкие и с трудом дающиеся шедевры затмевают более низменные достижения заурядных людей, подобных Крокетту, которые стремятся лишь угодить грубой чувственности толпы.

— Прекрасно! — произнес Ашер. — А как сложилась ее судьба?

— Умерла! — ответил я, задыхаясь от скорби. — Увы, много лет тому назад.

Угрюмо кивнув, как будто мои слова подтвердили давно укрепившуюся в нем скорбную философию, Ашер сказал:

— Такова извращенная природа нашего мира: все лучшее, изысканное, талантливое, все те, кто несут радость и свет миру, жестоко истребляются из нашей среды в расцвете юности, а другие, — и тут на лице его выразилось крайнее отвращение и злоба, — те, кто способны лишь превращать каждый день жизни в ад на земле для своих близких, с чудовищным упорством цепляются за свое существование!

Этот яростный взрыв сотряс и без того хрупкое тело нашего хозяина. Он зашатался, тяжелые веки опустились на глаза, впалая грудь вздымалась, и вся его сухопарая фигура тряслась, словно в приступе инфлуэнцы.

Прошло несколько мгновений, прежде чем стих этот внутренний тремор. Глаза его вновь раскрылись, губы растянулись в безрадостной усмешке, которая, видимо, изображала благопристойное гостеприимство, но более походила на оскал черепа.

— Итак, джентльмены, — повторил он, — чему обязан честью столь неожиданного посещения?

Я раскрыл было рот, чтобы ответить, но прежде, чем первое слово слетело с моих уст, из недр дома исторгся слабый, но мучительный крик, подобный воплю погибшей, терзаемой в преисподней души. Во рту у меня пересохло, казалось, кровь свернулась в жилах, горло сдавило спазмом, как будто петлей палача, и я не мог говорить!

Слегка покачав головой, Ашер испустил слабый вздох, как бы отдаваясь на милость судьбы, и сказал:

— Опять! Прошу прощения, джентльмены, — меня призывает сестра. К сожалению, она принадлежит к числу требовательных, я бы даже сказал — деспотических — пациентов. Но что мне остается делать? Я для нее — единственный источник утешения. Только я один могу выполнять ее пожелания, как бы утомительны, как бы тяжелы, как бы чудовищно непомерны они ни были! Но уже недолго — о, недолго! Ибо предначертанный ей отрезок жизни убывает стремительно.

Эта своеобычная речь вновь привела нашего хозяина в состояние граничащего с истерией возбуждения. Костлявые руки дрожали, горели запавшие глаза, в уголках рта пенилась слюна.

— Прошу вас, джентльмены, — выдохнул он. — Чувствуйте себя как дома.

Очередной пронзительный, неземной вопль, донесшийся из глубины дома, заставил его резко развернуться и опрометью устремиться прочь из гостиной.

— Чудной малый, — заметил Крокет, глядя ему вслед.

— Да уж, — подхватил я. — Однако способна ли его эксцентричность дойти до убийства — это нам еще предстоит выяснить.

— Вперед! — воскликнул Крокетт, решительно хлопая себя по ляжке и поднимаясь из кресла. — Давайте-ка осмотримся тут, раз представилась возможность. — Кивком головы он указал на тройной канделябр, который стоял на маленьком мраморном столике возле моего кресла, и продолжал: — Прихватите светильник, По, и давайте зажжем его.

Я тоже поднялся на ноги. Радом с канделябром на столе обнаружилась потемневшая серебряная чаша с деревянными спичками. С их помощью я зажег уцелевшие в подсвечнике огарки и понес его Крокетту, который тем временем приблизился к камину и с глубоким недоумением разглядывал висевший над очагом большой гобелен в золоченой раме.

— Гром и молния! Что вы скажете об этом?! — приветствовал он меня.

Я приподнял канделябр, чтобы получше осветить вышивку. Она и впрямь казалась извращенной и шокирующей: султан в высоком тюрбане вальяжно расположился на мягких подушках, а вкруг него жестокие убийцы с обнаженными кинжалами безжалостно резали множество прекрасных и совершенно обнаженных девушек, очевидно — узниц его гарема. Помимо бесстыдного неглиже, в каком были изображены несчастные молодые женщины, картина производила отталкивающее и крайне противоестественное впечатление также и потому, что на лице владыки, созерцающего чудовищную бойню, блуждала улыбка удовлетворения и даже блаженства.

— Если не ошибаюсь, это копия — причем выполненная с большим тщанием и умением — известной картины «Смерть Сарданапала» прославленного французского художника Эжена Делакруа,[25] — заметил я.

— Французского, э? Так и думал, без проклятых иностранцев дело не обошлось. Ей-богу, По, чтоб меня в медвежьем жиру изжарили, если мне доводилось когда-либо видеть что-нибудь более бесстыжее. Такое и в мужском клубе не повесишь!

Мы продолжили осмотр комнаты, изучая представительную коллекцию живописных полотен, сюжеты которых — нецеломудренные одалиски, языческие оргии, разнузданные и противные природе ритуалы — вызывали все более возмущенный протест негодующего первопроходца западных земель.

— Враг меня побери! — воскликнул он наконец. — Ничего поганее этих художеств в жизни не видывал! Что за люди вешают такое у себя в гостиной? Поверьте мне, По: этот Ашер, сколько бы он на себя важность ни напускал, на самом деле подлый проходимец, только и всего!

Тут мы как раз подошли к массивному стеллажу, занимавшему целую стену. Просматривая ряды старинных запыленных книг, я не мог не отметить, до какой степени их аномальные темы соответствовали той болезненной живописи, из которой состояло собрание Ашера. Среди множества редких курьезов, заполнявших высокий шкап, я узнал причудливые и зловещие труды: «Бельфегор» Макиавелли, «Подземные странствия Николаса Климма», принадлежащие перу Хольберга, «Хиромантию» Роберта Флада, «Молот ведьм» Якова Шпренгера и Генриха Крамера, «Демонологию» Роберта Скотта и «Practica Inquisitionis Heretice Pravitatis» Бернарда Гвидония, и даже — наиболее знаменательная находка — небольшое издание ин-октаво «Vigiliae Mortuorum secundum Chorum Ecclesiae Maguntinae».[26]

Когда я просматривал заголовки этих изумительных томов, взгляд мой упал на странно знакомую книгу в богатом переплете из зеленой кожи, с золотым тисненым названием. Испустив крик удивления, я протянул руку и выхватил этот том.

— В чем дело, По? — воскликнул Крокетт.

— Смотрите! — вскричал я. — Это — еще один экземпляр той самой книги, которую я изучал, когда вы впервые явились в мой дом несколько дней тому назад, чтобы предъявить мне свой внезапный и необдуманный ультиматум.

Выхватив книгу из моих рук, полковник раскрыл ее, и лицо его приняло замечательное выражение испуга и удивления, как только он прочел надпись на титульном листе.

— «Ингумация прежде Смерти», — прочел он вслух и поднял глаза. — Какого дьявола это значит, По?!

— Этот трактат посвящен ужасному — немыслимому — невыразимому ужасу преждевременного погребения.

— Преждевременного погребения! — подхватил полковник. — То есть — человека зарывают на шесть футов в глубь земли, прежде чем он испустит дух?

Мурашки ужаса побежали по моей коже.

— О да, именно такую прискорбную, роковую ошибку обозначает смутившее вас выражение, — ответил я. — Из всех ужасов, какие могут представиться смертному, этот — превыше всех, ибо одна мысль о нем наполняет душу невыносимой тревогой и всепокоряющим страхом!

— Скверное дело, — согласился Крокетт. — Этот Ашер становится мне все подозрительнее.

Захлопнув книгу, он передал ее мне, а я в свою очередь вернул том на полку. Обернувшись вновь к полковнику, я при свете канделябра увидел, как он всматривается в некую точку у самого края массивного стеллажа. Проследив за направлением его взгляда, я обнаружил небольшое углубление в стене или нишу, которую до той поры скрывала от меня густая тень шкапа.

Но не сама ниша до такой степени поглотила внимание полковника, а ее содержимое. То был застекленный сервант или витрина, высотой примерно по грудь человеку, на изысканной деревянной подножке. С того места, где мы стояли, разглядеть находящийся под стеклом предмет было невозможно — только призрачные его очертания.

Полковник, стоявший слева от меня, повернул голову, чтобы заговорить со мной, и в мерцающем свете огарка лицо его казалось карнавальной маской чудовища.

— Не нравится мне эта штука, — произнес он угрюмо, указывая на стеклянный шкафчик.

У меня вырвался глубокий, похожий на рыдание вздох.

— И мне тоже, — признался я. — Лучше сядем снова в кресла. Наш хозяин вот-вот придет.

— Разумная мысль, По, — согласился Крокетт. — Но я должен сперва взглянуть на эту хреновину. — И он решительно направился к нише, остановился перед витриной, заглянул в нее — и не сдержал крика! — Несите сюда подсвечник! — распорядился он, подзывая меня отчаянным взмахом руки.

Нехотя повинуясь приказу, я подошел к нему и склонился над витриной, вплотную поднеся подсвечник к стеклу. Накатила дурнота, я едва не лишился сознания. Приподняв канделябр, который чуть было не выскользнул из моей руки, я поднес его еще ближе и в смертельном ужасе, не веря своим глазам, уставился на несказанный кошмар, заключавшийся в этом маленьком серванте.

То была верхняя честь обнаженного, отчасти уже анатомированного трупа женщины, разрубленной пополам по линии талии. С левой половины ее лица, шеи и торса кожа была содрана, обнажая плоть, напряженные мышцы, набухшие вены, слизистые ткани и перламутровые внутренности. Но каким-то загадочным искусством этот расчлененный труп был законсервирован до состояния пугающего жизнеподобия, даже одушевленности.

Я обернулся к своему спутнику и на его лице увидел то же выражение испуга и недоумения. Наши подозрения подтвердились самым ужасающим образом:

Мы проникли в логово маниака!

ГЛАВА 11

Даже ради спасения своей жизни я не мог бы пошевелить рукой или ногой, издать хоть один звук — до такой степени парализовало меня представшее нам кошмарное зрелище. Даже бесстрашный покоритель границы в кои-то веки погрузился в глухое тревожное молчание. Склонившись над витриной, мы в ужасе изучали ее мрачное содержимое, забыв обо всем, пока голос за нашими спинами не окликнул нас:

— Вижу, вы обнаружили жемчужину моей коллекции!

Столь внезапная и резкая реплика вызвала у меня такую же реакцию, как если бы наемный убийца подкрался и разрядил пистолет мне в спину. Испустив крик ужаса, я уронил тяжелый подсвечник, а Крокетт в тот же миг обернулся лицом к невидимому пришельцу. Поворачиваясь, он успел заметить падающий канделябр и, стремительно выбросив руку вперед, перехватил его на лету.

— Господи боже! — воскликнул Роджер Ашер, ибо именно этот оригинальный персонаж украдкой подобрался к нам сзади. — Что с вами, мистер По?

Прошло еще несколько мгновений, прежде чем дар речи вернулся ко мне.

— Все в порядке, в полном порядке, — ответил я наконец, извлекая из кармана платок и утирая влагу, обильно выступившую на лбу и верхней губе. — Просто ваше внезапное и непредвиденное появление застало меня врасплох.

— А вот я вовсе не в порядке! — возразил Крокетт.

Приподняв, по своему обыкновению, бровь, Ашер обернулся к покорителю прерии:

— Неужто, мистер Крокетт! И в чем же дело?

— Вот в чем дело! — ответил полковник, вплотную поднося канделябр к стеклянной витрине, дабы ярче осветить содержащийся в ней зловещий предмет.

— Ах да, — заулыбался Ашер, потирая свои тонкие бледные ладони одну об другую, словно пытаясь стереть одному лишь ему заметное пятно. — Великолепна, не правда ли?

— Великолепна?! — вскричал полковник, захлебываясь негодованием. — Да за всю свою жизнь я не видел ничего и вполовину столь мерзостного!

С минуту Ашер созерцал полковника с молчаливым изумлением, потом на него нашел приступ веселья.

— Ага! Ага! — заговорил он, справившись с душившим его смехом. — Так вы приняли ее за настоящую! Прекрасно.

— Вы отдали дань гению великого Фонтаны.

— Фонтаны? — переспросил я. — Вы говорите о знаменитом натуралисте из Флоренции?

На этот раз в обращенном ко мне взгляде Ашера проскользнуло одобрение.

— Поздравляю вас, мистер По. Вижу, вы — человек редкой эрудиции.

Я с легким поклоном принял его комплимент.

— Вы правы, — продолжал Ашер, — объект, выставленный в этой витрине, действительно представляет собой оригинальное произведение прославленной студии Аббата.

— Какой еще простуженный аббат? — завопил Крокетт.

— Речь идет о мастерской художника, — пояснил я и снова обернулся к витрине, однако теперь ее содержимое вместо невыносимого ужаса породило во мне чувство безусловного восхищения — изумления — даже преклонения.

— Перед нами вовсе не злодейски расчлененный труп умерщвленной женщины, как мы с вами подумали, — продолжал я, — а восковая скульптура, отличающаяся необычайным реализмом, созданная под руководством знаменитого священника XVIII столетия, аббата Феликса Фонтаны из Флоренции, Италия, чья прославленная на весь мир мастерская производила анатомические муляжи для нужд современных ему медиков. Эти модели отличались такой прорисовкой деталей, такой изощренной точностью, что австрийский император Иосиф II, самолично посетив Флоренцию и обозрев работы Фонтаны, посвятил его в рыцари и дал ему заказ на двенадцать сотен моделей!

— Палестина Господня! — воскликнул Крокетт. — Выходит, это страшилище на самом деле всего лишь большой кусок воска?

Ашер приглушенно хихикнул.

— Разумеется, полковник, — в том смысле, в каком «Давида» Микеланджело мы можем назвать «всего лишь куском каррарского мрамора».

— Чтоб меня растянули! — буркнул Крокетт, еще раз заглядывая в стеклянный сервант.

— Но как это сокровище попало вам в руки? — поинтересовался я.

Этот вопрос вызвал очередной скорбный вздох у нашего болезненного хозяина.

— Было время, мистер По, когда любая прихоть казалась мне по средствам. Но это, — продолжал он эпически, — было давным-давно, когда гордый род Ашеров еще не постигла безвозвратная погибель! — На миг он забыл обо всем, что его окружало, взгляд его сделался тоскливым, ностальгическим.

Однако, с усилием очнувшись от своих меланхолических размышлений, Ашер вспомнил о долге гостеприимства.

— Пойдемте, джентльмены, — с деланой сердечностью пригласил он. — Моя сестра спит глубоким сном. О да, глубоким сном. Позвольте предложить вам легкую закуску. Должно быть, вы изголодались в долгом пути.

— Вот это дело! — отозвался Крокетт. — Я до того голоден, что могу поглотить целую гору медвежьих отбивных, присоленных градом и перченных картечью!

— Боюсь, столь питательного угощения я вам предложить не смогу, — улыбнулся Ашер. — Но буду рад, если вы разделите со мной мою жалкую снедь, а за обедом расскажете наконец, что привело вас к порогу моего дома.

И, развернувшись на пятках, он повел нас прочь из склепообразной гостиной. Однако, не ступив и двух шагов, остановился, вздрогнув, и протянул свою ссохшуюся руку к полковнику Крокетту.

— Позвольте забрать у вас светильник, мистер Крокетт, — попросил он. — Разумеется, ваша рука гораздо надежнее моей, и все же я чувствую себя спокойнее, когда канделябр находится у меня. Мое жилище, как вы могли заметить, переполненно старыми и чрезвычайно горючими предметами.

— Достаточно искры, чтобы вспыхнуло пламя и весь дом обратился в огненную преисподнюю. Хотя и сейчас, — с горестной усмешкой добавил он, — этот дом является адом для нас, обреченных жить в нем.


Называя свою еду «жалкой», Ашер, как выяснилось, отнюдь не следовал привычному ритуалу самоуничижения, который этикет предписывает соблюдать гостеприимцу, а строго придерживался буквальной истины. По сумрачным коридорам и похожим на пещеры анфиладам своего обширного жилища наш бледный, изнеможенный хозяин провел нас при свете канделябра вплоть до мрачной кухни с низким потолком, где в дымном очаге на раскаленных углях кипел большой металлический котел, испускавший густые и на редкость неблагоуханные пары. Мы с Крокеттом присели за старинный, похожий на козлы стол, который занимал центр комнаты. Ашер достал оловянные миски и потемневшие от времени приборы, выложил их перед нами, добавив тяжелые стеклянные кружки и темный, запыленный графин вина.

— Что же еще? — вслух прикинул он, привычно потирая руки. — Ах да! — Он пробежал по комнате к стоявшему в уголке шкафу. — Кыш! Кыш! — закричал он, и этот возглас сопровождался шуршанием и поскребыванием разбегавшихся во все стороны грызунов. Через несколько мгновений он вернулся с деревянной тарелкой, на которой лежали остатки темной, зачерствевшей буханки с отметинами десятков мелких зубов.

— Вот, — произнес Ашер, выкладывая хлеб на стол. — Для piece de resistance.

Наш хозяин переместился к очагу, а Крокетт, бросив на меня вопрошающий взгляд через стол, прошептал:

— Для чего?

— Главного блюда, — перевел я на язык, доступный разумению пограничного жителя. Протянув руку к графину, я осторожно наполнил стаканы до краев и поставил графин на стол.

Через мгновение наш хозяин принес объемистый керамический сосуд, из которого торчала потемневшая серебряная ложка. Ухватившись одной рукой за рукоять этой ложки, он принялся зачерпывать и лить в наши миски какую-то густую, пенящуюся и дурно пахнущую смесь, которую на юге обычно именуют гумбо.[27] Внешний вид, консистенция и аромат этого варева до такой степени отбивали аппетит, что даже звучное бурчание, поднимавшееся из глубин моего желудка, не могло заставить меня вкусить это блюдо. Единственно требования этикета и взаимной вежливости принуждали поднести ложку ко рту. В полном соответствии с моими ожиданиями вкус не расходился с другими качествами этой похлебки — иными словами, был отвратительным.

Однако омерзительный вкус варева нисколько не подействовал на аппетит пограничного жителя, который принялся прожорливо очищать свою миску. Что касается меня, я смог проглотить лишь несколько ложек этой пищи, и то лишь запивая каждую из них глотком налитого из графина напитка. Это, к моему удивлению, был вполне сносный, более того — изысканный херес «амонтильядо».

Подкрепившись этим напитком, я, по настоянию Ашера, начал излагать сочиненный нами с полковником по пути предлог для этого визита, а именно: якобы Крокетт, открыв кампанию против политических махинаций президента Джексона, использует поездку в целях рекламы своей книги также и для того, чтобы в каждом городе на своем пути обеспечить себе финансовую поддержку наиболее состоятельных и значительных его обывателей.

— Но ведь вы, полковник Крокетт, если я не заблуждаюсь, и сами являетесь протеже и былым товарищем по оружию нашего славного вождя? — Злобно-иронический тон Ашера безошибочно выдавал его политические симпатии.

— Оно-то верно, — признал полковник, отрывая ломоть меченного грызунами хлеба и подбирая остатки прилипшей ко внутренности миски похлебки, — но мы со Старым Гикори разошлись. Я по-прежнему восхищаюсь им и горжусь, что сражался бок о бок с ним, но теперь от меня требуют принимать всякую его политику, независимо от того, по совести она или нет. С этим я не согласен, и точка. Нет, сэр, — Дэви Крокетт не станет чихать, когда начальник сунет себе в нос понюшку табака!

— Достойная позиция, — кивнул Ашер. — Боюсь, однако, полковник Крокетт, что вы проделали этот долгий путь понапрасну, если рассчитывали получить от меня финансовую поддержку в пользу вашей кампании. — Со стуком уронив ложку в миску, Ашер прикрыл глаза и провел трясущейся рукой по лбу, словно сраженный внезапным приступом мигрени. — Неужели вы думаете, сэр, что я живу в столь тягостных — нечеловеческих — условиях потому, что меня это устраивает? — После краткой паузы он открыл глаза и с непередаваемой горечью уставился на Крокетта. — Хоть имя Ашеров еще звучит на устах людей, богатства, на которых покоилась эта слава, не существуют более!

К тому времени я успел осушить свой кубок и вновь наполнил его содержимым графина. Хотя моя обостренная чувствительность к алкоголю вынуждает меня при обычных обстоятельствах к строжайшему воздержанию, я никак не мог отказать себе в наслаждении великолепным букетом «амонтильядо», чье благодетельное тепло в значительной степени сняло внутреннее напряжение, бывшее итогом долгого, утомительного и полного странных событий дня. После очередного изрядного глотка я почувствовал, как все мое существо преисполняется столь глубоким удовлетворением, что мрачная, запущенная кухня с паутиной на балках и красноглазыми крысами в темных углах начала приобретать более приятный, обжитой и даже уютный вид.

— Смею ли я, — заговорил я наконец, медленно и отчетливо выговаривая каждое слово, — расспросить вас о подробностях постигшего вашу семью несчастья, ибо я неоднократно слышал различные распространяющиеся по этому поводу слухи.

Взмахом руки Ашер отмел мой вопрос:

— Я не желаю это обсуждать. Достаточно будет сказать, что катастрофу навлек своими макьявелльевскими исхищрениями некий злодей по имени Макриди.

— Макриди? — с деланой небрежностью переспросил полковник. — Так звали и злосчастную дамочку, которую только что злодейски прирезали в пансионе на Говард-стрит.

Ашер, едва отхлебнувший глоток из стакана, был настолько потрясен этими словами, что едва не выплюнул вино.

— Зарезали! — воскликнул он. — Когда?

— Два дня тому, — ответил Крокетт. — В среду.

— Какое совпадение, — сказал наш хозяин. — Как раз в среду я проходил неподалеку от Говард-стрит, сопровождал бедняжку Мэрилинн к известному доктору Болдерстону, чтобы проконсультироваться по поводу ее на глазах ухудшающегося состояния.

Услышав это как бы случайное признание, подтверждавшее, что Ашер находился в городе в самый момент убийства, мы с Крокеттом обменялись многозначительными взглядами.

— И кто же виновник сего злодеяния? — полюбопытствовал Ашер.

— Чтоб меня повесили, если я знаю, — ответствовал полковник.

На мгновение Ашер погрузился в раздумье. Наконец глухим голосом, словно рассуждая с самим собой, он сказал:

— Значит, конец пришел этой подлой семейке! Хорошо! Хорошо! Но как странно, что это случилось именно теперь, когда я сам подумываю… — Не закончив свое загадочное высказывание, он резко встряхнул головой и словно очнулся. — Довольно мрачных мыслей! — с насильственной веселостью воскликнул он. Потянувшись к графину, он долил до краев наши стаканы и поднял свой, провозглашая тост: — Ваше здоровье, джентльмены!

Поднеся стакан к губам, он запрокинул голову и одним глотком осушил его.

К тому времени я уже потребил изрядную дозу «амонтильядо» и полностью погрузился в пристальное созерцание серебряного канделябра. Три горевшие в нем свечи поплыли перед моими глазами, словно три прелестные феи с золотыми кудрями в белоснежных нарядах из прозрачного шелка.

Ослепительное видение полностью поглотило меня, и далеко не сразу моего сознания достигли настойчивые вопросы нашего хозяина.

— Прошу прощения? — пробормотал я и сам почувствовал, как нечетко выговариваю слова.

— Я поинтересовался вашей профессией, мистер По.

— Мне до сих пор неизвестно, какую цель преследуете вы в жизни.

— Преследую? — переспросил я, подкрепляясь очередным глотком вина. — Я преследую редчайшую, вечно ускользающую цель: красоту.

— Неужели! — ответил Ашер тоном одержанной, однако достаточно очевидной издевки. — И с каким же оружием вы охотитесь на эту редкостную добычу?

— С одним лишь оружием, — горделиво отвечал я, — с пером в руках.

— Ясно! — воскликнул он. — Значит, вы — писатель.

Легким наклоном головы я признал справедливость его догадки.

— И что именно вы пишете?

— Сказки — стихи…

— И самые заковыристые книжные обзоры по эту сторону ада! — вставил полковник.

— Великолепно! — вскричал Ашер, не обращая внимания на реплику Крокетта. — Наша страна отчаянно нуждается в поэтах.

— Слушайте! Слушайте! — воскликнул я, обеими руками хватаясь за край стола и пытаясь встать. — Выпьем за музу Эрато, богиню лиры!

К несчастью, я недооценил расслабляющее воздействие пьянящего напитка Ашера на свою нервную систему. Когда я попытался встать, намереваясь произнести тост, ноги мои запутались в ножках стула, и я опрокинулся навзничь, причем тяжелые деревянные балки потолка принялись вращаться надо мной с угрожающей скоростью.

Словно издали я услышал восклицание нашего эксцентричного хозяина:

— О боже!

Я напрасно пытался подняться с пола, который как-то странно раскачивался, наподобие застигнутого штормом корабля, но тут увидел, что Крокетт поднялся с места и склонился надо мной, протягивая мне руку.

Хватайтесь за меня, старина! Похоже, вы перебрали чуток.

Я дотянулся до руки нашего славного первопроходца и ухватился за нее, и он одним сильным рывком помог мне подняться. Тревожно вглядываясь в меня, наш хозяин стал расспрашивать, не ушибся ли я.

— Все в порядке, — заверил я его. — Напротив, я полон энергии и готов немедля пуститься в обратный путь.

— И слушать не желаю! — заявил Ашер. — Вы оба останетесь сегодня здесь, у меня в гостях — я настаиваю на этом. Пойдемте. — И он, взяв в руки тройной подсвечник, пригласил нас следовать за ним.

— Пошли, старина, — сказал Крокетт, покрепче ухватив меня под руку, — помогу вам доплыть.

Я вверился пограничному жителю и позволил ему увести меня из кухни, потом через очередной сложный лабиринт коридоров и пещерообразных комнат огромного и мрачного особняка. Хозяин шел чуть впереди, высоко воздев горящий светильник. Мои чувства и способность к восприятию, обычно столь обостренные, находились в состоянии такого алкоголического отупления, что я получал лишь самое общее и расплывчатое впечатление от окружавшей меня обстановки: темная массивная мебель, тяжелые, глухие ткани — призрачные фигуры в доспехах — общая атмосфера глубокого, сурового, неисцелимого уныния, висевшая надо всем и проникавшая во все.

Потом — не знаю, сколько времени миновало, — мы (я помощью полковника) начали восхождение по длинной, крутой, с неожиданными поворотами лестнице. Затем меня провели по узкому темному коридору, стены которого были увешаны бесчисленными старинными портретами в фантастическом стиле духовидца XVI столетия Доменико Теотокопули.[28] Наконец наш проводник остановился перед тяжелой резной дверью, извлек из кармана металлическое кольцо с ключами и вставил один из ключей в замочную скважину. Дверь распахнулась, я почувствовал, как переступаю порог и меня проводят в душноватую комнату, которую почти целиком занимала расположенная в центре большая кровать с пологом.

Крокетт помог мне снять сюртук, Ашер подошел к изголовью кровати и зажег мраморную лампу на небольшом овальном прикроватном столике. Затем, обернувшись ко мне, он с легким поклоном пожелал мне спокойной ночи и быстро покинул комнату.

Крокетт подвел меня к кровати. Я уселся на краю, закинул ногу па ногу и начал снимать ботинки, намереваясь отойти ко сну. Пока я возился со шнурками, Крокетт бросил быстрый взгляд через плечо, желая убедиться, что Ашер действительно ушел, а потом наклонился ко мне и почти шепотом произнес:

— Заваливайтесь на боковую, По, вы совсем окосели от вина. Я еще потреплюсь с Ашером, попробую что-нибудь выведать у него, очень он мне подозрителен. Так и подпрыгивает, точно белка под дубом. Чтоб меня повесили, если он не вовсе свихнутый. — Похлопав меня по плечу, он добавил: — До утра, напарник! — развернулся и ушел.

Оставив попытки развязать шнурки на ботинках — они были так дьявольски хитро запутаны, словно их завязывал сам царь Гордий, — я задул прикроватную лампу и рухнул головой на подушку. Но к великому удивлению моему и даже огорчению, благодетельный бог Сна не спешил протянуть мне чашу своего сладкого нектара. Я лежал на огромной кровати с пологом, в темноте, в непривычной для меня обстановке, и веки мои не желали смыкаться: целый рой диковинних и причудливых видений неистово кружил в воздухе надо мной, словно в безумной пляске неистового, необузданного карнавала.

Наконец эти пугающие призраки растворились в столь же отчетливых фантазмах сна. Я погрузился в трепетную дремоту. Как долго я пребывал в этом бессознательном состоянии — не могу сказать с точностью. В одном лишь я уверен: в какой-то момент в ту страшную ночь я очнулся от сна с глухим вскриком ужаса, одержимый внезапной и безусловной уверенностью в постороннем присутствии радом со мной!

Страх поначалу воспрепятствовал мне воспользовался органами зрения. Я лежал неподвижно, крепко зажмурившись и стараясь убедить себя, что присутствие другого существа в комнате мне просто примстилось. Наконец я заставил себя разомкнуть веки. Как выразить словами запредельный — невыразимый ужас, охвативший меня, когда я убедился в истинности своего страшного предчувствия?!

Темная, грозная фигура нависала над изножьем моей кровати. Закусив губу, чтобы одержать крик, я лежал в агонии смертного страха. Вероятно, уговаривал я себя, эта фигура — всего лишь сотканная из воздуха, навеянная алкоголем химера. Но нет! Фигура была слишком реальной, слишком материальной, чтобы принять ее за иллюзию. И хотя в висках пульсировала боль, я с уверенностью мог сказать, что успел уже оправиться от последствий своей невоздержанности и полностью владею своими чувствами!

Несколько мгновений, которые показались мне вечностью, я лежал неподвижно, словно парализованный, едва осмеливаясь дышать. Ни Ашер, ни Крокетт не позаботились задернуть шторы единственного в комнате окна и теперь сквозь незадрапированные стекла в комнату лился поток лунного света: очевидно, с утра покрытое тучами небо к ночи прояснилось. Мое зрение приспособилось к лунному освещению комнаты, и я со всей отчетливостью увидел, что посетитель мой — женщина!

Пот выступил из всех пор моего тела и ледяными бусинами застыл на лбу. Внезапно темная фигура сдвинулась с места — поплыла — к моему изголовью. Все ближе и ближе подходила она, пока не нависла прямо надо мной. Она склонилась ниже, и я почувствовал теплое дыхание на своей щеке. В это мгновение лицо незнакомки осветилось проникшим в комнату лунным лучом, и я уставился на се черты в изумлении и полном недоумении.

Ледяной холод сковал мое тело — наступило отупение всех чувств. Я задыхался. Грудь тяжело вздымалась, мозг пылал, душу томила смутная, невыносимая тоска.

С неистовым воплем ужаса я приподнялся на кровати — и вновь откинулся, провалившись в глубокий обморок!

ГЛАВА 12

Hе могу точно сказать, как долго пребывал я в порожденном страхом ступоре. Знаю лишь, что глубочайшее беспамятство сменилось продолжительным, беспокойным и пугающе реальным сном, постепенно поднявшимся из глубин моего мозга. Я находился один на пустынном тропическом острове, раскаленное солнце безжалостно палило землю. И вдруг послышался странный звук: низкий, страшный раскат, становивший все громче, нараставший до громового крещендо. Оглядевшись по сторонам в испуге и изумлении, я увидел невдалеке конус высокого вулкана, из чьей словно бы срезанной вершины вырвался внезапно густой столб ярких искр, а следом за ними — фонтан кипящей красной лавы.

Почва под моими ногами дрогнула, заколебалась с неукротимой силой природного катаклизма, известного под именем землетрясения. Все мое тело затрепетало в одном ритме с этим яростным проявлением скрытых в природе сил. Из подземных недр вулкана послышался мощный, рокочущий глас, подобный гласу языческого божества. Он произносил отрывистые, недоступные моему разумению приказы.

Только тут я начал догадываться, что уже бодрствую и что сновидение не было вполне сновидением: палящая жара была реальностью. И дрожь, сотрясавшая мое тело, — тоже. И голос, интонация и тембр которого показались мне знакомыми, обращался ко мне с громким, настойчивым требованием:

— Просыпайтесь, По! Чертов дом горит!

Веки мои, затрепетав, распахнулись. Вблизи я увидел лицо полковника Крокетта; кожа его блестела от пота, темные волосы растрепались и прилипли ко лбу, черты выражали суровую настоятельность. Мои чувства были до такой степени притуплены, что прошло еще несколько мгновений, прежде чем я вполне осмыслил несколько аномальных аспектов этой ситуации: яркий, мерцающий свет, позволивший мне разглядеть лицо полковника в сумраке спальни — едкий дым, щипавший глаза и раздражавший обоняние — потрескивание, доносившееся из коридора. Лишь тогда вся страшная, леденящая кровь истина ударом молнии поразила мое естество.

Вокруг нас полыхал пожар!

Одним прыжком выскочил я из постели. Крокетт махнул рукой, приглашая меня следовать за ним, и ринулся к выходу из спальни, крича мне через плечо:

— Живей, По, а то в головешки превратимся!

Глаза слезились, в глотке першило. Я бросился вслед за полковником и пробежал по пятам за ним длинный, задымленный коридор, затем лишь, чтобы у самой лестничной площадки наткнуться на колеблющуюся колонну пламени, неотвратимо поднимавшуюся вверх по лестничному проему и безнадежно преградившую нам путь. Оглядевшись, Крокетт заприметил в нескольких шагах от нас закрытую дверь — по всей вероятности, за ней скрывалась еще одна спальня. Подскочив к двери, полковник резко повернул ручку — и у него вырвалось ругательство.

— Заперто! — вскричал он. Отступив на шаг, он взмахнул правой ногой и одним мощным ударом ботинка заставил дверь распахнуться на жалобно скрипнувших петлях. Он вбежал на миг в спальню и показался снова с простыней в руках.

— Прыжок или смерть, По, — сказал он, с дикарской ухмылкой поглядывая на меня и привязывая конец простыни к резной деревянной балюстраде, а другой конец сбрасывая вниз. Перебравшись через перила, он скрутил обеими руками простыню, придав ей форму веревки или каната, и соскользнул вниз по этой импровизированной пожарной лестнице, а под конец отпустил руки, спрыгнул и ловко приземлился на обе ноги.

— Вперед, По! — крикнул он мне снизу, приложив ладони ко рту, чтобы перекрыть звуком своего голоса рев разверзшейся преисподней. — Плевое дело!

Страх бурным потоком гнал кровь через мое сердце, но я постарался в точности воспроизвести ту процедуру, которую столь успешно проделал Крокетт. Оседлав перила, я мокрыми от пота руками схватился за простыню и то ли соскользнул, то ли сполз по ней. С мгновение я висел в воздухе, бессмысленно болтая ногами, потом, зажмурившись и прочитав про себя молитву, я выпустил полотнище и рухнул. Мои стопы с сильным ударом врезались в пол, меня подбросило, и я распластался на животе, слегка оглушенный, но в целом невредимый. Могучая рука тут же протянулась ко мне, ухватила меня за локоть и рывком поняла на ноги.

Некогда баловаться, По! Сюда!

Таким густым таким удушающим был скопившийся дым, такой жестокой, всепроницающей была жара, что я мог лишь слепо бежать вслед за пограничным жителем, прокладывавшим нам путь через пылающие проходы обреченного дома.

Кашляя, задыхаясь, ничего не видя сквозь пот, заливавший мне глаза, я старался не отставать, спотыкался, продирался через неукротимую ярость бушевавшего вокруг нас пламени.

Вслед за моим проводником я прошел по сводчатой галерее в ту самую пещерообразную гостиную, которая теперь превратилась в пылающий, слепящий пандемониум. Тяжелые старинные портьеры казались огненными парусами.

Картины, составлявшие столь высоко ценимую Ашером коллекцию предметов искусства, полыхали в своих золоченых рамах. Антикварная мебель, в том числе и кресла, которые мы с Крокеттом занимали всего несколько часов назад, были пожраны пламенем и не утолили его ненасытность. Даже резной дубовый потолок обратился в рокочущий огненный свод.

Впервые Крокетт немного растерялся. Глазами, сверкавшими так же искрометно, как окружавшая нас стихия, он всматривался в главный выход из гостиной, что открывался в коридор, уводивший к парадной двери. Проследив за направлением его взгляда, я увидел, что коридор полностью прегражден стеной — буквально плотной, твердой стеной огня.

— Мы в ловушке! — воскликнул полковник. — Точно два енота в старом дупле! — Он лихорадочно оглядывался по сторонам в поисках другого пути, а я, желая дать хотя бы недолгую передышку своим истерзанным легким, обратил лицо горе, как тонущий человек, который в отчаянии пытается еще глотнуть кислорода.

И тут сквозь колеблющуюся пелену дыма проступило зрелище, при виде которого, несмотря на страшный жар, кровь во мне оледенела. Прямо у меня над головой огромная люстра в форме колеса свисала на толстом плетенном канате, толщиной своей превосходившем якорную цепь китобойного судна — но то при обычных обстоятельствах, теперь же веревка эта была до такой степени обглодана огнем, что сделалась не толще шнурка от ботинок! И пока я, словно окаменев от страха, стоял на месте, уставив взор вверх, последние нити веревки сгорели — разорвались — и огромный круглый канделябр ринулся вниз, на меня!

Я оцепенел от ужаса и был бы, конечно, сокрушен, раздавлен, подобно жуку вида скарабей, попавшему под пяту беззаботному пешеходу, но в это мгновение меня поразил удар не сверху, а сбоку — какой-то большой, стремительный предмет, налетев, сбил меня с ног как раз в ту секунду, когда рухнувший светильник с громоподобным треском врезался в пол!

То был полковник, который, распознав грозившую мне опасность, отбросил в сторону мое недвижное тело и тем спас меня от верной погибели.

Черт побери, По! — выдохнул он, приподымаясь на колени. — Ну и видок у вас, точно…

Закончить эту издевательскую реплику ему не удалось, поскольку внимание полковника привлек иной объект, находившийся в нескольких метрах от того места, где я растянулся на полу. Приподнявшись на локте, я проследил за его взглядом и увидел ту страшную картину, которую только что увидал полковник.

Безжизненное тело нашего хозяина висело в воздухе перед одной из рыцарских фигур — той, более агрессивной, что потрясала длинной пикой. Ашер был нанизан на это жуткое оружие, длинный наконечник проник сквозь его грудь и вышел, запекшийся кровью, промеж лопаток. Наш хозяин висел, как сломанная марионетка: руки упали, колени согнуты, голова опустилась на грудь.

— Точно червяк на крючке! — прокомментировал Крокетт. — Он — покойник, По, и мы с вами покойники, если не отыщем пути отсюда… Лихорадочно оглядевшись по сторонам, он внезапно воскликнул: — Клянусь Богом — вот оно!

Я обернулся в недоумении: что могло вызвать подобную реакцию? — и увидел тот застекленный шкафчик, где хранилась бесценная анатомическая модель работы легендарного аббата Фонтаны. Пламя пока щадило этот элемент интерьера, хотя от сильного жара витрина лопнула и восковый торс начал таять, словно гротескная антропоморфная свеча.

Вскочив на ноги, Крокетт ринулся к серванту, нагнулся, обхватил его руками и, громко ухнув — этот возглас заглушил даже треск пламени, — поднял сей предмет на уровень груди.

От усилия на шее полковника вздулись мышцы; он пронес шкафчик несколько шагов до высокого готического окна, чьи пышные шторы давно обратились в два трепещущих от огня листа, и, пробив алые стекла, с грохотом и треском вышвырнул сервант за окно.

— Вперед, вперед, По! — крикнул он мне и, развернувшись, исчез в том зияющем отверстии, которое только что пробил в стекле.

Поднявшись на ноги, я добежал до окна, протиснулся сквозь неровную брешь и, помедлив мгновение снаружи на карнизе, спрыгнул. Пролетел несколько ярдов и приземлился в пышных кустах, окаймлявших тыльную сторону дома.

Я поспешно высвободился из зарослей, хотя неуемная дрожь мне только мешала, и выбрался в открытое поле, чуть в стороне от дома. Там я упал на колени, перекатился на спину и остался лежать навзничь, глядя в черные небеса, где мерцание звезд с трудом можно было отличить от ярких искр, взметнувшихся вверх от охваченного пламенем дома.

Прошло несколько мгновений, прежде чем я смог хотя бы сесть. Свисающей полой рубашки, словно полотенцем, я утер слезившиеся глаза и огляделся по сторонам в поисках Крокетта.

Сперва я нигде не мог обнаружить его, но постепенно начал различать звук, заглушавший даже адский рев пламени.

То был хриплый мужской голос, доносившийся откуда-то слева от меня. Я напряг слух и разобрал наконец, что голос выкликает снова и снова:

— Миз Ашер! Миз Ашер!

Со стоном поднявшись на ноги, я пошел на этот голос и в демоническом алом зареве огня разглядел фигуру первопроходца. Он подобрался к дому так близко, как только позволял исходивший от стен испепеляющий жар, и кружил вкруг рушащихся стен, громко выкликая имя сестры Ашера в тщетной надежде еще застать ее в живых. С первого же взгляда мне стало ясно, что эта попытка обречена. Недавно еще величественный особняк превратился в огромную огненную печь, клубящиеся облака дыма вырывались из разбитых окон, языки пламени метались высоко над крышей и плясали по бастионам. Никто, запертый в этих раскаленных стенах, не смог бы уцелеть.

Подбежав к освоителю границ, я опустил руку ему на плечо.

— Бесполезно, полковник Крокетт, — сказал я, напрягая голос, чтобы он расслышал меня за гулом пламени. — Если только, подобно нам с вами, хозяйка этого дома не сумела каким-то образом выбраться из него, пора отказаться от надежды спасти ее.

Крокетт с усталым вздохом обернулся ко мне.

— Пожалуй, вы правы, По, — сказал он, опуская руки. — Пошли!

Во главе с пограничным жителем мы направили стопы к фасаду дома, где без особого удивления обнаружили, что наши лошади, поддавшись естественному страху перед огнем, оборвали привязывавшие их к столбу поводья и исчезли из виду. Крайнее, неслыханное напряжение этой бесконечной ночи несчастий и тревог уже начало взимать с меня суровую дань. Побежденный физической и умственной усталостью, я опустился на землю под высоким деревом и прислонился спиной к заскорузлой коре. Крокетт, утомившийся никак не меньше моего, устроился со мною рядом.

С минуту мы сидели бок о бок в мертвом молчании, потрясенные зрелищем разворачивавшейся на наших глазах катастрофы.

Наконец я повернулся к своему компаньону и спросил:

— Бога ради, как это могло произойти, полковник Крокетт?

Полковник приоткрыл рот, намереваясь ответить, но согнулся в пароксизме кашля. Наконец он покачал головой и промолвил:

— Черт меня побери, если я что-нибудь понимаю! Когда вы отправились на насест, этот Ашер вернулся в кухню и давай опять болтать. К кувшину мы тоже то и дело прикладывались. Спустя какое-то время Ашер и говорит: пора ему пойти посмотреть, как там его сестрица. Меня уже клонило в сон, я опустил голову на руки, думаю, вздремну малость, пока Ашер не вернулся. А когда очнулся, весь проклятый дом полыхал, как заросли сахарного тростника.

В этот миг наш слух потряс громоподобный рев, подобный завыванию тысячи демонов. Обернувшись в сторону этого ужасающего шума, мы успели увидеть, как пылающая крыша с душераздирающим треском провалилась вовнутрь. Дым, пламя, снопы искр взметнулись к небу, словно из кратера вулкана, яростный порыв раскаленного воздуха сорвал массивную парадную дверь с петель, башни начали рушиться, самая земля под ногами всколебалась — и почтенный, прекрасный дом Ашеров перестал существовать!

Часть II Тень

ГЛАВА 13

НЕ СТАНУ УТОМЛЯТЬ ЧИТАТЕЛЯ СКУЧНЫМИ подробностями нашего обратного пути. Достаточно сказать, что над дымящимися руинами в оны дни горделивого дома Ашеров взошло солнце, мы с Крокеттом поднялись, разминая ноги (до тех пор мы сидели на земле, прислонившись спиной к дереву), и пустились, как полагали, в трудный пеший путь по направлению к городу.

Однако мы прошли совсем немного, прежде чем изменчивая Фортуна, до тех пор тешившаяся нашим злосчастьем, сжалилась над нами. Свернув за поворот, мы с полковником увидели нечто и воспрянули духом: наши лошади спокойно паслись на гладком зеленом склоне. Если б усталость моя не достигла уже степени близкой к параличу, я мог бы пуститься в радостный пляс при виде наших четвероногих друзей.

Мы взгромоздились в седла, указали скакунам направление на юг и ровным шагом двинулись в сторону города.

До такой степени все мои чувства были притуплены усталостью, что я провел всю дорогу в полусне, близком к невосприимчивости лунатика. Помню лишь равномерное колыхание жеребца подо мной, животворное тепло разгоравшегося дня и бубнящий голос неисправимого покорителя границ, который, хотя и сам ночь не спал, во что бы то ни стало желал угостить меня более-менее связным повествованием, содержание коего в том оглушенном состоянии, в каком я пребывал, оставалось для меня, к счастью, загадкой.

Далее все сливается вплоть до того момента, когда я достиг порога своего дома на Говард-стрит, слез с коня и, шатаясь, вошел с парадного входа — я помню удрученные восклицания дражайших тетушки и сестрицы, которые проводили меня в спальню и помогли лечь в постель.

Дальнейшее молчанье — тишина — благословенный мрак забвения.


Я спал как покойник. Но сколь ни был глубок мой сон, я не нашел в нем передышки от тех переживаний, что выпали мне на долю за последний страшный день. Меня преследовали беспокойные, крайне мучительные видения: бледный призрак гнался за мной по лабиринтам сумрачного готического особняка, а другая, изящная темноволосая женская фигура с неясными чертами, как привидение, скользила в тени.

Я очнулся — не сразу, постепенно, сознание шажками, неуверенно возвращалось ко мне. Приоткрыв глаза, я пребывал еще в состоянии крайнего смятения и не мог сообразить, куда попал. Но понемногу я стал понимать, что нахожусь в безопасности своей спальни, а возле меня сидит — и ломает руки, с величайшей тревогой всматриваясь мне в лицо — моя дорогая Матушка!

— О, Эдди! — дрожащим голосом воскликнула она. — Слава богу, наконец-то ты проснулся!

Замутненный взор прояснился, и по слабому свету, проникавшему в мое окно, я заключил, что вечер уже недалек.

Я спросил, который час, и, к большому своему изумлению, понял, что проспал почти шестнадцать часов подряд, чем вполне объяснялся снедавший меня (как я обнаружил в ту же секунду) голод.

Матушка, наделенная сверхъестественной способностью угадывать мои мысли, тут же воскликнула:

— Бедный мальчик, как же ты изголодался! — И когда я тихим стоном подтвердил правильность этого замечания, она проворно поднялась с места и почти выбежала из комнаты, чтобы минуту спустя вернуться с тарелкой, из которой доносился неописуемо прекрасный аромат консомэ из курицы. Матушка помогла мне усесться, подоткнув под спину подушки, и присела рядом со мной, наблюдая, как я ем.

Благодаря укрепляющим свойствам сваренного Матушкой супа, мои силы вскоре восстановились в такой мере, что в ответ на ее просьбу я смог предложить ей подробный, хотя и несколько смягченный отчет о своих испытаниях. Держась первоначальной моей невинной и с лучшими намерениями изобретенной лжи, я повествовал о том, как, прогуляв до позднего вечера по загородной местности, мы с полковник Крокеттом укрылись от ненастья в великолепной усадьбе Ашера и хозяин особняка любезно пригласил нас отужинать. В остальных разделах своей истории я близко придерживался истины, умолчав, однако, о своей прискорбной невоздержанности и последовавшем за ней визите странной, полупризрачной женской фигуры. Кстати, об этом инциденте я умолчал и в разговоре с Крокеттом.

Едва я доел последнюю ложку бульона, как в мою комнату явилась сестрица, которая, сменив Матушку (та спешила заняться ужином), провела у моей постели несколько часов, чаруя меня своим обширным, хотя не вовсе неистощимым репертуаром баллад, песен, невинных анекдотов и загадок.

К тому времени, как наступили вечерние сумерки, мое желание выбраться из постели граничило уже с нетерпением.

Наконец, сестрица согласилась передохнуть и ушла в кухню отужинать вместе с Матушкой.

Я надел халат, перешел в свой кабинет, сел за стол и зажег лампу. Почти в тот же миг на пороге появилась Матушка, возвестившая о визите полковника Крокетта, который-де жаждет меня видеть.

— Пожалуйста, проводите его ко мне, — попросил я.

И вот он входит в кабинет, здоровый и крепкий, как будто совершил увеселительную прогулку за город Как обычно, он был одет в куртку с высоким воротником и серые полосатые брюки. В одной руке полковник сжимал черную фетровую шляпу, в другой — вчетверо сложенную газету.

— Добрый вечер, напарник! — приветствовал он меня. — Уж как я рад видеть вас на ногах! Ваша тетушка Клемм говорит, что если вы не вовсе отдали нынче Богу душу, то были близки к этому.

Я небрежно отмахнулся:

— Постоянная забота о моем благополучии побуждает дражайшую тетушку преувеличивать серьезность моего состояния. Я действительно пребывал в спальне почти все время с момента нашего возвращения, но главным образом — ради уединения и драгоценной сосредоточенности, столь необходимой для умственной деятельности. Я хотел полностью посвятить все свои умственные усилия обдумыванию значения и смысла нашего последнего приключения.

— Ну, по части обдумывания вам равных нет, это уж точно! — хмыкнул Крокет.

Он придвинул кресло с прямой спинкой вплотную к столу, развернул его спинкой ко мне и оседлал, как лошадь, упершись сложенными руками в подголовник.

— Быстрого коня и чистить недолго. Перейду-ка я сразу к делу, По. Поскольку эта история с Макриди улажена, я собираюсь подвигаться дальше.

Не пытаясь скрыть своего изумления, я вложил его и в тон голоса, и в выражение лица:

— Но что убедило вас, будто история, как вы выражаетесь, «улажена»?

— Никаких сомнений быть не может! Яснее воскресной проповеди! Ашер прирезал бедную старуху, чтобы поквитаться с Макриди, которые ему жизнь испортили, а как увидел, что мы с вами явились по его душу, скумекал, что игра закончена, и решил уйти сам, подпалив все хозяйство, и себя, и свой дом, и свою докучливую сестрицу, и нас с вами в придачу!

— Каким же образом вы объясняете ужасную смерть самого Ашера?

— Проще простого! — ответил первопроходец. — Когда огонь разгорелся, до него дошло, что сгореть заживо не так уж здорово, и он метнулся к парадному входу, но в дыму и с перепугу сбился и налетел прямиком на этот вертел, да и повис на нем, точно раздувшаяся лягушка.

— И вы вполне уверены в своем анализе?

— Освежуйте меня, если нет. Полиция так все и вычислила.

— Значит, вы уже поделились своей теорией с властями.

— Вы же меня знаете, По, я тянуть не люблю. «Убедился, что прав, — и вперед». Таков лозунг Дэви Крокетта. — Он протянул руку над столом и предложил мне газету: — Вот! Загляните!

Хмурясь, я развернул газетный лист и поднес его ближе к свету. То был утренний выпуск «Балтиморской хроники». Мой взгляд сразу же упал на жирный заголовок на первой странице и несколько колонок под ним.

УЖАСАЮЩАЯ ТРАГЕДИЯ!
ДОМ АШЕРОВ УНИЧТОЖЕН ПОЖАРОМ!
Роджер Ашер и его сестра погибли в огне!
Потрясающая история спасения полковника Дэвида Крокетта, рассказанная им самим

Пролистывая статью (автор явно получал сведения прямиком от Крокетта), я вскоре наткнулся на тот самый абзац, который он начал было мне пересказывать. Звучал он так:

Что касается причины разрушительного пожара, полиции было предоставлено объяснение прославленного разведчика новых территорий, писателя и конгрессмена полковника Дэвида Крокетта из Теннесси, который по воле судьбы присутствовал в доме Ашеров во время этой катастрофы. В беседе с капитаном полиции Хорэсом Расселлом полковник Крокетт (он уже несколько дней удостаивает наш город своим визитом) указал на несомненную связь между мистером Роджером Ашером и недавним ужасным убийством миссис Эльмиры Макриди, вдовы покойного Джуниуса Макриди, состоявшего, по слухам, в чрезвычайно упорной вражде с покойным отцом мистера Ашера, Сэмюэлом, из-за бизнеса, затрагивавшего «Новую экспортно-импортную торговую ассоциацию».

«Посадите меня голым в можжевельник, если это не Ашер прирезал бедную старуху в постели, а затем поджег дом, чтобы избежать виселицы, — говорит полковник Крокетт. — Повторите добрым гражданам слова Дэви Крокетта: они могут спать спокойно, ибо подлый убивец миссис Макриди нынче жарится в огне погорячей, нежели пожар, спаливший его дом!»

Аккуратно сложив газету снова вчетверо, я передал ее первопроходцу и с минуту молча взирал на него, прежде чем сказать:

—Правдоподобность вашего мнения я истолковать не берусь, но тем не менее никак не разделяю вашей абсолютной убежденности. — Я выдержал еще одну паузу, пытаясь понять, благоразумно ли будет раскрывать Крокетту все подробности экстраординарного ночного визита, которого я удостоился незадолго до возникновения пожара.

Наконец я пришел к определенному решению, глубоко вздохнул и начал:

— Я не успел еще ознакомить вас с одним обстоятельством, полковник Крокетт. Смысл его пока ускользает от меня, но, вполне вероятно, что оно сыграло существенную роль в дальнейших событиях.

Лоб полковника покрылся морщинами недоумения, и он ответил:

— Порох и свинец, По! Из-за вас я остался, как Моисей, когда погасла свечка, — в темноте!

Опираясь руками о поверхность письменного стола, я подался вперед и начал описывать свою встречу с таинственной женщиной, которая столь внезапно явилась ко мне в спальню перед пожаром.

Я не стал, впрочем, упоминать о чертах ее лица, поразивших меня своим невероятным, пугающим сходством с моими чертами — до такой степени, что дальнейшие размышления над этой сценой подорвали во мне уверенность в свидетельстве собственных чувств.

Крокетту понадобилось несколько минут, чтобы усвоить новую информацию, и все время он, прищурившись, изучал меня.

Наконец он покачал головой и воскликнул:

— Черт побери, Дэви, но это же ничего не меняет. Скорее всего, к вам заглянула больная сестра Ашера — поднялась с постели и забрела к вам по ошибке. Или это и вовсе продукт вашего же воображения. Чтоб меня тупым ножом оскальпировали, если вы не отупели от такого количества спиртного!

— Это, разумеется, верно, — признал я. — Я уже обдумывал обе эти возможности…

— Нет, сэр, — заключил Крокетт, подымаясь. — Лично мне сомневаться не в чем. — И, нахлобучив на голову широкополую шляпу, он протянул мне руку со словами: — Давайте пять, приятель, я уезжаю.

В этот миг на пороге моей комнаты послышался отчетливый звук — изящная ножка выразительно затопала по половице.

— Вы не можете уехать! — запротестовал сладостный, мелодичный голос. — Вы же обещали!

Я обернулся к источнику этого протеста, и вместе со мной обернулся полковник Крокетт.

На пороге кабинета стояла моя милая Виргиния, сложив руки на груди и придав своим чертам выражение самого очаровательного негодования, какое только можно себе вообразить.

— Добрый вечер, миз Виргинни! — сказал полковник, поспешно срывая с себя шляпу и слегка наклоняя корпус.

— Вы сказали, что придете послушать мое пение! — настаивала моя ангелическая кузина и будущая супруга.

— Ох ты, напрочь забыл! — признался полковник.

— Может быть, прямо сейчас? — с прелестной порывистостью воскликнула Виргиния.

Крокетт извлек из кармана часы, сверился с ними и захлопнул крышку.

— Боюсь, неудобно будет, — извиняющимся тоном начал он. — Я тут договорился встретиться со знакомой леди и уже малость припоздал, чтоб меня! — Он с минуту поразмыслил и добавил, обращаясь к сестрице: — Знаете что — до послезавтра мне спешить в путь ни к чему. Если ваша мамочка не против, я бы мог заглянуть к вам завтра вечером на прощальный ужин, и мы бы устроили настоящую вечеринку.

— Ура! — воскликнула Виргиния, хлопая в ладоши и даже на цыпочки приподнимаясь от восторга.

— Вас это устроит, По? — поинтересовался Крокетт, оборачиваясь ко мне.

По правде говоря, предложение полковника не вызвало во мне ответного энтузиазма, но я не видел возможности уклониться от него, не погрешив против глубоко укоренившегося во мне инстинкта южного гостеприимства.

— Как нельзя лучше, — ответил я. — Уверен, дражайшая Матушка также будет в восторге.

— Значит, уладили, — с широкой усмешкой заключил Крокетт и вновь нахлобучил шляпу себе на голову. Пожелав мне спокойной ночи, он прошествовал к двери и покинул нас, сообщив напоследок Виргинии, что его «ровно горчицей жжет» поскорее послушать ее пение.

Следующий день я хотел полностью посвятить своим профессиональным обязанностям по отношению к замечательному начинанию мистера Томаса Уайта «Южный литературный журнал». Перспектива вернуться к творческой работе чрезвычайно радовала меня. Небывалые события последних дней привели к полному (хотя, разумеется, не злонамеренному) небрежению той работой, от которой всецело зависело мое собственное благосостояние и материальное бытие моих близких.

Сразу же после утренней трапезы я удалился к себе в кабинет с целью изучить толстую пачку книг, высланных недавно мне мистером Уайтом на рецензирование. Сняв верхний том из этой стопки, я вскоре убедился, что передо мной еще один из мириады второсортных сентиментальных романов, которые в последние годы затопили американский рынок. Изучение этой книги и достаточно убедительный разгром ее заняли мое время до полудня, после чего я прервался на скромный ланч.

Передохнув таким образом в середине дня, я возобновил свои труды. Поскольку мне хорошо известно прискорбное состояние дел в американской литературе, я имел все основания ожидать, что и следующая книга окажется ничуть не лучше своей предшественницы, но, к моему удивлению, то был вовсе не том художественного вымысла, а научное исследование, чей заголовок немедля привлек мое внимание: «Странные верования и редкие обычаи туземных племен Меланезии: исследование деятельности примитивного сознания наряду с просвещенным научным истолкованием некоторых замечательных представлений суеверия и ритуальных практик». Автором был германский ученый, прежде неизвестный мне, по фамилии Мельцель.

В соответствии с названием фолиант оказался заполнен информацией столь удивительно любопытной и редкой, что подобные факты не могли не произвести сильного воздействия на мое воображение. С первого же раздела, посвященного немыслимому — чудовищному — бесчеловечному ритуалу каннибализма, каждая следующая глава оказывалась еще удивительней предыдущей. Едва я пролистал несколько страниц, как этот поразительный труд полностью приковал к себе мое внимание и я перестал замечать все окружающее.

Из всех предметов, разобранных автором, более всего мое воображение захватило широко распространенное суеверное убеждение в зловещей сущности и склонности к автономии, которую проявляет тень человека. Согласно Мельцелю, жители тихоокеанских островов считают за истину, будто тень, отбрасываемая их телом, представляет собой зримое воплощение тайной и скрытой души. Туземцы Фиджи, например, именуют тень яло-яло, попросту удваивая слово яло, коим они обозначают душу. Согласно этим дикарям, каждый человек обладает таинственным и даже демоническим двойником, альтер эго, который является физическим воплощением или эманацией таящихся в его сердце дурных побуждений. Более того, эта тень-двойник, по их убеждению, имеет возможность отделяться и становиться независимым существом, пока хозяин спит, и претворять в реальность его темные, агрессивные импульсы!

Я погрузился в страницы этого замечательного труда и не сразу расслышал все нараставший стук в парадную дверь моего дома. Даже расслышав, я еще помедлил в уверенности, что на этот требовательный призыв откликнутся Матушка или сестрица, и не сразу припомнил, как, занеся мне полуденное угощение, Матушка предупредила, что они с Виргинией намереваются совершить поход на рынок и закупить провизии к парадному ужину. Быстрый взгляд на часы обнаружил, что время близится к половине пятого! Столь всепоглощающе интересен был замечательный труд Мельцеля, что несколько часов протекло незаметно, пока я в него вчитывался.

Я предположил, что в дверь стучит не кто иной, как полковник Крокетт, несколько преждевременно прибывший к ужину, и, поднявшись с места, поспешно направился к двери. Распахнув ее, я, к своему удивлению, увидел перед собой не покорителя границ, а другого персонажа, с которым вовсе не ожидал свидеться вновь — капитана Расселла из полиции!

Тем не менее я пригласил его войти, и тот, переступив порог, снял шляпу и произнес:

— Прошу прощения за непредвиденный визит, мистер По, но произошло еще одно тревожное и странное событие.

— Я был бы весьма вам признателен, если бы вы последовали за мной к месту этого загадочного происшествия.

— И впрямь весьма неожиданно, — ответствовал я. — Что же, во имя неба, стряслось?

— Нечто, тесно связанное с убийством миссис Макриди, причем это ставит под вопрос виновность предполагаемого убийцы, покойного мистера Роджера Ашера.

Данное заявление отнюдь не застало меня врасплох, а лишь укрепило терзавшее меня подозрение, ибо, в противовес абсолютной убежденности полковника, моя вера в виновность Ашера была значительно ослаблена серьезными — и гнетущими — подозрениями.

— Я нисколько не возражаю против вашего предложения, капитан Расселл, — провозгласил я, — и, напротив, приветствую любую возможность помочь. Но сейчас я ожидаю скорого появления полковника Крокетта, который был приглашен к нам на ужин.

— Он не придет! — Ответ капитана застиг меня врасплох.

Тревога острым жалом вонзилась мне в грудь.

— Неужели с ним что-то…

— О нет! Вовсе нет! — поспешил заверить меня капитан. — Но, получив известие о новом развитии событий, я тут же послал за полковником, и сейчас он уже поджидает нас на месте действия.

— Но что же такое вы обнаружили? — вскричал я, не в силах сдержать до крайности обострившегося любопытства.

— Нечто весьма тревожное, — зловеще ответствовал полицейский. — Весьма, весьма тревожное!

ГЛАВА 14

Перед уходом я составил записку Матушке с уведомлением о том, что очередной кризис потребовал нашего с полковником Крокеттом совместного присутствия, и советовал, буде она еще не все покупки осуществила, воздержаться от приобретения всяческой недолговечной провизии, поскольку было вполне возможно, что столь внезапные и непредвиденные обстоятельства потребуют отсрочки запланированного ужина.

Далее, я позвал маленького Джимми Джонстона — мальчишку, выражавшего столь неумеренную преданность пограничному жителю вдень его первого появления в моем жилище, — и (подкрепив свою просьбу медяком) уговорил его сбегать на Лексингтон-стрит, куда Матушка и сестрица отправились за покупками, и доставить эту записку.

После чего накинул сюртук и вышел вместе с капитаном Расселлом, который по-прежнему хранил молчание относительно цели нашего пути, хотя неотложность этой задачи явственно выражалась в напряженных чертах лица и в угрюмой сосредоточенности походки.

Целью нашего путешествия оказалось приземистое полуразрушенное здание тусклого красного кирпича на улочке, сплошь уставленной такими же убогими обиталищами. Перед входом в это здание собралось десятка два мужчин и женщин, чей возбужденный гул живо напомнил мне такую же любопытствующую и, пожалуй, еще более многочисленную толпу у входа в пансион миссис Макриди.

При первом же взгляде на это сборище острая спазма дурного предчувствия сдавила мне грудь. Хотя капитан Расселл упорно скрывал от меня всякую информацию относительно цели нашего пути, повторяя лишь, что будет лучше, если я взгляну на место событий глазами, незатуманенными какими-либо предварительными выводами, я не мог не догадаться, что меня влекут к сцене очередного злодеяния, и теперь вид болезненно возбужденной толпы, столь близко напомнившей мне ту, с которой я столкнулся роковым утром всего неделей ранее, лишь укрепил во мне это предположение.

Во главе с капитаном Расселлом мы проложили себе путь через гудящих зевак и попали в тесную, темную, чрезвычайно захламленную прихожую. Мое обоняние тут же было атаковано неприятнейшей смесью дурных запахов, вредоносной комбинацией ароматов испортившейся пищи, всепроникающей плесени и человеческих испражнений, наряду с тонкой и вкрадчивой примесью вони органического разложения.

В конце узкого темного коридора, уводившего прочь из прихожей, я разглядел едва мерцавшей свет, проникавший, по-видимому, из-за открытой двери.

— Сюда, — позвал капитан Расселл.

Я последовал за капитаном по грязному вонючему коридору и добрался до спальни. Там сразу же в глаза мне бросилась импозантная фигура покорителя границ, стоявшего в дальнем конце комнаты и что-то негромко обсуждавшего с молодым полисменом, в котором я тут же признал офицера Карлтона. Эти двое до такой степени сосредоточились на своей приватной беседе, что еще несколько мгновений после нашего с капитаном Расселлом прихода они продолжали не замечать наше присутствие, и это позволило мне пока что оглядеть окружающую обстановку.

Комната красноречиво гласила — и даже вопияла — о крайней, жесточайшей бедности, запустении и деградации.

Вся мебель сводилась к сломанному бюро из сосны, ящики которого, за исключением лишь одного или двух, давно утра тили свои маленькие деревянные ручки; к столу и стулу, столь же шаткой конструкции, и к старой кровати, чей омерзительный матрас был едва прикрыт ветхим, побитым молью и безжалостно смятым одеялом. Болезненно-желтые обои выцвели, покрылись влажными пятнами, местами шелушились. В изножье кровати стоял неопорожненный горшок, источник той скверной, насыщенной миазмами атмосферы, которая пропитывала весь дом. К этой вони присоединялся отвратительный запах, исходивший от стола, чья поверхность была испещрена остатками различной пищи, включая разлагающийся остов камбалы, отчасти обглоданные disjecta membra[29] курицы и бычью кость с прилипшими к ней ошметками жира. Я избавлю читателя от описания орд паразитов, нагло пировавших на этих мерзостных объедках.

Однако наряду с крайними, едва выносимыми признаками нищеты и падения комната хранила свидетельства того, что ее обитатель был не вовсе чужд интеллектуальным интересам и культуре. В каждом углу маленькой комнаты высились горы пожелтевших газет и журналов, а там и сям по полу и на столешнице бюро и даже под кроватью были рассеяны десятки пыльных, затянутых в кожу томов.

Крокетт и его юный собеседник заметили наконец наше присутствие. Обернувшись ко мне, первопроходец сложил руки на груди и заявил:

— Долго же вы добирались сюда, По! Не очень-то спешили убедиться в своей ошибке, а?

Столь непредвиденным — и ошеломительным — был этот упрек, что у меня буквально отвисла челюсть от растерянности.

— Я совершенно не понимаю, что вы имеете в виду, полковник Крокетт, — сказал я минуту спустя. — В чем именно я ошибся?

— Да насчет того, будто Ашер и прикончил бедную старуху Макриди.

Эта фраза повергла меня в такое же состояние прострации, как и первая.

— Да ведь это вы, а не я, поспешили сделать подобный вывод!

— Да, но только потому, что вы были чертовски уверены, будто эти буквы складываются в слова «Новый экспорт»!

Я собирался дать негодующий отпор этому возмутительному натиску, но вмешался капитан Расселл.

— Джентльмены, джентльмены! — заговорил он, протягивая к нам обе руки и примирительным жестом похлопывая ладонью по воздуху. — Нет ни малейшей пользы в подобных взаимных обвинениях. Я пригласил вас сюда не ради ссоры, а, напротив, чтобы просить вашей помощи в разрешении очередной — и весьма тревожной — загадки.

С выражением искреннего раскаяния на лице пограничный житель ответил:

— Точно, как в аптеке, капитан! Чтоб меня пристрелили, если от всего этого дела я не распалился, как гадюка в июле! — И он протянул мне руку, примолвив: — Давайте пять, напарник! Извините, что погорячился. Мы с вами в этом деле по уши увязли.

— Я принимаю ваш жест извинения с тем великодушным прощением, которого он, несомненно, заслуживает, — : ответил я, сжимая предложенную мне ладонь.

— Итак, — заговорил Крокетт, выпустив на волю мои пальцы, — как вы понимаете ситуёвину, По?

— Мне было бы проще ответить на ваш вопрос, имей я хотя бы отдаленное представление о том, в чем эта ситуация заключается, — возразил я.

— Как! — воскликнул Крокетт. — Разве вы ничего не рассказали мистеру По, капитан?

— Позвольте мне без отлагательства восполнить пробел, — произнес капитал Расселл, оборачиваясь ко мне. — Это бедное, поистине жалкое жилище, полковник По, представляет собой апартаменты пожилого джентльмена по имени Александр Монтагю, который жил здесь много лет в одиночестве после смерти своей жены. По словам его ближайшей соседки, весьма добросердечной женщины по фамилии Первейнс, Монтагю страдал атрофическим артритом и зрение у него ухудшилось до крайности, так что он почти ослеп. В результате на протяжении последних лет он вынужден был прибегать к услугам доброй миссис Первейнс, которая за скудное жалованье, бывшее ему по средствам, приходила сюда каждый день около полудня, чтобы позаботиться о самых насущных нуждах старика.

— Например, горшок вылить! — вставил Крокетт, тыча большим пальцем в сторону названного предмета.

— Вот именно, — подтвердил капитан Расселл. — Сегодня, несколькими часами ранее, миссис Первейнс нанесла свой обычный визит, — продолжал он, — и, к своему изумлению, обнаружила, что Монтагю, который крайне редко отваживался покинуть спальню, отсутствует. Это само по себе было достаточно странно, но лишь заглянув в гостиную, она сделала открытие, принудившее ее со всей поспешностью явиться ко мне в участок.

— О каком открытии вы упомянули, капитан? — озадаченно переспросил я.

— А вы еще не видели? — удивился Крокетт.

— Я не осматривал другие помещения, помимо комнаты, где мы сейчас находимся, — пояснил я.

— То-то вы одурели, когда я напал на вас, да еще так сварливо! — выразился Крокетт. — Пошли! — Схватив стоявшую на столе масляную лампу, он повел меня прочь из комнаты в узкий коридор, а капитан Расселл со своим подчиненным следовали за нами по пятам.

Мы прошли в другую узкую дверь с низкой притолокой и попали в тесную, почти не меблированную гостиную, находившуюся в столь же прискорбном состоянии, как и только что покинутая нами спальня. Крокетт, не останавливаясь, прошел в дальний конец комнаты и, оказавшись возле замаранной, весьма ненадежной с виду софы, приподнял лампу, чтобы осветить стену прямо над этим злополучным предметом мебели.

Грязь и пятна сырости помешали мне сразу же разглядеть, на что указывает пограничный житель. И лишь когда я подошел и встал с ним рядом, чтобы внимательно рассмотреть указанное место, глаза мои расширились в испуге, и я все понял.

Девять кровавых букв красовались на стене — без сомнения, выведенные той же рукой, которая оставила непостижную надпись над постелью зарезанной хозяйки пансиона. Однако на этот раз автор потрудился с большим прилежанием и каждой букве придал четкую форму.

Смысл надписи по-прежнему оставался неясен, но по крайней мере состав ее теперь определялся без труда. Буквы отнюдь не складывались в имя «Neuendorf», и чтение «New Export» также было — теперь я это видел — неверным.

Вот что было написано на стене:

«NEVERMORE».

ГЛАВА 15

Одна загадка, таким образом, разрешилась: состав кровавой надписи, оставленной на месте расправы над беззащитной хозяйкой пансиона. Но это открытие нисколько не подвигало нас к окончательной разгадке дела, тайны которого, казалось, лишь усугублялись с каждым открытием. Что означала надпись «NEVERMORE»? Кто был ее автором?

Что сталось с престарелым, почти слепым, близким к инвалидности человеком, в чьей гостиной мы обнаружили эту странную — эту зловещую — надпись на сей раз?

Казалось очевидным, что Александр Монтагю пал очередной жертвой того же неведомого маньяка, который столь бесчеловечно зарезал Эльмиру Макриди. Ни один здравомыслящий наблюдатель не мог бы отрицать, что загадочное слово, пятнавшее стену гостиной, выведено кровью престарелого ее обитателя. Но в отличие от случая с хозяйкой пансиона, чье зверски изуродованное тело было оставлено напоказ с такой дерзостью — я бы даже сказал, с такой непристойностью, — на сей раз не оставалось никакой видимой приметы corpus delicti. Тело старика было, по-видимому, унесено с места убийства самим преступником, но с какой ужасной, макабрической целью — этого никто бы не сумел угадать.

Ближайшие полчаса наша небольшая компания — капитан Расселл, офицер Карлтон, полковник Крокетт и я — пребывали в гостиной, тщательно обыскивая скудно обставленную и сильно замусоренную комнату, но этот добросовестный обыск не снабдил нас и тенью улики, которая позволила бы постичь судьбу или местопребывание исчезнувшего старика.

Мы прошли по коридору и подвергли столь же пристальному изучению спальню — снова безрезультатно.

При проверке постельного белья полковник Крокетт обнаружил на нижней стороне старой перьевой подушки красновато-коричневые пятна, похожие на засохшую кровь, однако эта мета была столь незначительных размеров, что ее вполне можно было отнести на счет носового кровотечения.

Вообще же постель и матрас были так обильно перепачканы всеми видами пятен, от следов всевозможной пищи до признаков ночного недержания, что истинную природу каждого из них определить было бы затруднительно.

С выражением крайнего омерзения на лице первопроходец уронил вонючую подушку на кровать и испустил безнадежный вздох.

— Черт побери, никогда с такой ерундой не сталкивался! — воскликнул он. — Кто он хоть такой, этот Монтагю?

Капитан Расселл, перебиравший скудные пожитки пропавшего, хранившиеся в верхнем ящике шаткого комода, бросил через плечо:

— Пока что мы почти не располагаем информацией о нем. Из-за множества недугов он вел, по крайней мере в последние годы, когда переехал в этот дом, весьма уединенную жизнь. Верно, офицер Карлтон?

— Да, сэр, — подтвердил тот, опускаясь на колени перед очагом и вороша золу кочергой, как будто куча погасших угольев могла раскрыть ему тайну исчезнувшего старика. — Так я понял.

Пока мои товарищи занимались описанной выше деятельностью, я сосредоточил свое внимание на множестве пыльных томов, рассыпанных по всей комнате. Стоя в углу с тяжелым фолиантом, раскрытым на случайной странице, я оторвал от него взор и возвестил:

— В одном, по крайней мере, мы можем быть уверены, джентльмены: мистер Александр Монтагю, несомненно, был человеком с прекрасным образованием и тонким вкусом в области литературы.

— И как вы это вычислили? — спросил Крокетт.

— Мои выводы основаны на скрупулезном исследовании библиотеки, к которой по большей части сводится личное имущество Монтагю, а библиотека эта, в свою очередь, состоит из достаточно дорогих, хотя и плохо сохранившихся изданий великих английских драматургов, в том числе Марло, Драйдена[30] и, конечно же, бессмертного Шекспира. У меня в руках, к примеру, изданное в восемнадцатом веке редкое собрание мелодрам эпохи короля Иакова, включающее «Разбитое сердце» Джона Форда и «Белый дьявол» Уэбстера…[31] Разумеется, — продолжал я, — само по себе владение этими книгами может в определенных случаях означать лишь претензию на широкий интеллект, — допуская такую вероятность, я подразумевал своего покойного опекуна, угрюмого торговца Джона Аллана, чья библиотека была напоказ заполнена самыми дорогостоящими изданиями классических трудов, хотя сам он не брал в руки ничего солиднее бухгалтерской книги, — однако тома, находящиеся в этой комнате, за редким исключением заполнены рукописными примечаниями, чьим автором я вправе счесть самого Монтагю. Эти обширные маргиналии явно указывают на обостренную восприимчивость к сложным интеллектуальным и моральным темам, на возвышенное эстетическое наслаждение, кое он получал в процессе чтения.

— Весьма тонкое замечание, мистер По! — признал капитан Расселл.

— Благодарю вас! — ответил я. Захлопнув книгу, я поставил ее на место на письменный стол и, перейдя к одной из груд старых газет, которыми комната была завалена по периметру, я поднял верхнюю из этой стопки. То был, как я сразу увидел, выпуск «Ежедневной газеты Балтимора», датированный 21 октября 1809 года. Печатный листок был столь тонок — столь иссушен годами, — что, когда я поднял его к свету, края рассыпались желтой пылью, и тут же я ощутил сильный свербеж в синусах и фронтальной пазухе. Я пытался подавить это неприятное ощущение, но тщетно. Запрокинув голову, я несколько раз громко втянул в себя воздух, и напряжение разрешилось громоподобным чихом.

— Порох и пули! — вскричал пограничный житель. — Чуть уши не лопнули.

Я полез было за носовым платком, и в этот миг из моих ноздрей вырвался второй чих, громкостью и раскатом не уступавший первому.

Сочувственно поцокав языком, капитан Расселл сказал:

— Боюсь, у вас начинается сильный катар, мистер По!

— Это всего лишь реакция на нездоровую атмосферу помещения, — ответил я, хлюпая носом.

— Да уж, пованивает, — согласился полковник Крокетт.

Глаза мои уже начали обильно слезиться. Уронив рассыпавшуюся газету, я заявил:

— Джентльмены, боюсь, в нездоровом воздухе этой комнаты есть нечто, к чему моя респираторная система оказалась до крайности чувствительна, а посему я полагаю за лучшее вернуться в свое скромное жилище, где я смогу с большей пользой применить свою энергию и в нерушимом спокойствии осмыслить все те многообразные загадки, с которыми мы столкнулись.

Капитан Расселл приблизился ко мне, пожал мне и руку и торжественно заявил:

— Мы высоко ценим вашу помощь в этих тревожных и печальных обстоятельствах, мистер По!

Я принял эту дань с легким поклоном.

— И передайте двум вашим славным девочкам, — добавил полковник Крокетт, — что мне очень жаль насчет сегодняшнего вечера, но если они не против, я бы зашел к ним завтра, и ни ад, ни потоп не остановят меня!

— Полагаю, это означает, что вы намерены отложить свой отъезд? — переспросил я покорителя границ.

— Выходит, так.

— Но как же прочие ваши обязательства?

— Вот что, — заявил Крокетт, упирая в бока кулачищи. — Вы, видать, не все про меня знаете. От трех вещей Дэви Крокетт не уходил никогда: от драки, от друга в беде и от незаконченного дела!


Я собирался сразу же вернуться к себе домой, укрыться от всех отвлекающих моментов — тогда я сумел бы сосредоточить всю мощь своих рациональных способностей на представившихся ним тайнах, — однако остановить умственную деятельность до тех пор, пока я не достигну своего жилища, оказалось невозможным. Едва я вышел на сумеречную улицу, как мой сверхвозбужденный мозг уже начал свою работу, поворачивая различными гранями это загадочное дело.

Даже если другие выводы пока отсутствовали, странное исчезновение Александра Монтагю, вновь отмеченное непостижимой надписью «NEVERMORE», убедительно доказывало, что Роджер Ашер не был повинен в убийстве Эльмиры Макриди. Та же рука, что оставила кровавую надпись в спальне первой жертвы, несомненно, вывела это слово и в комнате Монтагю. И то не была рука Роджера Ашера, ибо несчастный погиб страшной смертью за несколько дней до исчезновения Монтагю.

Разумеется, из того факта, что Ашер не был убийцей миссис Макриди, еще не следовало с необходимостью, будто всякая связь между его гибелью, убийством хозяйки пансиона и последовавшим за этим исчезновением Александра Монтагю отсутствует, но эта связь пока оставалась совершенно неясной, тем более что мы не располагали сколь-нибудь удовлетворительными сведениями о прошлом бесследно пропавшего старика.

Беглый взгляд на рассыпанные по полу в спальне Монтагю тома убедил меня лишь в том, что он был чрезвычайно начитанным человеком — по крайней мерс, в пору, предшествовавшую старческому упадку зрения. Однако, по-видимому, вкус к чтению был им в последние годы утрачен. Рукописные пометки, обнаруженные мной в его книгах, с годами выцвели, а попавшийся мне в руки выпуск «Ежедневной газеты Балтимора» был по меньшей мере четвертьвековой давности. Желтизна и хрупкость остальных валявшихся в комнате изданий предполагала не меньшую их древность. Зачем Монтагю хранил эти не имеющие никакой ценности бюллетени — то была загадка не менее головоломная, чем вообще свойственное определенному роду людей упрямое нежелание расставаться с любым своим имуществом, сколь бы ничтожным и преходящим оно ни было.

С тех пор, как мне сообщили имя пропавшего, я все пытался сообразить, почему оно показалось мне знакомым, но сколько ни ломал себе голову, не мог припомнить обстоятельств, при которых я ранее с ним сталкивался. Теперь же, направив свои стопы к дому, я решил поощрить свою память, повторяя про себя это имя: Александр Монтагю, Александр Монтагю. Но все тщетно.

До такой степени был я поглощен этим интеллектуальным усилием, что почти не замечал окружающего пейзажа, как вдруг пронзительный порыв ветра, острая смесь морских ароматов, донесся из гавани, и я, очнувшись, осознал, что забрел в те трущобы, где всего неделю назад полковник Крокетт схватился в достопамятном единоборстве с пресловутым Гансом Нойендорфом.

Это воспоминание пронизало меня дрожью страха, охватившего каждую частицу моего бытия. Невероятные события последних дней, начиная с нашего приезда в дом Ашеров, изгнали из моего сознания всякую мысль о Нойендорфе. Теперь же явственное воспоминание об этом жестоком и неукротимом злодее и о кровожадных угрозах, которые он, как мне стало известно, отпускал в мой адрес, волной нахлынуло на меня. Сердце дрогнуло, члены похолодели, грудь колебалась от внезапного приступа невыносимой тревоги!

К тому времени на город пала тьма. Улицы, несколько часов назад кишевшие прохожими, теперь почти обезлюдели. Ускорив шаги, я отчаянно пролагал себе путь через заброшенные проулки, по кривым улочкам, узким, извилистым проходам. И вдруг, когда я сворачивал за угол, меня пронзило безусловное — и безусловно жуткое — ощущение: за мной гонятся!

Читатели, склонные к излишнему скептицизму, могут заподозрить, что уверенность эта возникла исключительно из моего чрезвычайно возбужденного состояния ума, из тягостного беспокойства, порожденного внезапным воспоминанием об угрозе этого злодея, который, по словам Крокетта, обещал «пустить мою шкуру на ремень для правки лезвия».

Конечно, подобная игра фантазии относится к числу наиболее распространенных явлений число иллюзорной природы. Однако эта угроза ничего общего не имела с иллюзией. Настолько сильным — настолько ощутимым — было чувство, что меня преследуют, что возникнуть оно могло лишь из тех врожденных и примитивных инстинктов, кои продолжают действовать глубоко в душе даже наиболее цивилизованного человека, — инстинктов, заложенных в нас благосклонной природой, дабы предостерегать нас о надвигающейся смертоносной угрозе!

Одного взгляда через плечо было бы достаточно, чтобы подтвердить или рассеять мои подозрения. Но я не осмеливался ни на миг замедлить шаг даже ради одного быстрого взгляда — я стремительно мчался вперед, к Эмити-стрит, а незримый преследователь шел за мной по пятам, совсем близко, вплотную ко мне, и волосы у меня на затылке шевелились от ужаса!

Но вдруг прямо перед собой я увидел заветную цель своего пути. Задыхаясь, с громко бьющимся сердцем, я еще более ускорил шаги и достиг наконец — о, с каким почти безумным облегчением, едва ли смогу выразить! — порога своего дома. Лишь когда моя дрожащая рука сжала дверной молоток, я остановился, резко обернулся — и у меня вырвался вздох удивления, недоумения.

Помимо тощей, ободранной дворняги, которая брела по мостовой, останавливаясь порой, чтобы обнюхать камни на обочине, улица была совершенно пуста. Тщетно я напрягал зрение, всматриваясь во тьму, лежавшую за пределом круга от мерцающего уличного фонаря. Мой призрачный преследователь растворился во тьме.

ГЛАВА 16

Я поспешно вошел в дом, надежно запер дверь и направился к теплому, бодрящему и приветливому теплу, эманировавшему из раскрытой двери кухни. На пороге я остановился, наслаждаясь очаровательной атмосферой домашнего уюта, которой была пронизана вся эта скромная комната.

За маленьким круглым столом сидели сестрица и Матушка. Передними лежали остатки простой вечерней трапезы — судя по крошкам, остававшимся еще на тарелках, она состояла из сыра, солонины и черного хлеба. Пока я стоял так, в немом восторге созерцая оба ангельских создания, Матушка вдруг заметила мое присутствие и, прижав руки к груди, воскликнула:

— О, Эдди! Слава богу! Я так за тебя волновалась!

Переступив порог, я опустился на стул напротив этой святой женщины и с любовью посмотрел в ее простое, но милое лицо.

— Не тревожьтесь, дорогая Матушка! Ваш Эдди, хотя и утомлен несколько невероятными событиями этого крайне трудного, крайне беспокойного дня, впрочем, вполне благополучен. — После чего я обратил свой взгляд к сестрице и передал ей послание Крокетта: — Он бы очень хотел послушать, как ты поешь, и обещал прийти завтра, и ни… — тут я решил несколько смягчить грубые идиомы пограничного жителя ради нежного слуха сестрицы, — ни Гадес, ни потоп его не остановят.

— Ура! — воскликнул мой ангел. — Сейчас же иду репетировать! — И с этими словами она вскочила на ноги и убежала из кухни. Через несколько мгновений из гостиной донеслись душераздирающие куплеты благородной «Баллады о неверном возлюбленном», исполняемые серафическим голоском сестрицы.

Какое-то время мы с Матушкой в благоговейном молчании внимали ей. Затем, обернувшись ко мне с выражением глубочайшей материнской заботы, эта добрая женщина сказала:

— С тобой и вправду ничего не случилось, Эдди? Мне начинает казаться, что ты что-то скрываешь от своей Матушки.

— Очевидно, — отвечал я, — ничто не превзойдет проницательностью родственное сердце. Ваша любящая проницательность не обманула вас, дражайшая Матушка. И все же мне приходится упорствовать в избранном мною ныне против моего желания, но с лучшими намерениями, молчании, ибо, посвятив вас в эти обстоятельства, я отнюдь не рассею ваши опасения на мой счет.

— Как сочтешь нужным, дорогой, — вздохнула Матушка, протягивая руку через стол и слегка похлопывая меня по правой ладони. — Только будь осторожен.

С величайшей любовью я поднес ее красную, морщинистую, но бесконечно драгоценную для меня руку к губам и покрыл ее пламенными поцелуями.

— О, Матушка! — воскликнул я голосом, дрожащим от избытка чувств. — Вы так же дороги мне, как та несчастная, давно покинувшая нас женщина, которая родила меня на свет; более того, вы мне дороже, ибо она была лишь матерью моего тела, а вы — мать моей души! — Заканчивая это сердечное излияние, я повернул голову в сторону гостиной, где сестрица как раз запела удивительно мелодичную версию популярной песни «Звезда, что сияет Тебе».

— Голос ее подобен голосу ангела Израфеля, — вздохнул я, — при звуках псалма которого, как гласит легенда, и луна покрывается румянцем любви. — Я слушал, пока сестрица не закончила свое выступление, а затем, оттолкнувшись руками, от стола, с трудом поднялся на ноги и сообщил: — Я вынужден удалиться к себе в кабинет и заняться делом, требующим неотложного внимания.

— Хочешь, я сделаю тебе вкусный бутерброд с сыром и принесу в кабинет? — предложила Матушка.

Желудок, с самого утра не подкреплявшийся даже крошкой съестного, отреагировал на это предложение прожорливым урчанием. Заверив Матушку, что своим бутербродом она доставит мне живейшее наслаждение, я ненадолго распростился с этой доброй женщиной и прямиком направился в свое святилище, где зажег лампу на письменном столе и уселся хорошенько поразмыслить.

Столь многообразны были загадки, с которыми я столкнулся, что поначалу само их изобилие препятствовало систематическому анализу. Вскоре стало ясно, что наилучшим образом достичь своей цели я смогу, выбрав одну мистерию и полностью сосредоточив на ней свое внимание. Я решил начать с кровавой надписи «NEVERMORE» и, приняв такое решение, обмакнул перо в чернильницу и вывел непостижимое слово на чистом листе бумаги.

Упершись локтями в столешницу, я уткнулся подбородком в ладони и пристально всмотрелся в эту надпись. Меланхолический звук этого слова и его зловещие коннотации были очевидны, но что же оно означало? Означало ли оно угрозу — или ее осуществление? Намекало на какую-то тайну в прошлом жертвы — или гласило о чем-то, известном лишь самому преступнику? Сколько бы я ни тщился, я не находил ни единой ассоциации, которая пролила бы свет на эту загадку.

В этот момент Матушка постучалась в дверь моей комнаты и по моему призыву вошла ко мне с тарелкой и чашкой чаю. Поставив и то и другое прямо передо мной на письменный стол, она запечатлела нежный материнский поцелуй на моей макушке и на цыпочках вышла из кабинета. Едва Матушка скрылась, как я схватил сэндвич и жадно проглотил его, запивая каждый аппетитный кусочек глотком укрепляющего напитка. Эта простая, но полезная пища настолько восстановила мои силы, что я решил ставить попытки интерпретировать неизвестное слово и вместо этого обратиться к неуловимо знакомой фамилии пропавшего старика отшельника.

Стряхнув с листа бумаги хлебные крошки, я вновь занес перо и прямо под словом «NEVERMORE» начертал: «Александр Монтагю».

Дразнящее ощущение, что это имя откуда-то мне знакомо, переросло в уверенность. Сосредоточив взгляд на этой надписи, я стал перебирать в уме всевозможные контексты. профессиональные — личные — родственные, — в каких мог наткнуться на подобное имя. После четверти часа подобных усилий я ни на шаг не приблизился к разгадке.

Выходя из комнаты, Матушка ненамеренно оставила дверь слегка приоткрытой, и теперь, пока я продолжал сидеть и смотреть на этот лист, понапрасну истощая свой мозг, из гостиной до меня невнятно донесся глубоко волнующий душу напев.

Навострив слух, я внимательнее прислушался к этому мелодичному звуку, к нежному голоску моей любимой сестрицы, исполнявшему песню, которая имела для меня особое — личное — значение.

То была песенка «Никто замуж не берет», которую моя дорогая покойная матушка Элиза По всегда включала в свой театральный репертуар. Настолько мила была ей эта простенькая, но трогательная баллада, что благодарная публика повсеместно стала воспринимать ее как профессиональную «подпись» актрисы. Прошло много лет с тех пор, как я в последний раз слышал эту очаровательную музыку и печальные слова. И теперь, откинув усталую голову на спинку кресла, я прикрыл глаза, внимая сладостной, грустной мелодии, окутывавшей мою душу:

Приходи, слепой, приходи, хромой, —
Забирай меня, приходи любой!
Что мне делать, как мне быть?
Не могу тут больше жить!
Никто замуж не берет,
Никто милой не зовет!

И вдруг меня как громом поразило! Глаза мои широко раскрылись, челюсть отвисла, я резко выпрямился в кресле, приподнялся, перегнулся через стол и дрожащими руками поднял маленький ларец красного дерева, пригнетавший стопку моих рукописей.

Вытащив из среднего ящика стола небольшой медный ключик, я поспешно отпер ларец и начал перебирать его содержимое, пока не наткнулся на то, что мне было нужно: пожелтевшую вырезку из газеты от 1807 года, где описывалось достопамятное выступление моей матушки в роли Корделии в балтиморском театре на Фронт-стрит и перечислялись имена наиболее известных горожан, присутствовавших на представлении.

Достаточно было одного взгляда на эту рецензию, чтобы подтвердить открытие, осенившее меня, пока я слушал чарующее пение сестрицы. Теперь я точно знал, кто такой Александр Монтагю, ибо его имя явно обозначалось в этой статье — не как одного из сотоварищей моей матери по театральному искусству и не как одного из представителей огромной, полной энтузиазма толпы, которая столь неистово рукоплескала ее представлению…

Александр Монтагю был автором этой рецензии!

Столь сильную бурю эмоций вызвало во мне это открытие, что я едва сумею передать свою реакцию словами. Вскочив на ноги, я принялся лихорадочно расхаживать по центру комнаты, в то время как мой мозг осаждался целым вихрем взбаламученных мыслей.

За несколько дней до того, в первый раз просматривая это же ревю, я увидел в нем некое зловещее пророчество.

Теперь моя интуитивная догадка подтвердилась с чрезвычайной убедительностью. Не оставалось сомнений в том, что чудовищная цепь события, начавшаяся с убийства хозяйки пансиона, каким-то все еще непостижимым для меня образом была связана с миром американского театра. Но в чем заключалась эта связь? Какой ключ таился в кровавой надписи «NEVERMORE»? И какое отношение, благодаря отдаленной, но все же очевидной связи моей родной матери со всеми этими людьми, убийство Эльмиры Макриди, смерть Роджера Ашера, исчезновение Александра Монтагю имеет ко мне?

Я застыл на месте, перебирая возможные альтернативы. Только один путь представлялся мне уместным: безотлагательно поделиться своим открытием с властями. Хотя сердце мое отнюдь не согревала мысль о необходимости вновь выйти в темный город, я счел своим долгом человека и гражданина подавить в себе эгоистические опасения и прямиком направиться в полицию.

Однако я не видел никакой надобности сообщать о своем намерении Матушке.

Погасив настольный свет, я быстро пересек комнату, выскользнул в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь, и прокрался к парадному входу.

Но на пути к дверям меня застигла еще одна мысль. Если — как это казалось теперь вполне вероятным — загадка, в которую я так глубоко погрузился, имела какое-то, пока еще невнятное отношение к моей бедной скончавшейся маменьке, было бы разумнее для начала самостоятельно обследовать жилище Монтагю, а уж потом обращаться в полицию.

Мною двигало смутное, но все усиливавшееся и очень тревожившее меня ощущение, что в средоточии этой загадки лежит какой-то страшный секрет, который я один должен — обречен — раскрыть!

Выйдя на улицу, я застегнул на все пуговицы сюртук, сунул руки в карманы и поспешил к дому Александра Монтагю.

ГЛАВА 17

Поскольку я не имел ни малейшего желания ВНОВЬ пережить те неприятные минуты, какие выпали на мою долю в начале вечера, я решил избрать не столь безлюдный, хотя и несколько окольный путь к жилищу Монтагю и через двадцать минут благополучно добрался до места назначения.

Я надеялся, что дверь в низкое убогое жилище будет открыта, и, повернув ручку, убедился, что мои расчеты оправдались. Но когда я вошел в прихожую, то с некоторым испугом увидел тусклый желтый свет, просачивавшийся из-под двери в спальню, располагавшуюся в дальнем конце загроможденного, зловонного коридора.

На миг я словно оцепенел, и только разум метался лихорадочно, пытаясь осмыслить это странное и совершенно непредвиденное обстоятельство. Возможно ли, прикидывал я, чтобы капитан Расселл или его помощник офицер Карлтон все еще оставались в этом помещении, продолжая расследование? Чтобы проверить данную гипотезу, я откашлялся и громко вопросил:

— Есть тут кто-нибудь?

Звук моего голоса глухо разнесся по темному сводчатому коридору и растворился в тишине. Несколько мгновений спустя я вновь повторил свой вопрос, но на мой призыв опять же никто не ответил.

Очевидно, помимо меня самого, в доме никого не было. Напрашивался очевидный вывод: тот, кто ушел отсюда по-слсдним (кто бы это ни был), забыл погасить масляную лампу.

— Разумеется, — шептал я, убеждая самого себя, — в этом все дело. Другого объяснения нет.

И все-таки не мог избавиться от странного ощущения, которое к тому времени успело полностью завладеть всем моим существом, а именно — что в этом помещении я нахожусь не один. Сложив ладонь чашечкой над левым ухом, я повернул голову в сторону спальни и до предела напряг свой слух. Но оттуда не доносилось иных звуков, кроме легкого, невнятного шороха, как будто слегка колебалась от ветра занавеска.

Я испустил вздох облегчения. Очевидно, небывалые, чудовищные события последних дней до такой степени расстроили мои нервы, что мне уже мерещились опасности и там, где их не было.

Приободрившись, я прошел по плохо освещенному коридору; половицы громко скрипели в мертвенном молчании дома. Но когда я приблизился к спальне, сердце мое вновь сдавила внезапная, мучительная спазма суеверного страха.

Остановившись в нескольких шагах от двери, я попытался еще раз обдумать благоразумность своих поступков. Быть может, я поступил опрометчиво, самовольно вернувшись в жилище Монтагю вместо того, чтобы сначала известить полицию о своем открытии? Я уже всерьез рассматривал возможность отказаться от этого предприятия и отправиться вместо этого в штаб-квартиру капитала Расселла, но прежде, чем я повиновался этому импульсу, рассудительный голос у меня в голове напомнил, что и первоначальное решение отнюдь не было безосновательным: я хотел прояснить странную, до сих пор остававшуюся совершенно недоступной разумению, но тем не менее вполне ощутимую связь между жертвами не установленного пока преступника и моей благословенной матерью!

Я мужественно преодолел сковавшую было меня тревогу, прошел последние шаги, отделявшие меня от спальни, и, набрав в грудь побольше воздуху, отважно переступил порог.

Первый же взгляд убедил меня, что в комнате никого не было. Со всей очевидностью стало ясно, что присутствие кого-то еще, засада, были всего лишь плодом моего воображения. Испустив глубокий вздох облегчения, я остановился посреди комнаты и внимательно огляделся.

Вид комнаты в определенных аспектах изменился по сравнению с тем, какой я покинул ее несколькими часами ранее. Кое-какие перемены служили явно к лучшему. Кто-то — возможно, проживающая по соседству миссис Первейнс, которая обычно помогала по хозяйству престарелому и немощному Монтагю, — взялся убрать крайние признаки запустения. Со стола исчезли отвратительные зачервивевшие объедки, а зловонный сосуд возле постели избавился от своего мерзостного содержимого.

Окна также были слегка приоткрыты, очевидно — для вентиляции, чем объяснялась не только существенно более свежая атмосфера в комнате, но и легкое движение изъеденных молью занавесок, чей легкий шорох я и услышал из коридора.

Но, несмотря на эти улучшения, в целом комната производила еще более жалкое, если такое возможно, впечатление, чем прежде. В поисках хоть какого-то ключа к нынешнему местопребыванию исчезнувшего старика все трое следователей — капитан Расселл, офицер Карлтон и полковник Крокетт — привели спальню в состояние полного разгрома. Ящики бюро выдернули и обшарили, постельное белье буквально разорвали в клочья, груды газет рассыпались по всему полу.

После столь тщательного обыска, проведенного моими сотоварищами, я несколько недоумевал, с чего же мне начинать свое расследование, однако это сомнение длилось не более минуты. Наклонившись, я поднял старую, хрустящую газету, лежавшую у самых моих ног, выпрямился и, стараясь не дышать, чтобы не втягивать в себя пылеобразные частицы рассыпавшейся в порошок бумаги, которые ранее вызвали у меня столь сильный приступ чихания, я быстро пролистал хрупкие листы этой двадцатилетней давности газеты.

Я сразу же напал на заметку Александра Монтагю относительно неудачной акустики в только что выстроенном театре на Холлидей-стрит. Эта статья послужила для меня ключом ко всей этой странной коллекции старых, плесневеющих газет, которыми была набита комната: очевидно, Александр Монтагю скрупулезно сохранял экземпляр каждого номера, в котором печатался.

Казалось очевидным, что в какой-либо из этих публикаций отыщется ключ к тайнам, нагроможденным вокруг кровавой надписи «NEVERMORE». Но само количество устилавших комнату газет чрезвычайно омрачало перспективу продолжить эту линию расследования. В любом случае не имелось никакой возможности приступить к столь трудоемкой работе сию же минуту. Осторожно сложив газету, я положил ее на стол и окинул взглядом скудно освещенную комнату.

Взгляд мой тут же упал на обтянутый кожей том драмы эпохи короля Иакова, который лежал на конторке все в том же положении, в каком я его оставил, когда вынужден был несколькими часами ранее бежать из зловонной атмосферы этого дома. Хотя я достаточно внимательно просмотрел книгу, теперь мне пришло в голову, что более тщательное изучение ее страниц, а также и других немалочисленных книг, принадлежавших Монтагю, могло бы доставить мне дополнительные сведения. С той целью я направился к конторке, но, едва сделав шаг или два, внезапно — в ужасе — застыл на месте.

За моей спиной послышался приглушенный скрип, словно кто-то перемещался украдкой, осторожно наступая на половицы!

Столь внезапен — столь совершенно тревожен — был этот звук, что сердце мое прекратило биться и ноги оцепенели, уподобившись мраморным членам знаменитого Гермеса, изваянного греческим художником Праксителем.[32] Не осмеливаясь двинуться с места — не осмеливаясь вздохнуть или хотя бы моргнуть глазом, — я пребывал в состоянии мучительного предчувствия, но хотя в этом лимбе неведения и напряженного до крайности внимания я оставался на протяжении нескольких мучительно растянутых минут, звук более не повторился.

Очень медленно — о, с какой осторожной, сверхчеловеческой медлительностью, едва ли я смогу выразить словами, — я принудил себя обернуться лицом к неведомому врагу, чьи шаги только что слышал так отчетливо, но в тусклом свете масляной лампы я не увидел позади себя ничего — лишь пустую комнату, темный коридор и сумрачный проход в маленькую гостиную прямо напротив спальни.

Безрадостный смешок сорвался с моих губ, и я сурово отчитал себя за несоразмерную фактам реакцию.

— Впасть в трепет от того, что обычный домашний грызун пробежал по коридору — кто же еще это мог быть?! — громко укорил я самого себя. — Право, Эдди, ты нынче на себя не похож.

Из приоткрытого окна проникал поток свежего ночного воздуха, а потому температура в спальне опустилась, и стало ощутимо прохладнее, однако от внезапного испуга чело мое покрылось каплями пота. Чтобы утереть лоб, я полез в карман брюк за платком, и когда вытаскивал этот кусок материи, из кармана выпала монета, покатилась по полу и скрылась под кроватью.

С учетом моих достаточно прискорбных финансовых обстоятельств, я едва ли мог себе позволить пожертвовать монетой — даже самой мелкой деноминации. Мне пришлось опуститься на колени и вглядеться в тень под кроватью. Освещение от масляной лампы, стоявшей на обеденном столе, было недостаточно ярким, чтобы помочь моему взгляду пронизать этот сумрак. Выпрямившись, я вернулся к столу, схватил лампу за основание, перенес ее к кровати и снова опустился на колени, чтобы еще раз поискать ускользнувшую от меня монету.

Теперь я видел все отчетливо и без помех, но монета не обнаруживалась. Я стал медленно продвигать лампу взад и вперед, подробно исследуя всю область под кроватью, и наконец нашел — не монету, но объяснение этой странной пропажи. Одна половица была здесь частично приподнята, словно отошла от соседних планок, и таким образом возникла широкая щель, в которую, по всей видимости, и проскочила монета.

Подобное отклонение в конструкции пола вполне соответствовало общему состоянию упадка, в котором пребывал дом. Тем не менее при виде этой частично сместившейся половицы внезапный озноб страшного предчувствия пронзил мое существо. Не было оснований сомневаться в том, что полковник Крокетт и его помощники самым тщательным образом осмотрели небольшое помещение, и уж спальня Монтагю была обыскана от пола до потолка. Но оставалось одно место, куда мои коллеги по расследованию почти наверное не догадались заглянуть.

Тайник под полом!

Пароксизм неизъяснимого ужаса сжал мое сердце, и я с трудом поднялся на ноги. Ладони вспотели так сильно, что, когда я вернул лампу на стол, мне пришлось вытереть их о брючины, после чего я вернулся к кровати, ухватил ее снизу и, крякнув от усилия, сдвинул в середину комнаты, полностью освободив расшатанную половину.

С минуту я оставался на месте, рассматривая пол, а в моей тяжко вздымавшейся груди бушевала целая буря противоречивых эмоций. С одной стороны, внутренний голос подсказывал мне бежать в штаб-квартиру полиции и немедля известить капитана Расселла. С другой стороны, не менее мощный импульс, проистекавший как из любознательности, так и из глубоко укоренившегося во мне чувства личного долга, побуждал меня довести до конца свою расследовательскую миссию и самому проникнуть в ту неведомую тайну, что скрывалась под полом.

Больше я медлить не мог. С громким кличем отчаянной решимости я наклонился и, подсунув трепещущие персты под приподнятый край половицы, отодрал ее прочь.

И тут же из-под пола мне в нос ударил скверный, тягостный аромат разложения. Сердце дрогнуло, ноги подкосились, и вопль безумного страха вырвался из иссушенных ужасом уст, когда невыразимо отталкивающее зрелище предстало моим широко раскрытым глазам. Уронив доску, я отступил вспять, конвульсивно содрогаясь всеми фибрами.

В это мгновение совсем близко за спиной я услышал отчетливый шорох и почувствовал на затылке чье-то теплое дыхание — теплое, но мороз пробежал по моей коже, и каждый волосок в отдельности встал дыбом!

Дикий вскрик неистового отчаяния исторгся из моей глотки в тот миг, когда я обернулся: вплотную, всего в нескольких дюймах от меня, я увидел фигуру, не менее жуткую в моих глазах, нежели тот невыразимый объект, на который я только что наткнулся под полом комнаты.

То была она: все та же фигура из моего сна — нет, из моих кошмаров, — которая появилась перед моими самим себе не поверившими глазами в сумрачной спальне обреченной усадьбы Ашеров.

Я вскрикнул снова, в последний раз. Тьма накрыла мои очи — сила ушла из членов — все сознательные ощущения померкли, и душа моя стремительно провалилась во тьму глухого забвенья!

Сумеречное сознание возвратилось — не внезапно, словно злосчастный моряк, который, упав за борт, появляется вновь из соленой пучины, горестно призывая друзей себе на спасение; и не постепенно, как те уподобившиеся амфибиям ныряльщики Южных морей, которые, разыскав драгоценные жемчугоносные устрицы, неторопливо всплывают навстречу солнечному свету, сжимая в руке свое перламутровое сокровище, — сознание возвращалось ко мне рывками, словно утомленный пловец: его то накрывает волна, то он с трудом выбирается вновь на поверхность, и так, одним лишь усилием воли, пролагает себе путь к безопасному берегу.

Я лежал распростершись на полу комнаты, и моя доселе бесчувственная душа начала смутно различать движение и шум: то было смятенное биение моего сердца, его стук, отдававшийся в моих ушах. И снова пауза — разум в очередной раз накрыла тьма. Потом — снова шум, движение, прикосновение — достигшее меня тактильное ощущение. Потом — простое осознание своего бытия, без слова, без мысли. Потом мысль, а с ней — потрясающее воспоминание об ужасах, через которые я только что прошел. И снова — провал в бездну.

Затем — внезапное воскресение души и, наконец, отчетливое понимание, что я в комнате не один!

Веки дрогнули, помрачившееся зрение начало проясняться, я различил чье-то призрачное лицо, склонившееся надо мной. И тут же знакомый голос — никогда еще эти громоподобные раскаты не звучали столь отрадно в моих ушах — рявкнул:

— Сюда, капитан! Наконец-то он зашевелился!

Я несколько раз поморгал, чтобы вернуть своим визуальным способностям прежнюю ясность и фокусировку, и увидел, что смотрю прямо в лицо полковника Крокетта, который, в свою очередь, взирал на меня с выражением озабоченности и все же облегчения.

— Черт, По! — провозгласил он. — Я уж испугался, что вы никогда не очухаетесь.

В этот момент к нам подбежал капитан Расселл и, также склонившись надо мной, сказал:

— Чрезвычайно рад вновь видеть вас среди живых, мистер По!

С мучительным стоном я приподнял верхнюю часть своего торса и, опираясь на локти, огляделся по сторонам. Трое полицейских, среди которых я узнал офицера Карлтона, переговаривались приглушенными, мрачными голосами, столпившись над отверстием в полу, которое они, очевидно, расширили, убрав еще несколько досок.

— Подняться сможете? — осведомился капитан Расселл.

— Надеюсь, — отвечал я, приподымаясь сперва на колени, а затем несколько неустойчиво вставая на ноги.

— Погодите! — произнес пограничный житель, хватая меня под руку. — Дайте-ка помогу, старина.

Восстав на ноги, я почувствовал сильную, пульсирующую боль в основании черепа. Дотянувшись рукой до затылка, я нащупал небольшой, но отчетливо выступающий узел, причем столь чувствительный, что от легчайшего прикосновения моих пальцев раскаленное острие боли, подобное огненной стреле, выпущенной из лука дикого апача, пронзило мою голову, и я содрогнулся в агонии.

— Плоховато выглядите, По! — громыхнул Крокетт.

— Наверное, я ударился затылком о пол, когда падал, и теперь там образовался нарост или даже отек, притом весьма болезненный.

— Эти шишки чертовски болят, что верно, то верно, — посочувствовал мне первопроходец. — Но что, гром и молния, тут произошло, По? Когда мы попрощались с вами, вы вроде бы спешили домой.

— Вот-вот, — подхватил капитан Расселл. — И я о том же хотел спросить.

За считанные минуты, истекшие с того момента, как я окончательно очнулся от обморока, мне не представилась возможность подготовить правдоподобное объяснение своего нежданного присутствия в жилище Монтагю. Я лихорадочно подыскивал стратагему, коя дала бы мне небольшую отсрочку.

Внезапный приступ боли в тыльной стороне черепа подсказал мне возможный выход: приоткрыв рот, как бы собираясь ответить на вопрос Крокетта, я вместо этого издал жалостный стон, обхватил руками голову, прикрыл глаза и слегка покачнулся.

Поддержав меня под руку, Крокетт заботливо предложил:

— Вы бы отдохнули чуток, По, а уж потом расскажете.

С помощью покорителя границ я добрался до плетеного кресла возле обеденного стола и, опустившись на сиденье, оперся рукой на стол, а лбом — на руку. В этой позе я оставался несколько мгновений, словно пережидая, пока пройдет приступ дурноты, а тем временем стараясь сообразить, как лучше вести себя в данном случае.

Сообщать капитану подлинную мотивировку моего визита в жилище покойного мистера Монтагю казалось до крайности опрометчивым, поскольку еще предстояло установить, в самом ли деле существовала некая связь — и какая — между моей покойной святой матерью Элизой и жестокой смертью, которая, как теперь выяснилось, постигла по крайней мере троих человек из числа тех, чьи имена перечислялись в газетной вырезке, хранимой среди других сокровищ в моем ларце. Жуткая встреча с кошмарной призрачной женщиной, самый лик которой вызывал во мне сердечную дурноту и ввергал душу в беспамятство, лишь усилила во мне желание снабдить полицию тщательно урезанной версией подлинных событий.

Наконец, продумав достаточно правдоподобный рассказ, я поднял глаза на полковника Крокетта и капитана Расселла и произнес:

— Извините меня, джентльмены! Только что перенесенный мной физический и эмоциональный шок вызвал небольшое головокружение. Что касается ваших вопросов: по возвращении домой меня охватило глубочайшее уныние. Прервать расследование всего лишь из-за незначительного расстройства моей респираторной системы показалось мне грубейшим нарушением своего долга… Поэтому я решился возвратиться сюда, предполагая, что вы все еще продолжаете розыски в доме. В этой гипотезе я обманулся. Застав, к своему удивлению, дом пустым, я попытался самостоятельно продолжить его осмотр, и пока я был этим занят, что-то — не помню в точности, что именно, — побудило меня обследовать пол под кроватью. Я сдвинул с места данный предмет мебели, тут же обнаружил расшатанную доску и, не колеблясь нимало, голыми руками сорвал ее с места. Столь омерзительно — столь противоестественно — столь чудовищно было зрелище, немедля поразившее мой взгляд, что я в экстазе ужаса отступил на несколько шагов и, споткнувшись о старые газеты, которые во множестве рассыпаны здесь по полу, упал навзничь и ударился головой об пол — с такой силой, что полностью лишился чувств!

— Понятно, — произнес капитан Расселл, с излишней пристальностью всматриваясь в меня и задумчиво дергая за кончик свой холеный ус. — Что ж, — вздохнул он, — похоже, мистер По, вы вновь оказали нам неоценимую услугу. Ваша настойчивость, интуиция и редкая способность как к наблюдению, так и к рассуждению привели к открытию, ускользнувшему от самых добросовестных усилий моих подчиненных и меня самого.

Я с любезным кивком принял воздаваемую мне дань.

— Но как вы обнаружили мое присутствие? — в свою очередь поинтересовался я.

— Леди, проживающая по соседству, — пояснил полковник. — Миссис… черт, опять забыл ее имя.

— Миссис Первейнс, — напомнил капитан Расселл Крокетту и, обернувшись ко мне, добавил: — Услышав донесшийся из дома пронзительный крик — его было прекрасно слышно, поскольку, чтобы проветрить, мы оставили кухонное окно раскрытым, — эта добрая женщина тут же прибежала в этот дом из соседнего, где она проживает, и застала вас на полу.

В следующее мгновение она заглянула в проем под полом и, увидев, что находится там, в состоянии близком к истерии примчалась в полицейский участок.

— Вот уж за что я бы ее винить не стал, — заметил Крокетт. — Чтоб мне лопнуть, если эта штука там внизу не самая что ни на есть кошмарнющая! — С этими словами он указал движением подбородка на троих полисменов, которые как раз извлекали схороненный ужас из тайника под половицами.

То было тело пожилого человека в обветшавшей батистовой рубашке и залатанных, изношенных брюках. Поскольку я уже один раз видел это, то был несколько подготовлен к чудовищному зрелищу, но все же предпочел выждать еще мгновение и собраться с силами, прежде чем сосредоточить внимание на жутких останках, выложенных полицейскими на пол.

Казалось неоспоримым, что останки эти принадлежат Александру Монтагю. Жалкий вид его облачения, исхудавшее тело, редкие, седые пучки волос на висках в прочем лишенного растительности черепа — все подтверждало, что перед нами тело нуждавшегося, страдавшего от голода старика. Но даже ближайший знакомый не смог бы опознать покойного по лицу, столь чудовищно — столь злодейски — столь бесчеловечно было оно изуродовано!

На месте вырванных из орбит глаз зияли две жуткие, кровавые впадины. Нос был отрезан под корень, лишь неровная треугольная дыра оставалась посреди того, что некогда было лицом. Но даже эти страшные увечья не могли сравняться своей отвратительностью — своей гротескностью — с гримасой, в которую превратился рот, беспощадно разрезанный почти до ушей, благодаря чему покойный словно ухмылялся непристойной макабрической усмешкой, как маска в канун Дня Всех Святых.

Почти задыхаясь от ярости и отвращения, капитан Расселл произнес:

— За все годы служения Закону мне не случалось видеть столь кровавого — столь демонического преступления.

— И мне тоже, — мрачно присоединился к нему Крокетт, но, подумав, добавил: — Хотя нет — однажды.

Капитан Расселл метнул на него острый вопрошающий взгляд и уточнил:

— И когда именно?

Пограничный житель повернулся лицом к капитану Расселлу, скрестил руки на своей широкой груди и отвечал так:

— Много лет назад, зимой четырнадцатого года, когда я сражался бок о бок со Старым Гикори в войне с краснокожими. Был у нас в полку молоденький паренек по имени Гибсон.

— Рэнс Гибсон. Посмотреть на него — кроткий, что новорожденный ягненок. Светлые волосенки вьются, словно у девочки, глазки ясные, голубые, как горный ручей в Теннесси. Но когда началась драчка, ого-го — эти голубые глазки разгорелись, как у самого дьявола, и наш милый ягненочек превратился в гадюку, взбесившуюся от летней жары… Особенно один такой был случай: мы двинулись на юг, чтобы соединиться к майором Дэниэлом Бизли и его людьми в районе форта Талладега. Переходим мы через реку Куза, и вдруг целая стая индейцев крик вылетает из леса, голося и вопя, словно египетская саранча. Мы с ребятами схватились за ружья и — быстрее чем бобра ободрать — обратили их всех в бегство. Гнали их до Таллусахатчи, а там пара дюжин гадов забилась в старый блокгауз. Ну, блокгауз мы подожгли, и едва кто-нибудь из дьяволов пытался выскочить из огня, пристреливали его как собаку… Пока мы так развлекались, мальчишка-индеец — лет двенадцать или тринадцать ему было на вид — выскочил из дверей, но пули настигли его прямо возле горящего дома. Руки-ноги у него были перебиты, а упал он так близко к огню, что у него под кожей прямо-таки жир закипал. Но чтоб меня черт унес — он все-таки пытался полз ти. И ни стона — краснокожие так упрямы, когда в них боевой дух разгорится, скорее помрут, чем попросят милости или хоть звук издадут… Прицелился я из «Старой Бетси», чтобы избавить мальчишку от мук, как вдруг гляжу — один из наших подбегает к краснокожему, бросается на него с таким воплем, что у меня кровь в жилах застыла, и давай кромсать его большим охотничьим ножом. Я так и замер при виде подобного дикарства в белом человеке, а когда пригляделся и понял, кто это так орудует, — право, меня можно было бы сбить с ног подушкой… Это был тот самый симпатяга, юный Рэнс Гибсон… Я выскочил из укрытия и побежал к нему, но прежде, чем успел добежать, он разделал краснокожего мальчишку словно индейку на День благодарения. И уши отрезал, и нос, и как раз взялся за пальцы, когда я ухватил его за обе руки и спросил, что это, черт побери, он творит. Он поглядел на меня с такой пакостной улыбкой, что меня чуть не вытошнило. Сказал, собирает сувениры на память. Сказал, засушит, как куски баранины, и сделает себе ожерелье на шею… И он так и поступил. Нанизал на кожаный ремешок и носил на шее. — Крокетт сделал глубокий вдох и, покачав головой, продолжал: — Он бы и штучку этому индейскому мальчишке оттяпал, если б я его не остановил.

Когда Крокетт закончил свой страшный рассказ, в комнате воцарилась такая плотная тишина, что казалась материальной. Не только мы с капитаном Расселлом, но и те трое полицейских, сгрудившихся вокруг трупа Монтагю, — все смотрели на пограничного жителя в полном — оцепенелом — молчании.

Первым заговорил капитан Расселл:

— Описанные вами жестокости и впрямь поразительно напоминают увечья, причиненные нынешней жертве. Возможно ли, чтобы молодой Гибсон, который теперь уже достиг зрелых лет, поселился в Балтиморе и ныне тешит свою противоестественную кровожадность, совершая одно извращенное убийство за другим?

Крокетт сердито фыркнул:

— Вряд ли, капитан! Это самое ожерелье не пошло Рэнсу впрок. Через пару недель после той истории мы с ребятами попали в засаду — крики подкараулили нас в местечке под названием «Излучина подковы» на реке Таллапуса. Отбиться мы отбились, но Рэнса они схватили. Похоже, краснокожим не пришлось по душе, что он носит вместо украшения уши и прочие детали их приятеля. К тому времени, как мы добрались до старины Рэнса, крики уже добрых двадцать четыре часа с ним забавлялись.

— Значит, он был мертв, — заключил капитан Расселл.

— Не вполне, — угрюмо возразил Крокетт. — Хотя так было бы лучше. Эти дьявольские выползни проделали маленькую дырочку в его животе, выдернули кишку и привязали к собаке и стали гонять пса вокруг деревянного столба, пока все кишки на столб не намотали. И это лишь начало!

— Рэнс еще дышал, когда мы его нашли, но мы поспешили избавить его от страданий.

Капитан Расселл не сразу обрел дар речи.

— Значит, мы можем предположить, — хрипло пробормотал он наконец, — что убийца Александра Монтагю и Эльмиры Макриди — человек такого же сорта, с расстроенным, больным воображением, кое измышляет невероятные ужасы и рисует адские дела. Как только мы найдем человека с таким недугом, мы схватим виновника этих немыслимых преступлений!

— Полагаю, вы правы, капитан, — ответил Крокетт. — Но выследить подобного выползка будет посложнее, чем… — Но пограничный житель прервал себя на полуслове и озабоченно спросил: — Что с вами, По?

— Все в порядке, — ответил я, но то было неправдой.

Внезапная волна дурноты обрушилась на мой мозг, голова поплыла, и зрение померкло. Прикрыв ладонью глаза, я уперся локтем в стол и ждал, пока пройдет головокружение.

Шагнув ко мне, покоритель границ сказал ласково:

— Извините, напарник, зря мы тут столько болтали про всякие ужасы. — Он опустил руку мне на плечо и прибавил: — Вы наработались сегодня, старина. Давайте помогу вам встать и провожу домой.

ГЛАВА 18

В обычной ситуации я ответил бы на предложение Крокетта проводить меня на Эмити-стрит вежливым, но твердым отказом, поскольку, несмотря на поздний час и пугавшие меня пустынные дороги, простиравшиеся между домом Монтагю и моим жилищем, в нормальных обстоятельствах я бы не нуждался в подобной помощи. Но чудовищные события этого дня до такой степени расстроили мои нервы, что я не только принял предложение полковника, но и положительно обрадовался ему.

Даже в обществе Крокетта долгий путь домой казался весьма утомительным, учитывая мое состояние полного эмоционального и физического истощения. Читатель легко вообразит мое радостное удивление и даже восторг, когда, выйдя вместе с Крокеттом из обиталища Монтагю, я увидел возле крыльца красивую коляску, поводья которой были обмотаны вокруг коновязи.

Развязав поводья, полковник сел в экипаж и пригласил меня сесть рядом.

— Мистер Поттер, хозяин гостиницы, одолжил мне эту тележку на то время, что я остановился в Балтиморе, — сообщил мне мой спутник, пока я устраивался. — Сказал, что человек в моем положении должен разъезжать по всей форме. — И, подернув поводья и прищелкнув языком, Крокетт заставил лошадку стронуться с места.

Пока мы ехали по залитым лунным светом улицам, ритмичное колыхание коляски в сочетании с глухим перестуком копыт по камням мостовой погрузило меня в состояние близкое к месмерическому трансу. Веки словно свинцом налились — голова опустилась на грудь — плечи согнулись — рот слегка приоткрылся. В этом полусонном состоянии, лишенный не только дара речи, но и способности связно мыслить, я тупо сидел подле своего спутника и до такой степени не замечал даже, как и куда перемещается наш экипаж, что вздрогнул и чуть не вскрикнул, когда коляска внезапно остановилась и покоритель границ возвестил:

— Прибыли, старина! Отправляйтесь-ка вы прямиком в постель. Чтоб меня горохом пристрелили, если вы не вымотались вконец!

С бессвязными выражениями благодарности я выбрался из коляски и побрел к двери в свой дом.

— Завтра вечером загляну повидать вас и ваших славных девочек, — сказал на прощание Крокетт и, ловко маневрируя, развернул коляску и направился обратно в ту сторону, откуда мы приехали.

Душевная усталость достигла такой степени, что я не понял последних слов Крокетта и не догадывался, с какой целью он собирается навестить мой скромный домашний очаг, да и не беспокоился об этом. Все мои помышления в тот миг сосредоточивались на прекрасном, несказанно желанном предмете, пребывавшем за стенами моего жилища. Я подразумеваю, конечно же, свою постель.

Вез шума проскользнув в дом, я аккуратно прикрыл за собой дверь и чуть помедлил в прихожей. Внутри было тихо и темно, как в гробнице. Очевидно, Матушка не заметила, как я тайно покинул наше жилье после ужина. Если бы мое отсутствие было обнаружено, я бы, конечно же, застал ее за кухонным столом, тревожно ожидающей моего возвращения.

Я пробрался по неосвещенному, но знакомому мне даже на ощупь коридору до своей комнаты, осторожно приоткрыл дверь и проник внутрь. Занавески на окне оставались незадернутыми, и лунный свет, призрачный и бледный, струился сквозь незакрытые окна. Столь велика была моя усталость, что необходимость сменить уличную одежду на ночную рубашку повергла душу в отчаяние. Доковыляв до постели, я рухнул лицом вниз и тут же погрузился в сон.


Для тех, кто каким-либо физическим или эмоциональным недугом был на долгое время лишен отдыха, не остается ничего столь страстно желанного ни на земле, ни на небе, как сон.

С мучительной ясностью эта истина воплощена в пользующемся заслуженной славой монологе раздираемого страстями протагониста шекспировского «Макбета», этой величественной, хотя не вполне продуманной по своим мотивировкам трагедии:

Почудился мне крик:
«Не надо больше спать! Рукой Макбета
Зарезан сон!» — Невинный сон, тот сон,
Который тихо сматывает нити
С клубка забот, хоронит с миром дни,
Дает усталым труженикам отдых,
Врачующий бальзам больной души,
Сон, это чудо матери-природы,
Вкуснейшее из блюд в земном пиру.[33]

Но хотя мало в литературе пассажей, способных сравниться с этим своей возвышенностью, здесь не отражен столь же существенный противоположный феномен, а именно: до какой степени сам сон порой оказывается источником не исцеления, утешения и ободрения, а совершенно иных состояний — нервного возбуждения, душевной тревоги и обессиливающей усталости.

Таков, увы, был эффект беспокойной, мятущейся дремоты, в какой я пребывал в ту ночь. Я пробудился с рыданием от преследовавшего меня наваждения, в котором химерическая тварь, имевшая крылья коршуна, женское лицо и тело и ноги паука, преследовала меня по закоулкам подземного лабиринта, и остался лежать, распростертый на кровати, дико озирая стены своей спальни. Судя по заливавшему комнату яркому дневному свету, я сделал вывод, что утро давно прошло, а сверившись с часами, к своему изумлению убедился, что близится полдень!

С трудом поднявшись, я постоял минуту, прислушиваясь к ударам пульса в голове, как человек, вновь привыкающий ходить по твердой земле после продолжительного морского вояжа. Наконец головокружение отступило, и, неуверенными шагами приблизившись к умывальнику, стоявшему в дальнем углу моей комнаты, я плеснул себе в лицо пригоршню холодной воды, прежде чем решился бросить взгляд в зеркальце для бритья.

Изнурительные последствия долгой и до крайности тяжелой ночи были со всей очевидностью запечатлены у меня на лице. От одного вида моего отражения в тусклом стекле, этой бледной, тощей физиономии, лиловых мешков, свисавших под глазами, тонкой сетки алых капилляров, испещрившей сами глазные яблоки, у меня вырвался вздох отвращения. С судорожным трепетом отвернувшись от зеркала, я вновь пересек комнату и вышел в коридор.

Мой остро восприимчивый слух был сразу же поражен не каким-либо особым звуком, но напротив того — абсолютным отсутствием акустических стимулов. Глухая, почти сверхъестественная тишина окутывала дом, как будто кроме меня в нем не осталось других обитателей. Это впечатление подтвердилось, когда, позвав сестрицу и Матушку, я не получил ответа.

Весьма озадаченный столь странным, столь необъяснимым отсутствием моих любимых, я проследовал в кухню, где загадка сразу же разъяснилась. На столе на моем месте рядом с тарелкой с хлебцами и кусочком копченой ветчины обнаружился листок бумаги, надписанный аккуратным, хотя несколько детским почерком моей дражайшей Матушки:

Дорогой Эдди,

мы пошли на рынок купить все необходимое к ужину с полковником Крокеттом. Мы вышли из дому в 11. Дверь в твою спальню все еще была закрыта, и там было тихо. Милый Эдди! Как хорошо, что ты наконец выспишься. Вот твой завтрак, дорогой.

Вернемся позже.

Твоя Матушка.

Тут мне припомнилось торжественное обещание Крокетта зайти в другой раз и прослушать весь сестрицын репертуар баллад. Разумеется! Так вот на что он намекал вчера вечером, прощаясь со мной! Экстраординарные события последних суток изгладили из моей памяти всякое воспоминание о намеченном визите полковника.

Предстоящий вечер с покорителем границы наполнил мое сердце тоской. Среди наших общественных обязанностей едва ли найдется более тягостная, нежели разыгрывать гостеприимство, когда душу терзает забота. Но не было ни малейшей возможности уклониться от намеченного мероприятия или перенести его. И сестрица с такой радостью предвкушала этот вечер, что я не видел иного выхода, кроме как склониться перед его неизбежным и скорым наступлением.

Подкрепившись незатейливым, но питательным завтраком, который оставила мне Матушка, я поднялся из-за стола и возвратился в свой кабинет, со стыдом сознавая, сколько уж дней миновало с тех пор, как я в последний раз предавался своему творчеству. Сроки сдачи в ближайший номер «Южного литературного вестника» обещанной сенсационной повести сильно затягивались, но браться в этот момент за художественное сочинение казалось заведомо обреченным на провал предприятием. Чересчур отчетливое воспоминание об ужасе, пережитом мною накануне, об изуродованном теле старика, погребенном под половицами собственного дома, пресекало любое усилие фантазии, без коего не может возникнуть произведение искусства.

Сверх того, пока нынешний кризис не был преодолен, мне следовало посвящать все усилия его разрешению. Если неопознанный преступник остается на свободе, ни один человек в городе не может считать себя в безопасности. И должен признаться, что мной в этом расследовании руководил и другой, более эгоистический интерес: последняя встреча с темной, пугающей женской фигурой в полумраке обиталища Монтагю укрепила во мне уверенность, что обрушившийся на наш славный город кошмар имеет какое-то — пока не ясное мне, но оттого не менее очевидное — отношение ко мне самому.

Прикрыв за собой дверь кабинета, я прошел к письменному столу. В тот момент, когда я опускался на стул, взгляд мой упал на пожелтевшую вырезку из газеты с обзором давнего выступления моей матери в театре на Фронт-стрит. Едва я заприметил эту статью, лежавшую на том же месте, где я оставил ее накануне, внезапная мысль поразила меня.

До того момента я изучал эту вырезку исключительно с целью выявить наиболее известных из присутствовавших в публике горожан, имена которых упоминались в заметке.

Теперь же мне пришло в голову, что ключ к загадке следует искать в другой, а именно в конкретной пьесе, которую давали в тот достопамятный вечер 1807 года. Как читатель, конечно же, помнит, то была великая трагедия Шекспира «Король Лир», в которой моя мать стяжала единодушные взволнованные аплодисменты за вдохновенное исполнение роли Корделии — святой, обреченной дочери престарелого монарха.

Я достал с полки зачитанную книгу — полное издание драматических произведений Шекспира — и, вернувшись за стол, раскрыл тяжелый том в кожаном переплете на нужной странице. Минуту спустя я до такой степени погрузился в этот величественный (хотя, признаться, местами несколько затянутый) шедевр, что перестал замечать свое окружение.

К тому времени, как я достиг почти нестерпимой развязки, глаза мои были влажны, грудь вздымалась и густой ком слизи, именуемый globus hystericus, перекрыл мне гортань. Потрясающий образ затравленного старика, баюкающего труп жестоко обиженной и все же неизменно ему преданной дочери, оказался не по силам для моих и без того перенапряженных нервов, тем более что перед моим мысленным взором безжизненная фигура в объятиях глухо завывающего короля превращалась в мою покойную мать. Отложив в сторону тяжелую книгу, я уткнулся лицом в ладони и горько заплакал.

Постепенно поток слез унялся. Столь мощным, столь неотвратимым было заклятие, налагаемое возвышенным гением Шекспира, что вскоре я снова потянулся за книгой и заглянул в другую его пьесу — потом в еще одну — ив еще одну. От этого занятия меня ненадолго оторвало возвращение Матушки, которая заглянула ко мне в комнату сказать, что они с сестрицей возвратились с рынка. Несколько минут мы провели в приятной, хотя не слишком поучительной беседе, а затем я вернулся к чтению. Так протекали часы, пока угасающий свет за окном кабинета не возвестил мне о скором приближении вечера и визите полковника Крокетта.

Часто отмечалось, что не имеющие себе равных творения Шекспира вмещают весь человеческий опыт, все, что нам дано знать о природе, человеке и о «бедном, голом двуногом животном»,[34] которое обитает на этой земле. Вот почему английский поэт Кольридж,[35] чьи мнения о литературе, не всегда оригинальные, всегда звучат чрезвычайно авторитетно, справедливо назвал Стратфордского Лебедя так: «несметнолик Шекспир»[36] И если б когда-нибудь я оказался на борту океанского судна, чей экипаж, взбунтовавшись, в жестокой резне расправился бы с офицерами, а немногих уцелевших пассажиров предал на волю волн в скудно снаряженной шлюпке, и случись так, что волны выбросили бы меня на тропический остров, обитаемый лишь дикими каннибалами, ядовитыми змеями и кровожадными хищниками, полагаю, я бы и там нашел утешение, если бы моим постоянным спутником оставался этот том в кожаном переплете — непревзойденный опус Шекспира.

Чтение «Лира» и других пиес в тот день укрепило во мне ощущение почти сверхъестественного изобилия неистощимого воображения Барда. Кажется, все аспекты бытия отражены в его трудах, каждая степень благородства и низости, предательства и самоотречения, любви и ненависти, возвышенной трагедии и грубой, буйной комедии. И только одну маленькую деталь я так и не обнаружил на этих страницах.

Как бы я ни старался, я не нашел ничего, что могло бы пролить свет на значение угрюмого, непостижимого слова «NEVERMORE».

ГЛАВА 19

Среди бесчисленных примеров несравненной мудрости, содержащихся в корпусе пьес Шекспира, я числю бессмертные слова меланхолического Жака из пасторальной комедии «Как вам это понравится»: «Весь мир — театр, в нем женщины, мужчины — все актеры».[37] Принимая во внимание, в какой степени каждому человеку с самого раннего детства приходится скрывать глубины своего существа за маской общепринятых приличий, мы вряд ли осмелимся оспаривать фундаментальную истину этой сентенции.

И все же, очевидно, некоторые особо одаренные мужчины и женщины от природы более приуготовлены к разыгрыванию ролей, нежели остальное человечество. Такова была и моя участь. Со времен отрочества, когда я стяжал хвалы одноклассников, выступив как «полковник Мэнли» в школьной постановке прелестной комедии Роялла Тайлера «Контраст»,[38] во мне постоянно отмечали изобилие или даже чрезмерность даров Мельпомены. Не приходится удивляться тому, что я появился на свет столь богато наделенный этими способностями, ежели вспомнить, как блестяще одарена была женщина, давшая мне жизнь. (Хотя отец, зачавший меня, также подвизался на театральных подмостках, это не имеет отношения к делу, поскольку его таланты были презренно ничтожны.) Разумеется, науке еще предстоит уяснить механизм, посредством коего не только внешние черты, но и определенные склонности и таланты передаются из поколения в поколение. Но вряд ли кто усомнится в том, что наши интеллектуальные возможности, наши эстетические предпочтения и даже моральные склонности проистекают в большей мере из наследственности, нежели из обстоятельств воспитания или образования.

Во всяком случае, эти природные способности сослужили мне отличную службу в тот вечер, когда полковник Крокетт удостоил нас своим визитом, ибо я смог соблюсти фасад любезной общительности, хотя душа моя пребывала в состоянии крайнего мятежного возбуждения.

Крокетт явился на закате, облаченный в свой обычный наряд. В одной руке он сжимал букетик цветов, в другой нес небольшой прямоугольный пакет, обернутый в белую бумагу и туго перевязанный веревкой.

Остановившись на пороге нашего скромного жилища, он протянул бумажный пакет Матушке, которая по такому случаю оделась в свое лучшее синее платье из набивного ситца.

— Чтоб мне треснуть, если вы не смотритесь красоткой в этой одежонке, миз Клемм, — похвалил он. — Держите, я вам сладкого принес.

Матушка с выражениями благодарности приняла его подношение, и полковник протянул букет сестрице:

— А цветочки для вас, миз Виргинии.

Почти выхватив букет из его руки, та спрятала личико в бутонах, жадно вдохнула их аромат, и когда она вновь подняла глаза на полковника Крокетта, лицо ее очаровательно разгорелось.

— О, спасибо, спасибо, спасибо! Какие они красивые!

— И вполовину не так красивы, как вы сами, миз Вирджинни! — с улыбкой возразил первопроходец.

— Куда же их поставить? — вскричала сестрица, бросая умоляющий взгляд на Матушку.

— Пошли, милая, — позвала ее добрая женщина, — найдем красивую баночку и поставим их в воду. — И, легким реверансом простившись на время с полковником, она повела сестрицу на кухню.

Когда обе мои дорогие скрылись в конце коридора, Крокетт обернулся ко мне и, внимательно присмотревшись, нахмурился:

— Черт, что-то у вас жабры посинели, По!

— Те признаки глубокого уныния, которые вы различаете на моем лице, являются вполне естественной реакцией на весьма печальные события последних дней, — ответил я.

— Да уж, тут ничего не скажешь! — подхватил Крокетт. — Вздерните меня, если от этой истории я и сам не пришел в замешательство. Вот что: давайте-ка мы с вами раскурим трубку совета, пока я здесь, и обдумаем следующий шаг.

— От всей души поддерживаю ваше предложение! — отозвался я.

— Вот и хорошо, — сказал пограничный житель, хлопнув меня по плечу. — А теперь пошли, отловим этих двух славных девочек и попробуем провести время с толком. Освежуйте меня вместо медведя, если я не проголодался, как семеро волков, связанных хвостами!


Неукротимый оптимизм полковника, не подорванный даже тем ужасным зрелищем, на которое мы совсем недавно натолкнулись в доме Александра Монтагю, сулил нам исключительно приятный вечер, во всяком случае — с точки зрения Матушки и сестрицы. Что до меня, это мероприятие оказалось даже более утомительным, чем я мог предвидеть, ибо пришлось, вопреки своему взволнованному и даже взбаламученному состоянию, сохранять вид вежливого внимания, покуда Крокетт развлекал нас бесконечными повестями о своих героических и совершенно неправдоподобных подвигах на границе.

И даже самые немыслимые его истории, как то, например, очевидно выдуманный от начала до конца эпизод с поимкой огромных размеров млекопитающего вида Procyon lotor (обычно известного как енот), которого Крокетт-де загипнотизировал, пристально глядя на него и ухмыляясь, покуда это существо не свалилось с вершины дерева, казались более-менее разумными по сравнению с рассказом, завершившим его выступление. Этим невероятным вымыслом полковник угостил нас под конец ужина в ответ на несколько дерзкие расспросы моей дражайшей сестрицы.

Простая, но вкусная трапеза, состоявшая из тушеной говядины, картофеля и овощей по сезону, была уже закончена, но мы оставались за столом, наслаждаясь последовавшими за едой напитками и сладостями, которые принес с собой наш гость. Как вдруг сестрица, внимавшая фантастическим похождениям полковника с выражением очаровательного (и весьма досаждавшего мне) восторга, опустила свой стакан молока на стол и воскликнула:

— Полковник Крокетт! Вы так дивно рассказываете о своих приключениях! Но кое о чем вы нам так и не рассказали: вы бывали когда-нибудь влюблены?

— Виргиния! — испуганно выдохнула Матушка, прикрывая ладонью рот. — Разве можно совать свой носик в такие дела?

— Все в порядке, миз Клемм, — со смешком успокоил ее полковник. — Не ругайте девочку. Вполне естественный вопрос. — И, одним глотком допив кофе, он поставил чашку на блюдце и с несколько торжественным выражением лица обернулся к сестрице. — Да, миз Виргинии, была одна девушка, в которую я влюбился так, что сердце подымалось и застревало у меня в глотке, ровно холодная картофелина, всякий раз, когда я думал о ней!

— Правда? — воскликнула Виргиния. — И что же дальше?

— Не мог же я всю жизнь чувствовать себя абсолюшенно не в своей тарелке, — продолжал Крокетт. — Пришлось подыскать способ вылечиться.

— Вылечиться от любви? — изумилась Виргиния.

— Да, мэм! Сногсшибенной силой елестричества.

Убедившись, что не только сестрица, но и Матушка с жадным любопытством взирают на него, пограничный житель скрестил руки на объемистой груди и продолжал:

— Видите ли, за несколько лет до того, когда я впервые побывал в городе Вашингтоне, слыхал я насчет одного страсть как умного доктора, который научился загонять елестричества в стеклянные бутылки, и случись у кого ревматизма или пляска святого Виста или еще какая хворь, старина док вливал ему прямо в глотку порцию елестричества, и чтоб мне треснуть, если тот не делался как новенький, точно с него кору содрали… Я присмотрелся, как это делается, и решил: если со мной что приключится, я тоже на себе эту штуку испытаю. Только бутылки — это не по мне, лучше, думаю, глотать это елестричества живьем, когда оно бьет из тучи во время грозы. Пил же я воду из Миссисипи безо всяких там стаканов, стало быть, думаю, и молнию заглочу прямиком с небес…

— Значитца, в эту пору я втрескался в девицу по имени Маргарет Боттс. Только гляну на эту крошку, и сердце у меня так и затрепыхается, точно утка в грязи. Но беда в том, что эта бойкая юная девица уже была помолвлена с другим парнем — провалиться мне, если вру!.. Старина Дэви не таков, чтоб чужое дерево облаивать. Сел я и поразмыслил хорошенько над этой ситуёвиной и нашел выход. Прикинул: глотну-ка я елестричества и избавлюсь от этой любви… Чтобы дело вышло, нужно было загнать молнию прямиком в моё сердце и вышибить из него любовь. Я выждал, пока однажды вечером не разыгралось самое что ни на есть окаянное ненастище.

— Тогда я вышел за город и встал там, широко разинув рот, чтобы елестричество попало вовнутрь и ударило мне в сердце и вылечило его. Так я простоял с часок, а потом вижу — летит молния, и подставил рот, и — бац! — она влетела прямо в глотку. Чтоб меня! Словно целое стадо бизонов запрыгало на моих кишках. Сердце завертелось внутри, как точильный камень, когда его паром крутит, а молния прошла насквозь и вылетела с другого конца, разодрав на мне штаны… Я еще две недели лечил ожоги, а глотка у меня стала такая горячая, что я пристрастился есть сырое мясо: оно успевало зажариться, прежде чем попадало в брюхо… Зато елестричество сделало свое дело, и с тех пор я никогда больше не влюблялся.

Хотя лично мне эта грубоватая «побасенка», с низменным и непристойным акцентом на процессах пищеварения, показалась малопригодной для застольной беседы, у Матушки и сестрицы она вызвала оживленный и даже, я бы сказал, несдержанный смех. Наконец, когда их приступ веселья отчасти улегся, наш гость подался вперед, звучно шлепнул себя по колену и заявил:

— А теперь, леди, хватит мне болтать, — и, в упор глянув на сестрину, добавил: — Миз Виргинни, если вы нам споете, я буду рад, точно пес о двух хвостах!

Сестрица взволнованно захлопала в ладоши.

— Ой, как хорошо! — закричала она. — Идемте! — И, порывисто вскочив со стула, первой устремилась прочь из кухни.

Крокетт, Матушка и я поднялись из-за стола и перешли в гостиную, где сестрица уже расположилась в центре комнаты. Крокетт опустился в единственное кресло у очага, а мы с Матушкой пристроились на диванчике. Едва мы заняли места, как сестрица, скрестив изящные тонкие руки на груди (ее дивное ангельское личико так и сияло от радости), возвестила о своем намерении открыть вечер легкой песенкой «По пути в Балтимор». Возведя глаза горе, она разомкнула уста и запела:

Мы шли дорогой в Балтимор,
Где нет равнин и нету гор,
Кругом, кругом, кругом мы шли —
Пшено, горох и рис росли
И ждали все кого-то!
Посеял фермер урожай —
Теперь сиди и отдыхай,
Ножкой топни, попляши,
Оглянись и посмотри,
И дождись кого-то!

Веселая мелодия текла из белоснежного, точеных форм горлышка прелестной девицы, наполняя комнату звуками, едва ли ведомым земным ушам в подлунном мире, и жестокое напряжение моих нервов понемногу ослабевало. Столь успокоителен был эффект небесного голоса возлюбленной моей сестрицы, что всякий раз, когда я прислушивался к излетавшим из ее уст дивно гармоническим рапсодиям, неизменно они оказывали чудесно миротворное, если не прямо седативное воздействие на мою душу.

Едва завершив эту песенку и изящным реверансом приняв нашу овацию, сестрица тут же перешла к другой песне, а затем к следующей и к следующей — и так далее, пока не стало ясно, что нам предстоит прослушать весь ее музыкальный репертуар. Полковник Крокетт прихлопывал в ладоши и притопывал ногой в такт каждому ее номеру, и безупречное исполнение сестрицей таких известных произведений, как «Домой, дочка, домой», «Зеленая ива» и «Мальчишка мясника», привело мою душу в состояние, знакомое закоренелым курильщикам опия, кои, дойдя до предела в утолении своей порочной привычки, погружаются в глубокий и не вовсе нежеланный сон.

Не могу сказать, сколько времени я пребывал в этом подобии транса, как вдруг заметил — не звук, но отсутствие звука: сестрица прекратила петь!

К упоенным чувствам вернулась обычная проницательность, и я увидел, что ангельское создание остановилось в глубоком размышлении, приложив указательный палец к плотно сжатым губам, бледное чело избороздили морщины, взгляд потуплен долу. Наконец, она пожала плечиками, вздохнула и призналась:

— Больше ни одной песни не припомню!

— А как насчет «Девицы из Амстердама»? — подсказала сидевшая рядом со мной Матушка.

— Ах да! — вскричала обрадованная сестрица. — Я и забыла! — И, движением своей тонкой руки призывая мать, попросила: — Давай, Матушка! Споем вместе!

— Господи, да ни за что! — воскликнула добрая женщина, подчеркивая свой отказ быстрыми движениями руки.

— Давайте-давайте, миз Клемм! — подхватил полковник. — Вот бы мне послушать, как вы поете вместе!

— Ну-у… — протянула Матушка, сдаваясь. — Тогда попробуем. — Она поднялась, подошла к своей дочери и обняла ее за плечи. И так, стоя рядом и с нежностью глядя друг на друга, эта ниспосланная мне небом пара дивно прекрасными голосами запела «матросскую песенку»:

В Амстердаме девица жила,
Никому особо не желала зла —
Не пойду я с тобой гулять, красна девица!
Не пойду, не пойду, не пойду я гулять!
Разорила меня красна девица!
Ее глазки как звезды горят,
Ее щеки как розы цветут —
Не пойду, не пойду, не пойду я с тобой!

Поначалу Матушка чувствовала себя несколько неуверенно, однако вскоре разошлась и начала подмигивать и притопывать ногой и даже всем телом раскачиваться в такт музыке. Глядя на эту удивительно сердечную и искреннюю женщину, я не мог в очередной раз не подивиться неизъяснимому парадоксу: чтобы женщина, столь исполненная внутреннего благородства, безоговорочной, сверхъестественной почти доброты, чья душа, казалось, была чиста от малейшей примеси земного несовершенства, приходилась ближайшей родственницей человеку, презирать которого у меня имелись все основания — я подразумеваю, конечно же, ее брата, Дэвида По-младшего, тварь, самым бессердечным образом покинувшую свою юную жену и детей в колыбели! Каким прихотливым путем могли столь разные, антитетические индивидуумы произойти от одних и тех же корней? Непостижимая тайна!

Песня завершилась. Исполнительницы, сияющие, раскрасневшиеся, сделали нам реверанс, а мы с Крокеттом разразились неистовыми аплодисментами.

— Ура! — вскричал полковник. — Первый класс, это я вам говорю!

— Браво! — крикнул и я, поднимаясь на ноги. — Нечасто выпадает на мою долю счастье внимать столь гармоничным, столь опьяняющим звукам.

И вдруг сестрица направила свой проказливый пальчик на меня и возвестила:

— Теперь твоя очередь, Эдди!

Неожиданная реплика повергла меня в растерянность.

— Что такое? — переспросил я.

— Девочка права, По! — вмешался Крокетт. — Из всех нас вы один не поучаствовали в вечеринке.

Какой непредвиденный поворот событий! Случись это в начале вечера, я бы воспротивился, однако дивный дуэт моих любимых почти вовсе рассеял мое уныние, к тому же я предвидел, что затянувшийся, утомительный для меня вечер приближается к завершению, каковая перспектива не могла не вызвать в моей душе чувство глубочайшего удовлетворения.

Словом, впервые за весь вечер я был расположен к некоторому легкомыслию.

— Буду счастлив исполнить вашу просьбу, — с улыбкой и поклоном ответствовал я. Поменявшись местами с Матушкой и сестрицей, я вышел на середину комнаты, а мои дорогие тем временем устроились на диване. С минуту я простоял в раздумье, потом, глянув на своих слушателей, провозгласил:

— Дамы и господа! Для вашего удовольствия и просвещения я продекламирую одно из самых сильных и чувствительных стихотворений, написанных на английском языке.

Эти стихи сочинил в 1586 году юный англичанин по имени Чидик Тичборн,[39] дворянин-католик, составивший заговор с целью низложить королеву Елизавету и заменить ее монархиней одной с ним веры. Тичборн был брошен во внушающий ужас лондонский Тауэр и там ожидал казни за измену. В ночь перед тем, как его голова слетела с плеч, он написал трогательное прощальное письмо своей верной молодой жене Агнес и вложил в него эти стансы. Позднее они были положены на музыку и опубликованы в получившем широкое хождение песеннике. Это стихотворение, известное под названием «Элегия Тичборна», звучит так.

Положив руку на грудь и высоко воздев другую, я устремил взгляд в потолок и принялся декламировать:

Моя заря весны — лишь хлад забот,
Мой пир веселия — лишь блюдо боли,
Мой урожай — трав сорных обмолот,
Мое добро — мечта о лучшей доле.
Затмилась жизнь, хоть вечно длилась мгла.
Вот я живу, и вот вся жизнь прошла.
Мой зов услышан, все ж не пересказан,
Мой плод опал, все ж зелен ствол и прям,
Мой пыл не юн, все ж старостью не связан,
Я видел мир, все ж был невидим сам.
Нить рвется, хоть неспрядена была.
Вот я живу, и вот вся жизнь прошла.
Я смерть искал — нашел ее, родясь,
Я жизни ждал — лишь тень ее настиг,
Я грязь топтал — и знал, что лягу в грязь,
Вот я умру, и вот я жил лишь миг.
Мой кубок полн — и убран со стола.
Вот я живу, и вот вся жизнь прошла.[40]

Произнеся последние слова, я оставался в той же позе, ожидая заслуженных аплодисментов. Однако, к моему удивлению, декламацию мою приветствовали не аплодисментами, а мрачным — продолжительным — глубочайшим молчанием. Оглянувшись на свою аудиторию, я убедился, что Матушка и сестрица смотрят на меня с выражением, весьма близким к ужасу.

— О, Эдди! — вскричала сестрица. — Как это грустно!

— И неужели мистера Тичборна убили после того, как он написал эти стихи?!

Я кивнул:

— На следующее утро он взошел на плаху и был обезглавлен.

Сестрица втянула в себя воздух и схватилась рукой за горло.

— И он посвятил это стихотворение своей жене? — дрожащим голосом спросила Матушка.

— Да, — подтвердил я. — Оно было вложено в прощальное письмо, которое он направил своей драгоценной спутнице жизни всего за несколько часов до того, как над ним сверкнул топор палача!

— Сколько же лет ему было, когда он умер? — продолжала Матушка: голос начал ей изменять.

— Всего-навсего двадцать восемь.

Наступило молчание. Матушка и сестрица переглянулись, их милые черты приняли сходное выражение тяжкого и скорбного ужаса. Внезапно сестрица разразилась слезами, вскочила с дивана и выбежала из комнаты. Матушка, чьи глаза также блистали слезами, поспешно поднялась на ноги и устремилась вслед за своей рыдающей дочерью.

Несколько ошарашенный подобной реакцией моих драгоценных, я обернулся к полковнику Крокетту. Тот взирал на меня почти насмешливо, неторопливо качая головой из стороны в сторону. Наконец хлопнул себя обеими руками по бедрам и распрямился во весь рост.

— Подвесьте меня на крючок, По, ну и забавник же вы! — воскликнул он, подходя ко мне. И, вновь упершись руками в бедра, бросил долгий взгляд на дверь, за которой скрылись матушка и сестрица. — Похоже, нам с вами пора приниматься за дело, — добавил он со вздохом. — Веселье закончилось.

ГЛАВА 20

Проведя Крокетта в свое святилище, я зажег масляную лампу, стоявшую у меня на письменном столе, а покоритель границ вытащил из нагрудного кармана куртки две panatelas и протянул одну мне.

— Покурим? — предложил он.

Хотя мне случалось отведать сигару на редко выпадавших светских мероприятиях (например, на прощальном обеде, устроенном в мою честь товарищами-кадетами после моего искусно подстроенного отчисления из Военной академии Соединенных Штатов в Вест-Пойнте[41]), я так и не приобрел этой привычки, поскольку мое деликатное сложение делает меня излишне чувствительным к воздействию табака, а потому, покачав головой, я любезно отклонил предложение полковника.

Крокетт убрал лишнюю сигару в карман, а вторую запихал себе в рот, откусил кончик и, наклонившись, сунул сигару прямо в горящий фитиль лампы. Раскурив ее, к полному своему удовлетворению, он опустился на стул с высокой спинкой напротив письменного стола, скрестил ноги и пристально всмотрелся в меня глазами, прищуренными от сигарного дыма.

И я в свою очередь присмотрелся к нему и увидел, что его лицо, на протяжении вечера бывшее радостным и оживленным, теперь омрачила глубокая забота.

— В чем дело, полковник Крокетт? — спросил я. — Вы внезапно погрузились в нехарактерную для вас мрачность.

Извлекши изо рта сигару, первопроходец пустил густую струю дыма в комнату.

— Не хотелось портить вам с девочками вечеринку, По, вот я и старался на какое-то время забыть о своих делах. Но я нынче с утра пребываю в самом угрюмом неустроении.

— И какова же причина такого расположения духа?

— Когда я вернулся в гостиницу, меня там поджидало письмо от старого друга, мистера Томаса Чилтона. Похоже, мои неприятели в Конгрессе пытаются протолкнуть Билль об индейцах Старого Гикори.

— Полагаю, вы подразумеваете замысел правительства отобрать у юго-западных племен их законные территории и переселить их на гораздо худшие земли к западу от Миссисипи? — Поскольку горячие дебаты по этому вопросу во всех подробностях печатались в газетах, я, разумеется, был знаком даже с деталями.

— Вот именно, — угрюмо подтвердил полковник. — Если меня завалят на этих выборах, с краснокожими обойдутся не по-честному.

— Должен признаться, полковник Крокетт, — сказал я, — что, судя по вашим юношеским подвигам в войне против криков и постоянным нелестным высказываниям о природе краснокожих индейцев, я крайне удивлен выраженной вами симпатией к их беде.

— Право, По! — воскликнул Крокетт. — Вы совершенно заблуждаетесь относительно моих симпатий. Не стану отрицать, что дикари, только и думающие, что об убийстве, мне отнюдь не по душе. Но я всегда был другом чиксо и чероки и прочим племенам, которые не нарушают законы. А кроме того, наше правительство дало индейцам слово. Договор — самый святой закон, каким держится страна. Я бы предпочел быть полудохлой гончей при старом охотнике в лесу, чем принадлежать к нации, которая не соблюдает справедливость для всех!

Несколько мгновений после того, как смолкла эта пылкая речь, я сидел в молчании, созерцая пограничного жителя, чья глубокая природная честность хотя несколько затемнялась его грубоватыми манерами, отнюдь не подлежала сомнению. Наконец, я прокашлялся и сказал:

— В связи с неотложными делами политики, требующими вашего присутствия, мы должны как можно скорее довести до конца свою миссию.

— И я скажу: «Аминь!», — отозвался Крокетт. — Вы еще не разгадали значение этого дьявольского слова?

— К прискорбию моему, — ответил я с сердечным вздохом, — вопреки многочасовым изнурительным попыткам отыскать его смысл, ответ по-прежнему отрицательный. — Я сложил руки на столе и продолжал: — Однако у меня имеются некоторые сведения, которыми я должен поделиться с вами, и эти сведения, как я имею все основания надеяться, помогут пролить свет на ту внушающую страх тайну, в которой погрязли мы оба.

— Я весь обратился в слух, — в тон мне ответил Крокетт, попыхивая длинной, изящной сигарой.

Я подался вперед на стуле и пронзительным взглядом пригвоздил первопроходца к месту.

— То, что я рассказал вам и капитану Расселлу относительно причины, побудившей меня вернуться в дом Монтагю, не было, строго говоря, истиной.

— Что, гром и молния, вы имеете в виду? — спросил Крокетт, и чело его избороздили морщины.

— Я имею в виду, — продолжал я, — что я оставил скрытым одно странное и непостижимое обстоятельство, неким образом связующее всех тех людей, которых за последнюю, фантасмагорическую неделю постигла столь страшная участь.

И таким образом полностью завладев вниманием полковника, я набрал в грудь побольше воздуха и начал описывать причины, которые погнали меня обратно в дом Монтагю в поисках новых улик, а именно — сделанное мной открытие, что среди моего собрания бесценных сувениров имелась многолетней давности статья из газеты, автор которой, Александр Монтагю, упоминал и Ашера, и Макриди.

— Напрашивается неоспоримая дедукция, что это — нечто большее, нежели простое совпадение, — заключил я.

Несколько мгновений Крокетт сидел тихо, задумчиво пожевывая горящую сигару.

— Н-да, — проворчал он наконец. — На редкость любопытно, что правда, то правда. И какого же дьявола из этого следует?

— На данный момент, — со вздохом признался я, — я не сумел прийти к удовлетворительному объяснению. Но складывается впечатление, что за тайной, с которой мы столкнулись, скрывается какая-то темная и зловещая интрига, имеющая отношение к миру театра.

— Чтоб меня освежевали! — воскликнул полковник. — К театру, вот как? — Он с сожалением покачал головой, выпустил длинную струю дыма и сказал: — Боюсь, тут от меня толку не будет, старина. В жизни не бывал в театре — разве что один только раз, и то, чтобы посмотреть мистера Джеймса X. Хэкетта в «Льве Запада»,[42] и было это в Вашингтоне.

— Я должен еще кое-чем поделиться с вами, — после краткой паузы продолжал я. — Но это феномен столь фантастической и неизъяснимой природы, что я едва верю свидетельству своих чувств, хотя наблюдал его своими глазами.

— Не заставляйте меня зря ломать голову, — взмолился Крокетт. — Я же лопну от любопытства!

Полностью сознавая очевидную немыслимость того, что я собирался сказать, я еще несколько поколебался, прежде чем произнес:

— В доме Монтагю был еще один человек. Женщина.

Протекла долгая минута, в течение которой Крокетт обдумывал это удивительное, это поразительное признание.

— Женщина? — переспросил он наконец, с явным сомнением взирая на меня.

— Вот именно. Она появилась в спальне Монтагю сразу после того, как я, к ужасу своему, обнаружил чудовищно изуродованный труп старика.

Глядя на меня с выражением все возрастающего недоумения, Крокетт возразил:

— Так это была соседка, мисс Первейнс!

Я решительно покачал головой:

— Нет. Хотя я видел ее всего мгновение перед тем, как лишиться чувств, я успел достаточно отчетливо разглядеть ее лицо, чтобы не допустить подобной ошибки. Женщина, которую я видел… и я не стану упрекать вас за ваш скептицизм, ибо и сам вполне сознаю, что пытаюсь сообщить вам информацию крайне фантастической и аномальной природы, — женщина, которую я видел, была та самая, которая зашла ко мне в спальню в ночь рокового пожара в усадьбе Ашеров!

Крокетт извлек наконец сигару изо рта и молча воззрился на меня.

— Черт побери, По! — воскликнул он наконец. — Ничего более причудливого мне слышать не приходилось.

— Полностью согласен с вашим мнением.

— А вы не думаете, что это лишь игра воображения? — настаивал Крокетт. — Ведь вас, что ни говори, здорово тряхнуло, когда вы наткнулись на труп этого старика.

Невольная дрожь сотрясла мое существо, когда мне припомнился тот ужасный — невыразимый — миг: пятясь прочь от чудовищного зрелища, представшего передо мной под половицами спальни Александра Монтагю, я сперва услышал — потом ощутил — потом увидел — присутствие того зловещего создания, с которым уже встречался прежде.

— Уверяю вас, полковник Крокетт, — горестно отвечал я, — женщина, которую я видел, была столь же реальна, как вы сами.

Снова сжав зубами наполовину докуренную сигару, покоритель границ с минуту пожевал ее кончик, прежде чем спросить:

— Какого черта вы не сказали об этому капитану Расселлу?

— На то было несколько причин, — пустился объяснять я. — Прежде всего, я был уверен, что эту загадку сумеют разрешить двое умных и преданно взявшихся за дело человека, если они будут вести расследование независимо от полиции.

— Как вы сами отмечали, профессиональные служители закона, даже те, кто, подобно капитану Расселлу наделены сверх обычного интуицией, в своих усилиях постоянно чувствуют себя скованными необходимостью во всех мелочах соблюдать закон. Эти ограничения существенно замедляют типичное полицейское расследование, с каким бы усердием оно ни проводилось. В нынешних обстоятельствах подобная отсрочка, скорее всего, приведет к трагическим последствиям, учитывая возможность — и даже вероятность того, что виновник этих событий будет продолжать творить подобные же злодеяния до тех пор, покуда его не схватят.

— Тут с вами не поспоришь, — кивнул Крокетт.

— И еще одно обстоятельство нужно принять в соображение, — после краткой паузы добавил я, — не следует вовсе обходить его, хотя речь идет о более эгоистическом интересе.

— Я вас слушаю, — сказал Крокетт.

— Явные преимущества будут получены каждым из нас, если мы сможем самостоятельно разгадать эту загадку. Что касается вас, полковник, благосклонные отзывы о вас в прессе, которые неминуемо воспоследуют, сыграют на пользу вашим политическим амбициям.

— Я бы соврал, если бы попытался отрицать это, — признал герой Дикого Запада. — Ну а вы, По? Вы что с этого имеете?

Пожелтевшая вырезка из газеты все еще лежала на столе. Вместо ответа я взял в руки эту страницу, поднялся с места и, обойдя стол, вручил ее полковнику Крокетту.

— Прочтите, — предложил я в ответ на его вопросительный взгляд.

Он поднес вырезку к свету и начал разбирать текст, щурясь от густого дыма, который испускала заметно сократившаяся в длине сигара. Дочитав, он выдернул окурок изо рта и, глянув на меня, воскликнул:

— Да тут все сплошь про Элизу По! Это же ваша покойная мать, верно?

Я утвердительно кивнул.

— И какое же, черт побери, отношение имеют к ней эти дьявольские дела?

— А вот это, полковник Крокетт, я как раз и хочу выяснить.


Вскоре мой гость откланялся, заявив, что «устал как собака». До того мы успели выработать план действий. Уже когда я просматривал газеты в первый раз, я ответил, что из перечисленных в рецензии выдающихся граждан Балтимора в живых оставалась только миссис Генриетта Никодемус, чей покойный муж Джозайя после полной замечательных приключений карьеры капитана брига «Грампус» сумел сколотить изрядное состояние и создать целый торговый флот. Престарелая вдова продолжала играть заметную роль в светском обществе Балтимора, проживая в поистине феодальной роскоши одного из наиболее престижных районов города. Этот великолепный особняк и его немолодую, хотя все еще энергичную хозяйку мы с полковником решили посетить на следующее утро.

Пожелав мне доброй ночи и попросив передать Матушке и сестрице, что вечеринка «удалась на славу», Крокетт отбыл. Я запер за ним входную дверь, вернулся в свой кабинет и принялся лихорадочно расхаживать взад-вперед, вновь погрузившись в состояние крайнего и необузданного треволнения.

За ужином я, подобно Крокетту, сумел скрыть свое беспокойство, но теперь, когда остался один — пограничный житель отправился к себе в гостиницу, Матушка и сестра спали каждая в своей комнате, — все насильственно подавляемые эмоции вновь с сокрушительной интенсивностью обрушились на меня. Особенно беспокоило меня воспоминание о той аномальной женской фигуре, чье пугающе сходное с моим лицо (от подробного описания ее черт я умышленно воздержался даже в разговоре с Крокеттом) преисполнило меня величайшим ужасом и даже более страшными предчувствиями, нежели кошмарный вид изувеченной жертвы убийства.

Случайно, когда я в сотый раз бесцельно пересекал кабинет, взгляд мой упал на один том, возбудивший во мне крайнее любопытство, когда он в числе других книг был прислан мне на рецензию моим нанимателем мистером Томасом Уайтом. Он лежал на краю рабочего стола, поверх стопки бумаг, где я оставил его накануне. То было примечательное исследование германского ученого Генриха Мельцеля «Странные верования и редкие обычаи диких племен Меланезии».

Усевшись за стол, я схватил в руки этот том и принялся перелистывать страницы, пока не дошел до абзаца, который произвел на меня столь сильное впечатление днем раньше, когда я впервые знакомился с книгой. Этот раздел, жирно подчеркнутый моим карандашом, гласил следующее:

Среди тысяч суеверий, осаждающих мозг туземца острова Фиджи, едва ли найдется более извращенное, нежели глубоко укоренившееся убеждение, будто его тень представляет собой отдельное живое существо, обладающее способностью отделяться от своего носителя и путешествовать по своим собственным таинственным, зачастую зловещим делам. Чаще всего этот феномен наблюдается в ночную пору, когда сам человек спит, хотя в определенных обстоятельствах тень может временно расстаться со своим хозяином и посреди дня.

Отделившись от человека, это призрачное существо может принять человеческий облик. Согласно верованиям этих дикарей, такой образ представляет собой зеркальное отражение прототипа: он будет левшой, если хозяин — правша, лукавым, если хозяин наивен, и так далее. Он может даже менять пол на противоположный и, замаскировавшись таким образом, свободно перемещается по всему миру, совершая аморальные и жестокие поступки, предаваясь зверствам, творя месть или теша вульгарную чувственность, иными словами — позволяя себе поведение, безусловно запретное (и втайне, вероятно, желанное) для самого хозяина.

Таким образом тень становится проявлением дьявольских искушений, таящихся настолько глубоко в груди человека, что сам он и не подозревает об их существовании. В такой форме он способен совершить наиболее отвратительные деяния, оставаясь при этом в полном неведении о том зле, которое породили его собственные скрытые вожделения.

Трудно передать словами эмоции, вызванные во мне чтением этого отрывка. По мере того, как я перечитывал его вновь и вновь, весь во власти суеверного страха, дрожь завладела каждым фибром моего существа. Уронив тяжелую книгу, я с трудом поднялся на ноги и перешел в спальню, где бросился ничком на кровать и попытался найти приют в сладостном сонном забвении!

Но тщетно! Едва я сомкнул вежды, как угрюмое, отталкивающее видение материализовалось перед моим умственным взором, совершенно лишив меня покоя. То была она! — тот самый призрак фемины, с которым я дважды сталкивался прежде и чье существование — теперь я убедился в этом с уверенностью, от которой кровь застыла в моих жилах, — было неразрывно связано с моим собственным!

ГЛАВА 21

С момента зачатия нашей НАЦИИ как автономного политического образования в результате Войны за независимость американский гражданин испытывал величайшую патриотическую гордость принципами эгалитаризма, на которых основана эта страна. Отважный Кревкур,[43] выделяя особые качества, коими наша юная республика отлична от чопорного старосветского мира, особый акцент делал на относительной роли богатства, утверждая, что «путешественник не видит в нашем ландшафте контраста между враждебным всем замком или надменным особняком и глинобитной хижиной, поскольку богатые и бедные не так удалены друг от друга, как в Европе».

Подобно многим верованиям, любимым массой, тезис об сравнительном экономическом равенстве всех членов нашего общества имеет лишь косвенное отношение к истине. Разумеется — и к счастью — американцы избавлены от той аристократической иерархии и системы привилегий, коя основывается исключительно на случайности рождения, но тем не менее лишь весьма недальнозоркий наблюдатель мог бы упустить из виду крайнее неравенство в положении различных классов жителей Соединенных Штатов. Как бы ни были мы привержены идеалам эгалитаризма в теории, на практике в Новом Свете отмечается столько же неравенства, сколько в Старом. Биржевые магнаты ступают столь же горделиво по улицам Манхэттена, как по улицам Лондона, их жены и дочери столь же уверенно отстаивают свои притязания. Тщеславие человеческое и стремление к отличиям, со-природное нашему, увы, чересчур земному естеству, не поддается изменениям в силу одного лишь политического или законодательного принципа.

И можно было бы даже предположить, что коммерческие основания американской системы делают ее еще менее привлекательной в некоторых существенных аспектах, нежели европейские аристократии, ибо, сколь бы незаслуженным ни было богатство и могущество знати, приобретенное всего лишь по праву наследства, в исторической перспективе люди высокого происхождения, как правило, являлись первостепенными покровителями искусств, в то время как у нас на родине обладателями большого богатства сплошь и рядом становятся незаслуженно преуспевшие представители торгового сословия, лишенные всякого вкуса к музыке, живописи или изящной словесности. В итоге доминирует в Америке филистер, а люди таланта, я бы даже осмелился сказать — гения — в области литературы и искусства зачастую оказываются сведены к самым скромным, если не вовсе ничтожным условиям.

Такие размышления породил во мне вид роскошного особняка Никодемусов. Я и прежде слыхал немало рассказов об его архитектурной экстравагантности, однако воочию видел впервые.

В осуществление плана, который мы наметили накануне, полковник Крокетт прибыл на Эмити-стрит вскоре после завтрака в красивой коляске, любезно предоставленной ему сверхщедрым хозяином. Забравшись на сиденье рядом с первопроходцем, я убедился, что его бодрое настроение успело восстановиться и свойственная ему добродушная веселость нисколько не пострадала под назойливым холодным дождем.

Двадцатипятиминутное путешествие по сырым безотрадным улицам привело нас к цели. Усадьба Никодемусов, занимавшая целый городской квартал, была окружена высокой стеной из прочного кирпича. Над воротами этого надежного бастиона караулили две резные свирепые фигуры с туловищами льва, крыльями стервятника, оскаленными мордами драконов и когтистыми лапами орла.

Мы проехали между этими фантастическими статуями, напоминавшими хищных химер, что сторожат ворота древних храмов Ближнего Востока, и двинулись дальше по извилистой дорожке под разросшимися ветвями множества старых, гигантских дерев, пока не попали в мощеный двор, откуда открывался вид на странный, гротескный, до крайности идиосинкратический фасад прославленного особняка Никодемусов.

Пока полковник выходил из коляски и привязывал поводья к богато украшенной резьбой коновязи, я в молчаливом изумлении созерцал фасад этого уникального здания. Его владелец, он же и архитектор, Джозайя Никодемус, в юности вел полную приключений жизнь моряка — сначала в качестве юнги, потом рядового матроса, и так, поднимаясь постепенно, сделался третьим, вторым, первым помощником и, наконец, капитаном китобойного судна «Грампус». В этих различных званиях он совершал вояжи во все края мира и своими глазами видел древнюю славу Греции и величие Рима, экзотическую роскошь Востока, и дикую красу черной Африки, и райскую прелесть Полинезийских Тропиков.

Вернувшись на твердую землю, Никодемус вложил заработанные деньги в кораблестроение и постепенно достиг успеха, превзошедшего самые невероятные ожидания. Разбогатев свыше всякой меры, он решил построить себе резиденцию, где сочетались бы все чудеса, некогда в юности ослепившие его взор. Эта редкостная амбиция воплотилась в поразительном здании, высившемся теперь передо мной.

План его отличался пестрым и крайне дисгармоничным сочетанием всех архитектурных украшений, от средневековых башен до коринфских колонн и восточных минаретов и резных контрфорсов, характерных для итальянского барокко, — в целом эта немыслимая смесь придавала зданию фантастический облик замка из «Тысячи и одной ночи», как будто оно родилось в таком виде из бурного воображения чересчур одаренного ребенка.

Взятый в отдельности, каждый элемент свидетельствовал о достаточном уровне вкуса и ремесла. К примеру, прекрасное впечатление на меня произвела вязь по дереву, покрывавшая архитрав над главным подъездом и созданная по образцу прославленной мозаики с гробницы Итимадуд-Даула в Агре, Индия. Но невероятный избыток и разнообразие бесчисленных элементов декора указывали на пристрастие, противоположное хорошему чувству, а именно на вульгарную склонность к показухе. Лишь человек, абсолютно лишенный эстетического чувства, мог бы принять эту павлинью роскошь за истинную элегантность или величие — так думал я, рассматривая пышный особняк, и мое суждение почти сразу же подтвердилось: мой спутник подошел ко мне, задрал голову, озирая экстравагантный фасад, и заявил:

— Разрази меня, если у этой дамочки Никодемус не самый потрясный домишко, какой я видел в жизни. По сравнению с ним усадьба старого Ашера — что южный конец коняки, которая скачет на север.

Подавив желание ответить на эту мысль достойным ее сардоническим комментарием, я поднялся по ступенькам и постучал чугунным молотком. Мгновение — и парадную дверь распахнул согбенный седовласый слуга, который окинул пас неторопливым оценивающим взглядом и любезно осведомился о причине нашего визита.

— Мы должны побеседовать с миссис Генриеттой Никодемус по делу неотложной важности, — отвечал я. — Мое имя мистер Эдгар По, а это, — жестом указал я на своего спутника, — полковник Крокетт из Теннесси.

Достаточно было этого имени, чтобы вызвать весьма своеобразную реакцию у престарелого слуги. Глаза его чуть не вылезли из орбит, рот широко раскрылся.

— Полковник Крокетт? То бишь — Дэви Крокетт?

— Чистый и беспримесный! — заявил покоритель границ, скрестив руки на мощной грудной клетке.

— Не! — воскликнул недоверчивый служитель. — Быть того не может.

— Он самый и есть, — подтвердил Крокетт. — Гибкий, что ветка гикори, неумолимый, как нож мясника, быстрый, как торнадо в Техасе.

— Пес задери мою кошку! — захихикал в лад ему старик. — Подождите снаружи, джентльмены, я ща позову мисс Генриетту. Да она треснет от удивления, когда услышит такое. — И он, покачнувшись на пятках, ринулся прочь с проворством, совершенно аномальным для человека, чья седая борода, сморщенное чело и усохшее тело явственно обличали в нем дряхлого старца.

Когда престарелый, хотя на удивление бодрый привратник скрылся внутри просторного особняка Никодемусов, я обернулся к своему спутнику и заметил сухо:

— Ваше имя, полковник Крокетт, — настоящее «сезам, откройся».

— Чего откройся? — озадаченно переспросил он.

Я принялся изъяснять ему основное и производные значения этой фразы, сопровождая комментарий кратким изложением сказки «Али-Баба и сорок разбойников», включенной в знаменитое собрание «Тысячи и одной ночи» — массивный, богато иллюстрированный том в переводе прославленного ориенталиста Антуана Галлана,[44] который был одной из главных услад моего детства. Но я успел сообщить моему слушателю самое поверхностное представление об этой книге, прежде чем достойный служитель, по-прежнему перемещавшийся с несвойственным столь почтенному возрасту проворством, вновь предстал на пороге и поманил нас за собой.

Проходя через множество хитро переплетенных коридоров, мимо просторных помещений, составлявших первый этаж дома, я не мог не отметить неслыханную эксцентричность его декора, столь же неистово, чтобы не сказать фантастически эклектичного, как и фасад здания. Выбор и распределение орнамента, отделки и украшений явно преследовали одну-единственную цель: поразить и ослепить взор. Ни малейшей заботы о гармонии, о единстве происхождения или стиля. Глаза разбегались, блуждая от одного объекта к другому, не задерживаясь ни на одном — ни на огромных резных идолах нецивилизованных обитателей Микронезии — ни на мумиях кошек из Древнего Египта, выставленных в богато украшенных саркофагах, — ни на изысканных резных трубках для опия из языческого Китая.

Разнообразие и чужеродность этих многочисленных артефактов, заполнявших дом, близко напоминало собрание редких и экзотических курьезов в прославленном Музее Балтимора.

Наконец, нас обоих провели в огромный зал, набитый, как и все другие помещения дома, причудливым и несогласованным набором безделушек, как-то: бивни моржа, украшенные тончайшей резьбой, — скорлупы африканского кокосового ореха, превращенные в гротескные маски, — детеныши аллигаторов, то есть их чучела, расставленные в игривых позах, — и многое, многое другое. Один угол комнаты полностью занимало вместительное кресло или, скорее, трон с подлокотниками из розового дерева, увенчанными ухмыляющимися головами дельфинов. На этом замечательном престоле восседал не менее замечательный, хотя и несколько пугающий образчик женской половины рода человеческого — по всей очевидности, та самая особа, с которой мы — я и Крокетт — намеревались побеседовать.

Она была облачена в красивое платье из темного, цвета спелой сливы шелка, отделанного черным кружевом и скрепленного на груди огромной брошью-камеей, однако в глаза бросалась не столько изысканность наряда, сколько необъятность ее форм. Постараюсь соблюсти деликатность и такт и скажу только, что миссис Генриетта Никодемус отличалась редкой корпулентностью: с мясистыми руками, что пара копченых виргинских окороков, с двойным, и тройным, и четверным подбородком, кои, подобно мраморным ступеням, спускались к снежным просторам ее необъятного бюста. Казалось вполне уместным, что ее покойный супруг, основавший свое состояние на китобойном промысле, выбрал себе спутницу жизни, чья плоть, по видимости, состояла из той же прозрачно-белой субстанции, которой столь успешно торговал покойный, — сиречь из насыщенной жиром ворвани.

Но вопреки своему немалому весу вдова (о возрасте ее судить было затруднительно, хотя рубеж полувека она, конечно же, переступила) оказалась столь же легка на ногу, как и ее морщинистый слуга, ибо, едва она завидела полковника, туша ее легко взметнулась с кресла и, переваливаясь с ноги на ногу, с поразительной скоростью устремилась навстречу ему.

— Это вы, дорогой мой! — вскричала вдова, и ее темные, маленькие и круглые глазки, похожие на крошечные, утонувшие в сдобном тесте изюмины, так и прилипли к его лицу. — Я не поверила, когда Тоби мне сказал.

— Честное слово, это я! — ответил полковник, с некоторым смущением поглядывая на леди. — Но не могу сказать, что я припоминаю знакомство с вами…

— Не было никакого знакомства! И все же я словно давно знаю вас, давно люблю, как друга, потому что ваши потрясающие мемуары прямо-таки пленили меня. Столько приключений! И как увлекательно вы рассказываете о них!

Большое спасибо, мэм, — с легким поклоном ответствовал Крокетт. — Приятно такое слышать.

Вдова продолжала свою речь, взирая на полковника с нескрываемым обожанием:

— И выглядите вы в точности так, как я себе представляла, только одеты куда моднее, чем можно было ожидать от «короля Дикого Запада».

С негромким смешком мой спутник ответил:

— Старые шкуры — самое оно для охоты, но для визита к славной дамочке совсем не годятся.

Из глотки матроны вырвалось радостное восклицание, тембром и звучностью слегка напоминавшее брачный клич североамериканского журавля.

— Говорите, говорите, полковник Крокетт! — поощрила — она. — Я готова слушать вас целый день.

Поскольку я знал, что полковнику достаточно самого легкого поощрения, чтобы впасть в один из своих бесконечных монологов, и поскольку я опасался, как бы он не понял любезную гиперболу буквально, я поспешил кашлянуть и тем самым отвлечь внимание хозяйки от своего спутника.

Сия стратагема увенчалась немедленным успехом. Солидная вдова бросила заинтересованный взгляд в мою сторону и спросила:

— А кто же этот красивый — хотя очень унылый — юноша?

— Мистер Эдгар По, — представился я, светски поклонившись. — К вашим услугам.

По? — удивилась она. — Родственник покойного генерала Дэвида По?

— Я горд тем, что прихожусь ему внуком, — провозгласил я, подтверждая се догадку кивком.

— Тогда вы, наверное, в родстве и с той замечательной, несчастной молодой женщиной, покойной Элизабет По?

— Она была моей возлюбленной матерью, — дрожащим от горестных чувств голосом ответил я.

Сложив руки на своей необъятной груди, вдова провозгласила:

— Ее безвременная кончина была великой утратой для каждого ценителя театра.

— Это была неописуемая трагедия для всех, кто ее знал! — трепетно подхватил я.

— Но чему я обязана честью принимать у себя двух таких выдающихся джентльменов? — спохватилась вдова.

— Повод нашего визита, — начал я, — уходит корнями в ту эпоху, когда американские подмостки еще имели счастье служить сценой для несравненных выступлений моей дражайшей усопшей матери!

— В самом деле? — удивленно переспросила миссис Никодемус, поглядывая то на меня, то на Крокетта. — Но ведь это было так давно!

— Совершенно верно, — согласился с ней Крокетт. — Заранее и не скажешь, как дело обернется по прошествии времени. Вот я знал одного парня по имени Сайрус Кульпеппер, которому пуля в зад угодила во время одной заварушки с краснокожими, и так глубоко эта пуля засела в мясе, что нипочем ее выковырять не удавалось. Ничего, старина Сайрус скоро оправился, и вот как-то раз — то ли десять, а то и все пятнадцать лет спустя — садится он за стол пообедать и чувствует, что-то такое шевелится в глотке, словно он вишневой косточкой подавился. Он давай кашлять, и кхекать, и отплевываться, и вдруг эта штука выскакивает у него из глотки и летит через весь стол. Та самая свинцовая пилюля! Чтоб меня разорвало, если она не поднялась из его задницы прямо в горло!

Как и все анекдоты пограничного жителя, этот рассказ поверг меня в прострацию. С минуту я мог лишь бессловесно взирать на полковника, но миссис Никодемус прямо-таки зашлась от восторга:

— Ох, полковник Крокетт! — вскричала она. — Вы — парень что надо, ведь так у вас говорится?

— Вот именно! — с широчайшей усмешкой подтвердил он.

— Сюда, джентльмены, — пригласила почтенная вдова, — садитесь, прошу вас. — И приказала своему ливрейному слуге: — Тоби, принеси угощение нашим гостям.

— Слушаюсь, мисс Генриетта! — ответил слуга и, проворно развернувшись, метнулся прочь из комнаты.

Наша хозяйка вернулась на свой пышный трон, а мы с Крокеттом опустились в пару комфортабельных кресел. Справа от моего стоял прямоугольный стол, а на его мраморной с золотыми прожилками поверхности покоился чрезвычайно интересный предмет. То была безупречно прозрачная кристаллическая сфера на поставке из полированного розового дерева. При ближайшем рассмотрении оказалось, что показавшийся на первый взгляд сплошным кристалл на самом деле был полым и его доверху заливала вода. Внутри этого сферического аквариума заключалась изысканнейшая миниатюра, изображавшая небольшое селение в Альпах, а днище шара покрывал осадок из крошечных снежинок.

— Ах! — вскричала вдова. — Вижу, вы обратили внимание на одно из украшений моей коллекции. Возьмите шар в руки. Встряхните его легонько.

По этому приказу я обеими руками поднял бесценное произведение искусства и осторожно потряс. Внутри сферы вихрем закружились мелкие белые кристаллики, как будто на горную деревушку обрушилась яростная зимняя метель!

— Ах, чтоб меня! — крикнул в восторге полковник Крокетт, не сводя глаз с этой редкостной иллюзии.

— Чудо, не правда ли? — сказала вдова. — Капитан, то есть мой покойный муж Джозайя Никодемус, привез эту штуку домой из какого-то дальнего вояжа.

— Настоящее чудо, — согласился я, осторожно возвращая на место дорогую безделушку.

— А теперь, — произнесла вдова, складывая свои белые, пухлые ручки на просторном лоне, — расскажите мне о вашем деле, не томите дольше! Я прямо-таки лопаюсь от любопытства.

Подавшись вперед, я посмотрел вдове прямо в глаза и спросил:

— Знакомы ли вы с миссис Эльмирой Макриди?

Этот неожиданный вопрос на миг лишил вдову дара речи.

— Самую малость, — ответила она наконец. — Много лет назад мы были знакомы. Конечно, мне известно об ужасной судьбе, постигшей эту несчастную, я читала в газете жуткие подробности убийства. — Она осторожно покачала головой из стороны в сторону, причем многочисленные подбородки угрожающе заколыхались. — Стыд и позор, что полиция до сих пор не может найти преступника! — прибавила она, досадливо щелкнув языком.

— Именно эта задача и привела нас сюда! — вмешался полковник.

Выражение глубочайшего недоумения проступило на лице вдовы. Рот широко раскрылся, маленькие глазки расширились приблизительно до размеров гладких бусин из оникса, которые уроженцы древнего Шумера использовали в качестве магических талисманов.

— Что вы имеете в виду? — выдохнула она.

— Позвольте прояснить, — вызвался я и вкратце перечислил всю совокупность таинственных и тревожных обстоятельств, сопутствовавших смерти миссис Макриди, опустив лишь те страшные детали, которые причинили бы моей немолодой слушательнице напрасное удручение. Свой рассказ я завершил вопросом: — Заключен ли для вас в слове «NEVERMORE» какой-либо смысл?

Черты ее лица стянулись в гримасе напряженного размышления, и вдова с минуту молчала, прежде чем ответить:

— Ничего не приходит в голову.

Этот огорчительный, хотя и не вовсе непредвиденный ответ вызвал у меня протяжный вздох.

— И все-таки не пойму, — продолжала вдова, — каким образом все эти неприятности затрагивают меня.

— Более четверти века тому назад здесь, в Балтиморе, в театре на Фронт-стрит была поставлена величественная (хотя порой ее излишне утрируют на сцене) трагедия Уильяма Шекспира «Король Лир», и моя мать играла роль целомудренной Корделии. Ветхий, рассыпающийся на части обзор этого спектакля сохранился в числе драгоценнейших моих сокровищ. Изучая его, я с изумлением обнаружил, что все три жертвы, которые постигла столь страшная — столь немыслимая — участь, присутствовали на той давней премьере. — Я остановился на миг и выразительно посмотрел на вдову. — На этом представлении присутствовали и вы, и ваш покойный супруг.

— Но ведь это же только совпадение! — взвизгнула она.

— Может, и так, — вмешался Крокетт, — но лучше заранее принять меры.

— Принять меры? — переспросила миссис Никодемус. — Какие меры?

— Прежде всего, — заговорил я, — вы должны с чрезвычайной бдительностью относиться ко всем посетителям. Лишь самых близких знакомых следует допускать в дом до тех пор, пока не будет схвачен зачинщик всех этих бедствий.

Реакция вдовы на этот совет оказалась удивительной даже для этой особы: прикрыв пухлой ладошкой рот, она испустила негромкое фырканье, словно мне удалось отмочить остроту.

— Что тут такого забавного? — возмутился полковник.

— Через несколько дней, — с кокетливой улыбкой отвечала она, — более сотни моих близких и дальних знакомых соберутся в этом доме!

— Как? Почему? — Это неожиданное заявление окончательно сбило меня с толку.

— В субботу вечером состоится мой ежегодный маскарад.

— Отмените его! — решительно приказал я.

— Невозможно! — вскричала вдова. — Маскарад у Никодемусов празднуется каждый год на протяжении двух десятилетий. Не может быть, чтобы вы об этом не слышали.

Разумеется, хоть я и не подозревал, что срок очередного мероприятия так близок, каждый житель нашего города осведомлен о достославном карнавале, который справедливо относят к наиболее важным событиям светского сезона в Балтиморе.

— Черт меня побери! — взорвался Крокетт. — Напустить полный дом народу в масках — ничего глупее в жизни не придумаешь. Да вы просто напрашиваетесь на неприятности.

Этот упрек вынудил вдову на некоторое время погрузиться в раздумье, но озабоченное выражение лица вскоре сменилось радостным, как будто ее постигло внезапное озарение.

— Придумала! — воскликнула она и торжествующе захлопала в ладоши.

— Да? — спросил я, подавшись вперед.

— Вы оба придете на праздник со всеми остальными гостями, — весело пояснила вдова. Мы с полковником уставились на нее как громом пораженные, но она уверенно продолжала: — Вот видите? Идеальное решение! Нет нужды отменять праздник — я буду под вашей защитой. — И с широкой улыбкой добавила: — Какая беда может со мной приключиться, когда рядом будут два таких ангела-покровителя?


О заключительной части визита ничего интересного сообщить не могу. Тоби принес поднос с чаем и пирожными, мы с полковником отведали эти лакомства, причем наша хозяйка проглотила с полдюжины пирожных, прежде чем я справился с первым, продолжая при этом настаивать, что ее благополучие и самая жизнь зависят от нашего согласия присутствовать на маскараде. В конце концов мы уступили ее требованиям и, уточнив день и час, на который было назначено увеселение, поблагодарили за оказанное нам гостеприимство и откланялись.

К тому времени, как мы вышли на улицу, дождь прекратился, хотя небосвод оставался печальным и серым. Мы с Крокеттом сели в его коляску и поехали в сторону Эмити-стрит, занимая себя по дороге бессвязной беседой. Через двадцать минут мы подъехали к дому. Выходя из коляски, я перехватил взгляд полковника, направленный куда-то мне за спину. Я повернул голову и увидел, что его внимание привлек небольшой, но бросающийся в глаза предмет на ступенях моего скромного обиталища. То был почти круглый сверток, небрежно обмотанный коричневой бумагой и перевязанный грубой веревкой.

— Не припомню, чтоб эта штука была тут, когда я приехал за вами поутру, — сказал Крокетт, нахмурившись.

— Нет, ее не было, — согласился я, подымаясь по ступенькам. — Значит, доставили в наше отсутствие.

Присмотревшись к посылке, я убедился, что она и в самом деле предназначалась мне: толстым черным углем на обертке было выведено мое имя. И хотя оно состоит всего из двух букв, отправитель ухитрился допустить ошибку, поскольку адрес выглядел так: «М-р Э. А. Поэ, Эмити-стр».

Я наклонился и поднял небольшой сверток. Он оказался тяжелее, чем я ожидал, а внутри было что-то мягкое и податливое. Местами конверт был испещрен жирными бурыми пятнами. Что-то смутно, однако ощутимо неприятное было в этой посылке, что-то, вызвавшее инстинктивное отвращение в моей душе.

Я отнес посылку обратно к коляске и, положив ее на сиденье возле Крокетта, стал возиться с веревкой, затянутой с поистине дьявольской изобретательностью. Меня пробирала невольная дрожь. Присмотревшись к тому, как я мучаюсь с неподатливым узлом, полковник внезапно сказал:

— Позвольте мне, напарник!

Ухватившись обеими руками за веревку, он резко дернул, издав характерное уханье, и порвал ее надвое. Коричневая бумага развернулась, и я в ужасе и изумлении уставился на чудовищный, непостижимый предмет, представший моему взору.

— Старый Сэм! — вырвалось у полковника. Насколько я понимаю, так в Теннесси именуют дьявола.

То был аккуратно свернутый ремень из шкуры какого-то животного. Ухватившись за один конец этого омерзительного подарка, пограничный житель поднял его, развернув во всю длину — приблизительно два с половиной фута. Судя по цвету, плотности и состоянию кожи, лошадь, с которой ее сняли, страдала от жестокой чесотки. Приставшие изнутри к шкуре липкие частицы жира и тканей усиливали отталкивающее впечатление — этот кусок кожи словно только что содрали с мертвого или умирающего животного.

— Что, по-вашему, это означает, По? — спросил Крокетт, с гадливостью взирая на этот омерзительный предмет.

Я готов был откровенно признаться в полнейшем недоумении на этот счет, как вдруг заметил, что по своим размерам эта полоса кожи напоминает ремень для правки бритвы. Резкий вздох вырвался из моей груди.

— Расшифровали? — заинтересовал Крокетт, сощурив глаза и внимательно присматриваясь ко мне.

— Действительно, я сделал дедукцию и определил смысл этого омерзительного предмета, — печально отвечал я. — Он послан в напоминание о той угрозе, о которой вы сами поведали мне во время путешествия в обреченный дом Ашеров, — это весть от человека, который, по вашим словам, клялся «пустить мою шкуру на ремень для правки лезвия».

Какое-то время покоритель границы молча и глубоко озадаченно взирал на меня.

Потом его глаза и рот широко раскрылись, и он воскликнул:

— Это вы насчет того ядовитого пресмыкачего Нойендорфа! Разделайте меня на медвежьи отбивные, По, если вы не угодили прямо в яблочко!

ГЛАВА 22

Природа человека устроена таким образом, что сверхизобилие впечатлений, как приятных, так и болезненных, ослабляет воздействие каждого из них в отдельности.

Как излишек чувственных удовольствий делает менее интенсивной каждую нашу радость, так и совокупность скорбей умаляет бремя, каким ложится на плечи одно-единственное огорчение.

Подтверждением тому могла служить ненавистная посылка, оставленная на ступенях моего дома Нойендорфом. Случись нечто подобное в пору длительной безмятежности, внезапное вторжение столь пугающего, ошеломляющего предмета в нашу жизнь повергло бы меня в состояние мучительной тревоги. Теперь же, когда посылка явилась в пору столь продолжительных, столь небывалых волнений, я воспринял ее как еще одно досадное обстоятельство в долгой чреде иных неприятных событий. Хотя, конечно же, зловещее напоминание о неукротимой мстительности Нойендорфа отнюдь не ободрило меня, другие, более важные проблемы не позволяли даже сосредоточиться на этой.

Да и то беспокойство, которое я почувствовал при получении отвратного послания, было рассеяно полковником Крокеттом. Восседая в коляске и небрежно помахивая зажатым в правую руку заскорузлым куском шкуры, он объявил, что все это служит лишь неопровержимым доказательством трусости и малодушия Нойендорфа.

— Слушайте, По! — восклицал он. — Кабы я вознамерился содрать с кого шкуру, стал бы я ерундой заниматься и посылать этому человеку на дом конину? Нет, сэр, — я бы явился одним прекрасным утром к нему на порог с самым острым из моих охотничьих ножей в руках и разделал бы его быстрее, чем сова мышь проглотит. Помяните мои слова, По, — от подобных забав никакого вреда не будет.

И, перегнувшись через передок коляски, он презрительно махнул рукой, стряхнув отвратительную штуку в канаву, где на нее тут же набросилось стадо свободно пасущихся свиней.


Среди множества забот, терзавших мой разум в дни после нашего свидания с миссис Никодемус, одной из наиболее неотложных была подготовка к предстоявшему гала. Прежде чем отпустить нас, миссис Никодемус просила нас к Крокеттом привести с собой на празднество спутниц, чтобы вполне слиться с обычными ее гостями, которым полагалось являться в сопровождении лиц противоположного пола. По возвращении домой я обсудил этот вопрос с Виргинией, и она приняла приглашение с величайшим энтузиазмом. Мне тут же пришло в голову, что мы с сестрицей могли бы произвести неизгладимое впечатление, появись мы в костюмах на единую историческую или художественную тему, чтобы вместе представлять нечто вроде живой картины.

Когда на следующее утро я сидел в кабинете, ломая голову над все еще непостижимым смыслом «NEVERMORE», мой взгляд случайно упал на том Овидиевых «Метаморфоз» в великолепном (хотя несколько неровном) переводе Драйдена, и вдохновенная идея относительно маскарадного костюма посетила меня. Я поспешил отыскать Матушку и сестрицу и взволнованно поделился с ними своей находкой. Они сразу же оценили ее преимущества, и я удостоился их живейшего одобрения.

Сделать костюм было проще простого. Мой с легкостью изготавливался из обиходных в домашнем хозяйстве предметов, как то: простыня, молоток и резец (последние инструменты одолжил мне для такого случая сосед, мистер Рубен Бурн, зарабатывавший себе на жизнь ремеслом каменщика).

Другая простыня, искусно сшитая Матушкой в виде непревзойденного по своей элегантности древнегреческого платья, послужила карнавальным нарядом сестрицы. Довершала маскарад густая замазка из разведенной водой муки, которая, будучи нанесена на лицо, создавала убедительнейшую иллюзию, будто эти прелестные черты изваяны из твердого мрамора.

С помощью таких простых, но изобретательно примененных средств моя идея триумфально воплотилась в жизнь, и когда наступил вечер бала, мы с сестрицей превратились в современные воплощения легендарной античной пары — скульптора Пигмалиона и его божественной статуи Галатеи, чья краса была столь велика, что, воспламененный любовью к своему же творению, художник пламенно взмолился к богине Афродите, а та ответила на его молитву, обратив дивную мраморную фигуру в создание из плоти и крови.

Ровно в шесть часов в субботу вечером, когда мы с сестрицей стояли в гостиной, довершая последние штрихи наших костюмов, мощный стук сотряс парадную дверь нашего жилья — то полковник Крокетт явился, чтобы отвезти нас на праздник. На стук ответила Матушка. Отворив дверь, она так громко вскрикнула от изумления, что звук этот из прихожей донесся в гостиную. За возгласом изумления послышались решительные шаги, приближавшиеся к гостиной, и секунду спустя покоритель границ уже стоял перед нами. Он замер в дверях, будто в раме, широко расставив ноги, выкатив грудь колесом, горделиво, по-военному, откинув голову, словно дожидаясь наших аплодисментов. И впрямь, впечатляющее было зрелище.

В противоположность обычному своему облику, на этот раз он нарядился в охотничью рубашку из выделанной оленьей кожи, украшенную разноцветными бусинами и туго подпоясанную вампумом, за который был заткнут блестящий охотничий нож. На голове у него красовалась шапка из шкуры енота, пушистый хвост свешивался набок и ложился на воротник рубашки. Ноги его были затянуты в штаны из кожи, подвязанные у колен оленьими жилами; мокасины на его стопах были вырезаны из шкуры бизона и украшены на индейский манер иглами дикобраза. В одной руке отважный муж держал великолепное ружье из Кентукки, до блеска начищенный приклад был отделан серебряной вязью. Патронташ и рог с порохом, подвешенные на ремнях, крест-накрест перетягивавших мускулистую грудь, довершали сей необычный облик.

Осмотр его живописного костюма занял с минуту, а покоритель Запада тем временем с выражением величайшего недоумения взирал на нас. Наконец, он раздумчиво покачал головой и изрек:

— Стою вот, смотрю на вас, и хоть режь, не пойму нипочем.

— Что конкретно вы подразумеваете?

— Подразумеваю я, — подхватил он, — с какой стати вы с миз Виргинни вырядились в ночные рубашки?

Дабы рассеять это невежественное заблуждение, я пустился в краткое, но во всех основных аспектах исчерпывающее изложение классического мифа, живыми симулякрами главных героев коего были мы с сестрицей.

— А судя по вашему костюму, полковник Крокетт, — заключил я, — нынешний бал вы посетите в роли типичного охотника из прерий.

— Типичного, лопни мои глаза! — презрительно вскричал он. — Перед вами самый свирепый отпрыск дикой кошки, какие бывали на свете, — единственный и неповторимый Царь Дикого Запада — железная челюсть, бронзовая оправа, медное брюхо!

Эта звучная декларация вызвала восторженные аплодисменты Матушки, вошедшей в комнату следом за нашим гостем и стоявшей прямо у него за спиной.

— А теперь — выходим на тропу войны, По! — призвал Крокетт. — Вы тут не единственный, кто пригласил славную девчонку на веселье. Меня тоже на улице ждут, и у нее небось уже мураши побежали.

Пожелав доброй ночи Матушке — она проводила нас до двери и по-матерински обняла и меня и сестрицу, — мы все трое вышли на улицу. Вместо привычной коляски нас ожидало изящное ландо, которое мистер Поттер, любезный хозяин Крокетта, передал в его распоряжение ради такого случая. На козлах восседал кучер в ливрее, а юная дама располагалась на заднем сиденье. Она нарядилась в затейливый костюм турецкой султанши, и нижнюю часть ее лица прикрывали складки полупрозрачной вуали. Тем не менее я без труда угадал в ней ту несколько дерзкую особу, которая после жестокого сражения полковника с Нойендорфом отважилась познакомиться с героем. Припоминается, звали ее Муллени.

Мои предположения относительно личности этой дамы подтвердились, едва Крокетт представил ее по имени. Мы с сестрицей поднялись в коляску, причем мисс Муллени взирала на нас с нескрываемым изумлением. Прежде чем я успел просветить ее насчет наших облачений, Крокетт перебил меня:

— Они изображают Пигмалиона и его девушку.

— Боюсь, я с ними не знакома, — приветливо отвечала мисс Муллени как раз в тот момент, когда мы усаживались напротив нее.

— В таком разе, — сказал первопроходец, занимая сиденье рядом со своей дамой, — я просвещу вас на этот счет, не успеет дохлая овца хвостом махнуть.

И, обхватив рукой обнаженное белое плечо этой колоритно ряженной особы, полковник пустился в подробный, хотя и несколько путаный пересказ увлекательного мифа, а кучер погнал ландо по Эмити-стрит и далее, к особняку миссис Никодемус и ее знаменитому балу-маскараду.

ГЛАВА 23

Доставив нас по назначению, ландо остановилось в конце длинного ряда экипажей, каждый из которых, подъехав к парадному крыльцу, извергал из себя компанию пестро, а порой и безвкусно одетых людей, без промедления скрывавшихся за широко распахнутыми дверьми особняка. Настала и наша очередь сойти на твердую землю. Спустившись с подножки ландо, мы присоединились к потоку болтающих, бурлящих весельем гостей и прошли по множеству прихотливо извивающихся коридоров, пока не попали в просторнейший, богатейше обставленный и ослепительно освещенный бальный зал.

Это великолепное помещение включало в себя абсолютно все, что может придать шик подобному празднеству. Дюжины пышных букетов составляли экзотический декор зала, чьи золоченые стены, мраморные полы, тяжелые расшитые гобелены казались искусным барельефом на фоне сотен подсвечников, в каждом из которых горел факел. К одной стене был придвинут массивный стол с таким изобилием деликатесов, что выражение «стол ломится от яств» не показалось бы гиперболой. На каждом блюде — высокие горы мяса и дичи всех сортов, ветчина, индейка, оленина, телятина, куропатка, курица, тетерев, дикая утка, — а рядом тарелки с устрицами, сельдью, осьминогами, крабами, форелью — чаши с вишней, сливами и всеми видами экзотических фруктов — корзины, доверху наполненные хлебом, бисквитами, рулетами — бесчисленные бутылки кларета, мадеры, шампанского — невероятных размеров керамический сосуд с ромовым пуншем — легионы пирожных, кексов, тортов и других сладостей, столь привлекательных, столь аппетитных, что одного вида этой соблазнительной скатерти-самобранки оказалось достаточно, чтобы привести в неконтролируемое волей возбуждение мои органы слюноотделения.

Воздух в бальной зале был пропитан ароматами множества цветочных букетов и наполнен достаточно мелодичными звуками, кои элегантно одетые музыканты извлекали из своих инструментов, и под их энергичный ритм многие гости уже пустились танцевать веселую кадриль. Куда ни глянь, глаза слепил блеск — богатство красок — изобретательность и новизна костюмов. Тут и богато одетые вельможи, и злые разбойники, нарядные эльзасские крестьяночки в сопровождении ухмыляющихся арлекинов, парижские мадемуазели, оживленно беседующие с достойными монахами, — молочницы с короткими косичками, а подле них — усатые пираты. Вон шотландская девица проскользнула мимо об руку с веселым моряком; вон дебелый, раскрашенный вождь краснокожих повел в танце аристократку из Триполи. Меланхолический Гамлет, принц датский, о чем-то спорит с Гаем Юлием Цезарем; Торквемада[45] мирно болтает и смеется с Генрихом VIII. Там и сям мелькали очаровательные костюмы полячек и итальянок — первый состоял из ярких атласных юбок, отделанных горностаем, с тяжелой пышной бахромой, а второй был из вишневого атласа, щедро расшитого золотым позументом, бантиками и кисточками.

Посреди толпы восседала на своем массивном престоле (очевидно, его переносили в зал ради таких оказий) госпожа, миссис Генриетта Никодемус собственной персоной, тщательно причесанная, разодетая и в целом приобретшая сходство (хотя и в несколько преувеличенных пропорциях) с очаровательной и злополучной королевой французской Марией Антуанеттой.

Просторный зал, кипевший жизнью, красками, разнообразием, представлял собой замечательное зрелище, возбуждавшее в зрителе удивление и восторг. Но и самые изобретательные — самые фантастические костюмы — не произвели такого эффекта, как явление моего мускулистого спутника в его облачении из шкур и кожи. Стоило нам войти, и возбужденный шепот пронесся по всему собранию; гости оставили свои занятия и, не скрывая изумления, уставились на покорителя Запада. Пока мы шли через зал, я отчетливо слышал восхищенные ахи и охи, взволнованное бормотание, тихие восклицания, срывавшиеся с уст гостей: «Смотрите, это он! — Сам Дэви Крокетт! — Король Дикого Запада!»

Мы остановились перед троном миссис Никодемус, и та, заметив наконец наше присутствие, поднялась с трона и величественно протянула пограничному жителю свою пухлую кисть, как бы подставляя ее для поцелуя.

Подавшись вперед и ухватив ее своей — куда более крупной — десницей, Крокетт энергично стиснул пожалованную ему ручку.

— Вечер добрый, миссис Никодемус! — проурчал он. — Чтоб моя винтовка заржавела, если это не самая славная вечеринка, какую я только видел! А вы-то — разгорелись, что утренняя заря в погожий денек!

Идеально круглое лицо вдовы и впрямь покраснело от удовольствия, и она принялась расхваливать колоритный костюм Крокетта, а потом обернулась к мисс Муллени, которая с почтительным реверансом представилась ей. Затем хозяйка сосредоточила свое внимание на мне и Виргинии. Осведомившись об имени моей спутницы, она оглядела наши костюмы и прокомментировала:

— Какой изысканный выбор! Знаете ли, мистер По, из всех сказаний, вошедших в «Метаморфозы», история Пигмалиона — моя любимая.

— Разорвите меня на кусочки! — воскликнул Крокетт. — Да как же, чертополох меня уколи, вы так быстро скумекали? Крепкий у вас котелок на плечах, миссус Никодемус!

Я не упустил случая пошутить и с любезной улыбкой заметил:

— А вот голова Марии Антуанетты не удержалась на плечах, когда бедняжка попала в когти мсье Робеспьера[46] и его присных.

Казалось бы, остроумная реплика должна была вызвать если не бурный хохот, то по крайней мере искреннее проявление веселья и удовольствия, но, противно моим ожиданиям, мои слова были встречены полным — протяженным — и крайне обескураживающим молчанием.

Оставалось предположить, что мой каламбур, остался непонятым из-за слишком тонкого для восприятия моих слушателей намека на исторические события. Я готов был просветить их с помощью краткого обзора эпохи Террора, но тут миссис Никодемус обратила свой взгляд на джентльмена, стоявшего подле ее трона.

Внешность этого персонажа, облаченного в доспехи средневекового рыцаря-тамплиера, была примечательной во всех отношениях. Хотя ростом он был невелик, держался так прямо, что казался намного выше, причем это впечатление усиливалось крайней, но отнюдь не отталкивающей худобой. Изящной лепки лицо несло на себе отпечаток аристократической надменности, темные, влажные глаза эманировали явную, с трудом подавляемую скуку. Верхнюю губу под крупным орлиным носом украшали смоляные усы, кончики которых были нафабрены и расчесаны в виде двух совершенно симметричных завитков, а несколько загнутый назад подбородок скрывала ухоженная бородка. Тонкие, бледные губы раз навсегда сложились в постоянное выражение легкой, но отчетливо высокомерной насмешки.

К этому индивидууму обратилась извиняющимся тоном миссис Никодемус:

— Надеюсь, дорогой граф, что невинная шутка мистера По вас не задела.

— Уверяю вас, мадам, — утомленно пожал он плечами, — мы, французы, давно утратили чувствительность в этом вопросе. Даже у нас жестокости Террора и в особенности злосчастное увлечение небезынтересным изобретением доктора Гийотена[47] не вызывают ничего, кроме пренебрежения. — Он удостоил меня тонкогубой улыбки и повернулся к полковнику. — Так вы и есть прославленный полковник Крокетт, не так ли? — спросил он, приподнимая одну бровь.

— Кто ж еще! А вы кто такой?

—Le Comte de Languedoc, к вашим услугам, — отвечал тот с легким поклоном.

— Граф Лангедок — старый знакомый моего мужа, — пояснила миссис Никодемус. — Он собирается в экспедицию по нашим знаменитым прериям.

— Неужели? — откликнулся полковник и внимательнее присмотрелся к французу. — Решили посмотреть грандилепные виды природы, а?

—Bien sur ,[48] — ответствовал граф. — А заодно поохотиться на ваших magnifique[49] бизонов.

При этих словах по загорелому лицу первопроходца расплылась широкая сардоническая усмешка.

— На бизонов? — переспросил он. — Знаете ли, граф, охота на бизонов — это не спорт для новичков. Если этого скота разозлить, он бесится, точно гадюка посередь лета. Видел я однажды, как старый бык гнался за краснокожими быстрой молнии и грома, хотя стрел в нем торчало больше, чем колючек в акации!

— Льщу себя мыслью, дорогой полковник, что я не вовсе несведущ в делах охоты, — возразил француз, — хотя должен признать, что по своей дикости американский охотник, sans doute,[50] не находит себе соперников в мире. — Небрежно-издевательский тон последней реплики не ускользнул даже от покорителя границ, хотя обычно он оставался невосприимчив к нюансам иронии: полковник так и ощетинился. — Полагаю, — продолжал как ни в чем не бывало граф, — оружие, которое вы с такой нежностью сжимаете в руках, и есть ваша прославленная винтовка, «Старая — как бишь ее — Старая Бестия»?

—Бетси! — рыкнул в ответ полковник и, любовно поглаживая винтовку, объявил во всеуслышанье: — Моя гордость и краса, именно так!

Граф сделал шаг вперед, протянул руку и любезно осведомился:

— Вы не против?

Явно против своей воли полковник уступил и передал ружье французу, который взвесил его на руке, а затем приложил приклад к плечу и, прищурившись, направил дуло в сторону застекленной двери, открывавшейся в просторный и пышный сад.

— Нажмите курок, граф! — поощрил его Крокетт. — Ружье не заряжено.

Тщательно осмотрев оружие со всех сторон — начищенный затвор, полированный, отделанный серебром приклад, на редкость длинный ствол, — француз вынес свой приговор:

—Vraiment,[51] впечатляющее ружье — хотя несколько громоздкое, разумеется.

Вырвав ее из рук графа, полковник взревел:

—Громоздкое? Да чтоб меня пристрелили, если я в жизни слышал что-нибудь столь тупоумное — птичьи мозги — чугунная башка…

— Джентльмены, джентльмены! — заверещала миссис Никодемус. — Вы пришли на праздник, не нужно ссор!

Полковник смерил француза уничижительным взглядом и, повернувшись к вдове, провозгласил:

— Чур побери, вы правы, миссус Никодемус! Вперед, занимайтесь своим делом, и пусть ваша хорошенькая головка ни о чем не болит. А мы с По разуем глаза пошире. С нами под боком можете чувствовать себя уверенно, точно черепаха, втянувшая голову в панцирь!

И полковник, джентльменски предложив руку мисс Муллени и кивком пригласив нас с Виргинией следовать за ним, позвал:

— Пошли, отведаем эту смачную жратву! — Наклонившись поближе и почти касаясь губами моего левого уха, он добавил под сурдинку. — И первоклассную выпивку тоже.

— Этот надутый лягушатник распалил во мне жажду, что твой хрен!

Решительно направившись к банкетному столу со своей порывистой спутницей, Крокетт ухватил широкую фарфоровую тарелку и принялся громоздить на нее немыслимое количество провианта. Но не успел и разок вилкой ткнуть, как его обступила толпа поклонников, настойчиво потребовавшая новых рассказов.

— Друзья, я никого не хочу обидеть, — взмолился он, — но дайте мне минутку проглотить что-то из этой провизии!

— Я так голоден, что могу бизона заживо обглодать и его рогом в зубах поковыряться!

Пока первопроходец был занят этим разговором, мы с сестрицей также приблизились к столу — надо сказать, наши костюмы привлекали восхищенные взоры со всех сторон, когда мы рука об руку шли через зал, — и запаслись большим количеством снеди, а я заодно — и пенящейся чашей ромового пунша, поскольку жара в натопленном зале и нервное напряжение, вызванное конфликтом Крокетта с французом, во мне тоже распалили жажду. Напиток оказался чрезвычайно освежающим, я одним жадным глотком осушил полный кубок и тут же наполнил его, а затем обратился к разнообразным деликатесам этого богатейшего фуршета.

Наполнив тарелки, мы с сестрицей выбрали небольшой круглый столик — множество таких столиков было расставлено по периметру зала — и устроились друг напротив друга.

Прежде чем сосредоточиться на ужине, я в последний раз окинул пристальным взглядом зал. Наша хозяйка сошла с трона и обходила гостей, ласково приветствуя всех своих друзей и знакомых. Кое-кто еще носился в бурном вихре танца, иные собирались небольшими группками по трое или четверо, болтая и смеясь, многие, подобно нам с сестрицей, расселись за столами, воздавая должное обильному угощению, и немалая толпа собралась вокруг Крокетта, который, продолжая заглатывать огромные куски пищи, собирался уже приступить к рассказу.

На редкость веселая — радостная — оживленная и подымающая дух сцена.

— О, Эдди! — выдохнула Виргиния, деликатно прожевывая кусочек баранины. — Это самый великолепный, самый прекрасный праздник, на каком ты когда-либо бывал, правда?

— Ну конечно, — с улыбкой подтвердил я. — Но самая великолепная его картина сейчас передо мной.

Сестрица приняла комплимент с благосклонной улыбкой и продолжала осматривать зал; глаза ее так и горели от возбуждения. Я же тем временем приклонил слух к байкам Крокетта, благо сидел всего в нескольких ярдах от края собравшейся вокруг него толпы и голос полковника без труда заглушал легкую мелодию танца.

— Стало быть, вы не слыхали насчет Майка Финка, — громыхал полковник. — Ну, так я вам про него расскажу, чертохватский был малый, а стрелял, что твой господь всемогущий. Был он лодочником на Миссисипи, жил в маленькой хижине в Камберленде, и жена у него была до ужаса хороша собой, а уж любила его — страшное дело! И вот как-то раз мы повстречались с ним в лесу, Майк и говорит: «У меня самая красивая на свете жена, самая быстрая лошадь и лучшее ружье во всем Кентукки, а если кто с этим поспорит, я тому задницу надеру быстрее, чем ураган осыплет кукурузу»… Во мне тоже норов взыграл, и я ему ответил: «Против твоей жены я ничего не имею, Майк, она жуть до чего красива, с этим не поспоришь, а лошадей у меня и вовсе нет, но разрази меня, если насчет ружья ты не врешь, и это я готов доказать! Видишь, говорю, того кота, который залез на изгородь, примерно в ста пятидесяти ярдах от нас? Пришиби меня, если я ему ухи не отстрелю, а он и усом не поведет»… И я приложил к плечу свою «Старую Бетси» и — раздери меня, если я одним махом ему оба уха не пробил, а волосы коту с макушки так и сбрило, словно я его намылил и бритвой побрил. Зверюга даже не шелохнулась, ему и на ум не вспало, что он остался без ушей — пока почесать их не надумал. Тогда я говорю Майку…

Пограничный житель знай себе угощал поклонников этими нелепыми, но совершенно безобидными фантазиями, а я почувствовал, как небывалое блаженство разливается по всем фибрам моего существа. Я все еще отчетливо сознавал, разумеется, что мы приглашены сюда в качестве телохранителей, а не гостей, и мы возложили на себя величайшую ответственность — неустанно бдеть, чтобы никакая беда не постигла нашу хозяйку во время ее грандиозного празднества. В отличие от остальных гостей, для нас собственное удовольствие было делом второстепенным, если не вовсе безразличным. Но столь приятной, столь добросердечной, столь благорасположенной была атмосфера, что постепенно все мои тягостные предчувствия рассеялись. Насыщенный ароматами воздух — отменное угощение — восхитительный облик моей дражайшей сестрицы — все способствовало тому, чтобы в груди моей разлилось чувство небывалого спокойствия и удовлетворения.

Но вдруг в толпе, окружавшей Крокетта, началась какая-то сумятица. Поспешно бросив взгляд в ту сторону, я обнаружил, что полковник прервал на полуслове свой монолог и сцепился в ожесточенном споре с противником, которого заслоняли от меня стоявшие стеной гости. Неприятная догадка пронизала самые недра моей души. Я быстро поднялся, привстал на цыпочки и сразу же получил возможность убедиться, что мое предположение подкрепляется безусловными фактами. Человек, затеявший ссору с полковником Крокеттом, был не кто иной, как пресловутый Comte de Languedoc!

Миссис Никодемус устремилась к спорщикам, прокладывая себе путь сквозь толпу зрителей, торопливо расступавшихся перед взволнованной хозяйкой. Утерев губы льняной салфеткой, я положил ее на стол возле осушенной чаши пунша и попросил сестрицу подождать моего возвращения. Затем я энергично пробился сквозь толпу к источнику смятения и через несколько мгновений уже стоял рядом с миссис Никодемус перед двумя не на шутку разгневанными антагонистами.

Сложив руки на своем необъятном бюсте, миссис Никодемус умоляюще переводила взгляд с Крокетта на графа и обратно.

— Джентльмены, джентльмены! — восклицала она. — Ваша несдержанность доставляет мне крайнее огорчение! Что на вас нашло, бога ради?

— Жаль причинять вам неудовольствие, миссус Никодемус, — откликнулся полковник, — но этот вот наглостенчивый малый распалил меня, точно печку, чтоб меня повесили!

Миссис Никодемус с недоумением посмотрела на графа.

— Мой проступок, мадам, — возразил тот, — заключался в том, что я позволил себе выразить некоторое сомнение в том, что полковник мог, по его словам, «отстрелить вороне язык, когда она пролетала в сотне ярдов». На это полковник отвечал крайне оскорбительным выпадом против моих соотечественников.

— Не было никакого выпада! — запротестовал Крокетт.

— И что же именно вы сказали, дорогой мой полковник? — со вздохом уточнила миссис Никодемус.

Невероятно широкие плечи Крокетта недоуменно приподнялись.

— Да ничего особенного, кроме чистейшей правды: лягушатники понимают в огнестрельном оружии столько же, сколько дохлый скунс — в Святом Писании.

—Моп Dieu![52] — пробормотал граф. — Это нестерпимо! — Выпрямившись во весь рост, он сделал еще один шаг, вплотную приблизившись к полковнику, и сквозь стиснутые зубы произнес: — Счастлив буду на деле опровергнуть эту бесстыдную клевету в любом месте и в любое время, топ cher Colonel.[53]

— Как насчет здесь и сейчас, мусью? — презрительно фыркнул полковник, превращая своим неподражаемым выговором последнее слово в нечто более похожее на «моська».

— Я к вашим услугам, — церемонно поклонился граф.

— Отлично, — проговорил Крокетт с выражением величайшего удовлетворения. — Устроим небольшое соревнование по стрельбе.

Это заявление исторгло возгласы энтузиазма из уст всех присутствующих. К этому времени к толпе зрителей присоединились едва ли не все собравшиеся в зале.

— Соревнование по стрельбе? — задохнулась миссис Никодемус. — Прямо здесь? Немыслимо!

— Еще как мыслимо! — заверил ее полковник. Он поднял руку и ткнул указательным пальцем в сторону огромной прозрачной двери в дальнем конце бального зала. Сквозь до блеска отмытые стеклянные панели проступал прекрасный ухоженный сад, полный статуй, фонтанов, прудов, клумб и деревьев. Сад был очень велик — скорее парк, чем сад. — Установим мишень у вас во дворе!

Толпа с энтузиазмом поддержала это предложение, но миссис Никодемус призадумалась. Наконец она протяжно вздохнула, сдаваясь, и сказала:

— Придется мне уступить гостям. Должна признаться, посмотреть состязание между двумя такими прославленными стрелками, как Дэви Крокетт и граф де Лангедок, — редкое удовольствие.

Ее согласие было встречено радостным кличем зрителей.

— Тогда — вперед! — воскликнул полковник, вскинув свое оружие на плечо. Его верная спутница мисс Муллени взволнованно захлопала в ладоши, восклицая:

— О! Это потрясающе, нет слов! Я просто умру от переживаний!

Ликующая толпа хлынула в противоположный конец зала, и я смог подойти вплотную к полковнику. Потянув отороченный бахромой рукав его охотничьей рубашки, я отвел полковника несколько в сторону.

— Я вполне разделяю негодование, которое вызывает у вас заносчивость этого француза, — сказал я, понизив голос до шепота, — но боюсь, полковник Крокетт, вы неудачно выбрали время для ссоры. Ведь наша миссия заключается в том, чтобы внимательно и неусыпно оберегать нашу хозяйку.

— Ваше состязание с графом отвлекает наше внимание от этой первостепенной задачи.

— Не тревожьтесь по пустякам, По! Миссус Никодемус все время будет стоять подле меня. А вы смотрите в оба, покуда я разделаюсь с этим наглым иностранишкой. Черт, да это займет меньше времени, чем бобра ободрать. — И, успокоительно похлопав меня по плечу, он подал руку своей Муллени и направился в другой конец зала, откуда все гости уже пре-весело валили сквозь широко распахнутые стеклянные двери в залитый лунным светом сад.

Виргиния подошла ко мне, глаза ее сияли.

— О, Эдди! — своим ангельским, серафическим голосом воскликнула она. — Подумать только! Мы своими глазами увидим, как полковник Крокетт стреляет из своего легендарного ружья!

— Так пойдем, дражайшая Галатея! — откликнулся я. — Присоединимся к другим гостям. — Подхватив сестрицу под руку, я повел ее к двери, но задержался на миг, чтобы подкрепиться еще одной чашей пунша, прежде чем выйти в благоуханную весеннюю ночь.


К тому времени, как мы с сестрицей присоединились ко всей компании, Крокетт и его противник успели найти место для состязания. То была широкая, аккуратно подстриженная лужайка, окруженная с трех сторон изгородью из бирючины.

В центре этой травянистой площадки, примерно в ста ярдах от ее южной границы, высился гигантский, изглоданный временем, крайне древний дуб.

Свет, излучаемый почти полной Луной, был столь необычайно ярок, что иллюминация достигла сверхъестественной четкости.

Зрители кольцом окружили поляну. Миссис Никодемус дала распоряжение своему пожилому, но проворному слуге Тоби, который сбегал в дом и минуту спустя возвратился с колодой карт, молотком и гвоздем. Подойдя к дубу, он выбрал одну карту из колоды и с помощью молотка и гвоздя закрепил ее в центре ствола примерно на уровне плеч. Даже при столь ярком лунном свете с большого расстояния разглядеть масть этой карты было невозможно. Это вызвало еще одну краткую отсрочку — расторопный слуга сбегал в дом за факелом, а когда принес пылающий светильник, ему было велено встать позади дерева и выставить этот источник света наружу, чтобы все мы смогли разглядеть карту. То был туз пик.

Приготовления завершились, соревнующиеся были готовы приступать. Согласно обычаю, граф де Лангедок, как партия, получившая вызов, имел право на первый выстрел.

— Прошу, граф! — сказал Крокетт, с преувеличенным поклоном подавая французу свое ружье. — Не забудьте: пуля вылетает с того конца, где дырка.

Эта острота вызвала приступ бурного веселья у костюмированных зрителей и удостоилась ледяного презрения со стороны графа.

Встав в элегантную позу — сразу видно хорошее воспитание, — француз неторопливо поднял ружье и прижал приклад к плечу — тщательно прицелился — опустил мушку чуть ниже — выровнял — повторил этот прием — и выстрелил!

Резонантный грохот прославленного ружья сопровождался мигом наполненной ожиданием тишины — все взгляды устремились на престарелого служителя, который поднес свой факел вплотную к стволу дуба, чтобы рассмотреть карту. Через секунду Тоби выпрямился, обернулся к своей госпоже — та стояла справа от обоих соперников — и, рупором приложив руку к губам, крикнул:

— Точно в яблочко, как по писаному! Чтоб мне треснуть, если ее не пробило в самой середке!

Зрители разразились овацией, на которую француз отвечал изящным благодарственным поклоном. Обернувшись к Крокетту, он передал ему ружье со словами:

— А теперь, топ cher Colonel, — его речь сопровождалась презрительной усмешкой, — посмотрим, сумеете ли вы превзойти это!

— Не так уж это и трудно! — небрежно парировал Крокетт, вырывая зубами затычку из своего рога с порохом и принимаясь перезаряжать «Старую Бетси». Быстро совершив эту операцию, полковник, едва глянув в сторону мишени, резко поднял дуло и, не колеблясь нимало, нажал указательным пальцем на курок. Движения его опережали мысль, и не успел дым от выстрела рассеяться над ним, как полковник уже уткнул приклад в землю, оперся рукой на ствол ружья и, пришурясь, с торжествующей уверенностью смотрел на мишень.

Толпа вновь затаила дыхание, и престарелый служитель вновь поднес факел вплотную к дереву. На этот раз его инспекция затянулась, и, наконец, изумленно качая седой головой, он поднял взгляд и объявил:

— Глазам своим не верю — мистер Дэви промазал мимо мишени.

Он еще раз внимательно осмотрел ствол, как будто желая убедиться, что зрение не изменило ему, и, обернувшись к нам, воскликнул:

— Разрази меня — он промазал мимо дерева!

Явственный вздох потрясения пронесся над толпой, а француз, откинув голову, разразился громким блеющим «ха-а!».

Но Крокетта эта чудовищная — эта экстраординарная — ситуация ничуть не смутила.

— Вот что, граф, — заговорил он с улыбкой, — не стану утверждать, будто зрение вовсе подвело старину Тоби, но пока вы не начали похваляться своей победой, почему бы нам с вами не прогуляться дотудова и не посмотреть своими глазами?

В тот же миг черты аристократического французского лица проделали трансформацию от несдержанного ликования до глубочайшей подозрительности. Бледное чело избороздили морщины, и с минуту граф молча глядел на полковника, прежде чем отозвался негромко:

— Bien sur.

Итак, полковник решительно пересек лужайку, направляясь к старому изуродованному годами древу — «Старая Бетси» у него в руках, мисс Муллени по правую руку, граф Лангедок не отставал ни на шаг. За ними по пятам следовали и мы с сестрицей, и миссис Никодемус, а вся толпа гостей, гудя и жужжа от возбуждения, роилась вокруг дерева, и все, без разбора пола и возраста, беспощадно толкали друг друга, пробиваясь поближе.

Выйдя в центр поляны, Крокетт приблизился к Тоби, который все продолжал в полном недоумении созерцать мишень.

— В сторону, дружище! — скомандовал Крокетт, и слуга отступил, а полковник, обернувшись к французу, предложил: — Почему бы вам самому не осмотреть этого туза, граф?

Лангедок повиновался, подошел вплотную к дереву и внимательно осмотрел мишень, после чего, обернувшись к публике, объявил:

— Совершенно очевидно: la carte имеет только одно отверстие от пули!

Он снял карту с удерживавшего ее гвоздя и обнажил входное отверстие от пули в коре. Засунув в эту дыру свой длинный, наманикюренный палец, граф убедительно продемонстрировал всем, что в ствол попала одна-единственная пуля.

— Далеко ли вы достаете своей носоковыркой, граф? — поинтересовался Крокетт.

Досадливо хмурясь, Лангедок протиснул палец еще дальше в дыру, но вдруг, когда его изящный указательный перст все еще исследовал ход от пули, по лицу графа разлилось выражение недоумения и даже потрясения.

Уловив эту перемену, Крокетт широко ухмыльнулся и спросил:

— Что-то не так, полковник?

— Се n'est pas possible![54] — выдохнул тот.

— Позвольте мне! — вызвался Крокетт, взмахом руки отстраняя француза. — Сейчас мы убедимся, что это вполне даже мыслимо.

Толпа теснилась все ближе к дереву, следя, как Крокетт извлекает из-за пояса охотничий нож и, вонзив длинное, узкое лезвие в пулевое отверстие, ковыряет в нем, извлекая содержимое. Что-то упало в подставленную ладонь полковника.

— Поднеси-ка факел поближе, Тоби! — попросил Крокетт, протягивая ладонь зрителям. — Пусть люди посмотрят.

Тоби исполнил его приказ, и рокот изумления и восторга прокатился по толпе. На ладони Крокетта лежало два сплющенных свинцовых шарика: один из них вошел в другой. Это было столь неожиданно — столь беспрецедентно, — что прошло, наверное, с минуту, прежде чем зрители осмыслили увиденное.

Да, граф угодил в яблочко. Но Крокетт совершил настоящее чудо — послал пулю точно в отверстие, пробитое в карте его соперником!

Лангедок застыл, уставившись на две слипшиеся пули в ладони полковника, челюсть у него так и отвисла. Толпа наконец разразилась восторженными аплодисментами. Когда овация стихла, француз поглядел в глаза Крокетту с искренним и нескрываемым восхищением. Уважительным, даже почтительным голосом он обратился к нему с такими словами:

— Никогда я не видывал ничего подобного. Полковник Крокетт, я склоняюсь перед сильнейшим меня. Vraiment, молва ничего не преувеличила, глася о вашем искусстве меткого стрелка.

Протянув сопернику правую руку, Крокетт ответил:

— Без обид, граф. Вы и сами стрелок что надо, хоть и тянете чудовищно долго. Надеюсь, я не допущу фупа,[55] как вы, французы, имеете обыкновение говорить, и не стану отрицать правду!

Миссис Никодемус поспешила завершить эту сцену, объявив полковника Крокетта победителем, а графа также поздравив с его исключительной меткостью, которая в поединке с любым другим стрелком, несомненно, принесла бы ему победу. Вслед за тем хозяйка протянула обе руки к собравшимся гостям и просила их вернуться в бальную залу и возобновить праздник. Все радостно восприняли это приглашение, и со смехом, с веселой болтовней живописно разодетые гости потянулись вовнутрь, а оркестр, остановивший свою игру на время поединка, вновь завел быстрый гавот.

Час за часом продолжалось ничем не омрачаемое веселье. Участники маскарада носились под звуки неистовых мелодий но залу, словно рой извивающихся туманных видений, — они мчались по кругу, и пылающие факелы и многоцветные гобелены окрашивали проносящихся мимо них танцоров в различные оттенки, и бойкая, безумная музыка превращалась в эхо их экстатической пляски.

Но и посреди всеобщего буйства я не сводил глаз с нашей хозяйки. Правда, я уже уверился, что ничего непредвиденного не произойдет и наши опасения относительно угрозы жизни миссис Никодемус были совершенно безосновательны, однако в строгом соответствии с принятым на себя обязательством я старался не выпускать корпулентную вдову из поля зрения. И Крокетт, вовсю участвуя в общем веселье, всячески старался держаться поблизости к вдове, непрерывно циркулировавшей по бальной зале. Таким образом мы исполняли свой долг, не лишая себя удовольствия.

Хотя в последние годы я почти не имел случая пустить в ход свой талант, на самом деле я весьма одаренный танцор и в годы своей ричмондской юности совершенствовал полученный от Терпсихоры дар в известных бальных залах. И теперь, заразившись общим праздничным духом, я сжал свою ангелическую сестрицу в объятиях и закружил в сложных, вдохновенных фигурах, останавливаясь время от времени лишь для того, чтобы освежиться еще одной — и еще одной — чашей пунша, который оказался на редкость укрепляющим.

Сколько времени протекло в таких забавах, не могу сказать с точностью. Наконец, я ощутил неотложную нужду в отдыхе. Глубочайшая усталость обволакивала все фибры моего существа. Я отвел сестрицу в сторону и поделился с ней своею потребностью в краткой передышке, но ангельское дитя, чья способность наслаждаться праздником казалась неистощимой, очаровательно надула губки, топнула ножкой и воскликнула:

— О-о, Эдди! Всегда ты все портишь!

Эта прелестная обличительная речь была прервана своевременным появлением полковника Крокетта.

— Миз Виргинни! — провозгласил он. — Буду польщен, если вы согласитесь пройтись со мной кружок!

На это приглашение сестрица отвечала радостным восклицанием согласия и тут же продела ручку в подставленную ей правую руку кавалера. Прежде чем увести ее, Крокетт обернулся ко мне и сказал:

— Что ж, По, по мне, так сегодня опасаться нечего.

— Верно, — согласился я, — наши опасения относительно угрозы хозяйке оказались, по-видимому, беспочвенными.

С очаровательной гримаской неудовольствия сестрица перебила нас:

— Что это вы разговариваете с Эдди, полковник Крокетт? Вы же пригласили меня танцевать! — И, настойчиво потянув полковника за рукав, увлекла его в центр зала, где их вскоре поглотил вихрь вальсирующих.

Оглядев бальный зал, я обнаружил хозяйку чуть в стороне — ее окружала целая свита жизнерадостных гостей. Это давало мне право на краткий отдых. Оглядев зал еще раз в поисках места, где можно было бы прикорнуть, я обнаружил странное и даже аномальное явление: не только танцоры, но и сам зал, вся мебель и обстановка неслись по кругу в том же головокружительном ритме. Оставалось только прийти к выводу, что, поддавшись духу праздника и пиршества, я позволил себе выпить чересчур много пунша и теперь наступило выраженное, хотя отнюдь не подорвавшее моих умственных способностей, состояние опьянения.

Заметив в дальнем углу комнаты вместительное кресло с подлокотниками, я направил свои стопы к этому гостеприимному предмету меблировки. К несчастью, Невоздержанность (она же, как известно, от лукавого) до такой степени отразилась на моей способности к передвижению, что я никак не мог проложить себе путь по залу, не натыкаясь то и дело на участников маскарада, причем некоторые из них отнеслись ко мне крайне нелюбезно, награждая меня укоризненными и гневными взглядами и даже приглушенными ругательствами.

Не желая никому причинять неудобств, я принял решение вовсе покинуть на какое-то время бальный зал и найти более уединенное место для отдохновения. Итак, я добрался, несколько неуверенно, до ближайшего выхода и сразу же попал в длинный, скудно освещенный коридор с чрезвычайно высоким потолком, по обе стороны которого тянулись стеклянные витрины, где хранились бесчисленные образчики непревзойденной коллекции экзотических безделок, собранной покойным капитаном Никодемусом.

Наконец, после долгих блужданий, я разглядел впереди золотистый луч света. Свет, как я вскоре убедился, просачивался из-за полуоткрытой двери. Приблизившись, я легким манием руки распахнул дверь и оказался на пороге просторного, роскошно меблированного будуара — судя по обстановке, принадлежавшего лично миссис Никодемус.

Комната была ярко освещена целым рядом вмонтированных в стену газовых рожков. Этот современный вид освещения лишь недавно появился в нашем городе и стоил так дорого, что мне еще не приходилось видеть его в частном доме.

Понятно, что эта любопытная новинка сразу же привлекла мое внимание, однако еще более привлекало его в тот момент огромное ложе о четырех высоких ножках, занимавшее середину комнаты и его широкий, пухлый, необычайно пышный матрас, неотвратимо манивший меня.

Мгновение я помедлил на пороге, с тоской взирая на этот соблазнительный предмет мебели. Даже в том слегка помутившемся состоянии рассудка я понимал, что гость, который незваным проникает в будуар хозяйки дома и располагается на ее кровати, совершает вопиющее преступление против всех благоустановленных правил и законов. И все же, уговаривал я себя, не будет никому вреда, если я прилягу на минутку на столь гостеприимную постель, тем более что никого рядом нет и некому пожаловаться на это невинное, в сущности, нарушение этикета.

Разрешив таким образом затруднительный вопрос, к вящему своему удовлетворению, я осторожно прикрыл за собой дверь, спотыкаясь, добрел до невероятных размеров кровати и с глубоким вздохом удовлетворения откинулся на перину, разбросав в стороны руки и ноги. Однако едва я удобно устроился, как в коридоре послышались тяжелые шаги, дверь распахнулась до отказа и на пороге предстала миссис Никодемус, на лице которой выражались недоумение и шок.

— Мистер По! — вскричала она голосом, в котором в равных пропорциях смешались гнев и упрек. — Я видела, как вы уходили — ковыляли, скорее — из зала, и последовала за вами, чтобы спросить, в чем дело. Не ожидала я застать вас распростертым на моей кровати! Как прикажете понимать столь немыслимое нарушение приличий?

С пылающей головой я поспешил сесть и, заикаясь, выдавил из себя первые слова извинения, однако прежде, чем я закончил первую фразу, новый, потрясающий поворот событий лишил меня дара речи.

В дверях за спиной миссис Никодемус материализовалась другая фигура — этого участника маскарада я не замечал ранее. Он придал себе отталкивающее обличье Смерти, как она обычно изображается в средневековом dance macabre.[56]

Среднего роста, до ужаса худая, эта фигура была с головы до ног окутана могильным саваном. Маска, скрывавшая лицо, до такой степени соответствовала облику лишенного плоти человеческого скелета, что от одного этого зрелища кровь застила у меня в жилах.

В руках Смерть сжимала косу с длинной рукоятью; острое как бритва лезвие огромного полумесяца сверкало при свете газового светильника.

При виде этого причудливого — этого жуткого — посетителя лицо мое, в свою очередь, побледнело смертельно, так что миссис Никодемус, остававшаяся возле двери, внезапно воскликнула:

— Что с вами, мистер По? Вы бледны как мел!

Мои органы речи были поражены ужасом, я мог лишь приподнять трепещущую длань и указать в сторону двери.

Этот исполненный отчаяния жест вызвал у миссис Никодемус гримасу недоумения — она повернулась посмотреть, что там у нее за спиной, — и в этот момент страшный призрак высоко занес косу над левым плечом и одним свирепым взмахом рассек почтенной матроне горло!

Будь миссис Никодемус поизящнее или обладай нападающий большей физической силой, голова несчастной вдовы, несомненно, отделилась бы от тела. Из рассеченной шеи фонтаном хлынула кровь, голова упала набок под немыслимым для живых углом. Неумолимый злодей занес высоко над головой смертоносное орудие, подобно скрывающему свое лицо под капюшоном палачу, который добивает осужденного преступника, — и вновь опустил сверкающее лезвие на шею вдовы. На этот раз голова миссис Никодемус, с вытаращенными глазами, с широко раскрытым ртом, полностью отделилась от тела, и обезглавленное туловище, еще одно неописуемое мгновение продержавшись на ногах, покачнулось и рухнуло на пол.

Невероятная жестокость содеянного исторгла вопль безумного ужаса из моей перехваченной спазмом глотки. Все совершилось так близко от постели, что струя артериальной крови из разрубленной шеи злосчастной жертвы хлынула прямо на мой маскарадный костюм. Я дрожал и бился на пышной постели, а жуткий призрак, уронив на пол свою косу, переступил через обезглавленное, распростертое на полу тело зарезанной вдовы и приблизился вплотную ко мне. Изящной белоснежной рукой он приподнял закрывавшую его лицо маску Смерти, и безысходное отчаяние поразило меня, когда я узрел над собой все тот же страшный лик, который дважды видел ранее, — лик, чьи черты, несомненно принадлежавшие женщине, имели тем не менее пугающее сходство… с моим лицом!

Комната поплыла у меня перед глазами, чернильная тьма покрыла все, сознание померкло. За миг до того, как я провалился в полное бесчувствие, призрак склонился надо мной, прижал бледные губы к моему правому уху и шепнул одно, зловещее, роковое слово.

Рек двойник мой: NEVERMORE!

Часть III Утраченная Ленор

ГЛАВА 24

Присущая природе человеческой дуальность, постоянно борющиеся в нас антагонистические устремления — с одной стороны, к утонченному, возвышенному, чисто духовному опыту, а с другой — к впечатлениям, апеллирующим исключительно к нашему земному и даже похотливому началу, — этот феномен представляет собой глубочайшую моральную загадку, над которой на протяжении столетий бились философы. Христианское учение покоится на твердом и несомнительном принципе, а именно: чувственные порывы следует полностью подавить, а буде возможно, и вовсе искоренить из нашей груди. Но и две тысячи без малого лет этой проповеди не отвратили общество от стараний изобретать средства для поощрения самых низменных наших инстинктов наряду с самыми возвышенными.

Так, завсегдатай театра Елизаветинской эпохи, проведя несколько часов в созерцании несравнимого Бёрбеджа,[57] исполнявшего в «Глобусе» роль короля Лира, мог затем посвятить досужий денек публичному зрелищу пытки, терзания, расчленения осужденного изменника. Просвещенный француз эпохи якобинцев отрывался от чтения вольтеровского «Опыта о нравах»,[58] чтобы полюбоваться на кровавую работу гильотины посреди площади Революции. И в наше, более образованное, отнюдь не столь варварское время, в нашей стране человек вполне способен, возвратясь в воскресенье из церкви, перед праздничным ужином уделить час-другой чтению какого-нибудь из сильно размножившихся в последние годы дешевых листков, содержание коих сводится к до отвращения наглядным и подробным описаниям чудовищных катастроф, немыслимых злодеянии и жестоких преступлений.

Для хомо сапиенс, чей разум не скован принятыми на веру предрассудками обыденной морали, сосуществование в человеческой душе этих двух по видимости непримиримых побуждений предполагает новаторскую и даже еретическую идею: вероятно, полного раскрытия своей природы мы достигаем не через подавление своих духовных или чувственных потребностей, а разумно попустительствуя и тем, и другим, ибо эти два устремления отнюдь не исключают одно другое, а, напротив, взаимозависимы и взаимодополните льны, неразрывно связаны узами, которые наука и религия до сих пор не принимали во внимание. Говоря короче (и вопреки нашей ортодоксальной религиозной традиции), вполне вероятно, что для развития высшего своего «я» нужно и низшему дать его грубую, однако стимулирующую пищу, точно так же, как для того, чтобы вырастить совершенную в своей красоте розу, нужно укрепить ее корни в почве, удобренной густым (и зачастую омерзительным) навозом.

И бывает так, что люди выдающихся талантов, существа, чьи духовные и интеллектуальные способности достигли высочайшего уровня, тем не менее в те часы, когда не ищут более возвышенных радостей, извлекают необычайное наслаждение из всего болезненного, ужасного, гротескного и макабрического. Удобства ради приведу в пример самого себя. Наибольшее удовлетворение моей душе доставляет продолжительное созерцание Идеальной Красоты, воплощенной в творениях великих композиторов, в шедеврах живописи, в поэзии избранных авторов, к числу коих я отношу Теннисона, Китса, Шелли[59] и (с некоторыми существенными оговорками, перечислять кои здесь воздержусь ради сжатости своего рассказа) — Кольриджа.

Однако выпадают в моей жизни и другие, почти столь же приятные моменты, когда величайшее удовольствие мне доставляет медитация о самых страшных и чудовищных катастрофах: землетрясение в Лиссабоне — чума в Лондоне — ночь святого Варфоломея — сто двадцать три пленника, задыхающиеся в Черной Дыре в Калькутте,[60] — наводящие трепет преследования Испанской Инквизиции. Словом, я остро, хотя и не болезненно воспринимаю стимулы Поэтического Вдохновения, однако всегда мог извлечь не менее сильное, хотя и в совершенно ином роде, удовольствие из тем, связанных с насилием, кровопролитием, кошмаром.

Но из этого признания в страсти к подобного рода мрачным и уродливым сюжетам отнюдь не следует, будто сам я — человек порочный и низменный. Ибо лишь печатный рассказ о невыразимых извращениях и безбожных грехах способен погрузить мою душу в подобное усладительное, хотя и пугающее волнение, а само зрелище человеческих страданий в любом из своих многообразных проявлений неизменно вызывало и вызывает у меня мучительное и полное отвращение. О, великий парадокс, загадка, не имеющая разрешения! С раннего детства я любил проводить досуг в чтении — размышлении — мечтах о страданиях христианских мучеников, об аутодафе в Толедо, о дьявольских механизмах в средневековых камерах пыток, но стать непосредственным свидетелем акта физического насилия, жестокости — от этого кошмара моя душа инстинктивно спешит отдалиться.

После такой преамбулы читатель поймет, почему внезапное обезглавливание Генриетты Никодемус, совершившееся в нескольких шагах от меня, прямо на моих широко раскрытых от ужаса глазах, повергло меня в состояние абсолютной утраты чувств. Хоть я много размышлял над сюжетом обезглавливания, читал насыщенные мрачными подробностями повести о казни Карла I,[61] например, и других аристократов, которые были казнены этим традиционным способом, чтение вовсе не приуготовило меня к чудовищной реальности: видеть, как человеку отрубают голову.

Не могу с точностью сказать, сколько времени пролежал я без сознания. Мне чудится долгая, напряженная агония, невозможность уловить хоть что-то, отчаянное усилие составить себе какое-то представление о той бездне, куда провалилась моя душа. Порой в этой тьме сквозят призраки, смутные отзвуки голосов, какие-то фигуры, кто-то пытается пробудить меня от беспамятства. Однако настойчивые попытки вернуть меня к жизни оставались бесплодными, словно моя истерзанная душа упорно сопротивлялась возвращению в этот мир, к восприятию и знанию.

Постепенно, очень медленно, я пришел в себя. Но и тогда измученный разум продолжал свирепо и безнадежно цепляться за сладкую панацею помрачения и непонимания. Я видел, но не воспринимал окружавшую меня обстановку: ярко освещенную спальню, теперь наполнившуюся людьми, в числе коих я различал полковника Крокетта, графа Лангедока и знакомых мне полицейских во главе с капитаном Расселлом.

Я слышал, но не воспринимал странную смесь звуков, приглушенное, торопливое перешептывание полисменов, горестные рыдания и восклицания скорби, доносившиеся из группы пораженных ужасом гостей, которые столпились у самого входа в комнату.

Лишь когда я обратил свой взгляд долу и увидел простертое на полу огромных размеров тело, милосердно накрытое белой простыней, а подле него брошенную окровавленную косу, истина поразила меня, и, резко приподнявшись на кровати, я испустил полувздох-полувопль ужаса, отчего покоритель границ тут же кинулся ко мне на помощь.

— Тише, старина! — заботливо обратился ко мне Крокетт, мягко похлопывая меня по плечу. — Лежи себе — ты здесь среди своих.

Конвульсивно содрогаясь всем телом, я как помешанный озирал залитую кровью комнату. Только тут я увидел вторую, также накрытую простыней фигуру, покоившуюся на полу ближе к выходу. Поскольку я еще не ведал, что произошло в комнате после того, как я упал в обморок, я раскрыл пересохшие губы и попытался задать вопрос, однако только что пережитое мной кошмарное потрясение до такой степени отразилось на моих голосовых связках, что я сумел выдавить из себя лишь неуверенное:

— Что — что…

— Макграт! — окликнул капитан Расселл одного из своих подчиненных. — Принесите мистеру По воды!

Молодой полицейский проворно развернулся на каблуках и устремился прочь из комнаты, пролагая себе путь сквозь собравшуюся в коридоре толпу испуганных гостей.

Крокетт, словно угадав вопрос, дрожавший у меня на губах, мрачно произнес:

— Не диво, что вы напрочь сорвали голос, По. Вы так завопили, что мертвого могли из могилы поднять. На ваш крик мы все и сбежались. — И первопроходец испустил протяжный вздох, казалось исходивший из самых недр его груди. Указывая кивком на вторую фигуру, лежавшую ближе к дверям, он продолжал: — Слуга миссус Никодемус, Тоби, первым вошел сюда. Как увидел это страшное дело, так и грохнулся оземь, ровно храм филистимлян, когда старина Самсон столбы свалил. Мы старались, как могли, привести его в чувство, но все без толку — сердце у него остановилось, и душа уже отлетела.

К концу этой речи к полковнику Крокетту возле моей постели присоединился и капитан Расселл. Судя по тому, что он и его подчиненные были уже здесь, я сделал вывод, что оставался без сознания долгое время — достаточно долгое, чтобы представителей власти известили об убийстве и они успели добраться до места преступления. Это предположение подтвердил сам Расселл, который, довольно внимательно (и даже чересчур пристально) присмотревшись ко мне, пояснил, что он и его люди находятся здесь без малого двадцать минут.

— И должен сказать, — добавил крепкого сложения усатый полицейский офицер, — помимо потрясения от того ужасного зрелища, которое представилось нашим глазам по прибытии в этот дом, я испытал также немалое удивление, застав здесь вас и полковника Крокетта.

Молодой полицейский по имени Макграт вернулся в спальню и принес большую кружку воды, которую я с благодарностью принял из его рук и осушил одним жадным глотком.

Освежив таким образом своей запекшийся рот, я попытался объяснить капитану Расселлу, каким образом мы оказались на злополучном балу.

Но прежде, чем я закончил вторую или третью фразу, Расселл жестом прервал меня:

— Полковник Крокетт уже информировал меня о содержании газетной статьи, которая пробудила в вас тревогу за миссис Никодемус. Эти опасения, как все мы видим, сбылись самым ужасным образом. Но признаюсь, мистер По, что я чрезвычайно недоволен вами — как вы могли утаить от меня столь ценные сведения?!

— На то были весьма убедительные резоны, — кротко возразил я.

— Как бы то ни было, — ответил он, — я вынужден просить — нет, требовать, — чтобы в будущем вы делились со мной любыми своими догадками или открытиями, имеющими отношение к расследованию.

Я придал чертам своего лица выражение самой искренней покорности и поспешно кивнул.

— А теперь, мистер По, — продолжал он угрюмо, — поскольку к вам полностью вернулись сознание и речь, будьте добры как можно подробнее рассказать нам о том, что здесь произошло.

Перспектива вновь погрузиться в детали только что пережитого мной кошмара, воскресить ужас — бесчеловечность — неописуемую жестокость этой казни наполнила мое сердце мучительной болью. Глубоко вздохнув, я приступил к этому тягостному повествованию, начав с моего решения ненадолго удалиться из бального зала и завершив непосредственно сценой убийства. Но вопреки грозному предостережению капитана Расселла я предпочел не упоминать о потустороннем откровении, что настигло меня за мгновенье до того, как я провалился в бесчувствие.

Когда я закончил, на миг воцарилось молчание. Капитан Расселл продолжал взирать на меня, поджав губы и прищурив глаза с непонятным мне, оценивающим выражением. Потом он спросил:

— Значит, преступник был одет Ангелом Смерти?

— Совершенно верно, — кивнул я.

— И убийство произошло так близко от постели, на которой вы лежали, что ваш костюм был забрызган кровью, хлынувшей из раны на шее несчастной жертвы?

— Да, — повторил я.

— Полагаю, точно так же объясняется и кровь на ваших руках.

Замечание это застигло меня врасплох. Я поднял обе руки и убедился — к великому моему удивлению, поскольку до тех пор не сознавал этого, — что на обеих ладонях имеются пятна крови.

— В тот момент, когда был нанесен жестокий удар, — в задумчивости начал я, — вероятно, я инстинктивно поднял руки, как бы защищая лицо.

Продолжая поглаживать кончики своих эксцентричных усов, капитан Расселл подверг меня долгому и чрезвычайно обескураживающему осмотру. Наконец, с явным намеком он произнес:

— Похоже, вы усвоили себе странную привычку неизменно оказываться на месте преступления, мистер По! Впервые я увидел вас рядом с бездыханными останками Эльмиры Макриди. Вы гостили в доме Роберта Ашера, когда он и сам, и его сестра погибли в разбушевавшемся огне. Это вы обнаружили чудовищно изувеченный труп Александра Монтагю.

— А теперь это!

— Да уж, где явится По, жди похорон, — подхватил Крокетт, бросив слегка насмешливый взгляд на капитана полиции. — Но ведь вы не предполагаете, будто он…

— Я не высказываю никаких предположений, — отрезал Расселл. — Я объективно излагаю факты.

Но, несмотря на эту отговорку, мне стало со всей очевидностью ясно, что отныне Расселл видит во мне подозреваемого, вероятного преступника, с неслыханной жестокостью свершившего ряд душегубств, начиная с убийства Эльмиры Макриди. Ледяная струя пробежала по позвоночнику, сердце ускоренно забилось, во рту сразу же пересохло. В этот момент граф Лангедок, маячивший в нескольких шагах позади капитана Расселла, вышел вперед и заявил:

—Excusez-moi,[62] месье префект, но я слышал ваш разговор, и как бы малоприятно ни было мне бросать тень сомнения на свидетельство мистера По, я должен по совести сказать, что не видел на балу у несчастной миссис Никодемус человека в костюме la Mort.[63]

Резко обернувшись к французу, Крокетт — черты его обычно красивого лица исказила гневная гримаса — вопросил:

— Вы назвали моего напарника лжецом, мось-ка?

— Отнюдь нет, — с негодованием парировал тот, — я утверждаю лишь, что хоть я присутствовал на балу с самого начала, я не видел гостя в подобном костюме. — И, заносчиво изогнув бровь, прибавил: — А вы видели?

Вопрос застал покорителя границ врасплох.

— Ну-у… нет, — озадаченно ответил он. — По правде сказать, не то чтобы видел. — И, поспешно обернувшись к Расселлу, добавил: — Но это же ничего не значит. Самый востроглазый индейский разведчик на всем белом свете не сумел бы тут заприметить каждого. Да в этот вигвам народищу набилось, что муравьев в гнилое дупло.

С минуту капитан Расселл постоял в раздумье, внимательно глядя на Крокетта и пощипывая пальцами нижнюю губу. Потом, обернувшись к своим молодым подчиненным, скомандовал:

— Макграт! Вы и Блэр ступайте в бальный зал и расспросите свидетелей. Постарайтесь установить, видел ли кто-нибудь гостя, одетого так, как описывает мистер По!

При упоминании о других гостях меня сотрясла судорога внезапного, всепоглощающего страха. Я был до такой степени поглощен — оглушен — последними катастрофическими событиями, что совершенно забыл о Виргинии!

Протянув руку, я ухватился за бахромчатый рукав рубашки из оленьей кожи и дрожащим голосом принялся тревожно расспрашивать полковника, где находится сейчас моя дражайшая сестрица.

— Не трепыхайтесь, старина! — подбодрил меня покоритель границы. — Марианна Муллени отвезла ее домой. Я решил, поблизости от этой адской резни девчонкам не место.

Я ослабил хватку, в какой сжимал край одеяния полковника, и испустил глубочайший вздох благодарности и облегчения. Как раз в этот момент я обратил внимание на возникшую возле двери суету. Направив свой взгляд в эту сторону, я понял, что суматоха вызвана появлением нового гостя, который пытался проложить — или даже пробить — себе путь через группу зевак, сгрудившихся в коридоре перед спальней. Мгновением позже толпа расступилась, и порог спальни переступил весьма своеобразный персонаж. Личность его тут же была раскрыта капитаном Расселлом, который шагнул ему навстречу и приветствовал его:

— Здравствуйте, мистер Бедлоу! Мы вас ждем.

Это имя было мне знакомо по многочисленным газетным заметкам, в которых я годами находил отчеты о разнообразных преступлениях, несчастных случаях и катастрофах. Это был не кто иной, как коронер города Балтимора, мистер Огастес Бедлоу. Поскольку я никогда прежде не встречался с ним воочию, я воспользовался этой возможностью, чтобы к нему присмотреться. Врач, с головы до пят облаченный в черное, был необычайно высок и худ. Он сильно сутулился, члены его были также необычно худы и длинны. Широкий покатый лоб. В лице ни кровинки. Большой рот с бледными, раз навсегда сложившимися в гримасу губами. Неестественно большие глаза были непрозрачными, тусклыми, словно затянутыми пленкой, как глаза давно погребенного трупа.

В целом он производил впечатление глубочайшей меланхолии, вечного, ничем не рассеиваемого уныния.

Без единого слова, не сбиваясь с шага, Бедлоу решительно пересек комнату и, склонившись над более крупной из двух окутанных простыней фигур, опустил свою длинную костлявую руку и резко отдернул пропитанную кровью простыню. Это движение было столь внезапным, что я не успел отвести взгляд, и перед моими глазами предстало зрелище, от которого самый мозг застыл у меня в костях.

Изувеченное тело миссис Никодемус лежало навзничь, ноги были вытянуты и слегка раздвинуты, руки разбросаны, ладони обращены вверх. Не только голова, но и шея была отделена от туловища, поскольку удар пришелся чуть выше плеч. Ужасный вид изуродованного, обезглавленного трупа, заканчивающегося окровавленным обрубком, сам по себе был ужасен, но довершала кошмар отделенная от тела голова. Она вместе с ампутированной шеей лежала на левом плече жертвы, остекленевшие глаза были широко раскрыты, губы сложились идеальным кружком, словно восклицали беззвучное «О», изумляясь тому, что пришлось расстаться с туловищем.

При виде этих жутких останков я почувствовал, как вся кровь отхлынула от моего лица. Изнутри поднялась волна дурноты, с которой я тщетно пытался совладать. Заметив мое болезненное состояние, полковник легонько постучал пальцем по плечу капитана Расселла и обратился к нему с такими словами:

— Капитан, сдается, пора мне отвезти мистера По домой, а то на нем лица нет.

— Хорошо, — согласился Расселл, — не вижу причины, почему бы ему не отправиться восвояси. — И, обернувшись ко мне, уточнил: — Вы уверены, что рассказали нам обо всем, что здесь произошло, мистер По? — Как и прежде, в голосе его явственно слышалось сомнение.

Заверив его — насколько мог, искренне, — что ничего не упустил в своих показаниях, я перенес ноги на пол, ухватился обеими руками за край кровати и с трудом поднялся.

Но этот безумный вечер до такой степени подорвал мои силы, что, как только я сделал первый шаг, колени мои подогнулись, и я чуть не рухнул на пол. От такой участи я был избавлен Крокеттом, который проворно ухватил меня за правую руку повыше локтя и помог удержаться на ногах.

— Давайте уж помогу, старина! — предложил он, и я оперся на него, чтобы одолеть пространство комнаты. — Чтоб меня повесили — вас качает, точно пароход с одним колесом!

ГЛАВА 25

Ландо, которое доставило нас на маскарад, Крокетт отправил на Эмити-стрит с сестрицей и мисс Муллени, а потому вынужден был раздобыть для меня другой экипаж.

Как он это сделал — не знаю. Мои умственные способности совершенно отказали мне, и хотя к ногам вернулась способность передвигаться, мой разум как будто разучился работать самостоятельно. Точнее всего было бы сравнить это состояние с феноменом лунатизма или, еще вернее, ночного кошмара. Мои широко раскрытые глаза не воспринимали ничего, кроме навеки отпечатавшегося в них образа несчастной Генриетты Никодемус, обезглавленного туловища, перерубленной шеи, откатившейся в сторону головы. Это страшное зрелище не выпускало меня из своих беспощадных когтей.

Надо полагать, Крокетт каким-то образом сумел-таки раздобыть экипаж; надо полагать, он проводил меня до его двери и помог забраться вовнутрь. Затем мужественный покоритель прерии, по всей вероятности, сел на козлы, взял в руки вожжи и экипаж покатил по темным, холодным и пустым улицам. Я, дрожа, сидел на пассажирском сиденье.

Обо всем этом я могу судить не на основании собственных воспоминаний, а лишь гипотетически, ибо спустя какое-то время я оказался перед входом в наш смиренный дом на Эмити-стрит и верная рука Крокетта поддерживала меня под локоть. Из всего дальнейшего в моей памяти также удержались лишь самые смутные и фрагментарные впечатления: дверь распахнулась; послышался тревожный крик — Матушку напугал мой отсутствующий взгляд, бледное лицо и окровавленный наряд, — Крокетта радостно приветствовала Марианна Муллени, которая доставила Виргинию домой и дожидалась возвращения пограничного жителя; Матушка сообщила приятное известие, что сестрица, несмотря на пережитое этим вечером потрясение, уже крепко спит; Крокетт быстро и ласково попрощался с нами и обещал вернуться утром «на трубку совета»; крепкие, несказанно добрые руки Матушки обвились вокруг моих плеч, и она повела меня в спальню, где, даже не сменив свой наряд на ночную рубашку, я проковылял к постели и упал вниз лицом на матрас. Я сразу же погрузился в затянутый, тревожный и пугающе схожий с реальностью сон, в котором осужденная королева Мария Антуанетта ехала, рыдая, на большой телеге с деревянными колесами, влачившей ее по извилистым парижским улицам на роковую встречу с «бритвой нации».


Очнувшись со стоном, я увидел, что в спальню уже проник солнечный свет. Первые мгновения я не был способен к последовательному мышлению и лишь смутно, хотя крайне мучительно припоминал, что накануне произошли некие экстраординарные и аномальные события, но не мог сообразить, в чем они заключались. Что именно случилось? Почему я сплю поверх постели, а не располагаюсь с комфортом под одеялом? И почему я так странно одет?

Потом я почувствовал что-то липкое, неприятное на руках. Подняв ладони на уровень глаз, я обнаружил на них засохшие красно-коричневые пятна. В этот момент истина страшным ударом обрушилась на меня. Вскочив с постели, я бросился к умывальнику и принялся яростно оттирать кровавые следы чудовищного злодеяния. Затем, сорвав с себя окровавленную простыню, я поспешно переоделся в обычный свою костюм и вышел из комнаты.

На кухне я Матушку не застал. Заглянув в комнату к Виргинии, я обнаружил добрую женщину у ложа ее любимой дочери. Виднелась только голова сестрицы на подушке, все остальное скрывало одеяло. Глаза ее были закрыты, черты лица абсолютно неподвижны и очень бледны. Более всего она походила на труп только что скончавшегося человека, и, должен признаться, это сходство придавало ей странную, сверхъестественную прелесть. Трепетный вздох сорвался с моих уст и дал Матушке знать о моем присутствии. Увидев граничившую с отчаянием тревогу на моем лице, она поспешила меня заверить, что, несмотря на страшные события, произошедшие на маскараде, и на злоупотребление различными деликатесами, от которого сестрице слегка нездоровится, ангельскому созданию ничего не угрожает.

Осведомившись затем о моем собственном здоровье, физическом и эмоциональном, и услышав в ответ, что оно таково, как и можно было ожидать при данных обстоятельствах, Матушка сказала:

— Я оставила для тебя на плите вкусную кашку. Пойди поешь, это пойдет тебе на пользу. Я еще немного посижу с Виргинией.

Я подчинился указаниям доброй женщины, проследовал на кухню и подкрепился изрядной порцией живительной пищи. Едва я выскреб последние ложки со дна миски, как громкий стук в дверь возвестил о появлении полковника Крокетта.

Я поспешил впустить гостя в наш дом и провел его к себе в кабинет, где мы заняли уже привычные места: я — за письменным столом, он — в кресле напротив. Сменив свой лесной наряд на обычный костюм, он выглядел вроде бы как обычно, однако на его загорелом, обветренном лице проступило какое-то странное, озадаченное выражение.

— Страшно рад видеть вас снова на ногах, По! — заявил он, окидывая меня весьма пристальным взглядом. — Вчера, когда я отвозил вас домой, вы выглядели на редкость паршиво. А как поживает миз Виргинии?

— Она спокойно спит у себя в комнате, и наша верная Матушка дежурит возле нее. Матушка заверила меня, что дорогое дитя скоро вполне оправится. Учитывая деликатность ее юного организма, еще удивительно, что потрясающие события вчерашнего вечера не повергли ее в более тяжкий недуг.

— Потрясающие — это точно! — подхватил полковник. — Я такой дьявольщины не видывал со времен кровавой резни в форте Миммс, когда адский выползень Красный Орел и его банда головорезов убивали всех подряд, точно мясники на бойне.

— Действительно, — отозвался я, — судя по глубоким морщинам, запечатлевшимся на вашем лице, видно, как глубоко задела вас трагедия, которую мы предвидели, но не смогли предотвратить.

— Да уж, — угрюмо проворчал пограничный житель. — Одно только дело должны были мы делать на этой вечеринке — следить, чтобы с бедной миссус Никодемус не приключилось худого. Не знаю, как вам, По, но старому Дэви Крокет ту эдакая микстура, то бишь провал — не по нутру.

— Всецело разделяю ваши чувства, — уныло ответил я. — Но вынужден задать себе вопрос, было ли вообще в наших силах изменить что-то. Я начинаю подозревать, — тут вопреки моей воле голос мой слегка, но заметно дрогнул, — начинаю подозревать, что наш противник наделен сверхчеловеческими способностями.

С минуту Крокетт молча смотрел мне в лицо. Потом, смущенно поерзав, ответил:

— Меня несколько обескурирует другая штука, По.

Какая-то странная запинка в голосе указывала, что он приступает к весьма смущающей его теме. Эта запинка отозвалась в моей груди сильным тремором недоброго предчувствия.

— Что-то еще произошло с тех пор, как мы расстались накануне ночью?

— Еще как произошло! — подтвердил Крокетт. — Скверное дело.

Я опустил сцепленные кисти на письменный стол (пальцы их переплелись с такой силой, что суставы побелели) и подался вперед в кресле.

— Прошу вас, не скрывайте от меня ничего! — потребовал я.

Протекло еще несколько напряженных, мучительных мгновений. Полковник все еще молча всматривался в меня.

— Да черт побери, По! — воскликнул он наконец. — Это все кэп Расселл. Пришел ко мне в гостиницу с утра, я еще завтракал. Уселся напротив за стол и давай всякие вопросы задавать.

— И каков же был предмет этих расспросов? — с трудом выговорил я. Мои органы речи от крайнего напряжения нервов перехватило внезапным спазмом.

— Да все про вас! — вырвалось у полковника.

Ответ Крокетта, вовсе не непредвиденный, лишь подтвердил тягостное подозрение, зародившееся в моей душе несколько мгновений назад. Однако предсказуемость этой реплики ни в малейшей мере не смягчила ее пугающего воздействия.

Сжатые руки мои сами собой расцепились, и я крепко ухватился за край письменного стола.

— И по какой же причине задавал он эти вопросы? — дрожащим голосом уточнил я.

— Да по самой идиотской, какую только можно вообразить! — негодующе фыркнул полковник. — Чтоб меня белки насмерть загрызли, если он не вообразил, будто вы имеете прямое отношение к убийству миссус Никодемус — и всех остальных тоже!

Едва эти слова покинули уста полковника, как все мое тело сотряс неудержимый озноб. Члены мои тряслись, самое сердце содрогалось во мне, голова плыла. Я вскочил с места и голосом, срывающимся на вой неистового отчаяния, возопил:

— Но он прав! Это так и есть! Неужели вы сами не видите, полковник Крокетт?! Это я, я и никто другой — убийца!

Нетрудно вообразить, как подействовали эти слова на Крокетта. Его словно громом поразило. На какое-то время он оцепенел, лишился дара речи и только взирал на меня с открытым ртом; глаза его при этом буквально вылезали из орбит. Прежде чем он очнулся от этого ступора, за дверью комнаты послышались тяжелые шаги, дверь распахнулась и к нам ворвалась Матушка. Ее простое, но милое лицо выражало крайнее беспокойство и даже испуг.

— Что случилось, Эдди? — встревоженно спросила она, складывая на груди большие, натруженные руки. — Мне показалось, я слышала ужасный крик!

Усилием воли, которое я не усомнюсь назвать героическим, я сумел сложить непослушные губы в ободряющую, пусть и несколько болезненную улыбку.

— Все в полном порядке, дорогая Матушка, — ответил я в надежде, что голос мой звучит достаточно искренне и убедительно. — Мы с полковником Крокеттом просто вспоминали события вчерашнего вечера.

Матушка внимательно, с выражением глубочайшей озабоченности, вгляделась в мое лицо. Наконец, избавившись, по-видимому, от последних сомнений в абсолютной искренности моих слов, она испустила вздох облегчения и перевела взгляд на гостя:

— А вы-то как себя чувствуете нынче утром, полковник Крокетт?

— Более-менее, — угрюмо отвечал первопроходец. Он слегка покачал головой из стороны в сторону, потом поднял взгляд на Матушку и спросил: — А как насчет миз Виргинни? Девочке стало получше?

— Намного лучше, она только что проснулась после долгого, мирного сна, — заверила его Матушка. — Побегу-ка я к ней. Принести вам что-нибудь поесть, мальчики, пока я еще тут?

— Нет, спасибо, мэм, — отказался полковник, — от всех этих дьявольских дел я малость аппетита лишился.

Поскольку я только что отведал ее замечательной каши, я также отказался от любезного предложения, и на том Матушка распрощалась с нами и ушла. Едва за ней захлопнулась дверь, как Крокетт обернулся ко мне и, смерив меня своим строгим и проницательным взглядом, призвал к ответу:

— А теперь, По, объясните-ка мне, что, во имя всего святого, вы хотели сказать этой своей нелепой речью, а то меня как громом среди ясного неба поразило, чтоб меня пристрелили!

Я снова опустился в кресло, оперся локтями на стол и спрятал лицо в ладонях. Наконец, кое-как совладав с бушевавшими в моей груди чувствами, я взглянул на полковника и сказал:

— Я хорошо понимаю, какое ужасающее впечатление могла произвести моя внезапная исповедь, полковник Крокетт, но вы можете мне поверить, что ваше смущение, сколь бы сильным, глубоким и даже невыносимым оно ни было, отнюдь не сравняется с моим собственным.

Губы мои пересохли так, что, казалось, могли растрескаться. Я вынужден был облизнуть их, прежде чем продолжить:

— Знаком ли вам термин Doppelganger, полковник?

— Вроде не слыхал.

— Это немецкий термин, который обозначает автономного — живого — призрака, двойника.

— Меня эти немцы особо не интересуют, — ответствовал житель границы. — Да и все эти иностранцы.

— Как бы то ни было, — продолжал я, — этот термин обозначает феномен, реальность которого, сколь бы фантастической она ни казалась, признают многие народы на разных краях света. Недавно я читал увлекательнейшую книгу по этому вопросу — в ней разбираются верования туземных обитателей Меланезии.

— Что-то не угнаться мне за вами, По.

Я сделал паузу, прикидывая, как лучше подойти к этому предмету и сделать его доступным для восприятия пограничного жителя.

— Нельзя не признать, — заговорил я наконец, — что духовное наше существование имеет два отчетливо различающихся вида: с одной стороны, способности, принадлежащие к царству чистого разума, а с другой — все то, что относится к сфере иррационального. Последняя включает в себя все импульсы, потребности, побуждения и фантазии, которые цивилизованное общество осуждает как жестокие, аморальные и даже безумные. Но не следует думать, что эти темные и противозаконные устремления, сколь бы отвратительны ни были они нашей утонченной и просвещенной цивилизации, свойственны исключительно тем, чья жизнь погрязла в злодействе.

— Напротив, отважный и беспристрастный анализ собственной души с неизменностью обнаруживает, что все эти страсти присутствуют, пусть тайно и сокрыто, в каждом человеческом существе, обитают в отдаленных уголках самой любящей и законопослушной души.

— К черту, По! — перебил меня полковник. — Будь я проклят, если хоть словечко из этого понимаю.

Прямо, бестрепетно поглядев полковнику в глаза, я глубоко вздохнул и продолжал:

— Речь идет, полковник Крокетт, о древнем и повсеместном поверье, согласно которому каждый из нас имеет зловещее alter ego, темный, демонический дух, которых при некоторых из ряда вон выходящих обстоятельствах может обрести самостоятельную жизнь, чтобы осуществить, вопреки приказам нашего сознания и рассудка, самые потаенные наши желания и мечты.

При этом заявлении брови полковника от изумления подпрыгнули на самый лоб.

— Стал-быть, вот что дедушка Крокетт называл мороком? — произнес он. — Да чтоб меня разорвало! Слыхал я, что в подобные дела верили старики, особенно из необразованных, но вот уж не ожидал, чтоб про это заговорил человек ученый, вроде вас.

— Но я разделяю эту веру. Абсолютно и безусловно. Более того, я располагаю прямым и неопровержимым доказательством реальности этого феномена.

— И что же, щур меня, придает вам такую уверенность?

— Трижды, — торжественно провозгласил я, — трижды я сходился лицом к липу с живым воплощением моего собственного тайного «я». Я различал с такого же расстояния, какое сейчас отделяет нас друг от друга, полковник, ее бледные, ее жуткие, неумолимые черты!

—Ее? — изумленно переспросил полковник.

Поскольку мое взвинченное состояние мешало мне усидеть на месте, я вскочил на ноги и, выйдя в центр комнаты, принялся беспокойно шагать взад-вперед, а Крокетт, развернув кресло так, чтобы лучше видеть меня, не сводил с меня острого вопрошающего взгляда.

— По непостижимым причинам этот фантазм принял женственный облик. Я уже описывал его вам в прошлый раз.

Несколько мгновений Крокетт продолжал озадаченно смотреть на меня, но потом на его лице проступило выражение внезапного понимания.

— А! — сказал он. — Так вы говорите про ту таинственную женщину, которую видели в доме Ашера и потом еще в спальне этого Монтагю?

— Вот именно, я подразумеваю это таинственное губительное создание, — отвечал я. — Это она, облаченная в страшный саван, принадлежащий мертвецам, материализовалась прошлой ночью в будуаре миссис Никодемус. Она держала в руках грозное оружие, столь безжалостно сразившее несчастную хозяйку бала!

— И как, тысяча проклятий, вы установили это, если вы не видели ее лица? — потребовал ответа полковник.

Мой лихорадочный бег по комнате прервался на полушаге, и я с раскаянием поглядел на своего «напарника».

— Полковник Крокетт! — сокрушенно возвестил я. — И прошу у вас прощения, ибо, бессовестно нарушив священные узы взаимного доверия, на коих основывается любое, даже временное партнерство, я утаил от вас весьма существенную информацию. Единственным оправданием моего умолчания может послужить тот факт, что эта информация столь аномальна и даже немыслима, что полное и нецензурированное изложение событий подвергло бы слишком суровому испытанию ваше доверие к моей искренности. Однако теперь я сознаю, что должен был сразу поделиться с вами этими сведениями.

— Так вы чего-то недоговариваете? — настаивал полковник.

Пристыженный, я опустил голову и ответил ему смиренным кивком.

— Во всех упомянутых мною прежде случаях, — дрожащим голосом произнес я, — мне отчетливо представали черты преступника — женщины. То же самое произошло и когда совершалось последнее злодеяние: содеяв чудовищное убийство, безжалостный губитель сорвал с себя маску — в моем присутствии. И говорю вам, полковник Крокетт, хотя лик, который я узрел, не был точным зеркальным отражением моего собственного, но и в целом, и в отдельных чертах его сходство с моим лицом было настолько велико, что не оставалось ни малейшего сомнения в том, кто она такая — или, вернее, что оно такое… О, полковник Крокетт! — возопил я. — Теперь я знаю наверное! Этот бесчеловечный убийца — обретший плоть агент моих самых темных, бесовских желаний, кровавой и жестокой мести, которую я умыслил против этих людей!

Избавившись таким образом от кошмарной тайны, столько дней отягощавшей мой дух, я вновь закрыл лицо руками, и из сокровенных недр моего бытия вырвалось душераздирающее рыдание.

Эти явные признаки глубочайшего отчаяния заставили полковника Крокетта подняться на ноги. Он вплотную подошел ко мне и обеими руками крепко, ободряюще сжал мои плечи.

— Спокойнее, напарник! — воскликнул он. — Что вы так разнюнились из-за пустяков? Чушь собачья! Какого лешего вам бы понадобилось чинить вред совершенно посторонним людям?

— Относительно этого, — простонал я, — могу предложить лишь самую смутную гипотезу, ибо мои побуждения остаются загадкой даже для меня самого. Но очевидно, что серия преступлений, начавшаяся с убийства миссис Макриди, каким-то непостижимым образом связана с судьбой моей матери Элизы. Как вам известно, эта святая женщина умерла в самых безнадежных обстоятельствах, какие только можно себе вообразить, одна, без друзей, покинутая всеми, кто обещал заботиться о ней. Вполне возможно, что эти преступления представляют собой давно задуманную месть всем тем поклонникам, которые некогда получали несравненное удовольствие от ее актерского таланта, но не пришли ей на помощь в час крайней нужды.

Скривив губы с выражением непревзойденного скептицизма, полковник покачал головой и заявил:

— Спорить с вами сложно, По, но, по мне, это самая несуразная теоретеза, какую я только слышал. Садитесь-ка обратно в кресло, и давайте хорошенько поразмыслим над этим. Ставлю доллар против пончика, что эти ваши видения можно объяснить более разумно.

Я подчинился, вернулся к столу и снова опустился в кресло.

— Какое же другое объяснение представляется вам возможным? — спросил я Крокетта, который также вернулся на свое место напротив меня.

— Прежде всего — выпивка, — ответил он. — У Ашеров вы напились в стельку и вчера вечером тоже изрядно приложились к пуншу. Черт, По, да мне случалось потребить столько виски, что мне мерещились двухголовые медведи, отплясывающие фанданго, и розовые гремучки, лезущие на стену.

Обдумав эту в целом вероятную гипотезу, я, однако, возразил:

— Должен признаться, что вопреки данному самому себе обету соблюдать в жизни принцип строжайшего воздержания в обоих указанных вами случаях я поддался соблазну. И все же, хотя воспоследовавшее из этого состояние моего разума вполне можно определить как опьянение, до полного расстройства и помрачения, которое могло бы породить столь отчетливые и жизнеспособные галлюцинации, было еще далеко… Более того, — продолжал я, — в тот вечер, когда в сумрачном обиталище Александра Монтагю мне встретился все тот же зловещий женообразный призрак, я не пил ничего крепче воды. Нет, полковник Крокетт, — заключил я, решительно качая головой, — одной лишь невоздержанностью нам не удастся объяснить тот жуткий женственный образ, который я видел уже три раза подряд.

— Может, к выпивке дело и не сводится, — пошел мне навстречу полковник. — Но прибавьте к этому ваше довольно вычурное воображение, и чтоб меня разорвало, если такого объяснения не будет достаточно. Да вы только посмотрите на эти дьявольские книги, над которыми вы все свои дни проводите! — Он обратил взгляд на мириады томов, которыми были уставлены стеллажи, и принялся по слогам зачитывать их названия: — «Подлинная история сатанинских культов»;

— «Бесы, демоны и ведьмы»; «Искусство смерти»; «Погребальные обычаи древней Европы»; «Пытки и казни Испанской Инквизиции»… — Он прервал это занятие с преувеличенным вздохом и покачал головой, после чего вновь обратил ко мне свой насмешливый, сардонический взгляд и сухо заметил: — Клянусь своей душой, По! Если б я читал такие выкрутасы, мне бы тоже на каждому шагу мерещились призраки!

Припомнив несколько оказий, когда у меня случались странные ночные видения (подобно сияющему призраку, явившемуся в мою спальню накануне того дня, когда в мою жизнь ворвался полковник Крокетт), я вынужден был признать за рассуждениями пограничного жителя толику истины.

— Не могу отрицать, — сказал я, — что от природы я необычайно нервически возбужден и потому склонен в периоды особо тяжких переживаний или крайней тревоги к необычным и фантасмагорическим явлениям. Иными словами, в вашей гипотезе имеется рациональное зерно… И все же, — продолжал я, — если даже я обманываюсь относительно черт лица этого смутного и пугающего призрака, которого я повстречал трижды, у меня нет сомнений в том, что сама эта женская фигура присутствовала каждый раз на месте преступления — присутствовала реально и во плоти.

— Поверить не могу, По, — перебил меня Крокетт, — чтобы подобные дикарские убийства совершила женщина!

— Мы сильно заблуждаемся, полковник Крокетт, когда утверждаем, будто слабый пол вовсе не способен к жестокости и насилию, — возразил я. — История человечества знает немало примеров крайней жестокости, творимой женщинами.

Крокетт сдвинул брови и поразмыслил с минуту над этим утверждением, а потом ответил:

— Боюсь, вы правы, По, я и сам слыхал про то, что индейские скво проделывают с пленными, от таких штучек вся кровь застынет в жилах. Что ж, — добавил он, нетерпеливо взмахнув руками, — будь то мужчина или женщина, наше дело выследить этого подонка — да поскорее.

— Совершенно с вами согласен, — ответил я. — Наша миссия становится еще более спешной и неотложной, поскольку к ней прибавилась еще одна мотивация: рассеять подозрения капитана Расселла относительно моей причастности к этим чудовищным преступлениям.

— Прекрасно, сэр, — подытожил Крокетт, хлопая себя ладонями по ляжкам. — С чего начнем?

— Я тщательно обдумал этот вопрос и, как мне кажется, сумел выработать достаточно разумный план действий.

— Как вы уже знаете, происходящие события каким-то пока неясным для нас образом связаны с миром театра, лучшим бриллиантом которого блистала в свое время моя покойная мать. Это наблюдение, как я вам говорил, подтверждается фактами.

Я протянул руку к своему ларчику с сокровищами, поднял крышку, достал пожелтевшую газетную вырезку и показал полковнику.

— Этот обзор написан Александром Монтагю. Принимая во внимание его профессию театрального критика, представляется вполне вероятным — или, по крайней мере, допустимым, — что остальные ключи к загадке мы также найдем в его рецензиях.

— А где же, черт побери, мы найдем эти рецепты? — воскликнул полковник.

— Полагаю, — ответил я, возвращая на место драгоценную вырезку, — что мы найдем их в груде полуистлевших газет, коими было завалено его жилище. А потому я предлагаю сейчас же отправиться вместе к нему домой и внимательно просмотреть все эти давние публикации.

С минуту Крокетт обдумывал мое предложение.

— Черт, ну и возня, — проворчал он наконец. — Но что поделать, — добавил он со вздохом. — Кажется, это и впрямь разумная идея.

— Так приступим немедля! — призвал я.

Крокетт поднялся с места, и я тоже встал со стула, обошел письменный стол и, оказавшись таким образом перед полковником, протянул ему руку.

— Пока мы еще не ушли, полковник Крокетт, — торжественно провозгласил я, — должен от всего сердца поблагодарить вас за то, что вы сохраняли непоколебимую веру в меня даже в такую минуту, когда прочие, и я сам, готовы были поддаться подозрению и усомниться в моей невиновности.

С открытой улыбкой Крокетт сжал мою руку и крепко потряс ее.

— Не за что благодарить, По. Друзья — это и есть друзья. Мы с вами партнеры навек, старина, и пока не разделаемся с этой скверной историей, я от вас ни на шаг не отойду — вцеплюсь, как черепаха рыбаку в палец!

ГЛАВА 26

Прежде чем отправиться вместе с полковником на разведку, я прошел по коридору до спальни Виргинии и легонько постучал в дверь. Изнутри послышался голос Матушки, приглашавший меня войти. Войдя, я, к величайшей своей радости, застал сестрину бодрствующей: она полусидела в кровати, опираясь спиной на высокие полушки.

Рядом с ней сидела Матушка, положив на колени раскрытую книгу. Очевидно, добрая женщина помогала дочери скоротать время, читая ей вслух это сочинение, которое, как я, к своему удивлению, обнаружил, представляло собой не что иное, как мемуары полковника Крокетта, присланные мне на отзыв Томасом Уайтом. Втайне от меня Матушка спасла этот том из постоянно пополняющейся в моем кабинете груды отверженных книг. Время от времени я собираю их и отношу местному букинисту за небольшое вознаграждение.

— О, Эдди! — приветствовала меня сестрица (я выразил живейшее удовлетворение по поводу ее выздоровления). — Сколько приключений было в жизни у полковника Крокетта! И как замечательно он их описывает.

— Рад, что тебе это доставляет удовольствие, — не совсем искренне ответил я, — и непременно передам твои комплименты автору, который в сию минуту дожидается меня у двери. — После чего я обернулся к Матушке и сообщил ей, что вместе с полковником Крокеттом отправляюсь по делам и буду занят по меньшей мере до ужина, а то и дольше.

Запечатлев нежный прощальный поцелуй на челе каждой из моих любимых, я присоединился к своему спутнику, который успел уже выйти на улицу и даже занять кучерское место в одолженной им коляске.

Через двадцать минут (по дороге мой товарищ стяжал привычную порцию восторженных «ахов» от своих верных поклонников) мы добрались до цели своего путешествия. Установилась прекрасная весенняя погода. В противоположность состоянию атмосферы, господствовавшему несколько дней тому назад, при первом посещении дома Монтагю, когда самый воздух казался пепельно-серым, на этот раз небеса сделались ясными и благосклонными. Но яркий солнечный свет не только не рассеивал присущую этому кварталу ауру мрачного запустения, но лишь обострял всепроникающее впечатление упадка.

Улица, при первом моем визите забитая любопытствующими зеваками, сейчас была пустынной: мы не встретили никого, кроме маленького мальчишки с колтуном светлых волос на голове, который в тот момент, когда наша коляска подъезжала к полуразвалившемуся зданию, добросовестно закреплял консервную банку на хвосте истощенного бродячего щенка. Как только Крокетт вышел из коляски и привязал повод к покосившей и потрепанной непогодой коновязи, стоявший на коленях в грязи юнец исподтишка с любопытством оглянулся на него. Тут же его лицо приобрело комическое выражение почти утрированного изумления, и, выпустив из рук бьющегося пса, юнец вскочил на ноги, ринулся в другой конец улицы и скрылся за углом.

Выйдя из коляски, я бок о бок с Крокеттом поднялся на крыльцо невысокого здания из красного кирпича и толкнул дверь. Как мы и надеялись, она была не заперта. Мы вошли вовнутрь и приостановились на минуту в неблаговонном коридоре, чтобы глаза привыкли к густому сумраку внутри.

Наконец — Крокетт впереди, а я за ним — мы проследовали по тесному грязному коридору в спальню. Достаточно было одного взгляда на эту до невозможности запущенную комнату, чтобы все мое существо вновь содрогнулось в пароксизме ужаса. Помимо зияющего отверстия в половицах, на том месте, где прежде оставалось чудовищно изуродованное тело Монтагю, спальня выглядела точно так же, как в тот раз, когда я увидел ее впервые, иначе говоря — пребывала в состоянии крайнего беспорядка и даже хаоса. Сотни шуршащих и рассыпающихся экземпляров «Ежедневной газеты Балтимора», в которой столь часто публиковался Монтагю, валялись повсюду — очевидно, со времени моего визита никто к ним не прикасался.

Крокетт быстро прошелся по комнате, осматриваясь, а я тем временем достал из кармана большой свежевыглаженный платок, который озаботился прихватить с собой. Сложив его пополам в большой равнобедренный треугольник, я поднес его к лицу, свел концы платка на затылке и завязал узлом, а переднюю часть платка приспособил таким образом, чтобы она свисала с переносицы к подбородку, углом вниз, и полностью прикрывала нижнюю часть лица.

Едва я закончил эту операцию, Крокетт — до сих пор он стоял ко мне спиной — обернулся и подпрыгнул от удивления.

— Что за чудеса, По! Хотите ограбить банк?

Голосом, отчасти приглушенным двойным слоем материи, который закрывал мне рот, я отвечал:

— Я всего лишь принимаю меру предосторожности против тех вредоносных условий, которые на более ранней стадии нашего расследования вызвали у меня столь сильное респираторное расстройство.

— Имеете в виду тот громобойный чих, который произвели? — сообразил Крокетт. — Да уж, окна так и затряслись. — Он с гримасой недоумения оглядел комнату, снова обернулся ко мне и спросил: — И с чего же мы начнем?

— Принимая во внимание крайнюю степень беспорядка, в коем газеты рассыпаны по полу, — отвечал я, — систематическое исследование собрания Монтагю едва ли уместно.

А потому предлагаю следующее: мы оба займем по стулу у обеденного стола и, выбирая газеты наугад, будем внимательно просматривать их содержание. Закончив один номер, мы будем класть его под стол, гарантируя таким образом, что никто из нас не станет повторно читать экземпляр, уже изученный другим.

— Вроде разумно, — кивнул Крокетт. — А что именно мы ищем?

— В каждом из этих изданий, — сказал я, жестом указывая на устланный газетами пол, — имеются статьи, написанные Александром Монтагю. Большинство этих сочинений, разумеется, не имеют никакого отношения к нашему делу.

— Мы ищем в первую очередь все, связанное с какими-либо театральным постановками, где участвовала моя покойная мать Элиза По; во-вторых, упоминания о любом из лиц, павших в последние дни жертвами неведомого убийцы; и последнее — по счету, но не по значению — мы ищем любой намек, который мог бы пролить свет на смысл загадочного слова «NEVERMORE».

— Идет, — сказал Крокетт.

— Так приступим же без промедления, — сказал я.

И, подобрав с полу ближайшие номера газет, мы с Крокеттом уселись друг против друга за обеденный стол и взялись за дело, осторожно перелистывая хрупкие желтые страницы.

Весь следующий час мы молча и сосредоточенно продолжали свою работу, и царившая в комнате тишина нарушалась лишь сухим шелестом переворачиваемых страниц да приглушенным ворчанием моего сотоварища, который периодически заявлял вполголоса, что предпочел бы «сражаться со стаей диких кошек, чем продираться сквозь эту адскую писанину».

И впрямь, чтение крошащихся пожелтевших страниц, бесконечных колонок выцветшей печати оказалось чрезвычайно утомительным занятием. И все же это занятие имело свои приятные стороны (по крайней мере, в моих глазах).

Обнаружилось, что Монтагю, хотя отнюдь не принадлежал к числу наиболее одаренных — находчивых — или даже красноречивых авторов, тем не менее в достаточной мере обладал эрудицией, культурой и вкусом. Меня охватила невыносимая печаль при мысли, что этот человек провел последние годы жизни в столь жалкой, столь гнетущей бедности. Отложив газету в сторону, я испустил долгий трепетный вздох.

При этом звуке Крокетт также опустил газету и, с выражением глубочайшей симпатии поглядев на меня через стол, заявил:

— Разделяю ваши чувства, старина. Жуть, до чего скучная работенка, что правда, то правда.

— Вздох, вырвавшийся из моей груди, отнюдь не был симптомом усталости, — возразил я. — То был знак сильной, почти невыносимой меланхолии.

— По какому поводу?

— Я размышлял о чрезвычайно суровой и даже горестной участи покойного Монтагю. То был человек, одаренный высоким интеллектом и редкой восприимчивостью к литературе.

— И все же большую часть своей жизни он провел в ужаснейшей бедности и нужде, какие только можно себе представить. — Покачав головой, я печально заключил: — В нашей стране судьба литератора жестока или даже трагична.

— Ну, это вовсе не обязательно! — воскликнул герой Дикого Запада. — Взять хотя бы меня. Чтоб меня колибри насмерть заклевали, если моя книга не принесла мне целую кучу денег!

Коммерческий успех столь ошеломляюще бездарной книги, как неуклюжий по слову и мысли мемуар Крокетта, лишний раз подтверждал мою точку зрения. Только в стране, население которой обладает самым что ни на есть примитивным или вовсе извращенным литературным вкусом, может обнаружиться подобный феномен. Однако, не желая обидеть своего помощника, а также не желая вступать в затянутые дебаты о прискорбном состоянии американской литературы и се читателей, я довольствовался тем, что вложил в свой ответ точно отмеренную долю иронии:

— Очевидно, вы открыли секрет прибыльного творчества, полковник Крокетт!

— Чтоб меня повесили, если это не так, — подхватил он, как обычно, не замечая нюансов моей интонации. — Хотите знать, в чем он?

— Должен признать полное свое невежество в этом вопросе.

— Пишите о том, что понятно простым людям! Этот вот тип, Монтагю, — произнес он, тыча пальцем в газету, которую все еще держал в руках, — он знай себе болтает про какую-то там пьесу старины Шекспира, чушь сплошная, сон в летнюю ночь, эльфы и феи и прочая чертовщина. — Черты его лица сложились в гримасу откровенного презрения; полковник уронил газету на стол и продолжал свой монолог: — Нет уж, сэр! Вся эта болтовня вовсе-навсего ничего не говорит людям. Они хотят читать про настоящую жизнь. Если вы хотите, чтоб люди покупали вашу писанину, кормите их фактами, рассказывайте о том, что сами сделали, что пережили, что видели собственными глазами!

Вопреки принятому решению воздержаться от дискуссии с покорителем границ, я едва ли сумел бы отказать себе в желании возразить на столь низменное эстетическое суждение, но прежде, чем я смог ответить, мое внимание отвлек странный звук, донесшийся из-за спины.

Повернувшись на стуле, я с некоторым испугом обнаружил четыре пары юных глаз, с энтузиазмом заглядывавшие в комнату сквозь приотворенное окно. Среди этой компании я без труда опознал паклевласого мальчишку, который стоял на коленях посреди улицы в момент нашего прибытия и чей акт бессмысленной детской жестокости мы ненамеренно прервали.

— На какого черта вы уставились, По? — удивился Крокетт и подался немного в сторону, поскольку я загораживал ему окно. Как только благодаря этому движению верхняя часть туловища полковника сделалась доступна обозрению шайки юных поклонников, они разразились восторженными восклицаниями.

— Это он! — крикнул один из парней, и его круглая, несколько поросячья физиономия изобразила полнейшее счастье. — Ты правду сказал, Джесс!

— Я же говорил, я же говорил! — вопил паклевласый мальчишка, который, как я успел заметить, страдал от серьезного окулярного расстройства, в просторечии именуемого косоглазием. — Вы же Дэви Крокетт, верно? — обратился он к моему товарищу, не сводя при этом взгляда с меня.

— Чтоб меня, если я — не он, мой юный друг, — с доброжелательной улыбкой отвечал Крокетт. Он поднялся со своего места и встал посреди комнаты, уперев руки в бока.

— Я знал, что это вы, как только увидел, сразу узнал! — воскликнул косоглазый юнец по имени Джесс. Указывая на меня подбородком, который повиновался ему лучше, чем глаза, он спросил: — А это кто?

— Мой напарник, — представил меня Крокетт, — мистер Эдгар По.

— А чего сопливку на лицо надел? — прицепился юнец.

Хотя этот невежественно сформулированный вопрос был адресован моему товарищу, я счел вполне уместным ответить на него и пояснил, что платок на лице имеет профилактическое назначение, ибо он защищает мои достаточно деликатные респираторные органы от вредоносной атмосферы этой комнаты.

— Вероятно, вам неизвестно, — пустился я в подробности, — что плевральные мембраны легких человека зачастую имеют повышенную чувствительность к различным видам переносящейся по воздуху плесени, которая обычно заводится в домах, где…

Но прежде чем я закончил эрудированное разъяснение, косоглазый юнец, воспитание которого, как ни прискорбно, оставило его совершенно несведущим в элементарных требованиях этикета, резко обернулся к полковнику и задал новый вопрос:

— Что вы тут делаете, Дэви?

— Мы с По обнюхиваем следы и пытаемся выяснить, кто убил этого типа, который жил здесь.

— Старого мистера Монтагю! — воскликнул мальчишка. — Мы все об этом знаем! Ему выкололи глаза, глотку перерезали от уха до уха, а тело спрятали под половицами!

— Да, так оно и было, к сожалению, — печально подтвердил Крокетт. — Что-нибудь еще вы слышали, ребятки, что могло бы нам пригодиться?

— Нет, сэр, — покачал головой Джесс и, указывая большим пальцем на стоявшего возле него круглолицего приятеля, добавил: — Вон Томми — он кое-что видел.

— В самом деле? — вмешался я, обращая пристальный взгляд на молодого человека, именуемого Томми. — И что же именно ты видел?

— Женщину, — сказал он.

—Женщину! — хором воскликнули мы с Крокеттом.

— Да, сэр! — сказал мальчишка. — В тот день, как пропал старый мистер Монтагю. С самого утра, спозаранку. Я как раз шел из отхожего места и видел странную женщину, которая как будто кралась по улице.

— Как она выглядела? — дрожащим от возбуждения голосом поспешно переспросил я. — Могли вы беспрепятственно разглядеть ее анфас?

— Разглядеть ее как? — удивился мальчишка.

— Ты видел ее лицо?

— Нет, сэр, — ответил мальчик. — Я видел ее только со спины. Она вроде среднего роста, мяса на костях маловато, и вся в черном. И волосы черные. Очень черные. Черные как… — И тут молодой человек торжественно поднял правую руку и, указуя коротким пальцем в мою сторону, завершил: — Как ваши, мистер!

При этом поразительном заявлении мое сердце учащенно забилось. Наконец-то появилось убедительное свидетельство или даже неопровержимое доказательство того, что зловещая женская фигура, трижды встреченная мной, была чем-то большим, нежели фантазмом.

Задумчиво поглаживая чисто выбритый подбородок, Крокетт с минуту поразмыслил над этими словами, а потом сказал:

— Что ж, парни, вы нам здорово помогли. А теперь проваливайте отсюда, чтоб мы с напарником спокойно занялись своим дело.

— Ох-х! — вздохнул юный Джесс. — А нельзя нам остаться и еще чем-нибудь помочь, Дэви?

— Знаете что, — сменил подход Крокетт и, приблизившись к окну, сунул руку в карман серых в полоску брюк, извлек монету и вручил ее косоглазому. — Дэви умеет ценить друзей и всегда благодарен за помощь. Вот вам блестящий новенький никель, и пусть меня затопчет стадо бешеных сороконожек, если этого не хватит, чтобы накупить вдоволь мятных лепешек для всей вашей компании. А теперь марш в ближайшую кондитерскую, а если вы нам с По понадобитесь, мы крикнем!

Косоглазый мальчишка с ликующим криком выхватил пятицентовую монету из рук пограничного жителя, развернулся на каблуках и скрылся из виду. Товарищи следовали за ним по пятам.

— По, — торжественно обратился ко мне Крокетт, вернувшись на свое место за столом. — Выходит, я ошибался. Похоже, ваша таинственная женщина существует не только у вас в воображении.

Так устроена природа человека, что из всех эмоций едва ли не приятнейшим, едва ли не сладостнейшим является чувство собственной правоты. Однако в данном случае торжество мое омрачалось, если не полностью уничтожалось, тягостным предчувствием и даже чудовищной уверенностью в том, что если затеянное нами с полковником предприятие не удастся, еще одна невинная жертва падет вскоре от рук этой адской черноволосой женщины, реальное существование которой только что подтвердил этот упитанный юнец по имени Томми. Потому я ответил полковнику сдержанно:

— Да, похоже на то. И если мы не установим личность таинственной губительницы и ее мотивы, можно не сомневаться в том, что вскоре воспоследует очередная трагедия.

— Так за дело! — воскликнул Крокетт.

И мы немедля вернулись к своей работе. С час или даже больше (я совершенно утратил ощущение времени) мы с полковником в полной тишине пролистывали газету за газетой.

Глаза, все более утомлявшиеся по мере того, как день продвигался к вечеру, с трудом разбирали бесчисленные театральные рецензии, среди которых был и отчет о легендарном представлении «Ричарда III» с Бутом-старшим[64] в главой роли, которое произвело сенсацию в театре на Холидей-стрит вечером 2 ноября 1821 года, и сообщение о потрясающем портрете обреченного протагониста «Макбета», созданного Эдмундом Кином.[65] Однако большая часть эссе Монтагю касалась совершенно (и заслуженно) безвестных актеров и пьес: мистер Джордж Бонифейс в роли капитана Бленхайма в «Неограненном алмазе»; мисс Эффи Джермон в роли Сэлли Скрэггс в «Индийских набросках»; мистер Чарльз Мэтьюс-старший в роли Боба Тайка в «Поездке в Париж» и прочая малозначительная халтура.

Но ни в одной статье я не находил ни малейшего намека, который позволил бы нам разгадать страшную тайну рокового слова «NEVERMORE» или пролить свет на личность призрачной женщины-убийцы.

Постепенно процесс чтения сделался чрезвычайно изнурительным, как из-за всевозрастающего напряжения органов зрения, утомленных этой работой, так и из-за неумолимого убывания дневного света, уже едва просачивавшегося в окно. Отложив газету, я прикрыл разболевшиеся глаза и бережно помассировал их кончиками пальцев. Крокетт, разделяя испытываемый мною дискомфорт, попытался зажечь стоявшую на столе лампу, но поскольку ее масляный резервуар оказался пуст, полковник задул спичку и объявил:

— Полагаю, пора ставить точку, старина. Свет тут ни к черту ни годится.

— В самом деле, быстро угасающий дневной свет не дает адекватной нашим потребностям иллюминации, — признал я. — Сверх того, хотя плотная ткань носового платка уберегла меня от множества респираторных раздражителей, коими насыщен здесь воздух, она в то же время сделала крайне затруднительным сам акт дыхания… В то же время, — после краткой паузы добавил я, — не хотелось бы прекратить нашу работу, когда еще так много остается несделанным.

— Как же быть?

Я с минуту поразмыслил над этим вопросом, а затем предложил:

— Мы могли бы отнести непрочитанные газеты на Эмити-стрит, чтобы я продолжил изучать их в более удобной обстановке своего кабинета.

С некоторым сомнение поглядывая себе под ноги, Крокетт заметил:

— Их тут страсть как много, этих газет, По. Дотащить их до коляски — и то не простое дело.

— Конечно, это будет нелегко, — согласился я, но тут мне в голову пришла новая идея. — Но ведь юный Джесс и его друзья рвались помочь нам, — напомнил я полковнику. — Самое время призвать их на помощь.

— Неплохая мысль, — одобрил Крокетт. — Посмотрим, удастся ли пригнать их сюда.

Он поднялся с места и поспешно вышел. Я воспользовался передышкой для того, чтобы развязать узел и снять с лица платок, испустив при этом протяжный вздох облегчения.

Минут через десять или пятнадцать полковник вернулся со всей юной четверкой в поводу. Молодые люди охотно взялись помочь нам и поволокли газеты в коляску под затянутое и абсолютно неправдоподобное повествование Крокетта о его явно вымышленном столкновении с огромных размеров представителем вида Amiurus lacustris, которого он на своем грубом провинциальном диалекте именовал «огромищной каракатицей».

Наконец, дело было сделано, и, распрощавшись с юным Джессом и его товарищами, мы отправились на Эмити-стрит и спустя примерно двадцать минут прибыли к моему скромному обиталищу. Выйдя из коляски, я прихватил стопку газет и понес ее на крыльцо. Поскольку обе руки у меня были заняты, я вынужден был возвестить о своем приходе, чуть отведя назад правую ногу и один раз, но достаточно внятно ударив ботинком в дверь. Секундой спустя дверь распахнулась, и на пороге предстала Матушка с выражением столь явственного смятения на лице, что мысли мои немедленно обратились к болезни Виргинии и сердце пронзил страх.

— Что случилось, дражайшая Матушка?! — воскликнул я. — Неужели с Виргинией беда?

— Ох, Эдди, как хорошо, что ты нашелся! Нет, нет — с Виргинией все в порядке. Но ко мне только что заходил молодой офицер полиции по имени Карлтон — он искал тебя и полковника Крокетта.

— Да в чем же дело? — настаивал я. В этот момент рядом со мной появился Крокетт, также нагруженный охапками газет Монтагю.

— Произошло что-то ужасное, — простонала Матушка. — Вы оба идите скорее на Калверт-стрит.

— На Калверт-стрит? — переспросил я.

— Да, — повторила Матушка. — В Музей Балтимора.

ГЛАВА 27

Музей Балтимора и Галерея Изящных Искусств была детищем достопочтенного Чарльза Уилсона Пила, человека неиссякаемой энергии и поразительно разнообразных талантов. Ювелир и солдат, часовщик, столяр, пианист, изобретатель и художник — создатель первого эмалированного зубного протеза в Америке, — этот изумительно протеический гений (сослуживший помимо прочего достойную службу стране в Революционной войне) замыслил создать общественное учреждение с целью прививать эстетический вкус и распространять научные знания. Его мечта осуществилась в 1786 году с открытием первого музея мистера Пила в Филадельфии — «элегантного заведения», как он характеризовал его, «для умственного услаждения Естественной Историей и на досуге созерцанием Искусства». В 1801 году, когда в округе Ориндж, штат Нью-Йорк, были обнаружены скелеты двух мастодонтов, мистер Пил организовал, преимущественно на собственные средства и с помощью сыновей, Рафаэля, Рембрандта, Тициана и Рубенса, тщательные раскопки этих замечательных образчиков, один из которых сделался украшением его растущей коллекции. Вторая из этих великолепных окаменелостей перешла во владение его сына Рембрандта, который в 1813 году переселился в Балтимор. В августе следующего года, подстегиваемый тем же благородным честолюбием, каким вдохновлялся его отец, младший Пил открыл собственный филиал музея — трехэтажное здание на запад ной стороне Холлидей-стрит, к северу от Лексингтон. За умеренную плату (двадцать пять центов леди и джентльмены, с детей половина) публика получила доступ в просторные и хорошо освещенные галереи, где выставлялось обширное — чтобы не сказать чрезвычайно эклектичное — собрание артефактов.

Положа руку на сердце, следует признать, что научная, эстетическая и пропедевтическая ценность данных объектов была до крайности неоднозначна — от поистине уникальных до попросту курьезных. Вниманию посетителей предлагалась подлинная египетская мумия в богато украшенном саркофаге рядом с набитым чучелом тропического боа-констриктора, насчитывающим восемнадцать футов в длину; или же они могли полюбоваться электростатическим генератором подле жуткой высушенной головы с острова Борнео; созерцать изящнейшую медную статуэтку из Геркуланума, выставленную вместе с ножом Барлоу[66] о девяносто девяти лезвиях; дивиться действующей модели вечного двигателя Чарлза Редхефера,[67] придвинутой вплотную к молодой безрукой женщине, «мадам Елене», которая, зажав ножницы пальцами ног, ухитрялась вырезать из квадратного листа белой бумаги затейливые снежинки.

Столь же неоднородным было и собрание картин в художественных залах музея, тем более что значительное число их было собственноручно создано членами столь богато одаренного семейства Пил. Более сорока портретов героев Революции кисти Чарльза Уилсона Пила; исторические и аллегорические произведения Рембрандта Пила, в том числе «Римская дочь», «Смерть Виргиния» и колоссальное (несколько даже подавляющее) «Судилище смерти»; принадлежащие Саре Мириам Пил портреты известных граждан Балтимора, как то: мэра Джона Монтгомери и мистера Хью Биркхеда; «Натюрморт с селедкой» Рафаэля Пила и прежнее обиталище Пилов в Филадельфии, воспроизведенное Рубенсом Пилом.

Вопреки — а может быть, благодаря такому разнообразию экспонатов (иные из которых мало чем отличались от гротескных образчиков человеческого уродства, представляемых в самых убогих балаганах), Балтиморский музей Пила мгновенно приобрел огромную популярность в городе. Столь явный успех и постоянно растущий объем собрания со временем понудили к переезду в большее здание, и в 1830 году вся коллекция переместилась в красивое строение на северо-западном углу Калверт и Балтимор-стрит. Однако в начале 1833-го разразилась катастрофа, а именно — страшный пожар, нанесший сильный ущерб зданию и уничтоживший множество незаменимых артефактов. Еще одно свидетельство поразительной энергичности этой уникальной семьи — всего лишь через семь месяцев, 4 июля 1833 года, двери музея вновь распахнулись — в полностью реконструированном, чрезвычайно роскошном здании с мраморным фасадом.

И в это обширное вместилище наук, искусства и всяческих диковинок, в это неповторимое сочетание художественных галерей, музея естественных наук, зверинца и выставки человеческого убожества были вызваны теперь мы с полковником. Торопливо разгрузив из коляски последние газеты, в чем нам весьма поспособствовала всегда готовая прийти на помощь Матушка, мы без отлагательства направились по этому адресу.

Неизбежно напрашивалось предположение, что в музее произошло нечто чрезвычайно серьезное, и пока наш экипаж проезжал по темнеющим улицам, я цеплялся за надежду, что мы хотя бы не влечемся к сцене еще одного жестокого убийства. Но в тот момент, когда экипаж завернул за угол Калверт-стрит, упование рассеялось, ибо глазам моим предстало зрелище, наполнившее ужасом душу. Перед импозантным трехэтажным зданием собралась толпа склонных к патологическому любопытству субъектов — сборище, какое неизменно возникает на месте страшного преступления и чье присутствие, подобно медленным и зловещим кругам, выписываемым в небе пернатыми падальщиками, известными под именем «канюков», указывает на близость внезапной, насильственной смерти.

Торопливо покинув наш экипаж, мы с Крокеттом устремились ко входу в музей. При виде прославленного пионера из толпы послышались восхищенные возгласы, с которыми смешивались выражения недоумения — невежи не понимали, кто я такой.

— Смотри, какой печальный и как мрачно одет, — расслышал я громкий шепот пожилой женщины, обращавшейся к подруге. — Наверняка это гробовщик!

Мы вошли в здание, миновали фойе и свернули в тоннелеобразную галерею, ярко освещенную газовыми рожками и переполненную сотнями птиц, животных, амфибий, рыб и насекомых. Проходя насквозь ряды этой впечатляющей залы, мимо стеклянных витрин, заполненных всеми известными видами тщательно законсервированных беспозвоночных, Крокетт покачал головой и пробормотал:

— Не возьму в толк, По. С какой стати народ выкладывает кровные денежки, чтобы таращиться на жучков-паучков на булавках?

На досуге я бы ответил на этот до крайности наивный вопрос подробным изложением основ одной из насущнейших для человека наук — биологической таксономии, начала которой были заложены великим Ламарком в его классическом (пусть и не вполне оригинальном) труде «Естественная история беспозвоночных».[68] Но в данном случае для подобной дискуссии возможности не представлялось, поскольку мы уже достигли дальнего конца галереи и на другой стороне примыкавшего к ней зала показались фигуры троих полицейских.

Одни из них, как я убедился, подойдя ближе, был офицер Карлтон. Вместе с двумя коллегами он остановился перед группой ненатурально жизнеподобных восковых манекенов, запечатлевших бессмертные литературные образы Шейлока, Фальстафа и Тэма О'Шантера.[69] Заметив наше присутствие, Карлтон обернулся и, поздоровавшись, сказал:

— Хорошо, что вы пришли. Капитан Расселл жаждет видеть вас.

— Что совершилось здесь? — спросил я. — Неужели — о, верю, что нет! — еще одно чудовищное убийство?

— Боюсь, неумолимый злодей нанес очередной удар, мистер По, — печально отвечал молодой человек.

— Да чтоб меня в волкодава превратили! — вскричал Крокетт. — Куда запропал капитан?

— Он на месте преступления, — пояснил Карлтон. — Пойдемте, я провожу вас.

Приказав своим подчиненным подождать, молодой офицер пригласил нас следовать за ним, развернулся на каблуках и повел нас по сводчатому переходу в соседнею галерею. Посреди этого величественного и вместительного зала высился реконструированный скелет мастодонта об огромных бивнях, чьи кости были извлечены из доисторической могилы в предместье современного Нью-Йорка старшим мистером Пилом.

Обойдя в почтительном молчании этот монструозный костяк, мы, наконец, приблизились к закрытой деревянной двери в дальнем северо-восточном углу зала. За такой дверью обычно скрывается небольшой склад. Но когда Карлтон распахнул эту дверь, за ней обнаружилось не скромное хранилище, как я ожидал, а крутая, очень узкая деревянная лестница, уводившая в подземные этажи здания.

На стене у двери, приблизительно на уровне моего плеча, на деревянном колышке висел фонарь. Карлтон взял в руки этот светильник, зажег его с помощью фосфорной спички и, обернувшись к нам, призвал:

— Следуйте за мной, джентльмены. И будьте любезны — смотрите себе под ноги.

И так — молодой человек впереди, за ним наш славный первопроходец и я — мы осторожно пролагали себе путь по холодной, темной и до крайности заплесневевшей лестнице, пока не добрались до ее подножия и не ступили на влажный пол походившего на катакомбы подвала.

При свете фонаря я видел теперь, что огромное собрание произведений культуры, биологических образчиков и научных диковинок, заполнявшее три этажа музея, составляло лишь малую часть его запасников, ибо передо мной во все стороны простирались неисчерпаемые нагромождения объектов, помещенных на хранение в подвал. Когда Карлтон приподнял фонарь, обозревая наше окружение, я увидел в лучах этого светильника, как мне показалось, бесконечные ряды редких и замечательных курьезов: несколько мумифицированных кошек, челюсть кашалота, цельное чучело носорога, китайскую трубку для опия, восковую фигуру Юлия Цезаря во весь рост, точную копию знаменитого Колокола Свободы, который висит в Зале Независимости в Филадельфии, и многое, многое другое.

— Сюда, джентльмены, — сказал Карлтон, отклоняя луч фонаря примерно на тридцать градусов влево, где я начал теперь различать вход в узкий, с нависающим потолком, тоннель. По этому тесному, лабиринтообразному проходу нам пришлось пробираться нагнув головы — на его сырых стенах белой паутиной мерцала селитра, — и таким образом мы проникли в самые отдаленные уголки подземной части здания.

Наконец, после бесконечных зигзагов мы выбрались в большое помещение с высоким потолком, или, скорее, в некий склеп, освещенный пламенем нескольких масляных ламп, водруженных на вершину пирамиды из ящиков, бочек и бочонков, громоздившихся повсюду вокруг нас. Я сразу же приметил капитана Расселла, который вместе с тремя другими полицейскими офицерами и незнакомым мне седовласым джентльменом стоял в нескольких ярдах от нас, в дальнем конце этого склепа возле бочки, обитой железными обручами.

— А! — приветствовал нас капитан. — Я уж отчаялся дождаться вас.

— Поскольку мы были заняты делом, не терпящим отлагательства, — заговорил я, приближаясь, — ваше сообщение достигло нас лишь недавно, после чего мы сразу же отправились в музей.

— Полагаю, офицер Карлтон предупредил, по какой причине я вас вызвал, — сказал Расселл.

Подтвердив кивком верность этого предположения, я огляделся по сторонам и скорбно вопросил:

— Где же тело?

Не тратя лишних слов, Расселл указал рукой на поставленную вертикально бочку. Обратив взор свой на сей сосуд, я отметил, что крышка с него снята, однако внутренность бочки была полностью скрыта сумраком. Я наклонился и заглянул внутрь, а офицер Карлтон, желая помочь мне, протянул руку с фонарем над моим левым плечом, так что луч упал прямо на содержимое бочки.

Чтобы пощадить чувства читателя, я воздержусь от описания кошмарного — отвратительного — совершенного неописуемого — зрелища, поразившего в ту минуту мой взор.

Достаточно будет сказать, что я увидел перед собой останки пожилого джентльмена, чье тело подверглось чудовищным увечьям и расчленению, с целью, несомненно, втиснуть его в узкую бочку. Задыхаясь от ужаса, я попятился прочь от этой страшной картины, а Крокетт, также приблизившийся к бочке осмотреть ее содержимое, громко воскликнул:

— Чтоб меня пристрелили! В жизни не видал подобной мерзости!

На несколько мгновений слабость овладела мной. Прикрыв глаза, я прислонился к большой, схваченной железными обручами бочке, цепляясь для устойчивости за ее край. Постепенно головокружение улеглось. Разомкнув веки, я поймал на себе пристальный взгляд капитана Расселла.

— Это злодеяние может быть делом рук только того демона, за которым мы гонимся! — хрипло выговорил я.

— В этом нет сомнений, — согласился Расселл. — Убийца, как всегда, оставил свой автограф. — И, обернувшись к офицеру Карлтону, распорядился: — Покажите ему!

Повинуясь приказу, молодой офицер опустился на одно колено и поднес фонарь вплотную к бочке. Свет выделил загадочную надпись «NEVERMORE», грубо начертанную по обводу бочки уже подсыхающей кровью, которая и цветом, и текстурой напоминала густой слой ржаво-коричневой краски.

— Орудие убийства было обнаружено здесь, — продолжал Расселл, вновь указывая направление жестом. Я проследил за движением его руки и увидел на полу старинный топор палача — грозное, острое как бритва лезвие потемнело от крови.

— Точная копия топора, которым была казнена Мария, королева Шотландии,[70] — уточнил седовласый джентльмен, стоявший рядом с Расселлом. — Один из нескольких сотен хранящихся в нашем собрании образцов старинного и редкого оружия.

Поскольку эта реплика привлекла мое внимание, я вгляделся в лицо седовласого джентльмена. Черты его казались неуловимо знакомыми, хоть я не сомневался, что вижу его в первый раз. Это был человек средних лет, державшийся с отменным достоинством, а лицо его выделялось на редкость гармоничным сочетанием мужской силы и женственной чувствительности. Глаза были удивительно яркими и проницательными, чело — высоким и бледным, нос отличался деликатной иудейской лепкой, но ширина ноздрей превышала типическую. Выдающийся подбородок был резко очерчен и имел четкую форму квадрата — свидетельство физической крепости и моральных сил, — но нежный контур губ, чья податливость, я бы даже сказал — пухлость, напоминала очертания, что олимпиец Аполлон лишь в сновидении явил Клеомену, сыну афинянина,[71] лишь в ниспосланных Аполлоном снах, до странности противоречил твердой линии подбородка.

Тут наконец я осознал — и даже вздрогнул: джентльмен с поразительно благородной внешностью — не кто иной, как мистер Рембрандт Пил собственной персоной, а его облик знаком мне по изысканному автопортрету, висевшему в фойе музея, где я неоднократно имел возможность любоваться им. С почтительным поклоном представившись знаменитому коллекционеру, я осторожно осведомился о личности убитого.

— Это Джошуа Хатчинс, — скорбно ответствовал мистер Пил. — Он много лет был верным хранителем моего музея. — Голос его зазвенел печалью и гневом. — Почему с беднягой обошлись так жестоко, ума не приложу, — насколько мне известно, у него не было ни единого врага.

— Когда вы его видели в последний раз? — спросил я.

— Сегодня около полудня. Я заходил в музей в поисках одного экспоната — шляпы-треуголки, принадлежавшей некогда великому Франклину,[72] я обещал одолжить ее губернатору, который пожелал выставить ее на временной экспозиции в своем особняке. Поскольку шляпа не обнаружилась сразу, а от более тщательных поисков меня вынуждала воздержаться условленная встреча за ланчем, я просил мистера Хатчинса при первой же возможности найти шляпу среди различных предметов, хранящихся здесь, в подвале.

— Значит, этот чудовищный акт совершился сегодня же днем, — подытожил я, ни к кому в особенности не обращаясь.

Ответил мне капитан Расселл:

— Совершенно верно, — сказал он, снова присматриваясь ко мне. И после краткой паузы, как бы не желая затрагивать неотложный, но до крайности неприятный вопрос, произнес: — Извините, мистер По, но я вынужден осведомиться о вашем местопребывании в последние часы.

Полковник Крокетт предупреждал меня насчет подозрений капитана относительно моего участия в преступлении, а потому едва ли меня мог удивить этот вопрос. Однако прежде чем я успел ответить, покоритель Дикого Запада шагнул вперед, встал рядом со мной и, глядя на капитана в упор, заявил:

— Он все время и на шаг от меня не отходил. Я же сказал вам: не ту дичь подняли. Да в старине По злобы меньше, чем в осе с вырванным жалом!

Явно успокоенный свидетельством полковника, капитан Расселл смущенно глянул на меня и обратился ко мне следующим образом:

— Прошу прощения, мистер По! Действительно, как и сказал полковник Крокетт, я начал рассматривать вас как возможного подозреваемого. Теперь я вижу, что был не прав.

Извинения, произнесенные тоном искреннего раскаяния, требовали столь же благосклонного ответа. С поклоном я сказал:

— Капитан Расселл, вы не должны излишне сурово упрекать себя. Всем нам, даже тем, кто сверх обычного наделен даром рассуждения, случается порой допустить ошибочный вывод. Да и сам я, — прибавил я с тяжким вздохом, — и сам я, очевидно, провинился подобным же образом.

— Как же это? — спросил Расселл, высоко приподымая брови.

— По причинам, которые было бы слишком долго излагать в данный момент, я предполагал, что все жертвы этих бесчеловечных преступлений имеют какое-то отношение к царству Театра. Однако подобная связь уничтожается с появлением последней жертвы, поскольку мистер Хатчинс никак не связан с театром, а был служителем музея.

— Но бедный Хатчинс не был чужд драматическому искусству! — воскликнул мистер Пил.

— Как! — вскрикнул я в свой черед, в изумлении оборачиваясь к нему.

— Много лет тому назад, — продолжал мистер Пил, — задолго до того, как он перешел на службу ко мне, он выступал на сцене под именем Тарэгуд Дж. Кембл.

При одном звуке этого необычного имени я сразу же припомнил, что натыкался на него нынче же утром, пролистывая старые рецензии Александра Монтагю, в которых нередко воздавалась хвала этому второстепенному, однако многими любимому актеру, выступавшему в таких вспомогательных ролях, как то: Основа Шекспира, Амбициозо Уэбстера и сэр Политик Вуд-Би у Джонсона.[73]

— Чтоб меня сварили заместо морского конька, а ведь По снова в яблочко попал! — воскликнул Крокетт, одобрительно хлопая меня по плечу. Колени меня подогнулись — не столько от силы, сколько от неожиданности этого шлепка, не говоря уж о неровности пола в подвале. К счастью, я быстро восстановил равновесие и обернулся лицом к капитану Расселлу. Судя по темному румянцу, разлившемуся по лицу полицейского начальника, тот не разделял одобрительное мнение полковника о моих достижениях.

— Мистер По, — заговорил он, нахмурившись, — мне крайне прискорбно слышать, что вопреки своему обещанию вы снова скрыли от меня важную информацию. Вы ничего не говорили мне о связи жертв с театром.

— В свое оправдание могу сказать только, — возразил я, — что мои предположения носили столь неопределенный характер, что разумнее казалось отложить их до той поры, пока я не сумею прийти к убедительному выводу.

— И вам это удалось наконец? — настаивал Расселл.

— На данный момент — нет, — признал я с печальным вздохом.

— Ясно. — Расселл погладил пышные усы, все так же подозрительно присматриваясь ко мне. — И все же вы считаете, что эти мерзостные преступления так или иначе связаны с театром?

— Именно так, — подтвердил я.

— В таком случае, — продолжал Расселл, — мне и моим подчиненным следует побеседовать со всеми лицами — актерами, режиссерами и так далее, — состоящими в различных драматических труппах, которые дают представления в Балтиморе.

— Предложенный вами путь расследования мог бы снабдить нас существенными уликами, — согласился я. — Но сейчас я взываю к вашему снисхождению: усталость после долгого и трудного дня в сочетании с весьма спертой атмосферой в данном помещении и потрясающим нервы зрелищем расчлененной жертвы — все в совокупности существенно ослабило мои жизненные силы.

— Послушайте, кэп, — вмешался первопроходец, — я и сам малость не в своей тарелке. Если на этом и закончим — я «за». С утра можем снова раскурить трубку совета, если вы к этому клоните.

Расселл с энтузиазмом принял его предложение, и мы распрощались с мистером Пилом, после чего во главе с офицером Карлтоном двинулись в обратный путь по мрачным закоулкам подземного лабиринта и далее по узкой винтовой лестнице.

Вновь очутившись в зале с огромным мастодонтом, мы распрощались с молодым полисменом и направились к выходу из музея.

К этому времени толпа любопытствующих зевак рассеялась. Мы молча сели в экипаж и поехали по темным, почти опустевшим улицам. В дороге разговор не клеился. Наконец мы добрались до моего обиталища.

— Пора и мне в гостиницу на боковую, — широко зевая, произнес Крокетт, когда я выходил из коляски. — До смерти долгий и трудный денек выдался. Надо малость всхрапнуть, да и вам не повредит. Загляну завтра перед ланчем, и закончим копаться в этих чертовых газетах.

С этими словами он пожелал мне спокойной ночи и, ловко управляя коляской, умчался вдаль по Эмити-стрит, прежде чем я успел подойти к двери моего скромного жилища.

В этот поздний час я не рассчитывал застать сестрицу или Матушку на ногах. И в самом деле, когда я вошел в дом, глухая тишина убедила меня, что мои дорогие уже отошли к ночному покою. Это заключение подтвердилось, когда я обнаружил на столе Матушкину записку: она извещала меня, что они с Виргинией ложатся спать, а меня просила поесть приготовленные ею к ужину колбаски по-болонски — их я обнаружил на тарелке возле плиты.

Хотя за весь день я не съел ни крошки, ни малейших признаков голода я не ощущал. И, несмотря на физическое изнеможение, не имел желания отправиться в спальню — перенапряженные нервы довели меня до той кульминации возбуждения, при которой сон становится невозможным. Вот почему, погасив масляный светильник на кухне, я перешел к себе в кабинет.

Множество газет, которые мы перевезли сюда из жилища Монтагю, было свалено в беспорядке на полу моего кабинета. Прихватив большую стопку издания, я перенес ее на рабочий стол, уселся в кресло и начал читать. Вскоре это занятие поглотило меня целиком, я жадно глотал отчеты о давних театральных постановках. Я прочел об удачном выступлении миссис Бродхерст в роли Констанс Макинтош в очаровательной комедии Камберленда «У каждого свои недостатки». О новаторской интерпретации заглавной роли в «Густаве Вазе» Гилмора, предложенной Клифтоном Тейлором. О несколько разочаровавшем публику дебюте Эдуарда Синклера Тарра в «Сплетнике» Уигнелла[74] Часы летели незаметно.

И лишь когда небосвод за моим не задрапированным шторами окном начал окрашиваться первыми, нестойкими красками утра, с опухшими веками и громко бьющимся сердцем я поднялся из-за стола, сжимая в трепещущих руках выпуск «Балтиморского ежедневника» от 1809 года — номер, в котором я только что обнаружил роковое слово «NEVERMORE».

ГЛАВА 28

Двадцать четыре года тому назад, почти что день в день, в субботу 3 мая 1810 года, труппа странствующих служителей Мельпомены гастролировала на сцене нового театра на Ист-Балтимор-стрит. Постоянно труппа выступала в Бостоне, однако в начале апреля, когда театральный сезон в этом городе заканчивался, скудные финансовые ресурсы, этот бич творческой профессии, понуждали актеров отправлять в турне на юг.

Спектакль, показанный в тот вечер (вечер, который поначалу ничем не выделялся из чреды дней, но обнаружил со временем последствия, которые нельзя назвать иначе как глобальными), представлял собой некогда популярный, а ныне забытый фарс под названием «Себастьян Барнуэлл, или Наглый жених». В главной женской роли, очаровательной молодой аристократки леди Амелии, руки которой добивается множество претендентов, включая герцога Корнуолла, выступала талантливая и заслуженно любимая публикой актриса Элиза По, которая всего за четыре месяца до того стала драгоценным сосудом и орудием моего появления на свет.

Во второстепенной, хотя и не вовсе лишенной значения роли придворного Белмора, служившего посредником герцога, значился человек, которого я вынужден, к своему великому прискорбию, называть своим отцом: тщеславный, суетный и совершенно бездарный актер Дэвид По-младший.

Эти факты были мне известны из обзоров, только что вычитанных за долгие ночные часы прилежного и трудолюбивого чтения старых газет из собрания Александра Монтагю. Но эта рецензия, напечатанная в понедельник после спектакля, содержала подробное описание не только самой постановки, по и реакции публики на нее.

Появление на сцене моей матери приветствовали с тем бурным, безбрежным энтузиазмом, который неизменно вызывала у зрителей ее игра. На редкость мимолетное появление моего отца также произвело характерное впечатление на публику, однако для него «характерное впечатление» означало не восторг, а диаметрально противоположное ему чувство — яростное излияние самых красноречивых и искренних выражений презрения к его профессиональной беспомощности. Я привожу обширную выдержку из этой рецензии, и, пробежав глазами этот пассаж, читатель сразу же поймет, почему, обнаружив этот документ, я вскочил с кресла, охваченный водоворотом изумления, волнения и ужаса. Вот что писал Монтагю:

Следует признать, что в то время, как миссис По исполняла роль Амелии с присущими ей изяществом и убедительностью, весьма краткое выступление ее супруга в роли придворного фата на службе герцога терзало и зрение, и слух публики.

Помимо внешних недостатков — плоского лица и крайне субтильного тела — мистер По чрезвычайно подвержен нервическим припадкам, от которых порой страдают и наиболее опытные актеры, но в его случае этот недуг оказывает столь тяжкое воздействие, что напрочь лишает несчастного дара речи и возможности передвигаться.

В субботу вечером роль мистера По в пьесе сводилась к одной-единственной реплике. Герцог Корнуолл, получив отказ от прекрасной Амелии, посылает к ней своего приближенного Белмора (мистера По) со словами: «Мой лорд, услышав „нет“ в ответ, не будет счастлив вовек — Nevermore!»

Эта речь состояла из десятка простых и употребительных слов, за исключением лишь поэтического «Nevermore», однако злосчастный мистер По ухитрился произнести ее, заикаясь и спотыкаясь до такой степени, что слова едва ли могли быть поняты зрителями, среди которых находились выдающиеся граждане нашего города: мистер Сэмюэл Ашер, мистер и миссис Джуниус Макриди, миссис Джозайя Никодемус и другие. Безнадежные попытки выдавить из себя многосложное «Nevermore» выглядели бы поистине комическими, если бы не причиняли столь явного конфуза самому актеру и его аудитории. (Один из сотоварищей мистера По в театральном искусстве не удержался от громкого смешка при виде его обреченных усилий. То был неизменно потешающий публику мистер Тарэгуд Дж. Кембл, игравший роль забавного слуги Амелии Тома Разбей — Череп).

По окончании спектакля публика вознаградила миссис По громкой, продолжительной и, несомненно, заслуженной овацией, но мистеру По не досталось ничего, кроме оглушительного грома оскорблений, свиста и топота. «Не возвращайся в Балтимор вовек — Nevermore!» — крикнул ему один возмущенный завсегдатай театра. Издевательский клич «Nevermore» эхом прокатился по залу.

С этим суровым, но справедливым приговором солидарен и автор. Миссис По мы всегда рады будем приветствовать на театральных подмостках нашего города, но что касается ее супруга, мы будем ему крайне благодарны, если не увидим больше его выступлений вовек — nevermore!

Трясясь всем телом, я снова рухнул в кресло, и поток смятенных мыслей заклубился в моем сознании. Не могу с точностью сказать, сколько времени я просидел в бездействии за своим письменным столом. В мозгу царил хаос, бунт, безумное смешение стихий. Да, мне удалось раздобыть один из ключей к разгадке, но тайна в целом оставалась столь же непостижимой — столь же ускользающей, — как и прежде.

Не оставалось сомнений относительно главного вывода: чудовищная цепочка убийств каким-то образом связана с давними театральными событиями, в которые были вовлечены и члены моей собственной семьи. Но другой не менее существенный вывод оказался ошибочным: отвратительные убийства не имели никакого отношения к моей матери, как я было предположил. Из приведенной мной рецензии явственно следовало, что они каким-то образом связаны с тягостным публичным унижением, пережитым — почти четверть века тому назад! — моим отцом.

Об этом жалком создании я почти не располагал сведениями. Если когда-либо я испытывал такого рода интерес, он давно был уничтожен завладевшим мною разочарованием, безграничным презрением к человеку, лишенному чести и самоуважения до такой степени, что он мог бросить юную супругу и детей сражаться в одиночестве против жестокого света. Немногие известные мне факты сводились к следующему:

Дэвид По-младший, унаследовавший имя знаменитого героя, столь славно послужившего отечеству в пору Революции, в юности учился на юриста, но и в пору учебы его преследовала мечта сделаться актером, и это желание обострилось до крайности, когда в возрасте двадцати пяти лет он побывал на представлении популярной в то время комедии Ричарда Гилмора «Девушка с ярмарки» и был покорен чарами мисс Элизабет Арнолд, исполнявшей главную роль. На следующий год он оставил учебу, решившись следовать своему актерскую призванию. Сильный мелодический голос, изящное телосложение и пламенное честолюбие, казалось бы, делали сего молодого человека как нельзя более пригодным для сцены. К несчастью, он также был подвержен приступам парализующего страха, которые зачастую настигали его в разгар представления.

В надежде, что со временем эта проблема рассеется сама собой, он присоединился к «Труппе Виргинии» и успел выступить во многих третьестепенных ролях: Фальеро в «Абелиноре, или Великом Бандите»; Аллана из лощины в «Робин Гуде», Гарри Грома в «Таинственной сказке», Юного Вудленда в «Дешевизне» и так далее. К 1805 году он был женат на актрисе из той же труппы, на вышеупомянутой мисс Арнолд, моей будущей матери. Несколько лет молодая пара выступала совместно в бесчисленных спектаклях, однако в то время, как любовь публики к его прекрасной юной супруге с каждым сезоном возрастала, репутация самого По неизменно шла на убыль, пока он не превратился в посмешище. Coup de grace[75] его карьере был нанесен в тот роковой вечер, отзыв о котором я только что прочел. Вскоре, в июле 1810 года, он внезапно исчез, и родные не знали, где его искать.

К этим скудным фактам сводились все мои сведения. Что дальше сталось с ним, где он укрылся, как зарабатывал на пропитание, жив ли он еще или умер — все это принадлежало сфере умозрительных спекуляций. Но теперь, спустя два с лишним десятилетия после бегства, призрак моего жестокого и жалкого отца вновь вернулся терзать мою жизнь.

Казалось очевидным: «NEVERMORE», выведенное кровавыми буквами на месте каждого убийства, намекает на унижения, пережитые отцом в тот давний вечер. Но кто же в таком случае виновник этих страшных злодеяний? Неужели он сам — жив и спустя столько лет возвратился отомстить уцелевшим свидетелям его позора? Хотя подобный вывод нельзя было отвергнуть с порога (будь он еще жив, моему отцу сравнялось бы пятьдесят семь лет, и физически он был бы еще способен учинить подобные бедствия), но как включить в эту теорию зловещую женскую фигуру, неоднократно мерещившуюся мне?

Эта загадки заставили меня полностью забыть о времени, как вдруг из-за стены, отделявшей мой кабинет от кухни, послышались знакомые звуки — приглушенные шаги, скрип половиц, перестук тарелок. Глянув на часы, я обнаружил, что время близится к шести утра. Доносившиеся из кухни звуки тем самым вполне объяснились, ибо я сразу же сделал вывод, что неустанная в своих заботах о близких Матушка уже поднялась и принялась за утренние свои хлопоты.

Вскочив на ноги, я выбежал из комнаты и ворвался в кухню, внезапностью своего появления вызвав у Матушки, которая как раз разжигала плиту, негромкий возглас изумления.

— Ох, Эдди! — выдохнула она, хватаясь рукой за пышный бюст. — Ты чуть не насмерть меня испугал! — Слегка отдышавшись, она добавила: — Давно ли ты проснулся?

— Вчерашние события повергли мою душу в такое смятение, — ответил я, — что — перефразируя слова Стратфордского Лебедя — благодатный сон не смыкал мне век и чувства в забытье не погружал.[76]

— Господи! — воскликнула она. — Выходит, ты совсем не спал сегодня? — Я признал, что мои слова можно истолковать в таком смысле. — Бедный мальчик! — продолжала она. — Ты, наверное, страшно устал. Садись за стол, и я сварю тебе славную чашечку чаю.

Подчинившись ее приказу, я опустился на привычное место, а добрая женщина тем временем поставила на растопленную плиту кастрюльку с водой и принялась расспрашивать о несчастье, приключившемся в музее.

— Там был убит человек, — подавленно отвечал я. — Убит столь изуверским способом, столь нечеловечески, что подробное изложение деталей наполнило бы вашу душу ужасом и отвращением.

— Какой кошмар! — вздохнула она. — Но тебе к чему вмешиваться в эти ужасные преступления?

— До сих пор тайна их остается неразгаданной, — сказал я, — но мои неустанные усилия позволили мне в конце концов обнаружить улику, которая, возможно, наведет нас на след.

— Что же это за улика, дорогой? — поинтересовалась тетя.

— Природа ее такова, что оценить ее смысл и значения я смогу только с вашей помощью.

— С моей помощью? — удивилась она.

— Да, — подтвердил я. — А теперь, дорогая Матушка, присоединяйтесь ко мне за столом, и я расспрошу вас о том человеке, о котором мы почти никогда не говорили. Я подразумеваю вашего старшего брата, отца, давно покинувшего меня — Дэвида По.

Мое заявление вызвало на простодушном лице Матушки гримасу неподдельного изумления.

— Да что тебе понадобилось знать о нем? — спросила она.

— Все, что вы сможете поведать мне об причинах, побудивших его презреть наиболее священные, первородные узы супружества и отцовской преданности и бросить на произвол судьбы юную супругу с младенцами!

Удивление на лице Матушки сменилось выражением глубокой печали. Очевидно, постыдный поступок брата и спустя столько лет оставался источником мучительной скорби для этой чистосердечной женщины. Огорчение дражайшей моей Матушки спазмой сочувствия отозвалось и в моей груди. И все же, как ни противно было моей душе причинять ей хоть крупицу страдания, безвыходное положение понуждало меня упорствовать в расспросах.

А потому я настаивал, чтобы Матушка села подле меня и рассказала все, что ей известно про обстоятельства, сопутствовавшие исчезновению брата. Однако прежде, чем она успела выполнить мою просьбу, горшок на плите начал испускать знакомое всем бульканье закипающей воды. Матушка со вздохом облегчения отвернулась от меня, словно получив желанную передышку, и с нарочитой неспешностью принялась заваривать две чашки чаю. После излишне растянутой паузы она перенесла чашки на стол, поставила одну передо мной, а сама опустилась на стул напротив меня. Она еще потянула время, пока дула на пышущий паром напиток, сделала несколько осторожных глотков, похвалила насыщенность и аромат заварки.

Наконец, не находя больше поводов для отсрочки, она горестно взглянула на меня и простонала:

— Ох, Эдди, не могу я дурно говорить о своих родных, о старшем брате, которого я очень любила в детстве! Он был такой отважный — такой красивый! Совсем как ты, мой дорогой мальчик! — Она протянула руку и ласково погладила меня пальцами по левой щеке, похлопала нежно и продолжила свой монолог: — В моих глазах даже пороки Дэвида превращались в достоинства. Он был страшно упрям. Когда он отказался учиться на юриста, отец был сокрушен. Но мне эта решимость казалась такой прекрасной, такой героической.

— Понимаешь, Дэвид верил, что рожден для сцены, что в качестве актера он достигнет бессмертия.

— Вы когда-нибудь видели его на сцене? — спросил я.

— Один лишь раз, — со вздохом призналась добрая женщина. — Здесь, в «Новом театре» Балтимора, в очень забавном спектакле.

— «Себастьян Барнуэлл, или Наглый жених»? — уточнил я.

— Возможно, — ответила Матушка. — Я уже не помню названия. Но выступление твоего отца помню отчетливо, словно это было вчера. Я так разволновалась, когда он вышел на сцену одетый английским джентльменом. Воплощение аристократической мужественности! Он произнес лишь несколько слов, однако в моих ушах они звучали сладчайшей поэзией. Но зрители! Они топали, свистели, выкрикивали непристойные оскорбления! Бедный Дэвид! Я видела, как он покраснел, сжался от унижения. В тот миг я была близка к исступлению. Правда, Эдди, будь у меня оружие, я бы, кажется, заставила его мучителей умолкнуть навеки. В ту пору в моих глазах брат не мог сделать ничего дурного.

Пристально всматриваясь в лицо Матушки, я отметил необычное явление: ее черты, всегда выражавшие либо блаженное спокойствие, либо глубокую материнскую заботу, исказились, превратившись в бледную маску. Вместо обычного здорового и чистого румянца лицо ее пошло неровными розовыми пятнами, маленькие глазки горели возмущением, губы кривил гнев. Было очевидно, что воспоминание о провале брата осталось для нее источником крайне болезненных, желчных воспоминаний.

Прошла почти минута, прежде чем дар речи вернулся к ней. Глотнув для успокоения чаю, тетушка продолжала:

— Вскоре после этой ужасной сцены я видела брата в последний раз!

— Когда это было? — торопливо переспросил я, подаваясь вперед на стуле.

— В начале июле, темным дождливым вечером. Я сидела дома одна, читая роман Диккенса, как вдруг кто-то постучал в парадную дверь. Я открыла и вздрогнула при виде брата. Ни слова не говоря, он прошел в гостиную и опустился на стул. Одежда его промокла насквозь, у его ног вскоре натекла целая лужа. А его лицо — этот дикий — безумный почти взгляд!

— Я разволновалась не на шутку. Стоило ему открыть рот, и я угадала, что он смертельно пьян. Ох, Эдди, у меня сердце чуть не разорвалось, когда я увидела его в таком состоянии!

— Что же он сказал?

— Он жаловался на свою жизнь: мол, сплошные несчастья, все против него, весь мир строит козни. Потом вдруг попросил у меня денег. Разумеется, я ничем не могла с ним поделиться, ты же знаешь мои обстоятельства. Когда я попыталась кротко объяснить это ему, он вскочил на ноги и завопил: «Так пусть моя погибель падет на твою голову!» — «Боже, — прошептала я, — что ты такое говоришь, Дэвид?» — «Я сыт по горло этой жизнью! Не желаю больше терпеть издевательства! Прощай навсегда!» — С этими словами он повернулся и бросился опрометью в ночь и никогда больше не возвращался — ни ко мне, ни к другим членам своей семьи.

В последних словах Матушки прозвучала давно затаенная скорбь. Голос ее дрогнул, глаза увлажнились слезами.

Она попыталась утереть уголком фартука два ручейка, сбегавшие по ее щекам, а я старался подбодрить бедную женщину, ласково похлопывая ее по плечу.

— Значит, с тех пор и по сей день вы ничего не слышали о нем? — спросил я минуту спустя.

Покачав головой, она отвечала:

— Только слухи. То ли он умер от желтой лихорадки в Норфолке, штат Виргиния. То ли бы убит в кабацкой драке в Саванне, Джорджия. Бежал с шотландской девкой и перебрался с ней за границу. Что из этого правда и если в этих историях хоть капля истины — кто скажет?

На несколько мгновений мы оба погрузились в молчание. Самые безумные догадки вихрем проносились в моем мозгу.

Я не мог долее оставаться в бездействии. Вскочив на ноги, я возвестил:

— Матушка, я, как всегда, глубоко благодарен и обязан вам за вашу помощь и прошу простить меня, если эти расспросы причинили вам боль.

— Куда ты собрался, Эдди?

— Нужно передать полковнику Крокетту все, что мне удалось узнать со вчерашнего вечера. Хотя он обещал зайти за мной в полдень, мне терпения недостанет так долго его дожидаться.

— Ты же еще не завтракал! — встрепенулась Матушка.

— В данный момент муки голода отнюдь еще не пробудились во мне, а если подобные неприятные ощущения возникнут позднее, я всегда могу посетить обеденный зал в гостинице мистера Крокетта. Вас же я прошу передать сестрице мой поклон и мою глубочайшую любовь, как только она пробудится.

И, запечатлев на широком челе матушки благодарственный поцелуй, я поспешил к двери и вышел на улицу.

Для столь раннего часа было необычно жарко и душно, все небо заполнили серые, низко нависающие громады облаков. Скоро человеческий рой загудит на этих улицах, но пока они оставались почти пустынными, что позволило мне, не натыкаясь на встречных, быстрым шагом достичь Файетт-стрит. Пока ноги мои передвигались в сторону отеля Барнума, разум все еще обдумывал сведения, только что сообщенные мне матушкой. Ее повесть о тяжком унижении, постигшем моего отца на сцене «Нового театра», во всех подробностях совпадала с прочитанной мною тем же утром рецензией. Особенно меня поразило, до какого исступления довели тетушку, по ее же словам, жестокие, ядовитые издевки аудитории. Если столь кроткое, любящее, столь добросердечное существо, как Матушка, могло дойти до подобного состояния, тем самым подтверждался уже сложившийся в моем рассудке вывод: нынешняя чреда убийств — кровавое следствие того давнего вечера мучений и позора.

Но кто в таком случае повинен в этих чудовищных преступлениях? Личность убийцы оставалась загадочной по-прежнему. В этой связи меня заинтересовал упомянутой Матушкой слух, никогда прежде не достигавший моих ушей: будто бы безответственный мой родитель не только покинул на произвол судьбы жену и детей, но сделал это ради другой женщины, ради «шотландской девки» — непривычно резкое выражение в устах Матушки. Возможно ли, чтобы этот слух уходил корнями в действительность и трижды встретившаяся мне призрачная и странная женщина имела какое-то отношение к этим событиям?

Когда я поспешал на встречу с Крокеттом, внимание мое было полностью поглощено этими размышлениями, как вдруг внезапный порыв северо-восточного ветра направил прямо в мой левый глаз крупную соринку, вызвавшую обильные потоки слез. Остановившись, я извлек из кармана носовой платок и попытался удалить терзающую глаз частицу. Я стоял посреди пустынной улицы, протирая свой орган зрения и часто мигая, как вдруг в тумане передо мной материализовался другой пешеход, который почему-то резко остановился при виде меня. Наконец зрение прояснилось, и я смог вглядеться в грозную фигуру, высившуюся передо мной. Читатель без труда поймет, какое изумление, шок, почти ужас я испытал, узнав отвратительную физиономию… Ганса Нойендорфа!

— Доброе утро, мистер По! — сказал он, и его широкий безгубый рот растянулся в презрительной усмешке. Поскольку с этой внушающей омерзение и страх личностью я до тех пор сталкивался лишь однажды, я успел забыть, какое мрачное впечатление производит его до крайности отталкивающая наружность: неестественно крупная голова, свинячьи глазки, толстый сплющенный нос. Левое ухо, полуоторванное во время «горячего дельца» с полковником Крокеттом и пришитое обратно на редкость безруким полицейским врачом, торчало под нелепым углом — еще одна неприятная деталь и без того отталкивающей внешности.

Глядя на меня с выражением неукротимой злобы, этот омерзительный тип воскликнул:

— Ловить тебя — все равно что за намыленным угрем гоняться, коротышка ты бледная! Но теперь от меня не уйдешь! — И он сделал шаг ко мне.

В жизни каждого мужчины, даже наименее воинственного, выдаются мгновения, когда обстоятельства принуждают его дать волю тем диким, примитивным порывам, которые природа вложила в самца. И потому, когда Нойендорф приблизился ко мне, я инстинктивно принял боевую стойку, усвоенную в пору учебы в университете Виргинии, где мои достижения боксера-любителя стяжали мне любовь всего студенческого братства. Повернувшись боком, я слегка согнул ноги в коленях и сжал руки в тугие кулаки, подняв обе руки точно под углом в девяносто градусов, левую чуть выше правой, согласно освященной веками традиции кулачного боя.

Затем я откашлялся и провозгласил голосом, дрожавшим исключительно под напором обуревавших меня чувств:

— Должен вас предупредить, Нойендорф, что хоть я и питаю антипатию к физическому выяснению отношений, все, кто знаком с моими спортивными успехами, признают во мне мастера боевых искусств, и если вы опрометчиво настаиваете на подобном испытании, я не усомнюсь пустить против вас в ход всю деструктивную энергию, какой я располагаю.

Это крайне убедительное увещевание, не говоря уже о моей безусловно агрессивной позе, остановило негодяя на полпути. Упершись руками в бока, он вновь одарил меня яростным взглядом и воскликнул:

— Ах ты, ублюдок болтливый! Когда я с тобой разделаюсь, ты просить будешь, чтоб я тебе спину переломил напоследок!

Но вопреки своим преступным декларациям злодей не продвигался вперед. Он не рассчитывал (так я полагаю) наткнуться на сопротивление и теперь прикидывал вероятный исход поединка с противником, столь поднаторевшим в области кулачной борьбы.

Вдруг я понял или, точнее, ощутил, что мы с Нойендорфом уже не одни: кто-то подкрался и стоит позади меня. Я хотел было обернуться, но прежде, чем я сдвинулся с места, какой-то предмет в форме мешка с грубой, как у рогожи, поверхностью был проворно натянут мне на голову, и почти одновременно я получил удар по темени тяжелым и твердым орудием. Внутри моего черепа ярко полыхнул ослепительный белый свет, а за ним последовала острая спазма боли. Потом и слепящий свет померк, и боль милосердно притупилась, и все поглотила тьма, тишина, бесчувствие.

ГЛАВА 29

Среди множества пугающих анекдотов, приведенных доктором Вальдемаром в его примечательном томе «Рецидив проказы и его причины», один рассказ произвел в особенности глубокое и неизгладимое впечатление на мою фантазию. То был случай с юным джентльменом с острова Тринидад, который как-то вечером сидел на веранде своей плантаторской усадьбы, наслаждаясь свернутой вручную сигарой, и вдруг почувствовал острый аромат горелого мяса. Источник запаха находился где-то поблизости, но сколько молодой человек ни оглядывался по сторонам, определить происхождение запаха ему не удавалось.

Пожав плечами, он возвратился в состояние медитации и спустя несколько мгновений вновь поднес к губам сигару, чтобы сделать очередную затяжку. Лишь тогда он, к невыразимому своему изумлению и ужасу, убедился, что сигара, зажатая между большим и средним пальцами его правой руки, успела превратиться в раскаленный, углем пылающий окурок! Аромат горелого мяса оказался запахом его собственной обожженной плоти!

Юноша вскочил на ноги и кинулся к ближайшей колонке с водой, торопясь охладить свою руку. Пальцы были обуглены до такой степени, что первый сустав на обоих пришлось удалить. И при этом он не почувствовал ни малейшей боли, ибо кончики пальцев давно утратили всякую чувствительность — первый признак того мучительного недуга, который в итоге поразил все тело и обрек молодого человека на адское существование прокаженного!

Не только гротескные детали этой истории до такой степени врезались мне в память при первом чтении объемистого труда доктора Вальдемара, но и содержащийся в ней важный и, как это ни парадоксально, утешительный урок. Привычно рассматривать физическое страдание как абсолютное зло, которого следует избегать любой ценой, однако вышеприведенный эпизод свидетельствует, что в иных случаях даже самая острая боль может — и в самом деле должна — считаться жизненно важным и весьма благоприятным признаком, подобным медному гласу пожарного колокола, ибо она есть защитная сигнализация, встроенная природой в наш организм с целью вовремя предупреждать нас об опасности, чтобы мы принимали меры, необходимые для поддержания здоровья.

Сверх того страдание исполняет и другую благодетельную функцию, подтверждая, что в нас сохранилась способность ощущать, ведь нечувствительность к боли наблюдается лишь у прекративших земное существование или у тех, кто, подобно злосчастному тринидадскому юноше, низведен до состояния живого трупа.


Постепенно я очнулся и почувствовал глубоко внутри черепа мощные, настойчивые удары пульса. Как бы малоприятно ни было это ощущение, я принял его с величайшим облегчением и благодарностью, ибо самая его интенсивность указывала, что я все еще числюсь среди живых.

Но к этой мысли и сводились мои знания о самом себе, ибо все мои чувства пришли в состояние величайшего смятения и неразберихи. Медленно и очень постепенно мои умственные способности вновь обрели присущую им зоркость, и мое нынешнее положение прояснилось.

Я лежал, распростершись на земле, с руками, надежно связанными за спиной, с рогожным мешком на голове, в котором, по крайней мере, было проделано отверстие на уровне рта, позволявшее мне дышать. Разумеется, зрение тем самым было исключено из числа активно действующих чувств, и звуки также если не вовсе отрезаны, то заглушены плотной тканью. Тем не менее я смог сделать дедукцию, что каким-то образом был доставлен за город, поскольку я ощущал под собой камни, траву и опавшие ветки.

Долгое время я лежал совершенно неподвижно, пытаясь как можно точнее осмыслить ситуацию. Даже преграда в виде рогожного мешка не мешала воспринимать странный ритмический стук, словно кто-то рядом со мной рыл яму.

И вдруг этот шум прекратился, и грубый мужской голос заявил:

— Ни дюйма больше рыть не стану, черт меня раздери!

В ответ на эту визгливую и хриплую претензию другой голос, принадлежавший, как я сразу догадался, моему губителю Гансу Нойендорфу, уточнил:

— Сколько уже набралось в проклятой дыре?

— Три фута в глубину. А то и четыре, — ответил первый голос.

— Мелковата могилка, — проворчал Нойендорф. — Но для этого заморыша хватит.

Теперь причины моего похищения сделались абсолютно — кошмарно — очевидны. Меня безжалостно убьют и схоронят в безымянной могиле за городом, где даже мрачные улики преступления останутся вовеки ненайденными! Любезный читатель без труда вообразит, какие чувства породил во мне этот жестокий, этот нечеловеческий замысел. Мои нервы, и без того до предела натянутые, не выдержали, и с моих дрожащих губ сорвалось исполненное ужаса стенание.

— Смотрите-ка! — Это восклицание принадлежало уже третьему голосу, столь же грозному, хотя и не сталь хриплому, как первые два. До ужаса ясно было, что я попал в лапы Нойендорфа и, по меньшей мере, еще двоих жестоких палачей.

— Вставай, сукин сын разнесчастный! — добавил третий бандит и нанес мне болезненный пинок по ребрам. — Подымайся!

Грубые руки схватили меня за левый локоть, решительно поставили на ноги и сорвали капюшон из рогожи с моей головы.

День с самого утра, когда я вышел из дому, был пасмурным, но даже к этому скудному серому свету глаза приспособились не сразу, после того как сетчатка на протяжении многих часов была лишена необходимых ей стимулов. Дедукция моя оказалась правильной: меня вывезли куда-то в сельскую местность, я находился на небольшой росчисти, по форме своей приближавшейся к квадрату и с трех сторон окруженной лиственным лесом. С четвертой стороны вздымался невысокий холм, на покатом склоне которого в блаженном неведении паслась тройка оседланных лошадей, по всей видимости принадлежавшая моим похитителям.

В нескольких ярдах справа от меня стояла, опираясь на длинный деревянный черенок лопаты, фигура, в которой я сразу же узнал того косматого и неотесанного оборванца, с которым мне довелось обменяться несколькими резкими словами в приснопамятный день битвы Крокетта с Нойендорфом. У его ног зияла свежевырытая яма, чьи размеры не позволяли усомниться в ее предназначении: самодельная могила.

Нойендорф сидел прямо напротив, хладнокровно наблюдая за мной, словно с трона, с большого осколка скалы. Третий член банды, тот злодей, который столь бесцеремонно поднял меня на ноги, оставался у меня за спиной, и его лица я видеть не мог. Внезапно он ослабил хватку, подошел к Нойендорфу и обернулся ко мне с улыбкой, выражавшей поистине дьявольское веселье, а также открывавшей набор омерзительно темных зубов с двумя отсутствующими резцами наверху. То был второй из двух дурно воспитанных типов, с которыми я столкнулся в день битвы на пирсе.

— Он уже очнулся, Гансик, — сказал беззубый. — Перейдем к делу. — Его физиономия при этих словах вспыхнула необычайным волнением, маленькие глазки сладострастно заблестели, бледный язык принялся жадно облизывать губы.

Ганс еще мгновение молча созерцал меня, потом неторопливо поднялся со скалы, шагнул ко мне и прорычал:

— Почему бы и нет?

Смерть подступила вплотную. Бесславное погребение также казалось неизбежным. Возможно ли измыслить более жестокую, более невообразимую участь, нежели пасть жертвой хладнокровного убийцы и упокоиться в яме, наскоро отрытой посреди сельской глуши? Но как я мог предотвратить расправу? Руки мне связали за спиной, трое неумолимых злодеев окружали меня со всех сторон. Сопротивление и бегство казались равно невозможными.

Но втайне я дал себе обет: если суждено мне погибнуть такой смертью, по крайней мере, смерть моя будет достойна имени По! Я немедля претворил свою решимость в дело — выпрямился во весь рост, развернул плечи и заговорил, обращаясь к Нойендорфу, который как раз подошел ко мне вплотную:

— Можете меня застрелить, заколоть, удушить или прикончить любым иным способом, какой только изобретут ваши дьявольские ухищрения. Но вы, Ганс Нойендорф, не дождетесь, чтобы я дрогнул или попросил пощады, ибо в моей груди живет и дышит отважный, благородный и неукротимый дух моего героического деда, генерала Дэвида По!

Злодей, задетый за живое неотразимыми доводами сего дерзновенного монолога, схватил меня за манишку и заорал:

— Кто станет тебя резать, душить, пристреливать? Для рыбалки нужен живой червяк. Понял, кто ты есть, дерьмо болтливое? Живой червяк — вот ты кто.

Реплика эта, произнесенная с типичной для Нойендорфа свирепостью, не могла не ободрить меня. Так, значит, меня не убьют! Однако чувство облегчения быстро рассеялось, когда другой отталкивающий тип — тот самый, который опирался на лопату, — оглядел меня и добавил с безумным смешком:

— Похороненный заживо червяк!

Чудовищный смысл этих слов обратил кровь в моих жилах в лед.

— Что… что вы имеете в виду? — осипшим голосом, с трудом выговорил я.

— Все просто, — ответил Нойендорф, скривив обезьяньи черты своего лица в гримасу торжествующей злобы. — Я хочу выманить этого теннессийского ублюдка сюда, где я смогу разделаться с ним один на один подальше от копов и публики. А ты — наживка, на которую я его поймаю. Мы тебя зароем в землю, дружок! Мой приятель Чарли Доусон уже отправился в отель Барнума сказать этому дерьмовому Крокетту, что ему следует поторопиться, коли он собирается откопать тебя живьем — тебя, жалкий дрожащий червячок!

Столь неизъяснимо ужасен был смысл этой речи, что на мгновение я лишился не только дара речи, но даже возможности дышать. Грудь моя тяжело вздымалась, голова плыла, волосы поднялись дыбом. Наконец усилием воли я вытолкнул из себя слова:

— Но вы же не собираетесь подвергнуть меня чудовищным — несказанным ужасам преждевременной ингумации?

Наморщив озадаченно лоб и явно не постигая сути сказанного, Нойендорф возразил:

— А вот я тебе покажу, что мы с тобой сделаем! — И, железной хваткой стиснув мою левую руку чуть пониже плеча, он отрывисто кивнул своему беззубому сообщнику. Тот немедля подошел ко мне с другой стороны и ухватил мою правую руку. Так, под конвоем двух негодяев, меня бесцеремонно доставили к свежевырытой могиле и поставили на ее краю, в то время как третий участник этого до крайности омерзительного трио с дьявольским весельем созерцал эту сцену.

Обычные наши физические способности составляют лишь малую часть латентных ресурсов, и это со всей очевидностью проявляется в минуты крайней опасности. Столкнувшись с перспективой столь мучительной, столь чудовищной агонии, я призвал себе на помощь каждую каплю таившихся во мне сил и с яростью тигра набросился на своих врагов. Но все мои усилия пропали даром. При первой же попытке сопротивления Нойендорф и его помощник еще крепче стиснули мои руки, и меня, вопящего, брыкающегося, извивающегося всем телом, неумолимо повлеки к краю разверстой бездны.

С мгновение я неустойчиво балансировал на краю, мои руки по-прежнему были сжаты словно металлическими тисками, а глаза при виде зияющей у моих ног ямы выкатились в пароксизме страха.

— Вздохни поглубже, сукин сын! — напутствовал меня Нойендорф, и одним решительным, резким движением он и его помощник выпустили мои руки и тут же столкнули меня вниз, в могилу.

Я упал на спину, сила удара вытолкнула вздох, только что с жадностью втянутый моими легкими. Ловя губами воздух, я озирался по сторонам, терзаясь страхом, но видел лишь троих палачей, склонившихся надо мной с одинаковым демоническим торжеством на лицах. Сжатое ужасом горло понапрасну пыталось исторгнуть крик боли и возмущения — Нойендорф, оглянувшись на вооруженного лопатой подручного, произнес два слова, от звука коих застыла не только кровь в жилах, но и мозг в моих костях:

— Засыпай его!

ГЛАВА 30

Быть похороненным заживо — можно ли представить себе участь более жалкую — более плачевную — более несчастную из всех, что выпадает на долю смертного рода? Без капли сомнения берусь утверждать, что никакая перспектива не причинит нам большего душевного (и даже телесного) расстройства, нежели преждевременное погребение. Одна мысль о подобной роковой ошибке приводит сердце в состояние мучительного и непереносимого страха, от какого отшатнется самое извращенное воображение. Нет ничего более пугающего на земле — нет ничего и вполовину столь страшного в подземных царствах ада.

Спешу добавить, что эти мои утверждения отнюдь не являются спекулятивными: они основаны на моем собственном знании, на личном, непосредственном опыте.

Едва Нойендорф произнес свой бесчеловечный приказ, как его опиравшийся на заступ подручный вонзил острие своего орудия в только что извлеченную из ямы грязь и начал с бесовской поспешностью засыпать дыру, на дне которой беспомощно распростерся я. Первые комья земли упали на мои стопы, вторая груда осыпалась на ноги, третья упала прямо мне на грудь. Осознание моего безнадежного положения все глубже проникало в самые потаенные уголки души, и я вновь решился предпринять попытку позвать на помощь. Губы мои раскрылись, пересохший от ужаса язык конвульсивно бился о зубы, но прежде, чем слабый крик успел вырваться из моих сдавленных легких, очередная порция грязи угодила мне в лицо, ноздри забил специфический запах сырой земли, я начал отплевываться, задыхаясь, и не мог сдержать кашель. Острое отчаяние — никакая другая катастрофа не вызвала бы у меня столь сильной реакции — пронзило все мое существо, и кровь сильным потоком прихлынула к сердцу.

Но в этой бездне злосчастья меня вдруг посетил благословенный херувим Упование, Надежда, обнаружившая себя громким, резонантным и неизъяснимо прекрасным звуком. То был звук властного мужского голоса, отдававшего приказ с такой силой и уверенностью, что я мог отчетливо разобрать каждое слово даже сквозь грязь, только что обрушившуюся мне на уши и частично залепившую ушные раковины:

— Бросай лопату, желтопузый трусливый паразит, а то я пробью в тебе сквозную дыру быстрее, чем это сделала бы молния божья!

Голос принадлежал моему верному другу полковнику Крокетту, который неведомым мне провиденциальным промыслом божьим как раз вовремя прибыл на помощь! Словами не передать всю силу чувств, охвативших меня при столь благосклонном повороте событий. Лишь те, кто был осужден на жестокую, неописуемую казнь и в самый последний момент внезапно и непредвиденно помилованы и избавлены, могут вполне разделить то чувство, коим грудь моя наполнилось при этом, как мне виделось, чудесном явлении.

Поспешно стряхнув грязь с лица и головы, я поморгал, чтобы очистить глаза, и устремил взгляд вверх. Прямо надо мной на краю разверстой могилы стоял вооруженный лопатой негодяй, который все еще сжимал в руках свое орудие, устремив взгляд в ту сторону, откуда доносились грозные команды полковника. И вновь прозвучал тот же громкий голос:

— Бросай свою копалку сию секунду, змея ползучая, пока сквозь твои ребра солнце не просвечивает! Разрази меня на месте, если я не разошелся похуже землетрусения!

Столь отчетливо прозвучала нота последнего грозного предупреждения, что разбойник благоразумно выпустил из рук лопату, воткнув ее лезвие в землю у своих ног. На это Нойендорф, стоявший вне пределов моего зрения, саркастически заметил:

— Экий храбрец, с ружьем-то в руках. — И после краткой паузы добавил: — Черт, да это ж винтовка Чарли Доусона!

— Я освободил его от лишней ноши, — ответил полковник. — Ружье не понадобится ему больше: я отправил подонка в те края, где огня и серы всегда в избытке.

К тому времени я ухитрился, атлетически извиваясь, перевернуться на живот. Из этой позиции я смог подняться на колени, а потом и встать во весь рост, так что голова моя и плечи выступили над краями могилы.

Высунув таким образом голову, я поспешно оглядел росчисть. Моим глазам представилась до крайности драматическая сцена. В нескольких ярдах справа от меня стоял Крокетт, державший у пояса старое кремневое ружье. Дуло этого видавшего лучшие виды, но все еще опасного оружия было направлено в грудь Гансу Нойендорфу, который взирал на Крокетта с выражением несдержанной и всепроникающей ненависти. По бокам от Нойендорфа стояли его мизерабельные подручные, чьи лица также были искажены гримасами злобы и бессильного гнева.

На лице Крокетта я видел сдержанную, но смертоносную решимость. Не отводя ружья, нацеленного в грудь Нойендорфу, он кинул на меня быстрый взгляд и, вновь сосредоточив его на стоявших перед ним рецидивистах, обратился ко мне с такими словами:

— Как себя чувствуете, По? Раздери меня, если вы не выглядываете — точь-в-точь крот из подземного хода!

— Хотя только что пережитые мной испытания несколько подорвали мои нервы, в целом со мной все в порядке, благодаря вашему своевременному прибытию, — ответил я. — Однако, не имея возможности двигать руками, которые накрепко связаны у меня за спиной, я не могу и выбраться из этой ямы, чтобы оказать вам помощь и поддержку.

— Насчет поддержки особо не переживайте, По, с этой бандой негодяев я и один справлюсь — мне это проще, чем наесться пирога с крыжовником.

— Пыжишься, как свиная щетина, Крокетт! — прорычал Нойендорф. — Вам болтать — что пукать в ураган. Брось ружье, тогда посмотрим, на что ты способен.

Эта грубая выходка не получила немедленного ответа.

Сначала полковник Крокетт окинул противника взглядом, и его темные глаза свирепо засверкали. Презрительная усмешка разлилась по загорелому лицу покорителя границ. Небрежным движением он опустил ружье, прислонил его к стволу ближайшего дерева, сорвал с себя куртку и, упершись руками в бока, запрокинул голову и провозгласил:

— Ах ты, тварь ничтожная! Я тебе покажу, из какого свинца я отлит. У меня нутро так раскалено, что я молниями плююсь. Сложу тебя вдвое, как рубашку — штопором заверну — разжую на кусочки и выплюну, как плитку табака!

— Много болтаешь, Крокетт! — проворчал Нойендорф, а рука его тем временем подбиралась к рукоятке длинного кинжала в потертых кожаных ножнах, висевшего у него на поясе. Быстрым как мысль и столь же внезапным движением он выхватил нож из его вместилища, высоко занес над головой и метнул прямо в грудь Крокетту.

С такой ловкостью он владел этим оружием и с таким смертоносным умыслом направил его, что пронзил бы сердце первопроходцу, если б тот не присел на корточки со столь же замечательным проворством, с каким был брошен этот нож.

И все же вращающееся лезвие прошло в опасной близости к его телу, всего на пару дюймов разминувшись с левым плечом полковника, прежде чем глубоко вонзиться в ствол того самого дерева, к которому он прислонил винтовку.

Яростно сверкая очами, полковник Крокетт распрямился и бросился на Нойендорфа, врезавшись головой прямо в диафрагму своего звероподобного противника. Протяжный мучительный хрип вырвался у Нойендорфа, когда разгневанный первопроходец набросился на него с ловкостью пантеры.

Враги катались по земле, с такой отчаянной, несдержанной злобой нанося друг другу удары кулаками, лягаясь, кусаясь, хватая за горло, что над полем боя поднялась туча пыли, скрывшая из виду их переплетшиеся фигуры. Казалось, земля содрогается от неистовой схватки и тишину древнего леса нарушили изрыгаемые бойцами проклятия.

Оба подручных Нойендорфа хотели прийти ему на помощь; могильщик с кустистыми бровями вновь ухватил свой инструмент, а его беззубый сотоварищ, оглядевшись по сторонам в поисках подходящего оружия, подобрал с земли большую зазубренную дубину. Занеся эти предметы над головой, негодяи обступили сражающихся с обеих сторон, явно изготовившись нанести покорителю Запада смертоносный удар этими самодельными палицами, но их подлый план не мог покуда быть приведен в исполнение: противники переплелись так тесно, что, нанеся удар Крокетту, они рисковали тяжело ранить своего предводителя.

Видя, что враги превосходят героя в пропорции трое на одного, я отчаянно искал возможности пособить ему. Но без помощи рук я не мог выбраться из своей могилы. Вдруг хорошая мысль пришла мне на ум. Прислонившись спиной к одной стене ямы, я начал поднимать ноги, одну за другой, упираясь стопами в противоположную стену, и таким образом повис в нескольких футах над днищем могилы, практически параллельно ему. Очень медленно и осторожно, ловкими координированными движениями плеч и ног, я продолжал продвигаться вверх, пока не достиг края, а тогда одним уверенным и решительным толчком ног — выбросил себя из могилы наружу!

Я поднялся на ноги и быстро окинул взглядом поле боя. Несравненные бойцовские навыки полковника позволили ему к этому времени одержать верх: он стоял на коленях, прижимая к земле распростертое тело своего врага, и наносил ему последние удары по голове. Однако одержанная Крокеттом победа подвергла его самого величайшей угрозе, подставив злодейскому покушению подручных Нойендорфа. В этот самый момент негодяй с лопатой уже стоял прямо за спиной пограничного жителя, занеся свой инструмент, и готовился разнести череп полковника вдребезги!

Я раскрыл рот, чтобы криком предупредить его, но прежде чем я издал хотя бы звук, Крокетт, с присущими ему почти сверхъестественными ловкостью и предусмотрительностью, бросился в сторону и перекатился на бок, когда лопата уже опускалась, а Нойендорф как раз приподнял отупевшую от полученных ударов голову. Разминувшись с предназначенной для него целью, тяжелое лезвие лопаты с глухим тошнотворным стуком врезалось в левый висок Нойендорфа.

Крокетт вскочил на ноги, набросился на размахивающего лопатой палача и, далеко отведя туго сжатую в кулак правую руку, со всего маху нанес подонку удар по челюсти. Тот выронил свой инструмент, испустил жалобный стон и рухнул крест-накрест поверх безжизненного тела Нойендорфа.

Второй приятель Нойендорфа тоже решился атаковать.

Вращая над головой зазубренной дубинкой, словно дикарь своею палицей, он слепо устремился на Крокетта, который неторопливо нагнулся, подобрал упавшую лопату и, как только разъяренный противник с ревом подлетел к нему, воткнул ему в живот деревянную рукоять инструмента. Мучительно изрыгнув из себя весь воздух, злодей согнулся пополам, а Крокетт высоко занес лопату и яростным круговым движением обрушил ее лезвие на шею своего антагониста. Шейные позвонки переломились с ужасным фатальным треском; беззубый разбойник шлепнулся на землю, как набитый трухой мешок, и остался недвижен.

Несколько мгновений Крокетт стоял над своими поверженными врагами, тяжело дыша, все еще яростно сверкая глазами: одежда на нем была в беспорядке, растрепанные волосы упали на раскрасневшееся загорелое лицо. Он по-прежнему держал лопату наготове, чтобы нанести еще один удар, если кто-либо из павших сумеет подняться на ноги. Наконец, убедившись, что ни один из троих негодяев уже не встанет, Крокетт швырнул тяжелый инструмент наземь и двинулся ко мне, остановившись лишь для того, чтобы выдернуть длинный нож Нойендорфа из ствола, в котором тот застрял.

— Я рад и счастлив, точно намыленный угорь, застать вас в живых, По! — проговорил он, подойдя ко мне. — Давайте повернитесь ко мне спиной, и я перережу веревки прежде, чем вы успеете глазом моргнуть.

Я послушно повернулся спиной к первопроходцу, слегка подавшись вперед всем туловищем и подставив ему свои связанные запястья.

— Но каким образом… — заговорил я, покуда он распиливал на мне толстые вервии, — как вы сумели явиться так быстро, прежде чем Нойендорф и его подручные успели довести до конца свой злодейский план и зарыть меня заживо в землю?

— Это проще простого, — ответил Крокетт, — я проснулся спозаранку, позавтракал от души и пошел навестить вас, а как только постучал в дверь, ваша тетушка Клемм сказала, что вы пошли искать меня. Это показалось мне малость чудно, поскольку я ни щетинки, ни хвоста вашего не видал.

— Я двинул обратно и наткнулся на парня, который сказал, что видел что-то очень странное. Оказалось, он с раннего утра вышел на прогулку и видел, как двое подрузительных типов закидывали в тележку большой тяжелый мешок. Но дело-то в том, что из мешка торчали две ноги!.. Я сразу скумекал, что к чему, одолжил лошадку и пустился следом за этими негодяями, как дьявол за шулером. Только я отъехал от города — навстречу мне этот шустрик по имени Доусон, которого они за мной послали. Обменялись мы парой слов, я набросился на него, точно загзуг молнии, и прямиком отправил его в потомсторонний мир. А затем я взял себе его ружье и поехал по его следу — проще, чем свалиться с моста в ручей!

Под этот рассказ Крокетт перерезал веревку. Разминая затекшие запястья моих наконец-то обретших свободу рук, я обернулся к своему спасителю, который стоял спиной к тому самому дереву, под которым он оставил ружье Доусона.

— Полковник Крокетт! — прочувствованным тоном начал я. — Благодаря вашим охотничьим навыкам, которыми вы столь щедро наделены, я вновь был спасен вами… — Но я не сумел довести до конца это сердечное излияние чувств, ибо через правое плечо Крокетта увидел нечто, от чего все мое тело словно параличом сковало.

Там, всего в нескольких ярдах от нас обоих, стоял густобровый злодей, которого Крокетт поразил ударом кулака.

Негодяй, по-видимому, пришел в себя, пока Крокетт был занят веревками на моих руках, и, украдкой подобравшись к дереву, завладел ружьем, дуло которого было теперь направлено прямо в спину Крокетта!

Прежде чем я успел выкрикнуть предостережение, Кро кетт, предупрежденный выражением крайней тревоги на моем лице, проворно развернулся и обратился лицом к подонку — в ту самую минуту, когда тот уже взводил курок!

— Нет! — возопил я и одним решительным движением шагнул вперед, заслонив собой покорителя Запада. — Я не допущу, чтобы вы столь подло — столь воровски — расправились с моим другом!

— В сторону, напарник! — сердито проворчал мне в ухо Крокетт. — Я изничтожу это пресмыкачее быстрее, чем перышко в аду обгорит.

Я мужественно покачал головой и воскликнул:

— Полковник Крокетт, я обязан вам жизнью, которую вы не раз уже спасали. Прикрыть вас ныне от верной погибели — священный долг, от которого я не смею и не стану уклоняться.

— Ах ты, пищалка чертова! — прорычал густобровый. — Да с такого расстояния одной пули хватит на вас обоих! — С этими словами он прицелился мне в грудь, и тут только я осознал, с какой смертоносной точн