КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Бивуаки на Борнео [Пьер Пфеффер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ СЕРИЯ ПУТЕШЕСТВИЯ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ
Пьер Пфеффер
БИВУАКИ НА БОРНЕО

ИЗДАТЕЛЬСТВО СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ «МЫСЛЬ» МОСКВА 1964

*
PIERRE PFEFFER

BIVOUACS A BORNEO

PARIS, 1963


Сокращенный перевод с французского

Д. Э. Куниной

Послесловие и примечания проф.

А. Г. Банникова


М., «Мысль», 1964



Предисловие

Этот рассказ, содержащий только личные воспоминания, представляет собой попытку воскресить в памяти природу Борнео, его жителей — даяков и пунан, которые больше года были моими друзьями. Вместо того чтобы наблюдать за ними бесстрастным взглядом ученого или, наоборот, то и дело восторгаться отдельными сторонами быта этих племен — порой удивительными для нас, но совершенно естественными для них, я предпочел точно воспроизвести разнообразные эпизоды, которые довелось пережить моим спутникам и мне.

Обладая таким большим преимуществом, как знание их языка, я, насколько это было возможно, предоставлял говорить моим друзьям даякам. Я записал дословно, сохранив первоначальный стиль — иногда столь сочный у индонезийцев, истории и легенды, которые они рассказывали мне во время наших бесчисленных привалов в лесу. С помощью этих рассказов и описаний множества происшествий, могущих приключиться с теми, кто отважится побывать там, я надеялся дать представление о природе, по существу, еще не освоенных областей Борнео и об обычаях населяющих их гостеприимных племен.

Мне хотелось бы также воспользоваться случаем, чтобы поблагодарить всех сотрудников индонезийского посольства в Париже и всех наших индонезийских друзей на Яве и Борнео, которые так часто помогали нам во время нашего путешествия и так радушно принимали нас в своей прекрасной стране.

Быть может, они испытают чувство разочарования, увидев, что я не упоминаю о большой работе, предпринятой индонезийским правительством для быстрого приобщения жителей Борнео к культурному и материальному прогрессу. Не может быть и речи о недооценке той беспредельной самоотверженности, с какой учителя, врачи и технические специалисты стараются просветить население побережья, а также — постепенно — и жителей внутренних районов и помочь им. Не следует забывать, однако, что в тех краях, где мы побывали, влияние этой работы еще мало ощутимо; к тому же мне казалось, что читателей больше заинтересует описание мало знакомых им природы и общества, которым суждено подвергнуться глубоким изменениям.

Часть I В СТРАНЕ ДАЯКО

Глава первая


На реке Каяне. «Столица». Первые люди с длинными ушами. Старики и молодежь. Начало коллекциям положено. Живое ископаемое.


Маленькое судно медленно, но верно поднималось по разветвленной до бесконечности дельте огромной реки Каяна. Тянущиеся на много километров мангровы — заросшие тропической растительностью пространства, покрытые илистой грязью, — сменялись обширными болотами с пальмами нипа с такими короткими стволами, что их большие листья, казалось, росли прямо из земли, словно пучки гигантских перьев.

С крыши рубки мы следили за стадами удивительных носатых обезьян, которых за их чудовищные розовые носы население побережий Борнео наделило ироническим прозвищем «голландцы». Сидя на пористой, как губка, земле или взобравшись на нижние ветви деревьев, они пожирали какие-то листья и плоды, а также большие красные цветы пальм нипа и не обращали ровно никакого внимания на нас и на шум дизеля нашего судна.

Напротив, макаки, эти веселые акробаты тропических лесов, при нашем приближении бросали охоту за крабами на берегу и удирали вприпрыжку; потом, очутившись в безопасном месте, они следили за нами, насмешливо и вызывающе скаля зубы.

Редкие птицы оживляли эти болотистые пространства; лишь несколько небольших цапель неслышно скользили в лабиринте, образуемом корнями мангровых деревьев, одинокий баклан сушил раскинутые крылья на верхушке мертвого дерева, да непременные орланы, пронзительно крича, кружили над нашими головами.

Мало-помалу болота уступали место обширным влажным травянистым равнинам; кое-где попадались орошаемые рисовые поля, по краям которых стояли на сваях маленькие тростниковые хижины с крышами из перистых пальмовых листьев. На берегу реки виднелись собаки, козы, куры, женщины, стиравшие белье, и голые дети, которые долго махали нам вслед руками.

— На этот раз мы добрались! — заметил один из нас.

— Да, и нельзя сказать, чтобы слишком рано, — подтвердили мы хором.

Возвращаясь к прошлому, я вспоминаю свою первую встречу с Пьером Эйзом, по прозванию Петер, и Ги Пьяццини, которые задумали отправиться на Борнео, чтобы заняться там изучением один — диалектов, другой — кустарных промыслов жителей центральной части этого большого острова; к ним присоединился кинооператор Жорж Бурделон, автор нескольких фильмов о путешествиях в Индию и Африку. А так как им хотелось пополнить свою команду специалистом по фауне, то они обратились в Музей естественной истории[1].

Мне, как человеку, уже знакомому с тропической природой и с ловлей животных, было предложено совершить это путешествие. Однако, прежде чем встретиться со своими будущими спутниками, я предусмотрительно заглянул в старый учебник географии, чтобы освежить в памяти некоторые давно забытые элементарные сведения.

«Борнео, площадь которого в полтора раза превышает площадь Франции и составляет 746 тысяч квадратных километров, насчитывает 1800 тысяч жителей[2] и еще почти не изучен. Он расположен на самом экваторе, почти весь занят горами, подымающимися на высоту более 4 тысяч метров, пересечен многочисленными реками и покрыт нескончаемыми лесами. Жители, называемые даяками[3] — язычники, охотники за головами…»

Этого было достаточно, чтобы я немедленно дал свое согласие; так было положено начало долгим месяцам, заполненным скучными и утомительными сборами. Были накоплены горы груза — от разноцветных бус до рожка, предназначавшегося для некоего будущего детеныша орангутанга, а также походное снаряжение, киноаппаратура, оружие, медикаменты и рабочие инструменты для каждого. Последние ночи, пришедшиеся как раз на рождество и Новый год, ушли на заколачивание ящиков в холодном сарае, после чего наконец наступил день отъезда.

Миновав Джибути, Бомбей, Коломбо и Сингапур — порты если не оригинальные, то живописные, — мы совершили беспокойное и увлекательное морское путешествие через Яву, Бали, Ломбок и Малые Зондские острова до Макасарского пролива и острова Таракан — центра нефтедобычи, расположенного в устье Каяна у восточного побережья Борнео.

При таком маршруте нечего удивляться, что, выехав из Парижа 3 января, мы оказались в виду острова только 5 июля, то есть спустя полгода! Но в конечном счете самым главным было то, что мы сюда попали и с каждым поворотом судового винта продвигались немного дальше в глубь этой земли, которая — с тех пор как мы начали думать и говорить о ней — стала такой близкой нам, оставаясь в то же время почти мифической.

Наконец в излучине реки мы увидели маленькую деревянную пристань и дома Танджунгселора — порта и главного города огромного района, простиравшегося от устья Каяна до гор центральной части Борнео.

Вначале он показался нам просто большой деревней с пятью тысячами жителей и двойным рядом китайских лавок, тесно прижавшихся одна к другой вдоль обрывка дороги; до войны эта «магистраль» служила для того, чтобы гонять по ней старый форд, купленный местным султаном с единственной целью поражать воображение своих подданных и заезжих иностранцев. С тех славных времен, и поныне памятных всем жителям, ни один двигатель внутреннего сгорания не нарушал спокойствия этой залитой потрескавшимся гудроном площадки, которая превратилась в поле для игр ребятишек, для собак, тощих кур и уток, прямых потомков перепончатолапых, завезенных из Гонконга.

Только позже мы поняли, что для жителей внутренних районов Танджунгселор был городом со всеми его соблазнами. Рожденный меновой торговлей и живущий ею одной, он представлял собой в сущности просто скопление лавок, какие встречаются повсюду, где есть возможность эксплуатировать обитателей леса.

В полумраке этих помещений китайский или арабский купец менял соль, жевательный табак, ткани, керосин и тысячу и одно чудодейственное универсальное лекарство — плод буйной фантазии фармацевтов Небесной империи — на ротанг[4], сырой каучук, рога носорогов, золотой песок, терпеливо извлекаемый из горных ручьев, и особенно на дамар[5] — ценную смолу, дающую копал, используемый при изготовлении лаков.

Обмен редко бывал выгодным для несчастных неграмотных людей, которые месяцами бродили по лесу, собирая эти продукты в надежде приобрести кое-какие необходимые товары. Торговцы, однако, состояли в сговоре между собой и платили до смешного мало, хорошо зная, что люди, затратившие несколько недель, чтобы добраться до города, будут вынуждены продавать по любой цене.

Но в Танджунгселоре можно было и развлечься — не посещая театр или кино (по той простой причине, что там их не существовало), а распивая пиво и играя в карты или кости в какой-нибудь из китайских лавок заднего ряда. В одной из них даже помещался ресторан и имелся крытый рваным сукном бильярд, вокруг которого каждый вечер собиралась местная элита: сыновья бывшего султана и несколько яванских чиновников представителей администрации.

Даяки избегали подобные заведения: они быстро потеряли бы там вырученные гроши. Больше двух дней они не задерживались в городе, который завораживал обилием товаров, но казался страшно негостеприимным и подчиненным власти денег. Им, например, было непонятно, как это за пищу нужно платить.

— Когда мы путешествуем по лесу, — говорили они, — нас угощают рисом в каждой деревне, а здесь люди «чересчур плохие». Если не заплатишь, можешь помереть с голоду.

Одновременно с нашим судном к пристани причалили две длинные пироги. Они были нагружены большими ротанговыми корзинами, наполненными глыбами янтарного вещества, оказавшегося не чем иным, как знаменитым дамаром. Экипажи пирог состояли из низкорослых удивительно мускулистых людей с очень светлой кожей и длинными черными волосами, которые спереди спадали на лоб, а сзади были собраны в лошадиный хвост; мочки ушей у них были оттянуты до плеч тяжелыми кольцами из массивной бронзы.

Это были даяки, и мне тут же вспомнилось их не слишком лестное описание, сделанное автором книги, которая вышла во Франции в 1870 году под названием «Нравы и обычаи всех народов»: «Даяки… неискренни, вероломны, жестоки, невежественны, вороваты и суеверны… На свете нет людей более свирепых, более ярых охотников за головами; у них на уме одно коварство, западни, набеги на деревни, засады в лесу. Всякий, не принадлежащий к их племени, — враг, череп которого должен украсить их жилище… Чем больше человек отрезал голов, тем больше он достоин уважения и тем большим почетом он пользуется; юноша даже не может жениться, если он не в состоянии преподнести своей невесте хотя бы одну отрезанную голову. Тот, кто благодаря рано проявляющейся свирепости, зверским инстинктам и сильным рукам стал обладателем богатой коллекции этих омерзительных трофеев, не встретит жестокосердных… Женщины наперебой хватают кровоточащие головы и натираются вытекающей из них кровью… Понятно также, что подобным нравам сопутствует людоедство;…по различным поводам рабов приносят в жертву и съедают».

В облике этих людей нас поразило прежде всего абсолютно безучастное выражение их лиц, полное безразличие ко всему, что их окружало. В действительности, как мы в этом убедились позднее, даяки не более равнодушны и не более экспансивны, чем другие народы. Просто они выражают свои чувства другими мимическими средствами, зачастую неуловимыми для иностранцев. Совершенно безволосые лица, с которых выщипана вся растительность вплоть до ресниц и бровей, усиливали впечатление внешнего бесстрастия; к этому еще примешивалась робость, которую испытывали обитатели леса, ступая на землю «города».

Мы горели желанием поговорить с первыми из длинноухих людей, ради которых проехали столько тысяч километров. Но они взглянули на нас холодно, без всякого любопытства, что нас, признаться, слегка задело: за последние месяцы мы привыкли к тому, что люди собирались вокруг нас, словно вокруг редких животных.

В Танджунгселоре мы познакомились с двумя американскими миссионерами, жившими в этом районе уже несколько лет. В ста пятнадцати километрах вверх по течению, близ деревни Лонг-Пезо[6], еще не все жители которой были обращены, они основали маленькую даякскую протестантскую общину с церковью, больницей и школой. Миссионеры предложили доставить нас туда на своей большой моторной пироге, а уже оттуда мы могли бы проникнуть во внутренние районы страны, наняв гребцов.

Мы провели в этой деревне месяц с лишним, заняв большую свайную хижину, бывшее жилище великого вождя, умершего несколькими годами ранее.

Власти восточного Борнео объявили Лонг-Пезо «деревней-лоцманом», и жизнь здесь забила ключом: все было перепланировано, хижины снесены и заново отстроены вдоль центрального проезда. На каждой имелись номер и доска с указанием числа обитателей и их имен. Для даяков был создан государственный кооператив, где большинство товаров продавалось вдвое дешевле, чем у местного китайского купца. Служащие яванской администрации учили даяков орошать рисовые поля, сажать кофейные деревья, разводить рыбу в искусственных прудах и соблюдать элементарные правила гигиены. Каждое утро по звуку гонга мужчины собирались на коллективную работу, женщины отправлялись на плантации, а дети шли в школу с грифельной доской в руках и с наследственными мандоу[7] за поясом.

17 августа — День провозглашения независимости Республики Индонезии — был ознаменован официальными речами и визитом бывшего султана провинции. Его пронесли по единственной улице деревни на оставшейся от американцев походной кровати — жалком заменителе портшеза тех еще недавних времен, когда султан был повелителем, при появлении которого все население падало ниц.

После полудня состоялось памятное футбольное состязание: команда юношей в шортах и пестрых шерстяных носках выступала против пожилых — старых, покрытых татуировкой воинов в набедренных повязках из коры и с длинными перьями калао в волосах. Это походило на матч двух цивилизаций: современные юноши спортивного типа, все движения которых были четко отработаны, и старики с длинными болтавшимися в такт бегу ушами, вызывавшие взрывы хохота в толпе зрителей при каждой неудачной попытке отбить мяч.

Я собрал в Лонг-Пезо богатую коллекцию разнообразных животных; большую помощь в этом мне оказали дети.

Каждый день, выходя из школы, они брали свои сарбаканы[8], стрелы и отправлялись на охоту. Я установил очень точную таксу: пять метров нейлоновой нити, три рыболовных крючка, три иголки или два ушных кольца за птицу, небольшое млекопитающее или пресмыкающееся, крючок или иголка за насекомое.

Вероятно, значительная часть детей пропускала уроки, чтобы заниматься этой выгодной коммерцией. Во всяком случае, с утра до вечера мальчики и девочки — начинающие коллекционеры — непрерывно тащили мне кто птицу, кто ящерицу или насекомое, привязанные к волоконцам рафии. На первых порах я старался втолковать им, что мне нужны целые особи; они несли мне жуков, у которых — «чтобы они не убежали» — были оторваны все ножки, бабочек, снова превратившихся в гусениц после того, как им удалили крылья, или птиц, заживо наполовину ощипанных!

Иногда кто-нибудь из детей приносил мне под большим секретом заткнутую пучком листьев бамбуковую трубку, внутри которой меня мог ждать сюрприз. Обычно это оказывался просто кузнечик или большой шмель, отливавший металлическим блеском, но иногда оттуда выскальзывала со свистом небольшая змея или черный скорпион, по размерам не уступающий раку. Чтобы не расхолаживать сборщиков, я был вынужден принимать всех этих тварей с единственным условием, что они будут в хорошем состоянии; иной раз это приводило к забавным случаям.

Однажды крохотная девчушка, подталкиваемая своими подругами, робко протянула мне одного из тех огромных тараканов, которые являются бичом всех тропических стран. Ей хотелось пару ушных колец, и у меня недостало духу ей отказать, хотя едва она отвернулась, как я тут же украдкой выбросил насекомое. Но по деревне уже разнесся слух: «Туан[9] берет тараканов», и всю следующую неделю ребятишки несли мне полные пригоршни этих отвратительных тварей. Так как я отказывался их принимать, то дети выпускали их на пол в нашей хижине, которая вскоре превратилась в пристанище всех паразитов деревни!

Другой раз, также по слабости, я взял крысу. В тот же день мне принесли их самое меньшее еще пятьдесят, и я уверен, что дал толчок крупнейшей кампании по уничтожению крыс, какая когда-либо проводилась у даяков.

Однако наряду со столькими обычными животными мне приносили иной раз интересные экземпляры.

Как-то утром прибежал мальчик, судорожно сжимавший в руках зверька, казавшегося олицетворением домового из сказок нашего детства. Его тельце величиной не больше, чем у лягушки, венчала голова, казалось, по меньшей мере такого же объема; почти всю ее занимали два огромных глаза, выпуклых, как бильярдные шары. Рот беспрестанно приоткрывался в дьявольском оскале, обнажая два ряда мелких острых зубов. Худые лапы оканчивались настоящими кистями с непомерно длинными и тонкими пальцами, снабженными когтями и маленькими присасывательными подушечками на верхних фалангах. В довершение на самом кончике хвоста, который был не менее чем в два раза длиннее тела, красовался пучок рыжеватой шерсти, словно у льва в миниатюре.

Это был небольшой долгопят[10] — очень примитивная обезьяна и настоящее «живое ископаемое», он появился на земле примерно семьдесят миллионов лет назад.

За свой странный вид долгопят получил латинское наименование «привидение», а население Борнео прозвало его «ханту», то есть демон. Во время ночных переходов по лесу путешественники не раз замечали в лучах своих фонарей огромные фосфоресцирующие глаза, прыгавшие впереди них с ветки на ветку словно для того, чтобы показать идущим дорогу. Поскольку зверек исчезал, как только к нему пытались приблизиться, суеверные люди очень скоро решили, что эти дьявольские глаза принадлежат какому-то бродящему по лесу демону[11].

А пока что это демоническое создание было всего лишь маленьким комочком меха, дрожавшим от ужаса в руке своего похитителя. Что касалось меня, то хотя долгопяты, в общем, довольно редкие животные и их трудно поймать из-за их ночного образа жизни, я не разделял энтузиазма своих товарищей при виде этого поразительного приобретения.

Дело в том, что под внешностью детской игрушки у долгопята кроются инстинкты хищного животного. Пренебрегая всякой пищей растительного происхождения, он питается исключительно птичьими яйцами, птенцами, пойманными в гнезде, или всевозможными насекомыми, которых ловит своими длинными лапами во время ночных странствий под сводами леса. Кормить этих животных в неволе всегда проблема; обычно, потеряв свободу, они не выживают. Попытка же приручить долгопята в условиях беспокойной жизни, которую мы вели, была наверняка обречена на неудачу.

Мы знали, однако, что если не возьмем это странное животное, оно послужит предметом жестоких забав для деревенских ребятишек, которые в этом отношении ничуть не более чувствительны, нежели наши дети. Или же, что еще хуже, взрослые используют его для изготовления обат-мата — лекарства для глаз. По способу, распространенному на Зондских островах, живого долгопята держат над огнем до тех пор, пока его глазные яблоки не затвердеют от жара. Растертые и смешанные с кабаньим жиром и бог знает с чем еще, они образуют глазную мазь, весьма ценимую местными жителями.

Если уж этому маленькому лесному домовому было суждено умереть, то пусть лучше умрет у нас, чем в руках этих людей, не ведающих, что они творят. Тем более что мы питали надежду, хотя и очень слабую, сохранить его живым. В конце концов после сложного обмена мы оказались обладателями первого живого долгопята, какого нам когда-либо доводилось видеть.

Я тихонько взял его в руки, а затем осторожно приоткрыл их, чтобы посмотреть, как он будет реагировать. Но зверек продолжал лежать неподвижно, свернувшись в клубок, и я даже забеспокоился, здоров ли он. «Эти мальчишки, должно быть, наполовину придушили его», — подумал я и, внезапно встревожившись, доверчиво положил маленькое чудище на открытую ладонь. Он не пошевельнул ни одним мускулом, но обвел присутствующих огромными глазами и… гоп! Когда, казалось бы, ничто не предвещало ни малейшего движения с его стороны, он прыгнул на три или четыре метра и вскарабкался на одну из перегородок в хижине.

Поймать этого бесенка, который при нашем приближении ускользал, совершая фантастический прыжок, было делом не из легких, однако в конце концов мы завладели им и посадили в клетку в отгороженном металлической сеткой чулане.

В течение пяти дней он принимал яичные желтки и кузнечиков, которыми нас в изобилии снабжали мальчишки. Казалось даже, что он привыкает к неволе и к нашему обществу, так что мы уже считали его спасенным. Но однажды утром я нашел его маленькое тельце скрюченным и окоченевшим; его демонический и в то же время боязливый взгляд остекленел, скованный смертью.

Спустя два дня после этой потери один из даяков принес сухую ветку, на которой сидело существо хотя и не столь редкое, как долгопят, но не менее странного вида.

Можно было поручиться, что это плюшевый медведь с пепельно-серой шерстью, густой и мягкой на ощупь, с круглой головой, крохотными ушами и большими золотистыми глазами, смотревшими близоруко и удивленно. Я сразу узнал близкого родича долгопятов — толстого лори, или кукана, которого некоторые зоологи ошибочно называли ленивцем. И не зря: название «ленивец» официально закреплено за некоторыми млекопитающими Южной Америки; этот же эпитет замечательно подходит и к нашему животному. Оно и впрямь передвигается так медленно, что каждое его движение — чешется ли оно, охотится ли за насекомыми или поворачивает голову — напоминает фильм, сделанный по способу замедленной съемки.

Как поверить, что добычей этого нелепого создания могут быть такие подвижные существа, как насекомые или небольшие птицы? И все же, хотя лори любит фрукты, он не довольствуется строго вегетарианской диетой. Так что единственный способ сохранить это животное в хорошем состоянии — давать ему кроме его обычной пищи по птице в день.

По кривым лапам, заканчивающимся кистью с длинными сильными пальцами, видно, что куканы ведут древесный образ жизни. На земле они ходят неуклюже, без конца падают, если не за что уцепиться. Напротив, в ветвях они передвигаются с ловкостью своих более высокоорганизованных родичей — обезьян, хотя и все в том же замедленном темпе.

Эти исключительно ночные, слепнущие на свету животные проводят день в дуплах деревьев и выходят оттуда только по ночам, чтобы методически обшарить листву и пучки орхидей в поисках насекомых или небольших птиц, которых они в своем неуловимом продвижении застигают спящими.

Срубив одно из деревьев, человек захватил это странное животное и принес нам в надежде получить за него хорошие деньги. Торг был продолжительным, и в конце концов лори перешел в нашу собственность в обмен за моток нейлоновой лески длиной семьдесят пять метров. Его тут же водворили в просторную клетку, которую соорудил Петер, искусно комбинируя местный бамбук и проволочную сетку, привезенную из Франции.

Но и с новым питомцем нам не повезло. Судя по ране на морде, он явно был оглушен в момент поимки и теперь отказывался принимать пищу, хотя я мобилизовал всех ребят деревни, чтобы доставлять ему отборные фрукты и самых аппетитных насекомых. Однажды утром мы тоже нашли его мертвым, и мне не оставалось ничего другого, как погрузить трупик в полиэтиленовый кулек с формалином, чтобы сохранить хотя бы скелет лори.

К счастью, не все животные, которых нам поставляли, приносили столько разочарований, и за время своего пребывания в деревне мы собрали небольшой зверинец, следовавший за нами при всех переездах. Его основу составляли белки и тупайи, или древесные землеройки, — маленькие животные, весьма напоминающие белок, но с зубами насекомоядных.

Встреча с тупайей в лесу всегда служила для меня источником неиссякаемого удивления. Казалось, что эти маленькие животные страдают каким-то хроническим нервным заболеванием. Часто можно было видеть, как они с головокружительной быстротой взбираются и спускаются по одной и той же ветке по двадцати раз кряду и останавливаются, только совершенно выбившись из сил. Или же они внезапно прекращали свои бешеные гонки и принимались трястись всем телом, словно заводные игрушки. Затем, так же внезапно, они снова начинали стремительно двигаться, взбираясь и спускаясь по спирали вокруг ствола или толстой ветки.

Наблюдая за ними, я заметил, что, вопреки тому что говорится в трудах по зоологии, тупайи не только ночные, но и дневные животные — в зависимости от вида; так, в одном лишь нашем районе насчитывалось три или четыре вида тупай. Также вопреки распространенному мнению, они не являлись исключительно насекомоядными[12], но в равной мере питались и фруктами. Уяснив себе их повадки, я смог сохранить этих маленьких животных в неволе, что до тех пор не удавалось сделать, несомненно, из-за незнания их образа жизни.

Мальчики ловили тупай остроумным способом. Они отправлялись на охоту, вооруженные своими сарбаканами, но вместо стрел использовали глиняные шарики величиной с горошину. Эти примитивные снаряды оглушали маленьких древесных зверьков и птиц, которые падали на землю. Обычно они довольно быстро приходили в себя, но иногда удар оказывался достаточно сильным, чтобы убить их, особенно если он приходился по голове, что вызывало внутреннее кровоизлияние.

Глава вторая


Первый порог. Роковое кровотечение. Отрезаны в Намехе. Читатель узнает о существовании летающих змей и других необыкновенных животных. Открытие леса. Радости охоты.


Лонг-Пезо был лишь первым этапом на нашем пути во внутренние районы Борнео. Чтобы проникнуть глубже в страну даяков, нужно было достать пироги — единственное средство сообщения в этих местах, где совсем не знают повозок и вьючных животных по той веской причине, что там нет других троп, кроме проложенных кабанами и прочими лесными животными.

У жителей Лонг-Пезо не нашлось свободной лодки, поэтому мы передали с даяками, подымавшимися вверх по реке, послание к вождю деревни, расположенной на Бахау, главном притоке Каяна. Ответ вождя был получен через пять недель — ровно столько времени уходит на то, чтобы подняться и снова спуститься по этому водотоку, прегражденному бесчисленными порогами. Вождь сообщал, что спустя некоторое время три пироги будут ожидать «далеких гостей» в месте под названием Намех, у слияния Бахау и Каяна.

Китайский торговец в Лонг-Пезо вызвался доставить нас туда в два приема, разумеется за деньги. Было решено, что я выеду первым, захватив половину нашего груза, в сопровождении даяка по имени Пангу и старшего сына китайца — Нам Миня.

Начало переезда прошло спокойно. Нам Минь правил, а Пангу, присев на корточки на носу лодки, следил за поверхностью реки, чтобы предотвратить столкновение с подводными скалами и плывущими по течению стволами деревьев; я в это время осматривал берега, держа ружье наготове в надежде подстрелить какую-нибудь дичь и тем внести разнообразие в слишком вегетарианское меню, которого мы придерживались в Лонг-Пезо. Но, кроме нескольких появившихся лишь на мгновение обезьян, ни одно животное не показывалось на опушке густого леса, тянувшегося сплошной стеной по берегам реки.

Между Лонг-Пезо и Намехом на Каяне есть только один порог Жирам Радока (Король порогов), пользующийся зловещей репутацией: здесь перевернулась не одна пирога, и еще недавно нашли свою смерть четыре человека. В тесном ущелье падение реки резко увеличивается, а на самой середине течения высится огромный утес, словно пьедестал воздвигнутой над водой статуи.

Когда река сильно мелела, пироги не могли преодолеть порог, превращавшийся в водопад. Когда же вода подымалась чересчур высоко, ни один мотор не совладел бы с разбушевавшимся потоком. В тот день, к счастью, уровень воды был наиболее благоприятным, и после минутного промедления лодке удалось пробраться через проход между утесом и берегом и выйти на середину реки. Мы неуклонно подымались по бурлящим водам, оставляя стремнину за собой.

Не отъехали мы и тридцати метров, как вдруг мотор, до тех пор работавший безупречно, заглох, и пирогу начало сносить к водопаду. Нам Минь прыгнул на корму и, лихорадочно намотав на маховик бечевку, попытался завести мотор. Но взбунтовавшийся двигатель чихнул и не поддался. Застыв на месте, я смотрел на огромный утес, приближавшийся все быстрее и быстрее; мне казалось, что я уже слышу, как пирога разбивается об него со страшным треском, но тут Пангу, которому много раз приходилось бывать на реке, закричал мне:

— Греби, туан!

Схватив по веслу, мы принялись грести как одержимые, а Нам Минь снова и снова пытался завести мотор. Раз, другой, третий — все тщетно. Решительно эта проклятая машинка хотела нашей смерти. Я уже не смел взглянуть на утес и греб так, словно все крокодилы Каяна гнались за мной по пятам; с минуты на минуту я ожидал последнего толчка, как вдруг — о чудо! — мотор затарахтел.

— Продолжайте грести, — завопил Нам Минь.

Пирога замедлила спуск к бездне, застыла, уравновесив свое стремление вперед с силой течения, затем начала медленно подыматься, сперва неощутимо, потом все быстрее и быстрее, и расстояние между нами и утесом, о который мы едва не разбились, мало-помалу увеличилось. Мы все трое издали победный клич, и Пангу, тонко чувствовавший обстановку, тут же выпросил у меня по этому поводу пачку сигарет — несомненно, чтобы отпраздновать поражение, нанесенное духам реки.

Остаток путешествия прошел без приключений, и к исходу дня мы достигли устья Бахау, которое даяки иронически нарекли «намехом», то есть «восхитительными камнями», в память о целом ряде порогов, расположенных выше по течению и особенно труднопроходимых.

Река в этом месте текла среди крутых берегов, но один из них был обрывист и покрыт высоким девственным лесом, а на другом виднелись небольшая прогалина и хижина, взгромоздившаяся на поросший травой пригорок. Внизу тянулась большая каменистая отмель, на которой сохла длинная пирога из скрепленных ротангом планок.

Заслышав шум нашего мотора, на вершину пригорка вышли несколько человек, и один из них, мужчина лет сорока, спустился к нам навстречу. Пока он шел, я заметил, что его длинные уши были без колец и, дряблые, свешивались ему на плечи.

— Я начальник гребцов, — сказал он по-малайски. — Я жду вас здесь несколько дней, а две другие пироги придут завтра или послезавтра. Но как получилось, что вы один, когда нам сообщили о четырех европейцах?

Я объяснил ему, что мои товарищи прибудут на следующий день. Тогда он спросил, есть ли у меня лекарства: один из его людей «напоролся на дерево». Полагая, что речь идет о поверхностном повреждении, я ответил, что сейчас займусь раненым, и больше об этом не думал.

Затем подошли пожать мне руку и остальные гребцы. Так как китаец хотел сразу же двинуться в обратный путь, они разгрузили пирогу и сложили ящики на холме на случай всегда возможного паводка.

— Счастливо оставаться, туан! — сказал мне Нам Минь, заводя мотор.

— Доброго пути, — ответил я, вручая ему нацарапанную наспех записку товарищам: «Наш груз прибыл благополучно. До скорого!»

Когда пирога исчезла вдали, я последовал за своими новыми спутниками по узкой тропинке, поднимавшейся к тому, что я принимал за хижину. При нашем приближении к ней меня поразил сильный запах гниющего мяса, и я спросил одного из даяков, не удалось ли им убить какую-нибудь дичь.

— Нет, — ответил он, — мы не ели мяса больше месяца, с тех пор как мы на реке.

Единственное жилье в Намехе представляло собой, в сущности, просто навес из дранки железного дерева, покоившийся на четырех толстых опорах, которые на расстоянии примерно метра над землей были соединены редким полом. Проникнув в это убежище, я сразу понял, откуда исходил отвратительный запах гниения.

Прибегая к излюбленному образу авторов полицейских романов и редакторов отделов происшествий, скажу, что увидел человека, плававшего в море крови. Эта кровь стекала тонкой струйкой по его бедру, широко разливалась по полу и, просачиваясь сквозь него капля за каплей, образовывала на земле еще одну лужу темной густой жидкости. Мириады мух и небольших ос копошились на раненом, барахтались в липкой крови на полу, увязая в ней лапами, как на полосках клейкой бумаги, свешивающихся спиралями с потолка деревенской кухни.

Человек этот, казавшийся на вид старше начальника гребцов, был очень бледен; он посмотрел на меня с некоторым недоверием, но не без любопытства.

— Он умрет, — сказал один из даяков. — Мы приложили лекарство, но кровь все течет.

Даякское лекарство представляло собой толстый пластырь из жеваных листьев вперемешку с глиной, он так пропитался кровью, что походил на комок черноватой грязи. Сняв его, я увидел разрез длиной примерно сантиметра четыре, очень глубокий и такой ровный, словно он был сделан бритвой. Бедренная артерия, вероятно, была не совсем перерезана — в противном случае ничто не спасло бы раненого, — но она получила серьезное повреждение, а этого было достаточно, чтобы вызвать смертельное кровотечение.

Хотя большая часть нашей аптечки осталась в Лонг-Пезо, мне удалось разыскать в одном из ящиков противогангренозную сыворотку и различные кровоостанавливающие средства. Но в моем распоряжении был только шприц, которым я пользовался для впрыскивания формалина при препарировании животных; имевшиеся у меня иглы сильно заржавели.

Старательно почистив эти инструменты речным песком и стерилизовав их, я ввел раненому — в несколько приемов, так как шприц был маленький, — противогангренозную сыворотку, а также сыворотку из крови кролика, чтобы остановить кровотечение. Эти меры, а также наложение жгута, по-видимому, возымели свое действие: через час кровотечение прекратилось, и раненый спокойно заснул.

Всю ночь дождь лил как из ведра, и к утру река подошла почти вплотную к нашему убежищу. Мутная вода несла целые деревья и полностью покрывала самые высокие прибрежные скалы.

— Это паводок, — сказал мне начальник гребцов, — сегодня твои друзья не смогут к тебе присоединиться.

Паводок продолжался шесть дней: каждую ночь потоки воды вздували бесчисленные лесные ручьи, низвергавшиеся в реку. Ожидая, когда понижение уровня воды позволит моим друзьям догнать нас, мы старались как можно лучше наладить свой быт.

К пяти часам утра мои спутники начинали ворочаться, откашливаться и сплевывать, потом они скатывали свою ротанговую циновку и усаживались, болтая и куря огромные сигареты из зеленого табака, завернутого в листья дикого банана. Ровно в шесть часов невидимая цикада на верхушке одного из соседних деревьев заводила песнь, напоминавшую визг электрической пилы. Эта песня, которую насекомое исполняло только раз в день, возвещала конец ночи, и спустя несколько минут всходило солнце.


Тогда все спускались к реке, чтобы умыться холодной водой, а самые молодые разводили огонь и ставили варить рис в больших сосудах из жести. После еды я ухаживал за раненым — его рана уже почти не кровоточила, а затем с двумя-тремя спутниками отправлялся на охоту: все острее становилась проблема нашего пропитания, так как из-за серьезного уменьшения запасов риса мы могли позволить себе только одну легкую трапезу в день, а спада воды пока ничто не предвещало.

Как и во всех экваториальных лесах мира, на Борнео не очень много дичи. К тому же встречающиеся там животные рассеяны в доку иг лях, и их почти всегда трудно увидеть. Но нам повезло: как раз наступил сезон созревания диких плодов, что происходит крайне неравномерно. Поэтому сюда стекались из более голодных районов, чтобы нагулять жир, стада оленей и кабанов, так что обычно мы бывали избавлены от досадной необходимости возвращаться с пустыми руками.

Вернувшись на бивуак, каждый из нас поглощал невероятную порцию кабаньего мяса, после чего все отдыхали: одни плели ротанговые корзины, другие украшали резьбой рукоятку мандоу или вырезали из железного дерева новое весло. Иногда мои спутники-даяки тщательно занимались своим туалетом: брили друг другу виски и затылок и выщипывали волосы на губе и подбородке при помощи маленьких медных пинцетов, которые всегда носили с собой в продырявленных мочках ушей вместе с кольцами и запасной сигаретой. Даяки питают священный ужас перед всякой растительностью на лице. Мужчины и женщины выщипывают себе даже ресницы и брови, что придает удивительно бесстрастное выражение их лицам, напоминающим мраморные изваяния.

Однажды гребцы организовали настоящий конкурс красоты. Арбитр ротанговым жгутом измерил каждому объем груди, талии, икр, бедер, бицепсов и, наконец, — чтобы решить спор между конкурентами — расстояние от груди до пупа! Победитель, который и впрямь мог бы послужить моделью для скульптора из античной Греции, совершил круг почета, напрягая мускулы, словно он был претендентом на звание чемпиона Вселенной.

В это время я препарировал какого-нибудь зверька, пойманного на охоте, или читал американский роман, который захватил с собой именно потому, что его действие развертывалось на Борнео. Должен признаться, что автор оказался куда одареннее меня по части создания приключенческой атмосферы. Джунгли у него изобиловали змеями, скорпионами, хищными зверями, лианами-душительницами и плотоядными растениями, которые только и выжидали случая поглотить путника. На каждой ветви качались обезьяны, тлетворные миазмы губили отважных исследователей, и к тому же их подстерегали отравленные стрелы свирепых охотников за головами, укрывшихся на деревьях.

Не удивительно, что к концу сего бестселлера, который наши друзья миссионеры рекомендовали нам как «very exciting»[13], всех действующих лиц охватывал амок[14], и они убивали друг друга ударами мачете и выстрелами из винчестера; единственный оставшийся в живых удалялся в лес в обществе очаровательной блондинки, как бы ненароком забредшей туда в поисках отца, которого она никогда не знала!

Однажды, когда я читал вот так, растянувшись на своем спальном мешке, кто-то из гребцов воскликнул, словно для того, чтобы придать правдоподобие этому фантастическому произведению:

— Не шевелись, туан, у тебя над головой змея!

Медленно повернувшись, я увидел великолепную, всю в разноцветных пятнах змею, известную в науке под названием райской, украшенной или летающей змеи, и, как мне хорошо было известно, совершенно безвредную.

Успокоив даяков, не способных, подобно большинству людей, отличить ядовитую змею от неядовитой, я схватил пресмыкающееся — виновника всего этого переполоха — и посадил в прозрачный полиэтиленовый кулек, где, к величайшей радости моих спутников, оно не переставало яростно шипеть и широко разевать пасть всякий раз, когда к нему кто-нибудь приближался.

Пестрая окраска вполне объясняет, почему змею прозвали райской, но не менее заслуженно и название летающая змея: обитая на деревьях, во время охоты на ящериц она нередко бросается с большой высоты и планирует с ветки на ветку или даже с одного дерева на другое на расстоянии двадцати-тридцати метров. Благодаря очень вытянутым и подвижным ребрам, летающая змея может увеличивать несущую поверхность своего тела и, втянув брюшко, скользить в воздухе, подобно бумерангу.

Впрочем, Борнео — родина летающих животных. Там водятся десятки видов летучих мышей; размах крыльев одной из них, которую англичане называют летучей лисой, достигает одного метра двадцати сантиметров. Шерстокрыл[15] может спланировать более чем на пятьдесят метров, благодаря перепонке, соединяющей его лапы и кончик хвоста.

В больших лесах острова встречается также множество видов белок-летяг размером от мыши до кошки. Лапы у них соединены перепонкой, позволяющей планировать, а хвост в форме султана остается свободным и служит вместо руля.

Повсюду водятся во множестве небольшие ящерицы — летучие драконы; они перелетают с дерева на дерево, расправляя свои перепонки, похожие на крылья гигантской бабочки.

Даже скромные лягушки покинули болото, чтобы устремиться в воздух. У одной из них, веслонога[16] красивого красного или оранжевого цвета, пальцы непомерно вытянуты и соединены плавательной перепонкой, которая выполняет функцию парашюта, позволяя лягушке безопасно прыгать с верхушек самых высоких деревьев. Эта лягушка так приспособилась к древесному образу жизни, что, в отличие от своих сородичей, даже икру не мечет в болотах. Она строит под лесными сводами маленькие гнезда из листьев; накапливающаяся в них дождевая вода образует как бы естественный аквариум, в котором живутголовастики по выходе из икры.

Именно в Намехе я впервые свел знакомство с великим лесом Борнео, и, правду говоря, он порядком разочаровал меня.

Представьте себе непрерывные цепи невысоких гор с очень крутыми склонами, покрытых густыми джунглями, с неизменно вязкой почвой под ковром сухих листьев. В отличие от многих африканских лесов, более или менее пострадавших от деятельности человека, в тянувшемся от Намеха девственном лесу почти не было подлеска. Для продвижения по нему не требовалось пускать в ход мачете: кроны гигантских деревьев совсем не пропускали света и глушили низкорослые растения.

В этом мире, где каждый тянулся к солнцу и устремлялся ввысь, стволы деревьев были совершенно прямые и голые. Листва могла распускаться лишь в сорока метрах от земли, да и то, если ей удавалось отыскать узкий просвет в лесных сводах. Вы шли меж этих огромных стволов, словно среди колонн уходящего в бесконечность храма, и было невозможно определить все эти деревья, листва которых терялась в высоте.

Благодаря постоянной влажности, корням не нужно углубляться в почву в поисках воды: они стелются по поверхности, короткие и лишь слегка разветвленные. Поэтому лесные деревья — это колоссы на глиняных ногах: стоит налететь грозе, и самые старые из них падают, увлекая за собой многие другие, подобно рядам кеглей, из которых достаточно свалить первую, чтобы опрокинулись все остальные.

Так образуется маленькая прогалина, тут же заселяемая небольшими деревцами, которым тень, отбрасываемая старшими собратьями, не позволяла найти место под солнцем. Но и здесь одни растут быстрее других и в свою очередь глушат друг друга. Так, неподвижный, безмолвный лес, где не ощущалось ни малейшего дуновения, становился ареной постоянной борьбы; побежденные безжалостно приговаривались к смерти через удушение.

Натуралиста, чья голова забита рассказами исследователей прежних времен, на первых порах разочаровывает видимая скудость животного мира. Еще счастье, если за день ходьбы он заметит кувыркающуюся в поднебесье гигантскую белку или одну-две птицы, которые пролетают неслышно, без единого крика, словно боясь нарушить эту торжественную тишину.

Утром можно услышать, как стая гиббонов приветствует восход солнца своим меланхолическим улюлюканьем, переходящим в заливистый хохот, похожий на чуть бездумный смех молодой девушки, или же носовые трубные звуки, которые издает, пролетая над лесом, птица-носорог. Но в течение всего дня царит полнейшая тишина; лай встревоженного оленя или зловещий треск падающего дерева разносится на десятки километров.

Мы отправлялись гуськом: даяки, вооруженные копьями, с ротанговыми корзинами за спиной, и я со своим верным карабином BRNO 8,57. Почва была такая скользкая, что ходьба по ней превращалась в настоящую пытку, склоны же — такие обрывистые, что, когда мы взбирались в гору, мне приходилось все время быть начеку, чтобы не шлепнуться в грязь вместе с ружьем; при спуске же вдруг оказывалось, что я сползаю сидя, против своей воли превращаясь в тобогган[17].

Мои спутники-даяки были более ловкими, чем я; к тому же они пользовались воткнутым в землю копьем как надежной опорой, чего я не мог проделать со своим ружьем. После двух-трех часов подобных упражнений я приходил в убийственное настроение, тем более что всякий раз, когда я плюхался в глину, даяки покатывались со смеху.

При скольжении особенно не рекомендовалось цепляться за что-либо, так как невзначай можно было ухватиться за усаженную острыми шипами ротанговую пальму, ядовитую лиану или кустарник, усеянный гусеницами, покрытыми стрекательными волосками, ожог от которых не проходил несколько дней. Однажды я оперся о довольно большое и с виду крепкое дерево, но оно оказалось насквозь изъеденным термитами и рухнуло, обдав меня мелкой пепельной трухой.

Другой раз я нечаянно положил руку на совершенно невидимую ящерицу! Тут мне повезло: она принадлежала к виду ящериц, которых очень трудно обнаружить из-за их поразительной способности к мимикрии. Это был ptychozoon — очень плоская ящерица длиной с человеческую руку, коричневатого цвета и с пятнами неправильной формы, придававшими ей удивительное сходство с корой, покрытой лишайником или микроскопическими водорослями. Ее называют также бахромчатым гекконом, потому что тело, лапы и хвост у нее окаймлены тонкими кожистыми выростами, образующими нечто вроде кружева. Распластываясь на стволе дерева, ящерица расправляет эту перепонку вокруг себя и так тесно прижимает ее к коре, что перестает отбрасывать тень, и ее очертания становятся совершенно неразличимыми. Вдобавок она способна менять свою окраску наподобие хамелеона; поэтому, чтобы заметить ее, нужно буквально ткнуть в нее пальцем!

Другой бич Борнео — обилие пиявок. Впрочем, эти крохотные твари всегда проявляли живейший интерес к моей особе. В годы учения мне дважды доставалось отвечать о пиявках на экзамене, и здесь они продолжали выказывать мне свою привязанность в самом полном смысле этого слова.

Десятки таких пиявок, величиной каждая с палец, прикреплялись самым незаметным образом к какому-нибудь участку тела. Насосавшись крови до того, что готовы были вот-вот лопнуть, пиявки падали на землю, словно маленькие цилиндрические сосиски, и блаженно переваривали съеденное. Вероятно, за день мы собирали сотни пиявок: так, в один из дней — с восьми до одиннадцати часов утра — я снял с себя сто семьдесят пять штук, после чего бросил считать!

Самым неприятным в этих маленьких кровопийцах было то, что после них оставались ранки, которые с трудом зарубцовывались, вызывая в течение нескольких дней мучительный зуд. Но зато в случае загноения такой раны достаточно было приложить к ней пиявок, и они очищали ее лучше любых обеззараживающих средств.

После первого дня охоты начальник гребцов сказал мне:

— Не удивительно, что ты скользишь в лесу в своей обуви: если бы ты ходил босиком, как мы, этого бы не произошло.

Вообще-то, как они ни привыкли к лесу, с ними это тоже случалось; тем не менее я последовал этому совету и почувствовал себя хорошо: пальцы ног цеплялись за землю, придавая мне куда большую устойчивость.

Оборотная сторона медали заключалась в том, что каждый вечер приходилось тратить добрых полчаса на то, чтобы извлекать колючки, впившиеся в мои изнеженные подошвы горожанина. Случалось также, что какая-нибудь зарывшаяся в сухие листья тварь не могла противостоять искушению вонзить свои челюсти в белую плоть, оказавшуюся в пределах ее досягаемости. Но в общем это бывало редко, и — если не считать одной тысяченожки и двух-трех пауков, оставивших по себе особенно жгучую память, — мне не приходилось уж очень жаловаться на негостеприимство мелких представителей фауны Борнео. Впрочем, все было предпочтительнее того непрерывного скольжения, каким являлось хождение в обуви.

Борьба с пиявками стала гораздо более легкой. Как только на моих лодыжках накапливалось некоторое количество этих тварей, я соскребал их лезвием своего мандоу, подаренного мне начальником гребцов, и кромсал на мелкие части, испытывая мстительное наслаждение при виде извивавшихся обрубков.

Обходя деревья, к которым наведывались кабаны, мы старались идти как можно тише, и иной раз нам удавалось застичь какого-нибудь из них за пожиранием плодов, сброшенных на землю стаями сварливых макак. Первый же увиденный кабан поверг меня в глубочайшее изумление: кабаны на Борнео очень крупные[18] и совершенно белые, головы их окружены косматой серебристой гривой; мне даже казалось, будто я вижу великолепную свинью — лауреата какого-нибудь сельскохозяйственного конкурса.

Как-то раз мы едва не наступили на одного из этих животных, спавшего глубоким сном между корнями большого дерева. Кабан шумно храпел, словно почтенный буржуа, и помахивал хвостом, как собака, которой снится здоровенная кость. В таких условиях я не решался стрелять в него: это смахивало бы на убийство; но, повинуясь властному знаку моего проводника, не утруждавшего себя такого рода бесплодными угрызениями совести, я все же помог кабану незаметно перейти от сна к смерти. Только позднее, отведав приготовленные из него сочные отбивные, я успокоил свою совесть и пришел к убеждению, что мой проводник был прав.

Если мне удавалось убить кабана, даяки тащили его к ближайшему ручью — ручьи попадались нам чуть ли не через каждые сто метров, — мыли, скоблили дочиста, а затем разделывали на четверти, которые грузили в свои ротанговые корзины.

На обратном пути мои спутники взбирались на дерево и обрубали ветви, отягощенные удивительными лесными плодами, которые носили выразительные названия. Лучшими были рамбутаны («волосатые») с кожурой, покрытой волосками; матакучинг («кошачьи глаза») — маленькие желтые шары в черную полоску и дурианы («колючие») — огромные плоды (любимое лакомство орангутангов), чья сочная и нежная мякоть издавала отвратительный фекальный запах, выворачивавший мое все еще такое чувствительное нутро европейца.

Глава третья


На Бахау. Исцеление умирающего. Поимка питона. Храбрый кабан. Дождливые дни. Первое появление пунан.


После недели проливных дождей вода спала, позволив наконец моим друзьям догнать меня на моторной лодке китайца. Одновременно с верховьев прибыли две другие пироги, обещанные вождем Лонг-Пуджунгана. Наутро, погрузив оружие и вещи и устроив раненого под навесом из пальмовых листьев для защиты от солнца, мы начали свой подъем по реке до первой деревни, подъем, который должен был продлиться в зависимости от капризов реки две-три недели.

Царство мотора заканчивалось в Намехе: дальше русло реки было таким неровным, что винт сломался бы на первом же перекате. Двигаться дальше можно было только при помощи рук, но весла не в силах были бороться с потоком, бурлившим и пенившимся на острых камнях — самый маленький из них мог раздвоить пирогу так же легко, как стручок гороха.

Вооружившись баграми и крючьями, люди тянули или толкали лодку, цепляясь за скалы, коряги, нижние ветви деревьев или лианы, нависавшие над водой, подобно сплетениям змей. Большую часть времени мы плыли меж обрывистых склонов, покрытых густой растительностью, но иногда шли вдоль скалистых берегов с острыми гребнями и правильно чередовавшимися светлыми и темными пластами горных пород. Тогда часть экипажа прыгала со скалы на скалу и тянула пирогу скрученной из ротанга длинной веревкой.

Каждые сто — двести метров наше продвижение останавливали более или менее крупные пороги. Тогда приходилось все разгружать, переносить поклажу, прыгая, подобно козам, на большие скалистые глыбы — отвратительно скользкие из-за тонкого слоя микроскопических водорослей, — а затем тянуть лодки против течения, снова нагружать их и двигаться черепашьими темпами до следующего препятствия.

Даяки были замечательными гребцами. Быстрые, ловкие, собранные, они работали до предела своих сил — всегда смеющиеся, всегда в хорошем настроении. Никто из них никогда не жаловался, не пытался увильнуть от работы: каждый знал, что малейшая невнимательность с его стороны может привести к катастрофе.

Глядя, как они с улыбкой выполняют эту работу, казавшуюся нам нечеловеческой, мы уже не удивлялись их атлетическому сложению. Каждый из них был плодом строгого естественного отбора — более слабые уже давно покоились в земле. Теперь мы лучше понимали знаменитую даякскую пословицу: «Кто четыре раза поднялся и спустился по реке — тот старик». В самом деле, должно быть редко кому доводилось совершать это изнурительное путешествие большее число раз.

Пироги были построены из длинных, скрепленных ротангом планок, что придавало им большую маневренность при движении среди скал, но сообщало непроницаемость решета. К воде, зачерпнутой в момент перехода через пороги, добавлялась вода, постоянно просачивавшаяся сквозь дно и борта лодки. От этой вечной ванны ноги у нас принимали мертвенный оттенок, кожа на них морщилась и слезала, словно кожура с разваренного картофеля. Большими ковшами мы часами вычерпывали воду из этого антипода бочки Данаид — с тем же успехом, что и легендарные девы.

Не проходило дня без того, чтобы однообразие медленного продвижения по реке не нарушалось то трагическими, то забавными происшествиями. На другой день после нашего отъезда из Намеха, когда я старательно греб, Жорж, вычерпывавший воду, внезапно весело закричал:

— Гляди-ка, вино!

Действительно, наши ноги плавали в красной жидкости, происхождение которой я тут же угадал:

— У раненого кровотечение!

Мы положили выздоравливающего на бамбуковую плетенку на корме, и, вопреки нашим наставлениям, он согнул ногу, снова открыв рану, кровь из которой смешивалась с водой на дне пироги. Нужно было действовать быстро: и без того истощенный, раненый мог не выдержать дополнительного кровотечения.

К несчастью, в это время мы плыли через порог между отвесными стенами узкого ущелья, и пристать к берегу не было никакой возможности. Вдобавок, мы сидели на носу лодки, а этот человек лежал на другом конце, отделенный грудой багажа. Мне удалось все же перебраться на корму, но я смог только наложить ему жгут: как и должно было быть, аптечка находилась в другой пироге.

Наконец спустя полчаса, в течение которых я то и дело спрашивал себя, не умрет ли этот человек с минуты на минуту, мы смогли остановиться на не очень глубоком месте и извлечь аптечку из-под груды остальных ящиков. Но в этот момент раненый, которого поддерживали два даяка, внезапно побледнел и повалился с громким хрипом.

— Он умер! Помолимся, братья! — вскричал начальник гребцов.

Тут все принялись громко молиться, закрыв лицо руками; мы же, потрясенные, молча обнажили головы. Жорж, который как истый репортер держал наготове свой роллифлекс, ухитрился заснять эту сцену, оставшуюся в нашей памяти одним из самых волнующих эпизодов за все наше путешествие.

Оказалось, что раненый только потерял сознание. Воспользовавшись тем, что его обморок позволял мне действовать без лишних церемоний, я ввел ему в рану длинный цилиндр агар-агара, пропитанного кровоостанавливающим средством, которое мне рекомендовал знакомый хирург. Его совет был замечательным: немного погодя кровотечение полностью прекратилось. Укол камфары привел в чувство умирающего, и он слабым голосом попросил пить, к великому изумлению других даяков.

Оставалось лишь отыскать удобное место для привала.

Поэтому мы возобновили плавание, предварительно закрепив ногу раненого так, чтобы он не мог опять ее согнуть. В конце концов мы нашли в устье небольшого потока узкую, более или менее ровную площадку; за несколько минут ее расчистили от кустарника, и для раненого был устроен навес из листьев. К несчастью, в этом месте было полно ос и пчел, устилавших землю настоящим ковром; сотни этих насекомых присасывались к нашим порам, лакомясь соленым потом, до которого они такие же охотницы, как и до меда.

В довершение этой восхитительной мизансцены молодой повар-малаец, которого мы наняли на побережье, прикоснулся к ядовитой лиане, отчего на спине у него вздулись огромные волдыри, причинявшие в течение нескольких дней нестерпимую боль и вызывавшие сильный жар.

Однажды мы заметили великолепного питона, свернувшегося на ветке нависавшего над водой большого дерева. Желая поймать его — это был первый питон, встреченный нами со времени отъезда, — я попросил гребцов пристать к берегу.

Я и в обычных условиях не обладаю ловкостью белки. А прибавьте к этому, что ствол дерева, покрытый, как и все окружающие предметы, тонким слоем слизистых водорослей, сделался скользким, и вы получите смутное представление о том, в каких условиях ловят питонов. К счастью, дерево наклонилось над водой, что позволило мне без большого труда добраться до главной ветви. С каким же удивлением я обнаружил, что питон исчез!

Один из гребцов в свою очередь взобрался на дерево, но сразу же поспешно спустился: на некотором расстоянии от ствола он заметил дыру в толстой ветке и был уверен, что змея укрылась там. Тогда я стал продвигаться по главной ветви, бросая неуверенные взгляды на мутные воды реки, бурлившей среди скал.

Ветвь явно была дуплистая, а в двух-трех метрах от ствола зияло круглое отверстие диаметром с блюдце. Но сколько я ни таращил глаза, вглядываясь в эту черную дыру, я не мог различить ничего похожего на питона. Однако же больше ему некуда было деться! Поэтому, пренебрегая главным правилом охоты на питона, предписывающим хватать пресмыкающееся сразу за голову и хвост, чтобы помешать ему обвить вас своими кольцами, я принял единственно возможное решение и погрузил руку по самый локоть в темное дупло.

Моя рука тотчас наткнулась на что-то твердое и холодное, как железный брусок. Я сжал питона и потянул изо всех сил, но безрезультатно: пресмыкающееся удобно устроилось в своем убежище, я же сидел, как птица на ветке. Однако после нескольких минут взаимного перетягивания змея изменила тактику, угадав, без сомнения, что я не уступаю ей в упрямстве. Она выскочила, как дьявол, из своей дыры и несколько раз сильно укусила меня в руку.

Надо сказать, что хотя укус питона совсем неболезненный, зато рана выглядит очень эффектно: длинные, загнутые назад зубы раздирают кожу, подобно лезвиям бритвы. Кровь хлынула из меня потоком, к испугу гребцов, уже видевших себя с трупом европейца на руках, что всегда сулит неприятности.

Наконец мне удалось схватить змею позади головы и тем помешать ей укусить еще раз. Взбешенный питон извивался и широко разевал пасть, показывая черный язык и загнутые, как крючья, зубы. Затем он с поразительной быстротой обвился вокруг моего тела, едва не лишив меня возможности дышать, и сжал так, что вены на моих руках сильно вздулись.

К счастью, он был не настолько велик, чтобы задушить меня, но в том неустойчивом положении, в каком я находился, эта длинная мускулистая масса сковывала мои движения, и я предвидел наступление момента, когда мы вместе с питоном очутимся в реке. Я мог быть уверен, что в этом случае никто из гребцов не бросился бы выуживать меня — так велик был их страх перед змеей! Решив отпустить свою добычу, я ослабил хватку, но змея усилила свою, и из похитителя я превратился в пленника. Мало-помалу, однако, питон разжал тиски, и, действуя попеременно мягкостью и твердостью, я сумел полностью развернуть гада, продолжая крепко держать его.

Оставалось только посадить пресмыкающееся в достаточно надежное место, но у нас под рукой не было ничего подходящего. Жорж, заснявший конец сцены, решил эту проблему, стащив с себя брюки; он бросил их мне, предварительно завязав обе штанины. Я погрузил туда питона, завязал брюки сверху, чтобы он не убежал, и швырнул на берег.

Внизу начальник гребцов сказал мне:

— Если бы змея укусила одного из нас, он бы тут же умер, но вам, белым, яд нипочем.

Напрасно я уверял его, что питон неядовит и что в противном случае я был бы так же отравлен, как всякий другой, он не поверил ни одному моему слову! Поэтому на следующий день его очень удивило, что я не хватаю королевскую кобру — гада, укус которого убивает за двадцать минут буйвола! Она свернулась на ветке так низко, что мы могли бы дотронуться до нее пальцем, сидя в пироге. Но я предпочел не нарушать ее солнечных ванн, так как мы не захватили противозмеиной сыворотки — впрочем, довольно иллюзорного средства от укусов такого рода змей.

Немного погодя мы заметили еще одного питона, меньших размеров, чем пойманный накануне; он также грелся на солнце, лежа на дереве. Этот питон оказался хитрее первого: при моем приближении он бросился в реку и поплыл к противоположному берегу; все его тело колыхалось под водой, и только голова на прямой шее торчала наподобие перископа.

В середине дня, когда солнце палило особенно нещадно, гребцы отыскивали место для привала. Пока молодежь собирала хворост и разводила костер, старшие выносили раненого из пироги и устраивали его в тени дерева, а затем отправлялись рвать большие листья дикого банана, служившие блюдами и тарелками. Некоторые забрасывали удочки или сеть, другие вырезали деревянные ложки или же крючья для подвешивания небольших, почерневших от копоти чугунных котелков — непременной принадлежности походного снаряжения даяков.

Я же уходил с одним-двумя даяками на охоту, поскольку на мне лежало снабжение мясом трех десятков служивших у нас людей, не забывая о нас самих. К счастью, в этом районе водилось много кабанов, так как на них здесь никто не охотился, и при каждой нашей вылазке я убивал одного или двух.

Один из гребцов оказался идеальным проводником, Это был прирожденный охотник — качество гораздо более редкое у так называемых первобытных людей, чем это принято думать. В лесу он двигался с легкостью призрака, устремив глаза в землю и истолковывая малейший след, самую незначительную примету вроде примятой травинки или камня, перевернутого проходившим животным. Он объяснялся только знаками, останавливаясь каждые сто метров, чтобы поскоблить ноготь большого пальца лезвием своего мандоу. Падавшая с ногтя тонкая пыль позволяла обнаружить малейшее дуновение, способное донести наш запах до зверя.

Внезапно мой проводник поворачивался ко мне и, выпятив губы в форме пятачка, давал понять, что впереди кабан. Тогда я принимался скользить от дерева к дереву, стараясь не наступить на сухие листья или не хрустнуть устилавшими землю ветками; когда животное оказывалось на достаточно близком расстоянии, можно было послать молниеносную пулю в его массивную шею, сразу за ухом.

Это было увлекательно и всегда ново, потому что кабаны очень сметливы и обладают поразительно развитыми органами чувств, особенно слуха и обоняния. Ничего похожего на преследование оленей, охота на которых так легка, что может привлекать лишь надеждой на прекрасный трофей. К тому же кабаны Борнео храбрые противники.

Однажды, когда я охотился в обществе того же замечательного следопыта и начальника гребцов, мы заметили на крутом склоне над нами двух огромных кабанов. После выстрела более крупный покатился в заросли кустарника. Решив, что он убит, я не перезарядил ружье и вдруг увидел, что он несется прямо на меня, — я до сих пор вижу его маленькие серые глазки, сверлившие меня в то время, как он приближался со скоростью мотоцикла.

— Беги, туан! — закричал начальник гребцов.

Но было уже слишком поздно; не знаю, какой рефлекс помог мне увернуться от взбешенного животного, которое промчалось так близко, что я был весь забрызган его кровью. Кабан на полном ходу врезался в дерево за моей спиной и, хрюкнув, рухнул замертво.

Это был старый самец, весивший, должно быть, немногим меньше двухсот килограммов, а каждый из его клыков, которые мне совсем не улыбалось почувствовать у себя в животе, достигал в длину тридцати одного сантиметра.

Мучительнее всего были те проведенные в пироге дни, когда часами лил проливной дождь. В одно мгновение мы пропитывались водой, как губки, замерзали и начинали дрожать, хотя и находились на экваторе. Напрасно мы пытались согреться, гребя изо всех сил: после часа или двух этого освежающего душа настроение у нас катастрофически падало, и мы начинали завидовать тем, кто находился под крышей в уютных квартирах или комфортабельных кабинетах!

Уровень воды в реке, вздувавшейся от тысяч бурных потоков, подымался так стремительно, что нам не раз случалось плыть среди верхушек прибрежных деревьев. В мутной воде неслись оторванные от берега островки зелени и вывороченные с корнем деревья, вздымавшие к небу свои ветви, похожие на руки утопленника. Если мы не хотели рисковать увидеть наши суденышки распоротыми, приходилось останавливаться на один-два дня и ждать, когда вода спадет, позволив нам возобновить продвижение.

Однажды нам посчастливилось найти просторное убежище с крышей из дранки железного дерева, построенное даяками, проходившими здесь до нас. К несчастью, укрыться там захотели также тучи больших синих мух, которые отравляли нам существование своим упорным стремлением накапливаться в уголках наших губ и век.

— Туан, — сказал мне начальник гребцов, — ты ведь собираешь всяких тварей, так почему бы тебе не поймать этих мух и не посадить их в котел!

Эта шутка вызвала общий смех. Впрочем, то была не первая из множества насмешек, которые навлекала на меня моя невинная мания коллекционирования. Должен признать со всем смирением, что этим славным людям было нелегко понять, что побуждало меня собирать кучу «нечисти» и погружать ее в пробирки со спиртом или формалином. Столь же противоестественным казалось им то, что я снимаю шкурку с птицы и набиваю ее ватой, вместо того чтобы ощипать птицу и съесть, как положено!

Однажды утром, когда мы с приводившей в отчаяние медленностью поднимались вверх по реке, мой взгляд привлекла тонкая струйка дыма, которая вилась над лесом на склоне горы. Зная, что в этих местах не было ни одной деревни на расстоянии по меньшей мере десяти дней пути в пироге, я был сильно заинтригован.

— Это оранг-пунаны жарят кабана, — сказал мне начальник гребцов.

— Как? В этом районе живут пунаны? — вскричал я в восторге.

Мы, собственно, знали о пунанах, но они оставались для нас почти нереальными существами вроде «страшного» снежного человека Тибета или оранг-пендека[19] Суматры. Большинство работ, посвященных Борнео, намекало на то, что в лесах центральной части острова обитают небольшие группы первобытных кочевников, отличающихся от даяков и живущих только охотой и собирательством. Но тогда как одни авторы признавали существование этих пунан, которых не видел ни один европеец, другие считали их плодом воображения даяков. Незачем говорить, что наше любопытство было возбуждено и что мы дали себе зарок разузнать на месте как можно больше об этих лесных бродягах.

В ответ на мои расспросы начальник гребцов добавил:

— Пунаны — это люди, но они «мачам баби» (подобны кабанам). Они живут в лесу, строят не дома, а просто убежища из листьев или коры и питаются только дичью и плодами. Они без конца переходят с места на место по следам кабанов, так как, если не будет кабана, им придется умереть от голода. Но они не знают себе равных в поимке любого животного. Они незаметно подходят к нему почти вплотную и пронзают насквозь стрелой из сарбакана. Впрочем, они еще выделывают сарбаканы и знают растения, из которых извлекается яд для стрел. В лесу они никогда не огибают гор, а идут напрямик с вершины на вершину, двигаясь так быстро, что ни один даяк не может за ними угнаться. Напротив, за пределами леса они очень несчастны, так как не привыкли к солнцу; потому-то они всегда такие бледные. Они следуют вдоль рек, но не умеют ни плавать, ни строить пироги, не переправляются через них.

Все, что я узнал, в высшей степени воодушевило меня, и я тут же решил отправиться к пунанам и пожить у них. Эти лесные люди могли бы добыть для меня самых редких животных и научить своим способам ловли. Я поделился своими мыслями с начальником гребцов.

— Ты сумасшедший, — ответил он. — Никто не бывал у пунан, даже даяки.

— Но почему? — спросил я удивленно.

— Потому что они не позволяют следовать за собой, а захоти кто-нибудь это сделать, они тут же потеряли бы его в лесу. Да и никто не пожелал бы отправиться к ним: он наверняка был бы отравлен или просто умер от голода. Понимаешь ли ты, что у них нет даже риса, и если охота неудачная, то они не едят по целому дню и по нескольку дней подряд? Впрочем, в этом районе осталось мало пунан, не более трех-четырех групп по тридцати человек каждая. Раньше их насчитывалось больше, но многие умерли во время страшных эпидемий, поражавших в последние годы также и даяков. Не известно, что это такое, но совершенно здоровые люди внезапно чувствуют полный упадок сил, боль во всем теле и умирают в три дня. За последние месяцы из четырехсот жителей нашей деревни умерло более восьмидесяти человек. Пунаны еще чувствительнее нас и мрут как мухи.

Я был страшно разочарован тем, что узнал, но, несомненно, в линиях моей руки значилось, что мне еще суждено увидеть пунан. Действительно, спустя два дня, когда я в обществе двух даяков спускался по реке в поисках хорошего места для охоты, один из гребцов указал мне на какой-то предмет ниже по течению. На маленькой песчаной косе, собираясь, по-видимому, напиться, скорчилось у воды нечто трудно различимое.

Решив, что это какая-нибудь дичь, я уже снял предохранитель со своего карабина, как вдруг существо выпрямилось, и я увидел поразительно коренастого человека с очень белой кожей и длинными черными волосами, спадавшими на плечи и спину. Я спешил взглянуть на него поближе, но, когда мы находились еще в сотне метров от него, он повернулся к верховьям реки, заметил нас и не спеша скрылся в лесу.

— Пунан! Пунан! — окликнул я его на ходу.

Но только безмолвие большого леса было ответом на мои призывы. Человек исчез, словно поглощенный плотной стеной растительности. Мои спутники разразились смехом.

— Бесполезно его звать, он слишком боится! И потом эти пунаны — дикари и говорят на языке, который даже мы не понимаем.

А поскольку я снова выразил желание отправиться к этим лесным людям, мои спутники с удивлением посмотрели на меня, без сомнения, спрашивая себя, не повредился ли я в уме под действием тропического солнца. Но решение было принято. В наше время случаи встретить неизвестные европейцам народности представляются слишком редко, чтобы можно было упустить один из них. Я решил сделать все возможное, чтобы найти пунан и пожить с ними, хотя бы мне и пришлось пренебречь предостережениями и недомолвками даяков.

Глава четвертая


Встреча с великим вождем даяков. Все еще живой культ. Даякское крещение. Каждый напивается по-своему. Отрезанная голова вступает в деревню и угрожает заговорить.


После трех недель медленного продвижения и разного рода мучений наши пироги достигли устья широкой реки. Ряды домов на сваях, выступавшие из густых куп кокосовых пальм, говорили о том, что мы подъехали к большой деревне. Это был последний форпост индонезийской администрации — Лонг-Пуджунган.

Причалив к небольшой отмели из белого песка, гребцы принялись тщательно наводить красоту: побрили друг другу лбы и затылки и старательно выщипали брови и волосы на лице. Затем, когда все они стали излучать опрятность, извлекли из ротанговых корзин ожерелья, ушные кольца и браслеты и увешали себя этими украшениями. В заключение даяки попросили меня сделать несколько выстрелов в воздух, чтобы возвестить о нашем прибытии; вслед за тем свершилось наше вступление в деревню, достойное какого-нибудь вице-короля Индии, среди ликующей толпы, которая вышла на берег встречать нас.

В районе, простирающемся от восточного побережья Борнео до гор центральной части острова, то есть на территории большей, нежели половина Франции, насчитывается три десятка даякских деревень; в них проживают десять тысяч человек, подчиненных власти трех великих вождей: великого вождя верхнего Каяна, великого вождя верхнего Бахау, куда направлялись мы, и, наконец, великого вождя Пуджунгана. Эти традиционные вожди фактически сохранили власть и яростно сопротивлялись проникновению христианской религии и ислама, медленно подтачивавших их вековое господство.

По счастливой случайности наш приезд совпал с историческим для этого края событием. Несколькими днями ранее упомянутые великие вожди собрались втроем, чтобы изучить способы остановить эмиграцию даяков, которые целыми племенами переселялись в прибрежные районы: им надоело предпринимать изнурительное, длящееся недели путешествие всякий раз, когда возникала надобность в соли, тканях или других продуктах цивилизации. Вожди с тревогой предвидели наступление момента, когда у них больше не останется подданных, кроме нескольких стариков, слишком слабых для такого переселения или же чересчур привязанных к своей деревне, чтобы отправляться умирать в места, не относящиеся к землям их предков.

Мы, конечно, не хотели мешать этому собранию, которое представлялось нам весьма важным. Но нам дали понять, да мы и сами могли в этом убедиться, что в основном это было нечто вроде состязания, участники которого старались перепить друг друга: каждый из трех главных персонажей должен был поглотить как можно больше рисовой водки, дабы не уронить честь своего племени. Только после этой прелюдии, которая, судя по астрономическому количеству пустых кувшинов и бутылок, расставленных на полу в хижине вождя, длилась уже немалое время, «большая тройка» могла приступить к обсуждению основного вопроса конференции. Разумеется, если бы при этом вожди сохранили достаточно ясные головы, чтобы говорить.

Действительно, упомянутая конференция, видимо, так и не состоялась, ибо через восемь дней после нашего прибытия нас навестил вечером великий вождь Бахау, который признался:

— На всех этих собраниях только и делают, что пьют да говорят пустые слова; лучше я вернусь в свою деревню и увезу вас с собой.

Возобновился медленный, монотонный подъем по реке, прерываемый только на время ночных привалов и один раз в середине дня для варки риса.

Великий вождь Лохонг Апюи, или «одинокий огонь», пригласил меня в свою легкую пирогу, управляемую только четырьмя гребцами вместо восьми или девяти, которые составляют обычный экипаж. Это был щуплый, сухой и нервный старик с хитрецой во взгляде; мочки ушей у него были оттянуты тяжелыми бронзовыми кольцами, а длинные волосы серебристыми прядями падали на тощие плечи.

На протяжении всего путешествия он был неистощим и рассказал мне наиболее замечательные эпизоды своей богатой приключениями жизни. Но он моментально уходил в себя, стоило мне затронуть вопрос о верованиях даяков и особенно попытаться разузнать, продолжают ли они заниматься охотой за головами, которой обязаны своей зловещей репутацией.

Раз, впрочем, я решил, что докопался до истины, Один из даяков рассказал мне, что старый вождь спешит вернуться в деревню не столько затем, чтобы принять нас там, сколько потому, что туда прибыла «новая голова», а в его отсутствие нельзя начать традиционные церемонии. Я тут же бросился к великому вождю:

— Итак, в деревню, по-видимому, принесли новую голову и через несколько дней будет большой праздник?

— Откуда мне это знать? — ответил он, пожимая плечами, — Если кто-то принес голову и хочет устроить праздник, то меня это не касается!

Но это мнимое неведение не обмануло меня: я знал, что старый Апюи был не только великим светским вождем даяков, но также — и прежде всего — их великим духовным наставником. Было очевидно, что под дружелюбными манерами старая лиса прятала недоверие к нам. Действительно, как мы позже узнали, он считал нас миссионерами, которые под предлогом исследований хотят обратить его подданных в христианство.

Однажды утром гребцы с необычным усердием налегли на весла, и мы поняли, что находимся недалеко от первой цели нашего путешествия — Лонг-Кемюата, резиденции великого вождя и вотчины даяков племени кениа.

Мало-помалу лес уступил место плантациям маниока и ладангам — неполивным рисовым полям, разделываемым по склонам холмов, на которых предварительно выжигают растительность. Кое-где виднелись небольшие бамбуковые хижины, окруженные бананами, и четырехугольные поля сахарного тростника или кукурузы.

Наконец в излучине реки показалась деревня, вскарабкавшаяся на обрывистый холм для защиты от паводков. Длинные древесные стволы, помеченные зарубками, спускались к небольшой каменистой отмели, где сохли пироги всех размеров и плескалась стайка мальчишек, чьи пронзительные крики доносились до нас.

Сама деревня состояла из пяти огромных — шириной двадцать пять и длиной восемьдесят метров — домов на сваях. Это были знаменитые румах-панджанг — длинные дома, поражавшие путешественников прошлого и характерные для общинного образа жизни даяков. Пол, опиравшийся на столбы высотой несколько метров, собран из досок длиной около тридцати метров и шириной один-два метра. Было видно, что каждая такая гигантская доска вырублена из сердцевины дерева, отобранного из наиболее крупных в лесу. Даяки объяснили нам, как они это делают, имея в своем распоряжении только примитивные орудия.

Срубив дерево, они сначала раскалывают ствол посредине своими крошечными топориками; затем теслами с очень короткими рукоятками снимают с каждой половины всю излишнюю древесину, оставляя лишь доску толщиной несколько сантиметров. Неудобство этого архаического способа — не говоря уже об огромных усилиях и времени, которых он требует, — заключается в том, что из целого дерева можно получить только две доски, тогда как при рациональном распиле каждый такой лесной гигант дал бы тридцать досок.

Очень покатая из-за сильных дождей крыша была крыта мелкой черепицей из железного дерева, практически не поддающегося гниению. Она опускалась довольно низко, далеко выступая над своего рода верандой или внешней галереей, окаймлявшей дом, разделенный примерно на сорок комнат; в каждой из них проживала одна семья.

В этих внушительных жилищах нас больше всего поразило то, что на их постройку не пошло ни одного гвоздя или нагеля. Все детали скреплялись ротанговыми жгутами, отчего постройка отнюдь не выглядела менее прочной.

Посреди деревни фасадом к реке возвышался дом великого вождя, господствовавший над всеми остальными благодаря своей высоте и величественным пропорциям. Его веранда не уступала по размеру стеклянной галерее Версальского дворца; крышу над ней поддерживали гигантские столбы, украшенные резьбой, которая изображала головы кабанов с непомерно большими клыками, стилизованных драконов или просто переплетавшиеся до бесконечности завитки.

Подымаясь в этот дворец на сваях, один из гребцов — они образовали живой конвейер, чтобы выгрузить наши вещи, — указал нам на стоявший перед входом кол, на котором виднелись с десяток зарубок и воткнутый наискось даякский кинжал.

— Этот кол, — сказал он нам доверительным тоном, — означает, что в деревню поступит новая голова: его вбивают только перед домом того, кто уже отрезал за свою жизнь одну голову.

Стало быть, нам и вправду посчастливилось прибыть как раз в тот момент, когда даяки готовились отметить мамат — праздник головы, — который справляют лишь при исключительных обстоятельствах. Но наш восторг быстро сменился опасением, что даяки запретят нам присутствовать на торжествах. Поведение великого вождя только усиливало это впечатление. Когда мы принялись осторожно расспрашивать его насчет кола у входа в его дом, он сделал удивленное лицо:

— Какой кол? Вон тот? Но это же мальчишки воткнули его там для забавы!

И он решительным шагом поднялся по грубо сколоченной лестнице на веранду, оставив нас в замешательстве, вызванном его поразительным актерским талантом.

Надо полагать, однако, что старый Апюи в конце концов уверовал в невинность наших намерений, ибо вскоре после прибытия в Лонг-Кемюат он сам пришел звать нас на даякское крещение.

У этой народности детская смертность, особенно в первые дни после рождения, так высока, что ребенка крестят, только когда ему исполнится две недели. До тех пор мать и младенец не должны показываться на людях, чтобы никто не подозревал о событии. Так что если ребенок умрет до крещения, его исчезновение пройдет незамеченным — ведь, по мнению племени, он еще не родился. Напротив, когда он получает имя, его существование официально признано и его смерть вынуждает семью носить по нему траур, как по взрослому.

Помещение, в котором должна была состояться церемония, ничем не отличалось от других комнат общинных домов. Его меблировка — если можно употребить это слово — состояла из нескольких ротанговых циновок, расстеленных на полу по случаю торжества, и очага, сложенного из четырех больших камней в низком, набитом песком ящике. Над очагом были подвешены чугунные котелки, а рядом громоздился до самой крыши огромный запас топлива.

Великий вождь объяснил нам, что даяки ценят женщин за их трудолюбие. Поэтому всякая хорошая хозяйка считает долгом чести собрать у себя в жилье как можно больше топлива, пользуется каждой свободной минутой, чтобы увеличить его запас. Между женщинами деревни происходит своего рода соревнование: каждая претендует на то, что у нее припасено больше. Ясно, что это сокровище никогда не трогают, а для каждодневной варки собирают валежник вокруг деревни. Легко представить себе, какую опасность для длинного дома представляли эти горы сухих, как трут, дров во всех комнатах. Действительно, они нередко воспламенялись от случайной искры, и тогда весь дом пылал, как охапка соломы.

Пока мы вежливо восхищались запасами топлива, собранными нашей хозяйкой, наши взгляды были привлечены какими-то странными бликами. Это оказался попросту свет очага, отражавшийся на спинках мириадов огромных неподвижных тараканов; они грелись над огнем, образуя настоящий живой ковер. Но даяки не разделяли нашего удивления — присутствие этих нахлебников в их жилищах казалось им совершенно естественным.

Другие перегородки несли на себе тяжесть сотен кабаньих челюстей — передаваемых от отца к сыну охотничьих трофеев — и оленьих рогов, на которые клали копья, сарбаканы и набитые крошечными отравленными стрелами бамбуковые колчаны.

Над дверью висели пучки сухих кореньев и увядших листьев, чьим назначением было отгонять от входа злых духов. Под крышей из деревянной черепицы был подвешен пук сухих пальмовых листьев, обрамлявших два закопченных человеческих черепа.

К нашему приходу в комнате уже набилось множество народу. Мужчины сидели по одну сторону, женщины — по другую. Все говорили разом и курили огромные сигары из зеленого табака, завернутого в листья дикого банана.

На мужчинах были набедренные повязки из выделанной коры, напоминавшей мешковину, или просто короткие штаны из черной хлопчатобумажной материи. Кое-кто щеголял даже в великолепных полосатыхпижамах, купленных на побережье у китайцев. Большинство мужчин отличались прекрасной мускулатурой; их плечи и грудь были разукрашены странной татуировкой в виде концентрических окружностей, арабесок, стилизованных драконов или птиц. Заостренные черты лица и спадавшие до самых глаз длинные черные волосы придавали им свирепое выражение, которое усиливали зубы пантеры, воткнутые в ушную раковину над оттягивавшими мочку уха тяжелыми бронзовыми кольцами.

Женщины, особенно самые молодые, напомнили нам слова одного служащего яванского лесного ведомства, которому случалось встречаться с даяками. Перед нашим отъездом в Танджунгселор он предупредил нас: «Вы увидите их женщин — все до одной кинозвезды!» Действительно, все они были очаровательны со своими круглыми улыбающимися личиками, маленькими носами, кожей цвета слоновой кости и черными как смоль волосами, спускавшимися ниже пояса.

Еще больше, нежели мужчины, они считали делом чести оттягивать мочки ушей почти до груди множеством колец, весивших иной раз свыше килограмма с каждой стороны. Чудовищное кокетство не проходит им даром. Многие молодые девушки признавались нам, что страдают жестокими мигренями из-за тяжелого груза, который постоянно приходится таскать на себе. Бегая, они вынуждены поддерживать всю эту массу колец, так как мочка уха может порваться, что и случается довольно часто, сильно обесценивая пострадавшую. Наконец, когда перевертывается какая-нибудь пирога, женщины, увлекаемые навешанными на них двумя-тремя килограммами железа, всегда тонут первыми.

Мы уселись на циновку — к сожалению, на мужской стороне — между старым Лохонгом Апюи и его помощником, даяком свирепого вида, но, как оказалось впоследствии, очень добрым и даже слабым человеком, позволявшим жене и детям водить себя за нос.

Началось крещение. Ребенок лежал «на коленях матери в маленькой ротанговой корзинке, оснащенной лямками и украшенной жемчугом, старыми серебряными монетами и зубами пантеры. При общем молчании отец сжег пучок травы и рассеял пепел, чтобы определить имя ребенка. Пробыв какое-то время в соч гнутом положении, он выпрямился и объявил:

— Его будут звать Салу.

Смочив лоб ребенка тростниковой водкой, отец перерезал горло цыпленку, дал крови стечь на связку бамбука и помазал ею левую руку ребенка и всех присутствующих, включая и нас.

С этой минуты, по мнению всей общины, ребенок действительно родился. Повесив маленькую корзину за спину, мать четыре раза обошла помещение, затем, впервые после рождения младенца, она вышла с ним на галерею.

За крещением последовала попойка, первая из тех, которые нам пришлось выдержать за год пребывания у даяков.

На веранду вынесли огромные глиняные кувшины с рисовой водкой и накрепко привязали к столбам, чтобы пьющие не могли их опрокинуть. Как чужеземцев, нас пригласили первыми пососать через бамбуковую трубку мутную жидкость, в которой плавало множество не поддающихся определению частиц. На вкус она оказалась тошнотворно кислой, хотя и весьма крепкой. Впрочем, надо думать, что она не очень-то нравилась и самим даякам, судя по гримасам, которые они строили, когда наступила их очередь пить.

Вначале мы пытались не глотать питье, а только делать вид, будто отсасываем его, но очень скоро мы убедились, что никакое жульничество невозможно. Дело в том, что на поверхности жидкости вдоль своего рода шкалы перемещался маленький поплавок, точно указывавший поглощенное каждым количество; с него не сводил глаз один из даяков, назначенный «контролером напитка». Напрасно было бы пытаться разжалобить его: он следил за «счетчиком» так же внимательно, как это делает автомобилист, пополняющий свой запас бензина, и отпускал пьющего лишь тогда, когда поплавок свидетельствовал, что тот полностью проглотил свою долю.

Поскольку кувшин имел сантиметров пятьдесят в диаметре, а поплавок опускался каждый раз на три-четыре сантиметра, то всякому мало-мальски способному к арифметике нетрудно высчитать, что даяки отмеривали свои порции щедрой рукой! Поэтому очень скоро опьянение стало всеобщим. Тем более что все это время среди нас расхаживали молодые люди, почти силой заставлявшие пить большими чарками чистую водку.

При виде этого зрелища мне на мгновение показалось, что я перенесся на двадцать веков назад и попал в разгар оргии галльских воинов. Повсюду спали люди, растянувшись на полу среди опрокинутых бутылей из-под напитка и остатков риса и вареного кабаньего мяса, которое женщины положили перед каждым из нас на больших банановых листьях. Худые, покрытые ранами псы рыскали среди распростертых тел, свирепо ссорясь из-за самого маленького куска пищи.

В одном углу, собравшись вокруг великого вождя, неистово спорила группа стариков. Они останавливались только для того, чтобы проглотить — с таким видом, словно это был рыбий жир, — стакан спиртного, которое вливали им в рот приставленные к напиткам молодые люди: не имея права пить, они, казалось, очень спешили избавиться от своих запасов жидкости.

Женщины, кроме самых молодых, пили не меньше: у нас на глазах одна из жен великого вождя внезапно упала на землю. Муж презрительно взглянул на нее и, не прерывая дискуссии, сделал знак молодым людям. Тотчас к ней подскочил атлетически сложенный детина и унес женщину.

Мы со своей стороны прилагали все усилия, чтобы удерживаться на ногах и не уронить честь своей страны. К счастью, во хмелю мы были только более веселыми — ведь даяки предупредили нас: «Если вы начнете буйствовать, вас привяжут к одному из столбов, но сердиться в этом случае нельзя — у нас так принято, чтобы избежать драк». Несколько раз мы порывались вежливо откланяться, но нам объяснили, что уйти до зари значило бы обидеть хозяев. Тогда мы притворились, будто идем в укромное местечко, надеясь, что темнота и общее опьянение позволят нам ускользнуть, но двум даякам было поручено сопровождать нас и следить за тем, чтобы мы вернулись на место пиршества.

Внезапно великий вождь поднялся и потребовал тишины. Спящих разбудили и заставили сесть. Когда аудитория показалась ему достаточно внимательной, старый Апюи произнес громовую речь, то потрясая при этом кулаками в сторону некоторых людей, то яростно топая ногами о пол.

Иногда он вдруг садился на корточки и продолжал свой монолог тихим, почти нежным голосом, пристально глядя в огонь. Затем снова вскакивал и принимался кричать, исполняя на месте какие-то на воинственного танца. По мере того как он говорил, вождь деревни переводил мне его речь на индонезийский, объясняя существо дела.

Во время вспыхнувшей недавно эпидемии неизвестной болезни Лохонг Апюи потерял одну из своих дочерей. По даякскому обычаю, ребенка положили в изукрашенный великолепной резьбой гроб, который отнесли на берег реки и поставили на четырех столбах под навесом из пальмовых листьев. Вся деревня прервала работы до той поры, когда великий вождь снимет траур, собственноручно сломав украшения на гробе. Но он этого не делал, и вот уже два с лишним месяца все напрасно ждали сигнала, чтобы начать сеять рис.

— Но, — утверждал мой сосед, — это не его вина: по нашему обычаю, он не может прервать траур, пока в деревню не поступит новая голова.

Говоря это, он так впивался в меня расширенными от алкоголя глазами, что я спросил себя, не думает ли он, случайно, что этой «новой головой» могла бы быть моя! По древнему даякскому обычаю, урон, причиненный семье смертью, можно возместить, только отрезав голову человеку другого племени. Поступая так, родственники умершего верили, что к ним перейдут добродетели жертвы, которые и возместят им утраченное.

Перед тем как послать своих людей на охоту за головами, вождь племени советовался с оракулом — орланом, какие во множестве водятся на Борнео. Птице предлагали угощение, и, когда она прилетала, по ее полету делался вывод, был ли ответ благоприятным или нет. В первом случае несколько воинов отправлялись к вражеской деревне, но, прежде чем приблизиться к ней, они должны были еще встретить небольшую птицу с длинным клювом, называемую иссит, черную с красными кольцами ядовитую змею и оленя мунтжака[20]. Все эти твари должны были находиться справа от дороги, по которой следовали люди, или же пересекать ее слева направо.

Когда наконец все предзнаменования оказывались благоприятными, воины устраивали засаду у тропинки, которая вела во вражескую деревню, и выжидали. По даякским верованиям, голова имеет одинаковую духовную ценность независимо от того, принадлежала ли она мужчине, женщине или ребенку. Поэтому сидевшие в засаде убивали ударами копья и обезглавливали всякое человеческое существо, оказавшееся в пределах их досягаемости. Женщина с ребенком за спиной считалась редкой удачей, позволявшей добыть сразу два трофея.

Стало быть, охота за головами, как она практиковалась некогда по религиозным мотивам, вовсе не была актом мужества, как это можно было бы предположить. Большей частью это было вероломное нападение из-за угла на обычно безоружного человека. Правда, головы отрезали и во время непрекращавшихся войн между племенами, но тогда это был просто славный трофей, а не следствие семейного траура.

После минувшей войны, и особенно со времени образования Индонезийской республики, даяки бросили охоту за головами. Однако во многих деревнях продолжают хранить старые черепа; в случае траура племена обменивают их, поскольку для этого обряда требуется «свежая» голова, то есть новая для данной деревни.

Поэтому после смерти дочери великий вождь разослал во все концы эмиссаров с приказом принести черен и тем дать ему возможность снять траур. Одному из посланных удалось раздобыть по не очень дорогой цене прекрасно сохранившуюся голову; в ожидании церемонии ее подвесили к ритуальному столбу, стоявшему под небольшим навесом невдалеке от деревни. В деревню она могла вступить только в случае благоприятного ответа оракула, но орлан, как нарочно, трижды этому воспротивился.

Упорный отказ крылатого авгура и вызвал горячие дискуссии, завершившиеся страстной речью старого Апюи. Одни хотели, чтобы голову наконец внесли в деревню и великий вождь снял бы траур с населения и позволил возобновить работы. Другие, более ортодоксальные, опасались нарушением предписаний оракула навлечь несчастье на племя. Было решено еще раз вопросить орлана, и все, пошатываясь, отправились спать.

На рассвете за нами явились два посланца великого вождя, которые привели нас на возвышавшийся за деревней холм. Там уже находился кепала адат, то есть жрец, в разноцветной набедренной повязке, увенчанный длинными белыми перьями птицы-носорога. Его окружал с десяток молодых людей в таком же наряде, державших маленькие бронзовые гонги, в которые они били без перерыва.

Разложив приношения в виде небольших кучек риса и насаженных на бамбуковые колья кусочков кабаньего мяса, жрец стал призывать птицу, озирая горизонт своим острым взглядом. Больше часа продолжал он свои монотонные заклинания, в которых мы уловили только одно, сотни раз повторенное слово «плаки» (орел). Внезапно один из молодых людей указал пальцем вдаль, и мы различили в тумане крошечное пятнышко, плывшее над огромным лесом.

Все принялись кричать: «Плаки! Плаки!», и голос заклинателя зазвучал громче и призывнее. Он умолял орла пролететь над Лонг-Кемюатом, защитить его жителей и позволить им принять эту чужую голову, которая не желала ничего лучшего, как вступить в племя.

Вняла ли птица этой молитве? Быть может, она просто рассчитывала утащить одну из худосочных кур, охотившихся на кузнечиков за деревней? Как бы то ни было, она согласилась описать широкий круг над холмом. Грохот гонгов перешел в громовые раскаты, и жрец в порыве экстаза насадил на один из кольев цыпленка, который, прежде чем умереть, еще несколько мгновений хлопал крыльями. Затем все покинули место жертвоприношения и спустились в деревню; мальчишки бежали впереди, спеша разнести добрую весть и предлагая каждому встречному в качестве амулета щепотку рису, которым приманивали птицу.

Теперь, после благоприятного предсказания оракула, ничто уже не мешало вступлению головы в деревню. До ночи опять пили, а затем вождь деревни в сопровождении своего сына, нескольких молодых людей и, конечно, нас отправился туда, где его поджидал трофей. Каждые несколько шагов группа останавливалась, и все бросали духам по щепотке рису под заклинания вождя.

Голова, принадлежавшая не иначе как угольщику (так она почернела от копоти), была подвешена при помощи ротангового жгутика к столбу, украшенному священными листьями пальмы санг. Сын вождя, обнажив свой мандоу, подскочил к ней с диким криком и перерезал удерживавший ее жгутик.

После этой имитации обезглавливания голова была с торжеством отнесена в деревню, и, пока ее проносили, все жители стучали ногами о пол и поднимали оглушительный шум, чтобы отогнать злых духов, которые вознамерились бы последовать за ней.

Затем все собрались на большой веранде дома вождя, и голова была водружена на почетное место на ложе из сухих пальмовых листьев. Обратившись к ней с длинной приветственной речью, вождь просунул между ее беззубыми челюстями горсть вареного риса и влил туда небольшой ковш спирта. После этого он подвесил голову, по-прежнему обрамленную листьями священной пальмы, над центральным очагом, где полагалось каждый вечер разводить огонь. Оказывается, по даякским верованиям, если голове становилось холодно, она сердилась и говорила все, что у нее накипело на душе (очевидно, это была своеобразная речь!). И, как знать, быть может, в гневе она разгласила бы кое-какие вещи, которые лучше было обойти молчанием.

Когда голову накормили, напоили и согрели, занялись живыми.

Пир продолжался много недель — определить, сколько именно, мы были совершенно не в состоянии, — и когда сейчас меня спрашивают, какая опасность больше всего угрожала мне на Борнео, я неизменно отвечаю: заболеть циррозом печени!

Не было ни малейшего способа уклониться от деспотического гостеприимства даяков. Они приходили за нами и тащили нас силой, подымая даже среди ночи, чтобы идти пить. Одновременно нам подавали угощение: клали перед каждым несколько горстей холодного риса и куски вареного кабаньего мяса с клочьями косматой шерсти, которую среди всеобщего беспечного веселья не позаботились даже удалить; счастье еще, если животное было убито накануне, что случалось редко.

Время от времени кто-либо из мужчин садился на корточки перед одним из нас и нараспев импровизировал тост, после чего вливал нам в глотки по огромной кружке или ковшу очищенной рисовой водки. По обычаю, выпивший в свою очередь должен был ответить импровизацией. Мы, понятно, пользовались этим, чтобы исполнять невесть какие гусарские или застольные песни. Наибольшим успехом неизменно пользовались «Рыцари круглого стола», и посторонний человек был бы немало удивлен, услышав, как все эти люди с внешностью воинов хором повторяют: «Пригубим вино — хорошо ли оно!»

Чревоугодничество чередовалось с увеселениями. Вначале женщины водили по галерее вокруг дома хоровод, распевая под аккомпанемент притопывавших о пол босых ног. Затем к ним присоединялись мужчины, увлекая за собой и нас. В течение долгих часов все ходили таким манером друг за другом, хором повторяя строфы, которые красивым низким голосом исполнял солист.

Внезапно все расходились и усаживались вокруг галереи. Наступало время танцев. У даяков, собственно, нет коллективных танцев. Каждый по очереди входил в круг и плясал под критическими взглядами присутствующих. Женщины подражали движениям калао, держа в каждой руке по вееру из длинных черных и белых перьев, вырванных из хвоста птицы. Мужчины разыгрывали сцену боя и обезглавливания, совершая пируэты и прыгая друг через друга с дикими криками.

Нам, как чужеземцам, выпала честь открыть танцы. Как мы ни упирались, нас поочередно выволакивали на середину галереи, венчали шлемом из шкуры пантеры, украшенным перьями калао, вооружали щитом и мандоу и заставляли исполнять свой номер, к великой потехе зрителей, которые покатывались со смеху при виде нашей неуклюжести.

И все праздники напролет, ночью и днем, разносились по воздуху от хижины к хижине неотвязные звуки гонгов. Эта заунывная, почти нечеловеческая в своей механической регулярности музыка, к которой примешивалось действие винных паров, уносила нас куда-то вдаль, в огромный лес Апо Кесио — зеленый рай даяков, где не переводятся кабаны.

Глава пятая


Даякское общество. Не доверяйте женщинам. Недоразумение между кинооператором экспедиции и флейтистом. Дети и домашние животные.


После нашего импровизированного участия в празднике головы жители Лонг-Кемюата окончательно признали нас своими. Даже великий вождь уже не видел в нас переодетых миссионеров и предоставил в наше пользование свою большую хижину в центре деревни.

Сам он перебрался в свой «загородный дом» в нескольких километрах ниже по течению. Нанося ему визиты, мы заставали его всякий раз за работой: он непрестанно расширял свои рисовые поля, в чем ему помогала старшая из жен; младшая же проводила время в сплетнях то о тех, то о других — под стать какой-нибудь нашей кумушке.

В этой деревне с населением триста с лишним человек мы прожили полгода и под конец знали уже почти всех по именам, так как были участниками каждого радостного или печального события в их жизни.

Благодаря знанию индонезийского языка, находящего все более широкое распространение, мы без труда объяснялись с большинством деревенских жителей, за исключением нескольких старых упрямцев. Впрочем, один из этих стариков до конца оставался для нас загадкой. Трезвый, он не разумел ни слова по-индонезийски, но стоило ему напиться — а это, к счастью, случалось довольно часто, — как он не только превосходно нас понимал, но и становился неистощим на рассказы.

Даякское общество зиждется прежде всего на огромном чувстве солидарности. Все члены племени живут в длинных общинных домах, которые так поразили нас. Они сообща корчуют лес, сеют, строят пироги и висячие мосты. Группами же они охотятся на кабанов или собирают драгоценную смолу дамар, выручка от продажи которой делится поровну.

Хотя деревенскими старшинами всегда бывают мужчины, женщины нередко имеют голос в жизни племени. Во всяком случае, они пользуются куда большей свободой, чем во многих первобытных или так называемых развитых обществах. Как и мужчина, женщина имеет право на развод и без колебаний прибегает к нему, если супруг ее не устраивает. После развода, который совершается всегда очень просто, без всякого намека на драму, дети следуют за отцом или остаются с матерью — что, впрочем, не имеет ни малейшего значения, потому что все живут в одном доме. Если женщина вторично выходит замуж, ее первый супруг становится почетным гостем и лучшим другом, почти братом второго.

Мужчины, за исключением нескольких великих вождей, имеют обычно по одной жене. Следует, однако, признать, что они отнюдь не отказывают себе в удовольствии обмануть жену, а последняя в свою очередь довольно редко упускает случай отплатить той же монетой. С этой точки зрения даякское общество мало чем отличается от нашего. Но оно разнится в том отношении, что обманутый супруг, как правило, просто требует у соперника возмещения в виде мандоу или кувшина, а тот никогда не отказывается уплатить эту скромную компенсацию.

Собственно, жене не обязательно обманывать своего мужа, чтобы он имел право потребовать возмещения. Достаточно, если супруг чувствует себя «малу» — слово, не сходящее у индонезийцев с языка и означающее одновременно «пристыженный», «робкий» и «оскорбленный». «Малу» часто становится поводом требовать покрытия убытков, для чего в другом случае не было бы ни малейшего основания, как о том свидетельствует инцидент, жертвой которого стал кинооператор экспедиции.

Как-то днем Жорж фотографировал девушек, рушивших рис, а когда они закончили свою работу, галантно вызвался помочь им отнести тяжелые корзины к амбарам за околицей деревни. Подойдя к амбарам — все они опирались на сваи и отстояли один от другого на расстоянии нескольких метров, — он помог одной из юных красавиц поднять ее ношу по узким ступенькам, вырубленным в стволе дерева.

Проникнув в амбар вслед за молодой особой, Жорж высыпал свой груз на пол и, наклонившись к группе оставшихся внизу женщин, крикнул им в шутку:

— Спокойной ночи!

Затем он закрыл небольшие ставни, служившие одновременно дверью и окном амбара. Молодая Буиг — так звали женщину — испустила притворный крик ужаса и тотчас же распахнула ставни. И все.

Два или три дня спустя, когда Жорж совсем забыл об этом незначительном инциденте — да, впрочем, никакого инцидента и не было, — мы узнали, что муж этой юной особы (ибо у нее был муж) считает себя оскорбленным и требует традиционного суда над нашим кинооператором. К несчастью, супруг этот был одним из деревенских старшин — флейтистом, инструмент которого звучал, лишь когда требовалось возвестить о чьей-либо кончине или же, в минувшие времена, о начале охоты за головами.

Впрочем, флейта, о которой шла речь, была носовым инструментом. Музыкант приставлял ее к одной из ноздрей, затыкал другую и ухитрялся таким способом извлекать звуки из своего инструмента. На наш взгляд, это поистине значило создавать себе лишние трудности! Но, вероятно, нам не хватало объективности, ибо, когда мы первый раз объяснили этому виртуозу, что нам представлялось более удобным дуть в флейту ртом, он разразился смехом и покачал головой:

— Уж эти мне белые! Никогда-то вы ничего не делаете так, как все!

Итак, флейтист счел себя оскорбленным и известил нас через вождя деревни, что требует суда над кинооператором. Последний запротестовал, сославшись на то, что с момента, когда он закрыл дверь амбара, и до того, как она вновь открылась, не прошло и тридцати секунд, а этого, надо признаться, маловато, чтобы успеть посягнуть на добродетель замужней женщины. Но муж возразил — опять-таки через посредство вождя деревни, — что ему неважно, что произошло и произошло ли вообще что-либо! В его глазах существенным было то, что Жорж при свидетелях заперся в амбаре с его женой, дав тем самым пищу для любых предположений. Стало быть, его честь была попрана, и он требовал «чучи малу» — смыть оскорбление. Наш кинооператор, добавлял флейтист, еще должен почитать себя счастливым, что нравы даяков изменились. «Несколько лет назад, — сказал он просто, — я отрезал бы ему голову, не спрашивая совета стариков!»

Суд был, следовательно, неизбежен, тем более что, по даякскому обычаю, провожать замужнюю женщину в ее амбар — значит, нанести оскорбление супругу. Поэтому старейшины деревни собрались в хижине вождя и проговорили почти всю ночь. Вестник сообщил нам их приговор: Жорж был обязан заплатить мужу сто рупий, не забывая при этом и о подарке жене.

Это уже было слишком: то, что поначалу казалось нам забавной шуткой, перестало быть таковой. Наш кинооператор бушевал, угрожал, обзывал флейтиста мошенником и еще по-всякому, но ничто не помогало. Приходилось подчиниться обычаям и уплатить, если мы не хотели навлечь на себя вражду деревенских стариков.

Наконец, после двух-трех дней упорного торга, флейтист заявил, что удовольствуется новой рубашкой для него и цепочкой из накладного золота для жены. «Виновный» должен был собственноручно отнести обиженному плату за оскорбление, и нам пришлось употребить всю силу убеждения, чтобы Жорж, разъяренная жертва этой махинации, решился пойти.

Флейтист дружелюбно встретил его, остался в восторге от подарков и ни словом не обмолвился обо всем этом «деле». Он, разумеется, предложил Жоржу выпить, болтая о том о сем, но взгляд его не отрывался от изящной зажигалки кинооператора. Жорж быстро это заметил и потому нисколько не удивился, когда в момент прощания флейтист сказал ему:

— Твои подарки стерли «малу», и, значит, между нами нет больше недоразумения; но, по даякскому обычаю, нам теперь положено обменяться личными вещами, чтобы скрепить дружбу. Поэтому дай мне твою зажигалку и возьми мою.

Так наш кинооператор лишился своей зажигалки во имя даякского обычая, который, как нам не раз случалось заметить, был широко распространен. Взамен он унаследовал старую «керосинку», упорно отказывавшуюся работать все время, пока мы там жили.

— Он разбил тебя по всей линии, — издевались мы.

— И не говорите! Будь я хоть вправду виноват, я бы ни о чем не жалел, — грустно вздыхал Жорж.

Зато молодые даякские девушки были совершенно вольны познать — в библейском смысле слова — своего избранника, даже если они не собирались потом за него замуж. При всей нашей скромности, мы должны признаться, что каждый из нас неоднократно получал матримониальные предложения от местных красавиц. По-видимому, вся деревня жаждала удержать нас навсегда. Однажды старый даяк даже взял меня за руку и, показав пустое место посреди деревни, заметил:

— Вот видишь, если ты женишься, мы построим тебе здесь дом.

— Но я не могу здесь остаться. Как бы я жил?

Мы научим тебя сеять рис, ты станешь ходить на охоту и ухаживать за больными.

Хотя я не раз заверял, что вовсе не являюсь врачом, меня с утра до вечера звали оказывать самую различную медицинскую помощь: от врачевания обычных ран до помощи при родах. Своей репутацией великого знахаря я, несомненно, был обязан эпизоду с раненым гребцом. Уклониться не было никакой возможности: если я отказывался, все были уверены, что я не хочу помочь. Тем не менее, благодаря нашему запасу медикаментов и немалому везенью, мне удалось вылечить порядочное число больных. Во всяком случае, не думаю, чтобы мое лечение сократило им жизнь, а это само по себе уже весьма удовлетворительный результат.

Бок о бок с обществом взрослых существовало два других общества: детей и домашних животных.

Дети образовывали своего рода республику, совершенно независимую, и родители предоставляли им полную свободу. Ребята ели и спали, когда им вздумается, и весь день деревня оглашалась их криками и смехом. Большую часть времени они купались, ныряя со скалы или с мостков на Кемюате. Даякским родителям, которые обожают своих детей, никогда, однако же, не приходило в голову из боязни несчастного случая запретить ребенку купаться. Впрочем, мы ни разу не видели, чтобы даяк воспротивился желаниям своих детей или же, чтобы он их бил, даже когда, как нам казалось, они того полностью заслуживали.

Помимо купания девочки играли в нечто вроде игры в классы или же в дочек и мам, как это делают европейские девчушки. Они рисовали на песке план дома, разводили там небольшой костер и варили рис в банках из-под консервов. Мальчики строили хижины на краю деревни или же ходили на охоту, вооруженные сарбаканами. Часто они спускались по речным порогам верхом на бревне — нам то и дело казалось, что они разобьются об утесы, — или взбирались на деревья, чтобы нарвать плодов и разорить птичьи гнезда, уподобляясь в этом отношении сорванцам всего мира.

Что касается домашних животных, то, если не считать тощих кур и нескольких на три четверти диких кошек, они делились на две противостоящие друг другу группы: собак и свиней.

Собаки — какое-то подобие запаршивевших тощих фокстерьеров — вдохновлялись двумя главными стремлениями: избежать пинков, подстерегавших их со всех сторон, и найти что-нибудь съедобное. Свиньи, черные и косматые, как европейские дикие кабаны, флегматично разгуливали по деревне, поглядывая на людей и собак своими ироническими глазками. Едва только какому-нибудь несчастному псу хитростью удавалось стащить лакомый кусок и укрыться под одним из домов, чтобы пожрать его на свободе, как свиньи набрасывались на него и сильными ударами рыла отгоняли от еды.

Однако и те и другие приносили свою пользу. Собаки, несмотря на их сравнительно малый рост, могли травить оленя или кабана и удерживать его до прихода хозяина, который приканчивал зверя своим копьем. Они отличались поразительной ловкостью: преодолевали пороги — вплавь или прыгая со скалы на скалу — и даже взбирались на деревья и крыши домов, чтобы стащить припрятанную даяками снедь. К тому же они были отважными. Сколько раз они возвращались искалеченными: с выбитым глазом или с ухом, оторванным зубами кабана или когтями медведя. Подобно волкам, шакалам и австралийским динго (которые в действительности не что иное, как одичавшие собаки), даякские собаки не лают, а воют — иногда целые ночи напролет, — воют с такой силой, что длинные дома сотрясаются на своих сваях!

Свиней, как и можно было предположить, в конечном счете всегда съедали по случаю какого-нибудь общего или семейного праздника. Но до того они успевали выполнить свою основную обязанность деревенских ассенизаторов. Все, что падало из домов, немедленно поглощалось этими вечно голодными животными.

Часть II У ЛЕСНЫХ КОЧЕВНИКОВ

Глава шестая


Пунаны убивают носорога. Пунаны в деревне. Я отправляюсь к пунанам.


С момента прибытия в деревню мы не переставали интересоваться пунанами — теми кочевниками, о которых мне рассказывали на реке гребцы. Мы узнали, что кое-кто из пунан приходил иногда в Лонг-Кемюат в надежде обменять лесные продукты на табак.

Даяки объяснили нам, что эти лесные люди питали настоящую страсть к табаку, который сами не возделывали. Поэтому в том, что касалось удовлетворения этой властной потребности, они целиком зависели от жителей деревни, в частности от великого вождя Лонг-Кемюата, который пользовался этим, чтобы беззастенчиво их эксплуатировать.

Среди продуктов, испокон веков являющихся предметом оживленной торговли между обитателями Борнео и китайцами с побережья, наибольшим спросом пользуются те, которые находят употребление в китайской фармакопее. Дело в том, что традиционная китайская медицина применяет самые поразительные средства, как, например, заглатывание живьем новорожденных мышат, сырой мозг обезьяны, глаза жабы, рога оленя, камни, извлекаемые из мочевого и желчного пузырей различных животных, — в частности, обитающей на Борнео тонкотелой обезьяны колоб, — зубы крокодила и, наконец, рог и, различные органы азиатского носорога.

Поскольку носорог всегда считался воплощением энергии и грубой силы, китайские целители, несомненно, полагали, что, принимая снадобья, извлеченные из тела этого крупного животного, люди приобретают тем самым свойственные ему качества.

Наибольшим спросом пользуется рог: растертый в чае, он употребляется как укрепляющее и возбуждающее средство. Далее следуют: кровь, свежая и в порошке (считается превосходным тоническим средством); растертые кости и кожа (применяются против лихорадки); содержащаяся в мочевом пузыре моча, смешанная с женским молоком (признается лучшим средством от глазных болезней); наконец, кишащие в желудке животного черви (они якобы обладают способностью изгонять глистов, паразитирующих в человеке!)

На Яве и на побережье Борнео рог носорога ценится примерно сто рупий тагил (китайская мера, применяемая в торговле опием и золотом и равная тридцати шести граммам). Кожа со слоем подкожного жира стоит двести рупий килограмм, а так как вес кожи взрослого носорога достигает двухсот — трехсот килограммов, то это составляет сорок тысяч рупий по самой низкой расценке. Если учесть к тому же, что в этих местах мелкий служащий зарабатывает от пятисот до тысячи рупий в месяц, а кули — сто пятьдесят — двести рупий, станет понятным, какой непреодолимой приманкой является носорог для всех охотников и обитателей зарослей. Стало быть, не приходится удивляться, что этих животных преследовали и истребляли в большей части тропической Азии, несмотря на суровые меры против браконьеров, так как различные виды носорогов уже довольно давно находятся под охраной закона.

Небольшое число этих животных, уцелевших после великой бойни, еще встречается в Северной Индии (Ассам), в Непале, в западной части Явы и на востоке Борнео. Но их упорно выслеживают — ведь каждому хочется завладеть последними из этих ходячих сокровищ.

Так, незадолго до нашего прибытия великий вождь этого района Лохонг Апюи поручил группе пунан любой ценой убить носорога. Чтобы обеспечить добросовестное выполнение этой задачи, он приставил к ним одного из жителей Лонг-Кемюата — Эмбана Апюи, от которого я и услышал точный рассказ об этой памятной охоте.

— Я отправился, — сказал он, — с вождем пунан Кен Тунгом — он лучший охотник на носорогов во всем районе, потому что убил их двадцать семь за свою жизнь, — его двумя братьями и несколькими юношами. Все были вооружены копьями с наконечниками шириной в ладонь, острыми, как бритва.

Мы подошли к реке Арану — небольшому притоку Бахау, поднимались по нему в течение двух дней и обнаружили свежие следы носорога, по которым шли еще три дня. Вечером третьего дня, когда мы сидели на краю оврага, внезапно появился огромный бадак[21], его передний рог был длиной с мою руку. Он шел медленно и ломал по пути небольшие деревья, объедая их верхушки. Так как он был слишком далеко, вождь пунан сделал нам знак не двигаться, чтобы не спугнуть его.

На другое утро мы снова приблизились к нему, когда он валялся в грязи. Пунаны метнули свои копья, и два угодили в него: одно позади плеча, а другое в живот. Бадак вскочил и убежал, подняв большой шум и оставляя повсюду кровь — на земле и на стволах деревьев.

Мы снова отправились по его следу, но у животного еще было много сил, и нам пришлось варить свой вечерний рис, так и не увидев его.

Только спустя три дня мы нашли его: исполинский зверь лежал в грязи небольшого болота — конечно, чтобы залечить свои раны. При нашем приближении он попытался подняться, но в него сразу вонзились три копья, причем одно из них — в шею, и он умер на месте.

Мы выпили всю его кровь и съели его печень. Когда я пил, я почувствовал жар, как во время приступа лихорадки, но затем мне показалось, что я стал сильнее, чем когда-либо, и после того я два года ничем не болел.

Потом мы освежевали бадака, а кожу прокоптили и зарыли на берегу Бахау. Пунаны опять отправились в лес, а я — в Лонг-Кемюат, чтобы передать рог великому вождю. Спустя несколько дней я с пятью людьми поехал обратно на пироге. По пути мы вырыли кожу и спустились прямо к Танджунгселору. Там мы выгрузили кожу, сделав это ночью из-за полиции, и продали ее китайцу с большим животом за восемь тысяч рупий. Правда, он дал нам не денег, а вещи.

— Какие вещи? — спросил я у Эмбана Апюи.

— Ткани, соль, жевательный табак, мыло…

— Но все это не стоит восьми тысяч рупий, иначе вам не хватило бы и трех пирог! И вы остались довольны?

— Немножко довольны.

— А что получили из всего этого пунаны?

— Не знаю; должно быть, великий вождь Дал им табаку.

Так даяки — жертвы торговцев с побережья — сами делают такими же жертвами лесных людей.

Однажды, едва я пристроился постирать в реке свое белье — неприятная работа, которую я откладывал бог знает сколько недель, — в деревне поднялся шум. Мальчишки в сильном волнении бегали из дома в дом: «Пунаны! Пунаны!»

Действительно, на центральную площадь Лонг-Кемюата вышла группа из трех мужчин, двух женщин и мальчика. Безразличные к шуму и насмешливым крикам, раздававшимся со всех сторон, они шли быстрым шагом, с большим достоинством, сохраняя бесстрастное выражение лиц. Даже ребенок старался казаться серьезным и смотрел прямо перед собой, не оборачиваясь, когда кто-либо из деревенских озорников дергал его за волосы или бросал в него камнем.

Всех их отличала сильная, почти мертвенная бледность, а черты лица у них были более тонкие и резкие, чем у даяков. Мужчины обладали такой мускулатурой, что, казалось, все они претендовали на звание чемпиона Вселенной; рядом с ними даяки, хотя и атлетически сложенные по европейским критериям, выглядели почти тщедушными. Женщины были маленькие и хрупкие. Одна была молодая и довольно хорошенькая, другая постарше, и обе несли большую ротанговую корзину. Все были увешаны различными украшениями, а тела их покрывала странная татуировка.

Видя, что пунаны прошли в жилище вождя деревни, мы поспешили вслед за ними. Они уже сидели на полу и с наслаждением выпускали клубы дыма, извлекаемого из огромных сигар. Вождь сказал им несколько слов, после чего они поднялись как бы с неохотой и поочередно пожали, нам руки. Затем пришельцы снова сели и продолжали курить в полном молчании, свертывая сигару за сигарой из зеленого табака. По восторженным взглядам, которыми они провожали завитки дыма, можно было догадаться, что табак был для них больше, чем страстью, — почти наркотиком.

После часа молчания и взаимного разглядывания я попросил вождя деревни сообщить пунанам о моем желании последовать за ними в лес. Он передал мою просьбу старшему из мужчин, понимавшему по-даякски, но тот отрицательно покачал головой.

— Он не хочет, — сказал вождь деревни.

— Почему?

— Потому что не хочет, — ответил он вполне логично.

Я понял, что мне будет нелегко добиться, чтобы пунаны пустили меня к себе, и совсем трудно убедить вождя деревни искренне поддержать меня. Дело в том, что сам он, как, впрочем, и другие даяки, решительно возражал против моей затеи, будучи уверен, что я не вернулся бы живым от лесных людей. Я, однако, продолжал приводить все новые и новые доводы:

— Скажите им, что я совершенно не буду вмешиваться в их жизнь. Все, что я прошу у них, — это помочь мне добыть редких животных, а за это я стану охотиться для них.

— Они не хотят тебя брать, потому что стыдятся своей дикости. У них нет даже домов, как у нас, и потом сейчас у них голод. Если бы с тобой что-нибудь случилось, их обвинили бы в том, что они тебя убили.

— Скажите им, что мои друзья и я обязуемся ни в чем их не упрекать, если со мной произойдет несчастье.

— Они говорят, что ты не сможешь поспевать за ними в лесу.

— Но вы же хорошо знаете, что я уже привык к лесу, ведь я без конца хожу на охоту с даяками.

— Это так, но с пунанами — другое дело, даже мы не в силах угнаться за ними.

Торг тянулся несколько часов: пунаны упорно отказывались взять меня с собой, а я продолжал настаивать на своем желании следовать за ними, обещая им в награду подарки и табак. Наконец вождь деревни повернулся ко мне:

— Они согласны.

— Наконец-то! — вскричал я. — Когда мы отправляемся?

Вождь пустился в долгий разговор с пунанами, затем снова повернулся ко мне с удрученным видом:

— Они не хотят!

— Э, нет! — вскочил я. — Раз так, то передайте им, что мы расскажем повсюду: пунаны не держат своего слова.

Вождь перевел то, что сказал я, и, видимо, добавил кое-что от себя, так как старший из мужчин принял оскорбленный вид и гордо заявил, что пунаны не меняют своего слова: он берет меня под свою ответственность, и я буду жить в его семье. Было решено, что один из мужчин, обе женщины и мальчик вернутся в стойбище пунан завтра же, я же отправлюсь через день с двумя другими мужчинами.

— Спросите у них, далеко ли это стойбище, — сказал я вождю деревни.

— День пути для пунан, но с тобой, может быть, придется переночевать один раз в лесу, — гласил ответ.

Вечером, пока я укладывал строгий минимум вещей, которые собирался взять с собой, Петер с помощью переводчика составлял для меня список некоторых необходимых пунанских слов: есть, пить, ходить на охоту, кабан, птица, обезьяна и т. д… Это значило, что я не буду совершенно беспомощным среди моих новых друзей.

На рассвете следующего дня один из жителей деревни перевез нас на другой берег реки, и мы углубились в лес.

Я разделил свои вещи на три части, оставив себе, сознаюсь, самую легкую. Это объяснялось не только тем, что я нес вдобавок свой карабин калибра 8,57, но и главным образом боязнью быстро отстать — такое впечатление произвели на меня рассказы о проворстве пунан. К счастью, эти опасения не оправдались.

Правда, мои спутники двигались легко и без малейшего шума, но не быстрее, чем даяки. При подъемах я даже опережал их, а они задыхались под тяжестью своих нош. Зато на обрывистых спусках, на скользких косогорах они продвигались с поразительной быстротой, опираясь на свои копья, подобно прыгунам с шестом.

Внизу они поджидали меня, а как только я спускался, подносили пальцы к губам, выразительно надувая щеки. Тогда я вытаскивал свои сигареты и угощал каждого. В течение дня эта маленькая церемония повторялась несколько раз, и к вечеру от четырех пачек Толуаз», специально извлеченных из моих сверхсекретных запасов, остался лишь десяток сигарет.

Мы быстро свернули с охотничьих троп даяков и направились прямиком через лес. Но я заметил, что мои проводники ориентировались по множеству примет: сломанных или отрезанных веточек или зарубок, сделанных мандоу в коре деревьев. Пунаны оставляли в лесу свои метки и, несомненно, пользовались ими с незапамятных времен всякий раз, когда оказывались в этом районе.

Во время этого перехода мы встретили оленя мунтжака, потом двух кабанов. Но мои спутники отговорили меня стрелять, давая понять, что до их стойбища еще слишком далеко, чтобы обременять себя мясом. Несколько раз мы переправлялись через реки или потоки, купаясь в сбегавшей с гор ледяной воде.

После полудня мы остановились на вершине горы, посреди крошечной, поросшей мхом полянки. Здесьь мы, как водится, выкурили еще по сигаре под любопытными взглядами пары больших черно-белых калао с клювами, увенчанными нелепыми роговыми выростами.

Затем начался нескончаемый спуск. Вязкая глинистая почва была совершенно лишена растительности. Оба пунана прыгали на своих копьях, как цирковые акробаты, и, стараясь поспеть за ними, я был вынужден бежать, цепляясь, чтобы не скатиться вниз, за деревья. К пяти часам мы достигли края глубокого ущелья, усеянного большими скалистыми глыбами, среди которых бурлили прозрачные воды широкого потока. Старший из пунан повернулся ко мне:

— Сунгеи Н’Ганг (река Н’Ганг).

И обнажив свой мандоу, онударил им по беловатому стволу какого-то дерева, которое издало несколько громких, удивительно металлических по тембру звуков. Спустя мгновение тот же звук отозвался вдали.

— Кубу пунан (стойбище пунан), — сказал мне, улыбаясь, один из проводников.

С этой минуты они буквально ринулись в глубь лощины. За несколько минут изнурительного бега мы достигли реки, и на другом ее берегу я увидел укрывшееся в лесу стойбище пунан. Оно состояло всего-навсего из трех крошечных хижин из коры, крытых большими листьями; сквозь кровлю просачивался синеватый дымок костра. У подножия исполинских деревьев все это выглядело бесконечно, почти смехотворно хрупким и показалось мне на мгновение олицетворением неравной борьбы, начатой первыми людьми против могучей природы.

Глава седьмая


Прием, оказанный пунанами. Пунаны считают себя отравленными и удивляются все больше и больше.


Предупрежденные сигналом моих спутников, все жители стойбища собрались на берегу. Пока мы по пояс в воде переправлялись через поток, мужчины, женщины и дети так неотступно следили за мной, что мне казалось, будто я ощущаю тяжесть их взглядов.

Едва я ступил на землю, как все они бросились ко мне, вырвали ружье и ротанговую корзину и потащили меня в одну из хижин.

Она была величиной с кроличий садок и закрывалась лишь с двух сторон кусками коры, прикрепленными к раме из связанных ротангом тонких шестов. На земле лежало нечто вроде решетчатого настила из жердей, предохранявшего обитателей хижины от влаги и пиявок. Продолжением его служила утоптанная площадка, где тлели поленья, дым от которых колеблющимся столбом поднимался к крыше, просачиваясь сквозь настланные, наподобие черепицы, листья. У огня на плетенке лежала косматая, черная от сажи копченая кабанья голова, казалось, с усмешкой сверлившая нас своими маленькими заплывшими глазками. С десяток толстых бамбуковых труб служил сосудами для воды, а с крыши свисали длинные деревянные щипцы. Это была кухня пунан.

Я сел посреди хижины, а все жители разместились на корточках вокруг меня. Мужчины — все до одного — обладали такой же мускулатурой, как те, которые приходили в Лонг-Кемюат, а их длинные волосы были подрезаны на лбу челкой. Женщины, напротив, были очень изящны, с круглыми лицами и раскосыми глазами; венки из ротанга или сплетенных пальмовых листьев поддерживали их волосы. Все носили чават — длинные набедренные повязки — лубяные или из хлопчатобумажной ткани, выменянной в деревнях. Они были сверху донизу увешаны украшениями, также полученными у даяков в обмен на различные лесные продукты. Вскоре я заметил, что пунаны питали к украшениям почти такую же страсть, как к табаку. Мужчины, женщины, дети — на всех было по десятку ожерелий из разноцветных бус. Их уши оттягивались тяжелыми кольцами или медными украшениями, весившими более пятисот граммов каждый, а носили они их по три штуки в мочке каждого уха. Запястья, руки, щиколотки были унизаны браслетами из волокон саговой пальмы вперемежку с мелким жемчугом и медной проволокой. Плечи и грудь мужчин украшала удивительная татуировка в виде арабесок, напоминавших стилизованных драконов или символических птиц.

Пожилой человек еще более атлетического сложения, нежели все остальные, в небольшой шапочке из пальмовых листьев, подошел пожать мне руку. С его подбородка свисала длинная и редкая козлиная бородка, а по обе стороны беззубого рта спускались тонкие усы мандарина. Тщательно выщипанные брови и ресницы окончательно придавали его лицу дьявольское выражение, смягчавшееся, к счастью, улыбкой доброго деда. Очевидно, он был вождем этой маленькой группы кочевников. Вслед за ним пожелали непременно пожать мне руку все пунаны, вплоть до самого маленького из ребятишек. Затем все снова расселись, и так мы молча сидели друг против друга: они не говорили по-малайски, а я не понимал ни слова по-пунански. Наконец старик с лицом Мефистофеля поднес два пальца к губам и просто сказал:

— Шигуп.

Мне не нужно было прибегать к помощи своего словарика, чтобы понять, что он хотел. Сунув руку в свою ротанговую корзину, я вытащил оттуда большой, набитый зеленым табаком полиэтиленовый кулек и протянул ему. При виде этого в стойбище воцарилась полная тишина: было ясно, что должно произойти нечто важное. С достоинством жреца старик приступил к распределению табака, а тридцать пар жадных глаз следили за каждым движением его рук. Сначала он разделил табак на две приблизительно равные кучки и одну из них ссыпал в прозрачный кулек, отложив его в сторону, очевидно для себя. Остаток был разделен на двадцать девять постепенно уменьшавшихся частей. Затем, с таким видом, словно он распределял призы, старый Мефистофель стал поочередно вызывать по старшинству мужчин, потом женщин и наконец детей. Доля каждого постепенно уменьшалась, так что самые молодые имели право лишь на щепотку чисто символических размеров.

В несколько минут каждый свернул из листьев внушительную сигару и прикурил ее от головешки, которая передавалась из рук в руки. К счастью, пунанские жилища хорошо проветриваются, так как тридцать курильщиков не уступали по эффективности дымовой шашке. Мужчины, женщины, дети сидели на пятках и блаженно вдыхали едкий дым зеленого табака. Даже цеплявшиеся за мать младенцы и те жадно тянули губы к сигарете, которую она курила. Как только им удавалось завладеть сигаретой, они поспешно затягивались несколько раз кряду, чтобы предельно использовать ее, пока она еще находилась в их распоряжении. Иногда они задыхались и кашляли до слез, но это нисколько не умеряло их пыла, и, лишившись этого лакомства, они кричали до тех пор, пока мать не уступала снова. Я был потрясен: хотя мне приходилось слышать о страсти пунан к табаку, я не мог представить себе такой степени коллективного отравления.

Накурившись, пунаны опять начали интересоваться мной. Они осмотрели мою одежду, а также мое ружье, почтительно передавая его из рук в руки; при этом каждый делал неловкую попытку взвести курок и прицелиться, упирая приклад в живот. Я с удивлением увидел, как мой мешок был вывернут наизнанку, а его содержимое высыпано на землю: каждый предмет передавался по кругу и рассматривался со всех сторон со смехом и бесконечными комментариями.

Но когда кто-то имел несчастье открыть коробку с побрякушками, началось нечто невообразимое. Женщины и молодежь завладевали первым попавшимся украшением и укрывались в углах хижины, чтобы без помех разглядеть его. Я начал было тревожиться за эти сокровища — единственные оставшиеся у меня предметы обмена. Мои ожерелья уже обвивали по очереди все шеи, а браслеты из позолоченного алюминия побывали на всех запястьях. Но мало-помалу без единого напоминания с моей стороны и те и другие были с явным сожалением положены передо мной их кратковременными владельцами. К моему великому удивлению, ничего не пропало, и, догадываясь, какой соблазн представляли для них все эти украшения, я проникся большим уважением к пунанам.

Я уже чувствовал, что меня влечет к этим обездоленным кочевникам. Чтобы показать им свое дружеское расположение, я решил сделать, как мне казалось, великодушный жест. Я вытащил из своей корзины котелок и банку сгущенного молока, тщательно приберегавшуюся для какого-нибудь исключительного случая.

Затем, взяв составленный Петером словарик, я заявил, тщательно выговаривая слова:

— Me мане бё! (Вскипятите воду!)

К моему великому удивлению, одна из женщин поднялась, взяла кастрюлю и направилась к очагу. Она меня поняла! Пунаны не могли опомниться от изумления, слыша, что я говорю на их языке. Они испускали странное кудахтанье, повторяя на все лады:

— Me мане бё! Хи-хи! Me мане бё! Хо-хо!

Один из приходивших в деревню мужчин объяснил им, что я записал пунанские слова у себя в книжке. Они тут же завладели ею и принялись вертеть во все стороны не в силах поверить, что все эти маленькие черные значки что-то выражали. Чтобы продемонстрировать им, я взял книжку и прочел свой лексикон слово за словом:

— Куман — есть.

— Тадьем — стрела.

— Таджун — яд.

— Каан — кабан.

— Манук — птица.

И так далее.

Они повторяли за мной каждое слово, сопровождая его своими «хи-хи!» и «хо-хо!». Время от времени они поправляли мое произношение, заставляя терпеливо делать это снова и снова, пока оно не становилось правильным. Иногда они покатывались со смеху, и я понимал, что те же слова, сказанные с несколько отличной интонацией, приобретали совершенно другой и, судя по всеобщему веселью, часто не вполне приличный смысл.

Тем временем женщина вернулась и поставила у моих ног кастрюлю с кипятком. При свете смолистого факела в полной тишине я вылил туда содержимое банки и тщательно размешал. Затем я наполнил кружку и протянул ее старому вождю. Он отрицательно покачал головой. Я повторил свое приглашение другим мужчинам, затем женщинам и детям, но все отказались.

— Мание иту, су су (это сладкое, это молоко), — сказал я по-малайски.

— Сусу? Сусу? — переспросили они недоверчиво.

— Да, сусу, — я показал на грудь одной из женщин и пососал, чмокая, свои палец.

Я подумал, что они поняли, и даже сверх всяких ожиданий, так как старик, совершенно изумленный, обернулся ко мне и спросил, показывая на молоко:

— Оранг-пуан? (Твоей жены?)

Эта мысль заставила меня расхохотаться. Я тщетно пытался объяснить им, что это молоко большого животного, которое имеет рога и мычит. Для большей ясности я даже принялся мычать, но они растерянно посмотрели на меня, несомненно, спрашивая себя, не сошел ли этот белый внезапно с ума. Тогда я с восторженным видом проглотил содержимое кружки. Наконец старик позволил себя убедить и, дрожа от волнения — причем на лбу у него выступили крупные капли пота, сделал несколько глотков под восхищенными взглядами других пунан. Но судя по его виду, он не оценил угощение, так как его примеру никто не последовал.

Как я узнал впоследствии от даяков, пунаны вообразили, что я хотел их отравить. Эти люди, искушенные в приготовлении тончайших ядов, сами живут в страхе перед отравлением.

Не зная причин их отказа, я был огорчен своей неудачей и, не желая, чтобы пропала эта ценная жидкость, заставил себя проглотить содержимое всей кастрюли, от чего меня едва не стошнило.

Так как время было позднее, то я решил приготовиться ко сну. Когда я начал чистить зубы, вокруг меня собрался кружок любопытных, когда же я забрался в свой спальный мешок, поднялась настоящая вакханалия! Исполненный благожелательности, я спрятался в глубине мешка, а затем внезапно высунул голову, вызвав всеобщее веселье. Я проделал это два-три раза кряду с неизменным успехом, да и впоследствии это было одним из моих излюбленных номеров. К счастью, дневная усталость заменила мне снотворное, так как вытершийся пух моего мешка совершенно не предохранял от бревенчатого пола.

На рассвете меня разбудил собачий концерт; поглядев сквозь щель в стене, я увидел старого вождя — он отправлялся на охоту в окружении своих собак. Вооруженный внушительным железным копьем, он выи ступал с большим достоинством в сопровождении двух юношей, также несших копья, а собаки прыгали и визжали от возбуждения.

Женщины и дети тоже направились в лес с ротанговыми корзинами за спиной. Немного погодя они вернулись, нагруженные желтыми плодами величиной с яблоко. Под толстой кожурой плода заключены шесть-семь больших ядер, расположенных, как дольки у мандарина. Каждое такое ядро, очень твердое и горькое, покрывает тонкая пленка кисловатой мякоти — это и есть единственная съедобная часть плода. Такова была моя первая трапеза по-пунански. Старательно обсасывая каждое ядро, прежде чем его выплюнуть, я заметил, что мои товарищи глотали его целиком, доверяя своим желудкам переварить съедобную часть и извергнуть остальное. Тут я понял, почему подступы к стойбищу усеяны маленькими кучками орехов, которые быстро прорастали, образуя по истечении нескольких дней букетики радовавшей глаз нежной зелени. Проведя несколько томительных часов за обсасыванием ядер, я, как и все другие, стал глотать их целиком: это по меньшей мере давало ощущение сытости.

Глава восьмая


Редкие птицы. Пунанские пиршества. Голод в стойбище.


Свое первое утро у пунан я посвятил охоте на птиц в ближайших окрестностях. Расположенное в гуще девственного леса, стойбище представляло собой идеальную рабочую базу для натуралиста, и я успел заметить несколько видов, относимых к числу редких.

За мною следовал подросток, вооруженный сарбаканом почти в два раза длиннее его самого. Я показал ему небольшую, похожую на наших красношеек птицу, прыгавшую на нижних ветвях дерева. Он поднес оружие к губам и дунул. Вылетевшая оттуда тонкая, как вязальная спица, стрела, заметная лишь благодаря своему белому оперению, пролетела на расстоянии двух пальцев от птицы. Тогда юный охотник вытащил из бамбукового колчана, торчавшего из-под набедренной повязки, другую стрелу и опустил ее в дуло сарбакана. Я услышал легкий свист — и ничего не заметившая птица, буквально заживо насаженная на вертел, слетела штопором, словно сухой лист. Ловкость стрелка привела меня в восторг; чувство это, надо признаться, было не вполне бескорыстным: я предвидел, что мои новые друзья могли принести мне большую пользу, помогая добывать нужных животных.

Поэтому по возвращении я собрал пунан и объявил им:

— Пун… манук… кадо, кадо! (Убивать… птиц… много, много!)

Эта не слишком вразумительная речь, для которой потребовались почти все мои познания пунанского языка, была, видимо, понятна, так как двое молодых людей немедленно отправились на охоту. Немного погодя один из них вернулся с птицей, белая грудка которой была усеяна черными крапинками. Оказалось, что это кукушка очень редкого вида. Восхищенный таким открытием, я наградил удачливого охотника парой железных ушных колец. Результатом этого поступка, казавшегося пунанам столь же щедрым, как если бы я швырнул билет в десять тысяч франков в кепку парижского нищего, было то, что все мужчины и мальчики бросились к своим сарбаканам. В одно мгновение в стойбище остались только женщины и девочки. Весь день непрерывно сновавшие туда и обратно охотники тащили мне птиц, белок и древесных землероек.

Второй молодой человек принес голубя пастельных тонов с зеленовато-сиреневой спинкой и белым горлышком с кроваво-красной полосой, словно от удара кинжалом. Затем последовал великолепный дрозд — как нельзя более оправдывавший свое название необычайным сочетанием ярких красок в его оперении: красной, синей, зеленой и желтой с черными полосками. Другие птицы были более тусклыми и не привлекали взгляда. Но я знал, что среди этих обездоленных скорее можно найти малоизвестные виды, ведь большинство коллекционеров, подобно всем вообще людям, привлекает прежде всего то, что блестит.

Препарирование всех этих приобретений доставляло мне много хлопот, тем более что сидеть скорчившись было далеко не идеальным положением для «цивилизованного» человека, каковым я еще оставался. Отнюдь не облегчали мою задачу и теснившиеся вокруг пунаны, только что не душившие меня в своем любопытстве и беспрестанно трогавшие мои инструменты.

Мне принесли даже мертвую самку калао и трех ее живых птенцов, испускавших душераздирающие крики. Эти птицы с чудовищными клювами, увенчанными костистым наростом, отличаются особенно своеобразным способом гнездования. К моменту кладки яиц самец закрывает самку в дупле дерева, почти целиком замуровывая грязью входное отверстие. Весь период высиживания и выращивания птенцов он кормит свое заточенное семейство, а когда выводок уже в состоянии летать, освобождает его, выбивая пробку клювом.

Другая удивительная особенность жизни этих птиц — то, что они питаются в основном плодами чилибухи, дерева, дающего такой сильнодействующий яд, как стрихнин. На самом деле они переваривают только безвредную мякоть плода и извергают ядро, содержащее ядовитое вещество. Но эта важная деталь ускользнула от внимания первых наблюдателей, которые приписали калао невосприимчивость к яду!

Обнаружив где-нибудь гнездо этих птиц, пунаны то и дело наведываются к нему, наблюдая за покрывающими землю непереваренными ядрами. Благодаря высокой влажности в экваториальном лесу, эти ядра быстро прорастают; когда же растения достигают высоты три сантиметра, пунаны знают, что птенцы оперились и их можно брать из гнезда. До того они слишком малы, а после могут покинуть гнездо.

Таким образом, пунаны принесли мне уже вполне взрослых птенцов. Я держал их возле хижины, привязав бечевкой за лапку. Но они оказались на редкость прожорливыми. Стоило мне накормить их плодами и вернуться к своей работе, как раздавались носовые крики, будоражившие мои отцовские чувства и заставлявшие меня мчаться, чтобы опустить новую порцию в их широко разинутые клювы!

Во второй половине этого первого дня прибежали две собаки, запыхавшиеся, с высунутыми языками. Тотчас же одна из женщин бросилась щупать им животы, после чего с улыбкой повернулась ко мне:

— Мулам куман каан (сегодня вечером будут есть кабана).

Разгадка этого кажущегося дара ясновидения была очень простой: убивая кабана, охотники потрошили его и отдавали внутренности собакам. Наевшись, собаки бежали прямо в лагерь, где их раздувшиеся животы служили предвестником веселого пиршества.

Значительно позже прибыли и сами охотники. Они убили не одного, а трех кабанов, правда, небольших. Их встретили криками радости; женщины и дети немедля принялись разделывать дичь. Общинный образ жизни у пунан сохранился еще больше, чем у даяков. То, что принадлежит одному, является собственностью всех, и самый маленький кусок дичи сразу же делится между всеми членами племени. Поэтому три кабана были разрублены на небольшие куски и разделены по числу очагов на три части, абсолютно равные по качеству и количеству: каждому досталось немного печени, сердца, сала и т. д.

Затем все принялись готовить вертелы, которые были воткнуты в землю вокруг огня. В качестве особого лакомства мне принесли огромный кусок зажаренного в огне сала. Паленая шерсть придавала жесткой хрустящей коже привкус угля, что делало не таким пресным белое, тающее во рту сало, стекавшее по моим губам и рукам. Это было вкусно, и я умял один за другим три ломтя каждый величиной с добрый эскалоп, после чего лег. Тогда жена старого вождя поставила у моих ног целую кабанью голову, зажаренную на раскаленных углях. Кусок за куском я съел нежное мясо щек, излюбленное лакомство пунан. Потом один из юношей расколол ударом мандоу череп и принес мне на большом банановом листе, заменявшем тарелку, дымящийся мозг.

Пока я отдыхал, пунаны продолжали пировать до двух-трех часов утра и остановились, только проглотив последний кусок кабана. С присущей первобытным народам психологией, они объедались, не думая о завтрашнем дне и неизменно веря в щедрость большого леса.

На другой день старый вождь остался на бивуаке, чтобы дать отдых себе и собакам. Настала очередь идти на охоту тому, у кого я жил. Выйдя в семь часов утра, он вернулся в девять, а в ответ на мой вопрос, добыл ли он что-нибудь, объяснил мне, что его собаки не хотели охотиться. Мне, впрочем, показалось, что пример им подал их хозяин, так как он растянулся у огня и проспал до вечера.

Это был наш первый постный день, который, правда, довольно легко было перенести после пиршества накануне.

На заре следующего дня, окруженный своей воющей сворой, ушел в лес старик. Я был уверен, что он не вернется без добычи, но к концу дня первая собака пришла понурая с поджатым животом. Все поняли, в чем дело; на лицах отразилось разочарование. Пришел и старик — он так выбился из сил, как только это бывает с охотниками, которые возвращаются с пустыми руками. Я попытался приободрить его, но он ответил лишь вымученной улыбкой и ушел к себе в хижину спать.

Тогда женщины и дети отправились в лес на поиски плодов, но все деревья района, по свойственной экваториальной флоре удивительной синхронности, закончили период плодоношения. Женщины принесли только небольшую корзину собранных на земле и уже прокисших плодов и пучок побегов папоротника, из которых можно приготовить великолепное овощное блюдо. Эта скудная пища была отдана детям, переносящим голод хуже взрослых. Что до меня, то, привыкнув питаться более регулярно, чем пунаны, я ощущал уже неприятные спазмы в желудке и с трудом заснул в этот вечер.

На третий день опять наступила очередь моего хозяина идти на охоту. Как и в первый раз, он вернулся после двух часов отсутствия и проспал весь остаток дня. Он ничего не принес, но это, видимо, не особенно тревожило пунан. Впрочем, они боролись с голодом тем, что спали чуть ли не двадцать четыре часа в сутки. Зато дети с жалким видом бродили по лагерю и часами сосали кусок сморщенной кожи или кость, которую не смогли разгрызть даже собаки.

Я лично начинал по-настоящему ощущать потребность, известную у лесных племен Африки под названием «мясного голода» — такое состояние, когда человек готов съесть что угодно и почти кого угодно. Особенно поражала меня инертность пунан, отсутствие у них желания бороться с превратностями судьбы. Тогда как я предлагал им пойти на охоту, они предпочитали спать в ожидании лучших дней. Быть может, это объяснялось тем, что они даже своим собакам доверяли больше, чем мне. Как бы то ни было, раздраженный их поведением и властными позывами собственного желудка, я решил — не без стремления сделать назло — отправиться на охоту один.

Взяв свой карабин, я демонстративно удалился от стойбища. Старый вождь Кен Тунг побежал за мной, пытаясь меня удержать. Но, видя мое упорство и опасаясь, несомненно, как бы я не заблудился в лесу, приказал двум юношам сопровождать меня. Они повиновались с явной неохотой и последовали за мной, даже не взяв своих копий, чтобы показать мне, какой несерьезной они считали мою затею.

Мы переправились через бурные воды Н’Ганга между огромными песчаниковыми утесами и углубились в лес. Так как мои парни явно не хотели меня вести, я шел наугад, подчеркнуто не замечая их присутствия. Но они мало того, что не помогали мне, так еще назло шумели, во время ходьбы громко переговаривались и даже постукивали по стволам деревьев своими мандоу. Наконец я обернулся к ним и как следует их отругал. Они вряд ли поняли что-нибудь в этой вспышке, однако тотчас угомонились и теперь следовали за мной молча, по-прежнему не проявляя ни малейшего интереса к охоте.

И все же нам в этот день везло: спустя какой-нибудь час после нашего ухода я обнаружил в пересохшем русле маленького ручья свежие следы оленя мунтжака. Показав их моим спутникам, я крикнул, подражая голосу этого животного. Они удивились, что я смог узнать, чьи это были следы, затем, внезапно заинтересовавшись, направились по следу: время or времени они останавливались, пытаясь определить, когда прошел олень.

Немного погодя мы переправились через большую лужу, вода в которой, потревоженная оленем, еще не успокоилась. На этот раз не оставалось никаких сомнений: дичь была перед нами. Двигаясь бесшумно, мы прошли еще несколько метров, как вдруг один из юношей присел на корточки с горящими от возбуждения глазами.

В сорока метрах впереди, боком к нам, стоял, повернув голову в нашу сторону, мунтжак. Сделав шаг вперед, я поднял ружье и выстрелил, а оба пунана зажали уши с испуганным видом.

После выстрела олень рухнул как подкошенный. С восторженным криком юноши бросились к нему, размахивая своими мандоу. Казалось, они были ошеломлены мгновенной смертью животного и ощупывали его со всех сторон, с удивленным хихиканьем показывая друг другу маленькое круглое отверстие, пробитое пулей в его плече.

В стойбище нам был устроен триумфальный прием. Каждый подходил пожать мне руку, а старый Кен Тунг ударял меня в грудь, повторяя:

— Пунан! Пунан!

Это был лучший комплимент, какой он только мог мне сделать, и я тут же почувствовал, что незримая преграда между пунанами и мной рухнула. Я уже был для них не бледным созданием с кучей странных инструментов и нелепой страстью ко всякого рода тварям, а мужчиной, способным, как и они сами, добывать себе пропитание в единственной известной им борьбе — борьбе против большого леса, которую они ведут всю свою жизнь.

В несколько минут наша жертва была разделана — причем с нее даже не сняли шкуру, — и вскоре мы уже пожирали огромные куски плохо прожаренного, сочащегося кровью мяса.

Глава девятая


Охота у пунан. Необычный триплет. Пунаны лечат автора по-своему.


Я еще был погружен в глубокий сон, сопутствующий пищеварению, когда кто-то бесцеремонно дернул меня за ноги. Открыв глаза, я увидел одного из пунан, который протягивал мне мое ружье, делая знак подниматься. По-видимому, у моих новых друзей не было более спешного дела, чем увидеть, как я опять пойду на охоту. Вспомнив, с какой сдержанностью они следовали за мной накануне, я рассмеялся и охотно выбрался из спального мешка.

День едва занимался над лесом, и по реке плыла густая пелена тумана. Мой спутник шел с поразительной быстротой, а я трусил за ним, не отрывая глаз от земли и стараясь не наступить босыми ногами на острый пень или колючую лиану, а то и на большую лесную гадюку, возвращающуюся с ночной прогулки.

Затем мы начали взбираться в гору по влажному глинистому склону, где ноги не разъезжались только благодаря стелившимся по земле корням.

Какое-то мгновение я надеялся, что крутизна склона вынудит моего проводника замедлить ход, но произошло как раз обратное. Он ускорил шаг, оправдывая тем самым репутацию пунан, которым приписывают способность двигаться по пересеченной местности быстрее, чем по ровной. После получаса подобных упражнений я пыхтел, как тюлень, мое сердце колотилось, словно обезумевший маятник; сквозь пот, струившийся со лба и заливавший мне глаза, я тщетно пытался разглядеть, куда ставлю ноги.

Так как конца этой безумной гонки не предвиделось, я решил прибегнуть к хитроумной, как мне казалось, уловке. Вытащив кисет, я протянул его своему спутнику, надеясь, что это побудит его остановиться. Но он поймал кисет на лету, взял листок и щепотку табаку и свернул себе сигарету, не прерывая свой марафонский бег.

Мало-помалу, однако, когда я уже думал, что у меня начнется сердечный приступ, дыхание вновь стало ровным; я не испытывал больше ни малейшего чувства усталости — напротив, меня охватило поразительное ощущение легкости и свободы. Удивившись, что он не слышит за собой моего прерывистого дыхания, мой проводник обернулся, несомненно, полагая, что я отстал. Но видя, что я продолжаю следовать за ним, ускорил шаг, показывая тем самым, что до сих пор он меня ожидал!

В таком темпе, без малейшей передышки, мы за каких-нибудь два часа достигли вершины горы. Через просвет в листве виднелся простиравшийся до бесконечности лес: его волнующийся кров напоминал густой ковер из мха. Это было великолепно, и мне хотелось присесть на минуту, чтобы насладиться зрелищем, столь редким на Борнео, где вечно приходится идти под сводами больших деревьев. Но раздумывать было некогда, и, не замедляя шага, мы начали спускаться по противоположному склону.

Мой спутник Ленган хорошо знал, куда идет: на середине склона он внезапно остановился и, сделав мне знак подождать, исчез, как змея, в зарослях. Мгновение спустя до меня донесся легкий свист, и я осторожно последовал на зов. Пунан сидел на корточках п властным жестом давал мне понять, что нужно стрелять. Сняв курок карабина с предохранителя, я тихонько приблизился и заглянул через плечо Ленгана.

Мы стояли над большим оврагом с обрывистыми склонами из светлой глины. В глубине оврага пробивался небольшой родник, который терялся в широкой полосе белесоватой грязи, испещренной следами тысяч животных. В этой, грязи, погрузившись в нее до колен, рылся, усиленно храпя и чавкая, огромный серебристый кабан. Рядом с ним прыгала черно-белая птица с огненной головкой и длинными белыми хвостовыми перьями. Это был пегий дрозд, или вилохвостка, — типичная для Борнео птица, которую я давно искал.

Тут я понял, что мы пришли к сунгану — соленому источнику. Эти благодатные места служат пунктом сбора всех лесных животных, которые приходят сюда лакомиться минеральной солью. Охотник, у которого хватит терпения просидеть там в засаде, непременно увидит самые редкие экземпляры местной фауны.

Я был так поглощен созерцанием птицы, что не обращал внимания на кабана. Ленган напомнил мне о моем долге, подтолкнув локтем в бок. Горько сожалея о вилохвостке, я прицелился в массивный загривок свиньи и нажал на спуск. Животное упало на бок и после двух-трех судорожных движений, похожих на прыжки выброшенного на берег карпа, окончательно замерло. Мой спутник сбежал по косогору и со свирепым смехом дважды вонзил копье в плечо кабана.

Это было громадное животное, весившее, должно быть, немногим меньше ста пятидесяти килограммов; сквозь отверстия, проделанные копьем, виднелся толстый слой белого сала.

— Гемук! (Жирный!) — радостно констатировал Ленган.

Подойдя к небольшому дереву, он принялся ударять по нему вверх и вниз плоской стороной своего мандоу. Смысл этих манипуляций стал мне ясен, когда я увидел, что от ствола отделяются длинные полосы очень гибкой коры, не уступающей в прочности коже. Выпотрошив кабана и снова зашив его ротангом, Ленган сделал у шеи и на уровне почек четыре двойных надреза. В образовавшиеся четыре выемки он вложил полоски коры; получились две обыкновенные лямки, широкие и прочные.

Я вызвался нести половину кабана, как делал, охотясь с даяками, но Ленган не пожелал и слышать об этом, дав мне понять, что в сравнении с пунанами даяки просто мокрые курицы. Прислонив животное стоймя к дереву, он присел и надел лямки на плечи. Но он был не в силах подняться, даже опираясь на копье, и мне пришлось тянуть его за руку. Встав на ноги, Ленган сделал несколько шагов, пошатываясь и согнувшись почти вдвое под своей ношей. Затем он показал мне, что все в порядке, и мы пустились в обратный путь. И вот тут я увидел, что пунаны по праву пользуются своей репутацией. Три часа — с одним лишь десятиминутным перекуром — Ленган нес этого кабана, весившего, вероятно, в два раза больше, чем он сам. И это по пересеченной местности и скользкой почве, ходить по которой и с пустыми руками — пытка. Мне было больно смотреть на него: пот струился с него ручьями, черты лица исказились, а запавшие глаза были обведены черными кругами, как У больного.

Можно представить себе, как велика была радость пунан при виде этого огромного кабана, тем более что с помощью своих собак они загоняют обычно лишь небольших и средних животных, не защищающихся так свирепо, как старые тяжеловесы. Пищи хватило с избытком для всех, а растопленным салом наполнили по меньшей мере десять больших бамбуковых труб. Отовсюду мне несли куски печени и почек и небольшие ломти сала, зажаренного на раскаленных углях. Наевшись до отвала, я заснул, пунаны же пировали до зари.

С этого раза я каждое утро, до восхода солнца, углублялся в лес по тропам пунан. Проводник у меня не всегда бывал один и тот же, но самым верным из них оставался Ленган, которого я предпочитал за его охотничьи качества. Иногда мы возвращались с пустыми руками, проходив двенадцать часов, и в такие дни возвращение бывало особенно мучительным. В других же случаях, наоборот, счастье улыбалось нам, и мы появлялись в стойбище, нагруженные мясом.

Однажды, когда я только что убил оленя мунтжака, мы услышали в ста метрах от нас сильную возню и пронзительное хрюканье. Осторожно приблизившись, мы увидели двух больших кабанов, свирепо бившихся у подножия дерева, значительная часть плодов которого валялась на земле. Одно из животных хотело во что бы то ни стало помешать другому приблизиться к ним и осыпало его сильными ударами рыла. Другой кабан верещал, точно его режут, но упорно рвался вперед. Бойцы были так увлечены, что даже не заметили нас. Я выстрелил в одного из них, и он упал, но второй, ослепленный и, несомненно, оглушенный яростью, продолжал кидаться на труп противника. Я выстрелил и в него — наверное, несколько поспешно, так как ему удалось доползти до зарослей.

Мы последовали за ним и, к своему удивлению, обнаружили вместо одного два кровавых следа, тянувшихся в разных направлениях. Пойдя по одному из них, мы с Ленганом быстро наткнулись на нашего кабана; он лежал на боку и с трудом дышал. При нашем приближении он хотел подняться, но я прикончил его пулей в шею. В тот же момент за нами пришел юноша, отправившийся по другому следу. Мы последовали за ним и нашли еще одного кабана, копию предыдущего, который также агонизировал, лежа на боку. После того как я добил его, мы присели, чтобы выкурить по сигарете и разобраться, что же произошло. Собственно, единственное возможное объяснение заключалось в том, что пуля, пробившая навылет второго бойца, поразила затем еще одно животное, появившееся в этот момент и еще скрытое растительностью.

Впрочем, это дерево было, по всей вероятности, местом сбора кабанов всего района: не успели мы докурить свои сигареты, как увидели четвертого кабана; он медленно приближался, нюхая землю и повиливая хвостом, как собака. Мои спутники сделали мне знак стрелять, но я показал им, что у меня вышли патроны. Тогда Ленган, взяв свое копье, скользнул в заросли, бесшумный, как змея. Он находился не более чем в нескольких метрах от кабана, когда тот наморщил пятачок и подозрительно понюхал воздух. Опасаясь, что кабан убежит, Ленган вскочил и метнул свое оружие. Но оно отклонилось, задев за молоденькое деревце, и воткнулось в землю между ногами животного, которое исчезло, не ожидая продолжения.

Но как-никак у нас оставались три кабана и олень — достаточная компенсация за эту неудачу. Ленган взвалил на себя одного из кабанов, каждый из юношей взял по половине другого, а я — мунтжака. Третьего кабана разделили на четыре части, подвесив на невысоких деревьях, где до мяса не могли добраться хищные звери. Но таково легкомыслие пунан, что они и не подумали вернуться за этим мясом, сочтя, без сомнения, что с них пока хватит.

Однажды, когда мы возвращались с охоты, не встретив, впрочем, никакой дичи, у меня вдруг начался приступ лихорадки. Пот струился изо всех пор, и я шел как в тумане. Ноги подо мной подкашивались, и я опустился на ствол поваленного грозой дерева. Видя, что я не следую за ним, Ленган вернулся назад.

— Сайя сакит (я болен), — сказал я.

— Панас (лихорадка), — объявил он, поглядев на меня.

Он взял мое ружье, и я последовал за ним с таким чувством, что вот-вот развалюсь на куски. Затем мы начали длинный спуск, и мой проводник вырезал мне для опоры посох. Так как я присаживался через каждые пятьсот метров, то мы добирались до стойбища почти три часа.

Со вздохом облегчения я рухнул на свой спальный мешок, который меньше чем за четверть часа пропитался потом, как губка. Ночью он вызывал у меня ощущение огромного ледяного компресса, и я страшно продрог.

Такое состояние длилось шесть дней. Днем я был в полном сознании, но обессилевший, ночью же начинался приступ лихорадки, и мне казалось, что я брежу (Вероятно, это была денг — лихорадка песочной мухи, вызываемая укусом крошечной мушки). Все это время я ничего не ел, ощущая тошноту всякий раз, когда женщины совали мне под нос гору сала, еще покрытого паленой шерстью. Нечего и говорить, что при таком режиме я таял на глазах. Старый Кен Тунг навещал меня два-три раза в день, садился на корточки у моего изголовья и спрашивал:

— Иа куман? (Он ест?)

Так как ему неизменно отвечали «нет», он сокрушенно качал головой:

— Мате… мате (он умрет…)

Я всякий раз разражался смехом, объясняя ему, что вовсе не собираюсь умирать, но это, видимо, его не убеждало.

Никогда пунаны не приносили мне столько животных, как в то время: птицы всех видов, белки (в том числе гигантский вид длиной в метр), обезьяны, среди которых был большой гримасничающий черный гиббон. Я сидел на бревенчатом полу, разложив вокруг себя свои инструменты, и усердно препарировал все эти интересные экземпляры.

Это явно привлекало пунан: те из них, кому нечего было делать, — то есть все, кроме старого Кен Тунга, — целыми днями глазели на меня, комментируя каждый мой жест и испуская восторженные возгласы всякий раз, когда я выворачивал шкурку птицы, словно перчатку.

В числе зрителей был один мальчуган, особенно меня изводивший. С утра и до вечера, сидя на корточках рядом со мной, он играл на оденге — куске тонкой коры саговой пальмы; мальчик держал оденг перед открытым ртом, заставляя его вибрировать, подобно резонатору. Таким способом он извлекал из своего инструмента нескончаемые «дзинь-дзинь» и «дзон-дзон»; звуки эти, в которых мой западный слух не улавливал ни малейших проблесков мелодичности, погружали его в полумистический экстаз. Не желая оскорблять его артистические чувства, но опасаясь, что мои барабанные перепонки не выдержат этой «музыки», я придумал нечто, показавшееся мне тогда шедевром дипломатии. Вытащив из своей сумки пару ушных колец из позолоченного алюминия, я предложил их мальчику в обмен на инструмент. Юный музыкант с восторгом принял предложение и побежал показать свое сокровище родителям. Я же, поздравив себя с тем, что так дешево купил тишину, продолжал свою работу, не замечая, какое волнение вызвал этот обмен.

Увы, мое счастье было недолговечным! Внезапно я оказался окруженным настоящим оркестром из вибрирующих пластинок. Очевидно, в мою честь были извлечены на свет все имевшиеся в стойбище оденги. Смеясь довольно-таки неестественно, я скупил их все до одного, говоря себе, что это, вероятно, был весь запас пунан и что, во всяком случае, мой покой стоит некоторых жертв. На сей раз я действительно обеспечил себе по меньшей мере четверть часа тишины. Видимо, на изготовление одного такого инструмента требуется как раз пятнадцать минут, ибо после этой короткой передышки вокруг меня снова начался концерт скрипучих пластинок.

В конце дня, имея уже шестьдесят пять оденгов, я объявил, что прекращаю закупку. Но в силу повсеместного странного несоответствия между спросом и предложением пунаны продолжали изготовлять эти инструменты, надеясь, без сомнения, что я изменю свое решение. Единственным результатом моей коммерческой инициативы было то, что вместо одного играющего на оденге мне пришлось терпеть в этот и последующие дни по меньшей мере двадцать!

Докучали мне пунаны и тем, что постоянно выпрашивали табак. Мои запасы давно иссякли, кроме небольшой горстки, из которой я свертывал себе тайком, в стороне от стойбища, по одной сигарете в день. Особенное упорство проявляли женщины: один раз они даже заставили меня выйти и полностью разобрали бревенчатый пол в поисках окурков, которые я мог туда уронить.

Желая излечить меня от лихорадки, пунаны схватили меня однажды за руки и за ноги, собираясь окунуть в ледяную воду потока. Я видел, как они применяли это лечение к больным младенцам — единственным результатом чего, как и следовало ожидать, был сильный бронхит. Несмотря на свою слабость, я отбивался как черт. Тогда они дали мне понять, что я должен вернуться в Лонг-Кемюат — ведь умри я у них в стойбище, им, по их обычаю, пришлось бы похоронить меня под пеплом очага и покинуть этот район на несколько месяцев. Мне показалось также, что они опасались, как бы даяки не обвинили их в том, что они меня отравили.

В один из вечеров, видя, что мне не становится лучше, мой хозяин решил лечить меня пунанским способом — при помощи дайонга, то есть заклинаний.

Присев у моего изголовья, он затянул песню, в которой резкие угрожающие фразы чередовались с более печальными, почти умоляющими. Когда он останавливался, три его жены, сидевшие позади с отсутствующим взглядом, подхватывали, словно эхо, низкими голосами тот же однообразный напев.

Не переставая петь, мой хозяин клал свои ладони мне на грудь и лоб; время от времени он надавливал то на один, то на другой глаз. Или же открывал мне рот и дул туда, обдавая запахом табака и кабаньего мяса, — несомненно, чтобы изгнать обитавшего во мне злого духа. Впрочем, на месте последнего я не преминул бы обратиться в бегство, так как этим запахом можно было бы задушить целое семейство хорьков.

Хоть и в полузабытьи, я отнюдь был не в восторге от этого лечения. «Неужели этот… не оставит меня в покое», — думал я, пытаясь сопротивляться, но он силой разжимал мне челюсти, снова впуская мне в глотку свое дыхание человека, явно не подозревавшего о существовании хлорофилла. Дайонг длился до полуночи, когда же он прекратился, я был так измучен, что сразу заснул, а это само по себе было неплохим результатом.

Наутро я почувствовал себя гораздо лучше, как это Обычно бывало днем, но к вечеру лихорадка возобновилась с еще большей силой. На сей раз пунаны организовали для меня чудовищный дайонг с участием всех обитателей стойбища.

Он начался с наступлением ночи и прекратился лишь на рассвете. Но, к счастью, на этот раз церемония не сопровождалась ни возлаганием рук, ни вдуваниями в рот.

Низкий завораживающий голос произносил нараспев первую строфу, после чего мелодию подхватывал хор. Мало-помалу я погрузился в забытье и начал испытывать странное воздействие этих заклинаний. Я чувствовал необычайную легкость; мне казалось, будто я лежу в чем-то глубоком и узком, и я спрашивал себя, был ли то гроб, колыбель или пирога. «Оно» покачивалось в пространстве и все быстрее и быстрее летело на этот голос, неудержимо манивший меня, словно музыка того флейтиста, который увлек в пещеру всех детей немецкого городка.

Кроме того, дайонг подействовал на меня как своего рода «сыворотка правдивости». Я заговорил во весь голос и сказал пунанам, что солгал им и прошу у них прощения, так как у меня осталась в кармане шорт горсть табаку, которую я им сейчас же отдам. Рассказал я, несомненно, и какое-то число других историй, которых я не припоминаю, и после этого впал в забытье.

Когда я очнулся, было еще темно, и пунаны продолжали петь вокруг меня, нолихорадка прошла, и голова у меня была совершенно ясная. Припомнив тогда эффект, произведенный дайонгом, я страшно обозлился на себя, ведь я выдал пунанам свой секрет и теперь мне придется отдать им последнюю горсть табаку. Затем, поразмыслив как следует, я сообразил, что мог сделать эти признания только по-французски или по-малайски, и в обоих случаях пунаны ничего не поняли из моих разглагольствований. Я почувствовал большое облегчение и, послушав в течение нескольких минут эти завлекающие голоса, продолжавшие распевать в ночи, заснул до утра, окончательно исцеленный.

Глава десятая


Жизнь в стойбище. Автор истребляет вшей, а Иисус Христос их разводит. Кабан, не похожий на других. Благоухающая дичь. Уход от пунан.


Будучи прикованным к стойбищу, я смог лучше познакомиться с пунанами и их бытом.

Их было человек тридцать, разделенных на три семьи, главами которых были три брата: старый Кен Тунг, мой хозяин Таман Байя Амат и Ленган, мой товарищ по охоте. Их мать, совершенно высохшая старуха с парализованными ногами, жила в отдельном маленьком шалаше, а когда пунаны меняли район, ее переносили на спинах.

Эти три брата женились на шести сестрах. Старший, Кен Тунг, взял двух; Таман Байя отхватил себе львиную долю, завладев тремя; наконец, Ленган, самый младший, удовольствовался последней.

Кен Тунг был, бесспорно, самым мужественным из всех. Регулярно каждый второй день — даже во время сильных тропических ливней, когда на лес низвергались потоки воды, — он уходил со своими собаками, возвращаясь лишь поздно вечером, измученный, но редко без добычи.

Таман Байя Амат, мой хозяин, которого я окрестил «прекрасным танцором», вел идиллическое существование среди трех своих благоверных. Он редко отправлялся на охоту и очень скоро возвращался с пустыми руками, изобретая всякий раз новый предлог в оправдание. Затем он растягивался у огня и спал, а две его любимые жены искали паразитов в его буйной шевелюре или же тщательно выщипывали ему брови и ресницы. В это время самая старшая жена делала всю домашнюю работу: ходила за хворостом и водой, разжигала огонь или плела ротанговые циновки и корзины. Иногда, очевидно когда его мучила бессонница, Таман Байя танцевал перед кружком поклонниц под звуки сампеха — своего рода лютни с тремя струнами, сделанной из выдолбленного древесного ствола. Оркестр состоял из двух его сыновей: Ибау Апюи и Каланга Амата, которого я непочтительно прозвал «толстым теленком». Он был еще ленивее своего отца, а его жирное, лишенное редкой растительности лицо удивительно напоминало одну из тех телячьих голов, какие покоятся на ложе из петрушки на прилавках парижских мясных.

К этим трем главным семьям примыкали несколько человек, чьи родственные связи были не совсем ясными. Вероятно, то были дети покойных братьев или сестер трех глав семейств.

Самым удивительным из них был Лабунг Кулинг, «паршивый», — прозвище вполне им заслуженное, так как он с головы до ног был покрыт стригущим лишаем. Он беспрестанно яростно чесался, тер о какое-нибудь дерево те места, до которых не мог дотянуться руками, и сеял вокруг себя тучи мелких чешуек. Из-за шелушения или из-за усиленного расчесывания кожа у него сделалась сухой и шершавой, а кое-где проглядывали небольшие розовые участки возрождавшейся дермы; болезнь затронула даже его лицо.

Лабунг Кулинг был на редкость умен. Каждый день он садился рядом со мной и спрашивал малайские названия различных предметов и животных. Благодаря приобретенному им знанию этого языка и моим познаниям в пунанском, мы в конце концов выработали нечто вроде эсперанто, понятного едва ли не нам одним. Он пользовался этим, чтобы с утра до вечера осаждать меня просьбами, выклянчивая каждый предмет, какой видел у меня в руках, даже если он совершенно не представлял себе его назначения. Однажды, чувствуя, что я раздосадован, он сказал мне на своем жаргоне:

— Не надо сердиться, у пунан такой обычай: всегда просить.

— И тебе тоже не надо сердиться: в обычае белых всегда отказывать.

Этот маленький недостаток Лабунг Кулинг восполнял острым чувством юмора: когда он рассказывал какую-нибудь историю, передавая мимикой отдельные эпизоды, слушатели покатывались со смеху; и я сам, понимая очень немного, с трудом сдерживался. Он всегда был готов разыгрывать комедию, и мне вспоминается, в частности, одна из его проделок, которую в тот момент я не смог оценить по достоинству. Я только отошел от хижины, как вдруг услышал сильный взрыв смеха. Поспешно вернувшись, я нашел Лабунг Кулинга в моем спальном мешке, откуда, к большой потехе зрителей, высовывалась только его покрытая струпьями гримасничающая голова. Делая вид, что я нахожу это очень забавным, я быстро выпроводил его, движимый одним лишь желанием: не подхватить его болезнь.

Однако спустя несколько дней я решил, что все же заразился: стоило мне лечь, как я начинал чувствовать сильный зуд. Для очистки совести я вытащил свой мешок на солнце и внимательно его осмотрел. К своему большому облегчению, я увидел, что причиной моих ночных мучений были попросту вши. К счастью, я захватил с собой гигантскую коробку ДДТ, которым я обильно засыпал мешок, окончательно истребив всех паразитов.

Но по свойственной мне склонности к философствованию я подумал, что бесполезно уничтожать только своих вшей. Поэтому я решил обработать ДДТ всех.

Пунаны яростно воспротивились — все, кроме Каланга Амата, этого «толстого теленка», слишком ленивого, чтобы сопротивляться. Он сидел посреди кружка жадных до необычных зрелищ пунан, а я тряс своей коробкой ДДТ. Но, по-видимому, из-за влажности отверстия оказались залепленными, так как из них ничего не вылетало. Я потряс сильнее, потом еще сильнее — и… крак! — крышка отлетела, а голова Каланга Амата оказалась увенчанной настоящим Килиманджаро из порошка инсектицида; он сыпался по его лицу, сыпался за шиворот и вокруг развевался густым облаком. Каланг Амат предусмотрительно закрыл глаза, но не ноздри и главное не рот, который он, напротив, широко раскрыл от удивления. У него тут же начался нескончаемый кашель, и венчавший его снежный пик рухнул. Можно не добавлять, что после этой блестящей демонстрации другие пунаны не захотели и слышать о моем лечении.

Другой выдающейся личностью в маленькой общине был высокий костлявый парень с тонким лицом, обрамленным длинными прядями, спадавшими ему на плечи и спину. За его внешность и вдохновенное выражение лица я прозвал его Иисусом Христом, и, словно для того, чтобы довершить это сходство, он проповедовал или говорил так, словно проповедовал, с утра до вечера.

Самое обыденное событие, например поимка птицы, в его устах превращалось в эпическую поэму. Он был трубадуром этой маленькой группы кочевников и, сидя в кружке восхищенных зрителей, часами декламировал, отбросив назад волосы и возведя глаза к небу. Голос у него был певучий и страстный, и я узнал в нем того, кто завораживал меня во время дайонга.

Иисус Христос был у пунан самым искусным изготовителем сарбаканов. При помощи такого несложного инструмента, как металлическое лезвие, прикрепленное к гибкому стеблю ротанга, он ухитрялся просверливать совершенно ровный цилиндрический канал в куске дерева длиной в два метра и не толще ручки метлы. Кроме него единственным пунанским ремесленником был Паит Иран, ковавший из обломков металла, выменянных у даяков, железные наконечники для копий и лезвия мандоу.

Его плечи, спина и одна из ног представляли сплошную гнойную рану: следствие пиана — болезни, микроб которой сродни сифилису и которая широко распространена на Борнео. Как легко себе представить, хождение по лесу было для него настоящей пыткой из-за ветвей и лиан, постоянно царапавших его по живому мясу.

Несмотря на его нежелание, я сделал ему укол пенициллина, как, впрочем, и двум детям, у которых появились первые симптомы этой ужасной болезни. Спустя несколько дней раны начали чудесным образом зарубцовываться. Предвидя конец своим бедам, Паит Иран попросил меня сделать ему еще одну инъекцию, и я не мог ему отказать. К концу моего пребывания он фактически вылечился, а свою признательность выразил тем, что робко принес мне маленький охотничий нож, выкованный специально для меня.

Портретная галерея пунанского стойбища была бы неполной, если бы я не упомянул о священном петухе. Дело в том, что единственным домашним животным, следовавшим за пунанами при всех перемещениях, — за исключением собак, о которых они, впрочем, заботились как следует, — был великолепный петух. Хотя его не кормили, он не уходил от хижин: днем искал в лесуа ягоды и насекомых, а ночи проводил на возвышавшемся над стойбищем большом дереве. Куриное мясо считается запретным у пунан, поэтому петуху была гарантирована смерть от старости; от него только и было пользы, что он служил будильником да принимал участие в ритуальных церемониях кочевников. Хотя их верования родственны религии даяков, пунаны никогда не приносили кровавых жертв: они довольствовались тем, что вырывали у петуха несколько перьев и вывешивали их на шесте на опушке леса.

Так как я начинал умирать от голода, а мясо кабана все еще не соблазняло меня, я написал записку своим товарищам с просьбой прислать немного продуктов и медикаментов. Я попросил «прекрасного танцора» Тамана Байя отнести ее в Лонг-Кемюат, но он отказался с присущей ему решительностью. После долгих разглагольствований договорились, что за это дело возьмется Иисус Христос; по моему настоянию он обещал отправиться завтра же на заре.

Прошло два дня, но по моим подсчетам посланец должен был вернуться самое раннее еще через сутки — не было сомнений, что он проведет день в деревне, чтобы пройти курс лечения табаком. Внезапно, к моему большому удивлению, Иисус Христос собственной персоной вошел в мою хижину. Я едва не бросился на шею этому славному малому: ведь он в рекордное время покрыл расстояние в оба конца, зная, что я болен и изголодался! Он даже не отдыхал ни одного дня в деревне!

Угостив его одной из своих последних сигарет, я спросил, какие новости и главное какие продукты он мне принес. Но он не понимал моих вопросов и, как мне показалось, старался уклониться от ответа. Тогда я позвал на помощь как переводчика Лабунг Кулинга. И тут я узнал — ошибки здесь быть не могло, — что этот чертов проповедник, этот несчастный Гомер даже и не думал уходить из стойбища после того, как я вручил ему свое послание! Я пришел в такую ярость, что перепуганный Таман Байя прервал свою жизнь паши, чтобы самолично отправиться в Лонг-Кемюат с двумя своими сыновьями — финал почти такой же необычайный, как если бы мне удалось сдвинуть гору.

Три дня спустя, в тот момент, когда цикада, которую я называл «торговцем стеклом», возвестила о наступлении ночи, издалека донеслись звуки ударов мандоу по дереву. Пунаны отозвались таким же способом, и через четверть часа я увидел, как мои посланцы переходят Н’Ганг, сопровождаемые Ги в небольшой даякской шляпе из пальмовых листьев.

Ожидая застать меня в агонии, он был очень удивлен, увидев, что я спокойно занимаюсь препарированием своих птиц, худой, как кукушка, но живой и здоровый. Он рассказал мне, что мои товарищи очень беспокоились обо мне, ибо даяки, увидев моего посланца, заявили, что моя смерть не вызывает и тени сомнения и что пунаны меня отравили.

Все же Ги взял с собой кое-какие продукты — наверное, чтобы съесть их на моих похоронах, и это была моя первая еда чуть ли не в первый раз за последнюю неделю. Он проявил трогательную заботливость, захватив также надувной матрас, показавшийся мне неслыханной роскошью после нескончаемых ночей, проведенных на неровном бревенчатом полу хижины.

То, что он увидел у пунан, привело его в такой восторг, что он решил вернуться в Лонг-Кемюат за Жоржем и его киноаппаратом и аппаратами звукозаписи, чтобы заснять жизнь кочевников. К несчастью, он непредусмотрительно отправился в поход в высоких брезентовых сапогах; после перехода через многочисленные потоки они сморщились и натерли ему огромные раны. Лишь спустя несколько дней он смог пуститься в обратный путь — босиком, с сапогами за спиной.

Вернулся Ги в сопровождении не только Жоржа, но также Петера и Луата — нашего даякского гида. Эта маленькая группа под эскортом пунан, нагруженных поклажей и вооруженных своими копьями, производила живописное впечатление, напоминая шествующую по лесу воинскую колонну.

Так мы все собрались в стойбище у пунан. К несчастью, это продолжалось недолго: в свою очередь заболел Луат, и Петер был вынужден сопровождать его в Лонг-Кемюат. Однако недолгое присутствие нашего даякского друга позволило нам понять смысл любопытного события, происшедшего в это время.

Как-то охотники вернулись с двумя небольшими кабанами, у одного из которых на спине и боках было пять рыжеватых полос, что обычно для молодых европейских диких кабанов, но очень редко встречается на Борнео. Тушу этого кабана положили посреди хижины, и Таман Байя Амат, шаман пунанской группы, приступил к странной церемонии.

Он начал произносить монотонные заклинания, разложив на кабаньей туше пять самых разнородных предметов: кривой топорик, жемчужное ожерелье, палочку с множеством зарубок (это была миниатюрная лестница), пинцет для выщипывания волос и, наконец, бамбуковый гребень для вычесывания вшей. Сидя возле шамана, Луат переводил нам его слова:

«О каан! Ступай в лес и собери своих братьев при помощи этого кривого топора.

Собери их столько, сколько жемчужин в этом ожерелье.

Приведи их в стойбище к пунанам по дороге, которую тебе указывает эта лестница.

А чтобы лучше видеть дорогу, вот пинцет, чтобы выщипать волосы, закрывающие вам глаза.

И чтобы вы пришли в наше стойбище, возьми этот гребень, который избавит вас от мучающих вас вшей».

По окончании церемонии Таман Байя собрал все свои атрибуты, и кабан был разделан и съеден, как Обычно. Лабунг Кулинг объяснил нам, что однажды пунаны убили полосатого кабана и совершили такой же обряд. В течение следующего года вокруг стойбища было столько кабанов, что излишки мяса приходилось выбрасывать.

Но на сей раз не было похоже, чтобы этот необычный дикий кабанчик принес счастье обитателям стойбища. Вечером следующего дня мы увидели Кен Тунга, который шел чуть не плача и нес на руках свою лучшую собаку. Кабан всадил ей в бок клыки на двадцать сантиметров, а один из клыков проник ей почти до сердца. Я нашпиговал рану сульфамидами и забинтовал тело животного широким куском марли. Благодаря поразительной живучести собака очень быстро поправилась. Спустя неделю она уже ковыляла на трех лапах вокруг стойбища, а через месяц бегала как ни в чем не бывало.

Все же время, пока раненая собака не могла двигаться, ее собратья отказывались охотиться без вожака своры, и в стойбище снова начался голод.

Я вновь отправился на охоту с Ленганом, его сыном Н’Гангом, мальчиком лет десяти, и неизменным Лабунг Кулингом.

Почва была особенно неровной и скользкой, и я старался ступать точно по следам шедшего впереди Ленгана. Внимательно осматривая землю, я вдруг заметил в нескольких сантиметрах от отпечатка, оставленного ногой моего спутника, круглый предмет величиной с блюдце, украшенный странными черными и коричневыми разводами.

Решив, что это какая-то большая бабочка распластала по земле свои крылья, я наклонился, готовый схватить ее. Только тогда я узнал лесную гадюку, которая туго свернулась, выставив в центре спирали свою треугольную голову и глядя на меня своими желтыми глазками.

Прижав шею змеи прикладом карабина, я осторожно взял ее и сунул в прозрачный полиэтиленовый кулек, который всегда носил с собой в предвидении подобных встреч. Пресмыкающееся не превышало в длину семидесяти сантиметров, и, когда оно свернулось в глубине кулька, я ухитрился затолкать его в один из карманов моей рубашки.

Мы прошагали после этого уже около часа, когда я почувствовал, как что-то царапает мне грудь. Поначалу я не обратил на это внимания, полагая, что под рубашку попало какое-нибудь насекомое или веточка, но зуд все усиливался. Тогда я вспомнил о змее и поспешно расстегнул рубашку. Тут я убедился, что пресмыкающееся ухитрилось прогрызть полиэтиленовый кулек. Затем его зубы проникли сквозь ткань рубашки и атаковали мою кожу. К счастью, благодаря положению змеи и двум прослойкам — полиэтилена и ткани — ядовитые зубы только поцарапали мне кожу, но не пронзили ее.

Тем не менее мне здорово повезло, так как лесные гадюки относятся к числу самых ядовитых змей, и без противоядия я очутился бы по меньшей мере в неприятном положении. Решив больше не рисковать, я задушил гадюку сквозь кулек: она казалась мне интересной, и я хотел ее сохранить. Впоследствии выяснилось, что она принадлежала к редчайшему виду, известному только по двум экземплярам с Малаккского полуострова.

Мы шли уже почти восемь часов, не встретив никакой дичи, как вдруг Ленган показал мне чей-то рыжий силуэт в зарослях. Это был великолепный олень, и я уже вскинул карабин, как вдруг Лабунг Кулинг, всегда старавшийся услужить, вскричал на своем малайском жаргоне:

— По-пунански это «тэлау»!

Можно не добавлять, что заинтересованное «лицо» не стало слушать продолжения этого урока пунанского языка, а, сделав большой скачок, исчезло из виду. Легко представить себе, какие чувства охватили меня и Ленгана. Последовала яростная перебранка, и не в меру болтливый Лабунг Кулинг был отправлен в хвост колонны, а мы, совершенно обескураженные, направились к стойбищу.

Внезапно маленький Н’Ганг потянул меня за полу рубашки и показал какую-то точку среди деревьев.

— Китан!

Это название мне не говорило ровно ничего, и я не знал, что искать — птицу, белку или орангутанга. Наконец в ста метрах от нас, в развилке двух толстых ветвей, я заметил голову и шею животного, напоминавшего большую серебристую лису. Я оперся о какое-то деревце, прицелился и нажал на спуск. После выстрела что-то перекувырнулось в воздухе и с шумом рухнуло в кустарник.

Когда проводники принесли мою добычу, я увидел, что это был бинтуронг — животное, родственное циветте, но внешне напоминавшее скорее маленького черного медведя с густой шерстью. Желая сохранить шкуру, я посоветовал Лабунг Кулингу не портить ее. «Да, да», — заверил он меня, но едва я отвернулся, как он сделал в коже животного четыре длинных надреза, чтобы пропустить туда лямки из коры!

Мы возобновили наш путь; Лабунг Кулинг шел впереди меня с бинтуронгом на плечах. Однако животное издавало такой сильный мускусный запах, что меня затошнило, и я переправил Лабунг Кулинга в арьергард. Когда я начал сдирать шкуру с этой своеобразной дичи, изголодавшиеся пунаны собрались вокруг меня, соскребая малейшие приставшие к шкуре остатки мяса. Бинтуронг был напичкан кусками сала размером с добрый кусок мыла каждый, но издавал еще более невыносимую вонь, чем в неосвежеванном виде. У него оказалось, однако, очень нежное мясо, и мы пожалели, что каждому досталось лишь по небольшому кусочку, так как нас набралось тридцать пять едоков.

На другой день одному из пунан удалось убить из сарбакана кабана, и мы были спасены! Жизнь в стойбище продолжалась, и периоды изобилия чередовались с голодными временами в зависимости от превратностей охоты.

Жорж хотел заснять изготовление сарбакана. Для этого нужно было заручиться согласием пунанского специалиста Иисуса Христа. Он заставил себя упрашивать в течение нескольких дней, ссылаясь на столь основательные причины, как недостаток дерева в лесу или отсутствие времени! В действительности, он просто хотел вытянуть у нас побольше того великолепного кумача, который мы обещали ему за роль кино-звезды. Когда наконец мы предложили ему пять локтей — гонорар, достойный, по тарифам Борнео, самой Б. Б.[22] — он решил прервать свою бездеятельность, срубил возле стойбища деревце и принялся за работу с томной миной и пресыщенным видом профессионального актера.

Но старому Кен Тунгу эти сеансы киносъемок и звукозаписи вовсе не нравились. «Молодежь куда больше интересуется «коробкой с изображениями» и «говорящим капканом», — говорил он, — чем охотой». Поэтому в один прекрасный день он обратился к нам с вежливой, но настоятельной просьбой вернуться в Лонг-Кемюат и предоставить пунан их естественному образу жизни, вдали от соблазнов современности.

В день отправления мы все нагрузились как ослы: кроме походного снаряжения, доверенного нашим носильщикам, у нас имелись еще киноаппаратура, аппараты звукозаписи, а также мои коллекции.

Конечно, одним из первых выразил желание сопровождать нас Лабунг Кулинг. Впрочем, он отличился тем, что всю дорогу громко разговаривал, обратив тем самым в бегство валявшегося в луже великолепного кабана. Свою вину Лабунг Кулинг искупил, взобравшись, словно обезьяна, на верхушку какого-то дерева, чтобы нарвать рамбутанов, этих восхитительных плодов, скорлупа которых напоминает индийские каштаны.

Затем Лабунг Кулинг остановился под другим деревом, верхние ветви которого были отягощены гроздьями небольших оранжевых шаров, — слишком высоким, чтобы он мог влезть на него. Тогда он преспокойно принялся подрубать ствол дерева своим мандоу; другой пунан делал то же с противоположной стороны. Меньше чем за десять минут дерево, вышиной по меньшей мере двадцать пять метров, рухнуло, с шумом ломая ветви. Все набросились на смехотворные плоды, оказавшиеся здесь, на земле, еще меньшими, чем они выглядели снизу; единственной их лакомой частью был тонкий слой кисловатой мякоти вокруг большого ядра.

Днем мы остановились, чтобы выкупаться в ледяной воде небольшого потока, пунаны же продолжали идти. Мы думали, что они подождут нас немного дальше, но оказалось, что они направились прямиком в Лонг-Кемюат, подгоняемые, очевидно, перспективой одурманить себя табаком. Мы были неприятно удивлены, очутившись одни в лесу, тем более что как раз в это время с обычной для экватора силой и внезапностью разразилась гроза. К счастью, мы знали, в каком направлении находился Бахау, а достигнув реки, нам оставалось только следовать вверх по течению до деревни.

Три часа мы шли под проливным дождем по обрывистому склону, рискуя быть раздавленными каменными глыбами: увлекаемые потоками воды, они катились, подпрыгивая, словно футбольные мячи.

Лес уже окутали сумерки, когда мы увидели свайные постройки Лонг-Кемюата. Но нас отделяли от них сто метров разлившейся реки, а на другом берегу не было ни одной живой души.

Мне пришлось выстрелить в воздух, и тогда наконец появился человек, направившийся к нам в крохотной пироге. Когда он подъехал, его лодка была на три четверти полна воды, непрерывно просачивавшейся сквозь дыру в днище. Повинуясь врожденному практицизму первобытного человека, он не считал нужным заделывать отверстие, которое все же позволяло ему переправляться через реку. Чтобы вернуться назад, достаточно было вылить воду из лодки, а пока она опять набиралась, человек уже достигал противоположного берега. У этой системы, не уступавшей в точности песочным часам, имелись даже свои преимущества: у соседей пропадала охота брать взаймы лодку для более дальних переездов.

Во всяком случае, так как пирога была слишком мала, было решено, что она сделает два рейса и заберет сначала Ги и Жоржа, а потом меня. Но едва она удалилась, как тут же вернулась обратно, направляемая сильными ударами весла. С тремя пассажирами на борту она решительно тонула! Только после трех рейсов в оба конца — как в классической задаче с волком, козой и капустой — мы оказались, целые и невредимые, на другом берегу. И то лишь благодаря лихорадочным усилиям пассажиров, вычерпывавших во время переезда воду — как падавшую с неба, так и проникавшую сквозь дно лодки!

Часть III В ЦЕНТРЕ БОРНЕО

Глава одиннадцатая


Нетерпеливый вдовец. Кабаны плавают. Благонравный крокодил. Даякские войны.


В деревне нас встретили почти как членов племени, вернувшихся из далекого путешествия. Так как я отсутствовал дольше моих товарищей, на меня смотрели с удивлением:

— Это ты, туан, — говорили одни, — а мы уже думали, что ты умер!

— Нет, — шутили другие, — он женился на пунанской женщине, и она не хотела его отпускать!

Одним из первых пришел меня встретить М’Буи Джалонг, даяк лет тридцати, столько раз водивший меня на охоту за кабанами. Но я тут же увидел, что произошло несчастье: на нем было традиционное одеяние вдовцов — туника и лубяная набедренная повязка, а также конический головной убор из пальмовых листьев.

— Моя жена умерла, родив мне третьего ребенка, — сказал он. — Ребенок жив, но у меня с ним много хлопот. Мне приходится делать всю женскую работу: носить воду, дрова, очищать рис, варить еду и кормить ребятишек.

Я попытался утешить его, заверяя, что такой молодой здоровый парень, как он, сможет быстро найти себе другую жену. Но он печально покачал головой:

— К несчастью, обычаи нашего племени не разрешают вдовцу жениться до конца года…

Я заметил, что уже 10 декабря, и, значит, ему недолго осталось ждать, но это, как видно, не очень-то ободрило его.

— Теперь меня нужно называть Эмбан Джалонг, — важно сказал он мне.

Дело в том, что у даяков имени человека предшествует определение, меняющееся в зависимости от семейного положения: Таман — если его первый ребенок девочка, М’Буи — если это мальчик, Эмбан — когда этот человек вдовец, и так далее… Стало быть, достаточно знать чье-либо имя, чтобы немедленно установить его гражданское состояние.

Но доблестный охотник посетил меня не только затем, чтобы пожаловаться. Воспользовавшись минутой, когда поблизости никого не было, он сообщил мне:

— Кабаны начали переправляться через Бахау. Завтра, если хочешь, мы можем пойти на охоту.

Я с энтузиазмом встретил это известие, ибо момент, когда кабаны начинают переправляться через реки, — счастливое время для охотников. Дважды в год, в июле — августе и в декабре — январе, эти животные предпринимают массовые миграции с севера на юг Борнео. Они идут небольшими группами или стадами, насчитывающими иногда несколько сот голов; при этом они неизменно следуют одними и теми же тропами и переправляются через реки в определенных местах, хорошо известных даякам, которые поджидают их там и истребляют.

Едва только первые животные переплывут реку, по деревням разносится весть: «Кабаны плавают». Тотчас же все мужское население бросает свои обычные занятия и устремляется к тем переправам, которые с читаются лучшими; вооружившись копьями и заряжающимися с дула мушкетами, они устраиваются на берегу, противоположном тому, откуда прибывают свиньи.

Одинокому кабану охотники дают переплыть реку и убивают его лишь тогда, когда он достигает берега, но по отношению к группе животных такая тактика не годится, поскольку часть из них могла бы прорваться сквозь смертоносный барьер. Поэтому, как только свиная орда добирается до середины реки, охотники прыгают в свои маленькие пироги, спрятанные под береговым откосом, и, издавая восторженные крики, сильными ударами весла направляют лодку к своим, конечно же более медлительным, жертвам.

Тогда начинается беспощадная бойня; несчастные животные удирают, плывя со всей быстротой, на какую они только способны, но их настигают одного за другим и осыпают ударами копий под победный вой. Раненые животные и трупы уносятся течением и подбираются ниже другими охотниками или даже, когда не хватает рук, женщинами и детьми.

Первых кабанов делят между жителями деревни и съедают целиком; по мере увеличения числа жертв снимают только слой сала, а остальное бросают в воду. Сало топят и оставляют про запас в кувшинах, бамбуковых трубах или старых бидонах из-под керосина. Часть свиного сала даяки потребляют сами, но в основном отправляют его на побережье и продают китайским торговцам примерно по тысяче франков за двадцать литров.

Во время миграции в декабре 1956 — январе 1957 года жители Лонг-Пельбана на Каяне собрали такое количество жира, что им не хватило сосудов. Тогда законопатили несколько больших пирог, установили их на подставках и заполнили до краев топленым салом.

Еще лучшее представление о побоищах, которые устраиваются в удачливые годы, дает следующая история. В 1954 году ниже Лонг-Пезо переправлялось, по словам местного учителя, «столько кабанов, что первые животные уже достигли противоположного берега, где их убивали охотники, а находившиеся в хвосте стада все еще продолжали входить в воду». Избиение длилось несколько недель, и тысячи уносимых Каяном кабаньих туш, с которых было обрезано сало, скопились перед Танджунгселором, где река расширяется и заметно замедляет свое течение. Но этот город населен малайцами-мусульманами, для которых свинья — нечистое животное; поэтому они отказались купаться и потреблять речную воду, загрязненную тысячами разлагавшихся на солнце трупов, а их негодование было так велико, что они объявили войну даякам — виновникам резни. Понадобились вмешательство индонезийской полиции и отправка небольшой вооруженной экспедиции, чтобы принудить племена, живущие в верховьях реки, прекратить эту сечу.

День едва занимался и клочья тумана еще плыли над лесом, когда Эмбан Джалонг и я спустились на берег реки. Окоченевшие от ночной прохлады, потягиваясь и зевая, жители деревни один за другим выходили к реке. Затем они присаживались бок о бок в ледяной воде и приступали к отправлению естественных надобностей, степенно обмениваясь при этом первыми новостями дня. Косматые свиньи, выжидавшие, как всегда, благоприятного случая, топтались в это время позади собеседников.

Принеся в свою очередь дань обычаю (в противном случае на нас стали бы смотреть косо) и внеся свою лепту в местную устную хронику, мы сели в крошечную пирогу и сильными ударами весла направили ее против течения.

На реке таинственные ночные шорохи уступали место дневной жизни. Большой лазурно-оранжевый зимородок промелькнул перед нами стрелой, сел на выступавшую из воды сухую ветку и замер — на фоне сине-зеленой поверхности реки его большая голова и длинный клюв вырисовывались, подобно китайским теням. Над нашими головами пролетела райская мухоловка; длинные белые перья на ее хвосте развевались на ветру, точно ленты. В зарослях бамбука с пожелтевшими листьями сновала маленькая красная с черным белка, производившая не меньше шума, чем целая стая макак. Почти повсюду виднелись раздвоенные следы кабанов, направлявшихся к воде.

— Некоторые переправились здесь нынче ночью… Гляди, вот этот был большой… — комментировал мимоходом Эмбан Джалонг.

Мы поднимались по реке больше часа, гребя, когда вода была достаточно глубокой и спокойной, или протаскивая пирогу между липкими валунами там, где поток становился слишком бурным. Вдруг мой спутник показал мне с десяток черных точек, которые я сначала принял за стаю уток, переплывавших гуськом реку. Оказалось, что это едва выступающие из воды головы по крайней мере десятка кабанов, но они были от нас не менее чем в двухстах метрах, а мы, как нарочно, застряли на камнях, едва прикрытых несколькими сантиметрами воды. Мы могли лишь разглядывать животных, которые один за другим достигали берега и встряхивались, как собаки, прежде чем скрыться в лесу.

— Вот там мы и засядем, — объявил вдовец.

Спрятав лодку в кустах, мы присели за большим поваленным деревом на берегу реки. Воткнутые в землю ветки образовали достаточный заслон, позволяя нам шевелиться в своем укрытии и не быть замеченными с другого берега.

Но хорошо известно, что великие идеи носятся в воздухе: не нам одним пришла мысль подстеречь кабанов в этом месте. Час с лишним небольшие пироги доставляли здоровенных парней, вооруженных копьями или старинными мушкетами. Вскоре наш берег превратился в невидимое, но смертоносное заграждение из охотников, скрывавшихся в зелени на расстоянии двадцати метров друг от друга. Наконец разместился тот, кто прибыл последним, после чего наступила тишина и потянулось однообразное ожидание; глаза напряженно всматривались в густой лес, спускавшийся по склону горы к самой воде.

К счастью для меня, вдовец отличался словоохотливостью и располагал неисчерпаемым запасом даякских историй, в которых действительность тесно переплелась с легендой. Для начала он рассказал мне о приключениях бесхвостого крокодила, жившего в устье реки Полонга, поблизости от того места, где мы находились в засаде.

В Сараваке[23] люди охотятся на крокодилов, чтобы продавать их кожу китайцам. Как-то раз одному из пойманных животных удалось ускользнуть, но в тот момент, когда оно прыгало за борт пироги, ударом мандоу ему отсекли хвост. Обезумев от ярости и боли, раненый крокодил поплыл, не останавливаясь, до реки Каяна и решил там поселиться. Но едва он прибыл туда, как крокодилы Каяна, рассерженные этим вторжением, набросились на него и хотели убить. Вынужденный бежать еще раз, бедняга поднялся вверх по Бахау до этого места, где, не тревожимый никем, он спокойно прожил много лет и стал огромным.

— Стало быть, здесь никто не охотится на крокодилов?

— Нет, ни один из нас никогда не убил бы крокодила; наоборот, эти животные — наши друзья, как и тот, что живет напротив деревни.

— Я его ни разу не видел.

— Ты видишь два утеса, выступающих из воды перед домом вождя, между которыми застряло принесенное паводком большое дерево? Ну так вот, там он и живет. Его история так же стара, как и история Лонг-Кемюата, и любой старик в деревне расскажет ее тебе. Наше племя не всегда жило там, где сейчас; прежде оно селилось в устье реки Апопенга, гораздо выше по течению. Там водилось много кабанов, земля была тучная, амбары всегда забиты рисом, и наши предки жили бы там совершенно счастливо, если бы не соседство племени берау. Берау — настоящие дикари: убивая людей, они даже не отрезали им голов, как это делали даяки. Они без конца нападали на наше племя, грабя деревни и поля.

Поэтому наши предки решили перебраться в более спокойные места. Они погрузили семьи и имущество в длинные пироги и спустились вниз по реке. Однажды они остановились у небольшой отмели в устье реки Кемюата, но едва они разожгли костры, чтобы сварить рис, как из воды вышел маленький крокодил и направился к ним. Он был длиной не больше ножа и такой худой, что все ребра торчали у него наружу. Даяки сжалились над ним: они поймали его, накормили рисом и напоили бураком (рисовой водкой); они даже дали ему деревянный мандоу.

— Почему деревянный?

— Потому что он дешевле железного, а так как крокодил все равно им не пользовался, то это не имело никакого значения. Затем вождь пустил его в воду, сказав: «Помни, крокодилий детеныш, какой прием оказали тебе даяки; расскажи об этом твоим братьям, и пусть твое племя и наше всегда живут в мире». Выслушав эту речь, крокодил нырнул в реку, а даяки, считая его появление счастливым предзнаменованием, окончательно решили поселиться в этом месте.

С тех пор все неукоснительно соблюдают этот договор о дружбе. Крокодил теперь уже длиной с пирогу, но он ни разу не тронул ни одного из жителей деревни; он довольствуется тем, что проглатывает собаку или свинью, которые рискнут сунуться в воду. Даяки со своей стороны никогда не причиняли ему зла, а когда два или три года назад один человек, прибывший из Саравака, захотел убить его, то этому воспротивилась вся деревня.

Он очень стар, но, несмотря на свой преклонный возраст, любит шутки. Когда он видит женщину, собирающуюся постирать в сторонке белье, он тихонько приближается к ней и ударом морды опрокидывает ее в воду. Она, конечно, вопит от ужаса, а он смеется от души. Или же он переворачивает для забавы пирогу, чтобы полюбоваться, как сидевшие в ней будут барахтаться в воде.

Разглядывая в задумчивости другой берег, я заметил внезапно появившееся там стадо кабанов. Я вскинул свой карабин, но Эмбан Джалонг посоветовал мне подождать, пока все они не войдут в воду, что позволит нам догнать их на пироге и убить всех до одного.

Вожак ступил на песчаную отмель и вошел в реку, но, когда вода доходила ему уже до живота, он остановился и поднял рыло к небу, подозрительно нюхая воздух. Простояв так целую минуту, он громко захрюкал и поспешно вернулся в лес, сопровождаемый всеми остальными.

— Он, должно быть, почуял нас, так как ветер дует нам в спину, — констатировал мой спутник.

Возобновилось нескончаемое ожидание, и вдовец принялся рассказывать мне о войнах между даяками.

— В то время я был еще слишком мал, но мой отец и деревенские старики очень хорошо это помнят. Сразу после уборки риса мужчины каждого племени пускались в путь и нападали на все встречные деревни. Когда они возвращались с добычей, племя устраивало большой праздник, длившийся иногда больше месяца.

— Но разве жители деревень не могли защищаться от нападавших?

— Конечно могли. Да и деревни в те времена располагались не так, как сейчас: все дома были сосредоточены на вершине холма и обнесены очень высоким бамбуковым частоколом. Чтобы нападающие не могли срубить частокол своими мандоу, бамбук заполняли небольшими камнями, о которые мгновенно зазубривались лучшие лезвия. Более того, каждый кол венчал пустотелый бамбук, наполненный наперченной водой, которая попадала в глаза тем, кто пытался взобраться наверх, и ослепляла их. А если случайно им удавалось добраться до верха частокола, то по другую сторону их ждала приятная неожиданность: когда они прыгали на землю, где вроде бы не было никаких препятствий, почва обрушивалась под их тяжестью, и они летели в глубокие рвы: там они живьем насаживались на вертелы из заостренного бамбука. И даже если они прорывались к домам, это еще не означало, что они попадут внутрь. Сваи в те времена делались гораздо выше, чем сейчас, и пока нападавшие карабкались по ним, люди осыпали их стрелами из сарбаканов и выливали им на головы кипяток, постоянно подогревавшийся в бамбуковых сосудах.

— Но как же тогда брали деревню?

— Приходилось действовать внезапно, как правило ночью. Нападавшие тихо проскальзывали в деревню и окружали каждый дом. Затем один из них взбирался на крышу, подымал пластинку деревянной черепицы и и вытряхивал внутрь дома муравьев, которых держал про запас в бамбуке. Насекомые мгновенно расползались по спящим, кусали их и будили, вынуждая зажигать факелы, чтобы посмотреть, что случилось. Тут уже нападающим, невидимым в темноте, было легко перебить копьями и стрелами всех обитателей дома.

Бывало также, что два племени встречались на поле боя в лесу или на пустоши. Тогда завязывались грозные сражения, и победители отрезали побежденным головы или уводили их в рабство на всю жизнь. В ту пору некоторые воины совершили достопамятные подвиги и прославили свои имена.

В ту самую минуту, когда Эмбан Джалонг заканчивал свой рассказ, из лесу вышел великолепный кабан и решительным шагом направился к реке. Без малейшего колебания он погрузился в воду и поплыл в нашу сторону, продвигаясь быстро, несмотря на сильное течение. К несчастью, уже переплыв на три четверти реку, он резко повернул и пристал в двадцати метрах ниже нашего укрытия.

Едва он вылез на берег, как из зарослей вылетело копье и поразило его в бок. Бедное животное споткнулось, но попыталось бежать. Тогда в воздухе просвистело второе копье, ранившее его в почку. С энергией, какую придает отчаяние, раненый дотащился до воды, но владельцы копий — двое юношей атлетического сложения — набросились на него с торжествующим криком и прикончили ударами мандоу.

Это была первая жертва дня. Впрочем, на нашем участке второй не было, и часы до вечера медленно текли под рассказы моего спутника.

Солнце уже склонялось к верхушкам венчавших гору деревьев, и его косые лучи придавали речной воде металлический отблеск, когда в нескольких метрах от нашей засады над поверхностью воды показалась плоская морда, обратившая к нам два круглых выпуклых глаза. Я решил было, что это большой питон, но маленький подрагивающий черный нос, обрамленный серебристыми усами, свидетельствовал о том, что я ошибся: это вынырнула подышать выдра.

— Это анджинг аир (водяная собака), — сказал мой спутник.

Выдра исчезла, а затем вышла на берег в двух шагах от нас. Выгнув спину и опустив морду к земле; она неловко прыгнула на твердую почву и выпрямилась на задних лапах, словно собака, выпрашивающая кусок сахару. Ее выпуклые, как у рыбы, глаза остановились на скрывавших нас ветвях и, казалось, долго нас разглядывали. Мой спутник хотел подобрать камень, но его жест не ускользнул от животного: в три прыжка оно достигло реки и ушло под воду.

— Пора возвращаться, — сказал Эмбан Джалонг.

Отовсюду выходили из укрытий люди и садились в свои крохотные пироги. Так же поступили и мы, еще скованные после долгих часов неподвижности. Вскоре по направлению к деревне по реке спускалась настоящая флотилия, несомая потоком; люди, положив весла на колени, обсуждали случившееся за день.

Не доезжая ста метров до Лонг-Кемюата, мы пристали к скалистому островку, где уже собралась группа людей, и те, кто поохотился успешно, выгрузили свою дичь. На двадцать охотников было всего три больших кабана, и пока одни потрошили их и резали на небольшие куски, другие обстругивали тонкие бамбуковые прутья, которые позаботились наломать дорогой. Затем все принялись нанизывать кусочки мяса на эти вертела, внимательно следя за тем, чтобы каждому досталось по куску печени, сердца, мяса и сала. Только почки, по-видимому слишком маленькие для того, чтобы делить их на двадцать частей, были поджарены на костре из валежника и съедены на месте.

В итоге перед нами лежала груда вертелов, которые были распределены поровну между всеми присутствующими. Затем каждый поспешно завернул свою долю в листья камыша и прыгнул в свою пирогу, направляя ее энергичными ударами весла к деревне, где его семья с нетерпением ждала главного лакомства лесных племен — мяса.

Глава двенадцатая


Неудобства даякской религии. Великий вождь рассказывает, как он попал в тюрьму. Даяки и мировая война.


Однажды меня позвали лечить старого Лохонга Апюи, страдавшего ишиасом; некоторое время спустя я пошел справиться о его здоровье и нашел его совершенно бодрым: он как раз собирался шить на машинке, стоявшей перед дверью его дома.

— Привет, туан! Мне нужно сделать еще уколы, я себя чувствую сразу на двадцать лет моложе!

Он велел своим женам приготовить для меня угощение, а когда они ушли, сказал мне конфиденциальным тоном:

— Я давно собирался поговорить с тобой. Я хотел, чтобы ты остался с нами. Ты не пожалеешь. У меня есть деньжата, а ты научишь меня кое-чему, чего я не знаю. Вдвоем мы сможем вести торговлю и полностью держать в руках здешний народ. Они еще слишком глупы и цепляются за свои старые верования.

— Как! — воскликнул я, глубоко потрясенный. — Вы, великий вождь и кепала адат (жрец), вы, хранитель обычаев, вы сами в них не верите?

Он посмотрел на меня своими маленькими глазками циничного и хитрого политикана и ответил:

— Верю я в них или не верю — это не имеет никакого значения. Нужно, чтобы они верили, не то они станут христианами или мусульманами, и я их не удержу.

— Однако же, — сказал я шутя, — мне кажется, что они от этого ничего не выгадают, скорее наоборот. Приняв ислам, они не смогут больше ни пить вино, ни есть кабанье мясо. Если же они станут христиан нами, им придется перестать ежегодно менять жену или мужа!

— Я тоже так думаю, — заявил старый вождь, — но наша религия со всеми ее запретами представляет много неудобств. По сравнению с христианскими деревнями мы иногда запаздываем с уборкой урожая больше чем на месяц, и только потому, что вынуждены ждать соизволения орлана, чтобы начать сев. Еще хуже бывает, когда мы отправляемся в путешествие. Стоит иссит пересечь нашу дорогу, летя справа налево, чтобы нам пришлось вернуться назад и переждать восемь дней, прежде чем снова двинуться в путь!

Старый Апюи нисколько не преувеличивал, и я вспомнил, как однажды мы наняли группу носильщиков для доставки части нашего груза, оставшегося на расстоянии дня пути от деревни. Едва вступив в лес, мы услышали слева от нас щебетание иссит. Люди тотчас остановились, отклонили наши самые соблазнительные предложения и вернулись в деревню, чтобы не двигаться с места неделю. А так как нам не везло, то этот эпизод повторялся четыре раза кряду. В итоге нам понадобился месяц, чтобы совершить переход, для которого в нормальных условиях требуется один день!

Говоря о насущных проблемах своего племени, старый вождь продолжал в то же время шить с ловкостью профессионала. Пораженный, я спросил его, где он овладел этим мастерством.

— В тюрьме, где я провел пять лет во времена голландцев, — ответил он просто.

…Сначала меня посадили в тюрьму на побережье, а потом увезли на большом корабле на Яву — с кандалами на ногах и под охраной двух солдат. Там меня судили белые, говорившие по-голландски, и, хотя я ничего не понял, мне объявили, что я приговорен к пяти годам каторжных работ. У меня создалось впечатление, что все смеялись надо мной, особенно из-за моих длинных ушей. Один голландец даже заставил меня выйти во двор и сфотографировал со всех сторон.

Сперва меня отправили на каучуковую плантацию на Суматре. С утра до вечера мы корчевали лес, и ленивые у всех на глазах получали пятьдесят ударов ротангом по пяткам. Но меня ни разу не били, так как я был сыном вождя и работал с большим рвением, чем другие заключенные.

Потом я заболел бери-бери, и меня вернули на Яву, где сделали слугой начальника тюрьмы. Я подметал дом, поливал цветы, провожал детей в школу и ходил на рынок с мадам. Начальник полностью доверял мне, зная, что в чужом доме даяк не тронул бы и рисового зернышка.

Там я научился говорить и писать по-малайски, а также шить на машинке и кроить рубашки и штаны. В сущности, я не был несчастен в течение этих лет, но мне очень недоставало моей родины. В деревне считали, что я давно умер; когда же я вернулся, мне устроили триумфальный прием. Надо сказать, что очень мало кто из даяков, побывавших в тюрьмах белых, не погиб от лихорадки или главным образом от бери-бери.

— И по возвращении вас избрали великим вождем?

— Да, несмотря на то, что я этого не хотел. Но все умоляли меня согласиться, и я уступил после трех дней колебаний.

Он вздохнул с преувеличенно сокрушенным видом и добавил:

— Мне сказали, что это для блага моего народа, и я не мог отказать…

Я притворился, будто сочувствую ему, хотя прекрасно знал, что этот старый Тартюф искусно ловчил, чтобы добиться своего избрания. Просто обычай даяков требует, чтобы будущий великий вождь заставлял упрашивать себя в течение трех дней, прежде чем он согласится, словно вопреки собственному желанию.

Воспользовавшись тем, что старый Апюи разоткровенничался, я задал ему коварный вопрос:

— Скажите, шеф, когда даяки перестали резать головы?

— Правду говоря, уже двадцать лет назад мы заключили мир между племенами. Из чего не следует, конечно, что больше совсем не резали голов. Но в минувшую войну японцы, оккупировавшие побережье Борнео, предлагали по пятьсот рупий за голову каждого белого, так как они знали, что при их приближении определенное число англичан и голландцев укрылось во внутренних районах.

— И даяки согласились?

— Не мы, конечно, но некоторые плохие даяки, например ибаны, живущие в Сараваке, и кое-кто из белых был, таким образом, убит. Но когда высадились австралийцы и англичане, они в свою очередь предложили по ружью за каждую японскую голову, и тогда отправились на охоту мы все!

— А как попали сюда англичане?

— Они просто упали с неба.

— С неба? Вы хотите сказать, с капал-тербанга (летающего корабля)?

— Да, да. Однажды из Саравака пришел даяк, сказавший, что с неба упадут европейцы и что мы должны их встретить. Тогда мы отправились к тому месту, которое он нам указал, — на обширную поляну рядом с Лонг-Туа, деревушкой в верховьях Бахау, — и стали там лагерем.

Мы прождали несколько дней и начали уже сердиться, когда появился летающий корабль и стал кружиться над нами. Мои люди испугались было, но я им сказал: «Ничего не бойтесь, это друзья». И вот из машины выпали маленькие белые зонты, а к этим зонтам были прицеплены словно бы черные муравьи, которые шевелились в небе! Тогдадаяки принялись кричать: «Люди! Люди!».

Их было всего трое. Два первых приземлились посреди поляны, и мы побежали к ним. Увидев нас с нашими копьями и мандоу, они подняли руки и закричали: «Ками каван, оранг ингеррис!» (Мы друзья, англичане!) Но выглядели они не очень-то спокойными, как, впрочем, мы сами, так как одеты они были весьма странно.

Что касается третьего, то его отнесло ветром, и он упал на опушке леса, где мы с трудом его разыскали. Он застрял на самой верхушке большого дерева и качался и дергался, словно паук на конце своей нити. Это было так забавно, что мы чуть не надорвали животы от смеха.

И чем больше мы смеялись, тем сильнее он злился и кричал по-малайски: «Вы придете наконец за мной, вместо того чтобы издеваться?» Но видя, как он нервничает, мы смеялись еще сильнее!

В конце концов мы все же сжалились над ним. Люди взобрались на дерево, отцепили его и спустили на ротанговых веревках. Внизу он спросил нас: «Великий вождь даяков Лохонг Апюи здесь?» Тогда я вышел вперед, и он пожал мне руку: «Я майор Гаррисон; его величество король Англии сказал мне, что Лохонг Апюи его друг и что даяки помогут нам». Я никогда не видел короля Англии, но был польщен, услышав, что он меня знает. Поэтому я заявил, что мы готовы помочь туану майору[24]. Тогда он отдал мне ткань со своего зонта, и я выкроил из нее легкие и прочные рубашки для всей моей семьи.

Я не помню имен двух других англичан, но так как один из них был врач, а другой радист, то мы их называли «туан доктор» и «туан радист».

Некоторое время спустя прибыли три других летающих корабля и сбросили много металлических ящиков с товарами. Там были ружья, патроны, лекарства, одеяла и одежда. Тогда туан майор собрал нас и объявил: «Те, кто хочет драться с японцами, получат ружье и военное снаряжение». Как ты сам понимаешь, мы все стали добровольцами! И каждый получил ружье, одеяло, рубашку и штаны. Нам даже дали башмаки, но никто из нас не мог их носить, так как у нас от них болели ноги.

Потом туан майор захотел научить нас стрелять. Он поставил в двадцати шагах апельсин и сбил его первой же пулей. Но когда наступила наша очередь, никому не удалось даже задеть этот апельсин, зато из сарбаканов мы попадали каждый раз. Видя это, туан майор рассердился и обозвал нас болванами. Тогда пришел один даяк со своим старым мушкетом, набитым кусками железа, и сказал ему: «Ты хочешь, чтобы сбили твой апельсин? Ну, смотри хорошо!» И бах! От апельсина не нашли ни кусочка! Ох и посмеялись же все после этого!

— И много вам пришлось драться с японцами?

— Нет, потому что они повсюду начали отступать. Но на побережье была небольшая группа, которая вздумала защищаться. Так как они не привыкли к лесу, то справиться с ними нам было легко. Пока несколько даяков стреляли с одной стороны, чтобы отвлечь их внимание, другие подкрались ползком с тыла и перестреляли их в упор.

Потом прибыли австралийцы, и туан майор представил меня их вождю, который пожал мне руку, поздравил меня и подарил фуражку с позолоченным значком на ней. Мы все были довольны, но затем австралийцы приказали нам сдать ружья. Мы хотели сохранить их, чтобы ходить на охоту, но делать было нечего; наверное, они боялись, что мы станем воевать с голландцами. Австралийцы забрали у нас оружие и побросали в реку. При виде того, как разбивают эти прекрасные совсем новые ружья, которые могли бы сослужить нам такую службу, у нас на глазах выступили слезы.

Глава тринадцатая


Два дня охоты. Встречи в лесу. Ночной привал. Сюрпризы охоты. Злой дух Уджук Лойонг. Кабан и гастрономия. Бетина с Борнео.


Однажды утром за мной зашел даяк лет сорока.

Его длинные волосы были собраны на затылке в небольшой пучок, а через все лицо протянулся шрам, рассекавший нос.

— Туан, пойдем на охоту.

Я как раз собирался препарировать птицу, но слова «охота» было достаточно, чтобы увлечь меня в лес. Даяки хорошо это знали, и нередко кто-нибудь из них приходил соблазнить меня, так как, если я что-нибудь убивал, мы делили добычу поровну. У меня уже было несколько испытанных спутников, но этого я видел впервые и не знал, хороший ли он следопыт.

В одно мгновение я облачился в свой охотничий костюм, то есть снял с себя всю одежду, кроме шорт, и прицепил к поясу даякский кинжал, служивший мне вместо мачете. Мое снаряжение довершали ротанговая корзина и бамбуковая табакерка, не говоря, конечно, о карабине калибра 8,57. И мы отправились; мой проводник Н’Джок шел впереди, вооруженный копьем с широким наконечником.

Больше часа мы брели по лесу, не произнося ни слова и прислушиваясь к малейшему шороху, хотя находились еще слишком близко к деревне, чтобы надеяться встретить крупную дичь. Внезапно мой спутник наклонился, сорвал небольшое растение с округлыми листьями и сделал мне знак приблизиться. Затем он поставил мне на лоб свой кулак с зажатым в нем растением и подул в него, пробормотав несколько слов, среди которых я различил, кажется, слово «баби» (кабан).

— Это растение отгоняет злых духов и приносит успех, — сказал он мне.

Дальше нам пришлось с шумом продираться сквозь густые заросли, появившиеся на месте гари. Треск ветвей, сопровождаемый пронзительным тявканьем, возвестил нам о бегстве оленя мунтжака.

— Никогда не следует стрелять в мунтжака в начале охоты, если ты не уверен, что ничего больше не убьешь за весь день, — сказал мой проводник. — Таково даякское поверье.

Кругом кишели пиявки, еще более агрессивные, чем обычно: несколько дней шел дождь, и они чувствовали себя в своей стихии.

— Обожди меня здесь, — сказал Таман Н’Джок.

Он исчез в зарослях и вернулся с несколькими кусками лианы толщиной в руку — из оранжевого надреза вытекал пенившийся, как мыло, сок. Если капнуть этим соком на пиявку, она начинает корчиться, словно прижженная раскаленным железом, и немедленно отваливается. Подражая своему спутнику, я ободрал кору с лианы[25] и тщательно натер ею ноги и ступни. Из уважения к истине я должен признаться, что в течение почти получаса к нам не прицепилась ни одна пиявка. Но стоило перейти вброд одну из бороздивших лес бесчисленных рек, и этот чудодейственный бальзам был смыт потоком.

Дождь пошел снова; сначала о нем давали знать лишь капли, барабанившие по лесной кровле, затем он полил сильнее и сильнее, и за шиворот нам потекли ледяные струи. Укрыться под этими деревьями с огромными стволами, лишенными нижних ветвей, было невозможно. Оставалось только продолжать шагать с прилипшими ко лбу волосами, с которых в глаза и рот стекала вода. Липкую почву совсем развезло, и на каждом шагу мы выдирали ноги из грязи с громким хлюпаньем. Это был праздник пиявок. Через каждые пятьдесят сантиметров можно было видеть одну из них, вставшую на дыбы и извивающуюся, готовую присосаться к любой добыче, которая оказалась бы в пределах ее досягаемости. Стоило на минуту остановиться, как все пиявки в радиусе нескольких метров сползались к нам так быстро, как только было можно при их способе передвижения.

Я шел, озабоченный главным образом тем, чтобы не воткнуть в грязь дуло своего карабина, как вдруг Н’Джок остановился. В пятидесяти шагах от нас древовидные папоротники колыхались, потревоженные невидимым животным.

— Баби, — прошептал мой проводник.

Но едва я попытался осторожно приблизиться, как кабан убежал с громким хрюканьем, свидетельствовавшим, что он нас почуял. Мы снова двинулись в путь. Дождь перестал, и где-то вдали гиббоны приветствовали показавшееся солнце своим меланхолическим улюлюканьем.

Внезапно совсем рядом с нами тишину леса прорезали два пронзительных выкрика: «ку-ваи! ку-ваи!» Это был зов большого аргуса[26], таинственной птицы Борнео, которую все путешественники всегда слышат, но никогда не видят. И вдруг, прежде чем я успел вскинуть ружье, сквозь заросли промчалось какое-то длинное пятнистое животное. Я подумал было, что это пантера, но только что выпавшее перо указало мне на мою ошибку. Это был всего-навсего самец-аргус. Меня ввели в заблуждение его рост — он был величиной с павлина — и серое оперение, усеянное маленькими золотистыми глазками[27].

Птица тщательно расчистила на земле круг диаметром примерно два метра, выбросив за его пределы все веточки и сухие листья. На такой площадке аргус исполняет свой брачный танец, подпрыгивая на месте, хлопая крыльями, качая головой и издавая услышанные нами крики, призывающие самку.

На этом безупречно чистом пространстве птица не выносит даже вида какого-нибудь предмета. Даяки используют эту странную манию, помещая на танцевальной площадке куваи ловушку с обыкновенной веточкой вместо приманки. Стоит ему заметить постороннее тело, как он бросается его убирать и оказывается в плену.

— Мне бы хотелось увезти одну из этих птиц к себе на родину, — сказал я.

— Невозможно, — возразил мой проводник. — Поймать его легко, но вот сохранить живым в деревне — совсем другое дело. Куваи так горд, что умирает от гнева при одном виде курицы, уродство которой кажется ему карикатурой на его красоту.

После полудня мы не встретили больше ни одного животного, и ближе к вечеру Таман остановился ненадолго, чтобы приготовить себе жвачку из бетеля. Я сидел рядом с ним, следя за бегавшим по моему пальцу гигантским муравьем, достигавшим в длину почти трех сантиметров, как вдруг в двух метрах от нас папоротники раздвинулись, и появилось рыло великолепного кабана. Удивленный не меньше нас, он замер с поднятыми ушами и наморщенным пятачком, стараясь уловить запах этих двух скорчившихся перед ним предметов. Но едва я потянулся к своему карабину, как кабан издал испуганное хрюканье и убежал галопом, скрывшись в зарослях. Я был взбешен, что совершил такую непростительную ошибку: охотник в лесу никогда не должен оставлять свое оружие за пределами досягаемости.

Носовой трубный звук, издаваемый «торговцем стеклом» — так мы прозвали большую ночную цикаду, которая поет только ровно в шесть, — уже возвестил о приближении ночи. Мы выбрали на берегу небольшого потока более или менее ровное место для привала. Экваториальный лес обладает неисчерпаемыми запасами строительного материала: каждое срубленное дерево немедленно заменяют несколько других, только ждавших его смерти, чтобы устремиться к свету. Поэтому я без зазрения совести срубил около тридцати прямых, как шест, молодых деревьев толщиной в руку. Из более длинных стволов Таман Н’Джок быстро соорудил остов убежища, покрыв его ветками и листьями папоротника. Другие пошли на изготовление пола, который должен был предохранить нас от сырости и задержать вторжение пиявок. У обоих концов нашего однодневного жилища мы разожгли по костру и запаслись валежником, чтобы защитить себя от ночной прохлады.

Рассчитывая с присущим мне оптимизмом на убитую дичь, которая обеспечит нам пропитание, я не захватил никакой еды. Но в корзине моего, к счастью, более предусмотрительного спутника нашелся мешочек рису. Мы поставили варить его в пустотелых стволах двух больших бамбуков, и полчаса спустя в распоряжении каждого из нас был длинный цилиндр с вареным рисом, которому бамбук придал привкус каштанов.

Затем мы растянулись у костра и закурили огромные сигареты из даякского табака. Лес, такой безмолвный днем, жил интенсивной ночной жизнью. Вокруг нас, на земле и деревьях, жужжали миллионы насекомых и квакали маленькие лягушки. Некоторые из этих лягушек, величиной едва ли не с кузнечика, прятались под жердями пола и без конца терзали наш слух одной и той же высокой нотой. Другие прилепились к стволам деревьев или к большим листьям папоротника и удивительно похоже подражали писку выводка цыплят, суетящихся вокруг наседки.

Примостившаяся по соседству сова посылала нам через правильные промежутки времени свое резкое «увак-увак», а над нашим убежищем, испуская пронзительные крики, сновали тупайи — маленькие, похожие на белок насекомоядные. Близ ручья задавали концерт лягушки-волы, напоминая своим мычанием перегоняемое стадо, вдали разносился по лесу хриплый крик самца-кабана. Тьму прорезали молнии тысяч светляков; между стволами время от времени начинал раскачиваться маленький фосфоресцирующий фонарик какого-нибудь светящегося жесткокрылого.

Мой спутник задремал с сигаретой в углу рта» Я подбросил топлива в огонь и заснул в свою очередь, обратив глаза к лесному своду, сквозь который никогда не было видно ни луны, ни звезд, ни солнца.

На рассвете, искупавшись в ледяной воде потока, мы возобновили поиски в древовидных папоротниках. Многочисленные ночные следы свидетельствовали о присутствии кабанов, привлеченных изобилием маленьких кислых плодов с хрустящей кожурой у подножия некоторых деревьев. Но за два часа молчаливого продвижения мы не встретили никого, кроме оленька[28] — маленького животного ростом с зайца, — который выскочил у наших ног из гущи папоротников.

Обескураженные, мы присели наконец под каким-то деревом; Н’Джок снова приготовил себе жвачку из бетеля, а я тем временем свертывал огромную сигарету из листа дикого банана. Тут я вдруг почувствовал, что в спину мне смотрит живое существо. Незаметно повернувшись, я увидел в нескольких шагах от нас большого кабана, явно удивленного нашим присутствием. Едва его взгляд встретился с моим, как он бросился в папоротники. Наученный вчерашним опытом, я держал карабин на коленях и не стал лишать себя удовольствия послать ему вдогонку пулю, прежде чем он успел скрыться. Выстрел заставил подскочить моего спутника.

— Что случилось?

— Баби, но он ушел.

Н’Джок недоверчиво поглядел на меня, и, чтобы убедить его, что я не грезил, мне пришлось показать ему совсем свежие следы животного. Согнувшись, он долго всматривался в землю, ища капли крови или клочки шерсти, затем выпрямился, качая головой.

— Ты промахнулся. Да вот, погляди, куда попала твоя пуля.

И он показал мне срезанное деревцо впереди того места, где, как я думал, стоял кабан в то мгновение, когда я нажал на спуск. Я выругал себя за столь поспешный выстрел. Мне был достаточно хорошо знаком сатирический склад ума даяков, и я не сомневался, что рассказ о моей неудаче с быстротой молнии облетит все племя. Даяки никогда не упоминали об удачных выстрелах, считая их чем-то само собой разумеющимся. Но стоило мне однажды упустить кабана, подстрелить которого было просто невозможно, в последующие дни все мужчина деревни спрашивали меня с насмешливым видом: «Значит, он все еще бегает, этот баби». Я уже понял, что мой спутник сочиняет историю, которую станет рассказывать по возвращении. Словно в подтверждение моих мыслей, он снова покачал головой:

— Однако же он был недалеко.

Я уже собирался запальчиво возразить Н’Джоку: мол, если он такой умный, то ему остается только взяться за ружье, как вдруг совсем рядом с нами раздался громкий хрип.

— Баби! Он мертв! — вскричал Н’Джок и бросился в заросли. Я последовал за ним, и мы сразу наткнулись на нашего кабана: он уже испустил дух, и пузыри кровавой пены выходили из его ноздрей. Пуля прошила его наискосок, задев сердце, но у него еще хватило сил пробежать несколько метров, прежде чем рухнуть. Если бы не шумный предсмертный вздох, мы бы его не нашли. Я снова допустил ошибку. Всегда, особенно в лесистой местности, нужно как можно дольше идти по следу животного, в которого стрелял, даже если думаешь, что промахнулся. Не раз после долгих поисков ты найдешь дичь мертвой или раненой и неспособной бежать дальше.

— Ты все-таки попал в него, — констатировал Н’Джок с довольным видом.

— Я был в этом уверен, — нахально солгал я.

Тогда он сделал надрез на хребте нашей неожиданной жертвы в том месте, где слой сала наиболее толстый, и с улыбкой повернулся ко мне:

— Он очень жирный!

Взяв кабана каждый за одну лапу, мы с трудом потащили его через заросли к ручейку. Там Н’Джок занялся последним туалетом свиньи, то есть дочиста вымыл и выскоблил ее. Затем сильными ударами мачете он разрезал ее вдоль, и мы погрузили по половине в свои корзины. Голова животного обычно дается охотнику, но я с готовностью уступил ее своему проводнику, не испытывая особого желания нести еще с десяток килограммов.

Долгие часы ходьбы по ужасной местности с половиной кабаньей туши за плечами превращались в настоящую пытку. Я назвал это «посмертным реваншем баби»! В тот день мы забрались особенно далеко от деревни. Мой выстрел прозвучал в восемь часов утра, а первых домов мы достигли только в шесть часов вечера, так как, естественно, время от времени останавливались, чтобы передохнуть.

Мы шли, сгибаясь под тяжестью своей ноши, и ротанговые лямки корзин врезались нам в плечи, как вдруг мой проводник обернулся ко мне:

— Держи ружье наготове: сейчас мы пересечем поляну, где живет бали — злой дух. Он зовется Уджук Лойонг. Сюда никто не рискует ходить безоружным.

— Но что он может нам сделать, этот бали?

— Много лет назад он бродил вокруг деревень и посылал невидимые стрелы в людей. Все, в кого он попадал, умирали два дня спустя с красным пятном на шее в том месте, куда угодила стрела. Люди гибли каждый день, и мы думали, что всех ждет та же участь. Тогда старики положили приношение на берегу реки, попросив Уджука Лойонга быть нашим другом. На другой день все предназначенные для него подарки унес паводок. С тех пор Уджук Лойонг стыдится своей неблагодарности по отношению к даякам. Он больше не хочет убивать тех, кто был так добр к нему. Поэтому он отыгрывается на кабанах. Иногда в лесу попадается множество мертвых животных с тем же следом от стрелы из сарбакана на шее.

В основу этой легенды об Уджуке Лойонге легла, вероятно, одна из странных эпидемий — быть может, эпидемия чумы, — поражающих время от времени людей и животных. Так или иначе, а на маленькой полянке, которую мы пересекали, я не заметил ничего страшного, совсем напротив: это было светлое пятно посреди сумрачного леса. Землю устилали те самые растения с резными зелеными и красными листьями, которые парижские цветоводы продают в горшках под названием акант.

— Вот видишь, — сказал я своему спутнику, — в моей стране букетик этих цветов стоит столько же, сколько здесь корзина рису.

— Вот и хорошо, на твоем месте я нагрузил бы ими три пироги и продал в твоей стране. Я стал бы богачом после этого.

— Беда в том, что на пироге ко мне нужно добираться три года, — ответил я смеясь, — да и то, если не будет паводка!

Таман Н’Джок посмотрел на меня с недоверием. Не смеюсь ли я над ним? Как будто существуют земли, более далекие, нежели устье реки, более далекие даже, чем Танджунгселор, этот город, отождествлявшийся для даяков с краем света!

Всякий раз, когда я возвращался в деревню с частью кабана, люди кричали мне с высоты своих домов: «Ты убил одного, туан? Он жирный?» И я отвечал, как подобает: «Жирный в меру». Скажи я, что он очень жирный, это походило бы на похвальбу, а если бы я назвал его тощим, можно было подумать, будто я не хочу с ними поделиться.

Едва мы приходили домой, как начиналось паломничество соседей и соседок, являвшихся попросить у меня свою долю кабана, «только чтобы попробовать». И каждому приходилось рассказывать об охоте во всех подробностях, повторяя в двадцатый раз, как мы увидели баби, каким образом я выстрелил, и как он упал, и упал ли он с первого выстрела или только был ранен и так далее, и опять сначала для вновь пришедших, которые тоже хотели все знать.

После этого наступал наш черед. У каждого была своя специальность. Ги восхитительно готовил кабаньи ножки в сухарях. Петер жарил рагу, достойное лучших ресторанов. Жорж топил сало и откладывал его про запас в больших бамбуковых трубах по даякскому способу. Что до меня, то я питал слабость к мясу кабана, тушенному в бамбуке. Вот рецепт: порубите поровну мясо и сало хорошего кабана, за которым, правда, вам придется отправиться в центральные районы Борнео — единственное место, где есть и кабаны, и бамбук. Добавьте в смесь немного соли и перца, после чего наполните ею бамбуковые трубы и заткните их пучками листьев дикого банана. Поставьте трубы на два часа у огня так, чтобы пламя лизало бамбук. После этого, поверьте нашему опыту, вы пальчики оближете!

Дня два мы объедались всевозможными блюдами, приготовленными из кабана. Затем, когда запасы иссякали, а наша потребность в мясе становилась непреодолимой, я снова отправлялся на охоту. Но на Борнео дичь не попадается на каждом шагу, к тому же животные не ждут вас на одном месте. Сегодня кабаны здесь, и у вас есть шанс убить одного или двух, а назавтра они исчезают, оставляя лишь следы, быстро смываемые дождем. В такие дни нам нередко приходилось довольствоваться мясом макаки, издающим резкий запах, мясом гиббона, напоминающим резину, или же мясом циветты, которое сильно отдает мускусом.

В Лонг-Кемюате, как и в каждой деревне, где мы останавливались, я мобилизовал ребятишек, и они добывали мне различных мелких животных, на которых я сам не охотился.

Однажды утром я увидел группу направлявшихся ко мне ребятишек, один из которых сжимал в руках темный меховой шар. Вблизи я различил странное продолговатое существо с острой мордой, маленьким розовым носом и пушистой шерстью, свисавшей бахромой с короткого хвоста зверька. Его крохотные уши по форме удивительно напоминали человеческие, а желтые глаза со зрачками в виде восклицательного знака светились умом и лукавством.

Ростом зверек был с кролика, и я решил было, что это какая-то большая бамбуковая крыса из тех, что водятся на Борнео. Однако, вглядевшись получше, я узнал мангуста ранее не встречавшегося мне вида. Впрочем, в данном случае я был не одинок; по нашем возвращении во Францию он привел в недоумение всех специалистов.

Когда его положили у моих ног, он даже не пытался убежать. Он долго обнюхивал носки моих парусиновых туфель, затем внезапно повернулся и уронил на них каплю мочи, наверное, чтобы лучше выразить свое презрение к человеческому роду. Нагнувшись, я взял его на руки, Тогда он опрокинулся на спину и с удовольствием позволил щекотать себе брюшко, а сам в это же время играл пуговицами моей рубашки. Потом вскарабкался на мое плечо и сунул мне в ухо свою холодную влажную мордочку.

Я был покорен и имел неосторожность слишком ясно показать это. Тотчас же маленький обладатель животного запросил с меня астрономическую сумму в сто рупий — жалованье гребца за десять дней! Я торговался вяло, больше из принципа, так как готов был отдать многое, чтобы стать владельцем этого очаровательного зверька. Наконец мы сошлись на цене в пятьдесят рупий, вероятно намного превосходившей все, на что смел надеяться этот сорванец.

Мангуст, казалось, отлично понял перемену владельца., Когда группа ребятишек удалялась, передавая из рук в руки прекрасный, совершенно новый билет Индонезийского банка, он оставался возле меня, словно не знал никого другого!

— Инн лаки атау бетина? (Это самец или самка?) — спросил я его маленького хозяина.

— Бетина, — ответил он мне.

По-французски слово звучало неплохо, недаром это имя выбрала для себя известная парижская манекенщица, не зная, очевидно, его индонезийского значения. Поэтому мы сохранили его за нашим новым приобретением.

С этого момента Бетина и я стали неразлучны. Пока я работал, она лежала, свернувшись, у меня на коленях, спала или с кошачьим усердием занималась своим туалетом. Если я прохаживался по деревне, она трусила за мной, безразличная ко всему, что происходило вокруг.

Вечером она забиралась в мой спальный мешок и мирно спала до утра, свернувшись у меня в ногах или же, наоборот, у моего лица.

Деревенские ребятишки кормили ее насекомыми, мышами и мелкими пресмыкающимися и часами играли с ней. Ни один верный пес никогда не проявлял большего терпения по отношению к своим бессознательным мучителям, чем моя Бетина: дети дергали ее за хвост и уши, тянули за передние и задние лапы, оспаривая друг у друга, словно вещь, или же вырывали у нее пищу изо рта.

Когда я шел на охоту, она следовала за мной, как хороший спаниель, и по дороге обшаривала норы грызунов, ловила ящериц или выкапывала кузнечиков. Если я стрелял в птицу и та падала в непроходимые заросли, Бетина отправлялась за ней и, вернувшись, съедала ее возле меня с довольным мяуканьем.

Иногда нам встречалась змея, и я получал возможность полюбоваться тактикой, при помощи которой Бетина расправлялась с пресмыкающимся. Она начинала неустанно кружить возле своего свернувшегося спиралью и готового к самозащите врага. Затем она внезапно кусала его, обычно за конец хвоста, и увертывалась, прежде чем он успевал на нее броситься.

Этот маневр повторялся на протяжении более получаса: мангуст описывал все более тесные круги вокруг змеи и кусал ее всякий раз, когда внимание той ослабевало. Под конец измученное пресмыкающееся переставало извиваться по земле и пыталось бежать. Его враг пользовался этим, чтобы подскочить и раздробить ему череп своими сильными челюстями. Затем мангуст тащил змею в кусты и с жадностью поедал.

Когда Бетина в первый раз сопровождала меня на охоту, я решил, что она задумала удрать. Мы подошли к широкой болотистой равнине, и, пока я пытался обойти ее, Бетина направилась прямо в высокую траву. Я долго звал ее, но тщетно: она исчезла в зарослях. После целого часа поисков я решил, что она не вернется, и присел на ствол поваленного дерева: мысль о том, что я могу потерять Бетину, всегда печалила меня.

В эту минуту с болота до меня донеслись тихие, жалобные крики, удивительно напоминающие пение жабы. Это искала меня моя отчаявшаяся любимица! Я немедленно отозвался на ее призыв, и спустя несколько мгновений она была уже возле меня; в избытке радости она каталась на спине и мурлыкала, как кошка.

Впоследствии забавы ради я несколько раз терял Бетину в лесу. Видя, что она удаляется, преследуя какого-нибудь зверька, я прятался в кустах или за каким-нибудь толстым деревом и следил за ней. Заметив мое отсутствие, она сразу останавливалась и встревоженно оглядывалась по сторонам, издавая свой жалобный призыв. Затем она опускала к земле розовую мордочку и отыскивала мой след с ловкостью ищейки. Выследить меня после этого было для нее уже игрой; и всякий раз, заметив меня, она выказывала ту же радость.

За свою жизнь я держал много ручных зверей (в том числе несколько мангустов), но ни один из них — за исключением обезьян, бесспорно самых дерзких животных, — не был таким дружелюбным. Только собака могла бы до такой степени приспособиться к обществу людей и сносить с таким терпением приставания детей.

Бетина следовала за нами при всех наших переездах, но питала ужас перед путешествиями в пироге. Она бегала взад и вперед по лодке и взбиралась на борта, бросая отчаянные взгляды на берег. Не раз она кидалась в воду и, плывя с поразительной быстротой, пыталась достигнуть суши.

Однако в конце концов я заметил перемену в поведении мангуста. Казалось, Бетина скучала; она бродила по хижине и мяукала не переставая. Иногда она вдруг устремлялась к выходу из деревни, словно какой-то смутный инстинкт звал ее в лес. Поймав ее несколько раз, когда она вот-вот собиралась исчезнуть, я решил ей больше не мешать. Друзья советовали мне держать Бетину на привязи, но я так любил ее, что не мог на это решиться. «Если она хочет уйти, пусть идет, — думал я, — я не могу заставить ее остаться».

И вот однажды вечером я не обнаружил Бетину в моем спальном мешке. Она вернулась в родной лес, чтобы жить своей настоящей жизнью дикого животного. Мне было очень тяжело, но я убедил себя, что там она будет счастливее, чем если бы я увез ее в нашу холодную Европу. Я только с беспокойством спрашивал себя, не мог ли долгий период легкой и безопасной жизни среди людей сделать ее неприспособленной к беспощадной борьбе за существование, которую непрерывно ведут животные в естественных условиях.

Но первое, что я увидел, открыв глаза на другое утро, был мальчик, который, по-видимому, давно дожидался моего пробуждения. На руках он держал Бетину! Испугавшись, вероятно, перспективы провести ночь в лесу, она закрылась в хижине на краю деревни, где ее, к счастью, узнали, иначе ей не миновать бы котла.

Я так обрадовался, увидев свою любимицу, что наградил мальчика целым мотком нейлоновой лески. Весть об этом тотчас распространилась среди ребятишек, и с той поры я мог уже не опасаться бегства Бетины. Стоило ей удалиться на несколько метров от нашего жилья, как ее ловил кто-либо из детей, жаждавший получить награду и опередить своих маленьких товарищей, стороживших в окрестностях.

Итак, Бетине было суждено остаться со своим хозяином и совершить вместе с ним долгое путешествие в Европу. На «борту парохода все животные моего зверинца были заперты в клетках, размещенных близ капитанского мостика. Только Бетина разгуливала на свободе, нисколько не пугаясь всего, что видела вокруг себя.

Привыкнув соваться во все попадавшиеся ей норы, она проникла однажды сквозь небольшое отверстие в огромную систему зубчатых передач и лебедок, при помощи которых опускали якорь. Я уже видел ее искромсанной этой адской машиной и упрекал себя за то, что стал по невнимательности виновником такой ужасной смерти, как вдруг заметил Бетину, которая вылезала несколькими метрами дальше, вся в смазочном масле, но совершенно спокойная!

В Марселе, когда я прогуливал ее на поводке, она вызвала спор между двумя зеваками, и я остерегусь изменить хотя бы слово в их замечаниях.

— Эбе, — сказал первый, — это вроде бы маленький дикий кабан!

— Да нет, — возразил другой, — ты же видишь, что это маленький тапир!

В Париже, в то время как остальные животные были распределены между Венсенским зоопарком и виварием Ботанического сада, Бетине была предоставлена привилегия сопровождать меня домой. Там я смог убедиться, какой поразительной приспособляемостью обладает это животное, явившееся прямо из своего леса. Например, в мгновение ока она поняла, что если ее выставляют за дверь столовой, то, чтобы вернуться туда, ей достаточно пройти через балкон; когда же ей хочется пить, самое лучшее — сесть под краном в кухне, испуская отчаянные призывы.

В первый же вечер после нашего приезда я вдруг заметил, что Бетина исчезла. Встревоженный, я искал ее повсюду, опасаясь даже, что она упала с балкона, но ее нигде не было. Однако, когда я улегся под одеяло, мои ноги коснулись мягкого комочка меха. Как она распознала мою постель, если я не спал на ней в течение двух лет и если до той поры она не знала ничего более комфортабельного, чем спальный мешок? Те, кто не признают у животных никакого разума, скажут, конечно, что Бетина забралась туда случайно, — легкий ответ, позволяющий прикрыть свое невежество и тем не менее не мешающий мне верить, что в этих двадцати граммах мозга присутствовал пусть слабенький, но разум.

К сожалению, несмотря на все свои привлекательные черты, мангуст не комнатное животное. Я это быстро заметил. Бетина начала с того, что разбила несколько ваз и безделушек, которые опрокидывала, очевидно, надеясь найти там спрятавшуюся добычу, Затем она принялась вытаскивать все книги из моей библиотеки, пуская для этого в ход свои острые когти, от чего не могли не пострадать переплеты. Кроме того, в городской квартире было трудно выносить испускаемый ею сильный мускусный запах, незаметный в постоянно проветриваемой хижине. Наконец, она завела обыкновение отправлять свои надобности всегда в одном и том же месте — привычка, которая была бы похвальной, если бы избранное ею место не находилось как раз посреди прихожей.

И все же я примирился бы со всеми этими недостатками, если бы не заметил к концу месяца, что Бетина сильно скучает. Она бродила по квартире, отчаянно мяукая, и в конце концов я подумал, что, быть может, ей будет лучше в зоопарке в обществе других привезенных из Африки или Азии мангустов, владельцы которых также были вынуждены расстаться с ними.

Лучше было бы выпустить ее на Борнео, подумают многие, и они будут правы. Но трагедия животных, прирученных по-настоящему, заключается в том, что они отказываются от свободы и после отъезда хозяина бродят в тех местах, где жили с ним, неизбежно заканчивая свою жизнь в деревенском котле; счастье еще, если их смерть, оказывается легкой и безболезненной. Комфортабельный плен был для нее предпочтительнее жестокого конца, тем более что я мог часто ее навещать.

Кончилось тем, что я определил Бетину на пансион в виварий Ботанического сада. Она все еще живет там, любимая и лелеемая всеми, не боясь голода и диких зверей, но вдали от своего родного леса, где мы бродили вдвоем, свободные и такие счастливые.

Глава четырнадцатая


Мы присутствуем при рождении азиатского гриппа и смерти ребенка. Мелкая торговля. Подозрительные зерна. Даяки проявляют неуважение к ООН. Волшебный зуб.


Лонг-Кемюат, где мы пережили столько счастливых минут, был только одним из этапов нашего продвижения в глубь Борнео. Оставив там в очередной раз часть багажа, мы решили отправиться в Лонг-Лаат. Если верить самим даякам, то это был район, где древние обычаи и культ отрезанных голов сохранились лучше всего.

Тогда-то мы и столкнулись с противником, которого еще не встречали на своем пути, — с гриппом, разумеется азиатским. Пораженные, мы стали очевидцами первых проявлений в центре Борнео знаменитой болезни, впоследствии обошедшей весь мир.

Даяки еще меньше нас понимали, что происходит, так как до тех пор они не подозревали о существовании насморка или гриппа. А тут вдруг они начали чихать, лить слезы, хлюпать носом, словно несчастные парижане в середине зимы. Испуганные, они тотчас бежали к нам, считая себя жертвами злого рока или какого-нибудь демона, забравшегося в них, потому что они заснули с открытым ртом!

Вначале я был немного сбит с толку. Покрасневшие глаза и распухшие носы ясно указывали на насморк, но это было что-то слишком просто. Скорее тут аллергия на какое-нибудь растение, нечто вроде сенной лихорадки, говорил я себе. И я принялся раздавать таблетки Фенергана, в результате чего значительная часть населения погрузилась в глубокий, продолжительный сон. Только спустя несколько дней я подумал о гриппе, о нашем добром старом гриппе (тогда я еще не знал, что они скоро переадресуют его нам).

Пришла очередь пустить в ход аспирин и капли, но это вовсе не означает, что моя работа стала легче. Совсем не просто заставить людей, которые не привыкли к этому, проглотить таблетку или позволить закапать себе в нос капли. Они давятся, кашляют, выплевывают наполовину растворившуюся таблетку на землю, подбирают ее вместе с пылью и начинают все снова с видом мучеников.

Эпидемия длилась месяц, и в течение целого месяца нам пришлось сидеть в Лонг-Кемюате, так как мы не могли набрать гребцов, заболевавших один за другим. Но всему приходит конец, даже гриппу, и, приложив немало усилий, нам удалось собрать нужных двадцать четыре человека и отплыть в трех не очень больших пирогах.

Проплыв два дня по Бахау, мы покинули его и направились по одному из его притоков — Ниаму, что означает быстрый, который представлял собой широкий поток, бурливший среди огромных скалистых глыб. Мы никогда не поверили бы, что пирога может проникнуть в этот лабиринт, и, однако, наши лодки подымались по Ниаму в течение целого дня — правда, не столько по воде, сколько волоком по камням или на спинах людей. Затем после ночного отдыха мы покинули реку и углубились в лес.

С наступлением ночи мы снова подошли к Ниаму — очень широкому в этом месте; через реку был переброшен висячий мост из длинных стволов бамбука, соединенных сетью из ротанговых лиан. Пройдя по этомухрупкому, качающемуся сооружению на высоте двадцати метров над водой и стараясь при этом не провалиться в одну из многочисленных дыр, которые строители просто не сочли нужным заделать, мы вступили в Лонг-Лаат.

Это была деревня, подобная множеству других, с четырьмя или пятью длинными общинными домами на высоких сваях, с амбарами для риса, запаршивевшими собаками и косматыми свиньями, рывшимися в черной грязи у подножий жилищ. Но в отличие от других даякских деревень она производила довольно неприглядное впечатление.

Мы пробыли в этой деревне около трех месяцев; большая часть нашего времени прошла в уходе за больными.

Следует признать, однако, что эти будничные занятия отнюдь не казались однообразными благодаря случавшимся каждый день веселым или трагическим происшествиям.

Так, мы начали с того, что посыпали ДДТ всех жителей деревни; мы надолго запомнили этот сеанс, вызвавший общее безумное веселье, которое прекратилось, только когда у нас иссякли запасы инсектицидов.

Однажды один из мужчин пришел звать меня к своему двухнедельному мальчику, заболевшему три дня назад. Осмотрев младенца, лежавшего на земле в куче грязного тряпья, я увидел, что у него дифтерит — настолько запущенный, что ребенок едва дышал. Хотя малыш был явно обречен, я решил, уступая настояниям отца, попробовать ввести мальчику сыворотку, но прежде предупредил родителей, что надежды мало, и попросил не винить меня, если ребенок умрет.

Не успел я вернуться к себе, как за мной пришел какой-то мальчик.

— Малыш умер, отец срочно зовет тебя.

Я отправился туда, с беспокойством думая о том, какой прием меня ожидал, но отец встретил меня очень приветливо и поблагодарил за то, что я сделал.

— Я хорошо знаю, что это не твоя вина, — сказал он мне. — Твои уколы хороши, это знают все, но они не могут ничего сделать, если такова судьба.

По традиции он уже выставил несколько кувшинов с рисовой водкой для тех, кто приходил разделить его скорбь. Жители деревни сбегались со всех сторон: хижина была забита мужчинами, женщинами и детьми, передававшими трупик из рук в руки. Каждый сильно прижимал его к себе, испуская отчаянные вопли, затем уступал на минуту соседу, которому также хотелось постонать, брал опять и вопил с новой силой, а затем передавал дальше по кругу.

Те, кто выразили таким способом свою скорбь, шли к кувшинам, пили и оживленно болтали о том о сем, как будто и не было траура. Время от времени один из пьющих удалялся:

— Извините меня, я пойду плакать.

И снова присоединял свой голос к концерту вздохов. При виде детей и матерей, подносивших своих младенцев поцеловать трупик, я не смог не воспротивиться:

— Уведите хотя бы детей, они же все заразятся!

Но на меня посмотрели с недоверием, и никто не двинулся с места: эти славные люди не могли себе представить, что болезнь может постигнуть человека не по воле злых духов, а как-нибудь иначе.

В другой раз к нам пришла мать, у которой неожиданно пропало молоко; не имея возможности кормить своего младенца, она обратилась за помощью к нам. Мы отдали ей последнюю банку сгущенного молока, а, когда оно кончилось, я, потеряв всякую надежду посоветовал ей попробовать сырые яичные желтки., Не знаю, последовала ли она моему совету, — во всяком случае, ребенок умирал несколько недель, и не было ничего ужаснее медленной агонии этого маленького скелета, у которого до последней минуты сохранилось достаточно сил — он все время шевелил своими, тонкими, как паучьи лапки, ручками и ножками и отчаянно вопил от голода.

Чтобы получить иголки, леску или крючки, люди несли нам всевозможные местные продукты питания: кур, яйца, разнообразные плоды и бесконечное количество диковинных овощей, похожих на стручки, венецианские фонарики или красные и зеленые звезды. В вареном виде эти удивительные плоды оказывались большей частью горькими или жесткими и набитыми твердыми, как гравий, семенами или в лучшем случае просто волокнистыми и безвкусными. Мы пробовали все, что нам приносили, и ни разу не стали жертвами своей гастрономической любознательности. Однажды, впрочем, к нам явился почтенный старец с маленькой корзинкой, наполненной зернами, немного похожими по виду на чечевицу. Мы уже собирались дать ему несколько крючков, которые он просил, как вдруг у меня возникли подозрения: эти зерна поразительно напоминали семена одного весьма ядовитого бобового растения, встречающегося в тех местах.

— Вы их обычно едите? — спросил я старика.

— Мы — никогда, но вы, однако, можете попробовать, — наивно ответил он.

Немного погодя старик появился снова, бережно держа в руках яйцо чуть побольше голубиного, и начался торг:

— Дайте мне жевательного табаку.

— Ну нет! Не за яйцо же!

— Хорошо, тогда железную коробку для моего бетеля.

Мы дали ему коробку, он взял ее, но яйцо не отдал.

— Мне хотелось бы с крышкой.

Мы опорожнили одну из коробок с лекарствами и протянули ему; он согласился, но вид у него был недовольный. Тогда мы великодушно добавили три крючка, которые он взял, заявив:

— Я предпочел бы иголки.

Мы отсчитали ему три иголки. Он схватил их, но не вернул крючков и не выказал никакого намерения отдать яйцо; затем добрую минуту обдумывал, что бы еще у нас попросить.

— Дайте мне это, — заявил он наконец и показал на полиэтиленовый кулек.

Измученные, мы уступили, но он все еще не был доволен:

— И кусок мыла…

Это было уже слишком… Оставив яйцо, он с сожалением удалился; при этом у него был вид человека, не получившего то, что ему причиталось за свои деньги.

Наше жилище постоянно заполняли мужчины и Женщины, которые с любопытством разглядывали все наши вещи или часами сидели на корточках, комментируя малейший наш жест.

Один из таких посетителей, перелистывая старый американский журнал, задержался перед большой фотографией, изображавшей заседание Совета Безопасности ООН. Внимательно рассмотрев каждого из персонажей, собравшихся вокруг заваленного бумагами круглого стола, который, несомненно, напомнил ему о нескончаемых карточных партиях в тавернах Танджунгселора, он поднял голову и спросил:

— Во что играют эти люди?

Нам было не так-то просто ответить ему!

Как-то раз один человек принес мне клык кабана, который почему-то согнулся в спираль и достиг почти сорока сантиметров в длину. Это была любопытная вещь, но владелец запросил баснословную для тех мест цену — двадцать пять рупий.

— Это слишком дорого за простой зуб, — сказал я.

— Нет, туан, это не дорого: если у тебя будет при себе такой зуб, никто не сможет тебя убить. Если в тебя выстрелят, пуля застрянет в дуле ружья, если же тебе нальют отравленный напиток, стакан разобьется, едва ты к нему притронешься.

— Так как я не скрывал своего скептицизма относительно чудесных свойств этого зуба, он добавил:

— Ты не хочешь мне верить, что ж, проверь. Привяжи этот зуб к ноге курицы и попытайся убить ее из твоего ружья — тебе это ни за что не удастся.

— Меня очень позабавило такое суеверие, и поэтому я решился произвести опыт, сделав моему посетителю следующее предложение: если мне не удастся убить курицу с первого выстрела, клык останется у него и я заплачу ему двадцать пять рупий; в противном случае он отдаст мне клык даром.

— Сказано — сделано. Одному из мальчишек поручили поймать курицу, и птица, волочившая за собой, словно пушечное ядро, клык кабана, была выпущена на деревенскую площадь. Под ироническими взглядами моего простака, убежденного в своей победе и призывавшего каждого в свидетели, я зарядил малокалиберную винтовку и прицелился. «Если я промахнусь, — думал я, нажимая на спуск, — меня высмеют». К счастью, при звуке выстрела курица захлопала крыльями и упала, убитая наповал.

— Хозяин зуба не мог прийти в себя. Его лицо выражало такую печаль, что мой триумф сразу сменился сожалением: ведь я разрушил его веру в этот предмет. Наконец он покачал головой и заявил:

— Возьми этот зуб, ты его выиграл. Впрочем, раз он не помогает, он мне больше не нужен.

— Я медленно отвязал клык от лапы убитой курицы, говоря себе, что, может быть, было бы лучше промахнуться, затем повернулся к огорченному даяку:

— Этот зуб мне решительно нравится, — сказал я. — Поэтому я покупаю его у тебя за двадцать пять рупий.

Глава пятнадцатая


Первичный и вторичный лес. Заблудившийся в джунглях. История с медведем. Посмертная головомойка. Памятный переход.


Для натуралиста Лонг-Лаат далеко не представлял такого интереса, как районы, в которых мы жили до того. Лет сорок назад, во время небывалой засухи, первичный лес был на большом пространстве уничтожен рядом пожаров, а на его месте возник вторичный с очень густым и неприветливым подлеском, передвигаться в котором было мучением, да и видимость там была плохая. Но главное его фауна и флора отличались меньшим своеобразием, чем в других районах. Обычно полагают, что так называемый вторичный лес не что иное, как молодая поросль, появившаяся на месте уничтоженного стихией или людьми первичного леса.

В действительности, каким бы удивительным это ни казалось, вторичный лес отличается от первичного не только своим возрастом, но и прежде всего образующей его растительностью. Объясняется это очень просто. Настоящий экваториальный лес состоит исключительно из деревьев, приспособившихся к постоянно царящей там полутьме, поэтому не в пример большинству растений их семена и молодая поросль могут развиваться только в тени.

Что же произойдет в случае уничтожения этого леса? На обнажившейся таким образом почве семена тенелюбивых деревьев не смогут развиваться, зато будут размножаться те виды, которые обычно растут на открытых пространствах. Следовательно, появившийся в итоге лес будет состоять из совершенно других пород, нежели первичный лес, и даже неспециалист сможет распознать его с первого взгляда. То же самое относится к животным и особенно к птицам: те из них, которые обычно живут в светлом лесу, тотчас же освоятся в этой новой, столь подходящей для них среде.

Но такая смена неокончательна, так как природа беспрестанно эволюционирует. Когда деревья вторичного леса станут достаточно большими и будут давать нужную тень, там смогут, в свою очередь, прорасти семена, занесенные из соседнего, первичного леса; после того как новые деревья достигнут своего полного роста, справедливость восторжествует: отбрасываемая ими тень безжалостно заглушит вторичный лес. Так постепенно возродится первичный лес, но, конечно, для этого нужны по крайней мере одно-два столетия.

В лесу Лонг-Лаата, менее богатом дикими плодами, чем лес, растущий в низовьях Бахау, водилось мало дичи, и, чтобы встретить оленей или кабанов, мне приходилось уходить очень далеко. Положив в ротанговую корзину спальный мешок, мандоу и небольшой запас риса, я уходил один на несколько дней, радуясь убежать из этой малоприветливой деревни.

Не очень хорошо зная местность, я выбирал дорогу наугад и старался ориентироваться по какому-нибудь из бесчисленных потоков, бороздивших лес. После целого дня ходьбы я разбивал свой бивуак и в последующие дни охотился в его окрестностях. Обычно без большого труда находил это временное убежище, но один раз все же мне этого не удалось сделать, и я был вынужден провести ночь там, где она меня застигла.

В тот день я очень рано вышел из Лонг-Лаата и по дороге встретил группу охотников, возвращавшихся с кабаном. Они по-дружески предложили мне большой кусок сала и кое-как прокопченный окорок, после чего продолжили свой путь. Тут я заметил, что за мной увязалась одна из собак; она принадлежала к таким запаршивевшим и тощим созданиям, что невольно возникал вопрос, откуда у них берутся силы двигаться.

К четырем часам пополудни я устроил привал на берегу неширокого прозрачного потока и соорудил себе легкое убежище, покрыв его большими круглыми листьями. Затем приготовил на ночь солидный запас валежника и, так как еще было светло, решил побродить в окрестностях в надежде встретить какую-нибудь дичь. Уходя, я заметил, что даякская собака исчезла. Полагая, что она вернулась в деревню, я не стал беспокоиться.

Не прошло и четверти часа с момента моего ухода с бивуака, как я наткнулся на совсем свежие следы бантенгов — крупных диких быков тропической Азии. Я последовал за ними, надеясь быстро нагнать животных, которые, видимо, останавливались по дороге, чтобы пощипать редкую травку на небольшой прогалине. Вскоре, однако, пошел проливной дождь, и мне становилось все труднее отличать свежие следы от старых, смешавшихся на глинистой почве. Растительность стала такой густой, что в конце концов я застрял в непроходимой чаще бамбука и ротангов с колючими стелющимися стволами; тысячи шипов удерживали меня, впиваясь в одежду и тело. В течение получаса я пытался проложить себе путь, но лишь изодрал в кровь руки и ноги. Наконец отчаявшись, я обнажил свой мандоу и принялся бешено рубить вокруг себя, громко проклиная этот враждебный лес. В тот же миг тяжелый топот и треск валежника возвестили мне, что, сам того не подозревая, я подошел к бантенгам, отдыхавшим, по-видимому, в зарослях, но спугнутым шумным проявлением моего гнева.

Оставалось только вернуться к бивуаку, что представлялось мне простым делом. Я даже решил не возвращаться прежним путем, а пойти напрямик — как мне казалось, в нужном направлении. Я проходил, однако, больше часа, но так и не добрался до ручья, на берегу которого находился бивуак, и ночь, наступившая с обычной для экваториальных районов внезапностью, застала меня бредущим наугад в чаще леса.

Лишенный возможности двигаться дальше, я присел под деревом, ругая себя за упрямство, с каким искал до последней минуты дорогу, вместо того чтобы соорудить временное убежище еще до наступления темноты.

Но зачем предаваться бесплодным сожалениям? Полезнее развести огонь, чтобы провести ночь с возможно меньшими неудобствами. Ощупью я собрал охапку хвороста; когда же я захотел вернуться за ружьем и мандоу, которые я оставил прислоненными к дереву, мне это не удалось сделать, такая кругом стояла непроглядная тьма.

Я отыскал их только после терпеливых поисков, двигаясь по кругу на четвереньках. Чтобы не повторилось подобное недоразумение, я размотал длинную ротанговую лиану, которую срезал дорогой, и привязал один ее конец к ружью, а другой — к своему поясу, Так, на привязи, я прогуливался на четвереньках вокруг своего дерева, собирая хворост и думая о том, что если бы мои парижские друзья увидели меня в столь странной позе, у них наверняка бы возникли сомнения, в здравом ли я уме. К счастью, ночью в экваториальном лесу мало свидетелей; единственной неприятностью была встреча с колонной прожорливых муравьев, которые, словно по команде, набросились на меня и искусали все тело, заставив пуститься в дикую пляску, чтобы избавиться от них.

Все эти усилия оказались бесполезными, так как развести огонь мне не удалось: камень моей зажигалки избрал именно этот момент, чтобы прекратить свое существование. Поэтому я сжался в комок на пористой, как губка, почве, где вмятины от моих локтей и коленей тотчас же наполнялись водой. К моему большому удивлению, я сразу же уснул, несмотря на вдохновенное пение жаб, стрекотание мириадов насекомых и звонкое жужжание больших скарабеев, задевавших меня в своем тяжелом полете.

Среди ночи меня разбудил дождь. Двигаясь по-прежнему на конце своей ротанговой лианы, я срезал ощупью несколько молоденьких деревьев и соорудил себе временное убежище, обладавшее, однако, лишь относительной непроницаемостью. Тем не менее холод и влага помешали мне уснуть опять, и я лежал на спине, слушая тысячи ночных шорохов.

Внезапно ветки шумно затрещали, и прямо передо мной остановилось большое животное. Я не различал даже его силуэта, но отчетливо слышал, как оно втягивало воздух и выдыхало его в мою сторону. О том, чтобы стрелять в этой кромешной тьме, не могло быть и речи, поэтому я громко закричал, скорее для собственного успокоения, чем для того, чтобы испугать незваного гостя:

— Убирайся, грязная скотина!

Животное громко фыркнуло и умчалось, с шумом ломая ветки. Я долго лежал без сна, спрашивая себя, был ли моим ночным посетителем бантенг, кабан или медведь. Если в первых двух случаях я не рисковал практически ничем, имея дело с нераненым животным, то не так обстояло дело с медведем.

Небольшие медведи Борнео — их длина не превышает одного метра шестидесяти сантиметров — отличаются очень скверным характером, в чем мы не раз имели случай убедиться. Они как те добродушные с виду весельчаки, обладающие, однако, темпераментом холерика. Тот, кто знает, какой поразительной силой наделены эти животные, легко ломающие ствол дерева, чтобы похитить мед диких пчел, кто видел их могучие клыки и длинные, кривые, словно крючья мясника, когти, тот предпочтет держаться подальше от этих своенравных созданий.

Нам довелось несколько раз видеть даяков, которые недостаточно быстро уступили дорогу медведю или же — что совсем плохо — медведице с детенышем и были тяжело ранены одним из этих добродушных с виду животных; приходилось оказывать им помощь.

Остаток ночи прошел без приключений, и утро наступило внезапно, без перехода, без «розовоперстой авроры», без солнца, встающего где-то за этими зелеными сводами. С верхушки дерева раздался пронзительный крик цикады — «будильника», и я понял, что уже шесть. Надо мной, сварливо чирикая, пролетели две крохотные пташки, какая-то желтоголовая пичуга пропела свои звонкие рулады, затем все стихло, и оживленная ночная жизнь сменилась дневным безмолвием.

Подражая пунанам, для первого завтрака я срезал извивавшуюся между двумя деревьями лиану толщиной в руку; из бледно-желтого надреза вытек горький, но освежающий сок, который я собрал в свернутый фунтиком большой лист. Затем я направился к бивуаку, куда добрался только к двум часам дня — так далеко, сам того не сознавая, я зашел накануне.

Я ничего не ел в течение тридцати одного часа, и всю дорогу мне мерещились два куска кабаньего мяса, и особенно наполовину прокопченный окорок, еще совсем красный около кости. Увы, меня ожидало одно из самых горьких разочарований в моей жизни. Даякская собака, о которой со вчерашнего дня я совсем забыл, разорила крышу бивуака и утащила мясо. Она еще лежала в кустах, пожирая что-то. Я бросился на нее с ужасающим воплем, и собака пустилась наутек, бросив свою добычу — порядком изжеванный кусок кожи с салом величиной с ладонь. И все же я порубил его мандоу и поставил варить вместе с рисом в бамбуковой трубке; получившееся блюдо показалось мне восхитительным.

Только к одиннадцати часам вечера я добрался до Лонг-Лаата с пустыми руками и с чувством отвращения, давая себе зарок, что ноги моей больше не будет в этом чертовом лесу.

То была клятва пьяницы, так как спустя два дня я снова отправился на охоту, но на сей раз в сопровождении тощего старика с выступающими ребрами и морщинистой, как у старого слона, кожей. Он все время называл меня «мое дитя» и перемежал свою речь хрипом и стонами, словно был в агонии. Я ждал, что старик вот-вот свалится, но в течение трех дней, проведенных нами в лесу, он держался хорошо.

Мы дважды повстречали иссит, летевшую слева направо. Оба раза старик останавливался, разводил небольшой костер и начинал нескончаемые заклинания. Словно в подтверждение правоты оракула, я убил двух очень жирных кабанов, так что нам даже не удалось перенести все мясо за один раз.

Деревня дремала, охваченная оцепенением на редкость знойного дня. Растянувшись на ротанговых циновках и подложив под головы небольшую скамейку, полено или просто бутылку, истомленные жители спали в прохладе своих длинных свайных домов. Тощие куры неподвижно сидели на нижних ветвях деревьев, приоткрыв клювы и свесив крылья. Даже свиньи, эти неутомимые обжоры, обессилев, лежали в грязи, в тени домов.

Внезапно тишину нарушили крики. Тревожно забили гонги, и люди забегали как сумасшедшие в разные стороны. Все окружили мальчика лет десяти с испуганным лицом, который вновь и вновь рассказывал одну и ту же историю; из того, что он говорил, мы уловили только без конца повторяемое слово «беруанг» (медведь).

— Что случилось? — спросили мы.

— Медведь напал на человека, он в лесу, тяжело ранен, быть может уже умер. Возьмите ваши ружья, нужно тотчас же отправляться на поиски, — ответили даяки.

По дороге мальчик подробно рассказал нам о случившемся. Он сопровождал в лес одного охотника, как вдруг на них бросился выскочивший из зарослей медведь. Мы уже знали, что эти животные обладают очень скверным характером, который делает их особенно опасными для людей. Поэтому беззащитный мальчик пустился наутек и спрятался на дереве.

Мужчина, напротив, был вооружен копьем и, как обычно, кинжалом. Он не колеблясь встретил противника лицом к лицу, но, по единодушному мнению остальных даяков, допустил при этом серьезную ошибку. Вместо того чтобы дождаться приближения зверя и затем проткнуть его копьем в момент, когда тот подымется для нападения на задние лапы, как это делают все медведи, охотник метнул свое копье, когда зверь находился еще в нескольких шагах, и тем лишил себя главного средства защиты.

В довершение неудачи копье только скользнуло по плечу косолапого, удвоив его ярость. Позабыв в страхе о висящем за поясом мандоу, мужчина попытался спастись бегством и устремился к ближайшему дереву. Он просто забыл, что медведи лазают по деревьям еще лучше людей, а малайский медведь — самый лучший древолаз из всей медвежьей породы. В то время как несчастный с энергией отчаяния карабкался по нижним ветвям дерева, зверь поднялся вслед за ним, буквально изгрыз ему ступни своими мощными челюстями и разодрал голени огромными когтями.

Вдруг, когда мальчик, перепуганный свидетель всей этой сцены, ждал, что его спутник будет разорван в клочья у него на глазах, гнев животного остыл; медведь исчез в кустах, а его жертва соскользнула на землю и лишилась сознания. Не потеряв хладнокровия, ребенок спустился со своего насеста и помчался стрелой, чтобы позвать на помощь.

Приближаясь к месту трагедии, мы замедлили шаг, готовые отразить внезапное нападение. Но в лесном безмолвии ничто не говорило о присутствии хищника, зато в том месте, где должна была находиться жертва, нас ждал сюрприз: человек исчез. Его жена, пожелавшая во что бы то ни стало сопровождать нас, принялась истошно вопить, решив, что медведь вернулся и утащил раненого. Два даяка уже наклонились к земле и шли по следу, ясно различимому в кустах. Он привел нас на берег ручья: у охотника еще хватило сил дотащиться туда и растянуться на большом плоском камне.

— Я хотел умереть у воды, — сказал он нам.

При виде своего супруга женщина с воем бросилась к нему и осыпала его поцелуями, ощупывая со всех сторон, что причиняло ему нестерпимую боль. Его ступни были искромсаны, а пятки прогрызены до кости. Голени тоже оказались разодранными — сквозь открытые раны виднелись кости и сухожилия.

К счастью для него, ни один из важных кровеносных сосудов не был порван; следовало опасаться лишь гангрены, которая часто начинается от ран, нанесенных плотоядными животными. Дело в том, что на их когтях сохраняются остатки гнилого мяса — настоящая питательная среда для бактерий.

Раненого положили на бамбуковые носилки и отнесли в деревню, где, изрешеченный уколами, напичканный антибиотиками и зашитый, за неимением кетгута, обыкновенной черной ниткой, он великолепно поправился. Но долгие недели он не мог ходить, и перед самым нашим отъездом мы видели его еще невыздоровевшим на веранде своего дома.

Хотя, как мы могли убедиться, медведи отличаются довольно скверным характером, это внезапное, ничем не спровоцированное нападение обычно недоверчивого животного казалось несколько странным.

Но все объяснилось на следующий день, когда один из охотников принес нам найденного неподалеку от места происшествия медвежонка, которому было несколько месяцев. Вероятно, мужчина и ребенок проходили неподалеку от медведицы с детенышем, и разъяренная мать напала на них, вообразив, что ее чадо в опасности.

Итак, наш зверинец пополнился новым питомцем. У него была большая голова с близорукими глазами, огромные лапы и вздутый живот, что делало его похожим на карикатурного плюшевого медведя — неуклюжую и трогательную игрушку. Нисколько не испуганный, медвежонок без конца испускал тихие стоны, наверное от голода, так как, если ему протягивали палец, он принимался шумно сосать его с довольным урчанием.

Выкормить этого оторванного от матери малыша было делом нелегким. У нас оставалось лишь несколько банок уже испорченного порошкового молока; его вкус и запах сначала отталкивали нашего питомца. Только побуждаемый голодом, он снизошел до этого напитка, который я попытался улучшить, добавляя яичные желтки и сахар. Опыт, впрочем, оказался неудачным: испорченное молоко расстроило медвежонку желудок и вызвало у него еще более сильное отвращение ко всякой пище, какую я ему давал.

По счастью, медведи самые крепкие из животных. Наш Око вынес режим, которого, вероятно, не выдержал бы никакой другой сосунок, и достиг Таракана, похудевший, но совершенно здоровый. Лечение сгущенным молоком, медом и яйцами быстро вернуло ему солидность — именно ей он был обязан своим именем, так как на даякском диалекте «Око» означает «добрый дедушка».

Переезд от Таракана до Джакарты осуществлялся на скотовозе — петлявшем между островами судне; на его палубе более тысячи пассажиров и несколько сот буйволов, лошадей и коз жили бок о бок свыше десяти дней. Моим животным был отведен уголок, а Око привязали возле большого ящика, служившего ему дортуаром. Однажды ночью, когда на залитой лунным светом палубе все спали, меня внезапно разбудил матрос-малаец.

— Туан, беруангму лари! (Господин, твой медведь убежал!)

И он показал мне вырисовывавшийся на серебристом небе маленький силуэт, который кувыркался на релингах на корме судна. Воодушевленный великолепием тропической ночи, Око перегрыз свою привязь и теперь занимался акробатикой над бездной.

Не осмеливаясь схватить его из опасения, что он упадет в черную воду моря, где кишели акулы, я принялся звать его:

— Око, иди сюда, ну, иди же!

Но это маленькое чудовище, казалось, ничего не слышало. Напротив, словно желая напугать меня, малыш удвоил смелость своих акробатических упражнений. Эй, словно говорил он мне, гляди: иии… гоп! — пируэт! А теперь: гоп и еще гоп! — двойной пируэт! И это еще не все: теперь на одной лапе, иии!.. гоп!

У меня волосы встали дыбом от ужаса: он висел в пятнадцати или двадцати метрах над бурлящей водой, цепляясь только одной задней лапой за скользкие от водяных брызг релинги. Стоит мне шелохнуться, говорил я себе, — и он упадет; не будем двигаться, главное не будем двигаться. Надо, однако, думать, что эти внешне неуклюжие, неповоротливые животные прирожденные эквилибристы, так как мгновение спустя Око уже снова сидел верхом на поручнях. На это! раз я не пытался прибегать к дипломатии. Бросившись на медвежонка, я схватил его за шиворот; после короткой борьбы мне удалось стащить его с насеста.

От Сингапура до Марселя мы шли в течение восемнадцати дней на великолепном теплоходе крупной французской судоходной компании. Око, успевший тем временем подрасти, сразу же стал баловнем всех пассажиров, которые закармливали его фруктами, конфетами и пирожными. Они даже частенько забывали запирать его клетку, быть может не всегда неумышленно. Так, однажды бармен первого класса был немало удивлен, увидев явившегося в час аперитива медведя, который обходил столы, опрокидывая стаканы, не убранные вовремя их перепуганными владельцами.

Он был также звездой снятого на пароходе фильма и по этому случаю смахнул на палубу всю посуду, которую нес на подносе стюард, а затем с явным удовольствием принялся рвать на куски кожаную обивку капитанского кресла и вытаскивать из-под нее весь волос.

Трудности начались в Марселе. Первым делом, прежде чем представить мой живой груз в таможню, нужно было получить ветеринарное свидетельство. Мне сразу сказали, что портовый ветеринар придет не раньше одиннадцати часов. Так как было едва восемь часов утра, то мне предстояло запастись терпением на добрых три часа, тогда как другие пассажиры весело покидали судно.

Ветеринар прибыл чуть позже указанного часа и начал с того, что пошел выпить стакан аперитива в одном из кабинетов. Узнав, что ему предстоит нанести визит моим животным, он, по-видимому, отнюдь не пришел в восторг, но тем не менее сделал это более или менее любезно. Бросив беглый взгляд на моих пленников, он заявил:

— Ладно. Это все, что у вас есть?

— Нет, доктор, у меня еще есть в соседней клетке медведь; если вы хотите его видеть…

— Что? Медведь? Нет, ни к чему, я вам верю.

— Но, доктор, он ручной, вы ничем не рискуете.

— Ручной или нет, я не доверяю этим животным, вот вам ваше свидетельство.

После выполнения этой первой формальности мне нужно было получить разрешение таможни на разгрузку. Отправившись в это учреждение, я застал там четырех таможенников в форме; они сидели за столом, единственным украшением которого был литр красного вина и четыре стакана. Мое появление прошло совершенно незамеченным; после нескольких минут ожидания я приблизился к представителям закона, смущенный тем, что мне приходится прерывать их дружескую беседу, и вежливо спросил:

— Извините, господа, не мог бы один из вас взглянуть на партию животных, находящихся на теплоходе неподалеку отсюда? Вот у меня есть лицензия на ввоз и санитарное свидетельство…

— Принесите сюда ваших животных, — ответил старший по чину, ставя стакан.

— Но, мсье, это невозможно! Все мои животные в клетках, и некоторые из них слишком тяжелы для меня одного. Мне пришлось бы самое меньшее тридцать раз пройти туда и обратно, тогда как вам достаточно одной минуты, чтобы посмотреть на них, это совсем рядом…

— Говорят вам, принесите их сюда — не нам же идти туда.

Когда я не без труда спускался с судна, ведя одной рукой Око на поводке, а в другой держа клетку с попугаем, ко мне подошли три господина в штатском.

— Таможенный контроль. Куда вы идете с этими животными?

— Как раз иду предъявить их в таможне.

— Разве вы не знаете, что до получения разрешения из таможни запрещено выгружать животных? Ну-ка, возвращайтесь на судно.

— Но, мсье, в таможне, наоборот, сказали, что не могут дать разрешения, пока я не предъявлю этих животных. Как же мне быть?

— Это нас не касается; во всяком случае, вы не имеете права выгружать.

— Но я иду в таможню, вон туда. Всего пятьдесят метров!

— Говорю вам, вернитесь на судно, не то я конфискую этих животных.

Лишний раз я мог убедиться, что нигде в мире не наталкиваешься на такие трудности, как по возвращении домой! Наконец к четырем часам дня мне удалось высадить свой живой груз — при этом не обошлось без яростных схваток с чиновниками различных учреждений. Путешествие из Марселя в Париж не представляло больше никаких трудностей, и я имел удовольствие доставить всех моих пленников в целости и сохранности в Зоологический сад.

Так завершились приключения Око, медвежонка с Борнео, проехавшего более двенадцати тысяч километров, чтобы закончить свое существование в вольере Венсенского зоопарка вместе с двумя-тремя ему подобными, прибывшими из Малайзии или Индокитая, каждый из которых, наверное, многое рассказал бы, если бы мог.

Проведя около трех месяцев в Лонг-Лаате, мы с Петером решили подняться по Бахау до его истоков близ границы с Сараваком.

Жорж и Ги оставались в это время в деревне, чтобы заснять церемонию под названием «меноуланг», что означает «извлечение костей». Некоторые даякские племена по окончании уборки риса выкапывают трупы соплеменников, умерших в течение года, и торжественно относят их на берег реки. Там с костей снимают мясо — операция относительно легкая, если разложение зашло достаточно далеко, но трудная, если человек скончался недавно. Затем кости тщательно скоблят и моют и наконец кладут в глиняный кувшин, прикрепленный к верхушке очень высокого пня. У каждой семьи есть свой кувшин; когда он бывает слишком полным, несколько старых костей выбрасывают, чтобы освободить место для вновь поступивших. Часть этого ритуала — очистку головы — Жорж окрестил «посмертной головомойкой»! Во время меноуланга царит атмосфера загородной прогулки. Каждый берет с собой еду, и кости переносят вперемежку с шариками вареного риса или кусочками сахарного тростника, которые будут съедены по окончании церемонии!

Чтобы добраться до реки, по которой мы могли бы продолжить свое путешествие в пироге, нужно было пройти лесом до деревни под названием Кабуанг. В нашей памяти этот переход остался как один из самых мучительных среди всех, какие нам довелось совершить на Борнео. Мы вышли рано утром вместе с проводником-даяком, каждый нес на спине свое личное имущество, так как путешествие могло продлиться довольно долго.

До полудня мы шли лесом, относительно светлым и приятным, но буквально кишевшим голодными пиявками. Петер, всегда любивший статистику, снимал их по одной и считал, я же, как более ленивый, ждал, пока они образуют кровянистую гроздь на моих лодыжках, а затем соскребал их лезвием мандоу и рубил на земле на мелкие части.

Но это было лишь маленьким неудобством по сравнению с тем, что нас ожидало. Всю вторую половину дня мы были вынуждены идти вдоль обрывистого склона глубокого ущелья; внизу меж огромных скал бурлил небольшой поток. Нам приходилось ставить ноги на липкий земляной карниз едва ли шире ладони, к тому же кое-где обвалившийся. Стоило оступиться, и мы полетели бы вниз, увлекаемые тяжестью наших рюкзаков.

Наконец эта глинистая дорожка кончилась; продвижение по лесу показалось нам истинным удовольствием, тем более что наш проводник объявил, что мы почти на месте. На самом же деле мы шли еще несколько часов и каждые двадцать минут спрашивали его:

— Ну как, далеко еще до деревни?

И он неизменно отвечал с завидной точностью: «Немного далеко», «Не слишком далеко» или «Может быть, далеко»!

Только поздней ночью наша тройка добралась до Кабуанга, и, хотя мы мечтали об отдыхе, нам пришлось принять участие в попойке, которая продолжалась до утра. Два или три раза мы потихоньку ускользали, но едва успевали лечь, как за нами являлись женщины и девушки, безжалостно вытаскивавшие нас из спальных мешков и увлекавшие к месту пиршества.

От Кабуанга мы поднялись в пироге до Лонг-Туа, первой из двух деревень, населенных племенем берау — тех самых, которых мой друг Эмбан Джалонг назвал дикарями, так как во время даякских войн они не убивали «даже для того, чтобы отрезать головы».

Глава шестнадцатая


У берау. Бангау. Зубы пантеры и трупоядный медведь. Утро в засаде. Странный лес. Сбор дамара. Редкие животные. Окаменевшая деревня. Хороший суп. Отъезд.


Берау значительно отличались от всех даяков, которых мы видели до сих пор. В общем они были худощавее, отличались более желтым цветом кожи и резче выраженными монголоидными чертами лица. На голове у них были тюрбаны, а их татуировка состояла из длинных волнистых параллельных линий на руках и ногах вместо арабесок и стилизованных драконов или птиц, как у соседних племен.

Они говорили на совершенно непонятном даже для других даяков языке, в котором имелись, как в арабском, хриплые гласные и гортанные согласные. Две маленькие деревушки, Лонг-Tay и Бангау, расположенные на расстоянии дня пути от реки, — вот и все, что осталось от первобытного народа н’горек. Слово «н’горек» означает попросту «тарабарщина»; эти люди, которых даяки считали самыми древними обитателями Борнео, были прозваны так за свой непонятный язык.

Лонг-Tay состояла из четырех маленьких домов на сваях, в каждом проживала одна семья. По обычаю, мы были приняты в хижине вождя, отец которого, старик лет восьмидесяти на вид, считался самым старым человеком в тех местах. Когда мы осведомились о его возрасте, нам ответили просто:

— Мы не знаем, он всегда был.

Этот старик — необычайное явление в стране, где люди редко переваливают за сорок пять лет, — продолжал возделывать свое рисовое поле и не колеблясь совершал одно-двухдневные переходы по лесу, чтобы напиваться в окрестных деревнях. Он знал тьму даякских легенд и преданий, но, к несчастью, говорил только на своем непонятном диалекте. Он пережил эпоху племенных войн и с гордостью показал нам покрывавшие его тело шрамы. Однажды ночью, лет двадцать назад, он сидел на корточках над маленьким круглым люком, имеющимся в центре каждого даякского жилища, как вдруг чье-то копье пронзило ему икру и бедро, не достигнув, к счастью, живота. Не теряя хладнокровия, он схватил оружие, помешав таким образом своему невидимому противнику нанести второй удар, и принялся вопить, чтобы поднять тревогу. Враги, осадившие деревню, поняли, что они обнаружены, и скрылись в ночи.

На следующий день мы покинули Лонг-Tay, чтобы отправиться в Бангау, последнюю деревню, отделенную от Саравака сотнями километров необитаемого леса.

За минуту до отъезда вождь попросил у меня «лекарство для отращивания носа»; когда же я удивился, он пояснил:

— Это для моего сына: мне хочется, чтобы у него был такой длинный нос, как у тебя, но, сколько я ни тяну его по утрам, он не растет.

Я уверял этого отца, озабоченного внешним видом своего отпрыска, что лучше иметь нос слишком короткий, чем слишком длинный, но это, кажется, не очень убедило его, и нам удалось отделаться от него, только вручив ему несколько таблеток какого-то витамина, который, во всяком случае, не мог повредить мальчику.

От Лонг-Tay до Бангау нужно было идти целый день по горам, покрытым лесом и прорезанным бесчисленными потоками. Неизменно методичный Петер подсчитал, что во время этого путешествия мы перешли вброд не менее тридцати трех речек!

Бангау оказался маленькой деревушкой, приткнувшейся высоко над рекой и состоявшей всего из трех домов на сваях, в которых проживал в общей сложности тридцать один человек. Нас поместили у помощника вождя, человека молодого и отважного; он прекрасно говорил по-малайски, так как проработал несколько лет на каучуковой плантации в Сараваке.

Один из сопровождавших нас гребцов шепнул нам, что наш хозяин Ладжанг был несколько месяцев назад отравлен одним ревнивым мужем и три недели пребывал между жизнью и смертью. В конце концов он благополучно выпутался, но немного погодя его соперник умер при загадочных обстоятельствах, и Ладжанг женился вскоре на вдове. Мы с любопытством разглядывали виновницу этой любовной драмы, маленькую, уже не очень молодую особу; улыбающаяся и трудолюбивая («главное трудолюбивая», как нам с гордостью заявил ее супруг), она нисколько не походила на роковую женщину.

На следующий день мы отправились охотиться на бантенгов, но нашли только их следы — правда, свежие — и провели отвратительную ночь на берегу болотистой заводи, съедаемые комарами. Зато принесли оттуда оленя, кабана и немало занятных птиц. Тогда же мы решили, что я останусь на один-два месяца в Бангау, чтобы пополнить свои коллекции, а Петер вновь спустится в Лонг-Кемюат и оттуда на побережье, чтобы добиться присылки денег из Сингапура, так как у нас не осталось ни гроша и мы рисковали застрять на неопределенное время в центре Борнео, не имея возможности уплатить гребцам.

Время, прожитое в этой деревне, оставило у меня неизгладимые воспоминания. Эти тридцать один житель, затерянные среди девственного леса, вели почти райское существование. Дичь и рыба водились в изобилии; каждое утро мой хозяин приносил мне гору зажаренного кабаньего сала и не меньшее количество риса. Впрочем, в этой деревне ели только мясо кабана, а жесткую оленину отдавали собакам, у которых были туго набитые животы и густая лоснящаяся шерсть.

Земля была такой плодородной, что у каждой семьи имелись два-три амбара, полных риса про запас. Чтобы использовать эти излишки, берау изготовляли невероятные количества спиртного. Впрочем, их образ жизни был строго размеренный: в течение пяти дней все трудились — мужчины охотились или корчевали лес, женщины рушили и отваривали горы риса, который они ставили бродить в огромных глиняных кувшинах. Затем в течение пяти последующих суток только ели и пили, пока не выходили запасы снеди и напитков.

Г од за годом эти славные люди вели такой простой образ жизни. Можно было подумать, что довольно-таки изнурительный режим подрывал их здоровье, но, по-видимому, этого не происходило. Люди Бангау были столь же крепкими, как и обитатели соседних районов; во всяком случае, детская смертность там была гораздо более низкой, составляя менее двадцати процентов, тогда как в других деревнях, страдавших от хронического недоедания и особенно от нехватки мяса, она часто превышала пятьдесят процентов.

Ритуал коллективных пиршеств значительно отличался от того, которого придерживались другие даяки. Все усаживались в круг на полу в доме вождя, а кувшины со спиртным устанавливали вдоль стены, где две женщины непрерывно наполняли привезенные из Саравака большие чарки «made in Hong-Kong»[29]. Затем вождь поручал одному из присутствующих разнести напиток. Тот, на кого пал выбор, должен был поднести каждому полную до краев чарку, сказав при этом: «Пей, брат!». Но вежливость требовала, чтобы угощаемый отказывался и отвечал: «Сначала ты». Только после того как первый опорожнит свой сосуд, второй мог пить, в свою очередь старательно привлекая к этому внимание каждого из присутствующих.

«Смотри, Ладжанг, я пью».

Названный отвечал: «Пей, пей, мой брат!»

Конечно, больше всех пил тот, кто обносил пирующих, так как ему приходилось выпивать столько порций, сколько насчитывалось пьющих, то есть по меньшей мере тридцать. Мне, как чужестранцу, эта роковая честь выпадала чаще, чем другим, и легко представить себе, каков я был к концу обхода. Я уже говорил, что наибольшая опасность,которой подвергается на Борнео натуралист, — заболеть циррозом печени, но я без колебаний шел на этот риск ради науки, так богат был район Бангоу всевозможными животными. Мучительным для меня было лишь возвращение в свой дом на сваях, когда мне приходилось карабкаться по даякской лестнице — тонкому древесному стволу с несколькими зарубками. Мои друзья берау с большой радостью мне помогали в этих упражнениях, поднимая меня или подталкивая снизу шестами; очутившись наверху, я оказывал им аналогичную услугу, протягивая руку помощи, так как зачастую они были не в лучшем состоянии, чем я!

Как мы видели, местность вокруг Бангау была сильно пересеченной. Горы сменялись оврагами с обрывистыми склонами, и во всех направлениях текли небольшие бурные речки. Лесные пространства чередовались с небольшими лужайками, заросшими малайскими рододендронами с огромными розовыми цветами, что придавало пейзажу альпийский вид.

Это были идеальные места для крупных животных; там в изобилии водились всевозможные олени, кабаны и бантенги, или дикие быки, а также плотоядные: медведи, пантеры, дикие кошки и всякого рода циветты.

За день до нашего прибытия один из жителей деревни убил великолепную пантеру и с гордостью показал нам ее шкуру, достигавшую в длину около двух метров. Эту пантеру называют дымчатой из-за украшающих ее мраморных разводов, кое-где затушеванных, как можно видеть на этой на редкость красивой шкуре. К несчастью, голова и лапы оказались отрезанными, что лишало ее всякой научной ценности. Тогда охотник предложил нам череп животного, но предварительно он вырвал кривые клыки, пользующиеся большим спросом у даяков и зачастую имеющие хождение вместо денег.

В голодное время два зуба дымчатой пантеры можно обменять на двадцать тинов риса (в одном тине содержится шестнадцать — двадцать литров), а если к тому же зубы плавают на воде, как это бывает с дуплистыми клыками старых животных, то они стоят в два-три раза дороже.

В обычное время эти зубы являются просто хорошим помещением капитала и внешним признаком богатства. Замужние женщины благородного происхождения, то есть принадлежащие к семье вождя, украшают несколькими рядами таких зубов корзины, в которых они носят младенцев. Таким образом, зубы пантеры представляют постоянный предмет торговли, и отдельные семьи копят их, как некогда откладывали в шерстяной чулок золотые экю.

Но покупатель должен быть особенно недоверчивым, так как часто ему предлагают — и это не раз случалось с нами — фальшивые зубы пантеры, которые оказываются всего лишь источенными зубами медведя, имеющими гораздо меньшую ценность. Некоторые искусные фальсификаторы даже ухитряются вырезать довольно похожие подделки из оленьего рога.

Шкура также имеет символическое значение, и в принципе на ней могут сидеть только вожди. Вообще даяки считают дымчатую пантеру исключительно благородным животным, королем леса, и ее умерщвление сопровождается особым церемониалом.

Когда во время охоты на кабана собаки подымают дымчатую пантеру, она спешит укрыться в верхних ветвях дерева. Тогда охотник кладет на землю свое копье и мандоу и обращается к животному: «Твой час пришел, царь животных. Я не хотел убивать тебя, но должен исполнить волю духов. Поэтому я надеюсь, что ты не будешь питать ненависти ко мне и не причинишь мне зла. Я доверяю тебе, вот я приношу тебе копье и мандоу. Я знаю также, что ты благороден и не побежишь трусливо перед лицом смерти».

Закончив речь, охотник берет свое копье и взбирается к противнику, а в это время собаки воют от возбуждения у подножия дерева. По словам даяков, пантера никогда не пытается бежать или защищаться. Она смотрит на человека, который с трудом продвигается к ней, и стоически ждет, чтобы он пронзил ей сердце заостренным наконечником своего копья.

Вокруг Бангау водилось также много медведей, о чем свидетельствовали следы их когтей на коре деревьев и множество стволов, расщепленных надвое косолапыми, стремившимися завладеть медом диких пчел.

С наступлением ночи медведи подходили к самой деревне, чтобы опустошать крохотные плантации сахарного тростника. В то время как кабаны шумно жевали стебли сахарного тростника, предоставляя сладкому соку стекать им в глотку, медведи ломали стебли пополам, осторожно извлекали мякоть своими кривыми когтями и устилали место пиршества длинными, безупречно очищенными трубками.

Некоторые не довольствовались этим диетическим режимом и не колеблясь похищали свинью-другую из загона на краю деревни. Мне рассказали даже историю о медведе с извращенными вкусами, который пожирал мертвецов, сбрасывая для этого крышку с гроба, стоящего, по даякскому обычаю, на подставках. Медведь не показывался неделями, и уже начинали думать, что он переменил место жительства. Но стоило торжественно отнести мертвеца на маленькое кладбище на берегу реки, как медведь в тот же вечер являлся справлять тризну.

Жители деревни в течение нескольких лет пытались избавиться от этого осквернителя гробниц, однако зверь был крайне осторожен и своим непогрешимым нюхом издалека чуял присутствие человека в засаде. В конце концов косолапый свалился в приготовленную для него яму и напоролся на вбитый в дно острый бамбуковый кол. Медведь был так тяжел, что понадобилось шесть человек, чтобы вытащить его из ловушки. Ни к чему говорить, что, хотя он был очень жирный и хотя даяки обычно ценят медвежатину, никто не захотел дотронуться до него, и справедливости ради его труп бросили свиньям.

Несмотря на изобилие медведей в окрестностях Бангау, их редко приходилось видеть днем. Однако как-то раз, когда я и Ладжанг потрошили оленя, мы услышали поблизости яростное рычание, сопровождаемое пронзительным хрюканьем.

— Это медведь дерется с кабаном! — вскричал Ладжанг.

Схватив свое копье, он бросился в заросли, а я с карабином последовал за ним. При нашем приближении к месту, откуда доносились звуки, какое-то грузное животное с шумом убежало. Выйдя на маленькую поляну вокруг большого дерева, мы застали там только огромного кабана с косматой мордой; один бок у него был окровавлен. Животное кидалось из стороны в сторону, находясь, очевидно, во власти сильного возбуждения.

Заметив наше появление, кабан бросился прямо на нас; по-видимому, его близоруким глазкам почудился медведь. Я уже поднял свой карабин, но, не добежав каких-нибудь трех метров, он почуял ненавистный человеческий запах и сделал резкий поворот. Так как у нас уже было достаточно мяса, мы предоставили ему идти своим путем, не без сожаления упуская это великолепное количество сала, равного которому мы, быть может, больше не встретим.

Осматривая окрестности, мы быстро восстановили детали разыгравшейся там драмы. Оказалось, что большим деревом в центре полянки был литокарпус, родственный европейским дубам и приносящий похожие на желуди плоды. Плоды эти очень любят все животные: следы когтей на коре свидетельствовали о том, что медведь спускался с дерева, когда появился кабан. Так как и тот и другой наделены одинаково скверным характером, то встреча получилась довольно-таки грубой, но свинья осталась хозяином положения.

Плодоносящие деревья всегда привлекают к себе птиц и млекопитающих со всей округи. Поэтому через два дня после описанного случая я решил устроить в этом месте одиночную засаду в надежде снова увидеть большого кабана. Поскольку оно находилось всего в часе ходьбы от Бангау, то я добрался туда вскоре после захода солнца и устроился под деревом, скрытый заслоном из воткнутых в землю ветвей. Не желая упустить случая пополнить свою коллекцию птиц, я захватил с собой только охотничье ружье, один ствол которого был заряжен дробью, а другой — круглой пулей.

Едва я засел, как появилась пара неслышных, как тени, оленей мунтжаков, которые принялись поедать устилавшие землю желуди. Я не шевелился, и, так как ветер мне благоприятствовал, грациозные животные прошли, ничего не почуяв, в нескольких шагах от меня и медленно удалились.

Затем на дерево с шумом опустились два больших черных калао — напоминавших зонты благодаря своим узким телам и длинным шеям, которые заканчивались кривыми клювами, — и начали трапезу, сопровождая ее ссорами, хлопаньем крыльев и носовыми криками. К ним присоединилась стайка зеленых голубей, тихих и незаметных, когда они не двигались, потом несколько дятлов-бородастиков — зеленых птиц с толстыми клювами, окруженными венцом черных волосков; они издавали металлические крики, назойливые, словно удар молота по наковальне.

Наконец из-за кустов показалась косматая голова большого кабана. Он медленно продвигался, долго нюхая землю и останавливаясь на каждом шагу, чтобы разгрызть плод. Когда он подошел совсем близко, я заметил с удивлением, что за ним следовала стайка из пяти руль-руль — маленьких лесных куропаток; у самца на голове был хохолок из красных перьев.

Сначала я подумал, что присутствие птиц было случайным: просто они пришли поесть плодов, как все другие. Но я заметил, что они все время держались возле кабана, то опережая его, то следуя вплотную за ним. В трех метрах от меня животное остановилось и начало жадно поедать плоды, покрывавшие землю, куропатки же собрались перед его рылом.

Тогда я понял причину этого странного содружества. Так как плоды литокарпуса слишком велики, чтобы куропатки могли проглотить их целиком, то заботу разгрызать их птицы предоставляли свинье. Пока она грызла желуди, птицы подбирали падавшие с ее морды кусочки, склевывая без колебаний даже те, которые приклеились к губам животного.

Иногда какая-нибудь куропатка обходила вокруг кабана и клевала его кожу. Одна из них даже вскочила на мгновение на спину животного, которого это, видимо, не удивило. Вероятно, такое содружество птиц и свиньи имело двоякий смысл. Куропатки питались остатками трапезы своего спутника, избавляя его взамен от паразитов, и поднимали тревогу в случае опасности, компенсируя своей бдительностью близорукость кабана.

Меня все же мучили сомнения. Стрелять ли в кабана, казавшегося очень жирным, или в одну из куропаток для моей коллекции? В конце концов высокое восторжествовало над низменным в этом споре, и, не без горечи думая о куче сала, которое уйдет от меня, я прицелился в одну из руль-руль.

Птицы обладают таким совершенным зрением, что это неуловимое движение не ускользнуло от куропаток. Две из них с беспокойством подняли головы и издали тихое тревожное кудахтанье. Кабан тотчас бросил есть и с подозрением понюхал воздух. Я не стал больше ждать и выстрелил в самца с ярким хохолком. После выстрела кабан мгновенно исчез в кустах, сопровождаемый четырьмя уцелевшими куропатками.

Я подобрал свою жалкую добычу и снова сел в засаду, говоря себе, что этому кабану необычайно повезло. К счастью, я был один, ибо даяку трудно представить, что можно пренебречь столь великолепным животным, чтобы застрелить птицу! Подобная самоотверженность была, однако, частично вознаграждена, так как попозже я убил мунтжака, также явившегося полакомиться желудями.

Выпотрошив свою жертву, я приделал к ней две лямки из коры и взвалил ее себе на спину. Возвращение прошло бы без приключений, если бы около деревни мне не пришлось переправляться через небольшую речку по переброшенному через нее тонкому стволу. На вид он казался прогнившим, но я не раз убеждался, что он был прочнее, чем это представлялось на первый взгляд.

В тот день, однако, под добавочной тяжестью в виде мунтжака, мостик рухнул, когда я находился на середине, и я очутился по плечи в воде, угодив к тому же левой ногой в расставленную жителями деревни бамбуковую вершу. Не без труда мне удалось выпутаться из этого положения, и я вернулся в деревню со своим оленем и тремя большими рыбами-кошками, изъятыми из верши в качестве репараций!

Ладжанг проявлял огромный интерес к моей работе и даже принимал в ней активное участие. Он великолепно знал всех птиц в этом районе и часто говорил мне:

— Существует птица, которой у тебя еще нет, и я знаю, где ее найти.

Так мы оба и его шурин Ипар отправились на поиски удивительной зеленой с черным птицы, которую мои проводники называли «пуан» и которая жила только на вершине горы Дук-Нанг; эту гору мне не удалось отыскать ни на одной карте Борнео.

Проплавав день в пироге и отдохнув ночью на берегу реки, мы начали восхождение на гору. В течение двух первых дней шли по девственному лесу с огромными деревьями и редким подлеском; липкую, как всегда, почву устилали сухие листья. Но на исходе третьего дня мы попали в лес совершенно нового для меня типа.

Мы достигли высоты, на которой низкие облака задевали склоны горы и смешивались с вечными туманами, рожденными ночной прохладой, превращая окружающий воздух в настоящую парильню. Постоянная влажность способствовала произрастанию эпифитов, лиан, мхов и папоротников.

Малейший клочок свободного пространства, как на земле, так и на скалах, стволах и ветвях деревьев, занимали необычайно пышно разросшиеся растения-паразиты, лишайники, древовидные папоротники и орхидеи с крохотными блеклыми цветами.

Ветви до такой степени поросли мхом, что веточка толщиной с вязальную спицу казалась толстой, как большой палец. Некоторые из этих мхов свисали длинными пушистыми нитями, другие обосновались на самих листьях, так что в итоге весь лес стал походить на подводный пейзаж с наброшенным на него толстым покровом из водорослей.

Мы шли в тенистом безмолвии по этому ковру из мхов, и из-под наших ног выступала вода, словно из мокрого коврика в ванной. Удивленная нашим внезапным появлением, пара оленей мунтжаков умчалась большими скачками с испуганным тявканьем. Затем показалась стая черных гиббонов, занятых поисками насекомых на земле. На какое-то мгновение они застыли на месте, глядя на нас большими темными глазами, потом растаяли в этом нереальном мире, словно эльфы, спугнутые занимающимся днем.

Вдруг Ипар остановился под огромным деревом, ствол которого со светлой корой отчетливо выделялся на фоне остальной растительности, и указал на что-то бесформенное, висевшее на толстом суку примерно в тридцати пяти метрах над землей. Это был комок дамара, той самой ценной смолы, за которую хорошо платили китайцы в Танджунгселоре.

Деревья, дающие дамар, — это сосны каури (агатис), родственные нашим соснам[30]. В среднем они подымаются в высоту на пятьдесят — пятьдесят пять метров, а в исключительных случаях могут достигать семидесяти метров! На них паразитирует насекомое, личинка которого прогрызает ходы в самых толстых ветвях и вызывает выделение сока; застывая на воздухе, он образует большие янтарные глыбы окаменевшей смолы; это и есть дамар. Процессы, происходящие в соке, до сих пор не получили объяснения: попытки искусственного извлечения сока приводят лишь к обычному вытеканию его без образования дамара. Чтобы добиться этого, нельзя обойтись без вмешательства насекомого.

С другой стороны, для того чтобы дамар сохранил все свойства, его нужно собирать свеженьким на деревьях. На земле часто находят упавшие куски смолы, но они быстро тускнеют, становятся пористыми, хрупкими и практически не имеют никакой ценности.

Нетрудно сообразить, что сбор дамара — дело далеко не легкое, тем более что стволы деревьев гладкие, как столб, и ветви появляются лишь на высоте тридцати метров. Собственно, до тех пор я по-настоящему не задумывался, как же даяки добираются до кроны, но именно это и намеревался блестяще продемонстрировать мне Ипар.

Поставив на землю свою ротанговую корзину, он полез на дерево, росшее рядом с тем, где был кусок смолы. Достигнув нужной высоты, он не спеша вытащил мандоу и принялся рубить одну из ветвей. Покончив с этим, Ипар перекинул ее со своего дерева на ветвь с дамаром. Затем он попробовал ногой этот хрупкий мостик, подвешенный в пустоте на высоте восьмого этажа, и только тогда я понял, что он намерен пройти по нему, хотя ему не за что было держаться. Испуганный этим открытием и уже представляя себе, как он лежит, разбитый, на земле, я завопил:

— Ипар! Тыс ума сошел! Сейчас же спускайся!

— Джанган такут, сайя биаса! (Не бойся, я привык!) — отвечал мне голос, идущий с неба.

— Ипар, не делай этого! Я дам тебе вдвое больше, чем стоит твой дамар, только не ходи туда!

— Он слишком хорош… Если я его оставлю там, он заставит меня вернуться! — кричал Ипар.

И, не обращая внимания на мой испуг, он у меня на глазах преодолел три метра, отделявшие его от ветви с дамаром, подбежал, словно обезьяна, к куску смолы и сбросил его на землю, о которую тот расплющился с глухим шумом. Затем Ипар тем же путем вернулся на другое дерево, спустился, подобрал свой кусок дамара и подошел к нам, взволнованный не больше, чем если бы он сорвал лесную землянику.

— Его здесь по крайней мере на пятнадцать рупий, — сказал он, прикидывая на руке вес куска.

Я быстро произвел в уме подсчет. Пятнадцать рупий — это приблизительно два новых франка, да еще нужно добраться до Танджунгселора, на что требуется несколько недель. Небольшая плата за такой риск! Теперь я понял, какого риска стоила каждая набитая дамаром корзина, которую мы видели в китайских лавках города.

Надо сказать, что, несмотря на поразительную ловкость даяков, падения были нередки И обычно со смертельным исходом. Тем не менее мы были свидетелями того, как человек выжил, упав с почти тридцатиметровой высоты.

Однажды, во время нашего пребывания на верхнем Бахау, группа даяков принесла в деревню на импровизированных носилках одного из своих товарищей. Это был сборщик дамара, совершивший прыжок в пустоту, так как под ним обломилась гнилая ветка. Человек этот неизбежно разбился бы, если бы с поразительным присутствием духа не обхватил тонкий и гладкий ствол какого-то дерева и не проехал в таком положении последние пятнадцать — двадцать метров. Это спасло ему жизнь, но тот, кому случалось ободрать ладони, соскальзывая слишком быстро по канату, может представить себе, в каком состоянии находился этот человек. Так как никакой другой одежды, кроме крохотной набедренной повязки, на нем не было, то на ладонях, ступнях, внутренней стороне рук и ног, на всей груди и животе буквально обнажилось мясо.

Лежа на своих бамбуковых носилках, он корчился от боли; слабые стоны, вырывавшиеся у него время от времени, говорили о его страданиях. Как известно, у нас была довольно хорошая аптечка, и мы не испытывали недостатка во всякого рода антибиотиках и обеззараживающих средствах. К несчастью для раненого, когда его принесли, я был на охоте и за ним ухаживал один из членов нашей группы, имени которого не назову, чтобы не причинять ему боли. Растерявшись, очевидно, при виде крови, он не придумал ничего лучшего, как смазать этого ободранного заживо человека девяностоградусным спиртом, — идея, скажем прямо, достойная инквизиции! Легко понять страдания несчастного, но самое удивительное то, что он выжил — свидетельство поразительной выносливости даяков. В течение нескольких недель он представлял собой сплошной струп и не мог сделать ни малейшего движения, но мало-помалу выздоровел и снова отправился на поиски драгоценного дамара!

Пока я вспоминал об этом во время нашего продвижения по этому необычному лесу, Ладжанг в свою очередь остановился вдруг под гигантским деревом. «Опять дамар!» — подумал я. Но мой спутник показал мне большую нору, зиявшую меж двух толстых корней.

— Это дом баби-ландака (дикобраза), попробуем поймать его.

Пока Ипар поджигал горсть сухих листьев и заталкивал их длинной палкой в нору, мы устроились в сторонке со своими ружьями, готовые стрелять.

В молчании и неподвижности прошло несколько долгих минут, и я уже начал сомневаться, была ли нора обитаемой, как вдруг услышал за спиной какое-то позвякивание и пронзительное хрюканье. Это были два дикобраза, толстые, как небольшие свиньи; во время бешеной скачки их длинные белые с черным ободком иглы постукивали одна о другую. Они бежали через боковое отверстие, а вместе с ними исчезла и надежда на вкусный ужин. Но Ипар приложил ухо к земле и нервно прошептал нам:

— Тише, там внутри еще один!

Однако у входа в нору показалась не круглая морда дикобраза, а длинный острый нос с трепещущими ноздрями; за ним последовала пара крохотных черных глаз, которые смотрели на нас, не видя, затем тело, как у пресмыкающегося, и бесконечно длинный хвост; все это вместе покрывали большие закругленные щитки.

— Тренггилинг, туан, лови его! — закричал мне Ладжанг.

Я бросился к странному созданию, которое собиралось укрыться, впрочем без всякой поспешности, под стволом сухого дерева. При виде меня оно подскочило и свернулось с быстротой пружины, принимающей первоначальное положение. Теперь у моих ног лежал покрытый роговыми щитками футбольный мяч, никак не позволявший заподозрить в нем живое существо. Это был ящер, млекопитающее с ртом, лишенным зубов, но с очень длинным и клейким червеобразным языком; этот язык он засовывает в узкие ходы, проделанные термитами и муравьями, которыми питается.

К концу дня мы раскинули свой бивуак на небольшой полянке, окруженной гигантскими деревьями; пока мои спутники сооружали убежище из листьев, я препарировал добытых по пути птиц. Затем, как и всегда во время охотничьих экспедиций, мы отправились поставить на ночь ловушки.

Для этого на склоне горы мы вырубили молоденькие деревца на протяжении двухсот — трехсот метров и сделали из них нечто вроде изгороди высотой пятьдесят сантиметров, оставив в ней через каждые десять шагов отверстие величиной с ладонь. У каждого прохода мы поместили силки, привязанные к согнутому деревцу, служившему пружиной. Сунув ногу в один из таких силков, животное наступало на палочку, которая приводила в действие всю систему, и мгновенно оказывалось подвешенным в двух метрах над землей, не имея возможности освободиться.

На обратном пути к бивуаку я вдруг остановился, решив, что стал жертвой слуховой галлюцинации: я услышал вдалеке пронзительный свисток паровоза!

— Кто производит этот шум? — спросил я своих спутников.

— Птица, которая бегает по земле и походит на небольшую курицу, — ответил мне Ладжанг.

В ту же минуту раздались другие свистки, гораздо более близкие.

— Спрячься, они идут к нам.

Действительно, едва мы успели укрыться, как из чащи папоротников выкатился маленький темный шар и издал такой пронзительный свист, что у меня заболели барабанные перепонки. После выстрела Пиар устремился вперед и принес мне лесную куропатку, черную, как ворон, с головой, шеей и хвостом красивого ярко-красного цвета. Я никогда не видел подобной птицы, даже в коллекциях парижского музея, и понял, что это был интересный вид. Так оно и оказалось, ибо это была очень редкая куропатка, известная до сих пор лишь по нескольким экземплярам.

Желая доставить это уникальное создание в хорошем состоянии, я препарировал птицу при колеблющемся свете костра, на котором мои спутники варили в стволах бамбука наш каждодневный рис. После еды мы растянули под крышей нашего убежища противомоскитные сетки и легли, чтобы выкурить по ритуальной сигаре из зеленого табака. Именно в такие минуты мои проводники забрасывали меня самыми разнообразными вопросами о природе, о звездах, о боге, о действии ружья или карманного фонаря. Я отвечал в меру своих возможностей, сожалея при этом, что не был в одно и то же время доктором теологии, астрономии и электрофизики и не мог удовлетворить их любопытство.

Ипар всегда засыпал первым, часто с сигарой в углу рта, но Ладжанг долго лежал без сна с затуманившимися глазами, и я слышал, как он вздыхает, встревоженный обилием вопросов, которые теснились в его мозгу и не находили ответа: почему туан сказал мне, что небо — это не огромная крыша над землей, а просто толстый слой воздуха? К чему же тогда прикрепляются солнце, луна и звезды? И ведь он сказал мне, что звезды вращаются вокруг земли в пустоте, как же они не падают вниз? И если правда, что небо — это только воздух, то почему оно иногда голубое, а иногда серое? Я же хорошо вижу, что воздух вокруг меня бесцветен. Как же так? Наверное, он смеется надо мной, этот белый, рассказывая мне подобные истории.

Обычно ночи под открытым небом проходили спокойно, но на сей раз было не так. Мы все спали глубоким сном, когда зловещий треск, сопровождаемый шумом обвала, заставил нас вскочить на ноги.

— Это падающее дерево, не двигайтесь, — закричал Ладжанг.

Земля на маленькой полянке задрожала, и воцарилась тишина. На рассвете мы увидели, что одно из окружавших нас гигантских деревьев рухнуло и его верхушка находилась самое большее в десяти метрах от нашего хрупкого убежища.

— Так был раздавлен прошлым летом старший брат вождя деревни, — сказал Ладжанг.

Но нам в тот день решительно везло, так как, отправившись к своим ловушкам — под проливным дождем, как почти каждое утро, — мы нашли в них циветту, яростно плевавшую в нашу сторону, а затем великолепного фазана аргуса ростом с павлина, с радужными глазками на оперении. Я старательно снял с него кожу, а мясо отдал для бульона. Ничего себе бульон для рядового француза за сто пятьдесят тысяч франков! Именно такую цену платят зоологические сады Европы за одну из этих великолепных птиц.

Не менее удачным был и следующий день. Мы прошагали каких-нибудь два или три часа, когда услышали невдалеке шум, похожий на скрежет тяжелых ворот с ржавыми петлями. Ладжанг повернулся ко мне, его лицо сияло:

— Это она! Птица, за которой мы пришли!

Бесшумно пробираясь в кустах, мы оказались в двадцати шагах от сидевшей на нижней ветке какого-то дерева птицы, отдаленно напоминавшей попугая. Я тут же понял, что это именно тот вид, о котором меня особенно просили в музее, — ее очертания были мне знакомы по описаниям различных авторов. «Только бы не промахнуться», — думал я, стреляя. Она упала, и мгновение спустя я держал в руках — с чувством сожаления, которое испытываешь при виде сломанного красивого цветка, — эту великолепную птицу с нежно-зеленым оперением, усеянным бархатисто-черными крапинками. Это был рогоклюв Уайтхеда, названный так по имени английского исследователя, привезшего первый экземпляр редкостной птицы с горы Кинабалу в северном Борнео.

Ладжанг разделял мою радость, так как законно чувствовал себя виновником успеха, но Ипар вернул нас к более земным делам:

— Ну хорошо, вы получили вашу птицу? А теперь нужно как можно скорее вернуться в деревню: через три дня будет праздник, и мы не можем пропустить такое.

Мой хозяин часто рассказывал мне о деревне, расположенной в трех днях пути от Бангау, где много веков тому назад жили предки берау, эгоизм и злой нрав которых вызвали гнев духов.

Эти люди жили счастливо на обширной равнине, где рис и плодовые деревья росли сами по себе, а дичь в изобилии водилась совсем рядом с деревней. Они все время ели и пили и стали такими эгоистами, что даже не оказывали гостеприимства путникам, как это принято у даяков.

Возмущенные их поведением, духи леса решили наказать их. Один из них принял образ худой голодной собаки и отправился бродить по деревне. Он получал от взрослых только пинки и палочные удары, а дети забрасывали его камнями. Однажды он вошел в хижину вождя деревни, как раз когда тот кормил своих собак. Увидев это изголодавшееся создание, вождь вскричал:

— Чья это собака? Вышвырните ее вон!

Но не успел один из его сыновей протянуть руку к собаке, как она исчезла, словно по волшебству. В то же мгновение раздался удар грома, и огромное пламя охватило деревню, превращая в камень дома и их обитателей. Катастрофы избежали только те, кто находился вне деревни. Вот эти немногие уцелевшие и были предками нынешних берау.

— Ты видел эту каменную деревню? — спросил я Ладжанга.

— Никогда! Говорят, что это принесет несчастье любому, кто осмелится пойти туда. Но отец нынешнего вождя однажды нечаянно забрел в те места во время охоты и, вернувшись, рассказал о том, что видел. Он говорил, будто там одни люди лежат, другие стоят, а один так даже застыл в дверях своей хижины с курицей в руках, и все окаменевшие.

Понимая, что все это только легенда, я говорил себе: а ведь эта небылица, пожалуй, не совсем лишена основания. Жители какой-нибудь деревни вполне могли быть обращены в камень раскаленной лавой вулкана, наподобие обитателей Помпей или — совсем недавно — Сен-Пьера на Мартинике. Поэтому я предложил своему хозяину пойти посмотреть на этих оранг-бату (каменных людей), но он не проявил особого энтузиазма и сослался на авторитет вождя, который, по его словам, конечно, запретил бы мне видеть эти проклятые места.

Но вождь деревни, которого я по возвращении завалил подарками, долго размышлял и в конце концов заявил, что, собственно, этот запрет имел силу для даяков, но, вероятно, не для белого. Поэтому ничто не может помешать мне увидеть окаменевшую деревню; вождь настаивал только, чтобы мои проводники оставались поодаль, а я подошел к ней один.

В течение первого дня мы шли все время лесом, но на следующий день лес внезапно кончился, и перед нашими глазами, привыкшими видеть не дальше чем на десять метров, открылся великолепный пейзаж. До самого горизонта тянулась цепь холмов, покрытых лугами с высокой, колыхавшейся на ветру травой; повсюду мирно паслись стада крупных животных — зрелище неповторимое для натуралиста. Кабанов, оленей мунтжаков и больших оленей замбаров с великолепными рогами, державшихся по одному, семьями или небольшими группами, вовсе не тревожило, что мы шли среди них. Меньше чем за два часа я насчитал более сотни этих животных, вероятно, никогда не видевших человека. Некоторые подпускали к себе на несколько шагов, рассматривали нас своими огромными удивленными глазами, затем не спеша, почти неохотно, удалялись и, как только мы проходили, вновь принимались щипать траву.

Это был подлинный рай, и я проклинал себя зато, что не взял фотоаппарат. Но тут Ладжанг показал мне вдали несколько больших черных силуэтов на вершине одного из холмов. Когда мы приблизились, я увидел, что это была группа дольменов[31], таких же, как в Бретани. Всего их насчитывалось шесть, и каждый состоял из четырех больших, поставленных на ребро камней. Камни поддерживали плоскую плиту, которая закрывала огромный кувшин, сделанный из чего-то похожего на цемент.

— Это каменные могилы наших предков н’горек, — сказал мне Ладжанг, — а в кувшинах спрятаны их кости.

Где эти древние люди отыскали такие огромные каменные глыбы? Как они сумели принести их сюда? Из чего состоял цемент, пошедший на изготовление кувшинов? Такими вопросами я задавался, пока мы продолжали шагать в поисках окаменевшей деревни.

Миновав дольмены, мы вскоре подошли к Бахау в том месте, где в него впадает небольшая речка; мои спутники называли ее Мепоун. Мне было очень странно видеть реку, по которой мы несколько недель поднимались с таким трудом, превратившейся в простой ручей — теперь мы могли перейти его вброд.

Вдруг мое внимание привлекло небольшое дерево с крупными желтыми плодами. Приблизившись, я увидел обыкновенные лимоны, редко встречающиеся в тропиках; они были совершенно зрелые и очень большие.

— Это дерево, посаженное нашими предками, — сказал Ладжанг.

Присутствие цитрусового в совершенно необитаемом районе могло показаться странным, тем более что мне никогда не приходилось их видеть даже близ даякских деревень. Однако я не стал предаваться бесплодным размышлениям, а принялся рвать ниспосланные провидением фрукты. Их было ровно тринадцать — число, которое у нас заставило бы, наверное, призадуматься многих. Для моих же спутников-даяков и для меня это означало попросту тринадцать порций лимонада из речной воды — восхитительного освежающего напитка, столь приятного после долгого перехода.

Уголок этот показался нам идиллическим, и мы решили устроить привал. Пока Ипар сооружал убежище, Ладжанг примостился половить рыбу удочкой, которую я ему подарил. Он пользовался излюбленной наживкой даяков, а именно… собственными экскрементами, лежавшими у него под рукой на большом листе, подобно банке с личинками рядом с рыболовом на берегу Сены.

Я же побрел по берегу Бахау, вооруженный своим карабином 8,57, надеясь встретить кабана. Кабана я не увидел, но заметил несколько больших рыб, державшихся неподвижно у поверхности воды в ожидании насекомых или падавших с деревьев плодов. Я выстрелил в ту, которая показалась мне самой крупной, и, когда успокоилось волнение, вызванное ударом пули, увидел ее серебристое брюшко, блеснувшее на поверхности. Я тут же отправился за добычей, опасаясь, что рыба была оглушена и может в любой момент очнуться.

Это был усач — хищная рыба с серебристой чешуей, обязанная своим названием нескольким усикам вокруг рта; он весил никак не меньше трех килограммов. Я вошел во вкус и решил подождать, пока другие рыбы не успокоятся и не вернутся на поверхность. Так оно и получилось: после получасового ожидания я смог внести в свой актив другой прекрасный экземпляр. Этого было более чем достаточно, и я решил вернуться на бивуак.

Ипар уже поставил на огонь котелок, в котором ключом кипела вода: варилась вяленая оленина. Мои рыбы были встречены с энтузиазмом, немедленно разрезаны на куски и брошены в котелок с мясом. Только теперь я заметил панцирь великолепной черепахи, найденной, по-видимому, моими спутниками, но тела животного нигде не было видно.

— А где черепаха? — спросил я Ипара.

— Там, — ответил он, показывая на котелок.

Я был горько разочарован этим открытием: внезапно у меня появилось ощущение, что мои спутники меня предали. Они хорошо знали, что я интересуюсь всеми животными, и потому, опасаясь, что я захочу сохранить черепаху, убили ее, не дожидаясь моего возвращения. «Но ведь недостатка в мясе не было! — думал я. — И я не сделал им ничего плохого». Нет, решительно во всем мире люди одинаковы.

Пока я предавался этим горьким размышлениям, над бивуаком сели два зеленовато-розовых голубя. К счастью, охотничье ружье было у меня под рукой, и обе птицы упали к нашим ногам. Одна была в прекрасном состоянии, и ее можно было сохранить, другая — испорчена дробью. Я отдал ее Ипару «на кухню» и с ужасом увидел, что он бросил ее, как есть, в котел, где уже варились олень, рыба и черепаха.

— Ты даже не ощипал перья? — спросил я.

— С какой стати? — величественно ответил он. — Они выпадут сами!

Можно не добавлять, что суп, который мы ели в тот вечер, был довольно-таки густой!

На следующий день пейзаж несколько изменился. Там и сям появлялись лужайки, заросшие малайскими рододендронами с большими розовыми цветами, и небольшие кущи деревьев. На опушке одной из таких рощ мои проводники остановились.

— Каменная деревня там, — сказал мне Ладжанг.

Я прошел в зарослях метров пятьдесят и внезапно застыл на месте от удивления. Передо мной высилась огромная скала, словно большой корабль, выброшенный каким-то чудом на середину обширной равнины.

На отвесном склоне скалы виднелись странные фигуры, одни округлые, другие продолговатые; все это напоминало барельеф с изображением человеческой толпы. Присмотревшись получше, я увидел, что эта огромная каменная глыба не была однородной, а состояла из мягкой на вид горной породы с вкрапленными в нее кусками кремня, из которых отдельные были величиной с арбуз. Дождевая вода, тысячелетиями стекавшая по каменной стене, размыла рыхлую породу, отчего вкрапления кремня выступили наружу, образовав в конце концов фантастический барельеф, породивший легенду об окаменевшей деревне.

Когда я уже собирался вернуться к своим спутникам, мое внимание привлекла гроздь из трех летучих мышей, спавших на скале. Так как мне очень хотелось добыть этих животных, как правило, редко встречающихся в экваториальных районах, то я вскинул ружье и выстрелил. Звук выстрела, отраженный скалой, раскатился, как пушечный залп, а три летучие мыши кучкой упали к моим ногам.

Выбравшись из зарослей, я заметил обоих своих проводников, они стояли с зелеными лицами, дрожа всем телом от ужаса.

— Не бойтесь, со мной ничего не случилось, — закричал им я, показывая свою добычу.

Ладжанг первый взял себя в руки и улыбнулся, стыдясь своего страха:

— Подумать только, что ни один мужчина из деревни не осмелился бы прийти сюда! А ты стреляешь из ружья, и с нами ничего не делается! Поистине, времена изменились…

За два месяца, проведенные в Бангау, мои коллекции стали намного богаче. У меня были три ящика с чучелами птиц и ящик, набитый шкурами и скелетами млекопитающих. Что касается насекомых, то я просто не знал, что с ними делать; жесткокрылые и бабочки, переложенные ватой, тысячами накапливались в коробках из-под сигар.

Впрочем, все эти коллекции доставляли мне много хлопот. Влажность воздуха была такова, что шкуры портились, теряли перья и шерсть, а насекомые превращались в комочки беловатой плесени. Через каждые несколько дней мне приходилось выставлять на солнце чучела и шкуры животных, а насекомых чистить одного за другим обмакнутой в спирт кисточкой, что губило наиболее хрупкие экземпляры. Я не говорю уже о том, что достаточно мне было на мгновение ослабить свою бдительность, как собаки, кошки и свиньи утаскивали у меня кто птицу, кто шкуру или череп, на которых не было, однако, ничего съедобного!

При таких темпах мои охотничьи припасы быстро истощались по мере того, как приближалось время встречи с друзьями в Лонг-Кемюате. Но я без конца откладывал свой отъезд, дорожа каждым лишним днем, который я мог прожить в этой гостеприимной деревушке, изолированной от мира и времени.

Когда же наконец я объявил своим друзьям берау, что собираюсь покинуть их, мне показалось, что они были искренне огорчены, а после того как я объяснил им, что это неизбежно, стали настаивать:

— Останься еще на несколько дней, нужно хотя бы устроить минуман бесар (большой пир) по случаю твоего отъезда.

Ради такого дела Ладжанг убил буйвола, а Пиар пожертвовал двух огромных черных свиней. В доме вождя вдоль одной из стен были выстроены кувшины со спиртным, и женщины резали на полу сотни килограммов дымящегося мяса. В течение пяти суток мне пришлось несчетное число раз приложиться к кувшинам, а каждый из тридцати с лишним жителей Бангау поочередно подходил ко мне, чтобы засвидетельствовать свою дружбу, и совал мне в рот ломти сала величиной с ладонь, которые проскальзывали в глотку, словно угри.

Утром шестого дня, с головой, еще отуманенной винными парами, я в последний раз переправился через протекавшую перед деревней реку. Меня сопровождали оба моих верных егеря, и мы все трое были нагружены, как вьючные животные, коллекциями и подарками, которые принесли мне все мои друзья. Там был, в частности, десяток живых кур, подвешенных вокруг наших корзин и отчаянно кудахтавших в такт нашим шагам. Все жители Бангау собрались на берегу, чтобы проводить меня:

— Возвращайся поскорее, туан!

— Да, обещаю вам! — отвечал я.

Но в глубине души я знал, что, конечно, никогда не вернусь, и внезапно ощутил огромную печаль, так как в минуту прощания понял, что зеленый рай даяков — страна тысячи рек, вечных лесов и жирных кабанов — не был легендой.

После целого дня марафонского бега через тридцать три брода, пересекавших тропу между Бангау и Лонг-Туа, мы наконец достигли Бахау и поплыли в пироге, такой маленькой, что она с трудом вместила наш багаж.

Только когда мы начали спускаться по стремительному потоку, я убедился, что оба мои спутника — люди леса, а не реки — совершенно не умели управлять пирогой! Течение внезапно подхватило и понесло нашу лодку, несмотря на тщетные попытки править ею. На водоворотах она принималась вертеться вокруг своей оси, словно волчок, или попросту дрейфовала боком. Единственный рефлекс, который еще сохранялся у моих спутников, выражался в том, что они отталкивались веслом от скал, грозивших нам гибелью.

При таких головокружительных темпах нам хватило одного дня, чтобы добраться до Лонг-Кемюата, где выстрелом в воздух мы вызвали на берег Ги и Жоржа. По-моему, они оказали нам восторженный прием прежде всего из-за привезенной нами домашней птицы:

— Знаешь, со времени твоего отъезда мы питались только ничем не сдобренным вареным рисом! На охоту мы не ходили, а даяки упорно отказываются уступить нам хоть одну из куриц, предназначаемых для жертвоприношений.

При всей своей радости оба были очень удивлены, что видят меня «уже»; сравнив их представление о сроках со своим, я понял, что совершенно запутался и явился к месту свидания за две недели до назначенного времени! Подумать только, ведь я мог еще две недели пробыть в Бангау!

Напротив, мои спутники не скрывали своей радости. Им явно приелся ежедневный рис, а так как к тому же они закончили свою работу, то стремились в районы, более близкие к тысяче и одному благу «цивилизации», которых мы были лишены больше года: к сахару, чаю, кофе, китайским бисквитам, пирогам и различным овощам.

Ги собрал внушительную этнографическую коллекцию: оружие, щиты, украшения, утварь и предметы обихода даяков. Что касается Жоржа, то ему удалось заснять всевозможные торжественные церемонии и многочисленные обряды этих племен.

У нас не было известий от Петера, но мы надеялись, что он без помех достиг Танджунгселора. Рассчитывая, что он раздобудет необходимые деньги, мы наняли сорок гребцов и пять больших лодок. Затем нам понадобилось еще две недели для упаковки трех тонн нашего багажа с тем, чтобы ничто не испортилось в случае крушения, так как на участке между Лонг-Кемюатом и Лонг-Пезо насчитывалось наибольшее число особенно опасных порогов.

Наконец после завершающей серии попоек в каждом из длинных домов деревни все было готово к отъезду.

Великий день настал, и, выйдя рано утром из дома вождя, мы были приятно удивлены, увидев, что все жители Лонг-Кемюата собрались на площади, чтобы проститься с нами. К нам приблизилась делегация очаровательных девушек со скромно опущенными глазами; руки они держали за спиной.

Мы приосанились, словно петухи, но они внезапно бросились на нас, повалили на землю (попробуйте бороться в одиночку с десятком девушек, для которых проходить целый день стридцатью килограммами риса за плечами просто детская игра!) и вымазали с головы до ног смесью из сажи и прогорклого кабаньего сала! В довершение всего они возложили нам на головы остатки прокисшего маниока, издававшего запах, от которого выворачивало самые здоровые желудки, и оставили на потеху толпе. Очевидно, лучше всего было не сердиться на них, тем более что, как нам объяснили, такая процедура по случаю больших отъездов была у них в обычае. Но нам пришлось потом почти неделю оттираться речным песком, чтобы обрести более или менее человеческий вид. Что же касается нашей одежды, последней, какая у нас оставалась, то единственное, что можно было с нею сделать, — это выбросить ее по прибытии на побережье!

Наконец после всех волнений настал момент отплытия. Черные и лоснящиеся от сала, мы прощались с великим вождем, старшинами и всеми нашими друзьями, а в это время дети и молодежь колотили изо всех сил в гонги и стучали по пустотелым стволам бамбука, чтобы отогнать злых духов, которые вознамерились бы последовать за нами. С этой же целью мы выстрелили несколько раз из ружей, и пять длинных пирог устремились вниз по течению.

Если все пойдет хорошо, если наши пироги не разобьются о камни или не перевернутся на одном из бесчисленных порогов, то через восемь дней мы будем в Танджунгселоре. Восемь дней головокружительного спуска, а для преодоления того же расстояния в обратном направлении мы затратили около двух месяцев!

Судьба, безусловно, хранила нас, ибо едва пироги вышли на середину реки, как впереди нас над самой водой пронеслась маленькая зеленоватая птичка с длинным кривым клювом. Начальник гребцов оглянулся, сияя:

— Это иссит, и она пересекает наш путь слева направо, духи покровительствуют нам!

Он зажег на носу пироги кусок пакли и обратился к птице с длинными заклинаниями, из которых сквозь рокот волн до меня донеслись только отрывки:

— Защити нас, иссит, проведи нас через пороги, огради наших белых друзей и сделай так, чтобы они скоро вернулись в Лонг-Кемюат…

Это было утро, подобное множеству других, когда я уходил с ружьем в лес. Исполинские деревья отражались в зеленой воде, жар восходящего солнца рассеивал клочья тумана, гиббоны улюлюкали вдали, и, мерно ударяя по воде веслом, я почти бессознательно повторял молитву даяка: «Иссит, сделай так, чтобы я еще вернулся!»


ПОСЛЕСЛОВИЕ

Большая часть острова Калимантан (или Борнео, как его до сих пор называют в Западной Европе), освободившись от колониального господства Нидерландов, входит ныне в состав Республики Индонезии. Индонезийское правительство ведет большую работу по преодолению тяжелых последствий колониального прошлого — ведь голландцы угнетали народы Зондского архипелага сотни лет. На Борнео нет еще промышленности, примитивно сельское хозяйство, нет железных и шоссейных дорог. Необходимы широкие мероприятия по борьбе с болезнями и по ликвидации неграмотности.

Борнео — третий по величине остров на земном шаре — расположен в стороне от главных морских путей. Редконаселенный, гористый, покрытый девственными тропическими лесами, остров слабо изучен. Его центральная часть, площадь около трехсот тысяч квадратных километров, труднодоступна и совсем не исследована.

Великолепны тропические леса Борнео, в них много причудливых растений. Таковы, например, растения-кувшины, листья которых образуют сосуды; содержащийся в них сок переваривает мелких животных, попавших в эти ловушки. Исключительно разнообразие пальм, причем более двадцати видов пальм эндемичны. Славится остров и изумительными орхидеями, такими, как гигантская тигровая орхидея, удивительными по размерам папоротниками и многими другими растениями.

Не меньший интерес представляет животный мир острова. Здесь очень полно представлена богатейшая фауна Юго-Восточной Азии с ее дикими буйволами, носорогами, гиббонами, оленями, оленьками, фазанами, аргусами, питонами, летающими змеями, драконами и летающими лягушками; есть здесь и свои виды, обитающие только на этом острове. Достаточно упомянуть замечательную носатую обезьяну, гигантских летяг и кустарниковых куропаток.

Далеко не все растения и животные острова известны ученым; Борнео еще подарит науке много удивительных открытий.


Автор этой книги Пьер Пфеффер — молодой, энергичный и талантливый французский ученый, известный своими исследованиями в тропических районах Западной Африки, в Бирме и Индонезии. Ему принадлежат интересные работы об африканских слонах, бородатой свинье Борнео, антилопах Камеруна, птицах ряда тропических формаций, наиболее полное исследование гигантской ящерицы — комодском варане.

Пьер Пфеффер не кабинетный ученый, знакомый с животными только по черепам, шкуркам и спиртовым коллекциям. Он натуралист-биолог и охотник, хорошо знающий и горячо любящий природу. Его не страшат трудности исследования тропического леса, связанные с этим неизбежные тяготы, опасности и черновая работа. День за днем он один бродит в джунглях, ночует в лесу под дождем, не имея возможности развести огонь, или, не разгибая спины, под палящими лучами солнца препарирует собранных им животных.

К коренным обитателям джунглей Пьер Пфеффер приходит как равный, как друг. Отвращение к духу колониализма и барскому пренебрежению к «дикарям-туземцам» чувствуется в каждом слове автора. Он постоянно готов оказать посильную помощь этим людям — когда лекарством, когда советом, готов поддержать их добрым, душевным словом. В странах, недавно освободившихся от колониального гнета, не так легко европейцу завоевать расположение местных жителей, но Пьер Пфеффер достиг этого и приобрел много искренних друзей в поселениях даяков и пунан. Они помогали ему в работе, у них он учился познавать жизнь лесных животных — все это во многом определило успех исследований автора «Бивуаков на Борнео».

Много теплых слов посвятил даякам и пунанам в своей книге Пьер Пфеффер. Как бы невольно сравнивая шалости и игры даякских детей с забавами французских девочек и мальчиков, он не находит между ними никакой разницы. Описывая уже исчезнувший обычай «охоты за головами», Пьер Пфеффер и тут подчеркивает не «свирепость, жестокость, коварство и невежество» даяков, как о том писали раньше его предшественники, а обрядность и религиозную бессмысленность этого ритуала.

Описание жизни, быта, обычаев и утвари пунан — почти легендарных лесных людей острова — дано Пьером Пфеффером едва ли не впервые в мировой литературе. Само существование пунан до экспедиции, о которой повествуется в «Бивуаках на Борнео», подвергалось сомнению. Однако Пьер Пфеффер один прожил среди пунан несколько месяцев, вместе с ними ходил на охоту, вместе голодал, изучил их язык, записал их легенды и дал красочное описание этого народа — описание, представляющее исключительный интерес для этнографа.

В начале книги автор говорит, что он не будет писать о социальных преобразованиях в новой Индонезии, о «большой работе, предпринятой индонезийским правительством для быстрого приобщения жителей Борнео к культурному и материальному прогрессу», однако он не может сдержать обещания и упоминает о самоотверженности, с какой учителя, врачи и технические специалисты стараются помочь жителям внутренних районов острова. Он упоминает и о государственном кооперативе, где товары для даяков стоят в два раза дешевле, чем в частных лавочках, о школе в Лонг-Пезо и о специалистах, которые учат даяков орошать поля и сажать кофейные деревья.

Но, конечно, главное в этой книге — описание природы острова, жизни экваториального леса и его обитателей. Пьер Пфеффер зоолог, и он много пишет о животных, которых встречал на Борнео. Очень интересны в научном отношении и увлекательны наблюдения за кочевками кабанов, устройством площадок для брачных игр у аргуса, повадками долгопята, малайского медведя, птицы-носорога. С большим чувством пишет Пьер Пфеффер о своем ручном мангусте, который сопровождал его в лесу. А с какой любовью показывал он мне своих питомцев в вивариях Ботанического сада и Венсенского зоопарка в Париже! Его рассказы о каждом из них были нескончаемыми.

«Бивуаки на Борнео» насыщены познавательным материалом, написаны сочным языком, с ненавязчивым юмором. С особым интересом эту книгу прочтут географы, натуралисты-биологи, охотники, любители природы и увлекательных путешествий в далекие, неизведанные страны.

Профессор А. Г. Банников

Словарь названий животных

Русское/

Латинское/

Французское/


Аргус (фазан)

Argusianus argus

Argus


Баклан

Phalacrocorax sulcirustris

Cormoran


Бантенг — дикий бык

Bos sondaicus

Banteng


Белка карликовая

Nanosciurus eximis

Ecureuil nain


Белка полосатая

Sciurus prevosti

Ecureuil raye


Бинтуронг (виввара)

Arctitis binturong

Binturong


Веслонога (лягушка)

Rhacophorus

Rhacophore


Вилохвостка (или пегий дрозд)

Enicurus leschenaulti

Enicure


Выдра серая

Lutra cinerea

Loutre


Геккон

Ptychozoon homalocephalum

Ptychozoon


Гиббон

Hylobates moloch

Gibbon noir


Голубь зеленый

Treron vernans

Pigeon-vert


Дикобраз

Hystrix crassispinis

Porc-epic


Долгопят

Tarsius spectrum

Tarsier


Дракон (летающая ящерица)

Draco volans

Dragon-vollant


Зимородок

Pelargopsis capensis

Martin-pecheur


Кобра королевская

Naja hannah

Cobra royal


Крокодил

Crocodylus porosus

Crocodile


Крылан

Pteropus vampyrus

Renard-volant


Крыса бамбуковая

Rhizomys

Rat des bambous


Кукушка

Cuculus vagans

Coucou


Куропатка кустарниковая

Haematortyx sanguininceps

Perdrix de foret


Леопард, пантера

Panthera pardus

Panthère


Леопард дымчатый

Felis nebulosa

Panthère longibaude (nebuleuse)


Летяга

Petaurista

Ecureuil-volant


Летяга гигантская

Ratufa bicolor

Ecureuil géant


Лори толстый

Nycticebus coucang

Nycticebe


Лягушка-бык

Rana macrodon

Crapaud-buffle


Макака

Macacus irus et M. nemestrinus

Macaque


Мангуст

Herpestes brachyura

Mangouste


Медведь малайский

Helarctos malayanus

Ours malais


Мухоловка длиннохвостая

Terpsiphone paradisi

Gobe-mouches paradis


Нектарница

Arachnothera longirostris

Isit


Обезьяна стройная (колоб)

Presbytis femoralis

Colobe


Обезьяна носатая

Nasalis larvatus

Nasique


Оленек канчиль

Tragulus kantjil

Chevrotain


Олень замбар (или темный олень)

Rusa unicolor

Cerf sambar


Олень мунтжак

Muntijacus muntijac

Cerf muntjac


Орангутанг

Pongo pygmaeus

Orang-outan


Орлан белобрюхий

Haliaetus leucogaster

Aigle-pecheur


Питон сетчатый

Python reticulatus

Python


Птица-носорог

Buceros rhinocerus (или Antracoceros undulatus)

Oiseau-rhinoceros(или Calao)


Рогоклюв

Calyptomena Whiteheadi

Eurylaime de Whitehead


Свинья бородатая

Sus barbatus

Sanglier de Borneo


Скарабей (жук)

Xylotrupes

Scarabées


Сова иглоногая

Ninox scutulata

Chouette


Тупайя

Tupaja

Musaraigne arboricole


Уж древесный украшенный

Chrysopelea paradisi

Couleuvre-paradis


Цапля суматрская

Ardea sumatrana

Heron


Циветта (виверра)

Paguma larvata

Civette


Шерстокрыл

Galeopterus variegafus

Galeopitheque


Ящер (или панголин)

Manis javanicus

Pangolin

ИЛЛЮСТРАЦИИ



Верх по Каяне


Возвращение с охоты


Верх по Каяне


Даяки изготовляют ложки из бамбука и тарелки из листьев дикого банана


Азиатская выдра


Даяки украшают свои дома резьбой по дереву


Даяк-отец прогуливает своего ребенка


Юная даякская красотка




Знаменитая носатая обезьяна Борнео



Кен-тунг, старый вождь пунан


Летучий дракон; его перепонки напоминают крылья гигантской бабочки


Кости умерших даяков кладут в кувшин, прикрепленный к верхушке очень высокого пня


Лонг-Лаат


Моя любимая бетина



Насекомоядный ящер, покрытый роговыми щитками


А это всего-навсего безобидная ящерица


Нескончаемые «дзинь-дзинь» и «дзон-дзон» погружали мальчика в полумистический экстаз


Распластавшись на стволе дерева, бахромчатый геккон расправляет свою перепонку, тесно прижимает ее к коре и, меняя окраску, подобно хамелеону, становится почти невидимым


Перед уходом на охоту


Стойбище пунан


Самые юные из пунан


Таман Байя Амат, изготовляет стрелы


Таман Байя Амат, «прекрасный танцор», стреляет из сарбакана


Любознательный Лабунг Кулинг оттачивает наконечник копья


Ги Пьяццини, индонезийский полицейский Луат, Жорж Бурделон, Пьер Эйз и Пьер Пфеффер на берегу Целебесского моря


М’Буи Джалонг, нетерпеливый вдовец


У вечернего костра


Лохонг Апюи, великий вождь даяков, и одна из его жен


Праздник намечается


Толстый лори, или кукан


Жертвоприношение


Обработка куска дерева при помощи мандоу


Самый удобный путь в джунглях — русло небольшого потока

INFO


Пфеффер, Пьер

Бивуаки на Борнео [Сокр. пер. с фр.] / [Послесл. и примеч. проф. А. Г. Банникова]. — Москва: Мысль, 1964. - 189 с., 10 л. ил.: ил., карт.; 20 см. — (Географическая серия «Путешествия и приключения»).

91 (И5)+902.7

П92



Пьер Пфеффер

БИВУАКИ НА БОРНЕО


Художник Е. В. Викторов

Редакторы М. Каролик, С. Проходцева

Художественный редактор С. Полесицкая

Технический редактор Я. Ногина

Корректор П. Чивикина


Сдано в набор 14 июля 1964 г. Подписано в печать 8 октября 1964 г. Формат бумаги 84Х1081/32. Бумажных листов 3,32. Печатных листов 10,86. Учетно-издательских листов 11,16 (включая вклейки). Тираж 85 000 экз. Цена 53 коп. Заказ М 1748. Б3 № 66 — 1964 г.


Издательство социально-экономической литературы

«Мысль»

Москва, В-71, Ленинский проспект, 15


Первая Образцовая типография

имени А. А. Жданова

Главполиграфпрома Государственного комитета

Совета Министров СССР по печати.

Москва, Ш-54, Валовая, 28.


Примечания

1

Один из крупнейших музеев мира и одновременно центральное научное учреждение Франции, где работают ботаники, зоологи, палеонтологи и т. д. — Прим. А. Г. Банникова

(обратно)

2

Данные, приводимые автором, устарели: в начале 60-х годов XX века население острова Борнео превышало 5100 тысяч человек. — Прим. ред

(обратно)

3

Даяки — собирательное название для коренных жителей Калимантана. В переводе с малайского языка означает «житель внутренних областей». — Прим. ред.),

(обратно)

4

Ротанговые пальмы — пальмы рода Calamus, представляющие собой лазающие лианы с тонкими (1–4 см), но очень длинными (до 400 м), гибкими и прочными стеблями, используемыми для изготовления веревок, плетения корзин, мебели и т. п. — Прим. А. Г. Банникова

(обратно)

5

Смола, которую дает сосна каури. См. подробнее стр. 166. — Прим. А. Г. Банникова

(обратно)

6

Названия большинства деревень восточного Борнео начинаются с приставки «лонг», что означает «слияние». Лонг-Пезо, например, расположена у слияния рек Пезо и Каяна

(обратно)

7

Традиционный меч даяков, изогнутый, как ятаган, и употребляемый сейчас для самых разных целей. Рукоятка, сделанная из дерева или оленьего рога, покрыта тонкой резьбой и украшена шерстью животных или человеческими волосами так же, как и ножны, которые всегда изготовляются из дерева.

(обратно)

8

Стрелометателъная трубка, охотничье оружие индейцев тропических лесов Южной Америки. Словом «сарбакан» Пьер Пфеффер называет сумпитан — сходное с сарбаканом оружие многих народов Индонезии. — Прим. ред.

(обратно)

9

(«Господин» — по-индонезийски.

(обратно)

10

Единственный представитель особого подотряда зверьков, обитающих в Юго-Восточной Азии, размером с крысу, с большой круглой головой и огромными глазами; ладони и подошвы его лап снабжены особыми присасывательными подушечками, такими же подушечками в виде дисков заканчиваются длинные пальцы. Долгопят — представитель когда-то обширной группы близких к полуобезьянам зверьков, живших в третичное время в Азии, Европе и Сев. Америке. — Прим. А. Г. Банникова

(обратно)

11

Один зоолог высчитал, что если бы величина человеческих глаз по отношению к величине тела была такой же, как У долгопята, они должны были бы достигать в диаметре не менее тридцати сантиметров.

(обратно)

12

По современным представлениям тупайи не насекомоядные, а примитивные полуобезьяны. — Прим. А. Г. Банникова.

(обратно)

13

Захватывающий (англ.).

(обратно)

14

Амок, или мания убийства, проявляется в приступах кровожадного бешенства, вызываемого, как говорят, паразитирующими в мозгу червями (филяриями).

(обратно)

15

Зверек отряда шерстокрылов, обитающих в Юго-Восточной Азии, размером с кошку, все четыре конечности и хвост заключены в широкую, густо опушенную летательную перепонку, которая начинается на шее; совмещает в себе признаки насекомоядных, летучих мышей и полуобезьян. По всей вероятности, очень древнее животное. — Прим. А. Г. Банникова.

(обратно)

16

Веслоногие лягушки — особое семейство древесных лягушек Юго-Восточной Азии. У некоторых видов между очень длинными пальцами передних и задних лап развиваются огромные плавательные перепонки, используемые лягушками как парашют при прыжках с ветки на ветку. Многие виды устраивают гнезда из листьев над водой, в которые откладывают икру; развивающиеся головастики обычно падают в воду. — Прим. А. Г. Банникова.

(обратно)

17

Бесполезные сани, распространенные среди индейцев Канады. В несколько измененном виде тобогган используется в современном спорте. — Прим. ред.

(обратно)

18

Кабан Борнео — крупнейшая из известных до сих пор диких свиней Южной Азии. Он достигает в длину более двух метров и весит больше двухсот килограммов.

(обратно)

19

«Оранг» означает «человек», а «пендек» — «маленький». Оранг-пендек — это якобы низкорослые люди (или человекообразные обезьяны), покрытые рыжей шерстью и живущие в лесах Суматры. Мы даже встретили на Яве довольно странного голландца, который признался нам, что его мучают угрызения совести, так как он убил пять этих мифических существ.

(обратно)

20

Маленький олень, которого англичане называют лающим оленем за издаваемый им пронзительный тревожный крик, удивительно напоминающий лай собаки.

(обратно)

21

Носорог (индонез.).

(обратно)

22

Б. Б. - фамильярное сокращение, принятое во французской прессе при упоминании знаменитой кинозвезды Брижитт Бардо. — Прим. ред.

(обратно)

23

Княжество, основанное английским авантюристом Джеймсом Бруком, женившимся на дочери одного из султанов северного Борнео. Это английская колония, входящая с 1962 года в состав созданной английскими колонизаторами Федерации Малайзия. [Саравак вошел в состав Федерации Малайзия 16 сентября 1963 г.] — Прим. ред.

(обратно)

24

Рассказ старого Апюи — это сообщение (слегка измененное, конечно, в его пользу) о подлинном эпизоде минувшей войны. Во время наступления союзников на Тихом океане в 1945 году герой британской армии майор Гаррисон и двое его людей были сброшены на парашютах в центре Борнео с заданием подготовить вспомогательную площадку для союзнических самолетов, совершающих вынужденную посадку. В настоящее время майор Гаррисон, один из лучших знатоков Борнео и даяков, работает хранителем музея в Кучинге (Саравак).

(обратно)

25

Эту лиану — тубу — употребляют также для отравления воды в реках. Рыбы, в прямом смысле слова анестезированные, позволяют хватать себя руками. Деррис — разновидность этой лианы — культивируется; он служит основой для производства различных инсектицидов.

(обратно)

26

Крупная красивая птица из семейства фазановых; напоминает павлина. Длина центральных перьев хвоста более 1 л/, а маховые перья крыльев, в отличие от всех птиц, убывают по размерам от первых к последним. Все это придает птице необычный и «грозный» вид, — Прим. А. Г. Банникова.

(обратно)

27

Длинные перья аргуса с переливающимися глазками украшают ритуальные головные уборы даяков.

(обратно)

28

Очень маленькое копытное животное, по внешнему виду напоминающее оленя. Рогов нет, на всех четырех конечностях по четыре пальца, одетых изящными копытцами. Населяет Юго-Восточную Азию и Африку Самый маленький из всех оленьков — оленек канчилъ; длина его тела не превышает 40 см. — Прим. А. Г. Банникова.

(обратно)

29

Сделано в Гонконге (англ.).

(обратно)

30

В отличие от европейских хвойных деревьев агатис имеет не иголки, а небольшие продолговатые блестящие листья.

(обратно)

31

Дольмены — древние гробницы, сложенные из нескольких огромных каменных глыб и плит, поставленных вертикально и перекрытых массивной горизонтальной плитой; сооружались, вероятно, для погребений родовых старейшин. Встречаются на северо-западе, западе и юге Европы, в Крыму, на Кавказе, в Северной Африке, на Ближнем и Среднем Востоке, в Корее и Японии. — Прим. А. Г. Банникова.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Часть I В СТРАНЕ ДАЯКО
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  • Часть II У ЛЕСНЫХ КОЧЕВНИКОВ
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  • Часть III В ЦЕНТРЕ БОРНЕО
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  • ПОСЛЕСЛОВИЕ
  • Словарь названий животных
  • ИЛЛЮСТРАЦИИ
  • INFO
  • *** Примечания ***