КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Китайская классическая поэзия в переводах Л .Эйдлина [Тао Юаньмин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Китайская классическая поэзия в переводах Л .Эйдлина

От переводчика

В этой книге собраны стихи китайских поэтов. Как и любая другая поэзия, китайская лучше всего говорит о себе сама. И все же переводчику не обойтись без предисловия, в котором он, не слишком докучая читателю, сказал бы о представленных здесь стихотворениях и о той линии, какой он придерживается в переложении их на русский язык.

«Девятнадцать древних стихотворений» открывают сборник. По времени впереди них песни «Шицзина» и стихи Цюй Юаня и некоторых других поэтов. Если бы мы писали очерк истории китайской поэзии, для нас было бы важным проследить зависимость «древних стихотворений» от более ранней поэзии, в данном же случае достаточно обратить внимание читателя на то, как содержание «Девятнадцати древних стихотворений» определило направление дальнейшей китайской поэзии.

«Девятнадцать древних стихотворений» отличает «литературность», которая заставляет думать, что они принадлежат определенным авторам, наследовавшим достижения народной поэзии и впитавшим в себя всю образованность своего далекого времени, в первую очередь, конечно, образованность литературную, включающую вполне развитую философскую мысль.

Даже первый взгляд на старую китайскую поэзию отметит ее неприкрытую учительность. В большой мере через поэзию передавались и распространялись существовавшие идеи нравственного воспитания. Таким образом, она всегда была уже и неотделимой от условий каждодневной жизни, непосредственно входя в человеческие будни и украшая их собою.

В «Девятнадцати древних стихотворениях» жизнь и смерть человека того времени. Трагедия разлуки как будто принадлежит чиновной верхушке китайского общества первых веков нашей эры «Он в высокой коляске // что же так с прибытием медлит!» — но это лишь внешняя сторона поэзии, размышляющей вообще над судьбою человека «между небом и этой землей».

В «Девятнадцати древних стихотворениях» заложено нравственное содержание китайской поэзии: сознание краткости человеческой жизни — «Человеческий век // промелькнет, как краткий приезд», — невозможности увеличить этот век никаким даосским волшебством — «И не в силах никто // больше срока продлить себе годы» — и, значит, необходимости провести достойно время пребывания в этом мире, в котором смерть предает забвению все, «Только добрую славу // оставляя сокровищем вечным».

Здесь разлука, если угодно, синоним любви и настоящей нежности в любви. Мы можем назвать такие стихотворения любовными. Но они и о дружбе. А значит, о верности в любви и дружбе. О верности, когда отметается самая мысль о возможной измене — «Господин непременно // сохранит на чужбине верность, // И рабе его низкой, // мне тревожиться разве надо!» — когда друг лишь тот, в ком «нерушимость камня», а иначе — «пустое названье». И, может быть, верность в любви и дружбе и есть тот главный элемент достойной жизни, который позволяет со спокойной печалью взглянуть на смерть прежде всего в тех ее атрибутах, какие представляют собою «холмы и надгробья в ряд». Выбрав себе нравственный идеал, поэт обличает погоню за знатностью и богатством.

Вместо с тем легко заметить, что «Девятнадцать древних стихотворений» в поэтических описаниях лишены конкретности жизненных деталей и обстоятельств, почему главная идея, ничем нс заслоненная, и оказывается, как правило, на первом плане. Это не достоинство и не недостаток, а особенность ранней китайской поэзии, та особенность, от которой в своем творчестве не отошел еще и Тао Юань-мин.

Стихи Тао Юань-мина, неся в себе могучую индивидуальность их автора, наследуют многие черты поэзии и философии «Девятнадцати древних стихотворений». В произведениях поэта та же, но уже усложненная тремя-четырьмя веками развития общества проповедь нравственности. В них богатство раздумий над тем, что в основе своей заложено в «древних стихотворениях», — это непреклонность движущегося времени, непременные сроки чередования цветенья и тлена в окружающей природе и смены одного другим в человеческой жизни, неизбежность «превращения», приходящего со смертью, а значит, необходимость достойного существования в этом мире, где «Дом мой родимый // всего лишь двор постоялый», потому что «Торопят друг друга // четыре времени года» и «День увяданья // отсрочить не может никто», и где благородней всего быть подобным «бедному ученому» Чжан Чжун-вэю, который «Жил сам по себе, // спокойно, без перемен — // И радость искал // не в благах, не в нищете!»

В спокойствии поэзии Тао Юань-мина таилось грозное обличение безнравственности века, обоснованное собственным примером и собственным идеалом возвеличения труда на земле и только кажущихся полярными радостей «отшельничества» и ровной семейной жизни. Поэт говорил о себе, не перевоплощаясь ни в кого, а тем более в тоскующую жену, и из его стихов ушла традиционная разлука с любимым, их почти покинула и на века для китайской стихотворной поэзии стала довольно редкой гостьей тема любви, потесненная расставаниями и встречами и проникновенными беседами с тонко чувствующим настроение поэта другом.

Последнее очень наглядно проявляется в стихах Мэн Хао-жаня, жившего тремя столетиями позже Тао Юань-мина. Сравнивая этих двух поэтов, расположенных рядом в нашем сборнике, мы видим, как расплывчат и неясен фон поэзии Тао Юань-мина и как уже географически определенен и четок пейзаж Мэн Хао-жаня, представителя тайской поэзии. Правда, как и Тао Юань-мин, образец и предмет поклонения танских и сунских стихотворцев, Мэн Хао-жань все еще в размышлениях о жизни углублен в себя и «сквозь себя» наблюдает внешний мир, более конкретный, — дух времени, — но и намного более плоский, чем тот, охваченный великой мыслью его предшественника.

В стихах Во Цзюй-и, пришедшего после гениальных Ли Бо и Ду Фу, живет не только мысль поэта: они уже населены людьми, к которым обращена эта мысль и судьбами которых полна его жизнь — его любовь, его жалость, его дружеское ободрение или презрение и гнев. То, что намечено Тао Юань-мином, то, уголка чего коснулся Мэн Хао-жань, получило новую и яркую определенность, которой, впрочем, не было бы без тех же Тао Юань-мина, Мэн Хао-жаня да и без ряда других, создававших удивительное восприятие и описание мира, которое называется китайской поэзией. Китайская поэзия вся перед нами, в своем движении многое, наверное, за тысячелетия утерявшая, но больше сберегшая, и тщательно из века в век (в первоначальном ли или измененном виде) передававшая свои окончательно утвердившиеся под ревнивым взором поколений ценности. Произошло это несомненно в связи с особенностями развития китайского общества, сумевшего, несмотря на многочисленные бедствия и вторжения в страну извне, сохранить непрерывность материальной и духовной культуры. Для поэзии же, надо думать, сыграло роль и своеобразие ее, заключающееся в иероглифическом написании: иероглиф, обозначающий понятие, держится дольше, чем меняющееся со временем слово.

Иероглифика помогла китайской поэзии обрести объемность, — «строка кончается, а мысль безгранична», — и предоставила читателю широкую свободу сотворчества. И не только читателю, но и переводчику, определяющему для себя самое необходимое из слов, стоящих за иероглифом.

Эта данная читателю свобода заключена, однако, в строгие рамки внутренней композиции китайского стихотворения, его зачинов, развитий, поворотов и заключений.

Благодаря отсутствию «жесткого крепления» в иероглифе, то есть благодаря наполненности его не одним, а многими словами, способными соответствовать выражаемому им понятию, переводить китайскую поэзию, как может показаться, легче, чем любую другую. Вся трудность в том, чтобы научиться читать ее, шагнуть за иероглиф и войти в многослойную толщу культуры прошедших тысячелетий и проникнуть в слово и мысль поэтов, душа которых продолжает жить и в этих, переводимых тобою стихах.

О переводе спорят. Спорят о том, можно ли перевести поэзию на другой язык и должен ли быть перевод очень похож на оригинал или переводчик вправе украсить его собственным талантом. Но талант переводчика в том ведь и состоит, чтобы на своем языке суметь передать произведение чужой литературы, сохранив его поэзию, его мысль и так введя его в литературу своего народа. И никогда перевод не будет тождественен оригиналу, потому что он на другом языке, подчиняемом своим законам, и в том числе законам мышления своего народа, и потому еще, что к индивидуальности пусть и великого поэта прибавляется, как бы даже скромна она ни была, индивидуальность его переводчика, от трудов которого зависят образующиеся в процессе перевода достижения и потери.

Гнедичу, переводчику «Илиады», посвятил Пушкин прекрасное стихотворение, о Гнедиче писал он, как «с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого высокого подвига». Ему же посвятил он два двустишия. Одно из них — «На перевод Илиады»: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; // Старца великого тень чую смущенной душой». И другое — «К переводу Илиады»: «Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера, // Боком одним с образцом схож и его перевод». И все это правда. Можно сказать, что во всем этом содержится характеристика искусства перевода даже в его идеале.

Переводчик данного сборника, в который вошли китайские стихи разных времен, хотел бы разделить с читателем те чувства, какие вызывает в нем самом китайская классическая поэзия. К этому направлены все его усилия. Переводчик хотел бы также, чтобы читатель заметил и композицию китайского стихотворения, и изящный лаконизм его, и параллелизмы, и звуковые повторы, и, наконец, самый контур стихотворения, как он видится китайцу.

А для этого в русском переводе необходимо воспроизвести двухстрочную строфу и цезуру (например, после второго знака в пятисловном и после четвертого знака в семисловном классическом стихотворении) и найти способ передачи количества иероглифических знаков в строке. Переводчик думает, что все это доступно синтаксической гибкости русского языка и возможностям русского стихосложения. Что никогда нет необходимости для большей ясности смысла увеличивать число строк или прибегать к недопустимому (как правило) в китайском стихотворении переносу из одной строки в другую. Количество знаков китайской стихотворной строки в русском переводе может отмечаться соответственным числом стоп или числом ударений, если стихотворение переведено дольником. Китайская строка в месте цезуры может делиться на две русские. Так повторяется в общих чертах рисунок китайского стихотворения.

В переводе, к сожалению, пропадает внутристрочная тональность китайского стиха: она чужда лишенному тонов русскому языку, а всякие изобретения в этой области выглядели бы искусственно, тем более что в современном чтении китайское тоническое кружево уже потеряло свою былую форму.

Китайское стихотворение оснащено единой рифмой. Как видит читатель, рифмы в наших переводах нет. Переводчик сознательно пожертвовал ею для того, чтобы в меру сил своих сохранить все, о чем говорилось выше. Переводчик счел себя вправе сделать это еще и потому, что монорифма насильственна для русской поэзии, к тому же нынешнее чтение иероглифов часто не дает этой звучавшей в старину рифмы.

Так переводчик решил для себя проблему перевода старой китайской поэзии, понимая, что могут быть и иные решения. Но как писалось некогда в альбомах — «Кто любит более меня, пусть пишет далее меня». Только бы приблизить к нам замечательную китайскую поэзию, ее мысль и чувство, отразившие характер великого народа, особенности его культуры и его истории.


Л. Эйдлин

Девятнадцать древних стихотворений[1]

ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

В пути и в пути,
и снова в пути и в пути...
Так мы, господин,
расстались, когда мы в живых.
Меж нами лежат
бессчетные тысячи ли,
И каждый из нас
у самого края небес.
Дорога твоя
опасна да и далека.
Увидеться вновь,
кто знает, придется ли нам?
Конь хуских степей[2]
за северным ветром бежит,
И птицы Юэ[3]
гнездятся на южных ветвях.
А вот от меня
всё далее ты, что ни день.
Одежда висит
свободней на мне, что ни день.
Плывут облака,
всё белое солнце закрыв,
И странник в дали
забыл, как вернуться домой.
Тоска по тебе
состарила сразу меня.
Вслед месяцам год
приходит внезапно к концу.
Но хватит уже,
не буду о том говорить...
Себя береги,
ешь вовремя в долгом пути!

ВТОРОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Зелена, зелена
на речном берегу трава.
Густо, густо листвой
ветви ив покрыты в саду.
Хороша, хороша
в доме женщина наверху —
Так мила и светла —
у распахнутого окна.
Нежен, нежен и чист
легкий слой белил и румян.
И тонки и длинны
пальцы белых прелестных рук.
Та, что в юные дни
для веселых пела домов,
Обратилась теперь
в ту, что мужа из странствий ждет.
Из чужой стороны
он никак не вернется к ней,
И пустую постель
очень трудно хранить одной.

ТРЕТЬЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Вечно зелен, растет
кипарис на вершине горы.
Недвижимы, лежат
камни в горном ущелье в реке.
А живет человек
между небом и этой землей
Так непрочно, как будто
он странник и в дальнем пути.
Только доу вина —
и веселье и радость у нас:
Важно вкус восхвалить,
малой мерою не пренебречь.
Я повозку погнал, —
свою клячу кнутом подстегнул
И поехал гулять
там, где Вань, на просторах, где Ло.[4]
Стольный город Лоян, —
до чего он роскошен и горд.
«Шапки и пояса»[5]
в нем не смешиваются с толпой.
И сквозь улицы в нем
переулки с обеих сторон,
Там у ванов и хоу
пожалованные дома.[6]
Два огромных дворца
издалёка друг в друга глядят
Парой башен, взнесенных
на сто или более чи.
И повсюду пиры,
и в веселых утехах сердца!
А печаль, а печаль
как же так подступает сюда?

ЧЕТВЕРТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Такой уж сегодня
хороший праздничный пир,
Что радость-веселье
словами не передать.
Играют на чжэне, —
и чудный напев возник,[7]
И новые песни
полны красот неземных.
Искусники эти
поют о высоких делах.
Кто музыку знает,
их подлинный слышит смысл.
У каждого в сердце
желанье только одно:
Ту тайную думу
никто не выскажет вслух,
Что жизнь человека —
постоя единый век,
И сгинет внезапно,
как ветром взметенная пыль,
Так лучше, мол, сразу
хлестнуть посильней скакуна,
Чтоб первым пробиться
па главный чиновный путь,
А не оставаться
в незнатности да в нищете,
Терпеть неудачи,
быть вечно в муках трудов!

ПЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

На северо-западе
высится дом большой.
Он кровлей своей
с проплывающим облаком вровень.
Цветами узоров
в нем окна оплетены,
Он башней увенчан
в три яруса вышиною.
Из башни доносится
пенье и звуки струн.
И голос и музыка,
ах, до чего печальны!
Кто мог бы еще
этот грустный напев сочинить?
Наверное, та,
что зовется женой Ци Ляна...[8]
«Осенняя шан»
вслед за ветром уходит вдаль,[9]
И вот уже песня
в каком-то раздумье кружит...
Сыграет напев,
трижды вторит ему затем.
В напевах волненье
ее безысходной скорби.
От песен не жалость
к певице за горечь мук,
А боль за нее, —
так друзья и ценители редки, —
И хочется стать
лебедей неразлучной четой
И, крылья расправив,
взлететь и подняться в небо!

ШЕСТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Вброд идя через реку,
лотосов я нарвал.
В орхидеевой топи
много душистых трав.
Всё, что здесь собираю,
в дар я пошлю кому?
К той, о ком мои думы,
слишком далекий путь.
Я назад обернулся
глянуть на дом родной.
Бесконечно дорога
тянется в пустоте.
Тем, кто сердцем едины,
тяжко в разлуке жить!
Видно, с горем-печалью
к старости мы придем.

СЕДЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Сияньем луны
всё ночью озарено.
Сверчок на стене
ткать теплое платье зовет.[10]
Ручка Ковша
повернулась к началу зимы.
Множества звезд
так отчетливо-ясно видны!
От белой росы
намокла трава на лугах:
Времени года
смениться пришла пора.
Осенних цикад
в деревьях разносится крик.
Черная ласточка
умчалась от нас куда?
Те, что когда-то
росли и учились со мной,
В выси взлетели
и крыльями машут там.
Они и не вспомнят
о дружбе руки в руке,
Кинув меня,
как оставленный след шагов.
На юге Корзина,
на севере Ковш — для небес.
Небесной Корове
ярма не наденешь вовек.
И друг, если нет
нерушимости камня в нем, —
Пустое названье:
что он доброго принесет!

ВОСЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Гнется, гнется под ветром
тот бамбук, что растет сиротою,
Укрепившись корнями
на уступе горы великой...
Мы с моим господином
поженились только недавно.
Повилики стеблинка
в этот раз к плющу приклонилась.
Как траве повилике
вырастать указано время,
Так обоим супругам
повстречаться час предназначен.
Я уже и от дома
далеко выходила замуж.
Но за далями дали,
и опять между нами горы.
Думы о господине
очень скоро могут состарить:
Он в высокой коляске
что же так с прибытием медлит![11]
Я горюю о том, что
распускается орхидея,
От цветенья которой
всё вокруг осветится ярко,
И что вовремя если
орхидею сорвать забудут,
Лепестки ее следом
за осенней травой увянут.
Господин непременно
сохранит на чужбине верность,
И, рабе его низкой,
мне тревожиться разве надо!

ДЕВЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

У нас во дворе
чудесное дерево есть.
В зеленой листве
раскрылись на нем цветы.
Я ветку тяну,
срываю ее красу,
Чтоб эти цветы
любимому поднести.
Их запах уже
наполнил мои рукава.
А он далеко —
цветы не дойдут туда.
Простые цветы,
казалось бы, что дарить?
Они говорят,
как давно мы в разлуке с ним![12]

ДЕСЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ[13]

Далеко, далеко
в выси неба звезда Пастух,
И светла, и светла
ночью Дева, где Млечный Путь.
И легки, и легки
взмахи белых прелестных рук.
И снует, и снует
там на ткацком станке челнок.
День пройдет, а она
не успеет соткать ничего,
И от плача ее
слезы падают, точно дождь.
Млечный Путь — Хань-Река
с неглубокой прозрачной водой —
Так ли непроходим
меж Ткачихою и Пастухом?
Но ровна и ровна
полоса этой чистой воды...
Друг на друга глядят,
и ни слова не слышно от них!

ОДИННАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Я назад повернул
и погнал лошадей моих прямо,
Далеко, далеко
их пустил по великой дороге.
Я куда ни взгляну —
беспредельны просторы, бескрайни!
Всюду ветер восточный
колышет деревья и травы.
Я нигде не встречаю
того, что здесь ранее было, —
Как же можно хотеть,
чтоб движенье замедлила старость!
И цветенью и тлену
свое предназначено время.
Потому-то успех
огорчает неранним приходом.
Ни один человек
не подобен металлу и камню,
И не в силах никто
больше срока продлить себе годы.
Так нежданно, так вдруг
превращенье и нас постигает,[14]
Только добрую славу
оставляя сокровищем вечным

ДВЕНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ[15]

Та стена на востоке
высока и тянется долго,[16]
Извивается в далях
неразрывным нигде заслоном.
И когда буйный ветер,
землю вверх взметая, поднялся,
Там осенние травы
разрослись и всё зеленеют.
Времена — все четыре —
за одним другое на смену,
И уже вечер года
с быстротой какой набегает!
В «Песнях», в «Соколе быстром»,
есть избыток тяжкой печали,
А «Сверчок» в этих «Песнях»
удручает робостью духа.[17]
Так не смыть ли заботы,
волю дав велениям сердца:
Для чего людям нужно
па себя накладывать путы…
В Янь-стране, да и в Чжао[18]
очень много прекрасных женщин,
Среди них всех красивей —
светлолицая, словно яшма,
И она надевает
из тончайшего шелка платье
И выходит к воротам,
чтоб разучивать «чистые песни».[19]
Звуки струн и напевы
до чего ж у нее печальны!
Когда звуки тревожны,[20]
знаю, сдвинуты струн подставки;
И в возвышенных чувствах
поправляю одежду чинно,
И, растроганный думой,
подхожу к певице несмело,
Про себя же мечтаю
быть в летящих ласточек паре,
Той, что глину приносит
для гнезда к госпоже под крышу!

ТРИНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Я погнал колесницу
из Восточных Верхних ворот,
Вижу, много вдали
от предместья на север могил.[21]
А над ними осины
как шумят, шелестят листвой.
Сосны и кипарисы
обступают широкий путь.
Под землею тела
в старину умерших людей,
Что сокрылись, сокрылись
в бесконечно длинную ночь
И почили во мгле,
там, где желтые бьют ключи,[22]
Где за тысячу лет
не восстал от сна ни один.
Как поток, как поток,
вечно движутся инь и ян,[23]
Срок, отпущенный нам,
словно утренняя роса.
Человеческий век
промелькнет, как краткий приезд:
Долголетием плоть
не как камень или металл.
Десять тысяч годов
проводили один другой.
Ни мудрец, ни святой
не смогли тот век преступить.
Что ж до тех, кто «вкушал»,
в ряд стремясь с бессмертными встать,
Им, скорее всего,
приносили снадобья смерть.[24]
Так не лучше ли нам
наслаждаться славным вином,
Для одежды своей
никаких не жалеть шелков!

ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Все то, что ушло,
отчуждается с каждым днем,
И то, что приходит,
роднее нам с каждым днем...
Шагнув за ворота
предместья, гляжу вперед
И только и вижу
холмы и надгробья в ряд.
А древних могилы
распаханы под поля,
Сосны и кипарисы
порублены на дрова.
И листья осин
здесь печальным ветром полны.
Шумит он, шумит,
убивая меня тоской.
Мне снова прийти бы
ко входу в родимый дом.
Я хочу возвратиться,
и нет предо мной дорог!

ПЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Человеческий век
не вмещает и ста годов,
Но содержит всегда
он на тысячу лет забот.
Когда краток твой день
и досадно, что ночь длинна,
Почему бы тебе
со свечою не побродить?
Если радость пришла,
не теряй ее ни на миг:
Разве можешь ты знать,
что наступит будущий год!
Безрассудный глупец —
кто дрожит над своим добром.
Ожидает его
непочтительных внуков смех.
Как преданье гласит,
вечной жизни Цяо достиг.[25]
Очень мало притом
на бессмертье надежд у нас.

ШЕСТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Холодный, холодный
уже вечереет год.
Осенней цикады
печальней в сумерках крик.
И ветер прохладный
стремителен стал и жесток,
У того же, кто странствует,
зимней одежды нет.
Одеяло в узорах
отдал Деве с берега Ло,[26]
С кем я ложе делила,
он давно расстался со мной.
Я сплю одиноко
всё множество долгих ночей,
И мне в сновиденьях
привиделся образ его.
В них добрый супруг,
помня прежних радостей дни,
Соизволил приехать,
мне в коляску взойти помог.
Хочу, говорил он,
я слушать чудесный смех,
Держа твою руку,
вернуться с тобой вдвоем...
Хотя он явился,
но это продлилось миг,
Да и не успел он
в покоях моих побыть...
Но ведь у меня
быстрых крыльев сокола нет.
Могу ль я за ним
вместе с ветром вослед лететь?
Ищу его взглядом,
чтоб сердце как-то унять.
С надеждою все же
так всматриваюсь я в даль,
И стою, вспоминаю,
терплю я разлуки боль.
Текут мои слезы,
заливая створки ворот.

СЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

С приходом зимы
наступила пора холодов,
А северный ветер —
он пронизывает насквозь.
От многих печалей
узнала длину ночей,
Без устали глядя
на толпы небесных светил:
Три раза пять дней —
и сияет луны полный круг.
Четырежды пять —
«жаба» с «зайцем» идут на ущерб...[27]
Однажды к нам гость
Из далеких прибыл краев
И передал мне
привезенное им письмо.
В начале письма —
как тоскует по мне давно,
И далее всё —
как мы долго в разлуке с ним.
Письмо положила
в рукав и ношу с собой.
Три года прошло,
а не стерлись эти слова...
Что сердце одно
любит преданно на всю жизнь,
Боюсь, господин,
неизвестно тебе о том.

ВОСЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Однажды к нам гость
из далеких прибыл краев
И передал мне
он узорчатой ткани кусок:
Меж нами легло
десять тысяч и больше ли,
Но давний мой друг
все же сердцем своим со мной.
В узоре чета
юань-ян, неразлучных птиц.
Из ткани скрою
одеяло «на радость двоим».
Его подобью
ватой — нитями вечной любви.
Его окаймлю
бахромой — неразрывностью уз.[28]
Как взяли бы клей
и смешали с лаком в одно, —
Возможно ли их
после этого разделить!

ДЕВЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Ясный месяц на небе —
белый и яркий, яркий —
Осветил в моей спальне
шелковый полог кровати.
И в тоске и печали
глаз я уже не смыкаю
И, накинув одежду,
не нахожу себе места...
У тебя на чужбине
хоть и бывает радость,
Ты бы все-таки лучше
в дом наш скорей вернулся.
Выхожу из покоев,
долго одна блуждаю:
О тоске моей мысли
разве кому перескажешь?..
И, вглядевшись в дорогу,
снова к себе возвращаюсь.
Тихо падая, слезы
платье мое орошают.

Тао Юань-мин[29]

В ГОД ГУЙМАО[30] РАННЕЙ ВЕСНОЙ РАЗМЫШЛЯЮ О ДРЕВНЕМ В МОЕМ ДЕРЕВЕНСКОМ ДОМЕ

Учителем нашим[31]
такой был завет оставлен:
«Печальтесь о правде,
пусть вас не печалит бедность»...
И взор поднимаю,
но тех высот не достигну, —
Хочу одного лишь,
к трудам стремлюсь неустанно.[32]
Вот взял я мотыгу
и рад крестьянским заботам.
Довольной улыбкой
вселяю в пахаря бодрость...
И ровное поле
обвеял далекий ветер,
И крепкие всходы
уже набухают новым.
Хотя еще рано
подсчитывать доблесть года,
Но даже в работе
нашел для себя я счастье.
Пашу или сею —
и отдыху знаю время.
Случайный прохожий
не спросит меня о броде.[33]
А спрячется солнце,
все вместе домой уходим.
Там полным кувшином
порадую я соседа.
Стихи напевая,
дощатую дверь прикрою...
И, кажется, стал я
простым хлебопашцем тоже.

НАПИСАЛ В ДВЕНАДЦАТЫЙ МЕСЯЦ ГОДА ГУЙМАО, ДАРЮ ДВОЮРОДНОМУ БРАТУ ЦЗИН-ЮАНЮ

Укрыл я следы
за бедной дощатой дверью.
Уйдя далеко
от мира, порвал я с ним.
Вокруг погляжу,
никто обо мне не знает.
Простая калитка
захлопнута целый день...
Холодный, холодный
к вечеру года ветер,
И сыплется, сыплется
круглые сутки снег.
Я слух приклоняю —
ни шороха и ни скрипа,
А перед глазами
чистейшая белизна.
Дыхание стужи
проникло в мою одежду.
Корзина и тыква
мне реже служат теперь.[34]
И бедно, и тихо,
и пусто в моей каморке,
Здесь нет ничего,
что бы радость давало мне.
И только читаю
тысячелетние книги,
Все время, все время
вижу подвиги старины.
До нравов высоких
не в силах моих добраться:
Я едва научился
твердо бедность переносить.[35]
И если Пинцзиню
даже следовать я не буду,[36]
Разве жизнь на приволье
не разумней всего, что есть?
Спрятал я свои мысли
в стороне от сказанной речи,[37]
И к тебе эти строки
разгадать не сможет никто!

В ГОД ЦЗИЮ,[38] ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ ДЕВЯТОГО МЕСЯЦА[39]

Так исподволь тихо
осень пришла к концу —
И зябкая дрожь
от ветра и от росы.
У вьющихся трав
той яркости прежней нет.
Деревья в саду
пусты — облетела листва.
А воздух промыт —
исчезла последняя грязь.
Во весь их простор
пределы небес высоки.
От скорбных цикад
ни звука не сбереглось.
Лишь стаи гусей
кричат среди облаков...
В тьме тем превращений,
в чередованье вещей
И жизнь человека
разве сама не труд?
С древнейших времен
для всех неизбежна смерть,
Но вспомню о ней,
и сердце бедою жжет.
Удастся ли чем
умерить мою печаль?
Я мутным вином
сумею себя отвлечь:[40]
Что будет в веках,
о том не дано нам знать,
И пусть хоть оно
продлит это утро дня!

НАСТАВЛЯЮ СЫНА

I
В далях, далях времен
наших предков ряды,
Где в начале начал
Яо — царь Тао Тан,[41]
Где все в той же дали
гости Юя за ним[42]
Пронесли сквозь века
к нам свой благостный свет.
Друг драконов Юйлун
Ся с усердьем служил,[43]
Государи Шивэй
Шан в делах помогли.[44]
Щедр умом и глубок
тот сановник сыту,[45]
Кто из Тао сынов
первым поднял мой род.
II
Смуты, смуты полны
дни «Воюющих царств».[46]
В пустоте, в пустоте
пал и Чжоуский дом.[47]
Птица вещая фэн
укрывалась в лесу,
И отшельник-мудрец
жил глубоко в горе.
И рогатый дракон
закружил в облаках,
И стремительный кит
бег волны преградил.
По веленью небес
возвеличилась Хань,
И возлюблен судьбой
Миньский князь Тао Шэ.[48]
III
Как блестящ, как велик
Миньский князь Тао Шэ:
На роду у него
за драконом взлетать.[49]
Меч сжимая в руке,
мчался ветром в поход:
Славой имя покрыл
он в победных боях.
Царь поклялся пред ним
и горой и рекой[50]
И удел ему дал
во владенье — Кайфын.
Неустанен в трудах
был чэнсян Тао Цин,[51]
С чистым сердцем ступив
на дорогу отца.
IV
Не стихая, бежит
этот вечный родник.
Вся в листве, вся в цветах
эта мощная ветвь.
Был для множества рек
здесь единый исток.
Сколько новых ветвей
отошло от одной!
Для всего был свой час —
для безмолвья и слов,
И покорны судьбе
униженье и блеск.
В наше время уже
при владычестве Цзинь
Яркой доблести свет
засиял над Чанша.[52]
V
О бесстрашный Хуань,
славный воин Чанша!
Сколь отважен он был,
столь же честен и добр.
Сын небес — государь
в нем возвысил наш род:
Это им покорен
был полуденный край.
Все деянья свершив,
на покой он ушел.
На вершину взнесен,
оставался он прост.
Нет, не скажет никто,
что с такою душой
И сейчас человек
может встретиться нам!
VI
Строг к себе и к другим
Тао Мао, мой дед,
Был усерден в конце,
как в начале пути.
Благороден и прям
на сановных местах,
Мир и ласку простер
он на тысячу ли.
Человеколюбив
был покойный отец.
Прост и ровен с людьми,
скромен, искренен, чист.
Вверил жизнь он гряде
в ветре мчащихся туч,[53]
Не смущали его
ни веселье, ни гнев.
VII
Ах, как чувствую я
эту малость мою!
К тем подъемлю свой взор,[54]
но до них далеко!
Со стыдом обернусь —
седина на висках,
А за мной только тень.
И стою одинок.
Из трех тысяч грехов,
говорят мудрецы,
Без потомства прожить —
самый тягостный грех.[55]
Так бесхитростно я
о себе размышлял...
Вдруг послышался плач:
ты родился, мой сын!
VIII
Я гаданьем узнал
нам ниспосланный день.
Прорицатель нашел
и счастливейший час.
Дал я имя, чтоб ты
был почтительным — Янь.
Дал прозванье, чтоб ты
был в стремленьях — Цю-сы.
«Равно вежлив и добр —
будь то утро иль ночь...
Помни это всегда,
это в сердце храни...»[56]
Пусть примером тебе
служит в жизни Кун Цзи,[57]
Ты приблизься к нему,
до него поднимись.
IX
«От урода-отца
в ночь дитя родилось.
Он в испуге над ним
молит — дайте огня!»[58]
Человеческий мир —
всяк с живою душой...
Разве только один
я веду себя так?
Ты увидел тобой
порожденную плоть
И живешь в этот миг
тем, чтоб сын был хорош.
Я не раз от людей
в подтвержденье слыхал,
Что отцовская страсть
не должна быть иной.
X
Эти солнце с луной...
День помчится за днем
Незаметно уйдет
твое детство им вслед.
Счастье к нам никогда
не приходит само,
А несчастья зато
не дают себя ждать.
Так пораньше вставай
и попозже ложись.
Вот талантов тебе
я желаю каких.
Если ж доля твоя
бесталанным прожить,
И тогда я стерплю.
Что поделаешь, сын?

УКОРЯЮ СЫНОВЕЙ

Уже сединою
виски у меня покрылись.
И мышцы и кожа
свою утратили свежесть.
Хотя в моем доме
и пять сыновей взрастает,
Но им не присуща
любовь к бумаге и кисти.
Шу — старшему сыну
исполнилось дважды восемь,
По лености вряд ли
соперник ему найдется.
В пятнадцать Сюаня
Конфуций «стремился к книге»,[59]
Сюань же, напротив,
не терпит искусства слова.
Дуаню и Юну —
они близнецы — тринадцать,
Недолго обоим
шестерку спутать с семеркой.
А младший мой, Тун-цзы,
которому скоро девять,
Тот только и знает,
что груши рвать да каштаны.
Коль небо судьбою
меня одарило этой,
Осталось прибегнуть
к тому, что содержит чарка.

ПЕЧАЛЮСЬ О МОЕМ ДВОЮРОДНОМ БРАТЕ ЧЖУН-ДЭ

Я в скорби глубокой
брожу по старому дому.
Печальные слезы —
в них отклик мой любви!
О ком я печалюсь?
И сам себе отвечаю:
Мой друг незабвенный
сошел в девятую тьму...[60]
Одежду печали
ношу я по сыну дяди,
Но были мы словно
родные братья с тобой.
Когда я, прощаясь,
в руке держал твою руку,
Я мог ли подумать,
что первым исчезнешь ты!
Веление рока
никто изменить не властен,
И вот не хватило
земли для твоей горы.[61]
Ты матери дряхлой
оставил одни страданья.
Двум маленьким детям
опора еще нужна...
Таблиц поминальных
две в тихом пустом покое —
Ни днем и ни ночью
не слышно плача у них.
И пыль накопилась
на ваших с женой циновках.
Травой прошлогодней
зарос без присмотра двор.
Ступени у входа
не знают следов привычных,
Но в роще деревья
как будто хранят твой взгляд.
Ты скрылся, покорный
пути земных превращений,
И в мир не вернешься,
чтоб снова облечься в плоть...
Я медлю и медлю
уйти от этого дома.
Печалью, печалью
полна стесненная грудь…

ВТОРЮ СТИХАМ ЧЖУБУ[62] ГО

* * *
Густо-густо разросся
лес пред самою дверью дома.
Когда лето в разгаре,
сберегает он чистый сумрак.
Южный радостный ветер
в это время как раз приходит
И бесчинствует всюду,
и распахивает мой ворот.
Я нигде не бываю, —
выйду так, полежать без дела,
Или сяду спокойно
и за цинь возьмусь, и за книгу.
Овощей в огороде
у меня изобилье всяких,
Да и старого хлеба
остаются еще запасы.
О себе все заботы
ограничены ведь пределом,
Мне же больше, чем надо,
никогда не хотелось в жизни.
Винный рис я очищу
и вино на славу готовлю,
А поспеет, и сразу
сам себе его наливаю.
Сын мой, маленький мальчик,
здесь же, рядом со мной играет.
Он мне что-то лепечет,
а сказать еще не умеет.
И во всем этом вместе
есть, по правде, такая радость,
Что уже я невольно
о роскошной забыл булавке...[63]
И в далекие дали
провожая белые тучи,
Я в раздумьях о древнем;
о, раздумья мои глубоки!
* * *
Теплотою и влагой
три весенние срока славны[64]
И чиста и прохладна
та, что белой зовется, осень.
Когда росы застынут
и кочующих туч не станет,
Когда небо высоко
и бодрящий воздух прозрачен,
Как причудливо-странны
воздымаются ввысь вершины,
Стоит только вглядеться —
удивительно, неповторимо!
Хризантемой душистой
просветляется темень леса.
Хвоей сосен зеленой
словно шапкой накрыты горы.
Размышляю об этом
целомудренном и прекрасном,
Чья открытая доблесть
и под инеем нерушима,
И за винною чарой
об отшельнике древнем думы:
Будет тысячелетье,
как твоих мы держимся правил.
Но пока в моей жизни
неразвернутые стремленья...
Чувства, чувства такие
в «добрый месяц» меня тревожат.[65]

ВТОРЮ СТИХАМ ЧАЙСАНСКОГО ЛЮ[66]

Горы и воды
давно меня призывали.
Но почему же
я долго так колебался?
В этом виною
друзья мои и родные:
Жалко мне было
сказать о разлуке с ними...
Ясное утро
сошлось с необычным чувством.
Взял я мой посох, —
и к западной хижине снова.
Глушью безлюдной
прошел, никого не увидев,
Только все время
пустые встречая жилища...
Ветхую кровлю
уже я настлал травою.
Новое поле
опять пора обработать.
Ветер ущелий
приносит с востока свежесть.
Чарка весенняя
снимет усталость и голод:
(Слабенькой девочке
рад хоть не так, как сыну,
Все же утешит, —
совсем без детей ведь хуже)...
Ах, неспокойны
дела в суетливом мире.
Годы и луны
меня от них отдаляют.
Пашни и прялки
мне хватит для нужд насущных.
Большего в жизни,
по мне, ничего не надо:
Время промчится,
и через одно столетье
Тело и имя —
в тени сокроются оба!

В ОТВЕТ НА СТИХИ ЧАЙСАНСКОГО ЛЮ

И бедно живу,
и мало с миром общаюсь.
Не помню порой,
сменилось ли время года.
Пустынный мой двор
покрыт опавшей листвою.
Я, с грустью вглянув,
узнал, что осень настала.
Подсолнечник вновь
расцвел у северных окон.
Колосья уже
созрели на южном поле.
Мне как же теперь
не радоваться на это:
Уверен ли я,
что будущий год наступит?
Жену я зову,
детей мы берем с собою
И в добрый к нам день
гулять далеко уходим.

ОТВЕЧАЮ ЦАНЬЦЗЮНЮ ПАНУ

Когда Пан служил цаньцзюнем[67] у Вэйского цзюня[68] и был послан из Цзянлина в столицу, он, проезжая через Сюнъян, подарил мне стихи.


I
За дверью из грубо
сколоченных досок
И цинь у меня,
и для чтения книги.
Стихи я пою,
я играю на цине,
Что главною стало
моею утехой.
А разве лишен
я других наслаждений?
Еще моя радость
и в уединенье:
Я утром с зарей
огород поливаю,[69]
А к ночи ложусь
под соломенной кровлей.
II
Что мнится иному
сокровищем дивным,
Порою для нас
вовсе не драгоценность.
И если мы с кем-то
не равных стремлений,
Способны ли с ним
быть мы родственно близки?
Я в жизни искал
задушевного друга
И вправду же встретил
того, кто мне дорог.
И сердце приветно
сливается с сердцем.
Уже и домами
соседствуем тоже.
III
Теперь я скажу
о тебе, кто мне дорог,
Кто любит добро
и усердия полон.
Вино у меня
превосходное было,
Но только с тобою
в нем радость вкушал я.
За ним говорились
приятные речи,
За ним сочинялись
и новые строки.
Бывало, лишь день
я тебя не увижу, —
Как мог в этот день
о тебе я не думать!
Хоть истинный друг
никогда не наскучит,
А все ж наступило
нам время расстаться.
Тебя проводив
от ворот на дорогу,
Я чарку пригубил
без всякой охоты.
О, нас разлучившая
служба в Цзянлине!
О, скрытые далью
на западе тучи!
И вот человек
уезжает далёко...
Разумную речь
от кого я услышу?
V
В тот раз, когда я
распростился с тобою,
Весенние иволги
только запели.
Сегодня, когда
мы встречаемся снова,
Снег мокрыми хлопьями
падает с неба.
Всесильный дафань
дал тебе повеленье[70]
На должность сановную
ехать в столицу.
Ты разве забыл
тишины безмятежность?
Да нет, это служба
не знает покоя!
VI
Печально, печально
холодное утро.
Шумит и шумит
нескончаемый ветер...
Вперед понеслась
государева лодка,
И где-то качает
ее над пучиной.
Да будет удача
в делах твоих, странник
В начале пути
о конце позаботься.
Воспользуйся всеми
удобными днями
И побереги
себя в дальней дороге.

ВОЗВРАТИЛСЯ К САДАМ И ПОЛЯМ[71]

* * *
С самой юности чужды
мне созвучия шумного мира,
От рожденья люблю я
этих гор и холмов простоту.
Я попал по ошибке
в пылью жизни покрытые сети,
В суету их мирскую —
мне исполнилось тридцать тогда.
Даже птица в неволе
затоскует по старому лесу,
Даже рыба в запруде
не забудет родного ручья.
Целину распахал я
на далекой окраине южной,
Верный страсти немудрой,
воротился к садам и полям.
Вся усадьба составит
десять му или больше немногим,
Дом, соломою крытый,
восемь-девять покоев вместит.
Ива с вязом в соседстве
тень за домом на крышу бросают,
Слива с персиком рядом
вход в мой дом закрывают листвой.
Где-то в далях туманных
утопают людские селенья,
Темной мягкой завесой
расстилается дым деревень.
Громко лает собака
в глубине переулка глухого,
И петух распевает
среди веток, на тут взгромоздясь.
Во дворе, как и в доме,
ни пылинки от внешнего мира,
Пустота моих комнат
бережет тишину и покой.
Как я долго, однако,
прожил узником в запертой клетке
И теперь лишь обратно
к первозданной свободе пришел.
* * *
Здесь, в глуши деревенской,
дел мирских человеческих мало:
Переулок убогий
чуть тревожат повозка и конь.
Белый день наступает,
и терновую дверь затворяю,
Чтоб в жилище пустое
не проникла житейская мысль.
Постоянно и снова
по извилистым улочкам узким,
Стену трав раздвигая,
мы проходим из дома и в дом.
И, встречая соседа,
мы не попусту судим да рядим,
Речь о тутах заводим,
как растет конопля, говорим.
Конопля в моем поле,
что ни день, набирается силы;
Мной взрыхленные земли
с каждым днем разрастаются вширь.
Я все время в боязни:
вдруг да иней, да снег на посевы
И конец моим всходам,
и закроет всё дикий бурьян!
* * *
Вот бобы посадил я
на участке под Южной горою,
Буйно травы пробились,
робко тянутся всходы бобов.
Утром я поднимаюсь,
сорняки из земли вырываю,
К ночи выглянет месяц,
и с мотыгой спешу я домой.
Так узка здесь дорога,
так высоки здесь травы густые,
Что вечерние росы
заливают одежду мою.
Пусть промокнет одежда,
это тоже не стоит печали:
Я хочу одного лишь —
от желаний своих не уйти.
* * *
С давних пор так бывало —
ухожу я и в горы и к рекам,
Среди вольной природы
знаю радость лесов и равнин...
И беру я с собою
сыновей и племянников малых;
Сквозь кусты продираясь,
мы идем по пустынным местам.
И туда и обратно
мы проходим меж взгорьем и полем,
С сожаленьем взираем
на жилища старинных людей.
Очага и колодца
там следы во дворах сохранились,
Там бамбука и тута
полусгнившие видим стволы.
— Ты не знаешь, — спросил я
дровосека, рубившего хворост, —
Тех селений, в какие
эти люди отсюда ушли?
Дровосек распрямился,
поглядел на меня и ответил:
— Эти умерли люди,
их в живых уже нет никого...
«Поколенье другое —
с ним дворцы изменились, и площадь».
Значит, слов этих старых
до сих пор еще правда жива.
Значит, жизнь человека
состоит из игры превращений,
И в конце ее должен
возвратиться он в небытие.
* * *
Никого. И в печали
я иду, опираясь на палку,
Возвращаюсь неровной,
затерявшейся в чаще тропой.
А в ущелье, у речки
с неглубокой прозрачной водою,
Хорошо опуститься
и усталые ноги помыть...
Процедил осторожно
молодое вино, что поспело,
Есть и курица в доме —
и соседа я в гости зову.
Вечер. Спряталось солнце,
и сгущается в комнате сумрак.
В очаге моем хворост
запылал — нам свеча не нужна.[72]
Так и радость приходит.
Я горюю, что ночь не продлить мне:
Вот опять с новым утром
появилась на небе заря.

СТИХИ О РАЗНОМ

* * *
В мире жизнь человека
не имеет корней глубоких.
Упорхнет она, словно
над дорогой легкая пыль.
И развеется всюду,
вслед за ветром, кружась, умчится.
Так и я, здесь живущий,
не навеки в тело одет...
Опустились на землю —
и уже меж собой мы братья:[73]
Так ли важно, чтоб были
кость от кости, от плоти плоть?
Обретенная радость
пусть заставит нас веселиться, —
Тем вином, что найдется,
угостим соседей своих!
В жизни время расцвета
никогда не приходит снова,
Да и в день тот же самый
трудно дважды взойти заре.
Не теряя мгновенья,
вдохновим же себя усердном,
Ибо годы и луны
человека не станут ждать!
* * *
К ночи бледное солнце
в вершинах западных тонет.
Белый месяц на смену
встает над восточной горой.
Далеко-далеко
на все тысячи ли сиянье.
Широко-широко
озаренье небесных пустот...
Появляется ветер,
влетает в комнаты дома,
И подушку с циновкой
он студит в полуночный час.
В том, что воздух другой,
чую смену времени года.
Оттого что не сплю,
нескончаемость ночи узнал.
Я хочу говорить —
никого, кто бы мне ответил.
Поднял чарку с вином
и зову сиротливую тень...
Дни — и луны за ними, —
покинув людей, уходят.
Так свои устремленья
я в жизнь претворить и не смог.
Лишь об этом подумал,
и боль меня охватила,
И уже до рассвета
ко мне не вернется покой!
* * *
Краски цветенья
нам трудно надолго сберечь.
День увяданья
отсрочить не может никто.
То, что когда-то,
как лотос весенний, цвело,
Стало сегодня
осенней коробкой семян...
Иней жестокий
покроет траву на полях.
Сникнет, иссохнет,
но вся не погибнет она!
Солнце с луною
опять совершают свой круг,
Мы же уходим,
и нет нам возврата к живым.
Сердце любовно
к прошедшим зовет временам.
Вспомню об этом —
и всё оборвется внутри!
* * *
«Мыслью доблестный муж
устремлен за четыре моря»,[74]
Я ж хочу одного —
чтобы старости вовсе не знать;
Чтоб родные мои
собрались под единой крышей,
Каждый сын мой и внук —
все друг другу спешили помочь;
Чтоб кувшин и струна
целый день пребывали со мною,
Чтобы в чаре моей
никогда не скудело вино;
Чтоб, ослабив кушак,
насладился я радостью полной,
И попозже вставал,
и пораньше ко сну отходил...
Ну, а что мне до тех,
кто живет в современном мире,
Угль горящий и лед
чью, враждуя, заполнили грудь?
Век свой кончат они
и вернутся под свод могильный,
И туда же уйдет
их тревога о славе пустой!
* * *
Вспоминаю себя
полным сил в молодые годы.
Хоть и радости нет,
а бывал постоянно весел.
Неудержной мечтой
унесен за четыре моря,
Я на крыльях парил
и хотел далеко умчаться.
Чередой, не спеша
исчезали лета и луны.
Те желанья мои
понемногу ушли за ними.
Вот и радость уже
не приносит с собой веселья:
Непрестанно теперь
огорчают меня заботы.
Да и сила во мне
постепенно идет на убыль,
С каждым днем для меня
всё в сравнении с прошлым хуже...
В тихой заводи челн
ни на миг не могу я спрятать:[75]
Сам влечет он меня,
не давая стоять на месте.
А пути впереди
так ли много еще осталось?
И не знаю пока,
где найду для причала берег...
Людям прежних веков
было жаль и кусочка тени.[76]
Мысль об этом одна
в содроганье меня приводит!
* * *
Я, бывало, услышав
поученья старших годами,
Закрывал себе уши:
их слова меня раздражали.
И должно же случиться, —
проведя на свете полвека,
Вдруг дошел до того я,
что и сам теперь поучаю!
Отыскать я пытаюсь
радость прежней поры расцвета
И мельчайшей крупинки
у меня не найдется больше.
И уходит-уходит
все быстрее и дальше время.
С этой жизнью своею
разве можешь встретиться снова?
Все, что в доме, истрачу,
чтоб наполнить его весельем
И угнаться за этим
лет и лун стремительным бегом.
Я ведь, следуя древним,
не оставлю золото детям.[77]
Не истрачу, то что же
после смерти с ним буду делать?
* * *
Солнце с луною
никак не хотят помедлить,
Торопят друг друга
четыре времени года.
Ветер холодный
обвеял голые ветви.
Опавшей листвою
покрыты длинные тропы...
Юное тело
от времени стало дряхлым,
И темные пряди
давно уже поседели.
Знак этот белый
отметил голову вашу,
И путь перед вами
с тех пор все уже и уже.
Дом мой родимый —
всего лишь двор постоялый,
И я здесь как будто
тот гость, что должен уехать.
Уехать, уехать
Куда же ведет дорога?
На Южную гору:
в ней старое есть жилище.[78]
* * *
Вместо пахоты службой
содержать я себя не думал,
А увидел призванье
в листьях тутов, колосьях в поле.
Я своими руками,
никогда не ленясь, работал,
Знал и холод и голод,
ел и отруби, пищу бедных.
Разве ждал я обилья,
что превысит меру желудка?
Мне другого не надо,
как наесться простой крупою.
Для защиты от стужи
мне довольно холстины грубой.
Под некрашеной тканью
я спасусь от летнего солнца.
Даже скудости этой
не привык я иметь в достатке —
Вот что горько и больно,
вот что ранит меня печалью!
Всем известно, что люди
получают то, что им надо,
Я же в жизни неладной
отошел от полезных правил.
Значит, так и должно быть,
ничего не поделать с этим...
И тогда остается
от наполненной чарки радость!
* * *
Послушная ветру
сосна на высоком обрыве —
Прелестный и нежный,
еще не окрепший ребенок.
И лет ей от силы
три раза по пять миновало;
Ствол тянется в выси.
Но можно ль к нему прислониться?
А облик прекрасный
таит в себе влажную свежесть.
Мы в ясности этой
и душу провидим, и разум.

ЗА ВИНОМ

* * *
Тлен и цветенье
не знают привычных мест
Только друг друга
сменяя, они живут.
Шао почтенный,
растивший тыквы свои,[79]
Был ли таким же
в дунлинские времена?
Холод, жара ли,
им каждому дан черед.
Путь человека
ведь тоже устроен так.
Мудрые люди,
постигнув самую суть,
В этом не могут
сомнений уже иметь...
Вдруг остаешься
один на один с вином.
Днем или ночью,
а чару наполнить рад!
* * *
Добрых дел изобилье,
говорят, приносит награду...
Непреклонные братья
Бо и Шу на горе остались![80]
Если злой не наказан,
если добрый без воздаянья,
Почему продолжают
раздаваться пустые речи?
А «ему девяносто...
ходит... вервием подпоясан»,[81]
Голодает и мерзнет,
как страдал и в юные годы...
Если б не опирались
так на твердость в бедности трудной,
Через сто поколений
чей пример перешел бы к людям!
* * *
Скоро тысячелетье,
как заброшен путь правды, дао:
Люди, люди обычно
слишком любят свои заботы.
Вот вино перед ними,
им его не хочется выпить:
Привлекает их только
в человеческом мире слава...
Почему наше тело
мы считаем столь драгоценным,
Не по той ли причине,
что живем лишь однажды в жизни!
Но и жизнь человека
сколько может на свете длиться?
Пронесется внезапно,
как сверканье молнии быстрой...
Безрассудно, лениво
обращаясь с недолгим веком,
Так себя ограничив,
что они совершить способны!
* * *
Всюду мечется-бьется
потерявшая стаю птица.
Надвигается вечер,
все летает она одна.
Тут и там она ищет
и пристанища не находит.
Ночь сменяется ночью,
и тревожнее птичий крик.
И пронзительней зовы,
обращенные к чистой дали.
Вновь мелькнет, вновь исчезнет —
как сильна по друзьям тоска!
Долетела до места,
где сосна растет одиноко.
Вот и крылья сложила,
завершив далекий свой путь...
Зимний ветер свирепый
не щадит цветущих деревьев.
К этой сени зеленой,
только к ней не приходит смерть.
И доверилась птица
обретенному здесь уюту,
И на тысячелетье
неразлучна она с сосной!
* * *
Я поставил свой дом
в самой гуще людских жилищ,
Но минует его
стук повозок и топот коней.
Вы хотите узнать,
отчего это может быть?
Вдаль умчишься душой,
и земля отойдет сама.
Хризантему сорвал
под восточной оградой в саду,
И мой взор в вышине
встретил склоны Южной горы.
Очертанья горы
так прекрасны в закатный час,
Когда птицы над ней
чередою летят домой!
В этом всем для меня
заключен настоящий смысл.
Я хочу рассказать,
и уже я забыл слова...
* * *
В поступках людских,
в несметных тысячах тысяч,
Поди разберись,
где правда и где неправда:
На правду и ложь,
когда их поставишь рядом,
Откликнется хор
готовых хулить и славить.
В конце трех времен
такое случалось часто,[82]
И только мудрец
как будто не этим занят.
Брезгливо смеясь
над глупостью в пошлом мире,
Он сам изберет
дорогу Ци и Хуана.[83]
* * *
Хризантемы осенней
нет нежнее и нет прекрасней!
Я с покрытых росою
хризантем лепестки собрал.
И пустил их в ту влагу,
что способна унять печали
И меня еще дальше
увести от мирских забот.
Хоть один я сегодня,
но я первую чару выпью.
А она опустеет —
наклониться кувшин готов.
Время солнцу садиться —
отдыхают живые твари.
Возвращаются птицы
и щебечут в своем лесу.
Я стихи распеваю
под восточным навесом дома,
Я доволен, что снова
жизнь явилась ко мне такой!
* * *
Забрезжило утро, —
я слышу, стучатся в дверь.
Кой-как я оделся
и сам отворять бегу.
«Кто там?» — говорю я.
Кто мог в эту рань прийти?
Старик хлебопашец,
исполненный добрых чувств.
Принес издалёка
вино — угостить меня.
Его беспокоит
мой с нынешним веком разлад:
«Ты в рубище жалком,
под кровлей худою живешь,
Но только ли в этом
судьбы высокий удел!
Повсюду на свете
поддакивающие в чести.
Хочу, государь мой,
чтоб с грязью мирской ты плыл!»[84]
«Я очень растроган
участьем твоим, отец,
Но я по природе
согласья и не ищу.
Сторонкой объехать
пусть даже не мудрено,
Предав свою правду,
я что ж, не собьюсь с пути?
Так сядем покамест
и долг отдадим вину.
Мою колесницу
нельзя повернуть назад!»
* * *
В те минувшие годы
побывал я в странствии дальнем,[85]
Так что даже увидел
берега Восточного моря.
Только путь оказался
очень длинным и очень долгим,
Только ветер и волны
преградили мою дорогу.
Я в скитания эти
уходил по чьему веленью?
Мне представилось, будто
голод гонит меня из дома.
И я отдал все силы
для того, чтоб себя насытить.
Получил я немного,
и уже мне больше, чем надо...
И, пугаясь, что это
не достойнейший способ жизни,
Я сошел с колесницы
и вернулся в свой тихий угол.
* * *
Вот бывают же люди, —
даже в доме одном живут, —
Что принять, что отбросить —
нет единства у них ни в чем.
Скажем, некий ученый
в одиночестве вечно пьян.
Или деятель некий
круглый год непрестанно трезв.
Эти трезвый и пьяный
вызывают друг в друге смех.
Друг у друга ни слова
не умеют они понять.
В рамках узости трезвой
человек безнадежно глуп.
Он в наитье свободном
приближается к мудрецам.
И стихи обращаю
я к тому, кто уже хмельной:
Лишь закатится солнце,
пусть немедля свечу берет![86]
* * *
Старинным друзьям
приятен мой взгляд на жизнь.
Кувшин захватив,
толпою они пришли.
Как в древней стране,
расселись мы под сосной,
Налили не раз —
и снова пьяны уже.
Крестьяне-отцы
без умолку говорят,
И чарку мы пьем,
порядок всякий презрев.
Забыли про всё,
не знаем себя самих,
И знать ли теперь
нам ценность вещей вокруг?
И где-то вдали
затерян конец пути...
В кувшине вина
глубокий таится вкус!
* * *
В убогом жилище
прилежных рук не хватает,
И дикий кустарник
мои захватил владенья.
Отчетливо в небе
видны парящие птицы.
Безлюдно и тихо —
не слышно шагов прохожих...
Мир так беспределен
во времени и в пространстве,
А жизнь человека
и ста достигает редко.
А годы и луны
торопятся, как в погоне.
Виски обрамляя,
давно седина белеет...
Когда не отбросишь
забот о преуспеянье,
То всё, чем живешь ты,
окажется слишком жалким!
* * *
Я в юности ранней
не часто общался с миром,
Найдя наслажденье
в шести совершенных книгах.[87]
Вот-вот я достигну
годов, когда нет сомнений.[88]
Так долго на свете,
а все никаких успехов.
И я сохраняю
лишь твердость в бедности трудной,
На голод и холод
свое променяв довольство.
И в ветхом жилище
гуляет печальный ветер,
А буйные травы
от глаз мой двор заслонили.
Сермягу накинув,
я бодрствую ночью долгой.
Потух предрассветный
пропеть для меня не хочет.
Былого Мэн-гуна
сегодня здесь нет со мною,[89]
И от посторонних
я чувства мои скрываю.
* * *
Ученый Цзы-юнь
пристрастье имел к вину,[90]
Но в бедной семье
откуда его возьмешь!
Надежда была
на тех, кто правду искал,
С вином приходя
сомненья свои решать.
И чарку он брал
и всё выпивал до дна,
На каждый вопрос
им добрый давал совет...
А некогда жил
один, кто хотел молчать,[91]
Чтоб слово его
помочь не могло войне...
В ком к людям любовь,
тот всё от себя им даст.
Всё то, что нужней —
молчание или речь!

ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНЕМУ[92]

* * *
Я прощаюсь с родными,
запрягаю лошадь с утра:
Предстоит мне дорога
до далекой страны Учжун.
Что тебя, государь мой,
так торопит сегодня в путь?
— Не на торг, — отвечаю, —
не на битву с врагом спешу.
Я узнал, что на свете
жил-был некогда Тянь Цзы-тай,[93]
Непреклонный и верный
и средь сильных мужей герой.
Человек этот редкий.
хоть и умер давным-давно,
В тех краях и поныне
люди учатся жить, как он:
Жил он так, что при жизни
наивысшей славы достиг,
Сколько лет после смерти
нескончаем о нем рассказ...
Жалок тот, чьи проходят
дни в бессмысленной суете,
На земле кого помнят
лишь один им прожитый век!
* * *
Высоко-высоко
на сто чи поднимается башня,
Открывая пред нами
четыре простора земли.
С темнотою в нее
на ночлег возвращаются тучи,
По утрам в этой башне
приют для слетевшихся птиц.
Рек и гор красота
безраздельно заполнила взоры.
Одиноко равнина
простерта в безбрежную даль.
А в былые года
сколько славу и почесть узнавших,
Горячо и бесстрашно
сражались за эти края!
Был у каждого день
после века им прожитой жизни,
Когда время настало
вернуться в Полуночный Ман...[94]
Кипарис и сосну
уничтожил топор человека.
Лишь высоких курганов
неровный рисуется ряд.
У развалин могил
не осталось последних хозяев.
Бесприютные души
избрали какую страну?
Процветанье и блеск
восхищения стоят, конечно, —
Но о них же раздумья
в нас жалость рождают и грусть!
* * *
Далеко на востоке
живет благородный ученый,
И одет он всегда
в неприглядное, рваное платье,
И из дней тридцати
только девять встречается с пищей,
И лет десять, не меньше,
он носит бессменную шапку.
Горше этой нужды
не бывает, наверно, на свете,
А ему хоть бы что —
так приветлив на вид он и весел.
Я, конечно, стремлюсь
повидать человека такого.
И пошел я с утра
через реки и через заставы.
Вижу — темные сосны,
сжимая дорогу, теснятся.
Вижу — белые тучи
над самою кровлей ночуют.
А ученому ясно,
зачем я его навещаю.
Сразу цинь он берет,
для меня ударяет по струнам.
Первой песней своей —
«Журавлем расстающимся» — тронул
И уже ко второй,
где «луань одинок», переходит...
Я хотел бы остаться
пожить у тебя, государь мой,
Прямо с этого дня
до холодного времени года!
* * *
С хвоей темно-зеленой
это дерево в тесном доле...
И зимою и летом
остается оно таким.
Год проходит, и снова
видит дерево снег иль иней.
Разве кто-нибудь скажет,
что не знает оно времен?
Мне наскучило слушать
каждый день здесь мирские речи,
Отыскать себе друга
я приду в столицу Линьцзы.[95]
Там, в Цзися, как я слышал,
много тех, кто книги толкует.
Эти люди помогут
разрешить сомненья мои.
Я собрал свои вещи,
даже день отъезда назначил.
Даже перед разлукой
попрощался уже с семьей.
Но я все же колеблюсь,
не успев уйти за ворота.
В дом вернусь, и присяду,
и еще подумаю раз.
Нет, мне вовсе не страшно
то, что путь окажется долгим.
А одно только страшно, —
что обманут люди меня.
Вдруг да в нашей беседе
не сойдется их мысль с моею,
И навек я останусь
лишь посмешищем для других...
Всё, что сердце тревожит,
трудно выразить мне словами.
Чтоб с тобой поделиться,
написал я эти стихи.
* * *
День уже вечереет,
и ни облачка нет на небе.
Теплый ветер весенний
обвевает нас первой лаской.
И прекрасная дева
наслаждается чистой ночью,
До прихода рассвета
пьет вино и поет, играя.
Только петь перестала,
и вздыхает она так тяжко.
Вздох протяжный и песня
и меня растрогали очень.
Белым светится светом
в наплывающих тучках месяц,
Всё вокруг пламенеет
от цветов над густой листвою...
Разве так не бывает,
что мгновенье приносит радость?
Пусть она ненадолго:
что поделать мы в силах с этим!
* * *
В годы юности ранней
был могуч я и был отважен.
Меч рукою сжимая,
я один по свету скитался.
Пусть попробуют скажут, —
мол, скитался от дома близко:
У Чжанъи путь я начал
и его завершил в Ючжоу.[96]
Заглушал я свой голод
горным злаком вэй Шоуяна,[97]
Утолял свою жажду
я бегущей струей Ишуйя.[98]
Так нигде и не видел
никого, кто меня бы понял,
Лишь увидеть пришлось мне
самых древних времен курганы.
У проезжей дороги
два высоких холма могильных,
Где Бо-я похоронен,
где покоится Чжуан Чжоу![99]
Но людей этих славных
трудно снова живыми встретить.
Значит, странствием дальним
я чего же хотел добиться?
* * *
Посадил я однажды
у Янцзы на прибрежье туты.
Думал — минет три года,
и дождусь урожая листьев.
Но когда на деревьях
начала разрастаться зелень,
Вдруг беда их постигла —
перемены в горах и реках.
Ветром сбило с них листья,
изломало голые ветви,
А стволы их и корни
все уплыли в седое море...
Шелкопрядов весенних
накормить уже больше нечем,
И у зимнего платья
не осталось теперь надежды...[100]
Я, сажая деревья,
сам не выбрал повыше место
Что же пользы сегодня
от моих сожалений горьких?

ПЕРЕСЕЛЯЮСЬ

* * *
И прежде хотел я
жить в этой Южной деревне,
И не потому что
гаданьем ей выпал знак:
Здесь, слышал я, много
людей с простыми сердцами.
В их обществе радость
считать вечера и дни.
В мечтах о деревне
прождал я всё-таки годы.
Покамест сегодня
я не поселился в ней...
А хижине бедной
к чему большие пространства?
Достаточно, если
накроет она постель.
Важней, чтоб соседи
почаще ко мне ходили,
И мы в разговорах
судили б о старине,
И чудным твореньем
мы вместе бы восторгались,
Неясные мысли
друг другу толкуя в нем.
* * *
Весною и осенью
много погожих дней.
На гору мы всходим
и там слагаем стихи.
Минуем ворота —
хозяин к себе зовет.
Вино поспевает —
и тут же его мы пьем.
В полях поработав,
расходимся по домам.
Домой воротившись,
мы думаем о друзьях.
А вспомнив о друге,
спешим накинуть халат:
В беседах и в смехе
мы не замечаем часов.
Жизнь в этих занятьях
не лучше ль всякой иной?
Не вспыхнет желанье
покинув ее, уйти.
Одежда и пища
к тому же требуют средств.
На пахоте труд мой
меня не введет в обман!

ГУЛЯЯ С ДРУЗЬЯМИ ПОД КИПАРИСАМИ МОГИЛ СЕМЬИ ЧЖОУ

До чего же сегодня
ясно небо и светел день.
Чистый голос свирелей
и напевные звуки струн.
Опечалены теми,
кто под сенью могильной спит,
Разве можем при этом
уходить от веселья мы?
И свободная песня
здесь творится из новых слов.
И вино зеленое
здесь рождает на лицах смех.
Ничего я не знаю
о заботах, что завтра ждут,
И уже моим чувствам
до конца отдаюсь теперь.

ЧИТАЯ «ШАНЬХАЙЦЗИН» — КНИГУ ГОР И МОРЕЙ

* * *
Лето в начале,
растут деревья и травы.
Дом окружая,
сплелись тенистые ветви.
Птицы слетелись
и радуются уюту.
С ними я тоже
свою полюбил лачугу.
Поле вспахал я
и все, что нужно, посеял.
Время настало
уже читать мои книги...
Нищ переулок
вдали от колей глубоких,
Только заедет
коляска близкого друга.
Чарку приятно
весенним вином наполнить,
Овощи с грядок
собрать в моем огороде…
Дождь моросящий
с востока сюда приходит,
Ласковый ветер
в пути его провожает.
Я пробегаю
«Историю Чжоу-вана»,[101]
Снова любуюсь
картинами «Шаньхайцзина».[102]
Так я мгновенно
вселенную постигаю...
Это не радость,
то в чем же она иначе?

ВОСПЕВАЮ БЕДНЫХ УЧЕНЫХ

* * *
Во вселенной все сущее
обретает свою опору.
Сиротливому облаку
одному приютиться негде.
В дали, дали безвестные
в пустоте небес исчезает,
Не дождавшись до времени,
чтоб увидеть последний отблеск...
Чуть рассветное зарево
распахнет ночные туманы,
Как пернатые стаями
друг за дружкой уже летают.
Позже всех, очень медленно
вылетает из леса птица
И задолго до вечера
возвращается в лес обратно...
В меру сил и старания
не сходя с колеи старинной,
Разве тем не обрек себя
на лишения и на голод?
А вдобавок и дружества
если более не узнаешь,
Что случится от этого,
и какая нужда в печали?..
* * *
Как пронзителен холод,
когда близится вечер года.
В ветхой летней одежде
я погреться на солнце сел...
Огород мой на юге
потерял последнюю зелень.
Оголенные ветви
заполняют северный сад.
Я кувшин наклоняю,
не осталось уже ни капли,
И в очаг заглянул я,
но не видно в нем и дымка.
Лишь старинные книги
громоздятся вокруг циновки.
Опускается солнце,
а читать их всё недосуг.
Жизнь на воле без службы
не равняю с бедою чэньской,[103]
Но в смиренности тоже
возроптать на судьбу могу.
Что же мне помогает
утешенье найти в печали?
Только память о древних,
живших в бедности мудрецах
* * *
Ученый Чжуы-вэй
любил свой нищенский дом.
Вокруг его стен
разросся густой бурьян.
Укрывшись от глаз,
знакомство с людьми прервал.
Стихи сочинять
с искусством редким умел.
И в мире затем
никто не общался с ним,
А только один
Лю Гун навещал его...[104]
Такой человек,
и вдруг — совсем одинок?
Да лишь потому,
что мало таких, как он:
Жил сам по себе,
спокойно, без перемен —
И радость искал
не в благах, не в нищете!
В житейских делах
беспомощный был простак...
Не прочь бы и я
всегда подражать ему!

ВОСПЕВАЮ ЦЗИН КЭ[105]

Дань — наследник престола —
привечал при дворе достойных,
Потому что мечтал он
об отмщении Ину злому.
Приходил к нему лучший
каждой сотни мужей отважных.
Так он к вечеру года
и обрел могучего Цзина.
Человек благородный
не колеблясь умрет за друга.
Взял свой меч драгоценный
и покинул столицу Яня.
Кони траурно-белы
на широкой дороге ржали.
Это в гордом волненье
не меня ль они провожают?
Встали волосы дыбом,
высоко поднимая шапки,
Тою грозною силой
разрывая шнуры завязок.
Пьют прощальную чашу,
где Ишуй-река протекает.
И куда ни посмотришь —
восседают толпой герои.
Там Цзянь-ли среди храбрых
ударял по печальным струнам.
Там Сун И, ему вторя,
пел высоким голосом песню.
В ней порыв за порывом
уносился плачущий ветер.
В ней размах за размахом
покатились хладные волны.
Шан — мелодия грусти —
вызывала ручьями слезы.
Юй — напев величавый —
заставлял трепетать бесстрашных.
Знал Цзин Кэ в своем сердце,
что уйдет и вновь не вернется,
Но теперь неизбежно
навсегда он себя прославит.
Поднялся на сиденье —
он назад ни за что не глянет, —
И, летя, колесница
ворвалась во владенья Циня,
На дорогах отбросив
десять тысяч ли за собою,
На извилистых тропах
тысяч стен миновав изгибы…
И развернута карта,
и само уже дело просит,
И свирепый владыка
задрожал и бежит от Цзина.
Ах, печаль меня мучит:
был он слаб в искусстве кинжала,
Удивительный подвиг
не сумел увенчать успехом.
Но того человека
пусть и нет уж на белом свете,
Будет в тысячелетьях
он тревожить сердца потомков!

ПОМИНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

* * *
Если в мире есть жизнь,
неизбежна за нею смерть.
Даже ранний конец
не безвременен никогда.
Я под вечер вчера
был еще со всеми людьми,
А сегодня к утру
в списке душ уже неживых.
И рассеялся дух
и куда же, куда ушел?
Оболочке сухой
дали место в древе пустом...
И мои сыновья,
по отцу тоскуя, кричат,
Дорогие друзья
гроб мой держат и слезы льют.
Ни удач, ни потерь
я по стану отныне знать,
И где правда, где ложь,
как теперь смогу ощутить?
Через тысячу лет,
через десять тысяч годов
Память чья сохранит
нашу славу и наш позор?
Но досадно мне то,
что, пока я на свете жил,
Вволю выпить вина
так ни разу и не пришлось!
* * *
Прежде было ли так,
чтоб напиться я вдоволь мог,
А сегодня вино
здесь нетронутое стоит.
На весеннем вине
ходят пенные муравьи.
Я когда же теперь
вновь испробую вкус его?
И подносов с едой
предо мною полным-полно.
И родных и друзей
надо мной раздается плач.
Я хочу говорить,
но во рту моем звуков нет.
Я хочу посмотреть,
но в глазах моих света нет.
Если в прежние дни
я в просторном покое спал,
То сегодня усну
я в травой заросшем углу...
Так я в утро одно
дом покинул, в котором жил,
Дом, вернуться куда
никогда не наступит срок!
* * *
Всё кругом, всё кругом
заросло сплошною травой.
И шумят и шумят
серебристые тополя...
Когда иней суров
и девятый месяц настал,
Провожают меня
на далекий глухой пустырь...
Ни в одной стороне
человеческих нет жилищ,
И могильный курган
возвышается, как утес.
Кони, в грусти по мне,
прямо к небу взывая, ржут.
Ветер, в грусти по мне,
скорбно листьями шелестит...
Тихий темный приют
лишь однажды стоит закрыть,
И на тысячи лет
распрощаешься ты с зарей.
И на тысячи лет
распрощаешься ты с зарей,
Величайший мудрец
не сумеет тебе помочь...
Было много людей,
проводивших меня сюда,
Поспешивших затем
воротиться — каждый в свой дом.
Но родные мои,
может быть, и хранят печаль,
Остальные же все
разошлись и уже поют...
Как я смерть объясню?
Тут особых не надо слов:
Просто тело отдам,
чтоб оно смешалось с горой!

ПЕРСИКОВЫЙ ИСТОЧНИК

В годы Тайюань правленья дома Цзинь[106]

человек из Улина[107] рыбной ловлей добывал себе пропитание.

Он плыл по речушке в лодке

и не думал о том, как далеко он оказался от дома.

И вдруг возник перед ним лес цветущих персиковых деревьев,

что обступили берега на несколько сот шагов;

и других деревьев не было там, —

только душистые травы, свежие и прекрасные,

да опавшие лепестки, рассыпанные по ним.

Рыбак был очень поражен тем, что увидел,

и пустил свою лодку дальше,

решив добраться до опушки этого леса.

Лес кончился у источника, питавшего речку,

а сразу за ним возвышалась гора.

В горе же был маленький вход в пещеру,

из которого как будто выбивались лучи света.

И рыбак оставил лодку и проник в эту пещеру,

вначале такую узкую,

что едва пройти человеку.

Но вот он сделал несколько десятков шагов,

и взору его открылись яркие просторы —

земля равнины, широко раскинувшейся,

и дома высокие, поставленные в порядке.

Там были превосходные поля и красивейшие озера, и туты, и бамбук, и многое еще.

Межи и тропинки пересекали одна другую,

петухи и собаки перекликались между собою.

Мужчины и женщины, — проходившие мимо

и работавшие в поле, — были так одеты,

что они показались рыбаку чужестранцами;

и старики с их пожелтевшей от времени сединой,

и дети с завязанными пучками волос

были спокойны, полны какой-то безыскусственной веселости.

Увидев рыбака, эти люди очень ему удивились

и спросили, откуда и как он явился.

Он на все это им ответил.

И тогда они пригласили его в дом,

принесли вина, зарезали курицу, приготовили угощение.

Когда же по деревне прошел слух об этом человеке,

народ стал приходить, чтоб побеседовать с ним.

Они говорили: «Деды наши в старину бежали от жестокостей циньской[108] поры,

с женами и детьми, с земляками своими пришли в этот отрезанный от мира край

и больше уже отсюда не выходили,

так и расстались со всеми теми, кто живет вне этих мест».

Они спросили, что за время на свете теперь,

не знали они совсем ничего ни о Хань,[109]

и, уж конечно, ни о Вэй[110] и ни о Цзинь.[111]

И этот человек подробно, одно за другим, рассказал им все то, что знал он сам,

и они вздыхали и печалились.

И все они без исключения радушно приглашали его в гости к себе в дома

и подносили ему вино и еду.

Пробыв там несколько дней,

он стал прощаться.

Обитатели этой деревни сказали ему:

«Только не стоит говорить о нас тем, кто живет вне нашей страны».

Он ушел от них

и снова поплыл в лодке,

держась дороги, которою прибыл,

и всюду-всюду делая отметки.

А вернувшись обратно в Улин,

он пришел к правителю области и рассказал обо всем, как было.

Правитель области тут же отрядил людей, чтобы поехали вместе с рыбаком

и поискали бы сделанные им отметки,

но рыбак заблудился и дорогу ту больше найти не смог.

Известный Лю Цзы-цзи, живший тогда в Наньяне

и прославившийся как ученый высоких правил,

узнав обо всем,

обрадовался, стал даже готовиться в путь,

но так и не успел:

он вскорости заболел и умер.

А после и вовсе не было таких, кто «спрашивал бы о броде»![112]


Вот что было при Ине:[113]
он нарушил порядок неба,
И хорошие люди
покидали мир неспокойный.
Ци с друзьями седыми
на Шаншани в горе укрылись,[114]
Люди повести этой
тоже с мест насиженных встали.
И следы их былые
не нашлись, как канули в воду,
И тропинки их странствий
навсегда заросли травою...
Каждый кличет другого,
чтобы в поле с утра трудиться,
А склоняется солнце,
и они отдыхать уходят...
Там бамбуки и туты
их обильною тенью дарят.
Там гороху и просу
созревать назначены сроки.
Шелкопряды весною
им приносят длинные нити,
С урожаем осенним
государевых нет налогов.
На заглохших дорогах
не увидеть путников дальних.
Лай собак раздается,
петухи отвечают пеньем.
Форму жертвенной чаши
сохраняют они старинной,
И на людях одежды
далеки от новых покроев.
Их веселые дети
распевают свободно песни,
Да и старцы седые
безмятежно гуляют всюду.
Зацветают растенья, —
люди помнят, — с теплом весенним,
Облетают деревья, —
им известно, — с осенним ветром
Хоть они и не знают
тех наук, что считают время,
Все же строятся сами
в ряд четыре времени года.
Если мир и согласье,
если в жизни радостей много,
То к чему еще нужно
применять ученую мудрость?..
Это редкое чудо
пять веков как спрятано было,
Но в прекрасное утро
мир нездешний для глаз открылся.
Чистоту или скверну
не один питает источник.
Мир открылся, но снова
возвращается в недоступность...
Я спросить попытаюсь
у скитающихся на свете,
Что они понимают
за пределом сует и праха.
Я хотел бы тотчас же
устремиться за легким ветром, —
С ним подняться бы в выси,
с ним искать бы тех, кто мне близок!

Мэн Хао-жань[115]

ОСЕНЬЮ ПОДНИМАЮСЬ НА ЛАНЬШАНЬ. ПОСЫЛАЮ ЧЖАНУ ПЯТОМУ

На Бэйшане
среди облаков белых
Старый отшельник
рад своему покою...
Высмотреть друга
я всхожу на вершину.
Сердце летит,
вслед за птицами исчезает.
Как-то грустно:
склонилось к закату солнце.
Но и радость:
возникли чистые дали.
Вот я вижу —
идущие в села люди
К берегу вышли,
у пристани отдыхают.
Близко от неба
деревья как мелкий кустарник.
На причале
лодка совсем как месяц.
Ты когда же
с вином ко мне прибудешь?
Нам напиться
надо в осенний праздник![116]

ЛЕТОМ В ЮЖНОЙ БЕСЕДКЕ ДУМАЮ О СИНЕ СТАРШЕМ

Вот свет над горою
внезапно упал на запад.
И в озере месяц
неспешно поплыл к востоку.
Без шапки, свободно
дышу вечерней прохладой,
Окно растворяю,
лежу, отринув заботы.
От лотосов ветер
приносит душистый запах.
Роса на бамбуках
стекает с чистым звучаньем.
Невольно захочешь
по струнам циня ударить,
Но жаль, не услышит
знаток, кому это в радость...
При чувствах подобных
о друге старинном думы,
А полночь приходит, —
и он в моих сновиденьях!

ПРОВОЖУ НОЧЬ В ГОРНОЙ КЕЛЬЕ УЧИТЕЛЯ Е. ЖДУ ДИНА. ОН НЕ ПРИХОДИТ

Вечернее солнце
ушло на эапад за гору.
Повсюду ущелья
внезапно укрылись тьмой.
Над соснами месяц
рождает ночную свежесть.
Под ветром источник
наполнил свободный слух.
Уже дровосеки
все скоро уйдут из леса,
И в сумраке птицы
находят себе приют.
А он, этот друг мой,
прийти обещался к ночи,
И цинь одиноко
всё ждет на тропе в плющах.[117]

НОЧЬЮ ВОЗВРАЩАЮСЬ В ЛУМЭНЬ

В горном храме колокол звонкий —
померк уходящий день.
У переправы перед затоном
за лодки горячий спор.
Люди идут песчаной дорогой
в селения за рекой.
С ними и я в лодку уселся,
чтоб ехать к себе в Лумэнь...
А в Лумэне месяц сияньем
деревья открыл во мгле.
Я незаметно дошел до места,
где жил в тишине Пан Гун.[118]
В скалах проходы, меж сосен
тропы в веках берегут покой.
Только один лумэньский отшельник
придет и опять уйдет.

В РАННИЕ ХОЛОДА НА РЕКЕ МОИ ЧУВСТВА

Листья опали
и гуси на юг пролетели.
Северный ветер
студен на осенней реке.
В крае родимом
крутые излучины Сяна.
В высях далеких
над Чу полоса облаков.
Слезы по дому
в чужой стороне иссякают.
Парус обратный
слежу у небесной черты.
Где переправа?
Кого бы спросить мне об этом?
Ровное море
безбрежно вечерней порой...

НА ПРОЩАНЬЕ С ВАН ВЭЕМ[119]

В тоскливом безмолвье
чего ожидать мне осталось?
И утро за утром
теперь понапрасну проходят...
Я если отправлюсь
искать благовонные травы,
Со мной, к сожаленью,
не будет любимого друга,
И в этой дороге
кто станет мне доброй опорой?
Ценители чувства
встречаются в мире так редко...
Я только и должен
хранить тишины нерушимость, —
Замкнуть за собою
ворота родимого сада!

ПИШУ НА СТЕНЕ КЕЛЬИ УЧИТЕЛЯ И

Учитель там,
где предан созерцанью,
Поставил дом
с пустынной рощей рядом.[120]
Вдаль от ворот —
прекрасен холм высокий.
У лестницы —
глубоко дно оврагов...
Вечерний луч
с дождем соединился.
Лазурь пустот
на тени дома пала...
Ты посмотри,
как чист и светел лотос,
И ты поймешь,
как сердце не грязнится![121]

В ДЕРЕВНЕ У ДРУГА

Мой старый друг
на курицу с пшеном
Позвал меня
в крестьянское жилище...
Зеленый лес
деревню обступил,
Цепь синих гор
за ней уходит косо.
Сидим лицом
на ток и огород.
Пьем. Судим мы
о конопле и тутах...
Когда придет
«двойной девятки» день,
Сюда вернусь
к цветенью хризантемы![122]

К ВЕЧЕРУ ГОДА ВОЗВРАЩАЮСЬ НА ГОРУ НАНЬШАНЬ

В Северный Дом
больше бумаг не ношу.
К Южной горе
вновь я в лачугу пришел:
Я не умен, —
мной пренебрег государь;
Болен всегда, —
и поредели друзья.
Лет седина
к старости гонит меня.
Зелень весны
году приносит конец.
Полон я дум,
грусть не дает мне уснуть:
В соснах луна,
пусто ночное окно…

НА ГОРЕ СИШАНЬ НАВЕЩАЮ СИНЬ Э

Колышется лодка —
я в путь по реке отправляюсь:
Мне надо проведать
обитель старинного друга.
Закатное солнце
хоть чисто сияет в глубинах,
Но в этой прогулке
не рыбы меня приманили...
Залив каменистый...
Гляжу сквозь прозрачную воду.
Песчаная отмель...
Ее я легко огибаю.
Бамбуковый остров...
Я вижу — на нем рыболовы.
Дом, крытый травою...
Я слышу — в нем книгу читают...
За славной беседой
забыли мы оба о ночи.
Всё в радости чистой
встречаем и утренний холод...
Как тот человек он,
что пил из единственной тыквы,
Но, праведник мудрый,
всегда был спокоен и весел![123]

ВЕСЕННЕЕ УТРО

Меня весной
не утро пробудило:
Я отовсюду
слышу крики птиц.
Ночь напролет
шумели дождь и ветер.
Цветов опавших
сколько — посмотри!

НОЧУЮ НА РЕКЕ ЦЗЯНЬДЭ

Направили лодку
на остров, укрытый туманом.
Уже вечереет, —
чужбиною гость опечален...
Просторы бескрайни —
и снизилось небо к деревьям.
А воды прозрачны —
и месяц приблизился к людям.

Бо Цзюй-и[124]

Я СМОТРЮ, КАК УБИРАЮТ ПШЕНИЦУ

Приносит заботы
крестьянину каждый месяц,
А пятый и вовсе
хлопот прибавляет вдвое.
Короткою ночью
поднимется южный ветер,
И стебли пшеницы,
на землю ложась, желтеют...
Крестьянские жены
в корзинах еду проносят,
А малые дети
кувшины с водою тащат.
Одни за другими
идут по дороге к полю.
Мужчины-кормильцы
на южном холме, под солнцем.
Подошвы им ранит
дыханье земли горячей.
Им спины сжигает
огонь палящего неба.
В труде непрестанном,
как будто им зной не в тягость.
Вздохнут лишь порою,
что летние дни так долги...
Еще я вам должен
сказать о женщине бедной,
Что с маленьким сыном
стоит со жнецами рядом
И в правой ладони
зажала поднятый колос,
На левую руку
надела свою корзину.
Вам стоит подслушать
бесхитростную беседу —
Она отзовется
на сердце печалью тяжкой:
«Всё дочиста с поля
ушло в уплату налога.
Зерно подбираю —
хоть так утолить бы голод».
А я за собою
какие знаю заслуги?
Ведь в жизни ни разу
я сам не пахал, не сеял.
А все ж получаю
казенные триста даней,
До нового года
зерно у меня в избытке.
Задумаюсь только,
и мне становится стыдно,
И после весь день я
не в силах забыть об этом.

Я ОСТАНОВИЛСЯ НА НОЧЬ В ДЕРЕВНЕ НА СЕВЕРНОМ СКЛОНЕ ГОРЫ ЦЗЫГЭ

С утра я бродил
по склонам горы Цзыгэ,
А вечером спать
к подножью в деревню сошел.
В деревне старик
встретил радушно меня.
Он для меня
открыл непочатый кувшин.
Мы подняли чарки,
еще не пригубили их,
Свирепой толпой
наемники в дом ворвались.
В лиловой одежде.
Топор или нож в руке.
Их сразу набилось
больше десяти человек.
Схватили они
с циновки всё наше вино,
И взяли они
с блюда всю нашу еду.
Хозяину дома
осталось в сторонку встать
И руки сложить,
как будто он робкий гость.
В саду у него
было дерево редкой красы,
Что он посадил
тридцать весен тому назад.
Хозяину дома
жалко стало до слез,
Когда топором
под корень рубили ствол...
Они говорят,
что им велено строить дворец.
Они берегут
государев священный покой!
Хозяину дома
разумней всего молчать:
Начальник охраны
в большой при дворе чести.

СПРАШИВАЮ У ДРУГА

Посадил орхидею,
но полыни я не сажал.
Родилась орхидея,
рядом с ней родилась полынь.
Неокрепшие корни
так сплелись, что вместе растут.
Вот и стебли и листья
появились уже на свет.
И душистые стебли,
и пахучей травы листы
С каждым днем, с каждой ночью
набираются больше сил.
Мне бы выполоть зелье, —
орхидею боюсь задеть.
Мне б полить орхидею, —
напоить я боюсь полынь.
Так мою орхидею
не могу я полить водой.
Так траву эту злую
не могу я выдернуть вон.
Я в раздумье: мне трудно
одному решенье найти.
Ты не знаешь ли, друг мой,
как в несчастье моем мне быть?

СОБИРАЮ ТРАВУ ДИХУАН

Все погибли хлеба:
не смочил их весенний дождь.
Все колосья легли:
рано иней осенний пал.
Вот и кончился год.
Нет ни крошки во рту у нас.
Я хожу по полям,
собираю траву дихуан.
Собираю траву —
для чего мне она нужна?
Может быть, за нее
мне дадут немного еды.
Чуть забрезжит свет —
и с мотыгой своей иду.
Надвигается ночь —
а корзина все не полна.
Я ее отнесу
к красной двери в богатый двор
И продам траву
господину с белым лицом.
Господин возьмет —
и велит покормить скакуна,
Чтоб лоснились бока
и от блеска светилась земля.
Я хочу в обмен
от коня остатки зерна.
Пусть они спасут
мой голодный тощий живот.

В ЖЕСТОКУЮ СТУЖУ В ДЕРЕВНЕ

В год восьмой,
в двенадцатый, зимний месяц,
В пятый день
сыплет и сыплет снег.
Кипарис и бамбук
замерзают в садах и рощах.
Как же вытерпят стужу
те, кто раздет и бос?
Обернулся, гляжу —
в этой маленькой деревеньке
На каждый десяток
восемь-девять дворов в нужде.
А северный ветер,
как меч боевой, отточен,
И ни холст, ни вата
не прикроют озябших тел.
Только греются тем,
что жгут в лачугах репейник
И печально сидят
всю ночь, дожидаясь дня.
Кто же не знает,
что в год, когда стужа злее,
У бедного пахаря
больше всего невзгод.
А взгляну на себя —
я в это самое время
В домике тихом
затворяю наглухо дверь.
Толстым халатом
накрываю шелк одеяла.
Сяду ли, лягу —
вволю теплом согрет.
К счастью, меня
миновали мороз и голод.
Мне также неведом
на пашне тяжелый труд.
Но вспомню о тех,
и мне становится стыдно:
Могу ль я ответить —
за что я счастливей их?

Я СШИЛ СЕБЕ ТЕПЛЫЙ ХАЛАТ

Холст из Гуэй
бел, точно свежий снег.
Вата из У
нежнее, чем облака.
И холст тяжелый,
и ваты взят толстый слой.
Сшили халат мне —
вот уж где теплота!
Утром надену —
и так сижу дотемна.
Ночью накроюсь —
спокойно сплю до утра.
Я позабыл
о зимних морозных днях:
Тело мое
всегда в весеннем тепле.
Но как-то средь ночи
меня испугала мысль.
Халат я нащупал,
встал и заснуть не мог:
Достойного мужа
заботит счастье других.
Разве он может
любить одного себя?
Как бы добыть мне
халат в десять тысяч ли,
Такой, чтоб укутать
люд всех четырех сторон.
Тепло и покойно
было бы всем, как мне,
Под нашим бы небом
не мерз ни один бедняк!

НАВЕЩАЮ СТАРОЕ ЖИЛИЩЕ ПОЧТЕННОГО ТАО

Я с давних пор люблю Тао Юань-мина.[125] В прежние годы, когда я не был занят службой и жил на реке Вэй, я написал шестнадцать стихотворений в подражание Тао. Теперь, посетив Лушаньу побывав в Чайсане и в Лили,[126] думая об этом человеке и навестив его жилище, я не могу молчать и снова пишу стихи.


Самой страшною грязью
осквернить невозможно нефрит.
Фэн, волшебная птица,
пищи, салом смердящей, не ест...
О «спокойный и чистый»,
нас покинувший Тао Цзин-цзе,[127]
Жизнь твоя охватила
гибель Цзинь и восшествие Сун.[128]
Глубоко в своем сердце
ты хранил благородную мысль,[129]
О которой устами
людям прямо поведать не мог.
Но всегда поминал ты
сыновей государя Гучжу,
Что, одежду очистив,
стали жить на горе Шоуян.[130]
Бо и Шу, эти братья,
оказались на свете одни,
И мучительный голод
их поэтому и не страшил.
У тебя ж, господин мой,
в доме выросло пять сыновей,[131]
И они разделяли
нищету и несчастья с тобой;
И в семье твоей бедной
никогда не хватало еды,
И на теле носил ты
весь в заплатах потертый халат.
Ко двору приглашали,
но и там ты служить не хотел.
Вот кого мы по праву
настоящим зовем мудрецом!
Я на свет появился,
государь мой, намного поздней:
Пролегли между нами
пять столетий, пять долгих веков,
Но когда я читаю
«Жизнь под сенью пяти твоих ив»,[132]
Я живым тебя вижу
и почтительно внемлю тебе.
Как-то в прежнее время,
воспевая заветы твои,
«В подражание Тао»
сочинил я шестнадцать стихов.
Наконец я сегодня
навещаю жилище твое,
И мне кажется, будто
и сейчас ты находишься в нем...
Не за то ты мне дорог,
что любил, когда в чаше вино,
Не за то ты мне дорог,
что на цине бесструнном играл.[133]
То всего мне дороже,
что, корыстную славу презрев,
Ты на старости умер
среди этих холмов и садов!
А Чайсан, как и прежде,
с деревенькой старинной, глухой
А Лили, как и раньше,
под горою, у той же реки.
Я уже не увидел
под оградой твоих хризантем,
Но еще задержался
в деревнях расстилавшийся дым[134]
О сынах и о внуках
мир хотя не узнал ничего»
Но доныне потомки
с мест, обжитых тобой, не ушли;
И когда я встречаю
с добрым именем Тао людей,
Снова каждая встреча
расставаньем пугает меня!

ЛУНА НА ЧУЖБИНЕ

Гость недавно
пришел из Цзяннани к нам.
В ночь прихода
месяц рождался вновь.
В странах дальних,
где путник долго бродил,
Трижды видел он
чистый и светлый круг.
Утром вслед
за ущербной луною шел,
Ночью рядом
с новым месяцем спал.
Чьи это сказки,
что нет у луны души? —
Тысячи ли
разделяла невзгоды с ним!
Утром встанет
на мост над рекою Вэй,
Ночью выйдет
на старый Чанъаньский путь.
Разве скажешь,
еще у кого в гостях
Этой ночью
будет светить луна?

Я ВПЕРВЫЕ НА ТАЙХАНСКОЙ ДОРОГЕ

Холодное небо.
Свет зимнего солнца тусклый.
Вершина Тайхана
теряется в синей мгле.
Когда-то я слышал
об этой опасной дороге.
Сегодня и я
проезжаю один по ней.
Копыта коня,
леденея, скользят на склонах:
По петлям тропинок
тяжел для него подъем.
Но если сравнить
с крутизною дороги жизни,
Покажется эта
ровней, чем моя ладонь.

МОЙ ВЗДОХ ПРИ ВЗГЛЯДЕ НА ГОРУ СУН И РЕКУ ЛО[135]

Наконец-то сегодня
Сун и Ло у меня пред глазами:
Я назад обернулся
и вздыхаю о тяготах мира,
Где цветенье и слава
преходящи, как быстрые воды,
Где печали и беды
поднимаются выше, чем горы.
Только горе изведав,
знаешь радости полную цену,
После суетной жизни
станет милым блаженство покоя.
Никогда не слыхал я,
чтобы птица, сидевшая в клетке,
Улетев на свободу,
захотела вернуться обратно.

ИЗ « ЦИНЬСКИХ НАПЕВОВ»

ПЕСНИ И ПЛЯСКИ

К Циньской столице[136]
приблизился вечер года.
Снегом глубоким
укрыт государев город.
В снежную мглу
вышли из зал дворцовых
В лиловом и красном
вельможи — гуны и хоу.
Для знатного есть
в ветре и в снеге радость.
Богатый не знает,
как стужа и голод тяжки.
В думах у них —
устроить свои хоромы.
Желанье одно —
безделье делить с друзьями.
У красных ворот[137]
верхом и в колясках гости.
При ярых свечах
песни и пляски в доме.
Упившись вином,
теснее они садятся.
Пьяным тепло —
снимают тяжелое платье.
Блюститель законов
сегодня хозяин пира.
Тюремный начальник
среди приглашенных первый.
Средь белого дня
они за вином смеются
И ночью глубокой
прервать веселье не могут...
Что им до того,
что где-то в тюрьме в Вэньсяне[138]
Лежат на земле
замерзших узников трупы!

ПОКУПАЕМ ЦВЕТЫ

На столичных путях
наступает закат весны.
Грохоча-стуча,
там коляски, кони спешат.
Говорят друзья,
что пионам пришла пора.
И один за другим
все идут покупать цветы.
Не равны цветы,
и цена цветам не одна:
Нам считают то,
сколько собрано вместе их.
Пламенеют огнем —
красных сто на одном кусте;
Чуть заметно мелькнут —
белых пять в небольшом пучке.
Их поверху закрыл
полотняный плотный навес.
Оградил с боков
из бамбука сплетенный забор.
Их смочили водой,
залепили корни землей.
Принесешь к себе —
расцветут, как в родном саду.
В каждом доме у нас
так цветы в обиход вошли,
Что любой человек
отдается им всей душой.
Как-то раз один
деревенский простой старик
По ошибке забрел
на роскошный рынок цветов.
Ничего не сказав,
испустил он глубокий вздох.
Этот тяжкий вздох
никого не привлек в толпе...
«За один пучок
темно-красных свежих цветов
Десяти дворов
деревенских семей налог!»

ИЗ « НОВЫХ НАРОДНЫХ ПЕСЕН »

СТАРИК СО СЛОМАННОЙ РУКОЙ[139]

Против «подвигов на границах»


Тому старику из уезда Синьфэн
восемьдесят восемь теперь.
Брови его, борода и виски —
как недавно выпавший снег.
Однажды к гостинице, где я жил,
с праправнуком он пришел,
Опираясь на мальчика левой рукой, —
перебита у правой кость.
И я спросил старика — давно ль
он руку себе сломал.
Потом попросил старика рассказать,
как несчастье случилось с ним.
Старик мне ответил: «Я был рожден
здесь, в уезде Синьфэн.[140]
Мне памятны с детства благие дни,
когда не бывало войн.
Слушать привык я «Грушевый сад»[141]
гуани и песни его,
И я не видал ни пик, ни знамен,
не знал ни луков, ни стрел.
Но в годы Тяньбао[142] по всей стране
в войска проходил набор,
И всюду, где трое мужчин в семье,
был из дому взят один.
Ты спросишь, куда собирались гнать
несчастных этих людей?
Пять полных лун, за тысячи ли
воевать им в Юньнань идти.
А мы уже знали, что в тех краях
несет свои воды Лу.
Когда осыпается перца цвет,
над ней ядовитый туман...
Бывало, входили в воду войска,
кипяток обжигал тела,
И еще в реке из десяти человек
погибало не меньше двух...
И на юг от нас, и на север от нас —
крики, и стон, и плач.
Сын покидает отца и мать,
жену покидает муж.
И все говорят — уж не первый раз
из ходивших войной на «мань»,
Из десятков и сотен тысяч людей
ни один не вернулся домой.
А шел в эту пору мне, старику,
двадцать четвертый год.
И в военной палате среди других
значилось имя мое.
Ночью глубокой, так, чтоб о том
не узнал на свете никто,
Я камень тяжелый взял, потаясь,
и руку себе сломал.
Тетиву натянуть или знамя поднять
не под силу одной рукой.
Только это меня и спасло тогда
от похода войной в Юньнань.
Я жилы порвал и кость раздробил, —
сколько вытерпел тяжких мук!
Но эти страданья я выбрал сам,
чтоб вернуться в мой мирный дом.
С тех пор, как я руку себе сломал,
уж лет шестьдесят прошло.
Ну что ж, пусть одна умерла рука,
все тело зато живет!
Но даже теперь, когда ветер и дождь,
в сырую холодную ночь
Ноет плечо, и до самой зари
я от боли заснуть не могу.
Я от боли заснуть не могу.
Но себя ни за что не кляну:
Только рад, что хотя бы один из всех
я остался на свете жить.
Разве было бы лучше мне в те времена
там, на Лу, где стоит туман,
Если б умерло тело и бродила б душа,
и костей бы моих не собрать,
Если б духом я стал на юньнаньских полях,
и о доме думал с тоской,
И над сотнями тысяч безвестных могил,
плача, звал, как олень зовет».
Эти слова старика
слушайте, слушайте все!
Если не знаете вы,
как правитель годов Кайюань[143]
Не хотел поощрять на границах бои —
запретил военный разгул;
Если не знаете вы,
как в годы Тяньбао другой,
Чтоб чины и высокую милость снискать,
затевал на границах войну,
Не успел отличиться в этой тяжкой войне,
только вызвал народный гнев, —
Так спросите, и все вам расскажет старик
со сломанной правой рукой!

ДУЛИНСКИЙ СТАРИК

Страдания крестьянина


Дулинский старик, крестьянин,
живет за столицей в деревне.
Он нынче засеял тощее поле
площадью больше цина.
В третий месяц дождь не пролился,
поднялся засушливый ветер.
Всходы пшеницы не покрылись цветами,
много их, пожелтев, погибло.
В девятый месяц пал белый иней,
поторопился осенний холод.
Колосья зерном не успели налиться —
все они, не созрев, засохли.
Старший сборщик все это знает,
но не просит снизить поборы.
За податью рыщет, налоги тянет,
чтоб видали его старанье.
Заложены туты, продано поле,
внесена тяжелая подать.
Ну, а дальше — одежду и пищу
где найдет разоренный крестьянин?
«С наших тел
сдирают последний лоскут!
Из наших ртов
вырывают последний кусок!
Терзают людей, отбирают добро
шакалы и злые волки!
Почему эти крючья-когти, почему эти пилы-зубы
пожирают людское мясо?»
И все же какой-то человек нашелся,
доложил обо всем государю.
В душе государя состраданье и жалость —
он узнал о муках народа.
На листе казенной белой бумаги
начертал он ответ свой добрый:
«В столичной округе вносить не надо
никому в этот год налоги».
И уже вчера деревенский чиновник
от ворот подходил к воротам
И, держа в руках указ государя,
объявлял деревенским людям.
Но на каждые десять дворов в деревне
с девяти уже все взыскали.
Ни к чему теперь для них оказалась
господина нашего милость!

ПОЗДНЕЙ ОСЕНЬЮ

Безлюдное место. Там спрятан мой дом.
В нем встречи и проводы редки.
Набросив халат, беззаботно сижу;
мне чувства отшельника близки.
Осенний мой двор подметать не хочу
и, в руку взяв тэновый посох,
Топчу беззаботно, гуляя в саду,
поблекшие листья утуна.

ВЕСНА В ЧАНЪАНИ

Ветви ивы в Цинских воротах
мягко никнут без сил.
Ветер восточный, повеяв, тронул
желтым золотом их.
Здесь, в предместье, слабые вина —
выпив, легко трезветь.
Встретившей взор мой грусти весенней
нам не унять ничем.

НОЧЬЮ В ЛОДКЕ

После дождя на берегу
так чисто и свежо.
Прохладой веет у моста,
приятен ветерок.
Чета осенних журавлей,
и лодка на пруду.
Глубокой ночью вместе мы
в сиянии луны.

ПРИГЛАШАЮ БУДДИЙСКОГО МОНАХА, ЖИВУЩЕГО В ГОРАХ

В столицу не можешь ли ты прийти
пищу просить, монах?
Оставь отговорки, что грязь и пыль
плащ замарают твой.
Ты хочешь узнать, где найдешь приют?
Ты на восток пойди.
Бамбук обойдешь, зазвенит ручей,
там Бо Лэ-тянь живет.

РАННЯЯ ВЕСНА

Растаял снег
за теплым дуновеньем.
Раскрылся лед
под греющим лучом.
Но растопить
весне не удается
Одно лишь только —
иней на висках.

ПЕРСИКОВЫЕ ЦВЕТЫ В ХРАМЕ ДАЛИНЬ

В четвертый месяц в нашем мире
кончаются цветы,
А в этом горном храме персик
сегодня лишь расцвел.
Я горевал — весна уходит,
ее вернуть нельзя.
Как мог я знать, что по дороге
она зайдет сюда.

ЦИНЬ

Мой цинь я поставил
на тонкий изогнутый столик.
Я ленью охвачен,
а чувства теснятся во мне.
Какая забота
мне струны тревожить рукою?
Их ветер ударит —
и сами они запоют.

ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ ПРОЕЗЖАЮ МИМО ЛЮГОУСКОГО ХРАМА

В девятый месяц во всем Сюйчжоу
с недавнею войной
Печали ветер, убийства воздух
на реках и в горах.
И только вижу, в одном Люгоу,
где расположен храм,
Над самым входом в него, как прежде,
белеют облака.

НОЧНОЙ ДОЖДЬ

Сверчок предрассветный
кричит и опять затихает.
Свеча, угасая,
то меркнет, то снова светлеет.
За окнами ночью
дождя узнаю приближенье:
В банановых листьях
рождаются первые звуки.

ПОСВЯЩАЮ ПЕЧАЛЬНОМУ СТРАННИКУ

Прибрежной ивы холодная тень
на сырой от дождя земле.
Прилетного лебедя частый крик
в обещающей снег высоте.
Причалил к песку одинокий гость,
чтобы на ночь прервать свой путь.
Вода обегает речной тростник,
и луна заполнила челн.

НА ДОРОГЕ ЗА СТАРОЙ ЗАСТАВОЙ

Горы и реки
на этой Ханьгуской дороге.
Пылью покрыты
у едущих путников лица.
Тягостно-грустно
с родной стороной расставанье...
Ветер осенний
поднялся из древней заставы.

ВО ДВОРЕ ПРОХЛАДНОЙ НОЧЬЮ

Роса на циновке —
и капли ее как жемчуг.
Мой полог под ветром —
и тень его словно волны.
Сижу я печальный —
с деревьев листва слетает.
В садовой беседке
так много луны сегодня.

КРАСНЫЙ ТЭНОВЫЙ ПОСОХ[144]

И друзья и родные,
перейдя через Шэнь, распростились.
И коляски и кони
у реки повернули обратно.
И единственный только
старый посох из красного тэна,
Неразлучный мой спутник,
всю дорогу прошел издалёка.

РАННЕЙ ОСЕНЬЮ НОЧЬЮ ОДИН

Утун у колодца
колышет прохладной листвою.
Валек у соседки
разносит осенние стуки.
Один направляюсь
я спать под нависшую кровлю.
Проснулся и вижу:
луны — половина постели.

ДНЕМ ЛЕЖУ В ПОСТЕЛИ

Я обнял подушку —
ни слова, ни звука, молчу.
А в спальне пустой
ни души, я один с тишиною.
Кто знает о том,
что весь день напролет я лежу?
Я вовсе не болен,
и спать мне не хочется тоже.

НОЧЬ ХОЛОДНОЙ ПИЩИ[145]

Не светит месяц, нет огня
здесь в ночь холодной пищи.
Ночь глубока — я всё стою
над темными цветами.
И вдруг, встречая новый день,
я лет своих пугаюсь.
До сорока сегодня мне
один лишь год остался.

В ПЕРВЫЙ РАЗ СОСЛАННЫЙ НА НИЗШУЮ ДОЛЖНОСТЬ, ПРОЕЗЖАЮ ВАНЦИНЬЛИН

Второпях я собрался и дом свой покинул,
весь в тревоге о жизни дальнейшей.
Тихо-тихо я еду из нашей столицы,
узнавая дорогу от встречных.
Вот уже Ванциньлин. На верху перевала
я стою — и назад обернулся.
Неуемный, бескрайний этой осени ветер
мою белую бороду треплет.

НОЧЬЮ СЛУШАЯ ЧЖЭН

Когда в Цзянчжоу по ночам
я слышал тихий чжэн,[146]
Седеть я только начинал —
и слушать не хотел.
А вот сегодня час пришел —
я бел, как белый снег.
Играй на чжэне до зари —
я разрешу тебе.

ИВА У ЦИНСКИХ ВОРОТ

Зелено-зеленого дерева ивы
краса, разящая сердце,
Как часто с людьми делила,
бывало, тоску и горечь разлуки.
Растет эта ива у самой заставы,
где проводы очень часты.
Поэтому сломаны длинные ветви,
в них меньше ветра весною.[147]

СМОТРЮСЬ В ЗЕРКАЛО

Чист и блестящ
круг бронзовый, зеркальный.
Рябят-пестрят
виски от белых нитей.
Да можно ли
упрятать глубже годы?
Моим летам
ты, зеркало, не веришь!

РОПОТ[148]

I
Утром злоба:
иволги щебечут.
Ночью зависть:
ласточки спят парой.
Не привыкла
жить весной в разлуке.
Только знаю —
плачу до рассвета.
II
Шитой тканью
скрыт холодный месяц.
Шелк в окне
за лампой на рассвете...
Ночь прошла,
и слез, в платок упавших,
Половина
стынет льдом весенним.
III
В горы, в долы
далеки походы.
В женской спальне
тяжела разлука.
В горьких сечах
исхудал, должно быть.
Зимних платьев
не сошью широких.

ЧИТАЯ ЛАО-ЦЗЫ[149]

«Кто говорит — ничего не знает,
знающий — тот молчит».
Эти слова, известные людям,
Лао принадлежат.
Но если так, и почтенный Лао
именно тот, кто знал, —
Как получилось, что он оставил
книгу в пять тысяч слов?

ЧУВСТВА МОИ НА ШАНШАНЬСКОЙ ДОРОГЕ

В сто тысяч ли
навек легла дорога.
Я за шесть лет
впервые возвращаюсь.
Я миновал
харчевен много старых.
Почти нигде
былых уж нет хозяев.

ОБРАТНАЯ ЛОДКА

С тех пор как в Ханчжоу покинуты мной
цяньтанские горы и воды,
Не часто я стал наслаждаться вином
и лень заниматься стихами.
Хочу эти грустные мысли мои
я веслам обратным доверить,
Чтоб весла о них рассказали Сиху,[150]
чтоб ветер и месяц узнали.

НА СТЕНЕ ПОЧТОВОЙ СТАНЦИИ ЛАНЬЦЯО Я УВИДЕЛ СТИХИ ЮАНЯ ДЕВЯТОГО

В стихах были следующие слова: «Когда из Цзянлина я ехал домой, здесь падал весенний снег».


Засыпал Ланьцяо весенний снег,
когда возвращался ты.
Шумит над Циньлином осенний вихрь
теперь, когда еду я.
Встречаются станции мне в пути, —
и сразу с коня схожу,
И к стенам иду, и брожу у колонн:
ищу я твои стихи.

ГОРЕЧЬ РАЗЛУКИ

На дороге у ивы зеленой стояли,
провожал уезжающих вдаль.
Повернули коляски, и кони умчались,
лишь увидел, как пыль поднялась.
Не почувствовал сам, как во время прощанья
слезы красные все истекли,
А вернулся домой, и слезы не осталось,
чтобы ею платок омочить.

В БЕСЕДКЕ НА ЗАПАД ОТ ПРУДА

От деревьев ночных
тень на красных перилах лежит.
Золотая луна
утонула в осеннем пруду.
Как похоже на то,
будто снова цяньтанская ночь
И на западе дом,
когда только выходит луна.

ЗА СЮЭ ТАЯ СКОРБЛЮ О СМЕРТИ ЕГО ЖЕНЫ[151]

Я — полумертвый утуновый ствол,
старый, больной человек.
Вспомню о бьющих в могиле ключах —
душу мне ранят они.
За руку сына с собою ведя,
ночью вернулся домой.
Холоден месяц, и спальня пуста,
в доме не видно ее.

НА ОЗЕРЕ

I
Буддийский отшельник
сидит за игральной доской.
На шахматном поле
бамбука отчетлива тень.
В бамбуковой роще
монаха не видит никто,
Лишь изредка слышен
фигур опускаемых стук.
II
Малютка тихонько
шестом подвигала челнок.
Украдкою вырвав
белеющий лотос, вернулась.
Но ей невдогадку,
что надо упрятать следы:
Плавучие травы
раскрылись прямою дорожкой.

В ДЕРЕВНЕ НОЧЬЮ

Под инеем ночью мерцает трава,
цикады кричат и кричат.
На юг от деревни, на север — нигде
прохожих не видно людей.
Один выхожу за ворота свои,
гляжу на луга и поля.
Сияет луна, и гречихи под ней цветы —
словно выпавший снег.

В ХРАМЕ ИАЙ

Играю камнями —
сижу у ручья, забавляюсь.
Цветы собираю —
за ними вкруг храма брожу я.
Все время, все время
я слышу, как птицы болтают.
Повсюду-повсюду
ключа неумолчные звуки.

ОЗЕРО К ВОСТОКУ ОТ БАМБУКОВОГО ХОЛМА

На восток от беседки «Бамбуковый холм»
небольшое лежит озерко.
Стебли лотосов ранних и свежей травы
зеленеют, неровные, в нем.
Темной полночью, факелом путь осветив,
там внезапно прошел человек,
И в испуге взлетела на воздух чета
белых цапель, дремавших в гнезде.

В ХРАМЕ ГАНЬХУА Я УВИДЕЛ СТЕНУ, НА КОТОРОЙ НАПИСАЛИ СВОИ ИМЕНА ЮАНЬ ДЕВЯТЫЙ И ЛЮ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЙ[152]

Вэй-чжи с должности снят, и сослали его
в край далекий, за тысячи ли.
Как Тай-бо не приходит меня навестить,
скоро будет одиннадцать лет.
А сегодня увидел я их имена,
словно лица друзей увидал
На давнишнею пылью покрытой стене,
перед рваной бумагой окна.

НАВЕЩАЮ ЧЖЭНА, УДАЛИВШЕГОСЯ ОТ ДЕЛ

Я недавно узнал, что службе своей
предпочел ты сельскую тишь
И что только в густой бамбуковый лес
отворяется в доме дверь,
И нарочно пришел, — никогда б не стал
докучать я просьбой иной, —
Чтобы в южной беседке твоей побыть,
поглядеть на горы разок.

ПОЛУЧИЛ ОТ ДВОРЦОВОГО ЧИНОВНИКА ЦЯНЯ ПИСЬМО, В КОТОРОМ ОН ОСВЕДОМЛЯЕТСЯ О МОЕЙ БОЛЕЗНИ ГЛАЗ

Пришла весна. В глазах темно,
в душе веселья мало.
Все вышли капли хуанлянь,
а боль не утихает.
Но получил твое письмо,
оно сильней лекарства:
Я не читал, лишь вскрыл печать...
И зренье прояснилось.

СОСНА[153]

Юаню Восьмому


За белый металл я в обмен получил
зеленой сосны деревцо.
Но если ты раньше сосну посадил,
тогда я не стану сажать:
По счастью, есть западный ветер у нас,
ему я доверюсь легко.
Он ночью глубокой, похитив, пришлет
любимые звуки ко мне.

НА СМЕРТЬ ЮАНЯ

I
Могильная дверь затворилась за ним,
уже и свирели уходят.
На свежей могиле одна лишь жена
всё плачет и плачет над мужем.
Блестит, зеленеет трава под росой
на холме могильном в Сяньяне.
За тысячу осеней это у нас
подобная первая осень.
II
Его провожавшие толпы людей
жестокою болью объяты;
В том шествии даже четверки коней
ступали со ржаньем тоскливым.
И цинь, и одежду, и книги, и меч
кто в прежнем порядке разложит?
Трехлетний сиротка, оставленный им,
недавно ходить научился.

ПРОВОЖАЮ НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ЛУ, ОТПРАВЛЯЮЩЕГОСЯ В ХЭДУН В УПРАВЛЕНИЕ ГОСПОДИНА НАЧАЛЬНИКА ПЭЯ

В час разлуки с тобою был в сумерках дождик
на реке у Лоянского моста.
В день приезда в Хэдун будет ветер прохладный
там, где Фэнь расстилаются волны.
Сюнь-начальник,[154] увидя тебя в управленье,
обо мне тебя спросит, наверно.
Ты ему передай, что осенние травы
в дом мой накрепко заперли входы.

В ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ ПОДНИМАЮСЬ В ПАРК ЛЭЙОУЮАНЬ

Разъезжаю один, сам с собой говорю
на Цюйцзяна крутом берегу.
Вот коня повернул, тихой-тихой трусцой
поднимаюсь в Лэйоуюань.
Свежий ветер свистит — он шумит в волосах,
шевелит седину на висках.
Кто велит ему, ветру, отсчитывать срок
и указывать осени час?

В ЗИМНИЙ ДЕНЬ ВОЗВРАЩАЮСЬ ДОМОЙ ПО ПИНЦЮАНЬСКОЙ ДОРОГЕ

По горной тропинке взбираться мне трудно,
и клонится солнце легко.
Деревья под инеем в дымном селенье
готовы ворон приютить.
Я к ночи домой не успею вернуться,
но это, пожалуй, пустяк:
Три чары вина, только снятого с жару,
вот будет и дом для меня.

СЛУШАЯ ЦИКАД

Там где-то цикады кричат-кричат,
и тянется нитью ночь.
Да тут еще этот осенний мрак,
и небо грозит дождем.
Как будто боясь, что в своей тоске,
забудусь я сном на миг,
Они переносят свой крик сюда,
где я постелил постель.

ПРОЕЗЖАЯ ЧЕРЕЗ ДРЕВНИЙ ЛОЯН

Там, за воротами старого города,
косо весеннее солнце.
Перед воротами старого города
дома не видно жилого.
Видеть дворцы мне хотелось и площади,
но этих мест я не знаю:
Здесь в запустенье, полями бескрайними
носятся травы сухие.

ИЧЖОУ

Старость приходит, придумать бы, чем
старости горечь развеять.
Вот и учу я мою Сяо-юй
грустным напевам Ичжоу.
Мне не придется, пожалуй, уже
долго внимать этой песне:
Я обучить Сяо-юй не успел,
вся голова поседела.

У МЕНЯ ПОБЫВАЛ СЯО — НАСТАВНИК НАСЛЕДНИКА ГОСУДАРЯ

Ровно в полдень
прискакали кони.
Кто гостит
в семействе Бо Лэ-тяня?[155]
Друг наш добрый,
сам наставник Сяо
Пьет вино,
не брезгует и чаем.

ВЕСИЛ В ЛОЯНЕ

На лоянских дорогах, полях и межах
постоянна и вечна весна.
С ней когда-то простился я, нынче пришел.
Двадцать лет промелькнуло с тех пор.
Только годы мои молодые найти
мне уже не удастся никак,
Остальное же всё — десять тысяч вещей —
неизменно, как было тогда.

С ДОСАДОЙ ДУМАЮ О ПРОШЛОМ ГОДЕ

Я постарел,
но всё к вину пристрастен.
Весна придет,
мне дома не сидится.
А в том году
я вышел слишком поздно
И не видал
лоянского цветенья.

ПРОЕЗЖИЙ, ОСТАВЛЕННЫЙ В ХОЛОДНОЙ СТАНЦИИ

Утром сегодня без дела сижу
в каменном домике я.
Гаснет огонь, догорая в печи,
чаша опять без вина.
Скучно и холодно. Можно ли так
гостя оставить здесь жить?..
Пруд ледяной, заснежённый бамбук,
снегобородый старик.

СНЕЖНОЙ НОЧЬЮ В ДЕРЕВНЕ

Окно на юг —
сижу спиною к лампе,
Под ветром хлопья
кружатся во тьме.
В тоске, в безмолвье
деревенской ночи
Отставший гусь
мне слышится сквозь снег.

НАВЕЩАЮ ВЕСНУ

За годами вослед я состарился сам,
ничего мне желать не осталось.
Но стремление радостно встретить весну
у меня сохранилось в избытке.
У кого-нибудь, издали вижу, весной
сад цветет, и тотчас прихожу я.
Я на то не смотрю — дом богат или нищ,
в нем друзья или люди чужие.

БЛАГОДАРЮ ЧАО ЗА ПРИСЛАННОЕ МНЕ ПЛАТЬЕ

Год за годом все больше дряхлею и старюсь,
и друзей все становится меньше.
Всюду, где бы я ни был, уныло и скучно,
получаю я письма все реже.
И один лишь единственный Чао почтенный
не забыл о товарище старом.
Я еще и весеннего чаю не выпил,
уж осеннее шлет он мне платье.

ОДИН СТОЮ НА ЗАПАДНОЙ БАШНЕ

На тело наброшено белое платье,
и волосы снега белее.
И так, в опьяненье, стою я все время
на маленькой западной башне.
Прохожие смотрят, ко мне повернувшись,
и мне удивляются, верно:
«Подряд уж одиннадцать лет, неизменно,
здесь видим мы этого старца».

ПОД ГОРОЙ РАССТАЮСЬ С ПРОВОДИВШИМ МЕНЯ БУДДИЙСКИМ МОНАХОМ

Я потревожил учителя, — с гор
сам он меня провожает.
Мы попрощались; кому из людей
чувства такие знакомы?
Мне уже семьдесят минуло лет,
за девяносто — монаху.
Знаем мы оба, что свидеться вновь
нам лишь в грядущем рожденье.

БОЛЬНОЙ, ПОЛУЧИЛ Я ПИСЬМО ОТ ФАНЯ

В глухой деревушке, в разрушенном доме
год целый в постели лежу.
Заброшен, отрезан от мира, и люди
не спросят уже о больном.
И только один, из восточной столицы
придворный по имени Фань,
Всё пишет мне письма, еще и поныне
участия полон ко мне.

ИЗ СТИХОВ «К ВИНУ»[156]

Скажите, живущим на рожках улитки
что нужно оспаривать людям?
Во вспышке огня меж кремнем и огнивом
находится бренное тело.
Придет ли богатство, появится ль бедность,
в веселье и в радости будьте:
Кто рта не раскроет для громкого смеха —
глупец безрассудный, и только!

ИВОВЫЙ ПУХ

Когда на исходе и третья луна,
и я сединой убелен,
С весной расставаться на старости лет
становится все тяжелей.
Порхающей иволге я поручу
сказать моей иве в цвету:
Пусть ветер весенний придержит в ветвях,
чтоб он не умчался домой.

ДВА ЧЕТВЕРОСТИШИЯ ПРИПИСАННЫЕ МНОЮ К СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ ПОКОЙНОГО ЮАНЬ ЦЗУН-ЦЗЯНЯ

I
В желтом лёссе[157]
что о нас ты знаешь?
Я уж бел, —
зачем тебя я вспомнил?
Я могу лишь
старческой слезою
Оросить
стихи родного друга.
II
Ты оставил
людям тридцать свитков.
В них во всех
звон золота и яшмы.
Здесь, в Лунмэне,
под холмом могильным
Только кости...
Слава ж не зарыта!

В ДАЛЬНЕМ ЗАЛЕ ДВОРЦОВОГО КНИГОХРАНИЛИЩА

Дождь заливает акаций цветы
там, где надвинулась осень.
Ветер — утуна листы шевелит
на вечереющем небе.
День напролет в дальнем зале своем,
вовсе не занят делами,
Старый хранитель с седой головой
спит, прикорнувши на книгах.

Я В ПЕРВЫЙ РАЗ ПРИШЕЛ В СЯНШАНЬЮАНЬ ПЕРЕД ВОСХОДОМ ЛУНЫ[158]

Пожить на Сяншане на старости лет
я ночью впервые пришел.
И осенью белую встретил луну,
когда полнолунье у нас.
Вот с этого времени стала она
моею домашней луной.
Я свет ее чистый хотел бы спросить:
известно ль об этом ему?

Я УВИДЕЛ ЛЮ ЮЙ-СИ[159] В ПЕРВЫЙ РАЗ ПОСЛЕ РАЗЛУКИ

Когда о Пилине[160] хотел говорить,
лицо ты закрыл рукавом.
Тогда о Сякоу[161] хочу я сказать,
но слезы смочили халат.
Ну кто бы мог знать, что на старости лет,
в тот день, когда встретимся мы,
Так много здесь вздохов тоски зазвучит,
так мало — веселья и слов.

НА ЦЮЙЦЗЯНЕ

На берегу и над рекой
опять весенний ветер,
И среди тысячи цветов
один почтенный старец.
Цветам он рад и рад вину,
и опьянел немного.
Что о печалях толковать?
Их разве перескажешь?

ВОЗВРАЩАЮСЬ ВЕЧЕРОМ В ВОСТОЧНЫЙ ГОРОД

На взятой в дорогу бамбуковой палке
висит черепаховый жбан.
С ребячьей прической сучжоуский мальчик
ведет за уздечку коня.
Я под вечер в город восточный въезжаю,
меня не узнает никто:
Короткая обувь, и низкая шапка,
и белый холщовый халат.

ГУЛЯЮ В ЧЖАОЦУНЬ СРЕДИ АБРИКОСОВЫХ ЦВЕТОВ

В Чжаоцунь абрикосы алеющий цвет
каждый год раскрывают весной.
Лет пятнадцать последних я в этих садах
столько раз любовался на них!
Человеку, которому семьдесят три,
нелегко уже снова прийти.
Если этой весною пришел я сюда —
я проститься с цветами пришел.

МНЕ ЖАЛЬ ЦВЕТОВ

Жалость какая — прекрасным и нежным
самое время цветенья.
Только недавно бушующим ветром
за ночь сорвало их с веток.
Резвая иволга утром сегодня
в старых местах побывала.
Множество слов, что она накричала,
в голых деревьях осталось.

ВЕЧНАЯ ПЕЧАЛЬ[162]

Был один государь. Он, красавиц любя,
«покорявшую страны»[163] искал.
Но за долгие годы земле его Хань
не явилась подобная вновь...
Вот и девочке Янов приходит пора
встретить раннюю юность свою.
В глуби женских покоев растили дитя,
от нескромного взора укрыв.
Красоту, что получена в дар от небес,
разве можно навек запереть?
И однажды избрали прелестную Ян
самому государю служить.
Кинет взгляд, улыбнется и сразу пленит
обаяньем родившихся чар,
И с дворцовых красавиц румяна и тушь
словно снимет движеньем одним.
Раз прохладой весенней ей выпала честь
искупаться в дворце Хуацин,
Где источника теплого струи, скользя,
омывали ее белизну.
Опершись на прислужниц, она поднялась —
о, бессильная нежность сама!
И тогда-то впервые пролился над ней
государевых милостей дождь.
Эти тучи волос, эти краски ланит
и дрожащий убор золотой...
За фужуновым пологом в жаркой тиши
провели ту весеннюю ночь.
Но, увы, быстротечна весенняя ночь, —
в ясный полдень проснулись они.
С той поры государь для вершения дел
перестал по утрам выходить.
То с любимым вдвоем, то при нем на пирах,
от забот не уйдет ни на миг,
И в весенней прогулке всегда она с ним,
и ночами хранит его сон.
Их три тысячи — девушек редкой красы —
было в дальних дворцах у него,
Только ласки, что им предназначены всем,
он дарил безраздельно одной.
В золотой она спальне украсит себя, —
с нею, нежной, пленительней ночь.
А в нефритовой башне утихнут пиры, —
с нею, пьяной, милее весна.
Многочисленным сестрам и братьям ее
во владение земли он дал,
И завидного счастья немеркнущий свет
озарил их родительский дом.
И уже это счастье под небом у нас
для отцов с матерями пример:
Их не радует больше родившийся сын,
все надежды приносит им дочь...
Высоко вознесенный Лишаньский дворец
упирался в небесную синь.
Неземные напевы, с ветрами летя,
достигали пределов страны.
Песни тихий напев, танца плавный полет,
шелк струны и свирели бамбук...
Целый день государь неотрывно глядел,
на нее наглядеться не мог...
Загремел барабана юйянского гром,[164]
затряслась под ногами земля.
Смолк изорван «Из радуги яркий наряд,
из сверкающих перьев убор».[165]
Девять врат во дворцы государя вели,
дым и пыль их закрыли от глаз.
Это тысячи всадников и колесниц
держат путь в юго-западный край.
Шевелятся драконы расшитых знамен,[166]
и идут. И на месте стоят.
От столицы на запад они отошли
за сто ли. И недвижны опять.
Непреклонны войска. Но чего они ждут,
что заставит в поход их пойти?
Брови-бабочки — этого ждали они —
наконец перед ними мертвы!
Наземь брошен цветной драгоценный убор,
не украсит ее никогда
Перьев блеск изумрудный, и золото птиц,
и прозрачного гребня нефрит.
Рукавом заслоняет лицо государь,
сам бессильный от смерти спасти.
Обернулся, и хлынули слезы и кровь
из его исстрадавшихся глаз...
Разнося над селеньями желтую пыль,
вечный ветер свистит и шумит.
Там мосты и тропинки, кружа в облаках,
ввысь ведут до вершины Цзяньгэ.
Под горою Эмэй там, в долине пустой,
проходящих не видно людей.
Боевые знамена утратили блеск,
и тусклее там солнечный свет.
Край тот Шу — с бирюзовыми водами рек
и вершинами синими гор.
Мудрый наш властелин там в изгнанье ни днем
и ни ночью покоя не знал.
Бередящее душу сиянье луны
видел он в отдаленном дворце.
Всё внутри обрывающий звон бубенцов
слышал он сквозь ночные дожди...
С небесами земля совершила свой круг.
Возвращался Дракон-государь.[167]
Подъезжая к Мавэю,[168] поник головой
и невольно коня придержал.
Здесь, в Мавэе, под памятным этим холмом,
на сырой этой грязной земле
Как узнает он место, где яшмовый лик
так напрасно похитила смерть?
Друг на друга властитель и свита глядят,
их одежда промокла от слез,
И к воротам столицы они на восток
едут дальше, доверясь коням.
Воротились в Чанъань. Вид озер и садов
всё такой же, как в прошлые дни,
И озерный фужун,[169] как всегда на Тайи,[170]
те же ивы в Вэйянском дворце.
Как лицо ее нежное — белый фужун,
листья ивы — как брови ее.
Все как было при ней. Так достанет ли сил
видеть это и слезы не лить?
Снова веснами персик и слива цветы
раскрывали под ветром ночным.
Вновь осенний утун с опадавшей листвой
расставался под долгим дождем.
Государевы южный и западный двор
зарастали осенней травой.
На ступени опавшие листья легли,
и багрянца никто не сметал.
У певиц, что прославили «Грушевый сад»,
в волосах белый снег седины,
Для прислужниц, заполнивших Перечный дом,[171]
юных лет миновала весна.
К ночи в сумрачных залах огни светлячков
на него навевали печаль,
И уже сиротливый фонарь угасал,
сон же все не смежал ему век.
Не спеша, не спеша отбивают часы —
начинается длинная ночь.
Еле светится-светится в небе Река,[172]
наступает желанный рассвет.
Стынут в холоде звери двойных черепиц.[173]
Как приникший к ним иней тяжел!
Неуютен расшитый широкий покров.
Кто с властителем делит его?
Путь далек от усопших до мира живых.
Сколько лет как в разлуке они,
И ни разу подруги погибшей душа
не вошла в его тягостный сон...
Из Линьцюна даос, знаменитый мудрец,
пребывавший в столице в тот век,
Чист был сердцем и высшим искусством владел
души мертвых в наш мир призывать.
Возбудил сострадание в нем государь
неизбывной тоскою по ней,
И, приказ получив, приготовился он
волшебством государю помочь.
Как хозяин пустот, пронизав облака,
быстрой молнией он улетел.
Был и в высях небес, и в глубинах земли, —
и повсюду усердно искал.
В вышине он в лазурные дали проник,
вглубь спустился до Желтых ключей,
Но в просторах, что все распахнулись пред ним,
так нигде и не видел ее.
Лишь узнал, что на море, в безбрежной дали,
есть гора, где бессмертных приют.
Та гора не стоит, а висит в пустоте,
над горою туман голубой.
Красоты небывалой сияют дворцы,
облака расцветают вокруг,
А в чертогах прелестные девы живут, —
молодых небожительниц сонм.
Среди этих бессмертных есть дева одна,
та, чье имя земное Тай-чжэнь,[174]
Та гора не стоит, а висит в пустоте,
та, которую ищет даос.
Видя западный вход золотого дворца,
он тихонько по яшме стучит.
Он, как в старой легенде, «велит Сяо-юй[175]
доложить о себе Шуан-чэн».[176]
Услыхавши о том, что из ханьской земли
сыном неба к ней прислан гонец,
Скрыта пологом ярким, тотчас ото сна
пробудилась в тревоге душа.
Отодвинув подушку и платье схватив,
чуть помедлила... бросилась вдруг,
И завесы из жемчуга и серебра
раскрывались послушно пред ней.
Уложить не успела волос облака
в краткий миг, что восстала от сна.
Сбился наспех надетый роскошный убор.
В зал сошла, где даос ее ждет.
Ветер дует в бессмертных одежд рукава,
всю ее овевает легко,
Словно в танце «Из радуги яркий наряд,
из сверкающих перьев убор».
Одиноко-печален нефритовый лик, —
плачет горько потоками слез
Груши свежая ветка в весеннем цвету,
что стряхнула накопленный дождь.
Скрыв волненье, велит государю сказать,
как она благодарна ему:
«Ведь за время разлуки ни голос, ни взгляд
не пронзали туманную даль.
В Осиянном чертоге, где жил государь,
прервалась так внезапно любовь.
На священном Пэнлае в волшебном дворце
долго тянутся длинные дни.
А когда я смотрю на покинутый мной
там, внизу, человеческий мир,
Я не вижу столицы, Чанъани моей,
только вижу я пыль и туман.
Пусть же вещи, служившие мне на земле,
скажут сами о силе любви.
Драгоценную шпильку и ларчик резной
государю на память дарю.
Но от шпильки кусочек себе отломлю
и от ларчика крышку возьму».
И от шпильки кусочек взяла золотой,
в платье спрятала крышку она:
«Крепче золота, тверже камней дорогих
пусть останутся наши сердца,
И тогда мы на небе иль в мире людском,
будет день, повстречаемся вновь».
И, прощаясь, просила еще передать
государю такие слова
(Содержалась в них клятва былая одна,
два лишь сердца и знало о ней):
«В день седьмой это было, в седьмую луну,
мы в чертог Долголетья пришли.
Мы в глубокую полночь стояли вдвоем,
и никто не слыхал наших слов:
Так быть вместе навеки, чтоб нам в небесах
птиц четой неразлучной летать.
Так быть вместе навеки, чтоб нам на земле
раздвоенною веткой расти!»
Много лет небесам, долговечна земля,
но настанет последний их час.
Только эта печаль — бесконечная нить,
никогда не прервется в веках.

ПЕВИЦА (ПИПА́)[177]

Стихи и предисловие к ним
В десятый год времени Юаньхэ[178] я был сослан на должность сыма[179] в область Цзюцзян. Осенью следующего года я в Пэньпукоу провожал гостя. Мы услыхали, — это было ночью, — как в лодке среди реки под чьей-то рукой зазвучала пипа.[180] Прислушались к ее голосу и в этих ее «чжэн-чжэн» различили чанъаньский напев. Мы захотели узнать, кто играет. Это оказалась женщина из столичных певиц. Она училась игре у прославленных Му и Цао. С годами потеряла былую красоту и пошла в жены к торговцу. Я велел приготовить вино и яства для пиршества и попросил ее сыграть те несколько вещей, что больше всего ей по сердцу. Кончила играть и в наступившей печальной тишине сама рассказала нам о радостях юных лет своих, о том, как теперь она изнурилась в скитаниях — так вот и кружит все время среди рек и озер. Прошло два года с тех пор, как я приехал сюда из столицы, и успокоился на этом, и уже удовольствовался этим. Взволнованный словами женщины, в тот вечер впервые остро ощутил я свою долю ссыльного. И я сочинил семисловные стихи в старинном духе, пропел их и подарил ей. Всего в стихах шестьсот двенадцать слов.[181] Называются они «Пипа».


Мы там, где Сюньяна берег крутой,[182]
прощаемся ночью с гостем.
На кленах листва и цветы камыша
шуршат под осенним ветром...
Хозяин сошел у причала с коня,
за гостем садится в лодку.
И подняты чарки, и выпить пора, —
сюда бы гуань и струны![183]
Но нам не приносит веселья хмель:
гнетет нас близость разлуки.
В минуту прощанья бескрайней волной
река луну затопила.
Мы слышим, как вдруг над простором вод
пропела пипа знакомо.
Хозяину жаль возвращаться домой,
и гость забыл о дороге.
И ловим мы звуки, готовы спросить:
«Кто в лодке играет, скажите?»
Замолкла пипа, и опять тишина,
и мы спросить не успели.
Но мы уже стали бортом к борту,
к себе приглашаем в гости.
Подлил я вина, прибавил огня,
и пир начинаем новый.
На наш многократный и долгий зов
она наконец явилась.
Безмолвна в руках у нее пипа,
лицо ее полускрыто.
Колки подвернула, рукой до струн
дотронулась, дав звучанье.
Еще и напева-то, собственно, нет,
а чувства уже возникли.
Пока еще глухо струны поют,
в их каждом звуке раздумье,
Так, словно пойдет о жизни рассказ,
в которой счастья не будет.
Глаза опустила и, вверясь руке,
играет она, играет,
О том, что на сердце у ней лежит,
нам все без утайки скажет.
Струну прижимает и гладит струну,
то книзу, то вверх ударит.
Сыграла «Из радуги яркий наряд»,
«Зеленый пояс» играет.
И толстые струны «цао-цао» — шумят,
как злой, торопящийся ливень,
И тонкие струны «тье-тье» — шелестят,
как нежный, доверчивый шепот.
«Цао-цао» — шумят, шелестят — «тье-тье»,
сплетя воедино все звуки,
И крупных и мелких жемчужин град
гремит на нефритовом блюде.
Щебечущей иволги милая речь
скользит меж дерев расцветших.
Во тьме захлебнувшийся чистый родник
бессилен сквозь лед пробиться.
И лед запирает движенье воды,
и нет их, застыли струны.
И струны застыли, как будто их нет,
молчанье на миг настало.
А в нем притаившаяся печаль,
невысказанная досада.
Да, это молчание в этот миг,
пожалуй, сильней звучанья...
Внезапно серебряный треснул кувшин,
на волю стремится влага.
Вдруг всадник в железных латах летит,
мечом и копьем громыхая.
Пластину, которой играет, она
поставила посередине.
Кончается песня. Четыре струны
невидимый шелк разорвали.
И в лодках недвижных, в одной и в другой,
царит тишина немая...
Мы видим, как в лоне осенней реки
белеет луны сиянье.
Молчит. И пластину от струн отняла,
и снова меж струн вонзила.
По складкам на платье рукой проведя,
с почтением строгим встала.
И так начинает: «Я родилась
в столице нашей Чанъани.
Мы жили — вы знаете Хамалин? —
в веселом этом предместье.
Мне было тринадцать, когда вполне
игрою я овладела.
В дворцах, где искусствам учили нас,
слыла я одной из первых.
Сыграю, и сразу же ждет меня
восторг игроков известных.
Украшусь, и вслед поднимается мне
певиц знаменитых зависть.
Улинские юноши наперебой[184]
мне ткани преподносили.
За каждую песню багряным шелкам
я счета уже не знала.
Поклонники сколько гребенок моих
сломали, стуча под напевы.
На скольких юбках из алой парчи
следы от вина остались.
Веселье и смех заполняли год,
другой наступал похожий.
Осенние луны и ветры весны
бездумные проносились.
С врагом воевать отправился брат,
а вскоре сестры не стало.
На смену ночам восходила заря,
моя красота поблекла.
И меньше людей у моих ворот,
и конь оседланный реже...
И я, постарев, согласилась пойти
к торговому гостю в жены.
Торговому гостю прибыль важна,
легка для него разлука,
И в месяце прошлом еще в Фулян
он чай покупать уехал.
А я по реке вперед и назад
в пустой разъезжаю лодке,
И светлой луны, и речной воды
меня окружает холод.
Когда же глубокой ночью мне
вдруг приснятся юные годы,
Я плачу во сне, по румянам
текут ручьями красные слезы...»
Когда нас тревожила пеньем пипа,
уже я вздыхал невольно.
А тут еще этот ее рассказ, —
и я не сдержу стенаний.
Ведь я ей сродни: мы у края небес
затеряны и забыты.
И мы повстречались; так нужно ли нам
заранее знать друг друга!
«Прошел уже год с той поры, как я
покинул столичный город,
И в ссылке живу, и в болезнях лежу
вдали от него, в Сюньяне.
Сюньян — городок захолустный, глухой,
ни музыки в нем, ни пенья.
Я за год ни разу здесь не слыхал
шелк струн и бамбук гуаня.
Живу на Пэньцзяне, у самой реки,
в сырой туманной низине.
Лишь горький бамбук да желтый тростник
одни мой дом окружают.
С утра и до вечера в этих краях
что мне достается слышать?
Кукушки надрывный, до крови, плач
да крик обезьян тоскливый.
В цветущее ль утро весной на реке
иль в ночь под осенней луною —
Всегда я с собою беру вино
и сам себе наливаю.
Да разве здесь песен в народе нет
и ди — деревенских дудок? —
Бессвязно, сумбурно они поют,
мне их мучительно слушать.
Сегодня же ночью нам пела пипа,
и говор ее я слушал
Так, словно игре бессмертных внимал —
мне песни слух прояснили.
Прошу госпожу не прощаться, сесть,
игрой порадовать снова, —
А я госпоже посвящу напев, —
пускай он «Пипа» зовется...»
Растрогалась этой речью моей
и долго она стояла.
И села, и струны рванула рукой,
и струны заторопились.
И ветер, и стужа, и дождь в них, — не те,
не прежних напевов звуки.
Все слушают снова и плачут — сидят,
закрыв рукавами лица.
Но все-таки кто из сидящих здесь
всех больше, всех горше плачет?
Цзянчжоуский сыма — стихотворец Бо
одежду слезами залил.

Из разных поэтов

«ШИЦЗИН»[185]

ИЗ «ПЕСЕН ЦАРСТВА ТАН»

Осенний сверчок
живет уже в доме.
Видимо, год
кончается скоро...
Нам если сегодня
не веселиться,
С лунами дни
уйдут безвозвратно
Но надо не гнаться
за наслажденьем,
А думать всегда
о собственном долге,
Любить же веселье
не до разгула:
Достойному мужу
в нем быть осторожным.
Осенний сверчок
живет уже в доме.
Видимо, год
покинет нас скоро...
Нам если сегодня
не веселиться,
С лунами дни
уйдут понапрасну.
Но надо не гнаться
за наслажденьем,
А думать еще
и о незавершенном,
Любить же веселье
не до разгула:
Достойному мужу
в трудах быть усердным.
Осенний сверчок
живет уже в доме.
Время повозкам
с поля на отдых...
Нам если сегодня
не веселиться,
С лунами дни
уйдут незаметно.
Но надо не гнаться
за наслажденьем,
А думать еще
о многих печалях,
Любить же веселье не до разгула:
Достойному мужу
быть невозмутимым.

ИЗ «ПЕСЕН ЦАРСТВА ЦИНЬ»

Быстро летит
сокол «утренний ветер».
Густо разросся
северный лес...
Давно не видала
я господина,
И скорбное сердце
так безутешно.
Что же мне делать,
что же мне делать?
Забыл он меня
и, наверно, не вспомнит!
Растет на горе
раскидистый дуб,
В глубокой низине —
гибкие вязы...
Давно не видала
я господина,
И скорбное сердце
неизлечимо.
Что же мне делать,
что же мне делать?
Забыл он меня
и, наверно, не вспомнит!
Растет на горе
ветвистая слива,
В глубокой низине —
дикие груши...
Давно не видала
я господина,
И скорбное сердце
как опьянело.
Что же мне делать,
что же мне делать?
Забыл он меня
и, наверно, не вспомнит!

Цюй Юань[186]

ПЛАЧУ ПО СТОЛИЦЕ ИНУ

Справедливое Небо,
ты закон преступило!
Почему весь народ мой
ты повергло в смятенье?
Люди с кровом расстались,
растеряли друг друга,
В мирный месяц весенний
на восток устремились —
Из родимого края
в чужедальние страны
Вдоль реки потянулись,
чтобы вечно скитаться.
Мы покинули город —
как сжимается сердце!
Этим утром я с ними
в путь отправился тоже.
Мы ушли за столицу,
миновали селенья;
Даль покрыта туманом, —
где предел наших странствий?
Разом вскинуты весла,
и нет сил опустить их:
Мы скорбим — государя
нам в живых не увидеть.
О, деревья отчизны!
Долгим вздохом прощаюсь.
Льются, падают слезы
частым градом осенним.
Мы выходим из устья
и поплыли рекою.
Где Ворота Дракона?
Их уже я не вижу.
Только сердцем тянусь к ним,
только думой тревожусь.
Путь далек, и не знаю,
где ступлю я на землю.
Гонит странника ветер
за бегущей волною.
На безбрежных просторах
бесприютный скиталец!
И несет меня лодка
на разливах Ян-хоу.
Вдруг взлетает, как птица.
Где желанная пристань?
Эту боль в моем сердце
мне ничем не утишить,
И клубок моих мыслей
мне никак не распутать.
Повернул свою лодку
и иду по теченью...
Поднялся по Дунтину
и спустился по Цзяну.
Вот уже и покинул
колыбель моих предков
И сегодня волною
на восток я заброшен.
Но душа, как и прежде,
рвется к дому обратно,
Ни на миг я не в силах
позабыть о столице.
И Сяпу за спиною,
а о западе думы,
И я плачу по Ину —
он все дальше и дальше.
Поднимаюсь на остров,
взглядом дали пронзаю:
Я хочу успокоить
неутешное сердце.
Но я плачу — земля здесь
дышит счастьем и миром,
Но скорблю я — здесь в людях
живы предков заветы.
Предо мною стихия
без конца и без краю,
Юг подернут туманом —
мне и там нет приюта.
Кто бы знал, что дворец твой
ляжет грудой развалин,
Городские Ворота
все рассыплются прахом!
Нет веселья на сердце
так давно и так долго,
И печаль за печалью
вереницей приходят.
Ах, дорога до Ина
далека и опасна:
Цзян и Ся протянулись
между домом и мною.
Нет, не хочется верить,
что ушел я из дома,
Девять лет миновало,
как томлюсь на чужбине.
Я печалюсь и знаю,
что печаль безысходна.
Так, теряя надежду,
я ношу мое горе.
Государевой ласки
ждут умильные лица.
Должен честный в бессилье
отступить перед ними.
Я без лести был предан.
Я стремился быть ближе,
Встала черная зависть
и дороги закрыла.
Слава Яо и Шуня,
их высоких деяний,
Из глубин поколений
поднимается к Небу.
Своры жалких людишек
беспокойная зависть
Даже праведных этих
клеветой загрязнила.
Вам противно раздумье
тех, кто искренне служит.
Вам милее поспешность
угождающих лестью.
К вам бегут эти люди —
что ни день, то их больше.
Только честный не с вами —
он уходит все дальше.
Я свой взор обращаю
на восток и на запад.
Ну когда же смогу я
снова в дом мой вернуться!
Прилетают и птицы
в свои гнезда обратно,
И лиса умирает
головою к кургану.
Без вины осужденный,
я скитаюсь в изгнанье,
И ни днем и ни ночью
не забыть мне об этом!

СМЕРТЬ ЗА РОДИНУ

В руках наших острые копья,
на всех носорожьи латы.
Столкнулись в бою колесницы,
и мы врукопашную бьемся.
Знамена закрыли солнце,
и враг надвигается тучей.
Летят отовсюду стрелы.
К победе воины рвутся.
Но враг в наш отряд вклинился,
ряды наши смять он хочет.
И падает конь мой левый,
и правый мечом изранен.
Увязли в земле колеса;
как в путах, коней четверка.
Вперед! И нефритовой палкой
я бью в барабан звучащий.
Нахмурилось темное небо,
разгневался Дух Великий.
Суровые воины пали,
тела их лежат на поле.
Кто вышел, уже не вернется:
ушедшие не приходят.
Померкла для них равнина,
исчезла дорога в далях.
Они не расстались с мечами,
не бросили циньских луков.
И пусть обезглавлено тело, —
душа не хранит упрека.
Мужи настоящей отваги,
высокой воинской чести!
Их, сильных и непреклонных,
никто покорить не может.
Пусть умерло смертное тело,
но дух остается вечным.
Отважные души павших
и там, среди душ — герои.

Юй Синь[187]

СНОВА РАССТАЮСЬ С САНОВНИКОМ ШАНШУ ЧЖОУ

На Янгуань
путь в десять тысяч ли,
Где нет навстречу
ни одной души,
Где лишь стеснились
гуси у реки:
Как осень, так
летят они на юг.

Хэ Чжи-чжан[188]

ПРИ ВОЗВРАЩЕНИИ ДОМОЙ

Молодым я из отчего дома ушел,
воротился в него стариком.
Неизменным остался лишь говор родной, —
счет годов у меня на висках.
И на улице дети глядят на меня, —
все они не знакомы со мной, —
И смеются и просят, чтоб гость рассказал,
из каких он приехал краев.

Ли Бо[189]

ВАН ЛУНЮ

Ли Бо уже в лодке своей сидит,
отчалить ему пора.
Вдруг слышит, как кто-то на берегу
поет, отбивая шаг.
И Озера Персиковых Цветов
бездонной пучины глубь
Не мера для чувства, с каким Ван Лунь
меня провожает в путь!

Ду Фу[190]

* * *
Обман в словах
о радостях весенних:
Свирепый ветер
всё в безумстве рвет.
Сдув лепестки,
погнав их но теченью,
Он опрокинул
лодку рыбака.

Гао Ши[191]

ПРОВОЖАЮ ДУНА СТАРШЕГО

Желтые тучи на десять ли,
в сумерках белый день.
Северный ветер гонит гусей,
сыплется, вьется снег.
Брось горевать, что в свой дальний путь
едешь ты без друзей:
Есть ли под нашим небом такой,
кто бы не знал тебя!

Чжан Цзи[192]

НОЧУЮ В ДОМЕ РЫБАКА

Дом рыбака
расположен у устья реки.
Волны прилива
вбегают во двор за плетень.
Гостю проезжему
надо здесь ночь провести,
Только хозяин
еще не вернулся домой.
Гуще бамбук, —
потемнела дорога в село.
Вышла луна, —
стало меньше рыбачьих челнов.
Вижу — вдали
он на берег песчаный ступил.
Ветер весенний
играет плащом травяным.

Лю Юй-си[193]

ОСЕННИЙ ВЕТЕР

Откуда же к нам
явился осенний ветер?
Со свистом, со свистом
летит за гусиной стаей...
Сегодня с утра
проник он в деревья сада,
И гость одинокий
всех раньше его услышал.

Ли Шэнь[194]

ПЕЧАЛЮСЬ О КРЕСТЬЯНИНЕ

Весною посадит
он зернышки по одному,
А осень вернет их
обильнее в тысячи раз...
Где Моря Четыре, —
земли невозделанной нет,
А всё к земледельцу
приходит голодная смерть!

Синь Ци-цзи[195]

* * *
Помню, в юные годы, когда не знал,
что такое печалей горечь,
Я, бывало, любил
на башню взойти.
Я, бывало, любил
на башню взойти
И стихи сочинить, в которых себе
пел о выдуманных печалях...
Вот теперь, когда я познал до конца,
что такое печалей горечь,
Рассказать бы о них,
но о них молчу.
Рассказать бы о них,
но о них молчу,
А про то говорю, как прохладен день,
до чего приятная осень!

Примечания

1

«Девятнадцать древних стихотворений» выбраны Сяо Туном (501—531) и под этим названием помещены в его антологии «Вэньсюань» («Литературный изборник»). Написаны они, по-видимому, не ранее I века. Имена их авторов остались неизвестными.

(обратно)

2

Конь хуских степей — конь северных степей. Ху — общее название народностей на севере Китая. Здесь, по-видимому, имеются в виду сюнну.

(обратно)

3

И птицы Юэ — птицы Байюэ, крайнего юга страны. Герои стихотворения разъединены, как север и юг.

(обратно)

4

И поехал гулять // там, где Вань, на просторах, где Ло. — Ваньсянь — главный город области Наньян во времена поздней Хань (25—220), так называемая «Южная столица». Ло — Лоян, столица поздней Хань.

(обратно)

5

«Шапки и пояса» — чиновная знать.

(обратно)

6

Там у ванов и хоу // пожалованные дома. Ваны и хоу — титулованная владетельная знать.

(обратно)

7

Играют на чжэне, — // и чудный напев возник. Чжэн — двенадцатиструнный музыкальный инструмент, напоминающий настольные гусли.

(обратно)

8

Кто мог бы еще // этот грустный напев сочинить? // Наверное, та, // что зовется женой Ци Ляна. — Ци Лян — сановник древней страны Ци, павший в бою под стенами страны Цзюй. Его жена безутешно оплакивала мужа в продолжение десяти дней, после чего покончила с собой. Согласно преданию, оставила песню «Вздохи жены Ци Ляна». По другой версии песня эта принадлежит младшей ее сестре. Смысл процитированных строк следует понимать как сравнение горестной судьбы жены Ци Ляна с судьбою той, кто поет в башне.

(обратно)

9

«Осенняя шан» // вслед за ветром уходит вдаль. — «Осенняя шан», или «чистая шан», — печальная мелодия, в которой звучат настроения осени.

(обратно)

10

Сверчок на стене // ткать теплое платье зовет. — В китайском тексте буквально сказано, что сверчок кричит на восточной стене. Но сверчок здесь назван «призывающим ткать», то есть предупреждающим о наступлении холодов, а значит, необходимости теплой одежды. Потому-то оп и на восточной, встречающей солнце стене.

(обратно)

11

Он в высокой коляске // что же так с прибытием медлит! — Высокая коляска (по определению Палладия, «чиновничий экипаж с высоким передком») указывает на то, что молодой муж уехал за карьерой.

(обратно)

12

Простые цветы, // казалось бы, что дарить? // Они говорят, // как давно мы в разлуке с ним — то есть напоминают о том, как много прошло времени, что снова и снова расцветают цветы.

(обратно)

13

Стихотворение представляет собою, по-видимому, один из самых ранних вариантов легенды о Ткачихе и Пастухе, разлученных друг с другом. Старая легенда рассказывает о том, что на восточном берегу Небесной Реки жила Ткачиха, дочь Небесного царя. Из года в год трудилась она, ткала небесную одежду из облачной парчи. Небесный царь пожалел ее одиночество и выдал замуж за Пастуха, жившего на западном берегу Реки. После замужества она забросила тканье. Небесный царь разгневался, приказал ей вернуться на восточный берег Реки и разрешил лишь раз в году видаться с Пастухом. С тех пор их встреча происходит ночью в седьмой день седьмого месяца по лунному календарю. Надо думать, что в стихотворении под Ткачихой и Пастухом все же разумеются разлученные государственной службой супруги ханьского времени.

(обратно)

14

Так, нежданно, так вдруг // превращенье и нас постигает... — Превращение — смерть, то есть переход плоти в другую материю.

(обратно)

15

Стихотворение состоит из двух как будто самостоятельных частей, что дало повод некоторым комментаторам (их примеру следует современный ученый Юй Гуань-ин) «В Янь-стране, да и в Чжао...» считать отдельным стихотворением.

(обратно)

16

Та стена на востоке // высока и тянется долго. — Возможно, что поэт говорит о городской стене «восточной столицы» Лояна.

(обратно)

17

В «Песнях», в «Соколе быстром», // есть избыток тяжкой печали, // А «Сверчок» в этих «Песнях» // удручает робостью духа. — «Песни» — Книга песен «Шицзин». В песне о соколе жена убивается по находящемуся на чужбине мужу, в песне о сверчке — призыв к тому, чтобы не отдаваться целиком радостям, помня о необходимости ограничений в жизни. (См. переводы этих стихотворений в разделе «Из разных поэтов»). Поэт осуждает настроения этих песен.

(обратно)

18

В янь-стране, да и в Чжао... — В период «Сражающихся царств» (453—221 гг. до н. э.) страна Янь была на территории уезда Дасин нынешней провинции Хэбэй, страна Чжао соседствовала с ней, будучи расположенной на месте уезда Ханьдань провинции Хэбэй. Здесь поэт называет старинными именами эти северные края, славившиеся красотой и музыкальностью женщин.

(обратно)

19

И она надевает // из прозрачного шелка платье // И выходит к воротам, // чтоб разучивать «чистые песни». — «Чистые песни» — мелодия «чистой шан», или «осенней шан», печальная, пронизанная настроениями увядающей природы.

(обратно)

20

Когда звуки тревожны... — то есть струны натянуты для высокого тона.

(обратно)

21

Я погнал колесницу // из Восточных Верхних ворот, // Вижу, много вдали // от предместья на север могил. — Стена, окружавшая столицу Лоян, имела двенадцать ворот, из них трое, выходивших на восток, в том числе Верхние Восточные, расположенные севернее остальных.

(обратно)

22

И почили во мгле, // там, где желтые бьют ключи. — Желтые ключи — могила. В древности белый цвет относился к металлу, зеленый — к дереву, черный — к воде, красный — к огню и желтый — к земле. Вот почему бьющие в могиле ключи называются желтыми.

(обратно)

23

Как поток, как поток, // вечно движутся инь и ян. — Инь и ян — темное (женское) и светлое (мужское) начало. Их сменой обусловливается движение жизни. Китайские комментаторы видят здесь, в смене инь и ян, переход от одного времени года к другому: древние считали весну и лето ян, светлым началом, осень и зиму — инь, темным началом.

(обратно)

24

Что ж до тех, кто «вкушал», // в ряд стремясь с бессмертными встать, // Им, скорее всего,// приносили снадобья смерть. — «Вкушал» — значит пользовался снадобьями бессмертья, которые во время поздней Хань часто давали обратный эффект и даже приводили к смерти.

(обратно)

25

Как преданье гласит, // вечной жизни Цяо достиг. — Цяо — Ван-цзы Цяо, наследник правившего в VI в. до н. э. чжоуского Лин-вана, по преданию, много лет учившийся у святого даоса и, приобрев бессмертие, улетевший от людей, как полагается бессмертным, на белом журавле.

(обратно)

26

Одеяло в узорах // отдал Деве с берега Ло. — По преданию, дочь мифического царя Фу-си утонула в реке Ло и стала духом реки. Опа упоминается в «Лисао» Цюй Юаня. Она отдавала свою любовь, и надо думать, что упоминание Девы реки Ло означает подозрение супруга в неверности.

(обратно)

27

Три раза пять дней — // и сияет луны полный круг. // Четырежды пять — // «жаба с зайцем» идут на ущерб. — В пятнадцатый день месяца наступает полнолуние. С двадцатого дня луна идет на ущерб. «Жаба с зайцем» символизирует луну. По народному поверью на луне живут жаба и яшмовый заяц, толкущий снадобье бессмертья. В жабу превратилась Хэн-э (или Чан-э), жена мифического стрелка Хоу-и, проглотившая хранившееся у него лекарство бессмертья и улетевшая на луну.

(обратно)

28

В узоре чета // юань-ян, неразлучных птиц. // Из ткани скрою // одеяло «на радость двоим». // Его подобью // ватойнитями вечной любви. // Его окаймлю // бахромойнеразрывностью уз. — Одеяло, на радость двоим» — одеяло с узором неразлучных юань-ян, брачное одеяло. Это стихотворение, по мнению китайских комментаторов, близко к народным песням. Как и в народных песнях, в нем есть слова-омонимы, имеющие двойное значение («шуангуань»). Так иероглифы, означающие вечную любовь (чан сы), при чтении вслух дают значение и «длинных нитей». Так «неразрывность уз» может относиться и к окаймляющей одеяло бахроме. Как будто романтическое содержание при громком чтении приобретает и нарочито обыденный смысл.

(обратно)

29

365—427 гг.

(обратно)

30

Год гуймао — 403 г.

(обратно)

31

Учителем нашим... — Поэт имеет в виду Конфуция.

(обратно)

32

Хочу одного лишь, // к трудам стремлюсь неустанно — то есть, в отличие от заветов Конфуция, хочу сам обрабатывать землю.

(обратно)

33

Случайный прохожий // не спросит меня о броде — то есть не потревожит меня в моем уединении, как это сделал ученик Конфуция Цзы-лу, по поручению учителя спросивший о броде у двух отшельников, трудившихся в поле.

(обратно)

34

Корзина и тыква // мне реже служат теперь — корзина с едой и тыква с водой для питья.

(обратно)

35

Я едва научился // твердо бедность переносить. — Намек на слова Конфуция: «Совершенный человек тверд в бедности».

(обратно)

36

И если Пинцзиню // даже следовать я не буду... — Пинцзинь — Гунсунь Хун (200—127 гг до н. э.) — жил в неизвестности, был беден. Благодаря учености и талантам стал сановником и получил титул Пинцзиньского хоу. Поэт не хочет следовать его примеру.

(обратно)

37

Спрятал я свои мысли // в стороне от сказанной речи... — Стихотворение написано и подарено Цзин-юаню в двенадцатый месяц 403 г., как раз тогда, когда полководец Хуань Сюань объявил себя государем новой династии Чу и сослал низложенного цзиньского государя в Сюньян: «в стороне от сказанной речи» в такое время могло быть многое.

(обратно)

38

Год цзию — 409 г.

(обратно)

39

Девятый день девятого месяца по лунному календарю — день «двойной девятки», ознаменование близящегося конца осени.

(обратно)

40

Я мутным вином // сумею себя отвлечь. — Мутное, то есть только поспевшее, еще непроцеженное вино.

(обратно)

41

Яоцарь Тао Тан — мифический царь глубокой древности, правление которого, как и правление преемника его Шуня, Конфуций, по преданию, считал примером для всех времен. Согласно традиции, правление Яо и Шуня относится к XXIII— XXII вв. до н. э.

(обратно)

42

...гости Юя за ним... — Юев гость, то есть гость царя Шуня — Дань Чжу, недостойный принять престол сын царя Яо. Унаследовавший этот престол Шунь оказывал ему почести как гостю. У Тао Юань-мина под гостями Юя понимаются, по-видимому, вообще потомки Яо.

(обратно)

43

Друг драконов Юйлун // Ся с усердьем служил... — В «Цзочжуань», древней книге комментариев к приписываемой Конфуцию летописи «Вёсны и осени», сказано: «После исчезновения дома Тао Тан среди потомков его был Лю Лэй, выучившийся в доме Хуаньлунов воспитывать драконов. Он кормил драконов и так служил Кунцзя. Царь в награду дал его роду название Юйлун — правящий драконами...» Династия Ся, по преданию, воцарилась после Шуня с 2100 г. до н. э.

(обратно)

44

Государи Шивэй // Шан в делах помогли. — Правители древнего удела Шивэй помогали династии Шан (1600—1028 гг. до н. э.).

(обратно)

45

Щедр умом и глубок // тот сановник сыту... — Имеется в виду Тао Шу, в VI в. до н. э. занимавший пост сыту, одного из шести главных сановников, ведавшего ритуальным церемониалом и просвещением народа. Тао Юань-мин хочет сказать, что род его восходит к Тао Шу.

(обратно)

46

дни «Воюющих царств» — V—III вв. до н. э.

(обратно)

47

...пал и Чжоуский дом — династия Чжоу (1027—256 гг. до н. э.).

(обратно)

48

По веленью небес // возвеличилась Хань, // И возлюблен судьбой // Миньский князь Тао Шэ. — Ханьское государство существовало с 206 г. до н. э. до 220 г. н. э. В «Исторических записках» Сыма Цяня, в «Погодных таблицах, отмеченных Гао-цзу (основателем династии Хань) за заслуги сановников», упоминается Миньский хоу Тао Шэ.

(обратно)

49

На роду у него // за драконом взлетать — то есть пользоваться царскими милостями: дракон — символ царской власти.

(обратно)

50

Царь поклялся пред ним // и горой и рекой.. — Давая землю в удел, основатель Ханьской династии Гао-цзу произносил клятву в том, что земля дается во владение до тех пор, пока река Хуанхэ не станет узкой, как пояс, а гора Тайшань малой, как оселок.

(обратно)

51

Неустанен в трудах // был чэнсян Тао Цин... — Тао Цин — сын Тао Шэ, первый сановник двора.

(обратно)

52

Яркой доблести свет // засиял над Чанша — то есть над гуном области Чанша — Тао Канем (259—334).

(обратно)

53

Вверил жизнь он гряде // в ветре мчащихся туч — то есть, продвигаясь по чиновной лестнице, отличался моральной чистотой.

(обратно)

54

К тем подъемлю свой взор... — Поэт обращается к великим предкам, которых восхвалял выше.

(обратно)

55

Без потомства прожить — // самый тягостный грех. — В конфуцианской книге «Мэн-цзы» говорится, что из трех грехов сыновней непочтительности «самый большой — отсутствие потомства».

(обратно)

56

«Равно вежлив и добр — // будь то утро иль ночь...// Помни это всегда, // это в сердце храни...» — Дословные цитаты: первая фраза из «Книги песен» («Шицзин»). вторая — из «Книги преданий» («Шуцзин»).

(обратно)

57

Пусть примером тебе // служит в жизни Кун Цзи. — Кун Цзи — внук Конфуция, славившийся бескорыстием и безупречностью в поведении.

(обратно)

58

«От урода отца // в ночь дитя родилось. // Он в испуге над ним // молитдайте огня!» — Тао Юань-мин сокращенно излагает притчу из «Чжуан-цзы»: «У уродливого человека в полночь родился сын. Человек этот в испуге схватил свечу и стал вглядываться в ребенка. Он поспешно сделал это, боясь, что сын оказался похожим на него».

(обратно)

59

В пятнадцать Сюаня // Конфуций «стремился к книге»... — Как сказано в книге «Луньюй», беседах и суждениях Конфуция, он «в пятнадцать стремился к ученью».

(обратно)

60

...Мой друг незабвенный // сошел в девятую тьму — то есть сошел в могилу, туда, где «девять тем», девять источников.

(обратно)

61

И вот не хватило // земли для твоей горы. — В «Шуцзине», книге преданий, говорится о случае, «когда насыпаешь гору в девять жэней и работа не окончена из-за одной корзины», а в «Луньюй» Конфуций приводит пример, «когда насыпаешь гору и не хватает одной корзины». Судьба не позволила Чжун-дэ «досыпать гору».

(обратно)

62

Чжубу — канцелярский чин, нечто вроде управляющего делопроизводством.

(обратно)

63

Что уже я невольно // о роскошной забыл булавке — то есть о булавке, которой закалывалась чиновничья шапка.

(обратно)

64

Теплотою и влагой // три весенние срока славны — то есть три весенних месяца — начало, середина и конец весны.

(обратно)

65

Чувства, чувства такие // в «добрый месяц» меня тревожат. — «Добрый месяц» — десятый по лунному календарю, первый зимний месяц.

(обратно)

66

Чайсанский Лю — по-видимому, Лю Чэн-чжи, который был начальником уезда Чайсан, а затем, покинув службу, стал, вместе с Чжоу Сюй-чжи и Тао Юань-мином, одним из «трех сюньянских отшельников» на горе Лушань.

(обратно)

67

Цаньцзюнь — военный советник.

(обратно)

68

Вэйский цзюнь — Вэйский полководец Ван Хун, правитель Цзянчжоу.

(обратно)

69

Я утром с зарей // огород поливаю. — Здесь символ уединения: в древности Чэнь Чжун-цзы, человек из Ци, славе и почестям предпочел работу на чужом огороде.

(обратно)

70

Всесильный дафань // дал тебе повеленье... — Дафань — великий правитель, титул вана Иду, в 424 г. взошедшего на сунский престол под именем Вэнь-ди.

(обратно)

71

Стихи написаны, по-видимому, в 406 г., вскоре после окончательного разрыва поэта с чиновничьей карьерой.

(обратно)

72

В очаге моем хворост // запылалнам свеча не нужна — как нужна она была тому древнему поэту, который с наступлением темноты зажигал свечу и продолжал наслаждаться прогулкой. В пятнадцатом из «Девятнадцати древних стихотворений»: «Когда краток твой день // и досадно, что ночь длинна, // Почему бы тебе // со свечою не побродить?»

(обратно)

73

Опустилась на землю, // и уже меж собой мы братья — то есть опустились впервые на землю из материнского лона.

(обратно)

74

«Мыслью доблестный муж // устремлен за четыре моря» — строка из стихов поэта Цао Чжи (192—232). Четыре моря — вся Поднебесная.

(обратно)

75

В тихой заводи челн // ни на миг не могу я спрятать — то есть судьбу не спрятать от времени: оно быстротечно и влечет человека все дальше.

(обратно)

76

Людям прежних веков // было жаль и кусочка тени. — Поэт имеет в виду тень, отбрасываемую солнечными часами и указывающую время.

(обратно)

77

Я ведь, следуя древним,// не оставлю золото детям. — Поэт намекает здесь на Шу Гуана, по свидетельству «Истории Хань», жившего в I в. до н. э. Шу Гуан, достигнув высокого положения при дворе Сюань-ди, подал в отставку. Государь подарил ему на прощанье двадцать цзиней золота, а наследник — пятьдесят цзиней. Полученное золото Шу Гуан тратил на пиры с друзьями. На все уговоры о покупке земли и домов для детей он отвечал, что дети и внуки должны достаточно усердно трудиться и на той земле, какая у них есть. Она в состоянии прокормить их. Он же вообще не собирается оставлять им золото, потому что не хочет, чтобы они изленились в довольстве: умный, когда у него слишком много добра, теряет свой разум, глупый же становится еще безрассуднее.

(обратно)

78

На Южную гору: // в ней старое есть жилище. — Имеются в виду, возможно, могилы предков в горе, то жилище, которое ждет и самого поэта.

(обратно)

79

Шао почтенный, // растивший тыквы свои... — Шао Пин (III в. до н. э.) — циньский сановник, имевший титул Дунлинского хоу. В «Исторических записках» Сыма Цяня о нем говорится: «После падения Цинь, надев холщовое платье, в бедности выращивал тыквы к востоку от Чанъаньской стены. Тыквы были превосходны, и их в народе называли дунлинскими». Мысль поэта в том, что не может сравниться богатый и знатный Дунлинский хоу с независимым в своей бедности прославленным почтенным Шао, труд которого на тыквенном поле приносит радость людям.

(обратно)

80

Непреклонные братья // Бо и Шу на горе остались! — В XI в. до н. э., во времена правления династии Инь, Бо-и — старший сын государя страны Гучжу — не захотел служить узурпировавшему престол основателю Чжоуской династии У-вану и вместе с братом своим Шу-ци ушел на гору Шоуян. Там питались они одной травою вэй и умерли от голода, но не подчинились завоевателям.

(обратно)

81

А «ему девяносто... // ходит... вервием подпоясан»... — Цитата из книги «Ле-цзы»: «Конфуций в странствиях на горе Тайшань увидел Жун Ци-ци, который ходил по пустырю вблизи Чэн, одетый в негодную шубу, подпоясанный вервием, играл на цине и пел. Конфуций спросил его: «Почему учитель так радостен?» Тот ответил: «У меня много радостей. Небо рождает все десять тысяч вещей, и только человек драгоценней всего. А мне удалось родиться человеком, и в этом первая радость. Различие между мужчиной и женщиной в том, что мужчина почитаем, женщина же в пренебрежении, поэтому мужчина более ценен. А мне удалось родиться мужчиной, и в этом вторая радость.Бывают такие жизни, когда человек лишается возможности увидеть дни и месяцы, даже не успев еще расстаться с пеленками. А я дожил до девяноста лет, и в этом третья радость. Бедность обычна для ученого мужа, смерть же конец человека. Живя в обычном, жду конца — так чего же печалиться?» — «Прекрасно, — сказал Конфуций, — вот человек, который смог умиротворить себя!» Тао Юань-мина, как видим, меньше привлекает веселость Жун Ци-ци, чем страдания его в непрекращаемой с юных лет бедности.

(обратно)

82

В конце трех времен // такое случалось часто... — Три времени — три династии: Ся, Шан и Чжоу (прибл. 2100—256 гг. до н. э.). За «концом трех времен» нетрудно было разглядеть намек поэта на конец 10-х и начало 20-х годов V в., время упадка Цзинь и установления династии Сун.

(обратно)

83

Он сам изберет // дорогу Ци и Хуана — то есть судьбу Цили Цзи и Сяхуан Гуна, которые в числе «четверых седых» во времена жестокого правления Цинь Ши-хуана (221—210 гг. до н. э.) удалились от мира на гору Шаншань.

(обратно)

84

Хочу, государь мой, // чтоб с грязью мирской ты плыл! — То же самое сказал в свое время рыбак, встретив поэта Цюй Юаня (IV—III вв. до y. э.), как рассказывается в произведении последнего «Отец-рыбак».

(обратно)

85

Дальнее странствие поэта здесь и реальность и символ всего его человеческого пути до возвращения в «тихий угол».

(обратно)

86

Лишь закатится солнце, // пусть немедля свечу берет — для того, чтобы продолжать пить, как продолжал, взяв свечу, свою прогулку древний поэт с наступлением темноты. См. примечание к стихотворению «Никого. И в печали...».

(обратно)

87

Найдя наслажденье! // в шести совершенных книгах. — Шесть конфуцианских книг, в которых поэт находит наслаждение — «Шицзин» («Книга песен»), «Шуцзин» («Книга преданий»), «Ицзин» («Книга перемен»), «Чуньцю» («Вёсны и осени»), «Лицзи» («Книга установлений») и «Юэцзин» («Книга музыки», исчезнувшая окончательно в III в. до н. э. во время уничтожения конфуцианских канонов).

(обратно)

88

Вот-вот я достигну // годов, когда нет сомнений — то есть сорока лет: Конфуций «в сорок не имел сомнений».

(обратно)

89

Былого Мэн-гуна // сегодня здесь нет со мною. — Лю Мэн-гун был единственным, кто навещал в древности бедного ученого Чжан Чжун-вэя, жившего в уединении. Поэт хочет сказать, что у него нет такого друга, которому он мог бы целиком довериться, и поэтому он вынужден прятать свои чувства.

(обратно)

90

Ученый Цзы-юнь // пристрастье имел к вину... — Ян Цзы-юнь (Ян Сюн), поэт и ученый (53 г. до н. э. — 18 г. н. э.); знаменит поэтическими сочинениями в жанре фу и трактатами о языке.

(обратно)

91

А некогда жил // один, кто хотел молчать... — В «Истории Хань» рассказывается о жившем во времена «Вёсен и осеней» (VIII—V вв. до н. э.) человеке по имени Люся Хой. «Государь удела Лу спросил у Хоя из Люся: «Я хочу напасть на Ци. Что скажешь ты на это?» — «Нельзя», — ответил Люся Хой. Вернулся домой опечаленный и сказал: «Я слышал, что о нападении на страну не спрашивают у того, в ком любовь к людям. Почему обратился он с этими словами ко мне?» Как видим, ответ Люся Хоя поэт объясняет как нежелание говорить.

(обратно)

92

у Тао Юань-мина и у других поэтов, современников его и предшественников, было подражанием древним стихам, авторы которых неизвестны. У Тао Юань-мина это «подражание» выразилось в переосмысливании темы недолговечности человеческого существования и в высказывании собственного взгляда на жизненные ценности. «Подражания» Тао были написаны, по-видимому, в трагическое для поэта время гибели династии Цзинь, в начале 20-х годов пятого столетия, и в стихах мы можем найти отзвук современных поэту событий.

(обратно)

93

Я узнал, что на свете // жил-был некогда Тянь Цзы-тай... — Тянь Цзы-тай (Тянь Чоу), живший во II в., происходил из Учжуна, куда направляется поэт. Тянь Цзы-тай был одним из представителей так называемых «сильных родов». Он остался верным подвергшемуся изгнанию государю Сянь-ди и вернулся на север, в родные места. К нему ушло более пяти тысяч семей. Они жили в спокойствии под управлением Тяня, пахавшего, как и они, землю.

(обратно)

94

Когда время настало // вернуться в Полуночный Ман. — Полуночный (северный) Ман — гора в нынешней провинции Хэнань. В ней похоронена была ханьская знать. Поэтому Тао говорит здесь о смерти как о возвращении в Полуночный Ман, то есть вновь в небытие.

(обратно)

95

Отыскать себе друга // я приду в столицу Линьцзы. — Линьцзы — столица страны Ци (в нынешнем Шаньдуне). Там, в Цзися, то есть под воротами Цзи, в древности, задолго до времени Тао Юань-мина, собирались ученые для беседы.

(обратно)

96

У Чжанъи путь я начал // и его завершил в Ючжоу. — Поэт хочет сказать, что путь его был далек — от Чжанъи на северо-западе до Ючжоу на северо-востоке.

(обратно)

97

Заглушал я свой голод // горным злаком вэй Шоуяна — как сыновья государя Гу-чжу — Бо-и и Шу-ци (см. примечание к стихотворению «Добрых дел изобилье...»).

(обратно)

98

Утолял свою жажду // я бегущей струей Ишуйя. — Ишуй — река на севере нынешней провинции Хэбэй. В III в. до н. э. до реки Ишуй провожали героя Цзин Кэ, который по поручению наследного князя страны Янь уезжал отомстить за злодеяния циньскому Ину, будущему Цинь Ши-хуану, основателю циньского государства (см. примечание к стихотворению «Воспеваю Цзин Кэ»).

(обратно)

99

У проезжей дороги // два высоких холма могильных, // Где Бо-я похоронен,// где покоится Чжуан Чжоу! — Бо-я (Юй Бо-я) — игрок на струнном музыкальном инструменте цине. По преданию, он разбил свой цинь после того, как умер его друг Чжун Цзы-ци, единственный, кто по-настоящему понимал его игру. Чжуан Чжоу (Чжуан-цзы) — мудрец IV в. до н. о. Он погрузился в молчание после того, как умер его друг Хой Ши, единственный, кто по-настоящему понимал его проповедь.

(обратно)

100

И у зимнего платья // не осталось теперь надежды… — Поэт наделяет будущее платье способностью надеяться на свое появление из нитей шелкопрядов.

(обратно)

101

Я пробегаю «Историю Чжоу-вана» — древнюю книгу о чжоуском Му-ване, правившем в XI—X вв. до н. э. Книга эта о путешествии чжоуского государя к мифической Сиванму — Матери Запада — была обнаружена в записях на бамбуковых дощечках в конце III в. в древнем кургане.

(обратно)

102

Снова любуюсь картинами «Шаньхайцзина» — рисунками в «Шаньхайцзине», древнейшей книге волшебных историй, связанных с географическими описаниями. Обе эти книги были прокомментированы жившим в III—IV вв. ученым цзиньского государства — Го Пу.

(обратно)

103

Жизнь на воле без службы // не равняю с бедою чэньской — то есть с постигшими Конфуция и его учеников лишениями в Чэнь. Разгневанный Цзы-лу спросил учителя, может ли оказаться в унизительной для него бедности человек совершенный, и Конфуций разъяснил ему, что может, но человек совершенный тверд в бедности, в то время как человек маленький распускает себя.

(обратно)

104

Ученый Чжун-вэй // любил свой нищенский дом... И в мире затем // никто не общался с ним, // А только один // Лю Гун навещал его... — В книге Хуанфу Ми «Гао ши чжуань» об отшельниках высокой добродетели даны следующие сведения: «Чжан Чжун-вэй, уроженец Пинлина, был широко образован, искусен в словесности, особенно любил в поэзии ши и фу. Жил бедно, уединенно. Бурьян в его дворе был так высок, что скрывал человека. Современникам он не был известен. И только Лю Гун (Лю Мэн-гун) знался с ним».

(обратно)

105

В III в. до н. э. герой Цзин Кэ по поручению Даня, наследника престола страны Янь, уехал в государство Цинь для того, чтобы убить свирепого Ина, государя этой страны, будущего Цинь Ши-хуана, основателя династии Цинь. В карте страны Янь, которую Цзин Кэ развернул перед Ином, был спрятан кинжал. Цзин Кэ хотел ударить этим кинжалом Ина, но промахнулся и был растерзан подоспевшей челядью. В основу стихотворения положено повествование из «Исторических записок» историка II — I вв. до н. э. Сыма Цяня.

(обратно)

106

В годы Тайюань правленья дома Цзинь — годы под названием Великого Начала (376—396) — вовремя правления цзиньского Сяо У-ди.

(обратно)

107

Улин — местность в нынешней провинции Хунань.

(обратно)

108

Цинь — династия и государство (246—207 гг. до н. э.).

(обратно)

109

Хань — династия и государство (206 г. до н. э. — 220 г. н. э.).

(обратно)

110

Вэй — династия и государство (220—264 гг.).

(обратно)

111

Цзинь — династия и государство (265—420 гг.).

(обратно)

112

А после и вовсе не было таких, кто «спрашивал бы о броде»! — См. примечание к стихотворению «В год гуймао ранней весной...».

(обратно)

113

Вот что было при Ине — то есть при жестоком Цинь Ши-хуане, объединившем разрозненные уделы в одно циньское государство.

(обратно)

114

Ци с друзьями седыми // на Шаншани в горе укрылись... — Цили Цзи и трое его друзей, «четверо седых», во время правления Цинь Ши-хуана ушли от мира на гору Шаншань (недалеко от Лояна в пынешпей провинции Хэнань).

(обратно)

115

689—740 гг.

(обратно)

116

Нам напиться // надо в осенний праздник. — Осенний праздник, праздник «двойной девятки» — девятый день девятого месяца по лунному календарю.

(обратно)

117

А он, этот друг мой, // прийти обещался к ночи, // И цинь одиноко // всё ждет на тропе в плющах. — Цинь — струнный музыкальный инструмент, старинный предшественник цитры.

(обратно)

118

Я незаметно дошел до места, // где жил в тишине Пан Гун. — Пан Гун, или Пан Дэ-гун, — обитавший некогда в Лумэне отшельник времен поздней Хань (25—220 гг.).

(обратно)

119

Ван Вэй (701—761) — один из самых выдающихся танских поэтов, друг Мэн Хао-жаня.

(обратно)

120

Учитель там, // где предан созерцанью, // Поставил дом // с пустынной рощей рядом. — Созерцанье — буддийское учение чань (больше известное у нас в японском его выражении цзэн).

(обратно)

121

Ты посмотри, // как чист и светел лотос, // И ты поймешь, // как сердце не грязнится! — Лотос — символ чистоты: он растет в тине, но не испачкан ею. У мыслителя и поэта XI в. Чжоу Дунь-и есть прозопоэтическое сочинение «Я лотос люблю», в котором он говорит о лотосе, что «из грязи растет он, а сам не грязнится».

(обратно)

122

Когда придет // «двойной девятки»день,// Сюда вернусь // к цветенью хризантемы! — См. примечание к стихотворению «Осенью поднимаюсь на Ланьшань».

(обратно)

123

Как тот человек он, // что пил из единственной тыквы, // Но, праведник мудрый, // всегда был спокоен и весел! — Мудрым праведником назвал Конфуций своего ученика Янь-юаня, у которого была одна-единственная корзина для еды и одна-единственная тыква-горлянка для питья, и жил он в нищем переулке, но никогда не изменял своей веселости.

(обратно)

124

772—846 гг.

(обратно)

125

Тао Юань-мин — великий китайский поэт (365—427).

(обратно)

126

Лушань, Чайсан, Лили. — Поэт перечисляет места, где родился и жил Тао Юань-мин (в нынешней провинции Цзянси).

(обратно)

127

О «спокойный и чистый», // нас покинувший Тао Цзин-цзе... — Тао Юань-мину было дано посмертное имя Цзин-цзе — «спокойный и чистый».

(обратно)

128

Жизнь твоя охватила // гибель Цзинь и восшествие Сун. — Правление династии Восточная Цзинь — 317—420, династии Сун — 420—479 гг.

(обратно)

129

Глубоко в своем сердце // ты хранил благородную мысль... — Бо Цзюй-и, по-видимому, считает, что Тао Юань-мин, пережив династию Цзинь, не захотел служить узурпировавшему трон основателю династии Сун — полководцу Лю Юю. «Благородная мысль» Тао Юань-мина была шире: он не хотел служить и «своей» династии.

(обратно)

130

Но всегда поминал ты // сыновей государя Гучжу, // Что, одежду очистив, II стали жить на горе Шоуян. — Бо-и и Шу-ци — сыновья государя Гучжу (См. прим, к стр. 105). Очистить одежду — то же, что отряхнуть прах, то есть уединиться, уйти от суетного мира.

(обратно)

131

У тебя ж, господин мой, // в доме выросло пять сыновей... — В стихах Тао Юань-мина: «Хотя в моем доме // и пять сыновей взрастает...»

(обратно)

132

Но когда я читаю // «Жизнь под сенью пяти твоих ив»... — «Жизнь ученого под сенью пяти ив» — сочинение Тао Юань-мина о своей жизни.

(обратно)

133

Не за то ты мне дорог, // что на цине бесструнном играл. — В жизнеописаниях Тао Юань-мина рассказывается о том, что за вином он всегда играл на цине, лишенном струн. Цинь — струнный музыкальный инструмент, старинный предшественник цитры.

(обратно)

134

Я уже не увидел // под оградой твоих хризантем, // Но еще задержался // в деревнях расстилавшийся дым. — В стихах Тао Юань-мина: «Хризантему сорвал // под восточной оградой в саду...» и «Темной мягкой завесой // расстилается дым деревень».

(обратно)

135

Стихотворение написано поэтом, когда он на склоне лет оставил наконец угнетавшую его придворную службу.

(обратно)

136

Циньская столица — Чанъань, столица танского Китая.

(обратно)

137

Красные ворота — богатый и знатный дом.

(обратно)

138

Вэньсян — местность в нынешней провинции Хэнань.

(обратно)

139

Одно из самых популярных стихотворений Бо Цзюй-и. Оно прозвучало как смелый протест против феодальных войн, приносивших народу неисчислимые бедствия.

(обратно)

140

Синьфэн — уезд в нынешней провинции Шэньси.

(обратно)

141

«Грушевый сад» — школа актерского мастерства, созданная во время правления императора Сюань-цзуна (712—756).

(обратно)

142

Годы Тяньбао — 742—756.

(обратно)

143

Годы Кайюань — 713—741.

(обратно)

144

Шэнь — река в нынешней провинции Шэньси.

(обратно)

145

Ночь холодной пищи — ночь через сто пять дней после зимнего солнцеворота. В праздник холодной пищи запрещалось разводить огонь в течение трех дней. Есть несколько версий причины возникновения дней холодной пищи. Согласно одной из них, в VII в. до н. э. цзиньский князь Вэнь-гун бежал от гибели, и его сопровождал и следовал за ним в продолжение девятнадцати лет Цзе Чжи-туй. После возвращения на родину Цзе Чжи-туй скромно поселился на горе Мянь, отказываясь, несмотря на все уговоры помнившего его преданность князя, жить при дворе. Тогда князь приказал зажечь лес на горе, для того чтобы заставить Цзе Чжи-туя покинуть гору. Цзе Чжи-туй с горы не сошел и погиб в огне. Безутешный князь назвал гору именем Цзе. По преданию, от оплакивания Цзе Чжи-туя и идет обычай холодной пищи.

(обратно)

146

Чжэн — китайский струнный музыкальный инструмент, напоминающий настольные гусли.

(обратно)

147

Растет эта ива у самой заставы,// где проводы очень часты. // Поэтому сломаны длинные ветви, // в них меньше ветра весною. — По обычаю, при проводах уезжающему на память давалась ветка ивы.

(обратно)

148

Три песни женщины, тоскующей по мужу, ушедшему на войну.

(обратно)

149

У даосского философа Лао-цзы (VI в. до н. э.) в 56-й главе книги «Даодэцзин» сказано: «Тот, кто знает, — не говорит, говорящий — не знает». Приписываемая Лао-цзы книга «Даодэцзин» содержит пять тысяч знаков.

(обратно)

150

Сиху — прославленное поэтами озеро в Ханчжоу.

(обратно)

151

Ключи, бьющие под землей — могила. Иногда это «девять источников», как «девять небес» наверху, как «девять врат» в императорском дворце. Иногда это «желтый источник».

(обратно)

152

Юань Девятый — Юань Чжэнь, или Юань Вэй-чжи, и Лю Тридцать второй — Лю Тайбо, или Лю Дунь-чжи, — поэты и близкие друзья Во Цзюй-и. Девятый и Тридцать второй — девятый и тридцать второй мужчина в роду.

(обратно)

153

Бо адресует это стихотворение Юаню Восьмому. В подзаголовке Бо пишет, что Юань стал его соседом. Шум сосны под ветром был излюбленной темой многих китайских поэтов. Из большого количества стихов, посвященных шуму сосны, можно привести четверостишие танского поэта, буддийского монаха Цзяо-жаня.

Потому что я шепот сосны полюбил, я наслушаться им не могу.
Я всегда, как увижу сосну на пути, забываю вернуться домой.
С этой радостью легкой от шума сосны что на свете сравнится еще?
Я смеюсь, к вольным тучам лицо обратив, беззаботным и вольным, как я.
(обратно)

154

Бо называет Сюнем поэта Пэй Ду по манере сравнения с древними поэтами. Сюнь Юй жил в конце II — начале III в. и был в одном чине с Пэй Ду.

(обратно)

155

Бо Лэ-тянь — Бо Цзюй-и. Лэ-тянь, что значит в переводе «радующийся небу», то есть «радующийся жизни», — второе имя Бо Цзюй-и.

(обратно)

156

Это стихотворение содержит два намека на книгу даосского философа Чжуан-цзы (IV в. до н. э.). В первой строке стихотворения поэт говорит о «живущих на рожках улитки». Чжуан-цзы, для того чтобы показать, как ничтожны по сравнению с огромным миром мелкие людские страсти, в главе 25-й («Цзэ Ян») вкладывает в уста мудреца Дай Цзин-жэня, предостерегающего князя от войны, которую тот хочет затеять из мести, рассказ о двух государствах — «Заносчивости» и «Безрассудстве», — расположенных на рожках улитки и в вечных войнах оспаривающих одно у другого эти «пространства». Из «Чжуан-цзы» взята и первая часть последней строки. В главе 29-й («Разбойник Чжэ») Чжуан-цзы рассказывает о том, как Конфуций поехал к «разбойнику Чжэ», чтобы усовестить его. Тот выгнал Конфуция, предварительно произнеся большую речь, в которой были такие слова: «Верхний предел долголетия — сто лет, среднее долголетие — восемьдесят лет и нижний предел долголетия — шестьдесят лет. Если исключить изнуряющие муки болезней, траур при утрате, заботы и треволнения, то в жизни человеческой дней, когда открываешь рот для смеха, найдется в одном месяце не больше четырех или пяти. И это все».

(обратно)

157

Желтый лёсс — то же, что «желтый источник», то есть могила.

(обратно)

158

Стихотворение относится к 832 г. — шестому году Тайхэ, когда Бо Цзюй-и перестроил Сяншаньский храм в Лунмэне, недалеко от Лояна. Тогда впервые назвал он себя сяншаньским отшельником.

(обратно)

159

Лю Юй-си (772—842) — известный китайский поэт, друг и единомышленник Бо Цзюй-и.

(обратно)

160

Пилин — нынешняя провинция Цзянсу, уезд Уцзинь. Там служил поэт Юань Чжэнь в 20-х г. IX в.

(обратно)

161

Сякоу — нынешняя провинция Хубэй, уезд Учан. Там умер Юань Чжэнь в 831 г.

(обратно)

162

В поэме в соединении с фантазией описана действительная любовь танского императора Сюань-цзуна, правившего с 712 по 756 г., к приближенной его — Ян Гуй-фэй, — и трагический конец этой любви во время мятежа полководца Ань Лу-шаня. Поэме предшествовало прозаическое изложение этого события (как действительной, так и фантастической его части) в повести современника Бо Цзюй-и, танского литератора Чэнь Хуна.

(обратно)

163

Покорявшую страны — то есть такую небывалую красавицу, как жена ханьского императора У-ди, о которой брат ее Ли Янь-нянт» сказал в стихах императору: «Раз взглянет — и сокрушит город, взглянет второй раз — и покорит страну».

(обратно)

164

Загремел барабана юйянского гром... — Юйян — местность на территории нынешней провинции Хэбэй, одна из областей, подвластных мятежному полководцу Ань Лу-шаню.

(обратно)

165

«Из радуги яркий наряд, из сверкающих перьев убор» — название песни и танца.

(обратно)

166

Шевелятся драконы расшитых знамен... — Имеются в виду императорские знамена.

(обратно)

167

Возвращался Дракон-государь. — Дракон — одно из наименований императора.

(обратно)

168

Мавэй — местность на территории нынешней провинции Шэньси, где разыгралась трагедия убийства Ян Гуй-фэй.

(обратно)

169

Фужун — разновидность лотоса.

(обратно)

170

Тайи — озеро.

(обратно)

171

Перечный дом — женская часть дворца.

(обратно)

172

Еле светится-светится в небе Река... — Река — здесь: Млечный Путь.

(обратно)

173

...звери двойных черепиц — черепиц в виде причудливых зверей.

(обратно)

174

Тайчжэнь — одно из имен Ян Гуй-фэй.

(обратно)

175

Сяо-юй — дочь Фуча, князя страны У (V в. до н. э.).

(обратно)

176

Шуан-чэн — служанка Сиванму, мифической царицы Запада.

(обратно)

177

Впервые на русский язык поэма переводилась Ю. К. Шуцким и вошла (под названием «Лютня») в его «Антологию китайской лирики» («Всемирная литература», Государственное издательство. М—П., 1923) — сборник переводов танской поэзии, выполненных этим талантливым советским китаистом под руководством академика В. М. Алексеева, бывшего педагогом и вдохновителем ряда исследователей и переводчиков китайской литературы, в том числе и переводчика настоящей книги.

(обратно)

178

В десятый год времени Юань-хэ — то есть в 815 г.

(обратно)

179

Сыма — помощник правителя области с весьма малым в танское время кругом обязанностей.

(обратно)

180

Пипа́ — старинный китайский струнный щипковый инструмент, напоминающий лютню.

(обратно)

181

Всего в стихах шестьсот двенадцать слов. — Это, по-видимому, ошибка давнего переписчика, так как в поэме «Пипа» шестьсот шестнадцать знаков.

(обратно)

182

Мы там,где Сюньяна берег крутой... — Сюньян — название реки Янцзы у Цзюцзяна (в нынешней провинции Цзянси).

(обратно)

183

И подняты чарки, и выпить пора — // сюда бы гуань и струны! — Гуань — духовой музыкальный инструмент, часто с корпусом из бамбука.

(обратно)

184

Улинские юноши наперебой... — Улин — северная, аристократическая часть Чанъани.

(обратно)

185

«Шицзин» — «Книга песен» конфуцианского канона, состоящая из народных песен, а также из песен придворных и ритуальных. Песни эти относятся к XI—VII вв. до н. э. По преданию, они были отобраны Конфуцием.

(обратно)

186

Цюй Юань (прибл. 340—278 гг. до н. э.) — первая поэтическая индивидуальность в истории китайской литературы. В поэзии Цюй Юаня нашла также отражение трагедия его жизни придворного, претерпевшего гонения в борьбе за благо родной его страны Чу.

(обратно)

187

513—581 гг.

(обратно)

188

659—744 гг.

(обратно)

189

701—762 гг.

(обратно)

190

712—770 гг.

(обратно)

191

700—765 гг.

(обратно)

192

788—830 гг.

(обратно)

193

772—842 гг.

(обратно)

194

ум. в 846 г.

(обратно)

195

1140—1207 гг.; один из мастеров поэзии жанра цы, стихотворений с неравномерными строками, писавшихся на определенную мелодию.

(обратно)

Оглавление

  • От переводчика
  • Девятнадцать древних стихотворений[1]
  •   ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ВТОРОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ТРЕТЬЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ЧЕТВЕРТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ПЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ШЕСТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   СЕДЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ВОСЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ДЕВЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ДЕСЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ[13]
  •   ОДИННАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ДВЕНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ[15]
  •   ТРИНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ПЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ШЕСТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   СЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ВОСЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •   ДЕВЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  • Тао Юань-мин[29]
  •   В ГОД ГУЙМАО[30] РАННЕЙ ВЕСНОЙ РАЗМЫШЛЯЮ О ДРЕВНЕМ В МОЕМ ДЕРЕВЕНСКОМ ДОМЕ
  •   НАПИСАЛ В ДВЕНАДЦАТЫЙ МЕСЯЦ ГОДА ГУЙМАО, ДАРЮ ДВОЮРОДНОМУ БРАТУ ЦЗИН-ЮАНЮ
  •   В ГОД ЦЗИЮ,[38] ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ ДЕВЯТОГО МЕСЯЦА[39]
  •   НАСТАВЛЯЮ СЫНА
  •   УКОРЯЮ СЫНОВЕЙ
  •   ПЕЧАЛЮСЬ О МОЕМ ДВОЮРОДНОМ БРАТЕ ЧЖУН-ДЭ
  •   ВТОРЮ СТИХАМ ЧЖУБУ[62] ГО
  •   ВТОРЮ СТИХАМ ЧАЙСАНСКОГО ЛЮ[66]
  •   В ОТВЕТ НА СТИХИ ЧАЙСАНСКОГО ЛЮ
  •   ОТВЕЧАЮ ЦАНЬЦЗЮНЮ ПАНУ
  •   ВОЗВРАТИЛСЯ К САДАМ И ПОЛЯМ[71]
  •   СТИХИ О РАЗНОМ
  •   ЗА ВИНОМ
  •   ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНЕМУ[92]
  •   ПЕРЕСЕЛЯЮСЬ
  •   ГУЛЯЯ С ДРУЗЬЯМИ ПОД КИПАРИСАМИ МОГИЛ СЕМЬИ ЧЖОУ
  •   ЧИТАЯ «ШАНЬХАЙЦЗИН» — КНИГУ ГОР И МОРЕЙ
  •   ВОСПЕВАЮ БЕДНЫХ УЧЕНЫХ
  •   ВОСПЕВАЮ ЦЗИН КЭ[105]
  •   ПОМИНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ
  •   ПЕРСИКОВЫЙ ИСТОЧНИК
  • Мэн Хао-жань[115]
  •   ЛЕТОМ В ЮЖНОЙ БЕСЕДКЕ ДУМАЮ О СИНЕ СТАРШЕМ
  •   ПРОВОЖУ НОЧЬ В ГОРНОЙ КЕЛЬЕ УЧИТЕЛЯ Е. ЖДУ ДИНА. ОН НЕ ПРИХОДИТ
  •   НОЧЬЮ ВОЗВРАЩАЮСЬ В ЛУМЭНЬ
  •   В РАННИЕ ХОЛОДА НА РЕКЕ МОИ ЧУВСТВА
  •   НА ПРОЩАНЬЕ С ВАН ВЭЕМ[119]
  •   ПИШУ НА СТЕНЕ КЕЛЬИ УЧИТЕЛЯ И
  •   В ДЕРЕВНЕ У ДРУГА
  •   К ВЕЧЕРУ ГОДА ВОЗВРАЩАЮСЬ НА ГОРУ НАНЬШАНЬ
  •   НА ГОРЕ СИШАНЬ НАВЕЩАЮ СИНЬ Э
  •   ВЕСЕННЕЕ УТРО
  •   НОЧУЮ НА РЕКЕ ЦЗЯНЬДЭ
  • Бо Цзюй-и[124]
  •   Я СМОТРЮ, КАК УБИРАЮТ ПШЕНИЦУ
  •   Я ОСТАНОВИЛСЯ НА НОЧЬ В ДЕРЕВНЕ НА СЕВЕРНОМ СКЛОНЕ ГОРЫ ЦЗЫГЭ
  •   СПРАШИВАЮ У ДРУГА
  •   СОБИРАЮ ТРАВУ ДИХУАН
  •   В ЖЕСТОКУЮ СТУЖУ В ДЕРЕВНЕ
  •   Я СШИЛ СЕБЕ ТЕПЛЫЙ ХАЛАТ
  •   НАВЕЩАЮ СТАРОЕ ЖИЛИЩЕ ПОЧТЕННОГО ТАО
  •   ЛУНА НА ЧУЖБИНЕ
  •   Я ВПЕРВЫЕ НА ТАЙХАНСКОЙ ДОРОГЕ
  •   МОЙ ВЗДОХ ПРИ ВЗГЛЯДЕ НА ГОРУ СУН И РЕКУ ЛО[135]
  •   ИЗ « ЦИНЬСКИХ НАПЕВОВ»
  •     ПЕСНИ И ПЛЯСКИ
  •     ПОКУПАЕМ ЦВЕТЫ
  •   ИЗ « НОВЫХ НАРОДНЫХ ПЕСЕН »
  •     СТАРИК СО СЛОМАННОЙ РУКОЙ[139]
  •     ДУЛИНСКИЙ СТАРИК
  •   ПОЗДНЕЙ ОСЕНЬЮ
  •   ВЕСНА В ЧАНЪАНИ
  •   НОЧЬЮ В ЛОДКЕ
  •   ПРИГЛАШАЮ БУДДИЙСКОГО МОНАХА, ЖИВУЩЕГО В ГОРАХ
  •   РАННЯЯ ВЕСНА
  •   ПЕРСИКОВЫЕ ЦВЕТЫ В ХРАМЕ ДАЛИНЬ
  •   ЦИНЬ
  •   ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ ПРОЕЗЖАЮ МИМО ЛЮГОУСКОГО ХРАМА
  •   НОЧНОЙ ДОЖДЬ
  •   ПОСВЯЩАЮ ПЕЧАЛЬНОМУ СТРАННИКУ
  •   НА ДОРОГЕ ЗА СТАРОЙ ЗАСТАВОЙ
  •   ВО ДВОРЕ ПРОХЛАДНОЙ НОЧЬЮ
  •   КРАСНЫЙ ТЭНОВЫЙ ПОСОХ[144]
  •   РАННЕЙ ОСЕНЬЮ НОЧЬЮ ОДИН
  •   ДНЕМ ЛЕЖУ В ПОСТЕЛИ
  •   НОЧЬ ХОЛОДНОЙ ПИЩИ[145]
  •   В ПЕРВЫЙ РАЗ СОСЛАННЫЙ НА НИЗШУЮ ДОЛЖНОСТЬ, ПРОЕЗЖАЮ ВАНЦИНЬЛИН
  •   НОЧЬЮ СЛУШАЯ ЧЖЭН
  •   ИВА У ЦИНСКИХ ВОРОТ
  •   СМОТРЮСЬ В ЗЕРКАЛО
  •   РОПОТ[148]
  •   ЧИТАЯ ЛАО-ЦЗЫ[149]
  •   ЧУВСТВА МОИ НА ШАНШАНЬСКОЙ ДОРОГЕ
  •   ОБРАТНАЯ ЛОДКА
  •   НА СТЕНЕ ПОЧТОВОЙ СТАНЦИИ ЛАНЬЦЯО Я УВИДЕЛ СТИХИ ЮАНЯ ДЕВЯТОГО
  •   ГОРЕЧЬ РАЗЛУКИ
  •   В БЕСЕДКЕ НА ЗАПАД ОТ ПРУДА
  •   ЗА СЮЭ ТАЯ СКОРБЛЮ О СМЕРТИ ЕГО ЖЕНЫ[151]
  •   НА ОЗЕРЕ
  •   В ДЕРЕВНЕ НОЧЬЮ
  •   В ХРАМЕ ИАЙ
  •   ОЗЕРО К ВОСТОКУ ОТ БАМБУКОВОГО ХОЛМА
  •   В ХРАМЕ ГАНЬХУА Я УВИДЕЛ СТЕНУ, НА КОТОРОЙ НАПИСАЛИ СВОИ ИМЕНА ЮАНЬ ДЕВЯТЫЙ И ЛЮ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЙ[152]
  •   НАВЕЩАЮ ЧЖЭНА, УДАЛИВШЕГОСЯ ОТ ДЕЛ
  •   ПОЛУЧИЛ ОТ ДВОРЦОВОГО ЧИНОВНИКА ЦЯНЯ ПИСЬМО, В КОТОРОМ ОН ОСВЕДОМЛЯЕТСЯ О МОЕЙ БОЛЕЗНИ ГЛАЗ
  •   СОСНА[153]
  •   НА СМЕРТЬ ЮАНЯ
  •   ПРОВОЖАЮ НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ЛУ, ОТПРАВЛЯЮЩЕГОСЯ В ХЭДУН В УПРАВЛЕНИЕ ГОСПОДИНА НАЧАЛЬНИКА ПЭЯ
  •   В ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ ПОДНИМАЮСЬ В ПАРК ЛЭЙОУЮАНЬ
  •   В ЗИМНИЙ ДЕНЬ ВОЗВРАЩАЮСЬ ДОМОЙ ПО ПИНЦЮАНЬСКОЙ ДОРОГЕ
  •   СЛУШАЯ ЦИКАД
  •   ПРОЕЗЖАЯ ЧЕРЕЗ ДРЕВНИЙ ЛОЯН
  •   ИЧЖОУ
  •   У МЕНЯ ПОБЫВАЛ СЯО — НАСТАВНИК НАСЛЕДНИКА ГОСУДАРЯ
  •   ВЕСИЛ В ЛОЯНЕ
  •   С ДОСАДОЙ ДУМАЮ О ПРОШЛОМ ГОДЕ
  •   ПРОЕЗЖИЙ, ОСТАВЛЕННЫЙ В ХОЛОДНОЙ СТАНЦИИ
  •   СНЕЖНОЙ НОЧЬЮ В ДЕРЕВНЕ
  •   НАВЕЩАЮ ВЕСНУ
  •   БЛАГОДАРЮ ЧАО ЗА ПРИСЛАННОЕ МНЕ ПЛАТЬЕ
  •   ОДИН СТОЮ НА ЗАПАДНОЙ БАШНЕ
  •   ПОД ГОРОЙ РАССТАЮСЬ С ПРОВОДИВШИМ МЕНЯ БУДДИЙСКИМ МОНАХОМ
  •   БОЛЬНОЙ, ПОЛУЧИЛ Я ПИСЬМО ОТ ФАНЯ
  •   ИЗ СТИХОВ «К ВИНУ»[156]
  •   ИВОВЫЙ ПУХ
  •   ДВА ЧЕТВЕРОСТИШИЯ ПРИПИСАННЫЕ МНОЮ К СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ ПОКОЙНОГО ЮАНЬ ЦЗУН-ЦЗЯНЯ
  •   В ДАЛЬНЕМ ЗАЛЕ ДВОРЦОВОГО КНИГОХРАНИЛИЩА
  •   Я В ПЕРВЫЙ РАЗ ПРИШЕЛ В СЯНШАНЬЮАНЬ ПЕРЕД ВОСХОДОМ ЛУНЫ[158]
  •   Я УВИДЕЛ ЛЮ ЮЙ-СИ[159] В ПЕРВЫЙ РАЗ ПОСЛЕ РАЗЛУКИ
  •   НА ЦЮЙЦЗЯНЕ
  •   ВОЗВРАЩАЮСЬ ВЕЧЕРОМ В ВОСТОЧНЫЙ ГОРОД
  •   ГУЛЯЮ В ЧЖАОЦУНЬ СРЕДИ АБРИКОСОВЫХ ЦВЕТОВ
  •   МНЕ ЖАЛЬ ЦВЕТОВ
  •   ВЕЧНАЯ ПЕЧАЛЬ[162]
  •   ПЕВИЦА (ПИПА́)[177]
  • Из разных поэтов
  •   «ШИЦЗИН»[185]
  •     ИЗ «ПЕСЕН ЦАРСТВА ТАН»
  •     ИЗ «ПЕСЕН ЦАРСТВА ЦИНЬ»
  •   Цюй Юань[186]
  •     ПЛАЧУ ПО СТОЛИЦЕ ИНУ
  •     СМЕРТЬ ЗА РОДИНУ
  •   Юй Синь[187]
  •     СНОВА РАССТАЮСЬ С САНОВНИКОМ ШАНШУ ЧЖОУ
  •   Хэ Чжи-чжан[188]
  •     ПРИ ВОЗВРАЩЕНИИ ДОМОЙ
  •   Ли Бо[189]
  •     ВАН ЛУНЮ
  •   Ду Фу[190]
  •   Гао Ши[191]
  •     ПРОВОЖАЮ ДУНА СТАРШЕГО
  •   Чжан Цзи[192]
  •     НОЧУЮ В ДОМЕ РЫБАКА
  •   Лю Юй-си[193]
  •     ОСЕННИЙ ВЕТЕР
  •   Ли Шэнь[194]
  •     ПЕЧАЛЮСЬ О КРЕСТЬЯНИНЕ
  •   Синь Ци-цзи[195]
  • *** Примечания ***