КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Трагические поэмы [Теодор Агриппа д'Обинье] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Теодор Агриппа д'Обинье Трагические поэмы

О ТЕОДОРЕ АГРИППЕ Д'ОБИНЬЕ И ЕГО ВРЕМЕНИ

Современный русский читатель чаще всего знает об этой личности не больше того, что о ней сочинил немецкий писатель Генрих Манн в своих широко известных двух романах — «Юные годы короля Генриха IV» и «Зрелые годы короля Генриха IV». В этих романах Агриппа д'Обинье изображен этаким задиристым забавным коротышкой, наперсником короля, веселым повесой, сочиняющим какие-то стихи. Скажем прямо, немногое знает русский читатель о крупнейшем поэте французского Возрождения и одном из удивительных людей французской истории.

Ему посвящались романы (Жан-Пьер Шаброль «Козел отпущения») и исследования (Маргерит Юрсенар), однако до сего времени он не обрел своего заслуженного места в читательском сознании (и, увы, не только в сознании русского читателя). Ему на самом деле не везло, оппозиционер, часто опальный, изгнанник в конце жизни, он опережал свое время и потому опаздывал. Он создал поэтический стиль французского барокко, сам того не подозревая, и посмертно оказался лидером этого направления и бесспорно лучшим его представителем. О нем почти не вспоминали около трех столетий и вспомнили только в XIX веке. Вспомнил В. Гюго, который старался изо всех сил повторить яркую поэтику Агриппы, оживить приемы барокко, отчасти соответствующие задачам романтизма; он использовал названия книг Агриппы в своих книгах («Возмездие»),

О д'Обинье вспомнил Ш. Бодлер, находивший в его стихах много близкого себе и цитировавший их. Вспомнил и Ш. О. Сент-Бёв, написавший: «Если было бы возможно в одном человеке воплотить целое столетие, д’Обинье стал бы живым воплощением своего века. Интересы, пристрастия, добродетели и предрассудки, верования, образ мыслей его времени — все нашло в нем высшую форму проявления».

Ренессанс — это была эпоха, породившая удивительных людей, способных проявить себя одновременно на нескольких поприщах. Это были века универсализма, когда появлялись такие личности, как Леонардо да Винчи, великий художник, механик, анатом и писатель, как Микеланджело Буонарроти, скульптор, живописец и поэт, как писатель и скульптор Бенвенуто Челлини. Им нет числа.

Однако такого универсализма, какой проявился в личности Теодора Агриппы д'Обинье, даже в ту эпоху представить себе трудно: крупный политический и общественный деятель в двух государствах — Франции и Швейцарии, талантливый военачальник, участник религиозных войн и теоретик военного искусства, летописец и историк, написавший «Всеобщую историю» в нескольких томах, автор романов, предвосхитивших блистательную французскую прозу XVII-XVIII веков, и, что совсем удивительно, один из романов которого оказался первым в истории европейской литературы плутовским романом, еще до появления этого жанра в Испании. И, наконец, перед нами удивительный поэт, значение которого до нашего времени полностью не осознано. Все эти скупые энциклопедические сведения говорят о многом, но не способны дать нам понятие об исключительном человеческом характере и удивительных событиях жизни этого человека, которые оказываются интересней любых авантюрных историй в духе А. Дюма, тем более что действующими лицами этих событий были реальные исторические короли и королевы, принцы и принцессы, такие как Екатерина Медичи, Карл IX, Генрихи III и IV, Елизавета Английская, Филипп II Испанский, Маргарита Валуа, Мария Медичи, принц Конде, герцог Гиз и множество других.

Агриппа д'Обинье писал историю и сам был ее участником. Едва ли не в шестнадцать лет он сел в седло с оружием в руках, чтоб сражаться на стороне гугенотов. Воин — первое, что приходит на ум после слова «поэт», когда заходит речь о д'Обинье. Сирота с рождения, ибо мать его умерла в родах, он был воспитан кальвинистом-отцом в духе строгого служения вере, тем более что вера была гонимой. Это выработало в характере мальчика твердость, стойкость в лишениях, верность. Став взрослым, он до конца хранил верность даже своему неверному королю Генриху IV, которого неоднократно упрекал в неблагодарности. Отношения между ними были сложными. Вопреки тому, что писал Генрих Манн, они бывали часто небезопасны для д'Обинье. Из того, что он сам писал о своем пребывании в свите Генриха Наваррского, видно, что он был соратником, иногда приближенным, но не был наперсником и часто подвергался опале. Этому способствовал его прямой и независимый характер. Однако королю он был нужен как воин и нелицеприятный собеседник. Если верить свидетельствам Агриппы, он занимал довольно высокие командные посты, возможно, генеральского ранга и даже бывал начальником королевской ставки, хотя себя он в разных местах своих воспоминаний называет то боевым сержантом, то полковником, то генералом. Достоверно то, что он бывал командиром больших войсковых отрядов в разных баталиях, в том числе и при осадах Ла-Рошели и других гугенотских крепостей, бывал наместником и губернатором. Достоверно и то, что в детстве он получил прекрасное образование, что случалось нечасто среди отпрысков старинных дворянских фамилий. Знал он много языков, читал и писал на латыни, греческом и древнееврейском. Можно допустить, что благодаря столь широкой деятельности и многим дарованиям Агриппы внимание современников к его поэзии было ослаблено.

Да и сам он не особенно стремился к славе поэта. Это связано было и с тем, что господствовавшая во Франции XVI в. блистательная поэтическая школа, известная под именем «Плеяда», творчеством своих лучших представителей, таких как П. Ронсар, Ж. Дю Белле, Р. Белло и др., определила вкусы и умонастроение того времени, главным образом вкусы читателя из аристократической и придворной среды. Младший современник поэтов «Плеяды», Агриппа д'Обинье, который был моложе Ронсара на двадцать восемь лет, в раннем своем творчестве не избежал очевидного влияния этого замечательного поэта. Это ощущается в первом цикле его сонетов «Жертвоприношение Диане», посвященном по причуде судьбы Диане Сальвиати, племяннице знаменитой героини стихов Ронсара Кассандры. Правда, можно в этих сонетах ощутить и другое, более широкое влияние, присутствие духа Петрарки, определившего развитие всей европейской поэзии того времени и поэзии «Плеяды» в том числе.

Уже в одном из своих первых сонетов, обращенном к Ронсару, отдавая дань уважения престарелому поэту, дерзкий юноша бросает предшественнику перчатку. Такой жест был свойственен д'Обинье не только в юности. До конца дней он сохранил дерзость, не опуская глаз даже перед гневом королей. Уже в упомянутом сонете д'Обинье подчеркивает разницу в эстетической и человеческой позиции между собой и поэтами «Плеяды».

Конечно, я профан, увы, лишенный знанья
И разума. Они полезней для писанья,
Зато для нежных чувств они подчас не впрок.
Восходу я служу, а ты вечерним зорям,
Когда влюбленный Феб спешит обняться с морем
И повернуть свой лик не хочет на восток.[1]
В другом своем сонете Агриппа напрямик говорит:

Принцесс увеселять и принцев надоело,
И даже мой король, который то и дело
Мне дарит милости, увы, постыл и он.
От почестей и ласк держаться бы подале,
Не надо их совсем, уж лучше быть в опале,
Чтоб не кричал никто, что я хамелеон.
Нельзя не заметить, что характер д’Обинье был весьма неудобен для жизни в придворном кругу. Обладая желчным остроумием, поэт с юности был заносчив и резок в выражениях, снискав себе славу ослушника и дуэлянта. Невольно приходит на ум, что характер французского поэта напоминал характер М. Лермонтова. Д’Обинье ведь тоже был сирота, внешне непривлекателен, невелик ростом и социально ущемлен, ибо не был для своего круга достаточно богат и родовит. Остроумие его бывало безрассудным. В своих биографических записках д’Обинье сам рассказывает, как в молодости он, будучи в свите Генриха Наваррского, прибыл в парижский королевский дворец Лувр, где на балу подвергся насмешкам нескольких пожилых знатных дам. На вопрос одной из них: «Что это вы, молодой человек, разглядываете?» — поглядев пристально на этих дам, он спокойно ответил: «Я осматриваю дворцовые древности».

Вот другой описанный им эпизод. Однажды, заметив, что губа Генриха IV кровоточит, он сказал: «Государь, пока вы отреклись от Бога только устами, и он поразил вас в губу, но когда вы отречетесь от него в сердце, он поразит вас в сердце».

Еще раз хотелось бы подчеркнуть, что д'Обинье, подобно тому, как он не вписывался в свой круг, так и в своем творчестве стоял особняком даже в ряду поэтов-гугенотов. Он опережал время, и его «Трагические поэмы», опубликованные автором только в конце жизни, определили, как я уже говорил, развитие французского барокко. И в наши дни кажется необъяснимым, когда он успевал писать свои сочинения, а их осталось немало. Ведь большую часть своей жизни поэт провел в седле, в окопе, на крепостных бастионах. А писал он, как уже упоминалось, не только стихи, но ученые трактаты и труды по истории.

И все это делалось не в кабинете за толстыми стенами замка, а у костра, на ветру, под ядрами и мушкетным огнем.

Кроме двух больших лирических книг, одна из которых была написана в юности («Весна»), вторая на исходе жизни («Зима»), д’Обинье создал поэтическое произведение, которое представляется мне одним из значительнейших памятников европейской поэзии. Речь идет о «Трагических поэмах».

Их семь. Восьмая — «Вступление». Эти поэмы не имеют аналогов в европейской литературе, поскольку, являясь эпосом, написаны от лица реального участника реальных исторических событий.

В поэмах имеется три временных и пространственных плана: первый — конкретные события современности; второй — аналогичные им факты из прошедшей истории человечества с древних времен; третий — события из Священного Писания. Все три плана даны не отдельно друг от друга, но слитно, они как бы переходят один в другой. Все три реальны и ярко выразительны. В поэмах предстает земля, на которой происходят грозные эпизоды истории человечества, предстает небо, откуда Всевышний со своими ангелами и святыми взирает на земные события и вершит суд, предстает бездна с ее адскими огнями, бесами и грешниками, страдающими за свои злодеяния, совершенные при жизни. Что это напоминает? Это похоже на «Божественную комедию» Данте, который жил задолго до рождения автора «Трагических поэм» и явился прямым предшественником д'Обинье. Творение Агриппы, особенно его библейский пласт, также напоминает поэмы англичанина Джона Мильтона, который жил на столетие позже и, очевидно, многое заимствовал у д'Обинье. И не один Мильтон. Влияние французского поэта ощущается в произведениях других представителей протестантской поэзии, таких как голландец Йост ван ден Вондел и немецкий поэт Андреас Грифиус. Ветхозаветный дух поэм д'Обинье и Мильтона бесспорно связан с конфессиональными началами Реформации, носителями которых явились оба поэта. Что же касается Данте, он как последний поэт средневековья еще сохранял в себе большинство черт средневекового христианского сознания и был склонен выразить поэтически все единство религиозного миропонимания. Д'Обинье похож на Данте в главном: подобно Данте, он чувствует прямое единство «того» и «этого» света. Для него это достоверно. На «том» свете обретают награду или наказание те, кто это заслужил в земной жизни. И неважно, что протестант д’Обинье не признает чистилища, «тот» свет в его поэмах так же реален, как в «Божественной комедии». Так же, как Данте, д'Обинье расправляется в аду со своими политическими противниками: с королями, папами, неправыми судьями, инквизиторами, убийцами, предателями и другими носителями враждебной автору морали и веры. Конкретные лица совершают на земле преступления против человечности, они же горят в аду на вполне реальном огне.

В прозаическом вступлении к поэмам автор пытается теоретически подогнать свою поэтическую практику под стилевые принципы нарождающейся поэтики классицизма, так как предисловие писалось им в конце жизни, когда уже возникли понятия стилей. И все же «Трагические поэмы» не помещаются ни в какие рамки поэтических теорий. По свободе композиции, по отсутствию границ времени и пространства, по динамике и экспрессивности изображаемого они сопоставимы только с «Божественной комедией». И по космическим масштабам. Поэмы д'Обинье — это вселенная, заселенная народами, необъятные просторы, где происходят грандиозные действа.

Вот содержание «Трагических поэм»: первая поэма «Беды» рассказывает о несчастьях, которые переживает родина поэта, Франция, ее народ и в первую очередь кормилец страны — французский крестьянин. Народные беды — результат истребительных религиозных войн, братоубийства. Картины человеческих страданий и преступлений против человечности наглядны и потрясают.

Вторая поэма «Властители» рисует картины придворных нравов, растленность государей, принцев крови и придворной знати. Гневной острой сатирой звучит эта поэма, бесстрашно клеймящая подлость и бесчеловечность тех, от кого зависят судьбы страны и народа. Недаром д'Обинье называли французским Ювеналом. Автор поэм обвиняет в преступности и безнравственности королевский двор Валуа, где, по его утверждению, творятся не только подкупы, убийства, но и кровосмешение между лицами королевского семейства, где царит атмосфера грязного публичного дома. Д’Обинье не останавливается даже перед тем, чтобы, наряду с королевой Екатериной Медичи, ее дочерью королевой Наваррской Марго и рядом королей из дома Валуа, обвинить в страшных грехах и своего господина, Генриха IV. В изображении придворного распутства и жестокости поэт не гнушается подчас откровенного натурализма.

От этих сцен остается один шаг до ужасов Варфоломеевской ночи, которая явилась прямым следствием той нравственной атмосферы. Удивительно то, что, по свидетельству самого д’Обинье, король Генрих читал «Трагические поэмы». Это как бы являет великодушие короля. Как попала рукопись к королю, неизвестно, хотя Агриппа намекает на то, что давал ее читать по доброй воле. Натурализм в поэмах настолько гармоничен и взвешен, что не вызывает в читателе отвращения, как не вызывает его натурализм античных писателей и историков, писателей итальянского Возрождения, Рабле.

Третья поэма «Золотая Палата» рассказывает о французском королевском суде, где в креслах судий восседают реальные действующие лица, аллегорически одетые в маски различных человеческих пороков. Это причудливые образины, чудовища, напоминающие скульптурные изображения химер на католических храмах, в том числе на Соборе Парижской Богоматери. Королевское правосудие изображено безжалостно, гротескно, во всей своей несправедливости и бесстыдстве.

Четвертая поэма «Огни» изображает дела священной инквизиции и подвижничество героев Реформации, мучеников за веру. Перед нами встает озаренная мрачными кострами Европа.

Мы видим вереницу благородных образов от Яна Гуса до казненной в Англии юной королевы Джейн Грей, образы святых великомучеников, таких как святой Стефан, и эпизоды жизни Спасителя. Здесь, как и в других поэмах, проводится параллель между современным автору Римом, Римом папы, и Римом эпохи Нерона, когда преследовали первых христиан. В конце поэмы разгневанный человеческими бесчинствами Господь покидает грешную землю и, отвернувшись от нее, возносится в огненной колеснице на небеса.

С этим эпизодом связано начало поэмы «Мечи». Бог, покинув землю, возвращается в свой небесный град, как праведный король возвращается в свою столицу после объезда провинций. Во время пышного небесного празднества среди ангелов появляется переодетый Сатана; пойманный с поличным, он просит Господа отпустить его на землю, чтоб во Франции искушать, сбивать с праведного пути истинных детей Божьих. В случае своей неудачи Сатана обещает признать победу Бога. Многоцветные фантастические картины сменяются картиной Парижа, королевских дворцов и городского быта, сценами военных сражений и резни. Сатана проникает в душу королевы Екатерины Медичи, чтобы от ее лица творить преступления. Изображение гражданской войны и ее ужасов потрясают своей достоверностью. Все эти события кругами, подобно волнам, расходятся от центра поэмы, где изображается рукой очевидца картина Варфоломеевской ночи. В мировой литературе это самое сильное описание событий страшных дней резни и погрома. Бытовало мнение, что д'Обинье чудом уцелел в этой резне, находясь в Париже среди спутников Генриха Наваррского. Однако сам он утверждает, что незадолго до Варфоломеевской ночи дрался на дуэли, которые были запрещены, и бежал из Парижа, чтоб избежать наказания. Это и спасло его. Как аналогию этой резни автор рисует Рим, подожженный Нероном, и преследование ни в чем не повинных христиан, обвиненных Нероном в поджоге. Поэма «Мечи» становится кульминацией всего эпоса д’Обинье. В нее включен один эпизод, который позволяет свободно развертывать дальнейшее действие поэм и оправдать фантастические видения предыдущих частей. Автор поэм, будучи еще юношей, был убит в одном из боев и ангелом-хранителем вознесен к престолу Всевышнего. Все, кто попал на небо, могут узреть живые картины прошлого и будущего, изображенные ангелами на небесном куполе. Так автор узрел будущее, чьи картины поданы как некие предсказания. Многие из них необъяснимо верны. Это пророчество тридцатилетней войны, войны за независимость заокеанских колоний, которых в ту эпоху еще не было, это предсказание судьбы сына Марии Стюарт, будущего короля Англии Иакова I, предостережение народам Полонии и Московии от прихода власти Сатаны, наконец, пророческая картина убийства короля Генриха IV, описанная задолго до реальной его гибели. Рационально объяснить все это невозможно, как невозможно отрицать эти факты. В автобиографии Агриппа д’Обинье весьма лукаво упоминает одного из своих домочадцев, некоего юродивого, который был ясновидящим. Он, дескать, очень давно описал будущее убийство короля. Возможно, Агриппа мог быть знаком со своим старшим современником Мишелем Нотрдамом, знаменитым Нострадамусом. Кто знает? Достоверно одно — большинство записанных Агриппой предсказаний сбылось. Вспомним хотя бы слова поэта, что Бог поразит короля Генриха в сердце. В биографии рассказано, что Агриппа, когда ему принесли весть об убийстве короля кинжалом в горло, воскликнул: «Нет! В сердце!».

Поэма «Мечи» кончается тем, что Бог воскрешает автора, возвращает его на землю, чтоб он послужил правому делу мечом и пером. По-современному звучит эстетическое кредо поэта, когда он говорит, обращаясь к Богу:

«Ты звонкий глас мне дал, тебя я воспою,
Воздам хвалу тебе, восславлю мощь твою
В притворе храмовом, чтоб слух о Божьей каре,
О дивах явленных дошел до государей,
Царящих на земле, чтоб самый темный люд
Через меня узнал, как ты бываешь крут».
После этого поэт рисует аллегорическую картину океана, который принимает в свои объятия и уносит в свое царство тела погибших в братоубийственной войне. Д'Обинье говорит о самом великом грехе, грехе Каина, и предсказывает Страшный Суд, «когда придет к концу сей мир и эта книга».

В шестой поэме «Возмездия» свободно и непринужденно переплетаются и вытекают одна из другой картины Священного Писания и эпизоды земной истории человечества. Агриппа показывает, как земные злодеяния и в земной жизни наказываются Богом, влекут за собой возмездие. Все преступления наказуемы: гордыня библейских исполинов, чья гибель в пучине потопа ярко описана д'Обинье, незаконные притязания на небеса строителей Вавилонской башни, преступление Каина, жестокости библейских царей от фараона до Ирода и земных властителей от Нерона до Карла IX и Филиппа II. Незаметно в глазах читателя король Карл IX сам становится Иродом, а его мать Екатерина Медичи ветхозаветной царицей Иезавелью. В этой поэме автор особенно сурово разделывается со своими политическими противниками.

Последняя седьмая поэма «Суд» подводит нас к апофеозу книги, к небесному Суду над грешниками. Суд небесный четко противопоставляется человеческому неправому правосудию — Золотой Палате. Немалая часть последней поэмы представляет собой как бы научный трактат, посвященный натурфилософии и богословию. Трактат весьма увлекателен для чтения и остроумен, что подчеркивается стилизованным архаическим языком. Автор полушутя, полусерьезно доказывает нам, что Дух Божий настолько всемогущ, настолько неограничен в своих возможностях, что способен создать из ничего все, способен оживить и воскресить мертвую материю. В конце вселенной предстает грандиозная картина Божьего Суда, напоминающая «Страшный Суд» Микеланджело в Сикстинской капелле. По версии д'Обинье главное мучение грешников в Аду состоит в том, что они вечно видят радость праведников в Раю, и это умножает их страдания. В последних строках поэмы душа автора покидает тело, преображается и в счастливом полете возносится к престолу Творца. Очень сильно поэтом передано почти физиологическое состояние клинической смерти и в этом эпизоде, и в эпизоде вознесения в поэме «Мечи». Таков примерный сценарий «Трагических поэм», этой грандиозной фантасмагории.

Есть мнение, что, поскольку язык Агриппы д’Обинье архаичен и не соответствует современным нормам поэтического французского языка, это значительно снижает нынешнее восприятие его стихов, что стих д'Обинье не является вершиной французского стиха. Мнение это мне кажется спорным, так как функционально язык и стих автора «Трагических поэм» был естественным для своего времени. Ведь и язык Шекспира не соответствует современным нормам английского языка. Вероятно, что архаизация языка поэм еще усиливалась поэтической задачей, ибо поэт стремился приблизить стиль поэм к стилю Библии и старинных летописей. Однако в любом случае выразительность и изобразительная сила александрийского стиха д’Обинье достигает самого высокого уровня. Кроме того, в поэмах есть главное, что требуется от высокого стиха, — его бесконечно длинное дыхание. Поэтому так трудно порой переводить на русский язык александрийский стих «Трагических поэм», с виду такой простой. Этот текучий, строфически растянутый стих так же гибок и естественен в своем течении, как терцины «Божественной комедии».

Смею утверждать, что Агриппа д’Обинье создал едва ли не единственный образец документального эпоса и, возможно, наиболее значительную эпическую книгу на французском языке. При внимательном чтении «Трагических поэм» обнаруживаешь, что они являют некую энциклопедию того времени и становятся для нас важным историческим документом эпохи, чего не достигали в своем контексте стихи таких прекрасных французских поэтов, как К. Маро, П. Ронсар, Ж. Дю Белле, Э. Жодель и соратник Агриппы, поэт-гугенот Г.С. дю Бартас, писавший эпические поэмы, близкие д'Обинье по мироощущению.

Помимо стихов и романов д'Обинье оставил нам один замечательный прозаический документ. Это автобиографические записки, названные автором «Жизнь Агриппы д’Обинье, рассказанная им его детям». Это живой рассказ, который ведется от третьего лица, где рассказчик себя именует «господином Обинье». Здесь, как и в стихах и в художественной прозе, на каждом знаке препинания, каждой строке лежит отпечаток удивительной натуры автора. По выразительности записки можно было бы сравнить с «Жизнью Бенвенуто Челлини», а в русской литературе с «Житием протопопа Аввакума». Автор ведет рассказ внешне бесстрастно, с изрядной долей самоиронии, он повествует о своей жизни с рождения до глубокой старости, о невзгодах, разочарованиях, радостях и тяготах войны, о придворных интригах и политических страстях. Точны скупые характеристики исторических лиц, которые были друзьями и личными врагами д'Обинье. Живость рассказа вызывает сочувствие и часто улыбку. К примеру, вот рассказ о побеге мальчика на войну: «Затворник, одежды которого каждый вечер уносили к опекуну, спустился через окно на простынях в одной рубахе, босой, перескочил через две стены и у одной из них чуть не упал в колодезь; потом у дома Ривру догнал товарищей, с удивлением увидевших, как человек в белом с криком и плачем бежит за ними: его ноги были окровавлены. Капитан Сен-Ло сначала пригрозил ему, чтобы заставить вернуться, но потом посадил в седло за собой, подложив грубый плащ, чтобы он не поцарапал себе зад пряжкой наспинного ремня». В другом месте записок говорится о том, как, вернувшись после многих боев домой, он был объявлен самозванцем, ибо прошел слух о его гибели.

С ним судились его дальние родственники за отцовское наследство. Хотя Агриппа был болен, он добился в суде права самому защищать свое дело. «Заключительная часть его речи была столь пламенна, а несчастье столь велико, что когда судья с негодованием взглянул на его противников, они вскочили с мест, воскликнув, что только сын Обинье может говорить подобным образом, и попросили у него прощения.» Еще в одном месте он рассказывает о потасовке в харчевне, где он, почти безоружный, проткнул чужой шпагой хорошо вооруженного врага, но был при этом тяжело ранен... «Поняв по лицу врача, что рана опасна, Обинье не позволил снять с себя первую повязку и уехал до рассвета, чтоб умереть в объятиях любимой». Такой документ не оставит читателя равнодушным.

Весьма интересные места биографии мы находим там, где говорится о его личных отношениях с рядом известных персон, в том числе с королем Генрихом. Отношения с последним были, как уже говорилось, весьма переменчивы. Автор их описывает без тени самооправдания, не боясь выглядеть в черном цвете. Часто записки становятся живыми комментариями к многотомной «Всеобщей истории» д'Обинье. В своих записках он честно рассказывает, как с самого злополучного рождения складывался своеобразный характер маленького сироты.

Книги Агриппы д'Обинье оказываются пророческими для нашего века, для его последних десятилетий. Тогда был трагический конец шестнадцатого века, теперь мы живем в трагическом конце двадцатого. Прошло четыре столетия, но мы сталкиваемся с теми же самыми вопросами жизни, морали и политики. Как литератору, много лет переводившему стихи д'Обинье, а за последние семь лет, на исходе своей жизни завершившему перевод «Трагических поэм», мне не сразу стало ясно это грозное сходство наших эпох. Хотелось бы, чтобы человеческая история, написанная замечательным французом, была поучительной для нас.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА «ТРАГИЧЕСКИХ ПОЭМ»

1
Откуда-то из глубины веков,
Из бездны сна, неведомо откуда
Врывается в сознанье звон клинков,
Предсмертный страх всплывает из-под спуда,
Проулок загораживает груда
Кровавых тел детей и стариков,
Мужчин и женщин, и в жилище блуда
Мы видим окровавленный альков.
Мне все равно, в какой реке струится
Сегодня кровь и чья теперь столица
Передо мной — Париж или Москва,
Старинный это город или новый.
Откуда-то приходят к нам слова,
Доносятся тревожной меди зовы.
2
Доносятся тревожной меди зовы,
Взывают гулкие колокола.
Чей это праздник и кому хвала?
Кому здесь плаха и топор готовы?
Вы говорите: даль веков. Да что вы?
Для вечности такая даль мала.
Ведь кровь она такая ж, как была,
Обиды и страдания не новы.
Меж будущим и прошлым я живу,
Мне самому являлись наяву
Огонь и меч, два отпрыска гордыни,
Как истина, что всякий век таков.
Уснуть бы, но в ночной тиши поныне
Доносится чугунный шаг полков.
3
Доносится чугунный шаг полков,
Все ближе строй бойцов, одетых в латы,
Какой-то стан безумием объятый
Идет кромсать собратьев, как врагов,
Горят селенья, как вязанки дров,
Кровавые восходы и закаты,
И половодья размывают даты,
И грани расплываются веков.
А тот, кто это знал, кто видел это
Всеведеньем, всевиденьем поэта,
Слагатель рифм, беспечный дуралей,
Сперва узнал, что значит цвет пунцовый,
Что значит гнев и милость королей,
Железный лязг мечей и дым свинцовый.
4
Железный лязг мечей и дым свинцовый
Остались позади, как жизнь сама,
В ее конце, безмолвен, как тюрьма,
Изгнанья кров, альпийских круч покровы.
Он прежде пел весну, пришла зима,
И он, и дерева белоголовы,
И мирные женевские дома
Уснули и закрыты на засовы.
Уснуло все вокруг, и лишь рука,
Отвыкшая от тяжести клинка,
Пером наносит бегло на бумагу
Шеренги строк, ряды летучих слов,
Хранящих гнев, смятенье и отвагу.
Век, словно миг, мелькнул и был таков.
5
Век, словно миг, мелькнул и был таков,
Но так в его конце, а вот в начале
Он бесконечно долог и суров,
Веселья коротки, длинны печали.
Зато, когда закат уже багров,
Все пройденные развернулись дали,
Так ясно отголоски зазвучали
Рассветов давних, прежних вечеров.
Разверзлись небеса, и в дали горней
Вселенский свод стал выше, стал просторней,
И трон Творца на облаках возник,
Спадают с глаз последние покровы,
Пред стариком уже не век, а миг.
Что для него решетки и оковы!
6
Что для него решетки и оковы,
Когда глазам отверстым предстает
Расписанный по воле Божьей свод,
О коем не мечтали богословы,
И богомазам этаких работ
Не выполнить, их руки стопудовы,
А здесь не кисть, здесь ангельский полет
Раскрасил холст пространства бирюзовый:
Здесь все, что приключилось на земле,
Все, что сокрыто в допотопной мгле,
И нынешней истории картины.
И над плывущей пеной облаков
На радужном престоле Триединый.
Он слышал плач сирот и стоны вдов.
7
Он слышал плач сирот и стоны вдов.
Все это было так давно в Париже,
Так далеко, но что, скажите, ближе,
Чем эта ночь? Теперь бы спать без снов!
О этот Лувр! О ненадежный кров!
Скользили ноги в теплой алой жиже.
У смерти был в ту ночь большой улов.
Как эти лики и слова бесстыжи!
В ту ночь юнец удачливый бежал
Сквозь возгласы резни из зала в зал
И чудом спасся, ко всему готовый.
Уходит призрак рокового дня,
И властелин, по чьей вине резня,
Приходит новый, снова плачут вдовы.
8
Приходит новый, снова плачут вдовы,
Вновь льется кровь и слышен гром бомбард,
Кровавые снега смывает март,
И вновь июль, и топчут злак подковы,
Идет игра, и все растет азарт,
И пахари свои бросают кровы,
В лесах блуждают дети и коровы,
И все в огне: таков расклад у карт.
Два грозных войска, две дорожных пыли
Сближаются. Чего не поделили?
Не так уж тесен этот белый свет.
В бою сошлись две веры. Правый Боже,
Единый Ты, но как века похожи,
Предела нет у горестей и бед.
9
Предела нет у горестей и бед,
В любом столетии все те же боли,
Обиды и утраты, те же роли
Палач играет и законовед,
А также беззаконье и навет,
Стилет и подозрение в крамоле.
Мы знаем то, что знал седой поэт,
Как будто мы в одной учились школе.
Как этот снег на прошлогодний снег,
Тот век похож на мой двадцатый век.
И все же знал старик намного больше:
Он предсказал за много сотен лет
Наш беспредел в Московии и Польше,
Как нет предела времени, как нет…
10
Как нет предела времени, как нет
Границ пространства, нет границ познанья,
Но мы не знаем языка планет
И звезд, плывущих в безднах мирозданья.
Мы не стыдимся посещать совет
Нечистых, это сходбище баранье,
Поскольку позабыли мы Завет
И отдаем пророков на закланье.
В том веке было так же, точно так,
Кто жил по чести, попадал впросак,
Кто не стеснялся, был главой совета,
А наш старик послал к чертям совет,
Он знал предел всему, хоть в мире нет
Границ пространства до скончанья света.
11
Границ пространства до скончанья света
На свете нет. Из черной глубины,
Из вечности к нам долетают сны,
Каких не знала до сих пор планета.
Не усмехайтесь, в смутных снах поэта
Являются виденья старины,
И дни грядущего озарены
Порой лучом неведомого света.
В одном бою, как пишет сам, о ком
Веду я речь, он был сражен клинком
И в небо вознесен из царства скверны,
Быть может, немоту предбытия
Он слышал там, как мы в наш век пещерный
В снарядном вое слышим свист копья.
12
В снарядном вое слышим свист копья,
А наш поэт отнюдь не с перепоя
Предрек монарху смерть вдали от боя:
Он видел, как вишневая струя
Текла из-под атласного подбоя
На мостовую, в пыль. Хотел бы я
Упомянуть заморские края,
О коих говорил поэт такое:
«Восстанут земли за морем...» Так вот,
При нем не наставал еще черед
Селиться там. Что скажете на это?
Все может быть в горниле бытия:
На круги возвращается своя
Забытый ветер через многи лета.
13
Забытый ветер через многи лета
Опять в листве дрожащей шелестит,
Так некогда мелькнувшая комета
Вновь озаряет сумрачный зенит,
Зловещая старинная примета
Пересекает множество орбит,
Так снова осень землю осенит,
За нею вслед зима, весна и лето,
Пора кровопролития и смут,
Отсюда войны свой исток берут,
Таятся здесь начала лихолетий,
Смыкается кривая колея,
Наш бесконечный путь, и все на свете
На круги возвращается своя.
14
На круги возвращается своя
Старинное писание, чьи строки
Я изложил по-русски, не тая
Сокрытые в нем горькие уроки.
В те дни хватало подлости и склоки,
И суета была, и толчея.
Покойный автор век и свет жестокий
Судил, как самый строгий судия.
Он знал, что Судия Небесный скоро
Воссядет среди ангельского хора
На тверди невесомых облаков,
Кого-то радость ждет, кого возмездье,
И выплывают светлые созвездья
Откуда-то из глубины веков.
МАГИСТРАЛ
Откуда-то из глубины веков
Доносятся тревожной меди зовы,
Доносится чугунный шаг полков,
Железный лязг мечей и дым свинцовый.
Век, словно миг, мелькнул и был таков.
Что для него решетки и оковы!
Он слышит плач сирот и стоны вдов,
Приходит новый — снова плачут вдовы.
Предела нет у горестей и бед,
Как нет предела времени, как нет
Границ пространства до скончанья света,
В снарядном вое слышим свист копья,
Забытый ветер через многи лета
На круги возвращается своя.
26 октября 1992 г.

ТРАГИЧЕСКИЕ ПОЭМЫ

Перевод с французского Александра Ревича

К ЧИТАТЕЛЯМ

Перед вами похититель Прометей[2], который за совершенное преступление просит не милости, а благодарности, полагая, что дарит вам законно то, что ему не принадлежит, что он украл у автора, ибо тот в свою очередь утаил сие от вас: к тому же уворованный огонь, сей светильник, накрытый бочонком, угасал без воздуха, и совершая мой благой грех, я это пламя являю свету. А вам и моему сочинителю, утаившему пламя, я говорю, что грех мой благой. Из срединной Франции, с ее рубежей и даже из сопредельных стран, — в частности, из Ангроньи[3] от одного престарелого священника, — приходят послания, большая часть которых созвучна с живыми предостерегающими голосами служителей Божьих, укоряющих моего автора: дескать, свой талант зарыл он в землю. А кое-кто пишет следующее: «Нас уже с души воротит от всяких нравоучительных книг, нам подай такую, чтоб трогала за душу в сей век, когда погибают ревностные христиане, когда стирается разница между истинным и ложным, когда враги Церкви прикрывают кровавые пятна на своих ладонях дарами, а свою бесчеловечность щедростью. Плюющие на веру, безграмотные зубоскалы торгуют законом Божьим и требуют выставлять напоказ сладкую жизнь и награды, чей блеск слепит наших юнцов, которых не беспокоит честь и не пробуждает опасность». Мой сочинитель на это отвечает: «Вы что же, хотите, чтоб окруженный растленными душами, я сохранил надежду или чтоб вызвала отклик моя книга, брошенная в грязь вместе с такими писаниями, как «Царство Церкви»[4], «Истина»[5], «Будильник», «Легенда о святой Екатерине»[6] и другими подобными? Мне стоять в одном ряду с самыми отъявленными смутьянами, поборниками народоправия. Может показаться, что, говоря о тиранах, я подразумеваю королей, и мою верную любовь к нашему великому королю, которую я доказал шпагой, мою благонамеренность, которую провозглашаю всюду, осудят те, с кем сражаюсь, и в особенности неправедное правосудие. А под конец меня обвинят в оскорблении Величества. Дождитесь моей смерти, а потом уж судите мои труды: четвертуйте их, чтоб друзьям и врагам было что править, можете использовать сии писания по вашему усмотрению». Такие оправдания не мешают многим ученым старцам спорить с нашим сочинителем и призывать его на Суд Божий. При этом их возражения наводят на такие мысли: вот уже тридцать с лишним лет, как завершено сие произведение[7], начатое на войне в семьдесят седьмом году в Кастель-Жалю, где автор командовал легкой конницей и заслужил несколько ранений, стоя насмерть в тяжелой баталии. Там он и набросал в виде завещания эти страницы, которые собирался потом отшлифовать и дополнить. Но где сегодня очевидцы событий и чудовищных преступлений того времени, кто при этом присутствовал, хотя бы недолго? Кто, идя по нашим следам, возьмет на себя труд прочесть поразительные истории нашего века, искаженные, изуродованные, заглушенные платными обманщиками? Кто, не знающий истории, согласится с пристрастием автора к жестоким сценам? Потому за недостатком памяти и рвения и еще потому, что погасла былая страсть, мои благие намерения и желания превратились в безумную смелость, и всю эту писанину, запрятанную в лари и шкафы, я извлекаю оттуда на ваш суд. Очевидно это ошибка — сохранять старые наброски со всеми сокращениями, помарками и неразборчивыми словами, которые не под силу прочесть самому автору, так торопливо написано. Пропуски, с которыми вы встретитесь, поначалу меня коробили, но после стало ясно, что их плачевный вид не позволит доброму отцу бросить столь искалеченных чад. Подумалось, что мы натолкнем сочинителя на мысль о втором издании, где будут не только исправлены недоделки, но и какие-то примечания прояснят наиболее темные места. В этой книге вы найдете сжатый лаконичный штиль, не столь гладкий, как в писаниях теперешних сочинителей, встретите стихотворные метры в духе минувшего века, которых уже не встретишь теперь в сочинениях, написанных соответственно нынешней моде особенным жеманным штилем: желание показать вам сие и явилось второй причиной моего воровства. Это разожгло меня и лишило всякого страха, а еще то, что перед глазами постоянно бывали наглые кражи нынешних сорок, которые собирают урожай с чужих полей еще до поры созревания. Мы видим в четверостишиях Матье по три строчки, уворованные из «Трактата о сладостях печали»[8], наспех написанного как послание Мадам, сестре короля Генриха, ответ от коей я еще для вас сочиню. Таким образом, гаснущую любовь к Церкви и честь ее, которую мы унижаем, надобно защитить от пренебрежения со стороны ее чад, лишить сих похитителей их поживы и помимо того хотелось бы опередить лучшие умы нашего века и с помощью трех оправданий моего греха сполна получить по моей закладной.

К слову сказать, выходит, что ныне я говорю почему-то не о моем сочинителе и его достоинствах и достижениях. Я ему служу уже двадцать восемь лет и почти все время в боевом строю, поскольку он занимает пост важного военачальника[9], что связано с немалыми заботами, ибо в его попечении ставка главнокомандующего, так что приходится вникать во все. Наиболее любимые свои писания он сочинял в седле или в окопе, увлеченный не только ложными передвижениями войск, но и другими делами, сиречь духовной пищей, невзирая на час дня и время года. Мы корили нашего повелителя, которому подавай на стол морскую рыбу, хотя ее надобно было вести за сто лиг. Но что более всего выводило нас из себя, это невозможность заставить его перечитывать написанное. Кто-то о нем сказал, что он проявил себя в разных областях, но по нашему разумению он утратил все свои достоинства из-за небрежения в делах, хотя ему доставало и небольших усилий. Об этом качестве нашего хозяина скажем с большой похвалой, хотя мы этим и не грешим. Мы бывали с ним бесцеремонны, что должно кому-то быть по душе: в частности, когда попадались просторечия. Возражая нам, он все же строил стих согласно нашему желанию, однако ворчал, что старик Ронсар, коего он почитал выше всех современных ему[10] сочинителей, говаривал ему и другим: «Дети мои, берегите свою мать, родную нашу речь, от всех, кто благородную девицу хочет обрядить служанкой. Сколько исконно французских слов, в коих ощущаем старую вольную Францию, таких как «тонина»,«заради», «нутро», «берлога», «прядать» и других в этом роде, советую вам не утрачивать сии старинные словесы, употребляемые вами и оберегаемые беззаветно от всяческих лоботрясов, не понимающих тонкости слова, которое не подражает латыни или итальянщине, они предпочитают употреблять такие словечки, как «дифирамб», «неглижировать», «критиковать», нежели «хвала», «пренебрегать», «злословить», их речь достойна школяров из Лимузена»[11]. Сказанное — собственные слова Ронсара. Позже, когда мы упрекнули нашего мастера за некоторые стихотворные размеры, показавшиеся нам жестковатыми, он ответил, что Ронсар, Без[12], дю Белле и Жодель[13] не стремились к более совершенным, что сам он не столь знаменит, как виршеплеты, издающие законы стихописания. Несмотря на соблюдение правил при таких языковых трудностях, как причастие прошедшего времени женского рода, он допускал в этих случаях изредка вольности, заявляя, что обогащает язык. Однако во всех его ранних писаниях ощущаются стихотворческие приемы прошлого века. Во имя простоты стиха наряду со сложными метрами он употреблял в своих сочинениях не более трех-четырех размеров.

Он держался этого правила и с самого начала неукоснительно ему следовал, но избегал нападок со стороны первых пиитов Франции, которые сего не любили. Мы вам покажем содержание частей сочинения, главное содержание, а потом я расскажу вам о построении книги.

Каждая отдельная книга в содержании имеет свое название, соответствующее сути книги, как следствие причине. Первая книга называется «Беды», являет широкую картину несчастного королевства и написана в низком трагическом штиле, немного отступающем от закона повествовательного жанра. За этой книгой следуют «Властители», написанные средним штилем, но в какой-то степени сатирическим: в этой поэме автор соотносит свободу своего письма со свободой нравов своего времени, обнажая существо этой второй свободы как повод для первой. Потом он показывает, что возникновению бед способствует беззаконие, которое носит имя «Золотой Палаты». Сия третья книга под этим заголовком выполнена в том же штиле, что и вторая. Четвертая, названная автором «Огни», полностью следует его религиозному чувству и написана в среднем трагическом штиле. Поэма пятая, «Мечи» — в более приподнятом, более поэтичном трагическом штиле, более смелом, чем в других поэмах. Кроме того, я хочу вам пересказать один примечательный диспут между автором и его учеными собратьями. Раппен[14], один из замечательнейших умов своего времени, стал бранить сочинителя за его небесные образы[15], заметив, что еще никто и никогда не осмеливался живописать земные дела на небе, а небесные на земле. Автор защищался, ссылался на воображение Гомера, Вергилия, а из новейших поэтов — на Тасса, изображавших себя наперсниками небожителей, управлявших в небесах делами греков, римлян, а позднее — христиан. В подобных дебатах приходилось ссылаться на три бесспорных авторитета, которые, рассмотрев ткань произведения, соглашались с правом на вымысел. Я защищаю моего беспечного автора от сочинителей, кои заимствовали у него сюжеты, так некий господин де Сент-Март[16], как один из арбитров спора, говорил: «Вы веселитесь в небесах ради деяний небесных, и мне кажется, вы рискуете своей скромностью, ведь если бы в вашем распоряжении было бы нечто повыше, чем небо, вам пришлось бы там поселить кого-то сверх-небесного». За пятой книгой следует сочинение под названием «Возмездия», историческое и богословское. Эта книга, а также последняя, именуемая «Суд», исполнены в высоком трагическом штиле и могут подвергнуться нападкам за переизбыток страсти, хотя сей жанр ставит своею целью потрясать сердца. Все же автор по мере возможности освобождает от этого переизбытка тех, кто сам захвачен страстью либо не слишком беспристрастен.

Мы располагаем небольшими средствами: в сочинении фигурируют некоторые эпизоды, служащие предсказанием событий, случившихся до того, как книга была закончена, которые автор шутливо называет его откровениями. Мне очень хотелось бы уверить читателя, что сочинитель заслуживает самого высокого доверия, что все было написано задолго до имевших место событий. К такому разряду предсказаний я отношу строки из «Вступления»:

Я вижу день, когда к врагам
Войдешь ты в их поганский храм...
а также и то, что следует из всей этой строфы. К этому же разряду я отношу и отрывок из книги «Властители»[17], в котором говорится о сокольнике, который за нерадивость побивает свою ловчую птицу вороной, что как бы предсказывает смерть короля Генриха Четвертого и что изображено мною как достаточное доказательство пророческих способностей автора. Вы также заметите в построении произведения большую свободу в смене явлений и то, как неожиданно вступают в действие персонажи, что я называю внезапным переходом. Мы настояли на замене в некоторых названиях поэм чужестранных слов на французские: к примеру, на замене греческого названия третьей книги «Убрис», что означает «наказание за гордыню», и названия последней поэмы «Дан», что по-еврейски «Судия», отдавая предпочтение словам родного языка.

Итак, вот в чем причина моей кражи: наш родитель, еще полный сил, не мог бы смириться со своим изодранным в клочья трудом, искалеченным, словно копыта испанских коней, которых перегнали через горы. Он будет вынужден заполнять пропуски, и если нам удастся заключить с ним мир, обещаю на все темные места дать примечания, хотя бы вы снова потребовали этой нелегкой работы по разъяснению исторических событий или имен. В нашем распоряжении имеются еще две книги «Французских эпиграмм»[18] и две книги эпиграмм на латыни, которые мы вам сулили издать при первой возможности, к тому же еще имеются полемические статьи на нескольких языках, юношеские сочинения автора, несколько романов, пять эпистолярных тетрадей, из коих первая — дружеская переписка, где полно благопристойных шуток, во второй хитросплетения ученых теорий, которые распутывают друзья сочинителя, третья посвящена богословию, четвертая — военному искусству, пятая — государственным делам.

Но все это может и полежать, пока мы не издадим «Всеобщую историю»[19], где неистовый по своей натуре, пламенный разум без малейшей предвзятости покажет дивные дела, опишет все без восхвалений и порицаний не как судья, но как честный свидетель, который держит себя в узде, дабы не исказить фактов и не касаться законности.

Вольномыслие нашего автора позволило ему заявить своим врагам, что он больше касается правления аристократического, нежели монархического, ибо поэта осуждал еще Генрих Четвертый, будучи тогда королем Наварры.

Сей государь, не раз прочитавший все «Трагические поэмы»[20], желал их вновь перечитывать, дабы убедиться в правильности своих обвинений, однако ничего худого не обнаружил, только единомыслие, и тогда для пущей уверенности призвал однажды нашего сочинителя и в присутствии господ дю Фе[21] и дю Пена[22] затеял диспут о различных государственных правлениях. Сочинитель на вопрос, какое из всех правлений он полагает лучшим, немедля ответил, что для французов лучшее — монархическое и что монархию французскую он почитает выше, нежели польскую. Говоря о преимуществах французской монархии, он вынужден был сказать: «В этом вопросе я держусь того, что утверждал ученейший Айан[23], и считаю несправедливыми те перемены, которые привели к власти клириков. Филипп Красивый[24], будучи смелым и независимым государем, утверждал, что коль на кого-то взвалили ярмо, сие ярмо не должно быть непосильным». Нам хотелось бы сослаться на эти слова, чтобы объяснить многое в писаниях нашего сочинителя, в которых он часто выступает против тирании, но в которых нет ничего против королевской власти. По сути дела эти его труды, перенесенные им тяготы и полученные раны доказывают его преданность и любовь к своему королю. Дабы наглядно вам сие подтвердить, я привожу здесь три станса, которые послужат автору как исповедь, покажут, какою он мыслил королевскую власть. Сии стансы взяты из одного стихотворения[25], которое в первую очередь будет включено в его «Смесь». Эти стансы следуют за строфой, чья первая строка:

Король, ты отроком воссел на шкуре отчей…
и далее:

Власть королевская — вселенских сил зерцало,
Аристократия ступенью ниже встала,
Народовластию пониже надо слезть;
Все власти держатся — и эти, и другие,
Но я тиранами на службе тирании
Зову таких владык, над кем владыка есть.
Над миром высший суд вершит Монарх Небесный,
Все казни адские творит властитель бездны,
Но он не зажигал огней и не гасил;
Свободный государь, который правит строго,
Лишь Богу подчинен и сам — подобье Бога,
Подвластный властелин — подобье адских сил.
Кто в подчинении, тот не король всевластный,
Кто служит клирикам, слуга, лакей безгласный,
Тот правит истинно, кто Богу служит сам.
Владыки Севера, чья мудрость несомненна,
Вы независимы, не признаете лена
И подчиняетесь одним лишь небесам.
Вот самое достоверное, что я могу выразить, будучи пером моего повелителя.

Пусть его имя отсутствует среди имен, имеющих место в его картинах, он — время, говорящее его устами, из коих вы не услышите восхвалений, а только свободные, независимые истины.

ВСТУПЛЕНИЕ СОЧИНИТЕЛЬ К СВОЕЙ КНИГЕ

Ступай! Твоя столь дивна речь,
Что грех тебе в могилу лечь,
Тебя спасло мое изгнанье;
Пускай угаснуть мой черед,
Но ты живи, мое созданье,
Когда родитель твой умрет.
Ты мне поможешь жить потом,
Как я тебе моим трудом,
Ты млеко дашь отцу однажды, —
Так старца-римлянина дочь
Спасла от голода и жажды[26]
Приди же узнику помочь.
Будь храброй в бедности, смелей
Входи в палаты королей
В одежде нищей с полным правом,
Входи без страха и стыда;
Не уронить плащом дырявым
Души и чести никогда.
Входи, не дрогнув, как посмел
Войти дунайский земледел
В собранье римского сената[27];
Священный преступив порог,
Сей неотесанный когда-то
Дал грубой истины урок.
Коль спросят, почему тобой
Нигде отец не назван твой[28],
Ответь: «Я сирота, и кроток
Мой робкий нрав». Добавь при том:
«На Божий свет рождать сироток
Привычно истине тайком».
Твой не украшен переплет,
Обрез без всяких позолот,
Сокровища внутри таятся,
Пусть будут праведникам впрок,
А палача и святотатца
Пусть бросит в дрожь от этих строк.
Одни, раскрыв тебя, мой труд,
Споют с тобою и вздохнут,
Другие сдвинут брови хмуро,
Поморщатся от слов твоих
И молвят: «Лучше гарнитура
И переплет, чем этот стих».
Дитя, но как предстанешь ты
В уборе бедном чистоты?
Немногим будешь ты по нраву,
А сотни закричат: «В костер!»
Но цель твоя добру во славу
Не ждать похвал, презреть укор.
Тот, кто от страха лезет вспять,
Тотчас тебя начнет ругать,
Как принято среди отребья,
Невежд и немощных тупиц.
Счастливица! Нет лучше жребья —
Узреть шеренги вражьих лиц.
Имел я встарь еще дитя,
Сей худший отпрыск жил шутя,
Стрелял медведей и оленей,
Красивей был, зато глупей,
И старшинство без сожалений
Я долей делаю твоей.
Порочен первый отпрыск был[29],
И посему стал многим мил.
На ум не раз мне приходило
Сие творенье бросить в печь,
Но вряд ли пламя бы светило,
Оно могло бы только жечь.
Сто раз хотел свершить я суд,
Предать огню мой ранний труд,
Плод безрассудства уничтожить,
Плод шутовства сгубить совсем,
Он душу часто стал корежить,
Поскольку был приятен всем.
Что стоит мне для чуждых глаз
Затеять чад моих показ,
Пусть рожи их страшнее ада?
Друзья, простите мне сей грех,
Для матерей пригожи чада
И для кормилиц лучше всех.
К сим отпрыскам хотел бы я
Быть строже, чем любой судья.
Один был праведен однако
И проходил стезей благой.
В моем безумье среди мрака
Забвенья погребен другой.
Пусть, хмурясь, некий патриот
Меня, скитальца, упрекнет,
Что бросить я посмел в отчизне
Погибших лет моих следы,
Они росли цветами жизни,
И вот вам зрелые плоды.
Теперь, когда я повстречал
Последней гавани причал[30],
Как будто прибыл на чужбину,
Я горестно слагаю стих
И сожалею, что покину
Сей грешный мир услад земных.
В былом лишь ложной славы лик
Меня прельщал, и что ни миг
Была душа надеждам рада,
Днесь без надежды, без тревог
Живу, и ничего не надо:
Пусть только будет сон глубок.
Поскольку слава не взойдет
Перед толпой на эшафот
В убежище моей свободы,
Отчаянье не посетит
Уединенной кельи своды,
И гром побед не прогремит.
Но там, где попусту, увы,
Побед вздымаются главы,
Где встал порок стопой железной,
Там страх нашел себе приют,
Там над погибельною бездной
Вершины грозные встают.
Прославлен ты, Ангронский дол[31],
Где стан гонимых кров обрел,
Где вольные Христовы чада,
Отринувшие грязь земли,
Разя пращею силы ада,
Дом истины уберегли.
Она убежище нашла
Там, где укрыла щель скала,
Подобье арки триумфальной;
Там дочь небес любезных чад
В пещере спрятала печальной
Под кровом каменных громад.
Так я стараюсь в свой черед
Найти в глуши укромный грот,
Придти к желанному гнездовью,
Где светоч истины зажжен,
Где дух мой яростный с любовью
Хотел бы встретить вечный сон.
Мой взгляд печальный среди скал
В безлюдье истину искал,
Когда далекий луч лампадный
В пещерной темени возник,
Один средь ночи непроглядной,
Так истины светился лик.
Я дней моих замедлил ход,
Чтоб жить, где истина живет,
Ее в лицо узнал я сразу,
Увидев из-под влажных вежд,
Хотя она предстала глазу
В лохмотьях нищенских одежд.
Пускай мой дух неукротим,
Всесильна власть твоя над ним,
Он верный твой слуга, доколе
Живу на свете. Жизнь отдать
За истину по доброй воле —
Где встретим выше благодать?
Любой, кто истину несет,
За превеликий сей почет
Заплатит жизнью: легче дани
Не сыщем, платою такой
Мы обретем конец страданий,
Что значит — смерть, а с ней — покой.
Я среди скал сбирал в глуши
Обкатанные голыши[32],
А истина пращу сплетала,
И вскоре в мировой простор
С размаху жалобы метала,
А я стихом разил в упор.
Она вела меня в места,
Где даль безлюдна и пуста,
Где заплуталась роженица[33],
Поскольку гнал в пустыню страх,
Где Церковь бедная томится,
Единственный родник в песках.
Обетованный небом дол,
Пускай немоден ты и гол,
Зато приносишь нам, счастливый,
Дары небес, дары земли:
Французские родные нивы
Чертополохом поросли.
В осаде ты, хотя твой враг
Пока не затевал атак.
Дракон лежит, передыхая,
Бросает взгляд, смиряет прыть:
Заслыша глас, напасть лихая
Должна пред небом отступить.
Где крепости надежны столь?
Где счастлив, как пастух, король?
Где жезл достойнее, чем посох?
Тиранам речь сия страшна.
Мне жить спокойно на утесах,
Им во дворцах лишиться сна.
Я чувствую себя в раю,
И душу радует мою
И тешит взор мой гор картина,
Где истина уходит в бой,
А с нею Церкви рать едина
Под стягом бедности святой.
Простор передо мной простерт,
Где грозные ряды когорт
Щиты выносят из баталий,
Победные, и псы рычат
Над требухою тех, что пали,
Над плотью расчлененных чад.
Те, кто не раз в часы войны
Французов видел со спины,
Ослабли вдруг душой и дланью,
Когда их многолюдный стан
Умчался прочь пугливой ланью
От тридцати пращей крестьян[34].
Здесь бьется с воином юнец,
С военачальником отец;
Лишь барабаны затрещали,
Навстречу им плывет псалом,
Пращей встречают гром пищали,
Железное копье — колом.
Напрасно стяг стремился в бой,
Взывали колокол с трубой,
Здесь флейта в трепет приводила
Не вражьи, а свои ряды,
Явила коим Божья сила,
Что вервия, как сталь, тверды.
Взывавший к доблести приказ
Не зажигал сердец, но гас,
Те, коих вел наместник Божий,
Не научились ничему,
Бежали в ужасе и все же
Не понимали — почему.
Отважным, взявшим перевес,
Несет победа, дочь небес,
Вдвоем с золотокрылой славой
Литое золото венцов,
А сила наглости неправой
Бежит пред горсткой храбрецов.
Здесь чудо явлено, и днесь
Святилище Господне здесь,
Где плевел из бесовской длани
Не падал в плодородный тук,
Где агнцы Божьи на поляне
Пред римским волком водят круг[35].
Не так ли был наш дух открыт?
Не нам ли показал Давид,
Что наши выдержать удары
Не всем гигантам по плечу,
Что грозный Бог орудьем кары
Давным-давно избрал пращу?
Он отдавал во власть судьбы
Надменные, крутые лбы,
При этом способом несложным:
Разил он камнем наповал,
Червям и комарам ничтожным
Владык Египта предавал[36].
Киренцев[37] неразумных рать
Была готова с бою брать
Светило дня в своей отваге,
Но Божья гневная рука
Покрыла их тела и стяги
Взметенной тучею песка.
Избрав героя, Бог берет
В расчет отвагу наперед,
А длани все равны для Бога[38];
Среди язычников Творец
Явил чудес различных много,
Немало испытал сердец.
Пример Сцеволы здесь хорош[39]:
Сей удалец, утратив нож,
Врага отбросил дерзкой речью
От римских стен и вынес жар,
И принял от огня увечье,
И тем сильней нанес удар.
Дабы тиранам дать урок,
Бесстрашных избирает Бог,
И если в Церкви станет мало
Подобных пламенных сердец,
Он сил ее лишит сначала
И благодати под конец.
Избрал он первых двух царей
Не из надменных главарей,
Привычных щеголять в обновах,
Он выбрал тех, кто без прикрас:
Один искал ослиц отцовых,
Другой овечье стадо пас[40].
Беда, коль правящий готов
Призвать на помощь чужаков.
Прованс, ты счастлив, поелику
Господь, дарящий благодать,
Помог достойного владыку[41],
Тебе в твоих шатрах избрать.
Французы, нас ждала беда:
С Франциском бились мы тогда,
Увы, с его мятежным войском,
Сильнейший нами предводил,
Мы взяли верх в бою геройском,
Но там и наших тьма могил.
О сколько Бог огней припас
Карающих! Он предал нас
Безбожным ордам преисподней,
Однако разум наш привык
От власти отличать Господней
Власть грешную земных владык.
Лукавый, твой непрочен трон,
Ты видел близкий свой урон,
Ты оком тусклым зрел когда-то,
Сколь наши суетны сердца,
Ты брата устремил на брата
И поднял сына на отца.
Забывшие покой и сон,
Как встарь Самсон и Гедеон[42],
Вы не щадите рук в работе,
Сквозь лед и пламя, жар и стыдь
К холодному ключу идете,
Чтоб влагу истины добыть.
Трудись, как вождь былых времен,
Властитель наш, наш Гедеон,
Омой ты сердце в чистых водах,
Скорей живой воды испей.
Есть праздный труд, но есть и отдых
Труда любого тяжелей.
Хотя с тобою верных глаз
И душ немало в трудный час,
Боюсь, что умысел Далилы[43]
Тебя лишит волос и сил,
Дабы утратившего силы
Скоп филистимский ослепил.
Я вижу день, когда к врагам
Войдешь ты в их поганский храм,
Чтоб веселить их легионы,
Но из последних сил потом
Обрушишь Франции колонны
И сгинешь сам под потолком[44].
Ты отречешься от Христа,
И поразит Господь уста,
Преступный твой язык карая,
Ты сердцем суетным солжешь,
Тебя постигнет казнь вторая,
Господь пронзит его за ложь[45].
Тебя любовь лишает глаз,
Грядет убийца в должный час;
С повязкой на глазах, бедняга,
Ты обреченно ждешь клинка,
Грозна с повязкой рядом шпага
И верх берет наверняка.
Покои пышные дворов
В панелях, в роскоши ковров
Приюта истине не дали;
На твердых скалах глас Творца
Начертан: видимо, скрижали
Не столь тверды, как здесь сердца.
Сих грозных круч, сих скал ряды
На глаз суровы и тверды,
Но души этим видам рады,
А там, где роскошь тешит взгляд,
Пиры, веселья и услады
Скорее душу отвратят.
Ты, эхо, подхвати мой глас,
Удвой, умножь во много раз:
Вы, поднебесных кряжей кручи,
Мой горький плач несите вдаль,
И пусть несут лохмотья тучи
Во Францию мою печаль.
Коль вновь увидите, друзья,
Что заповедь нарушил я
И что могу нарушить снова,
Ошибку не судите зря,
Бесчинства заклеймить сурово
Нельзя, бесчинств не натворя.
Но коль дерзнул я без завес
Явить вам таинства небес,
Земных богов я атакую;
Открой мне, Боже, арсенал
Их недругов, дай мощь такую,
Чтоб я в сраженьях побеждал.
Не защищаю строк моих
Пред теми, кто хулит мой стих,
Мне недовольство их по нраву.
Друзья, мне ведомо: мой плод
Для них таит в себе отраву,
Вам исцеление несет.
Вам славить Бога, им бледнеть,
Вам петь, им сокрушаться впредь.
В избытке страха, вволю смеха
В моих слезах, в словах стихов,
Дабы удваивало эхо
Ваш смех и ненависть врагов.
Но их мне почему-то жаль,
Пишу о них — в душе печаль:
Кто служит праву, а не склоке,
Кто с правосудием в ладу,
Обязан истреблять пороки,
Но к людям не питать вражду.
Влиятельных домов сыны
Молчат, хотя поражены,
И, уподобясь чадам Ноя[46],
Стоят, потупив скромно взор,
Дабы родитель с перепоя
Глазам их не являл позор.
Так по вине лукавых чад,
Стыдливо отводивших взгляд,
Не встретит мерзость укоризны,
Зато в униженной стране
Нашли мы не отцов отчизны —
Врагов, безгрешных лишь во сне.
Верни мне, Боже, голос мой,
Суровым сердцем удостой,
Дай голос мне возвысить, Боже,
Обязан я глаза открыть
Тем, кто, сумняшеся ничтоже,
Злочинства не престал творить.
В широкий мир, мой труд, иди!
Так сердце мается в груди,
Искать в законах толк устало:
Колеблюсь я сто раз на дню,
Себя кляну спервоначала,
Потом тебя во всем виню.
Дитя законное, мой том,
Господь свидетельствует в том,
Ты к Церкви приобщен Господней,
Будь справедливостью хорош,
Будь крепок истиной сегодня,
Бессмертье завтра обретешь.

КНИГА ПЕРВАЯ БЕДЫ

Коль надобно идти на легионы Рима,
Коль италийский сброд разить необходимо,
Припомнить впору нам, как в Альпах Аннибал
Сквозь кручи кислотой проходы прожигал[47].
Мой огненный порыв, а также едкость нрава
Семь гор прожгут насквозь, как крепкая протрава,
Я скалы сокрушу и предрассудков тьму,
Чья сила Цезарю мешала самому,
Когда узрел он Рим, пред ним дрожащий в страхе,
Ломающий персты, рыдающий во прахе,
Простерший к сыну длань, чтоб дерзкому не дать,
Ступая напролом, родную кровь топтать.
Но вижу в капищах у идольских подножий
Окровавленный лик плененной Церкви Божьей,
Чей взор меня разит, бросает мне укор,
Зовет на выручку всему наперекор.
Я мыслями лечу над мутным Рубиконом,
Я преступил черту, и вот за сим кордоном
Лег незнакомый путь, где прежде никогда,
Как вижу, человек не оставлял следа.
Нет придорожных герм[48], иду во мраке черном
За огненным столпом, при свете — за позорным[49].
Светите, звезды, мне, чтоб я узрел хоть след
Путей, плутающих во мгле далеких лет.
Как славно поросли былые тропы ныне
Густыми травами на пышной луговине.
Там, где пророк узрел пылание куста[50],
Я взгляд, как тетиву, напряг, но даль пуста,
И я бегу в рассвет, в его простор белесый,
Ногами мокрыми разбрызгиваю росы,
Не оставляя тем, кто вслед пройдет, дорог,
Лишь смятые цветы моих никчемных строк,
Цветы, которые в полях полягут где-то
От ветра Божьих уст, от солнечного света.
Господь всевидящий, чей вездесущий взор
Способен мрак сердец с небес пронзить в упор,
Ты созидаешь все и постигаешь тоже,
Всесотворяющий, всеведающий Боже,
Который знает все и видит все с высот,
От всех забот земных избавит без хлопот,
Ваятель, Чья рука все формы, все начала,
Рожденье всех вещей и дел предначертала
И пишет книгу тайн, живой рождая слог,
Во мраке душ людских посредством дивных строк;
Поскольку душу мне любовь Твоя согрела,
А мой порыв к Тебе огнем наполнил тело,
Всеочищающим, святым, одним из тех,
Что в сердце жгут грехи и первородный грех,
Стократ во мне раздуй сей жар святого рвенья,
Душе пылающей не дай успокоенья,
Однако не затем, дабы карать в пещи,
А просто истине высокой приобщи,
И чтоб в огне Твоем со всей земной тщетою
Не сгинуло стило, врученное Тобою.
Мне поздно петь любовь, гореть в ее огне,
Но умудренный тем, что скорби дали мне,
Я высшему огню стило сие дарую,
Огню, что охватил страну мою родную,
Чьи чистые ручьи — Кастальскому[51] сродни —
Поившие певцов в безоблачные дни,
Теперь все высохли, а реки цвета стали,
В которых то сапфир, то жемчуга сверкали,
Преобразились в кровь, и моет костяки
Под нежный шепот волн течение реки.
Таков мой новый лик, изображенный словом,
Где от иной любви сияю светом новым.
Под Марсом яростным средь боевых невзгод,
Где строки на листе размоет едкий пот,
В полях Фессалии, на пажити зеленой
Мы бросим наш напев над ратью утомленной,
Когда отложит длань на время ржавый меч
И сбросит бремя лат с отяжелевших плеч.
Но лиру, спутницу сих песен вдохновенных,
Способны заглушить раскаты гроз военных;
Здесь истинная кровь и подлинная боль,
Смерть на подмостках сих, увы, не просто роль,
Она свой правит суд и сыплет пепел в урны.
Ботфорты здесь в ходу, а вовсе не котурны,
И Мельпомену[52] я зову вступить в игру,
Парнасским стал ключом, чтоб разбудить сестру
Сырых могильников: она в обличье диком,
Волосья распустив, исходит страшным криком,
Как лань, чей сосунок пропал среди чащоб.
Уста кровоточат, тоска ей морщит лоб,
И даже небеса мрачнеют, сдвинув брови,
Куда б она ни шла, за нею брызги крови,
И надрывается в рыданиях она,
А в хриплых возгласах такая речь слышна:
«Французская земля, ты кровь, ты пеплом стала,
О мать, коль матерью тебя назвать пристало,
Ты собственных детей не сберегла от зла,
У лона своего убийцам предала!
Тобой рожденные, утратив разум здравый,
Из-за твоих сосцов вступают в спор кровавый,
Два кровных отпрыска твоих между собой
За млеко белое ведут смертельный бой».
Лик скорбной Франции изобразить мне надо:
В объятьях матери свирепо бьются чада,
Сильнейший силится схватить вторую грудь,
А брата-близнеца больней ногой лягнуть,
Ногтями изодрать, и вот рука пострела
Чужою долею бесстыдно овладела,
Сей тать бессовестный, неправедный Исав[53],
Все млеко высосал, у брата отобрав,
Он жизнь у ближнего отнимет, этот скаред,
Своей не пощадит, но крохи не подарит.
Иаков, брат его, измученный постом,
Смирял в своей душе обиду, но потом
Восстал, чтоб дать отпор тому, кто незаконно
Присвоить пожелал земли родимой лоно.
Ни возглас жалобный, ни горький плач, ни стон
Не успокоит пыл враждующих сторон,
Их злоба возросла, их жар не гаснет ярый,
Бой все неистовей и все сильней удары,
Сих братьев грозен спор и столь слепа их прыть,
Что каждый тянется другого ослепить.
Мать безутешная, в слезах к сынам взывая,
Взирает, слабая, увы, полуживая,
На окровавленных своих бесчинных чад,
Которые сразить друг друга норовят.
Прижав к себе того, кто жертвой стал в раздоре,
Мать сердобольная, сама себе на горе,
Дала ему покров, но тот, в ком больше сил,
Сие убежище святое осквернил.
Теперь в ее груди и молока не стало,
Смертельно хворая чуть слышно простонала:
«Сыны, предавшие свою родную мать,
Вы кровью грудь мою посмели запятнать,
Питайте ж злобой дух, стремитесь вновь к раздору.
Пусты мои сосцы, кормить вас кровью впору».

Когда передо мной встают картины зла,
Дела постыдные, кровавые тела,
Когда готовится трагическое действо,
Где кто-то ищет смерть, где всякие злодейства,
Тогда является еще моим глазам
Кичливый исполин, грозящий небесам,
Он знает, сей храбрец, сей баловень двуликий,
Что супротив него не соберут улики,
Что смелых не найти, что никому вокруг
Не сладить с хваткою его огромных рук,
Тогда в нем жар крови вступает с флегмой в схватку,
Желчь с меланхолией, и этим к беспорядку
Приводит кровоток. Всегда готов народ
Свалить закон владык, низвергнуть власть господ;
От меланхолии громада ослабела,
От хворей всяческих дряхлеет это тело,
Водянкой вздутое; добро, что сей колосс,
Который в ярости обиды ближним нес,
Столь слаб, сколь и велик, и то лишь брюхом грузным,
Способным все вокруг вместить, а после гузном
Исторгнуть, выпростать, а значит, сей урод
В сраженье свежих сил к пределам не пошлет:
Усохший мозг в костях, как соки в корневище,
Иссяк и голове не даст, как должно, пищи,
И переваренный утробой сок таков,
Что в мозг возносит яд испорченных грибов.
Сей мерзкий исполин, сей зверь, рожденный скверной,
С головкой крохотной на туше непомерной
Не в силах защитить и напитать свой тук
При помощи таких иссохших, вялых рук,
И ноги хилые — ничтожная подстава,
И надо сеять ложь налево и направо.
Судейский и торгаш, вершители судеб,
Вы голод множите, вы отобрали хлеб
У бедных пахарей, чьи слезы злак взрастили,
Увечных ратников вы по миру пустили,
Вы чрево Франции, столь мощны, сколь пусты,
Томленье духа в вас и ветер суеты,
Умерьте вашу прыть, трагедия пред вами,
Но вы не зрители, вы на подмостках сами.
Погибель корабля увидите с земли:
Бессильные помочь взывающим вдали,
Вы будете глядеть, как судно тонет в море,
И к небу обратясь с отчаяньем во взоре,
Свое бессилие оплакивать навзрыд,
Но если вам самим на корабле грозит
Бушующая хлябь и ярость урагана,
Вы сами сгинете в глубинах океана.
Французский край — корабль, которому всегда
Опасны зубья скал и ветер, и вода,
К тому же два врага на нем готовы к бою,
Взял этот силой нос, тот завладел кормою,
Друг другу смерть несут, меча огонь и гром,
Обороняются то пулей, то ядром,
От злобы пьяные, взывающие к мести,
Хотят пустить на дно корабль с собою вместе.
Здесь выигравших нет, здесь гибель двух сторон,
Сразивший недруга и сам несет урон,
Встречает смерть вторым, поскольку лечь обоим,
Подобно Кадмовым, рожденным пашней воям[54].
Французы именем, вандалы по делам,
Закон ваш воспитал владык, подобных вам,
Сердцами немощных, зато жестоких в силе,
Сии бунтовщики и сами бунт вкусили,
Казнит их Божий гнев, а их руками нас,
Он смертных в палачи дает нам всякий раз.
Отцы-радетели, народов государи,
Волков кровавых род, приставленных к отаре,
Бич Божий, гнев небес, живых извечный страх,
Наследники людей, погибших на кострах,
А также от меча, растлители невинных,
Влекущие в постель супруг дворян старинных,
Безвинно изгнанных, лишенных благ и прав,
Таких преследуют, богатства их прибрав,
Чтоб алчность ублажить, а также вящей грязью
Насытить низкий дух, стремясь к разнообразью.
Седые богачи трясутся над мошной,
Мужья опальные спешат во тьме ночной
Тайком свершить побег и жен подальше прячут,
Убийцы платные за ними следом скачут.
Стал волком человек среди людей-овец:
Там сына придушил во время сна отец,
Тут сын готовит гроб отцу, как супостату,
Братоубийцей стал наследующий брату.
Дабы убить верней варганят новый яд
И среди бела дня прирезать норовят,
Распутство и разгул, и тайная расправа,
И казнь публичная прикрыты званьем права.
Вооруженный сброд имеет всюду власть
И наши города бесстыдно грабит всласть,
Встарь бургиньонский крест и королевский тоже
Отцов бросали в дрожь, а материнской дрожи
Немало малыши всосали с молоком
Под барабанный бой, под постоянный гром
В срединных городах и в приграничной дали,
Где рати пришлые биваки разбивали:
Селенья — крепости, в осаде каждый двор
И всякий человек, готовый дать отпор.
Бывало, оробев, почтенный смотрит житель,
Как дочь или жену берет силком грабитель,
И все в руках того, кто, днесь творя разбой,
Вчера еще ходил с протянутой рукой.
Судью влекут казнить и правит суд неправый
С большой дороги тать и душегуб кровавый;
Бесправье здесь закон, как в царстве Сатаны;
Отцов согбенных бьют беспутные сыны;
Кто мирною порой, страшась властей и кары,
Тайком разбойничал, теперь во все фанфары
О подвигах своих на торжищах трубит,
Добычей хвастаясь, дабы найти ей сбыт,
Подобных извергов колесовать бы надо,
А им присуждена не плаха, а награда.
Тех, кто не стал вникать в усобицы вельмож,
Бессонной полночью трясет на ложе дрожь,
Когда на улицах все ближе бой, и в страхе
Они пытаются спастись в одной рубахе.
Вольготней воину, он знает, что почем,
И вправе продавать добытое мечом.
Испанцы выкупы старались взять поболе
За тех, кого живьем на бранном брали поле,
Таких обычаев у нас, французов, нет,
И знатным выкупом здесь не спастись от бед.
Вам, горожане, рай за крепостной стеною,
Куете вы мечи, тайком готовясь к бою,
Посменно спите вы, и ваш тревожный сон
Схож с лихорадкою и сладости лишен;
А вам совсем беда, селяне-земледелы,
Весь день вы льете пот и век свой гнетесь целый,
Чтоб жалкий ужин съесть, чтоб за свои труды
Обиду заслужить и бегство от беды.
Столетний сельский дед, чей волос, словно иней,
За плугом следуя, заметил на равнине
Дозорных конников, обидчиков отряд,
Чьи пальцы выдернуть со злостью норовят
Седины честные: сих сеятелей глада
При виде сел пустых слепая жжет досада.
Неужто не поймут, что вот пятнадцать лет,
Как жители из сел бегут в леса от бед[55]?
Гонимые найдут убежище в чащобе,
Во глубине земли, в ее родной утробе,
Бегущим от людей даруют дебри кров
В медвежьих логовах, в жилищах кабанов,
А скольким смерть сама как милость даровала
Удавку или яд, кинжал иль глубь провала.
Здесь никаких вельмож — простой крестьянский люд,
Сии сыны земли с заботой к ней идут.
Противна кровь земле и грязь ей горше муки,
Тираны всякий раз марают кровью руки
И грудь земли грязнят, а пахари в поту
Корпят, чтоб на земле оставить красоту,
Чтоб светлые ручьи текли и омывали
Луга зеленые в цветах, как из эмали,
Чтоб кроны высились лазоревых садов,
Разбитых на ряды, квадраты цветников,
Аллеи ровные, чьи отмерялись бровки
Согласно прямизне натянутой веревки.
Сии художники ковер прекрасный ткут:
Там черный виноград, златые злаки тут.
Леса тенистые, таящие свободу,
Дают прохладу в зной, укрытье в непогоду.
Земля печальная сих малых от обид
Желает оградить и, слышу, говорит:
«О дети бед моих, Господь, свершая кары,
Дабы меня сразить, наносит вам удары,
В юдоли маетесь, а ваш никчемный враг
Владеет множеством моих сладчайших благ.
До той поры, когда не станет небосклона,
Когда на вас Господь посмотрит благосклонно
И высших сладостей вкусить вам даст потом,
Покров мой вас хранит, в моих лесах ваш дом,
В пучине горестей в сию годину гнева
Вы, горемычные, в мое вернулись чрево.
Сжигают лодыри трудом добытый плод,
А вас терзает глад и увлажняет пот.
Кореньям сладость дам, чтоб вам смягчили горе,
Служили пищею и снадобьем от хвори,
Однако моего благословенья нет
Кровопускателям и сеятелям бед,
Вкушать им горький плод и днем, и ночью тоже,
Их не насытит стол, не упокоит ложе!»
В дни истребления нечеловечий лик
Являет человек, уже он приобык
Щипать траву и мох и падаль есть сырую,
У зверя, у скота постыдно корм воруя,
Случайный корешок, и тот сойдет как снедь,
Коль в силах ты его зубами одолеть,
Заставит голод грызть и этот корень грубый
И объедать кору с деревьев учит зубы.
Стыдливо прячет лик безвидная земля,
Нет рук рачительных, чтоб оживить поля,
Исчезли жители, вокруг безлюдны села,
Врата повалены, дома пусты, все голо,
Ужасен вид жилья, беды недавней след
Оно являет нам, как мертвые скелет,
Следы волков и лис ведут на пепелище,
В пустых домах людей зверье нашло жилище,
И это здесь, где труд плоды свои сбирал,
Где был когда-то ток, овин и сеновал.
А ежели тайком уволокут крестьяне
Свой нищий урожай, припрятанный заране,
С надеждой тщетною, что дни беды пройдут,
Тогда мы видим вновь, как принялась за труд
Ватага пахарей, чтоб вновь засеять злаком
Поля, чтоб хлеб взрастить опять на корм воякам.
Еще минует год, и пасынки судьбы,
Чьи очи пот разъел, злосчастные рабы,
Которых, как волов, впрягли в работу нагло,
Попарно под ярмом шагающее тягло,
Увидят, как простер грабитель пришлый пясть,
Дабы надежды их, зерно и жизнь украсть.
И вновь они в слезах уходят в лес дремучий,
В горах спасаются над каменною кручей,
Где муки голода их ждут, но даже с ним
Глумлений, разных зверств и пыток не сравним,
Всего, что дома ждет, в жилищах зла и смерти,
Где постояльцами в людском обличье черти,
Где вешают за перст, где в ямине гноят,
Где вяжут к дереву и, воплощая ад,
Кладут на уголья, вытапливают сало,
Нагое тело рвут клещами одичало,
Детишек, от сосцов иссохших оторвав,
За ножки вешают вершители расправ.
В дому ни хлеба нет, ни зернышка, однако
Кромсает жителей рассерженный вояка,
Лишь злость он утолил, но не насытил глад,
Убив отца и мать беспомощных ребят,
Сих малых узников, которым в колыбели
Без пищи умирать, пока душа отселе
Не воспарит в простор небесный, чтоб в раю
У трона Божьего оплакать боль свою.

Тем часом короли в немыслимом убранстве
Пируют, чтоб в своем забыться окаянстве,
Величье на костях построить норовят,
От скуки жарят всех: кто прав, кто виноват.
Чурбаны без души и глухи, и незрячи,
Не тронут их сердец отчаянныеплачи.
Оставим сей предмет, знакомый всем, свернем
Немного в сторону, пойдем иным путем,
Поскольку памятью мой дух влеком упрямо
Туда, где предо мной разыгрывалась драма,
Мой стих свидетельство того, что видел глаз.
Я черных рейтаров[56] рубить возжаждал враз,
Руины Франции узрев, и грозным шквалом
Все уцелевшее умчать, не дать вандалам.
Нам сей голодный сброд оставил в Монморо[57]
Такое зрелище, что вывернет нутро.
Мы шли за ними вслед усталыми рядами
Земли измученной стонала грудь под нами.
Там дома не было, который не пылал,
Мы трупы видели и мертвых лиц оскал.
Нас тоже голод гнал куда-то без привала,
Болел распухший зев и голоса не стало.
На чей-то зов иду и вижу: предо мной
Простерся человек с кровавой головой,
Разбрызган алый мозг по серому порогу,
Взывает раненый с надеждой на подмогу,
Глас угасающий звучит едва-едва,
На здешнем говоре мне слышатся слова:
«Коль, сударь, вы француз, прошу вас боль умерьте,
Хочу лишь одного, хочу недолгой смерти,
Надежда вся на вас, на этот острый меч,
Прошу скорей мои мучения пресечь.
Срубили рейтары меня, и вот досада:
Не мог я их понять, узнать, чего им надо;
Один из них отсек мне руку тесаком,
Взгляните: тут она валялась, а потом
Всадили мне в живот две пули из пистоли».
Бедняга продолжал, стеная из-за боли:
«Еще не худшее пока открылось вам,
Жена брюхатая свалилась где-то там;
Четыре дня назад мы убежать хотели
Глубокой полночью, но дети в колыбели
Взывали жалобно. Ну как же их спасти?
Кому-нибудь продать? И вот нам нет пути.
Желая им помочь, нашли мы здесь могилы.
Но коль охота вам и коль достанет силы,
Войдите, чтоб взглянуть на маленьких ребят,
Которых изрубил проклятый супостат».
Вхожу, и предо мной одно дитя в качалке,
Померкший вижу взгляд и вздох внимаю жалкий
Из посиневших уст, и уловляет слух,
Как тельце тощее, увы, покинул дух,
Я слышал стон еще, а тельце коченело,
И тут предстало мне еще живое тело
Иссохшей женщины, распотрошенной так,
Что вырвал плод из чресл остервенелый враг,
И ноги у нее и руки перебиты,
Но полумертвая привстала для защиты,
Пытаясь заслонить собою малыша,
Любовью и святой отвагою дыша,
Хоть груди высохли и влага глаз, и кожа,
Обильно льется кровь на малыша и ложе.
Пред нами Франция, и горестно глядим
На изможденный лик, который был иным.
Взор умирающей искал детей, блуждая,
Пугался наших лиц, покуда смерть седая
Всех трех не прибрала, и я боюсь, что нас
Их души прокляли в печальный этот час.
Власы вздымаются, когда такое вижу,
Зову я Божий Суд, смертельно ненавижу
Тех, кто нарушил мир, кто, не жалея сил,
По прихоти своей такое сотворил.
Я видел, как душа жестоких трепетала,
Как ужас нападал на храбрецов, бывало.
На истощенный труп кто мог смотреть без слез,
На лик страдальческий, чью душу глад унес?
Сегодня вновь война свои заводит игры,
Сокровища земли ввергают в пламя тигры,
И львы бесчинные сжигают там и тут
Крестьянский труд в полях и голод нам несут.
Тогда как Бог дождем, своей небесной манной,
Поит и кормит злак, чтоб жизнь была сохранной,
Безумный человек в угаре передряг
Пред ликом Господа, подателя всех благ,
Упрямо топчет их, тем самым — святость веры,
Плюя на небеса, вращающие сферы.
Нам вволю молока сосцы земли дарят,
И тысячи иных готовится услад
Ее рукой для тех, чья ненависть равнинам
Пожарами грозит и гибелью невинным.
Зря голосит бедняк о хлебе, все равно
Жгут сено, жгут снопы, в мешках гноят зерно,
Когда взывает к нам голодный у порога,
А хворый кличет нас на Божий Суд, где строго
Должны взыскать с того, кто горе бедным нес,
Кто ими проклят был, виновник горьких слез.
Печальных воплей хор Всевышнего тревожит,
Ни ветер, ни огонь их заглушить не может,
И ставит Бог печать на горестный завет,
Где смерть за гробом ждет, где отпущенья нет.
Минует бедняков посмертная расплата,
Тех, кто надеялся, что милосердье свято,
Кто милостыней жил. Что вам еще сказать?
Себя, увы, пришлось в сих действах показать
И деревенским псам: столь кроткие вначале,
Они ушли из сел и вскоре одичали,
В собачьи шкуры их вселился волчий нрав;
Совсем как наша знать, безжалостными став,
Овчарки принялись терзать свои отары.
Пусть медлит Судия, еще дождутся кары
Те, кто несчастных псов оставил без еды,
Они становятся несчастьем в дни беды,
И этот Божий бич, проклятье из проклятий,
Придет ломать клыки о кости наших ратей.
Уборщики полей в конце кровавых сеч,
Они пожрут того, кому в бою полечь,
В стан мертвых воинов собак влечет пожива,
Однако от живых они бегут пугливо.
Припомним Монконтур[58]: с той битвы и ведет
Отродье злобное свой кровожадный род,
С той сечи пагубной, как предок одичалый
Отведал некогда французской крови алой.
Тварь неразумная, где взяли эти псы
Ум человеческий в столь грозные часы,
Когда природа вся становится бесчинной,
Когда в агонии прощается с личиной,
Когда голодный люд уже на все готов,
И осажденный град съедает верных псов,
Когда ведут бои у вздутой конской туши,
Когда за требуху отдать готовы души?
Сих павших лошадей, которых сап свалил
И голод доконал, лишив последних сил,
Ногтями люди рвут, обгладывая кожи,
Сгрызают все с костей, что только в пищу гоже.
А этим ужасам не хочет верить взор,
Подобное наш дух отверг с давнишних пор,
Но злодеяньям сим мы были очевидцы,
Где мать уже не мать — подобие волчицы[59].
В осадах тягостных, которым нет конца,
С любовью, с жалостью прощаются сердца.
Берет из зыбки мать младенца и некстати
Срывает пелены с несчастного дитяти
Рукой безжалостной, не знающей препон,
Дабы скорей попрать природу и закон.
Достойна жалости терзаемая гладом,
Без сожаленья рвет все узы с малым чадом,
Благоутробную к невинному любовь,
Плоть чрева своего, его живую кровь,
И сердце теплое и чувства человечьи,
Все нити порваны, и все в противоречье.
Младенец ждет груди, взыскуя молока,
С надеждою следит, как движется рука,
Тугих свивальников разматывая ткани,
И улыбается, голодный, этой длани.
Но длань, недавняя дарительница благ,
Теперь не жизнь сулит, а смерть несет, как враг,
Которому претит убийство, но и гладу
Не просто дать отпор, поскольку нет с ним сладу.
Так в сердце матери то жалость верх берет,
То власти голода, увы, настал черед,
И, к лону тощему младенца прижимая,
С ним говорит не мать, а плоть едва живая:
«Вернись в мое нутро, несчастный мой малыш,
За молоко мое ты кровь мне возвратишь,
Противу естества она в утробе канет,
И чрево матери твоей могилой станет».
С дрожащею рукой никак не сладит мать,
Поднять не в силах нож, дабы ягня заклать,
Лишь давит пальцами на шее пульс с опаской,
И гулит сосунок, сочтя такое лаской,
Но холодеет кровь при мысли о ноже,
И дважды из руки он выпадал уже.
В душе смятение, и все в глазах двоится,
И оттесняет мать голодная волчица,
И дышит пламенем отверстый бледный рот,
Здесь речь не о губах, зубам настал черед,
Увы, не лобызать, терзать привычны зубы.
Мы видим их следы: прокусы эти грубы,
Из них струится кровь, уходит прочь душа.
Нам слышится не смех, а крики малыша,
С последним выдохом он видит, как в кошмаре,
Не материнский взгляд — глаза голодной твари.
Когда своих детей, как пишут, съел Фиест[60],
Лик солнца почернел, померкло все окрест.
Что дальше следует? Здесь мы дошли до места,
Где трапеза страшней, чем пиршество Фиеста.
Какую пищу ест, прекрасно знает мать,
В то время, как Фиест не мог такое знать.
Кому достанет сил глядеть на яство зверя
И детский перст узреть, глазам своим не веря?
А каково смотреть в зрачки, где меркнет свет,
Где выгорело все, ни чувств, ни боли нет,
На шее ощутить ладонь родного чада,
И вдруг понять, что снедь не утоляет глада?
Знакомые черты мерцают пред тобой,
Как будто видится в зерцале образ твой,
Твой отраженный лик, чье сходство столь наглядно,
Что проникает вглубь и совесть жжет нещадно.
Терзают когти все: телам дарует глад
Какую-то еду, а разум душам — яд.
Светило спряталось за дымные тканины,
Как лик закрыл герой Тимантовой картины[61].
Когда-то короли, воистину отцы
И дети Франции, во все ее концы
С триумфом ездили, и пышно их встречали
В различных городах, забыв свои печали,
И ведали — за что, и чтили от души,
И славу королю кричали малыши.
Из кожи лезли вон и грады все, и замки,
Чтоб напитать владык: так обнажают мамки
Грудь изобильную, являя напоказ
Источник млечный свой, свой кормовой запас.
Коль с виду грудь пышна, пускай посмотрят люди,
Потрогать можно дать, а можно стиснуть груди
И в шутку сосунка обрызгать молоком:
Так и виновникам победы над врагом
Несут свои дары ликующие грады,
Все закрома свои открыть герою рады
И небесам явить, сколь свято чтим король,
Что встретил он любовь и млеко, хлеб и соль.
А наши деспоты, те из иного теста,
Куда бы ни пришли — вокруг пустое место,
Властитель входит в град, и сразу перед ним
Весь мир гори огнем, как пред Нероном Рим[62].
Когда он правит пир в поверженной твердыне,
Она лежит, как труп, и грудь ее отныне
Не брызжет молоком, а может источать
Лишь кровь отверстых ран и молча отвечать,
Как убиенные в суде, где то и дело
Убийц опознает безжизненное тело,
Оно, бескровное, исходит кровью вновь
Перед лицом того, кто пролил эту кровь[63].
О Генрих, мой король, готовый в битве сгинуть,
Собою жертвуя, чтоб тиранию скинуть,
Надежа истинных достойных королей,
Когда с Наваррою срастишь ты герб лилей[64],
Почаще вспоминай, как Франция страдала,
Ты сам ее спасал и видел сам немало,
Почаще вспоминай, что много в мире есть
Жестоких неучей, на трон готовых сесть.
Се волки лютые. Известно: волку надо
Овчарней завладеть и все прикончить стадо,
Он вылакает кровь, а после в свой предел
Уйдет, оставив нам отару мертвых тел.
Селенья мертвые оставил всюду ворог,
Ушел, похитив жизнь у тех, кто был нам дорог.
Страна разрушена, мечом рассечена,
Обрубки высохнут и высохнет она.
Такой вот, Франция, подверглась ты напасти,
И саван шьют тебе, и рвут тебя на части,
И все слабей твой пульс и взгляд тускнеет твой,
И различает он лишь гроб перед собой.
Что видишь ты еще? С тобой на смертном ложе
Жизнь уходящая в ее последней дрожи,
Когда в гортани хрип, в сознанье чернота,
Когда, смочив перо, водой кропят уста.
И если с голоду волчихе ты подобна
И собственную длань зубами грызть способна,
Се близкой смерти знак: больным еда претит,
Зато перед концом ужасен аппетит.

Неужто ты могла в свои не верить силы,
О Франция, мой край, отважный, крепкожилый?
Так сухожилия и мышцы рук и ног
Внезапно сводит смерть, когда приходит срок.
Зажали пошлиной, притом в большом размере,
Кровь судоходных рек, сих голубых артерий
Земли страдающей, чьи вены что ни день
Взрезают ироды, сечет, кому не лень.
Ты пришлым раздаешь богатства без возврата[65],
Скупцам и торгашам, кому ничто не свято,
Чья потная ладонь столь высохшей руки
Грозится мертвого добыть со дна реки.
Учена ты весьма, а как многоязыка[66]!
О эта болтовня, впрямь адская музыка!
Так умирающим являлась духов рать,
Чей дьявольский жаргон нам не дано понять.
Немало у тебя умов и всевозможных
Пророков, истинных подчас, но чаще ложных,
Сама провидица всех бед и неудач,
Ты предрекаешь смерть свою, как лучший врач.
Товар свой, Франция, ты шлешь другим народам,
С умом ведешь дела, венчаешь их доходом,
Поскольку часто хворь так обостряет слух,
Что в теле немощном внимает Богу дух.
Когда, о Франция, внутри тебя разлады,
Добро, что у границ живут в покое грады,
Но если чувствует нутро то жар, то лед,
Могилу просит плоть, и недалек исход.
В алчбе ты, Франция, становишься бесчинной,
Так старцы чем-нибудь грешат перед кончиной,
Недужных хворь трясет, и руки сих бедняг
Всё тянут на себя, а это скверный знак.
Уже твое тепло уходит прочь из тела,
А с ним любовь твоя и милость оскудела,
Потопы множатся и топят всякий раз
Желания твои, и вот их жар погас,
И нужды нет искать в разливе хладной влаги
Огонь и прежний дух, без коих нет отваги.
Как измельчали вы, французы, стыд и срам:
В былом ваш меч легко давал отпор врагам,
И коль вторгался к нам пришлец иноплеменный,
Отцы не прятались за крепостные стены,
Едва вступал он в бой, испытывал сполна,
Сколь доблестны они, сколь их рука сильна.
Являем ныне мы бессилье старцев хилых,
Чей пыл давно погас, тепло иссякло в жилах,
Чьим стынущим сердцам сидеть бы взаперти,
За каменной стеной укрытие найти,
За валом насыпным, вздымающимся круто,
За рвом зияющим надежного редута.
Охотно в крепости сидим сегодня мы,
Чего сердца отцов страшились, как тюрьмы:
Кто тщится натянуть одежды на одежды,
В том больше нет тепла, и выжить нет надежды.
Нам ангел Господа, идущий напрямик,
Возмездье возвестил, явил свой грозный лик,
И эти признаки смертельной нашей хвори,
Проникшие в сердца, отметят лица вскоре.
Вот лики наших бед, напастей череда,
Суровый приговор небесного суда.
Мы отвращаем взор от тягостной картины,
Но дух к ней обращен, дабы постичь причины.
Ты гордо, Франция, подъемлешь свой венец
Среди иных племен, а Вышний, твой отец,
Который столько раз за многое в отплату
Тебя испытывать дозволил супостату,
Горящим оком зрит с небесной высоты,
Как рядом с пришлыми растишь гордыню ты,
Как суевериям ты предалась дурманным,
Которые влекут от Бога к истуканам.
Ты вдосталь ела тук в безоблачные дни,
Но не был этот мир согласию сродни.
Пороки чтила ты, распутство с низкой ложью,
Законы на небо гнала, а Церковь Божью
И следом истину — в пески, в безводный жар.
Был весь обшарен ад, сей склад кромешных кар,
Чтоб новый бич добыть, орудье новой казни,
И племя покарать, погрязшее в соблазне.
Двух духов выкормил подземный адский лес,
Рожденных волею разгневанных небес
Среди отхожих мест из жижицы вонючей,
Чьи испарения густой восходят тучей.
Миазмов вещество и дух сиих зараз
Для очищенья Бог перегонял семь раз;
Так на глазах у всех всплывают постоянно
Завесы влажные тлетворного тумана
От выдохов земли, и эта смесь отрав
Густеет в небесах, звездою некой став,
Твореньем тайных сил, несущих нам приметы,
И каждого разит зловещий взгляд кометы.
Повсюду толпами сбирается народ,
На этот знак беды глядит, разинув рот,
И молвит: «Светоч сей грозит несчастьем скорым:
Костлявым голодом, огнем войны и мором».
Добавим к этим трём две новые беды,
Народ наш разглядел две вспыхнувших звезды,
Но не сумел постичь их сокровенной сути.
Убийцы Франции, два духа, склонных к смуте,
Из адовых глубин явились в наши дни,
Вселились вскорости в двух грешников они,
И туча всяких зол, пороков, своеволий
Нашла орудия для самых низких ролей.
Вот вам два пламени, две плахи, два меча,
Две казни Франции, два лютых палача:
Зловещая жена и кардинал[67], который
Во всем ей следовал и раздувал раздоры.
Как говорил мудрец, ждут бедствия народ
Страны, где правит царь, юнец и сумасброд,
Который трапезу свершает слишком рано[68],
За что ждет приговор и царство, и тирана.
Но вот виновница несчастий всей страны
И собственных детей, ведь каждому видны
Священный их венец на лбу ее надменном
И немощная длань со скипетром священным;
Так попран в наши дни без никаких препон
Введенный франками салический закон[69].
Ей, слабой разумом, хватило силы править
И пеплом, и огнем, ловушки всюду ставить,
Бессильная творить добро, она вполне
Способна сталь ковать, дабы предать резне
И гордых королей, не знавших в битвах страха,
И кротких червячков, ползущих среди праха.
Избави нас Господь от всех ее расправ,
От властолюбия, жестокостей, отрав,
Сих флорентийских благ, чья сила роковая
Пусть изведет ее, как язва моровая!
Дай Бог, чтоб в царствиях былых, о Иезавель[70],
Так попирали знать правители земель,
Чтоб гнали больших вон, а меньших возвышали
Взамен низвергнутых, а после, как вначале,
Возвысив, обласкав, подозревали их
В изменах, гнали прочь, меняли на других[71].
Ты, небывалый страх на ближних нагоняя,
Приблизила плута, ласкаешь негодяя,
Ты, криводушная, хитро сплетаешь нить,
Чтоб обе стороны изгнать и сохранить
И кровью пролитой свое отметить царство.
Оставить бы тебе интриги и коварство
В своей Флоренции и не вводить бы в грех
У нас во Франции ни этих и ни тех,
И сидя посреди, не править самосуда
Над знатью, Церковью и тьмой простого люда!
Семьсот бы тысяч душ тогда не полегли
В дыму сражения, в полях родной земли,
Не предали бы их отчизна и дворяне,
Добычей ставшие твоей родной Тоскане.
Твой сын бы избежал смертельных порошков,
Когда бы ты родство ценила выше ков.
Ты насыщала взор и душу ублажала
Пыланьем пламени, сверканием кинжала.
Два стана пред тобой, враждебных два крыла,
Чью распрю ты сама искусно разожгла,
И здесь француз, и там француз, однако оба
Терзают Францию, твоя воздвигла злоба
Сии два пугала, от коих весь народ
Твоим старанием и страх и злость берет.
Перед тобой земля, которая впитала
Французов павших кровь, да и чужой немало,
И сталью ржавою она отягчена.
О стали чуть поздней: покуда не сполна
Ты пламя залила безмерной жажды крови
И держишь посему оружье наготове.
Вот зеркало твоей души. О той поре
Ты во Флоренции жила, в монастыре[72],
И, не сподобившись покуда высшей власти,
Среди воспитанниц воспламеняла страсти,
И рвали волосы они друг другу всласть.
Твой кровожадный дух теперь имеет власть
Вершить свой умысел, которому пред нами
Стать явным надлежит, хоть он лукав, как пламя,
Чтоб места действия и времени не мог
Ни случай отвратить, ни всемогущий Бог:
Так злополучная сновидица из Трои[73],
Прозревшая резню и зарево ночное,
И сыновей страны безумные дела,
Несчастий отвести от ближних не могла.
За что бы Францию так небо наказало,
Чтоб нас лет семьдесят Флоренция терзала?
Нет, не желал Господь, чтоб долгий срок такой
Наш край у Медичей страдал бы под пятой!
Пусть приговор небес над нами непреложен,
А ты, Господень меч, исторгнутый из ножен,
При виде наших ран смеешься нам в глаза,
Ты в пламя угодишь однажды, как лоза,
Твой стон и жалобы твои на смертном ложе
Со смехом встретит сын, родня и все вельможи,
И лотарингский дом, чей подпираешь свод,
С тобой обрушится и на тебя падет,
И голову твою, и чресла сокрушая.
Ликуешь, бестия, хоть радость не большая
Тебе сопутствует, огонь твой невелик,
А ты хотела бы, чтоб все сгорело вмиг,
И все же на пожар глядишь, на клубы дыма
С восторгом, как Нерон, узревший гибель Рима.
Но всю Италию спалить Нерон не мог,
Бывал нетронутым какой-то уголок,
Не всех прикончили жестокие разгулы
И кровожадный меч безжалостного Суллы[74],
И Фаларидов бык не всех уничтожал[75],
И Цинна[76] яростный, и Цезарев кинжал,
И Диомедовы мифические кони[77]
Не всякого могли пожрать в своем загоне,
Те чудища, каких прикончил Геркулес,
И лев, и злобный вепрь, страшили только лес,
Быка лишь остров Крит боялся непомерно,
Антея Ливия, а гидру только Лерна[78].
А ты тряхнешь главой в рассветные часы,
Набросишь, как вуаль, на лживый лик власы,
И ветер, сивые, вздымает их и сразу
Несет во все края смертельную заразу,
От них, распатланных игрою колдовской,
В чужие земли шлешь нечистых духов рой:
Так девять раз тряхнешь[79], и духи по девятке
С любого волоска слетают в беспорядке.
Какой пустыни жар, какой пещеры мрак,
Какой дремучий лес страшить способны так?
Кто из сподвижников родной моей державы
Однажды не вкусил с лихвой твоей отравы?
Творишь ты мигом вред, горишь, творя разбой,
И посему в глуши, в провинции любой
Твоею волею алеют кровь и пламя,
И палачи дивят безбожными делами.
Да что там критский бык, что яростный Антей,
Немейский лев, кабан, девятиглавый змей,
Все это ветхое предание, в котором
Напасти предстают вполне безвредным вздором.
Был кроток Фараон, отзывчив Антиох[80],
Беззлобны Ироды[81] и Цинна был неплох,
Не так уже страшны страдания Перилла[82]
И Цезарев кинжал, и Суллы злая сила,
Не так страшны огни Нерона, как твоя
Пылающая пасть, о лютая змея!
Сдавило Францию стоглавой гидры тело,
Чей неизбывен жар, чья мощь не оскудела
От бдений и дорог, усилий и утрат.
Ни зной полуденный, ни полуночный хлад
Не в силах укротить неистовства до гроба
В змее, которую несет на крыльях злоба,
Жестокая чума с ней сладить не могла,
Ведь лихо меньшее бежит большого зла.
Сия безбожница приметам верит ложным,
Бесовским темным снам, авгурам всевозможным:
Заклятьям колдовским, из-за чего в свой срок
Ей рок на голову обрушит потолок[83],
Лишенная ума, увы, понять не хочет,
Что дом, которому она опоры точит,
Наш отчий дом, наш край, что вскорости падет,
Как сказано уже, ей на голову свод.
Кто ядрами крушит враждебные твердыни,
Увы, не думает совсем в своей гордыне,
Что и его редут разрушит супостат,
Не думает, слепец, что стены загремят
Ему на голову, что собственное зданье
Преступного казнит, свершая воздаянье.
На тысяче подпор свой возводя дворец,
Не знала деспотка, что близится конец,
Что мощь ее столпов не сладит с Божьей силой,
Что станет здание сие ее могилой.
Земному зодчему не возвести хором,
Способных вынести Господень перст и гром.
Однако вопреки сетям Екатерины
Могли бы укрепить сей дом, сей род старинный
Семейства Валуа, чьей жизни рвется нить,
Который приказал французам долго жить.
Когда несчастный край пожары охватили,
И ждет он от нее каких-нибудь усилий,
Не ленится она и сеет зерна зла,
Поскольку доброты судьба ей не дала.
Чума, тлетворный дух, страшнейшая из фурий,
Чей выдох — черный дым, простершийся в лазури,
Понюхает она цветок, и в тот же миг
Завяли лепестки и стебелек поник,
Ее касанье — смерть, а взглядом василиска
Она разит края, лежащие неблизко,
Она разладит вмиг веществ порядок всех.
Мы слышим по ночам то плач ее, то смех,
Когда она визжит под вопли непогоды,
Становится земля золой, а кровью воды.
Подруга демонов, всех нечестивцев мать,
В кругу волшебников привычная камлать,
Молитвы Сатане творит на черной мессе,
По кладбищам ночным шатается, как беси,
Потоки гонит вспять, мутит небесный свод
И жертве голубиц и горлиц предает.
Она, затмив луну посредством заклинаний,
Крадет за часом час и, что всего поганей,
Скликает мерзких змей, которым несть числа,
Выкапывает вмиг усопшие тела
И, кости мертвецов исполнив адской силы,
На высохших ногах выводит из могилы,
И, ей покорствуя, бесовский хриплый хор
Творит заклятия, бормочет темный вздор.
Взывает к Сатане, распутница, в молебнах,
Гадает с трепетом на трупах непотребных
О собственной судьбе: разводит молоком
Муку из черепов толченых, а потом
Берет ребячий мозг и, как не раз бывало,
Для сатанинских свеч вытапливает сало,
И кожу детскую приносит аду в дар,
Чтоб нежить возвратить в гробы посредством чар.
Напрасно копишь ты, владычица, запасы
Волшебных снадобий, различных склянок массы,
Костей и черепов, чтоб миру досадить,
Смолы и камфары, чтоб Сатане кадить.
Напрасно кипарис ты жжешь и мандрагору,
Дурман, болиголов и чемерицы гору,
Кошачьи головы и выползки от змей,
И воронов язык и кровь нетопырей,
Вдобавок желчь сыча и молоко парное
Волчихи, доенной в дремучем древостое
Над логовом пустым, где выкрали волчат;
Напрасно жжешь ты жаб и печень змей-дипсад[84],
Невысохший послед рожденного до срока,
Клык бешеного пса, который у потока
Ронял свою слюну; еще ты копишь зря
Глаз василиска, хвост селедки, якоря,
Чьей силе подчинен и ветер, и ветрило;
А также гнезда сов напрасно ты скопила;
Желаешь свой запас умножить, но к чему?
Бесовских снадобий и так имеешь тьму.
Когда в покойников ты дух вселяешь адов,
То свищешь плеткою, сплетенною из гадов,
Являет хриплый дух наигранный испуг,
Он упирается, уходит из-под рук,
Коснется мертвеца и отлетает надаль,
Как будто бы ему и впрямь противна падаль;
Всё это фокусы, но сам владыка тьмы
Притворам волю дал, чтоб в страхе жили мы,
Вольготно посему при нем живут кривляки.
А ты с их помощью господствуешь во мраке,
И все они тебе покорствовать должны,
Поскольку служишь ты подручной Сатаны.
Тебе везде кредит, и голос твой весомей
Всех зелий привозных, в твоем хранимых доме.
Командуй духами где криком, где бичом,
Учи их фокусам Флоренции, причем
Являй им как пример своих злодейств картины,
Убийства разные[85], французские руины,
А сколько тел и душ ты бесам предала,
Лишенных разума до края довела,
И легионы их, склонясь к нечистой силе,
От Бога отреклись и пекло заселили.
От воплей их могла б ты жалость ощутить,
Свой норов укротить и дьявольскую прыть.
К чему из кожи лезть, искать по белу свету
Таких кудесников, которым равных нету?
Казну и почести, и власть хранить вам впредь,
Чтоб итальянских слуг с их ядами иметь,
Лелеять и кормить пройдох из наглой банды,
Чтоб стала эта мразь знатней, чем наши гранды,
Входящие в совет. Совсем не надо нам
Таких советников, чьи козни тут и там
Несут не мир, но меч, чтоб мстительный, к примеру,
Усвоил их закон, свою отринул веру,
Им ведомо, как злых манить на правый путь,
При этом праведных посулом обмануть.
Безумной Франции злокозненные планы
Подчас закон скрывал, а также мир обманный,
Рядили договор и заключали мир
Всегда обманщики, проныры из проныр.
Так в назидание предстала перед нам
Картина наших бед, пожарища и пламя,
Огонь, слабеющий под тяжестью ствола,
Поскольку нет извне ни света, ни тепла,
Ни миллионов искр, когда под пеплом старым,
Обманчивый сполох вдруг вспыхнет новым жаром.
Пандоры[86] подлый нрав нам столько бед принес,
Злодейка по канве загадку наших слез
Со смехом вышила иглой на черном поле,
Примеры наших бед, погибели и боли
Вкруг сердца своего, горящей головни,
Способной оживлять угасшие огни.
Второй источник бед — Ахитофел[87], чьи козни
Отцов и сыновей ведут к взаимной розни,
Се новая чума, еще один злодей,
Се наших внуков страх и даже их детей,
Жестокий кардинал в багряном одеянье,
Таком как жизнь его и все его деянья,
Сей изверг красным стал от крови тех, чей век
Его стараньями до срока меч пресек,
К тому же сластолюб иной запятнан кровью,
Кровосмесительной чудовищной любовью[88],
Поскольку грешным сим и совершен стократ
Бесовский сей разгул, бессовестный разврат.
Была ужасною кончина кардинала,
И в тот же миг вся рать бесовская восстала,
Стал черным небосвод, трясет земную твердь,
И разом трех стихий взревела коловерть,
И красный дух того, кто возмущал при жизни
Всю землю, все края, кто так вредил отчизне,
Уносит тысячу ростков, смерчей, ветров,
Перунов кованых, сверканий и костров,
Исход святой души, столь пышный, столь слепящий,
Поверг безбожников глумливых в ужас вящий.
Исторгнув демона, остался блудодей
В плену злых умыслов, в сетях былых страстей
И черных дел своих и, стоя перед бездной,
Не мог он позабыть наперсницы любезной,
Подругу Бог сберег, когда скончался друг[89],
Распался их совет, нет края наших мук.
Принц богоизбранный[90], ты видел в доме тещи
Цикуту и дурман, тебе, чего уж проще,
Свидетельствовать нам, что королева-мать
Средь ночи с криками покинула кровать,
Когда усопший к ней пришел, дабы проститься
Перед уходом в ад. Ты видел: дьяволица
Прикрыла в горести ладонями свой лик,
И волосы твои от страха встали вмиг.
Ничтожность сих мозгов однако привлекала
Как свет от факела, как пламя от запала,
Способное спалить, сравнять с землею храм
И замок истолочь с золою пополам;
И стены школ крушит толпы порыв безглавый,
Оставив лишь костяк от нашей древней славы
(Нам о величии гигантов давних лет
Дает понятие теперь один скелет).
Стараньем сих двоих растоптаны законы,
И озверелый сброд, к делам бесчинным склонный,
Багрил ножи в крови бессильных стариков,
Младенцев убивал, бесчестя мирный кров,
Не признавала смерть ни возраста, ни пола.
Стараньем сих двоих истошно сталь колола,
И вот со дня резни пятнадцать лет идет
На нивах Франции покос и обмолот.
Поскольку бешенство с горячкой охватило
Ряд сопредельных стран, где тьма не наступила,
Макиавеллиевой выучки умы
У нас посеяли раздор страшней чумы,
И знать французская, на их поддавшись козни,
Вступила на стезю междоусобной розни,
С отвагой у дворян и ярость возросла,
И стал высокий род подобьем ремесла.
Привычно меж собой вступать в бои дворянам,
Властитель их долги оплатит чистоганом.
Тут всякий вертопрах таскает в ножнах меч,
Дабы кромсать других и свой живот пресечь.
Боясь, что в дни без войн дворянство от приплоду
Умножится в числе и, возжелав свободу,
Тиранов сокрушит, и что оно само
При всем невежестве смахнет свое ярмо,
Наш Генрих Валуа как бы хулит дуэли,
Но тягу к ним в сердцах готов разжечь на деле[91],
Других он рад клеймить, зато мирволит он
Придворной шатии и не блюдет закон,
Смиряющий в сердцах излишнюю отвагу,
Поставив сзади ад, а пред глазами шпагу.
Пишу, предчувствуя, что скоро новый бой,
Где сердце и душа схлестнутся меж собой,
Я, Богом призванный судить себя сверх меры,
Лишенный совести, раскаянья и веры,
Не вправе восславлять, глумясь, как лицедей,
Ни желчи, ни обид, ни горечи своей.
Читатель, я веду рассказ не славы ради,
Описывать позор приходится в досаде,
И сердце чувствует уколы в глубине,
Оно противится и судит всё во мне:
Издержки многие оно мне ставит в строку,
Попранье совести, прощение пороку.
Великие мужи, герои давних дней,
Когда мог кесарем однажды стать плебей,
Его вассалом — царь, царем — судья лукавый,
Наш край — провинцией, а мир — одной державой,
Сената власть и честь блюли, и в свой черед
Признали всадников, трибунов и народ,
Почтили черный люд высокою ступенью,
Когда отбил рабов, идущих в наступленье.
Сиих полулюдей простолюдин и знать,
Как лошадей, могли купить или продать,
Средь них, отверженных, бывали встарь к тому же
Свои сословия, но всех считались хуже
Такие, кто, как скот, влекомый на убой,
Жизнь отдавал свою пред яростной толпой.
В дни пышных праздников и знатных погребений
Такие шли на смерть и гибли на арене,
Не изменясь в лице, тунику сбросив с плеч,
Без дрожи всякий раз встречали грудью меч.
Как те, кто в наши дни размахивает шпагой,
Они таили страх за показной отвагой,
Не корчась, не вопя, встречали смертный час
И даже падали, как будто напоказ,
К жестоким зрителям ничтожной жизни ради
Сраженный не взывал ни разу о пощаде.
Так сей презренный люд в прожорливую пасть
Ввергался что ни день, чтоб тысячами пасть.
Такой вот злобою дышал сей сброд в угоду
Охочему к страстям державному народу;
Каким-то кесарям поздней на ум взбредет
В цирк на побоище свободный гнать народ[92];
С рабами грубыми не раз делили ложе
Иные из матрон: их привлекали рожи
Отчаянных рубак, их мощные тела,
Их низменная кровь, вот так иных влекла
Порода карликов. Подобных шлюх, бывало,
По праву власть суда в рабыни продавала.
Писанья мудрые, суровый суд веков
Бесчестьем заклеймят всевластных мясников,
А позже власть сама осудит их сурово
И низведет на дно поборников такого.
Добро, что в давний век исчезло это зло,
Чтоб добродетели позорить не могло.
Сегодня нам твердят: мол, ни к чему бравада,
Мол, первому пронзать противника не надо,
А также стяг нести на приступ, а потом
Во вражью цитадель вторгаться сквозь пролом,
Спасать плененный град, уже не ждущий чуда,
Бесстрашно выбивать грабителей оттуда,
Охрану выставив и лагерь укрепив,
В осаде вражеский осаживать порыв,
Не стоит, мол, вести с умом и сердцем схватку,
В руке сжимая меч, в другой держа лопатку,
Умело отступать и за собой вести
Остатки воинства, — все это не в чести.
В теперешние дни сраженья шлюх и сводней
И петушиный бой, и псов грызня угодней
Лакеям и шутам, которые всегда
Легко распознают, сколь храбры господа.
Коль государь вам враг, он молвит только слово,
И отдадите жизнь, чтобы убрать другого[93],
Глядишь — и нет двоих, так фаворит любой,
Ликуя и дрожа, становится слугой,
Так всяк, носящий меч, безумной полон жажды
В крови высочества омыть его однажды.
Подобной жаждою охвачены теперь
И отрок, и старик, и хворый стал, как зверь.
Оружье им дают, и тут же чин по чину
Варганят новое, чтоб тешить Либитину[94]:
Тут с плеч рубаху рвут и кожу, и с плеча
Железом рубят плоть, здесь дело палача.
Вот поединка суть: сперва бездумно бросят
Вам вызов, а потом без гнева смерть приносят,
И тут вершат донос, а после тайный суд,
В итоге — без суда творятся казни тут.
Так мерзостный порок зовется делом чести,
Так честным ремеслом зовут деянья бестий,
Которые с врагом расправились в бою,
Чем душу отвели, сорвали злость свою.
Безумцы многие за приз турнирный рады
Лечь навзничь под щитом без стона, без досады,
Не дрогнув, встретить смерть, свои закончить дни
К немалой выгоде алкающей родни.
Ценою риска мы возжаждать славы вправе,
Но этот риск ведет к бесславию — не к славе.
Подобной доблести меж славных места нет,
Вояк подобных род в глубинах древних лет
Не Марсу подлежал, поскольку все, что дурно
Считалось в веденье зловещего Сатурна[95].
В наш век ослеп француз, быть может, и оглох,
Стал гладиатором, зато как воин плох.
Теперь параграфы в ходу и артикулы,
Посланников младых несут в сраженья мулы,
Но видел я дуэль, где бился казначей,
Привычный звон монет сменяв на звон мечей,
Бесчинный адвокат, свое позоря званье,
Пятнает кровью честь, марает одеянье.
Доколе этому позору длиться тут,
А беззаконникам вершить над нами суд!
Здесь все во власти зла, и есть такие вести,
Что жены честь свою блюдя из ложной чести,
Мужеподобные бесовки во плоти,
С оружием в руках готовы бой вести
И с пеной на губах топочут на поляне,
Колено выставив и напрягая длани,
Одна грозит другой, идут вперед и вспять,
И криком силятся друг дружку в страх вогнать.
Не надо нам ко сну рассказов старожила
О том, что в Пуату или в Ксентонже было,
Реки Бутонны вал отмыл от крови дол[96],
Где действовал мечом оружью чуждый пол.
Деяния святых совсем иными были:
Так первый мученик, Стефан, почти в могиле
Молился за убийц и в небесах узрел
Христа, а рядом с ним себя и свой удел.
Кто погибает сам, и все же полон жажды
Убийце отомстить, тот погибает дважды:
Разверстой бездны глубь пред ним, и там слышны
Скрипение зубов и зовы Сатаны.
С тех пор, как введены подобные забавы,
Почти сто тысяч душ унес разгул кровавый,
Не стало воинства, зато рубаки есть,
Отринувшие всё — и небеса, и честь.
Четыре, вставшие у наших врат, народа
Не источают злость и яд такого рода,
Они не так смелы, но хитростью не раз
Над нами брали верх и обирали нас,
С опаской меч берем, истощены войною,
Редеет наша рать и люд от боя к бою.
Вот наши пагубы, вот наших бед чреда
И гневный приговор небесного суда.
В таком злосчастии страна и все французы,
Кому дают прокорм и надевают узы
Зверюги пришлые, церковники, чья цель
Поставить под ярмо народы всех земель,
Европу подчинить державной власти Рима,
Хоть меньше, чем она, сей Рим неизмеримо.
Так Рим превознесен, что ныне иерей
Отважных кесарей попрал и королей;
Привычно мы глядим, как серая от пыли
Подошва папская пятнает чаши лилий[97]
В былые дни Нерон, кровавый сумасброд,
Себя превозносил, чтоб слышал весь народ:
«Меж земнородными согласно высшей воле
Наместником небес поставлен я в юдоли.
Народа жизнь и смерть держу в своих руках,
Хочу — помилую, хочу — сотру во прах;
Мой голос — глас судьбы, который сплошь да рядом
Рыданья либо смех приносит многим градам;
Велю — и все цветет; несчитанных рабов
Я на арены шлю из темных погребов;
В стране вершится все по моему приказу,
Владею вольными, рабами, всеми сразу,
Царя я превращу в раба, а захочу —
Дам нищему венец, котомку богачу».
Сей древнеримский волк не понимал иного.
А волк теперешний[98] такое молвит слово:
«Закон мне не указ, когда я правлю суд,
И даже небеса судимых не спасут;
Прощаю все грехи налево и направо,
Могу похерить факт, бесправьем сделать право;
Толпу отправлю в рай, а захочу — и враз
Из грязи выйдет князь, из принца свинопас;
Я вправе миловать и возводить в святые,
И ангелы при мне свои склоняют выи;
Начало всех начал, я мигом возведу
На небо ад, а рай я помещу в аду».
Вот ваш святой завет, искатели крамолы,
Испанских тлей рои, отродия Лойолы[99]
Не мир несете нам, надев наряд святош,
А смертоносный яд и под полою нож.
По вашей милости утверждена незримо
Под флагом совести повсюду воля Рима,
Куда б вы ни пришли, повсюду пролита
Кровь стран и королей во имя лже-Христа.
Вещайте, действуйте, убийц незримых скопы,
Несите адский огнь во все концы Европы!
Вы в происках своих не бережете сил,
Чтоб скипетр Западана Севере царил[100].
Гляжу я: ваш кинжал работает на славу,
Пробравшись в Швецию, Московию, Варшаву[101],
Берете верх, слепцы, да не возьмете в толк,
Что Агнец Божий жив, а ваш повержен волк.
Несчастный мой король[102], грех на тебе великий,
Как мог ты волю дать иезуитской клике!
К чему нам накликать клинок и камнепад?
Глазами новыми взгляните, бросьте взгляд
На длань, разящую нас, грешников, за дело,
Должны мы Божий гнев узреть оторопело,
Мир с небом заключить, но прежде — меж собой,
За милость милостью воздаст нам Всеблагой,
И если завистью снедаемы не будем,
Не станет угрожать и самовластье людям.
Избудем тяготы, забота лишь одна
Должна быть в небеса с мольбой вознесена:
«Ты видишь, Праведный, как из руин и пепла
Взошли Твои цветы, Твой Храм, как вновь окрепла
Надежда на Тебя всем чаяньям вразрез,
Чтоб с помощью ее и веры свет воскрес.
«Твои враги и мы в грехах равны, и все же
Когда Ты вышний суд садишься править, Боже,
Нас делишь на своих врагов и сыновей,
Се выбор, сделанный по милости Твоей.
«Добро даришь врагам — наглеют, супостаты,
Ты нам несешь беду — мы знаем: виноваты,
Они Тебя хулят, когда Ты ласков к ним,
Когда Ты губишь нас, молитвы мы творим.
«Зовет нас этот сброд испить Твой гнев из чаши.
Но дашь ли Ты ему лакать опивки наши?
Хлысты, которые нас иссекают всласть,
Неужто не должны в огне Твоем пропасть?
«И в кротости Твоей, и в крайнем гневе тоже
Ты агнцев и волков карай, Всесильный Боже,
Но Ты обетовал различье соблюсти,
Заблудшим чадам прут, а меч врагам нести.
«Неужто хочешь Ты, чтоб враг царил надменный
На шаре, где живем? Иль Ты не Царь вселенной,
Господь карающий, целящий нас Господь,
Который смерть несет и оживляет плоть?
«Ты чудеса творишь, но слепы все владыки,
Твой гром гремит, но нет ушей у этой клики,
Лишь нашим палачам она протянет длань
И только Сатане вручить готова дань.
«Сион[103] от сих владык несет урон в избытке,
Но вскоре Вавилон[104] ограбит их до нитки:
Вот скоп рогатых гор[105], который отдает
Все злато Сатане, а небу снег и лед.
«Мечети, пагоды, поганские святыни
Возносят мрамор ввысь, сияют от гордыни,
Но Бог там не живет, он сам возводит свой
Необозримый храм в пустыне мировой.

«Вьют гнезда ласточки и воробьи с дроздами,
Жилье для голубей мы, люди, строим сами,
Все твари смертные себе возводят дом,
Лишь Ты, бессмертный Бог, не знаешь нужды в том.
«Твой дом — сей мир, где всем Твоя открыта слава,
Твой кров — небесный свод, земля — Твоя подстава.
Куда же человек Тебя изгнать бы мог?
Все небеса Твои, о всемогущий Бог!
«Порою наш амвон — скала на крутосклоне,
Сооружаем храм в хлеву, алтарь в загоне;
Враги ослов своих, как в стойло, гонят в храм,
Разбойничий вертеп устраивают там.
«Молебны христиан по склепам встарь звучали,
Мы также молимся в сиих местах печали,
Среди немых гробниц возносим к небу зов,
Провозглашаем жизнь в жилищах мертвецов.
«Ты хочешь, чтоб Твою воспели камни славу?
Но разве не земля Твой пьедестал по праву?
Неужто хочешь храм построить из костей
Твоих, о Господи, зарезанных детей?
«Их мертвые уста неужто будут в силах
Делам Твоим хвалу воздать в своих могилах?
Не станем ли толпой землисто-серых лиц,
Молящихся Тебе в глуби своих гробниц?
«Быть может, хор теней, живущих в этих кельях,
Сильнее прозвучит в глубоких подземельях,
И области святой достигнут голоса,
Неся Тебе хвалу с земли на небеса?
«Неужто зрение и слух утратим вскоре,
Способность петь, ходить, Тебе внимать в просторе?
Неужто Свой алтарь погасишь в нас? О нет!
В себе несем Твой храм, небесной славы свет.
«Вот нашей Церкви лик, печальный в дни гонений:
Лодыги в кандалах, седалище в геенне,
На шее вервие затянуто узлом,
Сжимает лютню длань, а на устах псалом.
«Всесовершенный лад Твои рождают руки,
Восславят бытие и нашей лютни звуки,
Напев Твой повторить пытаются персты,
И наши голоса ведем не мы, а Ты.
«Дай в дождь сим голосам покров, чтоб не хрипели,
Дай волю сим перстам, дай струны, чтоб запели,
Глазам, померкнувшим в темницах от невзгод,
Верни Свой, Боже, свет, верни Свой небосвод.
«Смягчи Свой грозный взгляд, избавь нас от несчастий,
Склони Свой слух к мольбам, в Твоей, Всевышний, власти
Потокам наших слез Свою подставить грудь
И щедрую ладонь желаньям протянуть.
«Тем, кто отвел глаза от наших всех несчастий,
Слух не склонил к мольбам, не спас нас от напастей,
Кто не щадил — терзал, и чья рука не дар,
Не благо нам несла, а гибельный удар,
«И взгляда не дари, неси им тьму несчастий,
Мольбам их не внимай, не отвращай напастей,
Отринь их жалобы, закуй в железо грудь,
Не пожелай им длань с дарами протянуть.
«Открой глаза, Господь, узри их блуд великий,
Их богохульные услышь, Всевышний, крики,
Наполни гневом грудь, и пусть Твоя рука
Удвоит свой удар, разит наверняка!
«Страданий зрелища для их очей неплохи,
Их злобный смех глушит сочувственные вздохи,
Но часто их самих коробит этот смех:
Они хотят наш стон услышать без помех.
«Летит наш вопль к луне, к небесной полусфере;
Ужель там места нет перунам и холере?
Ужель Ты не пошлешь на землю смерть и ад,
Которые пока у трона мирно спят?
«Ускорь Свой мягкий шаг, вскинь руку для удара,
Твое терпение пускай сменяет кара,
Рази же Вавилон, нацель Свой грозный рог,
Пусть изуродует земли округлый бок!»

КНИГА ВТОРАЯ ВЛАСТИТЕЛИ

Хочу я пламенной стрелою Аполлона
В берлоге поразить надменного Пифона[106],
Хочу я всем ветрам вручить смертельный яд
Авернских адских вод[107], чьи смрады высь чернят,
Чтоб волю дать чуме, парше и лихоманке,
Пусть кажет глубь земли зловонные останки
В гробах повапленных: при зрелище таком
Любой зажмет свой нос и сморщится при том.
Вы, чьи деяния перо мне навострили,
Вы, раскалившие красно в моем горниле
Разящей молнии карающий клинок,
Бледнейте в ужасе при чтенье этих строк.
Нет, не надеюсь я на то, что срам великий
Вам краскою стыда покроет песьи лики,
Не ведают сего порочные сердца,
Вам свойственны грехи и бледный цвет лица;
Под лоском прячете вы сквернословье ваше,
Чтоб этот лоск слепил, чтоб грязь казалась краше.
А я краснел за вас, когда мой стих, как сталь,
Пред миром насекал о ваших днях скрижаль.
Здесь нов предмет и слог: сколь часто в мире этом
Я видел истину с ее далеким светом?
В ней страх наш и закон, повсюду ей хвала,
Но гибнет, сирая, без хлеба и тепла,
Под крышею небес по улицам влекома,
Хоть ей дарован кров заоблачного дома.
Я слабодушным был, страшился передряг,
Не задевал владык, чтоб не попасть впросак,
Касаться не хотел двусмысленных понятий,
Дабы обмолвкою, пустым словцом некстати
Не вызвать ярости властительных господ.
Кто может повторять их изреченья, тот
Предатель совести своей, души и чести:
Я мерил силу их с их озлобленьем вместе,
Считал, что жизнь моя дешевле царства их,
Я сдерживал язык и укрощал мой стих,
Его безудержность и юношеский норов.
Теперь мой дух иной, не трепещу от взоров
Гиганта грозного[108], у чьих простерся ног
Весь люд обманутый, весь мир несчастный лег.
Мне непосильная сгибает ноша плечи,
Но Божий перст ведет меня от сечи к сече.
Задачу вижу я превыше сил моих,
Я вижу не себя: мой замысел, мой стих.
Подай мне, истина, пращу царя Давида,
Вложи мне в длань кругляк внушительного вида,
Какой не выбрать мне, придай мне силы, чтоб
Я Голиафишке метнул сей камень в лоб[109].
Поскольку сгинул страх, погибнет недруг скоро.
С годами зло растет, и сам я так же споро
Ращу мой гнев и слог, мой опыт и года,
Порыв мой и душа растут, как никогда,
Мир в злодеяньях скор, а значит — эти строки
Должны ускорить бег, дабы разить пороки.
Эх, милый стих, ты к тем в служенье не иди,
Кто попусту сложил ладони на груди,
К ленивым болтунам, чью память в дрему клонит,
Забвенья не испив, она в забвенье тонет.
Коль молвят, что в моих рассерженных строках
Повсюду льется кровь, царит смертельный страх,
Что в них неистовство и злоба откровенны,
Расписаны резня, отравы и измены,
Отвечу без затей, что крепость этих слов
Искусства моего основа из основ.
Поклонники любви свой грех высоко ставят,
Словами нежными утехи чаще славят,
Их речи — рис и мед, блаженство страстных мук,
Безумства всякие — любимый их досуг.
Бывал счастливым я, коль счастлив сумасшедший,
Хохочущий тогда, как рухнул кров на плечи,
Коль время самое, дабы сойти с ума,
Забыть о выгоде, чтоб овладела тьма
Чумною головой, чтоб, чувства все утратив,
Смеяться над бедой отчизны и собратьев,
Я сам, как многие, творил цветистый слог,
Когда в досужный час никак уснуть не мог.
Иных взыскуют слов наш век и наши нравы,
И рвать нам горький плод, исполненный отравы.
Порыв души сокрыть не даст нам слог такой,
Руке уснуть не грех, душе претит покой,
Когда на берегах Луары либо Сены
Играет наша мать трагические сцены,
Развязка близится, и память прошлых бед
Сжимает мой кулак, велит воскликнуть: нет!
Но где же тот, кто в спор вступает без забрала,
Чья откровенна речь, кто, не страшась нимало
Своих властителей, всесильной их руки,
В глаза им говорит, сколь слабы и низки!
Пятнает грязь двора певца, коль тот лукавит
И, словно Цезаря, Сарданапала[110] славит,
Коль у него Нерон с Траяновым[111] лицом,
А хитрый грек Синон[112] зовется храбрецом,
Таис[113] — Лукрецией, а гнусного Ферсита[114]
Ахиллом доблестным зовет сей льстец открыто,
Иных ославит он, чтоб нанести урон,
Враг добродетели, пороку служит он.
Иным дано вкусить небесного нектару,
Подносит Дух Святый сего напитка чару
Их душам праведным, но такоже таят
Ковши древяные сквернящий воду яд,
Подобны аспидам, и всяк напиток здравый
Мертвит, как волкобой и прочие отравы.
Разгневан я, льстецы, и впору мне тотчас
Моими стрелами осыпать, подлых, вас,
Несете, аспиды, смертельную прохладу,
Разор и нищету, к тому же в примесь к яду
В сердца властителей струите грязь и зло,
Пуская жала в ход, не чуете тепло
Груди пригревшей вас, отродия гадючьи,
Дарующей вам корм и жизнь в благополучье!
Владыки, вы льстецам дарите столько благ,
Гоните прочь пролаз и ловких сих деляг,
Они податливых обжулят без опаски,
И мне не разглядеть их лиц за толщей краски;
Но тот, кто гонит их, обманут, ибо тут
Опалы не страшась, они свое берут.
В наш безобразный век так ложь ценима светом,
Столь дивным образцом считают лесть при этом,
Что даже полулжец, не только полный, вмиг
Наполнит без труда враждой сердца владык.
Но кто в числе лжецов? Сановники из свиты
В чинах советников, не просто паразиты,
Как в древности Гнатон[115], а вот еще льстецы,
Смиренноликие святоши, чернецы,
Владевшие и встарь уменьем хитрых ябед,
Теперь, чтоб тешить плоть, народ искусно вабят,
Сии притворщики хитрее прочих всех,
Погрязшие в грехах, клянут малейший грех,
Отвеют комаров[116] — на все у них сноровка, —
В потоках укоризн хвала всплывает ловко,
Притворна строгость их, речей притворен яд,
Тираду горькую немедля подсластят.
Так мать безумная порою для острастки
Отшлепает дитя и тут же дарит ласки.
Один продажный лгун из этаких святош[117],
Который Сатану учил, что значит ложь,
Столь яркой краскою расписывал картины,
Что стал угодником палач, король бесчинный!
Примером доблести сей лжец назвать посмел
Неистовство резни, позор кровавых дел,
Он Карла-короля жалел, скорбя особо
О том, что мало душ его сгубила злоба,
Он храбрым звал того, кто, сидя вне тревог,
Смел книги отрицать, хулить искусства мог,
Он мучеником звал вершителя напастей,
Лишь пожурил слегка за две любовных страсти,
Он милостивым звал того, кто со своей
Покончил верою, прикончив тьму людей.
Так сущий дьявол стал небесным херувимом.
Позор хвалителям, бесчестие хвалимым!
Корыстным королям по нраву грех любой,
В них гной вздымается, глаза им застит гной,
Едва призывы зла заслышат эти тати:
Для них блаженство их дороже благодати,
Едва ли в наши дни устами их несом
Такой нелегкий груз, что истиной зовем.
Однако дивно мне, как можно восхититься,
Когда средь многих зол отыщется крупица
Добра, и восхвалять владыку всякий раз,
Когда он весь в грехах; тем часом льстивый глас
Придумывает ложь, чем злодеянью служит.
Святая истина в изгнанье горько тужит,
Скитаясь в пустошах, живет среди обид,
В темнице на цепи, избитая, сидит.
Коль в голову взбредет иному сумасброду
Ее нести двору, где суете в угоду
Царят ничтожества, где истине урон:
Грозят ей сотни ран, бедняжку гонят вон,
И сносит всякий раз любые поношенья,
Ей тяжко лишь одно — глухое заточенье.
Я встретил истину в изгнанье на брегах
Безлюдных островов, где всюду мертвый прах[118].
Она предстала мне, подъяв клинок кинжала,
Своим носителям, казалось, угрожала[119].
Твоей бы жертвою хотел я стать, поверь,
О светоч вечности, небес пресветлых дщерь!
Тебя узрит лишь тот, чей дух к высотам рая
Без чувств возносится, в полете обмирая.
Порыв дарует нам прозрение и свет,
Вслед им желания, идет надежда вслед,
За нею замысел, труды приходят вскоре,
А после них в конце неведомое горе.
Но разве дело в том, что исторгал из нас
Последний вздох прохвост, пускавший кровь не раз,
Чем нашим душам нес навечно избавленье
От казней и клевет, нес жизнь без преставленья?
Могу ли возлюбить я мой приблудный стих,
Прияв посмертный срам убийством чад родных?
Преследуйте отца, убийственные строки,
В почтенной горести и в счастье, и в мороке.
Умрем же вместе мы, оставим гнить приблуд,
Которые себя владыкам продают
За двадцать лет забав и вечные печали.
О как лукавый слух пролазы осаждали,
Чтоб ухватить, как псы, добычи добрый кус,
Но лишь посулы ждут ничтожных подхалюз.
Рабы трусливые в своих стремленьях жалки,
Но храбростью блеснуть хотят в постыдной свалке,
Кровавы их дела, поскольку норов лют,
Но и у них власы от ужаса встают
В часы таких потех. Вот рана предо мною,
Уже гниющая, зловонная от гною.
Так тешится тиран, однако в те же дни
Средь жутких сих забав, бесчинства и резни,
Когда стенает люд под властью лиходейства,
Когда безумный век — трагическое действо,
Пред нами низкий фарс играет лицедей,
Исполнен едкий смех разнузданных страстей,
Наряды дикие и души дики тоже[120];
Такую речь ведут раскрашенные рожи:
«Пора котурны[121] снять, пора смеяться вновь,
Пора с подмостков смыть запекшуюся кровь
И тысячи цветов по всей рассыпать сцене,
Дабы сокрыть следы кровавых преступлений».
Цветам осыпаться, и пусть бессилен взгляд,
Опять ударит в нос сокрытой крови смрад:
Владыки, дни потех умчатся легким дымом,
А кровь лежит на вас пятном неистребимым.
Льстецы ничтожные, сгибают ветры вас,
Склонясь, вы слышите их свист, их грозный глас,
О души гибкие, вам совесть не по нраву,
Вы отданы ветрам и словесам в забаву!
У вас, увы, не кровь и вовсе не сердца,
Души в помине нет у всякого льстеца,
В нем не струится кровь, живой источник блага,
Самотекущая трепещущая влага;
Поскольку нет сердец, своих желаний нет,
Чужим желаньям рад прислуживать клеврет.
Отродья рабские, ваш бритый лоб доныне
Забыть вам не дает о матери-рабыне.
А ваши души где? Сей пятый элемент
В самодвижении и движет всем в момент,
А вами движет то, что слышит ваше ухо,
Ничтожные рабы неверных глаз и слуха,
Хамелеоны вы и воздухом одним
Питаться можете, подобно тварям сим[122].
Занятье глупое, однако в нем приспела
Наука целая совсем иного дела:
Здесь все меняется, труды иные ждут,
Пронырой-сводником сменился льстивый шут.
В сужденьях древние суровыми бывали,
Грехом считали грех, порок пороком звали,
У них мошенником был назван без прикрас
Тот, кто смекалистым считается у нас,
Теперь не скажут «вор», а «человек при деле»,
О трусе говорят: «Идет с оглядкой к цели».
Измену шалостью зовут сегодня вслух,
А жрицами любви обычных потаскух,
И сводника зовут утонченной особой,
Искусником в делах секретности особой.
Еще посланцами зовут таких людей,
Нередко в высший круг возводится лакей,
Всех выше чтим того, на ком поболе срама,
Высокий дух и ум ничтожны, скажем прямо,
В наш злополучный век лакейства и клевет,
Где добродетели и чести ходу нет.
Тут столько чистых душ преследуют, чтоб сразу
Их в карантин чумной упрятать, как заразу,
Тут нужен злобный ум, должны быть души злы,
Дабы распутывать хитрейшие узлы.
Здесь опыт ни к чему: кто много знает — пешки,
Здесь красноречие встречает лишь насмешки;
Слова прекрасные, стихи и лирный звук
Не служат Господу, но от нечистых рук
Возвышенный псалом становится куплетом[123],
Все грех прибрал к рукам и все сквернит при этом.
Услады плотские и пагубная страсть
Приводят к пропасти, чтоб сердцу в скверну впасть,
Внезапный смерч огня уносит вмиг злочинных
Туда, где правит грех в пленительных личинах:
Но сводник холоден, без пламени грешит,
Его преследуют сомнения и стыд,
Он то вперед, то вспять ступает поневоле,
Лишенный совести дрожит не оттого ли?
Угрюмый лиходей страшится вся и всех
И поневоле сам свой называет грех.
Какой порок ни взять, свою корысть отыщем,
А с этим свяжешься, вовек пребудешь нищим,
Бездельник соберет какие-то гроши
За бденье по ночам и тела, и души
И всем расплатится. На дольний мир порока
Глядит небесное безоблачное око,
Ничто так не мрачит Господнего чела,
Как души сводников, когда к ним смерть пришла.
Владыкам велено, чтоб лиц менять и статей
Не смели смертные, как места и занятий,
Чтоб жили при дворе холопы и друзья
В лице коня, лисы, мартышки, муравья:
Однако хитрость лис, а также разуменье,
Стремительность коней, их сила и уменье
Опасность презирать, служить нам в трудный час,
Способность муравьев к труду, увы, не раз
Впустую были здесь: живешь, как сыр в сметане.
Но сладить запросто с владыкой обезьяне,
Легко ей отвратить от принцев и вельмож
Того, кто с виду лев, а нравом с нею схож.
Что получается? Шуты смешить готовы,
Зловредный лис тишком свои варганит ковы,
Король, коль бережлив, коль трезвый разум в нем,
Не держит столько слуг, мартышку бьет конем[124].
Что вам сказать о львах? В ученье у владыки
Все эти храбрецы теряют нрав свой дикий,
Постигнув, что к чему; изнеженных владык
Выводит из себя вассала смелый лик,
Они страшатся львов, чьей доблести и силы
Не переносит дух робеющий и хилый.
Бывает, выродку судьба дарует трон,
Такой король труслив и мужества лишен;
Однажды нашему приснились львы в кошмаре,
Из клеток вырвались на волю эти твари,
Чтоб растерзать его, и малодушный сей
Прикончить повелел в зверинце всех зверей,
Он принял сон за явь, сомнения отбросив.
Тот сон иначе бы истолковал Иосиф[125],
Сказал бы: «Коль во сне тебе явился лев,
Тебя, властитель, ждет вельмож и принцев гнев,
Которым сокрушить крестец твой и оплоты,
Чтобы добычею не стать твоей охоты.
Пойми, что должно львов кормить совсем не так,
Как всяких комнатных изнеженных собак.
Ты не стесняешься своих лионских шавок,
Когда сменив наряд, свой светский лоск и навык,
Ты миллион сердец бесстыдно ранить рад,
А ты бы грозным львам явил свой маскарад,
Когда ты мантию меняешь на сутану,
Корону на клобук, не подходящий сану»[126].
Такими шавками властитель окружен,
Он, убаюканный их лестью, гонит вон
Собак сторожевых и кормит низких пьяниц,
Лгунов, распутников, а вредный чужестранец
Подбросить рад костей от собственных щедрот,
Дабы голодным псам заткнуть на псарне рот.
Мы видим, здесь любой лакей — хозяин-барин,
Порочны их тела, их слух и взор коварен,
Из них советники, чье место всех главней,
Они — сердца, глаза и уши королей.
Коль в сердце злоба есть, заходит ум за разум,
Коль слухом наша мысль обманута и глазом,
Коль пропасть кажется пристанищем, как дом,
Отрава сладостью, а скорпион яйцом[127],
Как можно на земле, прибежище злосчастий,
Найти уверенность и избежать напастей?
Коль некий государь, чей ум пытлив и смел,
Услышать о себе всю правду захотел,
Узреть свои грехи, такой менял одежду,
Обличье изменял и шел бродяжить между
Купцов и пахарей, дабы узнать от них,
Сколь грозен их король и на поборы лих,
Сколь доблестным слывет, сколь чтим в среде народной,
Привлек ли он сердца натурой благородной,
Так и ходил король, пока не утолил
Желанья своего разведать вражий тыл;
Так древле Александр Великий, так однажды
Германик, мудрый вождь[128], исполненные жажды
Подслушать истину из уст своих вояк,
Как соглядатаи, сторожко шли во мрак,
Бродили средь шатров, дабы в каком-то месте
Услышать о себе суждение без лести.
Когда король — тиран, невежда и пигмей —
Утратив дутый лоск, встречает не елей
Безудержных похвал, а град прозваний бранных
Меж граждан и дворян, и в сопредельных странах,
Такому впору бы, спасаясь от стыда,
В чужом обличии остаться навсегда.
Однако льстивый хор придворной клики нашей
Дает испить ему пороки полной чашей.
Пронзая полог туч и воздух, гребни гор
К высоким небесам приблизились в упор,
Вершины гордые окутал снег сыпучий,
Рожденный злобными буранами и тучей,
Холодной шапкой лег, и глав надменных строй
Исполнен грозною, бесплодной красотой;
Сердца и чрева гор внимают среди ночи
Рычанью тигров, львов и хищной твари прочей,
А у подножья круч, в ущельях меж камней
Шипенье слышится в клубок сплетенных змей:
Пустые главы тех, кто вознесен высоко,
Повиты злобою, покровами порока,
В сердцах сих гордецов нет разума, увы,
Там тигры лютые беснуются и львы;
В зловещей тьме утроб таятся, как в пещере,
Желанья грешные — прожорливые звери,
Которые, рыча, безжалостно грызут
Все, что от разума еще осталось тут;
Тлетворен след владык, деянья их кровавы,
В руках нечистых меч, обиды и отравы;
Подножье сей горы — зловредных змей оплот,
Известной хитростью храним змеиный род,
Чьим ядам гибельным обречены такие,
Кто, жизни не щадя, перечит тирании.
Когда карает Бог возлюбленных детей,
Их повелителем становится злодей,
Главою дорогих частей Господня тела:
При исцеленье ран идут лекарства в дело,
Но если в глубину проникнет гной — беда,
Он разъедает все и все мертвит тогда,
Беда, коль тронут мозг сим смертоносным тленом,
Поскольку голова дает веленья членам.
Вожди, кого Господь призвал[129], дабы вели
Из рабства и огня Египетской земли
Стада его детей, колонны Храма Божья,
Вы здания сего и слава, и подножье:
Куда ни ступите, взирает столько глаз,
Людские радости и скорби — всё от вас.
Ваш грех тяжел вдвойне и наказанье тоже,
Чем выше вы взошли, тем вас карают строже.
Ах, столько крови лить! Что это вам несет?
Прибыток невелик. Падение с высот
Весьма мучительно. А с ваших крутогорий
Слетает и кружит над бедным людом горе.
С того и пуст ваш труд, и ото всех потуг
Иссяк ваш здравый смысл и сила ваших рук.
Вам чудится, что вы смелы на поле брани?
Но Бог благословить не хочет ваши длани.
Напрасно к небесам с мольбой ваш взор воздет,
В нем лишь отчаянье, но благочестья нет,
Язык молящийся причастен к сквернословью,
Простерли длани вы, испачканные кровью:
Не тронуть Господа притворною слезой,
Он внемлет жалобе, но только не такой,
По воле Господа огнем душа палима,
Господень чистый жар рождает огнь без дыма.
Псалтыри вашей звук столь сладостен и нов,
Но не приемлет Бог прельстительных псалмов.
Мольба из ваших уст к Творцу дойдет едва ли,
Лобзанья грешные уста вам запятнали.
Вам лучше встать с колен, не простираться ниц,
Они осквернены промеж колен блудниц.
Коль вашим рифмачам совсем иным покроем
Кроить захочется свой слог цветистый, коим
Любовный пыл воспет, фиглярам сим вполне
Палитры не сменить, угодной Сатане,
И на молитвы их пойдут все те же краски,
Какими писаны языческие сказки;
Заблудшим школярам, им не постичь к тому ж
Того, что дарит Дух, учитель наших душ,
От коих те слова Всевышний в небе слышит,
Какими томный лжец любимой вирши пишет.
Вороны, белые от извести, ваш грай
Вас мигом выдает средь голубиных стай[130].
Впустую ваша речь, ваш гомон непрестанный,
Вам не знаком язык Земли Обетованной,
Зря удивляетесь, что всуе ваш приказ,
Никто, ослушники, не хочет слушать вас,
Вам, непокорные, Господь дает уроки,
Чтоб чувствовали вы, сколь мятежи жестоки,
Вы рушите закон Царя царей[131], а он
За это попустил порушить ваш закон.
Коль сердце, гневаясь на эту жизнь в разврате,
Восстало супротив бесстыжей нашей знати,
И сетует она на едкость слов моих,
На мой бичующий, мой беспощадный стих,
Не ждите, короли, похвал: при вас вельможам
Житье привольное, как серафимам Божьим.
Такого, как средь вас, не сыщешь в мире зла:
Всяк спотыкается, коль старость подошла,
Но вы (как некогда сыны земли, титаны)[132]
Стремитесь нанести Святому Духу раны.
Вы, для кого порок — закон превыше всех,
Не короли — рабы, галерники утех
И пагубных страстей, неистовство какое
Блазнит вас, подлые, натешиться в разбое
И ваши скипетры поглубже в кровь макнуть,
Чем царствие начать и завершить свой путь,
На коем столько бед и мук людских так много,
О чьем конце народ в молитвах просит Бога?
Народ — конечности и тело, а главой
Король является, но с головой пустой,
К тому ж безумною, грозит беда большая:
Такая голова, дурачества свершая,
Из тела своего пускает кровоток,
Кромсает плоть свою, и вот — ни рук, ни ног.
Но, может, лучше так, — толкует нам коварство, —
Когда бессмысленны все средства, все лекарства,
А рана все гниет, чернеет день за днем,
И видно, что грозит антоновым огнем,
Не лучше ли тогда рубить больные члены,
Чем тело обрекать на гибель от гангрены?
Такой совет неплох, такая к месту речь,
Когда, отрезав часть, возможно жизнь сберечь,
Но бесполезно все и нет пути к здоровью,
Когда зараза вглубь уже проникла с кровью,
И ощущает мозг, придя в себя едва,
Что яды в плоть струит, хотя он ей глава.
Тот больше не король, а просто хищник дикий,
Кто телом пренебрег, забыл свой долг владыки.
Любовь и пагуба — вот что нам знак дает
Для распознания, кто царь, а кто деспот.
Один огородил стеной и войском грады,
Другой их сокрушать ведет свои отряды,
Когда идет война, когда царит покой,
Один к подвластным добр, зато жесток другой,
Один завоевал любовь к своей особе,
Другой вселяет страх и побуждает к злобе.
Раздолье хищникам, коль стадо им дано,
Сдирает шкуру волк, король стрижет руно,
Благого короля народу власть желанна,
Но молится народ о гибели тирана.
Тот из язычников, кто некий смысл постиг,
Такие почитал достоинства владык:
Коль прочно царствие и места нет разброду,
Властитель признает владычицей природу,
Болеет за людей, почтителен к богам,
С умом хозяйствует, готов трудиться сам,
Отважен в грозный час, а в мирный осторожен,
В своем совете трезв, а в слове непреложен,
Такому мерзок льстец, но дорог старый друг,
Такой, хоть бережлив, но одаряет слуг,
Отец всем подданным, отверженным опора,
Враг ненавистникам, виновникам раздора,
Простой и ласковый к своим, он супротив
Того, кто зло несет, а к прочим справедлив,
Внушая гордым страх, надежду всем несчастным,
Бывает лик его то светлым, то ненастным,
Чтоб всяк, чей дух высок и преисполнен сил,
Без принуждения помазанника чтил;
Руками чистыми был славен вождь примерный,
И не было в его словах и сердце скверны,
Рассудок мерой был желаний и утех
И отвращал глаза от искушений всех;
Правитель — праведным должник, гроза лукавым —
Был милосерд в правах, а в милосердье правым.
Так на земной стезе иной властитель мог
Стать равным божествам, как некий полубог.
Так было, но слышны поныне речи эти
О злом правителе, о правильном совете,
У нас нет выбора, уж был бы хоть один
Неправедный совет и добрый властелин!
Порушить Францию совет наш хочет ныне,
Испанцы в нем сидят, французов нет в помине,
Здесь продан нищий люд, растоптаны права,
Унижен сирота, ограблена вдова,
Здесь правит женский ум, завистливый и властный,
Чья прихоть, как закон, для клики сей согласной.
Вероотступник-поп, лукавый лицедей,
Пред всеми кается, смиренный, как лакей,
Другой, нахлебником живя при злобной бабе,
Ей душу запродал, сгибает дух свой рабий,
А третий дивное творит для двух сторон:
Бурбона предал он, и Гиз понес урон.
Пройдоха при дворе свои сбывает речи[133],
Бездушный душегуб[134] к жестокой кличет сече,
Хромой пришелец[135] здесь урвал немалый кус,
И душу променял на злато лжефранцуз,
Иной, чтоб торговать вольготнее пороком,
Сулит нам правый суд, да все выходит боком,
Купить злокозненных стремятся короли,
Такие их оплот, опора, соль земли;
Такими способы готовятся нехудо,
Чтоб кровь добыть и мозг истерзанного люда,
Добро ему сулят, но он опять надут,
Французам ходу нет, тосканцы все берут.
Но эти хитрости приводят грады к смуте,
Войну гражданскую грозят раздуть по сути,
Король, которому оградой служит трон,
Однако вынужден народу дать закон.
Затем и действует в комедии дурацкой
Осел Италии[136], сей соловей аркадский[137],
Злодей безграмотный, способный делать вид,
Что слеп, а также глух, что в стороне стоит.
Вы зрите посему, как чрез рубеж державы
Текут сокровища и силы для расправы
С народом плачущим, чья опустела выть.
Вольно тебе, француз, грабителей кормить,
Ты муку чувствуешь, но дух твой все мытарства
Согласен претерпеть и не искать лекарства.
В совете короля — лесной разбойный сброд,
Там дебри, где тебя кинжал однажды ждет.
Наш ласковый тиран внушает страх французам,
Но плачется, что сам железным предан узам.
Он меч тебе всучил, чтоб ты берег лихих
Изобретателей вседневных мук твоих.
В совете короля все заняты вопросом,
Как, обольстив хитро, тебя оставить с носом,
Готовят яд и нож для тех, кто отчий край
Очистить бы хотел от алчных волчьих стай,
Награды раздают приспешникам позора,
Придворным сводникам, затем до приговора
Лишают богачей их кровного добра,
Легко отъятого, как железы бобра[138],
Готовят для наград и список поименный
Жестоких палачей, приспешников короны,
А рядом имена бесстыжих низких слуг,
Какие создают, не покладая рук,
Безмерные хвалы. А вот иная свора,
Всю Францию пожрет совет сей гнусный скоро.
Тут шлюхи и юнцы, чей грех грязней вдвойне,
А, может, и втройне, тут все, по чьей вине,
От чьих содомских дел и прочих безобразий
Весь названный совет в зловонных брызгах грязи.
В почете и цене сей промысел, сей грех,
А те, кто в наши дни блюдет ко благу всех
И правосудие, и твердые законы,
И неподкупный сыск, чтоб создавать препоны
Злодействам, те из нас, кому не по нутру
Собою торговать, прислуживать двору,
У власти не в чести, и если судят строго,
На каверзных весах их суд не весит много.
А те, чью жизнь ведет отвага и азарт,
Готовы лечь костьми под жерлами бомбард,
И коль приходится обрубкам сим в заплатах
Высокой милости в дворцовых ждать палатах,
Какой-то наглый шут калеку оттолкнет,
Оставит позади, дабы пролезть вперед.
У нас для жалких сих нет ни наград, ни денег,
Обида и отказ тебя здесь ждут, смиренник,
Надежду позабудь и славы не ищи,
Здесь вволю над тобой натешатся хлыщи[139].
Невежды-короли косым небрежным взглядом
Скользят по улицам, совсем не слыша рядом
Стенаний и мольбы, не видя, что вокруг
Ног деревянных тьма, полно железных рук
И тел полуживых, какие в час печали
Неблагодарному владыке жертвой стали.
Скажи, мой государь, как ты отвергнуть мог
Тех, кто служа тебе, лишился рук и ног?
Здесь доблесть горькая — понятие пустое —
Втройне унижена и горше стала втрое.
Ну кто бы из владык кого-то подчинил,
Когда бы доблестям отбор их не учил?
Поскольку сносим все напасти, не отринув
Своей причастности к раздорам властелинов,
Мы, слуги деспота, в сражения идем,
Дабы тяжелое ярмо влачить потом.
Мы, столь отважные, отцов свободных дети,
Сынов своих в цепях оставим жить на свете,
Сокровищ вольности, которым нет цены,
Неблагодарными теперь мы лишены,
Лакею верному от их щедрот награда
И непокорному, кого задобрить надо.
Властитель принужден держать в узде народ
И осмотрительно подачки раздает,
Он знатоков привлек, и стали слышны речи,
Что по сердцу король французам с первой встречи,
Но давним спутникам не дал властитель благ,
А тех, кто обделен, прельстит свободно враг.
Кто выгоду свою блюдет, сии не хуже
Тех, кто меняет слуг, сманив чужих к тому же.
Вожди не ведают, сколь жалок сей улов:
Не будет верным тот, кто изменять готов.
Изрядные умы, в ком твердости поболе,
Чем у властителя, по доброй служат воле
И столько, сколько в них живет их стойкий дух,
Пока, алкая дров, их пламень не потух.
Кто служит Господу, кто, будучи моложе,
Любовью Божию был связан, страхом тоже,
Хотя и грешен он, но грешным не рожден
И у черты греха стоит в смятенье он,
А, запятнав себя в угоду господину,
Противен сам себе, клянет свою судьбину.
Король, который вмиг сменить способен лик,
Макиавеллевской науки суть постиг,
Он благочестие заставит гнуться низко,
На веру возложив обязанности сыска.
О сколько нам грозит по воле неба бед,
Когда король дитя и есть привык чуть свет![140]
Какой небесный дар — король высоколобый,
Чей взор так милостив, чей дух не знает злобы,
Король сей справедлив и жажды крови он
Не унаследовал, когда взошел на трон.
Премудрый государь со знаньем дела правит,
Над слабым никогда могущества не явит,
Тот — истинный король и правит с честью тот,
Кто собственным страстям законы издает,
Кто строго управлять своей натурой может,
Кто нрав свой укротит, тщеславье уничтожит;
Нет, не гермафродит, не женственный урод,
Не скот блудилищный, рожденный для пригод
Бесстыжих потаскух, для власти не пригодный,
Слывущий чудищем в наш век неблагородный;
Не тот, чей низкий нрав под пурпуром сокрыт,
Кто вместе с трусостью предательство таит
И небрежение к обязанностям чина,
Который возложил народ на властелина;
Не тот, кто признает злой фурии надзор[141]
Превыше, чем конклав или святой собор,
Превыше, чем война и мир, взметенный круче
Гонимой вихрями смерчеподобной тучи.
Привычно королям, чужой наряд надев,
Шнырять по улицам, искать невинных дев
И чести их лишать затем в укромном месте,
В борделях тешиться, как скот, забыв о чести[142].
Вблизи дворцовых врат измученный народ
Волнами стелется у ног своих господ,
В слезах ложится ниц сим господам в забаву,
Топтать простых людей весельчакам по нраву,
Здесь бесполезен плач, охрана тут как тут,
Тотчас ее ряды униженных сомнут[143].
Пред ликом стольких бед, когда народ несчастный
Судьбу ужасную влачит в наш век ужасный,
А наши короли, пьянея от утех
И крови пролитой, свершают плотский грех
На персях потаскух и погрязают в скверне,
Какая доблестью считается у черни,
Хоть ныне сей порок иным осточертел,
Наш славный властелин, большой знаток сих дел,
Усвоил навыки, достойные повесы,
Науку превзойдя распутницы-принцессы.
Какой он женолюб, когда не по нутру
Ему б луд ил ища, обрыдшие двору!
Такой считается презренным и тупицей,
Коль может пренебречь хотя б одной девицей.
Но чтоб особо чтил его придворный круг,
Готов он сводничать, обслуживая слуг,
Любой изведать срам, любое прегрешенье
И даже совершить вдвойне кровосмешенье.
Не будет никогда счастливой та страна,
Где не любим король, но власть его страшна,
Не будет никогда доверья к странам оным,
Где чужд монахам страх, а стыд неведом женам,
Где зверствует закон, король без слуг царит,
В совете пришлые, в министрах фаворит.
Сарматы бритые[144], живете в государстве,
Где вы себе закон в годины междуцарствий,
Честь правосудия хранящий и тогда,
С которым не страшны страданья и беда,
Что вас принудило тащиться к нам из дали,
Зачем вы почести ничтожеству воздали,
Когда презренный сей нуждался в этом сам?
Порфирой вашею прикрыт был мерзкий срам[145],
И недостойному открыли вы объятья,
Когда встречали смерть в осаде наши братья[146],
Когда бы знали вы, что значит женский нрав[147],
Который может быть и в слабости кровав,
Не слушали бы лжи бесчестных лизоблюдов,
Отъявленных льстецов, корыстных словоблудов
И тех, кто вынужден вести с оглядкой речь
И также лгать и льстить, чтоб жизнь свою сберечь,
Кто лжет, что добр тиран, что трус отважен в сече,
Дабы легко свалить свой груз на ваши плечи,
Вы не рискнули бы доверить ваш венец,
Закон ваш и права, державу, наконец,
Нечистым сим рукам, когда б вы разглядели
При въезде в наш Париж подъезды и панели
В стоцветном пламени и хаос тут и там
На множестве картин, понравившихся вам.
Вам было знаменье к заботе вашей вящей,
Что вам из Франции везти запал горящий,
Который вскоре мог испепелить ваш дом,
Когда бы не сбежал однажды со стыдом[148].
Когда б вы слушали французов честных речи,
Когда б речистыелукавцы с первой встречи
Вас не опутали, когда б не хитрый сглаз,
Не вывезли бы вы свою беду от нас,
Страшило Франции не выбрали бы оно
Для истребления у вас в стране закона.
Мы не узрели бы того, какой урон
Принес чужой стране наш принц, воссев на трон:
Негодник, избранный страною не по праву,
Являет нам ее как жалкую державу.
Там, где больны тела, там дух, больной вдвойне,
Безжалостно несет огонь и меч стране,
Коль плоть уродлива, уродлив также разум,
Где злоба с глупостью и бессердечность разом.
Гнет тиранический свою смягчает суть,
Когда он доблестью преображен чуть-чуть.
Блаженны римляне, чьих цезарей когда-то
Искусства тешили равно, как меч солдата,
А нынешним рабам мужеподобных жен
И женственных мужей[149] иной удел сужден.
Безнравственная мать искусней всяких своден
Прельщала сыновей: один ей был угоден
Как дикий лесовик, дававший волю ей,
Когда охотился, разя лесных зверей,
По воле матери король сей стал Исавом[150]
С ухмылкой деспота с неукротимым нравом,
Он стал с младых ногтей безумен и жесток,
Лишь крови жаждая, по следу рыскать мог,
Навылет поражать неумолимой дланью
Оленей стонущих и олененка с ланью,
И прозорливые могли узреть в те дни
Знак самовластия и будущей резни.
А младший брат его[151], большой знаток по части
Нарядов светских шлюх, знал толк в любовной страсти,
Сей бледный, женственный, как царь Сарданапал,
Всегда жеманничал и бороду сбривал:
Таким сей странный зверь, безмозглый и безлобый,
В канун Крещенья бал почтил своей особой.
Под женской шапочкой на итальянский лад
Сверкал в его власах отборных перлов ряд
Двумя излуками, а бритый лик тирана
Вовсю раскрасили белила и румяна,
Пред нами не король, а старой шлюхи лик
С напудренной главой, раскрашенный, возник.
Какое зрелище: вы только поглядите,
Затянутый в корсет монарх явился свите:
В атласе черном стан, испанский пышный крой
С разрезами, с шитьем, с различной мишурой;
Чтоб чин по чину был одет сей хлыщ бесстыжий,
На нем плоеные чудовищные брыжи,
Две пары рукавов украсили наряд:
С раструбами одни, еще одни до пят.
Он носит целый день подобные наряды,
Столь извращенные, как и его услады:
Любой бы испытал прискорбие и гнев,
В обличье женщины властителя узрев[152].
Однако сызмальства он, вскормленный отравой
Измен и тайных ков, избрал себе забавой
Нечестную игру в триктрак и с малых лет
Причастен к злым делам, виновник многих бед.
Он рьян был в юности на избранном совете,
Потом его душе труды постыли эти,
И дух его, и мысль желают отдохнуть,
В укромный свой приют распутник держит путь[153].
Дабы укрыться там и наслаждаться втайне
Раздутым похотью пороком, гнусным крайне,
Стыдясь бесчестия, страшась нелестных слов
За то, что жизнь свою и сан сквернить готов:
Он ловит отроков, чтоб распалиться пуще,
Затем натешиться их юностью цветущей,
Склоняя их к любви, противной естеству,
В одних пленясь красой, дивясь их щегольству,
Другой за сметку мил, за доблесть высшей пробы,
Был у распутника к невинным вкус особый.
Тут много новых лиц, имен немалый ряд,
Которому расти и множить маскарад;
Идут посулы в ход, угрозы в изобилье,
Сменяет сводников жестокое насилье.
Мы столько видели, но вот еще позор:
С Нероном нашим в брак вступает Пифагор[154],
Который, дни свои закончив на дуэли,
А с ними подвиги любовные в постели,
Владыку так сразит, что явит нам король
Страсть неподдельную и подлинную боль.
Вот новый договор, который по условью
Король и сводник д’О[155] своей скрепили кровью;
Мы скажем снова то, что заслужил Нерон:
«О если б твой отец, как ты, чуждался жен!»[156]
Мы видели уже, как спор ведут вельможи,
Чтоб с королем делить супружеское ложе;
Как наш король спешит укрыться в Олленвиль[157],
Искал убежище Нерон за много миль,
Чтоб там сокрыть свой грех в кругу клевретов близких,
Среди своих Шико, своих Амонов низких[158].
С Екатериной он расправился своей,
А с Агриппиною свирепой наших дней
Смирились короли, другую мать бесславят,
Родную Францию ножи сынов кровавят:
Сии змееныши у собственной земли
Десятки тысяч чад любимых унесли.
Сенеки древние тиранов той эпохи
И смертью тешили своей, как скоморохи[159],
А самых пламенных, кто сокрушаться смел
О грешности владык, плачевный ждал удел,
Карал их тяжко век, в котором запрещали
Собратьям поверять заветные печали,
И безнаказанно в те дни никто не мог
Ни мыслить про себя, ни молвить под шумок.
Бледнеем, встретив тех, кто, притворясь гонимым,
Играет в нашу боль, чтоб все развеять дымом,
Как те лазутчики, кого латинский стан
Послал убежище просить у сабинян
Под маской истины и под личиной права,
Чтоб делу истины потом вредить лукаво[160].
Чтоб выжить, надобно скрываться всякий раз
От собственных ушей и посторонних глаз.
О чем я говорю? Косятся люди дважды
На тугоухий пень, безгласный камень каждый.
Так прятался наш стон в годину худших зол,
Когда его душил всесильный произвол,
Сковавший голос наш и память, чтоб в печали
Мы позабыли все и обо всем молчали.
Не унаследовал отцовских черт сей брат,
Лишь душу матери и материнский яд.
А третий сын[161] ее взращен был склонным к лени,
Бесчестным хитрецом, он жаждал наставлений
В науках пакостных, и принца просветит
Один прожженный плут, безбожный содомит[162].
Однако их союз порушен был раздором,
Поскольку рос порок, покрывший их позором,
Который дружбе сей и положил предел,
А вместе с дружбою чреде постыдных дел,
И принц оставил двор и прочь бежал в досаде[163],
И все грехи свои увез средь прочей клади,
Повадки все свои он изменил хитро,
Вороной черной был, но отбелил перо[164],
Чтоб жить меж голубей, однако выдал вскоре
Ворону хриплый крик в благочестивом хоре,
И кляп заткнул ей зев; но хитрый сей Синон[165]
Ведом был за руку: ему одну из жен[166]
Мать избрала на роль ловушки, клейкой ветки,
Чтоб во дворце держать и эту птицу в клетке.
Те, у кого в беде опору принц нашел,
По милости его узнали столько зол,
Развеял веру он свою, как ветер в поле,
Твердя, что принужден, твердя, что поневоле.
Известно, в наши дни быть безрассудным стыд,
Зато предательство и подлость не претит,
Позор обманутым, обманщики в почете,
Срам добродетельным, распутных не проймете.
Пусть вероломна власть, ей клятвы нипочем,
Мы беззаконию страданья предпочтем.
Так сей презренный трус былым друзьям на горе
Стал ненавистникам служить исправно вскоре,
Однако хитрости пошли ему не впрок,
И он узрел, кому служил его клинок,
Он имя жалкое свое покрыл позором,
Он белым герцогским своим блистал убором,
И вот по воле тех, пред кем склоняться рад,
Он кровью запятнал роскошный сей наряд.
Ославив своего державного лакея,
Главу презренных слуг, как первого злодея,
Его отринул двор, и нас бросало в дрожь,
Когда божился он, не веря ни на грош.
Когда он вновь сбежал[167], трусливых уст немало
При имени его внезапно умолкало.
Владыке хитрых лис любезен хитрый двор,
Со львом не вступит он из-за добычи в спор.
Вот грады Фландрии[168], где два враждебных стана,
В междоусобицах сшибаясь постоянно,
Вконец изнемогли, совсем лишились сил,
А этот алчный волк в укрытии следил
За схваткой двух быков, их пожирал глазами
В надежде, что они себя прикончат сами,
Друг другу выпустят кишки и кровь прольют.
Глазел в сторонке трус, сколь поединок лют,
Он видел: одному стяжать победу впору,
Положит смерть конец усильям и раздору.
Так был тайком сей зверь от спячки пробужден,
В час безнадежности обрел надежду он.
На что надеяться? Прибыток ненадежный
Да блеск ничтожеству дарует век ничтожный.
К никчемным хитростям сего плута влекут:
Тут свадьбы, сговоры[169] и заговоры тут;
Скулит, впросак попав, обманщик сей лукавый,
Дух ветреника стал теперь ветрам забавой;
Тоску смертельную вселяет злобный гад
В сердца былых друзей, но жгущий душу яд
Победу им дарит, а вероломец гадкий
От стен Антверпена стрекает без оглядки.
Нет, те не победят, кто сеет столько смут
В рядах парламента, кто главных ссорит тут,
Чтоб ядом убивать, пуская стрелы в цели,
Чтобы любимчиков ласкать в своей постели,
И чтобы допустить в свидетели сему
Лишь ложе грешное да поздней ночи тьму.
Три братца Валуа столь с детства похотливы,
Что первый урожай с родной снимали нивы[170],
А младших два из них вдобавок к сей вине
Кровосмешением запятнаны вдвойне,
К тому ж намерений преступных не скрывали,
Сочтя их доблестью, и весело взмывали
На крыльях ветерка, а ветреный поэт,
Как в поле цветики, брал самый яркий цвет,
Чтоб расцветить их грязь, их срам, прокорма ради,
С восторгом сводники служили их усладе,
Стал плахою их стол, где пировал порок
И вожделенную терзать невинность мог.
Потом хитрейшие, кому все карты в руки,
Сумели обучить властителей науке
Под маской прятать зло, а также и тому,
Как скрыть под ангельским обличьем Сатану.
Хоть в диспутах они твердят, что благочестью
Не может подражать ничто, однако лестью
Певцы придворные должны их ублажать,
Пророки ложные, Седекии[171] под стать.
Желал такого же и поджигатель Рима[172],
Но он при этом был щедрей неизмеримо,
Ученейших мужей он призывал в свой круг,
Платил, чтоб скрасили они его досуг
Беседой мудрою, и эти были рады
За речи получать немалые награды.
А тут пустых словес засахаренный яд,
Сердца побитые пред идолом кадят,
Обряды странные[173], рыданья песнопений,
Безумцы в клобуках, бредущие, как тени,
Рядами ряженых, монаший черный строй
На нивах сеет смех и в гуще городской,
И пусть монашество в своих обетах строго,
Оно не в силах скрыть суровых истин Бога.
Всех этих ряженых никчемный маскарад
Кошачьи песенки вопит у адских врат,
Притом распутствует, играет роль лакеев,
Спектакли с плясками пред Сатаной затеяв:
Одни здесь, как хлыщи, одеты в пух и прах,
В речах изысканы, другие — скоп нерях,
Одежды рабские веревкой препоясав,
На жалость бьет чреда разутых пустоплясов,
Сутаны — их доход, их маска — капюшон,
Шаги их — мерный такт, их скрипки — медный звон,
А стих — литания; тут некий стряпчий с хором
Дерзает петь Христа и всякий раз с позором.
Рожденный в высях гор из чуждого яйца,
Орлиный выродок, сподобленный венца
Коварный пустосвят, презренный Генрих Третий,
Кого не королем — святошей кличут в свете,
Расставил ты силки, закон обходишь свой,
Голодным воронам расправиться с тобой
По воле Господа: так на охоте птичьей,
Коль сокол много раз не справился с добычей,
Сокольник бьет его вороной, а засим
И смерти предает, коль тот неисправим.
Толпе твоих попов, заполонивших грады,
Не утаить твои бесстыдные услады,
Но черные дела не могут сеять страх,
Коль не звучат они у черни на устах.
Мещане праздные, болтливые сороки,
Возносят до небес придворные пороки:
О мерзостях принцесс в народе ходит слух,
О блудодействе сих лакейских потаскух;
Так три сестры с двумя, один бордель содеяв,
Делили меж собой любовь своих лакеев,
Меняли жеребцов и выше всех утех
Ценили вольный блуд и даже свальный грех;
Одна, чей пыл унять французы не сумели,
К шотландцам по ночам старалась влезть в постели[174],
Палимая огнем, творила так не раз,
Огласки не боясь и посторонних глаз,
Порой она юнцов к себе влекла в покои,
И падали без сил потом сии герои.
Принцессы столь хитры, сколь похотью горят,
В квадратных шапочках[175] идут, сменив наряд,
В блудилища, чтоб там продаться подороже,
Отбить у девок хлеб, потом на брачном ложе
В придачу к запахам притона должен муж
Награду получить, не лучшую к тому ж.
Им надо все вкусить, худой молвой принцессу,
Увы, не напугать, позор придаст ей весу.
Среди придворных дев, услужливых вполне,
Способные молчать и ловкие в цене,
Умеющие скрыть от всех свой блуд и роды,
Неловких ждет позор и всякие невзгоды.
В дворцовых нужниках тьма нерожденных чад,
Которых в ложеснах сгубил аптечный яд.
Постигла способы у нас любая дева,
Как плод вытравливать из собственного чрева.
Краснею от стыда, и дрожь меня берет,
Когда толкует мне бесстыдный сумасброд,
Как в ночь из города везет рыдван закрытый
Марго премудрую в сопровожденье свиты,
Чтоб истребить дитя сией жены тайком[176]
И беспощадно так, что слышать о таком
Как истинный француз я не могу, и мнится,
Что это от врагов исходит небылица,
Дабы смущать народ, но ширится, увы,
Как смерти тленный дух, зловоние молвы.
Мне также ведомо, что чаще зло творимо
Под кровом темноты, в глухую ночь, незримо:
Так некто даму ждал, чтоб ею овладеть
В укромном уголке, да сам попался в сеть,
Уладить миром всё желает враг приличий
И, будучи ловцом, становится добычей.
Я слышал: наш король при громе стал дрожать[177],
Готов был спрятаться под землю, под кровать,
Лавровой веткою и колокольным звоном
Он изгонял свой грех и снадобьем зловонным
Из клизмы промывал нутро, глотал настой,
Его исправно Рим снабжал водой святой,
Слал свечи, ладанки, и государь покорно
Засовывал в свой зад от папских четок зерна.
Известно, ладанки — пустое для небес,
Как самый полный чин богопротивных месс,
Ни францисканскими одеждами монаха,
Ни крестным знаменьем не уничтожить страха.
Сии видения к признанию ведут:
Кровосмесительный или содомский блуд
Для нашего двора пустячные пороки.
Печалясь, я прерву трагические строки,
И пусть на пастбище останутся стада
Постыдных истин сих, гурты сего стыда.
Сперва пусть говорят седой песок прибрежий,
Гул океанских волн, а также ветер свежий,
Чей вздох очистил даль, пусть звезды говорят,
Которые для нас на небеси горят,
Сперва пусть говорят цвета поры весенней,
Листва густых лесов, цветы земных растений,
Миазмы черные, чьи грозные смерчи
Над нами занесли смертельные мечи.
Пусть веры слухам нет, мы знаем не по слухам
Мужей разряженных под стать бесстыжим шлюхам,
Причем с ужимками молоденьких девиц;
Столь нарумяненных, столь набеленных лиц,
Столь завитых кудрей, как у хлыщей придворных,
Мы встретим не всегда у девок подзаборных;
Стараются найти какой-то хитрый штрих,
Дабы с лица стереть остатки черт мужских,
Замазывают их, кладут густой румянец
На щеки дряблые соперники жеманниц.
При виде этого честной немеет люд,
Вздыхают старики и срамников клянут.
Презренны женские ремесла в мире этом,
Зато растет цена мужам переодетым.
Слыхал я: надобно помои лить с лихвой
В гробницы старые, тревожа их покой,
Чтоб зло воскресшее дало сердцам отравы,
Растлив, как писано, потомков наших нравы.
Грехов не породит познанья мудрый свет,
Как добродетелей, рожденных тьмою, нет,
Во тьме невежества, как в теплом перегное
Произрастут грехи, коль, усмотрев такое,
Не вырвет длань добра лжеистин вредный злак,
Дабы история не продолжалась так.
Во имя лучшего должны мы вскрыть заразу,
Пусть в нос ударит смрад и казнь предстанет глазу.
Святой из Африки[178] учил, что злых владык
Нельзя живописать, приукрашая лик,
Показывать не грех, сколь пропитались смрадом
Те, кто огонь и меч несет Господним чадам.
В пыланье сих страстей мой жар бессилен жечь,
Роняю я перо, моя немеет речь,
Мой дух в смятении, печально хмурю брови,
И обрывается рассказ на полуслове,
Бумагу увлажнит вот-вот моя слеза.
Коль обратите вы к моим строкам глаза,
Всех красок радугу пред вами я раскину,
Дабы узрели вы цветистую картину.
Отец мне был отцом вдвойне и не щадил
На обучение ни средств своих, ни сил,
Он дни свои венчал заботою о сыне,
Он сердце для сего открыл, а также скрыни,
Он тратил все, что мог, дабы потом успех
Стал завершением его стараний всех.
Хотел он, чтобы сын умелым был, ученым,
Был к таинствам земли и неба приобщенным,
Чтоб разумом постиг обычай и закон,
Искусствами владел и телом был силен.
Старинный сей француз в старинном жил законе
И сына посвятил служению короне.
И снаряженный всем неопытный юнец
С безгрешною душой явился во дворец,
Он зрит влиятельных одетых пышно бестий
И мнит: здесь ярмарка величия и чести,
Он случай улучил, чтоб свету показать
Свой ум и вежество и вежливую стать,
В повадках юноши нет робости впомине,
Как нет и дерзости, а нечто посредине.
Навязчивости чужд, почтителен всегда,
Он с оскорбителем поладит без труда.
Такого слушают внимательно в собранье
Завистливых невежд, хулящих ум и знанье,
Коль эпиграммою блеснет такой впопад,
Его превознесут: пиита! сущий клад!
Срамное вымолвит — рекут: «Забавный малый!»
Танцует щегольски — твердят: «Какой удалый!»
Слывет рубакою, коль сталь меча добра,
Слывет наездником, усевшись на одра,
Считается певцом, коль подпоет прилично,
Большим философом, коль речь его логична,
Коль шпагой ловко он кого-то уложил,
Он тут же похвалу как воин заслужил,
А коль заметили, что он у врат собора
Колено преклонил, возводят в сан приора.
Не в силах перенесть обид подобный ум,
Он замыкается, печальных полон дум,
Пред чуждою толпой. Герой наш в высшем свете
Встречает меж дворян вояк не меньше трети,
Средь сотен щеголей мелькнул незнамый лик,
В уборе герцога какой-то хлыщ возник,
У встречного пажа об имени вельможи
Спросил украдкою наш новичок. И что же?
Был для него ответ, как прошлогодний снег,
Такого имени не слышал он вовек.
Но вскоре юноша сильнее удивился:
Лувр обезлюдел вдруг, когда у врат явился
Другой высокий гость и хлынула толпа
Отдать ему поклон и млеть у стоп столпа.
Заметил юноша придворного седого,
Учтиво в сторону отводит на полслова,
Чтоб расспросить о тех, чьих дел и чьих имен
В истории страны пока не встретил он.
Был старец удивлен: неужто желторотый
Любимцев короля не знает? — и с охотой
Об их величии поведал и о том,
Как держат Францию они под каблуком.
«Они, — спросил юнец, — владетели немалых
Земель? Их имена записаны в анналах?»
Ответ гласил: «Они любимцы короля».
«Что, устрашилась их испанская земля?
Они родимый край спасли своим советом,
Предвидели беду и дали знать об этом?
А, может быть, в бою властителя спасли,
Урон противнику немалый нанесли?»
И слышится в ответ: «О юноша открытый,
Никак вы новичок. Пред вами фавориты».
Юнец несведущий разгневанный ушел
Туда, где снял жилье, но ни постель, ни стол
Его не радуют, заходит ум за разум,
Едва картины дня он вновь окинет глазом.
И вдруг мерцающий туманный свет возник,
Под сеткой дымчатой предстал Фортуны лик,
Пришла в полночный час, а на руках у лона
Два голых малыша, два братца-купидона,
Один прекрасно зрим, другой нам кажет тыл,
Он в сторону свой взор и сердце обратил.
Сняла бесстыдница внезапно покрывала,
Похолодевший лик лобзать безумно стала,
И тут же видим двух невиданных ребят:
Вспорхнули на постель, бахромки теребят.
Сих купидонов мать меж тем склонила низко
Чело, которое венчает перлов низка,
Пускает ласки в ход, лобзания дарит
И, нежности шепча, такое говорит:
«Мой сын, похищенный давно из колыбели,
Дитя наивное, о коем не радели,
Своей отвагою ты весь пошел в меня,
Я вижу на твоих ланитах жар огня
И знаю, что уснуть душе твоей не скоро,
Не обрести покой в ночь после дня позора.
Не мог отец тебя как надо воспитать,
Пойми и обними скорей Фортуну-мать.
Зачем, обманутый, ты шел на путеводный
Свет добродетели стезей ее бесплодной?
Косишься на меня из-за безмозглой сей,
Но знай, немало слез и ран стяжаешь с ней,
Узнаешь боль души и мук телесных вволю,
И подозрительность, и зависть, и неволю,
К тому ж презрение. Сей лгунье веры нет,
Ее надежда прах и суета сует.
Бедняжке не найти причала в круговерти,
Ее ждет илистый затон позорной смерти.
Тебе не по сердцу величественный Рим?
Я руку приложу, и он мечом своим
Себя, столь славного, прикончит сам бесславно.
Я видела тебя, читавшего недавно,
Как век свой кончили Сенека и Тразей[179],
И я сама прочла в огне души твоей,
Что ты скорее чтишь Сенеку, чем Нерона,
И что тебе Катон любезней Цицерона.
По доброй воле дух ты испустить готов,
Дабы не подыхать под тяжестью оков,
И полагаешь ты: такой конец — отрада,
Для блага высшего уйти из жизни надо.
Что жизнь тебе и смерть мужей былых времен,
Чреда безумствами прославленных имен?
Забыть свой хочешь век, поскольку ты свидетель
Страданий Божьих чад, чья матерь добродетель?
Израненный Бурбон не дрогнул пред врагом[180],
Ослица мертвого его несла потом,
А вот и адмирал, без имени знакомый
Обезображенный и нагишом влекомый
По грязи: так свершил он путь победный сей,
В удел взял Монфокон и петлю, как трофей[181],
А свита колесу и плахе подлежала,
Лишь малое число погибло от кинжала.
Вот плата сей жены за горькое житье,
Достойны жизнь и смерть презрения ее.
Читай занятную историю былого,
Где не найти душе про Божий суд ни слова;
На доблесть храбрецов последнюю взгляни:
Удел их был страдать и в муках кончить дни.
«Я духов призову, чтоб дней грядущих дали
Явить глазам твоим в магическом зерцале,
Сие богатый дар, но совести твоей
Отринуть веденье подобное милей,
А мог бы ты теперь узреть, какой монетой
Заплатят герцогу Фарнезе, платы этой
Уже сподобились Гонсальво и храбрец
Австрийский дон Хуан, и Альба[182], наконец.
А вот английский граф Эссекс[183], смельчак, который
Предаст любовь свою и суд обрящет скорый.
Савойский нож и яд, и петли предо мной
В руке палаческой[184]. С монетою такой
Знакома Франция: копье и щит здесь правят,
Над победителем поверженного ставят.
О память горькая о доблестных в бою!
Средь победителей трех главных узнаю:
Фарнезе гневен был, с того и помер вскоре,
Эссекс на плаху лег, Хуан погиб от хвори.
«Направо погляди: перед тобою лег
Запруженный людьми большак, но он широк.
Сии удачники едва ль не с колыбели
Вкусили суть искусств, хотя на самом деле
Лишь прикоснулись к ним: известно, наша знать
Должна быть доблестной, немного рисовать
И обезьянничать, перенимая речи,
Телодвижения, повадки человечьи.
Здесь тех чураются, чей горестен удел,
И лепятся к тому, кто в жизни преуспел.
Такие, кто вкусил превратностей немало,
Об этом говорят с беспечностью бахвала,
Нередко острослов берет слова из книг,
С усмешкой обо всем иной судить привык,
Иной без выгоды прибегнет к лести сладкой,
А чтоб урвать кусок, поклоны бьет с оглядкой,
И шавки выскочек стремятся лезть вперед,
Стараясь повторять во всем своих господ.
Вот все, что должно знать в собрании высоком,
Чтоб гнев Юпитера не вызвать ненароком.
Его судить нельзя, себе судья он сам,
Он любит похвалу и милостив к льстецам.
Он соблюдать велит для стати и наряда
Придворный образец: ногами шаркать надо,
А шляпою махать особенно в чести,
И надо перьями при этом пол мести.
Полно здесь бантиков и розанов занятных,
Кудрей напудренных, в зубах лепешек мятных.
Пусть в свете на тебя взирают сотни глаз,
Являй себя с умом, будь пылок напоказ,
Гляди другим в глаза, бросая взгляд открытый,
Белила применяй, румянь свои ланиты,
Пускай душа и длань участье примут в том,
От солнца летнего прикрой лицо зонтом,
По-женски вскрикивай притворно, как бы в страхе,
И вмиг осмеивай свои же охи-ахи,
Заикой притворись, свой голос усмири,
Из-под густых ресниц застенчиво смотри,
Кажись задумчивым, учись от всех таиться,
Как из дворцовых слуг прожженная девица,
Чье сердце, Бог и честь остались вне дворца,
Чтоб впрок пошел урок, дослушай до конца.
Так вот, когда морщин уже не скроют краски,
И череп станет гол, и покраснеют глазки,
И не избавишься за выслугою лет
От бремени греха, и станешь только сед,
Совсем отнюдь не бел, и старость носом к носу,
Остаться должен ты юнцом, так меньше спросу.
Возникнет в зеркале лицо скопца, старик,
Придется в свет ходить, на плешь надев парик,
Все обесценится порою мертвой сразу,
И дерзость рабская привьет сердцам заразу,
Гордыни час придет и низменных услад,
И шею брыжами оденут вместо лат.
«Вернувшись, вижу я: стареют фавориты,
И вот себе взамен молодчиков из свиты
Вербует опытный прожженный куртизан,
Их учит ремеслу, возводит в свой же сан,
И тот, кого нельзя с тобой поставить рядом,
Любовь властителя своим заслужит задом».
Но добродетели сей надоел урок,
Она негаданно ступила на порог,
Защелка щелкнула, замкнув уста Фортуне,
И речи дерзкие ее остались втуне.
Была безумная полуночной луной,
Но в той же комнате зажегся свет иной,
Взошло светило дня, слепящее светило,
Которое жилье и ложе позлатило,
В покровы строгие одетая жена
Сей посетила кров, и преображена
Мгновенно мать с детьми: пред нами духи бездны,
Вдруг дымом изошли, взметнулся смерч отвесный
И превращен в ничто. А гостья в тот же миг
У ложа юноши склонила ясный лик,
Взяла сыновью длань, припала к изголовью,
Дарует поцелуй и говорит с любовью:
«Не жди, дитя мое, возвышенных тирад,
Фортуне свойственных, язык мой небогат,
Чтоб чаровать твой слух, и я не столь богата,
Не ослеплю тебя всесильным блеском злата,
Не надо мне привад и всяческих затей,
Чтоб очаровывать и брать в силки людей.
Таит в себе обман цветистый блеск, похожий
На радужный узор змеиной скользкой кожи.
Будь осторожнее, ступая по цветам,
Там аспид прячется, сокрыта гибель там.
«Чтоб мог ты выбирать цветы согласно цвету,
Внемли моим словам, прислушайся к совету:
Воздержан будь, мой сын, обрежь свой дух, как плоть,
Корысти не взыскуй, старайся побороть
Свои хотения, к добру направь порывы,
Натуре подчини свой норов прихотливый,
Пусть лишь она ведет тебя на поводу,
На вожделения твои надев узду,
Беги жеманности, а также той свободы,
У коей на уме услады и пригоды,
Распутство осуди, пусть трезвость отвратит
От пьянства и в жратве умерит аппетит,
Гони пустой досуг, пребудь в трудах всецело,
Чтоб Сатана не мог тебя застать без дела,
Будь скромным радостям признателен и рад
Без лишней пышности и непомерных трат,
Достатка не стыдись, не знай нужды и глада,
Но гласу похоти при том внимать не надо,
Пусть блюда тонкие не ублажают вкус,
Но будет впрок тебе простого мяса кус,
Не надо на себя особых тратить денег,
Иначе будешь ты своих желаний пленник.
Так духу следуя, и тело в свой черед
К небесной пище вкус однажды обретет.
Не заводи хором, нужней для обихода,
Чтоб кров надежен был в любое время года,
Чтоб этот скромный дом сиял от чистоты,
Дабы не столько он был славен, сколько ты.
Чуждайся титулов и всякого почета,
Будь выше, чем слывешь, вот вся твоя забота,
В печалях и нужде ее одну храни,
Не запятнай ничем и в грязь не урони,
Будь честен, и тебя презренье не затравит
И, кроткого, тебя как труса не ославят,
И легче все снесешь. В невзгодах слез не лей,
Мечту о будущих богатствах не лелей,
Грехам давай отпор и сторонись разврата,
Скорее сам себя страшись, чем супостата,
Притом не сквернословь и в шутку никогда,
Ты боль почувствуешь, не ощутив стыда.
Фривольной предпочти ученую беседу,
Мешает болтовня за картами соседу,
Храни достоинство и не язви шутя
Ни девку, ни хлыща, ни малое дитя,
Не должно быть в словах шутом велеречивым,
Пусть будет также взгляд, как речь твоя, учтивым,
Беззлобной шуткою учись людей встречать,
И шутку надобно от глума отличать.
Свой голос приглушай, как в битве при обходах,
С умом использовать нехудо краткий отдых,
Гони ласкателя, как низкого раба,
В особенности тех, у коих лесть груба.
Меж нечестивыми тебе смеяться впору,
Почетна их хула, хвала под стать позору.
Будь без гордыни тверд и добр не напоказ,
Смирись, но не как раб, будь смел, но без прикрас.
С благочестивым спор не отвергай упрямо,
Любой его удар полезнее бальзама,
Коль истина за ним, получишь ты урок,
А если он не прав, себя проверишь впрок.
Тебе на пользу всё: шипы колючей розы
И вражьи происки, нападки и угрозы.
Не ближних соглядай — себя, свои дела,
Того, в ком силы нет, не порицай со зла.
Давать пример жене, учить ее ты волен,
Но не показывай, что ею недоволен,
В хозяйственных делах давай свободу ей,
Не смейся, не шути при дочери своей.
Детишек розгами наказывать не надо,
Чтоб душу отвести, чтоб улеглась досада.
Со всяким ровен будь: с владыкой, со слугой,
С друзьями, с ангелом, так и с самим собой,
И всем, кто над тобой, кто под тобой и рядом,
Будь другом иль слугой, отцом иль добрым чадом.
«Вот главные мои перед тобой черты,
Какими, я хочу, чтоб обладал и ты.
Однажды обнажить тебя я пожелала,
Узреть в груди твоей живых могил немало,
А над тобой святых. Тут яд змеиных жал,
Как псиллам[185] в древности, тебе не угрожал.
Так небо избранным дает в избытке силы,
Затем чтоб одолеть пороки и могилы.
Был славен псиллов род, но подыми свой взор,
Пусть дух твой воспарит превыше туч и гор,
Чтоб землю ты узрел с высот, с каких когда-то
Взирал и Сципион[186], меня хранивший свято,
Отколь и Колиньи смеялся над ордой,
Игравшею его отрубленной главой,
С надмирных сих высот блаженного покоя
Без гнева он глядел на бешенство такое,
Узрел он детскую игру в делах владык
И низкий балаган в трагедии постиг,
Без гнева он узнал, что выродок убогий,
Его родной сынок, убийцам лижет ноги[187].
Оттуда крохотной земная власть видна,
Весь мир — горошина, и атом — вся страна.
Вот что моих сынов на подвиг благочинный
Ведет с рождения до самой их кончины,
Они идут, поправ земных немало благ,
В дни мира и войны сбирают славы злак,
Та слава многим льстит в свой час, но, как ведется,
Легко теряется то, что легко дается,
Дарованный людьми, легко терять почет,
Зато заслуженный и смерть не пресечет.
Любимцев сторонись, их славы избегая,
Клыки их спрятаны, но это волчья стая.
Их ложе — пуховик, твоя постель — земля,
Ты — воин, а они — любимцы короля.
Тебе — светильни чад, им — дым курильниц сладкий,
Им — игры на столе, тебе — в смертельной схватке.
Ты не завидуй тем, по чьей вине похож
Наш край на ту весну, когда то жар, то дрожь.
Чуму в телах людей подогревает лето,
Чуму духовную несет пора рассвета.
Не бойся за успех, смелей вперед иди,
Ты славу обретешь, оставишь позади
Весь этот низкий сброд в болотище низинном,
Чтоб не цирюльником прослыть, а господином.
Смирение сулит достичь больших высот,
А славу ложную всегда позор несет.
Не избегай жары, мороза, жажды, глада,
Ударов и трудов; сие запомнить надо:
Ты можешь молодость сберечь на склоне лет,
Но можешь и проклясть, когда ты станешь сед.
Коль к службе у владык стремишься сердцем царским,
Ты должен следовать за Генрихом Наваррским,
Необходимостью и мной самой влеком,
Лишь долгу следуя, отыщешь путь в мой дом,
Живу, пока живет она, ее такую
Люблю, преследую, гублю — сим существую,
Куда б ни шла она, иду за нею вслед,
Ни с ней, ни без нее мне передышки нет.
Боюсь, что твой король с тобою будет в ссоре,
Тогда обеих нас при нем не встретишь вскоре.
Тебе вослед пойдут ученики твои,
И станут их стезей уроны и бои,
Там выбор душ велик, высоких дум немало,
Там будет мне цена такая, как бывала,
И сам ты обретешь упорством и борьбой
В труде спокойствие, ограду в час лихой.
Будь счастлив! Знай, что я в пути твоем подмога,
Прости, что я тебе наговорила много».
Как мне вас жаль, сердца, которым чужд порок,
Которым жизнь двора — томительный урок!
Вам повезет, коль вас чума сия минует,
Коль вам властитель ваш доверие дарует.
Хотите вы сыскать поболее похвал,
Чтоб вас сей грязный дол совсем не замарал,
Чтоб ни огонь, ни кровь не запятнали чести,
Чтобы очиститься вам после в чистом месте,
Но будет сей приют прекраснее стократ,
Когда вы встанете охраною у врат
В Господень вечный храм, что станет большей славой,
Чем быть у недруга его рукою правой.
Уж лучше боль сносить, влачить нелегкий крест,
Чем быть хранителем ключей отхожих мест.
Бог изливает дождь над злыми и благими,
Неправых он казнит и правых вместе с ними.
Покиньте, словно Лот, Гоморру и Содом,
Вам, души чистые, не сгинуть бы потом
В числе отверженных. Что толку хмурить брови
И небо укорять, бранясь на каждом слове,
И головой качать с вождями заодно,
Которым властвовать над бурями дано?
Опорой деспотам вы станете в итоге,
Им поклоняетесь, как будто это боги,
Хотя они несут несчастным тьму невзгод,
Вы им потатчики: воды набрали в рот.
Но Божий сын грядет, дабы воздать за слезы,
Он срежет королей, как режут гроздья с лозы,
Он вскинет прут стальной и примется карать
Ничтожных сих божков бесчисленную рать,
А заодно и вас. Как встарь, громами грянув,
Ударят молнии, и кедров-великанов,
И вековых дубов стволы падут стремглав,
Но вы увидите цветочек среди трав,
Дрожащий на ветру, вблизи кустарник мелкий,
А также мордочку в дупле сидящей белки,
И птиц под куполом, откуда град и дождь,
В чащобе кабана, оленей среди рощ,
Пчелиных ульев ряд, жилищ пастушьих крыши,
Одни на всех ветрах, другие там, где тише.

КНИГА ТРЕТЬЯ ЗОЛОТАЯ ПАЛАТА[188]

В небесной храмине над огненным престолом
Предвечный воссиял пред множеством веселым
Склоненных ангелов: небесный высший круг
Все девять степеней собрал Господних слуг.
Восставши на ноги, святое войско Божье
Подъемлет головы от тронного подножья,
На арку радуги глядит, и в тот же миг
Скорей, чем зрак мигнул Владыки всех владык,
Пришло в движение, немедля взмыть готово,
Как стрелы по ветру, как ветер и как слово,
Лететь к стадам святых, чтоб сих овец пасти,
От зла их уберечь[189], от гибели спасти,
В глубокой темноте светить им ярким светом,
Обиды отражать от них, разя при этом
Их притеснителей, а орды палачей
Гнать от Господних врат при помощи мечей.
Мерцающий огнем клинок в руке сжимая,
Закрыл для грешных вход крылатый стражник рая,
Один из Божьих слуг рассек морскую гладь,
Другой убогому богатство послан дать,
Униженному честь, дрожащему надежду,
Поверженным помочь и просветить невежду.
Другой, к жестокому владыке прилетев,
Одетому в броню, являет Божий гнев,
Страшит надменного, вершит его паденье
И заживо червям бросает на съеденье.
Кто целый край хранит, кто город, кто дворец,
Кто только пастыря, кто множество овец,
У каждого из нас хранитель есть, чье око
Под кровом Божьим зрит, сколь веруем глубоко,
Возносят ангелы в заоблачную даль
Святых страдальцев стон, их слезы и печаль.
У трона Вышнего возник в поту и пене
Лик Справедливости; заслыша плач и пени,
Все расступаются тотчас, и вот она,
Чей горемычный взор сокрыла пелена
Волос распущенных подобьем покрывала,
Очам Предвечного, сияющим, предстала,
Затем склонилась ниц, трикратно вздох издав,
И горько вопиет о попиранье прав:
«Покинув грязный дол, где правят грех и лживость,
Пришла к Тебе Твоя, о Боже, Справедливость,
Которой Ты велел законы возвещать,
Свою доверил власть, вручил свою печать,
Припав к Твоим стопам, ищу Твоей защиты,
Лицо мое в крови, уста мои разбиты.
Твоя сжимает длань секущий гневный меч,
Готовый нынче зло погибели обречь.
Верни же дочери права своею властью,
Чтоб добрый шел к добру, а злобный шел к злосчастью,
Чтоб награждать одних, других карать хлыстом,
Дабы путем кривым земля не шла потом.
Чтоб мог Ты лик земли лобзать, на Твой похожий,
Верни мне мой удел десницей грозной, Боже!»
Тут светлой Благости раздался голос вдруг,
На небе сводчатом, земной покинув круг,
Явилась гневная, сияньем крыльев белых
Усугубила свет в заоблачных пределах,
К престолу подошла, колени преклоня,
В глазах сверкает гнев сполохами огня,
И кроткая душа, не ведавшая злого,
В негодовании такое молвит слово:
«Земля, о Господи, Твоих творенье рук,
Но о Создателе ей вспомнить недосуг,
Изменница в слепом безумье все забыла,
И не страшит ее Твоя, Всевышний, сила.
Став славою Твоей, она изгнала прочь
И славу, и меня». Тут Божья третья дочь
Пришла, Благоприязнь: «И мне скитаться ныне,
И мне грозит земля, подобная пустыне,
Хранит сия юдоль, покинутая мной,
Лишь запустение и гробовой покой,
И эту тишину лелеет мир сегодня,
Не помня, что она исчадье преисподней,
Противу совести воюющая ложь,
Надевшая мой плащ, под коим огнь и нож,
Ягнятам Божьим меч несущая и казни
Под мирным именем самой Благоприязни».
От этих горьких слов небесных духов сход
Пришел в волнение, моленья Богу шлет,
И от молений сих туманится сурово
Пресветлый дух Судьи, а с ним чело Отцово,
Они туманятся, как будто фимиам
Дымок свой примешал к молитвенным словам:
«Великий Господи, от чьих очей всевидца
Жестоким замыслам в сердцах не утаиться,
Будь милосерд вовек, однако справедлив,
Миролюбивым мир, злосчастье злым явив.
Ты зришь земных божков, гигантов жалких стадо,
От чьих разбойных рук Твои страдают чада,
Ты смерть невинных зришь, погибших от меча,
Который лучше бы прикончил палача,
Ты зришь, как воды рек кровавые струятся,
Ты зришь над мертвыми глумленье святотатца,
Кто имя светлое Твое попрал при всех
И поминает вслух, дабы поднять на смех,
Ты слишком терпелив, поскольку сносишь это,
Твой суд бездействует до окончанья света.
Неужто же Твой взор, таящий пламя стрел,
Огней над агнцами, грозящих, не узрел,
Чей жар Твои огни пожрут неумолимо?
Устали мы глотать все время горечь дыма.
Твои свидетели безмолвно сносят боль,
Спокойно терпят зло, а нам терпеть доколь?
Не знаем смерти мы, и всяк из нас однако,
В темницы к ним придя, печален среди мрака,
Страдальцевутешать приходим в горький час,
Но стойки узники и утешают нас».
Так жители небес, в таких словах смиренных
Пред Богом ратуют за души убиенных,
У коих отнял плоть огонь или булат,
Но из когтей убийц свободные летят,
В пылающих огнях взмывают роем белым
В святое царство душ, к заоблачным пределам,
В мерцающий эфир, где звездная краса.
Вращающихся сфер созвучны голоса,
Им вторят ангелы, которых рой несметный
Ведет преставленных к обители заветной.
Как вихри быстрые, летят усопшим вслед
Мольбы и плач живых, их вопли среди бед,
Восходят облаком, завесой горькой дыма,
И гнев в очах Творца горит неугасимо.
Вы можете узреть, о жители земли,
Бывая при дворах, где наши короли,
Цари и кесари порою праздник правят,
Придворных зрелищем каким-нибудь забавят,
Турниром, скачками, ристаньями, как вдруг,
Покуда роскошью дивит монарх свой круг,
Является вдова в слезах, в одежде черной,
Благоприличие поправ и чин придворный,
В ее руках супруг, пронзенный, неживой,
Иль чадо малое с разбитой головой;
В распущенных власах посмев сюда явиться,
Веселье прервала несчастная вдовица.
Беспечная толпа на плач сменяет смех,
Смолкает пение, объемлет ужас всех.
Достойный властелин, покинув ассамблею,
Берет Свой грозный меч, дабы воздать злодею.
Восстав на извергов, пробил Всевышний враз
Главою небеса, так что огонь из глаз,
И треснул небосвод, от страха взмокли горы
И, дрогнув, рухнули, и прочные опоры
Святого Духа мощь немедля сотрясла,
Трепещет все и вся — стихии и тела.
Стократно грянул гром, хлыстами тучу гонит,
Сему дивится всё и, удирая, стонет,
Владыки бледные являют свой испуг,
Роняя скипетры кровавые из рук,
И морю бы сбежать: укрытья нет впомине
От ока Божьего, и даже ветрам ныне
От страха не спастись, весь мир, дрожа, застыл,
Склоняясь в ужасе пред мощью горних сил.
В часы, когда сей мир трепещет, одичалый,
А бездна прячется в глубокие провалы,
Внимают лишь сердца Христовых горьких чад
Веселый глас псалма, хвалы небесной лад
И звонких дланей плеск при въезде властелина,
Кому успех в бою добыла их дружина,
И сей победы весть вселяет в грешных страх,
Но радостью звучит у праведных в сердцах.
Всесильный Бог парил над наивысшей тучей
И гневно в дол метал огонь очей гремучий,
И все не находил Всевидящий вдали
Того, что можно счесть гордынею земли,
Пока не разглядел толпу каких-то башен[190],
Высокомерных столь, что им никто не страшен,
Подъявших главы ввысь. Гордыни новой лик
Громадой замковой весь в золоте возник,
Остроконечные сверкающие шпили
Взметнулись в небеса, заслоны туч пронзили.
На славный сей предмет взирал Господь с высот,
Чтоб лучше разглядеть людской гордыни плод.
Он видит, как ветра, Эола-старца клика,
Вращают флюгера, грохочущие дико.
Господь снижается, дабы взирать в упор,
Свой справедливый перст, Свой грозный перст простер
К стене, сияющей вдали, вблизи негладкой,
К челу багровому с кирпичной красной кладкой,
И распознал Господь, что каменная твердь
Сего строения в себе скрывает смерть,
Что в кладке черепа и кости убиенных,
Что с пеплом пополам раствор цементный в стенах,
Что кровью разведен раствор, а не водой,
Что в известь костный мозг подмешан был с лихвой,
Вот чем поваплены, как саркофаг богатый,
С гробницей схожие, роскошные палаты.
Певцами древними восславленный Зевес,
Однажды в мир людей спустившийся с небес,
За Ликаонов стол был приглашен к обеду,
И волком стать пришлось за это людоеду[191].
Так и Господь Свой путь к утесу львов держал,
Но с Ликаонами столкнулся среди скал,
Узрел застолье их, на кое глянуть страшно,
На блюдах золотых изысканные брашна
Из мяса малых чад. Господь узрел волков,
Тайком пирующих, и мясо меж клыков.
Средь нас встречается сих людоедов масса,
Они лакают кровь и рвут клыками мясо,
Овчину прокусив, подобный хищник рад
Тотчас высасывать живую кровь ягнят,
Прикончив множество, они в свои берлоги
Невинных волокут, им руки рубят, ноги,
Жаркое делают из маленьких сирот.
Под видом рубленных котлет каналья жрет
Такое, что назвать и то бывает жутко,
А тут и требуха поживой для желудка
Проходит, как яйцо сырое. Так Фиест[192]
Сожрал своих детей, но он не знал, что ест.
Из черепов бедняг, загубленных безвинно,
Фиалы делают и пьют из оных вина,
Сиденья и столы в узорах из костей
Жестокой красотой ласкают взор гостей,
Из кубков золотых лакает зверь жестокий
Кровь безутешных вдов, их млеко, пот и соки,
С надушенных бород в застолии хмельном
Сей страшный сок течет, разбавленный вином.
Зловонье сих злодейств не столь сильно однако,
Чтоб совесть мертвая проснулась среди мрака
На мягких тюфяках, в которых не перо —
Младенцев нежный пух, состриженный хитро,
И кожу снять не грех с невинного дитяти,
Дабы убийц отца одеть — судейских татей.
Рвет на себе власы несчастная вдова,
Невиданную ткань из них соткут сперва,
Последний сей трофей потом послужит катам
Отделкой пышною на платье их богатом.
Вот судьи каковы, так банда их живет,
Губители людей, губителей оплот,
Се лжесвидетелей, клеветников опора,
Защита сводника, укрытие для вора,
У них в продаже все: душа и голова,
И власть и приговор, и знанья и слова.
Пора бы свидеться с той Золотой Палатой,
Богатой золотом, а встарь умом богатой
И правосудием. Теперь там не закон,
А сила властвует, захвачен славный трон
Несправедливостью, бесстыдной и лукавой,
Которая, гордясь порфирою кровавой,
Не знает отдыха. Теперь с ее очей
Повязка сорвана[193], и взор свирепый сей
Способен сбить с пути, влечет куда не надо,
Где лучших кара ждет, а худших ждет награда;
Не верь ее весам, златые гири лгут;
С ней рядом за столом воссел неправый суд:
Здесь те, кто торговать не прочь гнилым товаром,
Кто смолоду как лжец угоден знатным барам,
Кто о душе своей не думал никогда,
Вот лики разные вершителей суда:
Там, слева, гарпии согбенная фигура[194],
В колени нос уткнув, ворчит хрычовка хмуро,
Считает барыши и жадною рукой
К зрачкам подносит свой прибыток дорогой,
Под плащ изодранный златую прячет груду;
Под кожей у нее мослы торчат повсюду,
Когтями ржавыми старуха всякий раз
Старается задрать дырявый свой палас.
Се Алчность. Вечно жрет, однако ей все мало.
Честь Справедливости она пятой попрала,
И та простерта ниц: здесь бедного казнят,
Богатый в прибыли, хоть трижды виноват.
А рядом злая хворь сидит, красой блистая,
Тщетой влекомая Тщеславность молодая,
Горящий наглый взор глядит из-под бровей,
Крутой прекрасен лоб в надменности своей,
Сия коварная и ловкая хитрица
В плащ, тканный золотом, в парчовый плащ рядится,
Находит всюду ход, пролаза из пролаз,
Торгуя взорами лукавых дамских глаз.
Но вот уже на ней потертый плащ рабыни,
Она сменила вид, и прежней нет гордыни,
Пред сердцем каменным склоняет робкий лик
Сия смиренница, надев смешной парик,
Чтоб власть верней добыть, чарует властелина.
Се несравненная кудесница Альцина[195],
Актерка ловкая, притвора из притвор,
Гораздая менять личину и убор.
Коль слава истинна, ее явленье тихо,
А у Тщеславности отнимет жизнь шумиха.
Вот Зависть за столом сидит, кромсает змей,
И желчью жаб уста измазаны у сей
Советницы суда, влачащей еле-еле
Жизнь мерзкую свою средь каменных ущелий.
А этот низкий лоб встречали мы не раз,
Макушку острую, пустой и круглый глаз,
И крючковатый нос, и бормотанья эти,
И пальцев погремок, и смех над всем на свете.
Легко ли нам являть свой ум жильцам лачуг,
Наук не знающим, таким, чей разум туг?
Но как безумные, кого б вязать нехудо,
И жизни, и добра лишают нас покуда?
Как слуги короля мутят речами люд,
Убийца-прокурор, весь причт, весь этот суд?
Но как стезя и хлыст святого Матюрена[196]
Сюда паломников приводят неизменно?
Здесь Ярость вне себя при виде гневных глаз,
Побагровела вся, в зрачках ее зажглась
Такая ненависть, от коей дрожь по коже,
Так преломляется в рубине свет, похоже.
Сжимает Ярость нож, на коем не сотрешь
Запекшуюся кровь; строптивица сей нож
Под шалью спрятала, и лик с челом багровым
От всех и от себя таит под сим покровом,
Чтоб в сердце сквозь врата отверстых глаз не дать
Проникнуть жалости. А тут, нежна, как мать,
Пристрастность видится, сулит глазами ласки,
Из лилий царственных большие ладит связки,
Законом жертвует, кичась от красоты,
Льстецам дает лобзать лазурь, а не цветы[197].
Как можно, чтоб в толпе разнузданных вакханок,
Под вечер шалая, хмельная спозаранок,
С горящей головней, качаясь, шла в совет
Страсть к винопитию, рассудка в коей нет!
Своим багровым лбом и сизым носом рдея,
Хриплоголосая на части рвет Орфея,
Под вопли «эвоэ!» и труб гремящий хор
Осипшей глоткою выносит приговор.
Тут каракатица уселась с дряблым телом,
С глазами гнойными, которая и смелым
Посредством разных штук внушает смертный страх:
За деньги снять грехи — сие в ее руках,
Ей ведомо, что мы платить за это будем,
Ее немая речь стучится в уши людям,
За пазухой, в руках, на поясе у ней
Счетов и четок тьма, а на перстах — перстней.
Ей имя Ханжество, священными дарами
Под сенью алтаря она торгует в храме,
Ласкает речь ее, но приговор суров,
Она сама в костер несет вязанку дров.
А это что за тварь с затылком удлиненным,
С чернеющим зрачком под вспухших век заслоном?
Похоже, это Месть, лицом она черна,
С годами все сильней становится она.
Ты, Ревность, вся дрожишь, твое лицо готово
Меняться что ни миг: то бледно, то багрово,
В тебе надежда, страх, тебе бы сотню глаз,
Чтоб сотню мест узреть и сто событий враз,
И если чувствуешь, что в сердце входит жало,
Как неотвязна ты, вовек бы не отстала,
К заветной цели ты идешь любой ценой,
Соседка злостная твоя всегда с тобой.
Се хилая краса с ланитами в румянах,
Уселась рядышком в одеждах балаганных,
Под кожей тонкою змеятся там и тут
То вена синяя, то алой жилки жгут.
Косой бросает взгляд Неверность-потаскуха.
С ней рядом та сидит, чье необъятно брюхо[198].
Она свистит, как мяч, и отправляет в рот
Железо ржавое и, лишь глаза протрет,
Все кажется, что спит и, может быть, навечно,
Так мертвенна она, жестка, бесчеловечна,
Плоть толстокожая, душа лишь злом жива:
Вот земнородных враг, вот Глупость какова.
Ты, Бедность хворая, куда бежишь? Куда ты?
В Палате Золотой больничные палаты
Готовы для тебя и хлеб, и кров, и склеп.
Согласна ли ты есть кровавый этот хлеб,
Молить, дабы тебя подачкой оделили,
Котомку расшивать узором белых лилий?
Венчая сей черед, сих истуканов скоп,
Уселась Темнота, свой низкий морщит лоб
Под свитским париком, под капюшоном мниха,
Ее невежество — не из последних лихо:
Глазок мигающий за толщей век исчез,
Разинутая пасть родит поток словес,
Нет в сердце жалости, неведома кручина,
Все ясно Темноте и также все едино,
У ней один аршин, причуд однако сто,
«Ad idem»[199] — изречет и спросит: «Это что?»
В другом ряду сидит погибельной напастью
Увесистая тварь с ощеренною пастью,
Се тварь губастая, зрачок ее раскос,
В кровавых жилках глаз, широконоздрый нос,
Густой навес бровей, гуденье хриплой глотки,
Сему под стать наряд: один рукав короткий
Прикрыл мослы плеча и жилистой руки,
Другую, голую, покрыли волоски,
Всклокоченная шерсть на голове страшилы,
Над переносицей надувшиеся жилы,
Вот лик Жестокости меж прочих властных лиц,
И Жалость брошена к ее подножью ниц.
Точило душ людских, Страсть восседает рядом,
Окутав, как плащом, утробный пламень хладом,
Под кожей тонкой ярь багрянцем разлита,
Накал меняется — меняются цвета,
Сей нрав нетерпелив и на расправу скорый,
Опережая всех, выносит приговоры,
Лишь дланью шевельнет, лишь примет грозный вид,
Два ложных мнения в одно соединит,
Так хитростный игрок, играя против правил,
Свой шар запущенный, глядишь, плечом подправил.
А вот и Ненависть, ей злоба застит взор,
И не по нраву ей, коль мягок приговор,
Она грозит вождям, она пугает разум:
Кто не жесток, тот враг, вор и предатель разом.
А вот и пошлая воссела Суета,
Чей переменчив лик, чья голова пуста,
Ей не претит блистать по новой моде в храме
Завивкой негрскою, просторными штанами,
На ней — причем двойной — крахмальный воротник,
Власы повешенных пошли ей на парик,
А также тех, кто лег на плаху для закланья,
К запястью модницы привязаны посланья,
Записки от дружков; тут все черты блудниц:
Жеманный жест и взор косой из-под ресниц,
Румяна и духи, хотя в святой палате
Духи и те смердят, румяниться некстати.
Всяк модник наших дней власы чесать привык
Не гребнем — пятерней, изображать заик,
Сипеть, как будто хвор, носить усы по плечи,
Такой судья хвастлив, как воин после сечи,
Он, сбросив мантию, уходит на покой,
И в шпорах золотых спешит — отнюдь не в бой —
В игорный ближний дом, чтоб на кон ставить в раже
Добытое судом и цену жизни даже,
Все по ветру пустить. Такими занята
Делами хитрыми плутовка Суета,
Всем хочет угодить и каждому презренна.
Неволя с бритым лбом, готовая смиренно
Служить хозяину, закон сведет к нулю,
Когда не по душе закон сей королю.
По милости ее законы смехотворны,
Ее решениям стада ветров покорны.
Готов для подписи эдикт, закончен спор,
Тут промедление, как смертный приговор.
Здесь полагается придворной сесть пролазе,
Чей взор прельстителен, уста источник грязи,
Чьи речи мерзостны, а смех отнюдь не смех,
Ни слова дельного в ее тирадах всех:
Вот образ шутовской всевластной Буффонады.
В ее ларе слова, несущие услады
Ушам бессовестным, а сердцу только стыд;
Вокруг нее совет глумителей сидит.
Неплохо бы забыть, рисуя образины,
Бесстыжий птичий лоб, сей облик воробьиный
Плешивой Похоти, у коей всякий раз
При виде прелестей бежит слеза из глаз:
У шлюхи крашеной на всё свои понятья,
На прихоти, права, поступки и занятья.
Как Немощь пробралась в суд королевский сей?
Ее страшит закон, все в страхе служат ей.
Она бледна, дрожит, внезапно покраснела,
Без ноши валится она под грузом тела.
Тут привалилась Лень к подножию скамьи.
Да разве место здесь для этакой свиньи,
Что, свесив голову, в карманы сунув длани[200],
Вслепую судит всех и знает все заране.
Но кто из демонов, закон сведя на нет,
Младенца посадил к старейшинам в совет?
Кто банду школяров, шальных и безрассудных,
Назначил суд вершить над сотнями подсудных?
Как много подлый век в светила превратил
Седых прислужников, безусых воротил!
В совете Молодость легко дает промашку,
Сидит без пояса, в одежде нараспашку,
Бездумно шестерни, смеясь, пускает в ход
И неразумные советы подает.
Ей только бы играть, витать в пространстве где-то,
Задай любой вопрос — жди ложного ответа.
Ей зваться б Гебою в языческие дни[201].
Се дух, толкающий в наш век на путь резни
Таких юнцов хмельных, как Ровоамы[202] наши,
Се дух, струящий кровь земным владыкам в чаши.
Тут сердце, как в тюрьме, за твердой сталью лат
Надежно прячется Измены низкой хлад,
Она при встрече взор отводит многократно,
На коже радужной неисчислимы пятна,
Сей чародейки глас так ласков, так высок,
Вливает в уши яд волшебный голосок,
В нем клятв нельзя принять за чистую монету,
Таит досаду смех, в глазах печали нету.
Из града смрадного, где воцарилась грязь,
Надежды все избыв, к престолу вознеслась
Тварь тупорылая, ославленная Дерзость,
Представить за глаза нельзя такую мерзость.
Пороку мерзостно соседствовать с другим,
Лишь Дерзости всегда сосед необходим.
Что там за чудище? Се Распря, не иначе,
Святоша глупая, наперсница удачи,
Смущающая люд сильней чумы любой,
Чтоб сокрушить закон и утвердить разбой.
Судейским пыль в глаза легко пускает чадо
Далекой стороны, сие исчадье ада.
Мы зрим цветистый плащ, где письмена пестрят,
Потертый капюшон, под ним чепца квадрат.
Нам Распря оная несет из царства скверны
Набор подложных гирь, аршин недостоверный,
Чтоб, меры исказив, заране знать итог.
Проформа рядом с ней. Поставлен сей порок
Властями для того, чтобы посредством правил
Он сущность истребил, а видимость оставил,
Ведь голос сущности двору невмоготу,
Здесь мудрецов костят — Тюрена и де Ту,
Арле, Жийо[203] и тех, кто тут не упомянут,
Свободные от зла, они однако станут
Рабами слабости и по веленью той
Подпишут нехотя послушною рукой
Противное душе, пером своим дрожащим
Помогут палачам, убийцам настоящим.
Такими перьями, сравнимыми вполне
С кинжалами убийц, у пленных на спине
Знак смерти пишется, а там — клинку работа.
Сия Проформа — дщерь педанта-живоглота,
Который норовит бумажный сор продать,
На чьей спине не грех все палки обломать.
А в дальнем том углу Боязни лик, который,
Бросая тусклый взор, другие гасит взоры,
От ужаса незряч остекленелый глаз,
Ланиты мертвенны и жар на них погас.
В один уселись ряд указанные лица,
А эта вся дрожит, своих речей боится.
Злосчастье рассекло ей перси, но притом
И сердце закогтить пытается перстом.
Тут Кривду надобно узреть, сия пиявка
Торгует благами и жизнями с прилавка;
По слову Генриха Второго в должный срок
Его меркуриал[204] огню костров обрек
Упорных, ибо ввел указом действо оно.
Одежды и тела недавних слуг закона
Вдруг обагрила кровь, потом настал черед
Трусливых палачей по прихоти господ:
Так сходбище вельмож при сходстве их немалом
С плутом Меркурием зовут меркуриалом.
Так проданный сенат, так сей меркуриал,
Как раб, властителю в тот день присягу дал.
Из огненных хором простер свой взор горючий
Великий Судия[205], пронзив зарницей тучи.
Внизу другой дворец[206], вселяя страх, возник,
Жилье зловещее владыки из владык,
Страшит угрюмый вид соединенных башен,
И темных окон ряд в двойных решетках страшен,
Се инквизиции испытанная твердь,
Се обиталище, где проживает смерть,
Се древний медный бык[207]: все заглушает оный —
И голос разума, и жалобные стоны.
Пред ликом Господа не убоится кат
Молитвы задушить, содеять малый ад.
Внизу колодники в подвальной мокрой нише
Глядят на мерзких жаб, и наверху у крыши
Людей покинул сон, поскольку не уснешь
В тяжелых кандалах на жесткости рогож.
И глад, сильней, чем огнь, сжигает в черных норах
Стенания и жизнь измученных и хворых.
Господь в печальный день, в конце их славных дел
Узрит их торжество, высокий их удел,
Златые арки их, триумф во всем размахе,
Их троны, их столбы позорные и плахи[208].
Еще Господь узрит, как смертников чреда
В плащах желтеющих проходит в три ряда[209].
Бредут еретики в своих венках терновых
С тростями на плечах, на желтых сих покровах
Личины дьяволов, но всякий образ тут
На самом деле лжив, и ангелы ведут
Несчастных за руку: таких людских видений
Не знают небеса, не ведают в геенне,
Но бог язычников по их понятьям рад
Узреть на полотне эдем, чертей и ад.
Язычник, увидав рисованные лица,
Считает, что спасен и оттого храбрится,
Но нет на идолов надежд у христиан,
Их не повергнет в дрожь бездушный истукан.
Затем Всевышний зрит воителей отважных,
Кичливо едущих на мулах в позах важных
Под звуки медных труб. Старейший из вояк
В их окружении вздымает адский стяг,
Где вышит Фердинанд, с ним рядом Изабелла[210]
И папа Сикст[211] — душа палаческого дела,
Пред сим полотнищем колена преклонив,
Влюбленная толпа являет свой порыв,
Среди глашатаев, сим скопом окруженный,
Проходит гордый граф со шпагой обнаженной[212].
Искусных палачей таков отборный цвет,
Кастильцев истинных, в ком состраданья нет.
Отродья мавровы, надменные страшила,
В чьей беспощадности геройство их и сила,
Впитали с молоком свирепый нрав, чтоб впредь
На человечество с презрением смотреть,
Вот стая воронов, ей свежей крови надо,
Кружит над плахами и виселицам рада.
Взирает с гневом Бог на праздник новый сей
Клевретов Сатаны, отменных палачей
И рой несметных душ в свое приемлет лоно,
Всех тех, кто боль являл и кто страдал без стона
На сцене, где родной отец, Филипп-король
Велел наследнику играть в орхестре роль[213].
Карл Пятый опочил, и после дней печали
Придворных два врача перед судом предстали[214],
За ними шла толпа, немало было там
Вельмож, высоких лиц, немало знатных дам,
И дети малые в толпе, и девки тоже
Явились проводить страдальцев в Царство Божье.
Дрожи, неправый суд, под спудом страх тая,
За кровь загубленных Небесный Судия
К ответу привлечет, за эту кровь и муки
Вы, судьи, будете платить и ваши внуки.
А вы, кто Церковью назвать себя посмел,
Кому удобнее чураться черных дел,
Чьи руки чистые, однако речь кровава,
Поскольку властвовать ножу дарует право,
Вам все бы подстрекать, но быть самим в тени.
Как чернь еврейская, кричите вы: «Распни!»
Вы книжникам сродни, мужам многоученым,
Вы, осудившие, чисты перед законом.
Не вы ли палачи, кому поживой кровь,
В перчатке белой длань простершие и вновь
Содеявшие казнь, разящие умело,
Так, чтоб не пачкать рук и не касаться тела?
Злодеи-книжники, верша неправый суд,
Перчаткой белою за это мзду берут,
Для верности вперед берут немало злата,
Подпишут приговор — сполна им будет плата.
Такими нравами испанский сей недуг
Державы заразил, лежащие вокруг.
Европу зрит Господь и на ее равнинах
Плывущий дым костров, на коих жгут невинных,
И стогна людные, и шумные дворы,
Где толпы зрителей отменной ждут игры,
Забавных зрелищ ждут, трагедий жаждут новых,
Погибели живых, страдания здоровых.
Там злобятся сердца собравшихся людей,
А дух, захваченный иллюзией своей,
Бранится и вопит, притом глушит моленья
И стоны гибнущих; вот так же в иступленье
Вопили римляне, народ, погрязший в зле.
В ладоши хлопали и перст большой к земле
Повертывали враз[215], тогда как в нашу пору
И то не склонны мы к такому приговору.
Вопили ад и Рим, чтоб варваров разжечь,
Повсюду слышалось: «Смелей! Иди на меч!»
Тела едва живых влекли в грязи кровавой,
И дети тешились столь странною забавой,
Телохранители, вопя со всех сторон,
Перекрывали крик поверженных и стон.
Затем растлители умов, при этом сами
Глупцы бездушные, таких ввергали в пламя,
Кто нес в себе Христа и тяжкий крест Христов,
Кто телом принял боль, кто стал вязанкой дров.
Наш Агнец[216] связанный не испытал боязни
Пред смертью, он хулы страшился пуще казни.
Когда надежды нет и страх в душе исчез,
Те, кто уже стоит в преддверии небес,
Кто верностью своей, презрением к юдоли
Познанья высшего достиг по вышней воле,
Песнь лебединую не пропоют, их глас
Старанием пройдох до гибели угас.
Молитвы немы их, но славят Всеблагого,
Тем, кто сберег сердца, уже не нужно слово.
Все те, кто истине заткнуть желает рот,
Иную истину вещают в свой черед,
Но истину небес к молчанью не принудят.
Дивился род людской (и вновь дивиться будет),
Что Бог свидетелям вернуть способен вмиг
Звучанье голоса и вырванный язык[217].
Такие чудеса полезны в наше время.
Испепеленных прах бесценных злаков семя,
И после холодов и долгих дней тоски
Взойдут весенние цветущие ростки,
Дохнут целительным бальзамом благовонно
На стогнах и дворах небесного Сиона.
От крови, пролитой по манию владык,
Струится дождь с небес, из-под земли родник,
Стеблей божественных питая корневища,
Струится с влагою божественная пища,
И вздохи узников, покинув мрачный свод,
Стремятся, как зефир, овеять мир красот.
Создатель наш, чей труд искусный бесподобен,
Из смерти жизнь извлечь, из зла добро способен,
Он каждую слезу в сосуде сохранит,
Ведет он перечень всех бед и всех обид,
В Париже, в Лондоне, в Мадриде, среди Рима
Сбирают ангелы наш прах неутомимо,
Все стороны земли, морская хлябь и твердь
Запишут имена приявших в муках смерть.
Вот вам свидетели без страха и упрека.
Какая, судьи, вам поможет проволока,
Увертки, хитрости, утайки? Разве Бог
Нуждаться будет в них, когда настанет срок
Великого Суда, чьи приговоры строги,
Пред коим трепетать придется вам в итоге?
Когда бы знали вы, как наш Господь суров,
Судя любимых чад, равно как их врагов.
Вам знать бы, что подчас безвинные в ответе,
Вот знак вам истинный: вы у себя в совете
Впотьмах блуждаете, как будто свет потух,
Ваш глаз не разглядит, не ощутит ваш слух
Того, кто начертал на куполе высоком
Святую летопись, прочтенную пророком,
Где буквы древних строк, исчерканных стократ,
Лишь духи горние отчетливо узрят.
Грядет переворот, восстанет, как бывало,
Народа правый гнев (сей гнев жрецов Ваала
По знаку Илии когда-то истребил)[218].
Пусть обличают тех, кто, не жалея сил,
Взрастил невежество, пусть также судят клику
Безумцев, преданных убийце Доминику[219].
Фемиды торжество приходит в должный срок,
И ясноликая преступных валит с ног,
Ее глаза влекут, вселяют страх промежду
Людьми, но вместе с тем вселяют и надежду.
Фемида хмурится, но не резка на вид,
Ее ведет закон, Господь ее живит.
Она окружена своею свитой личной,
Где столько знатных лиц с повадкою различной.
Вот судьи древние, еврейские мужи,
Не запятнавшие свой сан словами лжи,
Вот первый — Моисей: законодатель оный,
Природе следуя, установил законы,
Две каменных плиты с Синая нес потом,
Где начертал Господь завет своим перстом,
Потом весы и меч приял по слову Бога,
Чтоб честно суд вершить, карать виновных строго.
Поздней разгневанный ревнитель Финеес[220],
Нечестье покарав, умерил гнев небес,
А праведным вождем Навином непреклонным
Ахан за кражу был казнен под Иерихоном.
Пред битвой Иеффай обет принес Творцу,
И дочь пришлось убить несчастному отцу[221].
А здесь мы зрим судью пророка Самуила,
Которого толпа безумная молила
Назначить ей царя, но мудрый наперед
О нравах деспотов уведомил народ.
Всех выше стал Давид, прикончивший раздоры,
Потом был Соломон, решавший ловко споры,
Одна десница ложь подписывать могла,
Лишь Божья истина другой была мила:
Мы видим малыша в руках двух грозных стражей[222],
Воздетый хищный меч в деснице видим ражей,
А вот две матери: безжалостна одна,
Другая вся в слезах и мертвенно бледна.
Сей царь был грешником, блудил, бывало, всяко,
Порокам потакал, не на суде однако.
Потом был Иосафат и Езекия с ним[223],
И Ездра[224], что вернул народ в Иерусалим,
А также Даниил[225], защитник ждущих казни,
Читающий в сердцах, исполненный приязни
Искатель истины, всех судей идеал,
Он строго вел допрос, но ввек не упрекал.
Светил полно в толпе язычников старинных:
Вот славный Аристид, униженный в Афинах[226],
Вот царь Агесилай[227], вот Артаксеркс[228], вот
Царица Тамирис[229] и весь ее народ,
Вот пьющий злато Крез[230], вот Красс, который топит
В крови свою главу и смерть свою торопит[231],
Вот мудрый муж Солон[232] и тот, кто в трудный час
Берег закон сильней, чем свой единый глаз[233],
Вот Кир[234], как вживе был, вот Ксеркс[235], а с ними вместе
Мы Агафокла[236] зрим: сей муж сподоблен чести
Гончарной глиною помазаться на трон,
В пиру он посему смиренья чтил закон.
Замкнула шествие премудрая ватага
Мужей, составивших синклит Ареопага.
А сей когортою прославлен древний Рим,
Мы говорим о тех, кем был закон храним,
Катоны[237] истине учили в этой школе
И Манлий[238], коему дал имя Капитолий,
И род Фабрициев[239], оратаев земли,
Которых от сохи к правленью привлекли.
Счастливым Август был, счастливых повелитель,
Правитель праведных, неправых победитель,
Завоевавший мир оружьем и огнем.
Родился на земле Спаситель наш при нем.
Тут Бруты, Фабии, Помпеи, Сципионы[240],
Тут справедливый Рим, хранивший трон законный
Сирот египетских и вдов, чью долю встарь
Возжаждал Антиох, бактрийский государь[241].
Замкнувшие сей ряд Юстиниан суровый,
Север и Антонин, законности основы,
Траян и Адриан считались бы в благих,
Коль кровь Христовых чад не пала бы на них[242].
Здесь мы друидов зрим, кто жалости не ведал,
Поскольку им никто святых законов не дал,
А наш Великий Карл, занявший франкский трон,
Дал старой Франции салический закон[243],
Теперь урезанный, а прежде тем законом
Вершить дела мужей не дозволялось женам.
Что нынче лилии! Пилюли тешат вкус![244]
Тосканец галлом стал, этруском стал француз;
Руками галлов встарь, надежной сей опоры,
Владыки чуждых стран свои решали споры
И темные дела; тогда большую роль
Играла Франция, играл ее король.
Тут лица новые. Для давних поколений
Все это мелкота, хоть прежних современней.
Как мало нынче тех, которые на суд
За право попранных в свидетели пойдут!
В Эльзасе, помнится, один судья когда-то
Мог в краже уличить того, кто ближе брата
Родного был судье. Сей новый Даниил
Однако ближнего сурово осудил.
Бургундский сюзерен свой долг у кредитора
Замыслил отсудить и вызвал крючкотвора,
Когда же совершил подлог служитель зла,
Его повесили, чтоб правда не всплыла.
Сей герцог странствовал и, едучи дорогой,
В селенье встретился с одной вдовой убогой.
«В гробу лежит мой муж, — воскликнула она, —
Соседи дали мне на саван полотна,
Нет в доме ни гроша, а наш кюре-хапуга
Бесплатно хоронить не пожелал супруга».
Попа приволокли, и грозный феодал
Велел такой свершить надгробный ритуал:
Скликать весь здешний клир, всех пастырей округи
(Пускай побегают, пускай дрожат в испуге!),
Чтоб на глазах святош связать к лицу лицом
Кюре с покойником, живого с мертвецом,
Плоть с плотью, и затем стараньями синклита
Предать сих двух земле и так, чтоб шито-крыто.
Где ныне Герцог тот, что в пору бед отнять
Посмел у чад земли Господню благодать?
Там за рогами гор, за Альпами по слухам
Есть люди крепкие еще умом и духом:
Зрим Сфорцу[245], сходного с мужами старины,
С ним рядом вольные Венеции сыны.
Вот Мельфи доблестный[246], сей князь из лучших лучший,
Такой алмаз найти в наш век не частый случай.
Он тронут был слезой поруганной вдовы,
Чьей честью муж купил спасенье головы,
И все же был казнен наместником-тираном,
Который честь попрал и взял свое обманом,
За что и покарал сурово эту мразь
Законам Божеским и чести верный князь[247].
Здесь мастер и пророк изобразил такое:
На строгом полотне выходит рать из боя,
Мы видим тех, чья кровь о мщенье вопиет,
Кого украсил мирт, кто в белое одет.
Воздеты длани их, их очи разглядели,
Как воздвигается в заоблачном пределе
Суда небесного победоносный трон,
Чисто-серебряный, в лучах со всех сторон.
По четырем углам там видится четыре
Животных с крыльями, досель незнамых в мире,
Их ноги, как столпы, мощны четверки рук,
А лики светятся, и все светло вокруг,
Четыре вида зрим у четырех обличий:
Вид человеческий, орлиный, львиный, бычий.
Сии животные страшат, разят в упор,
Бросая сноп огня, свой искрометный взор,
И, неподвижные, они во все пределы
Распространяют жар и мечут молний стрелы[248].
Когда-то повелел премудрый Соломон
Отлить двенадцать львов, украсить ими трон,
Чтоб всяк входящий в суд дрожал пред этой сворой;
Но трон Всевышнего попрал своей опорой
Сто ликов ангельских, сто львов, готовых враз
Отправить сотню стрел, заслышав Божий глас.
Толпа, о коей речь, ослеплена лучами,
На ощупь движется, но вновь перед очами,
Возвеселив сердца, горит святым огнем
Судейский Божий трон и Судия на нем;
Так шествует толпа, а вместе с нею пламя
Зарей недвижною плывет над головами,
И горьких жалоб рой к престолу устремлен
От имени земных шестнадцати племен.
Суду небесному служить готовы верой
И правдой молнии с горящей вкупе серой,
И ветры вольные, надежные гонцы,
Известье о суде несут во все концы,
И ангелов летят крылатые заставы,
Неправых судей скоп на суд сгоняя правый[249].
А в праведном ряду обвитых петлей зрим
Брикмо казненного, Каваня рядом с ним[250],
А вот Монтгомери[251] с копьем в могучей длани
И доблестный Монбрен[252], ведомый на закланье,
И множество других, кто в тяжбе против зла,
Погибнув, победил, чья сторона взяла.
Меж многих извергов мы видим Немезиду,
За ней влачится цепь, увесистая с виду,
На той цепи сенат, сидевший взаперти,
Теперь ему на суд под стражею идти.
Другой конец цепи влачит судейский причет,
Подмогу просит он и подопечных кличет.
О подопечных я? По вышней воле тать
Свободу пожелал у каторжан искать,
Хлеб у ограбленных, жизнь у лишенных жизни,
Честь у поруганных, чужих в своей отчизне.
Трех с петлями вкруг шей, трех мудрых видим тут:
Бриссон, Арше, Тардиф[253], степенные, идут,
Своих убийц в цепях на суд волочат правый:
Тут Пражена, Буше, а вот Ленсетр кровавый[254].
Вот пристав, вот судья, палач и духовник.
Ах, сколько ловкачей узрят в единый миг,
Что их монастыри превращены в притоны,
Что храм святой не храм — какой-то хлев зловонный,
Преступным сборищем предстал сенат седой,
Стал виселицей двор[255], а гордый Лувр тюрьмой.
Явилась дщерь небес со свитой быстрокрылой,
С немногочисленной и все ж немалой силой,
И столь надежною, что никакая рать
Фемиду светлую не может удержать,
Ее победная промчится колесница,
Дорога не дрожит, трава не шевелится,
Но давит грозный воз колесами тела
Уродцев, коих тьму Гордыня родила,
Обиды злобной дочь, и вот, страшась ловитвы,
Она бежит стремглав, ей вслед летят молитвы,
Чью стаю быструю пустил Юпитер вслед.
Тот, кто наживе рад, теперь на звон монет
Не привлечет бойцов, наворотивших гору,
Се херувимов рать, крушивших без разбору
Ассуровы полки[256]. Взгляните же, как тут
Из рассеченных чрев сокровища текут.
Как страшен скрип зубов, как дергаются лица
У тех, по чьим телам промчалась колесница!
Колеса правые направлены на власть,
Под заднее должны законники попасть,
Колеса левые на делопутство правят,
Из них переднее лжепоказанья давит.
Дочь неба и земли берет свой разновес,
Весы берет свои, вершит закон небес,
Из-под повязки все дано узреть богине,
Хоть глаз ее никто не видывал доныне,
Ей не было нужды завесу с глаз совлечь,
А такоже вложить в ножны свой острый меч.
Все под колесами — обида и подмога,
Четыре в упряжи летят единорога[257].
Вдова и сирота навстречу им идут,
Сутяга прочь бежит, с ним ростовщик и плут,
Вслед без оглядки мчит дрожащий в страхе пристав,
А также целый клан судебных формалистов,
Кто заводил дела, кто налагал арест,
Оплату за процесс, защиту и протест,
За то, что суд решил и право предоставил,
За нарушение и соблюденье правил,
За предписание, за подпись, за ответ,
Надзор, ревизию и закладной билет,
За тайну следствия и прекращенье дела,
За недоказанность... Как все осточертело!
Словами мертвыми вконец испорчен стих,
Они уместнее в судебных докладных.
Уходит всё и вся: нормандская корона
И преданная злу тиара Авиньона[258],
Где трон Антихриста, на римский правя лад,
К французским королям был добр и тароват.
Так в графстве Пуату такой же ловкий кто-то,
Боюсь, найдет себе такого ж доброхота.
В преступных сих рядах не видим беглецов,
Пытавшихся найти в Швейцарии покров[259],
Для тех закон небес важнейший, поелику
Народ Господень чтит лишь Бога как владыку.
И гордых скоттов край и храбрый Альбион
Не даст порокам кров, поставит им заслон,
У благородных сих всегда законы строги,
Честны законники, умерены налоги.
Но как непрочно все под куполом небес,
Как все меняет суть, значение и вес,
Сыны Британии, гельветы и батавы[260],
Коль не найдете вы на ваших слуг управы,
Коль ябеда и ложь придут на смену прав,
О сын Британии, швейцарец и батав,
Придется в страхе вам зловещей ждать приметы
И вскоре ощутить смертельный взгляд кометы.
И ты превратности от вестницы беды,
Как счастья от иной ниспосланной звезды,
Прими, Елисавет[261], чья длань достойно правит
И верных подданных помощниками ставит.
Се имя славное меж добрых королей,
Стоящее в ряду таких, кто в жизни сей
Изрядно пострадал, — я начертал такое,
Поскольку Дух Святой водил моей рукою.
Как перст Всевышнего тебе предначертал,
Ты из узилища попала в тронный зал[262],
Столь высоко взошла от смертного порога,
Что осудить могла свою же плаху строго,
А тот, чей взгляд узрел, как ты стремилась в печь,
Готова умереть, чтоб душу уберечь,
Опасности твои узрел, отвел их дланью,
Победу дал и мир по твоему желанью.
Господь наш обучил тебя искусству слов,
Уменью говорить на языках послов,
Избавил он тебя от вражьегоковарства,
От двадцати крамол избавил государство[263],
Он дал тебе оплот из преданных сердец,
И пред тобою львов преобразил в овец,
У трона твоего склонились их когорты,
Бойцы отважные у ног твоих простерты,
У девственной груди надежные щиты,
На них единорог, как символ чистоты.
В том древнем образе таилось провозвестье
Величья твоего, а также благочестья,
Твой разум водворил в земле твоей покой,
И вражьи полчища о брег дробятся твой,
На стороне твоей в бою моря и скалы[264],
Слои воздушные, простор небес и шквалы,
И молнии падут на твоего врага,
И громы вострубят победу, как рога.
Твои воители с тебя берут примеры,
Ведь не щадила ты себя во имя веры.
Ты, Роза Алая, над Белой верх взяла[265],
Ты вышла в дальний путь, и слышится хвала,
Когда суда твои, властительница моря,
Плывут вокруг земли, с волной и ветром споря.
Пусть всходит над тобой сияний новых свет,
Пусть после прожитых семидесяти лет,
Дебора мудрая[266], о херувим всевластный,
Властолюбивых бич, светильник мира ясный,
Твоя земная власть пребудет на века,
Пускай бразды возьмет надежная рука
В державе, коей мощь твои воздвигли руки,
О дух, познавший все на свете, кроме скуки!
Господь гонителям и лиходеям всем
Сулит за все воздать с лихвой — семижды семь.
Прочесть вам, аспиды, конец сей песни надо,
Притом до дна испить большую чашу яда,
Заткнули уши вы, чтоб не внимать словам,
Но прежде, чем вступить в мой стих, полезно вам
Узнать, в чем вас винит обиженный, и снова
Вы, безголовые, не слышите ни слова.
Встать! Суд идет! Молчу. А лире петь черед,
В ней сила вечная свой голос подает.
Мы обращаем к вам, о судьи, гнев Давида,
Хоть меньшая была сего царя обида.
Ну что, советники, у коих дел гора,
Сыны Адамовы, для коих жизнь игра,
Признайтесь наконец: у Господа в палате
Какой хотите счет вы предъявить к оплате?
Клятвопреступники, поправшие закон,
Весами лживыми несете вы урон
И скверну всей земле, а также в изобилье
Дарите людям смерть, руины и насилье.
Утробой грешною зачатые, потом
Рожденные не в срок, увы, не молоком —
Вы ложью вскормлены еще в пеленках были,
Вам пищей эта ложь пребудет и в могиле.
Вы схожи со змеей, пятнистою на вид,
И также желтизной сквозь кожу желчь сквозит,
Сей смертоносный гад, как вы, не спит в засаде,
Порой сплетается с другими: гад на гаде.
Известно, аспиды, законникам под стать,
Хвосты используют, чтоб уши затыкать,
Тут искусители являются и хором
От Бога отвратят особым наговором.
Всем, кто не слышит слов природе вопреки,
Всевышний, сокруши зловонные клыки,
Дроби им челюсти, сим горделивым львятам,
Своим стальным прутом, а можно — и булатом.
Пусть эти гордецы иссякнут, как вода,
Пусть недруги их стан рассеют без труда,
Пусть будут слабыми их тетивы и руки,
Пускай обломки стрел в пространство мечут луки.
Сим гусеницам смерть грозит уже весной,
Улиткам сим истлеть, ракушкой стать пустой,
Сих недоношенных рождают им на горе,
Они приходят в мир, дабы погибнуть вскоре.
Цветы сих терниев сжигает суховей
И сушит поросли от веток до корней,
Все тлеет, все гниет, и проклятое древо
Пойдет, как бурелом, в огонь для обогрева.
Пусть праведник узрит, отмучившись сполна,
Что уготовал Бог для тех, на ком вина,
В крови своих убийц пускай стопы омоет,
Пусть брызги взмоют ввысь, пусть это слово взмоет:
Рука Предвечного нежна и тяжела,
В ней благо праведным, для грешных уйма зла,
Он суд и на земле над извергами правит
До той поры, пока день страха нам не явит.
Рукой того, кто звук из гуслей исторгал[267],
Однажды Голиаф сражен был наповал,
Сей филистимский муж породы великаньей,
В боях невиданный и в образах сказаний.
«Гряди, о Господи! — донесся голос к нам,
— Взгляни, бесчинные твой разрушают храм».
«Гряди! — взывает дух, — спаси Свой дом, о Боже!»
«Гряди!» — зовет Жена[268], и мы ей вторим тоже.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ОГНИ.

Походные ряды пусть врат златых достигнут,
Там стяг Израиля на небеси воздвигнут,
Бойцов сионских рать недаром кровь лила,
Кремень в ладони бел и перевязь бела[269].
Раскрой, Иерусалим, врата, смети преграды,
Иуды храбрый лев[270] ведет свои отряды,
Затем чтоб властвовать, воздвигнув над тобой
Победный свой штандарт, закона знак святой.
Пусть не сражатели Артурова турнира,
Но все же рыцари, те, кто с творенья мира
В круг избранных вошел, ступайте все скорей
В строй верных Господу, на белых сев коней.
Вас ангелы ведут, вам рай сулит жилище;
Сжигают вас огни, чтоб души стали чище;
Свидетели небес, сонм праведных сердец,
Вас чистый ждет покров и славы ждет венец,
Вы дали аду бой и сбросили расшитый
Свой свадебный убор, наряд ливрейной свиты.
Веди, Господь, мой стих, мой труд благослови,
Чтоб среди стольких мук подвижники Твои,
И жены, и мужи, под этими руками
Живыми ликами в Твоем явились храме.
С такими мыслями почил я, и во сне
Живым видением предстал внезапно мне
Лик совести моей уже перед рассветом,
И я свои черты узрел на лике этом.
И совесть вещая ладонь мою берет:
«Ну что ты выберешь из Божеских щедрот,
Убогий разумом? Посмеешь ли оставить
Мученья в стороне, страдальцев обесславить,
Предать забвению, им, лучшим, предпочесть
Их победителей, воздав бесчинным честь?
Боюсь, что выбор твой — весь этот сброд бандитов —
Во вкусе времени и нынешних пиитов,
Что строгим этот вкус враждебен потому,
Что эти различить способны свет и тьму».
И я ответствую: «Души моей зерцало,
Ну как тебе солгу? Ты вмиг мне подсказала,
В чем корень выбора, соединив моей пыл
С высоким замыслом, чтоб веку я взрастил
Побеги юные, бутонами одеты,
Чтоб мог повсюду слать прекрасных роз букеты.
А коль не примет Бог никчемных сих даров,
Тогда иной свой дар я принести готов,
Пером историка вершить труды иные
И прозой излагать события земные:
Без выбора имен в истории моей
Счастливцев вознесу превыше королей».
Так заключен был мир меж совестью и мною,
Теперь, верша свой труд, усилия удвою,
Уверенный, что стал богаче во сто крат,
Что слог пусть некрасив, но сущностью богат.
О души сгинувших как жертва истуканам,
Ваш гнев придам словам, дам голос вашим ранам
В предвосхищенье дня, когда настанет час,
И ангел приведет к вратам небесным вас.
Чей изберу пример, чью доблесть удостою
Хвалой? Всем правит Бог. Пред вашей сединою
Склоняюсь, старики, она, увы, красна,
И красит вашу кровь святая белизна.
Иероним и Гус[271], как ваша стать знакома
Тем, кто влеком на казнь по улицам Содома[272]
В бумажных колпаках по прихоти суда,
Где блещет злато митр, но нет в сердцах стыда,
И там лжепастыри, бумажные сутяги,
Грозят златым сердцам тиарой из бумаги.
Но пепел, сгинувший в потоках и ветрах,
Куда полезнее, чем злополучный прах
Гниющих мертвецов из родовитой знати,
Одетых мрамором: дыханьем благодати
Разносит пеплы ветр, как в поле семена,
И к берегам стремит речная быстрина.
Так зерна бросило «лионских нищих» братство[273]
Меж альбигойцами, а те сие богатство
Посеяли тотчас во всех концах земли,
Хоть двести тысяч душ при этом полегли.
Пред нами Альбион, где был синклитом бестий
Джерард[274] приговорен с соратниками вместе:
Нагими гнали их по стогнам в холода,
Им был заказан кров, одежда, хлеб, вода,
Те восемнадцать душ под лондонским туманом
И разум потрясут и сердце англичанам
И не престанут стих до смерти распевать:
«Для верных Господу в страданье благодать!»
Так Божья истина, раскинув руки смело,
В краю полуночи, сияя, пролетела;
Господь проник в тюрьму и в каменной ночи
Седому Виклифу[275] свободы дал ключи
И Англии открыл, что путь страдальца правый
Военных подвигов достойнее и славы.
Вот Бейнем[276], в чьих руках жар нестерпимый дров,
Он обнял свой костер, он целовать готов
Орудье гибели, его сполох кровавый,
Оружье грозное своей бессмертной славы:
Дыханье жарких уст зажгло огонь сперва,
От головни небес и занялись дрова.
Фрит взял с него пример и сам своею дланью
Поленья в огнь бросал, помог его пыланью
И угли жаркие лобзал в забвенье сам,
Сии прекрасные ступени к небесам.
Явился Биверленд из лона Церкви следом,
И Торп, и Соутри, готовые к победам,
Ученые умы, отважные бойцы,
Мужи, стяжавшие лавровые венцы.
Ты высоко взошел и сломлен был, усталый,
(Ведь на вершинах гор сильней, чем в долах, шквалы),
Но право мне дает конец достойный твой
Петь, Кранмер[277], о тебе, святитель и герой.
Удел твой был высок, и жизнь твоя вседневно
Была счастливою, а смерть была плачевна.
Подумайте, на что в последний час похож
Жестоковыйных вопль, влекомых на правеж,
Как не на плач детей, которым повелели
Кончать свою игру и спать идти в постели.
Усталым пахарям милее, чем игра,
Отдохновения желанная пора,
Кто до смерти устал от жизни беспросветной,
Со смертью встречи ждет, как радости заветной,
Но тем, чья жизнь была подобием игры,
Едва ли по сердцу палящие костры.
Не восхваляю здесь господ из высшей сферы,
Упоминаю их как редкие примеры,
Когда сквозь узкое игольное ушко
Всевышний продевал канат, как нить, легко.
Отправимся вослед бесстрашным англичанам,
Чей край на «ангельский» похож звучаньем странным.
Необоримый Хокс[278], ты не последний тут,
Был твердым твой обет: едва костер зажгут,
Возденешь к небу длань, и жар переупрямить
Не сможет мужества и не осилит память.
Когда твой лик пылал, а путы на руках
Истлели в пламени и превратились в прах,
Ты выполнил обет, воздев над головою
Обугленную пясть короной огневою.
Священный Альбион, средь скольких светлых душ,
Тобою вскормленных, был Норрис[279], славный муж.
Недаром сказано, что христианам истым
Ко славе предстоит идти путем тернистым.
И сей истерзанный, разут и полугол,
Через врата тюрьмы к стезе страданий шел.
По остью острому, пятная алым травы,
До места лобного влачился след кровавый,
По колкому ковру небесною тропой
Проложен путь туда, где ждал венец златой:
Так учат ноги дух, который приучила
Мученья презирать небес Господних сила.
Узрел мгновенно Бог (поскольку краткий миг
В глазах Всевышнего векам равновелик)
Две казни лютые двух душ несокрушенных,
Два редких мужества, сокрытых в слабых женах,
Двух дщерей Англии, двух преданных Христу,
Два лика горестных, хранящих красоту.
Одну немало дней гноили в заточенье,
Но стойко узница сносила все мученья,
Был ею посрамлен в темнице Сатана,
Являла тем, кто слаб, благой пример она,
Дух поднимала в них. Какой мучитель рьяный,
Мастак заплечных дел, мог сладить с Эскью Анной?[280]
Когда тюремный мрак в теченье долгих дней
Не мог упрямицу сломить, тогда пред ней
Разверзли страшный ад, подвергли мукам тело,
И полумертвая от всей души жалела
Своих мучителей, чья злоба побороть
Пыталась нежную измученную плоть.
Молчала узница, в безмолвье голосили
Тугие вервия, стеная от усилий
Махины пыточной, бездушной силы чьей
Не трогает слеза страдальческих очей,
Они мучителей не удостоят взгляда,
Поскольку их влечет единая отрада,
Их вера светлая возносит к небесам.
Судья осатанел, затягивает сам
Двойные петли уз, он скинул облаченье,
Он с инквизитором в слепом ожесточенье
О жалости забыл, творят безумцы ад,
Единой жаждою мучительства горят,
Ломает кости зверь и разрывает вены,
Но завладеть душой бессильна власть геенны,
И вера устоит, ей в помощь сам Господь,
Который оградить от мук способен плоть.
Не стонет узница, как будто онемела,
Душа ее жива, уходит жизнь из тела,
И, полумертвое, его уносят прочь.
Но духом сильная старается помочь
Собратьям страждущим спасительною речью,
В беседе доброту являя человечью.
Была ей пленом жизнь и каменный острог,
Свершила Анна все, и вот ее итог:
Готовят судьи казнь, венчает суд неправый
Короной произвол, а мученицу славой.
Четыре смертника трепещут пред костром,
Она дарит им свет Господень и притом
Владеет душами и правит их делами,
Чтоб верой пламенной затмить любое пламя.
И молвила она: «О смерть, где длань твоя
Разящая? Где блеск стального острия?
Где взгляд свирепый твой? Где облик твой, страшащий
И хищников ночных, и злобных вепрей в чаще?
Хвала тебе, Господь, здесь лишь тебе дано
Живое убивать и муку заодно,
Отверзлись небеса, нам лик являя Божий,
Отриньте, братья, страх и встретим смерть без дрожи!»
Так на костре она держала речь, пока
Не трогал сердце жар, лишь обжигал бока,
Но вот крылатый взмет порыва огневого
На небеса вознес и дух ее, и слово.
Второй страдалицей была Джоанна Грей[281],
Блюсти ей честь страны как чаду королей,
Ей трон завещан был, но Властелин Вселенной
Своей избраннице иной венец, нетленный,
Взамен короны дал и зрение орла,
Чтоб Царство Божие земному предпочла,
И стало ей в беде милей владеть собою,
Чем смерть одолевать, беря победу с бою.
Страдалице подвал, принцессе небосвод,
Сменила узница престол на эшафот,
Ей нижняя ступень заместо пьедестала,
Карета пышная позорным возом стала,
Финифть запястная и связки жемчугов
Предстали вервием и ржавчиной оков.
Прекрасное чело, венчанное позором,
И эта плоть в цепях людским явили взорам
Знак, что в любви к Христу, — о чудо из чудес! —
Струится вместе кровь и нищих, и принцесс.
Народ на эту казнь взирал в слезах и гневе,
Сочувствуя своей, столь юной королеве,
Которая рукой в перчатке напослед
На тавле восковой писала свой завет,
С запястий путы сняв иссохшими перстами,
В глубокой горести своей придворной даме
Перчатки отдала, а страже крепостной
Вручила грамоту, завет последний свой,
Где значилось сие: «Коль дух, стяжав свободу,
С юдолью узы рвет, восходит к небосводу
И молвит истину пред тем, как там почить,
Коль эту речь мою способен ты почтить,
Когда, покинув дол, мой дух, парящий в небе,
Для мира дольнего принявший смертный жребий,
Всю верность истине являет пред людьми,
Печать моей души, последний дар прими.
Так я тебе пишу, дабы сказать о многом:
Отвергни идолов, тогда пребудешь с Богом,
Отвергни плоть свою, вкушай иную снедь,
Для жизни и любви не бойся умереть,
Пожертвуй жизнь свою тому, кто полон силы,
Но, смерти не страшась, не пожелай могилы,
Конечен жизни ход, и всякий Божий день
В пути к последнему лишь новая ступень,
Взыскующий небес легко снесет мученья,
День смерти для него предстанет днем рожденья».
Слова сего письма не только в мягкий воск
Перстами врезаны, но в человечий мозг:
Прекрасной пленницей пленился страж в остроге
И вскоре по ее последовал дороге.
Когда хотел палач в последнем действе взять
Несчастную за пясть, дабы к столбу вязать,
Она отпрянула, простерла руку в страхе,
Оберегая честь и чистоту на плахе;
О нет, не меч, не смерть родили в ней испуг —
Прикосновение нечистых грубых рук;
Чтоб шею обнажить для острого металла,
Она на помощь звать дрожащих фрейлин стала,
И слишком нежные для страшных сих услуг,
Бедняжки были с ней вплоть до последних мук.
Сраженный Цезарь пал, не чувствуя нимало
Крушенья своего, лишь боль и хлад кинжала,
Он ощутил, как плоть пронзили, но не дух,
Как иссякает кровь, но разум не потух,
Он грудь свою и честь в конце земной дороги
Прикрыл изодранной клинками тканью тоги,
И сердце Цезаря пред гибельной чертой
От смерти спрятаться пыталось под рукой.
Так и страдалица, ведомая к закланью,
Свою красу и честь оберегала дланью,
Хранила ясный лик. Но вот, верша судьбу,
С повязкой на глазах ее ведут к столбу,
Закланной агницей она лежит во прахе,
И кровь ее течет по лезвию и плахе,
А душу ангелы возносят к облакам,
Дабы ее привлек на лоно Авраам[282].
И Билни[283] в грозный час Господня длань хранила,
В тот вечер надобна была большая сила,
Дабы пред казнью мог в узилище своем
Он твердо выстоять под пыточным огнем.
К нему явился кат, когда уже стемнело,
Стал жечь его свечой, терзать перстами тело,
Под малым сим огнем от несказанных мук
Сперва на краткий миг в нем сердце дрогнет вдруг,
Потом он вынесет огонь, чьей лютой злости
И кожу предадут, и костный мозг, и кости.
Бесстрашный Гардинер[284] призвал мои слова,
Его британская отвага в них жива.
В нем закипала кровь, моля его смириться
И португальскому кумиру покориться.
В день свадебных торжеств владыки тех сторон
Он, чтя закон небес, попрал иной закон,
Он жизнь свою презрел, и страха в нем не стало,
К ногам поверг дары из дланей кардинала
Во время таинства. Среди мечей и лат
Презрел он пышное убранство адских врат.
Он ужас превозмог и мук переизбыток,
Мучители его изнемогли от пыток,
Дух несгибаемый железо мук сгибал,
И сердце, как алмаз, могло крушить металл.
И мученик глотал три раза плат на нитке[285],
Стонали зрители при виде этой пытки,
Сих изощренных мук немало он вкусил,
Нечеловеческих, превыше всяких сил.
На плахе он сперва простился с дланью правой,
Но поднял левою обрубок сей кровавый,
Прижал к нему уста. Секут вторую пясть,
Он к ней склоняется, чтоб также ртом припасть.
На дыбе он повис, но дух его крылатый
Стократно превозмог все петли и канаты.
Подошвы жгут ему, и это праздный труд,
Увы, раскаянья в страдальце не найдут.
Благообразия страданье лик лишило,
На медленном огне уходит жизнь и сила.
Дано ль мне одолеть моря столь долгих строк
И перечислить всех, кто, не бледнея, мог
Мучительную смерть принять, огонь геенны,
Жестокость голода, темниц зловонных стены,
Клещей каленных жар, горящих смол замес?
А слезы короля?[286] А муки трех Агнесс?[287]
Мы цвет Британии в иных краях сбираем,
Узревших в храбрых львах, взращенных этим краем,
Небесных ангелов; однако англичан
Прошу я отпустить мой глас за океан
К народам варварским, к звериным их берлогам.
Однажды Сатана, преследуемый Богом,
Бежал в Америку, где эти племена
Жестокость палачей изведали сполна.
А наших беглецов[288] топили волны в безднах,
О скалы острые крушили их, болезных,
Но агнцы добрались до сих пустынных мест,
В пути их осенял Господень перст и крест;
Воздев на небеса страдальческие взоры,
Они рвались душой в родимые просторы,
Их зыбкие мечты вес обретали свой
При помощи ветров, чей легкокрылый рой
Помчит их к Франции, к родным прибрежным скалам,
Упорство даст плоды назло волнам и шквалам,
Не зря Господь явил, сколь благами полна
Бразильских дикарей пустынная страна,
Чтоб первобытные сии сердца и души
Для слова Божьего свои отверзли уши.
Но вновь Господь Свой взор к Европе обратил,
Узрел воочию, что ей самой немил
Ее зловещий лик, несущий ужас градам,
От крови ржавый весь и зачерненый чадом.
Бог пахаря узрел, который с лишним год
Сидит в узилище, где слишком низкий свод
Согнул беднягу так, что он свои колена,
Как свод, над головой возводит неизменно:
И сей природы сын, несчастный узник сей,
Тринадцать месяцев кончины ждет своей.
Флоран Вено[289] в тюрьме провел четыре года,
При этом шесть недель в аду такого рода,
Где ноги задраны и скрючены, хоть вой,
Попробуй отдохнуть в позиции такой.
От глаз людских таит свои дела неправый,
Но Бог шлет журавлей в свидетели кровавой
Кончины Ивика[290]. К Творцу воззвал Вено,
Чтоб чудо Бог явил в миру, где зла полно,
Чтобы помог словам вещать о благе люду,
Когда глухих не счесть, когда слепцы повсюду.
Не погрузился дух его во глубь сует,
Но истину желал возжечь, как яркий свет.
Сей смертный был свечой, его огонь был чудом,
Но гаснет и свеча, накрытая сосудом.
Необоримому был кровом небосвод,
И солнце ласково дарило свет с высот.
Господь ему внимал, и час тот незабвенный
Все прочие затмил в печали сокровенной.
Был выход сказочный и царственный финал,
С волненьем весь Париж на подвиг сей взирал.
Сердца беззлобные хвалу возносят Богу,
Возносит сирых Бог к небесному чертогу;
Он сердце царское умельцу вложит в грудь,
Он может в короля холопский дух вдохнуть;
Он повелителя находит средь отары[291],
Он в виде мошек шлет на фараона кары[292];
Он речь внушит ткачу, чье мужество само
Вело четырнадцать отважных граждан Мо[293],
Тому, кто, видя воз, в котором к месту казни
Везли закованных, покинул без боязни
Свой кров, свой ткацкий стан, затем чтоб преподать
Несчастным истину, закон и благодать,
Кто им сопутствовал, за что был поневоле
На этот брошен воз и приобщен их доле.
Господь пребудет с тем, кто ради веры мог
Страданья претерпеть: стихий и высей Бог
Услышал глас того, кто для игры ракетки
Изготовлял[294], кто был на башню поднят в клетке
И наверху висел, страша весь Авиньон.
Свирепый летний зной сносил безмолвно он,
И зимней ночи хлад был для него отрадой,
Казался вешнею приятною прохладой,
И ложе узника, из жестких плит настил,
Который кованных брусков жесточе был,
По милости небес мгновенно из металла
В пух превращается, иль кожа тверже стала.
Щадит нагую плоть и ветер ледяной,
И солнце ярое свой умеряет зной.
Вот вам свидетельство: два года с половиной
Мучителей страшил страданьями невинный.
Он пел без устали Всевышнему хвалу,
А в час, когда толпа сбиралась на углу,
Глубоким голосом вещал из заточенья
Господни истины, святые поученья.
И голос_нарастал, и вдохновенный пыл,
Когда над шествием злаченный идол плыл
Внизу, под клеткою, и толпы трепетали,
Как будто налетал студеный ветр из дали.
Хотят вершители неправого суда
Ускорить приговор, чтоб ветры и вода
Венчали смерть того, кому грозит закланье,
Служили палачам. Покуда небо длани
Скрестило на груди, прожженных бестий рать
Руками грязными торопится убрать
Чрез тридцать месяцев того, чья жизнь бесценна
Царю Небесному, и вот пред нами сцена,
Где стан мятежников Всевышнему грозит,
Где жертвам палачей Господь дарует щит.
Творец бы сделать мог по-своему, и все же
Он волю злым дает, чтоб их судить построже.
Лионцы Господу перечили, когда
Двух братьев праведных[295] по прихоти суда
В огонь отправили, в его смерчи лихие,
Где неба и земли сражаются стихии.
Большой костер в Терро для казни был готов
Туда, кто только мог, везли вязанки дров,
Их гору навезли, клубился дым отвесный,
И мнилось, что огонь обуглит свод небесный.
Известно, сей костер чудовищный воздвиг
Тот, кто прославился, как новый Доминик[296]
И светоч ордена, внушающий монахам:
Коль в ересь небеса впадут, пусть будут прахом!
Два брата на костре молились, а народ
Швырял в огонь дрова, дабы заткнуть им рот,
Вздымалось пламя ввысь, росло, но ветр могучий
Дохнул и отклонил огонь и дыма тучи
От братьев в сторону, сих смертников храня;
Молитву вознося, они среди огня
Не чувствовали жар. Молитва отзвучала,
Толпа безумная кругом костра кричала,
Пронзала кольями горящие тела,
Бросалась хворостом, но вот, когда дотла
Истлели вервия, полуживые встали,
Спаленных легких крик потряс внезапно дали:
«Исусе! Господи!» — летело в небосвод,
Вздох из пустой груди ошеломил народ;
Деянья Господа, а чудеса — особо,
Живых свидетелей преследуют до гроба.
Другие пятеро, сожженные пред тем,
Ни стали, ни огню не поддались совсем,
Лежали, как во сне, на угольях багровых,
Не чувствовали мук, свободные в оковах[297].
Огонь содружества средь пламени не гас,
И ласковая смерть лобзала, братья, вас,
И целование, каким она лобзала,
Для братства вашего отрадой высшей стало.
Но здесь нам явлена пятерка твердых душ,
Познавших тяжкий труд и много бед к тому ж,
Теперь узрим других, взращенных с детства в холе,
Которым твердость Бог дарует в горшей доле,
На этом свете все в руке Царя Небес,
Во всем Господень перст и власть Его чудес.
Жила ты, Граверон[298], не ведая во благе
Ни своего пути, ни сердца, ни отваги.
В покорстве Господу у кардинальских ног
Ты зря склонялась ниц, один властитель — Бог,
Кто в робости твоей и в кротости сверх меры
Отвагу распознал и чистый пламень веры.
Бог не помога тем, в ком сил и так лихва,
Но силу придает тому, кто жив едва,
Тому, кто в горести, дарует он забаву,
Богатство бедному, униженному славу.
И та, которая, читая о святых,
Вздыхала всякий раз о смертных муках их,
Сомненья ведала и, действуя с оглядкой,
Превозмогала страх, всю жизнь жила украдкой,
Потом в узилище прозрела свет иной,
Убогий разум свой оставив за стеной.
Застала узницу ее сестра при встрече
В молитве и слезах, и вот какие речи
Услышала: «Сестра, на слезы погляди!
Источник их почти иссяк в моей груди,
И сердце слабое, освободясь от влаги,
Ликует и горит, исполнено отваги».
Когда в последний день последний страх исчез,
Рекла бесстрашная: «Я жду любви небес,
Небесный брак сулит утех и счастья много,
Жених мне дал залог, и нет верней залога».
Красою новой лик ее сиял, когда
Зачли ей приговор высокого суда;
Явился ей палач и двум другим[299], которым
Хотел язык отсечь, но встретился с отпором;
Она несчастных сих к смиренью призвала:
«Мы смерти подлежим, и эта смерть светла.
Неужто не блажен язык того, чье слово
Касается ушей и сердца Всеблагого,
Как звучный инструмент, чьи струны сам Господь
Для славы собственной влагает людям в плоть,
Тем, кто готов идти на жертвенник, на требу,
Дабы над алтарем воспрянуть в звуках к небу?
Наш взгляд красноречив и внятен наш язык
Тому, кто языкам огня внимать привык».
И трое жертвуют своими языками,
Дабы потом в костре из уст исторгнуть пламя,
И кровь их брызгами несет седой борей,
И слышится сердцам Господне имя в ней,
Запечатлеется огонь сих глаз ретивых
В глазах толпящихся, в их душах нечестивых.
Безжалостным сердцам столь ненавистный пыл,
Свирепых пардусов[300] ужасно распалил,
И чтоб насытить взор страданьем в полной мере,
Живьем несчастных жен закапывали звери,
А те без трепета, исполнясь новых сил,
Глядели вглубь своих разверзшихся могил
И принимали смерть от тех, кто беззаконно
Бесчестил матери-земли родное лоно.
Огонь сжигает все и оставляет нас,
Увы, без воздуха, чем губит всякий раз,
В смертельный кипяток преображает воду,
И надо же земле убийцей стать народу.
В ряду имен святых, угодных небесам,
Однако на земле узнавших только срам,
Упомяну Мари, которая узрела
При жизни страшный гроб, куда положат тело
Под гнет стальных брусков, набитых поперек;
Сей гроб лишь плоть сдавил, но дух сломить не мог.
И молвила она: «Ложимся мы, как зерна
В земную глубину, дабы ожить повторно,
И если часть меня должна, истлев, пропасть,
На небо первою взойдет другая часть,
Нетерпелива плоть, скудели этой надо,
Чтоб дух скорей достиг небес, Господня Града.
Ты так легка, земля, и сладостна, как мед,
Священная, твой путь на небеса ведет».
Так жизнью стала смерть, сиянием могила,
Так небесам Мари триумф земли явила.
В ряду иных, чей дух постичь надежду мог
На то, что прошлое грядущего залог,
Достойный Анн дю Бур[301] стоит на видном месте
По праву старшинства, бесстрашия и чести,
Сей духом твердый муж Владыке вышних сил
И сердце стойкое, и плоть свою вручил,
Обетом Господу попрал обетованья
Владык, а мудростью — всех мудрецов познанья.
Исполнясь новых сил, он был готов полечь.
«О Боже истинный, — так начинал он речь, —
Лжесудьям покажи, сколь знанье их убого,
Я, подсудимый сам, судить их буду строго.
А вы все, братия, убийцы, а не суд,
Поскольку новые мучения несут
Нам ваши голоса, столь чуждые печали,
Которые всегда погибель возвещали,
Когда у палача сжималось сердце вдруг,
Желая удержать удар жестоких рук.
Вы с каменным лицом сидите в вашем кресле,
Но как вы, мертвые, живых казните, если
Их жизни праведны? Задайте сей вопрос
Своим сердцам, когда в них есть хоть капля слез.
Но слезы вам претят и требуют усилья,
К тому ж из ваших слез любая — крокодилья.
О судьи грешные, вам страх пронзает грудь,
Вы беззаконники, и в этом ваша суть.
Вы скажете: закон владыки создавали,
Мол, руки связаны. Но связан дух едва ли,
И правильный судья нечестью чужд настоль,
Что хмурится от слов: се повелел король.
Ты, притеснитель наш, готовил мне напасти,
Но сам был отрешен от жизни и от власти»[302].
Сразил тирана Бог, пресек его дела,
Из коих эта казнь последняя была;
Властитель требовал, чтоб лживо было слово,
Чтоб суд подобьем был вертепа воровского,
И полагал король воочию узреть,
Как будет Анн дю Бур на площади гореть.
Добавить надобно, что, над толпой взмывая,
Раздался глас Ле Риш[303], ее душа живая,
Бедняжка стала вдруг богаче во сто крат
И щедро подала тому, кто был богат.
Речь утешителя тогда сильна без меры,
Когда к своим словам он явит сам примеры,
Так смелая Ле Риш к собрату воззвала,
Тем самым плоть свою сожженью предала.
Дю Бур глядел в костер, не опуская вежды,
Пред смертью не бледнел, но сбросил сам одежды.
«Эй вы, сенаторы! — вскричал он из огня, —
К чему вам жечь костры? Взгляните на меня!
При виде мук моих, быть может, к покаянью
Придете, дерзкие». Потом лицом к собранью
Оборотился он: «Я не злодей, друзья,
Во имя Господа пред вами гибну я».
Казалось, он парил, душа его летела,
Свое блаженное в огне покинув тело.
Он молвил: «Отче наш, творящий суд святой,
Не оставляй того, кто был всегда с Тобой,
Всесильный, сил мне дай, поскольку прежде не дал,
Не покидай меня, чтоб я Тебя не предал».
О дети Франции, о Фландрии сыны
(В вас, добрых, вижу я народ одной страны),
Вас чтит история за доблесть вашу, други.
Антверпен, Монс, Камбре и Валансьен, и Брюгге,
Могу ли описать всех ваших бед объем,
Всех, кто сгорел в огне, всех, кто зарыт живьем?
Их можно лишь назвать в писании пространном,
Дабы дивились вы и почитали странным,
Как мирный сей народ явил нам столько душ,
И несгибаемых, и яростных к тому ж.
Но пожелал Господь в лучах бессмертной славы
Прийти в Италию, явиться в Рим лукавый,
Чтоб в руки грешников предать своих ягнят,
Чьи вещие сердца казнит безбожный град.
Вам явлен злобный дух, хотите знать, однако,
Как угодил впросак властитель хитрый мрака?
Ты, Монтальчино[304], — честь Ломбардии своей,
И я украсил бы твой эшафот пышней,
Чем тот, пред папертью, куда ты шел без дрожи,
Пример всем праведным и страстотерпец Божий.
Антихрист, увидав, что сам себе во вред
Шлет среди бела дня невинных на тот свет,
Что смерть истцов Христа, казненных принародно,
Для устрашения упрямцев не пригодна,
Решил завесой тьмы сии дела одеть
И тайно по ночам творить убийства впредь.
Тюремный некий страж, узнав, что с Монтальчино
Желает вскоре суд расправиться бесчинно,
Донес ему о том, и воин сей Христов
Задумал сделать вид, что каяться готов,
Заслушав приговор, он обратился к судьям,
Которым обещал признать пред многолюдьем
Свою неправоту, отречься дал обет
От заблуждений всех, от коих проку нет.
Он жизнь спасал ценой подобного обета,
И суд разумным счел отступничество это,
И чтоб извлечь плоды, вершители расправ
Все это разгласить велели, указав
И место зрелища, и час людского схода;
Так Монтальчино был при скопище народа
К помосту приведен в рубахе холстяной,
Неся два факела горящих пред собой.
Потом в безмолвии, почуя, что готова
Толпа внимать речам, такое молвил слово:
«О братья по любви, о сыновья, не раз
В последние года вы слышали мой глас,
Который вас учил, внимавших благочинно,
Бессмертной истине. Пред вами Монтальчино,
Подверженный грехам, плененный суетой,
Открытый не всегда для истины святой,
Теперь услышите в моих речах несложных
Два разных мнения, два противуположных.
«Противность этих двух столь разных половин
Вся в трех словах: один, единственный, един.
Я молвил: был Христос, один за всех распятый,
Единственным жрецом, единою расплатой.
А книжники твердят, что плоть Христа — лишь хлеб,
Усопшим и живым дарованный для треб,
И должно посему, чтобы отцы святые
Вновь в жертву принесли Христа на литургии.
Я говорю всегда, что вера лишь одна
Взамен святых даров, как манна, нам дана,
А книжники твердят: вот плоть, вот кровь, и обе
Обречены зубам, принадлежат утробе.
Я молвил, что Христос в единственном лице
Один заступник наш, ходатай при Отце,
А книжники твердят, что призывать нам гоже
Святых в посредники и Матерь Божью тоже.
Я молвил: нас одна лишь вера оправдать
Способна, а спасти одна лишь благодать,
А книжники твердят, что мало благодати
И веры, что еще труды иные кстати.
Я рек, что благодать дарит один лишь Спас
И что никто иной прощать не вправе нас,
А эти говорят: у папы под ключами
Все индульгенции с дарами и мощами.
Я молвил, что слова священных наших книг —
Единственный завет, единственный родник,
Но мало книжникам сих вековечных правил,
Хотят, чтоб смертный ум к ним что-нибудь добавил.
Я говорю: тот свет единый в двух местах,
В одном блаженство ждет, в другом лишь боль и страх,
Но мало книжникам и райских кущ, и ада,
Чистилище и лимб еще придумать надо[305].
О папе я сказал, что он совсем не свят,
Что он не Бог земной, а набольший прелат,
А книжники ему вручают власть над светом
И Церкви видимой зовут главой при этом.
Сей притеснитель душ всем приходящим в храм
На чуждом языке велит молиться там,
Однако Дух Святой наречий создал много,
Чтоб люди на родном всегда молили Бога.
Сие, как спрятанный под бочкою фонарь:
Кто смысла не постиг, в глазах чужих — дикарь,
Мы в темноте своей глухого явно хуже,
Поскольку он дикарь в своих глазах к тому же.
«Черед ваш выбирать, приверженцы Христа,
Вот Божья истина, а это суета,
Там жизнь и слава ждут как вечная награда,
А тут ждет приговор и вечный пламень ада.
Вы избирать вольны, какой идти тропой —
Лжи либо истины. Я сделал выбор свой.
Приди, Благая Весть, исчезни, бесовщина!
Чтоб жил вовек Христос, погибнет Монтальчино!»
Толпа взволнована, царит на стогне гул,
Свои два факела подвижник ввысь метнул.
«Вяжите!» — говорит. Так смелый дух, чьи беды
В ночной таились тьме, добился днем победы.
Такими агнцами был горд в те дни Сион,
Он был молитвою, а не мечом силен,
Пришли иные дни, и, позабыв о плаче,
Израиль брал клинок и действовал иначе.
Настал черед мечей, и редкий среди львов
Предпочитал клинку огонь, бывал готов
Расстаться со своей прекрасной шкурой львиной
И заменить ее руном овцы невинной.
Гастин, и ты, Кроке[306], восстаньте из могил,
Чтоб ваши головы я рядом водрузил,
Меж ними детский лик возлюбленного сына,
Зерцало верности, достойный плод Гастина.
Он школу завершил — шесть месяцев тюрьмы,
В науках превзошел ученые умы,
Упрямца убеждал и просвещал тупого,
У смерти на краю открыл им Божье слово,
И свет учения во тьме, в юдоли слез,
Свободу полную влачащим цепи нес.
Так юная душа летела в рай из ада,
Ей голос жизнь дала средь смертной тьмы и хлада.
Сей отрок Господу свой первый отдал пыл,
По-детски радостен, он не растратил сил
В безумствах юности, был мал еще годами
И посему хранил нетронутое пламя,
Чтоб в Боге тешиться и утешать друзей.
В собратство узников небесный светоч сей
Вступил, как свой, как сын, и, стоя у порога,
Такую молвил речь насельникам острога:
«Друзья, здесь грамота дается на проезд,
Чтоб в горний рай попасть из этих адских мест
Тем, в чьей кончине — жизнь и вечность без печали,
Чьей славой стал позор, чьи муки благом стали.
Здесь гибель новая их ждет, поскольку нам
Их мыслям следовать, идти по их стопам.
Нечестьем мы страшим отважных, и сегодня
Немногие пойдут в свидетели Господни.
Обходит нас позор, но посещает страх,
Сердцами хвалимся, но света нет в сердцах.
О чада хилые, в вас нет ни сил, ни пыла,
От страха ложного в груди зола остыла,
Лишенные добра, вы льститесь лжедобром,
Страшась изгнания, печетесь о пустом
И мните то хранить, что Бог сберечь лишь вправе,
Тем самым служите прислужникам бесправий.
А вы колеблетесь при выборе добра:
Какое предпочесть, вам уяснить пора.
Вас, богачи, страшит житейских благ утрата?
Тут выбор невелик: иль небеса, иль злато.
Чтоб Господу служить, будь нищ, убог и сир:
Но разве голыми мы не пришли в сей мир?
Печали вас гнетут? Но тяготы юдоли
Вы одолеете, покинув их без боли,
Поскольку в мире мук просторней входа нет,
Чем зев раскрытых врат, ведущих на тот свет.
С презреньем древние встречали смерть, бывало,
Хоть сим язычникам ужасной представала,
Но лик их не бледнел, и говорили так:
Пусть смерть не радует, но мы, уйдя во мрак,
От мук избавлены, а что еще нам надо?
И то, что нет забот, сие уже отрада.
Все души из темниц в свободный рвутся мир,
Открытых ищут врат, хотя бы малых дыр.
Как много ныне кар, суровы кары эти,
Не иссякает зло, всегда живет на свете.
Неписаный закон легко в полон берет,
Но мы на волю путь находим в свой черед:
В последний горький час вся горечь жизни сгинет,
Твой страх жил двадцать лет и свет с тобой покинет.
Когда твои шаги отмерят смертный путь,
Дойдешь ты до черты, чтоб в мир иной шагнуть.
Ты убоялся мук? Боишься в час кончины
От страха умереть — не от иной причины?
Коль боль твоя легка, блаженства тыдостиг,
А нестерпимая тебя прикончит вмиг.
Берем внаймы, как дом, на время наше тело,
Тащить громоздкий скарб под этот кров не дело,
Сей дом не запереть со всем твоим добром,
В могилу ничего с собой не заберем.
«Сенека говорил: ты плачешь лицемерно.
Не приставай к богам. Все зло твое, вся скверна,
Увы, в тебе самом, по правде говоря.
Ну что ты сердишься? Зачем у алтаря
В кровь раздираешь грудь, вопишь до одуренья,
Впустую жжешь дрова и разные куренья?
Себя ты сам казнишь и не смолу, о нет,
Сжигаешь душу ты в огне своих же бед.
Без страха древние всегда с собой кончали,
Подчас не зная мук, не ведая печали.
Сей неразумный скот, казалось, был гоним
Каким-то ужасом и трепетал пред ним.
Не ведая того, что ждет их на том свете,
С любовью к родине шли на смерть души эти.
Катон Утический себя прикончил сам,
У древних множество таких случалось драм.
Сему свидетельства огонь супруги Брута[307],
Клинок Лукреции[308], а там еще цикута,
Чей сок убийственный Сократу сладок был[309]:
Кто из людей вино столь хладное испил,
Ну прямо как со льда? Кто мог, пускай притворно,
Так мясо восхвалять, хоть было тошнотворно?
«Вы — не язычники, чье око не могло
Проникнуть в небеса, постичь добро и зло,
Как вас могла увлечь приманка ложной чести
И воли суетной с земным довольством вместе?
Клевреты Сатаны, ну где же ваша честь?
У вас, рабов сердец, неужто воля есть?
Сынам и дочерям даете ли свободу,
Ввергая их в огонь владыке тьмы в угоду?
Приманивает вас богатых злыдней быт,
Его роскошество и внешний блеск слепит,
Как платье короля прельстило мальчугана
В одной трагедии: плутишка безвозбранно
Одеждой завладел; сей малолетний тать
Уж лучше сбросил бы ее, чтоб не пятнать.
Негодник сей, чей век сравним с твоим едва ли,
В темницу угодил, с тропы сойдя в начале,
В столь юном возрасте тяжелый грех сверша,
По воле Господа теперь его душа
В узилище, хотя бежит из края в край он,
Как на ловитве зверь, как бесприютный Каин.
Чрез реки и моря ветрами он гоним,
Но цепь на совести и тянется за ним.
Сие еще не ад, где вечны воздыханья,
Здесь можно хоть на миг перевести дыханье.
Заботит вас юдоль, а небо не влечет,
Охотно пьете яд, выплевывая мед,
Душа кровоточит, а тело невредимо,
Бросаетесь в огонь, но сторонитесь дыма.
Бегите извергов, в изгнанье благодать,
Своих гонителей старайтесь сами гнать.
Вы радуйтесь, что вас из капища изгнали,
Что грозное чело тирана — в дальней дали,
С ним козни, стражники, послушные ему,
И право убивать, и власть бросать в тюрьму.
Когда вы сражены, то пуще вашей плоти
Душа охвачена покоем при отлете.
Вас могут глаз лишить, но дух ваш Бога зрит,
Лишат вас языка, но сердце говорит.
Пусть вырвут вам глаза, коль страхи в них гнездятся,
Пусть отсекут язык за речи святотатца!
Жестокой казни вид и самых страшных мук
Способен вам внушить панический испуг?
Не все ли вам равно, сколь страшен облик смерти?
Ступени разные сих страхов соизмерьте!
Неужто тот, кто смерть презрел, не даст отпор
Глазам, взирающим на плаху и топор?
Стремится взор души к небесному пределу,
Ее не устрашит урон, сужденный телу,
И смерть возрадует того, кто мог сполна
Постичь, сколь малого его лишит она.
Так может насморк нас лишить иной порухи,
К примеру говоря, такой, как боли в ухе,
И все ж не в духе мы, испортил все сквозняк,
Мы так же супимся от разных передряг.
Вот сборы жуткие в последнюю дорогу,
О них до старости расскажем понемногу.
К мученью долгому приговоренный тать
Всем телом вынужден жестоко пострадать:
Утроба терпит боль средь прочих членов пятой,
Сие бы заменить любой другой расплатой,
На медленном огне страданье люто столь,
Что лучше вмиг сгореть, чем ведать эту боль,
Пускай судейские, крутые в приговорах,
Тебя взорвать велят, на грудь насыпав порох[310],
Чтоб душу смертника скорей исторгнуть вон.
Считает легкою такую смерть закон:
Неужто предпочтем мгновенному удару
Мы смерть на колесе, столь медленную кару?
Людская кровь пустяк, в презрении она,
И тот, кто убежден, что оной грош цена,
Охотно зрит бои, орудий дым зловещий,
Еще охотнее — костры, клинки и клещи,
Колеса, вервия, такой увидит тьму
Подземной пропасти, куда упасть ему,
Презревший горний мир, он в миг последний глянет
На небо, а затем бесследно в бездне канет.
«Нас, братья, не склонил отречься глас суда,
А Брюн из Дофинэ[311], премудрый муж, когда
Услышал приговор, сказал, что рад могиле,
Что судьи вечно жить его приговорили.
«Держи свой дух в руках: тиранам дан пустяк,
Лишь время краткое да горстка бренных благ.
Хотя нас смерть страшит, однако по-другому,
Известно, что нас ждет, и рады мы такому.
Сие постигнувший блажен, и мне к лицу,
Веселье обретя, воздать хвалу Творцу.
«Коль хочешь Ты принять мой пепел, Боже правый,
Или судил мне стать убоиной кровавой,
Ты вправе выбирать; по зову Твоему
С великой радостью любую смерть приму».
Так отрок говорил, когда пришел дозорный,
Дабы вести его на суд в Часовне Черной[312].
Глядели горестно друзья в его глаза,
Светился в них огонь, а в их глазах слеза,
Стал ясен лик его, он улыбнулся братьям,
Во имя Господа приветил их объятьем
И, дух переведя, продолжил речь свою:
«Здесь на пороге тьмы пред вами я стою;
Не плачьте обо мне: хоть с виду смерть и яра,
Тем, кто ее сильней, она совсем не кара.
Страдание не зло, а лишь причина зла.
Я вижу: пробил час, и мне пора пришла
Все это высказать, а в бренной сей скудели
Найти достаток сил, дабы явить их в деле».
Вновь повелел ему сбираться строгий страж,
И к смерти двинулся вприпрыжку отрок наш.
Вдруг обернулся он и в этот миг единый
Узрел печальный взгляд, почтенные седины
Отца и дядюшки[313], прикованных к столбу,
Душой смятенною оплакал их судьбу.
Забрезжила печаль в бесстрашном детском взоре,
И возмутился дух, досель не знавший горя,
Кровь ощутила кровь и слезы, и восторг,
Когда седой отец вослед ему исторг
Спокойным голосом, отважно и сурово,
Свое весомое напутственное слово:
«С тобой иду на смерть, так тяжек мне твой плач,
Родной мой сын, моя надежда и палач,
Смерть бледнолицая и вся моя надсада
Не так мне сердце рвут, как ты, родное чадо.
Неужто мне жалеть, что я тебя взрастил?
Неужто смерть принять тебе не хватит сил?»
Промолвил сын в ответ: «За вас нутром болею,
Но смерть грядущую в боренье одолею,
Я не страшусь ее, поскольку с малых лет
Мой дух растили вы, душе дарили свет.
Спокоен разум мой, и только в сердце пламя,
Не дух мой, а любовь в смятении пред вами.
Вид вашей седины исторг ручьи из глаз,
Но дух мой, словно горн, и жар в нем не погас:
Огонь зажжет огни кончины нашей ради.
За белые сии главы отца и дяди
Я отдал бы свою, чтоб смертный мой венец
Попрал бы вашу смерть, о дядя и отец!»
Сказал второй старик: «Твой пыл, о смерть, излишний,
Слаба ты против тех, кого хранит Всевышний!
Дитя мое, не плачь, нам смерть не суждена,
Не сожалей о нас, ведь наша седина
И длани старые в безжалостных оковах
Залог посмертных благ, конца времен суровых.
Ни знатный, ни богач не вознесен, как тот,
Кто славит Господа, взойдя на эшафот».
«Нас ожидает смерть, — ответствовало чадо, —
Изменчив человек, ему скитаться надо,
Менять всю жизнь жилье, но если срок пришел
На горний Божий мир сменить свой смрадный дол,
Стенают смертные». Так в горький час печали
Юнец и старики друг друга утешали.
Но вот пред нами причт схоластов и святош,
Все ближе хмурый скоп сих нечестивых рож,
Им нужно доводы безгрешных опровергнуть,
Себя готовых в огнь во имя веры ввергнуть.
Но дух премудрого дитяти, сбросив страх,
Взмыл над невежеством на огненных крылах,
Презрел ученые слова и ухищренья,
Ни слова не сказал, не испросил прощенья.
Смерть не звала того, чьи думы высоки,
Узреть ее лицо. Сомненьям вопреки,
Смышленый и живой, умом и силой жара
Он озадачил суд. А два Елеазара[314]
В конце баталии пред отпрыском своим
Склонили головы седые, а засим
Юдоль покинули, расстались с этим светом,
А отрок вслед им шел и напевал при этом.
Сердца, чья смерть ведет к иному бытию,
Бессмертию других даруйте жизнь свою!
Гастин, учитель твой Берольд[315], сей кладезь знаний,
Еще успел узреть плоды своих стараний,
И, однокашник твой, пишу я в этот миг,
Что на пути в огонь с тобой Господень лик.
Блажен, кто, со своим убийцей стоя рядом,
Заблудшим душам свет несет одним лишь взглядом,
Господни милости являет и к тому ж
Своею гибелью на стогне столько душ
Способен полонить. Такая смерть во многом
Святого жития является итогом.
Куда тяжеле казнь для тех, кого в ночи
Вдали от глаз людских терзают палачи:
Тут не в тщеславье суть, совсем не в нем отрада,
Сияет Бог во тьме, сие и есть награда.
Но благо, если ты в свой смертный час Творцу
Вернешь хотя б одну заблудшую овцу.
Душа блаженная, ты не забыта мною,
Я извлеку тебя из тьмы, твой лик открою,
И путь неведомый твоих сокрытых мук
В писании моем глазам предстанет вдруг.
Я образ девочки из тьмы могильной выну.
Не надо имени, поскольку в домовину
Не лег ее отец, живет в чужом краю
И может, прочитав историю сию,
Узнать о гибели возлюбленного чада.
Когда-то в ночь резни он выволок из ада
Дрожащую жену, с трудом смиряя страх,
И вынес одного младенца на руках.
Две старших девочки, доверясь узам крови,
Пришли под кров родни, молили о покрове,
Пришли в объятья тех, чья жалость и любовь
Должны бы жечь сердца, воспламеняя кровь,
Но эти изверги то лаской, то обманом,
Затем угрозами тащили к истуканам
Сих верных Господу; слепой палач потом,
Изверившись в словах, хлестал детей прутом;
Но тридцать дней вотще их истязали звери,
Бедняжки юные не изменили вере
И в ночь, презрев надзор, тянули пятерни
Израненные ввысь, и снова злость родни
Их нежные тела терзала с прежним пылом,
Хоть одолеть детей ей было не по силам.
И как-то в поздний час, в одну глухую ночь,
Избитых до смерти, их вытолкали прочь,
Без чувства младшая свалилась на пороге,
Так тряс ее озноб, что подкосились ноги,
Другая в ужасе бежала... Где возьмем
Слова, чтоб изложить все это день за днем?
Однако рассвело, и вскоре на панели
Лежащее дитя прохожие узрели,
Решили: забрела из дальней стороны, —
Так были бедами черты искажены.
В больницу принесли бесчувственное тело.
Несчастная придти в сознанье не успела,
Как вдруг воскликнула: «Всесильный Боже мой!
Дай силу мне в беде и веры жар удвой,
От злобных душ к Тебе Твои стремятся дети,
Не оставляй меня в годины злые эти».
Людей насторожил подобный странный бред:
Не могут демоны ребенку в девять лет,
Малютке, сосунку, внушить такое слово,
Каким не совестно восславить Всеблагого.
Слова подобные лишь волею Христа
Тишайшей из овец влагаются в уста.
Шли дни, и месяцы промчались друг за другом,
И девочка была оставлена недугом,
И гибель отвела свой беспощадный дрот
От плоти немощной, где сильный дух живет.
Но злоба вспыхнула в сердцах немилосердных
Сестер лечебницы, служанок зла усердных,
Они взялись за то, в чем смерть была слаба,
Призвали клириков, пустили в ход слова,
Дабы сие дитя прельстить своею скверной,
Сломить угрозами и лаской лицемерной.
Но все усилья их ребенок стойко снес,
И душу оградил молитвой от угроз,
Мученье каждое своей дышало злобой,
Он каждое встречал молитвою особой.
Потом страдалице давать не стали хлеб:
И так, мол, чуть жива, а голод столь свиреп,
Что несмышленую к смирению принудит:
Коль станет помирать, упрямиться не будет,
Коль глад не страшен ей, так будет смерть страшна,
Три дня помучится — в себя придти должна.
Тем часом не дитя — сама душа святая —
То речи дивные, то стоны исторгая,
Любую душу бы в те дни пронять могло,
Но для орудий зла сие, увы, мало.
Мертвели детские израненные длани,
Хотя порою кровь алела в свежей ране,
И руку левую поток сей оросил,
Однако девочка, собрав остаток сил,
Ее воздела ввысь и в это же мгновенье
Со стоном вознесла последнее моленье:
«Дай руку, Господи, и помоги пройти
Последние шаги тяжелого пути
До окончанья бед, чтоб время наступило,
И на груди Твоей мой дух я испустила,
Чтоб умерла в Тебе, как до сих пор жила,
Чтоб душу принял Ты, как зло берет тела».
Ей говорить не в мочь, и шепотом невнятно
Мать и сестру зовет, в тумане видит пятна
Чужих злорадных лиц, от них отводит взгляд
К высоким небесам и зрит небесный сад,
Потом чуть слышен вздох, и вмиг душа живая
Надежды видит свет, свободно ввысь взмывая.
К младенческой руке Господь свою простер,
Целует гаснущий, уже туманный взор
И губы и, склонясь печально у кровати,
В свою вбирает грудь последний вздох дитяти,
Перстами ласково ему смыкает рот,
Вознесший ввысь мольбу, и тихо слезы льет,
Затем дарит слова любви, слова надежды,
Вновь простирает длань и закрывает вежды.
Струится с неба дождь, и стон стоит вокруг,
Стихиям тягостно от сих ужасных мук.
Злодеи Франции, где суд на вас, где власти,
Когда в лечебницах творят такие страсти?
А что же говорить о ваших воровских
Притонах, гульбищах, убежищах лесных?
Ну что? Но стойкостью свидетели Христовы
Перемогли мечи, веревки и оковы,
И вражьи кулаки, разящие в упор,
И сохнущий поток, и гаснущий костер,
Когда сердца людей вело святое рвенье
Отдать живот огню, сгорая, как поленья;
Так трое англичан[316] печалились о том,
Что огнь святой любви скудеет день за днем,
Что и другой огонь — вдобавок к прочим бедам —
Дух жизни, жар души за ним погаснет следом;
Великих три души хотели сделать так,
Чтоб спор двух разных вер не мог лукавый враг
В безумье превратить, в убийство, в поле боя;
По воле Господа решили эти трое
За веру не жалеть голов и сил своих
В гнездовье Сатаны. Но двое из троих
Тайком Господень свет несли, и вражья сила
Тайком терзала их, тайком потом казнила,
А третий через год посажен был в тюрьму,
И пепел их костров на пользу был ему,
Он, глас подняв при всех, казнен при многолюдье.
А вы, столь мягкие, покладистые судьи,
Сочли безумьем то, что Бог изволил дать
Возвышенной душе как дар, как благодать.
Твердите вы: ужель не сумасбродство это —
Так жизнью рисковать, с тем и пройти полсвета,
Чтоб в Риме на глазах у шумных градских толп
Хулить Антихриста, крушить сей крепкий столп,
Кумира попирать и, небу став угодней,
Свой просветленный дух предать руке Господней?
Бесстрастно судите вы тех, чей страстный пыл
Душой их овладел и к действу устремил,
В котором Божий перст, с ним вместе дух морали,
Дабы свидетельства интригу не питали,
Удобную для вас, ведь вам и невдомек,
Сколь дух людской силен, коль Дух Святой помог.
Что отрицаете? Порыв души горячий?
Страдальческий конец, который стал удачей?
Грешно ли пред толпой превозносить Христа,
Там, где невежество царит и суета?
Грешно ли зачинать неначатое дело
И мыслей не менять, сменяя место смело?
Грешно ли кончить жизнь, не убоявшись мук,
Похитив столько душ, трепещущих вокруг?
Узрели мы плоды великой сей науки
На тех, кто Рим отверг[317], узрев чужие муки.
О да! — вы скажете, — но вольности взамен
Нелепо избирать по доброй воле плен! —
Три вольных отрока могли бы жить в достатке,
Но муки в пламени их душам были сладки.
Для первых христиан любезней смерть была,
Чем цепи тяжкие, чем жизни кабала.
Свободу, данную Творцом, апостол Павел
В узилище отверг[318]. Ну кто б его ославил?
О судьи, чьи сердца остыли, вам не грех
Небесный чтить закон превыше ваших всех,
Чтоб в тайны высшие проникнуть хоть немного,
На пепел возложить цветы и славить Бога.
Пред нами новый лик: свидетель неба сей
Был предан злобе толп — не в руки палачей,
Увидев, что ему утонченную кару
Готовят, молвил он: «Периллу[319] бы под пару
Найти вам мастера по части страшных кар,
Тем самым мне смягчить Предвечного удар.
Смерть не страшит меня, душа, взыскуя Града,
Любому жребию в уничиженье рада».
В оковах на осле по стогнам ехал он,
Вокруг шесть факелов, чтоб жечь со всех сторон,
Уста ему огонь спалил, но при ожоге
Страдалец извергу промолвил: «О убогий!
Где ум твой? У кого ты взять такое мог,
Что гласу наших душ не внемлет в небе Бог?»
Ланиты жжет огонь двух факелов, и что же? —
Промолвил мученик: «Прости безумных, Боже!»
Огонь лицо спалил, глаза проткнул металл,
Чтоб лик чудовищный лишь ужас вызывал,
Так люди мыслили, но небеса доныне
Не видели такой на лицах благостыни,
Не открывал еще столь радостно Господь
Свой парадиз тому, чей дух покинул плоть.
Вот знаменье сего: Всевышний счел, что вправе
Отважный ученик почить в Христовой славе,
Что он, как сам Христос столетия назад,
Достоин на осле в Небесный въехать Град.
С небес струился дождь на пепел, как на зерна,
Хоть Рим на площадях топтал ростки упорно.
Свидетель сей в тюрьме три года отсидел
И вышел стариком, как лунь, явился бел,
Брада была до чресл, и утопали длани
В потоке, пенистом, как волны в океане.
Из мрака лебедь сей на белый вышел свет,
Чтоб страх вошел в сердца, которым горя нет,
Вблизи узрел он жизнь, чьи муки горше казни,
И рвение к нему пришло взамен боязни.
Ученый духовник, присутствовавший там,
В таком же пламени исчезнет завтра сам,
Придя напутствовать колодника седого,
Он кротко от него благое принял слово
И смелой речи внял, и новый смысл постиг,
Так стал учеником тюремный духовник,
Который меж скорбей, — уж где тут быть богату? —
В день получал экю, столь нищенскую плату,
Что тратил су на хлеб, покуда сей аббат
Стараньем узника не сделался богат.
Народ не без ушей, прекрасно слышат люди,
Хоть немы их уста. Порой в Господнем чуде
Имеет место смерть, взаправдашняя боль,
Свобода здесь порой свою играет роль.
С такой наукою освоился моментом
Сей тощий капуцин, который пред Климентом[320],
Пред папой, коего Антихристом зовут,
Изустно изложил все, что мы пишем тут.
В стенах монастыря, в нечистой жизни клира
Укрытье он искал от суетного мира,
Но ямы выгребной он встретил гнусный смрад
И в граде адовом он сорок дней подряд
О чистой истине вещал высоким словом,
Хотя наряд лжеца[321] служил ему покровом.
Один судебный чин[322], над ним вершивший суд,
Потом сбежал в Париж и нам поведал тут
О славной смерти тех, кто жизнь обрел при этом,
О чести англичан наперекор наветам,
Особо чтил того, чей дух вещал, когда,
Казалось, плоть уже исчезла без следа,
Сгорел сей дом души, остался полог шаткий,
Подобный воинской матерчатой палатке.
Как устрашит огонь спаленные тела?
О сколько сих огней зажгли исчадья зла!
А эти воины, идти в сраженье коим,
Спешат предать огню свои шатры пред боем.
Для Церкви миновал весны и лета срок,
Но почки и ростки собрать хочу я впрок,
Чтоб вы, цветы, потом цвели и пили влагу,
Пускай вы поздние, и это нам ко благу;
Вам, простодушные, не истлевать, а впредь
Средь сада горнего благоухать и рдеть.
У розы осенью цветенье из цветений,
И Церковь радует своей порой осенней,
Огнями отпылал собачий летний зной[323],
Несет нам Скорпион прохладу и покой,
Но ласковый борей, столь яростный на деле,
Сердца не остудил в холодные недели.
Пылая злобой, львы в ту пору шли на лов,
А вавилонский царь[324], властитель этих львов,
Бернара Палисси седого в огнь отправил,
Твердя, что принужден, что против всяких правил
Старик упорствует, а тот ему в ответ:
«Я не из робких, сир, не мне на склоне лет
Печалиться о том, что близок я кончине,
Страшиться гибели, когда король мой ныне
Сказал: — Я принужден, — да при таких словах
Я, дряхлый, в смертный бой пойду, отринув страх,
Но вам и этим всем, кто навязал вам волю,
Страшить и принуждать меня я не позволю,
Умру, как надобно». Вот так сменилась роль:
Гончар стал королем, а гончаром король.
Но королевский дух был в сих речах едва ли
По нраву Генриху. До той поры бросали
Лишь знать в Бастилию, из граждан одному
Бернару дал король почетную тюрьму.
Парижских две души[325], о сестры по оковам,
Вас ободрял старик в застенке мудрым словом.
Ценой бесчестья вам сулили жизнь, но Бог
Сулил бессмертие и вашу честь берег,
Тиран вас принуждал к любви, но без боязни
Вы предпочли вражду и не отвергли казни.
Природа щедрая сверх вашей красоты
В сей день вам придала небесные черты.
Немало дивных благ ее хранило лоно,
Дабы в свой срок на вас излить их благосклонно,
И разом отдала она одной из вас
Хранимых сих даров пожизненный запас.
Так солнце красное нам кажет лик прекрасный,
Откинув полог туч с его подкладкой ясной,
Дарит в прощальный час любовь нам и печаль,
Закатным заревом в морскую канув даль.
Коль ночью не до сна паломникам усталым,
Известно: их рассвет закатом станет алым.
Когда вы родились, вас белый день встречал,
Счастливый ваш закат от вашей крови ал:
Вели вы, дивные, рассказ про Моисея,
И ясный лик вставал, лучи, как светоч, сея.
А вот чело того, кто первым приобрел
В ряду увенчанных лучистый ореол:
Христа узрел Стефан[326], сей мученик великий,
И свет божественный в его зажегся лике.
Зерцала яркие, счастливый рой планет,
Вы оку дарите от солнца взятый свет!
На десять тысяч душ Господь веселым глазом
Глядит, и столько же огней сияет разом:
Средь них белы главой и святостью одни
И гаснут в белизне, другие же огни
В расцвете зрелости и мужеского пыла
Отвергли плотские услады, им хватило
На это сил, а вот лучами светят нам
Созвездья детских душ, чей ум не по годам,
Они хвалу Творцу на новый лад запели,
Хоть повстречали смерть едва ль не в колыбели.
Для славы не всегда Всевышний кличет знать,
Предпочитает он подчас иных избрать,
Чтоб смертью истину Господню доказали,
Которую словам доверили вначале.
Щедрей, чем книжников и знатных заправил,
Своею благостью Всевышний наделил
Бедняг бесписьменных, селян извлек из праха,
Дабы убогие сии, не зная страха,
Заставили краснеть перед лицом владык
Безумье суеты; он дал немым язык,
Невеждам голоса, простосердечным разум
И красноречие, а зрение безглазым,
Он в звучный инструмент ничтожных превратил,
Дабы затмили речь ученейших светил.
Тела блаженных дев не испытали муки
От тех, кто хитрые изобретает штуки,
Но нежным членам их досталось претерпеть
Во славу Божию и острия, и плеть,
В борьбе осилить смерть, а также пламень жгущий
Сердцам сих жен помог Создатель всемогущий,
Железо их цепей и ржавчину оков
Он в злато превратил и в связки жемчугов,
Они свои власы, и радость, и тревогу,
И жизнь свою без слез пожертвовали Богу.
Когда грозили нам война, чума и глад,
То голосами труб взывал истошно ад
К оружью и плетям, чтоб в черных казематах,
Смягчая гнев небес, казнить невиноватых.
Твердили палачи: «Давно б наш гнев утих,
Но злыдни не хотят в молитвах чтить святых».
Лжецы безумные, сказали бы вы прямо:
«Молиться идолам языческого храма».
О вы, идущие язычникам вослед,
Неужто казнями спасете мир от бед?
Сильны жестокостью, искусные в злоречье,
Казните имена и жизни человечьи,
Так слухи распускал когда-то древний Рим
О том, что Божий Сын свой стяг вознес над ним.
Мы с теми, с первыми, кто пал во время оно,
А вы из тех, увы, кто верит лжи Нерона.
Людей науськивал на христиан навет,
Мол, те едят детей, ночами гасят свет,
Затем чтоб сообща во тьме предаться блуду,
Чтоб свальный грех творить и прочую прокуду.
На них взирал народ со злобой в те поры
И с нетерпеньем ждал, когда зажгут костры.
Рек древле Киприан: «Неужто вы найдете
Таких, кто, возлюбя утехи грешной плоти,
Надеясь ублажать ее и тешить впредь,
При этом бы желал в мученьях умереть?»
Судите, сколь жива картина, на которой
Старинной Церкви лик пишу я кистью спорой.
Вам, души праведных, дарован новый кров
И мир взамен войны, поскольку в жар костров
Идете за того, чьей силе нет предела,
И щедрость коего доселе не скудела.
Всевышний вас узрел и сердце отвратил
От радостей небес, чтоб вас избытком сил
И взглядом одарить, чтоб стойкостью великой
Со смертью сладили и с дьявольскою кликой,
Чтоб малые могли великим дать урок,
Чтоб одолеть царя овечий пастырь мог,
В костер к вам входит Бог, и волею Господней
Вы в силах плоть презреть, чтоб стал ваш дух свободней.
Владыка всех владык ведет свои полки
То властным голосом, то манием руки,
Он сам идет в рядах, и всякий в этом стане
Заботу чувствует и волю Божьей длани.
Когда охваченный огнем земной предел
Всевышний посетил, страданья он узрел
Тех, кто за истину, а против них ораву,
Какая Церковью зовется не по праву,
Безбожников, хмельных от крови и вина,
Кому и в мирные неймется времена,
Несут огонь и меч и прочие напасти
Во имя почестей земных, во имя власти,
В руках несут кресты, но нет креста на них,
Сей неуемный скоп в преследованьях лих.
Собравшись на совет, они смелы в решеньях
И мигом «да» иль «нет» начертят на прошеньях,
И лают, словно псы, когда хотят бедняг
От Церкви отлучить, от прав и всяких благ.
Вот соль безвкусная, завеса туч безводных,
Сырых поленьев чад, достаток дней неплодных,
Как древо на бугре, когда излишний тук
Мертвит листву и ствол и сушит каждый сук.
К тому ж открыто все перед Господним оком,
За фиговым листком не спрятаться порокам
Лихих советников, чьи званья и чины
Себя убийствами позорить не должны.
А эти вот, не храм меняя — только имя,
От мук избавлены повинными своими,
Потом на радостях отпировав за двух,
Без задних ног храпят на персях бледных шлюх.
Господь не стал глядеть на этот срам безмерный,
Во гневе кровь его кипела, и от скверны
Он отвратил свой лик, прикрыл глаза рукой,
Не захотелось жить средь мерзости такой.
Власы и борода Господни встали дыбом,
Чело нахмурено, взметнулась бровь изгибом,
Из глаз метнулся огнь, рассыпал искры слез,
Исторгла вихри грудь и молнии вразброс.
И пожалел Господь, что создал землю эту,
Берет он жезл войны, являет белу свету
Ларец с бесхлебицей, ветрами и чумой,
Стихию воздуха грозит смешать с морской,
Обрушить вновь удар, опять ковчега стены
Сулит избранникам и свой союз священный,
Чтоб веру возродить в сердцах, где веры нет,
Поскольку Бог — не царь из тех, что сотни лет,
Сатрапы жалкие, хранят себя под стражей
Оружья, ков, отрав, страшась угрозы вражьей.
В запасе у него вода, огонь и тьма,
Для грешных он грехи насыпал в закрома
И долго зло терпел, дабы не стать причиной
Возможных больших зол; затем, объят кручиной,
В молчанье думал Бог, склонив свое чело,
Глушил рыдания, вздыхая тяжело,
Разъял скрещенье рук, подъял внезапно длани,
Был прерван мир с землей, настало время брани.
Семижды топнул Бог, вздымая пыль столбом,
Четыре ветра взвил квадригой, а потом,
Не глядя, полетел на четверне летучей
И скрылся в небесах за непроглядной тучей.
И омрачился лик земли, и ночь легла,
И стала высь небес от радости светла.

КНИГА ПЯТАЯ МЕЧИ

Бог отвратил свой взор от проклятой юдоли:
Сиянье, жизнь, закон и вера поневоле
Взмывают к небесам, и вот густая мгла
Весь дол и жителей его обволокла.
Бывает, что король, который честно правит,
Покинет стольный град, дворец и трон оставит,
Затем чтоб совершить своих земель объезд,
Проверить рвение властей далеких мест,
Чтоб губернаторов сменить несправедливых,
Чтоб где-то усмирить бунтовщиков ретивих
И, завершив свой путь окружный, наконец,
Вернуться в стольный град, вернуться в свой дворец:
Его встречает двор и весь Париж встречает,
И не находят слов, и в нем души не чают,
И сбивчиво твердят, что плакала земля,
Не видя радости, не видя короля,
Что радость вновь пришла с возвратом властелина.
Вот так же (пусть для нас и неясна картина,
Но дал ведь нам Господь священный свой Завет,
Где смертным разрешил узреть небесный свет)
Царь неба, в чьей руке все короли, все принцы,
Устав от суеты мятущихся провинций,
Вновь сел на свой престол, восславлен и велик,
Небесным жителям явил свой светлый лик.
Стремясь к его лучам, бесчисленные гости
Летят к Всевышнему в чертог слоновой кости,
Мильоны подданных спешат предстать пред ним,
Чтоб солнце увидать. Здесь каждый серафим
Восторженно глядит на светоч негасимый,
А вот почтительно склонились херувимы:
Кто заслонил лицо, кто наг, а кто одет,
Как ярко отражен от них Господень свет.
Господь в самом себе соединяет, к счастью,
Свеченье ясности с могуществом и властью,
И власть Всевышнего законам всем закон,
Над всеми тронами его вознесся трон.
Нечистый дух возник в собранье чистом этом,
Замыслил злобный враг взять в руки власть над светом,
В сонм ангелов тайком пробрался Вельзевул,
Но от всевидящих очей не ускользнул.
Он Бога ослепить хотел заемным блеском,
Под видом ангела парил он в свете резком,
Был ясен лик его, лучился яркий взгляд
Притворной добротой, а как сверкал наряд:
Безгрешной белизной ласкали складки зренье,
И белоснежное мерцало оперенье
Скрещенных за спиной недвижных легких крыл.
Убор свой и слова Нечистый отбелил,
Он кроток, он совсем от нежности растает.
Но вот Господь его за шиворот хватает,
От прочих тащит прочь, и молвит Царь Небес:
«Откуда взялся ты? Что затеваешь, бес?»
С поличным пойманный, почти лишенный чувства,
Дух искусительный забыл свое искусство,
Волосья дыбятся, наморщено чело,
Из-под густых бровей два глаза смотрят зло,
Такое белое недавно покрывало
Вдруг изменило цвет, узорной кожей стало,
При линьке сброшенной, оставленной в пыли
Змеей, которую очковой нарекли.
Нет больше нежных щек с цветущими устами,
Лик ангела исчез, лик дьявола пред нами,
Все скверной полнится, хоть ведрами разлей,
Ужасен этот лик, пред нами лютый змей:
Исчезла белизна и перьев изобилье,
Из коих смастерил он ангельские крылья,
Как цвет их потемнел, они уже черны,
Накрап огня горит на крыльях Сатаны,
Он крапчат, как дракон из африканской чащи,
Он шкурой аспида оделся настоящей,
Он лег на небосвод, рядясь во все цвета,
Он брюхом пожелтел и почернел с хвоста.
Изогнутый в дугу, он весь пропитан ядом,
Так мнимый ангел стал подобен злобным гадам.
Надменное чело и лживые слова
Поникли пред святым дыханьем божества.
Кто видел, чтобы вор, срезающий привычным
Приемом кошелек и пойманный с поличным,
Стал отпираться бы, придумывая ложь?
И Сатана смекнул: так просто не уйдешь,
Куда б ты ни бежал, Господень перст достанет,
А разве кто-нибудь Всевышнего обманет?
Любой поспешный шаг — нас кара ждет сполна,
И хриплым голосом дрожащий Сатана
Ответил: «Я хочу сойти на землю нашу,
Повсюду заварить хочу крутую кашу,
Прельщать, обманывать, в соблазн вводить везде
Богатых в роскоши, а бедняков в беде.
Иду, чтоб на земле повсюду строить козни,
Твой храм спалить огнем, меч обнажить для розни,
В темницах сумрачных, где сырость и гнильца,
Свободой соблазнять нетвердые сердца,
Варганить чудеса пред скопищем народным
И тысячи ушей приставить к благородным,
Сердца влюбленные красою поражать,
В жестоких хитростью жестокость умножать,
Не дать насытиться скотам пороком грубым,
Скупцам — богатствами, а властью — властолюбам».
Всевышний молвил так: «Припомни, Сатана,
Моих воителей ты испытал сполна,
Смутился духом ты, бледнел, покорный силе,
Когда сподвижники мои и смерть разили,
Лишенных разума разили наповал;
Зубами ты скрипел, как бы от ран страдал,
Тебя корежили краса и мощь вселенной
И вид людских обид и гибель плоти бренной.
Обиды множил ты; пусть я позволил сам
Святую рать мою предать ее врагам.
Когда природа вся над мертвыми скорбела,
Ты побежденных душ не видел — только тело».
Лукавый дух в ответ: «Давно известно мне,
Что в жизни тягостной и смерть сойдет вполне.
Ты радостей лишил немало душ, недаром
Они иссушены подвздошным горьким паром,
Измучась страхами, творят себе тюрьму,
Свой разум погрузить они хотят во тьму.
Повсюду гонят их, и так они устали,
Что склонны отдохнуть в цепях, в сыром подвале;
Бедняг лишили благ, их голод столь свиреп,
Что снится им тюрьма, там есть и кров, и хлеб.
Живя без радостей, неужто не молили
Они, чтоб кончились недуги их в могиле?
В глухих узилищах, где в зной не продохнуть,
Хотелось им не раз уйти в последний путь:
Снимают груз оков, на волю выпуская.
Как утешительна свобода, хоть такая!
В сердцах отчаявшихся мрак тюрьмы царит,
Для них пожаров свет надеждою горит,
Коль хочешь, чтоб они свой умысел признали,
Избавь их от оков, огня и острой стали;
Довольство им сули и много перемен,
И процветание злосчастиям взамен,
Брось их в сражение, в огонь, зажги в них злобу,
Пусть вывалят они из недруга утробу,
Пусть ощущают кровь; зажги в глазах огни
Во имя натиска, победы и резни,
Дай им низвергнуть власть правителей провинций,
Пусть в их толпе пойдут сиятельные принцы,
Ходатаи добра и чести, а засим
Мы царство короля соединим с Твоим.
С попутным ветром в бой пойдут бесстрашно люди,
Кому пособник я в грабительстве и в блуде;
Чтоб их к себе привлечь, чтоб были на виду,
Для них я небеса в зерцале возведу:
Твой искаженный лик, представь, покинет вскоре
Их грубые сердца; дай волю этой своре,
Попробуй испытать любого храбреца,
Пусть когти выпустит, отведает мясца;
Позволь им, Господи, забыть святую веру,
Позволь им уповать, ну, на вождя, к примеру;
Погибнут лучшие в сражении вожди,
А духом слабые, — тут верности не жди, —
Их тут же предадут, ведь веры нет в помине,
Тебя же оскорбят и все Твои святыни.
А коль Тебе урон, я головню припас,
Свое оружие держу я про запас:
Я деньги в ход пущу, не пожалею злата,
Когда король-скупец отчалит без возврата.
Из сотен мудрецов и тысяч храбрых душ
Не всяк откажется принять кровавый куш.
Придерживаясь лжи, я возвещал победы,
Когда Израилю Михей пророчил беды[327].
Так я испытывал и пастырей-святош
Позорной платою, так дух, несущий ложь,
Давал затрещину Михею и, лукаво
Меняя голоса, вселялся в причт Ахава.
Любой Седекия удачлив и богат,
Рядясь в Спасители, угодники царят;
Отполирует вмиг язык льстеца любого
Двусмысленную речь и многозначность слова.
Скинь кандалы с меня, отдай мне в руки стан
Восславивших тебя упрямцев-христиан,
Уж если осрамлюсь, я Церковь удостою
Высокою хвалой, признав ее Святою».
Предвечный Сатане ответствовал: «Ну что ж,
Иди и большинство железом уничтожь,
Как хочешь поступай, но под моею сенью
Есть души избранных, идущие к спасенью.
Лишь тех поймаешь в сеть, кто мною осужден,
Кто создан для того, кто будет вслед рожден;
Ладьи моих побед, бойцы, мои по праву,
Служа тебе, хитрец, мою умножат славу».
Расколот небосвод, расколотый гремит,
Небесную чуму на Францию стремит.
В коловращении стихии, в круговерти
Смешалась с воздухом шальная бездна смерти,
Грохочет в барабан, в литавры бьет она,
Царил в пространстве мир, теперь идет война,
И сотни тысяч душ людских остервенело
В слепом безумии стремятся вон из тела.
В том смерче Сатана, уже смиряя пыл,
Над Сеной пролетел, на пенный брег ступил.
Едва на землю став, он выдумал такое:
Невиданный дворец, роскошные покои.
Он сочинил чертеж, когда была чума.
Руины он узрел, все оглядев дома:
Тут хватит кирпича. И Дух, живущий в змее,
Вполз в королеву-мать[328]; чтоб там царить вернее,
Внушил ей чудеса: фасад, колонны в ряд,
Круженье флюгеров и мрамор балюстрад,
И лестницы, и луч на куполе высоком,
Порталы пышные и позолоту окон.
А залы, комнаты, весь этот блеск внутри...
Ну, словом, это все назвали Тюильри[329].
Немедля дьявольские мысли овладели
Воображением греховным Иезавели[330],
Пороки прочие убила эта страсть,
Все, что помеха ей, должно тотчас пропасть,
Одна теперь мечта живет, одно виденье,
Что — кровь! Недорога. Дороже наслажденье.
Горящий алчный взор, любой доход любя,
Немало в Лувре жертв наметил для себя.
Жадна разбойница, а искуситель хитрый
Советы ей дает, покачивая митрой,
В личине пастыря, ее духовника,
Смущает он и в плен берет наверняка
Сердца и слух, и кровь, и разум высшей знати,
Уже он всюду вхож, в суде он и в сенате,
Он в тайный влез совет, а для иных интриг
Меняет образ свой на женский нежный лик,
Зане красавицы всегда легко прельщали.
А если надобно, уже он в сенешале:
Морщины, седина, походка нелегка,
Спина согбенная, в руке дрожит клюка,
Присловья сыплет бес, как должно старикашке,
Усвоил старческие прочие замашки.
То он по виду хлыщ, то он среди святош,
Обвязан четками, на схимника похож,
В какой-то рясе он, под капюшоном в стужу,
Но посинел, дрожит, ведь полступни наружу[331].
То в братстве он невежд, чья гордость темнота,
То властный он король, чья совесть нечиста,
То светоч знания, хранящий мудрость строго,
То в маске он двойной и лжет во имя Бога.
Он может стать судьей, дабы попрать закон,
Он станет золотом, чтоб взять скупца в полон.
На высшие места из римского синклита
Своих он ставит слуг и вводит их открыто
В соблазны многие, к тому же хитрый тать,
Втащив их на гору, сулит весь мир отдать[332].
Сеньора юного на торг Лукавый тащит:
Пусть Францию продаст и лишний грех обрящет.
Сбивает он с пути и верных христиан,
Слепую веру их легко ввести в обман.
На жалость Дьявол бьет, напомнит бед немало,
Дав горечи душе, которая устала,
Лишает нас надежд, ломает нам крыла
И душит, раскалив терпенье добела;
Надежда кончилась, неистовство приходит,
Являя мощь свою, нас в дебри бес заводит;
Кто первым поднял меч, свирепо рвется в бой,
И отбивается неистово другой.
Князь Тьмы продумал план и, лишних слов не тратя,
В державы Запада свои скликает рати,
И черных ангелов рои уже летят,
Дабы спустить с цепи остервенелый ад.
Клевреты Дьявола, порой надев сутану,
Искуснообраза малюют Ватикану,
Антихрист сам глядит на сгинувших в резне,
Плодами рук своих доволен он вполне.
Но если ад восстал, и небо задрожало,
Бессонны ангелы, у коих дел немало:
Овечек стерегут; и сил небесных стан
Жестокую напасть отвел от христиан.
Так противостоят бойцы двух ратей истых,
Отважные ряды нечистых сил и чистых.
Здесь каждый светлый дух, исполнив свой урок,
Взлетает в небеса почить на краткий срок,
Как стрелка компаса, трепещет он над бездной
На синей паперти бескрайности небесной.
На дивном полотне Создателю видны
Его воители и войско Сатаны,
И настоящий рай, как в лучшей из мистерий,
Сверкая красками, горит на горней сфере[333],
Все ярче на холсте бессмертные тона,
Чьим светом высота и глубь озарена.
Работа божьих слуг, художников прекрасных,
Божественной красой ласкает взор несчастных,
Кто мучеником был во время грозных дней;
Сравнима ли пора клинков с порой огней?
Так душам доблестным, почившим в горних кущах,
Был явлен горький рок детей их, вслед идущих:
Отцы увидели их стойкость в гуще бед,
Цвет поколения, чья воля с детских лет
Ступая по пятам, отцов теснила сзади.
Другие видели с небес к своей досаде
Потомства тусклый лик, презренный жалкий род,
И гневались в душе, хотя в краю высот
И нет земных страстей, хотя в святом чертоге
Лишь ревность к Господу, лишь свет и слава в Боге.
Чтоб славы этой свет не гас в сердцах сынов,
К отступникам всегда был приговор суров,
Не важно для небес, кому вы вслед идете,
Что значит там родство по крови и по плоти!
Узрели небеса: лишь руки опустил
Усталый Моисей, Израиль отступил,
Лишь поднял длань Господь, воспрянули евреи[334];
Иссякнут силы в нас, но с верой мы сильнее;
Когда в гордыне мы, уходит вера прочь,
Без божьей помощи кто в силах нам помочь?
Поборники небес, отдавшие отчизне,
Законам и Христу свои сердца и жизни,
Сражения могли узреть издалека,
Отряды малые, огромные войска;
Тот, кто на небеса попал из гущи боя,
Узрел глаза в глаза свое лицо другое.
Искусное перо в деснице держит Бог,
В которой иногда карающий клинок,
И сокровенные заветы и деянья,
Столетья, дни, часы живут в летописанье
Под кистью мастера; не знал с начала лет
Такой истории священной белый свет.
Как чудеса времен и всех событий диво
Руками ангелов расписаны красиво[335],
Как все расчислено, все соразмерно тут,
Древнейшие века как ярко предстают!
Ни мрак невежества, ни зло, ни царь трусливый
Не в силах очернить истории правдивой.
Удастся избранным заметить на холсте
То, в чем бессильна кисть, а в строчек наготе
Увидеть блеск мечей, услышать злобы кличи
Во имя разных вер и племенных различий,
В незримой летописи, в мирных небесах
Им явится война, неистовство и страх.
Там некогда они увидели впервые
Картины бытия, прекрасные, святые.
А вот пред вами встал слепой Беллоны[336] лик,
Которая себя убить готова вмиг,
Не терпит целого, обломки ей дороже,
Когтями рвет она куски своей же кожи,
Извивы кос ее — сплетенья серых змей,
Язвящие живот и грудь, и спину ей,
Но с радостью она укусов сносит тыщу,
Дана волчице кровь и мертвечина в пищу.
А вот всей Франции предел пред нами лег:
Сухой в жару Прованс и храбрый Лангедок,
Вот Пикардии пыл, Нормандия в тумане,
Всеядный Пуату и вольный край Бретани,
Достойный Дофинэ, Сентонж, — ты только глянь! —
Строптивый Бургиньон, веселая Шампань,
Богатства Лионне, Гасконь, страна отваги,
Чьи дети шляются по всей земле, чьи шпаги
В рядах наемников стоят за верный куш
На страже веры, благ и тайн трех тысяч душ.
А тайна главная в трех головах созрела,
Их вера отцвела, весною облетела.
Она жила в бойцах, но без удил сердца
Дышавших воздухом растленного дворца.
Французы спятили, им отказали разом
И чувства, и душа, и мужество, и разум.
Как отвратителен войны гражданской вид!
Селенье мертвецов у ног ее лежит,
На пустоши большой останки убиенных,
Тела несет река, тела висят на стенах.
А вот на площади огромный эшафот,
Одна из жертв глаза возводит в небосвод[337],
Как бы моля взглянуть на кровь казненных прежде,
А после записать все это, и в надежде
Кровавые от брызг ладони тянет ввысь:
«Господь карающий, взгляни и отзовись!
Здесь тысячи смертей, отмсти, Господь, за муки,
Воздень скрещенные свои у сердца руки».
И сила ратная нагрянула потом[338]
Завесой дымовой, железом и огнем,
Здесь черных рейтаров[339] беспутные оравы
Трагедию несут французам и расправы.
Два войска здесь сошлись, двум принцам их вести[340],
Тот и другой, увы, у неба не в чести.
Вот ровный дол близь Дре, победы славной поле,
Тягались два вождя, две рати в этом доле.
Как мостовой бредет нетрезвый пешеход:
Качнется, шаг назад и снова шаг вперед,
Так натиск и отход сменялись в каждом войске,
Пьянит французам кровь в бою порыв геройский,
Но победители порой побеждены,
Как те, что Кадмовым драконом рождены[341];
Корабль идет ко дну, ах, что за счастье, Боже,
Что кто-то утонул не первым, чуть попозже:
Один взял явно верх и тем понес урон,
Другой утратил всё, но славой одарен[342].
Всесилен наш Господь, коль надо, Он поможет,
Чтоб труд нам облегчить, чтоб знали, что Он может:
Так, видим, Он вошел в одну из лучших жен,
Чтоб сгинул Олоферн, чтоб город был спасен[343],
Где духом пал народ, в отчаянье стеная,
Но смерть нашла врага во имя жизни края.
Мудрец задумал мир устроить на земле,
А Бог ведет к войне, и снова все во мгле;
Как людям избежать небесной кары строгой,
Утратив мир в душе, утратив в сердце Бога?
Картина новая маячит впереди:
В осаде Вавилон[344], день-два — и штурма жди,
И небольшой отряд за краткий срок пред нами
Легко разбил того, кто предал Бога, знамя,
Отчизну, короля и род старинный свой,
При этом проиграв и честь, и жизнь, и бой[345].
Так доблесть христиан, как видите, предстала
Перстом Всевышнего и сделала немало,
Ведь злобные враги подумали тотчас:
«Неужто ангелы небес идут на нас?»
И вновь являются за строем строй военный[346],
Сраженья на земле, на небе, во вселенной,
Мы в небе видим дух того, кто вождь вдвойне[347],
Кто, власть и трон поправ, царил во всей стране.
Он глянул на Жарнак[348], и вновь узнал воитель,
Из-за чего попал в небесную обитель:
Он пробивается сквозь плотный строй врага,
Но сломана опять проклятая нога,
На крыльях доблести взлетел он в Царство Божье,
А тот, кем он убит, убийцу встретит тоже.
Иным же видится: другой идет отряд,
Вновь города в кольце, и вновь огни горят,
И этот штурм отбит, и снова бьются яро,
Вновь приступ и резня, грабеж и дым пожара.
Вот бой близь Сент-Ирье[349], где ты дождем, Всеблагий,
Предстал, и грязью вмиг стал порох наш от влаги,
И королевский стан, рать христиан отбив,
Еще раз испытал их силу и порыв.
Вновь озарен простор, и всё, как на ладони:
Кровавый Монконтур[350] в трагичной обороне,
Там ставкой стала кровь, там дерзкие клинки
Трудились волею безжалостной руки,
Смертельных больше мук, чем разума, в атаке,
Гражданский чище пыл, чем грубый пыл вояки.
Свои усилья Бог и помощь свел на нет,
Узрев, что больше нет у Церкви мук и бед,
Что люди в слабости своей дошли до края,
Живут, лишь на Его всесилье уповая.
Расскажем также мы о стычках небольших,
Расслабивших сердца властителей лихих,
Так станы разрослись, что поединки стали
Куда обычнее развернутых баталий.
От ратей маленьких в бою немалый прок,
Рать Гедеонову благословил сам Бог[351]
И доблесть скрытую ее героев скромных
Он не поставил в ряд со славой войск огромных,
Хотел Он победить и дать спасенье Сам
Стенам разрушенным, измученным сердцам,
Отнять их у могил, чтоб славиться по праву,
Чтобы никто не мог Его умножить славу.
За то и проклял Бог израильских царей,
Считавших, что войска Господних сил верней.
Здесь мы пред образом Рене благочестивой[352],
Принцессы, чей отец, Людовик справедливый,
Отцом народа слыл и силой крепких рук
У лона своего хранил Господних слуг.
Но вскоре тьма червей из адского колодца
По лучшим из домов повсюду расползется[353],
Чтоб Карлу-королю в пустое сердце влезть,
Сложив к его ногам как дружбу, так и честь.
Он тетки праведной лишен благоволенья,
Потом получит он из ада повеленье:
Снеси пятьсот жилищ в проклятом Монтаржи,
Дворы опустоши и стены сокруши!
Вот старцы, женщины и дети, чья защита
Лишь в криках и мольбах, летящих в глубь зенита,
Вот смертный путь и та, что в тягости была
И, малым обходясь, в дороге родила,
Как счастлива она, а вот с печальным взглядом
Мать за руку ведет дитя, другое рядом
За юбку держится, а третье на руках,
Четвертое с отцом дорожный топчет прах.
Вот хворый тащится, а упадет в походе,
Велят его везти какой-нибудь подводе.
Толпа, усталая от жизни и дорог,
Ползет вдоль берегов Луары, следом лег
Широкий пыльный шлейф, а в дальней туче пыли
Преследователей колонны проступили,
Под сенью трех знамен подходит их отряд,
Уже в руках убийц сквозь пыль клинки горят.
Но слева всадников колонна небольшая[354],
Лишили их надежд, лишь права не лишая
На Бога уповать: глаза возведены,
Ладони сложены, колени склонены,
И пастор их Бомон[355], как водится пред схваткой,
Напутствует бойцов такою речью краткой:
«Что ускользает? Жизнь? Что ищем? Смертный час?
Страшимся пристани? Прельщает буря нас?
Как сердце нам велит, мы к небу руки тянем:
Я душу, Господи, Твоим вручаю дланям,
О Боже истинный, Ты искупитель мой!»
Колонна замерла в смущенье пред толпой,
Глядят воители на странную картину:
Один узнал сестру, другой узнал кузину.
Кто эти рыцари? Их сто. Они прошли,
Покинув Монконтур, французской полземли
И прибыли в свой край без опозданья, к счастью,
Чтоб уберечь овец, встав перед волчьей пастью.
Опять им выпало вдали от грозных сеч
Несчастных оградить и обнажить свой меч.
Противник оробел, хоть был числом поболе,
Увидев, что пред ним уже не овцы в поле,
Он был готов рассечь и шерстяной покров,
И кожу нежную клыками рвать готов,
Но повстречалась сталь, способная к отпору,
Которая остра и от которой впору
Бежать, залечь в дупло, не то разрубит враз,
Господни чудеса являя без прикрас.
Я вижу Наварен[356] я слышу глас Беарна[357],
Восславивший его спасенье благодарно.
Картина новая в небесной синеве:
Там десять тысяч жертв, там пушек двадцать две
Захвачено, там град и крепость ждут разора[358]
От тридцати рубак, чья так бесстыдна свора.
Там солнце озарит шестнадцать сотен шпаг,
Ведомых смелым львом в неистовство атак.
Здесь твой пейзаж, Люссон[359], ты пересилил беды,
На улицах твоих веселье в честь победы;
А вот, еще в кольце, твои пятьсот сошлись[360],
Колени преклонив, воздели руки ввысь,
Пять тысяч одолел их меч в теснине узкой,
Два белых стяга взяв, пьемонтский и французский[361].
Я вижу, как в борьбе отнюдь не равных сил
Монбрен десятерых швейцарцев уложил[362],
Из всей истории он принял к сердцу близко
Уроки Цезаря и славного Франциска.
Еще покинул я над шумной Роной град,
Где отступил от стен разбитый супостат,
Весь цвет Италии тогда полег в Сен-Жиле[363],
Десяток тысяч душ в реке, других пронзили.
Кто плен египетский покинуть захотел,
Взять с бою Ханаан, обжить его предел,
В рядах Израиля тому брести пристало
По морю Красному, по морю крови алой[364]
И, препоясавшись, одолевать простор,
Безводные пески, крутые кряжи гор.
Пред нами облако плывет весь день воочью,
И огненным столпом Господь ведет нас ночью[365].
Такими виршами мы славили пока
Победы Господа при помощи клинка;
А славу Бог обрел в тех образах печали,
Где стрелы слали львы и молнии метали,
И козни строили, и множество затей
Для истребления покорных им людей.
Узрели вы: булат встречает сталь булата:
Пред вами схваченные тиграми ягнята.
Бог ратей доблестных на бой благословил
Тех, кто идет воздать полкам недобрых сил.
В другом краю небес иных картин свеченье,
Жестоких много сцен на этой видим сцене,
Полотна вечные всем леденят сердца,
Чтоб вечно гнев не гас всесильного Творца.
Здесь нет боев, здесь кровь сочится понемногу,
Но терпкий дух ее, горча, восходит к Богу.
Там с краю видится толпа еще одна[366],
В сердцах богобоязнь, и гибель не страшна,
Под носом Сатаны поют хваленья Небу,
Рискуя жизнь отдать, свою свершают требу,
Хотя приблизилась орава палачей,
А взгляды грозные и хладный блеск мечей
Врезаются в толпу, чья кротость только криком
Обороняется, ведь сталь в безумье диком
Пронзает грудь, сечет то голову, то длань,
Тут щит один: молись, лей слезы и горлань.
А вот и факелы уже пылают в храме,
Пожар и там, и тут. Увы, слепое пламя
Не знает жалости к стенаниям людей,
От коих сонмы душ становятся бледней.
Нам видится река, забитая телами
Сраженных христиан, не воды — кровь пред нами.
Кровавый кардинал[367], трубач, весь черный клир
На площадях Васси из окон и квартир
Вопят, зовут убийц, чтоб не ушла добыча,
В любого беглеца истошно пальцем тыча.
И звонкой славою увенчанная знать,
Гроза Испании, стремится в бой опять,
Где можно без труда рубить в неравной сече
Тела и головы, и голени, и плечи;
Боясь, что вопли жертв, что жалобы и плач
Вдруг жалость вызовут, и задрожит палач,
Все рев трубы глушит, так словно нет трагедий,
Как Фаларидов бык, изваянный из меди[368].
Нам снова видится: вооруженный сброд
На агнцев Господа, безудержный, идет,
Чтоб женщин и детей, чтоб старцев седоглавых
Колоть и рассекать; а меж убийц кровавых
Тот доблестным слывет, кто руки обагрил
С улыбкой на устах, кто, убивая, мил,
Кто человечности закон попрал без гнева.
Взгляните: меч разит дитя грудное в чрево
И мать пронзил насквозь: а вот удар свинца
Отважно принял сын, загородив отца,
Пожертвовал собой; зато глумливой кликой
Осмеян без стыда сей знак любви великой.
Ты, озверевший Санс, у Сены взял урок[369],
Как тысячами тел закармливать поток,
Из трупов возводить подобие ковчега
И наводить мосты: валились в реку с брега
Тела, на них — тела; хитрюга-смерть чело
Крушила о чело, ей в голову пришло
Меж кровью и водой затеять спор престранный,
Чтоб кровь рвалась из ран, вода стремилась в раны.
Пред нами встал Ажан[370], о смрад, о страшный сон,
Весь в трупах горожан, скорее потрясен
Картиной гибели, чумною, без отдушин,
Чем этим пагубным зловонием задушен.
Являет нам Кагор[371] бесчинствующий сброд,
Преображение ручьев и прочих вод
В малиновый разлив, и с криком смерть седая
Преследует людей, последних добивая;
А следом Сатана, безумье он раздул,
Чтоб града честь попрать, чтоб все подмял разгул,
Чтоб, не щадя клинка, рубили здесь на части
Тех, кто пытается смягчить свое несчастье.
На сей картине Тур[372] несчастный нам предстал,
Все ужасы затмил, и толпы, словно вал,
Свирепо катятся со злобой беспощадной,
Здесь содрогнулись бы и скифы с кровью хладной.
Здесь взгляд Всевышнего лучом прорезал даль,
Он реку озарил, а в ней сверкнула сталь.
А там, в предместии, из храма, из притвора
Голодных триста душ вытаскивает свора,
На волю волокут несчастных мясники,
Затем чтобы заклать на берегу реки;
Там воздух крики рвут, там воля супостату
Детишек продавать за небольшую плату
Иль, взяв из рук купца, отправить на тот свет,
Не зная их имен, проступков и примет.
Какая же вина на совести малюток?
Что сделали они? За что конец их жуток?
Им выпало вкусить мученья в час резни,
Хоть жизни выпали им считанные дни.
Дрожащих, плачущих к реке влекла их стая,
К последней пристани, на их глазах пронзая
Сосцы их матерей; кричали малыши
У ног своих убийц без сердца, без души;
Бежать бы от воды, от крови и от ада.
Малютки палачей молили: «Нет, не надо!»
В подобном возрасте уместно розгой сечь,
Должны их миловать речная глубь и меч.
Невыношенный плод из взрезанного лона
Ввергался в глубину, плыл по волнам затона
И дальше по реке, невидимый глазам;
Мать перед смертью длань тянула к небесам.
Иной из жалости пронзает сталью тело,
Из коего душа еще не отлетела,
Порою удальство покинет храбреца,
Узревшего черты прекрасного лица,
Такой душой не тверд, меча поднять не в силах,
Другой подъемлет сталь, и ад бушует в жилах,
Подобный глух к мольбам, сей сладострастный тать
Сдирает платье с жен, чтоб нагишом кромсать,
Он счастлив, осквернив живые краски тела:
Ах, как мертвеет лик и кожа побледнела.
Лихие молодцы, чей грех не утаю,
В утробе роются, распотрошив судью[373],
Чтоб денежки найти, так римляне когда-то
В кишках израильтян разыскивали злато.
Мы видим, как бурлит речная быстрина,
Столь светлая вода теперь совсем красна,
Как будто Орлеан с дворцом в огне пожара,
Неистовством сердец подожжена Луара.
Они крушат тюрьму и попранный закон,
Чтоб души кроткие повергнуть без препон,
Те души в камерах убежище искали,
Чтоб от предательства спастись в глухом подвале,
Пусть ложный, но закон найти в тюрьме, так встарь
Давал укрытие и жертвенный алтарь.
Пред вами матери со стен детей бросают,
Их ловят ближние, укрыв плащом, спасают,
Но бьет аркебузир малюток на лету
И тех, кто пробует сберечь хоть сироту,
Еще копейщики у стен стоят в пикете,
Так чтоб на жала пик напарывались дети.
Тех, кто из Сены пил, кто из Луары пил,
Я всех упомянул, Гаронну не забыл:
Полсотни разных мест пожары охватили,
И тысячи людей к ним взоры обратили.
И Рона в перечне, который нам дает
Понятье, что за скот разнузданный народ.
Тут вскользь помянем мост несчастных осужденных:
На праздник развлекал правитель приближенных[374],
Велел он узникам бросаться вниз с моста,
Тут что ни суд — прыжок, здесь трюков больше ста.
Два лика взгляд нашел, мы видим эти лики,
Вкруг каждого толпа, наставившая пики,
Там перед нами Танд, Мувана видим тут[375];
Обоих кара ждет и этот скорый суд
В когтях мятежников, голодной злой ватаги.
Обоих бросят псам, хотя у нас дворняги,
Готовые раскрыть на требушину рот,
Подобны чужакам, их тоже гонит сброд,
Который сам не прочь добыть себе свежинки
И жарит требуху такую же на рынке,
Иной воротит нос себе же сам во вред,
Считаясь выродком, ведь он не людоед.
Не стерлись в памяти штрихи деяний старых:
Пред нами Кабриер и Мерендоль в пожарах[376],
Желаньям следуя, уводит в горы взор,
В Пьемонт, в Ангронский дол[377], где славен был отпор.
Здесь на глазах во львов превращены ягнята,
Их львами сделал тот, кто в стаде был когда-то
Надежным пастырем, сей славный адмирал[378],
Который повстречать не думал, не гадал
Кончину страшную, а перед этим встретил
Почет, когда народ его хвалой приветил,
Из жизни он ушел, чтоб вновь прийти потом.
И вновь Небесный холст мелькает за холстом,
И райским зрителям дано не понаслышке
Узреть Богемский край и войско Яна Жижки[379].
Простятся зрители с мелькающей чредой
Картин и встретятся с трагедией такой,
Что прошлые затмит, пусть было их немало.
Из рая провещал нам призрак адмирала:
«Взгляните, как порой карает Церковь Бог,
Он силою своей не ей, а нам помог,
Когда в смирении своем наш мир и вера
Доверились словам владыки-лицемера,
Который продал нас, который изменил,
Отверг наш правый гнев, лишил последних сил
Свое несчастное измученное стадо:
Под кожей лишь костяк от устали и глада.
Мы, дети Царствия, пред чернью всякий раз
Кичились разумом, но то, что ум для нас,
Для Бога жалкий бред; иной упрямец видит
Лишь то, что род людской клянет и ненавидит,
А Божьи знаменья такому ни к чему,
И самомнение не истребить ему.
Безумный мир людей! О разум, полный бредней!
О Божий приговор, где назван Суд Последний!»
Хоть Церковь Божию от вепрей сберегли,
Потоптаны поля и жалок лик земли,
Чьи пышные дары до срока сгнить готовы,
Чьи злаки полегли под конские подковы,
А смерч, гроза и град, гуляя по долам,
Солому и зерно смешали пополам.
Что может в бороздах спастись от злой стихии?
Все ветром скошено, добро, что хоть какие
Прикрыты крепкими кустами семена
Здесь, где войны посев, где кормится война.
Под кровом этих кущ врастают зерна в землю,
Приемля мир в войне, а в смерти жизнь приемля,
Землей хранимые, весной ростки взойдут,
Густой боярышник растит их там и тут,
Пусть скорый их конец торопит злая воля
Враждебной поросли, взойдут колосья в поле,
Пусть ветвь колючая мешает им расти,
Она отгонит скот, чтоб стебельки спасти.
Вот так же будем мы ограждены от злобы
Чтоб Церковь нам спасти, чтоб из земной утробы
Взошли ростки скорбей, чтоб терниев ростки
Взошли по милости божественной руки,
Недежды урожай: ведь это Божья нива,
Бог возродит ее и час назначит жнива.
Вновь роспись светится, здесь каждый яркий штрих
Влечет к себе сердца, влечет глаза святых,
Сиянья близятся, сливаясь воедино,
И на глазах растет искусная картина:
Колонной траурной в злокозненный Париж
Вступает воинство[380]; пред строем разглядишь
Двух принцев-христиан, последний луч надежды,
Увы, в знак траура на них черны одежды,
Играл большую роль в зловещем действе яд,
При помощи его покончил супостат
С Деборой нашею[381]. Позднее описали
Всю пышность похорон, притворные печали,
Две свадьбы знатные[382], роскошные пиры,
Где маски в ход пошли и хитрости игры.
Был верой адмирал, зовущей окариной,
Приманкой мир служил и милость властелина,
Так всякий раз идет добыча на ловца,
Идет на зов любви, приваду и живца,
Так зверь доверчивый, так рыба или птица
Находит сеть, крючок, на клейкий сук садится.
Настал зловещий день, неотвратимый срок,
Его два года ждал, нахмурив брови, рок,
Приходит черный день, теперь к чему привада?
Вернуться хочет он, ему стать ночью надо,
Он страшной новостью пребудет навсегда,
От крови красный весь и красный от стыда.
Пора взойти заре, когда-то это пламя
Горело багрецом и райскими цветами,
Но полог золотой карминной розой стал,
Сказали: «Будет дождь», сказали: «Будет шквал».
Смерть новую зарю украсила недаром
Каленьем угольев, зловещим адским жаром,
И пряча скорбный лик в свой призрачный покров,
Дождь превратила в кровь, а в стоны шум ветров.
Но поднят занавес дрожащий, и светило
Взор на невиданное действо устремило,
Подняв с прискорбием свой тусклый лик из вод,
Чтоб окунуть лучи, скользящие с высот,
В потоки наших слез. Так солнце нам предстало,
Нет, не светильником, а углем вполнакала,
К тому ж еще, чтоб скрыть от всех свой яркий луч,
Оно закуталось в завесу черных туч.
Не стал Нечистый ждать, когда блеснет денница,
Притихшим зрителям в оцепененье мнится,
Что полночь на дворе, когда все люди спят,
Заботы позабыв, а в это время ад
Раскрыл свое нутро, где шевелится алый
Огней бесовских жар и светятся кинжалы,
Столица видится, чьим духом был закон,
За то и чтимая повсюду испокон
Веков, ведь Франции дала и жизнь, и право,
Искусства родила, о мать владык и слава!
Теперь здесь властвует вооруженный сброд,
Он кодексы попрал и прав не признает.
Разнузданной толпы деяния бесчинны,
Полки работников, бездушные машины,
Бесчестие и смерть трем тысячам несут,
Здесь есть свидетели, есть палачи и суд,
И стороны ведут лишь по-французски пренья.
Старались короли и в прежние правленья,
Чтоб пред Испанией не трепетал купец[383],
Чтоб море оградить и пашни, наконец,
За кои чужаки сражались неизменно.
Тогда король Франциск был вызволен из плена[384]
Своими присными, чей строй в бою был смел,
Чей лик перед врагом ни разу не бледнел,
А ныне тех, кто был опорою отчизне,
Отваги не лишив, лишили только жизни[385],
На ложах их тела без рук и без голов,
Стал гость заложником, тюрьмой хозяйский кров[386],
Схватив за гриву львов, оружием блистая,
Храбрится, но дрожит при этом зайцев стая,
Труслива дерзость их, а слабая рука
Прикончить связанных не в силах, столь робка,
По воле короля наперекор закону
Убийцы режут тех, в чьем сердце верность трону.
Плут коронованный, вершитель безобразий,
Сенаторов страны вовлек в пучину грязи;
Коль изгнанный богат, прибрать его доход,
Ведь недурная месть: сказать, мол, гугенот.
Судам томительным, увы, не видно края:
Тут к смерти матери причастна дочь родная,
Там брата брат извел, а некий лиходей
Предал двоюродного в руки палачей,
Здесь дружбы чахлые, да и знакомства кратки,
Здесь воля добрая — подвохи да оглядки.
Из рая наш Катон простер свой взор[387], потом
С улыбкой кроткою нам показал перстом,
Куда он был пронзен, как был остервенело
Изрублен: голову послали в Рим, а тело
Ничтожной шушере досталось на позор,
О чем потом шумел охочий к сплетням двор.
Судебный колокол, гудевший в час разбора[388],
Зовет грабителей, зовет на дело вора,
Теперь в Дворце Суда закон не ко двору,
Штандарт малиновый трепещет на ветру[389].
Нет, это не война. Там грудь броней прикрыта,
Там сталь поверх одежд — надежная защита,
Здесь отбиваются лишь криком да рукой,
Один вооружен, но обнажен другой.
Попробуй рассуди, кто славы здесь достойней,
Тот, кто разит клинком, иль жертва этой бойни.
Здесь праведник дрожит, здесь горлопанит сброд,
Невинного казнят, преступнику почет.
К позору этому причастны даже дети,
Здесь нет невинных рук, здесь все за кровь в ответе[390].
В темницах, во дворцах, в особняках вельмож,
Везде идет резня, гуляет меч и нож,
И принцам не уйти, не спрятаться в алькове,
Их ложа, их тела, их слава в брызгах крови.
Святыни попраны, увы, сам государь
На веру посягнул и осквернил алтарь.
Принцессы в трепете, едва успев проснуться,
От ложа прочь бегут, им страшно прикоснуться
К изрубленным телам, но не скорбят о тех,
Кого не спас приют любви, приют утех.
Твой, Либитина[391], трон окрашен постоянно
В цвет бурой ржавчины, как челюсти капкана.
Здесь западня — альков, здесь ложе — одр в крови,
Здесь принимает смерть светильник у любви.
Прискорбный этот день явил нам столько бедствий,
Хитросплетения раскрыл причин и следствий
И приговор небес. Глядите: стрежень вод
Лавину мертвецов и раненых несет,
Плывут они, плывут вдоль набережных Сены,
Где ядом роскоши торгует век растленный,
И нет в реке воды, лишь спекшаяся кровь,
Тлетворную волну таранят вновь и вновь
Удары мертвых тел: вода людей уносит,
Но сталь других разит, их следом в реку бросят.
Ожесточенный спор с водой ведет металл
О том, кто больше душ в тартарары послал.
Мост, по которому зерно переправляли[392],
Сегодня плахой стал в гражданском этом шквале,
И под пролетами кровавого моста
Зияют гибели зловещие врата.
Вот мрачная юдоль, где кровь струится в реки,
Юдоль Страдания, так зваться ей вовеки.
Четыре палача, бесчинствовавших тут[393],
Бесчестие моста на совести несут,
Четыре сотни жертв швырнул он водам Сены.
Париж! Ей хочется твои разрушить стены;
И восемь сотен душ погубит ночь одна,
Невинных погребя и тех, на ком вина[394].
Но кто же впереди отары обреченной?
Кто первой жертвой стал толпы ожесточенной?
Ты оживешь в молве, хотя твой лик в тени,
Благочестивою была ты, Иверни[395],
Гостеприимица, защитница для многих
Печальных узников, для путников убогих.
Был на тебе убор монашеский надет,
Но выдал в час резни пурпурных туфель цвет:
Господь не пожелал, чтоб лучшая из стада
Рядилась под святош, меняла цвет наряда.
Спасая избранных, даруя благодать,
Не хочет мерзостям Всевышний потакать.
Но чья там голова? Чье тело неживое?
Обмотана коса вокруг скобы в устое
Злосчастного моста. И странной красотой
Застывший бледный труп мерцает под водой.
Он, падая, повис в объятиях теченья,
Он к небу взор возвел, как бы прося отмщенья.
Паденье длилось миг, но, вверившись судьбе,
Покойница два дня висела на скобе,
Она ждала к себе возлюбленное тело,
К супружеской груди она прильнуть хотела,
И мужа волокут. Расправа коротка,
В грудь безоружного вонзили три клинка,
И вот он сброшен вниз, где мертвая супруга,
Качаясь на волнах, ждала на помощь друга,
Убитый угодил в объятия к жене,
Схватил сокровище — и тонут в глубине[396].
Но триста мертвецов на том же самом месте,
К несчастью, лишены такой высокой чести.
Убийца, ты вовек не разлучишь тела,
Коль души навсегда сама судьба свела.
Передо мной Рамо[397], подвешенный под кроной,
Седоголовый Шапп[398], весь кровью обагренный,
А вот возник Брион[399], столь немощный старик,
И малолетний принц к его груди приник,
Он старца заслонил с недетскою отвагой,
Но этот слабый щит насквозь пробили шпагой,
Корабль у пристани отправили на дно,
Хоть право убивать лишь времени дано.
Покуда в городе на славу шла работа,
И Лувр кровавый стал подобьем эшафота,
Из окон и бойниц, с балконов и террас
На быстрый бег воды взирают сотни глаз,
Коль кровь назвать водой. Полунагие дамы,
Припав к любовникам, следят развязку драмы:
Их возбуждает кровь и трупов голых вид,
И каждая ввернуть скабрезность норовит,
Им женских жаль волос — мол, пропадут задаром!
А ведь дымится кровь и души стали паром.
Глядят бездельницы, как здесь, невдалеке
Кромсают жен и дев и топят их в реке,
Как обесчещенным пронзают грудь стилетом,
Чтоб сами падали и верили при этом,
Что нелегко на кровь глядеть глазам Творца,
Что в миг отчаянья вселяет Он в сердца
Своей надежды свет. Сарданапал наш мерзкий[400],
Столь переменчивый — то робкий он, то дерзкий, —
Охрипшим голосом подбадривает сброд,
Хоть слабосилен сам, других зовет вперед.
Сей доблестный храбрец, страшась всего на свете,
Среди придворных шлюх сидит в своем Совете.
Никчемный он король, зато какой стрелок!
Из аркебузы он бегущих валит с ног,
Все промахи клянет, а меткостью кичится,
В компании честной желая отличиться.
Комедию дают в трагический сезон,
Что ни лицо — Гнатон, Таис или Тразон[401],
И королева-мать со всей своей оравой
Отправилась глядеть плоды резни кровавой.
Одна из дам верхом спешит в тот самый миг
Двух спасшихся предать и выдать их тайник[402].
Здесь, в сердце Франции, где кровь повсюду вижу,
Затеял шумный двор прогулку по Парижу.
Нерон в былые дни нередко тешил Рим
Ареной цирковой, театром площадным,
Совсем, как в Тюильри иль, скажем, в Бар-ле-Дюке,
В Байоне иль в Блуа[403], где затевают штуки
Такие, как балет, турнир иль маскарад,
Ристанья, карусель, борьба или парад.
Нерон, сжигая Рим, насытил нрав свой дикий,
Как наслаждался он, повсюду слыша крики
Отчаявшихся толп, дрожащих пред огнем,
Несчастие других лишь смех рождало в нем,
Все время раздувал он пламя для острастки,
Чтобы на пепле жертв владычить без опаски.
Когда огонь вполне насытился бедой,
Властитель ублажил народ несчастный свой,
Найдя виновников: он их припас заране.
И вот извлеченные с тюрем христиане,
Они чужим богам стать жертвою должны,
Быть искупителями не своей вины[404].
В часы вечерние на пышном карнавале
Зевакам напоказ несчастных выставляли
И на глазах толпы, в угоду божествам,
Швыряли их в огонь и в пасть голодным львам.
Так и во Франции пожаром сотен хижин
Был вознесен тиран, а нищий люд унижен.
В горящих хижинах отчаянье царит,
Но деспот восхищен: «Как хорошо горит!»
Народ не видит зла, мошенникам доверясь,
Их кормит, а винит в своих несчастьях ересь.
И ты, христианин, за глад и мор ответь,
Ты землю превратил в железо, небо — в медь.
Кровавой жертвой стать придется христианам,
Чтоб искупить грехи, свершенные тираном,
Тут власть имущие нахмурили чело,
Докучны стоны им, ведь столько полегло.
Так встарь Домициан[405], пристрастный к легионам,
Несмелых приучал к слезам и тяжким стонам,
Чтоб жалость в них убить, чтоб видели они
Лишь очи кесаря, их грозные огни.
Так и король наш Карл огнем очей надменных
Старался заглушить укоры принцев пленных[406],
Надежду в них убить: пускай они узрят,
Что чужд раскаянию тот, чей грозен взгляд.
Пред взором пленников король, лихой сначала,
Утратил гордый вид, надменности не стало,
Когда семь дней спустя, сорвавшись с ложа вдруг,
Он криком разбудил своих дворцовых слуг:
Полночный ветер выл, в нем стон стоял, и крики
Незаглушимые терзали слух владыке,
Потом еще три дня, как в роковые дни,
Не стихнут голоса коварные резни.
Усилить он велел ненужную охрану:
Вновь отголоски те мерещатся тирану,
Двенадцать злых ночей дрожит он напролет,
И все вокруг дрожат, он спать им не дает,
И среди бела дня он мечется нередко:
Над Лувром воронье, и вся черна беседка[407].
Вновь королева-мать творит свои дела,
Супруга нежная от страха обмерла[408],
Нечистой совестью всю ночь король терзаем,
До смерти будет он гоним истошным лаем,
А днем шипеньем змей; душа его дрожит
И от самой себя в беспамятстве бежит.
Ты принц, мой пленный принц[409], свидетель этой были,
Твои рассказы нам немало бы открыли.
Собрав застолие, теперь узреть бы тут,
Как волосы твои от ужаса встают,
И если эти дни ты позабыл так скоро,
Не забывает Бог ни славы, ни позора[410].
В ту пору человек не человеком был,
Скорее это знак разгульных темных сил,
Ведь он в глазах отца, скорбящего о сыне,
Не смел существовать, немела мать в кручине,
Когда на смерть влекли ее родную плоть.
О эта боль без слов, не приведи, Господь!
Порой преследует умелый соглядатай
Того, кто без примет и с виду простоватый,
Подслушивает шпик повсюду неспроста:
Вдруг тайну выдадут какие-то уста.
Иной в большом стогу не спрятался от смерти,
И это видела одна луна, поверьте,
Иного рассекут на части, а потом
Родная мать его не распознает днем,
Напрасно дочери и нежные супруги
Отцов или мужей идут искать в округе,
Найдут похожего, целуют в простоте:
«Пускай ты мне не муж, ты брат мой во Христе».
Какой же это грех, коль труп не взяли воды,
Предать его земле по правилам природы!
Так требует наш долг, достоинство, права,
Зов дружбы и любви, зов крови и родства,
И чувство жалости: едва уходят страхи,
Бессмертная душа воспрянет и на плахе.
При столь блистательном владыке христиан,
Которым помыкать легко бы мог Аман[411],
Все наши города безумье охватило,
Повсюду льется кровь, повсюду правит сила.
Пред нами Мо[412], а в нем такая же напасть,
Смертоубийствами упился город всласть,
Шестьсот на дне реки, меж ними в этой драме
Погибло двадцать жен, поруганных скотами.
Луары странный блеск опять пред нами лег,
Подножье города омыл ее поток,
Шестнадцать тысяч душ убито в Орлеане,
Хоромы во дворце, совсем как поле брани,
Кровавым грудам тел в реке плотиной стать,
Невиданная мель теченье гонит вспять,
Те города страны, те человечьи руки,
Что не прошли войны и всей ее науки,
Луару замутив, разводят в ней кармин
И в небесах видны среди других картин.
Но львы твои, Лион[413], безвинны в черном деле:
Ни городской палач, ни воин цитадели,
Ни чужеземная отчаянная рать
Не захотят в тюрьме убийством рук марать,
Коль руки честные не окровавят плоти,
Тая презрение к столь мерзостной работе,
Отребье, требуха тотчас поможет в том,
Начнет тебя терзать, мешая кровь с дерьмом.
Балансом и Вивье, Турноном, также Вьенной[414]
Был осужден Лион, жестокий и надменный,
Запятнан тысячью непогребенных тел;
А вот, к примеру, Арль колодцев не имел[415],
И десять дней страдал от жажды над кровавой
Тлетворною рекой, над мертвой переправой.
Здесь третий Ангел встал, он чашу в должный срок
Над Роной выплеснул, и алым стал поток.
И молвил Ангел вод: «О Боже, Боже правый,
Иже еси вовек и впредь в сиянье славы,
Поскольку тем, кто смел твоих святых убить,
За пролитую кровь ты крови дал испить»[416].
Но Сена все затмит: ее два крайних града
Невинны, говорят, их проклинать не надо:
Один из них Труа, другой из них Руан,
Там в тюрьмах узникам был свет надежды дан,
Но оба в свой черед в наш список угодили,
Поскольку восемьсот несчастных загубили[417].
Тулуза впопыхах парламент созвала[418]
Затем, чтоб воспретить кровавые дела,
Верней, чтоб снять позор с владычицы бесчинных.
Но сколько городов, до сей поры невинных,
Смягчавших красотой и разумом сердца,
Хранили доброту свою не до конца
И все-таки сдалисьпод натиском разбоя,
От коего трясет сообщество любое.
Ты это испытал, Анже, отец наук,
И ты, о Пуатье, изящных вкусов друг,
И ты, добряк Бордо, простился с доброй славой,
На путь недобрый став. И Дакс — в игре кровавой.
А вот соседи их, отважней не в пример,
Но отвергают зло, живут на свой манер.
Ты войском славишься, не казнями, Байона,
Твоя дарованная вольностью корона,
Корона дружества, в лихие времена
Горит, алмазными гвоздями скреплена.
Куда, глаза мои, еще идти за вами,
Чтоб тридцать тысяч жертв изобразить словами?
Какие взять слова для перечня примет
Бесчисленных ручьев, текущих в море бед?
О взгляд читающий, о чуткий слух, замрите,
Вам чудо явит Бог среди иных событий,
Он мертвых выведет из подземельной тьмы.
Как нас меняет смерть! Но вот узрели мы
На фреске город Бурж, людей; и тот, кто зорок,
Их лица разглядит и сосчитает: сорок.
А там их вновь сочтут, чтоб точен был итог,
Дабы никто из них уже спастись не мог.
Чуть свет их всех подряд убьют рукою ката,
Расставив по пяти пред зданьем магистрата,
Преданье давнее свидетельствует нам,
Что смерть ни одного не пощадила там.
Был суд на третий день, когда в судебной зале
Вдруг глас послышался, исполненный печали,
Глухой, надтреснутый; все те, кто много раз
Готовы вопрошать, откуда этот глас,
Узнают, наконец: один старик согбенный,
Способный вынести заботы жизни бренной,
Сам в нужник бросился, в погибельный провал,
Из ямы выгребной в последний раз воззвал,
Сраженный голодом, убийцей всех жесточе.
Сии судилища, дрожа, глядели в очи
Столетью грозному, в зерцало наших бед,
Давали веку хлеб, чтоб он явил в ответ,
Как ставит жизнь Господь над пропастью, у края,
Где кости грудою свалила смерть седая,
Чтоб потрясенный век бессилье сбросил вновь,
Дабы убийц разить за пролитую кровь.
Комон, в двенадцать лет пришла к тебе утрата[419],
Но жизнь твою спасли тела отца и брата.
Кто руку дал тебе, кто был спаситель твой?
Твои отец и брат вовеки над тобой.
Из праха одного слепила вас природа,
А смерть сроднила вас еще сильнее рода:
Живой ли, мертвый ли, ты на смерть с ними слит,
А жизнь твоя сама усопшим век продлит.
Родною кровью ты окрашен был на ложе,
Господней милостью спасен, судимый позже:
Бог разум отроку ссудил и этим спас,
Но став слугой врагу, ты отступил от нас[420].
Простертый на земле, еще нам некто явлен,
Пронзенный тридцать раз, лежит он окровавлен,
Он был один, когда столпился сброд вокруг
И стал его колоть, не покладая рук,
Один к лежачему немедля возвратится,
Чтоб ткнуть ножом туда, где должно сердцу биться,
И святотатственно, сам черт ему не брат,
Исторгнет злобный зев такую речь трикрат:
«Что, спас тебя твой Бог от смерти и позора?»[421]
Ты, нечестивец, лжешь и сам дождешься скоро
Убийцу своего: наш справедливый Бог
Дыханьем уст Своих дарует душам вдох,
А вещий Божий глас могуществом нетленным
Несет убийцам смерть и вечность убиенным.
Мерлен, как встарь пророк, бежавший от царя[422],
Три дня в укрытье мог сидеть благодаря
Тому, что беглеца наседка посетила
И всякий раз ему в ладонь яйцо сносила.
Гонимые, пускай вас голод не страшит,
По воле Господа голодный будет сыт,
Кормильцев шлет Господь нам поздно или рано:
Мерлену — курицу, Илье-пророку — врана.
Однажды для Ренье Везен, смертельный враг,
Стал избавителем, как вран, податель благ,
Он двести лье прошел, служа Ренье охраной,
Который смерти ждал, но жизнь его сохранной
Была, хоть конвоир молчал весь путь почти,
Лишь странные слова изрек в конце пути:
«Пусть будет доброта моя тебе укором,
Коль ты не отомстишь парижским людоморам»[423].
Я, созывающий бежавших от резни,
Моливший Господа: «Спаси их, сохрани!» —
Воспевший горе их, тревоги, жизнь в раздорах,
Могу ли умолчать о тех, кто сердцу дорог?
В тот злополучный час, когда враги в бою
Клинками многими проткнули плоть мою,
Целитель ран моих, мой ангел, мой хранитель[424]
Меня, столь грязного, впустил в свою обитель,
И семь часов подряд взирал на рай мой глаз,
На таинства небес, о чем пишу сейчас,
И пусть все это сон и морок на рассвете,
Пусть примерещились в бреду виденья эти[425],
Не спрашивай меня, читатель, ни о чем,
Воздай Творцу хвалу, тебе же польза в том.
Жар вдохновения тем часом раздувая,
В беспамятство впадал я в дивных кущах рая.
Повернутый на юг, следил за солнцем взгляд,
От полдня жаркого клонился на закат,
С востока к западу тянулась вереница
Живых картин того, что впереди таится.
Еще сто образов вдали увидел я,
Явились лучшие столетья сыновья;
Подчас и палачи не захотят трагедий,
В них станут катами родня или соседи.
Мой дух измученный невольно разглядел
Толпу едва живых, совсем раздетых тел,
Она два дня ждала убийц, поскольку рада
Была избавиться от жизни и от глада;
Ватага мясников придет на помощь ей,
В крови запекшейся их руки до локтей,
Мясничьи тесаки кромсать привычны тело,
Четыреста голов разделают умело.
Наполнен воплями любой поганский храм[426],
Лишенных разума и веры вижу там,
Склонясь пред силою, угрозой, словом бранным,
Они сюда идут молиться истуканам,
На ложный путь встают, поскольку в их сердцах
Жив страх перед людьми, исчез Господень страх.
Сии несчастные отвергли ради пищи
Блаженство вечное, небесное жилище,
Не все отступники смогли себя сберечь,
В геенне души их, тела прикончил меч.
Поскольку не хотел Господь такого срама,
Он их часы продлил лишь до порога храма.
Но жалости не чужд Творец, не слеп, не глух,
Хоть к слабости людской Святой не склонен Дух,
Он часто милосерд. Так приговоры Бога
Земному бытию кладут пределы строго.
С востока в небесах все образы затмил
Всеослепляющий чудесный блеск светил,
Там звезд несчитанных рои плывут в просторы,
Когда пары земли не застилают взоры,
Там знаки ясные пока неясных строк,
Чей смысл откроют нам событья в должный срок.
Мне ангел преподал урок: «Ты на пороге
Небесных высших тайн. У Господа в чертоге
Всем небожителям дозволено прочесть
Скрижаль грядущего, куда имели честь
Взойти звучания Давидовой псалтири,
Взойти сии слова: В высоком горнем мире,
Который создал Ты в начале всех времен,
Свет слова Твоего навечно утвержден[427].
Вот книга тайных дел, и семь не ней печатей,
Пока рои планет плывут на небоскате.
Пророк, смиривший львов, премудрый Даниил
Господни истины в писанье нам явил.
Людскому разуму здесь не найти ответа,
Лишь сонму ангелов открыта книга эта
И Божьим избранным достанется в удел
В час воскресения их душ, а также тел.
Тем часом лики их в сиянии небесном
Предстанут отпрыскам, и кротким, и злобесным».
Спросил я ангела: «Но могут ли узнать
Воскресшие родню, придя на землю вспять,
Узнать по именам, в лицо узнать собрата,
Который обречен на гибель без возврата?»
Мне ангел отвечал: «Приемлет вечность их,
Лишая чувств родства и прочих уз земных,
Но если совершенств достигнут в полной мере,
К ним чувство высшее придет на смену вере.
«Когда ты счастливо придешь на землю вновь,
Бог, просветив твой дух, вернет ему любовь.
Ты видишь долгий ряд мужей могучих нравом,
Собратьев доблестных, успешных в деле правом?
«Вот океанский брег и град, где крик и вой,
Вот злополучный стан за крепостной стеной,
Как Иудифи град, пребудет незабвенным[428],
Ягнятам кротким щит, возмездие надменным,
Здесь пресеклись их дни, надежды их и пыл,
Здесь двадцать тысяч душ Господень меч сразил.
Не захотел Господь, чтоб с бою овладели
Враги задымленной твердыней Ла Рошели,
И он привел в Париж сарматов без бород[429],
Чтоб праведным помочь, чтоб образумить сброд.
Сколь дивен океан, где волны в пене белой,
Как перси млечные кормилицы дебелой,
Все побережие от раковин бело,
Как будто манной все небесной замело.
Скажите, знатоки заветных тайн натуры,
Как вышло, что морской простор, доселе хмурый,
Такой всегда скупой, принес насущный хлеб
Злосчастной крепости, где голод был свиреп,
Как вышло, что потом исчезла эта манна,
Когда ушла беда с прибрежья океана?
Герои крепости, в небесной высоте
В знак чуда подвиг ваш расписан на холсте.
«Под нами, погляди, источник чистый света,
Звезда без имени, бесхвостая комета,
Над Вифлеемом встарь светившая с высот,
Днесь Карлу-Ироду она конец несет[430].
«Отраву Иезавель[431] пускает в ход все больше,
Чтоб посадить на трон сбежавшего из Польши[432],
Который возвратясь находит не ягнят,
А львов рассерженных, с кем нужен мир и лад.
«От берегов морских и до Севенн Оверни
Встал в Божьем Духе дух людской, противясь скверне,
От снежных Пиреней до Альп, слепящих взор,
Названий не сочтешь заветных мест и гор.
Утесы ожили и валуны сегодня,
Чтоб сокрушить врага, чтоб рать росла Господня,
Чтоб возросло сынов Аврамовых число[433],
Чтоб знамя Господа его народ вело;
Пусть Генрих-принц в плену[434], есть пастыри по счастью.
В иных провинциях они стоят над властью
Отродий суеты и вдохновляют рать,
Чтоб силой бранною мучителей карать.
«Вот скоп правителей и тех, на ком порфира,
Которым кровь мила, война любезней мира,
Вот Генрих Валуа: вкусив святых даров,
Он тут же христиан прикончить был готов[435],
Ни жизней не щадить, ни человечьей крови,
Посулы, козни, ложь имея наготове.
«Франциск, Анжуйский принц, тот стал сперва вождем
Плачевной армии, предателем — потом,
В полуночном краю он сеял зерна розни,
Разбитый агнцами, стал снова строить козни,
Своих приспешников тайком собрал опять,
Внушавших принцу мысль Антверпен с бою взять[436]:
Бог ложной делает угрозу и обиду.
Коварны короли, хоть доброхотны с виду,
Но им доводится самим попасть впросак:
За вероломство Бог наказывает так.
На собственный подвох всегда легко пойматься,
И ветер вдаль несет проклятья святотатца.
«Сошлись три воинства владык полдневных стран[437],
Католиков в полон взял сарацинский стан.
Готов был в Лувре яд, и вскоре заманила
Самсона в западню парижская Далила[438].
«Король дон Себастьян народ свой разорит[439],
А все наследие его возьмет Мадрид,
Испанец, как зерно, посеет это злато,
Дабы во Франции поднялся брат на брата,
Но вновь поднимет меч вся Нижняя Земля[440],
Чтоб сбросить гнет и власть Филиппа-короля,
Который подчинить весь мир задумал силе,
Но будет вшей кормить, потом червей в могиле.
«Два стана видишь ты: один склонен с мольбой,
Другой кощунствует, идя на смертный бой.
Вот поле близь Кутра[441]. Как скоро здесь полягут
Пять тысяч воинов, уйдя из мира тягот.
«Вот взявший меч Париж, где верховодит Гиз;
Изгнали короля, но венценосный лис[442]
Обманом герцога в свою нору заманит.
Тот, кто топил других, и сам в глубины канет,
Кто подсылал убийц, нарвется на клинок[443],
И поджигатели должны сгореть в свой срок,
Луара в тысячах смертей уже повинна,
И этот черный прах пожрет ее пучина.
Так и король-мясник, сбежав от мясников,
У бывших жертв своих найдет надежный кров[444],
Но верный прокурор, не замышлявший злое,
Убийцу приведет к властителю в покои,
Туда, где в тот же день семнадцать лет назад
Преступную семью Господь обрек на ад[445]:
Так Генрих Третий стал добычей мерзкой твари,
Оставив трон и власть гонимому Наварре.
«Не позабыть побед близ Арка, близ Иври[446],
Тех, кто тебе помог, запомни, принц Анри,
Заманчив твой удел, но в нем сокрыт незримо
Господень промысел, дорога в церковь Рима[447].
«Париж, ты жрешь людей, о ненасытный град!
Здесь триста тысяч душ обречены на глад
На десять лиг окрест, где в мирный час сурово
Ты сирым запрещал не хлеб, а Божье слово[448].
«Все то, что я постиг, ты, человек, поймешь,
Немало видел я монархов и вельмож,
Тех, что различными отравами убиты,
И часто мышьяком, как травят иезуиты.
Для них важней всего, чтоб в сеть попали вы,
О земли Швеции, Полонии, Москвы![449]
«Что я еще скажу? Вот звезды, всех туманней,
Они тебе сулят немало испытаний,
Так долог будет труд и тягостный ночлег,
Усталость посетит брега французских рек.
Что ждет тебя, дитя? Вдали перед тобою
Встает какой-то дым, окутавший Савойю[450],
Ждет под Женевою в походе хворь и бред[451],
Потом Венеция[452], где хмурый ждет рассвет.
Всё в Божеской руке: и светлый день, и хмарный,
И тридцать лет спустя король неблагодарный[453],
И власть его вдовы, позора торжество!
Был светоч и угас, и рядом никого.
«Свершает небо круг, и ты увидишь въяве
Бастарда королем в соседственной державе[454],
Рожденный в камере, он там же смерть вкусит,
Любезный Альбион давно от смут не спит[455].
Картина новая: Ирландией неверной
Заброшен в Англию отряд, ведомый скверной[456],
Чума духовная явилась в сей предел,
Ужасна, как чума, смертельная для тел.
Края заморские на западе восстали[457],
От мира и войны французы слабы стали.
Злой дух Аполлион[458], Периклом мнивший стать,
На города свои большую двинет рать,
Сей кесарь Фердинанд руины солнцу явит,
Пускай же трупами на пепелищах правит.
Батавы в западне, разбит в бою султан[459],
В осаде доблестен, как встарь, немецкий стан[460],
А вот Италия, та нечиста без меры[461],
Ей не противен дым от головней и серы.
В Европе запросто владыки снарядят
На суше тридцать войск, а в море семь армад[462].
Взгляни, прощен Творцом народ Иерусалима,
Антихрист посрамлен, а Церковь невредима[463].
Великий Судия спешит на трон свой сесть,
Чтоб век пришел к числу, где три шестерки есть[464].
«Вернись же в плоть свою, не уповай некстати,
Что Церковь отдых даст и пору благодати.
Вернуться надобно, еще ты должен жить,
Чтоб гневу Божьему десницей послужить.
Тебя я честно вел в заоблачном скитанье,
Все честно опиши: пусть прочее писанье
Прекрасней кажется, оно не заслонит
Таящий столько тайн сияющий зенит.
Славь Бога! Лишь его обязан ты заботе,
Не забывай, кто дал твоей пронзенной плоти
Убежище в Тальси, где на столе она
Лежит, в могильный холст уже наряжена.
Верни же духу плоть, чтоб их любовь венчала,
Мужское сочетав и женское начало»[465].
Ты жизнь мне, Боже, дал, чтоб я Тебе служил,
Ты воскресил того, кто голову сложил,
Ты длань ко мне простер; Тебе, Господь, на лоно
Я душу положу, прими же благосклонно.
Ты звонкий глас мне дал, Тебя я воспою,
Воздам хвалу Тебе, восславлю мощь Твою
В притворе храмовом, чтоб слух о Божьей каре,
О дивах явленных дошел до государей,
Царящих на земле, чтоб самый темный люд
Через меня узнал, как Ты бываешь крут.
Но самый главный труд поведать о грядущей
Поре, где Страшный Суд Ты правишь, Всемогущий,
И должно возводить без лишней болтовни
Чертог видения, венчающего дни,
И чтоб не следовал притом досужий разум
Восторгу глупому, пристрастью к праздным фразам.
Вздремнувший океан Бретани грудь сосет,
Припав к ее соску, набрякшему от вод
Французских многих рек: видна Луары вена,
Шаранта и Вилен, извилистая Сена.
Спит океан седой, растрепанный во сне,
Порой ворочаясь, а в тихой глубине
Кораллы светятся, жемчужниц ясны знаки,
И амбра серая мерцает в полумраке.
Зефиры легкие ласкают старика,
И стелет влажная бессонная рука
Матрац из трав морских и пеной кроет ложе.
Порой видение всплывает, сон тревожа,
И волны млечные над глубью голубой
Гнезд зимородковых уносят частый рой.
Меж холмами воды и сушею волнистой
Случается война и стонет брег скалистый,
И хочет океан тогда, чтоб ветер стих,
Чтоб не тревожил он пучин и дюн морских,
Не возмущал покой владений океана,
Не затевал мятеж, бесчинно, безвозбранно.
И старец говорит: «Ох, этот вертопрах,
Неужто некому держать его в руках,
Чтоб не зорил мое исконное именье?
Волна рождает ветр, а тот родит волненье,
А, может статься, он смирил бы ярый пыл,
Не будь веления каких-то высших сил:
Я возгоняю пар над хлябью штормовою,
И воздух, и вода в согласии с собою».
Обманы сон таит, сравнимые вполне
Со звуком за окном, с засадой на войне,
Тут разум впереди идет, а чувства позже
Подскажут истину; седой сновидец тоже
Обманут был, решив, что рев волны морской,
Которая ведет с гремящей сушей бой,
Способен возбудить воздушные порывы.
Проснулся океан, загривок чешет сивый:
Сперва трезубец всплыл, потом над гневным лбом
Седые вздыбленные кудри, а потом
Хвосты и головы вздымают два дельфина,
Над блеском водяным возносят властелина[466].
Он чувствует: кудрей соленых белизна
Пятнает кровью длань, он видит, что красна
Его нагая грудь. И вот, насупив брови,
Рокочет он: «Во мне откуда жажда крови,
Когда не ведал я желаний никаких?
Кто падаль разбросал на берегах моих?
Отродья черных недр — не облачные воды —
Заразу принесли. Пучин моих приплоды,
Барашки белые, бодайте вновь и вновь
Стремнины встречные, смывающие кровь».
Так бездна водная преображает в кручи
Зеленоватые разлив реки могучий,
Которая исток из бездны зла берет.
Белоголовый вождь необозримых вод
Увидел ангелов в разверстой горней дали,
Которые из чаш в пучину изливали
Расплавленный рубин[467]; воздав сии дары,
Запели в синеве парящие хоры.
Се ангелы небес, се вестники Господни,
Они собрали кровь потоков преисподней
В большие амфоры свои, чтоб до конца
Хранить их в храминах небесного дворца.
Чтоб не глядеть на грех, взошедшее светило
Завесой облачной веселый лик прикрыло
И тихо сквозь покров струит свой алый луч,
Как будто хочет кровь вернуть дождем из туч.
При виде ангелов и солнца золотого
Прозревший океан такое молвил слово:
«О дети Божии, вы Царствия сыны,
Вам отданы поля заоблачной страны
В надел кладбищенский. Толкая вас на землю,
Не гневаюсь на вас, не вас я не приемлю».
К Луаре хлынул он и сразу разглядел
На розовых песках наносы мертвых тел,
Он собирает их, несет в разлив лазури
Добычу знатную, противную натуре.
Сложив сие добро, глаза возводит он,
Светлеет лик его, и слышит небосклон:
«Как повелел Господь, я спрячу всех, покуда
Для счастья вечного не выйдут из-под спуда.
Безгрешны мертвые, прекрасны чистотой,
Украсят их тела чертог подводный мой;
Земля их предала, она жилище смрада,
И праведникам в ней покоиться не надо».
Всех поглотила глубь, морщинят волны гладь
И, выплюнув песок, стократ уходят вспять.
Как наших зверств плоды посереди вселенной
Земля могла укрыть! Как смрад страны растленной
Иноплеменников не отвратил от нас!
Без страха среди них бывали мы не раз,
Глядели весело, уверенные в силе,
Честь старой Франции с достоинством носили.
Теперь французами гнушаются они.
Не надо всех равнять. Господь вас сохрани!
Не ставьте преданных с предателями рядом,
Убийц с убитыми, и не ласкайте взглядом
Равно, как верного, так бешеного пса,
Безбожников и тех, кто верит в небеса.
Одни льют кровь свою, другим милей чужая,
Иной живет без мук, чужие умножая,
Один мечом разит, другой сражен мечом,
Поносите волков, но овцы-то причем?
Придите, мстители и вся земля без края,
Французских каинов мечом за кровь карая.
Пусть вновь их вопросят, где братья их теперь,
Пусть бледное лицо являет миру зверь,
Пусть озирается и места не находит,
Пусть тень дрожащая его повсюду бродит.
Иные думают: Господь не так уж строг,
Лишь слабых молнией разит его клинок.
Дышите, смертные, еще дождетесь мига,
Когда придет к концу сей мир и эта книга.
Господь подвел черту: мечи простор секут,
Вас ждет возмездие, а после Страшный Суд.
Узрите гневное недремлющее око,
Узрите, как Творец возносит длань высоко:
Одних накажет хлыст, других сразит булат,
Одних ждут небеса, других кромешный ад.

КНИГА ШЕСТАЯ ВОЗМЕЗДИЯ

Открой святилище, открой сокровищ клети,
О солнце среди звезд, душа всего на свете,
Открой мне, Господи, Свой храм и там, внутри,
Дымок над жертвами моими воскури.
В моих дарах, увы, ни мирры нет, ни злата,
Лишь млеко я несу: пусть жертва небогата,
Но Ты, Всевышний, добр и Ты принять готов
И мирру царскую и млеко пастухов.
На бедном алтаре Ты возжигаешь пламя,
И вмиг становятся золой дары с дровами,
Но часто глух к мольбам вельмож и слеп к дарам,
Которые несут властители в Твой храм.
Даруют небеса красу картин нетленных,
Врата небесные открыты для смиренных,
И Ты, как обещал, даруй в конце времен
Младенцу истину, а старцу вещий сон.
Ты малым сим даруй прозренья дар могучий,
Пусть дух Твой вихревой подымет полог тучи,
Неси нас в небеса, впусти в Свой светлый рай,
Даруй иную жизнь, иное зренье дай
Слепому смертному, ведь плоть земная эта
Не может вынести лучей такого света.
Быть старцем надобно, который хвор и хил,
Ничтожен на земле, почти жилец могил,
Чтоб в новом бытии искать свое начало,
Поскольку старый дом в руинах и устала
Разрушенная плоть, вся в брешах, ветхий хлам,
Быть старцем, чтоб душа тянулась к небесам,
Покинув молодость, соблазны, заблужденья
И вихри суеты, чтоб видеть сновиденья.
Я взрослое дитя, мой ум еще во тьме,
А, может, он опять в какой-нибудь тюрьме;
Во мне восходит зло, во мне цветут пороки,
Весна греховная, чьи тернии жестоки;
Будь милосерд, Господь, от жизни отреши,
Но измени меня, сними грехи с души,
Чья злоба в юности меня в плену держала;
С тех пор Твой яркий свет и снился мне, бывало.
Ребенком надо быть, чтоб слышать тайный зов,
Рождаться всякий раз, не ведать грешных снов,
Не знать, что веденье дается без науки,
И Богу посвящать лишь праведные руки;
Чтоб не пятнали нас пред Богом никогда
Гордыня или кровь, грабеж или вражда,
Зане на небеси в чертог проникнут Божий
Лишь те, что на детей наивностью похожи,
Кто зла не ведает. Кому же, Отче наш,
Кому из грешных чад взойти на небо дашь?
Наш век Лукавого взял в няньки этим чадам,
К младенцу в колыбель соблазн положен адом.
С пороками в крови родимся всякий раз,
Ведь наши матери в грехе зачали нас.
Коль хочешь мертвецов Ты воскресить, Всевышний,
Для новой жизни дол преобразить нелишне,
Меня усопшего из мрака возврати,
Дай от злокозненных и от себя уйти,
На небо вознеси, дай вдохновенью слово,
Вложи в уста мои язык огня святого,
Чтоб в музыке небес я стал одной струной,
Чтоб душу пробудить в сынах земли родной,
Чтоб в мире каждая скала глухонемая
Легко расслышала, звучанью слов внимая,
Мои хвалы Творцу, чтоб донесла строка
Восторг младенческий, прозренья старика,
Пусть разум с истины сорвет покров туманный
Видений, смутных снов, таящих и обманы,
Чтоб небо приняло в свой чистый горний хор
И мой земной напев, стремящийся в простор.
Господень гром гремит, и если сердце глухо,
Он в темя поразит людей, лишенных слуха,
А тех, кого в грозу не устрашает гром,
От скрежета зубов трясти начнет потом.
Любитель легких книг тут сломит ногу разом,
Привычный к росказням, к неслыханным рассказам
Чудовищ станет ждать, отродий черной тьмы:
Их сотнями плодят досужие умы
От призрачных теней и от мерцаний в туче,
Когда закатный луч багрянцем красит кручи.
Пустая магия такому по нутру,
А речь о духах зла, увы, не ко двору,
О них невежество лишь понаслышке судит.
Рек фарисеям Спас[468]: «Вам знамений не будет,
Не ждите нового, возможен знак един:
Мне стать Ионою[469], восставшим из глубин».
Не надо вымыслов. Что проку жить обманом!
Обман желаемый не может быть желанным.
Как древле книжников Христос призвал узреть
В деяньях прошлого то, что случится впредь,
Так образы моей поэзии смиренной
Я взял из истинной Истории Священной:
Библейских деспотов здесь перечислен ряд,
Их злодеяния, жестокости, разврат;
Здесь в образах живых предстанут фарисеи,
Кто Церковь расколол старинную в Никее[470];
Восславим мы Творца за то, что он сполна
Тиранам воздавал и в наши времена.
Здесь дух переведем и потрясем проклятых
Вторым пришествием в сверканьях и раскатах[471].
О Боже, Боже наш! Мы все в Твоих руках,
Ты страхом истребил в душе Ионы страх,
Неужто надо жить, как сей пророк убогий,
Чтоб мне Твой грозный перст не дал сойти с дороги,
Чтоб сталью истины внушал мне рвенье Ты,
Чтоб ад внушал мне зло, отродью суеты?
Я убегал не раз, в укрытье жизнь спасая,
От смерти плоть берег, по душу шла косая,
Я зарывал талант, я безрассудно шел,
Как Павел, на рожон[472], испытывал укол
Нечистой совести, сдирал с души покровы
И приговор себе произносил суровый.
Я сердце усыплял, не знающее сна,
Мой чуждый веку дух порою Сатана
Из битвы уводил, а суетное око
Смущал соблазнами и влек на путь порока.
От Бога я бежал, но Он, подняв волну,
Пучину отверзал, грозил увлечь ко дну,
И ад меня манил в бездонные провалы,
По свету белому меня носили шквалы,
В смертельных вихрях войн, в водоворотах лет
Я тратил молодость, безмозглый пустоцвет,
Я высшею хвалой Давида удостоил,
Который пролил кровь, а храма не построил[473],
Я славил королей, я суете служил,
Я пламя истины в самом себе глушил,
Я в бурю ближними был предан бездне синей,
Лишь чрево хищное меня спасло в пучине,
Чудовище забот потом, спустя три дня,
Извергло на песок с блевотиной меня[474];
Я в нужник превратил надежд зеленых кущи,
Пожухла их листва, засох побег цветущий,
Голодный червь нужды проел укрытья ствол,
И сень осыпалась, чтоб снова в даль я шел.
Враги Давидовы, хулители Семей[475],
Выходят из руин, из гноища, как змеи,
Чтоб воздух отравить, свою отверзнув пасть,
Чтоб чистых очернить и горемычных клясть.
Велит мне Божий перст: душой воспрянуть надо,
На Ниневию-град[476] идти, где вдосталь смрада,
Где стонов не слыхать, где вретищ не найдешь,
Где надо заменить Господним светом ложь.
Вот Церковь Божия покамест в колыбели,
В то время Сатана еще не ставил цели
Прибрать ее к рукам, однако всякий раз
Творил младенцу зло, то наговор, то сглаз,
Но ангелы небес ее от бед хранили,
Она доверена была надежной силе
И в древности седой, когда среди зыбей
Избранницу ковчег баюкал много дней,
Когда вступила в брак с народом в пору скиний,
Когда, чреватая, бежала в глубь пустыни,
Чтоб чадо уберечь, терпя и зной, и глад[477];
С гонимой странницей не в силах сладить ад;
Вокруг нее моря, ей как подножье трона
Дарована луна, а солнце как корона.
О, Авель, ты блажен, ты в этом чреве рос,
Сей девы первый плод и горечь первых слез!
Сей сказ о Каине и Авеле смиренном,
О первом палаче, о первом убиенном,
О крови пролитой, о том, как в этих двух
Был явлен волчий нрав и кроткий овний дух.
Картину Церкви нам являют эти двое,
Здесь вспыхнула вражда, безумие людское,
Еще подбросить дров — и все сгорит в огне.
Сегодня римский волк угоден Сатане,
Поссорил он ягнят из-за текучей жижи:
Кто выше водопой нашел, а кто пониже[478].
А тут и хищники косятся на ягнят,
В том, что мутят ручей, безропотных винят.
Сокрыт в умах волков исток богатств и власти,
Войну, а также мир, подчас судьбу династий
Качают их весы по воле грязных рук.
Когда им в голову придет желанье вдруг
Кровавым паводком залить земное лоно,
Они найдут предлог войне, чтоб незаконно
Крушить чужой алтарь, смиренный, без прикрас.
Наш дар приемлет Бог, за это гонят нас,
Готовы кровь пустить безвинным иноверцам.
Так Авель дар Творцу вручил с беззлобным сердцем,
И Каин дар принес, но в сердце он хранил
Не кротость, не любовь, а злость и грубый пыл,
Один радел Творцу, другой себе хозяин;
От лютой зависти скрипел зубами Каин,
И Авеля сразил отточенный металл,
Ягненка чистого в неистовстве заклал.
Убийца весь в крови, душа стыдом объята,
Бежит он, вслед земля взывает кровью брата.
Клинок свой обагрив, убийца побледнел
Немного, а потом совсем он стал, как мел,
Из пересохших уст зубовный слышен скрежет,
Страх вздыбил волосы, в глазах безумных брезжит,
Где горькую печаль зажег свершенный грех.
Преступник всех страшит и сам страшится всех.
Надели небеса из черных туч запону,
Остекленелый взгляд блуждал по небосклону,
Убийца убегал в пустыни и леса,
Но гнались грозные повсюду голоса.
Никто не мог убить скитальца из боязни,
И ад, еще пустой, не знал орудий казни,
Смерть не брала, увы, живого мертвеца,
Но каждый час и миг он ожидал конца,
От ужаса бледнел, бежал куда-то в нети
От самого себя, от всех и вся на свете,
Казались западней укромные места,
Кинжалами — шипы тернового куста,
Кололи тюфяки, едва спины касались,
Одежды легкие оковами казались,
Отравой — горькой хлеб, цикутою — вода,
И собственная длань страшила иногда.
Вот смерти худший лик, когда теряют разум,
Желая смерть вкусить, лишь призрак видят глазом.
Убийцу Каин ждал, бродя в глухих местах,
Но рядом ни души, лишь за спиною страх,
Весь мир был в руки дан, но мир казался адом,
Был Каин одинок, но шла с ним совесть рядом,
Чело изгнанника отметил знаком Бог,
Чтоб жизнь его и казнь прервать никто не мог.
Вы, запятнавшие родною кровью длани,
Припомните потоп и суд над великаньей
Породой гордецов, страшивших целый свет[479],
Их гибель вспомните, злотворцы наших лет,
Пролазы чванные, шальные вертопрахи,
Которым кажется, что держат небо в страхе.
Былые гордецы — вам, жалким, не чета,
Их взгляды грозные, их наглость неспроста
Творца разгневали, отверз он окна в небе,
И злобным воинствам плачевный выпал жребий.
Замыслил Вавилон прорезать башней высь[480],
Поцеловать луну и выше вознестись,
Чтоб стать невидимым. Се Вавилон, в котором
Язык единый стал разноязыким вздором.
Такая высота не снилась до сих пор
Ни кедрам, ни дворцам, ни гордым кряжам гор.
И хлынула вода и все высоты стерла,
Поднявшись до колен, до пояса, по горло.
Грудь горделивая хрипела средь зыбей,
А руки грозные вздымались все слабей,
Пытался бледный лик над водами остаться,
И стыли на устах проклятья святотатца.
Над нечестивыми сомкнулась кипень вод,
А малочисленный и малорослый род[481],
Доверясь ангелам, над пенным плыл простором
Под вопли тонущих и небо славил хором:
«Кипящие валы, чей яростный напор
Над исполинами исполнил приговор,
Вздымаясь, рушатся и род низводят грешный
В глубь, в преисподнюю, в пучину тьмы кромешной,
Те самые валы, чьи головы, как снег,
К высоким небесам возносят наш ковчег,
Подъемлют выше туч, на дне оставив гору,
Так что небесный свод поцеловать нам впору».
Разгневанный Творец с небес на землю льет
То огненный поток, то реки полых вод,
Припас он разное оружье боевое,
Чтоб землю затопить, чтоб выжечь все живое
Каскадом пламени, чтоб смертным дать урок,
Чтоб всякий грех карать и мерзостный порок.
В развратном городе толпа лихого люда
Пыталась ангелов использовать для блуда[482],
Принизив Господа, но с этою толпой
Ослепшею огонь расправился слепой,
И дрогнула земля, круша столпы устоев,
Науку грозную за эту ночь усвоив,
И в недрах грязевых расплав свой разогрев,
Всё изрыгнула вмиг, чтоб здесь Господень гнев
Увековечен был: поток подземной скверны
Разлился озером, где дух поныне серный,
А злоба воздуха столь пагубной была,
Что птицы падали, едва раскрыв крыла
Над чернотой паров, густых, как дым пожара,
Так миру явлена была Господня кара.
Небесные огни, спешите вновь сюда,
Затмите образы содомского суда!
Настанет Страшный Суд, восстанут лиходеи
И проклянут свой век, который всех подлее,
Зловонней всех других. Известно, например:
Бог ждал, пока грехи не станут свыше мер.
Пусть воздух растворит невидимые глазу
Отраву и чуму, и прочую заразу,
О, солнце, дай бразды, пусть правит Фаэтон[483],
Сжигая в долах все, с чем несравним Пифон![484]
Не вей, прохладный ветр, а ты, порыв могучий,
Низвергни тонущих в провалы с пенной кручи!
Сверх меры днесь грехов и сыплются чрез край,
Их горы до небес возносятся пускай!
Земля, на чьей спине груз наших бед и тягот,
Пусть кости и зола в долинах злачных лягут,
В болото преврати лужайки, радость — в страх.
В пустыню — пажити, а пышноцветье — в прах.
Явись же вновь, потоп, явись, чтоб ярость вала
Не омывала грязь, а начисто смывала.
О, воды древности, ваш справедливый гнев
Однако отличал, кто был овен, кто лев.
Младенец Моисей, гоним судьбой суровой[485],
Смеялся на волнах в корзине тростниковой,
Играя с гибелью, как будет он поздней
Играть с короною египетских царей,
Свой лоб младенческий венчать златым убором,
А также к скипетру потянется, с которым
Тотчас расправится невинная рука.
Стихия водная, спокойная пока,
Опять учись губить, разор и ужас сея,
Раз позабыла зло, качая Моисея,
Ты превращалась в кровь, однако ты была
С Господним именем прозрачна и светла,
Ты стала чистою после того, как вскоре
Исчезли мошки, град, и орды жаб, и хвори[486]:
Орудья малые, но стоящие тьмы,
И всех кровавых рек, и гибельной чумы,
Чем Божьи ангелы разили царство оно,
Жестокосердого страшили фараона;
Вода священная, ты расступилась вмиг[487],
Чтоб лег для агнцев мост, волков конец постиг.
И сын твой Иордан разверзнет позже лоно[488],
Чтоб дать народу путь к стенам Иерихона.
К веленьям Господа господ, Царя царей
Род человечий глух, земля и та скорей
Услышит Божий глас, на дол обрушит скалы,
Клятвопреступников швырнет в свои провалы;
И пламя быстрое стремит в простор свой вал,
Изничтожая всех, кто против Бога встал:
Возьмем в свидетели Дафана с Авироном,
Проглоченных за бунт нутром земли бездонным[489].
Смертелен воздух стал мятежникам иным,
Презревшие завет, вдохнув кадильниц дым,
Вмиг испустили дух. Так Бог Свое величье
Являет нам, приняв различные обличья.
Упрямых демонов принудил наш Господь
Войти, пусть нехотя, царю Саулу[490] в плоть,
И обезумел царь, и жгли владыку клещи,
Багровы, словно ад, как зев его зловещий!
В вас, принцы, тот же ад, где сердце из кремня,
Огниво ярости и алый свет огня,
Вы разжигаете и злобу, и обиды,
Гонимы из-за вас воители Давиды.
Кичился гривою своей Авессалом[491],
Но сам на ней повис и встретился со злом,
Ему Ахитофел[492] служил себе на горе
И удавился он, закончив дни в позоре.
За ниву был убит Ахавом Нафувей[493],
Но тот за кровь его расплатится своей,
Подохнет Иезавель вслед за царем Ахавом,
Пьяневшая не раз на пиршестве кровавом,
Вот ваше зеркало, большие господа,
Прекрасный образец небесного суда.
О кладезь хитростей, о светоч государства[494],
Чума для праведных, куда ведет коварство
Твое и тонкости твоих тосканских штук?
Уже терзают псы твое нутро и тук,
И перси пышные, предмет твоей гордыни,
И шею светлую, как луч в рассветной сини;
И сердце вырвано твое из тела прочь;
Тот, кто, как ты сама, до крови был охоч,
Насытил палачей, им волю предоставил
И уличных собак от голода избавил;
Когда была живой, любила ты резню,
Но вот и мертвая ты разожгла грызню
Промеж рычащих псов, сплетенных в грозной схватке
За требуху твою, за жалкие остатки.
Последний блеск твоей заемной красоты,
Застывший в страхе лик низвергнут с высоты,
Убийцы из окна твое швырнули тело,
Твое величие с душою отлетело.
Багровый жар костра мы ворошим прутом,
Он служит кочергой, но сам горит притом,
А вовсе обгорит, его бросаем смело
В огонь и без затей берем другой для дела.
Повадилась играть Гофолия[495] с огнем,
И также свой конец нашла царица в нем.
Я проклял россказни о нечестивой шайке,
Но вот история правдивая, не байки,
О древе, явленном когда-то в царском сне[496]
И тут же рухнувшем, чьи ветви в вышине
Простерли свой шатер, ползли по небоскату
К полудню, к полночи, к восходу и закату,
Всю землю осенив, и жили под листвой
Четвероногие, в листве — пернатый рой,
И рухнул этот кров, чудовищная крона,
И все живущее бездомно и бессонно
Ушло в скитание. А вавилонский царь,
Властитель ста князей, страшивший землю встарь,
Народов многих бич, бесчестный и надменный,
Кичиться властью стал перед Царем вселенной.
Всевышний молнией не стал разить глупца,
А лишь к земле пригнул, затем взамен лица
Личину зверя дал, и лик, недавно гордый,
Утратил вид людской и стал воловьей мордой[497].
У нас гигантишки в спесивости своей
Кичатся гривами и остротой когтей[498],
А Бог наказывал за норов нечестивый
Когтями острыми, хвостом и длинной гривой.
Урок вам, короли, и всем князьям урок:
Когда разгневан Бог, вся ваша власть не в прок.
Утратил царский трон властитель Вавилона
Иполучил удел — земли пустынной лоно.
Где имя гордое, где древний славный дом?
Он был царем людей, а стал простым скотом,
И стали царскими хоромами трясины,
А ложем камыши среди зловонной тины,
Царя баюкали лягушечьи хоры,
Кричавшие всю ночь до утренней поры,
Дала на скалах течь его ладья златая,
Он воду пил из луж, о винах не мечтая,
Фазанов для него ловили в давни дни,
Теперь он подбирал колосья со стерни,
Нагую шкуру сек то шквал, то град колючий,
И не было шатра, лишь серый полог тучи,
Снискал сочувствие страдалец у волков,
В нем зависть вызывал их шерстяной покров,
Порой бурлила кровь, тогда в избытке мощи
Не знающий греха искал утеху в роще,
Он был тогда ловцом, он гнал, он был гоним,
Он шел за кем-то вслед и кто-то шел за ним,
Лишенный разума стал парией из парий,
Ни человек, ни зверь, он всех страшился тварей.
Так жил он без души, но сжалясь над скотом,
Исконный вид царю Господь вернул потом.
Два чуда явлены, два дивных превращенья,
Сперва свершилась казнь, потом пришло прощенье.
Наследник Валтасар, когда владыкой стал,
Узрел Господень перст, который начертал,
Что сочтены грехи и дни царя на небе,
Что нечестивому сужден плачевный жребий[499].
Пора вам, деспоты, уразуметь давно,
Что гневным небесам могущество дано,
И сирым надо знать: от Бога все зависит,
Низвергнет он владык, униженных возвысит,
Из воздуха Творцом был создан Херувим[500],
Чья ощутима длань, чей меч порою зрим:
Узрел Сеннахериб[501] огонь небесной стали,
И все войска его кровавым мясом стали.
Кто ведает судьбой? Чей строгий трибунал
Амана одолеть Есфири кроткой дал?[502]
Наперекор резне возможной и урону
Она стяжала жизнь и вместе с ней корону,
А царский лизоблюд удавлен петлей был,
Хоть виселицу ту другому возводил.
Как часто кознодей в глубокой гибнет яме,
Которую копал своими же руками.
Царь Адони-Везек рубил персты князьям[503],
Их семьдесят казнил, но той же казнью сам
Наказан Господом. Я умолчу о карах,
Которые Творец вершил в деяньях старых
Руками низких слуг, детей и слабых жен,
Тут скромный Гедеон, тут и слепой Самсон[504],
Хворь Антиохова и плоть его гнилая[505].
Миную многое, перенестись желая
К Завету Новому: о Церкви говорим,
Которую казнил когда-то древний Рим.
А вам, гонители, вам, ветхой Церкви слуги,
Вслед Агнцу Божию, вздыхая от натуги,
В оковах ковылять. Ваш хмурый взгляд и лик,
Сердца железные, надменный нрав владык
Умножат славу Льва Иудина колена[506],
За колесницей чьей пойдете вы смиренно.
Средь злобных голосов из недр выносит ад
Зубовный скрежет твой, царь Ирод[507], лютый кат.
Главарь детоубийц, воздень из преисподней
Запятнанную длань. Тираны и сегодня,
Как ты, ослеплены гордынею своей
И ранят Господа, губя Его детей.
Тут подражателей твоих повсюду много,
Своей жестокостью хотят унизить Бога.
Распущены власы, и матери кричат,
Прижав к своей груди приговоренных чад,
Их руки матерям обвили в страхе выи,
Лишились разума отцы, едва живые,
Повсюду жалобный, истошный слышен крик,
Но он в сердца убийц глухие не проник,
Они не слышали молений о пощаде
В рыданьях малышей, в их беззащитном взгляде,
В ручонках маленьких, простертых к палачам,
Являвших ясный знак безжалостным очам.
Ну что могли стяжать младенческие руки,
Чтоб выкуп дать за жизнь, чтоб выйти на поруки?
Но сердце твердое, в которое войти
И жалость не могла, и не было пути
Для благодарности, вдруг страхи одолели,
Стенанья, хитрости не достигали цели,
Не облегчали мук; безумных духов рой,
Безгласных до того, вопил ночной порой.
Страшась утратить жизнь, прикончил Ирод сына[508],
Ветвь обрубил свою, и мучила кручина.
Стал Иродом вторым Антипа[509], весь в отца,
Творил жестокости, но был лишен венца,
Подобно Каину, бежал, объятый дрожью,
В изгнанье жил, в нужде, изведал ярость Божью.
Был третьим Иродом Агриппа[510], сей герой
Прославлен плахами, превознесен толпой.
«Се глас божественный!» — в толпе рождались клики,
Но полчища червей сожрали плоть владыки,
Раскрылись полости поруганной земли,
Откуда едкий дым и тьмы червей ползли,
Царь нечестивый гнил живьем, и стала кожа
На шкуру падали иссохшую похожа,
И вот, как некогда хриплоголосый бес,
В лице Спасителя признавший власть небес[511],
Агриппа возопил из глуби мук бездонной:
«Пред вами тот, кто был вчера для вас иконой!»
Так плоть, в чьем образе не чаяли души,
Разъел могильный червь и одолели вши.
Все приближенные от запаха бежали,
Они властителя, не падаль, обожали,
Тираны мертвые, уже вы на весах,
Пытались вы с Творцом тягаться, жалкий прах!
Ну что вы можете? И не пытайтесь лучше
Пробиться к небесам сквозь плотный полог тучи!
А вы, насмешники, вы, знатные лгуны,
Вовек в своих сердцах и душах не вольны,
Дано такое тем, кто Божеской рукою
Ведом, а вам во сне лишь видится такое.
Глядишь гордыне вслед, но лишь к добру иди,
Гордыня, где б ни шла, — руины позади.
Всем смертным, вам и нам, сужден конец унылый,
Мы все обречены кормить червей могилы.
Король Филипп, снохач, властительный злодей[512],
Тебя сия чума пожрет за кровь людей.
И главный душегуб, развратный папа Павел[513]
Себя на пир червям однажды предоставил.
Нерон! В золу и прах ты превратить был рад
Родную мать свою[514], а также отчий град,
Сенеку мудрого и всю его науку,
Всех трех, кто волею судьбы вскормил гадюку:
Убить того, кто был наставником твоим,
Развеять по ветру испепеленный Рим,
Родившую тебя распотрошить утробу,
На жизнедателей своих обрушить злобу!
Зерцало подлости! Жестокость всех времен
Увековечена в прозвании Нерон.
Людьми рожденный зверь, ты опозорил имя,
Ты вырос варваром в своем прекрасном Риме.
Но где ты душу взял, исполненную зла,
В тебе, бесчувственном, ведь все же кровь текла?
Возжаждал сердцем ты, и руки поспешили
Мать и учителя, и Рим предать могиле.
Тебе была мила не дружба — смерть друзей,
Ни друга, ни врага ты не нашел в своей,
Затем и должен был в конце стези позорной
Прикончить сам себя своей рукой злотворной[515].
Гордец Домициан[516], с восторгом ты глядел
На сцены страшные богопротивных дел,
Внимая жалобам и стонам, также глядя
На корчи смертников, ты морщился в досаде,
Ты хмурил грозно лоб, ты свой свирепый взгляд
Бросал из-под бровей, и вмиг смертельный хлад
Касался бледных лиц, и подданных немало
Пред злобной миною твоею в дрожь бросало.
Хитрец, угрозами ты жалость в них убил,
Ты звался божеством, светилом из светил.
Куда божественность твоя могла деваться,
Когда жена и двор отвергли святотатца[517],
И наступил слуга на лик застывший твой?
Твой родовой дворец разграблен был толпой
И честь унижена, а очи и ланиты,
И губы в гноище кладбищенском зарыты.
Как радовался ты когда-то, Адриан[518],
На тысячах крестов распявший христиан,
Из сердца твоего взойдут распятья эти,
Тебе пророча казнь, тягчайшую на свете.
Ты кровью исходил, не зная, как недуг
Избыть, как умереть, дабы уйти от мук.
Стенал ты, но никто участьем не ответил,
Ты был безжалостным и жалости не встретил,
Вонзала в кожу боль свои клыки стократ,
Кинжала жаждал ты, тебе был нужен яд,
Смеяться над тобой позволили хворобе,
Тебе спасали жизнь, а ты мечтал о гробе.
Был нрав Септимию Северу[519] сходный дан,
И так же кончил он. Поздней Герминиан[520],
Заклятый враг небес, был тоже мукам отдан,
Подобно Ироду, живьем червями сглодан,
Изъеденный, гнилой, сказал пред тем, как стих,
Последние слова: «О горестях моих
Не говорите тем, чьи помыслы враждебны,
Кто чтит распятого, поет ему молебны».
Взгляните, деспоты, в простор небес хоть раз,
Чтоб в страхе волосы не вздыбились у вас,
Когда припомните вы поздно или рано
Столь поучительный пример Валериана[521]:
Недавний кесарь стал, склонив надменный лоб,
Приступкой грязною, подставкою для стоп
Царю персидскому, Шахпуру-властелину,
Когда всесильный перс взлезал коню на спину.
Припомнил ли тогда поверженный тиран,
Как он преследовал за веру христиан,
Как возносил чело, прикованный к подножью,
Как двинул воинство навстречу Сыну Божью,
Как вдруг не стало сил у рук, а также ног,
Чтоб супротив небес гордец идти не мог?
Владыки, в чьих руках отнюдь не светоч права,
А грязные дела, насилье и расправа,
Нет, чтобы длань раскрыть, мол, честная, гляди,
Вам лучше бы сложить ладони у груди:
Меняет вид руке привычный род занятья,
Меняет Бог царям их сан легко, как платье,
Здесь кровь плати за кровь, а зло искупит зло,
Подножьем кесарь стал тому, кто сел в седло,
Кто с пленника содрать велел немедля шкуру,
Но зверем стать пришлось и самому Шахпуру.
Был небом упрежден Аврелиан, потом
И Диоклетиан[522] услышал Божий гром,
Так Вечный Судия раскатистой трубою
Вам, злыдни, возвещал: «Иду! Готовьтесь к бою!!»
Сей глас, тревожа вас, не трогал вашу суть,
Вы замедляли шаг, но не меняли путь,
Возмездья слыша рог из поднебесной дали,
Могли вы трепетать, раскаянья не знали.
Аврелиан считал, что люди ровня псам,
Он Бога низвергал, но был низвергнут сам.
Кто из властителей роптать бы стал, коль скоро
Был предан челядью, как предал сам сеньора?
Так был один тиран убит руками слуг[523],
Второго доконал мучительный недуг[524]
И злость бессильная, и принял он отраву,
Поскольку не нашел на христиан управу.
А ты, Максимиан[525], сжег двадцать тысяч душ,
Ты град и горожан, о нечестивый муж,
Спалил в одном костре, и дым сей преисподней
Достиг ноздрей Творца и вызвал гнев Господний.
Сей чад, сей черный дым, горелых трупов смрад
Тотчас заполонил опустошенный град,
Тлетворным воздухом, смертельною отравой
Твою наполнил грудь, казня за грех кровавый;
Зловоние твое друзей прогнало прочь,
Тебе никто из слуг не захотел помочь,
Твой зов их не достиг, и ты без очевидца
Сам петлю сплел себе, чтоб тут же удавиться.
Вот так и Максимин[526], лжемиротворец, лжец
Гнил и смердел живьем, покуда наконец
Не лопнули глаза, которые не знали
Ни разу жалости: караются вначале
Те, кто жесточе всех. Потом тоска и яд
Души предательской желанья утолят.
Всё это палачи, на чьих руках дымится
Стекающая кровь. Но вот видна десница
Не обагренная, тут крови не найдешь,
Мышьяк и в давний век на сахар был похож.
Коварный Юлиан[527] уловками, обманом
Препоны многие поставил христианам,
Он кровью не пятнал своих одежд и рук,
Но множество убийств и злоковарных штук
Взрастил в своей душе. Он не питал телами
Прожорливый огонь, ввергал лишь души в пламя;
Не резал он тела, но отнял у людей
Насущный хлеб души; он сеял, кознодей,
Презренье к ближнему, гася единым махом
Святой небесный свет в сердцах, объятых страхом.
Небесный паладин, посланец горних сил,
В разгар сражения надменного сразил,
Отступник Юлиан нащупал кровь ладонью
И в небеса плеснул; кровавой трупной вонью
Был воздух заражен; тут нечестивый пес
В предсмертный миг вскричал: «Ты победил, Христос!»
Не мог ты кесаря, бессовестный Ливаний[528],
Таким заступником прикрыть на поле брани,
Тобой был вознесен невежества пример,
Как царь философов восславлен суевер.
Убийцы тайные, Господь разит открыто,
А вы исподтишка, вам всё бы шито-крыто,
Бескровно, хитростью, соблазнами, а там
Покончить с верою, не руша Божий храм.
Коммода вспомним вскользь и Валентиниана[529],
Которые не раз слепую злобу рьяно
Срывали на Христе. Вот схожих две судьбы:
Обоих деспотов задушат их рабы.
Вот злой Галериан, он хворый гнил на ложе,
Вот Деций, тот в бою по воле сгинул Божьей,
Был предан недругу и вскоре угодил
В пучину топкую, в болотный вязкий ил.
Помянем тех, кто слыл живущим на Сионе[530]:
О Исаврянине толкую, о Зеноне,
Он был зарыт живьем, а Гонорих-король
Червями сглоданный, издох, изведав боль.
Констанций-еретик подвергся также каре,
Скончался, как его наставник, дерзкий Арий[531],
В зловонном нужнике, где, маясь животом,
Всё вывернул нутро и отдал жизнь при том.
Их всех подстерегла чума или проказа,
Ведь был из них любой ужасен, как зараза,
Поскольку сеял зло, как хитрый грек Синон,
Конем из дерева прельстивший Илион[532].
Когда-то Сатана шел откровенно к цели,
Обманывая мир, лежащий в колыбели
Порой младенчества, а в наши времена,
В наш изощренный век утонченность нужна,
Не стоит раскрывать подспудных козней ада,
Под черною полой злодейства прятать надо.
Нас ждут явления, где меньше кровь течет,
Но кары тяжелей и мукам больше счет.
Вот новый, третий ряд врагов Христовой веры,
Они на вид вполне беззлобны, лицемеры,
Рядятся дьяволы, змеиный род, в святых,
Еще бы! — Юлиан был образцом для них.
Творца не обмануть мольбами о прощенье,
Ни благость лживая, ни тьма, ни облаченье
Не скроют хитростей святош от глаз Творца,
Не облегчат их мук, их тяжкого конца.
Пора бы нам узреть среди ночных созвездий
В высоких небесах видения возмездий,
Господь в былые дни избрал один народ
Средь всех язычников, и ныне в свой черед
Он богоизбранным дарует цвет особый,
Чтоб выделить из толп, горящих адской злобой.
Страдальцы милые, печаль по вас светла!
Позорный вечный знак Сионова чела
Носим был Церковью в ее убогом детстве
На лбу и на груди, чтоб в дни скорбей и бедствий
Ее, наследницу небес, Господень взгляд
Мог сразу отличить от незаконных чад.
Читали вы о том, как древле дев прекрасных
Страх заставлял бросать в лесу детей несчастных,
Где, чудом выживших, среди чащоб густых
Питали их сосцы медведиц и волчих,
А после козопас или пастух коровий,
Не ведая того, что кормят принца крови?
Избранника должны при стаде распознать,
К подпаску на поклон придут цари и знать,
По знаку тайному в какой-нибудь кошаре
Найдут наследника великих государей.
И Церковь, светлая жена, свой тайный плод,
Дракона избежав, в пустыне принесет[533],
Младенца этого в изгнанье вскормят звери,
И обезглавит он властителей империй,
Своих гонителей, по чьей вине стократ
Страдал он в странствиях, терпел нужду и глад.
О Церковь, о жена, не будь в сужденьях скорой,
Не порицай Христа, как некогда Сепфорой[534]
Был Моисей хулим, поскольку мнилось ей,
Что обрезание погибель сыновей.
И молвила она: «Ты мне жених по крови!» —
И смысл кощунственный был в этом дерзком слове,
Поскольку эта кровь не означала зла,
Не предвещала смерть, а только жизнь несла.
Грядите, язвы, глад, нужда, гоненья, страхи,
Изгнанье и тюрьма, глумления и плахи,
Гряди скорее, смерть, и принеси скорей
С собой конец войны и светлых мирных дней!
Прочь, слава, золото, триумфы и награды,
Победы громкие, безумные услады.
Вы западни для душ, вы знаменья тщеты,
Зубовных скрежетов, червей и темноты!
По следу свежему в наш век вступаем грязный,
Где славят чистоту в трясине непролазной,
Где срок наш короток, но этот скромный дар
Вместил не меньше бед, злодейств и грозных кар,
Чем те три тыщи лет дохристианской эры,
Чем эти полторы с рожденья новой веры.
Событья наших дней для нас не столь страшны,
Не столь чудовищны, как действа старины,
Где зрим пророчества, Господне слышим слово.
Таких не встретишь див, как чудеса былого,
С тех пор, как Дух Святой пред Церковью возник
И в языках огня раскрыл ей свой язык.
Сынам Израиля явил Господь немало
Чудес как племени, которое блуждало
Во тьме века, а нам дарован свет сполна,
Господня истина нам во плоти дана.
Возможно, с молоду была в природе сила,
И все превратности она легко сносила,
И духи древние, с годами одряхлев,
Поменьше злобствуют, смиряют чаще гнев,
А души, от грехов совсем к добру глухие,
Способны в ярости превосходить стихии,
Возможно, плотского теперь так много в них,
Что места не найти уже для чувств святых.
Свидетельств множество встречали мы на свете,
Что за творения натура не в ответе,
Для верных христиан в напеве благодать,
Душе безбожника зубами скрежетать.
Епископ Арондел, гордец кентерберийский[535],
Колодца Божьих слов лишил ты край английский,
Надменный, ты с Творцом тягаться был готов,
Раздулся твой язык от богохульных слов.
Когда для истины отверста уст дорога,
Она заказана земному хлебу строго,
Дыханью божьему перекрывал ты путь,
Но веял дух небес, ты сам не мог вздохнуть.
Кто жизнь в стране душил рукой бесчеловечной,
Был жизни сам лишен, земной, а также вечной,
Сам пищи был лишен и всех мирян лишил.
А вот еще пример, где голод всё вершил:
Один от голода совсем утратил разум,
Зубами нос отгрыз у пастора и разом
Сожрал, но вскоре сам такой урон понес:
Ему свирепый волк отгрыз внезапно нос,
Пришлец из темных пущ несчастному мужлану,
Страдая бешенством, слюной обрызгал рану[536],
Увы, лишь на него набросился бирюк,
Один лишь пострадал из всех, кто был вокруг.
Из этих случаев легко извлечь уроки:
За тяжкие грехи возмездия жестоки,
Тех, кто свершает зло, ответный ждет удар,
Порой в себе самих несем орудья кар,
Все видим, что Господь нас по заслугам судит,
Какая жизнь была, такой же гибель будет.
Припомним Феликса: сей бесталанный граф[537]
Стал как-то хвастаться, в застолье перебрав,
Что завтра шпагой кровь он пустит христианам,
Что, где он ни пройдет, там будет след багряным.
Иначе Бог судил, и хищный лиходей
Не пустит кровь другим, утопится в своей.
Бессудный судия Менье пустоголовый[538]
Взирал восторженно на плахи и оковы,
На смерть. Но хлынул дождь по манию Творца,
Чтоб здесь я не являл такие два лица,
Как принцы Валуа, два лютых душегуба[539],
Которым наблюдать резню бывало любо,
Париж с Антверпеном, где кровь рекой текла,
Молили палачам воздать за их дела,
Кровав был их конец, хлестала кровь из горла,
Смердели их тела, от душ зловонье перло,
И плоть распутную покинули навек
Моря преступных дел, потоки красных рек.
Они возлюбят кровь, как Адриан жестокий,
Как злой Максимиан, кровавые потоки
На улицах прольют и так же будут впредь
И кровью исходить и заживо смердеть.
Какой мне снится сон? Неужто я предвижу
Густую алую в пыли парижской жижу,
Кровь королевскую, дарованную псам?
Король мой, не ценил ты крови ближних сам[540].
Кто может нам сказать, в какой безвестной щели
Добыл Господь червей, чтоб Ирода заели,
Дабы гонителя преследовала боль,
Как инквизитора, который в Мерендоль
Принес огонь костров?[541] От зверств сего монаха
Бледнели короли, не ведавшие страха,
Сей Римский Иоанн был изгнан в Авиньон,
Червями мучимый, не мог придумать он,
Как с этой быть ордой, с противником незримым,
Каким окуривать себя едучим дымом.
На мерзостную дичь охотился ловец,
Чтоб схоронить ее, он, сам полумертвец,
Добычу на крючке передавал клеврету,
Который в ямине сжигал заразу эту,
Поскольку не могла земля сносить сей смрад,
Она и без того терпела древний ад.
Так черви жрут червя. Хотя Господня кара
Бывает и другой, но этого удара
Не избежал Дю Пра[542], зловещий кардинал,
Который тварей сих добычей также стал,
Укоры совести, как черви, душу ели
И множили червей в его гниющем теле.
А вот Господень враг, небесной славы тать,
Безумец, возжелал заместо Бога стать:
Советник Л'Обепен[543], завидующий Богу,
Дерзнул живым словам загородить дорогу
И кляпом затыкать приговоренным рот,
Чтоб речи смертников не мог внимать народ,
Узрел воочию явленье кары Божьей,
Кишащий легион под собственною кожей,
И голодом решил нахлебников морить.
Связали грешного, но не могли смирить,
Он пищу отвергал, сжимал со скрипом зубы,
Насилу рот ему раскрыли благолюбы
И влили хлебово, но оказался в нем
И задушил судью червей сплетенных ком.
Так убедился он, сколь кары неба круты.
Никто не смел совлечь со связанного путы,
Все бросили того, кого покинул Бог,
Кто в глотки кляп вгонял, и сам от кляпа сдох.
Вперед мои стихи, Господних войск солдаты,
Чтоб злобный пал Филипп, король-мориск проклятый[544].
Срам неба и земли, гроза вселенной всей,
Ты Ироду родня и вскоре жди червей.
Испанский властелин, твое ославят имя
Червями небеса и виршами моими.
В чьем сердце ненависть жила, пылало зло,
Которое его еще при жизни жгло,
Тот, не изведав мук в бездонной адской яме,
Заранее узнал, как нестерпимо пламя.
Судейский Белломант[545] играл с огнем всегда,
Считал дворцом тюрьму, театром — зал суда,
Темницу — горницей, застенок звал забавой,
Любил он наблюдать за пыткою кровавой,
Обедал на глазах у тех, кого пытал,
А за порог тюрьмы и шагу не ступал.
Ему казался день длинней, а ночь короче,
В подвалах пыточных он проводил все ночи
И ликовал, когда несчастных жгли при нем.
А сам был поражен антоновым огнем,
Гнил палец на ноге и было не до шуток,
Глухой к чужим слезам, к своей беде был чуток,
Как медлил жгучий жар, сей нестерпимый пыл,
От пальца к сердцу путь так бесконечен был.
Чтоб казнь укоротить, ускорить огнь геенны,
Один другому вслед воспламенялись члены,
Желанной смерть была, но тихо тлел запал,
Так испытал огонь тот, кто огнем пытал.
Так кончил и Понше[546], епископ бесноватый,
Начальник палачей и огненной палаты,
В нем жар все нарастал, и смерть свершала путь
От пальца на ноге, стремясь проникнуть в грудь,
Семь рубежей взяла, и семь частей в осаде,
Уже отрезано то, что осталось сзади,
Уже не стало ног, остались две культи,
Пришлось семь смертных сеч и семь смертей снести.
Епископ Кастелан[547], холодный, твердолобый,
Таил в груди огонь, пылал звериной злобой,
Но с виду не ярясь, принес огонь и меч,
Чтоб десять тысяч душ погибели обречь,
Жестоковыйный кат смиренными словами
Бесстрастно провожал приговоренных в пламя,
Сей инквизитор был отчасти ледяным,
Отчасти огненным, так что клубился дым.
Взгляните, как точны весы, как судят строго,
Колеблемы в руке карающего Бога,
Чьи казни грозные нисходят с горних сфер,
Послушные суду: так было, например,
Когда послышался с амвона глас Пикара[548]
И этого лжеца тотчас постигла кара;
Он молвил: «Если я изрек хоть слово лжи,
Убей меня, Господь, скорее накажи
Иль правоту мою признай перед собором!»
И смерть явилась вмиг со смертным приговором,
Сразила грешника. Но эту смерть узрев,
Четыре тыщи душ, увы, Господень гнев
Не усмотрели в ней, лишенные с рожденья
И уха чуткого, и ока для прозренья.
Еще приор Ламбер[549] сомлел с отверстым ртом,
Когда кощунствовал в часовне, а потом
Был в монастырском рву, в зловонной найден тине.
Как он туда попал и по какой причине?
Преследует меня примеров сходных рать,
Здесь тысячи смертей, пришедших покарать
Убийц-гонителей: все это надоело,
В глазах, в стихах моих мелькает то и дело.
Устал я вам твердить о том, как Бог карал
Владык и воевод, разил их наповал,
Являя знаменья, наказывал жестоко:
То в ухо поражал, то в рамена, то в око.
Весь долгий перечень казненных небом тел
Оставим в стороне, чтоб дальше взгляд летел,
Чтоб вы могли узреть тех, кто по воле Божьей
Не знал телесных мук, но был наказан строже,
Лишен был разума, что хуже всех расплат:
Куда б ты ни бежал, с тобой повсюду ад.
Вы мощь Всевышнего признаете по праву,
Ваш хриплый хор споет Творцу вселенной славу,
О духи злобные отчаянья и тьмы,
Берущие в полон безбожные умы.
Отчаянье несет страдания без меры,
Власть над неверными берет противник веры.
От Роны весть донес речной шумливый вал
О том, как Рениальм вопил, Реве стонал[550]
И голосил: «Мой суд невинных слал на плаху!»
Нет, он не каялся, надменный, чуждый страху,
Сие признание произнесли уста,
Как демон повелел, признавший мощь Христа.
И этот самый дух, который плоть восславил,
Латома[551] злобного изречь при всех заставил:
«Господь меня сразил за тот великий грех,
Что в Божьем храме я кощунствовал при всех».
Что сеял этот бес, мы видели воочью,
Когда посевы зла взошли кровавой ночью.
Он разума лишил Коссена, Безиньи,
Тавана и других вершителей резни[552].
Один, де Безиньи, принес нам тьму страданий
И небу кровь явил, стекающую с дланей,
О коих молвил он: «Вот слуги палача,
Чей нож отточенный разил ягнят сплеча:
Все это вспомнится, и сердце отзовется,
От ужаса дрожит, от состраданья рвется».
Коссен сражен в бою у Ла-Рошельских стен.
Они, увы, молчат, а тот, кто ныне тлен,
Не мог скрыть истину под вековым покровом
И вытащил ее на свет с последним словом,
Совсем как Безиньи, тот, первый из громил,
Который сам себя пред смертью осудил.
А третий, де Таван, был тоже главным в шайке,
Слюною брызгая, безмозглый, сеял байки
В парижской местности, и хоть менял он лик,
Но грозный приговор бесчинного настиг:
Под пыткой совести мечтались, как награда,
Советы Сатаны и все мученья ада.
Сам одержимый Поль[553], английский кардинал,
Давно для этих трех зерцалом верным стал.
Слюною брызжущих, в толпе вопящих хором
Мы стольких видели стыдливым нашим взором,
Провидцем их конца, свидетелем их зол,
Который нас самих к предчувствиям привел.
Не думайте, что казнь огнем, мечом, червями
Страшнее той, когда сжирает душу пламя.
Что больше, чем душа? А раз велик предмет,
Бесспорно, что в огне конца мученьям нет.
Так могут про пожар сказать деревья леса.
В злодеях нет души, в груди их место беса,
А бес велит устам признаться всем вокруг
В кровопролитии и злодеяньях рук,
В том, что отчаянье приносит злобным злоба,
Разит сердца и мозг, терзает их до гроба.
Рец[554], флорентийский плут, не вздумай увильнуть,
Ты Францию сосал, кусал нещадно в грудь,
Грыз, как смертельный рак, но сам себе на горе:
Потом, семь лет спустя, от этой подлой хвори
Ты расплатился всем — и кровью, и умом,
Еще не умер ты, а стал уже дерьмом,
Зловонной падалью. Когда свершилась кара,
Вздохнула Франция, очнулась от кошмара.
О герцогиня Рец, вельможная вдова,
Знай, истина сильней и дружбы, и родства.
Ты на груди моей рыдала о потере,
Твое рыдание продлилось в той же мере,
Как вопль усопшего, восславивший Творца,
Деянья герцога признавший до конца,
И разом был казнен Всевышним этот пятый
Из вдохновителей той ночи распроклятой.
А вот последние, над кем был явно зрим
Господень острый меч, чей гнев неотразим,
Законы строгие в небесном трибунале
Жестокосердые на шкуре испытали.
Кресценций-кардинал[555], тебе беду принес
Привидевшийся в ночь зловещий черный пес,
И ты тогда постиг, что наглый гость из мрака
Рычавшая в тебе свирепая собака,
Пришедшая с тобой в Триенте на собор,
Тот бес, чьей хитрости не знал ты до сих пор,
А он лишь предвещал тебе конец твой скорый.
Ты с виду был здоров, но оказался хворый.
Сей пес шел за тобой с того мгновенья, как
Явил он зло твое и смерть, и вечный мрак.
В основу храмины моей поставить кстати
И образ Оливье, хранителя печати[556],
Его возвысил Гиз, всеславный кардинал
И кознодей. Так вот, злосчастный канцлер стал
Притоном демонов, жильцов царя Саула
И Гиза самого; сановника согнуло,
Он высох, стал, как смерть, не мог поднять руки,
Чтоб лоб перекрестить, бледнел и вопреки
Всем ласкам Гизовым, дарам сего вельможи
Не мог ступить ногой, не мог привстать на ложе
И голову поднять, он только простонал
Нездешним голосом: «Проклятый кардинал,
Ты аду нас обрек!» — и эту душу сразу
Прибрал нечистый дух, опасную заразу.
У этих фокусов посредством тайных сил
Зачинщик был один, все тот же, кто творил
Немало смут в стране, и вновь они восстали,
Когда все дьяволы почили в кардинале,
Гробницу пышную им дали и покой
Взамен того, кто был их правою рукой.
Скрывали эту смерть и едкий запах чада
Угасшей головни, от коей пламя ада
Зажглось во Франции; однако гнев небес
Явил нам зрелище: от облачных завес
Вдруг воздух потемнел, летели тучей черти,
Простор трещал по швам в безумной круговерти,
Где ветры буйные, Всевышнего гонцы,
Мир взбаламутили, снуя во все концы,
И слезы Франции слились в поток единый,
В потоп оборотясь, в кромешные глубины.
От нас бежавший дух, пока играл с огнем,
Накликал нам с небес и молнии, и гром,
Сей бес немало душ отправил в ад, чья бездна
Раскрыла перед ним свои врата любезно.
Трясется твердь земель, вздымает хлябь морей
Не волны, кручи гор, чтоб из глубин скорей
Извергнуть мертвецов, отдать их в жертву аду,
Так древле Сатана нашел себе усладу,
Вдыхая жадно гарь, когда поганский Рим
Живьем испепелял немало жертв пред ним.
Итак, ликует ад, и в хаос довременный
Весь воздух превращен и хлябь и твердь вселенной,
Тут бесы на пиру во всю грызутся ярь,
Как псы стервятники над Иезавелью встарь,
И наш Девятый Карл, заслышав лай в округе[557],
У преисподних врат стучаться стал в испуге.
Когда-то книжники хотели, чтоб Христос
Посредством лжечудес свидетельство принес.
Ведь есть у вас глаза, взгляните же пытливо,
Пред вами чудища огромные и дива.
Чтоб к смыслу бытия найти простейший путь,
Пытались вы постичь вещей обычных суть?
Убийц терзает мысль, что их убьют когда-то,
Развратник чувствует смертельный яд разврата;
Узнает Божий гнев тот, кто Творцу грозит,
Надменных гордецов червями Бог разит,
Карает ужасом тех, чей ужасен норов,
Огнями тех, кто жжет, а кровью — живодеров.
Вы стали бы твердить, что неразумный рок,
Решая жизнь и смерть, такое сделать мог?
Дано ли случаю, бессмысленной удаче,
Так этот правый суд вершить, а не иначе?
А мало ли судей, слепых, внушавших страх,
Изображала кисть с повязкой на глазах?
Как можно женщине слепой судить о каре
По прихоти стихий на этом шатком шаре,
Смущать смятенный мир позволить духу зла,
Который в смертные вселяется тела,
Дабы лишать надежд безумием и сглазом,
Чтоб у разумников отнять и жизнь, и разум?
Кто богохульников лишает языка,
Зовущих дерзко смерть разит издалека,
На части рубит тех, что Церковь рвут на части,
Несет злокозненным особые напасти,
Холодным душам смерть в бессилье ледяном,
Безмерно пламенных смертельным жжет огнем,
На повергающих в темницу славу Божью
Из бездны шлет червей, грозя предсмертной дрожью,
С кровопускателей взимает кровью долг
И предает волкам того, кто сам был волк,
А тех, чей злой язык Господне слово глушит,
Распухшим языком казнит и этим душит.
Читатель мой, боюсь, тебе осточертел
Мой долгий перечень всех этих страшных дел,
Но было бы смешно, когда б о наших ранах
Рассказывали вам волшебницы в романах.
Я не для вас пишу, прислужники сует,
Вам, дети истины, плоды моих замет,
Тут ужасов чреда, о коих помнят плохо,
Речь покаянная тирана Антиоха[558];
Слуги невежества Спиеры[559], горький стон,
Когда раскаялся в делах неправых он;
А вот вам Орлеан, где вроде бы собака
Не грызла никого из жителей, однако
Сбесились выродки, кромсали всех подряд,
Не глядя, кто отец, кто мать, сестра иль брат;
Вот президент Лизе[560], гордец лишился чести
И тронулся умом с шпиком Симоном[561] вместе;
Проказой Римскою был назван Иоанн[562],
Но хворям пострашней он был в поживу дан;
Изранен был Морен[563] и стал добычей беса,
Горячка прибрала Рюзе и Фай д'Эспесса[564].
Гремит Господень глас, разгневанный глагол,
Град, серу и огонь грозит обрушить в дол,
Рокочет медь стволов от гулкого заряда,
К войне готова смерть, а с нею силы ада.
Зефиры шелестят от херувимских крыл,
На коих прямо ввысь Всесильный воспарил.
Он Церкви некогда, Своей святой невесте,
Всемерно помогал и не стремился к мести,
А ныне, в эти дни печалей и невзгод
Не помощь он сулит, возмездие несет.

КНИГА СЕДЬМАЯ СУД

Склони Свой небосклон, спустись к нам, Боже правый,
Исторгни дым их гор, излей потоки лавы,
Всели холодный страх в лишенные ума
Сердца Своих врагов, где заблуждений тьма;
В сердца Своих ягнят всели, Господь, ко благу
Не страх — богобоязнь и не гаси отвагу.
Чтоб я служил мечом в деяниях Твоих,
Дай силу голосу, даруй мне мощный стих,
Дабы Твой приговор уста мои вещали,
Благим суля успех, безбожникам печали.
Впустую наш посев, напрасен и полив,
Коль не ведет к добру наш доблестный порыв.
Чудесных знамений полно под небосклоном,
Но зренья не дано железным фараонам,
А Павлу и другим, почившим в небесах,
Преображение принес Господень страх.
Не любо Господу, когда из страха любят,
Ему любезен страх, что вдруг любовь погубят,
Он любит лишь Своих робеющих рабов,
Но к страху рабскому во все века суров.
Кто первый? На кого мне возложить вначале
Всю меру радостей и тяжкие печали?
Сегодня к вам иду как верный вестник двух,
Иду из адских бездн, и мне внимает слух
Того, кто жизнь принес, кто нас прозреть заставил.
Так весть Анании святой услышал Павел[565].
Вам жизнь бессмертная, поскольку вы свою
Готовы за Христа пожертвовать в бою,
Вас охраняющий покров надежен Божий,
И небольшим числом сражаетесь без дрожи.
Бойцы бесстрашные, пред вами там и тут
Пожива либо страх соратников влекут
Подальше от боев, мятеж гуляет паки,
Нечистый в поле жнет свой плевел, а не злаки.
Всевышний веялом отсеет лишний сор,
И это все пожрет негаснущий костер.
Немногих выберут для славного похода
Из тех, кто воду пил из родника Харода[566],
Избранник Гедеон[567], кто кончить мог бы дни
От рук палаческих по умыслу родни,
Готовой погубить и жизнь его, и дело,
Поскольку сбросить с плеч ярмо раба не смела,
Из всех сородичей лишь триста душ избрал,
Чтоб мощь врага разить. Сей Иероваал,
Крушитель идола, был братьями ославлен,
На гибель осужден, без помощи оставлен.
Когда увидите, что храбрый строй притих,
Скажите: «Мы рабы филистимлян лихих».
Предайте недругам своих Самсонов смелых[568],
Три сотни отобрав в израильских пределах,
Явите Божий знак, лакайте из ручья,
И сгинет Мадиан от своего меча[569].
Где тридцать тысяч душ?[570] Они пред вашим ликом
Ваш стан оставили в смятении великом.
Вельможи вас теснят, бестрепетных солдат,
Но поднебесные вас лавры осенят.
Всевышний сорные выпалывает травы,
Чтоб вашим дать росткам взойти на поле славы,
А если кое-где зачахнет стебелек
Из вашей поросли, узнайте: он полег,
Чтоб соков больше дать растениям здоровым,
Чей цвет придаст красы земле своим покровом.
Так на святой горе возрос могучий всход,
Который от корней Иакова идет.
Грядет пора, когда вражда в былое канет,
День благоденствия для праведных настанет.
Их радость надобно узреть в те времена,
Когда к ним песнь придет на ложе вместо сна.
С напевом на устах они рванутся в сечу,
Подъяв двуострый меч врагам небес навстречу,
Затем чтоб изрубить, низринуть и попрать
Богопротивную бесчисленную рать,
Чтоб за собою влечь как пленников смиренных
Всевластных кесарей и королей надменных,
Тащить властителей в цепях для правежа,
Возмездью правому оружием служа.
Когда ты, Господи, омоешь кровью ноги,
Которая из тел прольется в сток отлогий,
Близь бойни вырытый, сбегутся в те часы
Чтоб кровь царей лакать и жрать их мясо, псы.
Налево обернусь, о рабские натуры,
Вы адским скупщикам продать готовы шкуры!
Вы кровь свою и честь, и душу за гроши
Спустили торгашам. Где ваши барыши?
Я вижу: прячетесь, вас гонит страх возмездный,
Постыдный страх за жизнь, к вратам разверстой бездны,
Но этот жалкий страх в душе у вас глушат
Страх перед Господом и очевидный ад,
Когда пустой почет, прислужничество, злато
Отвергли вас, ушли, исчезли без возврата.
Сбивает ветер с ног иных, чей шаток нрав,
Не могут встать с колен, пред идолами пав.
Одни готовы боль невольным выдать стоном,
Поскольку адский огнь в их сердце раскаленном,
Другие, отупев, желают все забыть,
Им только бы уснуть и совесть усыпить,
А совесть выспится, встает, и все сначала:
Вонзает до костей свои кривые жала.
Клевреты Сатаны, барышники, плуты,
Посредством ханжества и лживой доброты,
Острастки и надежд влечете в сети ада
Вероотступников, отбившихся от стада,
Вы рады отмывать за плату грех и грязь,
К отбросам падкие, лелейте нашу мразь,
Овец, с которыми нам в стаде быть негоже,
Паршу, которую сдирает Церковь с кожи.
А вы, отступники, рабов трусливых скоп,
Готовы кровь отцов слизать с нечистых стоп
И дланей их убийц, которым вы в угоду
Отвергли эту кровь и изменили роду!
Восстанут мертвые из гроба в некий час,
Их лики грозные повергнут в трепет вас,
Когда увидите с унынием во взгляде
Окровавленные седые эти пряди,
От вашей трусости встающиеторчком
И оттого, что вы в ничтожестве таком.
Пойдете руки мыть пред трапезой с врагами,
За пясти схватят вас холодными руками
И молвят: «Ты ослеп? Суешь ладони в таз,
Где руки отмывал тот, кто зарезал нас,
Коль в этой же воде помоешь руки тоже,
Ты ощутишь наш гнев и нашу кровь на коже.
Кто уши и носы, злорадствуя, посмел
И части стыдные отсечь у мертвых тел,
Таким украсили почетной лентой шляпы,
А сыновья их жертв убийцам лижут лапы!
Ленивые рабы, вы льнете к тем, кто лют,
Кто шляпой мерзкою пугает встречный люд,
А вас приветствует, угодливые слизни,
Но вы не купите таким бесчестьем жизни!
Исполнить должен сын свой долг перед отцом,
Ведь даже римский раб с расплющенным лицом
Рискнул за Постума отмстить, за господина[571],
И достославною была его кончина».
А вы за жизнь свою дрожите, и для вас
Собратьев убивать занятье в самый раз,
За вас барышники сулят большие куши,
Чтоб лучше обонять, чем пахнут ваши души.
Хлеб добываете себе, других губя,
Но, став убийцами, вы губите себя.
Ублюдки низкие, у вас одна забота:
Фортуну ловите, взыскуете почета.
Бравады вашей хмель впустую будет течь,
Вам, гладиаторам, не угрожает меч.
Где вам добыть почет, когда страшитесь тени,
Дохнуть не смеете, боясь разоблачений?
В дыханье нет греха, но тяжкий грех и стыд
Слугой быть у того, кем твой отец убит.
В места отхожие отцы с высот свалили
Нечистых идолов, их жертвы осквернили,
А вам, их отпрыскам, на склоне лет не срам
На мессе в хоре петь, служа чужим богам.
Когда-то в страхе Рим держали три Бурбона[572],
Ужель они с небес взирают благосклонно,
Как близкий родич их[573] покинул их тропу
И служит ревностно как судомой попу,
И чешет хвост ему, и козни ада славит,
И свечи Сатане благоговейно ставит?
О сверстниках своих что думаешь, Бурбон?
Ты скажешь: «Жалкий люд, ничтожных легион».
Сыны бесчестные, ваш низкий нрав и злоба
Отважных пращуров должны поднять из гроба,
И вам не убежать, не скрыться, близок час,
Когда отцы придут судить, преступных, вас.
Тираны видеть вас желают, как известно,
Лежащими у ног, а тех, чье сердце честно,
Отринуть далеко, чтоб голос их затих,
Чтоб не слыхали вы известий никаких,
Чтоб не проведали, что принц Конде, к примеру,
У стен Жарнака пал за край родной и веру[574].
Чтоб славы пращуров достойных стерся след,
Вас кормят баснями искусно с малых лет,
Чтоб выросли из вас одетые в сутаны
Ханжи безбожные, пройдохи-куртизаны.
Вы, принцы, сыплете дарами тут и там,
Но к пеклу вы лицом, а тылом к небесам,
Чтоб на земле царить, вам должно в полной мере
Одаривать рабов, не плача о потере,
Под вашу музыку молебны всякий раз,
А ваши ближние оплакивают вас.
В день отречения вы были в белом платье,
Но вас окрасит кровь в день Божьего проклятья.
Среди безбожников берете вы пример
Любезных при дворе бессовестных манер.
Вскормленный с детства раб покорен всем приказам,
Осилил разум кровь, зашел ваш ум за разум.
Так с детства жил в плену албанец Скандербег[575],
Взращен в покорности, воспитан среди нег
Султанского дворца; беспечный лежебока,
Всосал он с молоком роскошество востока,
Ученых муфтиев он слушал голоса,
И Магометовы являлись чудеса,
Но кровь была сильней всех этих околесиц,
И храбрый принц презрел всесильный полумесяц
И рати, чьи шаги всю землю сотрясли.
Сражаться супротив властителя земли
С ничтожной горсткою рискнул он в бранном поле,
Стал воеводой тех, кого не знал дотоле.
Свершил он столько битв и столько славных дел,
Чтоб всякий, их прочтя, поверить в них не смел.
Был щедрым небосвод и предвещал немало
Врожденных доблестей, теперь щедрот не стало,
В наш век рождались бы герои без помех,
Когда бы матерей манил поменьше грех,
Яйцо снесет одна, а высидят другие,
Потом окажется, что высижены змии,
Кусает аспид в грудь того, кем был пригрет,
Уж лучше бы ему не выползать на свет.
О добродетелях минувших власть не тужит,
Она врагам добра, лишенным чести служит:
Теперь когда настал суда Господня срок,
Сердца преступные, как хворь, разъел порок;
Сначала Божья длань, ведома острым глазом,
Вскрывает нам нутро и отсекает разум,
Потом наносит Бог удар свой в должный час,
И плавятся сердца, и нет отваги в нас.
Тем часом такова предстала перед нами
Грядущего суда картина в малой раме:
Всевышний никогда не забывает зла,
И скоро грешникам платить за их дела.
Мы не хозяева себе на этом свете,
Вот что поведал Бог в Своем святом Завете:
«Вы, меч подъявшие на тех, кто верен Мне,
Почуете Мой гнев на собственной спине,
Вас обреку бродить во тьме толпой безглазой,
Безумьем поражу, египетской проказой,
Владыки хитрые, у вас Я отниму
Сначала скипетры, потом и жизнь саму,
А ваших дочерей потащут для продажи,
Их на глазах у вас отряд расстелит вражий,
Не смогут им помочь обрубки ваших рук.
Вас ни за грош продаст коварство ваших слуг
Всевластью грубому, чтоб в тягостной неволе
Вы проливали пот, возможно, и поболе,
Чем было пролито по вашей воле слез.
Козявки жалкие, чей рой войну принес,
От ваших мерзких рук погибли Божьи чада,
Вы бич для праведных, но ждет вас пламя ада.
Названье Франции отриньте, города,
Грядут вершители высокого суда,
Курите фимиам, свою творите требу,
Ваш дольний мир претит разгневанному небу.
Мои отмстители за все отплатят вам,
И стены затрещат и превратятся в хлам,
И обратятся в прах все ваши бастионы,
Как пал Иерихон, звучаньем сотрясенный[576].
Кровавых градов ряд, Гоморра и Содом[577],
Идете на меня в безумии слепом,
Не холодеете, тогда как в ваших стенах
Витает трупный смрад от крови убиенных.
Еще припомнит Бог твоим, Париж, сынам,
Громившим с воплями Иерусалимский храм[578]
В тот злополучный день, в тот черный день печали.
Не позабыл Господь, как все они кричали:
— Круши! Бери! Хватай! — как храмина была
Тогда разрушена и сожжена дотла.
Столица! И твое распашут скоро лоно,
Где кости и зола на месте Вавилона,
Где в прах повергнуты твой мрамор, твой дворец.
За все тебе воздаст удачливый пришлец,
Ты злобу красную найдешь своей в отплату.
Вот случай рейтару, наемному солдату,
Твоих зверенышей отторгнуть от грудей,
Сих малых сокрушит о камни лиходей.
Зачатый в скверне плод твое родило чрево,
Он проклят Господом и не избегнет гнева.
Твой смрад небес достиг, Творец отводит взгляд
И на спину тебе чуму обрушить рад
И огнь, и меч, и глад, чтоб уничтожить ими
И молодость твою навек, и даже имя.
«Все это погребет обвал твоих колонн,
Шальной Иерусалим, кровавый Вавилон!
Твои бунтовщики, как в граде иудеев,
Гоненья вызовут, немало смут содеяв.
Как в древнем граде том, из этих стен и врат
Твои мятежники устроют каземат,
Как в древнем граде том фанатики-зилоты[579],
Здесь возведут себя смутьяны в патриоты.
И ты свежатины отведаешь людской
И до последних дней ярем не сбросишь свой,
И обретешь покой от всех сует и бредней,
Как умирающий пред мукою последней.
Иерусалимскому под стать парижский сброд:
Святых своих казнит, пророков предает,
Я вижу, он бежит, все ближе слышу крики,
Бежит по манию бессильного владыки.
«Вы, грады, пьяные от крови и опять
Желающие кровь рекою проливать,
Раскаетесь, когда вас Божья длань достанет,
Железным станет дол, а небо медным станет,
Низвергнется не дождь, а пепел на поля,
И пламя молнии изведает земля,
Лишь ветр посеете на выветренной ниве,
Лишь бурю грозную пожнете вы при жниве
И вдруг увидите сквозь блеск слезы своей
Бесовский праздный смерч колосьев и стеблей,
А если кое-где и уцелеют зерна,
Их в пищу пришлецам отдаст земля покорно.
Господь из дальних мест нашлет вам на беду
Народ невиданный, звериную орду,
Чей нрав разнузданный не знает от рожденья
Ни к детям жалости, ни к старикам почтенья,
Впустую будет плач, мольба, предсмертный крик,
Не знает чувств людских сих варваров язык.
Тела и головы твоих сынов бесчестных
На стогнах будут гнить, на улицах окрестных,
И сытых воронов ликующий кагал
Не встретит никого, кто их бы отогнал.
Богатые торги затеет лагерь вражий,
Займется воинство дешевой распродажей
Твоих детей, Париж, а там, где осажден
Иной французский град, глаза голодных жен
Коситься на мужей как на добычу станут,
Мужья голодные на жен по-волчьи глянут
И кинутся на них, затем чтоб заколоть,
Чтоб кровь живую пить и рвать зубами плоть.
Ну что еще сказать? Коль кто-то опрокинет
В борьбе брюхатую, и та внезапно скинет,
Тогда, оставив мать, утащит людоед
Плод недоношенный и вместе с ним послед».
Вот вам пример суда, окиньте беглым взглядом
Картины бледные, расписанные адом,
Лишь отражения пока узрели вы:
Каков же подлинник, чьи тени таковы!
Вы, победители, — безбожники, но Богу
Не в силах преградить неверием дорогу;
Предвечному судить и души, и тела,
Ждет слава праведных, а грешников смола.
Известно, в теле зло, родит соблазны тело,
Но душу розгами секут, увы, за дело,
Однако, ежели решает правый суд,
Две кары за одно деянье не несут.
Пятьсот желаний в нас, погрязла плоть в соблазнах,
Их утоление во власти членов разных,
Но подстрекателя вина тяжеле всех,
Бессмертье дав душе, ей Бог воздаст за грех.
К тому же, если плоть наказывают хвори,
Страдает и душа, хотя сильней в отпоре:
Поскольку душу нам казнит нещадно плоть,
Из мертвых воскресит ее для мук Господь.
Пусть, споря с истиной, нам саддукеи[580] явят
Волками сглоданных: кто от червей избавит,
И от волков спасет. Нам скажут: как же так?
А если человек, как мясо или злак,
Послужит пищею другим в годину глада,
Каким он явится из чрева? О, не надо
Смущаться оттого, что названный предмет
Звучит двусмысленно. Разлада в мире нет,
И элементы все в согласье у природы,
Все вещества она творит, и есть отходы.
Порядок здесь во всем: так в свой черед, в свой срок
Желудок требует, чтоб свежим был кусок,
А все негодное, что в топке не истлело,
Как нечто вредное должно отторгнуть тело.
Природа суть всего, всего живого мать,
Скажите, вправе ли она сама хворать?
Когда ее нутро охвачено волненьем,
Она родит росток с невиданным уменьем,
Неужто ей взамен погибшего ростка
Из всей материи не сделать двойника?
О дети суеты, вам слог по нраву гладкий,
В священных книгах вы найдете недостатки,
По-вашему слова должны парить и течь,
Моя вам кажется тяжеловесной речь
И длинной чересчур; вы от прозрений разных
Зеваете и вот у любомудров праздных
Пытаетесь найти ученые слова
Про воскрешения и тайны волшебства.
Нам книги говорят, что духов добрых взоры,
Коснувшись молока, рождают огнь, который
Вращает внешний свод при помощи тепла,
А тот как движитель вращает все тела,
Из них всё новые в себя вбирает воздух,
Сменяя прежние, идущие на роздых,
В огне, воде, земле такой же оборот:
Частицы мертвые тотчас идут в отход,
Потом, свершив свой круг, на прежнем месте снова,
Движенья этого Господь первооснова.
Для нас обмен веществ не может быть концом,
Мы сей круговорот в себе самих несем,
Он завершенья ждет, он ждет конца движенья,
Когда второй покой все остановит звенья.
Меняют строй и вид все первовещества,
От них — и прочие, и вот опять жива
Природа мертвая: приманок здесь не надо,
Все, что меняется, само такому радо.
Когда же небеса пред крайнею чертой
Круг всех кругов свершат, весь очерк мировой,
Вращенье кончится, придет конец работе
Вселенских всех частей в последнем обороте,
Рожденья кончатся, закончит время бег,
Пребудет то, чем сущ от века человек,
А вся материя, — что может быть блаженней? —
Уснет, не ведая желаний и движений.
Тогда для всех существ последний час придет,
Их свойства таковы, что прекратится род,
Разумный человек один душе обязан
Своим бессмертием, он плотью к ней привязан,
Той высшей сущностью живого естества,
Которая живет, покуда жизнь жива.
Животных все тела, увы, помет природы,
Она использует потом свои отходы
И снова вещество формует в должный срок,
Сама — материя, сама — ее исток,
Всю мощь материи она пускает в дело.
Душа приходит к нам из горнего предела,
И вечной славы смысл доступен для людей,
Живущих в вечности и тем подобных ей.
Душа божественна и совершенна этим,
Но с плотью связана, и посему заметим:
Способна ли она желанья обуздать,
Несовершенной став, утратив благодать?
Сие существенно, так правит постоянно
Природный наш инстинкт, не терпящий изъяна.
Возьмем, к примеру, медь: ее из недр земли
Добыли, а затем в плавильню привезли,
В печи расплавили, очистили до лоску,
И мастер льет шандал по своему наброску,
Все эти стадии нельзя считать концом,
Конечен замысел, достигнутый творцом.
Наш лик законченный, по форме безупречный,
Первопричины цель и замысел конечный,
Душе не надобен прообраз никакой,
Идеей будучи, живет сама собой.
Был создан человек, явленный образ Божий,
По замыслу Творца и на него похожий.
Все наднебесное, что сверх сознанья в нас,
Дало нам чистоту и мысль, а в должный час
Вместилище сулит, которое увидит
Преображенный дух, коль в царство Божье внидет,
Все поднебесное, земное, даже то,
Что слыло образцом, должно уйти в ничто,
Смысл человеческий, сознанье наше свято,
Наш дух божественный сошел с небес когда-то,
Чтоб славить и служить, взирать и постигать
В юдоли, где один обрящет смерть как тать,
Другой от смертного избавлен приговора,
Поскольку небеса безгрешному опора.
Когда б, язычники, ваш суд к себе был строг,
Развеяли бы вы сужденья ваших строк,
Столь обработанных и столь ученых разом,
Где вы пытаетесь, о сеющие разум,
Продлить свой краткий срок: но так ли высока
Вся ваша миссия, чтоб пережить века
Пером и силой чувств? Ваш дух благочестивый
Бесчувственных умов не мог засеять нивы,
Вы думали: душа развеется, как дым?
Воздаст ли мир хвалу познаниям таким?
Надгробные столпы некрополя в Мемфисе,
Вершины пирамид, вознесших пепел в выси,
Никчемной славе дань, пустопорожний труд,
Надежда тщетная, что чувства не умрут.
О пепле я сказал? Однако для сожженья
Усопших той земли не клали на поленья,
А подымали гроб к вершинам пирамид,
Был к небу мертвый лик повернут, был открыт
Как признак, что с душой надежда отлетела,
Частицу малую оставив лишь для тела.
Но эта пышность вся, к чему она телам,
Когда по смерти плоть уже ненужный хлам?
К чему ничтожеству дано такое право,
Такая честь гробам, столь ценная оправа
Для обряжения родимых мертвецов?
Напрасно вы святым могильный звали кров!
Портреты пращуров из бронзы либо злата,
Досель хранимые, казались ли когда-то
Подобием их тел и отлетевших душ?
Царица Карии, когда скончался муж[581],
Мавзолу возвела громаду мавзолея,
При этом мрамора для праха не жалея,
И в сердце любящем хранила этот прах,
За что была сама в преданьях и стихах
Та Артемизия достойная воспета,
Она построила второе чудо света,
Из камня редкого бесценный мавзолей,
Тем самым вызвала восторг вселенной всей.
Не столько ли трудов свершил ваш мудрый гений,
Дабы воспеть ничто и сотни заблуждений?
Тогда как истину я постигать готов,
Пимандра[582] славите, поклонники богов,
Беря у оного каких-то тайн толики,
Чему его учил Меркурий Тривеликий[583].
Вся слава в Господе, начало в нем и путь,
Основы мировой божественная суть,
В нем суть природы всей и мысли, и явлений,
Необходимости, конца и обновлений.
Из средоточия посредством высших сил
Вершит он по кругам движение светил,
И ангелы, его духовные созданья,
Ведут вплоть до восьмой все сферы мирозданья[584].
Всех демонов рои, несущих жизнь саму
И возрождение, подчинены ему.
Небесные чины старательно и строго
Свершают таинства согласно воле Бога,
Незримо берегут извечных связей чин:
Рождений и смертей, всех следствий и причин.
Отсюда злак, цветок, животное и древо
Родятся заново посредством самосева.
Род человеческий с подъятой головой
Владеет этой всей богатой кладовой:
Природы понятой, ее старатель спорый,
С бессмертными подчас вступает в разговоры,
Чтоб уяснить их суть, могущество и прыть,
Чтобы судить о зле и доброе открыть.
Здесь кончить надобно каким-то заключеньем
И завершить его пространным поученьем.
Сойдясь в своем кругу, когда-то божества
Решили миром всем порядок естества:
Природа вечная, чтоб впредь ей сохраниться,
Должна в урочный срок отцвесть и возродиться.
Вот келья химика: взгляните, он при вас
Взял спирт растительный, взял соли и тотчас
Творит из них золу, потом поташ варганит,
И нечто мертвое живым из почвы встанет.
Сокрытый образец схороненных идей
Источник жизни роз и полевых лилей,
Корней, стеблей, ветвей с листвою и цветами,
Чьи краски яркие вовсю горят пред нами,
Вобрал золу отца и материнский прах.
Их воскрешение рассеет в робких страх,
Ведь все, кто, догорев, развеян горсткой пыли,
Восстанут из земли прекраснее, чем были.
Природа столько див с растеньями творит,
Увядшим что ни год цветение дарит
И множество иных чудес ценой поболе
Приносит всякий раз владетелю юдоли.
Животворящий мир к бессмертью своему
Из всех творений дал придти лишь одному,
Чья выше всех цена: се есть постигший слово
Разумный человек, венец всего живого.
Пусть губит смерть тела, но есть и ей предел,
В бессмертном семени цепь возрожденных тел,
Усопших посему кончина чувств лишает,
Но плоти полностью распад не разрушает,
Обязан дряхлое во благо рушить тлен,
Чтоб новое пришло истлевшему взамен,
Дух не рождается, но снова без усилий
Приходит в мир, забыв того, кто сгнил в могиле.
Пусть глубью вечности пребудет Божий лик
И лик вселенной всей, чье зданье Бог воздвиг,
Пребудет солнца лик ее горящим оком,
А солнцем человек в земном кругу широком.
Природе молится язычник всякий раз,
Кому Писание, а также Божий глас
Не дали истины. Он молвит: «Сим рассказам
Поверить не могу, пока не вижу глазом».
Поверьте, как Фома, хотя б своим глазам,
Не стоит улетать куда-то к небесам,
Земля для ваших чувств открыта в полной мере,
Чтоб дать вам истину и обратить вас к вере.
Земля тела хранит с глубокой старины
Там, где из рода в род могилы чтут сыны,
Так плоть от ста колен в гробницах уцелела,
Чтоб мог бесплотный дух в свое вернуться тело.
Природе по плечу такая благодать,
Какую в Сирии возможно наблюдать.
Кто хочет созерцать Каир, а в отдаленье
Затмившее Мемфис волшебное виденье,
Тот истинно пытлив, поскольку на пути
Ждут беды многие, каких не обойти,
Как в странствиях святош, готовых шляться годы,
Вдали от жен с детьми претерпевать невзгоды,
Скитальческой судьбы пустопорожний труд.
Коль судно бурный Сирт с Харибдой не сожрут[585],
Коль пощадит чума и зной в краю безлюдном,
Коль турок-супостат не овладеет судном,
Галере не предаст раба, не станет сечь
Злосчастного хлыстом, чтоб не расправил плеч,
Тогда Иерусалим пред пилигримом ляжет,
Турецкий лжец ему Господень гроб покажет,
Задорого продаст с усмешкой рис, и вот
В толпе униженных паломник вспять идет.
Такой не легок путь, но многажды тяжеле
Из-за неверных сих пройти к заветной цели
Вдоль древних островов[586] и через град врага,
Где двух материков сомкнулись берега[587],
И там, где воду пьют из Тигра и Евфрата,
И там, где сто тревог и часто нет возврата,
Где бедуины ждут в песках пустынных стран,
Где Нил, где скопище богатых египтян,
Пираты в Триполи, в Палермо и Бизерте.
Плетутся странники с трудом по краю смерти
От жажды и песков, чьи вихри всякий раз
Готовы схоронить, живьем засыпать нас.
А тут, кто на осле, кто пеш, кто на аркане,
Кто трет верблюжий горб, качаясь на бархане,
Чтоб Мекку повидать с Мединою святой,
Где этот караван, святош и дурней рой,
Пророка своего почтит в его железной
Могильнице, чей свод как бы повис над бездной[588],
Здесь ослепит себя иной из мусульман,
Чтоб, гроб святой узрев, не льститься на обман.
Вот меньшая из кар язычникам-бродягам,
Но их тяжелый путь сочтут иные благом.
Известные купцы, изъездившие мир,
Зовут прогулкою великий путь в Каир:
Близь града холм, куда приходит отовсюду
В срок равноденствия весной немало люду,
От кочевых шатров белым-бело вокруг,
Когда становится опять зеленым луг,
И все виденья ждут, какое древле было
Столь ярко явлено глазам Иезекиила[589],
Ждут воскрешения. С тем и собрался тут
Ведомый слухами сей любопытный люд,
Тот жаждет зрелища, а этот в самом деле
Выздоровленья ждет в целительной купели.
Здесь все прельщает взор и заставляет вас
Протягивать персты, чтоб убедился глаз.
Здесь, мясо нарастив, оделись кожей кости,
Власами — черепа, и всюду на погосте
Разверзлись тысячи могил, вскипел песок
В кишении голов, а также рук и ног.
Охватывает взгляд чудесное явленье
И двадцать тысяч душ, застывших в удивленье.
Творенья дивные растут, как юный лес,
Воздев свои персты к Творителю чудес.
Иной узрев средь них дитя с главой кудрявой,
Румянец нежных щек, ребячий взор лукавый,
К младенцу тянет длань, но бородач седой
Кричит: «Не тронь! Не тронь! Гляди, что пред тобой!»[590]
Преданье берегут об этом поколенья:
Здесь масса христиан, пришедших на моленье,
Была изрублена неверными, но в срок
Бессмертных сонмы душ, храня любви залог,
Летят к своим телам, чтоб с ними в их юдоли
Хотя бы раз в году три дня побыть, не боле.
Так небо и земля, отец людей и мать,
Задумали урок вам, чада, преподать,
Чтоб диво дивное предстало вашим взорам,
Все это таинство, разящее укором.
Итак, язычники, давно любой из вас
В примерах виденных мог разглядеть не раз
То, что премудрые, столь чтимые фигуры,
Когда-то встарь прочли в писаниях натуры,
Хоть зрению порой мешали чувства их,
Как бельма на глазах, как полог туч густых,
Затмивших солнца блеск, но сей порок немалый
Все выше звал взойти, карабкаясь на скалы.
Взбирайтесь на гору, где красит склоны луч,
Где высь откроется вам с поднебесных круч.
Вершины, скажем так, пророки, для которых
Всего привычней жизнь в заоблачных просторах.
Лучистый сей чертог, священный свиток сей
Превыше всех искусств, науки больше всей.
Вам Сарру чтить как мать[591], как сень святого храма,
Коль мните опочить на лоне Авраама.
И дух людской, и плоть, которые вдвоем
Пребудут в горести и в празднестве своем,
Возрадуются здесь и тут же примут вместе
Обличье Господа на этот самом месте.
О души, радуйтесь, поскольку вам Господь,
Небесным, возвратил земную вашу плоть,
И ты возрадуйся, поруганное тело,
Счастливая душа к тебе с небес слетела.
Вам, души, грезилось, как, пронизав эфир,
К возлюбленным телам вы мчитесь в дольний мир,
Они заждались вас, вы их заждались тоже,
И станет их любовь для вас еще дороже.
Для них, закопанных, вы сгинули давно,
Но им бессмертие во имя вас дано[592].
Да что там! Это все воспето в давни поры,
Но, ослепленные, стремите к небу взоры.
Господь грядет вершить пророческий завет
В той точке времени, где завершится свет.
Отверзлись ложесна земли, и появиться
Спешат из недр могил преображенных лица,
В лесах, на пажитях, вблизи или вдали
Все новые тела выходят из земли,
Трещат фундаменты дворцов, когда с размаха
Таранят снизу их восставшие из праха,
И древо чувствует корнями наяву
То локоть, то бедро, то рамо, то главу,
И воды пенятся, когда из их пучины
Всплывают волосы, выныривают спины,
Рождаются из волн, из этих влажных лон,
Отринув глубину и смерть, как легкий сон.
Тела изрубленных по манию тиранов
В момент срастаются и, в целости воспрянув,
Плывут без устали меж пенистых громад
От знойной Африки к земле, где вечный хлад,
И прах спаленных жертв, развеянный ветрами,
Слетается к столбам, где жгло несчастных пламя,
Он обретает плоть, и души в небесах
Готовы к ней лететь, смеясь, забыв свой страх.
Пытливый вопросит: с каким предстанут ликом
Младенец и старик на торжестве великом,
Впредь недоростками иль дряхлыми вконец?
Порой отважный ум и записной мудрец
Рискуют полагать, что век преображенных,
Бесспорно, должен быть и в летах совершенных:
Здесь цифра тридцать три, что значит меру лет,
Когда Спаситель наш покинул этот свет
И превратил свой гроб, свой крест, земной свой жребий
В знак высшего суда, который ждет нас в небе.
От этих радужных раздумий перейдем
К тому, что сказано в Писании Святом.
Вот Человечий Сын, Сын Божий, брат ваш в Боге,
И вот уже конец завещанной дороги.
Небесный слышен гром, разверзла буря ад,
Благие ждут добра, злочинные дрожат.
Кто вырван из огня живым, тот за мгновенье
Изведал жизнь и смерть в их соприкосновенье,
Изведал свой земной предел, свой крайний срок,
И самого себя в себе узнать не мог,
Иное веденье, иное упованье
Зеницу отвратит от самолюбованья,
Преображенный взор красу небес постиг,
А прежний взор не мог узреть сей дивный лик.
Исчезли небеса, земля былая скрылась,
Все бренное ушло, в пространстве растворилось,
Потоки высохли, уже и моря нет,
Пришла пора земле сменить покров и цвет.
Вы, горы, корчитесь, как в схватках роженица,
Вы, первовещества, готовы испариться,
Весь бренный мир бежит от Божьего лица,
Не в силах вынести и голоса Творца.
Он скрыт от наших глаз простертой черной тучей,
А рядом в пламени небесный страж могучий,
Там, в новых небесах хвалы возносит хор,
Летают ангелы, и весь в лучах простор,
Весь воздух солнцем стал, и ангельские очи
Горят его огнем, чернее темной ночи,
Сжигая все дотла, слепящий сея свет
Из глубины зрачков, где больше мрака нет.
Архангел вострубил и всех сзывает рогом:
«Грядите, племена, держать ответ пред Богом!
Скорей на Божий суд!» И вот, придя на зов,
Садятся души в круг на своде облаков,
А посреди престол возводят херувимы,
Являющий красу и блеск неповторимый,
Вот чудо из чудес, слепящий образ дня,
Где солнце соткано из чистого огня.
Собранье замерло в небесной сей палате,
Кто благодати ждет, а кто готов к расплате.
На души праведных нисходит Дух Святой,
Весельем осенив, улыбкой, добротой,
Дарует им Господь за многие мученья
Одежды белые и вечное прощенье.
Иуды славный род[593], сядь справа, а потом
Вы слева сядете, Моав, и ты, Эдом[594]!
Тираны бледные судьбе своей не рады,
Им кара предстоит за грешные услады,
Их гордый лик поблек, надменный взор исчез,
Робеют, наглецы, перед Царем Небес,
Кому они чело когда-то заклеймили,
Кого изранили и обрекли могиле,
Пред ними связанный стоял он, как злодей,
А ныне Судия глядит из-под бровей,
Смиренья больше нет в суровом властелине,
Не тростниковый жезл[595], а меч он держит ныне,
Не терние — лучи венчают Божий лик,
Как знаменье суда на небе крест возник,
И осужденные в унынье и печали
К стопам их пленника давнишнего припали.
Пред ними грозный лик вершителя суда,
Герольда гибели, бессрочной, навсегда.
Кто может убежать под недреманным оком?
Где скрыться Каинам? В каком краю далеком?
Когда б вам, беглецы, рассвет ссудил крыла,
Когда бы мощь ветров под мышки подняла,
Когда бы горы вас в своих укрыли безднах,
Когда б вам дал приют покров ночей беззвездных
И глубина морей, и черных туч шатер,
Настигнет все равно Господень перст и взор.
Вот яростные львы, рычащие на пламя,
Медведи на цепи с притихшими волками.
Всё встало против них: природа, даже та,
Отвергла злобу их, вселенной красота
Не хочет их терпеть, идет на них войною.
«Что вы, — гудит огонь, — содеяли со мною,
Который создан греть, мерцать лучом свечи?
Зачем же вы меня избрали в палачи?»
И воздух возмущен и восклицает снова,
Что должен суд святой их покарать сурово.
Он молвит: «Изверги! Во мне вы почему
Миазмы сеяли и развели чуму?»
И вторит голос вод: «Зачем, о сброд жестокий,
Ты в кровь преобразил хрустальные потоки?»
И горы хмурятся: «Зачем старались вы
Теснины превратить в губительные рвы?»
Деревья говорят: «Зачем из нас тесали
Столбы для виселиц и множили печали?»
Природа светлая, чья вечна красота,
Свой омраченный лик явила неспроста
Сынам Италии[596], а после прочим странам,
Искавшим первенства в искусстве окаянном
Отраву добавлять в еду, а заодно
Чтоб горечь заглушить, подмешивать в вино,
На должность кравчего погибель звать к застолью,
Земные радости почтив такою ролью.
Земля (еще в цвету) возносит скорбный плач:
«Зачем детей моих в меня вернул палач,
Зарытых заживо в моем оставил теле,
Мученья испытать заставил в колыбели?»
Даст показанья смерть о рвенье слуг своих,
С восторгом говоря об их делах лихих,
Ад пробуждается, коварных ужас гложет,
И лжесвидетелям притворство не поможет,
Развернут свиток дел, подробный свод грехов,
Весь перечень злодейств и пустозвонных слов,
Дабы Отец явил любовь достойным чадам
И правосудье тем, кто был извергнут адом.
Веди, о Дух Святой, мои слова, мой слог,
Чтоб, страстью распалясь, я не был слишком строг,
Не искажал Закон, чем грех свершил бы тяжкий,
И чтоб, других судя, себе не дал поблажки.
Не стану я вещать, пророчествовать вслух,
Я только твой закон припомню, Божий Дух.
О том, кто всех грешней, рассказывать не буду,
Стыдился даже мир, что породил Иуду.
Антихрист виден вам, всех зол, всех бед сосуд.
О мерзкий греховод, твой непотребен блуд,
Деянья супротив натуры безобразны,
Как случки свальные и прочие соблазны,
Поборы, строки булл, где и содомский грех
Поставлен был в разряд дозволенных утех[597].
На ватиканский трон порою меч возводит,
При помощи мошенств святейший верховодит,
Посредством клеветы, отравы и ножей,
Насилья над страной, убийств и грабежей.
За папские ключи вступают в торг без дрожи[598],
Готовы дьявола завлечь к себе на ложе,
И что же, под крыло берет их Сатана:
Так на престол взошла распутница одна[599].
Так папа проклятый, сын Люцифера старший,
Когда-то произнес, заняв свой трон монарший:
«Народ, чьи сыновья не покорятся мне,
Погибнет от чумы, поляжет на войне,
Цари с царицами придут со всей Европы
У трона падать ниц и лобызать мне стопы,
Моя бессмертна мощь и царству нет конца,
И Церковь служит мне, наместнику Творца,
Я предержащий власть в священном граде этом,
И пусть я не Господь, я правлю этим светом».
Тебя, сын гибели, запомнил Бог с тех пор,
Как низкий раб Вотре, родосский командор[600],
Башмак твой целовал, не подымая лика,
Потом, восстав с колен, рек: «Отпусти, владыко».
А ты, Аполлион[601], безбожно произнес
Во всеуслышанье, что вымышлен Христос.
И дал Творцу совет с бесстыдством святотатца
Делами горними на небе заниматься.
А надо ли, чтоб тать в подобной был чести,
Дабы к его стопам хвалы и лесть нести,
Хоругви и кресты, тиары, митры, званья,
Ключи поддельные, башмак для целованья?
Налево золота и серебра навал,
Уборов пышных блеск: прелат и кардинал
Сюда с награбленным идут, их дань впитала
Потоки слез людских, сиротских слез немало.
Вот митра многих пап, где слово «тайна» стер
Как богомерзкое известный миру вор
И, чтобы заменить вернее буквы эти,
На митре начертал алмазом: «Юлий Третий»[602].
Направо никаких златых не встретим груд,
В отрепьях Лазаря толпится нищий люд[603].
О дети суеты, пустого века чада,
Вам нищету влачить, позор и муки глада
И хриплым голосом придется в дни беды
Вотще вымаливать хоть капельку воды.
Отказывали вы, и вам откажут в малом.
Теперь предстали вы пред вышним трибуналом,
Раскрыла бездна пасть, не хочет ждать никак
Веленья Господа, когда подаст он знак,
А Бог со своего возвышенного трона,
Как любящий супруг, взирает благосклонно
Направо от себя, где радостью горят
Влюбленные глаза, встречая Божий взгляд,
Пути всех праведных сошлись к Господню трону,
Призвал их Царь Небес, чтоб даровать корону.
«О вы, кто в холода мне одеянье дал,
Кто был из-за меня гоним и пострадал,
Кто утолил мой глад и спас меня от жажды,
Мне хлеба и воды дал с радостью однажды,
Питомцы Господа, грядите в Божий сад,
Отпустит вам грехи ваш Судия и Брат,
Грядите все ко мне, счастливые по праву,
Чтоб в царствии моем изведать мир и славу».
Все после этих слов преобразилось вдруг,
И новая краса чарует Божьих слуг.
О как им сладостно! Какой прекрасной, Боже,
Им видится земля и свод небесный тоже!
Но медлит Бог-Отец, не обратил пока
Налево гневный взор и речь, острей клинка,
Тогда как Судия, Бог-Сын с челом владыки,
Громовым голосом перекрывает крики:
«О вы, кто вретища мне не дал в холода,
Кто плоть мою обрек позору без стыда,
Кто голод мой презрел и жажды жаркий пламень,
Кто дал мне уксус пить, поднес не хлеб, а камень,
Изыдите туда, где слышен скрип зубов,
Где кара вечная, в бездонный черный ров!»
Сей лик, который нес одним сердцам отраду,
Другим несет испуг, смятенье и досаду,
Из уст божественных Господь извлек свой меч,
И пекло подползло у ног покорно лечь.
Едва злосчастные восстали из могилы,
Их мигом пот прошиб, и холодеют жилы,
В глазах совсем иной, суровый, небосвод,
И каждый, трепеща, грядущей смерти ждет,
Глазам их в этот час последний, в час печали,
Дни их величия по-новому предстали.
Но все, что этот мир когда-то испытал:
Ужасных шквалов мощь, нагроможденья скал
И бездны черные, где из глубин провала
Из самых недр земных волна огня вставала,
И то, как с неба гром обрушивался вдруг,
Все это тишь да гладь. Ничто, ни тяжесть мук,
Ни гнев, ни горести, ни даже страх, поверьте,
Не искажают лиц сильней, чем холод смерти,
Небесный грозный гнев так не страшил в былом,
Как ярость этих туч, их молнии и гром,
Так небо корчится на жизненном пределе,
Налился кровью глаз и губы почернели,
Надсадный слышен стон, и жилы все свело,
И дышат легкие со свистом, тяжело.
Мерцает солнца жар под черным златом пепла,
Померкло око дня, вселенная ослепла,
Покинул дух цветы, цветенья больше нет,
Из жизни жизнь ушла и стал бесцветным свет.
Как небольшой толчок мгновенно валит тело,
Когда чуть живы мы и сердце ослабело,
Так и вселенную постигнет смерть, когда,
Как сердце, солнце в ней угаснет навсегда.
Пророчицы судеб, толкующие жребий,
В часы предсмертные бледнеют звезды в небе,
Свой серебристый цвет утратила луна,
Лицо багровое возносит ввысь она.
Всё прячется: огни — в воздушные стихии,
Те — в глуби водные, вода — в пласты земные,
Все краски выцвели, бледнеет высь, а в ней
И лики горние становятся бледней
Под впечатленьем тех, кто побледнел притворно,
Как бы окоченел в пыланье адском горна.
Но, как сыны небес, взойдя на высоту,
Подобны ликами Спасителю Христу,
Так и кромешники, достойные похула,
Похожи обликом на князя Вельзевула[604].
Им гибель первая ужасный вид дала,
Вторую не сравнить, там пламя и смола.
И грешники вопят: «О горные обвалы,
Зачем вы рушите нам на голову скалы?
Скорее спрячьте нас, теснины диких гор,
Из жизни, как собак, нас гонит наш позор,
Укройте в недрах нас, в земном глубоком лоне,
Чтоб Агнца Божьего[605] не видеть нам на троне».
Берет их нагишом сей день, как злой недуг,
И мучит пытками страшней родильных мук.
Вот низкой злобы хмель в дымящемся фиале,
Сии сыны земли напиток тот собрали,
И вот из недр ее они теперь глядят,
Какой, чреватая, она выносит ад,
А в том аду дрожат клевреты Люцифера[606],
Там стон стоит и лай; дымящаяся сера
Горящим озером легла, ее пары
Повисли пологом черней ночной поры.
Сей ад не балаган какой-то скомороший[607],
Для выживших ханжей придуманный святошей,
Земным карандашом не начертать никак
Ни вышний райский сад, ни черный адский мрак.
Вы, падшие, рекли: «Рожденье наше случай,
Которым правит рок, а смертью неминучей
Преображается дыханье наше в пар.
Речь — искры от сердец, чей остывает жар,
И вот становится холодным пеплом тело.
Душа — из воздуха: глядишь — и улетела.
Глотает время всё, и память о делах,
Как туча черная, редеет на глазах
И плотный свой покров от взоров прячет где-то.
Скрывается туман от солнечного света.
Наш век всего лишь тень, исчезнет — не поймать».
Нам приговор суров, тверда его печать.
Вы, грубые, рекли: «Что хуже отлученья
От лика Божьего во мраке заточенья?»
Нет, жизни конченной не так вам будет жаль,
Как чувств потерянных, ведь радость и печаль,
И зависть, ежели вы знали их когда-то,
Утратят прежний вкус, исчезнут без возврата,
А посему вкусить придется, какова
Вся мера ужаса без лика Божества.
Сыны столетия, наивные кривляки,
Сердца жестокие, там, в подземельном мраке
Придется вам узнать, что истиной святой
В юдоли было то, что мнилось вам тщетой.
Без покаяния, влача тоску и горе,
По мере ваших бед зачахнут души вскоре.
Ну кто утешит вас? Там будут все, увы,
Зубами скрежетать в отчаянье, как вы.
Святые, может быть? Но между вами бездна,
Их плоть не знает чувств, их жалость бесполезна.
Надеетесь: конец страданиям придет?
В аду надежды нет, как не сверкнет восход.
Захочет ли Господь прощать вас бесконечно?
Кто вечно жил в грехах, того мученье вечно.
Всевышний милосерд и добр на небеси,
Но коли ты в аду, прощенья не проси.
А серному огню с таким жестоким пылом
Испепелять тела неужто не по силам?
Господь их бережет для мук и оттого
Не даст огню пожрать живое вещество,
Коль слишком жжет огонь, его умерить надо,
Но так, чтоб не погас, чтоб вечным казням ада
Служил, как служит он, горел бы, как горит.
Здесь нету воздуха, который тлен творит,
Сей важный элемент не нужен в царстве серы,
Идвижитель его, навес небесной сферы,
Остановил свой бег, размеренный свой круг
И плавный переход, как в песне, звука в звук.
Вам в пору смерть призвать, но и ее не стало,
Сего надежного для всей земли причала.
Глаза горящие напрасно ищут нож,
Себя, увы, ничем сегодня не убьешь.
Как, — спросите вы, — смерть желанной стала ныне?
Нет смерти. Умерла. Забудьте о кончине.
Принять хотите яд? Бессмысленный порыв.
С обрыва броситься? Но где на дне обрыв?
Стремитесь в пламя вы? Но это пламя хладно.
Хотите утонуть? Но жжет вода нещадно.
Зовете вы чуму? Здесь хвори не берут.
Удавку вьете вы? И это праздный труд.
Вы в пекле стонете, но выход из пучины —
Желанье вечное несбыточной кончины.
Враждуете с огнем, однако сколько раз
Еще возжаждете, чтоб он коснулся вас.
Всевышний хмурится, заслышав ваши зовы,
Когда вас припекло, вы каяться готовы.
Подобен угольям ваш раскаленный взгляд,
От скрежета зубов каскады искр летят.
Огнь пожирающий вас гложет одичало,
Но возрождает все, что истребил сначала.
Гремит Господень воз, и на земную твердь
Низвергнут град и дождь, мешая жизнь и смерть.
В глубокой бездне мук скулите, как собаки,
Но вой и лай иной в подземном слышен мраке,
Там своры дьяволов клыками рвут тела,
Но плоть срастается и тут же ожила.
Вой этих демонов — надсадный, из утробы,
Их лбы железные насуплены от злобы,
Неистовый огонь их мрачных глаз сродни
Сверканью ваших глаз когда-то в ночь резни.
Бледнейте, деспоты, их ужаснувшись виду,
Они еще сорвут на вас свою обиду.
Нет палача страшней, чем тот, кто сам был бит,
И посему других еще больней казнит.
В судебнике небес параграф есть особый:
Из пекла грешники, снедаемые злобой,
Способны праведных на небе наблюдать,
И радость райскую узреть и благодать,
Способны услыхать в слиянии созвучий
Согласье полное, вселенский лад певучий,
Где духи светлые хвалы возносят ввысь.
Здесь голоса святых и ангелов слились,
Орбиты новых звезд, небесных бурь боренья —
Сопровождение такого песнопенья:
«Святый! Святый Господь! Премногих ратей Бог![608]
Небесный новый свод, Твой огненный чертог,
И новый дол земной, и новый град нетленный,
Все славит доброту Твою, Творец вселенной!
Повсюду назван Ты, и Твой святой Сион
Из драгоценного каменья возведен,
Там всякий житель свят и в благостном покое
Стяжал победу, мир и бытие благое.
«В обновах на небе особой нужды нет,
В одежды вечные любой из нас одет.
Что жажда! Что нам глад! Любому для потребы
Небесный дан родник и ангельские хлебы.
Здесь никакая смерть наш век не оборвет,
Здесь нет невежества, недугов и забот.
Нам солнце ни к чему, поскольку большим светом
Сияет Божий лик, звезда в чертоге этом,
Светить способен здесь ничтожнейший из нас,
Нам всем дарованы два солнца вместо глаз.
Поочередно всех Всевышний выкликает
И царской волею царями нарекает,
Недавно пришлые теперь его семья,
Родные дочери его и сыновья».
Но, может быть, у нас в душе страстей немало,
И спорим, где кому занять места пристало,
И клянчим милости, выпрашиваем честь
Направо от Христа или налево сесть?
Нет! Час настал для всех, кто был исполнен веры,
И все желанья их свершились свыше меры,
Здесь и высоких мест, и низких нет совсем,
При всех различиях здесь каждый равен всем.
В Сорбонне собрались светило на светиле,
Ведут ученый спор, насколько просветили
В раю угодников, дано ли им понять
Господне существо, Господню благодать?
Да. Но не полностью. Всё. Но не без изъятья.
Положен кое в чем предел для восприятья,
Однако мы твердим спокойно всякий раз,
Что сущность чистая должна наполнить нас.
Земные почести становятся убоги
При восхождении в небесные чертоги;
С богатствами небес, манящими вдали,
Сравнить ли золото, ничтожный прах земли?
Все радости ее, все прошлые услады —
Всего лишь горькие печали и досады,
И адом кажутся в сравненье с жизнью той,
Где радость вечная и сладостный покой.
Здесь нежность к ближнему чиста и дружба тоже,
А на земле любовь на ненависть похожа
В сопоставленье с тем, что породила высь,
Где все желания в один напев слились,
В единую любовь высокие порывы,
Как лучшие из дней в единый день счастливый.
Гадают мудрецы: узнают ли в раю
Брат брата, сын отца, младенец мать свою,
А муж свою жену. Забвенье там не может
Лишить столь чистых чувств, любви не уничтожит.
В Писании Святом Спаситель наш, Христос,
В повествование такую притчу внес,
Где к Лазарю богач воззвал из преисподней[609],
Узрев убогого в обители Господней,
Один издалека другого распознал,
Хоть лик богатого стал в жарком пекле ал,
Скривился весь от мук, от жажды и от срама,
А нищий юным стал на лоне Авраама.
Сверх веры в Царствие, которая сама
Превыше памяти, познаний и ума,
С небес нисходит луч, как дальный отголосок,
Едва намеченный светящийся набросок,
И вот он, лик Христа, чье появленье мог
Провидеть Моисей, назвать Илья-пророк.
Их перенес восторг в заоблачные дали,
Чтоб чувства новые блаженство испытали.
Безгрешным существом вначале был Адам,
Когда он всех зверей назвал по именам,
Познал растений суть и всякого металла.
Натура избранных такой же чистой стала.
У всех земных людей в поддержке есть нужда,
Святые помощи не просят никогда.
Мы, люди, чувственны, земная плоть греховна,
Однако в существе небесна и духовна.
Живую душу Бог вдохнул в Адамов прах,
Но животворную дарует в небесах.
Адам находит смерть, путем греха ступая,
Ни смерти, ни грехов не знает житель рая.
Святым не надобен, Адаму нужен щит,
Он сам от Сатаны себя не защитит,
Святым открыто все, поскольку и созданью
Несовершенному[610] открылся путь к Познанью,
А что до памяти, скажу: ее отсечь
Не в силах времени и расстоянья меч.
Сословье избранных свободно, без сомненья,
От грабежа веков и от когтей забвенья,
Хотя всеведенье минует на земле
Иных ее сынов, увы, в большом числе.
И тут бывает прок, хотя утрат немало
Рождают споры мысль, сие любви кресало,
Однако те из нас, кто ищет в жизни сей
Побольше острых чувств и всяческих страстей,
Как духи темноты, влекомы черной бездной,
Тоскуют ярким днем о ночи, им любезной.
На свадебном пиру, где сам Господь супруг,
Такие предпочтут всему чеснок и лук,
Твердя, как пастухи: «Коль мы царями стали,
Мечтаем о большом серебряном стрекале».
Сияя в облаках, апостолы сидят,
Но вниз на прошлое никто не бросит взгляд,
В их памяти живут родни и милых лица,
Но прежняя их жизнь с небесной не сравнится,
Их лики новые в свечении венца
Природу обрели иную и сердца,
Минувшей радостью теперь их дух не тронут,
Воспоминанья их в сиянье счастья тонут.
Любая тайна их — не тайна, не секрет:
Источник вечности им свой дарует свет,
Светило всех светил для них лампадой стало,
И око всех очей им служит как зерцало.
Всей красоты предел Всевышний искони.
Так сотоварищи Улисса в давни дни,
Согласно древнему преданию Эллады,
Отведав лотоса, забыли все услады[611],
Так манна сладкая, сей древа жизни плод,
Земного хлеба вкус немедля отобьет.
Душа при выборе отвергла колебанья
И чувства грешные, пятнавшие желанья,
И тело грешное явилось вновь на свет,
И нет на нем пятна, изъянов больше нет.
Лишь пять у тела чувств, для смертного — в достатке.
Нужны вам запахи? Вдыхайте ладан сладкий,
Как Спас наш на кресте, в тот миг явленный нам
Как жертва и алтарь, священный чин и храм.
Вам звуки надобны? Когда-то взлет отвесный
Свершил к Олимпу грек[612], чтоб слышать хор небесный,
И выше он взошел, когда в хорал светил
Вступила песнь святых, напев их струн вступил.
Таких, как на небе, красот еще ни разу
Увидеть на земле не приходилось глазу.
Все те, кого позвал на свадьбу Иисус
На ангельском пиру забыли мяса вкус,
Здесь яства без огня готовы постоянно,
Вода из родника небесного и манна,
Здесь горькой сладости не пожелает рот
И горечь сладкую отвергнет в свой черед.
С каким ласкающим прикосновеньем можем
Сравнить небесное лобзанье с Сыном Божьим?
Так в жизни на земле и в той, что будет впредь,
В нас чувства многие не смогут отгореть,
Но в чистоте своей откажутся от власти
Нечистых помыслов, а также низкой страсти,
И чувства новые Святой дарует Дух:
Нюх, осязанье, вкус и зрение, и слух.
Пред ликом Господа на лоне Авраама
Желанья чистые произрастут упрямо.
Союзы без разлук, веселья без невзгод,
Поскольку здесь всегда прекрасны цвет и плод.
Стою, ничтожнейший, перед небесным оком,
Страшусь приблизиться к светилу ненароком,
Лучами ослеплен, в огне готов сгореть,
Дабы вселенский дух душа могла узреть,
Дабы постигла то, к чему сознанье глухо,
Чего не видит глаз, чего не слышит ухо.
Смолкает сердца стук и рот мой онемел,
Дух покидает плоть, уходит за предел,
И обмирает дух, скользя на небосклоне,
Чтоб место должное занять на Божьем лоне.

ПРИЛОЖЕНИЕ ЖИЗНЬ АГРИППЫ Д'ОБИНЬЕ, РАССКАЗАННАЯ ИМ ЕГО ДЕТЯМ.

Перевод В.Парнаха под редакцией И.Волевич[613]

ПРЕДИСЛОВИЕ
Констану, Мари и Луизе д'Обинье

Дети мои, из древней истории, богатой жизнеописаниями императоров и прочих великих людей, вам есть что почерпнуть, коли потребны будут примеры и сведения о том, как должно противостоять нападкам врагов и строптивых подданных; из истории этой узнаете вы, как отражали они натиск равных себе и возмущение низших; однако же она не научит вас сносить гнет вышестоящих; это третье умение требует куда большей хитрости, нежели первые два; вам же скорее представится нужда в подражании обычным людям, но не знатным господам, ибо в той борьбе, что ведете вы против себе подобных, следует остерегаться лишь их ловкости, каковою обделены властители мира сего, отчего и гибнут под тяжестью собственного своего величия.

Генрих Великий[614] не любил, когда приближенные его слишком увлекались жизнеописанием двенадцати Цезарей; сочтя, что Нэви[615] чрезмерно зачитывается Тацитом, и опасаясь, как бы отвага его от такого чтения не возросла сверх обычного, король строго наказал ему искать примеров в жизни равных себе.

Так же поступлю и я, удовлетворяя разумное ваше любопытство: вот вам рассказ о моей жизни, написанный любящим отцом, который не счел здесь нужным скрывать то, что во «Всеобщей истории»[616] явилось бы свидетельством дурного вкуса; итак, не желая краснеть перед вами ни за славу мою, ни за ошибки, я поведаю вам и о той, и о других столь бесхитростно, словно все еще держу вас маленькими у себя на коленях. Я желал бы, чтоб мои славные и благородные дела подвигли вас на беззавистное соперничество с отцом, разве что рассказ о моих ошибках, в коих признаюсь открыто и без ложного стыда, увлечет вас сильнее, ибо из него сможете вы извлечь наибольшую для себя пользу. Узнав же об оных, судите меня, но помните притом, что счастье и удача не от нас зависят, — они в руках Всевышнего. И еще приказываю вам снять с сей книги не более двух копий, кои завещаю свято хранить, отнюдь не вынося ни одной из них за пределы нашего дома. А ежели вы нарушите сей приказ, ослушание ваше будет наказано завистливыми вашими недругами, которые поднимут на смех божественные начала в моей исповеди и заставят вас горько раскаяться в легкомысленном тщеславии.

Теодор Агриппа д’Обинье, сын Жана д’Обинье, владельца замка Бри в Сентонже, и девицы Катерины, урожденной де л'Этан, родился в поместье Сен-Мори, близ Понса, в 1551 году 8 февраля. Мать его умерла от родов, столь тяжелых, что врачи предложили выбрать между смертью матери и смертью ребенка. Назван он был Агриппа от agre partus[617] и воспитывался в детстве вне родительского дома, ибо Анна де Лимюр, мачеха его, была недовольна чрезмерными расходами, связанными с изысканным воспитанием, которое давал мальчику отец.

Как только сыну минуло четыре года, отец привез ему из Парижа наставника, Жана Коттена, человека бесчувственного и безжалостного, впоследствии преподававшего Агриппе одновременно грамоту латинскую, греческую и древнееврейскую. Этой системе следовал и Пережен, второй наставник его. Шести лет от роду ребенок читал на четырех языках. Затем к нему приставили Жана Мореля, парижанина, человека довольно известного; этот обходился с ним мягче.

Однажды, бодрствуя в своей постели в ожидании своего наставника, Обинье услышал, как кто-то вошел в его комнату и прокрался между стеной и постелью; чьи-то одежды коснулись полога, тотчас задернутого некоей смертельно бледной женщиной, и, подарив мальчику ледяной поцелуй, она исчезла. Войдя, Морель застал его потерявшим дар речи; и, вероятно, последствием этого видения явилась лихорадка, продолжавшаяся две недели.

Семи с половиной лет, с некоторой помощью своих наставников, Обинье перевел Платонова «Критона», взяв с отца обещание, что книга будет отпечатана с изображением ребенка-переводчика на титульном листе. Когда ему было восемь с половиной лет, отец повез его в Париж. Проезжая в ярмарочный день через Амбуаз, отец увидел головы своих амбуазских сотоварищей, которых еще можно было различить на виселице, и был так взволнован, что перед толпой в семь или восемь тысяч человек воскликнул: «Палачи! Они обезглавили Францию!» Увидя на лице отца необычайное волнение, сын подъехал к нему. Отец положил ему руку на голову и сказал: «Дитя мое, когда упадет и моя голова, не дорожи своей, чтобы отплатить за этих достойных вождей нашей партии. Если ты будешь щадить себя, да падет на тебя мое проклятие!» Хотя отряд Обинье состоял из двадцати всадников, они с трудом пробились сквозь толпу, возмущенную подобными речами.

В Париже школьника Обинье поручили заботам Матье Бероальда, племянника Ватабля[618], очень важного лица. В то время или немного позднее, после взятия Орлеана принцем Конде[619], в Париже усилились преследования, убийства и сожжения гугенотов, и Бероальду, подвергшемуся величайшим опасностям, пришлось бежать со своей семьей. Маленькому мальчику было очень досадно покидать кабинет с великолепно переплетенными книгами и прочими вещами, красота которых излечила его от тоски по родным местам; когда он проезжал Вильнев-Сен-Жорж, мысль об этом исторгла из глаз его слезы. Тогда, взяв его за руку, Бероальд сказал: «Друг мой, разве не чувствуете вы счастья, выпавшего на вашу долю: в вашем возрасте иметь возможность потерять кое-что ради того, кто дал вам все?»

Маленький отряд из четырех мужчин, трех женщин и двух детей, раздобыв возок в Кудрэ (в доме президента л’Этуаля[620]), пустился в путь через местечко Куранс, где кавалер д’Ашон, командовавший там сотней легкой конницы, арестовал их и отдал в руки инквизитора, по имени Демокарес. Обинье не плакал в тюрьме, но не удержался от слез, когда у него отняли маленькую посеребренную шпагу и пояс с серебряными пряжками. Инквизитор допросил его отдельно, не раз впадая в гнев от его ответов; а офицеры, увидя на нем белый атласный костюм, отороченный серебряной вышивкой, и оценив его манеры, повели в покои д’Ашона, где заявили ему, что вся его шайка приговорена к сожжению и что ему будет уже поздно отречься в час казни. Он ответил, что месса для него страшнее сожжения. В той комнате играли скрипачи, и когда начались танцы, д'Ашон потребовал, чтобы арестованный проплясал гайярду. Обинье не отказался, и вся компания любовалась и восхищалась им, но инквизитор, обругав всех, приказал увести его в тюрьму. Узнав от Обинье, что они приговорены к казни, Бероальд пощупал у своих спутников пульс и уговорил их принять смерть с легкостью. К вечеру тюремщики принесли заключенным поесть и указали им на палача из Милли, который готовился к предстоявшей на следующий день казни. Дверь заперли, заключенные начали молиться. Через два часа явился стороживший их дворянин из отряда Ашона, бывший монах. Он поцеловал Обинье в щеку и потом обратился к Бероальду со следующими словами: «Я спасу вас всех ради этого ребенка: будьте готовы выйти, когда я вам скажу; но дайте мне пятьдесят или шестьдесят экю, чтобы подкупить двух человек, без которых я ничего не смогу сделать». С ним не торговались и собрали шестьдесят экю из денег, спрятанных в туфли. В полночь дворянин вернулся в сопровождении двух человек и сказал Бероальду: «Вы говорили мне, что отец этого мальчика командует отрядом в Орлеане; обещайте, что меня примут там хорошо». Получив это обещание вместе с приличным вознаграждением, он велел всем людям из отряда взяться за руки, а сам, взяв за руку младшего, тайком провел их мимо караульного помещения, потом через сарай, где стоял их возок, наконец в хлеба и вывел их на большую дорогу, ведущую в Монтаржи, которого достигли они с величайшим трудом и большими опасностями.

Герцогиня Феррарская[621] приняла их с обычным для нее радушием, в особенности маленького Обинье; три дня сряду она сажала его рядом с собой, чтобы слушать его юные речи о презрении к смерти. Затем она приказала повезти их со всеми удобствами в Гиень, где они прожили месяц у королевского прокурора Шазрэ. Но Лафайет[622] осадил этот город. Им пришлось сесть на корабли и спасаться в Орлеан под огнем аркебузов, который открыли по ним местные жители при проезде мимо Ботэ.

Прибыв в город, Бероальд, по милости господина д'Обинье, служившего в городе под начальством господина де Сен-Сира, получил удобное помещение сначала в доме президента д’Этуаля; там Обинье первый захворал заразной болезнью, от которой умерло тридцать тысяч человек. На глазах Обинье в его комнате умер его врач и еще четыре человека, среди них госпожа Бероальд. Его слуга, по имени Эшалар, умерший впоследствии пастором в Бретани, был при нем безотлучно и, не заразившись, служил ему до выздоровления с псалмом на устах вместо предохранительного средства.

Приехав в Гиень, чтобы восстановить свои силы, господин д'Обинье нашел своего сына выздоровевшим, но немного избаловавшимся, ибо трудно pacis artes colere inter Martis incendia[623]. Однажды через своего казначея он послал мальчишке одежду из грубой ткани с приказанием повести его по лавкам, чтобы он выбрал себе какое-нибудь ремесло, раз он отказывается от грамоты и от чести. Наш школьник принял так близко к сердцу этот суровый приговор, что заболел горячкой и чуть не умер; выздоровев, он стал на колени перед отцом и произнес речь, пламенные слова которой исторгли у слушателей слезы: примирение было отмечено денежным вознаграждением, чрезмерно щедрым для его положения.

(1563). В конце года, когда город был осажден и Бероальд проживал в покоях королевы в монастыре св. Аньяна, солдаты отца развращали сына и даже водили его в притоны; так случилось, что именно тогда был убит господин де Дюра[624]. Однажды отец повел его к господину Ашону, который, как и коннетабль[625], попал в руки господина д'Обинье, взявшего их в плен в сражении при Дре; Ашон, помещенный в новой башне с двумя кулевринами у входа в его комнату, был очень удивлен, когда его бывший маленький пленник упрекнул его в бесчеловечности, однако, не оскорбляя его: тем, кто хотел принудить Обинье к ругательствам, мальчик ответил, что не может insultare afflicto[626].

В те дни четырнадцать военачальников поклялись отвоевать Турель[627], но только шестеро из них сдержали клятву и атаковали неприятельские окопы. При этом господин д’Обинье-отец получил удар копьем под броню. Когда рана была почти залечена, ему поручили вести мирные переговоры; с этой целью он прибыл на корабле в Пуль-Бланш-дю-Портеро, где пребывала королева; четвертым от своей партии он вошел в лиловую беседку Иль-о-Беф, где был заключен мир[628].

За эти переговоры и другие оказанные им услуги он был назначен докладчиком в королевском совете, исполняющим должность начальника управления по гугенотским делам. После смерти Обинье его преемником в этой должности назначен был господин де Кавань.

По заключении мира он удалился от дел, простился с сыном, напомнил ему слова, произнесенные в Амбуазе, завещал ему твердо держаться своей веры, любить науки, быть правдивым и, против своего обыкновения, поцеловал его. Заболев в Амбуазе от нагноения ран, он там и скончался, не сожалея ни о каких мирских делах, разве только о том, что возраст не позволяет сыну наследовать ему в его должности; он сказал об этом, держа в руке грамоту о своем назначении, которую потом отослал принцу Конде с просьбой не давать этой должности человеку, не способному умереть за Бога. Случилось так, что через шесть или семь дней после его смерти два человека из его свиты вернулись в Орлеан, чтобы произвести перепись оружия и других вещей, оставленных в этом городе. У крыльца встретили они Обинье. При одном их появлении предчувствие смерти отца поразило сына в сердце. Он спрятался, чтобы посмотреть, как они будут себя держать, ведя своих лошадей в конюшню; он настолько утвердился в своем предчувствии, что в течение трех месяцев скрывался, чтобы плакать, и, несмотря на уговоры окружающих, носил только траурные одежды.

Опекуном его был назначен Обен д'Абвиль[629], который, принимая во внимание огромные долги отца, заставил его отказаться от наследства в четыре тысячи фунтов ренты и содержал его на доходы с имущества матери, оставив его еще на год на попечение Бероальда. Потом тринадцатилетний Обинье был отправлен в Женеву, где он слагал латинские стихи в большем количестве, чем прилежная рука могла бы записать. Он бегло читал труды раввинов, напечатанные без обозначения гласных, и переводил с одного языка на другой, не читая вслух подлинника. Он прошел курс философии и математических наук. Тем не менее, за незнание некоторых оборотов из Пиндара его опять поместили в коллеж, после того как он два года уже слушал публичные лекции в Орлеане; тогда он возненавидел словесность, стал тяготиться учением и досадовать на наказания; он предался шалостям, но даже и они вызывали в других восхищение. Господин де Без[630] хотел простить эти шалости, объясняющиеся скорее легкомыслием, нежели хитростью, но наставники были суровы, как Орбилий[631]. После двухгодичного пребывания в Женеве Обинье, без ведома родственников, отправился в Лион, где принялся за изучение математических наук и стал забавляться книгами о магии, заявляя, однако, что не производит никаких опытов. Когда однажды в Лионе у него не стало денег, а хозяйка требовала платы, он так был огорчен своей нуждой, что, не смея вернуться на квартиру, не ел целый день и впал в крайнее уныние. Не зная, где провести ночь, он остановился на мосту через Сону; склонившись над водой, он проливал слезы и был охвачен сильным желанием броситься в реку; к этому его побуждали все невзгоды. Как вдруг, в силу своего воспитания, он вспомнил, что перед каждым поступком надо помолиться Богу. Последними словами его молитв были: «вечная жизнь»; эти слова устрашили его и заставили воззвать к Богу о помощи в час гибели. Обернувшись, он заметил на мосту слугу, узнав его по красному сундуку, а потом увидел и господина: это был де Шийо, его двоюродный брат; посланный в Германию господином адмиралом, де Шийо вез в Женеву отчаявшемуся юноше деньги.

(1567). Вскоре началась вторая война. Обинье вернулся в Сентонж к своему опекуну, который, видя, что его воспитанник, забросив книги, бьет баклуши, намеренно держал его взаперти, до начала третьей войны[632].

Услыша выстрел, которым, по условию, товарищи извещали его о своем выступлении в поход, затворник, одежды которого каждый вечер уносились к опекуну, спустился через окно на простынях, в одной рубахе, босой, перескочил через две стены и у одной из них чуть не упал в колодезь; потом у дома Ривру догнал товарищей, с удивлением увидевших, как человек в белом с криком и плачем бежит за ними: его ноги были окровавлены. Капитан Сен-Ло сначала пригрозил ему, чтобы заставить вернуться, но потом посадил в седло за собою, подложив грубый плащ, чтобы он не поцарапал себе зад пряжкой наспинного ремня.

В миле оттуда, на дороге в Рео, отряд увидел роту папистов, направлявшихся в Ангулем. Этот сброд рассеяли после короткого боя, в котором новоиспеченный солдат, одетый в одну рубаху, получил аркебуз и кой-какое снаряжение, но не хотел взять никакой одежды, хотя товарищи советовали ему одеться. В таком виде прибыл он на смотр в Жонсак, где несколько военачальников вооружили и одели его. В конце своей расписки он прибавил: «Обязуюсь не упрекать войну за то, что она меня разорила, потому что не могу выйти из нее снаряженным хуже, чем в тот день, когда в нее вступил».

Место сбора всех войск было в Сенте, откуда господин де Миранбо, губернатор этой области, побуждаемый родственниками юноши, хотел его вернуть домой сначала увещаниями, а потом и насильно; но юный воин нарушил обязанности повиновения и, сославшись на то, что стоит в карауле, покинул вышеупомянутого господина и своего начальника Сорибрана, согласившегося на его задержание; он прорвался сквозь целую роту, бежал и, поднеся шпагу к горлу двоюродного брата, следовавшего за ним по пятам, достиг дома капитана Аньера, который, как он знал, был в ссоре с господином де Миранбо. На следующий день в стычке между Аньером и Миранбо Обинье был первым, начавшим перестрелку, и чуть не убил своего двоюродного брата, сторонника Миранбо.

В ту лютую зиму, однажды вечером, пикеты господина Аньера расположились в виду неприятеля у замерзшего болота, так что вдали от огня люди дрожали от холода, а у костра мокли в грязи; старый сержант Дофен дал Обинье зажечь фитиль и, заметив, что он также продрог, одолжил ему свой шарф, к радости замерзшего юноши. Еще большие невзгоды претерпел Обинье в Перигоре, находясь при полку Пиля, и потом при возобновившейся осаде Ангулема, где он участвовал в штурме парка и добыл себе в городе снаряжение. При переходе к Понсу, на ночлеге, он в изнеможении перебегал от костра к костру и нашел свою роту только под утро, когда уже со всех сторон слышались сигналы к подъему. Все эти страдания не мешали ему отворачиваться при встрече со своими хорошо снаряженными двоюродными братьями, чьих упреков он желал избежать.

(1569). Будучи под Понсом, он опять участвовал в штурме. При взятии города он защитил свою тетку, которую хотел изнасиловать некий капитан Баншро. Он участвовал также в стычках при Жазнэй, в битве при Жарнаке, в большом сражении при Рошабэй, но упустил случай повоевать при Монконтуре, отступив вместе со своими земляками в местность, где подвергся опасностям не меньшим, чем в бою, ибо в то время господин де Савиньяк предпринял известное дело[633], описанное в первом томе «Истории», в книге пятой, глава 16-я; Обинье не пожелал рассказать в ней о том, как он рисковал, — притом столько раз, что вспомнил о своем неповиновении родителям и, молясь Богу, в смятении сказал, обвиняя самого себя: «Неукротимый человек будет укрощен страданиями», — и т.д.

При переправе через Дордонь ему помог крестьянин, сначала хотевший убить его; вслед за Обинье, против всякого ожидания, переправился и его конь, которого он с трудом вытянул из тины; миновав Иль в Лобардемонте, его проводник довел его до местечка Кутра, но не посмел пойти дальше. Упомянем мимоходом, что впоследствии к Обинье привели этого крестьянина из Фарга, по имени Перо, и Обинье узнал его среди представленных ему шести человек: у страха хорошая память. Въехав в Кутра, Обинье направился по улице и спустился к броду, но, начав расспрашивать о дороге, увидел бегущих к нему от мельницы четырех аркебузиров; они целились в него, а другие следовали за ними. Тогда, недолго думая, он бросился в воду и поплыл; плывя, он держал над водой тот пистолет, которым не пользовался в бою; и, коснувшись дна, он спасся наперекор тем, кто стрелял в него, и тем, кто бежал ему наперерез. Опасности, угрожавшие ему в этом деле, повторялись и впоследствии, как вы еще увидите; но ничто не могло его образумить.

Дабы вы имели понятие о необузданном его нраве, упомяну о том, как однажды, проходя в числе пятисот аркебузиров перед принцем Конде[634], он обозвал тех, кто снимал шапку, новобранцами. Заметив это и пожелав с ним познакомиться, принц велел предложить ему место у себя на службе. Господин де ла Каз предложил ему это в таких выражениях, будто желал подарить Обинье принцу. На то сумасброд ответил: «Знайте свое дело — заботьтесь только о поставке принцу ваших псов и ваших коней». Таков второй пример его неукротимого своеволия.

(1570). До конца третьей войны он был в Сентонже; он присутствовал при поражении двух итальянских рот и двух рот л’Эрбетта при Жонсаке, где ему поручили начальство над двадцатью аркебузирами, отчаянными ребятами; высокая и выгодно расположенная баррикада хорошо оборонялась, но была взята доблестью Буарона[635].

Клермон д’Амбуаз, Ранги[636] и другие укрепились в Аршиаке; Ларивьер Пюитайе[637], стоявший в Понсе с пятью итальянскими и четырьмя французскими конными отрядами, много раз нападал на этих дворян, причем бывали жаркие дела, в которых гвардейцы д’Асье[638] кое в чем оказались для сентонжцев учителями. Там Обинье имел честь сразиться с одним всадником, вызвавшим его на бой, и выстрелил на столь близком расстоянии, что уложил его. С тех пор он отказывался от многих назначений, желая командовать только первой ротой, которую и получил.

Когда Аршиак был осажден, Обинье находился под Коньяком, но нашел возможность ворваться в город и провести солдат, нагруженных порохом; один из них, желая запалить фитиль, поджег свою ношу, вследствие чего лишился зрения.

Знаменосец Аньера Бланшар, впоследствии прозванный Клюзо, и Обинье повели добровольцев на штурм Коньяка и там, на рынке, встретив решительный отпор со стороны полицейских сержантов, еще решительней бросились в сражение, в особенности Обинье. Одетый в один лишь камзол, он атаковал баррикаду у подъемного моста, опрокинув один буфет и два сундука; так, зайдя с тылу, со стороны города, он взял ее, но потерял, однако, нескольких своих славных солдат. За проявленную удаль Аньер оказал ему честь, поручив вести переговоры о сдаче. В этом деле один дворянин был поднят подъемным мостом и возвращен только вместе с крепостью. Последним из военных приключений Обинье в этой войне явилось взятие Понса[639], каковое описано в конце 24-й главы в книге пятой.

Следует прибавить, что на обратном пути, когда еще тянулись мирные переговоры и полк Аньера с опаской проходил мимо Руана, наш новый знаменосец получил разрешение ввести в бой тридцать конных аркебузиров, доблестно держал себя в деле с бароном де ла Гардом[640], угрожавшим разбить полк, принял на себя атаку, и этим спас своих товарищей. Через два часа изнурительная лихорадка уложила его в постель. Он решил, что умирает, и заговорил так, что у посетивших его военачальников и солдат волосы встали дыбом: он мучился угрызениями совести, каясь в том, что под его предводительством солдаты совершали грабежи, и особенно в том, что не смог наказать солдата Оверньяка, который без всякой причины убил одного старого крестьянина[641]. Он обвинял себя в том, что осмелился начальствовать, когда возраст еще не дал ему на это права. Эта болезнь совершенно изменила его, и он опять стал самим собою.

По окончании третьей гражданской войны и заключении мира[642] его опекун дал ему вместо всех его ценностей немного денег и купчую на землю в Ландах. Хоть и страдая от перемежающейся лихорадки, Обинье отправился в Блуа. Там выяснилось, что комендант дворца герцога де Лонгвиля объявил себя наследником Обинье, воспользовался его имуществом и, встретив его точно самозванца, вызвался доказать ему, что Обинье убит, прибавив, что он располагает верными свидетелями его смерти, такими как Савиньяк. Потрясенный этим известием и другими печалями, юноша обратился к родственникам со стороны матери из Блуазэ, но они отвернулись от него из ненависти к его вероисповеданию. Болезнь ввергла его в такое состояние, что можно было ожидать только смерти. Терзаемый приступами лихорадки, он предсказал им, что когда-нибудь они воздадут ему должное. Его арендатор посетил больного и узнал его по знаку на лбу, оставшемуся после чумы, перенесенной им в Орлеане. Но, увидя его в столь тяжелом состоянии, без признаков жизни, этот злодей вступил в соглашение со лженаследниками, боясь необходимости уплатить аренду за три года сразу. Тогда несчастный, лишившись родных, денег, расположения и здоровья, приказал везти себя на корабле в Орлеан, а с корабля — в суд, и там получил разрешение защищать свое дело, полулежа за очень низкой кафедрой. Заключительная часть его речи была столь пламенна, а несчастье столь велико, что когда судья с негодованием взглянул на его противников, они вскочили с мест и, воскликнув, что только сын Обинье может говорить подобным образом, попросили у него прощения.

Получив свое небольшое имущество, он влюбился в Диану де Сальвиати, старшую дочь де Тальси[643]. Эта любовь внушила ему стихи на французском языке: он сочинил то, что мы называем его «Весной», в этой книге многое не отделано, но жар ее придется многим по сердцу.

(1572). У Монса в Эно начались военные действия[644], для которых Обинье набирал роту. Во время свадебных празднеств[645] он находился в Париже, ожидая назначения; будучи секундантом одного своего друга в поединке близ площади Мобер, он ранил полицейского сержанта, пытавшегося его арестовать; это происшествие заставило его покинуть Париж. Через три дня произошли события Варфоломеевской ночи.

Здесь я хочу привести пример того, как Бог управляет храбростью людей: получив известие о резне, Обинье, в сопровождении восьмидесяти человек, среди которых можно было отобрать десяток отважнейших солдат Франции, пустился в путь, впрочем, без цели и плана, когда при неожиданном беспричинном возгласе: «Вот они!» — все они обратились в бегство, подобно стаду баранов, так что им не хватило скорее дыхания, нежели страха. Потом, опомнясь, они взялись за руки втроем или вчетвером, каждый будучи свидетелем храбрости соседа, взглянули друг на друга, краснея от стыда, и сознались, что Бог не дарит, но дает в долг храбрость и рассудок. На следующий день половина этих людей пошла навстречу шестистам убийцам, спускавшимся по реке из Орлеана и Божанси; они подождали за насыпью, пока многочисленный отряд не высадился на землю; когда их обнаружили, они бросились на врагов и преследовали их, убивая, вплоть до кораблей; этим они спасли Мэр[646] от разграбления.

Удалившись в Тальси, Обинье послал сорок человек своей роты в Сансер, сам же, предпочитая отправиться в Ла-Рошель[647] вместе с теми, кто питал те же намерения, укрылся на несколько месяцев в Тальси. Однажды, рассказывая о своих злоключениях отцу любимой им девушки, он упомянул, что недостаток средств мешает ему отправиться в Ла-Рошель. Старик возразил: «Когда-то вы мне сказали, что подлинники бумаг, касающихся амбуазского дела, были отданы на хранение вашему отцу и что к тому же на одной из них стоит подпись хранителя печатей де л’Опиталя[648]. В настоящее время л’Опиталь поселился в своем доме близ Этампа; это человек, теперь никому не нужный; к тому же он выразил порицание вашей партии. Если хотите, я пошлю предупредить его, что вы располагаете этими документами. Я берусь заставить либо его, либо тех, кто воспользуется бумагами против него, уплатить вам десять тысяч экю». Выслушав это, Обинье принес мешочек из старого бархата, показал бумаги и, подумав, бросил их в огонь. При виде этого владелец тальсийского замка стал его укорять. Обинье ответил: «Я сжег их из боязни, что они сожгут меня: я избег соблазна». На следующий день старик взял влюбленного за руку и сказал: «Хоть вы мне и не открыли своих намерений, но я достаточно зорок, чтобы заметить вашу любовь к моей дочери. Ее руки домогаются многие люди, превосходящие вас богатством». Когда Обинье сознался в своей любви, старик продолжал: «Вы сожгли бумаги из боязни, что они сожгут вас; это побудило меня сказать вам, что я хочу считать вас моим сыном». Обинье ответил: «Сударь, за то, что я презрел суетное и нечестным путем стяжаемое сокровище, вы даете мне другое, ценность коего измерить я не в состоянии».

Через несколько дней после этого разговора Обинье остановился в одной деревне в Босе. Какой-то человек, преследуя его верхом на арабском коне, чуть не убил его у дверей гостиницы. Тогда Обинье вырвал шпагу из рук помощника повара и в туфлях бросился на врага, поворотившего к нему коня: пеший Обинье наткнулся на лошадиную морду и был оглушен этим ударом. Придя в себя, он шпагою нанес удар всаднику, оказавшемуся в панцыре; ударив опять, он всадил шпагу на полфута под кирасу; потом упал, бросившись в сторону, на лед. Всадник не преминул кинуться на него и нанести ему две раны, из них одну глубокую в голову. Раненый Обинье опять бросился на противника и схватил его поперек тела, но конь, рванувшись, отбросил его на землю. Поняв по лицу врача, что рана опасна, Обинье не позволил снять с себя первую повязку и уехал до рассвета, чтобы умереть в объятиях любимой. Трудность проделанного им двадцатидвухмильного пути вызвала воспаление всей крови. Он заболел и молча лежал без чувств и без пульса. Два дня он был лишен перевязок и еды. Наконец благодаря подкрепляющим средствам он ожил. По общему мнению, без этого обновления крови он не смог бы выжить и существовать при владевшей им врожденной необузданности.

Родственники его врага добились того, что епископ Орлеанский послал своего уполномоченного — прокурора с шестью судебными чиновниками, дабы принудить господина Тальси выдать им своего гостя. Но, не сумев вырвать ни одного настоящего признания, прокурор уехал, отказав в выдаче свидетельства обитателям замка и пригрозив разрушить дом. Тогда Обинье сел на коня, настиг этих всадников в двух милях от замка и, сунув прокурору пистолет в зубы, заставил его отречься от всех папистских уставов церкви. Этот палач избежал позорной смерти, тут же составив требуемое свидетельство.

Любовь и бедность помешали Обинье поспешить в Ла-Рошель, но по причине различия вероисповеданий рыцарь Сальвиати расторг предполагавшийся брак[649]. Огорчение Обинье было так велико, что он тяжко занемог. Его посещали многие парижские врачи, а также де Постэль[650], который посоветовал больному исповедаться и остался оберегать его, чтоб его не зарезали.

(1573—1575). Когда заключили Ла-Рошельский мир[651] и герцог Алансонский с королем Наваррским принялись за свои козни[652], дворецкий последнего, некий Эстуно, напомнил своему господину об услугах, оказанных ему покойным д'Обинье-отцом, и посоветовал ему использовать д’Обинье-сына как человека, который ничего не боится. Соглашение между ними состоялось втайне, перед самым началом Нормандской войны[653]. Находясь сам под слишком тщательным надзором, пленный король[654] пожелал отправить Обинье к месту военных действий с Ферваком[655], в то время смертельным врагом гугенотов, как бы лично передав Обинье Ферваку. К тому же Поплиньер и один нормандский священник надоумили Обинье попытаться спасти графа де Монтгомери. Обинье мог взяться за это дело, тем более что он не был связан присягой. Вы увидите, что он сделал для этого в качестве знаменосца при Ферваке и вместе с тем оруженосца короля Наваррского, в седьмой главе второй книги II тома[656].

Уведомленный об этом накануне смерти короля Карла, король Наваррский отозвал молодого человека. Желая видеть смерть короля, Обинье встретил при выходе из комнаты королеву-мать. Предупрежденная Матиньоном, ненавидевшим Обинье за то, что тот приставил ему однажды пистолет ко лбу, и считая его к тому же преступным уже по имени, королева осыпала его упреками, сказав, что слышала об его делах в Нормандии и что он похож на своего отца. Смельчак ответил: «И слава Богу, если это так!» Увидя по выражению лица королевы, сопровождаемой одним Лансаком, что ей не хватает только начальника караула, чтобы схватить его, он удалился, причем готов был отказаться от всех дел, если бы не заклинания со стороны его государя. К тому же Фервак, вернувшись, решительно заявил, что он поручится за дальнейшее пребывание своего младшего офицера при дворе; но на другой день отозвал его со всеми офицерами пленного короля Наваррского. По этой причине в Германии Обинье участвовал во взятии Аршикура, куда он вошел первым, потом в стычке и сражении у Энского моста, а на следующий день — в битве при Дормане[657]. Однако из желания спасти графа де Монтгомери он так и не принес присяги.

В этом сражении он шел на тридцать шагов впереди полка. Ему не попался в руки ни один начальник, кроме одного дворянина из Шампани, поимени де Верже, который надоедал ему, предлагая выкуп. Обинье отказался, хотя у него не было ни экю, ни коня: его конь был ранен в голову. Победитель сказал своему пленнику:

Увы! Какой же ты докучный.
Все с той же просьбой злополучной!
и закончил строфу, все так же не пренебрегши рифмою.

Это путешествие способствовало значительному сближению Обинье с господином де Гизом, что отнюдь не помешало Обинье удержаться при дворе и еще больше сблизило его государя с герцогом. Эти два принца вместе спали, ели и устраивали маскарады, балеты, конные игры и парады, придуманные одним Обинье; уже в это время он составил план «Цирцеи» — балета, который королева-мать не захотела поставить во избежание крупных расходов; впоследствии король Генрих Третий поставил его на свадьбе герцога де Жуайез.

Вскоре Обинье приобрел своими остротами известность среди дам. Однажды, когда он сидел один на скамье, три фрейлины королевы — Бурдэй, Болье и Тени, которым вместе было лет сто сорок, почуяв в нем новичка, стали высмеивать недостатки его костюма. Одна из них, гнусавя, нагло спросила: «Что это вы созерцаете здесь, молодой человек?» Передразнивая ее, он ответил: «Древности двора, сударыня». Смутившись, дамы предложили ему дружбу, а также союз оборонительный и наступательный. Эти язвительные слова, а вслед за ними и другие, сблизили его с придворными дамами. К этому же времени относятся различные стычки: сражение, которое он с тремя товарищами дал тридцати болванам-стражникам, большей частью алебардщикам; другое — в котором он спас детей маркиза де Тран, преследуемого тридцатью людьми; еще стычка с телохранителями маршала де Монморанси, осадившими Фервака в «Красной шапке»[658]; еще другая, где Обинье и Фервак, сопровождаемые одним пажем и несколькими слугами, неожиданно подверглись нападению со стороны тринадцати грабителей в кольчугах и железных касках, причем оба были ранены; еще другие стычки с конной стражей, в которых ему помогал Бюсси, сблизившийся с ним после того, как Обинье был секундантом Фервака на дуэли против этого рыцаря. Кроме того, в порыве безумства он повел нескольких молодых придворных, среди них графа де Тюрсона, Сагонна, Пекиньи и других, со шпагами наголо, на штурм городского караульного помещения. Пробиваясь сквозь стражу, они вбегали в одни двери и выбегали в другие. В этой забаве молодчик был наконец схвачен у заставы Сан-Жак-де-Ла-Бушри вместе с несколькими людьми, которых они позвали на помощь; он был ранен, но когда его вели в тюрьму, нашел способ обнажить шпагу, расчистил себе ею путь и бежал.

На турнире, где появились король Наваррский, он и двое дворян из свиты Гизов, присутствовала Диана де Тальси, тогда помолвленная с Лиме, после того как ее помолвка с Обинье была расторгнута по причине вероисповедания. По знакам уважения к Обинье со стороны двора эта девица увидела и узнала разницу между потерянным и приобретенным; после этого она впала в меланхолию, заболела и уже не оправилась до самой смерти.

Однажды королева-мать упрекнула зятя в том, что Фалеш, комендант его дворца, и его оруженосцы не ходят к мессе. Чтобы поправить дело, во вторник после Пасхи, когда принцы играли в лапту, король Наваррский спросил у Обинье, поднявшегося на галерею, причащался ли он перед Пасхою. Застигнутый врасплох Обинье сказал: «Еще бы, государь!» Но после того как король переспросил: «А в какой день?» — Обинье ответил: «В пятницу», не зная, что это единственный в году день, когда не бывает обедни. Тут господин де Гиз громко сказал, что Обинье нетвердо знает катехизис, а принцы засмеялись. Но королева-мать не шутила: она велела строго следить за Обинье. В то время у нее на службе состояло от двадцати до тридцати соглядатаев: почти все они были отступниками. Один из них, по имени ле Бюиссон, стал подбивать д’Анжо-старшего захватить герцога де Гиза. Обнаружив, как этот молодчик хочет погубить человека из хорошей семьи, Обинье рассказал об этом в Лионе Ферваку; Фервак посоветовал убить ле Бюиссона в каком-нибудь из переулков, по которым тот обыкновенно водил д’Анжо в дом, где готовился заговор. Это и было бы исполнено, если бы, как раз когда ле Бюиссону готовили засаду, в том же месте за почти такое же дело не был убит Намбю.

После этого случилось, что Обинье с галльской откровенностью упрекнул госпожу де Карнавале за ее кровосмесительную связь с Ферваком и за отравление ее матери, графини де Моревэр. Тогда Фервак поклялся погубить его. Чтобы осуществить это намерение, хотя бы подвергнув опасности другого, он уведомил герцога де Гиза, что ле Бюиссон, принадлежащий к его дому, хочет вместе с д'Анжо предать и захватить его и что Обинье знает это, но поддерживает ле Бюиссона. И вот, втянутый в это дело, Обинье является к герцогу де Гизу, когда тот ложится спать, и предлагает, чтобы Фервак подтвердил свои слова; не угодно ли герцогу запереть его в помещении для игры в мяч вместе с этим предателем, чтобы тот сознался в заговоре. Герцог де Гиз был так осторожен, что послал ле Бюиссона посмотреть, что делается в Лувре, и сказал Обинье: «Друг мой, это дело кинжалом да шпагою не решишь. Нет, это означало бы бороться с королевой. Ведь Фервак прибегает к средствам, которыми ты побрезгуешь; но никогда он не отведает моего хлеба». Как видно из этих слов, осторожность герцога соединялась с благоволением к Обинье.

Через несколько дней, как-то вечером, желая исполнить данное двоюродной сестре обещание убить упрекнувшего ее человека, Фервак с видом отчаявшегося человека попросил Обинье пойти погулять с ним за монастырем св. Екатерины. При этом он внушил Обинье некоторое подозрение своим слишком настойчивым желанием помешать взять кинжал, который нес слуга. Когда они очутились на небольшом в те дни, ныне перестроенном мосту, Фервак обратился к Обинье со следующими словами: «Друг мой, решившись покинуть мир, я жалею только о тебе; я пришел сюда покончить с собой; поцелуй меня, и я умру с радостью». Отойдя на один шаг, Обинье ответил: «Сударь, когда-то вы мне сказали, что перед смертью для вас было бы величайшим утешением отправить ударом кинжала за собою на тот свет лучшего вашего друга. Не советую вам умирать из-за дела, которое ровно ничего не стоит, как на него ни взгляни». Тут внезапно Фервак обнажает шпагу и кинжал и стремительно бросается на Обинье, отрекаясь от Бога и восклицая: «Раз ты мне не веришь, мы умрем оба!»

«Нет, — отвечает Обинье, — с вашего разрешения, вы один». Отступив на три-четыре шага, он становится в оборонительную позицию. Фервак не нападает на него, а бросив шпагу и кинжал, опускается на колени и, воскликнув, что потерял рассудок, просит противника убить его. Обинье отказывается, и они расходятся. Но через некоторое время, после того как Обинье по молодости лет помирился с Ферваком, этот враг отравил его супом. Обинье пришлось испражняться по восемьдесят раз в день; у него выпали волосы и стала шелушиться кожа. Только много времени спустя он узнал, кто в этом виновен: лечивший его врач, по имени Стеллатус, рассказал, как Фервак, угрожая ему кинжалом, запретил ему говорить, что суп отравлен. Впоследствии, не получив поста нормандского губернатора, Фервак пожелал поступить на службу к королю Наваррскому, причем не поскупился на лесть, чтобы помириться с Обинье, в то время имевшим большое влияние на своего государя, из чего родилось решение, описанное, как вы увидите, в томе II «Истории», книга вторая, глава 18[659].

А вот особый случай, недостойный описания в «Истории».

После достаточно длительного пребывания при дворе, король Наварры, раздосадованный причиняемыми ему каждодневно огорчениями и похождениями своей жены, решил удалиться за Луару. Для этого он отправился на охоту в сторону Ливри и затем скрылся с небольшим числом посвященных, среди которых был и Обинье. С ними он переправился через Сену у Пуасси и ненадолго остановился в деревушке под Монфор л’Аморе, где ему случилось облегчиться, усевшись на квашню, в доме одной старухи. Застав его за этим делом, старуха рассекла бы ему сзади череп ударом серпа, если б ее не удержал Обинье. Чтобы рассмешить своего господина, Обинье сказал: «Коли бы вас постиг столь почтенный конец, я бы посвятил вам эпитафию в стиле св. Иннокентия[660]:

Здесь погребен король известный,
Который, волею небес,
Зарезан был старухой честной,
Когда в ее квашню он влез.
В тот же день пришлось посмеяться еще раз: один дворянин, увидя, что отряд приближается к его деревне, подъехал к нему, чтобы заставить его удалиться, но оказался в затруднительном положении, не зная, кто начальник. Наконец он выбрал Роклора, одетого нарядней всех. Просьба дворянина не трогать его деревню была удовлетворена, но ему приказали провести отряд до Шатонеф: это придумали только для того, чтобы он не смог сообщить об их бегстве. Он заговорил с королем о любовных похождениях придворных, в особенности принцесс, причем не пощадил королеву Наваррскую. Ночью у ворот Шатонеф случилось Фронтенаку сказать капитану л’Эпину, квартирмейстеру государя, переговариваясь с ним через стену: «Отворите вашему хозяину!» Дворянин, знавший, кому принадлежит Шатонеф, перепугался до смерти. Обинье указал ему окольную дорогу, советуя бежать и не показываться в своем имении в течение трех дней.

Пробравшись через Алансон в Сомюр, король Наваррский жил, не соблюдая религиозных обрядов. На пасху никто не причащался, кроме ла Рока и Обинье. По приезде Лавердена Обинье отправился с ним воевать в Мэн, откуда он доставил штандарт Сен-Фаля королю Наваррскому в Туар[661], вслед за чем перессорился с тридцатью придворными кавалерами и ввязался в дуэли и прочие стычки, описанные в главе 19-й вышеназванной второй книги.

Затем король Наваррский отправился в Гасконь, где Фервак совершил несколько покушений на жизнь Обинье. Не имея возможности пребывать при этом государе, Фервак, после того как простился, задержался при нем еще на три месяца, чтобы осуществить дело мести. В то время возникла любовная связь между королем и юной Тиньонвиль, добродетельно сопротивлявшейся, пока она не вышла замуж. Для этих похождений король хотел использовать Обинье, будучи убежден, что для него нет ничего невозможного. Достаточно порочный в крупных делах, Обинье, из прихоти, может быть, не отказал бы в подобной услуге какому-нибудь товарищу; но в данном случае, не желая получить звание и должность сводника, которое называл «пороком нищенской сумы», он так встал на дыбы, что ни чрезмерные ласки его государя, ни бесконечные просьбы, ни коленопреклонение, ни умоляюще сложенные руки не смогли его тронуть. Тогда, забив отбой, государь воспользовался враждой Фервака к Обинье, чтобы Обинье почувствовал необходимость в своем короле. Итак, однажды в доброй компании он сказал Обинье: «Фервак говорит, что не совершил в отношении меня измены, о которой вы мне сообщили, и что он с вами еще будет драться». Обинье ответил: «Государь, он не мог передать мне эти благородные слова через человека лучшей фамилии; он почтил меня своим посланцем; принимая это во внимание, я возьмусь за шляпу, прежде чем взяться за шпагу». Потом, когда король долго не хотел мириться, Обинье напомнил ему клятву, произнесенную ими в тот день, когда король поцеловал в щеку своих сторонников.

Проездом через Пуату некий лютник, по имени Тужира, служивший у отца д'Обинье, а потом у ла Булэ, познакомил Обинье со своим господином и его двоюродным братом де Сен-Желе, после чего эти два человека предложили другим помещикам и дворянам, как Мондион, Бертовиль и другие, ждать Обинье на сундуках в раздевальне до часу ночи и сопровождать его мимо поставленных Ферваком засад, обнаруженных в Лекторе. Как-то вечером, возвращаясь один, выслеживаемый встретил Сакнэ, бургиньонского дворянина, который подстерегал его на углу улицы, вооруженный пистолетами со взведенным курком. Обинье схватил его за горло так ловко, что отнял у него оба пистолета, но не захотел сделать ему больше ничего худого, потому что Сакнэ, когда-то служивший под командой Обинье, признался, что стоит здесь против воли, и открыл ему еще другие намерения Фервака. Потерпев в них неудачу, Фервак покинул этот двор, предварительно сказав Фекьер, фрейлине Madame[662], будто скорбит о зле, которое причинил своему бывшему другу, и хочет проститься с ним, чтобы вымолить у него прощение. По молодости своей и неопытности Обинье побежал было к злодею, дабы предупредить это благое намерение. Но когда он поднимался по лестнице в комнату Фервака, выходивший оттуда ла Рок посоветовал ему поскорей уйти, сказав: «Это ловушка: он только и ждет, чтобы убить вас и потом уехать».

С тех пор положение Обинье при дворе пошатнулось. Заметив это, друзья долго убеждали его приспособиться к желаниям своего государя. Однажды в числе других Фонлебон и еще один человек увещевали его в продолжение шестимильного пути, ссылаясь на то, что паписты не столь суровы, как гугеноты, и завоюют сердце нашего государя разными угождениями, а это нанесет ущерб его религии и протестантским церквам. Восхищаясь блистательным даром красноречия Обинье, его стихами и прозой, а также его любезностью в обхождении с придворными де ла Персонн в заключение объявил, что надо все это использовать, дабы заслужить милость своего государя. Тогда Обинье слез с коня и сказал первому из своих собеседников: «Итак, вы говорите, что надо стараться для блага церкви?» — и второму: «А вы, — что Бог наградил меня великим дарованием и любезностью, чтобы сделать меня сводником?»

Утвердившись в своем намерении и полагая, что Обинье превосходит его в упорстве, король Наваррский воспользовался следующим случаем: однажды ночью ему чуть не пришлось обнажить шпагу против каких-то бродяг; Обинье бросился защищать своего государя и исполнил свой долг. За это король стал назначать его своим телохранителем в любовных похождениях, а потом рассказывал об этом пасторам и важнейшим вельможам своей партии. Из лукавства он делал ему всяческие неприятности, запрещал выдавать ему жалованье и даже портил его одежды, чтобы довести его до крайности и тем самым вынудить к капитуляции.

(1577) Обинье был послан подготовить к войне области и губернаторства Гиени, Перигора, Сентонжа, Ангулема, Они, Пуату, Анжу, Турени, Мэна, Перша, Боса, Иль-де-Франс, Нормандии, Пикардии, с поручением проникнуть в Артуа для некоторой опасной разведки. Как только он отбыл, уведомленная об этом королева-мать за его спиной стала строить против него разные опасные козни, как это изложено в конце четвертой главы книги третьей II тома «Истории». Добавим сюда только, что по дороге он составил торжественную речь, которую произнес барон Миранбо, и что к концу путешествия, встретив отряд дворян, направлявшихся в замок Сен-Желе, он сдался им в плен, чтобы вернее найти своего друга Сен-Желе, к которому эти люди и повели его пленным. Когда господин д'Анвиль выступил в поход, Сен-Желе поручил своему пленнику командовать лазутчиками. В этом деле выстрел из аркебуза прожег на Обинье казакин.

По приезде в Гасконь он и Лану совершили безрассудное по смелости нападение, описанное в главе 4-й той же книги, где Обинье выведен под именем лейтенанта Вашоньера. Вы должны только узнать еще о двух предметах его гордости, не заслуживших упоминания в «Истории»: во-первых, заметив, что только у него одного в отряде были налокотники на руках, он снял их перед сражением; во-вторых, среди опасностей он переложил шпагу в левую руку, чтобы спасти надетый на эту руку браслет, сплетенный из волос его возлюбленной. Этот браслет загорелся от выстрела из аркебуза. Капитан Бурже, который был в этом деле с ним, сообщил ему, что видел это, а Обинье, чтобы объяснить подобное хладнокровие в сражении, показал ему изображение земного шара и креста на эфесе своей шпаги. Избежав этих опасностей, он не уклонился и от прочих при взятии Сен-Макэра; довольно подробное описание сего события можно прочесть в конце той же главы, под тем же заголовком.

Много раз при всяком удобном случае Обинье искал опасности и славы, что вызвало в его государе не только гнев, но и зависть. Однако, в то время, когда король был в нерешительности относительно положения в Лангедоке, он послал туда именно Обинье, который и завершил переговоры так, как это описано в главе 7-й той же книги, а по возвращении подвергся многим опасностям и побывал в различных переделках. Он допустил тяжкую ошибку, чему виною его религиозный пыл; ибо не должен был сразу же называть поименно отступников никому, кроме господина де ла Ну, внимательного его слушателя: ему следовало бы промолчать в присутствии названного начальника, и не только на сей раз, но и в прочих случаях, о коих можно прочесть в главе 12-й той же книги.

Узнав о том, что король не препятствовал намерению Лавердена заколоть его кинжалом и бросить в воду, Обинье однажды за ужином в большой компании обратился к своему государю со следующими словами: «Итак, государь, вы могли замыслить смерть того, кого Бог избрал орудием вашей жизни. Я укоряю вас не за услугу, оказанную мною вам, и не за мою плоть, простреленную во многих местах, а за то, что я служил вам честно, и вам не удалось сделать из меня ни льстеца, ни сводника. Да простит вас Бог за то, что вы искали моей смерти; по этим словам вы можете понять, как я хочу ее ускорить». Тут последовали такие колкости, что король встал из-за стола. Да послужит вам этот рассказ предостережением от подобных вольностей.

В «Истории» мы не упомянули о том, что Обинье, еще не оправившись как следует от лихорадки, промучившей его целую неделю, по причине своей слабости попросил, чтобы ему для поединка дали кинжал в одну руку и пистолет в другую; дуэль не состоялась, но друзья посоветовали ему убраться подобру-поздорову, что он и исполнил, направившись в Кастель-Жалу, где у него была должность. Надо заметить, что многие придворные короля Наваррского, из которых Констан, Сент-Мари, Арамбюр служили примером другим, проводили его на прощальное свидание к государю, на которое Обинье отправился, возвращаясь с прогулки и не сходя с коня. Приехав в Кастель-Жалу, он написал Лавердену следующее: «Сударь, напоминаю вам, что, вопреки всем предупреждениям, я искренне доверился вашему слову: предоставить преимущество вызова мне; какой бы сомнительной ни оказалась если не ваша честность, то по крайней мере ваша предусмотрительность, прошу передать господину ла Мадлен, что коли он захочет скрестить свою шпагу с моей, пусть знает: между этими местами и Нераком есть хороший песок; я готов явиться в любой час и любое место, какое вы назначите; мне не нужно никакого поручительства, кроме вашего слова».

Вскоре после этого произошло сражение, описанное в главе двенадцатой. По окончании его, когда тяжело раненный Обинье лежал в постели и врачи уже опасались за его жизнь, он продиктовал местному судье первые отрывки из своих «Трагических поэм».

Не скрою от вас проявления зависти со стороны государей: приехав в Ажан, молодой Баку на вопрос короля Наваррского, как произошел бой, не поскупился на похвалы Обинье, потому ли, что молодые люди не знают меры ни в восхвалении, ни в порицании, или потому, что считал своих товарищей и себя обязанными жизнью тому, кто, сражаясь, пострадал за них. Когда этот молодой человек сказал, что видел, как Обинье, прежде чем выстрелить, воткнул свой пистолет до середины дула между кирасой и буйволовым воротником капитана Мета, король назвал его лжецом. После этого Баку попросил своих родных, живших в Кастель-Жалу, написать ему, что они знают об этом. Ответное письмо он передал Лавердену, который и отнес его королю, прибавив, что оба Мэжа, Батаве и три других человека показывали раны на лице, полученные ими от Обинье, которого большинство из них хотело убить, когда он лежал на земле. Передав вышеизложенное королю, Лаверден заметил, что тому свидетель был капитан Доменж и что д’Обинье находился в полном сознании. Этот капитан поклялся не возвращаться ко двору, не способствовав поражению врага. Между тем Обинье выздоровел и повел своих на Байонну, в бой, описанный им в главе 13-й.

Доменж, выполнив свой обет, отправился к своему государю в Ажьен. Король бросил играть в лапту с Лаверденом, чтобы расспросить приехавшего. Доменж рассказал об этом деле, не так превознося своего начальника, как Баку, но хваля его более толково. Он тотчас потерял расположение своего государя и награду за тридцать восемь выстрелов из аркебуза, выигранных им у короля. Заметьте, на что способны великие мира сего, даже лучшие из них.

После смерти Вашоньера жители Кастель-Жалу хотели попросить назначить им губернатором Обинье. Но очень кстати Обинье помешал этому, так как государь был озлоблен против него; после взятия приступом Кастельно-де-Мом, близ Бордо, владелица местного замка, проникнув в постель и в сердце Лавердена, легко заставила победителей осудить д’Обинье и отказаться от продолжения военных действий, хотя господа де Мерю и де ла Ну от имени партии противились этому. Жители Кастель-Жалу упорно продолжали войну; госпожа де Кастельно поспешила в Бордо и заставила выступить адмирала де Вила с четырнадцатью орудиями, после того как король Наваррский дал обещание, что для Обинье подкрепления не будет. Пока адмирал приближался, Обинье выехал с пятьюдесятью латниками и двумя сотнями конных аркебузиров. Его люди бросились на землю и дали увести обратно своих коней. Приняв этот отряд за подкрепление, присланное вопреки обещанию, адмирал дал сигнал к выступлению и отошел к Мансье.

После этого Лаверден стал соблазнять гарнизон Кастель-Жалу, убеждая их, что, повинуясь приказу своего полковника, они не будут считаться изменниками. Этот приказ гласил: идти на помощь ла Салюдю-Сирону из враждебной партии, чтобы отвоевать крепость. Солдаты донесли об этих речах своему начальнику. Разъяснив им положение дел, он повел гарнизон в бой и, войдя ночью, сразился с папистами, причем был ранен; здесь погибло сорок шесть нападавших. Король Наваррский был так разгневан этой дерзостью, что потребовал сдачи Кастельно, державшего оборону Обинье, и угрожал четырьмя пушками. Ему ответили, что не побоялись и четырнадцати.

(1577). Вскоре мир был заключен[663]. Вернувшись, Обинье написал королю, своему государю, прощальное письмо в следующих выражениях:

«Государь, ваша память с упреком перечислит вам двенадцать лет моей службы и двенадцать моих ранений в живот; она напомнит вам, что вы были в плену, а также и то, что рука, которая вам это пишет, открыла засовы вашей тюрьмы и, служа вам, осталась свободной от ваших благодеяний, незапятнанной, несмотря на попытки ваших врагов и ваши собственные подкупить меня. Этим письмом предаю вас Богу, Которому я посвятил свою прежнюю службу и посвящаю будущую. Этой будущей службою я постараюсь доказать вам, что, потеряв меня, вы потеряли преданнейшего слугу, и т.п.».

Проезжая Ажьен, он явился к госпоже де Рок, которая по-матерински утешала его в печалях. Там увидел он большую собаку — испанскую ищейку по имени Ситрон, часто лежавшую у ног короля, между Фронтенаком и Обинье. Подыхавшее от голода бедное животное подошло к нему приласкаться. Тронутый этим, Обинье поместил его у одной женщины и велел пришить ему к ошейнику листок бумаги со следующим сонетом:

Сир! Этот верный пес, который с вами встарь
В покоях ваших спал, на королевском ложе,
Спит нынче на камнях. Кто мог, однако, строже
Чутьем распознавать, где друг и где бунтарь?
Ведь лаем он пугал воров и злую тварь,
Укусами — убийц. Скажите мне: за что же
Он терпит глад и хлад, и ругань (о вельможи,
Все то, чем платит нам за службу государь)?
Повадкой, юностью и гордостью прекрасный,
Он был любезен вам; и, недругам опасный,
Он вас бы, государь, от покушений спас.
Придворные! зачем вы гоните сурово
Пса, изнемогшего без пищи и без крова?
Такая ж пенсия за службу ждет и вас.
На следующий день эту собаку не преминули подвести к королю, проезжавшему через Ажьен. Прочитав эти стихи, король изменился в лице. Еще больше был он взволнован, когда через некоторое время на съезде в Сент-Фуа депутаты Лангедока спросили, где Обинье, спасший их провинцию. По их единодушной просьбе к государю отправились господа Д’Иоле и де Пажези, дабы от имени церквей спросить, что сталось со столь преданным служителем Бога. Король ответил, что еще считает Обинье своим и прикажет вернуть его. Между тем Обинье намеревался проездом проститься со своими друзьями из Пуату, продать свое имущество и поступить на службу к герцогу Казимиру[664]. Но случилось иначе: приехав в Сен-Желе, еще не слезая с коня, он увидел в окне Сюзанну де Лезэ из семьи де Дивонн[665]. Он так был пронзен любовью к ней, что свою Германию нашел у господ де Сен-Желе и де ла Булэ, ухватившихся за этот случай, чтобы доверить своему другу различные замыслы. С другой стороны, к этой новой любви примешивалась жажда отдыха. Кроме того, желая быть полезным, он не пренебрег ничем, чтобы внушить уважение к себе своим единомышленникам и вызвать сожаление о потере в своем неблагодарном государе.

Итак, он отправился на разведку в Нант[666], где чуть было не попал в плен; с тех пор он решил действовать не там, а в Монтегю и Лиможе, куда был вызван господами дю Пренсе и дю Буше, которые, по их словам, ценили в нем не только ум и совесть, но еще и доверие к нему гугенотов. Впрочем, подробности об этом деле вы найдете в главе четвертой 4-й книги «Истории»[667]; прибавлю только следующее: Обинье предсказал двум негодяям, что им скоро отрубят головы, и даже определил, сколько ударов получит каждый.

Упреки со стороны церковных общин за Обинье и горечь утраты вызвали в короле сожаление, а обнаруженные измены врагов Обинье еще усилили это чувство. К этому примешалась ревность и страх, что покровительство над церквами перейдет к герцогу Казимиру. К тому же государь часто слышал или сам передавал множество рассказов о подвигах Обинье. Все это вынудило короля Наваррского снова призвать его четырьмя письмами; но Обинье бросил их в огонь. Между тем бунтарь узнал, что государь, услышав о событиях в Лиможе и считая, что Обинье попал в плен, велел заложить кольца своей жены, чтобы выкупить его; но не это все тронуло Обинье, а известие, что король, считая его обезглавленным, чрезвычайно опечалился и несколько дней не принимал пищу.

Ла Булэ однажды обсуждал с ла Мадленом ссору между ним и Обинье, и тот рассказал, как их задумали столкнуть без всякой на то причины, тогда ла Булэ с юной горячностью бросился на него со шпагою, затем пообещал ему призвать к себе на помощь друга. Обинье, которого ла Булэ известил о случившемся, решил, что дуэль должна произойти при Наваррском дворе. Он написал ла Булэ, веля ему устроить ужин и ночлег в ла Мадлен, чтобы поутру им вместе выехать оттуда и сразиться на полпути меж Барбастом и Нераком, в одних рубашках, на шпагах и с кинжалами. С этой целью он доехал на перекладных до Мэр, что близ Орлеана, в Кастель-Жалу, откуда послал слугу; тот доставил ему в Варбаст письма, которыми ла Булэ уведомлял его, что договор заключен и что ла Мадлен переночует в одной с ним комнате, дабы не проспать поединок. Назавтра Обинье, помолившись и плотно позавтракав, поджидал в условленном месте, как вдруг завидел двух всадников, из коих скачущий впереди ла Булэ еще издалека закричал ему: «Чудо! Поединка не будет!» Ибо противника в полночь разбил паралич, лишив владения всеми членами. «Вот, — подумал Обинье, — как услышаны мои молитвы». Позднее, восемь лет спустя, Обинье повстречал ла Мадлена в Монтобане; тот шел со шпагою, но одеревенелою походкой; Обинье послал к нему Фронтенака узнать, в достаточной ли мере вылечился его противник и в состоянии ли он будет сразиться с ним, к чему Обинье весьма стремился; ответ был «нет», и Фронтенак вернулся ни с чем к своему другу, ожидавшему его за городскими воротами, хотя Ренье и Фава горячо отговаривали его от дуэли; Обинье же непременно желал поединка, к чему побуждала его громкая слава недруга, который убил восьмерых дворян, не потеряв притом ни единой капли крови.

Придворная молодежь, называвшая себя демогоргонистами, а предводителя своих безумств Демогоргоном[668], отправилась навстречу Обинье, примирившемуся с королем. Надо еще упомянуть, что камер-лакея, по имени де Кур, забавнейшего и храбрейшего человека, которого дал королю Обинье, не могли удержать просьбами ни государь, ни сам Обинье: он не оставил Обинье в его злоключениях. Но когда мир с королем был заключен, де Кур вернулся ко двору за неделю до прибытия Обинье. Король спросил де Кура, откуда он явился; тот ответил: «Да» и на все дальнейшие вопросы кстати и некстати также отвечал «Да». «Ведь короли, — сказал он, — увольняют честных слуг за то, что те не всегда говорят: «Да».

(1580). Король принял Обинье ласково, с искупительными обещаниями. Королева приняла его по-родственному, надеясь получить от него то, чего не находила у других. Вскоре, желая решить вопрос о войне в связи со сдачей крепостей, король Наваррский призвал на совещание только виконта де Тюрена, Фава, Констана и Обинье. Из этих пяти лиц четверо были влюблены. Выбрав в советчики любовь, они решили вопрос в пользу войны[669], которая описана в четвертой главе четвертой книги II тома.

Я уже говорил о том, что Лиможское дело явилось средством примирения короля с его слугою: вот почему приглашаю вас прочесть обо всем этом в начале указанной главы, где вы найдете важные подробности; в следующей главе можно узнать о начале военных действий, а в шестой — о взятии Монтегю; конец этой главы посвящен подвигам того, о ком идет речь, и опасностям, коим он подвергался, но особенно достоверно говорится обо всем этом в главе 10-й той же книги, посвященной осаде Блэ, где Обинье допустил следующий промах: вернувшись в войско, решившее в его отсутствие ретироваться, он обязан был получше удостовериться в наличии осадных лестниц; тут же отметьте и чрезмерное его тщеславие и дерзкие слова, за которые Бог наказал его: слова эти дорого обошлись ему, когда Пардийян посоветовал королю Наваррскому остеречься и не давать губернаторства столь дерзкому хвастуну[670].

Во время военных действий граф де Ларошфуко привез в Нерак понсского губернатора Юссона; друзья Обинье уведомили его, что Юссон рассказал о событиях под Блэ к невыгоде Обинье, предпринявшего это дело. Тогда Обинье взял с собой Лаллю и трех дворян, помогавших ему в этом предприятии; подвергаясь большим опасностям, он проехал восемьдесят миль от Монтегю до Нерака; по приезде он попросил короля призвать на очную ставку с ним Юссона; он рассказал все, как было, и Юссон подтвердил каждое его слово. Таким образом Обинье получил возможность опровергнуть тех, кто хотел бы исказить события; кое-кто из свиты Юссона получил выговор, после чего пришлось искать соглашения. Отсюда заявление короля Наваррского, которое вы найдете в бумагах вашего отца и сохраните как почетную грамоту.

Благодаря этому путешествию Обинье присутствовал в Нераке при дерзком набеге маршала де Бирона, описанном в главе 11-й. Обнаружив эпидемию страха среди гасконских гугенотов, он собрал старых знакомых из Кастель-Жалу и поддержал честь партии. Принцессам и людям, в то время враждебно настроенным, это событие показалось значительней, чем оно того заслуживало. Потом, возвращаясь в сопровождении пятнадцати конных аркебузиров из Кастель-Жалу, Обинье подвергся нападению со стороны шестидесяти легковооруженных всадников де Лаэ, близ Кура. Наш Обинье так искусно нашел выгоды в этом положении, что у нападавших было убито трое дворян, а у него было только двое раненых. Но он едва не покрыл себя позором, продвигаясь среди виноградников Сен-Пре к Жарнаку; в полночь, проходя по узкой тропинке всего с пятью сопровождающими из Монтегю, Обинье первый увидел ехавших ему навстречу всадников; недолго думая, они схватились за шпаги; если бы люди Обинье, не желавшие ввязываться в эту стычку, могли удрать, они бы непременно так и поступили, очутившись с четырех сторон во вражеской осаде и не пользуясь никакой поддержкой в этой местности. Но это было бы явным позором: их противниками оказались два католических священника и двое пьяниц, которые оставили ножны в трактире и поклялись нападать на всех встречных; за это они здорово поплатились.

(1580). Этот год прошел под Монтегю в славных военных упражнениях. Находившаяся там конница состояла из трех бригад; одна была отдана губернатору ла Булэ, другая — господину де Сент-Этьену и немного больше трети — Обинье. Этих всадников прозвали в области «албанцами» за то, что они были всегда в седле. При одном набеге их нападению подвергся Пелиссоньер из отряда герцога дю Мена; потеряв восемь человек, он спасся, но выстрелом из пистолета ему перебило руку. В другом набеге, под Анже, Обинье рассеял роту из полка Брюйера. Тем не менее, Монтегю был осажден.

Вы прочтете в главах 15-й и 16-й о героической подготовке к обороне. Добавлю только, что десять попыток проникнуть в Монтегю, когда в ход пускались то веревка, то кинжал, отбиты были только благодаря умению Обинье разбираться в лицах; тридцатью вылазками, из которых в десяти пришлось вступить в рукопашный бой, руководил Обинье; всего одну вылазку совершил Сент-Этьен с людьми из Нижнего Пуату в подражание подвигам тех, кого они прозвали «албанцами»: но это послужило только к славе Обинье. Знайте же, что Обинье и был тем самым капитаном, коему граф де Люд поручил объявить о мире; заслуга в этом деле, как и во многих других, принадлежит ему, хотя в «Истории» он и укрылся под вымышленным именем.

По заключении мира он нашел в Либурне множество вельмож и удобный случай совершить все то, что описано в главе 2-й книги пятой того же тома. Хочу лишь добавить к сему рассказ об одном галантном происшествии, которое я не осмелился включить в «Историю».

Однажды, гуляя с Обинье на берегу реки Дронны, некий португальский коннетабль[671] стал испускать глубокие вздохи, сорвал с дерева кусок коры (в ту пору деревья были в цвету) и, рассказав на испанском языке о своем томлении по некоей даме, начертал на этой коре следующие строки по-латыни:

Если спешишь ты, река — счастливая — в даль океана,
Если Гесперию зреть судьбы позволят тебе, —
Хоть на мгновенье постой, возьми меня в край мой с собою,
Чтоб растворился в волнах тот, кто слезами истек,
Пусть же отныне огонь, сжигающий нежное сердце,
В водах отчизны моей, даже погибнув, живет!
Обливаясь слезами, он хотел стать на колени и бросить написанное в воду.

Обинье схватил его за руку, быстро прочитал вслух эти стихи, тут же переложил это латинское шестистишие во французский лирический сонет и записал его на той же коре:

Раз эти воды спешат
В далекий Океан, о Дронна,
И если судьбы благосклонно,
Среди невзгод, смертей, утрат,
Позволят, чтобы волн раскат
Там, где осталась наша донна,
Слился с твоей волной влюбленно
И стал бы водами богат, —
Постой, возьми меня с собою,
Чтобы истекшего тоскою
Испанским берегам вернуть,
И пусть вблизи родного края
Огонь, сжигающий мне грудь,
Живет в волнах, не умирая!
Своей живостью Обинье снискал дружбу коннетабля, и необычным образом они разговорились о религии.

(1584). Теперь упомяну об услуге, которую Обинье оказал королю в деле Лоро[672], которое описано в главе 4-й настоящей книги. В это время король Наваррский был озабочен военными приготовлениями господина де Лансака, с одной стороны, и виконта д'Обтера — с другой, собиравших войска якобы друг против друга под предлогом ссоры. Участвовавший в этом Люссан, которому при дележе шкуры еще не убитого медведя показалось, что его обошли, явился совершенно один к охотившемуся королю Наваррскому и открыл ему, что на Ла-Рошель готовится нападение через решетку, у мельниц св. Николая. Посланный по этому делу, Обинье явился в Ла-Рошельское городское управление и потребовал, чтобы жители выбрали трех человек, которым он мог бы сообщить тайну. Жители Ла-Рошели ответили, что все они, никого не выбирая, хотят узнать ее и все они верны королю Наваррскому. Обинье ответил, что Иисус Христос, значит, сделал неудачный выбор, и, если они не хотят поступить по-другому, то он, Обинье, целует им на прощанье руки. Вынужденные таким образом выбрать трех человек, они нашли решетки перепиленными полностью, не считая двух прутьев. Но Обинье так и не смог убедить их устроить засаду злоумышленникам.

Через месяц заговорщики опять сели на коней. Обещав своему господину расстроить замыслы его врагов, наш Обинье взял нескольких гвардейцев и других солдат — всего до десятка отборных людей — и, смешавшись со всадниками заговорщиков, направился к Ла-Рошели. Ночью Обинье ехал вместе с ними, а днем держался в стороне, решив броситься ночью к воротам города, который подвергнется набегу, взять в подкрепление нескольких аркебузиров и сразиться с заговорщиками в четверти мили оттуда. Это было хорошим средством пресечь всякие попытки нападения.

Проезжая через Кадийяк, король Наваррский попросил великого Франсуа де Кандаля[673], достаточно известного под этим именем, показать ему свой великолепный кабинет. Кандаль согласился при условии, что туда не войдут невежды и насмешники. «Нет, дядюшка, — сказал король, я привезу только тех, кто способен оценить это так же, как я». Он вошел с господином де Клерво, Дю Плесси, Сент-Альдегондом, Констаном, Пелиссоном и с Обинье; пока гости забавлялись, наблюдая, как при помощи машины шестилетний ребенок поднимает тяжелую пушку, Обинье, опередив их, остановился перед плитой из черного мрамора в семь квадратных футов, которая служила Кандалю доской для записей. Найдя все, что необходимо для записи, Обинье взял кисть и, услышав, что его спутники спорят о весе и тяжести, написал по-латыни:

Тяжесть не эту носить, вельможа, учи государя:
Пусть он умелой рукой бремя правленья несет!
Потом он задернул занавес и присоединился к свите.

Когда они подошли к мраморной плите, господин де Кандаль сказал королю: «Вот мои записи!» Вдруг, заметив и прочитав этот дистих, он дважды воскликнул: «Здесь есть человек!» «Как! а остальных вы разве считаете зверьми?» — возразил король и предложил своему «дядюшке» угадать по лицу, кто из присутствующих выкинул эту штуку. Предложение вызвало множество острот, которые немало меня позабавили.

Придворные только что проводили королеву Наваррскую до Сен-Мексана, ко двору. Со времени пребывания в Либурне королева всегда строила козни против Обинье. Заподозрив, что это он нанес оскорбление (sfrisata) госпоже де Дюра или по крайней мере посоветовал оскорбить ее Клермон д'Амбуазу, она заставила королеву-мать присоединиться к ее просьбе, бросилась на колени перед королем, своим супругом, умоляя его, ради любви к ней, никогда больше не видеться с Обинье. Король ей это обещал. Она не могла простить Обинье нескольких острых слов, сказанных, в частности, по следующему случаю: жена маршала де Реца подарила Антрагу алмазное сердце; отбив Антрага у жены маршала, королева отобрала и это алмазное сердце, чтобы похвастать им; между тем Обинье поддерживал жену маршала в борьбе против королевы, а королева слишком часто возражала: «Но у меня ведь алмазное сердце». «Да, — сказал однажды Обинье, — только кровь козлов может его разъесть».

Для видимости покинув двор, Обинье проводил ночи в комнате своего господина; благодаря этому притворному отсутствию он распознал своих лжедрузей. Он воспользовался этим временем, чтобы отправиться на любовное свидание, пока король будет писать к его любимой. Соперники и некоторые родственники сочли эти письма подложными. Тогда король явился сам; маскарадами, конными состязаниями, игрой в кольца он почтил выбор, сделанный его слугой. Эта любовь развеселила весь Пуату балетами, состязаниями у барьеров, конными парадами и турнирами, устроенными влюбленным. На некоторых из них присутствовал принц де Конде, граф де Ларошфуко и многие другие вельможи. Это только удвоило зависть и вызвало в стране ропот против придворного, который, вместо того, чтобы угождать населению, только ослепляет его. Расскажу вам об одной из его многочисленных любовных хитростей.

По наущению Обинье, его друг Тифардьер после разных ссор притворно помирился с Бугуэном, опекуном девушки, и обратился к нему со следующими словами: «Многие принцы и вельможи докучают вам возражениями против брака Обинье. Я знаю, что у вас к нему не лежит сердце и что вы дали обещание в другом месте: если вы меня не выдадите, я сообщу вам средство отделаться от Обинье так, чтобы он не смог к вам придраться». Опекун согласился и обнял Тифардьера. Тифардьер продолжал: «Вы должны выразить ему уверенность, что, женясь на вашей воспитаннице, он оказывает ей честь, будучи образцовым дворянином и человеком из хорошей семьи. Но как это случается с приезжими, его соперники распускают слухи, будто это не так, не смея подтвердить их в его присутствии. Вы попросите его вспомнить, как на празднестве в одном доме, куда некоторые лица принесли письма господина де Фервака, направленные против Обинье, он, Обинье, сказал им в лицо, что если не сможет набить им сердце опровержениями, набьет им щеки оплеухами. Он знает, что эти истории принудили его послать опровержение господину де Ферваку. А так как все это дошло до сведения госпожи д'Ампьер, герцогини де Рец, госпожи д'Этиссак, графини де Ларошфуко и других столь же знатных дам из того же рода, он хочет показать, что действовал не опрометчиво. Надо было бы заключить соглашение, по которому родственники девушки обязались бы подписать брачный договор, получив свидетельства о благородном и старинном происхождении Обинье и, в случае отказа, обещали вернуть их. «Я отлично знаю, — сказал Тифардьер, — что Обинье не сможет представить подобные грамоты».

Бугуэн поцеловал вестника, поблагодарил его и стал с нетерпением ждать выполнения их решения согласно этому совету. Обинье же, который раньше никогда не заботился ни об имуществе, ни о доме, ни о титулах, теперь получил вместе с частью мебели и родовые грамоты из аршиакского замка, куда они были положенына хранение. Узнав таким образом о своем происхождении, он прибег к надувательству и, чтобы удачно повести дело до конца, выбрал господина де Корнью, родственника своей возлюбленной, чтобы вручить ему свое сокровище, предупредив его: кто из родственников, боеспособных по возрасту, в это вмешается, будет иметь дело с Обинье. Итак, собравшись, господа де Маре, де Бугуэн, ла Тайе и Корнью обнаружили любопытное исследование о ссоре и тяжбе между отцом Обинье и дворянином по имени Арденн, спорившими о почетном месте в одном шествии, причем Обинье-отец утверждал, что происходит из дома анжуйских Обинье. А так как вышеупомянутый Арденн сослался на вольные ленные права и выставил против Обинье-отца королевских чиновников, причем тяжба стоила больше тысячи экю и продолжалась три года, надо было представить брачные договоры и разделы имущества по шести линиям. Все происходило от некоего Савари д’Обинье, уполномоченного короля английского в Шинонском замке. Пришлось также показать родственникам невесты часовню, им возведенную и украшенную родовым гербом, на котором изображен был стоящий на задних лапах вооруженный серебряный лев на золотом поле. Господа де ла Жуслиньер, происходившие от той же ветви, с тех пор покрыли своего льва горностаем. Эти вещи были, таким образом, найдены, и Обинье потребовал у старцев обещания составить и подписать свое решение, чтобы у него было на кого сослаться. После этого по возвращении к наваррскому двору, согласно условию, он женился на любимой девушке[674].

Через три недели, вернувшись в По, он нашел своего государя в великом гневе после гнусных оскорблений, которым королева Наваррская подверглась в Париже[675]. Об опасном путешествии, неохотно предпринятом Обинье в связи с этими событиями, вы прочтете в главе третьей книги, где он не захотел упомянуть о принятом им необычном решении убивать направо и налево кого попало в кабинете, если ему будет угрожать кинжал. Он не упомянул и о том, как проездом через Париж, дав переписать и засвидетельствовать свои бумаги, он послал подлинники в запечатанном ларце на хранение жене и запретил открывать его. Вопреки любопытству, свойственному ее полу, жена исполнила это приказание. Еще я должен сказать, что Сен-Желе, находившийся в По, впал в такое уныние после отъезда своего друга, что перестал стричь волосы и бороду. Увидя, что его посланец живой и невредимый входит в дворцовый сад в По, король тотчас сказал одному дворянину: «Передайте Сен-Желе, чтоб он остригся».

Несколько лет спустя герцог д’Эпернон по ходу своих дел приложил много усилий, чтобы помирить обоих королей. Находившиеся при короле Наваррском паписты строили всяческие козни, чтобы внушить ему желание поехать ко двору[676]. Председатель совета Сегюр решительно воспротивился этому благодаря вмешательству Обинье. Зная характер Сегюра, злонамеренные лица нашли способ отправить его ко двору. Там они приготовили ему столько услад, что овладели душой этого человека, склонного к крайностям, и тогда он обещал привезти своего господина, а по возвращении только и говорил, что король — ангел, а пасторы — дьяволы. Он примкнул к графине де Гиш[677], которую незадолго до того поносил. Наваррский двор был очень удивлен предполагаемым путешествием государя. И вот к какому средству прибег Обинье, особенно хорошо знавший Сегюра: однажды, когда Сегюр проходил через зал, где молодые придворные бились на рапирах, разгоряченный этими упражнениями Обинье, взяв его за руку, подвел к окну, выходившему на Ваизские скалы, и, указав ему на пропасть, сказал: «Я уполномочен всеми честными людьми этого двора обратить ваше внимание на этот обрыв, откуда вас заставят прыгнуть в тот день, когда наш государь уедет ко двору». Крайне удивленный, Сегюр спросил: «Кто посмел бы это сделать?» — «Если я не смогу сделать это один, — ответил Обинье, — вот мои товарищи; они на это готовы». Обернувшись, Сепор тотчас увидел десяток храбрейших юношей, нахлобучивших шляпы, как подучил их Обинье, хотя они не знали, о чем идет речь. Испугавшись, Сегюр отправился к королю, но рассказал ему не о своем страхе, а о том, что будто Обинье открыто называл графиню де Гиш колдуньей, обвинял ее в отравлении разума короля, сопоставляя ее ужасную рожу со страшной любовью, которой она воспылала, и советовался с врачом Оттоманом о питье, чтобы расколдовать короля. Сегюр прибавил, что у гугенотского государя столько же надзирателей, сколько слуг. Он еще рассказал, что господин де Бельевр, живущий напротив дома графини, увидя, как она шла к мессе в сопровождении только сводника, шута, влюбленного в мавританку, слуги, обезьяны и пуделя, упомянул в беседе с Обинье о почестях, воздаваемых при дворе подругам королей, и спросил у него, неужели наваррские придворные потеряли честь и почему эта дама показывается со столь скверной свитой. «Дело в том, — ответил злоречивый человек, — что при дворе есть благороднейшая знать, но видите вы здесь только сводников, шутов, слуг, обезьян и пуделей».

После этого, совершив поездку в Пуату, Обинье был предупрежден ла Булэ и Констаном, чтобы он остерегался вернуться: графине и Сегюру обещана его смерть. Получив это письмо в Мон-Лье, он оставил там своих лошадей, пересел на почтовых и приехал. У дворца он увидал Булэ, который, в отчаянии ломая руки, стал умолять его уехать. Но Обинье, против обыкновения, привесил к поясу кинжал и, пройдя через потайные двери, застал врасплох короля и графиню, одних, в кабинете старой королевы. Король колебался, не зная, как принять Обинье. Тот даже в лице не изменился; пользуясь близостью к своему господину, он не чинясь, спросил его: «Что случилось, мой повелитель? Почему столь храбрый государь дает себя увлечь столькими сомнениями? Я приехал узнать, виноват ли я и хотите ли вы заплатить мне за службу, как славный государь или как тиран». Смутившись, король ответил: «Вы ведь знаете, что я вас люблю, но прошу вас успокоить Сепора». Отправившись тотчас же к Сегюру, Обинье так потряс его упреками в подлости и видом кинжала, что Сегюр явился к королю со словами: «Государь, этот молодой человек честнее нас с вами». В доказательство примирения он велел выплатить Обинье причитавшиеся ему за его поездки две тысячи пятьсот экю, получить которые Обинье уже не надеялся.

Вернувшись к мужу, королева Наваррская примирилась со всеми, кроме Обинье. Тем не менее приглашенный на совещание лиц, замышлявших убить королеву, он своими укорами расстроил эти замыслы; за это король его поблагодарил.

Вступая в брак, Обинье обязался купить в Пуату землю ле Шайю. Между тем секретарь Паризьер предупредил короля, что необходимо воспрепятствовать трем делам в этой области: браку принца де Конде из-за Тайбура, браку д’Обинье из-за Марсэ и браку ла Персонна из-за Денана; тогда по этим трем делам были отправлены письма и распоряжения. Начались происки, но против ле Шайю они не удались: Обинье пристыдил прокурора и генеральных адвокатов Пуату за то, что приближенные навязывают великим государям столь низкие и недостойные цели.

(1585). Вскоре началась война Баррикад, перед которой гугенотские принцы съехались на важное совещание в Гитре[678].

То, что там произошло, подробнейшим образом описано в главе пятой книги тома II, там же рассказано о жестокой и кровавой битве при Сен-Манде; мне нечего добавить к сему повествованию.

Что же до поездки герцога де Меркюр в Пуату, то скажу лишь, что Обинье, служивший там боевым сержантом, начал с того, что против желания своего начальника приказал выдать пики пехотинцам, хотя маршал этих людей ненавидел. В «Истории» Обинье описал все это, скрыв себя под званием боевого сержанта.

Вскоре после Сен-Желе Обинье с десятком дворян и еще пятнадцатью солдатами взяли в плен три роты пехотинцев в Бриу, заставив их подписать капитуляцию; здесь применено было известное положение договора, опровергающее ту самую гнусную статью Собора в Бодензее.

(1585). Когда принц де Конде осадил Бруаж, он сделал вылазку в Анже[679], о чем вы можете прочесть в главе 12-й книги пятой; в этом деле Обинье подвергся величайшим опасностям, из коих самая удивительная описана ниже. В течение трех недель ходили слухи, будто Обинье убит в одном из уже помянутых боев; слухи эти достигли и госпожи д'Обинье; в один прекрасный день на ее скотный двор пришло пятнадцать коней и семь мулов мужа, которые среди других вещей привезли его шляпу и шпагу; при этом зрелище госпожа д'Обинье упала в обморок. Дело в том, что при выезде из пригорода Анже багаж Обинье, по его приказанию, последовал за полком, а сам Обинье оставил при себе лишь шапочку, надеваемую под каску, очень короткую шпагу и протазан; потом, вступив в родные места, он известил жену о своем прибытии двумя записками, из которых одну послал с расстояния десяти миль от дома, опасаясь, как бы от внезапной радости она не умерла.

(1586). По приезде он надеялся извлечь из своих неудач выгоду: отдохнуть; но герцог де Роан, жители Ла-Рошели и в особенности пасторы в полном составе заклинали его опять привести свой полк в боевую готовность и снова поднять знамя Израиля; при этом они поднесли ему необходимые для этой цели дары. Он начал с четырех рот, имевшихся в его распоряжении при осаде, потом выбрал остров Рошфор, чтобы обеспечить начало военных действий, собрал тысячу сто человек и двинулся на Пуату, где и совершил то, что описано в начале тома III (книга первая, глава 2-я). Следует также добавить, что он намерен был укрепиться на островах Ва и Сен-Филибер, не дожидаясь просьб господина де Лаваля. Оказавшись, вследствие этого, в опасности во время осады Сентонжа и Пуату, Обинье захватил Ольрон, где допустил важную ошибку: обнаружив некоторое сопротивление на острове, он настрого запретил своим офицерам пытаться высадиться на берег до него. Побуждаемый тщеславным чувством, он сел в лодку, взяв с собой Монтея и капитана Пру в качестве гребца. Вдруг, в трехстах шагах от своего корабля, ошеломленный, он увидел, что приближавшаяся к нему рыбачья барка оказалась военным судном, на котором находился капитан Медлен, искусный и прославленный воин. Располагая только шестьюдесятью мушкетами, но хорошо зная приемы плавания и береговые пески, капитан поднял паруса. И вот он плывет прямо на будущего ольронского губернатора. Пру кричит Обинье: «Вы погибли, единственное средство спасения для вас — пройти под бушпритом этого судна». Обинье соглашается. Пру поворачивает прямо на врагов; поняв его намерение, Медлен велит направить на него мушкеты и с двадцати шагов поливает лодку свинцом. Благодаря горячности неприятеля при стрельбе у Монтея была пробита только одежда. Пру был легко ранен, а Обинье остался невредим. Когда они отошли на десять шагов от носа судна, Пру встал и крикнул: «Повесьтесь, палачи: это ольронский губернатор!» Тут корабли не преминули дать по ним еще залп, но понапрасну: лодка врезалась в песок, они высадились, и в то же время на берег бросились солдаты Обинье; защитники острова бежали.

Добавлю к тому, что содержится в «Истории», следующее: в первый вечер, когда армия, прибывшая на пятидесяти судах, готовилась к высадке, два шлюпа с Ольрона, на каждом из коих было по двадцать человек, ворвались в самую середину армады, захватили две сорокатоннажных барки и начали буксировать их к берегу, под залпами с обеих галер; один из шлюпов был перехвачен, второму удалось достичь Ольрона. Происшествие это описано в книге первой тома III.

Знайте также, что в продолжение всего ольронского боя Обинье был только в рубашке, кроме двух раз, когда надел каску, чтобы отправиться на разведку. Островитяне собрали четыре полные повозки припасов, среди которых были приготовлены три дюжины фазанов, с целью порадовать ими господина де Сен-Люка. Подъехав к местечку и увидя перемену в судьбе, они захотели вернуться. Этому воспротивился прокурор острова, большой весельчак и шутник; он привез эти припасы и сказал Обинье: «Сударь, не надо скрывать положение дел, мы приготовили этот подарок для того, кто останется хозяином».

Первым распоряжением после освобождения острова было снять с должности капитана Бурдо, сержант-майора, за то, что, обязанный защищать лучшую часть окопов, он со своей ротой решил сдаться отдельно. Было принято решение перерезать этих людей. Но старый военачальник, по имени Лаберт, заявил, что подобное кровопускание нецелесообразно. Тогда Обинье ввел в караулы двадцать дворян, обеспечивающих верность роты. В свое оправдание Бурдо ссылался на то, что его отряд по большей части состоял из папистов. Вскоре начали возводить укрепления; в две недели соорудили завалы и в три месяца — два рва, из которых один наполнили ключевой водой, а другой — морской, с рыбами, пресноводными и морскими.

Прибыв в Ла-Рошель, король Наваррский посетил Ольрон, но не пожелал увидеть солдат местного гарнизона на вечернем параде, потому что граф де Ларошфуко уведомил его, что они отняли у купцов, плывших мимо Ольрона, двести пар пунцовых штанов с серебряными позументами. К тому же великолепные пиры, которые Обинье задавал всем придворным, вызвали зависть государя и слуг.

Католики из Бруажа произвели пять вылазок на остров, но каждый раз бывали отбиты, и скоро больше не осталось солдат, которые не были бы взяты в плен. Однако все они были отпущены на свободу за выкуп, кроме тех, кто был захвачен в большом сражении. Этим пришлось вызволять галеры капитана Буассо и его сподвижников. Веселое это положение завершилось взятием в плен самого губернатора, каковое описано в конце главы 5-й. Затем последовало решение Обинье вернуться в тюрьму, где он доказал свою верность. В смертельной опасности он обратился к Богу с молитвой, которую на следующий день, освобожденный, переложил в латинскую эпиграмму, впоследствии помещенную среди других его эпиграмм и начинающуюся словами: Non te caeca latent[680].

Я уже говорил вам о завистливом характере короля Наваррского. Вот вам некоторые образчики. Один молодой человек из хорошей ларошельской семьи презирал бедного пехотинца, младшего офицера, под командой которого он служил и по приказу которого дважды стоял под ружьем. Однажды он оскорбил его, крикнув: «Ты мне не командир!» Офицеры гарнизона, собравшись, приговорили его к расстрелу. По просьбе младших офицеров этот приговор был заменен разжалованием и исключением из списков. Тогда тетка этого молодого человека, при посредничестве двоюродной сестры, рассказала королю о суровом приговоре, на который жаловался ее племянник. Воспользовавшись этим случаем, чтобы оскорбить Обинье, король послал за ним пристава совета.

Ольронский губернатор, считая, что король призывает его, чтобы узнать его мнение о приближении маршала де Бирона[681], был поражен, увидя своего молодца, разодетого в шелк, стараниями его кузины, и сопутствуемого мэром Гитоном и двадцатью другими родственниками, ждавшими у дверей совета. Насмешливо отвесив несколько поклонов входившему Обинье, король сказал: «Да хранит вас Бог, о Серторий[682], Манлий Торкват[683], старый Катон[684], и, если в древности существовал военачальник еще суровей, да сохранит вам Бог и его!» На эту колкость Обинье немедленно ответил: «Если дело идет о правиле дисциплины, против которой вы являетесь обвинителем, позвольте заявить вам отвод». Тут он вышел в другую комнату. Не пожелав сесть, Обинье сослался только на отказ в повиновении и замолчал. После обмена мнений председательствовавший господин де Вуа горячо поблагодарил Обинье, попросил его и впредь защищать дисциплину от дурных начальников, во власти которых она находится, и прибавил: «Мы должны исправить только одно: столь справедливо приговорив к смертной казни бунтовщика, стоявшего на часах, вы, однако, взяли на себя смелость смягчить этот приговор, между тем как это право принадлежит только генералу». Очень довольный, что его порицают именно за это, Обинье заявил совету, что, будучи отрезан морем от материка, а также имея поручение отливать пушки и готовиться к сражению, он позволил себе простить солдата. С его объяснениями согласились, а короля долго открыто порицали за его вражду к поддержанию порядка и к справедливому правлению. Подобные колкости и в особенности продажа ольронского округа врагам, чего Обинье не мог вынести, так как приобрел его слишком дорогой ценой, вызвали в нем желание вернуться домой и внушили ему справедливую жажду мщения. Он пришел к несправедливой мысли, которой раньше не могли породить в нем ни огорчения, ни опасности: выйти в формальную отставку и потом умереть при выполнении какого-нибудь великого дела. Но, видя, что партия привержена религии, он решил презреть все, чему его наставляли с детства, взяться за изучение спорных пунктов религий и жадно искать в римско-католической вере хотя бы крупицу для спасения души. В гневе он обнаружил и огласил это намерение. Тогда господин де Сен-Люк, де Лансак, д’Ала и другие враги-паписты послали ему отовсюду книги. Сначала Обинье принялся читать Панигаролу[685], но бросил его за болтливость. Потом Кампиануса, и был восхищен его красноречием. Но это было не то, чего он искал, и, отбросив эту книгу, он написал на титульном листе: «Declamationes»[686] вместо: «Orationes»[687]. Потом ему попалось под руку все, что в то время было издано Беллармином. Он проникся приемами и силой этой книги, ему полюбилось кажущееся простодушие автора, приводящего выдержки из враждебных ему текстов; он надеялся найти то, чего искал. Однако, принявшись за любознательное исследование с помощью Витакера и Сибранда Люберта[688], он больше чем когда-либо утвердился в своей вере, а тем, кто спрашивал у него о плодах его чтения и о его намерениях, отвечал, что победил соблазн усердием, ибо перед чтением становился на колени и молился.

Через шесть месяцев дела партии пришли в жалкое состояние. Король старался помириться с Обинье и в знак примирения дать ему на воспитание своего новорожденного побочного сына[689]. Обинье оставил это предложение без внимания. Тогда король предложил ему предпринять разведку к Тальмону[690].

(1587). Как раз в то время, когда герцог де Жуайез собирался в свою первую поездку в Пуату, албанцы послали вызов к сражению на копьях двадцати шотландским дворянам[691], о чем рассказывается в главе одиннадцатой книги первой последнего тома. Добавлю к сему, что Рузий, начальник албанцев, сказал: если один из шотландцев погибнет, албанцы отнюдь не уменьшат численности своих бойцов; на это Обинье заметил, что он в таком случае станет на сторону шотландцев, — последовал ответ, что тот будет тогда албанцем; в заключение Обинье произнес: «Будем же шотландцами и албанцами, и пусть ни один не погибнет», каковые слова и были скреплены рукопожатием.

К чести армии, разведка эта способствовала поражению двух главных отрядов герцога де Жуайеза, как вы и увидите из главы 12-й следующей книги. После этих трудов и сражений Обинье проболел четыре месяца. Еще не выздоровев и узнав о готовящейся битве, он направился в Тайбур. Не найдя там уже выступившей армии, он, за неимением лучшего прикрытия, набрал пятнадцать отделившихся аркебузиров, восемь всадников и много челяди; из них, опасаясь засад в Сенте, он составил цепь как можно длинней, что было легко сделать, так как эти люди привыкли к беспорядку; это послужило ему на пользу, когда он наткнулся на три роты в трех засадах, ночью, в очень густых лесах, на узкой дороге. Благодаря длинной цепи все три засады были сняты и его солдаты не были окружены. Обинье два раза атаковал врага и несколькими ударами шпаги рассеял эту сволочь; люди из Сента унесли мертвым одного лейтенанта и одного ротного знаменосца, а также нескольких солдат, раненных в схватке, у Обинье ранен был только один человек. Удачно распутав это дело, Обинье присоединился к армии при ее выходе из Монгиона и на следующий день служил королю оруженосцем в сражении, пока король ехал на своем куцехвостом коне. Потом в числе пяти членов военного совета Обинье участвовал в выработке плана сражения, и король не отверг его мнения. Особенно хорошо поступил Обинье, предохранив левый фланг, как это описано в главе 14-й[692]. Перед боем король переменил коня: тогда Обинье занял место среди бригадных генералов. В стычке после первого натиска он вынужден был иметь дело с господином де Во, лейтенантом господина де Бельгарда, который, увидя, что у противника лицо открыто (так как Обинье был еще слаб), сильно ударил его мечом, но попал в подбородник шлема; там же Во, не имея шлема, получил удар в правый глаз. Обинье пронзил ему голову. Уже раньше три или четыре раза, в разных местах, Обинье имел дело с этим же противником. При преследовании к нему присоединилось десять видных дворян, попросивших его начальствовать над ними, что он и сделал. На протяжении трех миль они гнали врагов с боем, помешав им собрать свои силы.

У короля Наваррского руки теперь были развязаны; он пожелал осуществить в Бретани некий замысел, который Обинье пятнадцать лет назад хотел поручить господину де ла Ну, а потом виконту де Тюренну. Этот последний преклонил колени перед королем, предлагая выполнить поручение. Но государь, не желая ничего прибавить к славе первого и могуществу второго, долго отказывался, а потом пожелал осуществить этот замысел при помощи более хрупкого орудия, которое можно будет разбить, когда оно слишком заблестит. Поэтому он поручил это дело дю Плесси-Морнэ и заставил Обинье, как автора плана и человека нужного, помогать ему в работе. Обинье согласился и на это, как на почетное предложение, но указал королю, что дело не удастся, так как морские силы подчинены сухопутным, а должно быть наоборот; так и случилось.

(1588). Между тем государь осадил Бовуа-сюр-Мэр, где пожелал вырыть траншею, состязаясь с несколькими полковниками; но, увидя, что те его опережают, поручил свою работу Обинье. Чтобы опередить их, Обинье выбрал восемь капитанов, дал каждому по шести солдат с наспех сделанными щитами и начал рыть свою траншею от края рва.

Кое-что об этом деле рассказано в 7-й главе книги второй.

По возвращении оттуда между Сен-Жаном и Ла-Рошелью король Наваррский, усадив рядом с собою господина де Тюренна и Обинье, поведал им свои сомнения: жениться ли ему на графине де Гиш, которой он дал безусловное обещание? Он попросил первого и приказал второму быть готовым на следующий день высказать свое мнение: первого — как доброго друга, второму — как верному слуге. Ночью господин де Тюренн, опасаясь этого поручения, придумал предлог, чтоб уехать в Маран, а Обинье, связанный своей должностью в качестве оруженосца, решил исполнить свой долг. Утром, едва выехав из города и запретив кому бы то ни было приближаться к нему, король взял с собой одного Обинье. Сказав несколько слов об отговорке виконта, он принялся говорить и в течение двух с половиною часов привел тридцать историй о древних и новых государях, которые оказались счастливыми, женившись ради своего удовольствия на женщинах более низкого происхождения. Потом коснулся такого же количества других браков, в которых стремление вступить в выгодное родство оказалось гибельным и для государя и для государства. В заключение он упомянул о несправедливости тех, кто бесстрастно хочет распоряжаться страстной душой государя. Наконец король сказал Обинье: «На этот раз я особенно нуждаюсь в вашей прямоте». Обинье же, проведя ночь в мыслях о порученной ему задаче и получив приказание говорить откровенно, начал с того, что ненавидит дурных слуг, подыскивающих подобные истории для своих господ и непростительно виновных в том, что бесстрастно разжигают простительную страсть. «Государь, — сказал он, — все эти примеры прекрасны, но бесполезны для вас: ведь упомянутые вами государи пребывали в состоянии мира, их не преследовали, они не скитались, как вы. А вашей душе и вашему положению опорой служит только добрая слава. Государь, вы должны различать в себе четыре звания: Генриха, короля Наваррского, наследника французской короны и покровителя церквей. У каждой из этих особ есть свои слуги, которых вы должны оплачивать в различной монете, по их различным должностям. Тем, кто служит Генриху, вы должны поручить Генриха, то есть дела вашего дома; слугам короля Наваррского — обязанности вашей верховной власти; тем, кто следует за дофином[693], вы должны платить надеждой, ибо их привлекает надежда, и манить их к этой прекрасной цели, проявляя щедрость. Но платить тем, кто служит покровителю церквей, задача трудная для государя, ибо награда этих людей — усердие, честность, добрые дела; кто является в каком-нибудь отношении вашим слугою, в другом — ваш сотоварищ, но при условии, что он должен оставить вам наименьшую долю опасностей и наибольшие почести и выгоды войны. Зная, как вы ненавидите чтение, я не подозреваю вас в том, что вы нашли приводимые вами примеры в книгах. Этот неправедный труд должен быть последним для тех, кто взялся за него, чтобы угодить вам, причиняя вам вред. Все упомянутые вами государи не имели значительных слуг, которые являлись бы судьями и помощниками своих повелителей; их слуги должны были терпеливо выжидать, пока пройдет государев гнев и смолкнет брань. Итак, государь, поделите ваши мысли и отдайте по крайней мере половину их слугам, благодаря которым вы существуете. Я сам был слишком влюблен, чтобы надеяться или желать разбить ваше сердце своими доводами. Вы охвачены страстной любовью; не надо больше обсуждать, сумеем ли мы изгнать ее; но говорю вам: чтобы насладиться любовью, вы должны стать достойным вашей возлюбленной. По виду вашему я заключаю, что вы находите эти слова странными. Я хочу сказать, что ваша любовь должна пришпорить вас, чтобы вы добродетельно занялись делами. Возлюбите ваши Советы, которых вы бежите, отдайте ваше время свершению нужных дел, преодолейте мелкие недостатки (они вам вредят) и лишь потом, победив врагов и невзгоды, возьмите пример с упомянутых вами государей, когда по своему положению уподобитесь им. Герцог Анжуйский умер, вам остается подняться только на одну ступеньку, чтобы достигнуть трона. Примите еще одно свидетельство моей верности: не совершайте наполовину дела настоящего времени в тщеславной надежде на будущее; теперь вы меньше заботитесь о государстве, которое принадлежит тому, кто придет (с Божьей помощью). Но если вы занесли ногу, чтобы взойти на ступень до того, как эта ступень опустела, как это бывает при фехтовании, достаточно будет одного удара, чтобы повалить вас, если в это время ваша нога повиснет в воздухе». Король Наваррский поблагодарил Обинье и клятвенно обещал отложить на два года свою женитьбу.

По приезде в Сен-Жан Обинье помог государю сойти с коня и, узнав, что господин де Тюренн, утомленный дорогой, лег в постель, пошел пересказать ему свою речь. Конец ее прервал явившийся король. Он пересказал виконту вышеприведенные слова в том же порядке, но так, как если б они не исходили от другого лица, а были порождены его собственным воображением.

Вскоре начались приготовления к осаде Ниора. Уезжая последним, взяв с собою двух лакеев, чтобы отослать их государю, Обинье получил известие о смерти господина де Гиза[694] и повез эту новость за три мили от театра военных действий. При взятии Ниора ему выпало на долю выдержать натиск капитана Кристофа и зажечь первую петарду. Потом, взяв с господ Сен-Желе и Парабера обещание, что они последуют за ним, он повел первый отряд. Затем он вступил в неудачный бой с отрядом дАрамбюра. С обеих сторон погибло три дворянина и два солдата; один его большой друг потерял глаз[695]. Вы прочтете в главе 16-й книги второй о том, как в Майезэ, взятом после Ниора[696], Обинье остался губернатором, к досаде своего государя, намеренно давшего ему этот самый жалкий округ, чтобы заставить его убраться. Но Обинье слишком устал бросаться в разные стороны.

Надо было пойти на помощь в Ла-Гарнаш[697], куда, вопреки советам Обинье, выступил господин де Шатийон[698] и сам повел свои войска ночью; часть их погибла бы без подкрепления Обинье. Когда Обинье вернулся, оставшийся из-за болезни в Ла-Мотт король захотел по выздоровлении посмеяться: он приготовил приказ о предстоящем деле поблизости от Майезэ. Но губернатор велел подделать другой, совершенно сходный, приказ для своих людей, чтобы отделаться от короля. Когда же извещение пришло, король сказал ему: «Мы думали поднять ложную тревогу, но пришло настоящее уведомление, что вы должны спешно вернуться в свою крепость». Обинье весело вернулся к себе. Это явилось первым отдыхом, или, вернее, первой передышкой среди трудов, которые он выполнял приблизительно с пятнадцати до тридцати семи лет. По справедливости, Обинье мог сказать, что, кроме тех дней, когда он болел и страдал от ран, он не провел без работы и четырех суток подряд.

После свидания королей[699] и сражения при Туре, куда прибыл Обинье, король осадил Жержо; там Обинье вместе с Фронтенаком совершил то, что описано в главе 21-й той же книги, где он называет себя «еще один человек». Он повел добровольцев на осаду Этампа, потом он стоял под Парижем в одном из пяти конных пикетов, которые расставил сам король; после смены караула, желая вызвать на бой Сагонна, Обинье один, тайком отправился на Пре-о-Клерк. Там он окликнул передового всадника, по имени Леронньер, квартирмейстера при графе де Тоннере. Всадник ответил ему только бранью и отказом, вызывая его на бой, впрочем, представлявшийся невозможным: их разделял огромный ров. Увидя на этом человеке посеребренное оружие, Обинье решил разглядеть его поближе, но, так как там протекала река Орж, не заметил рва и был очень удивлен, очутившись на самом краю его, и тут волей-неволей должен был, пришпорив коня, решиться на все. Хорошо, что его конь умел славно прыгать. Его противник на другом краю рва встретил его пистолетным выстрелом; тотчас же к горлу его был приставлен пистолет Обинье. Он был вынужден просить пощады и безоговорочно сдаться, хотя восемь или десять всадников поскакало к нему на помощь. Он был живьем привезен к принцу де Конти и к господину де Шатийону, находившимся не ближе Вожирара. Только что раненный король Генрих III[700] был обрадован этим происшествием; он пожелал видеть пленника, но, вопреки приказанию своего государя, Обинье не захотел, как он выразился, шарлатанить.

Король Наваррский, который должен был теперь стать французским королем, повел ночью в покои умиравшего короля восемь своих приближенных, надевших панцири под камзолы. Озабоченный до крайности множеством дел, он запер в одной комнате Лафорса и Обинье, который произнес речь, приведенную в главе 23-й книги второй[701].

(1590). В первый же вечер, когда французская и испанская армии очутились одна против другой между Шель и Ланьи, король приказал Обинье снять стоявшие днем пикеты. Приняв Обинье за командира, испанские конные стрелки вовлекли его в стычку, в которой он чуть не погиб. На следующий день, находясь при ставке короля, Пишри и он тайком отлучились с целью разжечь перестрелку, казавшуюся им слишком вялой. Затем они воевали в Рулэ, что описано в конце главы 7-й книги третьей; там же именно Обинье явился посредником между королем и маршалом Бироном.

В той же книге, в главе 10-й, рассказывается о его делах; там выведен он в звании полковника, а также и офицера, под чьим предводительством был взят Монтрей.

О нем же идет речь в главе 14-й, там, где описывается, как посол Эдмонт вмешался в бой, дабы спасти Обинье, равно как спас его, сброшенного с коня двумя ударами копья, Арамбюр.

При осаде Руана король почтил его званием боевого сержанта, по предложению герцога Пармского. Здесь Обинье восхваляет своего господина, превзошедшего в храбрости и Роджера Виленса и его самого; в главе 22-й приводится речь Обинье, опровергающая речи д’О, убеждавшего короля отречься от своей религии. К этому надо прибавить, что при перестрелке под Пуатье Обинье признал Плюзо и остерег его от аркебузной стрельбы; за это он был награжден здоровым выстрелом из мушкета, попавшим в правое плечо его коня, причем пуля вышла через бедро сзади; конь не испугался; это был тот же конь, по имени Паспорт, который перескочил ров на Пре-о-Клерк.

Обинье прибыл к осаде Ла-Фер в Шони. Он носил траур по жене, умершей несколько месяцев назад; впоследствии в течение трех лет он не провел ни одной ночи, не оплакивая ее. Желая удержаться от слез, он сжимал руками селезенку, вследствие чего у него образовалось скопление застывшей крови; однажды он испражнился ею: она вышла в виде плотного сгустка. Принять участие в осаде его побудили следующие обстоятельства: на одном съезде, когда он работал над делом, о котором вы прочтете дальше, его сотоварищи сказали, что его стойкость вызвана только отчаянием. По их словам, он никогда не пользовался милостью короля и не смеет появиться перед ним. А так как король за столом, при всех, поклялся его убить, Обинье, чтобы отменить это решение, совершил шесть путешествий, из которых одним и явился его приезд. Как только он прибыл в дом герцогини де Бофор, где ждали короля, два видных дворянина сердечно посоветовали ему ехать, потому что король гневается на него. И действительно, Обинье услышал, как несколько дворян спорили, передадут ли его в руки караульного начальника или дворцового коменданта. Тем не менее вечером Обинье стал между факелоносцами, ждавшими короля. Когда карета остановилась у крыльца, он услышал, как король сказал: «Вот монсеньор д’Обинье». Хотя это величание титулом монсеньора пришлось Обинье не по вкусу, он подошел к выходившему государю. Король приложил щеку к его щеке, приказал ему помочь герцогине[702] выйти, а ей велел снять маску, чтобы поздороваться с Обинье. Тогда в толпе послышалось: «Вот вам и комендант!» Запретив другим следовать за собою, король ввел одного Обинье со своей возлюбленной и с ее сестрой Жюльеттой. Обинье гулял между герцогиней и королем больше двух часов. Тогда-то и были произнесены слова, впоследствии передававшиеся из уст в уста. Показав при свете факела свою пронзенную губу[703], король выслушал и не истолковал в дурном смысле следующее предостережение Обинье: «Государь, пока вы отреклись от Бога только губами, он пронзил вам только губы, но когда вы отречетесь от него в сердце своем, он пронзит вам и сердце!» Герцогиня воскликнула: «О, какие прекрасные слова! Но к месту ли они сказаны?» — «Нет, сударыня, не к месту, — сказал Обинье, — ибо они ни к чему не послужат».

Восхищенная смелостью Обинье, эта дама пожелала снискать его дружбу. Король тоже этого хотел, замыслив поручить нашему Обинье воспитание маленького Сезара, нынешнего герцога Вандомского[704]. Он велел принести ребенка и голого положить его на руки Обинье. Когда ребенку исполнится три года, — предполагал король, — Обинье повезет его в Сентонж, чтобы воспитать его и укрепить его положение среди гугенотов. Но так как это намерение было оставлено, бросим и мы говорить о нем.

Нелишне будет упомянуть в конце 12-й главы и о том, что король, тяжко заболев, послал за уезжавшим Обинье. Заперев его в своей комнате, дважды став на колени и помолившись, он приказал ему во имя всех горьких, но полезных истин, которые когда-то высказал Обинье, решить, согрешил ли он, король, против Святого Духа. Сначала Обинье попытался заменить себя пастором, потом заговорил о четырех проявлениях этого греха: во-первых, король сознательно сотворил зло; во-вторых, одну руку он протянул духу заблуждения, а другой оттолкнул истину; в-третьих, жил без покаяния, каковое действенно только при настоящей ненависти к греху и к самому себе за этот грех; в-четвертых, через все это он потерял веру в милосердие Божье. Для разрешения вопроса Обинье посоветовал королю познать самого себя. После четырехчасовой речи Обинье и шестикратно сотворенной королем молитвы диалог этот был прерван. На следующий день, чувствуя себя лучше, король больше не захотел слушать эти речи.

Вы слышали, что короля разгневали религиозные дела. Знайте же, что за несколько месяцев до этого в сен-мексанском[705] синоде Обинье поднял вопрос о давно проигранных делах, начав говорить о них во время ужина за круглым столом; результаты этой беседы описаны в главах 10-й и 11-й помянутой книги.

Потом, на большом съезде, продолжавщемся около двух лет, в Вандоме, Сомюре, Лудене и Шательро, Обинье, всегда выбираемый в числе трех или четырех лиц, смело выступавших против уполномоченных короля, сделал несколько выпадов, озлобивших против него государя и еще больше весь двор. Председатель Канэ, иначе Лефрен, готовясь отречься от протестанства и обратиться в католичество, был принят в число высокопоставленных лиц герцогом Буйонским, некогда виконтом де Тюренном, желавшим прославиться больше, чем великие государственные мужи, которые вели переговоры в Шательро. Канэ внес важные предложения во славу верховной власти и в ущерб партии. Тогда Обинье, заметив, что шесть человек, высказавшихся до него, значительно понизили тон, повысил голос больше, чем когда-либо. Прервав его речь, Лефрен-Канэ встал и воскликнул: «Разве так ведут себя на королевской службе?» Обинье возразил: «Кто вы такой, чтоб учить нас, что такое королевская служба? Мы несли ее до того, как вы стали пешком под стол ходить. Не надеетесь ли вы столкнуть служение королю со служением Богу? Научитесь же не перебивать речи и молчать, когда надо!» Они дошли до колкостей. Наконец Лефрен воскликнул: «Да где мы находимся?» Обинье ответил: «Ubi mures ferrum rodunt»[706]. Это очень кстати подействовало на присутствующих: в то время разбирался вопрос о безопасности в крепостях.

Этот председатель, ни у кого не пользующийся уважением, выставил Обинье в плохом свете перед королем. Когда же герцог Буйонский хотел указать, что надо почитать председателя, столь высокопоставленное должностное лицо, Обинье возразил: «Да, должностное лицо, которое готовится отречься». Через три месяца Лефрен так и поступил. Кончилось тем, что во всех колкостях и резкостях на совещании обвинили Обинье; он был прозван «козлом отпущения»[707], потому что все срывали злобу на нем.

Король также гневался. Однако когда был поднят вопрос, где поместить пленного кардинала Бурбонского[708], которого Лига провозгласила королем и который чеканил во Франции монету под именем Карла X, его решили перевезти из Шинона, где он находился под надзором господина де Шавиньи, в Майезэ, где губернатором был Обинье. А когда господин дю Плесси-Морнэ сослался на крупные неприятности с Обинье и на постоянные ссоры его со своим государем, ему ответили, что понятое как следует слово Обинье является достаточным средством против всех этих зол.

Когда король-кардинал попал в плен к Обинье, герцогиня де Рец послала одного итальянского дворянина, взявшего пропуск в двух милях от Майезэ, со следующим письмом к губернатору:

«Кузен мой, прошу вас принять подателя сего и понять в хорошем смысле свидетельство совершенной дружбы и сердечной заботливости, которое мы, господин маршал и я, посылаем вам по поводу вашего возвышения и доброго здоровья наших кузенов, детей ваших. Покажите же, что вы чувствительны к оскорблениям, воспользовавшись случаем, благодаря которому я хочу доказать вам мою преданность» и т.д.

Итальянец изложил порученное ему дело, предлагая двести тысяч дукатов наличными или же округ Бель-Иль со ста пятьюдесятью тысячами экю, если Обинье закроет глаза, чтобы дать освободить пленника.

Обинье устно ответил ему: «Второе предложение было бы мне удобней, чтобы в мире и безопасности есть хлеб моей неверности; но моя совесть следует за мной по пятам, она сядет вместе со мной на корабль, если я отправлюсь в Бель-Иль. Итак, возвращайтесь и будьте уверены, что, если бы не мое обещание, я отправил бы вас к королю».

В Пуатье некий капитан Дофен пиратствовал в болотах Пуату и Сентонжа. Обиженный графом де Бриссаком, он пожелал ему отомстить. В то время члены Лиги многократно пытались взять Майезэ, чтобы спасти своего короля; Дофен дал знать Обинье, что хочет поговорить с ним с глазу на глаз; Обинье получил два особых предупреждения: одно из Пуатье, другое из Ла-Рошели, что этот Дофен подослан де Бриссаком убить его, Обинье. Тем не менее, не желая отказаться от своего намерения, захватить в плен графа, он пожелал удостовериться в намерении Дофена необычным способом. Назначив ему свидание в одном покинутом доме на рассвете, губернатор вышел из крепости совершенно один, приказал поднять за собой мосты и, встретив Дофена, сказал ему: «Мне хотели помешать говорить с тобой, так как ты будто подослан меня убить; и я не захотел расстроить наше дело, но хочу рассеять это подозрение честным поединком: вот я принес кинжал, ты можешь взять его или мой собственный, чтобы с помощью оружия исполнить свое обещание; если хочешь, можешь это сделать с честью. Вот лодка, которую я приказал привести, чтобы дать тебе выбраться из болота». Услышав это, Дофен бросил свою шпагу к ногам Обинье со всеми изъявлениями покорности, на какие только был способен этот грубый человек, и таким образом они доверились друг другу. Заметьте это происшествие как один из моих важных проступков.

Через некоторое время дю Плесси-Морнэ вступил в богословский спор с епископом Эвре[709]. Две недели спустя в Париж прибыл Обинье. Король уполномочил его выступить в прениях с тем же епископом. Прения продолжались пять часов в присутствии четырехсот видных лиц. Епископ уклонился от доводов, произнося длинные речи. Обинье же составил доказательство, две посылки которого взял из вышеупомянутых речей епископа в его же выражениях. Вынужденный распутывать этот узел, епископ так устал, что у него со лба на рукопись Златоуста скатилось столько пота, сколько могло бы влиться в скорлупу яйца. Конец этого спора определился следующим силлогизмом:

«Кто заблуждается в каком-нибудь вопросе, не может быть в нем судьей!

Отцы церкви заблуждаются в вопросах богословских споров, как это обнаруживается в том, что они противоречат самим себе.

Следовательно,отцы церкви не могут быть судьями в вопросах богословских споров».

Епископ одобрил форму и большую посылку; малую же надо было доказать. Обинье написал свой трактат «De dissidiis patrum»[710], на который епископ так и не ответил, хотя король и требовал от него этого.

В конце 13-й главы тома III вы можете прочесть пламенную речь, произнесенную неким губернатором, считающимся горячим приверженцем истинной веры. Губернатор этот — Обинье, доказавший своей речью, что нерушимая его приверженность делу гугенотов отнюдь не позволяла ему прибегать к незаконным средствам для защиты его дела.

(1601). Вскоре после этого умер ненавидимый королем герцог де ла Тремуй[711], и Обинье, не видя никого среди подкупленных людей, на кого можно было бы положиться, чтобы защищать свою жизнь в случае преследований, замыслил покинуть королевство и велел снарядить небольшое судно в Энаме, на которое уже раньше отправил четыре своих сундука. Он велел грузить два последних сундука, когда прибыл королевский курьер с собственноручными письмами от короля, а потом от герцога Буйонского, в то время находившегося при его величестве, и еще от господина де ла Варенна. Эти письма подтверждали, что Обинье будет принят при дворе хорошо. Больше всего придало уверенности Обинье письмо де ла Варенна, человека наименее достойного, хотя король написал ему собственноручно с былой непринужденностью; у детей Обинье есть много подобных писем, свидетельствующих о необычной близости между их отцом и королем. Призванный якобы, чтобы отдавать распоряжения ла Бру и Бонуврие (первому — по устройству конных боев на копьях и турниров, второму — по устройству состязаний в борьбе), он провел два месяца при дворе, и ни разу король не намекнул ему на прошлое и устроил так, что дежурный оруженосец предоставил свое место Обинье как старшему оруженосцу. Обинье принял это предложение. Войдя в лес, король обратился к нему со следующими словами: «Я еще не говорил с вами о заседаниях, где вы чуть не испортили все дело, потому что оставались честным, а я подкупил всех ваших главарей и одного из них сделал своим соглядатаем и вашим предателем за шестьсот экю. Сколько раз, видя, что вы не исполняете мою волю, я говорил:

О, если бы народ
Услышал голос мой,
С победой легкою
Вернулся б я домой,
и так далее.

И что же! Бедняги, среди них оказалось мало таких, которые занимались делом. Все остальные были заняты своим кошельком и старались заслужить мою милость в ущерб вам. Могу похвастать, что подкупить человека из лучшей французской семьи стоило мне всего лишь пятьсот экю».

Выслушав много речей в том же роде, Обинье ответил: «Государь, я подвергся избранию, которого избегал, тогда как другие его добивались. От меня потребовали присяги, которая полагается в подобных случаях и которую я не умел ни забыть, ни изменить; знаю только, что все наши на вид усерднейшие деятели, кроме господина де ла Тремуя, продавали свой труд вашему величеству, притворясь, будто пекутся о ваших делах. Я бы солгал, сказав то же самое о себе; я трудился во благо Божьих церквей, с тем большим рвением, чем больше они были унижены и ослаблены, потеряв в вас покровителя. Да пребудет милосердный Бог вашим богом! Государь, я предпочитаю покинуть пределы вашего королевства и отказаться от жизни, чем заслужить ваши милости, предавая моих братьев и сотоварищей». На это последовал странный ответ: «Знаете ли вы, — спросил король, — президента Жанена?»[712] После отрицательного ответа Обинье король продолжал: «Это в его голове вызревали все замыслы Лиги; он привел мне те же доводы, что и вы. Я хочу, чтобы вы с ним познакомились: я скорее доверюсь вам и ему, нежели людям, которые вели двойную игру».

К этому разговору я хочу прибавить еще один: он произошел перед отъездом. На прощанье король несколько раз поцеловал Обинье и потом отпустил его, но Обинье опять подъехал к нему и сказал: «Государь, глядя вам в лицо, я, как когда-то, позволю себе вольность и осмелюсь спросить у моего государя то, что друг спрашивает у друга: будьте хоть на миг откровенны и скажите, за что вы меня возненавидели?» Побледнев, как всегда, когда он говорил чистосердечно, король ответил: «Вы слишком любили ла Тремуя». — «Государь, эта дружба созрела на службе у вас», — ответил Обинье. «Да, но когда я его возненавидел, вы не перестали его любить», — возразил король. «Государь, я воспитывался у ног вашего величества, преследуемого столькими врагами и бедствиями, что вы нуждались в слугах, которые не только любили страдальцев и не оставили вашу службу, но еще и удвоили бы свою преданность, ибо над вами тяготела высшая власть; примите от нас урок добродетели». Вместо ответа король поцеловал Обинье и простился с ним.

Заговорив о господине де ла Тремуе, о честности которого вы прочтете в томе III, книге 6-й, главе десятой, я должен рассказать, как те, кто стойко боролся за партию, беспрестанно подвергались смертельным опасностям и поклялись умереть вместе; как король приказал двинуть войска, чтобы обложить герцога в Туаре, а герцог написал Обинье: «Друг мой, прошу вас, согласно нашим клятвам, приехать умереть вместе с вашим преданнейшим слугой». Обинье ответил: «Сударь, ваша просьба будет исполнена, хотя я порицаю в вашем письме одно: вы сослались на наши обещания, которые нам слишком памятны, чтобы надо было о них напоминать». Однажды, объезжая область, чтобы собрать друзей, они пересекли один городишко, где накануне обезглавили и колесовали нескольких убийц. Заметив, как побледнел герцог при этом зрелище, Обинье взял его за руку со словами: «Созерцайте это без страха: делая то, что мы делаем, должно заранее привыкнуть к виду смерти».

Через два года состоялся съезд в Шательро[713], куда король послал герцога де Сюлли. Господин де ла Ну и Обинье, в их отсутствие, были выбраны уполномоченными от Сен-Мексана. Тогда Обинье прибыл в Шательро, чтобы отказаться от необычного избрания и указать, что ненависть к нему может повредить порученным ему делам; он вышел на время обсуждения этого вопроса. Однако вместо того, чтобы удовлетворить просьбу Обинье, несмотря на все его отговорки, ему поручили уведомить герцога де Сюлли (притязавшего на председательствование), чтобы он воздержался от участия в заседаниях, кроме тех случаев, корда он пожелает говорить от имени короля.

К концу этого совещания герцог де Сюлли именем короля приказал собравшимся разъехаться, но благодаря искусным мерам, принятым Обинье, излагать которые было бы слишком долго, герцог был вынужден уехать сам, оставив собранию охранную грамоту на крепости, предоставленную протестантам, причем сначала он отрицал, что она у него имеется, а потом, показав, отказывался ее выдать. При этих обстоятельствах собранию пришлось три дня разбирать одно дело, касающееся Оранжа[714], столь запутанное, что в нем сталкивались интересы короля, принца Оранского, церквей Дофинэ и Лангедока, маршала Ледигьера, города Оранжа в отдельности, господина де Моржа, господина де Блакона и других именитых особ этой области. Собрание не находило способа разрешить эти противоречия. Тогда кто-то предложил поручить это только одному лицу, прибавив, что легче исправить письменное решение, чем устное, ибо незаписанные слова — пустое сотрясение воздуха. Выбранный для этого дела Обинье испросил три дня сроку. Выйдя из собрания, он взял бумагу и по свежим воспоминаниям набросал план порученной ему работы. Потом, решив, что, как ни думай, а труд этот все равно не преминут проверить и исправить, он вернулся в собрание. Его стали укорять за то, что он не идет работать. Тогда он положил свой труд на стол. Через полчаса его позвали; после проверки оказалось, что у него исправили всего лишь одну букву. Впоследствии он всегда считал эту работу удачнейшим из всех своих произведений.

За три месяца до смерти короля, приехав в Париж, Обинье остановился у господина дю Мулена, где нашел господ Шамье, Дюрана и еще четырех пасторов, всего семь человек. Они сказали ему, что он явился в дни, когда приходится ломать голову над соглашением о религиях, ведь больше чем когда-либо говорят, что оно свидетельствует о новых подкупах и нарушениях долга. После этого они согласились на включение нескольких пунктов, предложенных вновь прибывшим, чтобы расторгнуть эти мошеннические договоры. Потом он спросил, поддержат ли они его в обдуманном им предложении: свести все церковные споры к правилам, твердо установленным первоапостольской церковью до конца четвертого или начала пятого века.

Шамье первый дал обещание поддержать Обинье; за ним последовали все другие. Тогда Обинье пошел в кабинет к королю. Прежде всего король приказал ему немедленно отправиться к дю Перрону. Обинье повиновался. Кардинал принял его ласково и против обыкновения несколько раз поцеловал в щеку. Едва они присели, кардинал стал оплакивать несчастия христианского мира и спросил, нельзя ли кончить распрю добром. «Нет, ибо мы не добры», — ответил Обинье. «Сударь, сказал кардинал, — обяжите христиан вступить в переговоры, чтобы объединиться после стольких гибельных споров, разделяющих души отдельных лиц, целые семьи, даже королевства и государства». Обинье ответил: «Сударь, переговоры бесполезны там, где последнее из перечисленного вами стремится главенствовать над сомнениями благородных людей».

Выслушав несколько таких же речей, Обинье, наконец, выступил со следующим заявлением: «Раз вы хотите, чтобы я высказался в несоответствии с моими качествами и положением, укажу вам, сударь, что изречение Гвиччардини[715], как мне кажется, должно применяться к церкви так же, как и к государству; хорошо выработанные правила, приходя в упадок, восстановятся, если свести их к первоначальному установлению. Итак, я сделаю вам предложение, от которого вы не сможете отказаться, ибо вы всегда полагаетесь на древность, как будто в этом ваша выгода: и вы, и мы должны признать нерушимыми законами основоположения церкви, установленные и соблюдаемые до конца четвертого века; в делах церкви, которые каждый считает извращенными, вы, называющие себя старшими, должны начать с восстановления первой статьи, о которой мы у вас просим; мы так же должны поступить со второй, и в такой последовательности все будет восстановлено по образцу этой древности». Кардинал воскликнул, что пасторы не одобрят этих предложений. На это Обинье возразил, что ручается головой и честью за успех. Кардинал задумчиво пожал ему руку и сказал: «Дайте нам еще сорок лет сверх тех четырехсот». — «Я вижу, вам не дает покоя Халкидонский собор[716], тогда просите уж больше пятидесяти, — ответил Обинье. — Что ж, давайте обсудим это на открытом диспуте и, договорившись о главном, мы предоставим вам то, чего вы требуете, — тогда, но не сейчас».

«Сделайте милость, — спросил кардинал, — скажите, чего бы вы потребовали сначала? Ибо вы не осмелились бы удовлетворить наше первое требование о поклонении кресту, принятое без труда в предустановленный вами срок». Обинье ответил: «Для блага мира мы воздадим кресту почести, какими он пользовался когда-то; но вы не посмеете не говорю уж разрешить в нашу пользу, но даже обсудить наш первый вопрос: восстановить власть папы в том виде, в каком она существовала те четыре века; для этого мы дали бы вам еще двести лет, так сказать, на мелкие расходы». Кардинал, когда-то отравленный в Риме и вернувшийся оттуда в гневе, воскликнул: «Это надо сделать в Париже, если нельзя в Риме».

Этот разговор был отложен. Обинье вернулся в королевский кабинет, не надолго остановившись по дороге, чтобы поговорить с президентом Ланглуа. По приезде король спросил его, видел ли он своего друга и что они обсуждали. Когда в кабинете, полном вельмож, Обинье рассказал о своей беседе с кардиналом, у короля вырвалось: «Почему вы сказали господину кардиналу по поводу Халкидонского собора, что уступите ему, когда вопрос будет обсуждаться, но не сейчас?» Обинье ответил: «Если по истечении предоставленных им четырехсот лет католические богословы потребуют еще пятьдесят, — это будет молчаливым признанием, что четыре первых века были не за них». При этих словах несколько кардиналов и иезуитов, находившихся в кабинете, стали громко возмущаться, и граф де Суассон, которому они шепнули что-то на ухо, заявил во всеуслышание, что нельзя произносить столь вредные речи. Король понял, что оскорбил их, и недовольный тем, что кардинал сообщил об этой частной беседе до приезда Обинье, повернулся к последнему спиной и прошел в покои королевы.

Через несколько дней государь, которому посоветовали арестовать или убить человека, помешавшего делу соглашения (потому что с тех пор оно больше не обсуждалось), сказал герцогу де Сюлли, что этого сварливого путаника надо посадить в Бастилию и что «найдется достаточно оснований, чтобы возбудить против него судебное дело».

Однажды вечером госпожа де Шатийон[717] послала за Обинье, желая сказать ему несколько слов. Заклиная его молчать и не губить ее, она просила его уехать этой же ночью: он может быть уверен в своей гибели. Обинье ответил, что помолится и поступит, как внушит ему Бог: так он и не принял ее совета. И вот рано утром он отправляется к королю, в небольшой речи напоминает ему о своих заслугах и просит пенсион, чего раньше никогда не делал. Король, очень довольный, что в этой душе обнаружилось кое-что от наемника, целует Обинье и удовлетворяет его просьбу. На следующий день, когда Обинье отправился в Арсенал, герцог де Сюлли повез его посмотреть Бастилию, клянясь, что она больше не опасна для Обинье, но только со вчерашнего дня. В следующее воскресенье, после религиозного собрания, госпожа де Шатийон, изумленная столь неожиданным оборотом дела, дала обед господину дю Мулену, Обинье и госпоже де Рювиньи, жене коменданта Бастилии. За столом, в ходе беседы, этой даме понравились какие-то слова Обинье; пристально глядя на него, госпожа де Рювиньи заплакала; когда ее стали расспрашивать о причине этих слез, она ответила, что два раза приготовляла для Обинье комнату в Бастилии и во второй раз до полночи ждала осужденного.

Вскоре король переменил свое мнение и опять так полюбил Обинье, что задумал отправить его в Германию как чрезвычайного посланника, обязав особых агентов дважды в год докладывать Обинье о ходе всех своих переговоров. Потом это намерение было оставлено. У короля возник новый обширный план. Он в подробностях изложил его, вопреки предостережениям Обинье, указывавшего, что подобные бумаги надо доверять только тем, кто будет нести за них ответственность. Будучи в то время вице-адмиралом Сентонжа и Пуату, он не пожелал оставаться праздным в столь великом деле[718]; он настойчиво стал убеждать короля обратить часть своих замыслов против Испании и, со всех сторон тесня неприятеля, пустить ему стрелу в самое сердце. Отвергнув это предложение, король привел старинную поговорку: «Кто отправляется в Испанию слабым, терпит поражение, а кто отправляется туда сильным, умирает с голоду». Тогда Обинье предложил ассигновать миллион золотом наличными, чтобы снарядить два флота: огибая Испанию, они бы доставляли на королевские склады припасы по цене, по какой они в то время продавались в Париже. К этому мнению он заставил присоединиться д’Экюра; это дело было решено, но предварительно герцог де Сюлли чинил ему всяческие препятствия.

(1610). Когда Обинье уезжал работать в Сентонж, король на прощанье сказал ему: «Обинье, не обольщайтесь более на мой счет, мою земную и вечную жизнь я вручаю святому отцу, истинному наместнику Бога». С того дня Обинье счел великое намерение короля начать войну напрасным, а самую жизнь этого бедного государя осужденной Богом. Так он и сказал своим приближенным, и действительно: через два месяца пришло ужасное известие о смерти короля. Обинье узнал об этом, лежа в постели. По первоначальным слухам ему сообщили, что король смертельно ранен в горло, но Обинье в присутствии многих лиц, прибежавших в его комнату вместе с вестником, сказал: «Не в горло, а в сердце», будучи уверен, что это так.

Итак, королева была объявлена регентшей с согласия областных собраний. На съезде в Пуату никто этому не противился, кроме Обинье, утверждавшего, что право подобного избрания принадлежит не Парижскому парламенту, а Штатам. И, хотя он был взят на заметку за эти слова, его не преминули отправить представителем от его провинции, дабы принести присягу в верности новому королю и регентше.

Приехав в Париж, уполномоченные различных местностей подождали, пока число представляемых ими областей достигнет девяти, и решили выбрать своим представителем господина де Вилларну, который был в то время генеральным депутатом[719]. У них возник большой спор о том, как войти и говорить. Наконец все решили, что Обинье, как старший и опытнейший среди них, будет служить им образцом поведения. Королевский совет был возмущен тем, что никто из них не стал на колени ни в начале, ни в конце речи, которую Риве произнес из тщеславия, причем говорил дрожащим голосом и несвязно. При выходе господин де Вильруа[720] стал укорять Обинье, спрашивая, почему он не стал на колени. Обинье ответил, что все его товарищи дворяне или духовные лица[721] и обязаны только отвешивать поклон, а не становиться на колени перед королем. Через четыре месяца королеве вдруг пришло на ум поговорить с Обинье наедине. Получив от нее пригласительную записку, Обинье, вопреки советам друзей, отправился во дворец. Два часа он провел с королевой взаперти, причем дверь охранялась герцогиней де Меркюр; королева притворялась, будто хочет получить у него указания по некоторым вопросам, но в действительности хотела выставить его изменником или подозрительным лицом для его партии.

И вот при открытии сомюрского съезда[722] в ответ на все обещания господина де Буассиза Обинье сказал: «Я добьюсь от королевы, чего хочу: она будет считать меня хорошим христианином и хорошим французом». Потом к нему намеренно приставили ла Варенна, который стал за ним усиленно ухаживать. Когда один из подкупленных придворных в присутствии герцога Буйонского спросил у Обинье: «Что делал у вас ла Варенн, побывав у вас двенадцать раз со вчерашнего утра?» — Обинье ответил: «То, что он сделал у вас с первого раза и чего не мог сделать у меня за двенадцать раз».

Тут Обинье лишился дружбы герцога Буйонского, которой пользовался в течение тридцати лет: произошло это потому, что Обинье помешал ему председательствовать и возражал против всех его предложений, погубивших его доброе имя. В особенности, когда вышеупомянутый герцог произнес длинную речь, чтобы заставить партию отказаться от всех гарантий и предать себя в руки королевы и королевского совета. После длинного и напыщенного восхваления мученичества герцог услышал другую речь, совершенно противоположную своей; она заканчивалась следующими словами: «Да, мученичество заслуживает всяческих похвал; неизмеримо блажен, кто претерпевает его за Христа; готовиться к мученичеству — долг каждого истинного христианина, но побуждать или обязывать к нему других — дело предателя и палача». К концу совещания

Обинье, который, как известно, говорил «прощайте» только тем, кто хотел отречься или умереть, сказал при всех: «Прощайте!» Феррье[723], чем вызвал недовольство самого Феррье и многих присутствовавших, но через два месяца Феррье действительно отрекся и перешел в католичество.

Тут начались раздоры между гугенотами, и вся партия пришла в упадок, прежде всего по вине большинства вождей, а потом вследствие жадности пасторов; трое из них оказались отступниками: Феррье и Ресан были наказаны позором, а Риве, уличенный в Пуату в том, что получил пенсию под именем своего сына, вызвал к себе презрение со стороны кучки былых соратников. Молодые же принялись заискивать в нем, за что Риве сравнили с барбосом, всунувшим голову в горшок с маслом и окруженным шавками, что лижут ему морду, притворяясь, будто поздравляют. Итак, на соборе в Туаре, высказавшемся за представление отчета в сомюрских делах, стойкие понесли кой-какой ущерб. Там перед двумястами собравшихся пастор де Парабер, прозванный Лафуркад[724], восемь или десять раз вставал и перебивал речи восклицанием: «Господа, берегитесь оскорбить королеву». Там решились побеспокоить губернаторов, клавших себе в карман жалованье, предназначенное для их гарнизонов, но некоторые молодые пасторы сказали: «Они предусмотрительны и миролюбивы». Наконец захотели добраться до тех, кто в ущерб партии получал пенсии; тогда один пастор сказал: «Высшим властям угождать — заслуга не из последних[725]». При этой выходке Обинье простился с честной компанией, сославшись на свой возраст, и сказал, что с него довольно публичных собраний, уподобившихся публичным женщинам.

Герцог де Роан, ненавидимый и впавший в немилость за то, что хорошо действовал в Сомюре, удалился в Сен-Жан и притворился, будто укрепляет его при помощи друзей. Между тем гарнизону Обинье, как и гарнизону Сен-Жана, больше не платили жалованья. Лишившись семи тысяч франков жалованья за отказ от прибавки в пять тысяч, Обинье был вынужден отправиться добывать деньги на реке Севр. Под угрозой осады он ознакомился с местоположением Доньона и решил не быть Sorice d'un pertuso[726]: он купил островок и распорядился построить дом в Майе за две тысячи экю. Параберу было поручено осмотреть место работ. Обинье, оказавшийся там же на месте, хорошо принял его.

На следующий год Парабер, уполномоченный также осмотреть помещения для коров, строившиеся в Доньоне, предложил строителю присутствовать при осмотре. Но Обинье ответил, что дело не стоит труда, и посоветовал комиссару найти человека, который дал бы ему пообедать. Это высокомерие внушило комиссару пренебрежение к предприятию и побудило его доложить двору, что дело выеденного яйца не стоит. Но однажды утром в крепость прибыли тридцать каменщиков, пятьдесят рабочих, полотняные палатки, три кулеврины и одно судно с припасами. Это вызвало в лагере тревогу, туда стали посылать людей и письма, но в ответ д'Обинье только ускорил строительные работы.

Герцога де Роана не преминули привлечь к первому передвижению войск принца де Конде и герцога Буйонского. Он собрал своих друзей в Сен-Жане, а Обинье, не имевшего возможности бросить свое дело, попросили дать через товарищей ответ принцу и его людям. Вместо всяких писем, он послал им две строчки: «Мы готовы взвалить себе на плечи бремя вашей войны, но избавьте нас от бремени вашего мира».

Это первое восстание завершилось соглашением и прощением для всех, кроме Обинье, который, не прибегая ни к каким другим мерам, укрепил обе крепости и привел вторую в боевую готовность. Этот год прошел в разных происках, и вот разразилась война принца Конде[727]. Назначив Обинье начальником своей ставки, принц послал ему грамоты, но Обинье пожелал получить их не из рук принца, а от собрания церквей в Ниме.

Находясь в Пуатье, губернатор Пуату герцог де Сюлли вместе с двенадцатью виднейшими вельможами этого края поручился перед королевой в том, что их область не выступит за принца де Конде. Он прибыл в Майезэ, чтобы обещаниями и угрозами добиться согласия губернатора на это решение, заявляя, что все вельможи в Пуату сдержат свое слово. Ему ответили, что он забыл в этом собрании одного великого человека, который выскажет свое мнение на следующий день: это значило — первого барабанщика при полку, обучаемом самим Обинье для сына; на следующее утро барабанщик забил в поход. В тот же день господин д'Ад[728] с майезэским гарнизоном взял Мурей внезапным налетом. Спустя две недели, когда герцог де Сюлли вооружился со своей стороны, случилось так, что четыре роты этого полка, а также рота герцога с ротой легкой конницы, пришли в одно время на позиции в Вуйе; но пехота прогнала конницу, как и следовало ожидать.

Господин де Субиз собрал своих людей и пошел навстречу принцу Конде с семью полками, насчитывавшими больше пяти тысяч человек. Однажды утром, выступая на осаду Люзиньяна, герцог Буйонский встретил Обинье, который ехал туда с той же целью в качестве бригадного генерала. Тут были забыты сомюрские разногласия. В этой войне не случилось ничего, заслуживающего упоминания; только к концу ее Обинье, вопреки воле принца де Конде, сделал так, что они осадили Тонэ-Шарант. Там при одном несчастном случае ему обожгло полтела, но он приказал нести себя в окопы. Эти военные действия привели только к Луденским мирным переговорам, этой ярмарке всеобщей подлости и невообразимых предательств.

На совещании принц де Конде называл Обинье своим отцом. Изменив же ему, как и чести вообще, принц крикнул ему в окно: «С Богом! в Доньон!» Обинье ответил: «С Богом! в Бастилию!» Принц прибыл ко двору и в благодарность за оказанные ему Агриппой д’Обинье услуги, за доставленную ему подмогу в пять тысяч человек, за истраченные шестнадцать тысяч экю, признанные как долг, подсчитанные и не выплаченные, за благие советы, вспоминая которые, он потом вздыхал в своей тюрьме, он заявил на тайном совещании, что Обинье — противник королевской власти и способен, пока будет жив, мешать королю править самодержавно.

Тот же принц надоумил герцога д'Эпернона прочесть «Трагические поэмы»; он привел строки из второй книги, как написанные о герцоге, и тот поклялся погубить автора; и действительно, с тех пор на жизнь Обинье неоднократно различным образом покушались.

Между тем герцог этот, горя нетерпением, появился под Ла-Рошелью. Попросив Обинье вооружиться, жители Ла-Рошели три раза заставляли его распускать и собирать свои войска в зависимости от ненадежных договоров с врагами, которые, наконец, выступили, когда в Майезэ оставалось только сто пятьдесят человек. Вдруг стало известно, что войска из Сентонжа появились в Мозэ. Узнав об этом и об уходе одного полка для дозора, Обинье с болью в сердце вынужден был позволить разграбить один из своих десяти приходов, не подвергавшихся бедствиям войны. Вследствие засухи в тот год местность больше не была островом. Итак, обнаружив, что сто телег, выстроенных в ряд, могут переехать болото, он не преминул явиться туда со всеми людьми, которыми располагал, а потом, делая вид, что ничего дурного не случилось, при появлении шести рот конницы, прибывших на квартиры в Курсон, он выставил напоказ на холме местных вооруженных крестьян, а сам в два часа дня на виду у неприятеля двинулся со своими ста пятьюдесятью людьми к Морвену, приказав им ехать сначала открыто, а достигнув деревни, скрыться за ней и обойти ее рысью, чтобы опять соединиться с арьергардом; после этого Рео, командовавший войсками, продвигавшимися в эту местность, спешно уведомил герцога, что ему приходится иметь дело по крайней мере с восемью сотнями людей. При этом известии он получил подкрепление из четырех рот. Обнаружив жалкий страх врагов, Обинье заставил их покинуть квартиры, где они фуражировали, а, обследовав береговые позиции, на вторую ночь пошел отбить их. В дороге он узнал от людей герцога о соглашении, заключенном жителями Ла-Рошели.

Принесли ему это известие два дворянина; нагло назвавшись прийти обедать к нему в Доньон, они заговорили о ненависти герцога к хозяину дома; рассказали, как герцог во всеуслышание в присутствии пятисот дворян заявил, что если не сможет погубить Обинье другим способом, то пригласит его взглянуть на месте поединка на одну из добрых французских шпаг. Обинье ответил: «Я не так дурно воспитан, чтобы не знать о преимуществе герцогов и пэров, а также о предоставленном им особом праве не драться вовсе. К тому же мне известно, что я обязан почтением генерал-полковнику Франции, под начальством которого командую пехотой. Но если в порыве гнева или от избытка доблести господин д'Эпернон прикажет мне непременно явиться на поединок и взглянуть на эту добрую шпагу, я, конечно, не премину ему повиноваться. Когда-то он показал мне шпагу, на эфесе которой было на двадцать тысяч экю алмазов; если ему заблагорассудится показать мне именно ее, тем лучше». Один из двух дворян возразил, что господин герцог облечен званиями, от которых не сможет отказаться, чтобы подвергнуть свою доблесть подобному испытанию. Обинье ответил: «Сударь, мы живем во Франции, где вельможи, рожденные в сорочке своего величия, весьма болезненно ее сбрасывают, но знайте, что можно отказаться от своих приобретений: у герцога д'Эпернона нет ничего, чем он не мог бы уподобиться мне». Тогда старший по возрасту дворянин прибавил: «Сударь, даже если по всем этим статьям будет достигнуто соглашение, господина герцога окружает столько вельмож и дворян, что они помешают ему решиться на поединок с ним». Вспылив, Обинье не смог удержаться, чтобы не сказать, что сумеет избавить герцога от этой заботы и обеспечить себе в области, управляемой герцогом, место поединка, которое сам обезопасит от друзей своего врага. Законченный на этом разговор был передан герцогу д’Эпернону, и, вне себя, герцог опять поклялся отомстить Обинье.

Уже давно Обинье докучал предостережениями всем, кто вершил дела, и не было собрания, где бы он не возглашал о том, чему научил его долголетний опыт. Но, главное, он составил себе представление обо всех благах и отличиях, коих с тех пор удостоился Гаспар Барониус, племянник кардинала, призванного к познанию Бога за осуждение на смертную казнь маленького капуцина в Риме[729]; благодаря влиянию дяди и собственным богатым дарованиям Гаспар добился вступления в конгрегацию, названную Propagazione della Fede[730] и шел в число трех лиц, ежегодно посылаемых этим советом в разные страны Европы с поручением составлять отчет о положении в христианском мире. По пути в Испанию он, имея при себе довольно золота и подлинных сопроводительных писем, бежал в Бриансон к господину д’Эдигьеру, который отправил его через местного консула в Париж и там представил собранию в доме герцога Буйонского. Выслушать Гаспара были уполномочены этим обществом Обинье и господин де Фегре. Прибывший представил им записи обо всем христианском мире, разделенном на области, показав о каждой две тетради, на одной из которых было написано: Artes pacis[731], на другой — Artes belli[732]. Когда Обинье и Фегре пожелали ознакомиться с делами наиболее угрожаемой области, этот человек прежде всего показал им Rhetorum commentarios[733], упомянув, что преследования должны возникнуть и поднять стяг крестового похода именно здесь. Вот почему Обинье обнаружил искусство в предсказаниях и стал докучать ими, а не потому, что держал у себя в доме некоего немого, в чем его впоследствии упрекали. Дело достаточно необыкновенное и стоит познакомить вас с этим немым.

Это был человек (если можно назвать его человеком, ибо ученейшие люди считали его демоном во плоти) на вид лет девятнадцати или двадцати, глухонемой, с ужаснейшими глазами и рожею свинцового цвета. Он изобрел азбуку жестов рук и движений пальцев, при помощи которой великолепно изъяснялся. Он провел лет пять в Пуату, удалившись в Ла-Шеврельер, а потом в Уш, где вызвал всеобщее восхищение, угадывая все, о чем его спрашивали, и указывая, где находятся потерянные в этой области вещи. К нему иногда приводили тридцать человек, которым он перечислял всех их предков, занятия их прапрадедов, прадедов и дедов, количество браков, количество детей у каждого и, наконец, все деньги, монета за монетой, в каждом кошельке. Но все это еще ничто по сравнению с проникновением в предстоящие события и сокровеннейшие мысли, за которые он заставлял всех краснеть и бледнеть. И пусть знают господа богословы ( сомнений которых следует в этом случае опасаться), что познакомили Обинье с этим чудовищем наиболее уважаемые местные пасторы. Прибыв к себе домой, Обинье запретил своим детям и слугам под страхом наказания выведывать у немого будущее, но так как nitimur in vetitum[734], они расспрашивали именно об этом.

Пришлось бы написать особую историю, чтобы рассказать вам, как этот человек показывал, что делают и что говорят все французские вельможи в ту минуту, когда его о них спрашивают. В течение месяца у него старались узнать о дворе: в какие часы король гулял и кто с ним в этот день говорил; хотя все это происходило на расстоянии ста миль, ответы немого никогда не оказывались ошибочными. Однажды женщины из дома Обинье спросили у немого, сколько лет проживет король и какой смертью умрет. Немой показал им знаками три с половиной года, карету, город, улицу и три удара ножом в сердце. Он изобразил все, что теперь делает король Людовик, морские сражения при Ла-Рошели, осаду этого города, срытие его укреплений, гибель партии и множество других событий, которые вы сможете найти в моих «Семейных письмах», готовящихся к печати. От многих людей, служивших в доме, где вы живете, вы узнаете, что все это правда.

Враги Обинье, стараясь обесценить его предсказания, заявили, что он узнал будущее от немого; подобным подозрением они лишили силы его благие советы. В действительности же он свято соблюдал решение никогда не спрашивать у этого орудия некиих сил ни об одном предстоящем событии; только благодаря многолетнему опыту он предсказал то, что впоследствии совершилось.

Итак, он подал заявление двум собраниям в Ла-Рошели, желая передать свои обязанности и крепости в руки верных людей, а также отнять их у герцога д'Эпернона и епископа майезэского, вступивших с ним в переговоры через посредников. Часть собрания охотно согласилась на это, но городское управление Ла-Рошели выступило против Обинье. Народные синдики, которые были за него, выбрали поверенным Бардонена, чтобы поддержать требования Обинье. Но подкупленный адвокат предложил срыть Доньон и Майезэ, если это возможно. Через месяц господин де Вильруа написал Обинье в Майезэ следующее: «Что скажете вы о ваших друзьях, ради которых вы потеряли восемь тысяч франков пенсии, отказались от прибавки в пять тысяч, лишились еще королевской милости и столько раз рисковали собственной жизнью? Они назойливо требуют срытия вашей крепости. Я ничего не меняю в выражениях ваших друзей; если бы вам предстояло ответить на подобный вопрос, что бы вы сказали? Запрашиваю вашего мнения».

Ответ гласил: «Сударь, если вам угодно узнать мой ответ на прошение жителей Ла-Рошели, вот он: да будет так, как они требуют — за счет истцов».

Когда господин де Вильруа сообщил совету эти две строки, председатель Жанен гневно сказал, что прекрасно понимает смысл этих слов. «Значит, — пояснил он, — Обинье не боится ни нас, ни их».

Эти слова, а также меры, принятые Обинье для защиты крепостей, побудили его врагов поручить маршалу королевской армии Виньолю узнать, на чем основана эта дерзость. Виньоль явился к Обинье как друг и как человек, воспитывавшийся под его руководством у короля. Он принес два известия: первое — о значении и силе Доньона, упомянув по первому вопросу, что Ла-Рошель можно будет осадить лишь в том случае, если река Севр, протекающая меж этих двух крепостей и питающая две трети территории Испании, будет свободна для перевозки провианта королевской армии. Провиант обойдется слишком дорого, ежели поставщики станут переправлять его по Севру и Мозэ, платя пошлину этим крепостям, и к тому же им понадобится вооруженный эскорт, или же все пропадет. Он сообщил еще связанные с этим другие известия. Что касается военной силы, то, по его донесению, Майезэ по-прежнему стоит основательной, королевской осады и что труднее осадить Доньон, чем взять Ла-Рошель. После этого были отправлены чиновники вести переговоры по упомянутым вопросам. Первым уполномоченным был назначен господин де Монталон, а заместителем его

Лавашри. Надо было видеть все хитрости, благодаря которым эти переговоры затянулись почти на два года. Под конец герцог д’Эпернон через посредство маркиза де Брезе велел предложить до двухсот тысяч франков наличными с уплатой, основанной на доверии продавцу. Но Обинье передал свои крепости господину де Роану за сто тысяч, наполовину наличными, наполовину в рассрочку. После этого он удалился в Сен-Жан д'Анжели, поселился там и закончил всецело за свой счет печатание своих «Историй»; он почел за великую честь то, что эти книги были осуждены и сожжены в Парижском королевском коллеже.

В это время началась небольшая война королевы-матери[735], для которой герцог де Роан вызвал губернатора Сен-Жана, Обинье и еще восемь других своих друзей в Сен-Мексан как бы для того, чтобы узнать их мнение, должен ли он вступить в эту войну. В действительности же он задал им вопросы другого рода; он спросил, в частности, у Обинье, что потребовалось бы для армии королевы, чтобы с шестьюдесятью тысячами людей осадить Париж. Обинье ответил, что уже имел честь быть дважды призванным для подготовки к этой осаде и вполне точно помнит, как тогда действовали, но, вместо того чтобы ответить на это неожиданное предложение, он просил герцога подумать о той смуте, которая разделит его партию, как только он, Обинье, в нее вступит; а чтобы дать понять, что у него есть в запасе еще крайние средства, и показаться еще несносней, он решительно заявил, что не поднимет оружия за партию и не обнажит своей скромной шпаги.

Итак, прощаясь с герцогом, он сказал обоим братьям: «Я уже заявил вам, что не принадлежу к сторонникам королевы, но, в случае смертельной для вас опасности, буду сторонником Роана и в моем лице вы всегда найдете верного сподвижника. После этого он удалился в Сен-Жан, где городские бунтовщики, узнав, как осаждавшие Париж потерпели поражение у Пон-де-Сэ, восстали и прогнали представителей власти герцога, его наместника и военачальников.

Герцог написал своему другу, чтобы напомнить ему обещание помочь в случае смертельной опасности. Обинье нашел обоих братьев и ла Ну с двумя полками, насчитывавшими пятнадцать или шестнадцать сотен пехотинцев и около сотни всадников. Так как все они могли отступить только в Сен-Мексан и направились к Нижнему Пуату, не подготовив себе позиций, где бы можно было сопротивляться дня два, Обинье взял на себя руководство этими людьми, сбившимися с дороги, и направил их по верному пути, который он сам уверенно проделал бы ночью, не приди накануне вечером известие о заключении мира с королевой-матерью[736] и теми ее сторонниками, которые пожелают воспользоваться этим событием.

Между тем войска короля спешно заняли Пуату, и Обинье решил провести последние годы своей жизни и умереть в Женеве. Сторонники фаворита повсюду искали его и послали в главные города предписания арестовать Обинье, в особенности при речных переправах. Обинье отправился с двенадцатью хорошо вооруженными всадниками и, пользуясь тем, что хорошо знал дороги, провел первую ночь в трех полках и трех караульных помещениях армии. В пути очень кстати ему несколько раз повезло: так, когда он наткнулся на полк, остановивший его в предместьях Шато-Ру, встречный крестьянин переправил его через реку в необычном месте; потом, когда его отряд был разделен пополам при проезде через Бурж, ему так же посчастливилось с другим проводником; многие дворяне и пасторы, к которым он обращался, чтобы попросить у них проводников, не зная его, но побуждаемые добрым чувством, указывали ему путь сами.

Пастор из Сен-Леонара, сопровождавший Обинье в Конфоржьен, упросил его сделать крюк, чтобы повидать в одной деревне чудо: женщину семидесяти лет, дочь которой умерла в родах; женщина эта, прижав новорожденного внука к груди, вскричала: «О Господи, кто же накормит тебя?!» При этих словах младенец нашел губами сосок бабушки и вдруг обе груди ее наполнились молоком, которым она и прокормила его целых восемнадцать месяцев. История эта, до того, как стать преданной огласке, заверена была официальным церковным актом.

В Конфоржьене местный барон поручил некоему Пти-Руа показать дорогу своему гостю; этот Пти-Руа собрал ночью нескольких дворян из той же области, чтобы завести Обинье к ним в засаду, но утром, поговорив с Обинье, Пти-Руа почувствовал себя дурно, отказался идти и дал ему проводника, который повел его по другой дороге. В этом сознался один молодой дворянин; умирая, он попросил прощения у своей матери, воспитавшей его в протестантской вере.

Когда люди Обинье, по его приказанию, попарно проходили через Макон, какой-то старик остановил одного из них среди улицы и шепнул ему на ухо: «Хорошо делаете, что проходите попарно». Отсюда господин Фоссиа направил Обинье к господину д'Аньеру и проводил его до Женевы. Кроме того, в Жексе произошел бунт, и Обинье подвергся опасности быть арестованным за ношение оружия, запрещенного в этой области. Гарнизонные солдаты схватили нескольких тайно сопровождавших его дворян и поступили бы так же и с Обинье, если б он не оказал сопротивления. Ему посчастливилось отбиться, не ранив ни одного из них; иначе он был бы схвачен и убит, потому что, как только его арестовали бы, преследовавший его маркиз де Сипьер, имея при себе его изображение, схватил бы Обинье по праву королевского уполномоченного.

Наконец в четверг, первого сентября 1620 года, Обинье прибыл в Женеву и был принят с большим радушием и почетом, чем он мог ожидать в качестве беглеца. Он удостоился не только обычных почестей, какие оказывались всем знатным иностранцам в этом городе, но его еще посетил первый синдик и повел в храм, чтобы предоставить место прошлогоднего первого синдика, — кресло, предлагаемое в знак особого почтения только государям и королевским посланникам. В честь Обинье был устроен общественный обед, на который были приглашены все члены синьории и несколько иностранцев. К этому обеду были поданы пребольшие марципаны, украшенные гербом гостя. После того, как Обинье прожил некоторое время у господ Пелиссари[737] и де Турн, для него за счет города сняли дом господина Сарразена, впоследствии купленный португальскими принцессами[738], пока, женившись, он не приобрел другого дома. Ему показали все склады оружия, открыли все государственные тайны, удовлетворили его желание произвести смотр всем шестнадцати полкам, чего не случалось в продолжение двадцати лет. Был создан военный совет только из семи лиц, где ему предоставили полную власть, и это положение делпродолжалось, пока у этого собрания не потребовали присяги в верности и сохранении тайны. Узнав, что его сотоварищи обязаны сообщать о главных делах Малому совету, Обинье согласился принести присягу в верности, но не присягу в сохранении тайны, если его сотоварищи не будут освобождены от обязанности сообщать о делах, заслуживающих, по их мнению, умолчания. Между тем савойские войска удалились, и, ввиду вышеупомянутых затруднений, совет прекратил свои занятия.

В то время, согласно распоряжению Обинье, весь город был занят работами по возведению укреплений как со стороны Сен-Виктора, так и со стороны Сен-Жана.

Обинье не пробыл еще и шести недель в Женеве, как Собрание в Ла-Рошели уже отправило ему важное свидетельство своего раскаяния в том, что с ним обошлись несправедливо, да притом, двумя путями: сперва через Париж, потом через господина д'Авиа, одного из своих представителей; участники собрания послали ему сначала общую доверенность, чтобы обязать протестантские церкви вообще и жителей Ла-Рошели в частности, сделать все возможное в целях, излагаемых нами ниже, потом верительные грамоты к каждому из четырех протестантских кантонов, городу Женеве, всем ганзейским городам, всем протестантским государям, двадцать из вышеупомянутых грамот с пробелом для вписывания имени, с висячей печатью, недавно пущенной в ход вышеупомянутым Собранием, и еще особые письма к протестантским церквам и выдающимся пасторам; все это для того, чтобы предоставить права своему уполномоченному.

Кроме того, Обинье получил указания просить швейцарцев о добровольном рекрутском наборе и о разрешении прохода для войск, которые вышеупомянутый уполномоченный может набрать другими способами. К этому было присоединено поручение начальствовать над армией. Всех этих бумаг было четыре списка на пергаменте, по два в каждой посылке, кроме депеш, которых был только один список.

Переодевшись крестьянином, господин д'Авиа приехал в Сен-Жюльен и послал своего человека, также переодетого, условиться о месте переговоров. Его уведомили, что из почтения к Франции жители Женевы вынуждены вести себя осторожно. Поэтому его поместили в одной из хижин, недавно построенных для работ по возведению укреплений; здесь и состоялось совещание. Обинье предложил Совету двадцати пяти выбрать двух лиц, которым он мог бы доверить некую тайну, но так как эти двое хотели рассказать обо всем, он вынужден был приставить к ним двух старших начальников.

Между тем господин Сарразен получил письма от графа фон Мансфельда[739], который после неудач в Богемии просил прислать ему опытного офицера. В ответ на его повторную просьбу Обинье вступил в переговоры с ним и с обоими герцогами Веймарскими. После неоднократных поездок с обеих сторон и крупных издержек за счет уполномоченного все трое обязались доставить к реке Сарне двенадцать тысяч пехотинцев, шесть тысяч всадников, двенадцать артиллерийских орудий, полбатареи, с необходимыми мостами и повозками, и там присоединить к ним три полка, по две тысячи человек каждый, набираемых по усмотрению Обинье, который будет служить главным начальником штаба, пока войска будут действовать сообща. Все должны положиться на слово Собрания, пока в Ле-Форэ войска не получат двух третей жалованья, а в сущности только одной, потому что по договору они должны получить только половину до заключения мира, когда им выплатят остальную сумму, ассигнованную на солеварни в Эгмортэ и Пеккэ, в то время еще якобы находившихся во владении партии.

Все эти условия были приняты обеими сторонами, — Мансфельд выступил в Эльзас, а Обинье, ждавший двухсот тысяч фунтов по векселю из Ла-Рошели, получил известие, что какой-то умник из Ла-Рошели изрек: «Это крупное дело лучше передать в руки господина герцога Буйонского»; этому совету последовали с легким сердцем. Тогда граф повернул к Седану; и из этого вышло то, о чем вы узнаете из «Истории»[740]: наипервейший из купцов остался при своем интересе, израсходовав пятьсот пистолей. Его дети должны позаботиться о сохранении оправдательных документов по всем вышеизложенным делам.

(1621). Во время этих переговоров жители Берна послали в Женеву сына первого старшины кантона просить Обинье посетить их в то время, как был осажден Франкендаль. Обинье согласился; везде его встречали с почестями, пушечными выстрелами, празднествами, чрезмерную пышность которых он порицает. Это первое путешествие обязало его совершить и второе, продолжившееся от трех до четырех месяцев.

Осмотрев Берн, он затеял укрепить его, вопреки мнению всех крупных военачальников, видевших этот город, да и против желания вождей народного совета, и против их законов и присяги, хотя в том и была необходимость. Герцог Буйонский написал об этом деле ему и некоторым главным советникам, ссылаясь на удаленность Берна от границ, ибо он расположен в самом сердце страны. В ответ Обинье доказал ему, что по местоположению своему город весьма уязвим и что от этого «сердца» рукой подать до боков.

Народ в городе так враждебно относился к самому слову «укрепления» и так проникся мыслию о сражении, что при первом появлении Обинье несколько пьяниц стали угрожать алебардами, крича, что французов, приехавших посягнуть на их обычаи, надо утопить в Ааре. Против всех этих препятствий зачинатель, поддержанный Графенридом[741], фон Эрлахом[742] и кой-какими другими лицами, использовал авторитет пасторов. При первом появлении недовольства в толпе старший пастор, сопровождавший синьорию для осмотра плана, предложил немедленно возблагодарить Бога за благое и спасительное решение. С этими словами он преклонил колени; синьория и вся толпа вынуждена была последовать его примеру. На следующий день почти весь город пришел в то же место. Пастор произнес проповедь; пропели псалом и общую молитву. Тут Обинье приказал принести колья и с низким поклоном подал один из них первому старшине кантона, господину Мануэлю. Однако этот последний пожелал уступить честь почина в работе самому Обинье, подавшему мысль о ней; но в свою очередь Обинье отказался. После этого надо было обсудить вопрос об этих любезностях. Обинье был удостоен чести вбить первый колышек; приняв ее, он бросил шляпу оземь, опустился на одно колено и с первым ударом молотка громко воскликнул: «Да будет так, во славу Божию, ради сохранения Его церкви, на страх врагам объединенных швейцарцев!» Засим первый старшина кантона и все синьоры свиты также вбили колышки укреплений, и доныне не превзойденных по искусству возведения ни одной крепостью в Европе. Под предлогом выхода на эти работы жители Берна показали силы всех своих округов, насчитывавшие до сорока восьми тысяч человек.

Потом Обинье посетил все города кантона и обследовал лагери, которых оказалось около семи и один особый. Чтобы рассеять опасения, господин фон Графенрид на заседании Совета вручил Обинье перо, предлагая подписать присягу в качестве главного военачальника. Обинье отказался, ссылаясь на незнание языка. Когда же его попросили назвать другое лицо, он предложил на выбор троих, а именно: видама Шартрского, господина де Монбрена и графа де ла Сюза[743]. Выбран был этот последний.

Желая спросить совета у того же лица, базельская синьория послала к нему господина фон Люцельмана. Но из двадцати двух бастионов, начертанных господином де Ла Фоссом[744], жители Базеля решили возвести только четыре, оставив свой город в том же несовершенном состоянии, в каком он находится и поныне.

Во время этих поездок посланник Скварамелли[745] от имени Светлейшей синьории предложил Обинье принять начальство над французами, находящимися на службе у Венецианской республики. Все складывалось благоприятно, пока посланник короля французского в Швейцарии Мирон не распорядился написать посланнику Венеции, что венецианцы навлекут на себя гнев короля, если возьмут на службу человека, столь ненавистного его величеству. Как ни ссылались друзья Обинье на то, что причины ненависти со стороны королей должны быть для республики причиной милости, страх оказался сильнее желания принять на службу этого верного человека.

Помешав этому делу, Мирон затеял выжить Обинье из Женевы четырьмя способами. Во-первых, он пожаловался, что в этом городе Обинье дурно отзывается о французском короле, причем для борьбы с этим злом потребовал тщательного расследования. Во-вторых, он предъявил письма короля, указывавшего на некое лицо, не называя его по имени. На этот раз, с ведома обвиняемого, синьория написала о событиях в городе следующее: «Что касается остальной части вашего письма, направленного против неких лиц, бежавших в наш город, уличенных и осужденных за злейшие преступления, за козни и заключение договоров, направленных против французского государства, а также за несоблюдение обязанностей почтения, подобающего королевскому величеству, уведомляем вас, — различая эти два пункта, — что никогда ни одно частное лицо не подавало жалобы в нашем городе (а, как вам известно, жаловались многие), не получив удовлетворения от правосудия, действующего столь же решительно и сурово, как и во всяком другом месте, где данное лицо могло бы остановиться. Если жалобщикам угодно будет послать в эти места человека, способного выступить обвинителем с необходимыми для этого документами, к тому же по повелению короля и с вашей рекомендацией, мы приложим все усилия, дабы поддержать славу правосудия, приобретенную нашими предшественниками. А что касается непосредственно короля, мы выполним наш долг со всей твердостью и строгостью, какая только потребуется, дабы показать, как высоко ценим мы столь великое имя. Мы доказали это в прошлом году, когда один дворянин, бежавший в наш город, подал нам жалобу на донесение, полученное вами по такому же делу; тогда в спешном порядке посланы были два синьора из совета, бывшие синдики, дабы произвести тщательный обыск, долженствовавший послужить либо к оправданию, либо к осуждению обвиняемого. Следствие продолжалось шесть месяцев, в течение каковых дворянин вынужден был пребывать в стенах нашего города, как в тюрьме».

Между тем Обинье купил себе землю в Крете[746] и построил там дом. Это обошлось ему в одиннадцать тысяч экю. Следует упомянуть о том, как однажды он сорвался с высоты шестого этажа, проломив при падении леса. Чтобы не упасть, он ухватился одной рукой за положенный недавно камень величиной не больше чем с кулак; повиснув всей тяжестью тела на этой руке, хранившей следы двух ран, он успел еще увидеть два острейших кола, только и ждавших, чтобы проткнуть его. Он и упал бы на них, если б его люди не подоспели на помощь; так никогда и нигде Бог не давал ему жить в безопасности.

Постоянные преследования со стороны двора вызвали в нем желание уехать, чтобы не быть в тягость городу, которому он доверил жизнь. Но непрестанные угрозы и признаки предстоящей осады удерживали его, поэтому он пользовался домом в Крете лишь во время коротких отлучек из города, когда это советовали ему друзья.

Решительней всех других было третье нападение. Не выслушав обвиняемого, даже не вызвав его в суд, его заочно приговорили к отсечению головы за то, что он одел несколько бастионов камнями церкви, разрушенной в 1562 году. Это был четвертый смертный приговор за подобные же преступления, доставивший ему славу и удовольствие. Этими происками хотели вызвать к нему ненависть в Женеве и, кроме того, помешать браку, о котором он вступил в переговоры.

Обинье задумал жениться на вдове господина Бальбани, происходившей из луккского рода Бурламаки. Возникновению этого плана способствовала людская молва, высоко превозносившая эту недавно овдовевшую даму, горячо любимую и почитаемую за благороднейшее происхождение, богатство и умение вести дом. Накануне заключения брачного договора преследуемый подумал: «Если я имею дело с заурядной душой и заурядной смелостью, с женщиной, не готовой подвергнуть опасности свою жизнь за дело, за которое меня приговорили к смерти, она от страха порвет со мной. Но если я нашел душу выше средней, способную ни перед чем не склоняться, ей предоставляется случай проявить себя и осчастливить меня». После этого решения он сам принес ей известие об этом смертном приговоре и получил следующий ответ: «Я очень счастлива участвовать вместе с вами в борьбе за Бога; что соединил Бог, не разъединит человек».

Так 24 апреля 1623 года был заключен брак, о котором господин Фоссиа сложил следующее четверостишие:

Тебе готовит смерть позорную Париж,
Женева же дарует брачные палаты.
Там ты в изображении горишь[747],
Здесь ты живешь в объятиях Ренаты.
Незадолго до женитьбы Обинье отпустил со службы, щедро удовлетворив их платою, четырех дворян, которых долгое время содержал при себе. Отказавшись от чести и удобств предоставленного ему синьорами жилища, он остался жить вдвоем с женою в своем доме. Он также не пожелал больше подвергаться нападкам за пользование почетными местами в храме, из-за которых германские графы роптали на него. Тогда синьория отвела ему удобнейшее место, которое когда-то занимал один пфальцский курфюрст и многие французские военачальники.

Пора сказать, что, увидя в укреплениях Сен-Виктора два кронверка, великолепно спланированных господином де Бетюном, но сделанных наспех и на слишком скупо отпущенные средства, Обинье пожелал укрепить их камнями, которые можно видеть там еще и теперь. А так как фланк куртины находился слишком далеко от внутренних сторон кронверков, он наметил для них соединительную часть, но с тем, чтоб установить ее только в случае необходимости, оттого что эту работу можно выполнить на виду у неприятеля, а также для того, чтобы не тронуть частных владений и не вызвать вражды, порождаемой подобными предприятиями. Но некий богатейший господин, сын одного из виднейших синдиков, какие только были в Женеве, к тому же генеральный прокурор, заговорил о своих интересах слишком громко, по мнению синьоров, и синьоры немедленно предписали строителю в двухчасовой срок обозначить соединительную часть, согласно имевшемуся приказу, под страхом отрешения от должности. Синьория сама явилась туда, чтобы поскорей поставить рабочих. Обинье же прибежал, чтоб отложить это дело. Но постановление синьории взяло верх над его просьбами и доводами. После этого его врагами не преминули стать представители рода столь могущественного, что, когда один из них вступал в тяжбу, то в суде Двухсот приходилось давать отвод по крайней мере шестидесяти из них, ибо то были родственники истца.

Неутомимые эти враги пользовались различными поводами для мщения: появлением в печати «Истории», ненависть автора которой (как говорили они) раздражает Францию, первым приездом в Женеву старого маркграфа Баденского, вызвавшим слух, что маркграф явился по наущению Обинье, чтобы набрать армию и разжечь этим гнев императора. Однако оказалось, что никогда маркграф и Обинье не знали друг друга лично и не сносились письменно. Это обвинение обнаружило злую волю многих людей; им стало стыдно, когда они увидели, что маркграф отлично принят в Женеве и живет здесь уже пять лет, не считая его поездки в Данию.

Против Обинье строили еще немало козней, убеждая жителей, что этот чужеземец советовал синьорам держать народ в черном теле и придумал новые подати. Все эти истории оказались ложными; было признано, что Обинье бежал из Франции оттого, что там его сочли и объявили республиканцем.

Но последнее предприятие еще более распалило его врагов и почти отпугнуло охладевших к нему друзей. В то время как потеря Ла-Рошели, события в Лангедоке[748] и разорение Германии устрашали наименее стойких людей, Розе, посланный вместе с господином Сарразеном ко французскому двору, умело обработал государственного секретаря Эрбо своими письмами и письмом, которое заставил написать самого представителя; итак, владелец замка провел в своем Крете три месяца не без тревог. Дело в том, что в это время кто-то, как подозревают, герцог д’Эпернон или архиепископ бордоский, или они оба, подкупили около десятка убийц, два года подряд дерзко бесчинствовавших в этих краях и поклявшихся спасением души (на него они не могли и рассчитывать) убить Обинье. Но тот, кого они подстерегали, выходил из дому только в сопровождении своих людей, сам искал этих убийц и написал господину де Кандалю[749] с просьбой посоветовать своему отцу выбрать наемников получше.

В конце концов Женева высказалась против отъезда Обинье; благороднейшие люди одержали верх, не остыла и горячая любовь к нему простого народа.

Незадолго до этого господин коннетабль[750], участвуя в генуэзской войне, послал государственного советника Бюльона к Обинье, хотя при последнем свидании в Сомюре тот крупно с ним повздорил. Теперь дело шло о наступлении на Франшконте, и с этой целью бедному desterrado[751] предлагали три старых полка и один новый с преданной ему ротою конных латников, но война шла вяло и была, по видимости, уже на исходе.

Вскоре, возвращаясь из Константинополя в Лондон, прибыли в Женеву чрезвычайный посол граф де Карлейль и кавалер Томас Роу; они оказали Обинье почести сверх меры и горячо приглашали его приехать в Англию. Он охотно согласился и заранее получил место на корабле, который граф велел зафрахтовать в Страсбурге для возвращения.

Этой поездке помешала та же причина, которая дважды уже заставила его отказаться от подобного намерения: появились верные признаки предстоящей осады. Между тем в этом году Женева была лишена самых необходимых средств. Упомянув об Англии и о переговорах между графом де Карлейлем и Обинье, я должен рассказать и то, что предпочел бы скрыть.

Бог не хочет, чтобы милость его переходила по наследству: Констану, старшему из своих детей, единственному своему сыну, Обинье дал самое тщательное воспитание, затрачивая на это суммы, какие употребили бы на сына какого-нибудь государя, и приставил к нему превосходных наставников, каких только можно найти во Франции, даже переманивал их из лучших домов, назначая им двойное жалованье. Между тем этот дрянной человек сначала развратился в Седане пьянством и игрой, а потом забросил занятия словесностью и окончательно погубил себя в Голландии. Вскоре в отсутствие отца в Ла-Рошели он женился на несчастной женщине, которую впоследствии убил. Желая отвлечь его от двора, отец набрал на свои средства и дал ему полк для участия в войне принца де Конде, но ничто не могло смирить дерзость этой погибшей души. Констан устремился ко двору, где потерял в игре в двадцать раз больше того, что имел; помочь этому он не нашел другого средства, как отречься от своей веры. Он был отлично принят при дворе и признан блистательнейшим умом нашего века. Узнав о частом общении сына с иезуитами, отец в письмах запретил ему водиться с подобной компанией; Констан ответил, что действительно беседует с отцом Арну и с дю Май. Отец возразил, что эти два имени составляют αρνου-μαι[752]. Как бы то ни было, Констан получил от папы разрешение посещать проповеди и участвовать в трапезах так называемой реформатской веры. Затем он явился в Пуату с целью захватить крепости своего отца, который, чтобы отвлечь его (от двора), назначил его своим наместником в Майезэ и предоставил ему полновластно управлять, а сам удалился в Доньон. Вскоре Майезэ превратился в игорный дом, бордель и мастерскую фальшивомонетчиков, а наш кавалер стал похваляться при дворе, что его солдаты, все до одного, стоят за него против его отца. Уведомленный обо всех этих делах местными протестантскими церквами и, вдобавок, одной придворной дамой, отец сел на корабль, взяв петарды и несколько лестниц. Прибыв в окрестности Майезэ, он пошел один, переодетый, к воротам цитадели. Часовой хотел преградить ему дорогу. Обинье бросился на него с кинжалом, одержал верх и прогнал тех, кого признал изменниками. Вытесненный злодей удалился в Ниор, под крылышко барона де Навай, отрекшегося, как и он сам, от протестантской веры. Оттуда он несколько раз совершал набеги на Доньон, к тому времени уже проданный герцогу де Роану и управляемый господином де От-Фонтеном, имевшим заместителя вполне преданного, но бесполезного для военного дела.

Однажды к лежавшему в лихорадке майезэскому губернатору явился один капитан. Хоть отрекшись и последовав за его сыном, но чувствуя себя обязанным за благодеяния отцу, он сообщил, что Констан направляется с восемьюдесятью людьми по воде и с другим отрядом — сухим путем, чтобы захватить в эту ночь или Майезэ или Доньон. Больной тотчас же велел подать себе штаны и, взяв с собой из гарнизона тридцать шесть человек, без лейтенанта, без сержанта, сел на коня, решив подстеречь сына на обеих дорогах сразу. Едва он проехал полмили, его лихорадка усилилась. Вдруг к нему галопом подоспел его зять, господин д'Ад, с двумя людьми, преклонил перед ним колено и с большим трудом, приведя множество доводов, умолил его вернуться и лечь опять в постель. Получив указания от тестя, д’Ад через два часа встретил шурина, который шел на Доньон. И, хоть Констан был вдвое сильнее, д’Ад напал на него, взял в плен шестнадцать человек и передал их герцогу де Роану, в ту пору бывшему губернатором провинции, но и герцог так и не смог добиться суда над ними.

Когда-то король сказал Констану, что заменит ему потерянного отца. Но вскоре Констан внушил всем своим омерзение, а тем, кому стал служить, — ужас и презрение. Прогнанный всеми, кроме известной сводницы де ла Бросс и шлюх, содержавших его, он вступил с отцом в переговоры о примирении. Обинье ответил, что земной отец заключит с ним мир после того, как сын примирится с отцом небесным. Тогда Констан явился в Женеву, представился пасторам, дал в этом городе, в Пуату и в Париже все требуемые расписки, написал яростные стихи и прозу против папства, за что и получил деньги и содержание, равное тому, которое отец мог бы выделить ему из своего имущества.

Констану посоветовали отправиться к шведскому королю с тем, чтобы наверняка, немедленно по приезде получить у него должность. Но Швеция находилась слишком далеко от притязаний Констана. Он предпочел поехать в Англию. Заметьте, что этот злонамеренный человек настолько внушал подозрения отцу, что не смог добиться от него сопроводительных писем ни к королю, ни к герцогу Бьюкингемскому, а получил только письма к некоторым друзьям, и то с разными оговорками.

В Англии Констан представился и объяснил отсутствие у него сопроводительных писем опасностями дороги. Это было после событий в Ла-Рошели, когда английский король, чтобы решить вопрос о войне, призвал только герцога Бьюкингемского, четырех лордов, господина де Сен-Бланкара, уполномоченного герцога де Роана, и этого негодяя, назвавшегося представителем своего отца. Собрание решило объявить войну Франции и безотлагательно принять спешные меры. Поэтому постановили послать за Обинье. Сначала это было поручено кавалеру Вернону, но наш плут взял это на себя в качестве сына.По приезде в Женеву он изложил отцу порученное ему дело. На многократные вопросы, не побывал ли он в Париже, Констан со всяческими клятвами отвечал отрицательно, потому что не ездить в Париж было важнейшим условием сохранения мира между отцом и сыном, условием, соблюдать которое сын под присягой поклялся отцу, знавшему, что этот негодяй теряет голову в борделе. Потом Констан вынужден был рассказать о своем путешествии. Тут в какой-то незначительной подробности описания отец заподозрил неправду, после чего решил не ехать в Англию и отослал вестника обратно, дав любезный ответ, составленный в общих выражениях, но не открыв истинных намерений. Констан это почувствовал, посетовал на отца, но не добился ничего другого.

По дороге в Женеву он побывал в Париже и виделся ночью с господином де Шомбергом, а на обратном пути ночью же — с тем же лицом и с королем. В благодарность за оказанную ему в Англии столь незаслуженную честь он открыл им замыслы этой страны. .И вот за это отец порвал с сыном.

Стараясь оградить себя от гнусных поступков своего отпрыска, старик вознамерился сам отправиться в Англию и уже согласился воспользоваться кораблем графа Карлейля; но в это время разразилась мантуанская война: границы Франции, Италии и Германии кишели войсками, а Женеве не хватало хлеба, соли и других жизненных припасов, чтобы выдержать даже месячную осаду, причем враги это знали. Тогда Обинье, ненавидимый за то, что уже пять лет докучал жителям предостережениями, отверг всякую мысль о капитуляции и отказался от всех других помыслов, дабы найти в Женеве почетную смерть.

КОММЕНТАРИИ

Перевод «Трагических поэм» выполнен по изданию: Agrippa d'Aubigne. QEuvres. Bibliotheque de la Pleiade. Editions Gallimard. Paris, 1969.

Примечания

1

Стихи в статье — в переводе А. Ревича.

(обратно)

2

«Перед Вами похититель Прометей...» — А. д'Обинье как бы говорит от имени издателя, который объявляет себя похитителем чужой рукописи и сравнивает себя с Прометеем, укравшим огонь богов с Олимпа.

(обратно)

3

Ангронская долина расположена на Севере Италии в Пьемонте, куда в XIII в. бежали от преследований французские альбигойцы, которых д'Обинье считает предшественниками гугенотов.

(обратно)

4

В 1556 г. в Женеве издано сочинение «Царство Церкви», где рассказаны события церковной истории с ранних времен до правления Карла V. Потом события будут дописаны до 1581 г.

(обратно)

5

«Истиной, или Будильником французов и их соседей» назывался сборник памфлетов, написанных в форме диалогов и направленных против французского двора. В первом памфлете рассказано о Варфоломеевской ночи.

(обратно)

6

Сочинение «Легенда о святой Екатерине», изданное в 1575 году по латыни называлось «Легенда о святой Екатерине Медичи» (книга, посвященная «жизни, деяниям и распутству святой Екатерины Медичи»).

(обратно)

7

Д'Обинье начал писать «Трагические поэмы» в 1577 году. Указание на то, что «тридцать с лишним лет, как завершено сие произведение», относит окончание этой работы к 1580 году, что сомнительно, так как в этот срок автор поэм еще не закончил свой труд.

(обратно)

8

В стихах Пьера Матье имеются строки, взятые из «Трактата о сладостях печали», который Агриппа д'Обинье посвятил сестре Генриха IV Екатерине.

(обратно)

9

В 1584 г. А. д'Обинье был произведен в чин, соответствующий современному званию бригадного генерала или генерал-майора.

(обратно)

10

Пристрастие Ронсара к диалектизмам и архаическим формам в языке отразилось на лексике его поэзии и нашло место в его трактате «Защита и прославление французского языка».

(обратно)

11

В романе Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» некий школяр безбожно коверкал французский язык, вставляя не к месту латинизмы.

(обратно)

12

Теодор де Без (1519—1605) — поэт, богослов, переводчик на французский язык «Псалмов», после смерти Кальвина стал вождем французских и швейцарских протестантов.

(обратно)

13

Этьен Жодель (1532-1573) — французский поэт, участник «Плеяды».

(обратно)

14

Никола Раппен — адвокат, поэт, один из авторов «Менипповой сатиры», памфлета, направленного против Лиги.

(обратно)

15

В поэме «Мечи» А. д'Обинье переносит своего лирического героя, убитого в бою, на небо, где праведникам дано увидеть картины прошлого и будущего, расписанные на небосводе ангелами. Среди этих образов имеют также место события гражданской войны и резни.

(обратно)

16

Сцевола де Сент-Март (1536—1623) — французский гуманист, поэт, ученик Ронсара, напечатавший несколько сборников французских и латинских стихов. Будучи известным католическим правоведом, находился в оппозиции Лиге.

(обратно)

17

В поэме «Властители» (см. строки 985—992) поэт предсказывает смерть Генриха IV.

(обратно)

18

Это произведение Агриппы д'Обинье, как и все упомянутые ниже, вышли в свет только в конце XIX века в издании Реома и Коссада.

(обратно)

19

Первые два тома «Всеобщей истории» были изданы в 1618 и 1620 гг.

(обратно)

20

Генрих Наваррский мог читать «Трагические поэмы» до 1589 г., ибо в указанный год он уже стал королем Франции.

(обратно)

21

Дю Фе, Мишель Юро де Белеба — внук канцлера де Л'Опиталя, приближенный Генриха IV, поборник монархии, был губернатором.

(обратно)

22

Жак Лальен, господин дю Пен — личный секретарь короля Генриха Наваррского.

(обратно)

23

Дю Айан — французский историограф, автор «Всеобщей истории Франции». Д'Обинье ссылается на это сочинение, где говорится, что в ранний период власть французских королей была не наследственной, а избираемой.

(обратно)

24

Филипп IV Красивый (1268— 1314) — король Франции с 1285 г.

(обратно)

25

Речь идет о стансах д'Обинье, названных «Разговор с духом усопшего короля Генриха IV».

(обратно)

26

Имеется в виду легенда, рассказанная римским историком Валерием Максимом («Памятные деяния и речения», V, 1). В легенде говорится о молодой женщине по имени Перо, которая спасла от голодной смерти своего отца Симона, брошенного в тюрьму, кормя его своей грудью. В комментарии французского издания, очевидно, ошибочно говорится не об отце, сидящем в темнице, а о матери. Судя по именам героев, скорее всего греческим, они не были римлянами.

(обратно)

27

Легенда о дунайском крестьянине, рассказанная испанцем Антонио де Гевара в его книге «Часы принцев», позднее была использована Лафонтеном, который написал об этом басню.

(обратно)

28

Первое издание «Трагических поэм» вышло в свет анонимно.

(обратно)

29

Своим первым отпрыском д'Обинье называет книгу «Весна», сборник юношеских любовных стихотворений, посвященных Диане де Сальвиати, от издания которых он отказался.

(обратно)

30

В конце своей жизни Агриппа д'Обинье купил имение в Майезэ неподалеку от Женевы и вел там затворническую жизнь.

(обратно)

31

См. комментарии к разделу «К читателям», п. 2.

(обратно)

32

Намек на камень как оружие пращника царя Давида, избранного Богом для спасения Израиля.

(обратно)

33

Образ жены, родившей младенца и скрывшейся в пустыне от преследования дракона, — символ Церкви (Откр. 12).

(обратно)

34

Д'Обинье вспоминает об эпизоде одной из религиозных войн, когда на самом деле не тридцать, но триста крестьян остановили отряд из семи тысяч человек.

(обратно)

35

Сравнение папы римского с волком автор «Трагических поэм» повторит в книге «Беды» (см. строки 1233—1234 и строку 1260).

(обратно)

36

Речь идет о казнях египетских, рассказанных в библейской книге «Исход» (Исх. 8:16—19, 20— 24). Этот мотив встречается ниже в книге «Возмездия» (см. строки 305-309).

(обратно)

37

Киренцы — жители города Кирены, в древности греческой колонии на полуострове Киренаика в Северной Африке. Славилась знаменитая философская школа Кирены.

(обратно)

38

Смысл этих строк связан с библейским эпизодом, когда при выборе царем израильским молодого Давида Бог говорит Самуилу: «...человек смотрит на лице, а Господь смотрит на сердце» (1 Цар. 16:7).

(обратно)

39

Гай Муций Сцевола — римский юноша, проникший в лагерь этрусков, осадивших Рим, ибо замыслил убить их царя Порсену. Схваченный врагами, показал свое презрение к боли и смерти и добровольно положил правую руку в огонь. Пораженный этим Порсена снял осаду города (Тит Ливий, II, гл. XII, XIII).

(обратно)

40

Здесь имеются в виду цари Саул и Давид. Первый, согласно Библии, разыскивая пропавших ослиц своего отца, встретился с Самуилом, который его помазал на царство, а второй до того, как был помазан, пас отцовских овец.

(обратно)

41

Речь идет о Генрихе Наваррском.

(обратно)

42

Вожди протестантов сравниваются А. д'Обинье с библейскими героями, спасителями Израиля Самсоном и Гедеоном.

(обратно)

43

Здесь проводится аналогия между Далилой, предавшей Самсона в руки филистимлян, и любовницей Генриха IV Габриэль д'Эстре, которая добивалась отступничества короля.

(обратно)

44

Автор сравнивает Генриха IV с Самсоном, который обрушил филистимский храм на своих врагов и сам погиб под его развалинами. Здесь намек на отречение короля от протестантства в церкви Сен-Дени (1595).

(обратно)

45

Имеется в виду уже упоминавшееся в предисловии предсказание д'Обинье, который после первого покушения на жизнь Генриха IV, когда тот был ранен кинжалом в губу, воскликнул: «Когда вы отречетесь от Бога в сердце, Он поразит вас в сердце». Подробно этот эпизод рассказан в автобиографии д’Обинье — «Жизнь Агриппы д'Обинье, рассказанная им его детям».

(обратно)

46

Имеются в виду сыновья Ноя Сим и Иафет, которые были смущены наготой пьяного отца и, отвернувшись, прикрыли ее.

(обратно)

47

Римский историк Тит Ливий рассказывает, как Ганнибал (Аннибал) при вторжении в Италию, проводя свои войска через Альпы, в непроходимых местах разрушал скалистые преграды. Для этого он при помощи разведенных огромных костров раскалял скалы, а затем их поливал холодным уксусом, отчего они трескались и дробились (Тит Ливий, XXI, 37).

(обратно)

48

Герма — это четырехгранный столб, первоначально украшенный головой бога Гермеса. В Древней Греции гермы служили межевыми и дорожными столбами.

(обратно)

49

Имеется в виду библейский эпизод из книги «Исход», когда Бог вел евреев через пустыню днем в виде облака, а ночью в виде огненного столпа (Исх. 13).

(обратно)

50

В библейской книге «Исход» Бог явился Моисею в виде горящего куста — неопалимой купины.

(обратно)

51

Кастальский ключ — источник на склоне горы Парнас, посвященный Аполлону и музам, дающий вдохновение поэтам.

(обратно)

52

Мельпомена — муза трагедии.

(обратно)

53

Исав — один из сыновей библейского патриарха Исаака и его жены Ревекки, брат-близнец Иакова, продавший ему право первородства за чечевичную похлебку (Быт. 25: 26). Кальвинисты считали Иакова образцом для протестантов, полагая его преимущество не в старшинстве, а в выборе веры.

(обратно)

54

Речь идет о воинах, выросших из зубов дракона, посеянных греческим героем Кадмом, который и убил этого дракона. Эти воины, называемые спартами, что значит по-гречески «посеянные», стали уничтожать друг друга, а немногие уцелевшие из них помогли Кадму построить Фивы. Этот мотив повторяется в поэме «Мечи» (ст. 375—380).

(обратно)

55

С начала религиозных войн (1577 г.) до времени написания этих строк прошло пятнадцать лет.

(обратно)

56

Рейтары — немецкое конное войско, пришедшее во Францию на помощь единоверцам, французским протестантам. Автор поэм называет рейтаров «черными», т.к. на них были длинные черные плащи.

(обратно)

57

Летом 1569 г. войска немецких протестантов под командованием графа Мансфельда соединились с армией адмирала Колиньи в городке Монморо близь Барбезье.

(обратно)

58

В жестокой битве под Монконтуром Генрих Валуа, будущий король Генрих III, разгромил войска гугенотов. Долина, где произошло побоище, с тех пор стала называться Собачьей. Одичалые местные псы, отведав человеческой крови, уподобились волкам.

(обратно)

59

Подобный эпизод, когда голодная мать съедает своего ребенка, имел место в Иерусалиме, осажденном армией Тита, и описан Иосифом Флавием в его «Иудейской войне» (VI, 201—220). Такие случаи отмечены и во Франции во времена религиозных войн.

(обратно)

60

Согласно греческому мифу Фиест погубил сына своего родного брата царя Атрея, за что тот жестоко ему отомстил, убив его сыновей и накормив его за обедом их мясом. В поэме «Беды» А. д'Обинье перефразирует строки из трагедии Сенеки «Фиест».

(обратно)

61

Греческий художник Тимант написал картину о принесении в жертву Ифигении. Не будучи в силах передать отчаяние на лице ее отца Агамемнона, он изобразил его с закрытым лицом.

(обратно)

62

Образ Рима, подожженного Нероном, повторяется ниже в поэмах «Властители» (ст. 957), «Мечи» (ст. 963), «Возмездия» (ст. 519).

(обратно)

63

Здесь описан средневековый обычай труп убитого показывать в суде обвиняемому. Считалось, что в присутствии убийцы раны мертвого должны кровоточить.

(обратно)

64

Став после смерти Франциска Валуа, младшего сына Генриха II и Екатерины Медичи, наследником французского престола, Генрих Наваррский примирился с королем Генрихом III и объединился с ним для борьбы с Лигой.

(обратно)

65

Скорее всего, здесь говорится об итальянском окружении Екатерины Медичи, о маршале Бираге, маршале де Реце и герцоге Неверском, однако эти строки, написанные после 1616 г., могут относиться и к фаворитам Марии Медичи, Кончини, Галигай и др.

(обратно)

66

Намек на смешение во Франции языков, как при вавилонском столпотворении. Имеется в виду пристрастие двора к различным языкам, особенно к итальянскому.

(обратно)

67

Речь идет о королеве-матери, Екатерине Медичи и кардинале лотарингском Карле де Гизе.

(обратно)

68

Реминисценция из Библии. В книге «Екклесиаст» сказано: «Горе тебе, земля, когда царь твой отрок, и когда князья твои едят рано!» (Екк. 10:16), См. также «Властители», ст. 656.

(обратно)

69

Салический закон — свод законов салических франков, изданный в конце VI в. По салическому праву наследовать власть могли только потомки мужского пола. Д'Обинье намекает на незаконность правления Екатерины Медичи.

(обратно)

70

Иезавель — преступная библейская царица Израиля, жена царя Ахава. Такое прозвище получила среди гугенотов Екатерина Медичи.

(обратно)

71

Речь идет о так называемой политике «маятника», которую ловко использовала Екатерина Медичи для укрепления королевской власти. Принцип такой политики состоял в ослаблении то одной, то другой политической партии.

(обратно)

72

После произошедшей в Италии революции 1526 г., когда Флоренция была осаждена армиями императора и папы, Екатерина Медичи находилась как заложница в различных монастырях.

(обратно)

73

Речь идет о Гекубе, жене царя Трои Приама; их сын Парис стал виновником Троянской войны.

(обратно)

74

Сулла (138—78 гг. до н.э.) — римский полководец, с 82 г. диктатор. Правил с невиданной жестокостью.

(обратно)

75

Фаларид или Фаларистиран сицилийского города Агрипента (VI в. до н.э.); применял изощренную казнь: обреченных помещал внутри полого медного быка, которого затем раскаляли на костре. От нагрева специальное устройство издавало громкий рев (наподобие сирены) и заглушало крики сжигаемых.

(обратно)

76

Цинна — римский государственный деятель, республиканец, противник Суллы.

(обратно)

77

Диомед — мифический фракийский царь, бросавший чужеземцев на съедение своим кровожадным коням. Геракл его самого отдал этим коням, и они его растерзали.

(обратно)

78

Здесь перечислены мифические чудовища, уничтоженные Гераклом. Великан Антей, вопреки стереотипам, прославляющим его за связь с землей, был носителем зла, так как убивал путников.

(обратно)

79

В древности число 9 считалось магическим.

(обратно) class='book'> 80 Антиох IV Епифан — сирийский царь, притеснитель евреев, против которого подняли восстание Маккавеи.

(обратно)

81

Имеются в виду три Ирода. Ирод Великий — царь Иудеи, гонитель Христа, повелевший истреблять младенцев мужского пола. Ирод Антипа — сын предыдущего, приказавший обезглавить Иоанна Крестителя. Ирод Агриппа преследовал христиан, казнил св. Иакова.

(обратно)

82

Перилл — мастер, отливший для Фаларида (см. коммент. 29) медного быка и ставший его первой жертвой.

(обратно)

83

Екатерине Медичи было предсказано в юности, что она погибнет под обломками здания. Всю свою жизнь она следила за прочностью домов, в которых проживала.

(обратно)

84

Дипсада — змея, чей укус вызывает сильную жажду.

(обратно)

85

В упомянутом выше памфлете «Легенда о св. Екатерине» королева-мать обвиняется во множестве тайных убийств, главным образом отравлений. На нее падает подозрение в убийстве дофина Франциска, старшего сына короля Франциска I, а также Антуана Бурбона, кардинала Шатильонского, матери Генриха IV Жанны д'Альбре и многих других.

(обратно)

86

Пандора — женщина, вылепленная из глины по воле Зевса Гефестом и в наказание за проступок Прометея отданная в жены его брату Эпиметею. Пандора из любопытства открыла ящик мужа, подаренный ему богами, где были заперты все человеческие несчастья, и принесла этим неисчислимые беды людям. Екатерина Медичи сравнивается с Пандорой.

(обратно)

87

Ахитофел — советник царя Давида, предавший царя, приняв участие в заговоре Авессалома, сына Давида.

(обратно)

88

Кардинала Лотарингского подозревали в преступной связи с Анной д'Эсте, женой его брата Франциска Гиза.

(обратно)

89

Считалось, что кардинал Лотарингский был любовником Екатерины Медичи.

(обратно)

90

Имеется в виду Генрих Наваррский.

(обратно)

91

Король Генрих III поощрял поединки среди придворных. Об этом говорится в мемуарах Брантома.

(обратно)

92

Римский император Нерон принуждал выступать на арене в гладиаторских боях юношей из патрицианских семей.

(обратно)

93

Речь идет о существовавшем в те времена среди крупных вельмож обычае посылать на дуэль вместо себя своих слуг, если, по их мнению, противник был недостаточно родовит.

(обратно)

94

Либитина — древнеримская богиня смерти и похорон.

(обратно)

95

В древности богу Сатурну приносились человеческие жертвы, на смену им пришли гладиаторские бои.

(обратно)

96

Свидетельств о таком поединке не имеется.

(обратно)

97

По мнению д'Обинье, достоинство французских королей унижает обычай, обязывающий целовать туфлю папы.

(обратно)

98

Волк теперешний — так А. д'Обинье именует папу римского.

(обратно)

99

Речь идет об ордене иезуитов, «обществе Иисуса», как именовал его учредитель ордена Игнаций Лойола.

(обратно)

100

Намек на попытки подчинить папской власти страны северной Европы.

(обратно)

101

В конце XV в. иезуиты проникли в названные страны, пытаясь воссоединить местные церкви, в том числе и русскую православную, с римско-католической.

(обратно)

102

А. д'Обинье сожалеет о короле Генрихе IV, который отрекся от протестантской веры.

(обратно)

103

В Ветхом Завете Сионом называется Иерусалим. Реформаты так называют свою церковь.

(обратно)

104

Вавилоном называл Лютер католический Рим.

(обратно)

105

В Библии слово «рог» является символом гордыни.

(обратно)

106

Пифон — чудовищный змей, убитый Аполлоном в Дельфах, где был поставлен храм Аполлона и находился дельфийский оракул.

(обратно)

107

Аверно — озеро в Италии неподалеку от Куме и Байи. Считалось, что вредные испарения озера убивали пролетающих птиц. По преданию, здесь в подземный мир сошел Гомер.

(обратно)

108

Подразумевается образ тирании. Агриппа д'Обинье часто упоминает Голиафа и великих мира сего презрительно называет «голиафишками». (Ср. «Беды», ст. 135).

(обратно)

109

Повторяется мотив предшествующего комментария. Автор уподобляет свой труд подвигу Давида.

(обратно)

110

Сарданапал — по преданию, последний ассирийский царь. Имя его стало нарицательным, символом изнеженности и жажды роскоши и наслаждений. В «Трагических поэмах» этим именем называются Карл IX и брат его Генрих III.

(обратно)

111

Траян — римский император, знаменитый своими завоеваниями.

(обратно)

112

Синон — персонаж «Энеиды», хитрый греческий лазутчик, проникший в Трою как перебежчик и уговоривший троянцев ввезти в город знаменитого троянского коня.

(обратно)

113

Таис — знаменитая греческая гетера.

(обратно)

114

Ферсит (или Терсит) — персонаж «Илиады», безобразный видом, злобный хулитель, избитый Одиссеем, а в послегомеровских сказаниях убитый Ахиллом за надругательство над трупом Пентесилеи, сраженной Ахиллом амазонки.

(обратно)

115

Гнатон — отрицательный персонаж из комедии древнеримского драматурга Теренция «Евнух».

(обратно)

116

Этот образ имеет место в Евангелии от Матфея (Мф. 23:24), где Иисус говорит фарисеям и книжникам: «Вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие».

(обратно)

117

Имеется в виду епископ Арман Сорбен де Сент-Фуа, служивший панихиду по королю Генриху и позднее написавший жизнеописание этого короля.

(обратно)

118

Эта аллегория уже была использована во «Вступлении» к «Трагическим поэмам» (ст. 121—144).

(обратно)

119

Подобную мысль д'Обинье выразил в предисловии к IV т. своей «Всеобщей истории»: «Когда истине приставляют нож к горлу, приходится целовать белую руку, запятнанную нашей кровью».

(обратно)

120

Генрих III был большим любителем маскарадов и прочих увеселений.

(обратно)

121

Котурны — обувь на высокой подставке у актеров, игравших в античных трагедиях.

(обратно)

122

Плиний Старший считал, что хамелеоны питаются одним воздухом. (Плиний. «Естественная история», VII, II (33).

(обратно)

123

Король Генрих II заставлял во время охоты петь псалмы.

(обратно)

124

Образ мартышки здесь означает манерного придворного. В 1585 г. была сочинена сатирическая поэма «Ноев ковчег», в которой сторонники Гиза изображены в виде различных зверей.

(обратно)

125

Речь идет о библейском Иосифе, разгадавшем сны фараона, в которых семь тощих коров пожрали семь тучных, а семь высохших колосьев — семь спелых. (Быт. 41).

(обратно)

126

Генрих III постоянно устраивал религиозные процессии, во время которых и сам король, и его приближенные облачались в монашеское одеяние.

(обратно)

127

Реминисценция из Евангелия: «Какой из вас отец, когда сын попросит у него хлеба, подаст ему камень... или, если попросит яйца, подаст ему скорпиона?» (Лк. 11:11, 12).

(обратно)

128

Германик, Юлий Цезарь — прославленный римский полководец, племянник императора Тиберия. Тацит в своих «Анналах» пишет: «Германик ходил ночью к палаткам легионеров и подслушивал их разговоры». («Анналы», II, 13).

(обратно)

129

Здесь, скорее всего, говорится о Моисее, который вывел народ израильский из египетского плена, возможно, имеется в виду и Иисус Навин, поскольку в поэме говорится о вождях, а не о вожде. По мнению переводчика под «стадом его детей» (то есть детей Божьих) автор подразумевает протестантов, а вождями называет предводителей гугенотов.

(обратно)

130

Здесь намек на белые одежды кающихся (см. ст. 875—877).

(обратно)

131

Царь царей — обращение к Богу у евреев.

(обратно)

132

Имеются в виду титаны, восставшие против олимпийских богов.

(обратно)

133

Возможно, здесь подразумевается Ги дю Фор де Пибрак (1529— 1584), государственный советник и знаменитый оратор.

(обратно)

134

По-видимому, речь идет об Альбере де Гонди (1522—1602), одном из виновников Варфоломеевской ночи, вдохновителе убийства адмирала Колиньи.

(обратно)

135

Имеется в виду Лодовико Гонзаго (1540—1595), правитель Мантуи, в 1565 г. ставший герцогом Неверским. Во время второй религиозной войны был ранен в колено и остался хромым. Один из организаторов Варфоломеевской ночи.

(обратно)

136

Ослом Италии автор именует Франсуа Бирага (в перечне имен собственных названного Рене Бирагом). Он был хранителем королевской печати, одним из пяти приближенных королевы-матери, обсуждавших с нею план Варфоломеевской ночи. Будучи итальянцем, он, видимо, звался по-итальянски Франческо (либо Ринальдо) Бираго.

(обратно)

137

Аркадскими соловьями в древности называли ослов, которыми славилась греческая область Аркадия.

(обратно)

138

Следуя древней легенде, Плиний Старший полагал, что бобры, спасаясь от преследования, отгрызают себе гениталии и оставляют их преследователю.

(обратно)

139

Имеется в виду не столько Генрих III, сколько Генрих IV, которого Агриппа д'Обинье не раз упрекал в неблагодарности к офицерам-гугенотам, верно служившим королю на войне.

(обратно)

140

Сходная парафраза из Екклесиаста уже встречалась в поэме «Беды» (см. комментарий 22 к этой поэме).

(обратно)

141

Здесь говорится о Екатерине Медичи, которая в годы царствования Карла IX сосредоточила в своих руках всю власть.

(обратно)

142

Речь идет о разгульных оргиях, которые устраивали короли. Одна из них с участием Карла IX, его брата Генриха Валуа, избранного тогда (в 1573 г.) польским королем, и Генриха Наваррского была описана в опубликованных записках одной куртизанки.

(обратно)

143

Д'Обинье вспоминает здесь об эпизоде, произошедшем в феврале 1584 г. на парижской улице, где король со своими спутниками давил конями и разгонял палками собравшийся народ.

(обратно)

144

Бритыми сарматами автор называет поляков, которые, в отличие от французов, брили подбородки. 19 августа 1573 г. польское посольство прибыло в Париж по случаю избрания польским королем Генриха Валуа.

(обратно)

145

Д’Обинье намекает на то, что польская королевская мантия как бы прикрывает позор, которым запятнан из-за Варфоломеевской ночи Генрих Валуа.

(обратно)

146

Речь идет о том, что польское посольство прибыло во Францию в те дни, когда гугеноты из последних сил обороняли Ла-Рошель. Именно в связи с прибытием поляков был срочно заключен Ла-Рошельский мир.

(обратно)

147

Автор снова упоминает о кровавых делах королевы-матери.

(обратно)

148

Получив известие о смерти Карла IX, Генрих Валуа тайком покинул Краков и бежал во Францию.

(обратно)

149

Имеются в виду Екатерина Медичи и Генрих III.

(обратно)

150

Намек на Карла IX, который, подобно библейскому Исаву, большую часть времени проводил на охоте, предоставив заниматься государственными делами своей матери.

(обратно)

151

Младший брат Карла IX — Генрих III.

(обратно)

152

Генрих III часто появлялся на празднествах и турнирах в женском наряде.

(обратно)

153

Имеется в виду загородное имение Генриха III Олленвиль.

(обратно)

154

Агриппа д'Обинье намекает на противоестественную связь Генриха III с его фаворитом Жаком де Леви, графом Келю, гибель которого на дуэли была тяжелым ударом для короля. Автор называет короля и его фаворита Нероном и Пифагором, который, по свидетельству Светония, был любовником императора.

(обратно)

155

Маркиз Франсуа д'О (1535— 1594), будучи фаворитом Генриха стал при нем суперинтендантом финансов, потом стал приближенным Генриха IV.

(обратно)

156

В «Жизнеописаниях двенадцати цезарей» Светония приводится такое высказывание о Нероне: «Хорошо было бы жить на земле, если бы у его отца Домиция была такая же жена».

(обратно)

157

См. комментарий 48.

(обратно)

158

Антуан д'Англере Шико — придворный шут Генриха III. Пьер Амон — знаменитый каллиграф, учитель Карла IX, был впоследствии его секретарем.

(обратно)

159

Знаменитый римский философ, драматург, государственный деятель Луций Анней Сенека (4 г. до н. э. — 65 г. н. э.) был воспитателем Нерона, по приказу которого покончил жизнь самоубийством. С его судьбой д’Обинье сравнивает печальные судьбы Пьера Амона и Пьера Рамоса, погибших во имя протестантской веры.

(обратно)

160

Здесь речь идет о тех, кто притворно сочувствуя делу Реформации, проникали в ее ряды как соглядатаи.

(обратно)

161

Имеется в виду Франциск Валуа, герцог Алансонский.

(обратно)

162

Здесь говорится о маршале де Реце, о котором Брантом в своих мемуарах отзывается как о продажном лжеце.

(обратно)

163

Франциск Валуа 15 сентября 1575 года покинул Париж из-за попыток Генриха Наваррского убить, а затем выслать его фаворита Бюсси д'Амбуаза.

(обратно)

164

После побега Генриха Наваррского из Парижа (1576 г.) Франциск Валуа переметнулся к протестантам.

(обратно)

165

См. выше, коммент. 7.

(обратно)

166

Осуществляя свои замыслы, Екатерина Медичи подсунула своему сыну Франциску придворную даму Шарлотту де Сов в качестве любовницы. С помощью мадам де Сов ей уже удалось вызвать соперничество и поссорить Генриха Валуа и короля Наваррского, поскольку она опасалась их сближения.

(обратно)

167

14 февраля 1578 года Франциск Валуа, герцог Алансонский, снова покинул Париж из-за продолжающихся нападок на его фаворита Бюсси.

(обратно)

168

В Нидерландах из-за преследований протестантов в 1568 году вспыхнула гражданская война, 8 ноября 1578 года страна провозгласила свою независимость, и Франциск Валуа, воспользовавшись этим, пытался захватить часть нидерландской территории, но потерпел неудачу.

(обратно)

169

Речь, вероятно, идет о планах женитьбы Франциска Валуа на Елизавете Английской.

(обратно)

170

Трех братьев Валуа — Карла, Генриха и Франциска — подозревали в кровосмесительной связи с их сестрой Маргаритой.

(обратно)

171

Седекия — библейский лжепророк, который, вопреки предсказаниям пророка Михея, обещал израильскому царю Ахаву победу над сирийцами, что окончилось гибелью Ахава. (3 Цар. 22).

(обратно)

172

Речь идет о Нероне.

(обратно)

173

Здесь говорится о процессиях в покаянных облачениях.

(обратно)

174

Шотландцы со времен Карла VII составляли личную охрану короля.

(обратно)

175

Имеется в виду головной убор проституток.

(обратно)

176

Тайные роды королевы Наваррской, видимо, послужили причиной ее удаления из дворца.

(обратно)

177

Ходил слух, что Генрих III смертельно боялся грозы.

(обратно)

178

Вероятно, речь идет о святом Киприане.

(обратно)

179

Тразей — римский поэт, находившийся в оппозиции к Нерону. Так же, как Сенека, вынужден был покончить жизнь самоубийством.

(обратно)

180

Речь идет о героизме в битве под Жарнаком принца Конде, который, будучи ранен в ногу, продолжал командовать войском. Попав в плен, он был застрелен из пистолета, затем труп его был привязан к седлу ослицы.

(обратно)

181

Автор вспоминает об адмирале Колиньи, убитом во время Варфоломеевской ночи. Изуродованное тело адмирала было привезено на Монфокон и там повешено.

(обратно)

182

Александр Фарнезе, герцог Пармский, Гонсальво, дон Хуан Австрийский, который был единокровным братом Филиппа II, и герцог Альба — прославленные испанские полководцы.

(обратно)

183

Граф Эссекс — фаворит Елизаветы Английской, казненный ею в 1601 г.

(обратно)

184

Граф Савойский казнил участников неудачного штурма Женевы.

(обратно)

185

Псиллы — древнее племя, жившее на полуострове Киренаика. По преданию, они были невосприимчивы к змеиным укусам.

(обратно)

186

В сочинении «О республике» Цицерон рассказывает о сне Сципиона, в котором тот увидел вращение небесных сфер.

(обратно)

187

Здесь говорится о Шарле Колиньи, сыне адмирала, который отрекся от веры отца.

(обратно)

188

Золотая Палата — высшая палата Парижского парламента (Королевского суда) во Дворце Правосудия.

(обратно)

189

Этот образ напоминает видения пророка Даниила (Дан. 7:9, 10) и св. Иоанна Богослова (Откр. 4:2; 5:11).

(обратно)

190

Здесь изображен парижский Дворец Правосудия.

(обратно)

191

Ликаон — царь Аркадии. Согласно древнегреческому мифу, Ликаон, желая испытать богов, предложил им еду, приготовленную из потрохов ребенка, за что был превращен Зевсом в волка.

(обратно)

192

О Фиесте см. поэму «Беды» (ст. 541, комментарий 14).

(обратно)

193

Повязка на глазах богини правосудия Фемиды символизировала ее беспристрастность, так же как и весы в руке.

(обратно)

194

В ренессансной символике гарпия чаще всего изображает Скупость или Алчность. Все аллегорические фигуры, изображенные д'Обинье, являют собой человеческие недостатки или пороки, подобно тому, как используются в орнаментике химеры. Автор изображает за судейским столом вершителей судеб в облике чудовищ.

(обратно)

195

Альцина — волшебница из поэмы Л. Ариосто «Неистовый Орландо».

(обратно)

196

Св. Матюрен — покровитель безумных. Хлыст и тропа являются атрибутами паломничества, которое стало целью братства св. Матюрена.

(обратно)

197

Королевский герб Франции — щит, на лазурном поле которого изображены лилии. Такими же лилиями были украшены стены Золотой Палаты.

(обратно)

198

В эпоху Возрождения Глупость аллегорически изображалась в виде женщины с огромным брюхом.

(обратно)

199

К тому же (лат.).

(обратно)

200

Лень в возрожденческой символике изображалась в виде женщины со спрятанными в карманы руками, что значило презрение к делу.

(обратно)

201

Геба — дочь Зевса и Геры, богиня юности. На Олимпе подносила богам нектар и амброзию. Ср. у Тютчева: «Ветренная Геба...»

(обратно)

202

Ровоам — сын царя Соломона, юноша, презиравший полезные советы.

(обратно)

203

Ашиль де Арле, президент парламента, т.е. председатель королевского суда, стал жертвой репрессий после убийства братьев де Гиз в Блуа. Вместе с ним в Бастилию были посажены президент парламента в Туре, выдающийся французский историк Жан Огюст де Ту и Жак Жийо, советник парижского парламента. Позже они были освобождены и вновь вошли в состав королевского суда. Филибер Тюрен, всегда сочувствовавший протестантам, уйдя от дел, открыто примкнул к Реформации.

(обратно)

204

Меркуриал — совместное заседание всех судебных палат, происходящее ежемесячно по средам, когда президент Парламента судил поступки и нравы судей.

(обратно)

205

Господь Бог.

(обратно)

206

Здесь идет речь о суде Инквизиции. Во Франции он назывался Огненной Палатой. Переводчик предполагает, что «другим дворцом» автор называет резиденцию испанского короля Филиппа II, построенный им дворец-монастырь Эскуриал, хотя об этом в комментариях французского издания «Трагических поэм» не говорится.

(обратно)

207

См. комментарий 29 к поэме «Беды».

(обратно)

208

Все изображенные атрибуты символизируют триумф гонителей ереси, но для Агриппы д'Обинье они знак победы мучеников Реформации. Здесь изображена картина аутодафе в Вальядолиде (21 мая 1559) и в Севилье (24 сентября 1560), устроенного по случаю восшествия на престол Филиппа II.

(обратно)

209

Осужденных выводили в желтых одеяниях, так называемых санбенито, на которых были изображены кресты и дьяволы. Очевидно, Вольтер в своем «Кандиде», в сцене, где описывается аутодафе в Лиссабоне, заимствовал некоторые детали из «Всеобщей истории» Агриппы д'Обинье.

(обратно)

210

Речь идет об изображениях короля Фердинанда V Арагонского и Изабеллы Кастильской, короля и королевы Испании. В 1483 г. Фердинанд во главе Инквизиции поставил великого Инквизитора Торквемаду.

(обратно)

211

Папа Сикст IV ввел должность Великого Инквизитора.

(обратно)

212

Здесь говорится о графе Буэндиа, испанском гранде, возглавлявшем процессию на аутодафе в Вальядолиде.

(обратно)

213

Филипп II не присутствовал на аутодафе в Вальядолиде и послал туда своего четырнадцатилетнего сына инфанта Дона Карлоса. Орхестра — площадка для хора в античной трагедии.

(обратно)

214

Два придворных врача, находившиеся у смертного одра Карла V и слышавшие, как тот раскаивался в зле, содеянном по отношению к протестантам, после смерти короля были сожжены на костре.

(обратно)

215

Во время гладиаторских боев зрители, опустив большой палец к земле, обрекали поверженного гладиатора на смерть.

(обратно)

216

Агнец — символ Христа, принесшего себя в жертву во имя спасения людей.

(обратно)

217

Во «Всеобщей истории» Агриппа д'Обинье приводит ряд примеров подобных чудес. В том числе он рассказывает, как некий Этьен Манжен, казненный в 1546 г. в Мо, после того как ему отрезали язык, произнес имя Божье. По утверждению д'Обинье, подобное произошло и с Никола де Женвиллем, а также с рядом других лиц.

(обратно)

218

Здесь имеется в виду библейский рассказ о том, как пророк Илия показал народу бессилие жрецов Ваала и вызвал против них гнев толпы.

(обратно)

219

Доминик — католический святой, основатель ордена доминиканцев.

(обратно)

220

Финеес, внук первосвященника Аарона, брата Моисея, покарал одного израильтянина, который привел в стан евреев для блуда мадианитянку. Финеес пронзил их обоих копьем, после чего Господь смилостивился и отвел от евреев чуму, которая уже унесла 24000 человек (Числ. 25:6—18).

(обратно)

221

Иеффай, девятый судия израильский, дал обет Богу принести в жертву первого человека, которого он встретит, вернувшись домой после победы над аммонитянами. Первый человек, которого он по возвращении встретил, была его собственная дочь (Суд. 11:29—40).

(обратно)

222

Здесь говорится о знаменитом суде царя Соломона, когда он, разбирая тяжбу двух женщин из-за младенца, повелел разрубить ребенка пополам и каждой женщине отдать половину тела. Настоящая мать сразу же уступила ребенка сопернице, чтоб сохранить ему жизнь. (3 Цар. 3:16-28).

(обратно)

223

Иосафат, правнук Ровоама, и Езекыя — цари Иудеи, жившие благочестивой и праведной жизнью.

(обратно)

224

Ездра вывел последних евреев из Вавилона, а по возвращении в Иерусалим восстановил Книги Завета, утраченные в изгнании.

(обратно)

225

Пророк Даниил спас от казни вавилонских предсказателей, которые не могли разгадать сон царя Навуходоносора и за это были им приговорены к смерти.

(обратно)

226

Аристид — афинянин, прозванный Справедливым, политический соперник Фемистокла.

(обратно)

227

Агесилай— царь Спарты, известный своей мудростью и справедливостью.

(обратно)

228

Имеется в виду Артаксеркс III Ох, прозванный Египетским, персидский царь, вновь завоевавший Египет и усмиривший Финикию.

(обратно)

229

Согласно Геродоту, царица Тамирис обезглавила Кира и погрузила его голову в бурдюк, наполненный кровью, отомстив ему за гибель своего сына. У д'Обинье ошибочно сказано, что царица отомстила не Киру, а Крассу.

(обратно)

230

Крез — последний царь Лидии, владелец несметных богатств. Он был побежден и взят в плен Киром.

(обратно)

231

См. комментарий 41.

(обратно)

232

Солон — знаменитый афинский правитель и законодатель, который считался одним из семи величайших мудрецов древности.

(обратно)

233

Речь идет о легендарном спартанском законодателе Ликурге, который был одноглазым.

(обратно)

234

Кир Старший — персидский царь и завоеватель, сокрушивший Вавилон. О нем говорится выше в комментариях 41, 42 и 43. В Библии Бог говорит о Кире: «...пастырь мой, он исполнит волю мою и скажет Иерусалиму: «ты будешь построен!» и храму: «ты будешь основан!».

(обратно)

235

Персидский царь Ксеркс, сын Дария Гистаспа, в библейской книге Есфирь был назван Агасфером или Артаксерксом.

(обратно)

236

Сиракузский тиран Агафокл был сыном гончара и гордился тем, что пользуется глиняной посудой.

(обратно)

237

Катон Старший — знаменитый римский политик и писатель, непримиримый враг Карфагена. Катон Младший — республиканец, противник Юлия Цезаря.

(обратно)

238

Манлий, прозванный Капитолийским за то, что, разбуженный криками гусей, спас осажденный галлами Капитолий.

(обратно)

239

Кай Фабриций Люсцин — древнеримский дипломат, консул и военачальник. Он вел переговоры с эпирским царем Пирром в 280 г. до н.э. и проявил твердость и бескорыстие, отказавшись от царских даров и службы у Пирра.

(обратно)

240

Агриппа д'Обинье перечисляет здесь ряд славных имен из истории Рима.

(обратно)

241

Здесь говорится о египетских царях Птолемее Епифане и его сыновьях, которых Рим защитил от Антиоха IV Сирийского, здесь называемого (видимо, ошибочно) бактрийским государем.

(обратно)

242

Все перечисленные здесь римские императоры, известные как справедливые и мудрые правители, с точки зрения д'Обинье, запятнаны гонениями на христиан, особенно Траян и Адриан.

(обратно)

243

В связи с возрастающим с 1575 г. влиянием Екатерины Медичи на государственные дела Франции, автор упоминает Салический Закон, не дающий права на престолонаследие женщинам (см. комментарий 23 к поэме «Беды»).

(обратно)

244

Пилюлями здесь названы горошины, изображенные на гербе Медичи, тогда как лилии изображены на королевском французском гербе.

(обратно)

245

Речь, бесспорно, идет о самом прославленном представителе рода Сфорца Франческо-Алессандро (1401—1466), знаменитом кондотьере, который отнюдь не был безгрешен.

(обратно)

246

Речь идет о полководце, маршале Франции при короле Франциске I, неаполитанце Джованни Караччолли, принце Мельфи (1470— 1550), который особо отличился в прованскую компанию, в Люксембурге и в Пьемонте.

(обратно)

247

Имеется в виду весьма темная история о каком-то итальянском князьке, которого князь Мельфи покарал за подлость.

(обратно)

248

Здесь автор соединил описания двух библейских видений: из Откровения св. Иоанна (Откр. 4:5—9) и из книги пророка Иезекииля (Иез. 1:4 и далее).

(обратно)

249

Так автор рисует картину Страшного Суда.

(обратно)

250

Франсуа де Бове, господин де Брикмо, приближенный принца Конде, и Арман де Кавань, советник тулузского парламента, после Варфоломеевской ночи были приговорены к смертной казни и повешены.

(обратно)

251

Габриэль де Лорж, граф Монтгомери, смертельно ранил на турнире короля Генриха II, попав ему в глаз копьем. Спасаясь от мести королевы Екатерины Медичи, он примкнул к протестантам, был взят в плен при Домфроне (26 мая 1574 г.) и месяц спустя казнен на Гревской площади.

(обратно)

252

Шарль де Пюи де Монбрен, вождь протестантов в Дофине, был казнен 12 августа 1575 г. в Гренобле.

(обратно)

253

Президент парижского парламента Барнабе Бриссон, советник большой судебной палаты Клод л Арше и советник из Шатле Жан Тардиф дю Рю были повешены 15 ноября 1591 г.

(обратно)

254

Здесь говорится о трех парижских католических священниках, особенно ревностных сторонников Лиги.

(обратно)

255

Бриссон, уже упомянутый в комментарии 65, был повешен в одном из залов Шатле.

(обратно)

256

Речь идет о молитве царя израильского Езекии, которая дошла до Бога, и Он послал своего ангела, который истребил войско ассирийского властителя Сеннахериба (или Сеннахерима), угрожавшего Израилю. (4 Цар. 19:15, 19, 35).

(обратно)

257

В средневековой иконописи единорог был символом чистоты и непорочности.

(обратно)

258

Здесь говорится о насильственном удержании римских пап французскими королями в Авиньоне, о так называемом Авиньонском пленении.

(обратно)

259

Имеются в виду протестанты.

(обратно)

260

Под сынами Британии, гельветами и батавами подразумеваются англичане, швейцарцы и голландцы. Все они к тому времени стали протестантами.

(обратно)

261

Королева Англии Елизавета I.

(обратно)

262

В годы правления в Англии королевы Марии Тюдор, преследовавшей протестантов, ее единокровная сестра Елизавета находилась в тюрьме.

(обратно)

263

Намек на многочисленные заговоры против королевы Елизаветы I.

(обратно)

264

Имеется в виду гибель Непобедимой Армады Филиппа II Испанского.

(обратно)

265

В войне Алой и Белой Розы, т.е. домов Ланкастеров и Йорков, победили Ланкастеры (партия Алой Розы), к дому которых принадлежала королева Елизавета.

(обратно)

266

Автор называет Елизавету Английскую именем ветхозаветной пророчицы и судии Деборы, которая привела израильский народ к победе и правила им сорок лет.

(обратно)

267

Имеется в виду царь Давид, знаменитый певец и музыкант, игравший на псалтири (род арфы).

(обратно)

268

Под именем Жены или Супруги подразумевается Церковь.

(обратно)

269

Белый камень, как и белая одежда символизирует избранничество. (Откр. 2:17; 7:9). Белую перевязь носили королевские войска. С 1589 г. она стала отличительным знаком армии Генриха IV, так как в этом году он стал королем Франции.

(обратно)

270

Лев — символ колена Иудина. Отрядами льва Иуды д'Обинье называет армию протестантов.

(обратно)

271

Иероним Пражский и Ян Гус мученики-реформаторы, сожженные на кострах по приговору церковного собора в Констанце (соответственно в 1515 и 1516 гг.).

(обратно)

272

Содомом д'Обинье называет папский Рим.

(обратно)

273

В конце XII века в Лионе возникло так называемое «Братство лионских нищих»; его члены именовались вальденсами, по имени основателя братства Пьера Вальдо. Лионские нищие призывали к евангельской бедности и выступали против католической церкви. И появившиеся на юге Франции вслед за этим братством альбигойцы (конец XII— XIII вв.) также отвергали католические догматы.

(обратно)

274

Джерард — один из первых английских протестантов.

(обратно)

275

Джон Виклиф (1320—1384) — английский религиозный реформатор, богослов, создатель учения, которое повлияло во многом на взгляды Мартина Лютера и Яна Гуса. Последователи Виклифа подверглись преследованиям и репрессиям, но сам он умер на свободе.

(обратно)

276

Бейнем и все перечисленные ниже: Фрит, Торп, Соутри и Биверленд, ученики и последователи Виклифа — были осуждены церковью за ересь и в разное время сожжены в Лондоне.

(обратно)

277

Томас Кранмер — английский реформатор, архиепископ Кентерберийский, казненный за ересь в 1556 г.

(обратно)

278

Томас Хокс, эссекский дворянин, протестант, сожженный на костре в 1555 году, обещал своим единомышленникам поднять руки над головой в знак того, что, находясь в пламени, можно перенести мучения.

(обратно)

279

Томас Норрис — английский священник, сожженный в 1507 году. Д’Обинье ошибочно указывает на то, что он к костру шел по дорожке, утыканной острыми гвоздями, однако это свидетельство относится к другому священнику, казненному в том же Норвиче в 1510 году.

(обратно)

280

Анна Эскью — протестантка, сожженная в 1546 г., претерпевшая все пытки, но не выдавшая своих единоверцев.

(обратно)

281

Джоанна, или Джейн, Грей (1537—1554) — внучатая племянница короля Генриха VIII. После смерти Эдуарда VI была возведена на английский престол протестантской партией, главой которой был ее свекор герцог Нортумберлендский, но в борьбе с католичкой Марией Тюдор потерпела поражение и была казнена в Тауэре. Имя юной королевы-мученицы стало легендарным среди реформатов.

(обратно)

282

В Евангелии от Луки, в притче о богаче и нищем сказано: «Умер нищий и отнесен был Ангелами на лоно Авраамово» (Лк. 16:22).

(обратно)

283

Томас Билни, обвиненный в ереси, был казнен в 1530 г.

(обратно)

284

Английский купец Уильям Гардинер во время мессы в Лиссабоне выбил из рук кардинала святые дары, за что был сожжен на костре в присутствии португальского короля Жуана III (1552).

(обратно)

285

Здесь описан особый род пытки, когда истязаемого заставляли глотать платок с привязанной ниткой, конец которой оставался в руке палача. Когда платок оказывался в желудке, палач за нитку выдергивал его наружу.

(обратно)

286

Имеется в виду английский король Эдуард VI, сторонник Реформации.

(обратно)

287

Под тремя Агнессами подразумеваются три английские протестантки, казненные в 1556 г., Агнесса Фостер, Агнесса Снод и Агнесса Джордж.

(обратно)

288

Речь идет о французских кальвинистах, искавших убежище в Бразилии. По возвращении во Францию они были казнены в 1551 г.

(обратно)

289

Кальвинист Флоран Вено был казнен в Париже в день торжественной встречи короля Генриха II 9 июля 1549 г.

(обратно)

290

Согласно легенде, греческий поэт Ивик был убит разбойниками и перед смертью воскликнул при виде пролетающих журавлей: «Вот свидетели, которые отомстят за меня!». Убийц поймали, когда они, увидев в небе журавлей, закричали: «Вот те, кто отомстят за Ивика!». Этот сюжет использовал Ф. Шиллер в стихотворении «Ивиковы журавли».

(обратно)

291

Речь идет о царе Давиде, который был пастухом овец.

(обратно)

292

Здесь упоминается о четвертой казни египетской, когда Господь наслал на Египет в наказание тучи мошкары.

(обратно)

293

Когда шестнадцать осужденных протестантов из города Мо везли в Париж на казнь, их телегу сопровождал один ткач, который ободрял их и призывал не терять мужество. Он был схвачен и казнен вместе с осужденными.

(обратно)

294

Имя мастера, изготовлявшего ракетки,неизвестно.

(обратно)

295

Очевидно, имеются в виду Луи де Марсак и его двоюродный брат, сожженные в Лионе в 1553 г.

(обратно)

296

Упоминается св. Доминик, пытавшийся в начале в XIII в. вернуть в лоно католической церкви еретиков-катаров.

(обратно)

297

Здесь говорится о пятерых лозаннских студентах, арестованных в Лионе в апреле 1552 г., обвиненных в ереси и сожженных в 1553 г. Во время казни их веревки быстро сгорели и мученики оказались свободными от уз.

(обратно)

298

Филиппа де Лен, мадемуазель де Граверон — мученица Реформации. Вместе с другими своими единоверцами, собравшимися тайно на улице святого Иакова, она была схвачена 4 сентября 1557 г.

(обратно)

299

Вместе с госпожой де Граверон были казнены Никола Клине и Торен Гравель.

(обратно)

300

В русском переводе употреблено архаическое слово «пардус», означающее «леопард».

(обратно)

301

23 декабря 1559 г. был казнен член парламента Анн дю Бур, выступивший на Меркуриале (см. «Золотая Палата», комментарий 17) в защиту преследуемых советников парламента.

(обратно)

302

Речь идет о Генрихе II, который был смертельно ранен на турнире 29 июня 1559 г., вскоре после того Мер куриала, который 15 июня вынес решение об аресте Анна дю Бура. Казнь последнего состоялась 23 декабря, т. е. уже после смерти короля.

(обратно)

303

Маргарита Ле Риш, мадемуазель де Ла Кай, протестантка, заточенная за ересь в Консьержери, тюрьму Дворца Правосудия, стоя у окна, громко ободряла Анна дю Бура.

(обратно)

304

Джованни Молио де Монтальчино, монах из Ломбардии, был осужден за ересь и казнен 5 сентября 1553 г.

(обратно)

305

Речь идет о непризнании протестантами католического догмата о существовании чистилища.

(обратно)

306

Никола Кроке, муж его сестры Филипп де Гастин и малолетний сын последнего Ришар были удавлены 30 июня 1569 года во время третьей религиозной войны. Их дом был снесен, а на его месте поставлен памятный крест.

(обратно)

307

Порция, супруга Марка Юния Брута, покончила жизнь самоубийством, проглотив раскаленные угли. (Плутарх. Жизнь Брута, LXI).

(обратно)

308

Благородная римлянка Лукреция, обесчещенная Секстом, сыном царя Тарквиния Гордого, заколола себя кинжалом, что привело к изгнанию царского рода Тарквиниев.

(обратно)

309

Сократ, приговоренный к самоубийству, отравился в тюрьме, выпив цикуту.

(обратно)

310

В Англии для облегчения страданий приговоренного к сожжению, чтоб ускорить смерть, его обсыпали порохом.

(обратно)

311

Речь идет об Этьене Брюне, протестантском мученике, казненном в 1540 г.

(обратно)

312

Здесь упоминается часовня в тюрьме Консьержери.

(обратно)

313

Никола Кроке был братом матери мальчика Ришара.

(обратно)

314

Автор уподобляет мужество Никола Кроке и Филиппа де Гастина мужеству Елеазара, брата Иуды Маккавея, вместе с братом поднявшего восстание против сирийского владычества. В одном бою Елеазар сразил царского слона и сам погиб, раздавленный упавшим животным.

(обратно)

315

Матье Бруар, прозванный Берольдом, был наставником Агриппы д'Обинье. Он преподавал в Орлеане, а затем в Женеве.

(обратно)

316

О трех английских мучениках, казненных в Риме, д'Обинье узнал от племянника римского кардинала Барониуса.

(обратно)

317

Здесь упоминается племянник Барониуса, бежавший из Рима, чтоб раскрыть в Париже тайные дела Ватикана.

(обратно)

318

Речь идет об евангельском эпизоде, когда Апостол Павел, заточенный в темницу в македонском городе Филиппы, во время землетрясения, которое раскрыло двери тюрьмы, не воспользовался этим и остался в темнице. (Деян. 16:24—40).

(обратно)

319

Перилл — уже упомянутый выше создатель медного быка, в котором тиран Фаларид сжигал своих врагов (см. «Беды», комментарии 29 и 36).

(обратно)

320

Имеется в виду Климент VIII, папа римский с 1592 по 1605 г.

(обратно)

321

Нарядом лжеца д'Обинье называет сутану.

(обратно)

322

Речь снова идет о племяннике кардинала Барониуса.

(обратно)

323

Собачьим зноем автор называет время самых жарких летних дней с 1 июля по 15 августа, у римлян называемое каникула (отсюда — каникулы) по созвездию Большого Пса (по латыни — Canis).

(обратно)

324

Под вавилонским царем автор подразумевает Генриха III, казнившего своего слугу Бернара Палисси.

(обратно)

325

Речь идет о двух дочерях прокурора парижского парламента Жана Фуко, которых казнили по обвинению в ереси 28 июня 1588 г.

(обратно)

326

Здесь упоминается евангельский эпизод, когда св. Стефан увидел в небе Славу Господню и Христа и воскликнул: «Вот я вижу небеса отверстые и Сына Человеческого, стоящего одесную Бога».

(обратно)

327

Здесь упоминается эпизод Третьей книги Царств, где рассказано о пророке Михее, который предсказал израильскому царю Ахаву несчастный исход его войны с Сирией и гибель его самого, в то время как Седекия и другие лжепророки обещали царю победу. Согласно Библии, злой дух вселился в этих лжепророков, вещал их голосами, а Седекию заставил дать пощечину Михею. Со злополучным царем Ахавом, который по воле Бога погиб в сражении, д’Обинье сравнивает короля Генриха IV.

(обратно)

328

Д'Обинье как сатирик последовательно разделывается со своими противниками, в частности, с королевой Екатериной Медичи. В данном случае он рисует фантастическую картину, как дьявол завладевает душой королевы и даже перевоплощается в нее. В поэме «Властители» уже встречался эпизод, где она показана как приспешница Сатаны.

(обратно)

329

Проект дворца Тюильри был заказан королевой Екатериной Медичи в 1564 г. архитектору Филиберу Делорму, который успел построить только часть дворца, так как скончался в 1570 г. Работу продолжил Жан Бюллан, но в 1572 г. строительство было приостановлено и возобновлено только в правление Генриха IV.

(обратно)

330

Д'Обинье на протяжении всей своей эпопеи неоднократно называет Екатерину Медичи именем Иезавели преступной царицы израильской, супруги царя Ахава.

(обратно)

331

Говорится об одеянии монаха кармелита или францисканца.

(обратно)

332

Автор вспоминает об эпизоде из Евангелия, когда Сатана искушает на горе Христа (Мф. 4:5—9).

(обратно)

333

Эти небесные образы Агриппа д’Обинье противопоставляет ватиканским фрескам, которые он считает сатанинскими произведениями.

(обратно)

334

Здесь упомянут библейский эпизод, когда Моисей послал в бой с амаликитянами Иисуса Навина с отборным отрядом, а сам остался на холме, подняв жезл, врученный ему Богом. Пока его рука с жезлом была поднята, евреи побеждали (Исх. 17:11-12).

(обратно)

335

Все картины, изображенные на небесном куполе, рисуют события священной истории и обычные исторические события. Все это расписано по воле Бога руками ангелов. Увидеть эти картины могут только праведники, попавшие в рай.

(обратно)

336

Беллона — древнеиталийская богиня войны.

(обратно)

337

Французские комментаторы допускают, что здесь говорится о Вильмонжи-Брикмо, офицере-гугеноте, казненном в Париже в присутствии придворных дам уже после Варфоломеевской ночи.

(обратно)

338

Речь идет о сражении при Дре, которое произошло во время 1-й религиозной войны 19 сентября 1562 г.

(обратно)

339

О черных рейтарах, немецких наемниках, участвующих в религиозных войнах, уже говорилось в поэме «Беды» (см. коммент. 10 и 11).

(обратно)

340

Здесь говорится о принце Конде, командовавшем протестантами, и о коннетабле Монморанси, полководце католиков.

(обратно)

341

См. комментарий 8 к поэме «Беды».

(обратно)

342

Речь идет об адмирале Колиньи, который после пленения принца Конде собрал остатки протестантского войска.

(обратно)

343

Библейская героиня Иудифь, жительница города Ветилуя, осажденного ассирийским войском, спасла свой город, проникнув во вражеский стан и обезглавив ассирийского полководца Олоферна.

(обратно)

344

Вавилоном здесь назван Париж, осажденный в 1567 году армией принца Конде.

(обратно)

345

Говорится о коннетабле Монморанси, который был смертельно ранен в сражении при Сен-Дени 10 ноября 1567 г.

(обратно)

346

Имеется в виду начало 2-й религиозной войны (август 1568 г.).

(обратно)

347

Принц Конде принял мученическую смерть, что позволило автору считать его избранником Божьим и называть «вождем вдвойне», т. е. и земным вождем, и небесным.

(обратно)

348

В битве под Жарнаком раненый принц Конде был взят в плен и расстрелян (см. комментарий 75 к поэме «Властители»).

(обратно)

349

Указанная битва произошла в Ла-Рош-Абей 25 июня 1569 года. Протестанты со стороны Сент-Ирье атаковали лагерь принца Анжуйского, будущего короля Генриха III; из-за дождя и отсыревшего пороха аркебузы вышли из строя, и гугеноты, применив холодное оружие, взяли верх. В этом бою в возрасте семнадцати лет участвовал Агриппа д'Обинье.

(обратно)

350

3 октября 1569 г. в битве при Монконтуре гугеноты потерпели поражение и понесли большой урон в живой силе.

(обратно)

351

Библейский герой Гедеон, идя в бой с мадианитянами, по воле Бога отобрал только триста воинов, чтоб народ знал, что без Бога победить не мог бы и не возгордился. (Суд. 7).

(обратно)

352

Рене, дочь короля Людовика и супруга герцога Феррары д'Эсте, вернувшись в 1560 г. во Францию, основала в Монтаржи приют для гугенотских семей.

(обратно)

353

Здесь имеет место аналогия с апокалиптическим образом саранчи, которая вышла из колодца вместе с дымом (Откр. 9:1—6). Образ гусениц был использован Ронсаром в «Продолжении речи о несчастиях этого времени», но там под гусеницами подразумевались протестанты, а в строках д'Обинье имеются в виду католики.

(обратно)

354

Имеются сведения о том, что отряд гугенотов в этом эпизоде был на самом деле многочисленней, чем группа преследователей.

(обратно)

355

Бомон — протестантский пастор из Орлеана.

(обратно)

356

Наварен — городок в Нижних Пиренеях. В августе 1569 года он был осажден католиками и вскоре освобожден графом Монтгомери.

(обратно)

357

Беарн — область на юге Франции в Пиренеях, входила в королевство Наварра.

(обратно)

358

Имеется в виду город Орте.

(обратно)

359

Люссон — город в Вандее, где один из вождей протестантов Ла Ну 14 июня 1570 г. одержал победу над католиками.

(обратно)

360

Перед началом боя протестанты отслужили молебен.

(обратно)

361

Со стороны католиков под Люссоном сражались два французских и один пьемонтский полк.

(обратно)

362

Монбрен — протестантский военачальник, выигравший 13 июнятгода сражение при Шатийон-ан-Диуа.

(обратно)

363

27 сентября 1562 г. неподалеку от Нима в Сен-Жиле немногочисленный отряд гугенотов разгромил войско католиков и их союзников — испанцев и итальянцев.

(обратно)

364

Имея в виду библейский эпизод, когда евреи, уходя от преследования воинов фараона, прошли через расступившиеся воды Красного (Чермного) моря (Исх. 14:1—31), Агриппа д'Обинье обыгрывает сравнение Красного моря с морем крови, пролитой гугенотами.

(обратно)

365

Д'Обинье вспоминает библейский эпизод, когда Моисей вел евреев через пустыню: «Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им, дабы идти им и днем и ночью» (Исх. 13:21). А. д'Обинье часто уподобляет протестантов народу израильскому, имея в виду богоизбранничество.

(обратно)

366

На этой небесной картине изображается избиение протестантов города Васси, которое произошло 1 марта 1560 г.

(обратно)

367

Речь идет о кардинале де Гизе, который был, по ряду свидетельств, вдохновителем этой резни.

(обратно)

368

А. д'Обинье довольно часто прибегает к этому образу (см. поэму «Беды», комментарии 29 и 36, а также в других поэмах).

(обратно)

369

Хотя Санс стоит на берегу реки Ионны, а не Сены, трупы убитых в этом городе достигали Сены.

(обратно)

370

Большинство протестантов успело бежать из Ажана, остальные были уничтожены католиками.

(обратно)

371

16 ноября 1561 г. в резне в Кагоре погибло большое количество протестантов.

(обратно)

372

После взятия Тура протестантами и разграбления ими католических храмов католики, отбив город, устроили там 11 июля 1562 г. кровавую расправу над гугенотами.

(обратно)

373

Здесь описан известный случай расправы над председателем суда Бурже, причем автор поэм сопоставляет этот эпизод с событием, имевшим место в осажденном Иерусалиме и описанным Иосифом Флавием в «Иудейской войне» (V, XIII, 4).

(обратно)

374

Описанное событие произошло во время 1-й религиозной войны в Маконе, расположенном не на Роне, как пишет автор, а на Соне. Местный правитель устраивал подобные увеселения.

(обратно)

375

Здесь говорится о младшем сыне графа Танда Рене Савойском, убитом незадолго перед 3-й религиозной войной. Антуан де Ришьен, господин де Муван, был в декабре г. убит фанатиками в Драгиньяне; его печень и сердце бросили собакам, которые отказались их есть, и за это были убиты, как еретики.

(обратно)

376

Речь идет об истреблении членов братства «Лионские нищие» в 1545 году в городах Кабриер и Мерендоль.

(обратно)

377

См. «К читателям», коммент. 2 и «Вступление», коммент. 6.

(обратно)

378

Имеется в виду адмирал Гаспар де Колиньи, вождь французских протестантов, прозванный «господином адмиралом» и «нашим Катоном». Он стал первой жертвой Варфоломеевской ночи.

(обратно)

379

Ян Жижка (1360-1424) — национальный герой Чехии (Богемии), вождь чешских протестантов-таборитов. После казни Яна Гуса и Иеронима Пражского он возглавил движение.

(обратно)

380

Речь идет о гугенотском войске, сопровождавшем короля Генриха Наваррского и принца Генриха Конде, прибывших в Париж на похороны матери первого, королевы Наваррской Жанны д'Альбре, которая, по слухам, была отравлена Екатериной Медичи.

(обратно)

381

Д'Обинье сравнивает Жанну д'Альбре с ветхозаветной пророчицей Деборой, освободившей израильтян от власти хананеев.

(обратно)

382

Речь идет о свадьбах двух принцев — Генриха Наваррского и Генриха Конде. Первый женился на Маргарите Валуа, дочери Екатерины Медичи, а второй на принцессе Клевской. Существовало мнение, что эти свадьбы были предлогом, чтоб собрать в Париже гугенотов и расправиться с ними.

(обратно)

383

Упоминаются Франциск I и Генрих II, которые вели войны с Испанией.

(обратно)

384

В 1525 г. Франциск I потерпел поражение в войне с Испанией и некоторое время находился в испанском плену.

(обратно)

385

Знатные гугеноты, составляющие славу Франции, были заколоты в своих постелях в ночь после свадьбы Генриха Наваррского.

(обратно)

386

После Варфоломеевской ночи Генрих Наваррский оказался пленником Екатерины Медичи.

(обратно)

387

Речь идет об адмирале Колиньи (см. комментарий 52).

(обратно)

388

Колокол Дворца Правосудия должен был возвестить о начале резни, но первым прозвучал колокол храма Сен-Жермен-л'Оксеруа, дав сигнал штурма дома адмирала.

(обратно)

389

Малиновый цвет — символ крови, знак Варфоломеевской ночи.

(обратно)

390

Имелись очевидцы убийств грудных младенцев десятилетними мальчишками.

(обратно)

391

См. комментарий 48 к поэме «Беды».

(обратно)

392

Имеется в виду мост, который вел к мельницам, расположенным на берегу Сены, он назывался Мельничным (Pont aux Meuniers). До XVIII в. Юдолью Страданий, или Долиной Бед (Vallee de Misere), назывался прибрежный район на правом берегу Сены между Новым Мостом и Мостом Менял, где частые наводнения приносили много бед.

(обратно)

393

Здесь упомянуты бесчинства четырех католиков — Таншу, Пезу, Круазе и Перье, которые на указанном выше мосту перебили множество протестантов.

(обратно)

394

22 декабря 1596 года Мельничный мост рухнул, при этом были разрушены построенные на нем дома и погибли многие жители. Д'Обинье объясняет это карой Божьей.

(обратно)

395

Мадемуазель Иверни, племянница кардинала Бриссона, исповедовавшая протестантизм, пыталась избежать резни, переодевшись монахиней, но ее опознали по красным туфлям, закололи и бросили в Сену.

(обратно)

396

Этот рассказ приведен со слов убийц. Женщина была заколота и сброшена с моста в реку в пятницу, а ее муж — в воскресенье.

(обратно)

397

Пьер де ла Раме, прозванный Рамо или Рамюс, философ, филолог и математик, профессор Королевского коллежа, был убит во время Варфоломеевской ночи.

(обратно)

398

Восьмидесятилетний Шапп, Анн де Феррье, известный адвокат парламента, также стал жертвой резни.

(обратно)

399

Антуан де Фуко, господин Брион, воспитатель малолетнего принца Конти, был заколот вместе со своим воспитанником.

(обратно)

400

Сарданапалом здесь назван король Карл IX (см. комментарий 5 к поэме «Властители»).

(обратно)

401

Гнатон, Таис и Тразон — паразит, куртизанка и хвастливый воин, персонажи комедии Теренция «Евнух».

(обратно)

402

Во «Всеобщей истории» Агриппа д'Обинье рассказывает о девице Руайан, которая выдала двух протестантов: своего родственника и одного дворянина, который был когда-то ее возлюбленным.

(обратно)

403

Здесь перечислены дворцовые праздники, которые устраивались по различным поводам: в Тюильри в сентябре 1574 г. по случаю прибытия польского посольства, в Бар-ле-Дюке в 1564 г. в честь подписания мирного договора с Англией, в Байоне в 1565 г. по поводу встречи французского короля с испанским, в Блуа в 1576 г.

(обратно)

404

В поджоге Рима Нерон обвинил христиан.

(обратно)

405

Домициан, младший сын Веспасиана, — римский император, чье правление отличалось деспотизмом и жестокостью.

(обратно)

406

Генрих Наваррский и Генрих Конде находились под надзором в Лувре.

(обратно)

407

Этот факт описан д'Обинье во «Всеобщей истории». Действительно, несметное количество воронов слетелось к дворцовой беседке.

(обратно)

408

Супруга Карла IX Елизавета Австрийская пыталась отговорить короля от намерения казнить нескольких гугенотов, уцелевших в Лувре, но сделала она это только 9 сентября, когда король в ответ на отказ принца Конде перейти в католицизм пригрозил убить всех оставшихся в живых гугенотов, начиная с самого принца.

(обратно)

409

Обращение к Генриху Наваррскому.

(обратно)

410

Д'Обинье нередко упрекает короля Генриха в забывчивости и отступничестве. Здесь имеет место пророческий намек автора на судьбу короля, его будущую гибель.

(обратно)

411

85.Аман — персонаж библейской книги Есфирь, злокозненный советник персидского царя Артаксеркса, или Агасфера, подстрекавший его истребить евреев, но погибший сам благодаря еврейке Есфири, жене царя (Есф. 3; 7:10; 9:6-10).

(обратно)

412

В городе Мо, как и во многих других, произошли массовые убийства протестантов.

(обратно)

413

Солдаты лионского гарнизона и городской палач отказались убивать гугенотов, но им нашли замену среди добровольцев.

(обратно)

414

Назван ряд французских городов, осудивших резню.

(обратно)

415

Города, расположенные ниже по течению от Лиона, пострадали оттого, что речная вода была отравлена кровью и трупами.

(обратно)

416

В Апокалипсисе описаны семь Ангелов Божьих, которые выливают на землю в конце света семь чаш гнева Господня. Здесь фигурирует третий Ангел, выливающий кровь в реки и источники. (Откр. 16:4-7).

(обратно)

417

Сен-Фалль, губернатор Труа, получив приказ, запрещающий убивать протестантов, однако его утаил и уничтожил всех гугенотов, находившихся в тюрьме.

(обратно)

418

Тулузский суд запретил причинять вред реформатам, но вопреки этому расправа над ними произошла.

(обратно)

419

Жак Номпар, господин Комон, будущий маршал Франции, в возрасте двенадцати лет чудом спасся во время резни, не замеченный убийцами, поскольку спрятался за телами убитых отца и брата.

(обратно)

420

Впоследствии Комон проявил себя нестойким протестантом. Командуя отрядом в крепости Сент-Фуа, он ее сдал без боя Людовику XIII, за что был удостоен звания маршала.

(обратно)

421

Возможно, герой этого эпизода сам д’Обинье. О полученных им многочисленных ранах он пишет неоднократно в поэмах и в прозе. С описанным здесь эпизодом, по-видимому, связано его пребывание в замке Тальси, в семье его возлюбленной Дианы Сальвиати, куда он попал смертельно раненный (см. ст. 1196 этой поэмы и комментарий 98).

(обратно)

422

Мерлен — протестантский пастор, приближенный адмирала Колиньи, спасшийся от убийц на чердаке собственного дома. Автор сравнивает его историю с чудесным избавлением пророка Илии, который прятался от гнева царя Ахава в глухом месте близь ручья Хораф, где по воле Бога ему приносил пищу ворон. (3 Цар. 17:6), в то время как на чердак к Мерлену приходила курица и сносила яйцо, которое служило ему пищей.

(обратно)

423

Во «Всеобщей истории» Агриппа д'Обинье описывает случай, когда католик Везен спасает своего смертельного врага гугенота Ренье, выводит его из Парижа во время резни и провожает до его замка в Керси.

(обратно)

424

Здесь, возможно, говоря об ангеле-хранителе, автор имеет в виду одновременно и Ангела, который его возносит в небеса, и Диану Сальвиати, свою возлюбленную, в доме которой он оказался после ранения.

(обратно)

425

Сраженный в бою, попав в рай, видит небесные картины из прошлого и будущего. Этот ход фабулы дает ему возможность объяснить источник своих тайных знаний и способность к провидению.

(обратно)

426

Поганским, то есть языческим храмом автор именует католическую церковь.

(обратно)

427

Здесь стихотворное переложение из CXIX псалма Давида.

(обратно)

428

Д'Обинье сравнивает осажденную католиками крепость Ла-Рошель с родным городом Иудифи Ветилуей, осажденным ассирийским войском.

(обратно)

429

Бритые сарматы, то есть польское посольство, уже упоминалось в поэме «Властители» (комментарии 39, 40, 41). Именно прибытие посольства Польши заставило католиков снять осаду Ла-Рошели.

(обратно)

430

11 ноября 1572 г. над Парижем появилась яркая звезда, раза в три крупнее чем Веспер (Венера). Ее называли Вифлеемской и полагали, что она предвещает резню. Карл IX здесь сравнивается с палачом Иродом.

(обратно)

431

Во многих местах «Трагических поэм» королева Екатерина Медичи названа именем безнравственной библейской царицы Иезавели.

(обратно)

432

Королеву-мать часто упрекали за предпочтение, которое она отдавала герцогу Анжуйскому, будущему Генриху III, всячески стараясь посадить его на престол.

(обратно)

433

В Евангелии от Матфея сказано: «...и не думайте говорить в себе» «отец у нас Авраам»; ибо говорю вам, что Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму» (Мф. 3:9).

(обратно)

434

Генрих Наваррский в то время был вдалеке от своего войска, так как находился как узник при французском дворе.

(обратно)

435

13 февраля 1575 г. Генрих III во время своей коронации клеймил гугенотов как еретиков в своей тронной речи.

(обратно)

436

Франциск Валуа, который во время 5-й и 6-й религиозных войн был союзником протестантов, порвал с ними и вскоре предпринял поход в Нидерланды, желая взять Антверпен, что окончилось для него неудачей.

(обратно)

437

Речь идет о так называемой «Битве Трех королей», которая произошла в Марокко между войсками португальского короля Себастьяна, его союзника Мулей Мохаммеда-эль-Монтазера, свергнутого короля Феза, и армией дяди последнего Мулези Абд-Эль-Мелека.

(обратно)

438

Под Далилой подразумевается Екатерина Медичи, которая на конференциях в Нераке (1578 и 1580) строила козни против Генриха Наваррского.

(обратно)

439

Гибель Себастьяна Португальского в Марокко послужила причиной присоединения Португалии к владениям Филиппа II Испанского.

(обратно)

440

Речь идет о восстании в Нидерландах против испанского владычества.

(обратно)

441

20 октября 1587 года перед битвой под Кутра король Наваррский велел отслужить молебен.

(обратно)

442

Венценосный лис. — Имеется в виду Генрих III, изгнанный из Парижа в день Баррикад. Вскоре он пригласил герцога Гиза на заседание Генеральных Штатов, где по его приказу 23 декабря 1588 года герцог был убит.

(обратно)

443

Герцог Генрих де Гиз был заколот кинжалом и сожжен, а затем пепел его был брошен в Луару.

(обратно)

444

Возле Тура войска Генриха III были атакованы силами Лиги, когда им на помощь пришла армия Генриха Наваррского.

(обратно)

445

Генеральный прокурор Жак де ла Гель представил Генриху III подосланного Лигой убийцу монаха Жака Клемана. По мнению Агриппы д'Обинье, убийство короля произошло в той самой комнате, где 1 августа 1572 г. происходило тайное совещание, подготовившее Варфоломеевскую ночь.

(обратно)

446

Под Арком 21 сентября 1589 г. и под Иври 14 марта 1590 г. Генрих Четвертый одержал победы над войсками Лиги.

(обратно)

447

Речь идет об отречении Генриха IV от кальвинизма, которое состоялось в Сен-Дени 25 июля 1593 г.

(обратно)

448

Здесь говорится о запрете протестантских церковных служб в пределах 10 лье от Парижа.

(обратно)

449

Речь идет о проникновении в перечисленные страны ордена иезуитов.

(обратно)

450

Имеется в виду война Генриха IV против герцога Савойского с целью заставить последнего выполнять обязательства, данные им год назад в Париже.

(обратно)

451

По-видимому, имеется в виду военная кампания герцога Савойского против Женевы, когда в ночь с И на 12 декабря 1606 г. попытка штурма города окончилась для герцога неудачей.

(обратно)

452

Здесь говорится о конфликте Венецианской республики с папой Павлом V в 1606 г., когда Венеция отстаивала свой суверенитет, в частности права протестантов.

(обратно)

453

Очевидно, здесь снова слышится упрек в адрес Генриха IV.

(обратно)

454

Речь идет о короле Англии Иакове I, внебрачном сыне Марии Стюарт, который наследовал Елизавете I в 1603 г.

(обратно)

455

Агриппа д'Обинье говорит о заговорах католиков против Елизаветы I Английской и о так называемом «пороховом заговоре» против Иакова I.

(обратно)

456

Для организации заговоров в Англии в Реймсе и Дуэ специально подготовляли католических священников.

(обратно)

457

Смысл этой строки неясен. Может быть, автор говорит о восстании в испанских колониях.

(обратно)

458

Аполлион — Ангел бездны из Апокалипсиса, который приводит стаи саранчи. Возможно, д'Обинье имеет в виду императора Фердинанда, который в 1620 году подавил движение протестантов в Богемии.

(обратно)

459

Речь идет о двенадцатилетнем перемирии между Испанией и Нидерландами, заключенном 9 апреля 1609 г., а также о войне с Австрийской империей (1593—1606).

(обратно)

460

Здесь упоминается о блестящих военных успехах молодого шведского короля Густава-Адольфа.

(обратно)

461

Автор говорит о франко-итальянском конфликте, который привел к французской военной экспедиции в Италию.

(обратно)

462

Предсказание Тридцатилетней войны.

(обратно)

463

Предсказание конца власти Ватикана.

(обратно)

464

Три шестерки — мистическое (так называемое «звериное») число, символизирующее конец света и Страшный Суд.

(обратно)

465

Согласно средневековым воззрениям, дух является мужским началом, а плоть — женским.

(обратно)

466

Здесь автор с точки зрения изобразительной использует классический образ античного бога морей Нептуна.

(обратно)

467

Снова возникает апокалиптический мотив семи Ангелов, выливающих кровь из семи чаш.

(обратно)

468

См. Евангелие от Матфея (12:38-40).

(обратно)

469

Иона, один из малых библейских пророков, убоялся по воле Господа идти в Ниневию, чтоб проповедовать среди язычников, и пытался скрыться от Бога. За это во время плавания на море был проглочен китом и, возвращенный к жизни Богом, выполнил свою миссию (см. Библия. Книга пророка Ионы).

(обратно)

470

Д'Обинье говорит о 1-м Вселенском соборе в Никее, на котором была осуждена арианская ересь (325 г.), а также о дальнейшем расколе Западной и Восточной церквей.

(обратно)

471

Речь идет о втором пришествии Христа перед Страшным Судом.

(обратно)

472

Апостол Павел по пути в Дамаск услышал голос и спросил: «...кто Ты, Господи? Господь же сказал: Я Иисус, Которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна» (Деян. 9:5).

(обратно)

473

В книге «Паралипоменон» (XXII, 8) Бог говорит царю Давиду: «...ты пролил много крови и вел большие войны; ты не должен строить дома имени Моему».

(обратно)

474

А. д'Обинье сравнивает свои жизненные испытания с пребыванием пророка Ионы в чреве кита.

(обратно)

475

Когда царь Давид спасался бегством от своего мятежного сына Авессалома, некий Семей бросил в царя камень.

(обратно)

476

См. комментарий 2.

(обратно)

477

Здесь показано, какие пристанища находила на своем нелегком пути Церковь: от Ноева ковчега и шатров (скиний) евреев, идущих к Земле Обетованной, до бегства беременной жены, олицетворяющей Церковь, в пустыню, о чем говорится в Апокалипсисе.

(обратно)

478

Упоминается старинная басня о волке и ягненке (Эзоп, 160; Федр, I, 1).

(обратно)

479

Согласно Библии, всемирный потоп был вызван гордыней и бесчинными поступками живших на земле исполинов, рожденных от связей Ангелов с дочерями человеческими (Быт. 6:4; Числ. 13:33—34; Втор. 3:11).

(обратно)

480

Здесь обращение к библейскому сказанию о Вавилонской башне.

(обратно)

481

Автор называет малочисленным и малорослым родом Ноя и его семью, спасшихся от потопа в ковчеге.

(обратно)

482

Имеется в виду библейский рассказ о Содоме и Гоморре (Быт. 19:4-5).

(обратно)

483

В античном мифе Фаэтон, смертный сын бога солнца Гелиоса, упросив отца разрешить ему править огненной колесницей, не справился с солнечными конями и опалил землю, причем погиб сам.

(обратно)

484

Пифон — чудовищный змей из греческой мифологии, породивший многих чудовищ, таких как Горгоны, Цербер, Гидра. Был убит Аполлоном. Уже упоминался в поэме «Властители» (коммент. 1).

(обратно)

485

Библия рассказывает, что по велению Фараона должны были истребить всех еврейских младенцев мужского пола. Мать новорожденного Моисея оставила его в ивовой корзинке на берегу Нила, но он был спасен и воспитан дочерью Фараона (Исх. 11:3).

(обратно)

486

Речь идет о девяти казнях египетских, то есть тех карах, которые Бог наслал на Египет за то, что Фараон не пожелал отпустить евреев (Исх. 7-10).

(обратно)

487

Здесь говорится о водах Чермного моря, которые расступились, чтоб пропустить евреев, уходящих из Египта, но утопили их преследователей египтян. (Исх. 14).

(обратно)

488

Подобно водам Чермного моря, расступились и воды реки Иордан, чтобы пропустить к Иерихону евреев под предводительством Иисуса Навина (Ис. Нав. 3:14—17).

(обратно)

489

Дафан и Авирон — израильтяне, которые во время тяжелого странствия евреев по пустыне стали подстрекать народ к бунту, чем прогневили Бога, который разверз землю, поглотившую их, и многих других бунтовщиков умертвил дымом кадильниц, сделав дым ядовитым (Числ. 18).

(обратно)

490

Согласно Библии, в царя Саула вселялся злой дух, которого юный Давид изгонял игрой на арфе.

(обратно)

491

Восставший на своего отца сын Давидов Авессалом кичился своими прекрасными длинными волосами. Потерпев поражение и спасаясь бегством, он скакал на муле под деревом и повис на своих волосах, запутавшихся в ветвях, что привело его к гибели.

(обратно)

492

Советник и бывший друг царя Давида Ахитофел переметнулся на сторону Авессалома, но когда Авессалом отверг его разумный совет, что сорвало его хитрый замысел против Давида, Ахитофел повесился (2 Цар. 16:22; 17:1-4).

(обратно)

493

Жена царя Ахава злокозненная Иезавель при помощи лжесвидетелей погубила Нафувея, на чей виноградник зарился царь. Пророк Илия предсказал царю: «Как псы лизали кровь Нафувея, так они будут лизать твою кровь». (3 Цар. 21:19).

(обратно)

494

Здесь вновь сравнивается с царицей Иезавелью Екатерина Медичи.

(обратно)

495

Гофолия — царица Иудеи, истребившая всех младенцев мужского пола.

(обратно)

496

Здесь описан сон вавилонского царя Навуходоносора, который ему истолковал пророк Даниил, как предвестие гибели царства (Дан. 4:11-14).

(обратно)

497

По Господней воле Навуходоносор за свою гордыню был превращен в вола, потом был прощен и восславил Господа (Дан. 4:25—34).

(обратно)

498

Намек на придворных модников. В противовес библейским гигантам, наказанным за гордыню, д'Обинье многократно называет кичливых властителей и вельмож гигантишками (см. коммент. 12).

(обратно)

499

Исторический Валтасар, последний вавилонский царь, вероятно, сын Набонида и внук Навуходоносора, действительно находился в Вавилоне, осажденном персидским войском Кира. В Библии рассказано о последнем пире Валтасара, о таинственной руке, начертавшей на стене огненную надпись «мене, мене, текел, упарсин», что было объяснено пророком Даниилом как предсказание конца царя и царства (Дан. 5:1—30).

(обратно)

500

Херувимы, или Керубы, — ветхозаветные ангелы (второй ангельский чин). Изображались в виде крылатых быков с человеческой головой.

(обратно)

501

Сеннахериб — ассирийский царь, чье войско, осаждавшее Иерусалим, было уничтожено ангелом (см. комментарий 53 к поэме «Золотая Палата»).

(обратно) name=t517>

502

Аман, приближенный персидского царя Артаксеркса, возненавидев еврея Мардохея, решил погубить всех детей Израилевых и уговорил царя издать указ об истреблении евреев. Благодаря супруге царя Есфири, которая приходилась племянницей Мардохею, замысел Амана сорвался, а сам он был казнен (см. Есфирь и комментарий 85 к поэме «Мечи»),

(обратно)

503

Адони-Везек — царь ханаанского города Везека, отрубал побежденным большие пальцы рук. Побежденный и взятый в плен евреями, он сам подвергся этой пытке и вскоре умер.

(обратно)

504

О Гедеоне и Самсоне см. комментарий 17 к «Вступлению».

(обратно)

505

Антиох Епифан: сирийский царь (174—164 гг. до н.э.), противник Маккавеев, возвращаясь из похода в Персию, упал с колесницы и от полученных увечий вскоре умер.

(обратно)

506

В библейской традиции лев — символ колена Иуды. В Апокалипсисе «львом колена Иудина» назван Спаситель (Откр. 5:5).

(обратно)

507

Речь идет об Ироде I Великом.

(обратно)

508

Следуя средневековой версии, А. д'Обинье говорит о том, что при избиении младенцев Ирод убил собственного сына. Этот эпизод описан Маргаритой Наваррской в ее «Комедии невинных».

(обратно)

509

Ирод Антипа — младший сын уже упомянутого Ирода Великого, один из четырех тетрархов Палестины, наследников Ирода I. Жил в незаконной связи с женой своего брата Иродиадой, по настоянию которой был обезглавлен Иоанн Креститель. Император Калигула отстранил Ирода Антипу от власти и сослал. Проживая в Испании, Ирод скончался.

(обратно)

510

Ирод Агриппа, внук Ирода Великого, возведенный на иудейский трон Калигулой, объединил все владения своего деда. Он преследовал христиан, обезглавил св. Иакова и заточил св. Петра.

(обратно)

511

Здесь говорится о демоне, которого в Капернауме изгнал из бесноватого Христос (Мк. 1:23—26).

(обратно)

512

Агриппа д'Обинье называет короля Испании Филиппа II снохачом, имея в виду то, что первая супруга короля, Мария Португальская, была его двоюродной сестрой, а третья, Елизавета Французская, невестой его сына Карлоса.

(обратно)

513

Вероятнее всего, речь идет об Александре Фарнезе, папе Павле III, который славился своим политическим непостоянством. Во время католической реакции он вел борьбу с протестантами. Павел III не стеснялся в средствах во имя интересов своих многочисленных незаконных детей и внуков. По слухам, был в незаконной связи со своей дочерью Констанцией.

(обратно)

514

Согласно средневековой легенде, Нерон, убив свою мать Агриппину, вспорол ей живот, чтобы увидеть матку, которая его самого породила.

(обратно)

515

После того как римский сенат 11 июня 68 г. провозгласил императором Гальбу, Нерон покончил самоубийством, бросившись на копье, которое держал его секретарь Эпафродит.

(обратно)

516

О Домициане си. коммент. 79 к поэме «Мечи».

(обратно)

517

Домиция, жена Домициана, узнав, что он задумал ее бросить, велела своему вольноотпущеннику убить его.

(обратно)

518

Римский император Адриан был ревностным преследователем христиан.

(обратно)

519

Император Септимий Север, умирая в жестоких муках, просил дать ему яд, чтоб избавить от страданий.

(обратно)

520

Герминиан был наместником Септимия Севера в Каппадокии.

(обратно)

521

Римский император Валериан, который вел войну с Персией, в 260 г. попал в плен и подвергся жестоким унижениям со стороны царя Шахпура, который его содержал в клетке, а когда садился на коня, вставал на согнутую спину пленника.

(обратно)

522

Автор считает, что оба названных императора повинны в преследованиях христиан.

(обратно)

523

Аврелиан был убит своими слугами. Говоря: «...как предал сам сеньора...» — д'Обинье подразумевает под словом «сеньор» Бога.

(обратно)

524

Речь идет о Диоклетиане.

(обратно)

525

Максимиан, Кай Галерий Валерий, подстрекал Диоклетиана издавать антихристианские указы. После смерти императора он унаследовал его восточные владения.

(обратно)

526

Максимин, родственник Галерия, унаследовавший восточную часть его империи. В первое время был очень враждебен к христианам, позже под нажимом Константина стал более лоялен.

(обратно)

527

Здесь говорится о Юлиане Апостате (Отступнике), который восстановил язычество во всей империи и отменил указ Константина Великого, дававший свободу вероисповедания.

(обратно)

528

Ливаний (314—393) — греческий ритор и философ, сторонник Юлиана и противник христианства.

(обратно)

529

Императоры Коммод, сын Марка Аврелия, Валентиниан I и другие перечисленные ниже римские императоры, осуждаются автором как враги христианства.

(обратно)

530

Под живущими на Сионе Агриппа д'Обинье подразумевает тех, кто считался христианами. Восточноримский император Зенон, король вандалов Гонорих и остальные перечисленные властители осуждаются автором как еретики, последователи Ария.

(обратно)

531

Арий — александрийский священник, выдвинувший учение о неравенстве Сына Божьего с Богом-Отцом. Это учение было осуждено на Первом Никейском соборе в 325 г. как еретическое. Еще раньше, в 318 г., Арий был отлучен от церкви и лишен сана, однако у него оказалось много последователей, что послужило расколу и возникновению арианства.

(обратно)

532

О греке Синоне см. коммент. к поэме «Властители».

(обратно)

533

Здесь снова встречается символизирующий Церковь образ жены из Апокалипсиса, которая родила младенца в пустыне, где спасалась от змея.

(обратно)

534

Жена Моисея Сепфора не желала делать сыновьям обрезание, и только чтоб спасти мужа от гнева Господня и гибели, согласилась это сделать (Исход, IV, 24—26).

(обратно)

535

Томас Арондел (1353—1413) — архиепископ Йоркский, позже Кентерберийский; преследователь протестантов, расправлялся с учениками Виклифа (см. комментарий 7 к поэме «Огни»).

(обратно)

536

Этот случай имел место в Брикра неподалеку от Ангроньи с неким Жаном-Мартеном Тромбо.

(обратно)

537

Граф Феликс Вюртембургский — один из офицеров, который был на службе у короля Карла V.

(обратно)

538

Имеется в виду Жан Менье д'Оппед, президент парламента в Аахене.

(обратно)

539

Карл IX и Франциск Валуа.

(обратно)

540

Д'Обинье снова изображает картину гибели своего короля Генриха IV.

(обратно)

541

Здесь упоминается Жан де Ром, или Иоанн Римский, инквизитор, преследовавший в Мерендоле «Братство лионских нищих» (см. коммент. 5 к поэме «Огни»). После многочисленных жалоб на особую жестокость этого монаха Франциск затеял суд над ним, но инквизитор бежал в Авиньон, где вскоре умер от тяжелой болезни.

(обратно)

542

Кардинал Дю Пра — один из инициаторов истребления еретиков.

(обратно)

543

Л'Обепен — советник суда в Гренобле. События, описанные Агриппой д'Обинье, имели место в году.

(обратно)

544

Автор называет Филиппа II Испанского королем-мориском, намекая на многовековое пребывание в Испании арабов.

(обратно)

545

Белпомант, или Белломонт, советник суда в Эксе, гонитель реформатов.

(обратно)

546

Этьен Понше — архиепископ в Туре с 1551 по 1553 г.

(обратно)

547

Епископ Кастеллан, Пьер Дюшатель (1480—1552) — ученый гуманист, библиотекарь Франциска I. Будучи сперва реформатом, отрекся от протестантизма.

(обратно)

548

Пикар — монах-кордельер, в прошлом гугенот, отступивший от веры.

(обратно)

549

Ламбер — доктор теологии, приор августинского монастыря в Льеже. Умер в 1558 г.

(обратно)

550

Гаспар де Рениальм, антверпенский магистрат, а также Реве, президент аахенского парламента, были сами обвинены в ереси.

(обратно)

551

Жак Массон, прозванный Латомом, теолог, доктор университета в Левене, преследовал лютеран Фландрии и Брабанта.

(обратно)

552

Указанные здесь и ниже лица — участники резни в Варфоломеевскую ночь. Жан де Монлезен, господин де Коссен, будучи начальником королевской охраны, должен был обеспечить безопасность адмирала Колиньи, однако сам впустил в его дом убийц. Гаспар де Со, господин Таван, губернатор Бургундии, один из главных вдохновителей резни. Кто такой Безиньи, не установлено, хотя автор называет его наиболее жестоким палачом.

(обратно)

553

Одержимым Полем д'Обинье называет английского кардинала Реджинальда Пула, который был резким противником религиозной реформы Генриха VIII.

(обратно)

554

Рец, или Ретц, барон Альберто де Гонди, выходец из Флоренции, позже ставший герцогом де Ретцем и маршалом Франции, был одним из главных виновников Варфоломеевской ночи. Д'Обинье называет его пятым вдохновителем той ночи.

(обратно)

555

Кардинал Кресценций, Марчелло Кресченцио, легат папы Юлия III на возобновленном в 1551 г. Тридентском соборе.

(обратно)

556

Франсуа Оливье, хранитель королевской печати, затем канцлер, в 1550 г. впал в немилость, но снова был призван к государственным делам кардиналом Гизом во время правления Франциска I.

(обратно)

557

Речь идет о кошмарах, мучивших Карла IX, который после Варфоломеевской ночи все время слышал лай собак, доносившийся из подземелий Лувра.

(обратно)

558

Лнишох Епифан, царь Сирии, на которого Бог наслал смертельную и мучительную болезнь, направил евреям, чьим гонителем он всегда был, запоздалое письменное раскаяние в содеянном.

(обратно)

559

Франческо Спиера — итальянский юрист, примкнувший к Реформации, но под давлением инквизиции публично раскаявшийся, из-за чего потом его всю жизнь мучили угрызения совести.

(обратно)

560

Пьер Лизе — первый президент парижского парламента (1529 г.), ревностный преследователь протестантов, перед смертью потерявший рассудок.

(обратно)

561

Во Второй Маккавейской книге рассказано, как некий Симон стал предателем и выдал царю Сирии Селевку тайну сокровищ Иерусалимского храма (2 Макк. 3). Этим именем автор заклеймил одного из шпионов, которых Лизе (см. комментарий 93) подсылал на собрания гугенотов.

(обратно)

562

Об Иоанне Римском си. выше, комментарий 74 к этой поэме.

(обратно)

563

Жан Морен, лейтенант парижской полиции, преследователь гугенотов, умер от укуса бешеной собаки.

(обратно)

564

Жан Рюзе— советник парижского парламента в 1552 г., впоследствии королевский адвокат. Жак де Фай д'Эспесс— президент парижского парламента; скончался 22 сентября 1590 г.

(обратно)

565

Савл, гонитель Христа, позже названный Павлом, по пути в Дамаск был ослеплен небесным светом и услышал голос Бога. Придя в Дамаск, он был исцелен посланцем Божьим Ананией (Деян. 9:1—19).

(обратно)

566

Гедеон, вождь израильтян, о котором уже говорилось выше (см. «Вступление», комментарий 17 и «Мечи», комментарий 25), по воле Божьей отбирал лучших триста воинов для битвы с мадианитянами, глядя на то, как они пили воду из ручья Харода: горстью или прямо ртом. Отбирались те, кто пил, «лакая». «И сказал Господь Гедеону: тремя стами лакавших Я спасу вас...» (Суд. 7).

(обратно)

567

Гедеон был избран Богом для войны с Мадианом, потому что опрокинул алтарь Ваала, рискуя быть убитым соплеменниками. За этот поступок он был прозван Иероваалом, что по-еврейски значило: пусть Ваал судится.

(обратно)

568

Здесь упомянут библейский эпизод, когда по требованию филистимлян евреи связали Самсона и выдали его врагам. Однако Самсон разорвал путы и уничтожил тысячу филистимских воинов. (Суд. 15:9—16).

(обратно)

569

Мадианитяне, на стан которых ночью внезапно напал Гедеон, в панике перебили друг друга.

(обратно)

570

До отбора трехсот лучших бойцов войско Гедеона состояло из тридцати тысяч человек.

(обратно)

571

Когда Агриппа Постум, внук Августа, был убит по приказу Тиберия, раб Агриппы Климент поклялся отомстить за смерть хозяина, но был схвачен и казнен. (Тацит, «Анналы», I, 6; II, 39—40. Светоний, «Жизнь Тиберия», 22—25).

(обратно)

572

Три Бурбона. — Имеются в виду коннетабль Карл Бурбон, осаждавший Рим в 1527 г., Людовик Бурбон, принц Конде, командующий протестантами под Жарнаком и погибший в этой битве, и его сын Генрих Бурбон, принц Конде, двоюродный брат Генриха IV.

(обратно)

573

Речь идет о Генрихе II Бурбоне, который был обращен в католицизм в восьмилетием возрасте.

(обратно)

574

О гибели в битве под Жарнаком принца Конде см. комментарий 75 к поэме «Властители».

(обратно)

575

И. Скандербег (1404—1467), Георгий Кастриот, албанский князь, национальный герой Албании. В детстве он был отдан отцом, князем Кастриотом, в заложники турецкому султану и воспитан в мусульманской вере, но впоследствии отрекся от ислама, поднял народное восстание и одержал множество решительных побед, за что был назван Скандербегом по имени Александра Македонского, почитаемого на Востоке героя.

(обратно)

576

Согласно библейской книге Иисуса Навина, семь еврейских священников, трубящих в трубы, обошли семь раз стены города Иерихона, и стены рухнули.

(обратно)

577

Рассказ о Содоме и Гоморре, двух древних городах, погрязших в грехе и уничтоженных за это Богом, уже встречался в поэме «Возмездия» и в комментарии 15 к этой поэме (см. Быт. 19).

(обратно)

578

Иерусалимским храмом автор называет протестантскую церковь.

(обратно)

579

Зилотами (непримиримыми греч.) назывались в Иудее представители крайнего религиозно-политического направления, практиковавшие кровавый террор.

(обратно)

580

Саддукеи — одна из трех господствующих иудейских сект, возникшая после восстания Маккавеев. Саддукеи отрицали воскресение плоти и в споре с Христом спрашивали его, кому должна принадлежать женщина на том свете, если в земной жизни у нее было семь мужей (Мф. 22:23-30).

(обратно)

581

Речь идет об Артемизии, царице Карии, вдове царя Мавзола, которому она после смерти возвела в Галикарнасе гробницу, названную по имени царя мавзолеем и ставшую одним из семи величайших чудес света.

(обратно)

582

Пимандром были названы несколько философских и религиозных трактатов, объявленных откровениями разных языческих божеств. Трактаты представляют собой эклектическое собрание нескольких философских школ: стоической, аристотелевской, неоплатонической. Авторство трактатов приписывается египетскому эллинисту Гермесу Трисмегисту.

(обратно)

583

Меркурием Тривеликим иронически назван предполагаемый автор вышеназванных трактатов. Автор буквально переводит с греческого его имя Гермес Трисмегист.

(обратно)

584

Согласно древней космологии земля являлась плоским диском, вокруг которого вращаются восемь сфер.

(обратно)

585

Сирт — средиземноморский залив у берегов Ливии, считавшийся опасным для навигации из-за мел ководности. Харибдой называли скалы в Мессинском проливе у берегов Сицилии.

(обратно)

586

Острова в Эгейском море.

(обратно)

587

Имеется в виду Константинополь с проливом Босфор и другие земли, захваченные турками.

(обратно)

588

Гробница Мохаммеда в Мекке покрыта железным колпаком.

(обратно)

589

Описываемое А. д'Обинье видение близ Каира похоже на картину, изображенную пророком Иезекиилем (Иез. 38:7—8). На глазах пророка сухие кости по воле Господа обросли плотью и кожей.

(обратно)

590

В этих описаниях д'Обинье следует изданной книге «Чудесные истории» швейцарского пастора Симона Гулара.

(обратно)

591

Св. Апостол Павел в «Послании к Галатам» (4:22—26) называет матерью христиан законную супругу Авраама Сарру в противовес рабыне Агари.

(обратно)

592

На протяжении всех натурфилософских и богословских экскур сов, имеющих характер трактата, д'Обинье доказывает возможность воссоздания и воскрешения человеческой плоти и слияния ее с бессмертной душой, благодаря всемогуществу Бога.

(обратно)

593

Здесь говорится о колене Иуды, от которого происходили и предки Иисуса Христа.

(обратно)

594

Моав и Эдом — ханаанские племена, враждовавшие с Израилем.

(обратно)

595

Тростниковый жезл, так же как терновый венок, были атрибутами страстей Господних (Мф. 17:29).

(обратно)

596

Автор подчеркивает приоритет в пользовании ядами итальянцев как главных отравителей, имея в виду Екатерину Медичи и ее окружение, а также иезуитов.

(обратно)

597

Намек на папу Сикста IV, якобы в одной из булл оправдывающего содомию.

(обратно)

598

Автор основывается на средневековых легендах о договорах пап с дьяволом.

(обратно)

599

Речь идет о легендарной папессе Иоанне, которая занимала папский престол с855 по 858 г. под именем Иоанна VIII.

(обратно)

600

ИмяВотрев числе командоров Родосского ордена не значится.

(обратно)

601

О бесе Аполлионе см. поэму «Мечи» и комментарии к ней. Здесь же под именем Аполлиона подразумевается папа Лев X, чье имя по-французски (Leon) созвучно имени духа.

(обратно)

602

Юлий III, папа с 1550 по 1555 г., заменил на папской митре традиционный герб пап на собственное имя.

(обратно)

603

Лазарь — нищий из евангельской притчи о богаче и нищем, где нищий оказался после смерти на небе, а богач в пекле.

(обратно)

604

Вельзевул, уже упоминаемый в поэме «Мечи», — дьявол, который носит здесь одно из своих библейских имен.

(обратно)

605

Агнцем Божьим назван Христос.

(обратно)

606

Люцифер — Сатана.

(обратно)

607

Намек на средневековые постановки мистерий.

(обратно)

608

Здесь переложение серафимской песни из «Книги пророка Исайи» (Ис. 6:3).

(обратно)

609

См. комментарий 39 к этой поэме.

(обратно)

610

Имеется в виду Адам.

(обратно)

611

Речь идет об эпизоде из гомеровской «Одиссеи», в котором спутники царя Итаки, находясь в стране лотофагов, отведали лотоса и потеряли память (Одиссея, IX, 83-104).

(обратно)

612

Здесь имеется в виду легенда о Платоне, в которой говорится, что он слышал музыку небесных светил.

(обратно)

613

(Перевод фрагментов текста, пропущенных в переводе В.Я. Парнаха, выполнен И.Я.Волевич.)

(обратно)

614

Генрихом Великим А. д'Обинье называет короля Генриха IV.

(обратно)

615

Нэви — вероятно, Франсуа де Меле де Фейолле, господин де Нэви, офицер Генриха Наваррского. Погиб при осаде Вильбура.

(обратно)

616

«Всеобщая история» — история религиозных войн, написанная д'Обинье в период с 1600 по 1620 год и отражающая также общественные и политические аспекты биографии автора. В мемуарах, напротив, описываются те события его жизни, которые он считает сугубо частными и личными.

(обратно)

617

Рожденный в страданиях (лат.).

(обратно)

618

Ватабль — преподаватель древнееврейского языка в королевском коллеже, начиная с его основания в 1530 году.

(обратно)

619

Взятие Орлеана гугенотами 2 апреля 1562 г. было сигналом к началу первой религиозной войны. Это событие повлекло за собой королевские эдикты от 26 и 27 мая, предписывающие изгнание гугенотов из Парижа.

(обратно)

620

Луи де л’Этуаль — президент кассационного отделения, вероятно, палаты парижского парламента.

(обратно)

621

Герцогиня Феррарская — Рене, дочь Людовика XII, супруга Эрколе д'Эсте, герцога Феррарского. Вернувшись во Францию в 1560 г., она обосновалась в Монтаржи, учредив там приют для семей преследуемых гугенотов. См. также «Трагические поэмы», книга V, коммент. 26.

(обратно)

622

Лафайет — Жан Мотье, сеньор де Лафайет, предводитель католиков, отличавшийся особой жестокостью во время 1-й религиозной войны.

(обратно)

623

Ревностно заниматься мирным искусством среди пожаров (лат.).

(обратно)

624

Господин де Дюра — Симфориен де Дюрфор, брат виконта Жана Дюрфора. Был убит 12 марта 1563 г. в день заключения мира.

(обратно)

625

Имеется в виду коннетабль Анн де Монморанси, взятый в плен гугенотами 19 сентября 1562 г.

(обратно)

626

Оскорблять несчастного (лат.).

(обратно)

627

Турель — башни, защищавшие подступы к мосту, соединявшему Орлеан с его пригородами.

(обратно)

628

В лиловой беседке, расположенной у самых стен Орлеана, состоялись переговоры между представителями католической и протестантской партий, закончившиеся подписанием мира.

(обратно)

629

Обен д Абвиль — муж родственницы Агриппы д'Обинье Мишель Жолли.

(обратно)

630

См. коммент. И к разделу «К читателям» «Трагических поэм».

(обратно)

631

Орбилий — наставник латинского поэта Горация.

(обратно)

632

Третья религиозная война началась в августе 1568 г.

(обратно)

633

Савиньяк и д’Обинье с небольшим конным отрядом дважды одерживали победу в столкновениях с католиками в Жиронде, однако в третий раз малочисленный отряд был разбит, а Савиньяк и д'Обинье чудом остались в живых.

(обратно)

634

Говоря о принце де Конде, автор имеет в виду скорее всего Людовика I Бурбона. Хотя, может быть, это сын последнего Генрих.

(обратно)

635

Во «Всеобщей истории» А. д’Обинье рассказывает, что описанный здесь подвиг капитан Буарон совершил благодаря своему коню, который, перепрыгнув через насыпь, опрокинул баррикаду.

(обратно)

636

Клермон д'Амбуаз, Ранти и др. дворяне-протестанты, служившие принцу Конде.

(обратно)

637

Ларивьер Пюитайе — командующий одной из частей католических войск.

(обратно)

638

Жак де Грюссоль, господин дАсье, впоследствии герцог д’Юзэ.

(обратно)

639

В указанном месте «Всеобщей истории» Агриппа д'Обинье пишет, что он, хорошо зная город, ночью перебрался через крепостной вал, нашел дом знакомого гугенота, который добыл ключи от городских ворот, после чего д'Обинье провел в город отряд из двадцати человек.

(обратно)

640

Барон де ла Гард — командующий королевскими галерами, угрожавшими Ла-Рошели.

(обратно)

641

Этот эпизод, возможно, описан в поэме «Беды» (ст. 367—428).

(обратно)

642

Имеется в виду мир, заключенный 8 августа 1570 г. в Сен-Жермене.

(обратно)

643

Диана де Сальвиати — возлюбленная А. д'Обинье, которой он посвятил цикл сонетов «Жертвоприношение Диане», включенный в его юношескую книгу «Весна». Кассандра де Пре, героиня стихов П. Ронсара, была родной теткой Дианы.

(обратно)

644

После Сен-Жерменского мира адмирал Колиньи попытался вовлечь Францию в войну за освобождение Нидерландов от испанского владычества.

(обратно)

645

Имеются в виду празднества по поводу бракосочетания Генриха Наваррского с Маргаритой Валуа, которое состоялось 18 августа 1572 г.

(обратно)

646

Мэр — город на реке Луара, расположенный к северо-востоку от Блуа неподалеку от Тальси, имения сеньора Сальвиати.

(обратно)

647

В Сансере и Ла-Рошели после событий Варфоломеевской ночи усилилось сопротивление гугенотов.

(обратно)

648

Мишель де л'Опиталь — хранитель печатей, после второй религиозной войны впавший в немилость, так как эта война подтвердила крах проповедуемой им политики терпимости. Вероятно, речь идет о документах, изобличающих участие де л'Опиталя в амбуазском заговоре.

(обратно)

649

Рыцарь Сальвиати — гроссмейстер ордена Братьев милосердия св. Лазаря, дядя Дианы Сальвиати. Он был менее терпимым в вопросах религии, чем отец девушки.

(обратно)

650

Гийом де Постэль (1510— 1581) — известный врач и богослов.

(обратно)

651

Ла-Рошельский мир был заключен 6 июля 1573 г.

(обратно)

652

Речь идет об интригах Франциска Алансонского, младшего брата короля, и Генриха Наваррского против Генриха III, который в то время еще был наследником престола.

(обратно)

653

Высадка Монтгомери в Котантене при поддержке англичан весной 1574 г. стала началом новой серии военных операций, названных Нормандской войной.

(обратно)

654

Пленным королем автор называет Генриха Наваррского.

(обратно)

655

Фервак, Гийом де Отмер — католик, в свое время бывший фаворитом герцога Алансонского, в 1574 г. был помощником Матиньона, командующего королевскими войсками в Нормандии. В 1576 г. вместе с д'Обинье готовил побег из плена Генриха Наваррского.

(обратно)

656

Во «Всеобщей истории» А. д'Обинье пишет: «Фервак, покидая Париж, дал клятву королю Наваррскому, что постарается сделать приятное графу Монтгомери за счет Матиньона». Для облегчения этой задачи ему в помощники был дан д'Обинье, который, будучи гугенотом, от этой миссии поначалу отказывался.

(обратно)

657

В битве при Дормане 10 октября 1575 г. герцог де Гиз одержал победу над протестантскими рейтарами.

(обратно)

658

Название харчевни.

(обратно)

659

Здесь д'Обинье рассказывает о приготовлениях к побегу Генриха Наваррского с помощью Лавардена, Фервака, а также Роклора и о том, как у него возникли подозрения, что Фервак в последний момент совершит предательство. Генрих Наваррский бежал из Парижа 3 февраля 1576 г. Фервак к нему присоединился в Алансоне.

(обратно)

660

Грубый и примитивный стиль называли стилем св. Иннокентия, намекая на то, что площадные писаки учились своему ремеслу на бойнях св. Иннокентия.

(обратно)

661

Речь идет о разгроме отряда католиков, которым командовал Сен-Фаль, и о захвате его штандарта.

(обратно)

662

Имеется в виду принцесса Екатерина Бурбонская, родная сестра Генриха Наваррского.

(обратно)

663

Речь идет о мире, подписанном 17 сентября 1577 года в Бержераке.

(обратно)

664

Герцог Казимир (1536—1592) — сын короля Богемии, неоднократно приходивший на помощь протестантам.

(обратно)

665

Комментарий французского издания сочинений А. д’Обинье (Библиотека Плеяды. Галлимар. 1969) указывает на правильное написание: «из дома Вивонн».

(обратно)

666

Речь идет о первой акции по осуществлению плана высадки десанта в Бретани, который будет потом серьезно разработан на совете короля Наварры.

(обратно)

667

В соответствующем месте «Всеобщей истории» говорится, что дворяне-протестанты Пренсе и дю Буше сговорились с д'Обинье о внезапном захвате города гугенотами. Обинье тайком проник в крепость, но обнаружил там засаду и заподозрил предательство со стороны капитана Ле Ма, одного из участников сговора. Обинье удалось скрыться, но дю Буше и Пренсе были схвачены и спустя несколько часов казнены.

(обратно)

668

Демогоргон — дух земли, почитаемый в древней Аркадии. Некоторые алхимики отождествляют его с огнем, который управляет всеми природными процессами.

(обратно)

669

В ходе Неракской конференции в 1579 г. протестантам было предложено в шестимесячный срок вернуть все захваченные ими территории.

(обратно)

670

В знак отличия при осаде Блэ д'Обинье был удостоен белого плюмажа и воскликнул, что он стал королем Блэ.

(обратно)

671

Упоминая португальского коннетабля, автор имеет в виду Франциска Португальского, графа Вимиозо, коннетабля дона Антонио, провозгласившего себя королем Португалии после смерти дона Энрике. Разбитый в бою Филиппом II, этот король нашел убежище во Франции, а в 1582 г. и в 1589 предпринимал безуспешные попытки отвоевать свои владения.

(обратно)

672

Речь идет о покушении на жизнь короля Наваррского, предпринятое испанцем Лоро.

(обратно)

673

Франсуа де Кандаль — епископ в Эре, математик, переводчик Евклида.

(обратно)

674

Бракосочетание было совершено 6 июня 1583 г.

(обратно)

675

Генрих III публично оскорбил и грубо выпроводил из Парижа свою сестру королеву Наваррскую, раздосадованный тем, что король Наваррский не торопится присоединиться к своей супруге Маргарите, вернувшейся к французскому двору.

(обратно)

676

После смерти Франциска Валуа, младшего брата короля Генриха III, которая случилась 10 июня 1584 года, Генрих Наваррский становится законным наследником французского престола. Король Генрих направляет к нему д'Эпернона, чтобы тот объяснил ему необходимость перехода в католичество и предложил ему явиться ко двору и занять там подобающее наследнику положение.

(обратно)

677

Диана д'Андуэн, вдова графа де Гиша, прозванная прекрасной Коризандой, много лет была возлюбленной Генриха Наваррского.

(обратно)

678

Интриги Гизов и Лиги заставили Генриха III прибегнуть в 1585 г. к помощи Генриха Наваррского для борьбы против Гизов. В конце августа 1585 г. король Наваррский созвал в Гитре своих сторонников, чтобы решить, будут ли протестанты формировать независимую армию или захотят сражаться в королевских войсках.

(обратно)

679

Замок Анже был занят гугенотами, город оставался в руках католиков. Принц Конде снял осаду Бруажа, чтоб взять Анже, но потерпел здесь неудачу. Его армия, чтоб избежать окружения, рассеялась. Принц удалился в Англию, Обинье же добрался с несколькими спутниками до окрестностей Мера и после всех испытаний переправился через Луару и вернулся в Сентонж.

(обратно)

680

Эту латинскую эпиграмму д'Обинье переложил в стихотворение «Молитва автора». Приведенная строка в переводе значит: «От тебя не укроется сокрытое».

(обратно)

681

Маршал Бирон в период описываемых событий был главнокомандующим католическими войсками.

(обратно)

682

Серторий — римский полководец.

(обратно)

683

Манлий Торкват — римский консул.

(обратно)

684

Катон Старший — знаменитый римский государственный деятель.

(обратно)

685

Панигарола, Кампианус, Беллармин — католические проповедники, современники д'Обинье.

(обратно)

686

«Декламация» (лат.).

(обратно)

687

«Проповеди» (лат.).

(обратно)

688

Уильям Уитейкер (Витакер), протестантский богослов, профессор Кембриджа, и Сибранд Люберт, богослов из Германии, яростно критиковали теологические труды Баллармина.

(обратно)

689

Речь, по-видимому, идет о внебрачном ребенке Генриха Наваррского, которого он прижил с молодой жительницей Ла-Рошели по имени Эстер де Буаламбер.

(обратно)

690

С одобрения короля Генриха Наваррского д'Обинье провел молниеносную операцию по захвату Тальмона, небольшого городка в Вандее.

(обратно)

691

Речь идет о двадцати шотландских дворянах, служивших у короля Наварры.

(обратно)

692

В битве при Кутра 20 октября 1587 г. д’Обинье дал совет королю Генриху усилить пехотой левый фланг.

(обратно)

693

Имеется в виду тот же Генрих Наваррский, ставший наследником французской короны после смерти герцога Анжуйского Франциска. См. выше, коммент. 63.

(обратно)

694

Герцог Генрих де Гиз был убит в Блуа по распоряжению короля Генриха III.

(обратно)

695

В томе VIII «Всеобщей истории» Агриппа д'Обинье рассказывает о штурме и взятии Ниора и неожиданном ночном столкновении его отряда с отрядом его друга д'Арамбюра, который ворвался в город раньше, чем д'Обинье (в ночь с 27 на 28 декабря 1588 г.).

(обратно)

696

Майезэ сдался без сопротивления 31 декабря 1588 года. Агриппа Д'Обинье полагает, что назначение на должность губернатора этого городка слишком низкая плата за всю его службу королю.

(обратно)

697

Защитники Ла-Гарнаша успешно отбили штурм католических войск 4 января 1589 г., однако герцог де Невер убеждал гугенотов, что после гибели де Гиза сторонники короля и протестанты должны объединиться в борьбе против Лиги и советовал сдаться.

(обратно)

698

Шатийон — Франсуа де Колиньи, сын адмирала. В 1588—1589 годах командовал отрядами протестантов.

(обратно)

699

В апреле 1589 г. в Плесси-ле-Тур состоялось примирение Генриха III с Генрихом Наваррским. 8 мая отряды Лиги под командованием герцога де Майена пытались овладеть пригородом Сен-Симфорьен де Тур, но были отбиты гугенотами.

(обратно)

700

Генриха III поразил кинжалом подосланный убийца монах Жак Клеман. Сперва никто не заподозрил, что рана смертельна. Король скончался ночью с 1 на 2 августа. После смерти короля Генрих Наваррский как законный наследник престола становится преемником последнего Валуа.

(обратно)

701

Приближенные покойного короля не желали признавать Генриха Наваррского королем Франции. Д'Обинье уговаривал короля проявить твердость, в то время как д'О советовал пойти на компромисс с католиками и принять католичество.

(обратно)

702

Речь идет о герцогине де Бофор, Габриэль д'Эстре.

(обратно)

703

29 декабря 1594 г. имело место покушение на жизнь короля, когда некий Жан Шастель ранил его кинжалом в губу.

(обратно)

704

Сезар, (Цезарь), сын Генриха IV и Прекрасной Габриэль, как называли Г. д'Эстре, родился в 1594 г.

(обратно)

705

Речь идет о Синоде, собранном 28 апреля 1593 г., где д'Обинье и др. представители гугенотов разработали программу и сформулировали ряд положений о гарантиях, которые должен дать протестантам король. Эти пункты позднее войдут в Нантский Эдикт.

(обратно)

706

Там, где мыши грызут железо (лат.).

(обратно)

707

Прозвище «Козел отпущения», данное д'Обинье во время описанной ассамблеи, было им обозначено в инициалах «К. О.» (L.B.D.D. Le Bouc de Desert) на первом издании «Трагических поэм». Французский писатель XX в. Жан-Пьер Шаброль свой роман о д'Обинье назвал «Козел отпущения».

(обратно)

708

Здесь д'Обинье возвращается к событиям 1589 г. Брошенный в тюрьму в декабре 1588 г. по приказу Генриха III, кардинал Карл Бурбонский 1 августа 1589 года был провозглашен королем Франции. Находясь в заключении в Амбуазе, а затем в Шиноне, в сентябре 1589 года он был перевезен в Майезэ.

(обратно)

709

Речь идет о конференции в Фонтенбло, состоявшейся 4 мая 1600 г. На ней епископ Эвре подверг сомнению аутентичность отдельных цитат из отцов церкви, использованных дю Плесси-Морне в его богословском трактате.

(обратно)

710

«О разногласиях отцов церкви» (лат.).

(href=#r710>обратно)

711

Герцог де ля Тремуй — один из наиболее значительных вождей гугенотов. Умер 25 октября 1604 г.

(обратно)

712

Пьер Жанен, сын портного, президент дижонского парламента в 1579 г., во времена Священной Лиги советник герцога Майеннского, затем советник Генриха IV и главный ревизор финансов при Марии Медичи.

(обратно)

713

В 1605 г. в Шательро была созвана объединенная протестантская ассамблея, в задачи которой входило избрание постоянных представителей протестантской партии при короле.

(обратно)

714

Речь идет о восстании протестантского губернатора Оранжа де Блакона против Ледигьера, губернатора провинции Дофине. Протестантская ассамблея опасалась, что в результате этой сложной ситуации губернатор Оранжа может быть смещен и на его место назначен католик.

(обратно)

715

Гвиччардини — известный итальянский историк.

(обратно)

716

Халкидонский собор состоялся в 451 г. На нем была осуждена монофизитская ересь и признано верховенство Константинопольского патриарха над остальными восточными патриархиями. Монофизитство — христианское учение, возникшее в V в. в Византии. В отличие от православных, монофизиты считают единственной природой Христа божественную, которая поглощает вторую его природу — человеческую.

(обратно)

717

Госпожа Шатийон — вдова адмирала Колиньи.

(обратно)

718

Речь идет о планах французского короля ослабить военную мощь Испании, отвоевав у нее Италию и Фландрию. В своей «Истории» д'Обинье говорит также о планах непосредственного вторжения в Испанию.

(обратно)

719

Генеральный депутат — официальный представитель протестантских церквей при короле.

(обратно)

720

Никола де Нефвилль, господин де Вильруа, секретарь Штатов с 1567 г. Он входил в совет герцога де Майенна во времена Лиги.

(обратно)

721

Реформы устанавливали права протестантских пасторов как равные правам католических клириков.

(обратно)

722

Королевский двор стремился ограничить роль этой ассамблеи избранием кандидатов в генеральные депутаты. Д'Обинье и его соратники, напротив, хотели воспользоваться случаем и восстановить Нантский эдикт в его первоначальном виде.

(обратно)

723

Жереми Феррье — пастор из Нима, один из трех посланцев, направленных ко двору от ассамблеи. В 1613 г. он перешел в католицизм.

(обратно)

724

Жан де Бодеан сеньор де Парабелль (или Парабер) — наместник короля Наварры в Пуату, друг и соратник А. д'Обинье в годы религиозных войн.

(обратно)

725

Строка из Горация. По латыни: «Principibus placuisse viris non ultima laus est».

(обратно)

726

Быть мышью, у которой нора с одним выходом (латинизир. старофр.).

(обратно)

727

В результате разделения генеральных штатов в 1614 г. и ввиду намечавшейся женитьбы Людовика на Анне Австрийской, что грозило поставить Францию на путь сближения с Испанией, протестанты, собравшись в Гренобле в июле 1615 г., а затем в Ниме, решили присоединиться к восстанию принца Конде. Этому решению подчинились, однако, не все: Сюлли, например, остался верен двору.

(обратно)

728

Жозюэ де Котон д'Ад был женат на Мари, старшей дочери А. д'Обинье.

(обратно)

729

Об осуждении в Риме на казнь маленького капуцина упоминается в «Трагических поэмах» (см. «Огни», ст. 1205).

(обратно)

730

Распространение веры (ит.).

(обратно)

731

Искусство мира (лат.).

(обратно)

732

Искусство войны (лат.).

(обратно)

733

«Замечания о ретах»; очевидно, имеется в виду народность, населяющая восточную Швейцарию и северную Италию, говорящая на ретороманском языке.

(обратно)

734

Мы стремимся к запретному (лат.).

(обратно)

735

В 1620 г. Мария Медичи подняла часть знати против Люина, фаворита Людовика XIII, начав так называемую «войну королевы-матери». Протестанты в своем большинстве не принимали участия в этих событиях, исключение составили Роан и Субиз.

(обратно)

736

Речь идет о мире, заключенном в Анже 10 августа 1620 г.

(обратно)

737

Побочный сын А. д'Обинье Натан, приехавший в Женеву вместе в отцом, женился на дочери Пелиссари.

(обратно)

738

Дом, о котором идет речь, был куплен в 1625 г. принцессой из дома Нассау, женой дона Мануэля Португальского.

(обратно)

739

Граф Мансфельд, потерпевший поражение в Богемии у Белой Горы (8 ноября 1620 г.) от имперской армии, собрал остатки своих войск и предложил свои услуги протестантам.

(обратно)

740

А. д'Обинье так и не успел написать обещанную главу.

(обратно)

741

Графенрид — бернский советник.

(обратно)

742

Фон Эрлах — бернский дворянин.

(обратно)

743

Луи де Шампань, граф дела Сюз был в 1622 г. главнокомандующим бернского войска.

(обратно)

744

Господин де Ла Фосс — имя, которое носил сын д'Обинье Натан.

(обратно)

745

В действительности с этим предложением к д'Обинье обратился посланник Венеции Кавасса. Скварамелли стал послом позже.

(обратно)

746

Замок Крет расположен в нескольких километрах севернее Женевы.

(обратно)

747

Заочная казнь Агриппы д’Обинье состоялась в Париже на Гревской площади: было сожжено его изображение.

(обратно)

748

Ла-Рошель, окруженная армией Ришелье, капитулировала 28 октября 1628 г. Поражение протестантов в Лангедоке закончилось спустя год Алесским миром.

(обратно)

749

Один из сыновей герцога Эпернона, герцог де Кандаль, принял протестантство.

(обратно)

750

Коннетабль де Ледигьер командовал французской армией в походе против Генуи.

(обратно)

751

Изгнаннику (исп.).

(обратно)

752

Отрекаюсь (греч.).

(обратно)

Оглавление

  • О ТЕОДОРЕ АГРИППЕ Д'ОБИНЬЕ И ЕГО ВРЕМЕНИ
  • ОТ ПЕРЕВОДЧИКА «ТРАГИЧЕСКИХ ПОЭМ»
  • ТРАГИЧЕСКИЕ ПОЭМЫ
  •   К ЧИТАТЕЛЯМ
  •   ВСТУПЛЕНИЕ СОЧИНИТЕЛЬ К СВОЕЙ КНИГЕ
  •   КНИГА ПЕРВАЯ БЕДЫ
  •   КНИГА ВТОРАЯ ВЛАСТИТЕЛИ
  •   КНИГА ТРЕТЬЯ ЗОЛОТАЯ ПАЛАТА[188]
  •   КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ОГНИ.
  •   КНИГА ПЯТАЯ МЕЧИ
  •   КНИГА ШЕСТАЯ ВОЗМЕЗДИЯ
  •   КНИГА СЕДЬМАЯ СУД
  • ПРИЛОЖЕНИЕ ЖИЗНЬ АГРИППЫ Д'ОБИНЬЕ, РАССКАЗАННАЯ ИМ ЕГО ДЕТЯМ.
  • КОММЕНТАРИИ
  • *** Примечания ***