КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Антигитлеровская коалиция — 1939: Формула провала [Вероника Крашенинникова] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



АНТИГИТЛЕРОВСКАЯ КОАЛИЦИЯ — 1939: Формула провала

КУЧКОВО ПОЛЕ

Москва 2019

УДК 94(100-87)

ББК 63.3(0)61

А72

Под общей редакцией генерального директора Института внешнеполитических исследований и инициатив Вероники Крашенинниковой

Ответственный редактор Олег Назаров

А72 Антигитлеровская коалиция — 1939: Формула провала. Сб. ст. / под общей ред. В. Ю. Крашенинниковой; отв. ред. О. Г. Назаров. — М.: Издательство «Кучково поле», 2019. — 336 с.: ил. — (Реальная политика)

ISBN 978-5-907171-24-4


УДК 94(100-87) ББК 63.3(0)61

На обложке изображена памятная медаль, посвящённая созданию имперского протектората Богемии и Моравии в 1939 г.

ISBN 978-5-907171-24-4 © АНО «Институт внешнеполитических исследований и инициатив», 2019

© ООО «Издательство «Кучково поле», 2019

ПРЕДИСЛОВИЕ

В серии «Реальная политика» мы продолжаем исследовать сложные годы кануна Второй мировой войны, насыщенные политическими интригами, когда на кону стояла судьба континента. Сборник «Антигитлеровская коалиция — 1939: формула провала» продолжает тему, поднятую книгой «Мюнхен-1938: падение в бездну Второй мировой», вышедшей в сентябре 2018 г. и приуроченной к 80-летию Мюнхенского сговора.

В 1939 г. — вплоть до начала военных действий 1 сентября — Советский Союз продолжал отчаянные попытки создать коалицию европейских государств, чтобы остановить агрессию Третьего рейха. Если позорный для себя 1938 год западные эксперты и медиа обошли молчанием, то в этом году все информационные «пушки» направлены на Договор о ненападении между Германией и СССР, подписанный 23 августа 1939 г. Он используется для того, чтобы возложить ответственность за начало Второй мировой войны на Советский Союз, чтобы поставить знак равенства между «коммунизмом и фашизмом».

Авторы этого сборника, основываясь на фактах и архивных документах, развенчивают эти клеветнические и явно ангажированные обвинения. Договор о ненападении для Москвы был вынужденным шагом, когда стало понятно, что антигитлеровской коалиции не будет. Он дал Советскому Союзу почти два года передышки для подготовки к отражению неминуемой агрессии. Более того, аналогичные договоры до СССР подписали и «главные обвинители»: Великобритания, Франция, Дания, Латвия, Литва и Эстония.

В сборнике впервые опубликованы фотографии советского оригинала Договора о ненападении и секретного дополнительного протокола к нему. Для историков это настоящее событие, поскольку до сих пор были доступны только их немецкие варианты. И между двумя

вариантами есть расхождения. Дело в том, что в 1939 г. текст договоров печатался на пишущих машинках без использования копировальной бумаги. Договор и протокол печатались четыре раза, и это объясняет некоторые технические несовпадения текстов. Необычность оформления договора и протокола может свидетельствовать о крайне ограниченном времени, имевшемся на подготовку и согласование текстов.

Читая шифротелеграммы советских послов и разведчиков, приведённые в книге, никак нельзя отмахнуться от параллелей с сегодняшним днём. И советские, и западные дипломаты говорили о приближающейся войне и называли сроки, которые оказались верными. Единственный путь предотвратить войну лежал тогда через создание системы коллективной безопасности в Европе. Сегодня, когда администрация США разрушает систему договоров о вооружениях и требует милитаризацию Европы, сохранение мира на континенте, также требует создания системы коллективной безопасности. В прошлый раз гигантские усилия Москвы не увенчались успехом. Усвоили ли сегодняшние политики суровые уроки той катастрофы?

Выражаю благодарность всем авторам, принявшим участие в этом сборнике. Их материалы — результат десятилетий кропотливых исследований и борьбы за историческую истину. Отдельно стоит отметить работу канадского историка Майкла Джабара Карлея: западному учёному приходится идти против очень мощного течения, что требует независимости мышления, крепкого стержня и мужества.

Особая благодарность Олегу Геннадьевичу Назарову, который в очередной раз в качестве ответственного редактора координировал работу коллектива историков со всей компетентностью и вниманием к деталям.

Мы глубоко признательны Историко–документальному департаменту МИД РФ и лично директору департамента Надежде Михайловне Бариновой за предоставленные документы, фотографии которых приведены в книге, и за ценные советы по пониманию исторических вопросов.

Благодарю нашего давнего партнёра издательство «Кучково поле» и лично Георгия Эдуардовича Кучкова, с которым мы в 2012 г. запустили серию «Реальная политика», за высокое качество их работы, за скрупулёзное внимание к изданию и творческий подход.

Дорогой читатель, наши книги призваны снабдить вас знаниями и аргументами в защите нашей страны на арене политической, военной и информационной. Недостаточно глубокое понимание оппонентов и собственные просчёты стоят нам слишком дорого. «В мире нет ничего нового, за исключением истории, которой вы не знаете», — говорил 4 американский президент Гарри Трумэн. «История — самый лучший учитель, у которого самые плохие ученики», — повторяла премьер–министр Индии Индира Ганди.

Пусть это будет не про нас.

Вероника Крашенинникова Генеральный директор Института внешнеполитических исследований и инициатив, Член Общественной палаты РФ, заместитель председателя Комиссии по развитию общественной дипломатии, гуманитарному сотрудничеству и сохранению традиционных ценностей

ДОГОВОР О НЕНАПАДЕНИИ МЕЖДУ ГЕРМАНИЕЙ И СОВЕТСКИМ СОЮЗОМ. 23 АВГУСТА 1939 г.







СТО ДНЕЙ ДО ВОЙНЫ

От ответственного редактора

Олег Назаров

В текущем году исполняется 80 лет с начала самой кровопролитной и разрушительной в истории человечества войны. Вопрос, можно ли было её предотвратить, всегда интересовал и будет интересовать миллионы людей. Чтобы дать на него ответ, необходимо анализировать предпосылки и причины войны. Данный коллективный труд российских и зарубежных историков по острым вопросам предвоенной истории даёт богатую пищу для размышлений. Он является продолжением работы, начатой в сборнике «Мюнхен-1938: падение в бездну Второй мировой»[1], в котором были проанализированы предыстория, ход и результаты Чехословацкого кризиса 1938 г. и дана оценка Мюнхенскому сговору.

30 сентября 1938 г. в Мюнхене рейхсканцлер Адольф Гитлер и премьер–министр Великобритании Невилл Чемберлен подписали также и англо–германскую декларацию — «пакт Гитлера — Чемберлена»[2]. В тот печально знаменитый день государственный секретарь США Корделл Хэлл собрал пресс–конференцию, где заявил, что результаты Мюнхенской конференции вызывают «всеобщее чувство облегчения»[3]. Американский политик выдавал желаемое за действительное. Соглашение, по которому Чемберлен, премьер–министр Франции Эдуард Даладье и лидер фашистской Италии Бенито Муссолини передали гитлеровской Германии Судетскую область Чехословакии, не поинтересовавшись мнением граждан этой демократической страны, вызвало чувство тревоги у народов многих европейских государств. Эстонский историк Магнус Ильмярв констатировал: «В Эстонии и других балтийских государствах сделали собственные выводы из Мюнхенского договора и сложившейся после него в Европе ситуации: гарантии, выданные Англией и Францией лимитрофам, больше не имеют значения»[4]. В октябре 1938‑го прекратила существование Малая Антанта[5]. Советский Союз оказался в международной изоляции. В конце года Муссолини заявил: «То, что произошло в Мюнхене, означает конец большевизма в Европе, конец всего политического влияния России на нашем континенте»[6]. И хотя дуче сгустил краски, СССР действительно попал в сложное положение.

Зато в Лондоне в первые недели после Мюнхена царила эйфория. Вернувшего из Германии Чемберлена встретила восторженная толпа англичан, исполнявшая хвалебную песнь «Потому что он прекрасный парень» в честь «старого доброго Невилла». Воодушевлённый премьер–министр заявил: «Вот уже второй раз в нашей истории из Германии на Даунинг–стрит вернулся почётный мир. Я верю, что этот мир продлится в течение всей нашей жизни»[7]. Палата общин британского парламента одобрила Мюнхенское соглашение большинством голосов: 366 — «за», 144 — «против»[8]. Мнение британской прессы не было единым. Ряд изданий оценивал заключённую с Гитлером сделку как капитуляцию перед агрессором[9].

В сентябре, добиваясь согласия Праги на передачу Германии Судет, Лондон и Париж крутили перед носом президента ЧСР Эдварда Бенеша «пряником», обещая стать гарантами новых чехословацких границ[10]. Однако уже в октябре англичане и французы перестали об этом даже вспоминать. Постмюнхенская Чехо–Словакия (так официально стала называться эта страна с 6 октября 1938 г., после получения Словакией автономии) была брошена западными державами на произвол судьбы. Точнее, её оставили на милость германских нацистов[11], что имело катастрофические последствия не только для чехов.

Однако предательство ЧСР имело последствия и для «умиротворителей». В первую очередь для французов. 11 ноября 1938 г. полномочный представитель СССР во Франции Яков Суриц сообщил наркому иностранных дел СССР Максиму Литвинову: «Все жертвы, которые до сих пор приносились Гитлеру, очень сильно ослабили Францию, лишили её преимущественного положения в Европе, отняли у неё почти всех её союзников… Никто сейчас, например, не сомневается, что Мюнхен равносилен Седану[12], но все же с точки зрения будущих перспектив.»[13]

То, что перспективы были отнюдь не блестящими, трезвые умы осознали быстро. 18 октября по горячим следам мюнхенского предательства посол Франции в Москве (вскоре он перебрался в Берлин) Робер Кулондр, делясь в письме с министром иностранных дел Жоржем Бонне своими опасениями, задал вопрос, который вплоть до начала войны оставался ключевым: «В случае, если проводимая ныне политика окажется неэффективной и если потерпят провал все попытки общеевропейского урегулирования, смогут ли Франция и Англия, вынужденные создавать оборонительную систему союзов для сдерживания германской агрессии, подтолкнуть Польшу к более правильному пониманию её жизненных интересов и, во имя союза с западными державами и под страхом изоляции, которая оставит её на милость Германии, заставить её пойти на военный союз с Советами?» Однако в министерстве на набережной Кэ д'Орсе, утверждает д. и. н. Е. О. Обичкина, «этому предупреждению не вняли и не вели серьёзных разговоров с Польшей в пользу военных польско–советских договорённостей вплоть до середины августа 1939 г.»[14].

15 марта 1939 г. гитлеровская Германия ввела войска в Прагу, а 16 марта по указу Гитлера чешские земли были превращены в протекторат Богемия и Моравия. Двумя днями ранее с санкции Берлина Словакия обрела липовую «независимость». Ещё 12 марта словацкий политик Йозеф Тисо встретился сначала с министром иностранных дел Германии Иоахимом фон Риббентропом, а затем с Гитлером. 14 марта по их «совету» Тисо возглавил правительство Словацкого государства. «Оно явилось побочным продуктом европейского политического кризиса конца 1930‑х гг., возникло под прямым давлением Берлина при содействии политиков–германофилов в самой Словакии. Выбор вариантов её будущего был невелик: либо отделение от Ч-СР и провозглашение самостоятельности, либо оккупация и раздел между Германией, Венгрией и Польшей»[15], — пишет крупнейший отечественный специалист по истории Чехословакии и международным отношениям предвоенного времени, д. и. н. В. В. Марьина.

Захватив чешские земли, Гитлер нарушил заключённое с Великобританией, Францией и Италией Мюнхенское соглашение. Лондон и Париж отреагировали лишь 18 марта, выразив протест действиям Германии и отозвав из Берлина послов «для консультаций». В тот же день Лондон запросил Советский Союз[16], Польшу, Грецию, Югославию и Турцию об их действиях в случае германского вторжения в Румынию. В свою очередь эти страны запросили англичан об их намерениях, а Москва предложила созвать для обсуждения ситуации конференцию с участием СССР, Великобритании, Франции, Польши, Румынии и Турции. В ответ 21 марта Лондон предложил подписать проект англо- франко–советско–польской декларации о консультациях в случае агрессии. Однако выяснилось, что Варшава не станет подписывать документ, если под ним будет стоять подпись представителя СССР. А затем и Лондон без каких–либо удовлетворительных объяснений отказался от своей инициативы[17]. 31 марта Чемберлен заявил о британских гарантиях Польше, пообещав полякам защиту от германской агрессии.

Пока происходили эти события, а министры иностранных дел Великобритании и Франции «консультировали» своих послов, Гитлер развивал успех. Объектом его агрессии стала не Румыния, а Литва. У неё имелись собственные «Судеты» — Клайпеда (Мемель). Гитлер присоединил Клайпеду к Германии без долгих разговоров и проволочек. Как сообщил 22 марта в Народный комиссариат иностранных дел СССР временный поверенный в делах СССР в Литве Николай Поздняков, 20 марта в Берлине Риббентроп заявил министру иностранных дел Литвы Юозасу Урбшису, что «присоединение Клайпеды к Германии является для клайпедских немцев жизненной и срочной необходимостью. Если литовское правительство не очистит Клайпеду добровольно, то там немедленно вспыхнут беспорядки, которые вызовут вмешательство рейхсвера (так в тексте ошибочно названы германские вооружённые силы. — О. Н.). Если в ходе беспорядков будет убит хотя бы один немец, то рейхсвер пойдёт в глубь Большой Литвы». Через два дня Германия и Литва заключили договор о ненападении. Клайпеда (Мемель) отошла Германии. Лондон и Париж и на этот раз не сочли нужным противодействовать Гитлеру. А ведь в 1924‑м они подписали конвенцию, по которой Клайпедский край был признан частью Литвы. В начале апреля фашистская Италия захватила Албанию.

Не вдаваясь в подробное описание последующих событий, поскольку это сделали авторы сборника, обратим внимание читателей на наиболее важные из них. 17 апреля Литвинов передал английскому послу в Москве Уильяму Сидсу документ, содержащий восемь предложений (документ публикуется в Приложении). В пункте 1 СССР предлагал заключение официального соглашения сроком на 5—10 лет, прописывавшего незамедлительную взаимопомощь в случае любой, в том числе военной, «агрессии в Европе против любого из договаривающихся государств». Следующие пункты уточняли взаимные обязательства Лондона, Парижа и Москвы, предполагавшие совместное оказание помощи всем государствам Восточной Европы от Балтики до Чёрного моря по советской границе. Пункт 3 гласил: «Англия, Франция и СССР обязуются в кратчайший срок обсудить и установить размеры и формы военной помощи, оказываемой каждым из этих государств во исполнение § 1 и 2». Переговоры по военной части соглашения СССР предлагал провести «в кратчайший срок», чтобы прописать детали оказания военной помощи всем государствам, перечисленным в соглашении. Стороны, подписавшие договор, брали на себя обязательство не заключать сепаратный мир[18].

«Советское предложение расставило все точки над “i” — или большинство из них», — констатировал в своей статье канадский историк Майкл Джабара Карлей. Он же поведал о том, почему политические переговоры между Лондоном, Парижем и Москвой оказались неудачными.

Одной из главных причин их провала было нежелание лидеров Великобритании и Франции лично встречаться с Иосифом Сталиным. Советский лидер был им неприятен. Примечательно, что неприязненное отношение к Сталину выказывали люди, которые в сентябре 1938 г. по первому «свистку» Гитлера бросали все свои дела, мчались на встречу с рейхсканцлером, радостно жали ему руку. А вот поездка в Москву британского министра, по словам Чемберлена, «была бы унизительна». Решение отправить в июне на переговоры с главой Советского правительства Вячеславом Молотовым Уильяма Стрэнга[19], возглавлявшего Центральноевропейское управление Министерства иностранных дел Великобритании, осудил даже бывший британский премьер Дэвид Ллойд Джордж: «Мистер Чемберлен вёл прямые переговоры с Гитлером. Он ездил на встречи с ним в Германию. Он и лорд Галифакс посещали Рим. Но кого они отправили в Россию? Они не послали даже члена кабинета самого низкого ранга, они послали клерка из Форин офис. Это было оскорблением»[20].

В отличие от Чемберлена во время Второй мировой войны премьер- министр Великобритании Уинстон Черчилль и президент США Франклин Рузвельт относились к Сталину и СССР иначе. Будучи по–настоящему крупными западными политиками, они вели уважительный диалог со Сталиным[21], видя в нем достойного собеседника, который ни в чем им не уступал, а в чем–то и превосходил. И хотя взаимоотношения между лидерами «Большой тройки» не были простыми, на их фоне поведение Чемберлена выглядит убого. Результат проводившейся им политики «умиротворения» оказался катастрофическим. Фактически Чемберлен помог укрепиться нацистскому режиму в Германии и дал «зелёный свет» германской агрессии.

Несмотря на неудачи предыдущих переговоров, в начале августа шанс объединить усилия и дать коллективный отпор обнаглевшим нацистам ещё оставался. Но когда 12 августа в Москве начались переговоры военных миссий СССР, Великобритании и Франции, выяснилось, что возглавлявший французскую делегацию генерал Жозеф Думенк имел полномочия только на ведение переговоров, но не на подписание соглашения. Английскую делегацию возглавлял адмирал Реджинальд Дракс. Он прибыл в советскую столицу без каких–либо полномочий, но с чёткой директивой министра иностранных дел Великобритании Эдуарда Галифакса «тянуть с переговорами возможно дольше»[22]. Лондон пошёл на переговоры не для заключения военного соглашения с СССР. Его целью было посеять в умах советских руководителей иллюзии и отвлечь их от мыслей о возможном соглашении с Германией. В Кремле это быстро поняли и сделали свои выводы.

Уже в ходе первых заседаний глава советской делегации, нарком обороны СССР Климент Ворошилов поставил вопрос о пропуске частей РККА через Польшу, обозначив эту проблему в качестве кардинальной.

С такой постановкой вопроса согласился и французский МИД, признавший в записке на имя премьер–министра Франции Даладье требования Кремля логичными и законными. В ней говорилось, что если не решить положительно вопрос о пропуске частей Красной армии через польскую территорию, то военные переговоры были бы беспредметными: «Едва ли можно что–либо противопоставить этому утверждению, которое подводит нас к самой сущности вопроса».

Однако, даже понимая, что позиция СССР — правильная, честная и конструктивная, на переговорах французы шли за англичанами. Это позже признал член французской военной миссии капитан (впоследствии генерал) Андре Бофр. Оценивая советские предложения, он заметил: «Трудно быть более конкретным и более ясным… Контраст между этой программой. и смутными абстракциями франко–английской платформы поразительный и показывает пропасть, которая отделяла две концепции. Советские аргументы были весомее. Наша позиция оставалась фальшивой.»[23]

Констатируя то, что, прибыв в Москву, англичане и французы не были готовы к заключению военного союза с СССР против Германии, отметим и польский вклад в срыв трехсторонних переговоров военных миссий. Тем более, что он вполне сопоставим с британским.

Поляки категорически не желали пропускать части Красной армии через свою территорию. 18 августа посол Польши во Франции Юлиуш Лукасевич сообщил в польский МИД о том, что Бонне подробно проинформировал его о ходе военных переговоров в Москве, застопорившихся на вопросе, смогут ли советские войска пройти через коридоры в Польше и Румынии. В конце телеграммы Лукасевич заметил: «Англичанам и французам с трудом удалось убедить советскую делегацию, что следует сохранить видимость продолжения переговоров, вследствие чего имеют место формальные заседания, бессодержательные и несущественные»[24]. Таким образом, польские дипломаты не только демонстрировали непреклонность позиции Варшавы, но ещё и злорадствовали.

В тот же день посол Великобритании в Варшаве Говард Кеннард в телеграмме в Форин офис сообщил о содержании беседы военного атташе Франции в Варшаве генерала Феликса Жозефа Мюсса с начальником Генерального штаба Войска Польского генералом бригады Вацлавом Стахевичем. Француз попытался убедить собеседника в необходимости заключения военного соглашения с СССР и предоставления Красной армии возможности прохода «через ограниченные коридоры на севере и юге Польши». В ответ польский военачальник выразил «серьёзные сомнения относительно искренности намерений» советского правительства, которое «скорее всего желает оккупировать территорию Польши»[25].

То, что такая угроза является надуманной, понимали все, кроме польских руководителей. Фальшивым был и аргумент министра иностранных дел Польши, полковника Юзефа Бека, утверждавшего, что согласие Варшавы на советское предложение немедленно приведёт к объявлению Германией войны Польше. Даже Галифакс в письме Кеннарду отметил противоречие в позиции Бека: «Если г-н Бек думает, что он может предотвратить или уменьшить вероятность такого нападения просто тем, что он воздержится принять помощь от Советского Союза, я думаю, что он заблуждается. А когда он говорит, что если война в самом деле начнётся, то положение, возможно, будет другим и польская позиция, возможно, изменится, я думаю, что он противоречит сам себе. Если Польша сможет позволить себе принять советскую помощь, если начнётся война, то неясно, почему она не может согласиться подумать о принятии такой помощи, когда война близка»[26].

Искать логику в умозаключениях польских руководителей предвоенного времени дело заведомо безнадёжное. А некоторые их заявления анализировать должны не историки, а представители совсем других профессий. Например, за несколько дней до начала войны маршал Польши Эдвард Рыдз–Смиглы с пафосом заявил: «С немцами мы рискуем потерять свободу, а с русскими — нашу душу»[27]. Оккупационная политика Германии на территории Польши в годы Второй мировой войны показала, сколь далёкой от реальности была демагогия польского маршала[28].

В этой связи огромную ценность имеет свидетельство Яна Карского (наст. имя Ян Козелевский). В 2002 г. в Вашингтоне в парке Джорджтаунского университета ему установили памятник. Карский знаменит тем, что в годы войны в качестве курьера осуществлял связь между польским подпольем и эмигрантским правительством в Лондоне. Он одним из первых поведал миру об уничтожении евреев в оккупированной немцами Польше, за что получил от Израиля звание Праведника мира. В Польше Карского иногда представляют «узником советских лагерей», хотя он всего несколько недель находился в лагере вблизи Козельска Калужской области. Осенью 1939‑го Берлин и Москва произвели обмен военнопленными. Немцы передали СССР уроженцев Западной Украины и Западной Белоруссии, взамен получив поляков, до войны проживавших на захваченной гитлеровцами территории Польши. Карского передавать не собирались. Воспользовавшись случаем, он добился этого и получил возможность сравнить Козельский лагерь с германским лагерем в Радоме и узнать, насколько разным было отношение к военнопленным полякам советских людей и гитлеровцев. Противник СССР и социализма свидетельствовал, что советские охранники «всегда были снисходительны, насколько позволяла военная дисциплина. Чтобы они били и унижали пленных — такого я не видел ни разу…». Отношение немцев оказалось принципиально иным: «Любое приказание или замечание неизменно начиналось с обращения “польская свинья”. Они никогда не упускали случая двинуть пленному ногой в живот или кулаком в лицо. Малейший проступок или даже намёк на какую–либо провинность карались немедленно и самым жестоким образом»[29].

Накануне войны такой сценарий развития событий польские руководители не рассматривали. Более того, в беседе с Бонне посол Лукасевич в ответ на замечание, что угроза войны с Германией делает для Польши необходимой помощь СССР, пообещал: «Не немцы, а поляки ворвутся в глубь Германии в первые же дни войны!»[30]

Позиция Варшавы не изменилась и 23 августа, когда Бек сообщил дипломатическим представительствам Польши:

«Учитывая сложившуюся в результате приезда Риббентропа в Москву новую ситуацию, французский и английский послы в повторном демарше выразили пожелание своих правительств, заключающееся в том, чтобы, начав вновь военные переговоры для ограничения возможностей и сферы действия германо–советского договора, можно было в тактическом плане изменить ситуацию. В связи с этим к нам вновь обращаются с просьбой о “тихом согласии” на выражение военными делегациями в Москве уверенности в том, что в случае войны польско- советское военное сотрудничество не исключается.

Я заявил, что польское правительство не верит в результативность этих шагов, однако, чтобы облегчить положение франко–английской делегации, мы выработали определённую формулировку, причём я повторил не для разглашения наши оговорки, касающиеся прохода войск.

Формулировка звучала бы так: “Французский и английский штабы уверены, что в случае совместных действий против агрессора сотрудничество между СССР и Польшей в определённых условиях не исключается. Ввиду этого штабы считают необходимым составление с советским штабом любых планов”.

Используя возможность, я ещё раз сделал категорическое заявление, что я не против этой формулировки только в целях облегчения тактики, наша же принципиальная точка зрения в отношении СССР является окончательной и остаётся без изменений»[31].

Непреклонная позиция Варшавы была хорошо известна англичанам и французам. Но поскольку они стремились не допустить заключения договора между Москвой и Берлином, Париж предпринял попытку предотвратить развитие событий по нежелательному сценарию. 21 августа в 16 часов правительство Франции телеграммой за подписью Бонне наделило генерала Думенка полномочием заявить, что при условии согласия польского правительства французское правительство готово согласиться на проход советских войск через Польшу и в соответствии с этим разработать и подписать соответствующую конвенцию. 22 августа Думенк письменно известил Ворошилова о своих полномочиях и был принят им в тот же день между 19 часами и 19 час. 50 мин. Комментируя встречу глав советской и французской военных миссий, немецкий историк И. Фляйшхауэр отметила: «Отношения с западными партнёрами по переговорам по–прежнему оставались на повестке дня, на что указывают заинтересованность и настойчивость, с которыми Ворошилов задавал в этот вечер свои вопросы главе французской делегации. Увы, все они оставались без убедительных ответов…»[32] Главное, что Польша и Румыния по–прежнему не давали согласия пропустить части Красной армии навстречу германским войскам, и изменить это решение Варшавы и Бухареста Париж был не в силах. В ходе беседы в словах Ворошилова прозвучало разочарование поведением западных держав: «Мы ведь самые элементарные условия поставили. Нам ничего не даёт то, что мы просили выяснить для себя, кроме тяжёлых обязанностей — подвести наши войска и драться с общим противником. Неужели нам нужно выпрашивать, чтобы нам дали право драться с нашим общим врагом!»[33]

Два дня спустя, провожая западные военные миссии, взволнованный Ворошилов сказал о том же и адмиралу Драксу: «Выходит, нам следовало бы завоевать Польшу, чтобы предложить ей нашу помощь, или на коленях попросить у поляков соизволения предложить им помощь? Наше положение было невыносимым». Дракс и британский атташе в Москве полковник Рой Файрбрейс сочли это проявление эмоций со стороны Ворошилова «искренним»[34].

Через несколько часов после того, как Бек напомнил польским послам об отказе Варшавы пропустить через территорию страны части Красной армии, Советский Союз и Германия подписали договор о ненападении, который, по признанию польского историка Э. Дурачиньски, «не просто не был должным образом оценён Варшавой, но был ею совершенно проигнорирован»[35]. Зато в наше время в Польше и других западных государствах его не только оценили, но и переоценили, изображая главной причиной Второй мировой войны.

В ситуации конца августа 1939 г. здравомыслящие политики понимали, что нападение Германии на Польшу произойдёт в ближайшие дни. Гораздо сложнее было спрогнозировать, как долго продлится война между ними и как поведут себя Лондон и Париж, давшие Варшаве свои гарантии. В любом случае, заключая с Германией договор о ненападении, Сталин и Молотов думали не о разделе Польши[36], а о том, как обезопасить, хотя бы на время, свою страну и народ от германской агрессии. Небезразлична им была и судьба украинцев, белорусов и евреев, живших на захваченной Польшей территории Западной Украины и Западной Белоруссии.

Подписав 23 августа договор о ненападении, советское руководство обезопасило страну от угрозы войны на два фронта — конфликт с Японией на Халхин–Голе ещё продолжался. К тому времени пакты о ненападении с гитлеровской Германией уже имели Великобритания, Франция, Дания, Латвия, Литва и Эстония. Примечательно, что каяться за это никто из них никогда не собирался и не собирается. Нет причин для самобичевания и у нас[37]. Советско–германский договор о ненападении, давший Советскому Союзу почти два года для подготовки к решающей схватке с нацистской Германией, достоин объективной оценки, а не осуждения и проклятий[38].

* * *
Название статьи «Сто дней до войны» не стоит понимать буквально — период, проанализированный в представленном на суд уважаемых читателей сборнике статей, шире. Некоторые из авторов, чьи темы того требовали, обращались к событиям, происходившим задолго до весны 1939 г. Тем не менее главное внимание в книге уделено событиям предвоенных весны и лета. Вторая мировая война в сборнике не исследуется, поскольку она — предмет отдельного разговора.

Статья д. и. н. В. В. Марьиной «Расчленение Чехо–Словакии (март 1939 г.): реакция в мире» стала хорошим мостиком от сборника «Мюнхен-1938: Падение в бездну Второй мировой» к нашему новому коллективному труду. В. В. Марьина показала, какой была реакция правительств наиболее влиятельных стран мира на исчезновение с политической карты Европы целого государства и на превращение чешских земель в протекторат Богемия — Моравия.

Ещё 14 марта, накануне ввода германских войск в Прагу, отмечает автор статьи, словацкий сейм, «поставленный перед альтернативой — оккупация или самостоятельность, единогласно проголосовал за второе, хотя это вовсе не означало, что все депутаты являлись искренними сторонниками принятого решения». Так появилась формально независимая Словакия, руководство которой находилось под бдительным присмотром Берлина. Третья составная часть послемюнхенской ЧехоСловакии, Подкарпатская Русь, также провозгласила свою независимость. Однако сразу вслед за этим с согласия Гитлера она была оккупирована венгерскими войсками и включена в состав Венгрии.

На захват чешских земель нацистской Германией Москва отреагировала нотой, которая, как отмечает В. В. Марьина, «привлекла к себе внимание мировой общественности чёткостью и бескомпромиссностью формулировок». Свой протест выразили также Лондон и Париж. Однако сделано это было для «галочки». Очень скоро они перестали вспоминать о событиях 14—15 марта 1939 г. Более того, англичане и французы сорвали попытку советских дипломатов вынести чехословацкий вопрос на заседание Лиги Наций.

Три статьи в сборнике, авторами которых являются Д. С. Буневич, К. В. Шевченко и А. А. Киселёв, посвящены Польше. И дело не только в том, что с нападения Германии на Польшу началась Вторая мировая война. В контексте разговора об её предыстории важно подчеркнуть неоспоримый факт — политический курс руководства Польши способствовал агрессивным замыслам Гитлера в Европе.

2019 год отмечен не только 80-летием начала Второй мировой. В январе исполнилось 85 лет «пакту Липского — Нейрата» — важнейшему событию на пути развязывания Второй мировой войны. 26 января 1934 г. министр иностранных дел Третьего рейха Константин фон Нейрат и польский посол Юзеф Липский подписали в Берлине Декларацию о неприменении силы между Польшей и Германией. Д. С. Буневич в статье «Польша весной и летом 1939 года» отмечает, что польско–германский договор, заключённый всего через год после прихода Гитлера к власти, стал «основой сотрудничества Берлина и Варшавы в 1934—1938 гг.». В декларации отсутствовало стандартное для такого рода документов положение о прекращении действия в случае начала вооружённого конфликта одной из договаривающихся сторон с третьей державой, что позволяет трактовать «пакт Липский — Нейрат» как скрытую форму союза[39].

Польско–германское сотрудничество было весьма долгим и разносторонним. 27 сентября 1934 г. в Женеве Бек вручил министру иностранных дел Франции Луи Барту памятную записку, в которой была изложена негативная позиция Варшавы в отношении Восточного пакта[40]. А на следующий день начальнику канцелярии Барту по указанию Бека передали ноту следующего содержания: «Польша заявляет о своей воле связать отныне свою судьбу с судьбой Германии и отвергнуть проект Восточного пакта»[41]. Польша благосклонно отнеслась к захвату Гитлером Австрии. Кульминацией польско–германского сотрудничества стало участие Варшавы в разделе Чехословакии. Вплоть до 1 сентября 1939 г. Польша была тем шлагбаумом, который препятствовал политике «коллективной безопасности». В 1938 г. польские власти сделали все, чтобы Красная армия не смогла помочь Чехословакии. В 1939 г. Варшава отвергли предлагавшуюся Кремлём помощь против Германии. Расплачиваться на недальновидную и безответственную политику Бека и К° пришлось простым полякам.

Признавая то, что провал переговоров военных миссий Великобритании, Франции и СССР летом 1939 г. в Москве имел много причин, Д. С. Буневич пришёл к выводу, что «позиция Польши и её отказ даже обсуждать вопрос о проходе Красной Армии делал практически невозможным заключение полноценного и равноправного соглашения, направленного на усмирение германской агрессии. А если предположить, что западные державы и не слишком стремились к достижению компромисса с СССР, то польская позиция давала им прекрасную возможность сорвать переговоры чужими руками».

Важную и не утратившую актуальности тему поднял белорусский историк д. и. н. К. В. Шевченко. Как известно, в 1939 г. граница между Польшей и СССР проходила всего в 30 км к западу от Минска, который был тогда приграничным городом. Такие крупные города нынешней Белоруссии и Украины как Барановичи Брест, Пинск, Гродно, Львов, Луцк и Ровно, являлись глухой польской провинцией и имели польский культурно–языковой облик. Главными фигурами здесь были польский чиновник, польский офицер и польский учитель. Практически половина территории нынешней Белоруссии и значительная часть Украины находились до 17 сентября 1939 г. в составе Польши. Белорусское и украинское население этих земель подвергалось жёсткой ассимиляционной политике со стороны Варшавы, которая воспринимала восточнославянские национальные меньшинства как «этнографический материал», уделом которого является полонизация.

Менее известно, однако, то, что к 1938—1939 гг. полонизаторский курс официальной Варшавы приобрёл характер полномасштабного этноцида. Польские власти, системно и целенаправленно искореняя белорусскую и украинскую культуру, стремились к полной ликвидации белорусов и украинцев как самобытных народов путём их тотальной полонизации. Судя по последовательно проводимой Варшавой политике, таковой являлась её конечная цель. К. В. Шевченко, опираясь на материалы белорусских архивов и прессу, прослеживает механизм и конкретные технологии денационализации белорусов и украинцев польскими властями, которые широко и весьма креативно использовали для этого культурную, образовательную и церковную политику, а также административный ресурс. При этом, как отмечает автор, к 1939 г. главным «аргументом» Варшавы в отношении собственных нацменьшинств окончательно становятся

откровенные репрессии с опорой на полицию и армию. Закономерным итогом подобной политики стало то, что день 17 сентября 1939 г. стал праздником для белорусского и украинского населения восточных воеводств II Речи Посполитой, с энтузиазмом встречавшего солдат Красной армии как освободителей от польского господства.

В статье минского историка А. А. Киселёва рассматривается то, какое отражение в польской периодической печати нашёл внешнеполитический курс санационной[42] Польши весной–летом 1939 г. Это позволяет ответить на вопрос о том, как в польском общественном мнении воспринимались ключевые международные события кануна войны. В результате оказалось, что основные политические силы, несмотря на оппозиционность к правящему режиму, фактически поддержали внешнюю политику властей, заинтересованных в сохранении СССР вне европейской системы безопасности. Практически все свои надежды польское общество безоговорочно возлагало на внешнеполитический союз с Великобританией и Францией. При этом настолько же согласованной в общественном мнении была позиция, направленная на категорическое отрицание идеи кого–либо тесного сотрудничества Польши с Советским Союзом по вопросам международной безопасности. Мотивация такого взгляда варьировалась от изображения восточного соседа как колосса на глиняных ногах, не способного на равных участвовать в грядущей войне, до стремящегося к мировой революции орудия мирового коммунизма.

Такая крайне идеологизированная и пренебрежительная оценка СССР прекрасно уживалась с ярко выраженным комплексом национального превосходства перед восточным соседом. В польской прессе спокойно и даже не без злорадства восприняли срыв московских переговоров военных миссий СССР, Великобритании и Франции. В советско–германском договоре о ненападении публицисты увидели лишнее доказательство в пользу польской востребованности англо–французскими союзниками. Почти вся пресса жила иллюзией того, что Польше наконец удалось заменить собой Россию как основного партнёра в отношениях с ведущими державами Западной Европы, одновременно переживая своё «признание» на Западе и чувство превосходства перед СССР. Такое отношение исключало возможность каких–либо совместных действий Польши и СССР в деле противодействия агрессии со стороны нацистской Германии.

Неоспоримой заслугой белорусского автора является то, что, скрупулёзно занимаясь слабо изученной в России темой, он ввёл в научный оборот целый ряд новых источников.

К. И. Софронов и Д. В. Суржик написали статью «Развитие правоконсервативных идеологий и режимов в постверсальской Восточной 18

Европе накануне Второй мировой войны». Исходя из того, что «правоконсервативные политические учения и практики имели глубинную идейную основу, сформировавшуюся из амальгамы теорий XIX столетия, сплавленных с актуальными для пост-Версальского мира проблемами», авторы весьма подробно проанализировали события, которые происходили задолго до 1939 г. и привели к возникновению фашистских и праворадикальных режимов в целом ряде европейских государств. Завершая статью, К. И. Софронов и Д. В. Суржик обращают внимание на то, что сегодняшние «популистские» лозунги в Европе отнюдь не новы: «Они представляют собой актуализированные на современные проблемы посылы праворадикалов вековой давности: “наведение порядка”, ликвидация демократических элементов управления страной, клерикализм, опора на “консервативные ценности”. “Словакия для словаков” в разных национальных вариантах. В предыдущий раз такие посылы привели к мировой войне».

В. В. Симиндей в статье «Прибалтика-1939: пакты с Гитлером» отмечает то, что после Мюнхенского сговора внешнеполитический курс Эстонии, Латвии и Литвы имел очевидный прогерманский крен. Ярким проявлением этого стали пакты о ненападении, подписанные с нацистской Германией Литвой (22 марта), Латвией (7 июня) и Эстонией (7 июня). Сегодня в Прибалтике часто звучат проклятия по адресу так называемого «пакта Молотова — Риббентропа». Зато о германо–эстонском и германо–латвийском договорах о ненападении там предпочитают помалкивать. Показательно, что в Эстонии и Латвии их не называют «пактом Риббентропа — Сельтера» и «пактом Риббентропа — Мунтерса».

Крайне важно ещё и следующее. Несмотря на то, пишет В. В. Симиндей, что «в архивных фондах не найдено каких–либо подписанных сторонами особых приложений военно–политического характера к договорам о ненападении от 7 июня 1939 г., в Федеральном архиве Германии отложился документ, который содержит прямое указание на секретный протокол (“секретную клаузулу”) к этим договорам и раскрывает его положения». 8 июня, то есть спустя день после подписания пактов высокопоставленный сотрудник пропагандистской Службы немецких новостей для зарубежья Георг Дертингер констатировал в информационном отчёте № 55: «Эстония и Латвия помимо опубликованного договора о ненападении договорились с нами и ещё об одной секретной клаузуле. Последняя обязывает оба государства принять, с согласия Германии и при консультациях с германской стороной, все необходимые меры военной безопасности по отношению к Советской России. Оба государства признают, что опасность нападения для них существует только со стороны Советской России и что здравомыслящая реализация их политики нейтралитета требует развёртывания всех оборонительных сил против этой опасности. Германия будет оказывать им помощь в той мере, насколько они сами не в состоянии это сделать».

Для Москвы прогерманская политика Литвы, Латвии и Эстонии секретом не являлась. В сложившейся ситуации Сталину ничего не оставалось, как думать об ответных мерах.

Один из лучших российских специалистов по Финляндии и истории взаимоотношений наших стран в ХХ веке профессор Санкт–Петербургского государственного университета, д. и. н. В. Н. Барышников написал статью «Политический кризис 1939 г. и Финляндия». В обстановке быстро нараставшей угрозы начала новой мировой войны жизненно важным вопросом для советского руководства оставалась проблема Ленинграда. Расстояние от границы города до границы государства едва превышало 30 км. Серьёзную обеспокоенность у Сталина и других руководителей Советского Союза вызывала уязвимость морских коммуникаций на Балтийском море. Это объясняет, почему с весны 1939 г. в ходе дипломатических контактов с представителями Великобритании и Франции советское руководство так настойчиво продвигало идею предоставления гарантий Финляндии, Эстонии и Латвии. Однако добиться желаемого Кремлю не удалось, так как Лондон и Париж всячески уклонялись от заключения такой договорённости с Москвой. Против гарантий выступало и руководство Финляндии, которое, говоря о нейтралитете своей страны, на деле все больше ориентировалось на развитие отношений с гитлеровской Германии.

В. Н. Барышников пишет, что когда известие о том, что 23 августа 1939 г. Германия и Советский Союз подписали договор о ненападении, достигло Суоми, оно потрясло руководителей этой северной страны. Они были возмущены решением Берлина, который «продал» Финляндию Москве. Как поясняет В. Н. Барышников, «глубокая обида в Хельсинки на Германию являлась следствием того, что она рассматривалась финским руководством в качестве надёжной опоры и тем самым Финляндия, как выразился финский историк Макс Якобсон, “обманула сама себя”».

Профессор Кубанского государственного университета (г. Краснодар), д. и. н. А. Г. Иванов — крупный специалист по внешней политике Великобритании. В своей статье он использовал большой массив документов, выявленных в Государственном архиве Великобритании. Рассматривая последствия Мюнхенского сговора, автор подчёркивает, что «Мюнхенское соглашение нанесло сильный удар и по франко–советским отношениям, сведя на нет пакт о взаимопомощи между Францией и СССР 1935 г. После Мюнхена правительство Эдуарда Даладье рассчитывало вообще избавиться от пакта».

Вскоре после ликвидации Чехо–Словакии Лондон, а за ним и Париж предоставили гарантии Польше, которые, отмечает А. Г. Иванов, «не имели реального содержания. Они предназначались для успокоения общественности и были призваны служить средством сдерживания Германии. Но последнее было более чем проблематичным.». Анализируя предысторию и ход военных переговоров Великобритании, Франции и Советского Союза, историк замечает: «Правительства западных держав согласились отправить свои миссии в Москву (они предпочитали ей Лондон или Париж) под давлением той неопределённой ситуации, которая сложилась летом 1939 г. Важно было не допустить нормализации советско–германских отношений, и это соображение перевешивало антипатию руководителей Англии и Франции к России и русским». А. Г. Иванов указал: ещё 26 июля на заседании правительства Великобритании отмечалось, что «на военных переговорах с советским правительством возникнут трудности из–за отсутствия политического соглашения». В сложившейся ситуации, утверждает автор, «московские переговоры были бесперспективными с самого начала».

Д. и. н. М. И. Мельтюхов в статье «Англо–франко–польская коалиция против Германии в 1939 г.» сравнил военные потенциалы Великобритании, Франции, Польши и Германии, а также их военные планы. Сделанные им подсчёты показывают, что соотношение сил было явно не в пользу Германии. Несмотря на это, сразу после того, как 11 апреля Гитлер утвердил «Директиву о единой подготовке вооружённых сил к войне на 1939—1940 гг.», пишет М. И. Мельтюхов, в Германии началось «конкретное оперативное планирование войны с Польшей». Об этом факте очень не любят вспоминать фальсификаторы истории, которые видят причину Второй мировой войны в советско–германском договоре о ненападении от 23 августа 1939 г.

Германские генералы, принимавшие участие в Перовой мировой войне 1914—1918 гг., больше всего опасались войны на два фронта. В 1939 г. вести войну на два фронта гитлеровский Третий рейх был не способен. «Обладая на Западном фронте подавляющим превосходством над Германией, — отмечает М. И. Мельтюхов, — союзники имели в начале сентября 1939 г. полную возможность начать решительное наступление, которое, скорее всего, стало бы роковым для Германии. Участники событий с немецкой стороны единодушно утверждали, что это означало бы прекращение войны и поражение Германии». Как известно, уникальный шанс совместно с Польшей зажать Германию в тиски войны на два фронта и нанести ей решающее поражение Лондон и Париж не использовали. Свою статью автор завершает таким выводом: «Можно по–разному объяснять позицию Англии и Франции, но никуда не уйти от того факта, что союзники бросили Польшу на произвол судьбы. Причём, как теперь известно, эта позиция Лондона и Парижа не была какой–то импровизацией, возникшей под влиянием событий. Нет, это была заранее сформулированная и неуклонно проводимая в жизнь стратегическая линия англо–французских союзников, определявшаяся политикой “умиротворения” Германии».

Одну из ключевых статей, вошедших в сборник, написал известный канадский историк Майкл Джабара Карлей. На широком круге источников он проанализировал дипломатические контакты между Советским Союзом, Великобританией и Францией, а также трехсторонние переговоры в Москве, целью которых было создание союза против нацистской Германии. Опираясь на многочисленные документы, автор показал, сколь циничным был политический курс Чемберлена, явно не торопившегося заключить альянс с Москвой. Хотя опросы общественного мнения, проводившие в 1939 г. на берегах туманного Альбиона, показывали широкое одобрение союза Великобритании с СССР. К примеру, в апреле 1939 г. один из опросов выявил, что 87% респондентов выступают за англо–франко–советский союз и только 7% — против.

В статье известного западного историка показана конструктивная позиция СССР на московских переговорах и проанализирована реакция правительств Великобритании и Франции на предложения Кремля. Карлей цитирует документы, раскрывающие скрытые от широкой общественности мотивы, лежащие в основе позиции англичан. 29 апреля 1939 г. Чемберлен в письме сестре Хильде констатировал: «Главная наша головная боль — Россия. Признаюсь, меня терзают большие подозрения на её счёт. Я не могу поверить, что она преследует те же цели и интересы, что и мы_» По его словам, «все усилия России направлены на столкновение между собой других, тогда как сама она только обещает туманную помощь». Комментируя слова британского премьера, Карлей справедливо замечает: «“Только обещает туманную помощь”? Но ведь именно Советский Союз настаивал на военном альянсе с чёткими взаимными обязательствами, а как раз Чемберлен и Галифакс этому противились».

Во второй части статьи рассматривается попытка британских властей сделать виновником провала трехсторонних переговоров Советский Союз. «Начало войны настолько потрясло Европу, что правительство Великобритании было вынуждено объясниться и не нашло ничего лучше, чем возложить вину на Советский Союз», — констатировал Карлей.

Крупный отечественный специалист по истории российско–японских отношений, профессор Института стран Востока, приглашённый профессор Осакского университета экономики и права, д. и. н. А. А. Кошкин написал статью «“На границе тучи ходят хмуро…”. СССР и Япония накануне Второй мировой войны». На протяжении всех 1930‑х гг. отношения между Москвой и Токио оставались напряжёнными. Советский Союз помогал китайцам в их борьбе с японскими агрессорами. Главная задача Токио, утверждает А. А. Кошкин, «состояла в том, чтобы угрозой войны вынудить СССР отказаться от помощи Китаю или, по крайней мере, значительно её ослабить».

Захватнические планы у японцев были и в отношении территории СССР. Это и не удивительно — ещё свежи были в памяти события периода Гражданской войны в России. Тогда, воспользовавшись ситуацией, на протяжении нескольких лет японцы грабили российский Дальний Восток. В 1938‑м японские военные развязали вооружённый конфликт на озере Хасан. Его результат обескуражил самураев, но, увы, не успокоил их.

Выступая в марте 1939 г. на XVIII съезде ВКП(б), Сталин перечислил территории, захваченные германскими, итальянскими и японскими агрессорами. Останавливаться на достигнутом в Берлине, Риме и Токио явно не собирались. Уже в марте Германия захватила Клайпеду, а в начале апреля Италия — Албанию. В мае японцы спровоцировали конфликт на реке Халхин–Гол. А. А. Кошкин подчёркивает, что они рассчитывали на то, что «в обстановке угрозы германского нападения СССР не сможет использовать крупные силы в восточных районах страны и в случае вооружённого столкновения с Японией будет вынужден пойти на серьёзные территориальные и политические уступки».

Затягивание боёв на Халхин–Голе против относительно слабой в военно–техническом отношении японской армии, пишет А. А. Кошкин, «могло породить сомнение в способности СССР вести большую войну с значительно превосходившей японскую армией Германии. В Кремле было принято решение, не допуская перерастания халхингольских событий в войну, преподать японцам чувствительный урок». Выводы, извлечённые японскими военными из поражения на Халхин–Голе, повлияли на решение Токио не начинать в 1941 г. войну против СССР.

Полковник в отставке Службы внешней разведки РФ, к. и. н. М. Ю. Богданов представил статью «Предвоенный политический кризис 1939 г. глазами “Кембриджской пятёрки”», в которой весьма подробно рассказал о работе в предвоенные годы прославленных разведчиков — Кима Филби, Дональда Маклина, Гая Бёрджесса, Энтони Бланта и Джона Кернкросса. Их вклад в победу над нацистской Германией и её сателлитами поистине огромен. О многом говорит хотя бы тот факт, что информация и документы, поступавшие от «Кембриджской пятёрки», руководитель советской внешней разведки Павел Фитин постоянно переправлял Сталину, председателю СНК СССР и наркому иностранных

дел СССР Вячеславу Молотову, наркому внутренних дел СССР Лаврентию Берия[43]. Не удивительно, что читательский интерес к «Кембриджской пятёрке» сохраняется на протяжении многих десятилетий.

Интересная и поучительная статья М. Ю. Богданова, который был лично знаком с Кимом Филби, содержит много ценной информации. В частности, рассказывая о Бёрджессе, автор особо отмечает то, что советский разведчик стал «доверенным лицом и даже курьером британской разведки в вопросе обмена секретными посланиями между английским премьером Чемберленом и французским премьером Эдуардом Даладье. В своих письмах руководители двух стран обговаривали планы умиротворения германских нацистов за счёт сдачи им Чехословакии, что имело целью открыть путь к агрессии Гитлера на Восток».

Накануне Второй мировой войны и после её начала, пишет М. Ю. Богданов, Бёрджесс «продолжал направлять в Москву поток полезной развединформации. Его сообщения имели широкий диапазон: от подробностей разработанного в недрах МИ-6 плана убийства Гитлера до попыток организации через лейбористскую партию забастовки шведских шахтёров с целью лишить Германию поставок угля».

Примечательно, что в августе 1939 г. Бёрджесс сообщил своему куратору из НКВД о том, что, по имеющейся у него информации, в «правительственных департаментах… никогда не думали заключить серьёзный военный пакт» с Советским Союзом. Автор делает вывод: «Такая информация, поступающая в Кремль изнутри английской разведки от достойного доверия агента, могла лишь усилить уверенность Иосифа Сталина в том, что британское и французское правительства не имеют серьёзной заинтересованности в соглашении. Вполне логично предположить в этой связи, что данный фактор во многом способствовал принятию советским руководством решения о заключении советско–германского договора о ненападении».

В статье «Советский Союз, Германия и политический кризис 1939 г.» М. И. Мельтюхов обстоятельно рассказал о советско–германских отношениях 1939 г. в контексте международного политического кризиса. Он не только подробно прописал хронику событий, но и дал оценку многим из них. М. И. Мельтюхов показал, какие попытки с конца 1938 г. предпринимал Берлин с целью нормализации отношений с Советским Союзом. 19 декабря без всяких проволочек был продлён на 1939 г. советско–германский торговый договор. А уже 22 декабря Берлин предложил Москве возобновить переговоры о 200‑миллионном кредите, намекнув на необходимость общей нормализации отношений.

В отличие от англичан и французов, которые вели с Москвой переговоры с целью удержать её от контактов с Берлином, Германия на деле 24

продемонстрировала готовность обсуждать широкий круг вопросов с целью достичь реальных договорённостей. Целью немецких приглашений к переговорам было в первую очередь не допустить заключения трехстороннего соглашения между Великобританией, Францией и СССР, а во вторую очередь — обеспечить нейтралитет Москвы во время войны Германии с Польшей[44].

19 августа 1939 г. Германия и Советский Союз заключили важное для Москвы Кредитное соглашение (документ публикуется в Приложении). Говоря о подписанном четыре дня спустя советско–германском договоре о ненападении, М. И. Мельтюхов пришёл к выводу, что он «стал большим успехом советской дипломатии. Использовав склонность Германии к соглашению, советское руководство сумело добиться серьёзных уступок со стороны Берлина, что также способствовало нормализации советско–японских отношений. Советскому Союзу удалось на определённое время остаться вне европейской войны, получив при этом значительную свободу рук в Восточной Европе и более широкое пространство для манёвра между воюющими группировками в собственных интересах». Вместе с тем, подчёркивает автор статьи, советско–германский договор о ненападении не был детонатором войны в Европе, так как «вместо честного выполнения своих союзнических обязательств перед Варшавой Лондон и Париж продолжали добиваться соглашения с Германией, что фактически подтолкнуло её к войне с Польшей».

Не менее интересна и третья статья М. И. Мельтюхова «Советско–германские документы августа 1939 г.: проблема источников». В ней, ссылаясь на доступные сегодня дипломатические документы Германии и СССР, известный российский историк пришёл к однозначному выводу, что «никакой советско–германской договорённости относительно совместного нападения на Польшу не существовало». Только после того, как 3 сентября Великобритания и Франция объявили Германии войну, руководство Третьего рейха «стало предлагать СССР ввести войска в Западную Белоруссию и Западную Украину, входивших в то время в состав Польши. Учитывая разгром польской армии и оккупацию значительной части Польши вермахтом, ситуацию “Странной войны” в Западной Европе и просьбы Берлина, советское руководство стало склоняться к вводу войск в Западную Белоруссию и Западную Украину». В статье дан скрупулёзный анализ советско- германских документов августа 1939 г., а также сформулированы нерешённые проблемы.

В начале своей статьи «Предвоенный мир глазами Кремля» д. и. н. А. В. Шубин обращает внимание читателей на то, что к 1939 г. «почти весь Старый Свет был поделён несколькими колониальными державами. СССР был крупнейшей страной, которая оказалась вне этого раздела. Советский Союз воспринимался западными лидерами как аномалия, а некоторыми — и как возможный ресурс, который наконец позволит насытиться экспансивному Гитлеру. СССР находился в условиях внешнеполитической изоляции, вызванной Мюнхенским сговором и агонией Испанской республики».

Однако после событий марта 1939 г. Лондон и Париж оказались в весьма сложной ситуации. Воевать с Германией они по–прежнему не собирались, но агрессивный внешнеполитический курс Гитлера вызывал у англичан и французов растущие опасения. В этих условиях их взор обратился к Советскому Союзу, который Лондон и Париж рассчитывали использовать в своих целях, ничего не дав взамен. Интерес к Москве проявил и Берлин. Пользуясь сложившейся ситуацией, СССР стал быстро наращивать свой политический вес в мире. А. В. Шубин подчёркивает: «Сила советской позиции заключалась в том, что Кремлю некуда было торопиться. Два империалистических блока шли к столкновению и до его начала стремились выяснить позицию СССР».

Автор завершает статью важным выводом: «Оценивая ситуацию, в которой был заключён советско–германский договор о ненападении, нужно учитывать широкий спектр альтернатив, которые должны были браться в расчёт в Кремле. Уже после пакта могло состояться германо–польское соглашение под давлением Великобритании и Франции и новый Мюнхен — уже с участием СССР. После нападения Германии на Польшу могло начаться эффективное наступление на Западном фронте в момент нападения немцев на Польшу, которое оттянуло бы силы Гитлера на запад и спасло бы поляков от быстрого разгрома. Каждый из этих вариантов был выгоднее СССР, чем ситуация июля и тем более марта 1939 года, и она совершенно не исключалась пактом».

В Приложении публикуются документы, предоставленные Историко–документальным департаментом Министерства иностранных дел Российской Федерации. Их визуальные образы позволяют широкой публике увидеть, как выглядят различные дипломатические документы. Отметим и то, что ранее были доступны только немецкие фотокопии советско–германских документов августа 1939 г. Теперь у читателей появилась возможность сравнить российские и немецкие визуальные образы важнейших советско–германских документов 1939 г.

Благодарим за предоставленные документы и помощь в реализации проекта ИДД МИД России и лично директора Надежду Михайловну Баринову.

РАСЧЛЕНЕНИЕ ЧЕХО-СЛОВАКИИ (март 1939 г.): РЕАКЦИЯ В МИРЕ

Валентина Марьина

Мюнхенское соглашение не положило конец намерениям Адольфа Гитлера ликвидировать ненавистное ему Чехословацкое государство, которое после предоставления автономии Словакии и Подкарпатской Руси (Закарпатской Украине) в октябре–ноябре 1938 г. стало именоваться Чехо–Словацкая республика (Ч-СР) — Чехо–Словакия. В мире, правда, это не было принято во внимание, и государство по–прежнему именовалось Чехословакией.

В середине марта 1939 г. в ней сложилась благоприятная с точки зрения Гитлера ситуация, которая давала возможность реализовать его дальнейшие захватнические планы: правительство автономной Словакии во главе с монсеньором Йозефом Тисо, входившее во все большую конфронтацию с пражским центром, было отправлено им в отставку, а в Словакии объявлено чрезвычайное положение. В Праге и Братиславе пытались найти решение, приемлемое для обеих сторон. Возникший конфликт, в значительной степени спланированный Берлином, оказался на руку фюреру. Он немедленно отправил в Словакию своего эмиссара для переговоров о провозглашении Словакии самостоятельным государством. Но попытка не удалась[45]. Тогда 13 марта Гитлер пригласил в Берлин словацкого экс–премьера Тисо, которого, как предполагал фюрер, проще было склонить к реализации идеи разрыва Братиславы с Прагой. Тисо был поставлен перед выбором: либо оккупация Словакии готовыми к этому венгерскими войсками, чему Гитлер не будет препятствовать, либо создание при поддержке и под эгидой Германии самостоятельного Словацкого государства. Ответить на ультиматум предлагалось в считаные часы.

Тисо предпочёл, естественно, второй вариант, но для его осуществления требовалось формальное согласие словацкого сейма, чтобы акция выглядела законной в глазах мировой общественности. Собравшийся 14 марта сейм, поставленный перед альтернативой — оккупация или самостоятельность, единогласно проголосовал за второе, хотя это вовсе не означало, что все депутаты являлись искренними сторонниками принятого решения. В сложившейся ситуации оно скорее являлось вынужденным: большинство сейма тогда стояло на платформе автономизма, а не последовательного сепаратизма. Таким образом, 14 марта было объявлено о создании самостоятельного, но фактически зависимого от Третьего рейха, Словацкого государства, которое позднее, по конституции, принятой летом 1939 г., получило наименование Словацкая республика[46].

Нарком иностранных дел СССР Максим Литвинов уже 15 марта в беседе с польским послом в СССР Вацлавом Гжибовским заявил, что «никакой независимости Словакия иметь не будет и что хозяйничать там будут исключительно немцы». Далее он добавил: «Мы твёрдо стоим на позиции самоопределения народов, но… с этим принципом не имеет ничего общего провозглашение независимости Словакии при известных нам обстоятельствах. Мы всегда были также за добровольное объединение малых народов, в особенности таких родственных по языку, культуре и истории, как чешский и словацкий. Отпадение Словакии мы рассматриваем как полное уничтожение её независимости и превращение её в марионеточное государство типа Мань- чжоу-Го. и мы, подобно Польше, не можем, конечно, радоваться усилению мощи Германии»[47].

Посол Франции в Германии Роберт Кулондр в сообщении в Париж от 16 марта тоже считал, что с независимостью Словакии, обратившейся к фюреру с просьбой взять новоиспечённое государство под защиту рейха, покончено сразу же после провозглашения его независимости, и что «существовать самостоятельно она (Словакия. — В. М.) не может»[48].

Случившееся застигло пражские власти врасплох. А в это время 200-тысячная немецкая армия уже стояла в боевой готовности на границах чешских земель, ожидая приказа о начале вторжения в них. 14 марта президент Ч-СР Эмиль Гаха и министр иностранных дел Франтишек Хвалковский были приглашены на беседу с Гитлером. Они прибыли в Берлин ночью, когда некоторые части вермахта уже начали переходить чехословацкие границы. Фюрер предъявил Гахе жёсткий ультиматум: дать немедленное согласие на оккупацию оставшейся части страны Германией, на создание протектората Богемия и Моравия и его включение в состав Третьего рейха; в противном случае — слом возможного чешского вооружённого сопротивления значительно превосходившей по силе немецкой армией, напрасное массовое кровопролитие, бомбёжки и уничтожение Праги. Сломленный и униженный, пребывавший в глубокой депрессии Гаха подписал ультиматум, согласно которому «преисполненное доверия» к фюреру чешское правительство вручало судьбу Богемии и Моравии в его руки. Одновременно Гаха позвонил в Прагу и отдал приказ по армии не оказывать сопротивления германским оккупационным войскам.

15 марта в 9 часов утра их первые моторизованные подразделения вступили в Прагу[49]. В 19.15 того же дня Гитлер в колонне автомобилей и бронетранспортёров прибыл в столицу Чехо–Словакии. Несколько позже, в 19.30 специальным поездом из Берлина приехал и Гаха. Его ожидал на вокзале немецкий комендант оккупированного города генерал–майор барон Эккарт фон Габленц с почётным караулом вермахта. Охрану Града (Пражского кремля) уже несли эсэсовцы. 16 марта Гитлер принял Гаху. Аудиенция длилась примерно полчаса. Предварительно ему было вручено решение фюрера об образовании протектората на оккупированных чешских землях. Этим односторонним актом правительство Чехо–Словакии становилось правительством протектората[50].

Шестидесятилетний Гаха, по профессии юрист, вынужденный под угрозой применения силы уступить, выбрал, как он тогда считал, из двух зол меньшее, полагая, что чешское правительство и чешские власти станут играть роль некоего «буфера» между оккупантами и чешским народом и смогут таким образом ослабить многие негативные последствия оккупации и нацистской политики. Хотя большинство чешского народа было настроено антифашистски и внутренне не приняло оккупацию, значительная часть общества поняла и признала вынужденность поступка Гахи, во всяком случае, резко не осуждала его.

В то же время часть чехов заняла остро критические позиции, расценив деятельность президента как коллаборационизм. Каковы бы ни были субъективные намерения Гахи и его окружения, но выполнение гитлеровского ультиматума оскорбляло национально–патриотические чувства чехов, на первых порах рождало пессимизм и подрывало веру в возможность действенного сопротивления оккупантам. Корреспондент ТАСС Д. Д. Монин, находившийся 15 марта в Праге, так описывал встречу немецких оккупантов её жителями: «Все население Праги было 15 марта на улицах, но встречало германские войска злобно, с антифашистскими лозунгами, поднятыми вверх кулаками, часто — возгласами “Рот фронт”. Весь город был украшен чешскими национальными флагами, а не германскими фашистскими. В Праге 15 марта было расстреляно на месте 6 человек, открыто выражавших своё возмущение оккупацией». Случаи открытого возмущения, по сообщению корреспондента, имели место также в городах Моравска Острава, Кладно, Брно[51].

Но налицо было и другое: безропотное подчинение оккупантам, чему удивлялся даже начальник Верховного командования вермахта Вильгельм Кейтель: «Мы входили в город и видели всех солдат запертыми в казармы и разоружёнными. Начальники стояли у входа, передавали нам ключи, козыряли, говоря “zum Befehl”. Для нас, военных, это зрелище было непостижимо»[52].

По некоторым данным, в результате оккупации чешских земель Германия захватила 1582 самолёта, 501 зенитное орудие, 2175 пушек, 785 миномётов, 43976 пулемётов, 469 танков, свыше 1 млн винтовок, 114 тысяч пистолетов, 1 млрд патронов, 3 млн снарядов и другие виды военной техники и снаряжения, достаточные для вооружения 40 немецких дивизий[53].

Третья составная часть послемюнхенской Чехо–Словакии, Подкарпатская Русь, тоже провозгласившая 15 марта свою независимость, сразу вслед за этим с согласия Гитлера была оккупирована венгерскими войсками и включена в состав Венгрии[54].

Так с политической карты Европы исчезло просуществовавшее два десятилетия Чехословацкое государство. Мир был шокирован наглостью и очередным вероломством гитлеровской Германии, не в первый раз показавшей, что международные соглашения для неё являются не более чем пустой бумажкой. «Германия продолжает оставаться страной, где любой документ — “клочок бумаги”»[55], — писал Р. Кулондр в МИД Франции 16 марта.

Мировая общественность получила убедительное доказательство того, что попустительство агрессору ведёт не к миру в Европе, а к развязыванию новой войны. Реакция СССР, Англии, Франции, США на уничтожение Чехо–Словакии по сути была однозначно негативной, осуждающей агрессию Германии, но по форме — разной. СССР фактически уже 15 марта, т. е. в день оккупации чешских земель и вступления немецких войск в Прагу, выступил с осуждением ликвидации Чехословацкого государства. В газете «Правда» за подписью «Обозреватель» появилась статья «Новый акт агрессии в Центральной Европе», написанная, очевидно, на основе ночных сообщений телеграфных агентств о начале оккупации чешских земель. В ней подчёркивалось: «Цель этого очередного агрессивного акта — окончательно ликвидировать чехословацкое государство, раздробить его, превратить в придаток “Третьей империи”. Новый акт агрессии германского фашизма сразу опрокинул послемюнхенское “равновесие” в Центральной и Юго–Восточной Европе, которым так восхищались лондонские и парижские “миротворцы”. Новый акт агрессии делает и без того напряжённое положение в Центральной Европе ещё менее устойчивым, ещё более чреватым новыми конфликтами и столкновениями»[56].

16 марта немецкий посол Фридрих Вильгельм фон дер Шуленбург вручил председателю советского правительства Вячеславу Молотову ноту, в которой до сведения кремлёвского руководства доводилось «соглашение», подписанное в ночь на 15 марта в Берлине, говорилось о вступлении немецких войск на территорию чешских земель и установлении над ними германского протектората. В новой немецкой ноте от 17 марта содержался указ фюрера о статусе этой территории. Во вступительной части указа о Чехословакии говорилось как об искусственном государственном образовании, являвшемся очагом постоянного беспокойства, как о государстве, которое «доказало свою внутреннюю нежизнеспособность»[57] и «подверглось фактическому распаду». Поэтому, дескать, «германская империя решила вмешаться категорическим образом в целях восстановления основ разумного порядка в Центральной Европе»[58]. Согласно сообщению советского генконсула в Праге Владимира Яковлева в НКИД Протекторат Богемия и Моравия занимал площадь 49 362 кв. км и имел 6,8 млн населения[59].

Ознакомившись с обеими германскими нотами, советское правительство 18 марта подготовило ответную ноту, подписанную Литвиновым. 19 марта она была вручена им Шуленбургу. В ней говорилось, что характеристики, данные Чехословацкому государству во вступительной части германского указа, «не могут быть признаны правильными и отвечающими известным всеми миру фактам» и что на самом деле ЧСР была одним из немногих европейских государств, где «были действительно обеспечены внутреннее спокойствие и внешняя миролюбивая политика». Подчёркивалось, что Гаха не имел никаких полномочий от своего народа подписывать берлинский акт 15 марта и действовал в явном противоречии с чехословацкой конституцией, вследствие чего этот акт «не может считаться имеющим законную силу». «При отсутствии какого бы то ни было волеизъявления чешского народа, — говорилось в ноте, — оккупация Чехии германскими войсками и последующие действия германского правительства не могут не быть признаны произвольными, насильственными, агрессивными». Это целиком относилось и «к изменению статута Словакии в духе подчинения последней Германской империи, не оправданному каким–либо волеизъявлением словацкого народа». Подчёркивалось также, что «действия германского правительства послужили сигналом к грубому вторжению венгерских войск в Карпатскую Русь (Закарпатскую Украину. — В. М.) и к нарушению элементарных прав её населения». «Ввиду изложенного, — говорилось в ноте, — Советское правительство не может признать включение в состав Германской империи Чехии, а в той или иной форме также и Словакии правомерным и отвечающим общепризнанным нормам международного права и справедливости или принципу самоопределения народов». По мнению Москвы, «действия германского правительства не только не устраняют какой–либо опасности всеобщему миру, а, наоборот, создали и усилили такую опасность, нарушили политическую устойчивость в Средней Европе, увеличили элементы ещё ранее созданного в Европе состояния тревоги и нанесли новый удар чувству безопасности народов»[60].

20 марта газеты «Правда» и «Известия» поместили пространные комментарии к советской ноте, в которых ещё раз подчёркивалось, что «берлинский акт», который «не может считаться имеющим законную силу», «свидетельствует о дальнейшем развёртывании Второй мировой войны», ведущейся агрессорами против «интересов так называемых демократических государств»[61] .

Советская нота привлекла к себе внимание мировой общественности чёткостью и бескомпромиссностью формулировок. Так, чехословацкий полпред в Москве Зденек Фирлингер информировал Литвинова 23 марта: «.Сообщение точки зрения Вашего правительства к происшедшим в Чехословакии событиям найдёт самое существенное и восторженное согласие чехословацкого народа»[62]. Советский посол в Лондоне Иван Майский сообщал в НКИД, что нота произвела впечатление и в Англии[63].

Великобритания и Франция 18 марта также направили Германии ноты протеста, в которых они отказывались признать законность её действий против Чехословакии. По своему содержанию они отличались от советской ноты тем, что в них осуждалась не сама агрессия против суверенного государства, а нарушение Гитлером обещаний, данных им в Мюнхене[64]. В английском обществе в связи с событиями 15 марта усилилось недовольство проводимой ранее Великобританией политикой сговора с фашистской Германией. «Аннексия Чехословакии, несомненно, произвела громадное впечатление на все слои населения. Разочарование в Мюнхене и негодование против Германии всеобщее. Политика “умиротворения” в сознании широчайших масс мертва. усилилось сознание необходимости коллективного отпора агрессорам. Отсюда довольно крутой поворот в сторону СССР»[65], — сообщал Майский в НКИД 20 марта.

Психология «умиротворения», свойственная тогдашним руководителям западных демократий, была действительно сильно поколеблена, но пока ещё не преодолена. Поэтому Литвинов более сдержанно оценивал настроения английской общественности. 19 марта он писал Майскому, что хотя чехословацкие события и «встряхнули общественное мнение» как в Англии, так и во Франции, но Чемберлен и Даладье «отнюдь ещё не сдались» и «начнут вновь выступать в защиту мюнхенской линии», поскольку упомянутые события «полностью укладываются в рамки любезной им концепции движения Германии на Восток»[66].

Потрясена была новым вероломным актом фашистской Германии и французская общественность. Полномочный представитель СССР во Франции Яков Суриц писал Литвинову 26 марта: «По степени взбудораженности и всеобщей встревоженности реакция французской общественности на последний гитлеровский захват Чехословакии значительно превосходит все то, что мы наблюдали в прошлогодние сентябрьские дни. Акт 15 марта. по щепкам разнёс все здание, построенное в Мюнхене». Его французские «архитекторы», по словам полпреда, «не сразу хотели в этом признаться. Они на первых порах пытались даже багателизировать (от фр. bagatelle — безделушка. — В. М.) события, крючкотворствовали, доказывая, что налицо нет открытой агрессии, что все произошло в рамках двустороннего и “добровольного” соглашения, но под напором давления своего общественного мнения они недолго удержались на таких позициях и решили во избежание революции “снизу” возглавить революцию “сверху”»[67].

Агрессию Германии против Чехо–Словакии осудили и Соединённые Штаты Америки. Госсекретарь США Самнер Уэллс 17 марта заявил, что его страна не намерена признавать акт насилия, совершенный Германией. В таком же духе была составлена и нота американского правительства от 20 марта[68]. В знак протеста США отозвали своего посла из Берлина. Польша предпочла позицию стороннего наблюдателя, хотя перспектива того, что она станет жертвой очередного удара агрессора, становилась все более очевидной. По словам министра иностранных дел Польши Юзефа Бека от 17 марта, она «ограничится подтверждением получения германских нот, не касаясь существа их. Польша, конечно, не одобряет германских методов, но согласно своим традициям она воздерживается от протестов, когда за ними не могут следовать какие- либо действия». Та же позиция была подтверждена и в беседе польского посла в Великобритании с её министром иностранных дел 24 марта: «Он (посол. — В. М.) не скрывал, какое сильное воздействие на польское общественное мнение оказал захват рейхом Богемии, а ещё больше — Словакии. Установив опеку над этой страной, немцы располагают лётными базами на расстоянии чуть менее 70 миль от польской границы. Но вызванная последними событиями обеспокоенность, кажется, не изменила желание польского правительства соблюдать видимость нейтралитета»[69].

Взбудораженное актом 15 марта европейское общественное мнение не сомневалось в том, что Чехо–Словакия — не последняя жертва агрессора, что за ней последуют другие, но колебалось в ответе на вопрос о направлении следующего удара Гитлера: Восток? Юго–Восток? Запад? При этом все большее и большее число сторонников находила последняя версия. Уинстон Черчилль в разговоре с Майским ещё 15 марта высказал мнение, что «акция Гитлера в Чехословакии не только не является прелюдией к удару на Восток, а, наоборот, предвещает усиленный нажим на Запад, для чего Гитлер хочет обеспечить себе тыл, окончательно ликвидировав Чехословакию и её армию»[70].

Аналогичной версии придерживались также Майский и Суриц, что следует из их телеграмм и писем в Москву весной 1939 г.[71] Майский, например, писал Литвинову 4 апреля, что «западное направление германской агрессии становится все более вероятным», что, получив в своё распоряжение «пищевые, минеральные, сырьевые, человеческие ресурсы Центральной и Юго–Восточной Европы», Гитлер, скорее всего, ударит по Франции. «Почему не на Восток? Не против СССР? — задавался вопросом посол. — Потому что удар против СССР означает несомненную войну, очень опасную для Германии войну, а Гитлер предпочитает “бескровные победы”»[72].

Опасность остаться наедине, лицом к лицу, с гитлеровской Германией усилила в Англии и Франции тенденции к оживлению системы коллективной безопасности и началу переговоров по этому вопросу с СССР. Но это вовсе не означало окончательного отказа тогдашнего руководства этих стран от политики «умиротворения», рецидивы которой стали учащаться по мере удаления от событий 14-15 марта 1939 г. Одной из причин подобного рода рецидивов, по мнению Майского, являлось то, что «душа души» британского премьера Невилла Чемберлена в области внешней политики «сводится к сговору с агрессорами за счёт третьих стран», что «Чемберлен идёт по пути так называемой “новой политики” крайне неохотно, на каждом шагу упираясь и все время выжидая момента, когда можно было бы вновь свернуть на столь знакомый ему путь политики “умиротворения”»[73].

Одним из проявлений желания как можно скорее забыть о событиях 14-15 марта 1939 г. стала история обсуждения «чехословацкого вопроса» в Лиге Наций. Экс–президент ЧСР Эдвард Бенеш, находившийся в то время в США, где он читал лекции в Чикагском университете, по просьбе многочисленной чехословацкой эмиграции согласился возглавить за границей борьбу за восстановление Чехословакии[74]. Уже 16 марта он направил Франклину Делано Рузвельту (США), Чемберлену (Великобритания), Эдуарду Даладье (Франция) и Литвинову меморандум с протестом против ликвидации ЧСР и просил правительства их стран «не признавать это преступление и сделать выводы, которые сегодня настоятельно требует трагическая ситуация Европы и мира». Аналогичное заявление было направлено Генеральному секретарю Лиги Наций французскому дипломату Йозефу Авенолю[75]. Однако попытки советских дипломатов вынести чехословацкий вопрос на её заседание окончились неудачей[76]. Позже Бенеш с горечью писал: «Следует с болью констатировать, что западноевропейские демократии вообще не понимали, о чем идёт речь не только во время мюнхенского кризиса, но и весь следующий год до начала войны»[77].

Тем не менее официальное осуждение Англией, Францией и США гитлеровской агрессии против Чехо–Словакии диктовало и определённую линию их поведения в некоторых вопросах, в частности, в отношении находившихся на их территории чехо–словацких дипломатических представительств. Полпреды Ч-СР в Париже и Лондоне отказались повиноваться приказам властей протектората и с согласия соответствующих правительств сохранили свои посты. Чехословацкий посол в Вашингтоне полковник Владимир Гурбан, который после Мюнхена находился здесь на положении частного лица, ещё днём 15 марта уведомил правительство США, что он остаётся на посту посла республики и отказывается сдать дипломатические полномочия германским представителям. Вашингтон продолжал признавать Гурбана послом Чехословакии в США.

Продолжало действовать, хотя и не без трудностей, чехословацкое постпредство в Москве. 23 марта Фирлингер направил Литвинову ноту, в которой просил «принять к сведению», что он намерен продолжать выполнять обязанности посланника на основании «прежних и до сих пор действительных полномочий»[78]. Литвинов в тот же день доложил о содержании ноты Иосифу Сталину, сообщив также о получении 14 марта из Словакии ноты, содержавшей просьбу о признании Советским Союзом нового Словацкого государства. Литвинов предлагал пока оставить как ноту Фирлингера, так и ноту словацкого правительства без ответа: «Позднее будет видно, как с этим поступить»[79].

Примерно такая же позиция изложена наркомом в письме к советскому генконсулу в Праге Владимиру Яковлеву от 28 марта 1939 г.: «Я сказал Фирлингеру, что практического значения его заявление не имеет, ибо, не связанный ни со своей страной, ни со своим правительством, он не может разрешать с нами какие–либо дела, но что, поскольку он хочет оставаться представителем какого–то символического государства и правительства, мы его пока трогать не будем, а дальше видно будет. В затишье находится дипкорпус, который не знает, признавать ли впредь Фирлингера дипломатом или игнорировать его. Поступит дипкорпус, вероятно, в соответствии с указанием своих правительств»[80]. В дальнейшем немногочисленная чехословацкая миссия в Москве «с молчаливого согласия» НКИД занималась преимущественно делами бывших граждан Ч-СР, оказавшихся по той или иной причине на территории СССР. Своё существование она прекратила в декабре 1939 г., то есть уже после решения Москвы признать Словацкое государство де–юре и установить с ним дипломатические отношения. Тогда же Фирлингер покинул СССР, несмотря на полученное им предложение НКИД остаться здесь на положении частного лица, с чем согласен был и Бенеш[81].

Позиция СССР по чехо–словацкому вопросу летом 1939 г. может быть понята только в контексте событий в Европе и советской внешнеполитической деятельности той поры. Она была нацелена, с одной стороны, на соглашение с западными державами, а с другой, не упускалась из вида и возможность (в случае невозможности договориться с ними) сближения с Германией. Если неуспех англо–франко–советских переговоров имел следствием осторожность СССР в подходе к чехо–словацкому вопросу, то надежда на возможность договориться с Западом, наоборот, вела к положительным оценкам в этом вопросе. Но надежды на успех переговоров не оправдались. Резкое изменение советского внешнеполитического курса, явственно обозначившееся к концу второй декады августа 1939 г., повлекло за собой и корректировку позиций СССР в чехо–словацком вопросе. 18 августа Фирлингер в ответ на вопрос Бенеша об отношении СССР к Словакии уже отвечал: «.трудно сегодня на этот вопрос ответить ясно и определённо. Ситуация меняется каждую секунду»[82]. После заключения советско–германского договора о ненападении 23 августа 1939 г.[83] чехо–словацкий вопрос для СССР стал частью его новой внешнеполитической стратегии.

В книге «Современная война как социальный кризис», вышедшей в Лондоне в 1940 г., Фирлингер оценивал позицию СССР в августе 1939 г. так: «Советский Союз счёл за правильное перейти к собственной самостоятельной политике»[84]. Сразу после заключения пакта Фирлингер смотрел на него хотя и с оттенком некоторого недоумения, но сдержанно. В своём сообщении Бенешу 26 августа он писал, что не ожидал «столь радикального ответа Москвы на непрестанные проволочки и закулисные переговоры западных держав», из–за которых «переговоры зашли в тупик», и что «обвинять сегодня Москву в предательстве, по меньшей мере, чрезмерно». В то же время он предполагал, что пакт «вызовет среди наших людей панику», что официальные комментарии советской печати «будут не поняты нашей общественностью», поскольку «пакт внешне выглядит как договор о действительной дружбе и политическом сотрудничестве». «Тем не менее, — считал Фирлингер, — мы должны подождать, прежде чем сможем судить о его действительном значении и содержании». «Надеюсь, — заканчивалось письмо, — что Вы смотрите на события, как и я, и что не следует оценивать их как трагические. Наоборот, я полагаю, что они могут существенно ускорить европейское развитие»[85].

ПОЛЬША ВЕСНОЙ И ЛЕТОМ 1939 г.

Дмитрий Буневич

Режим «санации» в Польше накануне войны

В межвоенной Польше, как и в большинстве молодых государств Центральной и Восточной Европы, образовавшихся после Первой мировой войны на обломках бывших империй, первоначально был установлен относительно демократический, парламентский режим, который, однако, вскоре столкнулся с серьёзными трудностями. Либеральная конституция 1921 г., закрепившая ведущую роль парламента в политической системе новой Польши, быстро продемонстрировала свою низкую эффективность и неспособность быть инструментом разрешения усиливавшихся в обществе социальных и национальных конфликтов, а насилие с первых дней существования II Речи Посполитой[86] стало частью политического процесса — всего через пять дней после своего избрания на пост главы государства в конце 1922 г. правыми радикалами был убит первый президент Польши Габриэль Нарутович[87].

Уже в 1926 г. маршал Юзеф Пилсудский[88], в 1918 г. сыгравший ведущую роль в процессе восстановления польской независимой государственности, стал во главе так называемого майского переворота (zamach majowy) — правоконсервативного военного мятежа, направленного против нестабильного и коррумпированного правительства. После переворота в стране были существенно ограничены демократические права и свободы, а парламент, где вскоре стал доминировать Беспартийный блок сотрудничества с правительством (Bezpartyjny Blok Współpracy z Rządem), утратил своё прежнее значение. Во главе государства фактически встал Пилсудский, занявший пост председателя Совета министров, и лично преданные ему офицеры консервативных политических взглядов. Новое правительство взяло курс на подавление свободы слова и собраний, борьбу с политической оппозицией и национальными движениями украинцев, белорусов, литовцев и евреев[89], составлявших значительную часть польских граждан[90].

Идеологи нового режима, получившего название санация (sanacja от лат. sanatio — оздоровление), предлагали польскому большинству сплотиться вокруг сильной и централизованной власти, которая единственная «могла навести в стране порядок и дать отпор коммунизму и немецкому реваншизму». В апреле 1935 г. в стране была принята новая конституция, закрепившая авторитарный характер государства, который отныне предлагалось строить на принципах корпоративизма. Последовавшая спустя всего месяц смерть фактического главы государства маршала Пилсудского привела к началу кризиса режима санации. Он продолжался до крушения Польши в сентябре 1939 г. и оказывал влияние на позицию страны в ходе напряжённых дипломатических переговоров, проходивших в предвоенные месяцы 1939 г.[91]

После смерти Пилсудского во главе режима санации уже не стоял единый лидер, обладавший непререкаемым авторитетом, каким при жизни пользовался маршал. Страну возглавил своеобразный «триумвират», состоявший из преемника Пилсудского на посту генерального инспектора вооружённых сил маршала Эдварда Рыдз–Смиглы, президента Польши Игнация Мосцицкого и влиятельного главы МИД Юзефа Бека. Несмотря на внешнее единство наследников Пилсудского, режим санации в 1936-1939 гг. раздирали противоречия, что позволило ряду польских исследователей даже говорить о расколе санации на три фракции[92]: так называемую «замковую группу» президента страны, стремившегося насколько это было возможно законсервировать существовавший политический режим; более националистическую фракцию маршала Рыдз- Смиглы; так называемую «левую санацию», чей лидер Валерий Славек, один из ближайших сподвижников Пилсудского, предлагал прийти к компромиссу с оппозиционными группами в парламенте. В результате внутренней борьбы лидерство осталось за конкурирующими группами Мосцицкого и Рыдз–Смиглы, а Славек был отстранён от власти и в начале 1939 г. покончил с собой.

В 1937 г. на смену Беспартийному блоку сотрудничества с правительством в качестве главной институциональной опоры политического режима пришёл созданный Рыдз–Смиглы Лагерь национального объединения (Obóz Zjednoczenia Narodowego). Новая проправительственная партия была значительно более идеологизированной, авторитарной, националистичной и клерикальной, чем её предшественница. Жёсткий централизм OZN сочетался с попытками создать политический культ Рыдз–Смиглы в качестве нового «отца нации». Усиливались милитаризация общества и давление на национальные меньшинства, закрывались украинские и белорусские школы, газеты на национальных языках, преследовались интеллигенция и политические активисты, которых направляли в концентрационный лагерь в Берёзе–Картузской, начавший свою работу ещё при Пилсудском[93].

К началу 1939 г. Вторая Речь Посполитая подошла политически и национально разобщённым государством, во главе которого стояли конкурировавшие группы «пилсудчиков» — авторитарных националистов, проводивших систематическую политику дискриминации национальных меньшинств. Режим «санации» после смерти Пилсудского продолжал дрейф вправо. С созданием Лагеря национального объединения опорой правительства стала политическая сила, чья идеология была весьма близка к итальянской модели фашизма.

Стратегическое положение Польши в 1939 г.

Вопреки надеждам польского руководства, которое после соучастия в расчленении Чехословакии осенью 1938 г. рассчитывало, что Варшава станет ведущей силой в Восточной Европе, стратегическое положение Второй Речи Посполитой после Мюнхена существенно ухудшилось[94]. Надежды на формирование союза с Венгрией, Италией, Румынией или Югославией так и остались пустыми иллюзиями. А вскоре после решения «чехословацкого вопроса» Адольф Гитлер обратил свой взгляд на Польшу. Это было закономерным и вполне предсказуемым продолжением внешнеполитической линии фюрера на ревизию Версальского мира. К востоку от проведённой Антантой польско–германской границы проживало значительное число этнических немцев. Восточная Пруссия была отрезана от основной части Германии так называемым Польским коридором, который предоставлял Варшаве доступ к побережью Балтийского моря и крупному порту Гданьску (Данцигу), имевшему стратегическое значение в качестве центра польской внешней торговли.

Уже 24 октября 1938 г. министр иностранных дел Третьего рейха Иоахим фон Риббентроп в беседе с послом Юзефом Липским — тем самым, кто в 1934 г. подписал польско–германский договор, ставший основой сотрудничества Берлина и Варшавы в 1934—1938 гг., сообщил, что хотел бы обсудить со своим коллегой Беком «проблему общего характера», связанную со статусом Гданьска. Германская сторона предложила, чтобы Польша передала рейху этот город, а также выделила в Польском коридоре экстерриториальную полосу для строительства автострады и многоколейной железной дороги, которая бы соединила Восточную Пруссию с основной территорией Германии[95]. Взамен Риббентроп предлагал заключить соглашение о полном признании польско–германской границы и продлить польско–германский договор 1934 г. сразу на 25 лет. В случае положительного решения этого вопроса Варшаве также было предложено рассмотреть вопрос о присоединении к Антикоминтерновскому пакту и выработке общей линии по отношению к СССР.

Фактически Берлин предлагал Варшаве следующую сделку: уступить часть спорных территорий, а взамен стать младшим партнёром Германии в рамках планируемого нацистами переустройства Европы. Разумеется, постановка проблемы о выработке «скоординированной позиции» в отношении СССР могла означать лишь то, что «компенсацию» за свои уступки на Западе Польша сможет получить только на Востоке — за счёт территорий Советского Союза. Варшава тогда ответила уклончиво, очевидно, не готовая подчиниться германскому давлению и в расчёте на то, что Польша ещё может сохраниться в качестве самостоятельной силы в Европе.

В январе 1939 г. Бек лично отправился на переговоры с Гитлером. Их встреча прошла в Берлине. Фюрер убеждал польского министра, что «при всех обстоятельствах Германия будет заинтересована в сохранении сильной национальной Польши, совершенно независимо от положения дел в России», продолжая одновременно настаивать на решении Данцигского вопроса. Немецкий диктатор утверждал, что «он думает о формуле, в соответствии с которой Данциг в политическом отношении станет германским, а в экономическом — останется у Польши. Данциг остаётся и всегда будет немецким; рано или поздно этот город отойдёт к Германии». Признавая, что «связь с морем для Польши абсолютно необходима»[96], Гитлер настаивал на том, что и связь самой Германии с Восточной Пруссией является вопросом первостепенной важности.

Глава польского дипломатического ведомства впоследствии признавался, что настойчивость фюрера стала для него полной неожиданностью. Даже «германофил» Бек вынужден был констатировать, что именно после этих переговоров он понял, что существует реальная возможность войны с Германией. Визит Риббентропа в Варшаву, приуроченный к пятой годовщине подписания польско–германского соглашения 1934 г., также оставил неприятное впечатление у польского руководства. Рассуждая о неутешительных итогах переговоров со своим германским визави, Бек эмоционально воскликнул: «Мы всё же не чехи!»[97]

Несмотря на более чем ясную позицию рейха, озвученную лично Гитлером на январских переговорах в Берлине, польские лидеры, вероятно, продолжали находиться в иллюзиях относительно того, что Вторая Речь Посполитая сможет стать частью самостоятельного блока в Европе, который будет противостоять нацистскому давлению. В конце февраля 1939 г. в Варшаву даже был приглашён министр иностранных дел Италии и зять Бенито Муссолини граф Галеаццо Чиано. Визит, впрочем, ни к чему не привёл. Дуче не счёл возможным идти на какие–либо договорённости по ситуации в Восточной Европе без учёта позиции Германии. Спустя всего несколько недель Гитлер в одностороннем порядке разорвал мюнхенские договорённости и полностью ликвидировал Чехо- Словакию[98] в качестве независимого государства: чешские земли стали имперским протекторатом, а в Словакии был установлен марионеточный прогерманский режим.

После этой акции, наглядно продемонстрировавшей усилившуюся мощь Германии, которой уже не потребовалось собирать конференцию, как это было осенью 1938 г., стратегическое положение Польши стало ещё более уязвимым. Рейх теперь «нависал» над Польшей с севера, запада и юга. Венгрия, вновь получившая территориальные приращения за счёт остатков Чехословакии, стала ещё более близким партнёром Берлина и присоединилась к Антикоминтерновскому пакту. Шансов на создание польско–венгерского союза не осталось.

Чувствуя нарастание германского влияния в Восточной Европе и желая положить этому предел, Великобритания 21 марта 1939 г. выступила с инициативой по подписанию англо–франко–польско–советской декларации о консультациях в случае начала агрессии в Европе. В ходе обсуждения этого британского предложения выяснилось, что ни Польша, ни Румыния не хотят подписывать какого–либо совместного заявления с Советским Союзом[99]. Одновременно с этой безрезультатной британской инициативой началось новое дипломатическое наступление Германии: 21 марта Риббентроп повторил свои предложения польскому послу, дополнив их выражением неудовольствия по поводу уклончивости поляков и отказа правительства разгонять антинемецкие демонстрации, проходившие в польских городах. «Фюрер всегда стремился к урегулированию взаимоотношений и взаимопониманию с Польшей. Фюрер и теперь продолжает желать этого. Однако его все более удивляет позиция Польши», — подчеркнул нацистский министр, отдельно оговорив, что Варшава должна прекратить лавировать и определиться в своём отношении к германским предложениям[100]. Так начался кризис, который спустя пять месяцев привёл к началу Второй мировой войны.

После этого германского заявления Варшаве не оставалось иного выхода, кроме как занять чёткую позицию по поводу территориальных претензий рейха. Министр иностранных дел Польши Бек вынужден был объявить германскому послу, что «интервенция германского правительства в целях изменения Status quo в Данциге будет рассматриваться как нападение на Польшу»[101]. Спустя всего несколько дней было опубликовано заявление правительства Великобритании о готовности оказать Польше помощь в случае германской агрессии против неё А ещё через неделю Бек прибыл в Лондон, и 6 апреля было опубликовано польско–британское коммюнике. В нем указывалось, что между Великобританией и Польшей достигнута договорённость о взаимной помощи «в случае любой угрозы, прямой или косвенной, независимости одной из сторон»[102]. Польша оказалась готова дать отпор немецкой агрессии, но её стратегическое положение было почти катастрофическим — страна была с трёх сторон окружена Германией и не имела союзников, способных оказать реальную поддержку в случае начала войны.

Польша и проблема формирования антигерманской коалиции весной–летом 1939 г.

Предоставление британских гарантий Польше не смутило Гитлера — германский фюрер был уверен, что Великобритания и Франция в очередной раз уступят его нажиму, как это уже было в случае с занятием Рейнской области, аншлюсом Австрии и уничтожением Чехословакии. Уже в апреле–мае 1939 г. германское командование разработало стратегический план нападения на Польшу, получивший название «Белый план» (Fall Weiß). При подготовке этой агрессии одной из целей военно–политического руководства рейха было «ограничить войну боевыми действиями в Польше»[103] и таким образом не допустить перерастания германо–польской войны в общеевропейскую.

Нацистское руководство, очевидно, рассчитывало на некое повторение мюнхенского сценария и активно запугивало западных союзников перспективой новой большой войны. Берлин надеялся добиться своих целей путём шантажа. В германской прессе специально сдерживалась антипольская кампания. Примечательная установка германского МИДа прессе гласила: «Дверь перед Польшей не должна захлопываться! Максимум, что следует сделать, так это её немножко прикрыть, чтобы одна щель всё же оставалась для возможных переговоров»[104].

В конце апреля 1939 г. Гитлер, выступая в Рейхстаге, заявил, что Мюнхенский договор не решил всех территориальных проблем в Европе, попутно обвинив Лондон и Варшаву в проведении «антигерманской политики окружения». Тогда же Германия объявила о выходе из британо–германского соглашения 1935 г. и польско–германского договора 1934 г. — более не существовало никаких дипломатических оснований, препятствовавших немецкому нападению на Польшу.

Франция и Великобритания между тем продолжили раздавать свои уже мало что значащие «гарантии». В середине апреля их получили Румыния и Греция, а чуть позже и Турция. Французский премьер–министр Эдуард Даладье также счёл необходимым подтвердить франко–польский союз 1921 г. Французам, однако, было практически очевидно, что без привлечения к сдерживанию германской агрессии СССР франкобританские гарантии оказывались пустыми декларациями. Неслучайно поэтому, что именно французские политики первыми подняли вопрос о необходимости поиска союза с Москвой — в апреле между Францией и СССР начался обмен предложениями по вопросу заключения соглашения о взаимной поддержке, к которому вскоре присоединилась и Великобритания[105]. В ходе консультаций выяснилось, что между сторонами существуют серьёзные противоречия: Советский Союз не хотел давать односторонних гарантий Польше и другим восточноевропейским странам, которые могли стать жертвами вероятной нацистской агрессии, в то время как Франция и Великобритания не желали связывать себя союзническими обязательствами с СССР. Советская же сторона настаивала на заключении полноценного и равноправного союза.

19 мая была заключена франко–польская военная конвенция, в соответствии с которой Франция все же брала на себя обязательство «начать наступление против Германии главными силами своей армии на 15‑й день мобилизации». Возможно, именно надежда на это обещание Франции, а также преувеличение возможностей собственной армии привели к тому, что Варшава заняла деструктивную позицию, когда в июле–августе 1939 г. на московских переговорах трёх держав, казалось, наметился прогресс. Проблема заключалась в том, что Польша категорически отказывалась подписывать какое–либо соглашение с СССР, предусматривавшее пропуск частей Красной армии через польские территории, что было необходимо для отражения агрессии, поскольку СССР и Германия в тот момент не имели общей границы.

Ещё в мае 1939 г. в ходе своей миссии в Варшаву заместитель наркома иностранных дел СССР Владимир Потёмкин сообщил Беку, что «СССР не отказал бы в помощи Польше, если бы она того пожелала». Однако спустя всего день польский посол в СССР прямо заявил советскому наркому Вячеславу Молотову, что Польша не нуждается в коллективных англо–франко–советских гарантиях и не считает возможным заключение договора взаимопомощи с Советским Союзом[106]. Западные дипломаты также понимали, что заключение полноценного англо- франко–советского соглашения, направленного против германской агрессии, возможно только при условии, что Польша подпишет соответствующий договор с Советским Союзом и предоставит СССР право пропуска войск через свою территорию[107]. Тем не менее ни Франция, ни Великобритания не оказали сколько–нибудь существенного давления на Польшу, чтобы склонить её к сотрудничеству с Советским Союзом и выработки хотя бы какого–то компромиссного решения, касающегося пропуска Красной армии через польские территории. Даже во второй половине августа, когда до германского нападения остались считаные дни, польское руководство оставалось непреклонным. Глава польского Генштаба и один из ближайших соратников маршала Рыдз- Смиглы Вацлав Стахевич 20 августа категорично заявил: «Не может быть и речи о том, чтобы разрешить пропуск советских войск через польскую границу»[108].

Несомненно, провал англо–франко–советских переговоров в Москве имел много причин, но именно позиция Польши и её отказ даже обсуждать вопрос о проходе Красной армии делали практически невозможным заключение полноценного и равноправного соглашения, направленного на усмирение германской агрессии. А если предположить, что западные державы и не слишком стремились к достижению компромисса с СССР, то польская позиция давала им прекрасную возможность сорвать переговоры чужими руками. Косвенно эта польская непреклонность играла и в пользу планов Гитлера избежать перерастания германо–польского конфликта в общеевропейский — внешнеполитическая линия Варшавы лишала её реальных союзников.

Дело в том, что ни Франция, ни Великобритания не были готовы оказать незамедлительную помощь Польше в случае нападения на неё Германии. Подписанный 25 августа 1939 г. англо–польский военный договор так и остался пустой декларацией. Ведь даже объявив 3 сентября войну Германии, британское и французское правительства так и не оказали никакой реальной военной помощи своему союзнику.

* * *
Польша образца 1939 г. не была демократическим государством. Напротив, у власти в стране находились убеждённые националисты, строившие авторитарное государство на основе корпоративизма, шовинизма и ксенофобии. Правительство преследовало несогласных, дискриминировало представителей национальных меньшинств, потворствовало антисемитским настроениям. Не было это государство и миролюбивым — в октябре 1938 г. Варшава приняла участие в расправе над Чехословакией, а чуть ранее шантажом вынудила Литву признать незаконную аннексию Вильно[109]. Не гнушалась Вторая Речь Посполитая и сотрудничества с Третьим рейхом, до последнего рассчитывая найти компромисс с Гитлером.

Несмотря на это, факт остаётся фактом — Польша стала первой страной, оказавшей вооружённое сопротивление нацистской агрессии, больше 65 тыс. польских солдат и офицеров пали в боях с вермахтом осенью 1939 г., и даже оказавшись под оккупацией, тысячи поляков продолжили сопротивление захватчикам. Тем печальнее, что правительство Польши, в критический момент выразившее готовность сражаться с Германией, не нашло в себе мудрости и мужества пойти на компромисс с Советским Союзом, не смогло преодолеть недоверие и подозрительность, которые, конечно, объективно присутствовали между двумя государствами.

Разумеется, существовало множество причин идеологического, стратегического и даже исторического свойства, отравлявших отношения Москвы и Варшавы в 1920‑е — 1930‑е гг. Однако летом кризисного 1939 г. существовал некоторый — пусть и весьма небольшой — шанс на сотрудничество двух держав в борьбе с агрессором. Если бы уже тогда, в летние месяцы 1939 г., удалось создать антигитлеровскую коалицию, миллионы жизней были бы спасены, а Советскому Союзу не пришлось бы, как это было в 1941—1945 гг., «кровью искупать Европы вольность, честь и мир» и самому освобождать ту же Польшу, за спасение которой от нацистской оккупации отдали свои жизни более 600 тыс. наших соотечественников. Но категорическим отказом предоставить право прохода советским войскам и слепой верой в эфемерную помощь Великобритании и Франции наследники Пилсудского обрекли свою страну и миллионы соотечественников на гибель в пламени Второй мировой войны.

«КАРТИНА ВАРВАРСТВА И ГЛУПОСТИ»: БЕЛОРУССКОЕ И УКРАИНСКОЕ МЕНЬШИНСТВО II РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ В КОНЦЕ 1930‑х гг.

Кирилл Шевченко

Накануне Второй мировой войны традиционно ассимиляторская политика официальной Варшавы в отношении белорусского и украинского национальных меньшинств ужесточилась и приобрела ярко выраженный репрессивный характер. Печальным символом национальной политики Варшавы стал созданный польскими властями в июне 1934 г. концентрационный лагерь в полесском городке Берёза–Картузская, среди узников которого было много белорусов и украинцев.

К 1939 г. под давлением властей были закрыты практически все белорусские общественные и культурные организации и школы, а православная церковь подверглась растущей полонизации. Усилились репрессии против украинского населения Подляшья, Полесья, Холмщины, Волыни и Восточной Галиции. Противостояние польских властей и украинских националистов подчас обретало формы латентной гражданской войны.

Главной целью польской администрации в этнически белорусских и украинских восточных воеводствах II Речи Посполитой была тотальная полонизация местного восточнославянского населения. К 1939 г. полонизационные усилия властей достигли своей кульминации, обнаружив черты этноцида, понимаемого как «уничтожение культуры народа, ведущее к его исчезновению путём ассимиляции»[110]. «Наша внутренняя жизнь являет собой грустную картину. варварства и глупости»[111], — такую нелицеприятную и самокритичную оценку политике Польши дал лидер польской национальной демократии Роман Дмовский в 1931 г. Столь нелестные слова в первую очередь можно адресовать политике Варшавы в отношении национальных меньшинств.

В польской политической мысли задолго до возрождения Польши в 1918 г. сформировалась устойчивая традиция рассматривать белорусов и украинцев с позиций цивилизационного превосходства, трактуя польский этнос на белорусских и украинских землях как «доминирующую цивилизационную силу, способную к политической организации». Как полагал лидер польских национальных демократов Дмовский, «будущее польское государство может выйти за пределы польских этнографических границ в мере, учитывающей ценности исторической Польши и цивилизационный потенциал великого народа»[112]. Лидер социалистов и будущий «начальник государства Польского» Юзеф Пилсудский относил народы к востоку от поляков к числу «неисторических», считая польскую политическую опеку над ними естественным явлением[113]. Часть польской элиты продолжала мыслить категориями средневековой Речи Посполитой «от моря до моря» в границах 1772 г.

Рижский мирный договор, заключённый после советско–польской войны в марте 1921 г., оставлял значительную часть восточнославянских земель в составе Польши. В условиях напряжённых отношений между СССР и II Речью Посполитой белорусский и украинский вопросы стали камнем преткновения между Москвой и Варшавой. Особую ожесточённость этой борьбе придавали как идеологические конфликты, так и геополитические амбиции Варшавы, стремившейся к расчленению СССР. Польская элита мечтала о границах 1772 г., воспринимая уступку Минска восточному соседу как непростительную слабость[114]. Хотя статья VII Рижского договора фиксировала обязательство Варшавы обеспечить русским, украинцам и белорусам «свободное развитие их культуры, языка и выполнение религиозных обрядов»[115], а статья 109 Конституции Польши провозглашала право на сохранение своей национальности и языка, «действительность разительно расходилась с этой декларацией»[116]. Считая Гродненщину, Виленщину, Полесье, Волынь и Восточную Галицию, населённые в основном белорусами и украинцами, исконно польскими землями, Варшава проводила здесь агрессивную политику этнокультурного реванша.

Полонизаторская политика властей заставила белорусских деятелей пересмотреть своё отношение к Польше, которую они поначалу воспринимали как потенциального союзника. Если в декларации от 12 июля 1919 г. Центральная белорусская рада Виленщины и Гродненщины выражала надежду на союз с Польшей, то уже 17 сентября того же года её позиция изменилась. «Со стороны польской власти в вопросе создания независимой Белорусской державы ничего не сделано, — говорилось в резолюции Белорусской рады. — Представители польской политической мысли высказались, что земли на восток до Берёзины, возможно, до Днепра, являются польскими и их нужно присоединить к Польше»[117]. Негативную оценку политике Польши дало правительство БНР, констатировав 27 января 1921 г. наличие угрозы «национальной смерти» белорусов в Польше и отметив, что «на деле польская толерантность есть самая дикая нетерпимость национальная и религиозная»[118].

Украинская общественность Восточной Галиции с её развитым украинским движением изначально не питала иллюзий по поводу политики Варшавы. Провозглашённая 13 ноября 1918 г. во Львове Западно–украинская народная республика (ЗУНР) вступила в войну с Польшей, закончившуюся летом 1919 г. разгромом западноукраинских войск и включением Восточной Галиции в состав Польши. Сразу после этого «украинская национальная жизнь резко ухудшилась… Заметно уменьшилось число украинских культурных организаций; было закрыто девять из десяти украинских кафедр Львовского университета. После 1924 г. в ходе школьной реформы украинские школы были заменены двуязычными польско–украинскими школами»[119].

Польские власти последовательно искореняли белорусскую и украинскую культуру. Для реализации этой цели Варшава, проникнутая идеей культуртрегерства, прибегала к различным методам этнокультурной инженерии, включая образование, церковную и культурную политику, а также административный ресурс. Яркой иллюстрацией отношения польской элиты к белорусам служит высказывание известного польского политика, министра юстиции Польши в 1926-1928 гг. Александра Мейштовича. Он утверждал: «Белоруссия самой историей предназначена быть мостом для польской экспансии на Восток. Белорусская этнографическая масса должна быть переделана в польский народ. Это приговор истории; мы должны этому способствовать»[120].

Политический курс Варшавы был направлен на реализацию данных идей. Полонизаторская политика II Речи Посполитой эксплуатировала незавершённость процесса становления национальной идентичности белорусов и украинцев. В ряде областей Полесья ведущее место в иерархии идентичностей местного населения занимала конфессиональная или региональная принадлежность. По данным польских властей многие жители Полесья идентифицировали себя не как «белорус» или «украинец», а как «полешук» или «тутэйшый», что было характерно для Дрогичинского, Камень–Каширского и Кобринского поветов[121]. К январю 1924 г. на территории Полесья проживало 441 702 «полешука», 412 506 белорусов, 125 643 еврея и 84 614 поляков, то есть большинство жителей определяли себя как «полешуков»[122]. Используя этнокультурную специфику Полесья, полесский воевода Альберт де Траммекур на совещании глав восточных воеводств в Гродно 24 апреля 1937 г. утверждал, что полешуки — отдельный народ, представляющий собой клин между украинцами и белорусами, который необходимо изолировать от украинского и белорусского влияния, подвергнув интенсивной полонизации[123]. Продолжая эту мысль, 25 апреля 1938 г. полесский воевода Вацлав Костек–Бернацкий предписывал польским чиновникам «считать поляками независимо от их веры или языка тех полешуков, которые не относят себя к украинцам, белорусам или русским; относиться к ним приветливо и дружелюбно, окружая их опекой и тем самым приближая к польскости»[124]. Невыполнение этого распоряжения воевода рассматривал как служебный проступок.

Политика Варшавы отличалась жёсткой дискриминацией по этноконфессиональному признаку. В сентябре 1919 г. Белорусская рада Виленщины и Гродненщины жаловалась польским властям на дискриминацию белорусов, указывая, что местная администрация не принимает документов на белорусском языке, требуя употребления только польского языка[125]. Руководители рады сообщали, что на Гродненщине идут массовые увольнения с работы белорусов–православных[126], из гродненской полиции увольняют лиц православного вероисповедания и работников железной дороги, не являвшихся поляками по национальности[127]. К запретам на профессии по этноконфессиональному признаку польская администрация широко прибегала и позже. В ноябре 1930 г. представитель Виленского управления железных дорог предлагал старосте Дрогичинского повета Полесского воеводства уволить в трехмесячный срок всех работников железной дороги православного вероисповедания, откровенно аргументируя это «интересами полонизации кресов»[128].

Особенно тщательно польские власти применяли «этноконфессиональное сито» при отборе кадров в сфере образования, которое считалось Варшавой важным и весьма эффективным орудием полонизации населения. Именно поэтому власти в массовом порядке увольняли учителей, не являвшихся поляками по национальности. В результате многолетнего систематического уничтожения образования на русском и белорусском языках и преследования русских педагогических кадров после вхождения Западной Беларуси в состав СССР здесь возникла острая кадровая проблема, связанная с нехваткой учителей, способных преподавать на русском языке. М. М. Фридман, посетивший ряд населённых пунктов Западной Беларуси сразу после их включения в состав СССР, констатировал, что «дети отказываются идти в польские школы. Пришлось отыскивать русских и еврейских старых учителей, которые были выброшены польскими властями. Многие из крестьян заявили, что они раньше работали учителями, но потому, что они русские, их из школы выгнали.»[129]

Аналогичная политика проводилась и на включённых в состав Польши украинских землях. Только за первые годы нахождения Восточной Галиции в составе Польши здесь уволили с работы около 2,5 тысяч украинских учителей, а 1,5 тысячи учителей было переведено в этнически польские регионы[130].

Поведение польской армии на захваченных ею белорусских землях в 1919-1921 гг. позволило одному из лидеров белорусского движения Антону Луцкевичу определить польский оккупационный режим как «террор против белорусского населения»[131]. Он обвинил польскую администрацию в разгоне органов белорусского самоуправления и в массовых насилиях по отношению к белорусам. Среди примеров польского террора, приводимых Луцкевичем, был расстрел 36 крестьян Слуцкого повета; массовая экзекуция крестьян у станции Микашевичи, а также сожжение семи деревень Бобруйского повета[132]. Нежелание польских властей видеть в белорусах самобытный этнос и проявления высокомерного отношения к белорусам критиковалось белорусской прессой. «Отношение к белорусам со стороны начальников и общественности пренебрежительное. Нас считают то москалями, то большевиками, то. людьми второго сорта»[133], — сожалели виленские «Белорусские ведомости» 10 октября 1921 г. Ощущение себя «людьми второго сорта» перекликалось с мыслью лидера эндеков Дмовского, отзывавшегося о белорусах и украинцах как о «поляках низшего сорта», неспособных к собственной государственности[134]. Официальная Варшава воспринимала восточнославянское население как «этнографический материал, который нужно проглотить и переварить»[135].

Польские власти уделяли колоссальное внимание церковной политике, стремясь использовать её как орудие денационализации восточнославянских меньшинств. Эффективным орудием полонизации была католическая церковь. Белорусский национальный комитет в Вильно указывал, что «после обучения в Виленской католической семинарии белорусские и литовские дети забывают родной язык и, так как воспитание ведётся в польском духе и на польском языке, становятся апостолами полонизации»[136]. Белорусы–католики рассматривались Варшавой как «потенциальные поляки» и подлежали первоочерёдной полонизации. Польские власти и католическая церковь «не допускали появления белорусского движения в костёле»[137].

Для ослабления православной церкви использовались и силовые методы. К июню 1936 г. только в этнически белорусских регионах Польши в костёлы было превращено более 1300 православных храмов. Массовый насильственный перевод в католицизм инспирировался властями и на Волыни, населённой православными украинцами. В Кременецком повете Волынского воеводства только в декабре 1937‑январе 1938 гг. вынужденно «перешли в католичество около 900 человек»[138].

Несмотря на негативно–враждебное отношение к православной церкви со стороны польских властей, воспринимавших её как наследие России[139], Варшава стремилась не только ослабить православную церковь путём ревиндикаций и сокращения приходов, но и использовать её как орудие этнокультурной политики. Это проявилось в «подчинении православной церкви государственному аппарату и в стремлении использовать её для ассимиляции непольского населения»[140]. Провозглашение автокефалии православной церкви в Польше в 1925 г., негативно воспринятое православным населением[141], и полонизация церкви в 1930‑е гг. были следствием данной политики. Насильственное навязывание автокефалии нарушало статью VII Рижского договора, провозглашавшую обязательство сторон «не вмешиваться в дела, касающиеся устройства церкви»[142].

Политика полонизации православной церкви отличалась системностью и последовательностью. 20 января 1930 г. полесский воевода в обращении к старостам требовал «строгого соблюдения правил польского написания имён православного населения», ранее указывавшихся по правилам русского языка. К документу прилагался список церковнославянских имён в переводе на польский язык[143], в соответствии с которым имя «Аввакумъ» должно было указываться как «Abbakum», имя «Авдш» как «Abdjusz» и др.[144] В мае 1933 г. полесский воевода напоминал об этом распоряжении, требуя его неукоснительного соблюдения при указании имён в метриках, выдаваемых православным духовенством. Подобный документ был издан и новогрудским воеводой, требовавшим в инструкции старостам Новогрудского воеводства 24 мая 1934 г. записывать акты гражданского состояния «только на государственном языке»[145].

С середины 1930‑х гг. процесс полонизации православной церкви перешёл на более высокий организационный уровень. Созданный в 1935 г. Комитет по национальным вопросам при Совете министров Польши принял решение о превращении православной церкви в «инструмент распространения польской культуры на восточных землях»[146]. Для реализации этой цели ликвидировались православные духовные семинарии в Вильно и Кременце; подготовка православного духовенства переносилась в Варшаву; польский язык вводился в церковное делопроизводство, проповеди и преподавание религии; издание церковной литературы переводилось на польский язык[147]. С ликвидацией православных семинарий в Вильно и Кременце и с переносом подготовки православного духовенства на факультет богословия Варшавского университета с преподаванием на польском языке распространилась практика проповедей на польском языке в православных храмах. В 1935 г. в Белостоке при поддержке властей было создано «Общество православных поляков имени Пилсудского», занявшееся системной полонизацией православной церкви. Аналогичная организация «Дом православных поляков имени Батория» была создана в Гродно[148]. Процесс полонизации православной церкви был окончательно институализирован с созданием в декабре 1938 г. в Гродно польского Научно–издательского православного института, распространявшего «среди населения Западной Беларуси идею православия как польской государственной религии»[149].

Орудием ассимиляции украинцев и белорусов в Польше были переписи населения, являвшиеся не только «отражением реальности», но и «средством конструирования этой реальности»[150]. Отбор лиц на должности счётных комиссаров определялся этноконфессиональной принадлежностью и политической благонадежностью[151]. Как правило, все счётные комиссары были поляками и католиками, хотя подавляющее большинство населения восточных воеводств составляли белорусы и украинцы. По официальным данным, «в 1921 г. в Виленском, Белостокском, Новогрудском и Полесском воеводствах проживал 1 миллион 34,6 тысячи белорусов, а в 1931 г. — лишь 984,1 тысячи. Для увеличения численности поляков к ним специально приписывали значительную часть белорусских католиков; использовались различные методы фальсификации итогов переписи»[152]. При этом польские учёные оценивали реальную численность белорусов в межвоенной Польше в 1,4-1,6 миллиона, а белорусские деятели — в 2-3 миллиона[153].

Мощным средством полонизации была полная ликвидация образования на родном языке. Если в начале 1919 г. существовало 359 белорусских школ, 2 учительские семинарии и 5 гимназий, то к 1938/1939 учебному году «не осталось ни одной белорусской школы. Белорусская молодёжь была полностью лишена образования на родном языке»[154]. В обращении к советскому военному комиссару г. Вилейка бывшего Виленского воеводства Польши 1 октября 1939 г. житель местного хутора Левково Александр Ивашинко, выражая желание стать учителем в родном селе, объяснял, что не мог получить место учителя от польских властей по причине того, что он «по происхождению русский человек — белорус и подозреваемый в сочувствии к советской власти»[155]. Подобная картина была типичной на западнобелорусских землях.

Чуть лучше была ситуация на украинской Волыни, где «в 1937/1938 учебном году было лишь 8 школ с украинским языком обучения (0,4% от общего количества начальных школ)»[156]. При этом подавляющее большинство учителей на восточнославянских землях являлись поляками.

Один из лидеров белорусского движения, депутат польского сейма Бронислав Тарашкевич заявил в Праге в ноябре 1924 г.: «Степень социального и национального угнетения белорусов в Польше переходит границы возможного; массы настроены большевистски, симпатии их направлены на СССР»[157]. Созданная большевиками белорусская и украинская государственность в виде БССР и УССР, а также поддержка белорусской и украинской культуры в СССР привлекли внимание восточнославянской интеллигенции в Польше, страдавшей от дискриминационной политики властей. Варшава с тревогой наблюдала за ростом просоветских симпатий среди восточнославянских меньшинств. Видный польский знаток национального вопроса Леон Василевский отмечал, что советская политика объединила этнографические белорусские земли в границах БССР[158]. Признавая угнетение белорусов в Польше, Василевский писал: «Это тем более достойно сожаления, что Советская власть не жалеет средств для завоевания симпатий белорусов и превращения их в орудие борьбы с Польшей»[159].

* * *
В конце 1930‑х гг. национальная дискриминация белорусов и украинцев в Польше достигла своего пика. Правовой основой этого стало решение Варшавы о выходе из ранее заключённых международных соглашений о правах национальных меньшинств, озвученное главой МИДа Польши Юзефом Беком в сентябре 1934 г. После смерти Пилсудского в 1935 г. в Польше усилились авторитарные тенденции. В лагере пилсудчиков вместо государства высшей целью провозглашалась польская нация; «главным вектором идейной трансформации правящего лагеря стали национализм и католицизм»[160]. В национальной политике это привело к усилению полонизации непольского населения и православной церкви; власти все чаще прибегали к силовым действиям, используя армию и полицию. Усиление репрессивного компонента польской политики проявилось в создании концентрационного лагеря в местечке Берёза–Картузская на территории Полесья. Юридическим основанием этого стал изданный 17 июня 1934 г. декрет президента Польши Игнация Мосцицкого и правительства об изоляции «социально опасных элементов». С июня 1934 до 17 сентября 1939 г. «в местечке Берёза–Картузская Полесского воеводства действовал концлагерь, режим в котором не уступал варварским порядкам в концлагерях нацистской Германии»[161]. Узниками концлагеря были коммунисты и активисты белорусского и украинского движения в Польше.

Вопросами нацменьшинств занимался специально созданный в 1935 г. Комитет по национальным вопросам при правительстве Польши. Взятый Варшавой курс на ужесточение ассимиляционной политики проявился в преследовании белорусских и украинских общественных организаций, в репрессиях по отношению к восточнославянской прессе, в закрытии белорусских и украинских школ и в наступлении на православную церковь. Уже в ноябре 1930 г. руководство Полесского воеводства требовало от старост усилить контроль над представлениями театров нацменьшинств и в случае обнаружения «антигосударственных тенденций» запрещать представления. На самих представлениях было необходимо присутствие представителя полиции или старосты[162].

В 1936 г. чешская пресса отмечала то, что в Польше «судебные процессы против белорусской прессы стали обыденным явлением: редактор газеты “Новый шлях” Козловский в 1935 г. был осуждён на 4 недели и оштрафован на 100 злотых за публикацию стихов. По аналогичному поводу был осуждён на 2 недели и оштрафован на 50 злотых редактор “Шляха моладзи” Найдзюк»[163]. Уже в 1929 г. старосты Полесского воеводства по распоряжению воеводы завели специальные картотеки на ведущих общественных деятелей из числа нацменьшинств[164]. В 1930‑е гг. администрация Полесского воеводства направляла старостам многочисленные инструкции по совершенствованию методов сбора информации о деятельности белорусских, украинских и еврейских легальных и нелегальных организаций[165]. В августе 1933 г. полесский воевода Вацлав Костек–Бернацкий в конфиденциальном документе старостам обращал их внимание на то, что причиной нарушения «спокойствия и порядка» является «демагогическая агитация оппозиционных и подрывных элементов»[166]. Воевода указывал, что отныне «первоочерёдная задача панов старост — сфера безопасности» и что «необходимо тщательное наблюдение и подавление в зародыше»[167] любых антигосударственных тенденций. Воевода требовал от старост ежемесячно представлять ему подробный аналитический доклад о положении нацменьшинств и о деятельности их обществ[168].

В 1937—1938 гг. руководители восточных воеводств наметили ряд мер по усилению полонизации непольского населения. На совещании воевод и командующих корпусами восточных воеводств 24 апреля 1937 г. в Гродно выступавшие призывали к «усилению польского элемента» в восточных воеводствах путём подрыва влияния православной церкви, усиления католицизма, усиления польского образования и культуры, а также польской колонизации. По словам участника совещания, генерала бригады Чеслава Ярнушкевича, «нужно любой ценой усилить польский элемент. Польская культура должна доминировать на восточных землях. Только она оставила тут глубокий след, в то время как московщина — лишь налёт»[169].

В национальной политике польская администрация прибегала к принципу «разделяй и властвуй». Это проявилось в административной изоляции Восточной Галиции с её развитым украинским движением от других населённых украинцами областей, где украинское движение было развито слабее. К подобной практике прибегали волынский воевода Генрик Юзевский и полесский воевода Костек–Бернацкий, стремившиеся административными запретами ослабить влияние галицких обществ на украинское население.

В конце 1930‑х гг. польские власти закрыли ряд белорусских организаций, отстаивавших права белорусского меньшинства. Белорусский национальный комитет в Вильно 12 мая 1935 г. констатировал «крайне тяжёлое положение белорусского народа под властью Польши»[170]. В 1936 г. были закрыты Белорусский институт экономики и культуры и Товарищество белорусской школы. В 1938 г. городские власти Вильно приостановили деятельность Белорусского национального комитета на основании того, что эта организация «стремилась к созданию независимого белорусского государства и к отрыву от Польши её восточных земель»[171].

Полный разгром белорусских обществ и образования к концу 1930‑х гг., тем не менее, не удовлетворил Варшаву. 23 июня 1939 г. в секретном докладе в МВД Польши белостокский воевода Генрик Осташевский констатировал, что «сейчас можно ещё белорусов ассимилировать, но в этом направлении у нас почти ничего не сделано, а если и сделано, то очень мало»[172]. Таким образом, колоссальный объём мер, предпринятых польскими властями для полонизации белорусов, представлялся белостокскому воеводе недостаточным. Он указывал, что «белорусское население подлежит полонизации. Оно представляет собой пассивную массу без национального сознания, без государственных традиций… Надо, чтобы оно мыслило по–польски и училось по–польски в духе польской государственности»[173]. Здесь же Осташевский выражал сожаление в связи с «давними русскими симпатиями» белорусов, которые поддерживаются «православным духовенством, русскими националистами и советской пропагандой»[174]. Вместо этого, по словам Осташевского, у белорусов необходимо «выработать симпатии к Польше» путём усиления польской пропаганды и инвестиций «в народное образование, транспорт и здравоохранение»[175]. Подобным образом высказывались и другие польские политики.

Формы и интенсивность полонизации в конце 1930‑х гг. отличались в зависимости от специфики восточнославянского населения различных регионов Польши. Белорусы признавались польскими властями податливыми польскому культурному влиянию. На территории воеводств с белорусским населением Варшава проводила системную полонизацию административными методами.

В стратегически важных внутренних областях с украинским населением польские власти прибегали к репрессиям и силовым методам. В 1938 г. на Волыни был свернут так называемый «Волынский эксперимент», направленный на частичное удовлетворение культурных запросов украинского населения и его интеграцию в польскую общественно–политическую жизнь. Инициатор эксперимента воевода Генрик Юзевский был отозван, и началась кампания «усиления польскости». Она проявилась в нескольких волнах «пацификации», выражавшейся в массовых облавах и арестах. Акции «пацификации» на Волыни имели место в 1935 и в 1938-1939 гг., когда было арестовано более 700 человек. В результате многочисленных судебных процессов к июню 1939 г. 207 волынских членов ОУН были приговорены к тюремному заключению на срок от 1 до 13 лет. В концлагере в г. Берёза–Картузская «к началу сентября 1939 г. из 7 тысяч новых заключённых 4,5 тысяч и были украинцами»[176].

В Восточной Галиции к «пацификации» украинского населения путём массовых облав и арестов польские власти прибегали с 1930 г., что было реакцией на саботаж и террор со стороны украинских националистов[177]. С середины 1930‑х гг. Варшава проявляла растущее беспокойство сотрудничеством украинских националистов со спецслужбами нацистской Германии. 15 июня 1934 г. в центре Варшавы боевик ОУН смертельно ранил министра внутренних дел Польши Бронислава Перацкого, что стало самым резонансным терактом украинских националистов. В марте 1939 г. правительство Польши, обсудив «украинский вопрос», подготовило план «усиления польского элемента в Восточной Малой Польше», предусматривавший рост польской колонизации сельских районов Галиции, увеличение польского населения городов и усиление «польской национально–просветительской работы среди местного населения»[178]. В декабре 1938 г. влиятельный украинский политик Василий Мудрый, лидер Украинского национально–демократического объединения (УНДО), тщетно пытавшегося выстроить конструктивное сотрудничество с властями, «официально заявил в сейме о неуспешности польско–украинского союза; о том, что польская сторона не оправдала надежд украинцев»[179].

На Холмщине и в южном Подляшье в составе Люблинского воеводства, где проживало православное украинское население, польские власти, опираясь на полицию и армию, в 1938 г. развернули масштабную акцию по уничтожению православных храмов. Этот шаг объяснялся «изначальной польскостью» данных земель, а наличие здесь православного населения трактовалось как наследие русификаторской политики России. Акция по ликвидации православных церквей на Холмщине и в Подляшье, начатая в мае 1938 г., привела к уничтожению как минимум «127 православных храмов в этом регионе. Драматизм происходившего усиливался крайней грубостью и высокомерным отношением властей к населению. Потери для населения были особенно велики, поскольку уничтожаемые церкви часто были единственными храмами в селе. Не учитывалось и то, что ряд церквей представлял собой историческую ценность»[180]. Религиозные и национальные чувства местного населения часто подвергались демонстративному глумлению со стороны официальных лиц, оставив глубокую травму в исторической памяти коренного населения. Данная акция не была инициативой только местных властей, «напротив, это являлось элементом последовательной политики государства, запланированной на много лет»[181].

Брутальные действия польских властей, направленные на ликвидацию православной церкви в Подляшье и на Холмщине, вызвали критическую реакцию международной общественности и украинской диаспоры. Отголоски кампании по ликвидации православных церквей в Подляшье докатились до западнобелорусских земель. По решению властей были разрушены православные храмы в Гродно и в Белостоке под надуманным предлогом, что они не вписывались в план развития этих городов[182]. Кирпич от разрушенного в Гродно храма Александра Невского, представлявшего архитектурную ценность и являвшегося «одним из красивейших в городе», власти использовали для строительства зоопарка[183].

Характеризуя положение белорусов в Польше в конце 1930‑х гг., чехи отмечали их деморализацию, констатируя, что «белорусы не могут добиться справедливости у польских властей»[184]. По мнению пражского журнала «Словански пршеглед», «ни польские власти, ни польская общественность не сотрудничают с белорусской общественностью. Белорусы как народ в Польше бесправны»[185]. «Ориентация польского правительства на решение белорусской проблемы путём ассимиляции белорусов оказалась противоречащей интересам государства… Не только советская пропаганда, но и практическая политика властей усилили среди белорусского населения тенденции радикальной антигосударственной оппозиции»[186], — отмечает польский историк из Белостока Евгений Миронович.

Сказанное в статье в значительной степени объясняет поведение населения Западной Беларуси и Западной Украины, восторженно встречавшего части Красной армии 17 сентября 1939 г. «Население встречает нас как освободителей. Мы проходили мимо сел, украшенных красными флагами, — вспоминал участник событий полковник Александр Мисюрёв о вступлении подразделений Красной армии в западнобелорусский город Новогрудок. — На домах были вывешены лозунги: “Спасибо товарищу Сталину за освобождение Белоруссии от польского ига”. Девушки дарят красноармейцам букеты цветов. Эти дни стали для населения радостным праздником»[187].

Начальник агитационной машины ЦК КП(б)Б М. М. Фридман, объехавший ряд городов Западной Беларуси в период с 24 сентября по 26 октября 1939 г., сообщил в отчёте, что их агитационную группу «во всех местечках с восторгом приветствовали, благодарили Советскую власть за освобождение от ига капитала и польских панов.»[188] Подобное поведение было яркой, убедительной и при этом весьма неутешительной для польских властей спонтанной оценкой населением национальной политики Варшавы в межвоенный период.

ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА ПОЛЬШИ НАКАНУНЕ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ НА СТРАНИЦАХ ПОЛЬСКОЙ ПЕЧАТИ

Александр Киселёв

1 августа 1939 г. польский писатель Витольд Гомбрович отплыл на теплоходе «Храбрый» рейсом на Буэнос–Айрес. На расспросы друзей о причинах своего отъезда он отвечал: «Вы не умеете читать газет!» Если классик польской литературы XX в. сумел в газетных строках увидеть грядущую войну, то современное прочтение старых газет тем более даёт возможность постфактум оценить польскую прессу.

Представляет интерес вопрос, как создатели польского общественного мнения оценивали внешнеполитическую ситуацию и политический курс страны в преддверии Второй мировой войны. В политической жизни накануне 1 сентября 1939 г. следует выделить несколько ключевых событий, которые имели существенное значение для польской внешней политики. К ним, по нашему мнению, относятся англо–французские гарантии Польше, официальный отказ от немецких требований по Гданьску и экстерриториальной дороге, денонсация нацистской Германией пакта о ненападении с Польшей и заключение советско–германского договора о ненападении от 23 августа 1939 г.

Польская пресса об англо–французских гарантиях и германских требованиях

Известие о выступлении в Палате общин 31 марта 1939 г. британского премьер–министра Невилла Чемберлена, гарантировавшего в одностороннем порядке защиту Польши от германской агрессии, на страницах официозной «Польской газеты» (Gazeta Polska) было расценено как революция во внешней политике Великобритании. Одним из признаков этой революции, по мнению проправительственных журналистов, стал постепенный отказ Великобритании от «восточного комплекса», который заключался в придании «исключительно высокого значения роли России в Европе, и стремлениях любой ценой привлечь её к сотрудничеству»[189]. Действия Великобритании и Франции санационной прессой расценивались как запоздавшее признание важности военной и политической роли Польши.

Показательно, что схожие оценки дал ежедневник «АВС», который представлял одну из фракций запрещённого политическим режимом санации в 1934 г. крайне правого Национально–радикального лагеря (Obóz Narodowo–Radykalny, ONR). Ведущий публицист издания Ян Королец отметил, что соглашение «создаёт новую защиту мира и равновесия в Европе» и дополняет систему международных польских договоров. При этом журналист считал, что британские гарантии не перечёркивают польско–германский пакт о ненападении. Он осторожно заметил, что «если бы Германия не проводила в дальнейшем политики постоянных захватов, то польско–английский пакт скорее бы укрепил существующий пакт о ненападении»[190]. Последовавшее чуть позже подтверждение гарантий со стороны Франции позволило ежедневнику с гордостью заявить о том, что «западные державы осознали значение Польши как самого сильного государства в Восточной Европе, от позиции которого в значительной степени зависит ход событий в этой части континента»[191].

Такую же положительную оценку признания политической значимости Польши и её сближения с великими державами высказали находящиеся на противоположном от ONR политическом фланге представители главного периодического издания Польской социалистической партии (Polska Partia Socjalistyczna, PPS) ежедневника «Рабочий» (Robotnik). В частности, ведущий публицист «Рабочего» и лидер PPS Мечислав Неджялковский в замётке «Верный исторический путь» с удовлетворением констатировал, что «история «обрекла» нас на сотрудничество с западными державами не в роли «клиентов», но в роли равноправного фактора в мире»[192]. По его мнению, политика Адольфа Гитлера «с математической точностью повторяет все ошибки правительства Вильгельма II»[193].

Череда успешных действий Германии на самом деле запустила процесс объединения усилий Великобритании и Франции против «государства господ»[194], каким явила себя миру нацистская Германия. Неджялковский уверял, что факт «соглашения Вашингтон — Лондон — Париж — Варшава даёт много шансов на сохранение мира и ограничение захватнических комбинаций»[195].

Обзор польской прессы оставался бы неполным без описания реакции представителей самого влиятельного идейного течения в межвоенной польской общественно–политической мысли — национал–демократов. В главном печатном издании эндеков еженедельнике «Национальная мысль» (Myśl Narodowa) восторженно прокомментировали выступление премьер–министра Великобритании Невилла Чемберлена, в котором Польше обещались гарантии. В замётке под броским заголовком «Польша лежит в центре мира» с удовлетворением констатировалось, что немецкая политика наконец–то заставила Западную Европу отказаться от иллюзий. Прежние симпатии к «рождённой в масонском фартуке Чехословакии» пришлось забыть. Теперь «Польша на устах всего мира», так как от её политики «зависит все»[196].

Эта мысль неоднократно модулировалась на страницах издания. Так, в выпуске от 23 апреля с чувством гордости провозглашалось, что в «существующей политической системе Европы Польша рядом с Францией и Англией является третьей великой державой», которой «географическое положение плюс военная сила дают. ключевое положение»[197].

Вместе с тем заново обретённых союзников подвергали критике за их пагубную приверженность искать себе опору против Германии восточнее Польши. В номере от 2 апреля осуждалась французская политика по созданию в Восточной Европе широкого объединения под эгидой России, что требовало от Польши «добровольного прочного присоединения к системе восточноевропейской, то есть российской (а сегодня, скорее, большевистской)», что противоречило всей польской «истории, географии и здравому смыслу»[198]. Исходя из своих интересов Польша может заключать соглашения со своими западным и восточным соседями, но она никогда не пойдёт на договоры, которые приведут к утрате её «суверенности». По словам молодого публициста Карла Стефана Фрыча, в грядущей войне Польша будет сражаться на правой стороне, «против языческой свастики выставит крест, а против Европы коллектива — Европу личностей и семей, организованных по–христиански и основанной на свободе»[199].

Интересно то, что близкий к высшему клиру римско–католической церкви «Голос народа» (Głos Narodu) считал рецептом спасения мира в Европе систему коллективной безопасности. На страницах издания критиковалась прежняя польская внешняя политика, отрицавшая до последнего времени подобную концепцию и возлагавшая надежду на двусторонние соглашения. В противном случае уже в 1937 г. удалось бы создать оборонительный союз Франции, Польши и стран Малой Антанты, который предотвратил бы аншлюс Германией Австрии и раздел Чехословакии. Расчёты и приобретения польской дипломатии обернулись расширением польско–немецкой границы и переходом Венгрии на прогерманские позиции[200].

Вместе с тем восточному соседу Польши идеологи христианской демократии отказывали в праве стать участником системы коллективной безопасности. Они полностью поддерживали позицию польской дипломатии, блокировавшей возможность «привлечения России в это широкое соглашение»[201]. Причина заключалась в идеологической несовместимости СССР с «господствующей в остальной Европе идеологией», поскольку советская идеология «имеет безбожный и революционный характер»[202].

На страницах издания со ссылкой на мнение военных кругов высказывалось сомнение в «военной готовности… человеческого материала» СССР, который остаётся «большим неизвестным». Утверждалось, что военный конфликт на Дальнем Востоке исключил какое–либо активное советское участие в «европейской войне»[203]. Публицисты издания полагали, что в отличие от Франции и Великобритании Польша выполняет важнейшую миссию в Европе, поскольку ни много ни мало защищает «само христианство»[204].

Последовавший по инициативе Берлина разрыв польско–германского пакта о взаимном ненападении от 1934 г. вызвал дружное осуждение и негативные оценки в польской периодике. Некоторые издания, отражая настроения в определённых кругах польского общества, расценивали произошедшее как закономерный финал прежней политики и всей истории польско–германских отношений. Станислав Козицкий на страницах «Национальной мысли» назвал денонсацию пакта «уничтожением фикции»[205], поскольку немецкая дипломатия и не собиралась его соблюдать. Напротив, Польша «серьёзно приспосабливала свою политику к пакту 1934 г.; многие даже полагали, что чрезмерно серьёзно»[206]. Отклонение Польшей германских претензий на Гданьск и требований строительства экстерриториальной дороги был, по мнению Козицкого, совершенно правильным. Ведь исторический опыт свидетельствует, что уступки «были бы вступлением к дальнейшим уступкам»[207]. По словам публициста, Германия полностью раскрыла свои планы. Она «считает Восточную Европу своим “жизненным пространством” и устанавливает свой “порядок” в этой части континента по своему разумению»[208]. Польский выбор заключается между участью Чехословакии или борьбой против немецкой гегемонии над Восточной Европой.

В отличие от «Национальной мысли» отражавшая позицию официальной Варшавы «Польская газета» первоначально более сдержанно отреагировала на выход Германии из соглашения. На страницах издания отмечалось, что Польша дорожит заключённым в 1934 г. польско- германским соглашением и далеко пошла в деле компромисса о статусе вольного города Гданьска. Однако польская сторона не допустит превращения своего «жизненного пространства» в дополнение «жизненного пространства» Германии[209]. Польша никогда не будет покупать добрососедские отношения с Третьим рейхом путём «односторонних уступок, политической изоляции и отказа от истинной независимости»[210]. Публикуя текст выступления Гитлера в рейхстаге, провозгласившего денонсацию пакта, «Польская газета» заверяла читателей в том, что эта речь «не увеличила в Европе состояния тревоги, но и не смягчила ситуацию»[211].

Таким образом, польская пресса воспринимала произошедшие в марте–апреле 1939 г. события главным образом через призму идеологических оценок, чем рационалистического анализа интересов участников международных отношений. При этом в англо–французских односторонних гарантиях Второй Речи Посполитой польские авторы увидели лишь признание политического значения Польши как главного партнёра западноевропейских держав на востоке Европы.

Отражение англо–франко–советских переговоров в польской прессе

Не менее показательным для характеристики общественных настроений является относительно слабый интерес польской прессы к англо- франко–советским переговорам в Москве летом 1939 г.

Максимумом внимания санационной «Польской газеты» стало размещение преимущественно кратких официальных корреспонденций о прибытии и деятельности англо–французской делегации в Москве. Главный еженедельник национал–демократов «Национальная мысль» также обошёл стороной проводившиеся в Москве переговоры. Основным предметом обсуждения в национал–радикальном ежедневнике «АВС» стал вопрос о принятии советской трактовки понятия «косвенная агрессия». По мнению обозревателя газеты, принятие его в советской версии означало бы зелёный свет для вмешательства СССР во внутренние дела прибалтийских государств. Интересно, что автор признавал обоснованность опасений резкого усиления немецкого влияния в этих странах. Однако рецептом решения прибалтийского вопроса провозглашалось подключение к нему Польши с одновременным исключением Советского Союза. Польша объявлялась единственной страной, которая может «ограничить советский и немецкий империализмы», но при этом для которого «полная и настоящая независимость балтийских государств является существенным жизненным интересом»[212].

Консервативное «Слово» (Słowo) враждебно относилось к идее советско–франко–британского союза. Ведущий публицист ежедневника Станислав Мацкевич считал, что Франции и Великобритании вместо того, чтобы вести переговоры с СССР, следовало попытаться перетянуть на свою сторону Италию. Он утверждал, что в Западной Европе переоценивают «советские военные возможности» и «недооценивают качества Польши» и совершенно не понимают заинтересованности советского руководства в войне «между миром парламентарно–индивидуалистическим–демократическим–капиталистическим (Англия и Франция) и миром автаркическим–этатистским–националистическим (Германия, Италия, Япония)» с целью распространения «большевизма»[213]. Чуть позже в замётке «Англо–советские переговоры» другой публицист издания полагал, что объединённых сил Великобритании, Франции и Польши вполне достаточно для отражения немецкой агрессии, поэтому вероятный срыв англо–советских переговоров не грозит «никакой катастрофой»[214]. Любопытно, что Великобритания в этих переговорах изображалась как заинтересованная в приобретении дополнительного союзника против Германии сторона. В свою очередь позиция СССР интерпретировалась как стремление в приобретении для себя максимальных уступок и преференций при осознании полной гарантированности своих границ от немецкой военной агрессии.

«Голос народа» регулярно публиковал сообщения телеграфных агентств о ходе переговоров в Москве. Однако несмотря на признание, что «присоединение России к европейской системе защиты намного увеличивает шансы мира, сводит возможность войны к абсурду», главный редактор Ежи Турович упрекал «Запад в недооценке сил Польши, силы России измеряет в квадратных километрах пространства и численности населения, не обращая внимания на то, что Польша имеет систематически развиваемую в течение ряда лет отличную армию»[215]. Ведущий публицист крайне низко оценивал военные качества Красной армии и совершенно не критиковал нежелание Польши даже слышать «о проходе маршем солдат мировой Революции» через свою территорию.

Если правые и консервативные издания заняли непримиримую позицию в отношении переговоров, то в левых кругах доминировали иные настроения. В частности, на страницах социал–демократической «Рабочей газеты» (Gazeta Robotnicza) тональность материалов показывала желательность прихода к соглашению в Москве. Более того, ряд изданий за их непримиримо антисоветскую позицию обвинялся в подыгрывании нацистской пропаганде, заинтересованной в представлении Польши как основного противника СССР на западной границе. Если на страницах «Слова» и «АВС» вина на затягивание переговоров возлагалась на СССР, то в печатном издании польских социалистов таких категоричных заявлений не делалось.

Вместе с тем обращает на себя внимание то, что в прессе вопрос о необходимости активного участия Польши в проходящих в Москве переговорах практически не ставился. Например, «Голос народа», поместив 8 августа сообщение о том, что советская сторона выразила заинтересованность в приглашении на переговоры военных миссий польской стороны, оставил его без каких–либо комментариев. Большая часть творцов общественного мнения открыто занимала непримиримую позицию в отношении каких–либо соглашений с Советским Союзом, а другие просто предпочитали обходить эту проблему стороной.

Освещение советско–германского договора от 23 августа 1939 г. в польской прессе

23 августа 1939 г. был подписан советско–германский договор о ненападении, что вызвало большой интерес в польском обществе. Главный официоз страны «Польская газета» отозвался на известие о заключении договора передовицей под названием «Демонстрация, которая не нарушит равновесие». В ней констатировалось, что произошедшее не является неожиданностью для Польши, которая в отношении СССР много лет следует политическим заветам Юзефа Пилсудского. По мнению редакции газеты, СССР никогда не собирался быть «активным или решающим участником игры европейских сил»[216]. Это обусловлено тем, что советская Россия изначально являлась не столько европейским государством, но «евро–азиатским, ослабленным изнутри и сильно завязнувшим на Дальнем Востоке». Она «не только не имела сил, но и не проявляла ни малейшего желания быть конструктивным элементом мирной европейской политики»[217].

Санационные журналисты утверждали, что вся внешняя политика Советского Союза была направлена на разжигание противоречий и столкновений, а ещё лучше — войны в Европе. Приписываемый Москве курс якобы диктовался коминтерновской доктриной мировой революции. Для неё–то война и должна была «расчистить дорогу»[218]. Любопытно, что польский официоз не смутило то, что после 19371938 гг. Коминтерн большой активности не проявлял. Кроме того, задолго до репрессий вместо доктрины мировой революции, в которой ещё можно было бы усмотреть курс на системную поддержку революционных движений, возобладала концепция построения социализма в одной стране. Вместе с тем указывалось на то, что само географическое положение советской России «позволяло бы ей держаться подальше от войны на первом, а может и на дальнейших этапах»[219]. По мнению журналистов издания, советско–германский договор никак не изменил политического расклада сил. Не повлиял он и на прочность англо–франко–польского союза. СССР получил способ для давления на Японию, а нацистская Германия в ведущейся «войне нервов» приобрела лишний пропагандистский аргумент. В целом панической реакции на прилёт министра иностранных дел Германии Иоахима фон Риббентропа в Москву на страницах издания не просматривается.

24 августа первая страница официального издания Министерства военных дел Польши «Вооружённая Польша» (Polska Zbrojna) открывалась передовицей с заголовком «Манифестация польско–американской дружбы», посвящённой встрече посла США с президентом Польши Игнацием Мосцицким. Зато почти вся вторая страница была занята под корреспонденции о реакции заграничных держав на заключение советско–германского договора о ненападении. Заголовки красноречиво говорили о тональности публикаций: «Пакт без практического значения»[220], «В Японии возмущение, в Италии и Испании растерянность»[221], «Успех для внутреннего употребления»[222]. За четыре дня до войны публицист санационной «Польской газеты», обобщая свои наблюдения за французской реакцией на пакт, с удовлетворением констатировал, что теперь всем стало ясно, что «Россия как фактор равновесия покинула Европу»[223]. Говорилось, что соглашение между СССР и Германией покончило с многолетними иллюзиями построения европейской системы на «российской опоре». Если раньше это вносило «деморализующие иллюзии на отношения с Польшей», но теперь во Франции всем станет ясно, что «Польша не является авангардом какого–то несуществующего, туманного славянского гиганта… но сама по себе является основанием европейского равновесия»[224].

В следующем номере в статье «Алгебра и пропаганда» публицист Витольд Ипохорский–Ленкевич назвал договор с СССР «актом отчаяния»[225] зашедшей в тупик германской дипломатии.

В статье редактора рупора польской национал–демократии «Варшавского национального ежедневника» (Warszawski Dziennik Narodowy) Станислава Козицкого «Гитлер и Советы» утверждалось, что подписанное в Москве соглашение является примером конъюнктурного договора в отличие от польско–британского договора. По мнению автора, целью внешней политики СССР являлись раскол Антикоминтерновского пакта и давление на Великобританию и Францию. Он даже предполагал, что Япония и Испания, в отличие от Италии, могут серьёзно отнестись к советско–германскому договору. Устремления нацистской Германии трактовались как следование прагматическим интересам, далёким от идеологических установок. Если первоначально Гитлеру было выгодно представлять Германию как защитницу стран Центрально–Восточной Европы от большевизма, то теперь по тактическим соображениям антикоммунистическая риторика была убрана. По мнению Козицкого, советско–германский договор находится в одном ряду с предложениями аналогичных пактов Румынии, Югославии, Венгрии. Эти предложения являются повторениями исторически проверенной стратегии, которая заключается в «обещании очередным народам востока Европы, что ценой согласия на поглощение соседа, находящегося ближе к Германии, их оставят в покое»[226]. На самом деле истинные цели Германии заключаются в установлении политического господства на востоке Европы. Гитлер продолжает внешнеполитическую традицию имперской Германии времён Вильгельма II, стремясь сделать из стран Восточной Европы «свои «протектораты»[227]. Главной целью нацистской Германии на востоке польский публицист считал Украину. Эта страна, «текущая молоком и мёдом, опирающаяся на Чёрное море и дающая доступ к кавказской нефти, могла бы на некоторое время успокоить немецкие амбиции и аппетиты»[228]. Исходя из этих соображений, автор предлагал лицам, ответственным за внешнюю политику, сделать соответствующие выводы.

Печатный орган польских христианских демократов «Голос народа» полагал, что советско–германский договор не привносит ничего нового в польскую внешнюю политику. По мнению издания, подтвердились предупреждения польской дипломатии о напрасном доверии западных демократий в отношении СССР. Более того, советско–германский договор «сильно повысил значение Польши в европейской политике»[229], поскольку для Франции и Великобритании стала очевидной ненадёжность СССР. Заключая пакт, Советский Союз, во–первых, стремился усилить свои позиции на Дальнем Востоке; во–вторых, получить свободу рук в отношении государств Балтии. В-третьих, соглашение с Берлином даёт Москве время для наблюдения за «изменением европейской ситуации, чтобы занять относительно неё выгодное положение»[230].

Для Германии, утверждали журналисты газеты, договор с СССР одновременно был актом отчаяния и способом «устрашения противников и внесение замешательства» в антигерманскую коалицию. В последующих публикациях указывалось, что публицисты газеты всегда «считали наивностью» военные переговоры Франции и Англии с Советским Союзом, на помощь которого Польша «никогда не рассчитывала»[231].

В польской прессе также публиковались сообщения о негативной реакции граждан СССР на заключение пакта. В частности, «Голос народа» уверял, что на советских предприятиях в знак протеста произошли забастовки, которых не было со времён российской революции 1917 г. Комсомольцы и члены партии якобы открыто высказывали своё недовольство и в знак протеста публично сжигали газеты с сообщениями о соглашении между Германией и СССР. Утверждалось, что идею соглашения якобы не поддерживали Климент Ворошилов и Андрей Жданов[232].

Представляет интерес первая реакция на сообщения из Москвы главного редактора консервативного «Слова» Станислава Мацкевича. В статье под названием «Ван дер Люббе» ведущий публицист этого влиятельного издания утверждал, что пакт о ненападении не вызвал такого удивления в Польше, как во Франции и Великобритании. Публицист был убеждён в том, что англо–французские усилия по заключению договора с СССР были изначально обречены на неудачу. По мнению Мацкевича, главная цель советской политики заключалась во «всеобщей европейской войне, в которой они бы не принимали участия»[233]. Причина такой позиции Москвы заключалась в том, что СССР, по мнению Мацкевича, был не в состоянии принимать участие в боевых действиях. Советский транспорт с трудом справляется со своими задачами даже в мирное время, степень моторизации перевозок минимальна, поголовье лошадей в два раза меньше, чем накануне коллективизации, а сельское хозяйство находится в упадке. Журналист уверенно прогнозировал, что мобилизация и военные действия мгновенно обернутся транспортным и продовольственным коллапсом ещё более серьёзным, чем тот, что стал причиной российской революции 1917 г. Если к этому добавить дезориентацию командного состава РККА из–за «расстрелов генералов целыми табунами»[234] и общее недовольство властями, то станет понятным, что «Советская Россия по мировым меркам не является ни особенно грозным противником, ни особенно желательным союзником»[235]. Наконец, из–за конфликта с Японией СССР вынужден держать на Дальнем Востоке значительные воинские силы.

Автор статьи, отмечая слабость советских позиций, полагал, что только в Западной Европе питают иллюзии на предмет военной силы СССР, причём приблизительно такие же, какие недавно испытывали в отношении Чехословакии. Между тем, утверждал он, на востоке от Германии единственной военной силой «остаётся только и исключительно Польша»[236]. Возможностей СССР хватает лишь на то, чтобы выиграть в войне против Эстонии и Латвии. Восточный сосед «не способен к длительным усилиям, которых будет требовать мировая война»[237]. СССР не сможет оказать какую–либо существенную помощь Германии. Приобретя «настоящий нейтралитет», Советский Союз «будет ждать, пока поля Европы не превратятся в поля сражений, усыпанные трупами»[238]. В советско–германских отношениях главным двигателем была «трусость» Сталина, который боялся повторить судьбу императора Николая II. Именно поэтому, начиная с Брестского мирного договора 1918 г., советская сторона шла на «уступки и установление контактов» с Германией[239].

Внешняя политика Гитлера привела к тому, что из идеолога крестового похода против коммунизма и создателя Антикоминтерновского пакта он превратился в угрозу для Западной Европы. Мацкевич уверенно заключил, что в будущей войне Польша окажется в союзе «свободных народов» против «объединённых коричневых и красных тоталитаризмов»[240]. В любом случае редактор журнала призывал не пренебрегать советско–германским пактом, поскольку полагал, что любое соглашение Москвы и Берлина грозит опасностью для Польши. По словам публициста, «формула хорошей конъюнктуры для польской политики» заключается в «антагонизме Берлина и России»[241]. Он призывал читателей не прятать голову в песок, а готовиться к войне «в защиту независимости и чести»[242].

Один из руководителей PPS Неджялковский на страницах левой «Рабочей газеты» в статье «Москва и Берлин. Первые последствия» пришёл к выводу, что пакт, нацеленный против Польши, на самом деле ударил «по голове. японской»[243]. Договор являлся примером крайне неудачной внешней политики, разрушившей все рациональные основания немецкой дипломатии. По мнению идеолога PPS, СССР будет стремиться сыграть «роль “суперарбитра” в ближайшем или отдалённом будущем». Выигрывав время, Москва может сосредоточить усилия на дальневосточном направлении против Японии и будет стремиться «занять выжидательную позицию в случае мирового конфликта»[244]. Эта стратегическая линия советской внешней политики оказывала значительную услугу Германии, что не укрылось от «народных масс Польши и Запада»[245].

Главный редактор национал–радикального ежедневника «АВС» Ян Королец назвал договор с Германией шагом советской дипломатии на пути к мировой войне, в которой «Советы, по крайней мере в начале, не принимали бы участия»[246]. Мировая война была необходима Коминтерну и «мировому еврейству» с целью расчищения пути «мировой революции»[247]. Редакция издания не верила в серьёзность намерений СССР заключить договор с Великобританией и Францией, который мог бы установить прочную преграду на пути немецкой агрессии. Утверждалось, что договор с СССР должен был подтолкнуть нацистскую Германию к войне против государств Западной Европы. Вместе с тем признавалось, что подписание договора о ненападении между Германией и СССР не означало того, что в отношениях двух стран наступил период широкого сотрудничества.

В заключение отметим, что немецкие претензии к Польше встретили дружный отпор в польской прессе, выступившей в поддержку позиции польской дипломатии. Британские, а впоследствии и французские гарантии от германской агрессии получили самые высокие оценки. В этом властители общественных дум усмотрели запоздавшее признание державного статуса и особого значения Польши в Восточной Европе. В складывающемся англо–французско–польском союзе видели средство предотвращения войны и гарантию Польши от территориальных претензий Германии. Показательно то, что все — от крайне правых представителей ONR до левых лидеров PPS — объединялись в поддержке союза с Францией и Великобританией. В будущем военном конфликте на Польшу открыто примерялась роль, которую в годы Первой мировой войны играла Российская империя как член Антанты. При этом в польской публицистике не скрывали своей радости от того, что, по их мнению, Западная Европа наконец–то обратила своё внимание и надежды на Польшу, а не на Россию. Вместе с тем практически никто из публицистов не задавался вопросом о причинах публичного объявления Великобританией гарантий Польше в одностороннем порядке. Отнюдь неслучайно в нацистской пропаганде впоследствии использовалась тема предательства Польши западными державами, которые вопреки столь распространённым в польском обществе ожиданиям не поспешили на помощь своему союзнику на востоке Европы.

Принципиально важно то, что за неделю до начала Второй мировой войны польское общественное мнение не оценивало советско–германский договор о ненападении в качестве прямой угрозы независимости Польши со стороны СССР. В этой связи нельзя согласиться с выводом авторов коллективной монографии, вышедшей под эгидой Института славяноведения РАН, что якобы польская «печать заговорила о приближавшемся четвёртом разделе Польши»[248]. На страницах польской прессы была распространена убеждённость в том, что Советский Союз пошёл на заключение договора с Германией, чтобы отсрочить своё вступление в войну, выигрывая для себя выгодную позицию в случае военного конфликта. Показательно, что в большинстве случаев никто напрямую не обвинял Советский Союз в том, что соглашение с Германией направлено исключительно на провоцирование войны. В нем видели скорее жёсткий прагматичный расчёт с целью отведения военной угрозы от своих границ, манёвр уклонения от непосредственного участия в европейском военном конфликте и средство для освобождения сил для противостояния Японии на Дальнем Востоке. В целом, если было бы можно абстрагироваться от идеологических рассуждений о польской исторической миссии и якобы советском стремлении к мировой революции, то окажется, что суждения о внешнеполитической линии Москвы накануне войны достаточно рациональны.

На страницах газет фактически одобрялся курс, проводимый в отношении СССР польским руководством. А он отрицал какое–либо тесное сотрудничество в деле международной безопасности. Такое отношение в значительной степени обосновывалось внешнеполитическими амбициями Варшавы, претендовавшей на то место, которое в годы Первой мировой войны занимала Российская империя. Срыв англо–франкосоветских переговоров и заключение советско–германского договора о ненападении воспринимались как лишнее свидетельство в пользу востребованности Польши западными державами и полная дискредитация своего главного конкурента в борьбе за место основного партнёра Великобритании и Франции на востоке Европы.

Оценивая позицию Германии, публицисты подчёркивали, что Берлин будет шантажировать государства Западной Европы в надежде на новый Мюнхен. Однако, заключив договор с СССР, нацисты окончательно скомпрометировали идеологические основания своей антикоммунистической политики перед странами–участницами Антикоминтерновского пакта и государствами Центрально–Восточной Европы.

Польские публицисты полагали, что советско–германские соглашения являются внешней демонстрацией, которая может угрожать независимости прибалтийских государств, но не Польше. При этом авторы ведущих газет были убеждены в том, что СССР получил по сравнению с нацистской Германией больший дипломатический выигрыш. Пресса всех оттенков общественно–политической мысли по–прежнему возлагала свои надежды на союз с Великобританией и Францией. В её глазах советско–германское соглашение окончательно скомпрометировало СССР перед лидерами Западной Европы, подтвердив необходимость их союза с Польшей.

Несмотря на негативный образ СССР в польском общественном мнении, немецкая военная угроза воспринималась как многократно более существенная. Например, на страницах консервативного «Слова» и «Голоса народа» Советский Союз трактовался скорее как колосс на глиняных ногах, чем реальная угроза польской независимости. Подписанное в Москве 23 августа 1939 г. соглашение тонуло в многочисленных сообщениях о вооружённых стычках и провокациях на польско–германской границе, публикациях о решительных заявлениях британских и французских высших должностных лиц в знак солидарности с Польшей.

РАЗВИТИЕ ПРАВОКОНСЕРВАТИВНЫХ ИДЕОЛОГИЙ И РЕЖИМОВ В ПОСТВЕРСАЛЬСКОЙ ВОСТОЧНОЙ ЕВРОПЕ НАКАНУНЕ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Константин Софронов, Дмитрий Суржик

…Когда нравится смотреть на страдания — или даже просто неудобства другого человека — это и есть фашизм… Но для вас, хорошо образованного, я уточню: это и есть настоящий национал- социализм…

Юлиан Семёнов. «Приказано выжить»

Традиционная для советской историографии точка зрения, что в результате провала многочисленных попыток СССР создать антимилитаристский блок Москва была вынуждена пойти на заключение с Берлином договора о ненападении и других соглашений, на наш взгляд, не устарела. В то же время факторы, двигавшие главными действующими лицами политики умиротворения, как представляется, нуждаются в уточнении. Опасения «красной угрозы», бытовавшие в англо–французской политической и экономической элите тех лет, и желание создать новый «санитарный кордон», а то и вовсе канализовать гитлеровскую агрессию на Восток против Советского Союза, без сомнения, имели определяющий характер. Но значительную роль во внутренней и внешней политике многих европейских государств играло широкое распространение, можно даже сказать, болезнь правого радикализма.

Истоки правого радикализма

Оксфордский профессор Роджер Гриффин назвал ХХ столетие веком фашизма, и на это у него имелись серьёзные основания. Выросший из крайне правых течений, правый радикализм воплотил в себе все идеи недавней европейской общественно–политической, философской и геополитической мысли. Совмещённые с национальным колоритом, они стали цельной идеологией, весьма привлекательной для власти и капитала не только в прошлом, но и в настоящем.

В обобщённом виде праворадикальная[249] идеология строится на вождизме, национализме, милитаризме, ксенофобии, шовинизме, этатизме, антилиберализме, антикоммунизме. Вследствие двух последних сами правые радикалы часто представляют свою идеологию как «третий путь»: не капитализм и не социализм. Однако в действительности это был не «третий путь», а разновидность государственно–монополистического капитализма, переход к которому вызвало обострение социально–экономических проблем. Напомним определение фашизма, данное видным болгарским политиком Георгием Димитровым в 1935 г.: «Фашизм — это открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических, наиболее империалистических элементов финансового капитала. Фашизм — это не надклассовая власть и не власть мелкой буржуазии или люмпен–пролетариата над финансовым капиталом. Фашизм — это власть самого финансового капитала. Это организация террористической расправы с рабочим классом и революционной частью крестьянства и интеллигенции. Фашизм во внешней политике — это шовинизм в самой грубейшей форме, культивирующий зоологическую ненависть к другим народам»[250].

Впрочем, правые радикалы опирались не только на поддержку финансово–промышленных элит[251]. Широко распространившиеся в странах Центральной и Восточной Европы в межвоенный период правоконсервативные политические учения и практики имели глубинную идейную основу, сформировавшуюся из амальгамы теорий XIX в., под влиянием актуальных для постверсальского мира проблем.

Одной из таких основ являлся антинаучный ответ консервативной философии на механистически–эволюционный, материалистический вызов науки XIX в. В противовес материалистическому знанию консервативная философия развивала идеи витализма и «эфира» — души, некоей всеобщей «жизненной силы» (витализма), присущей не всем, но избранным. В роли этих избранных европейские писатели того времени предлагали европейские имперские народы. Об этом — «Бремя Белого человека» Редьярда Киплинга, «Опыт о неравенстве человеческих рас» Жозефа Артура де Гобино, и такой же лженаучный труд «Ариец и его роль» Жоржа Ваше де Лапужа, в котором наследственность переплетается с социал–дарвинизмом. Дальнейшее развитие «ариософия» получила в книге английского интеллектуала и ярого германофила Хьюстона Стюарта Чемберлена «Основания XIX столетия». Эта книга «поднимает на щит» агрессивную политику кайзеровской империи, требует оградить Европу от влияния семитских народов и искусственно сформировать арийскую расу — будущую владычицу мира.

Расширенная трактовка социал–дарвинизма в молодой Германской империи смыкалась с культом белой расы. Созданная в 1871 г., когда колонии уже были в основном поделены, она вела особенно амбициозную и агрессивную внешнюю политику, буквально «расталкивая локтями» старые европейские империи. В этом правительство поддерживал Пангерманский союз, который находил искомый Х. С. Чемберленом арийский народ в немцах.

Событием, которое объединило идеи всех этих авторов воедино, сформировав на их основе новые политические течения, стала, безусловно, Первая мировая война. Она имела целый ряд важнейших последствий, до сих пор мало оценённых исследователями, но очень важных с позиций идеологии молодых постверсальских государств. Вместе с падением трёх европейских империй рухнули пестовавшиеся десятилетиями ранее мечты о создании колониальных держав со столицами в Берлине, Вене, Риме (а по их примеру — в Бухаресте, Будапеште, Софии). Вместе с распадом многонациональных империй возникли новые национальные государства, в которых представители бывшей титульной нации (например, немцы) оказались на положении национальных меньшинств. То есть ситуация изменилась с точностью до наоборот.

Ещё одним следствием «блестящего имперского века Европы» было распространение спиритуализма и теософии — попытки впитать и осознать мистические практики даосизма и ламаизма. Однако на деле его представители возвращались к языческому обожествлению природы (пантеизму). Одной из форм этого неоязычества стала философия жизни (философия бытия по Мартину Хайдеггеру). Она стремилась уйти от многовекового конфликта западно–христианских церквей со светской властью, примером которой может служить борьба Берлина и Рима против политической роли Святого престола в ходе объединения Германии и Италии в XIX в. Представители витализма, и особенно ярко Фридрих Ницше[252], пытались найти опору в целостном представлении жизни как динамики, как воли к жизни, присущей всем живым организмам, и отказаться от посреднической роли христианства. Локальное ранее, это «бегство от окружающего мира» (эскапизм) стало массовым явлением в долгие месяцы позиционных боёв Первой мировой войны. Причём влияние этого «бегства души на Восток» было намного шире, если вспомнить самочинно нарисованные свастики на касках кайзеровских солдат, свастики на «керенках» и свастики, оставленные императрицей Александрой Фёдоровной на стенах Ипатьевского дома.

«Моду на язычество» среди правых радикалов оформил и закрепил в книге «Языческий империализм» итальянский идеолог фашизма Юлиус Эвола. Мировая история представлялась им в виде спирали, однако каждый новый её уровень — это виток вниз, то есть деградация, причина которой, по словам Эволы, — в «семитизации греко–романского, а впоследствии и всего нордического мира, произошедшая по большей части за счёт распространения христианства»[253]. Сочетая мистическое представление о Востоке с «ариософией», Эвола указывал местонахождение этой прародины сверхчеловека — мифическая северная страна Туле, давшая название одноимённой оккультной организации, которая внесла крупный вклад в идеологию НСДАП и Третьего рейха.

В результате Первой мировой войны религиозно–нравственный кризис европейской цивилизации стал ещё глубже. Если в Рождество 1914 г. солдаты по обе стороны Западного фронта ещё могли устроить общий футбольный матч, то уже через несколько месяцев об этом не могло быть и речи. Ожесточение, «накручиваемое» пропагандой, переходило все разумные пределы, и христианские пасторы (как и социал–демократы, ранее одобрившие войну) забыли о своём космополитическом долге, а их вера отринула свои миролюбивые заповеди и оказалась расколотой между государственными границами. Религия стала на службу государствам, а священники превратились в политических офицеров. Христианство не давало выхода человеку из длительной и тяжёлой, морально и физически, войны, ведь с обеих сторон линии фронта в Европе друг в друга стреляли люди, носившие нательные кресты. Витализм, неоязычество, иррационализм и антихристианство выплеснулись из городских кружков и ветшающих дворянских усадеб в широкую массу офицеров, унтер–офицеров и солдат, вынужденных многие месяцы делить общую траншею. Произошла смычка «модных», но кулуарных идей с большими массами людей, чья психика и вера в христианские заповеди оказались надломлены.

Наконец, Первая мировая война привела к появлению во многих европейских странах крупного слоя недовольных своим положением граждан — ветеранов войны. Их было так много (как, впрочем, и социально–экономических проблем, вызванных переходом к мирной жизни), что об их привилегированном статусе не могло быть и речи. Чувство обиды и осознание необходимости борьбы за свои права, которых должно быть больше, чем у «тех, кто отсиделся в тылу», толкали к правому радикализму европейских ветеранов Первой мировой войны, а также ветеранов Гражданской войны в России (здесь наиболее нагляден пример локотского обер–бургомистра Бронислава Каминского). Эти чувства роднили ветеранов Великой войны в Германии: как немцев, так и представителей российской политической эмиграции. На общей антисоветской почве сошлись взгляды генералов Эриха Людендорфа, в недалёком будущем — одного из активных участников гитлеровского «Пивного путча», и Василия Бискупского, бывшего командующего войсками гетмана Павла Скоропадского и активного сторонника реставрации монархии в России, впоследствии — доверенного лица нацистского МВД по вопросу «русской эмиграции»[254]. Затем они предприняли попытку создать «Контрреволюционную армию» для интервенции в Советскую Россию, чтобы посадить на трон великого князя Кирилла Владимировича. А затем Бискупский участвовал в работе организации «Возрождение» (Aufbrau) — связующего звена между белоэмигрантами и НСДАП.

Наряду с антисемитизмом важнейшей составляющей всех правоконсервативных идеологий в межвоенной Европе был жупел антикоммунизма. Он легко сращивался с антисемитскими тезисами и переходил к параноидальному поиску «коммунистических диверсантов и подрывных сетей Коминтерна». Антикоммунистическая истерия активно использовалась для мобилизации сил националистических движений даже после того, как на XIV съезде ВКП(б) в 1925 г. в качестве официальной доктрины была принята теория о построении социализма в одной отдельно взятой стране (СССР).

Это — общие для многих европейских стран предпосылки развития праворадикальных политических течений. В разных странах были и разные дополнительные причины, но важным стало общее следствие — расщепление сознания между комплексом жертвы и завышенными ожиданиями у тех, кто долгое время был свидетелем ежедневной смерти, а следовательно, её не боялся. Эти противоречия формировали нездоровую психику, желание найти виновного в своих бедах. И этот «виновник» находился очень быстро — революционеры, стремящиеся радикально изменить положение и учредить новую государственность, или профсоюзные лидеры, которые борются за права рабочих и которых также подозревают в связях с Коминтерном. Они были первыми жертвами идеологии и практики расчеловечивания, которая затем, когда националисты приходили к власти, направлялась против других политических, социальных и национальных групп.

«Винтовка рождает власть» — это выражение было актуальным задолго до того, как его сформулировал Мао Цзэдун, во время мятежа Каппа–Лютвица, «похода на Рим» чернорубашечников Бенито Муссолини, «Пивного путча» Гитлера–Людендорфа. Те, кто вернулся с фронта, хотели привилегий и власти, и. новой войны. Не проделав внутреннюю работу над собой, они создавали политические движения, которые строились на военной дисциплине и культе силы. Увидев один раз слабую Россию, её противники из Центральных держав, а затем и участники вооружённой интервенции из стран Антанты продолжали грезить приобретением «жизненного пространства» за её счёт.

Идеи «натиска на Восток» и расширения своих границ за счёт соседей и формирования авторитарной «национальной» власти широко распространились не только среди стран, проигравших Первую мировую войну. Сторонников повысить своё благополучие за счёт колоний было немало среди британской политической элиты. Среди симпатизантов фюрера можно назвать редактора «Таймс» Джеффри Доусона и 1‑го лорда адмиралтейства Леопольда Эмери. Они имели отношение к «кругу гостей» леди Нэнси Астор в Кливленде (их даже называли «кливлендской кликой»). В их круг входил и Невилл Чемберлен, премьер–министр в 1937—1940 гг., а также глава Форин офис виконт Эдуард Галифакс. Развитие правого радикализма в империи, над которой никогда не заходило солнце (помимо названных ранее, «общеевропейских причин»), было вызвано обретением суверенитета Ирландией и началом национально–освободительной борьбы в колониях. Поэтому главным тезисом в программах британских правых радикалов было усиление колониального гнёта.

Особенности восточноевропейских праворадикальных режимов

Правоконсервативные идеологии и их политическая реализация в фашистской Италии и нацистской Германии оказывали огромное влияние на теорию и практику власти в целом ряде государств Центральной и Восточной Европы, так или иначе определявших международные отношения накануне и в годы Второй мировой войны. Поэтому рассмотрим их подробнее. Окончание Первой мировой войны принесло долгожданный мир, но вместе с тем суровые требования в ультимативной форме, предъявленные Центральным державам, стали миной замедленного действия, взрыв которой породил очередной глобальный конфликт. Регион Центральной и Восточной Европы, на которую пришёлся Восточный фронт, волею судеб политиков из лагеря победителей приобрёл совершенно иные географические очертания и политическую окраску, что в дальнейшем сыграло злую шутку с триумфаторами Версаля. 4 июня 1920 г. был подписан Трианонский договор. Реализация его статей в условиях жёстких социальных потрясений и экономического спада создала благодатную почву для роста националистических настроений и, в конечном счёте, формирования правых авторитарных режимов в регионе. Фактор идеологической подготовки стал составной частью общего плана по ревизии status quo, установленного после Первой мировой войны. В каждой из стран, относящихся к рассматриваемому региону, сложились свои уникальные условия, в которых проходил генезис праворадикальных идей. Но общими для всех являются тяжёлые последствия первого глобального конфликта ХХ в., преодоление которых стало серьёзным испытанием. Последнее, в свою очередь, сыграло не последнюю роль в формировании праворадикальных режимов: военный реванш представлялся как удобный способ решить сложившийся круг проблем.

Салашизм в Венгрии

Крупнейшим участником Первой мировой войны была Австро–Венгрия. Наряду с комплексом сложившихся в Дунайской монархии экономических, политических и социальных проблем[255] глобальный военный конфликт, в который вступила страна, стал непосильным испытанием, запустившим необратимый процесс разрушения всего государственного здания. Венгерское королевство первым объявило 17 октября 1918 г. о расторжении унии и, фактически, провозглашении независимости, после чего начался лавинообразный процесс обособления других территорий. Страна за непродолжительный период 1918-1919 гг. пережила и демократическое правительство Михая Каройи, и республику советского образца. Под властью «регента без монархии» адмирала Миклоша Хорти, разгромившего Венгерскую Советскую Республику, происходило «формирование так называемой “христианско–национальной” системы ценностей, с начала 20‑х гг. выполнявшей функцию официальной идеологии хортистского режима»[256].

По условиям Трианонского договора Венгрия была сильно урезана в собственных границах, причём от государства была отторгнута Южная Словакия с преимущественно венгерским населением. Это привело к формированию активной повестки внешней политики, нацеленность на расширение «жизненного пространства», которую поддерживал премьер–министр Пал Телеки, а богатое историческое прошлое государства давало повод к претензиям на политическое доминирование в регионе: «…Гораздо чаще речь шла о том, что более длительная и богатая традиция своей национальной государственности даёт венграм “историческое право” на доминирующее положение в Дунайско–карпатском регионе. Одновременно утверждался тезис о культурном превосходстве венгров над славянскими народами (а также румынами) и в этой связи о культурно–просветительской миссии венгерской нации на востоке Центральной Европы»[257]. Руководивший страной Миклош Хорти имел статус регента при отсутствующем короле. Ситуация нетривиальная, сложившаяся после ряда попыток Карла Габсбурга, последнего императора Австро–Венгрии, вернуть себе корону части бывших владений. Симпатии к монархии были сильны в среде элиты, расколовшейся на легитимистов и сторонников Хорти, однако против фигуры Габсбурга выступили в том числе и страны Антанты, что определило облик политической структуры власти в межвоенный период в Венгрии.

В 1920-1930‑е гг. при премьер–министре Иштване Бетлене Венгрия взяла курс на сближение с Италией, продолжая считать СССР идейным противником. Тяга к блоку стран, оформленному позднее в «ось Берлин–Рим–Токио», стала ещё более сильной после мирового экономического кризиса и радикализации настроений внутри страны. Стали создаваться организации фашистского толка, идейно близкие движению Бенито Муссолини: «Венгерские фашистские партии и их печатные органы, основанные в 20‑е гг. XX в., не просуществовали долго. Однако они оказали существенное влияние на дискурс венгерской праворадикальной идеологии тем, что привлекли внимание к понятию корпоративного государства»[258]. Гитлеровское движение также стало примером для ряда венгерских национал–социалистических организаций, в том числе под руководством Золтана Бёсёрмени и Золтана Мешки. Последний сумел на непродолжительное время создать популярную среди бедняков и части крестьянства партию, однако неспособность победить на выборах и прийти к власти на законных основаниях, в том числе благодаря противодействию хортистов, привели к падению влияния венгерских национал–социалистов. Кризис в рядах правых способствовал появлению на политической площадке нового человека.

Как и Пал Пронаи, крайне правый представитель венгерского офицерства, тяготевший к фашизму, Ференц Салаши был выходцем из военной среды, добившийся на этом поприще значительных успехов. Уволившись из армии в чине майора, он занялся политикой и в 1935 г. основал Партию национальной воли (ПНВ). В своей новой работе «Цель и требования» он обрисовал характер пропагандируемой им идеологии, определил специфические черты хунгаризма. Через доверенное лицо он даже передал письмо Хорти, в котором обрисовал проект будущего государства, в котором диктатор, представляющий интересы народа, должен будет опираться на армию. Но на своё обращение Салаши не получил отклика. После запрета организации «Скрещённые косы» Бёсёрмени, которое собирало до 20 тыс. человек на своих шествиях, преимущественно мелкого бедного крестьянства, большинство из них перешли под знамёна Салаши. Так же поступила и часть членов других мелких национал–социалистических партий. В октябре 1936 г. Салаши и его идейные соратники провели несколько недель в Берлине и Мюнхене. Встреч с высшими чинами НСДАП не было, но поездка носила информационно–ознакомительный характер. В этот период времени политики Третьего рейха ещё не разглядели в отставном военном наиболее последовательного сторонника Гитлера и союза двух государств. Немецкий лидер явно симпатизировал Хорти, и поэтому услуги Салаши не требовались до самого 1944 г., когда известный диверсант Отто Скорцени по приказу фюрера выкрадет Хорти и его семью и приведёт к власти в Венгрии Ференца Салаши.

Но вернёмся в 1937 г. праворадикальные организации объединились в Венгерскую национал–социалистическую партию (ВНСП), которая стала массовой партией и серьёзным представительством в парламенте. Салаши стал одним из её руководителей, причём одновременно возглавил и созданное на базе ПНВ движение «Скрещённые стрелы» (нилашисты). Взятый за основу древний мадьярский символ должен был символизировать приверженность идеям возрождения венгерской нации, воссоздания государства в границах Великой Венгрии. В своей риторике венгерский политик выступал против феодально–капиталистического, демократического и коммунистического еврейства за «интеграцию в нацию, благоволящую рабочим». Понимая, насколько важным является привлечение под свои знамёна как можно большего количества людей, Салаши напрямую обращается к социальным маргиналам и простому народу, определяя себя как его часть. Это позиционирование в духе внесистемной оппозиции имело свои явные преимущества, давая возможность мобилизовать всех недовольных независимо от их социальной принадлежности: «Напротив, на основе своего политического внесистемного положения и исходя из массовой социальной базы движение “Скрещённые стрелы” должно было в нижних социальных слоях иметь характеристику “других” для власть имущих, несмотря на тот факт, что среди его руководящего состава могли находиться офицеры, крупные землевладельцы, люди свободных профессий»[259]. Регент Хорти, понимая, насколько опасной может быть для режима деятельность венгерского Гитлера, запретил ВНСП, а Салаши был схвачен. Именно в период пребывания в тюрьме он смог систематизировать свои взгляды, оформленные в идею хунгаризма: «В так называемом хунгаризме, который сам Салаши считал венгерским вариантом национал–социализма, он хотел соединить националистические, социалистические и христианские идеи»[260]. Государство должно было строиться на надклассовой основе, а плановая экономика позволяла бы органично встроить мелких сельских производителей в общую цепь производства, охрану и контроль над которой осуществляли бы армия и бюрократия. Базируясь на таких «бесконфликтных» началах, страна должна была двигаться в сторону процветающей Великой Венгрии, в которой, однако, не находилось места евреям, ведь над идеологией Салаши довлел крайний антисемитизм. Столь идеалистическая картина, имеющая мало общего с реальностью, даёт ясное представление об этом человеке. Как и его немецкий кумир, Салаши, вооружённый своей правоконсервативной идеологией, сделал немало для втягивания Венгерского королевства в войну на стороне стран–агрессоров и, возглавив в 1944 г. государство, с фанатичной преданностью служил идеям разрушения и порабощения.

Румыния: от заигрывания — к репрессиям против радикалов

В отличие от Венгрии в Румынии изначально сложились несколько иные условия для становления правоконсервативного режима. Королевство после Первой мировой войны приобрело значительные территории за участие в конфликте на стороне Антанты. Территория страны увеличилась более чем в два раза за счёт присоединения Бессарабии, Трансильвании, Добруджи, Северной Буковины и части Баната. Новая конституция, принятая в 1923 г., формально провозглашала равенство всех граждан, однако процесс интеграции новых земель был достаточно трудным. Реализованная на практике идея «Великой Румынии» сулила в будущем большое количество экономических проблем. 1920‑е гг. ознаменовались доминированием на политической арене двух премьер–министров: потомственного политика Ионела Брэтиану и героя войны маршала Александру Авереску. При последнем Румыния начала ориентироваться во внешней политике на фашистскую Италию, что не могло ни сказаться на идеологической составляющей государства. После смерти короля Фердинанда I и династических перипетий престол в 1930 г. занял Кароль II.

Националистические организации и партии появляются в Румынии уже в 1920‑х гг. Безусловно, у этого были свои внутренние предпосылки, но немаловажную роль сыграл и внешний фактор. В 1923 г., по свежим следам событий «похода на Рим» и прихода к власти Муссолини, появилась Национальная румынская фасция, ещё с 1910 г. существовала Национал–демократическая партия политика Александру Константина Кузы и историка Николае Йорги. Как раз у Кузы учился азам антисемитизма и национализма крупный теоретик и практик правого радикализма в Румынии Корнелиу Зеля Кодряну. Будучи ещё студентом, он в двадцатилетнем возрасте включился в борьбу с коммунизмом. Постепенно, участвуя в большом количестве политических акций, Кодряну становится известен в кругах ультраправых, набирает политический вес и в 1927 г. создаёт движение «Легион Архангела Михаила». Названия организации часто менялись, сам «капитан», как стали называть его сподвижники и рядовые активисты, не придавал этому особого значения. Так одно время «Легион» существовал в виде партии «Все для Отечества», но наибольшую популярность приобрела сформированная на его основе Железная гвардия.

Кодряну последовательно выступал против демократического государства, выдвигая в качестве идеала политического устройства режим вождистского типа, в основе которого лежит принцип «соглашения» — своего рода консенсус. Диктатуру он таковой не называл, указывая на единство воли и цели между народом и его лидером. Однако на деле единство воли и цели навязывалось народу его лидером, а слова о «соглашении» — лишь демагогическая уловка.

Тоталитарный характер движения в духе подчинения общей цели предполагал и процесс формирования нового человека — аскета, всецело преданного своему вождю, готового на все, вплоть до самопожертвования: «…Центральным элементом нашей программы является человек — преображение человека. Наш Легион мы представляем себе как школу жизни. Его первое название мистично: “Легион Михаила Архангела”. Когда этой школе удастся создать и распространить новый тип человека, обладающий качествами аскета, солдата, верующего и бойца, тогда Румыния получит того, кто способен придать ей новую форму, уничтожить самые корни еврейской идеи, вымести все, что осталось от старого мира.»[261] Черты средневекового ордена должны были придать движению и связь с церковью — традиционной опорой правых режимов. В отличие от национал–социалистической Германии, где присутствовал сильный языческий элемент, Кодряну отводил куда большую роль религии. Вера традиционно была сильна среди сельского населения, и этот фактор должен был играть значительную роль в деле привлечения под знамёна легиона румынского крестьянства. Важной основой духовной мобилизации был культ павших героев. Подобно прославлению убитого штурмовика Хорста Весселя, в рядах движения существовал специальный корпус Моца–Марин — по имени двух погибших в гражданской войне в Испании легионеров. Подобного рода пропаганда «войны как школы мужества», как показал историк Джордж Моссе, в основном была ориентирована на молодое поколение, в которой можно увидеть «простой и узнаваемый мостик от национализма предвоенного времени к национализму во время войны»[262].

Активная деятельность Кодряну с маршами, уличными стычками и даже террористическими акциями (например, убийство премьер–министра Иона Дуки, которое напоминает ликвидацию политика Вальтера Ратенау или Маттиаса Эрцбергера правыми радикалами в Германии в период формирования Веймарской республики) вызывала все большую озабоченность со стороны монархии. С помощью премьер- министра Октавиана Гоги был создано параллельное военизированное движение для того, чтобы перетянуть на свою сторону часть членов организации Кодряну и сочувствующих его политической линии. В идеологическом плане он открыто ориентировался на Третий рейх, что проявилось также в усилении пропаганды антисемитизма. Идеолог фашизма Эвола, увидев попытку нейтрализации радикализма, критиковал этот поворот во внутренней политике: «Учитывая, что националистическое движение набирало обороты, была предпринята попытка ликвидировать эту угрозу, предложив нации суррогатный национализм, нечто, что внешне подражает идеям и целям легионерства, но чему фактически, благодаря конкретным формам контроля, — навсегда суждено оставаться частью “другого мира”»[263]. Крайне правый теоретик и философ был прав в том, что никакой духовности с твёрдой идейной основой правого толка в этом новом эрзаце уже не было. Кодряну бравировал своим антисемитизмом: «Я был антисемитом уже с 1919-1920 гг. [.] Я бы сказал, что антисемитская борьба есть вопрос жизни и смерти для Румынии. Здесь все достигло точки, когда решение уже не является решением, если оно не радикально»[264]. Естественно, коммунизм и интернационализм он ассоциировал с «еврейским заговором».

Укрепление позиций Железной гвардии шло вразрез с амбициями короля Кароля II, который при поддержке армии установил 10 февраля 1938 г. в Румынии личную диктатуру. Этот шаг был обусловлен ещё и неспособностью правительства Октовиана Гоги взять ситуацию под контроль и навести порядок. В этих условиях «Легион» был объявлен фактически вне закона, начались преследования как рядовых членов, так и верхушки организации. Сам Кодряну был обвинён по нескольким статьям и получил 10 лет каторги, а при перемещении в тюрьму Желавы был убит. Это событие вызвало бурю негодования в рядах Железной гвардии, началась ответная волна террора, жертвой которого пал премьер–министр Арманд Кэлинеску. В тюрьмах было умерщвлено более 250 так или иначе связанных с «Легионом» лиц. Результат этого противостояния в лагере правых определялся несколькими факторами: Третий рейх фактически поддержал противников легионеров, в результате чего после отречения Кароля II власть перешла к «кондукэтору» генералу Иону Антонеску. Установившийся в результате этих событий в 1940 г. диктаторский режим привёл Румынию в лагерь стран–сателлитов Германии, что определило дальнейшую судьбу государства на последующие несколько лет.

«Контролируемый радикализм» по–болгарски

После окончания Первой мировой войны Болгария, также как и Венгрия, оказалась в лагере побеждённых государств. Подписанный 27 ноября 1919 г. Нейиский договор продемонстрировал всю тяжесть постигших страну неудач. Помимо огромных людских потерь и падения экономики от страны были отторгнуты значительные территории, она потеряла выход к Эгейскому морю. Одним из наиболее болезненных моментов стала передача Южной Добруджи Румынии, что не добавляло оптимизма в перспективу развития добрососедских отношений между странами.

На политической арене абсолютной доминантой в начале 1920‑х гг. был Болгарский земледельческий народный союз (БЗНС) и его глава Александр Стамболийский. Занимая пост премьер–министра с 1919 по 1923 г., он выступал с программой масштабных реформ в области сельского хозяйства, чем завоевал огромную популярность в обществе. Помимо этого, явный республиканский настрой политика, выражавшийся в активной антимонархической и антибуржуазной риторике, вызывал сочувствие в рядах части коммунистов, однако в целом левые негативно относилась к диктаторским амбициям Стамболийского. Царь Борис III довольно сдержанно реагировал на выпады харизматичного премьер–министра, но элита видела в диктатуре «оранжевого большевизма» определённую угрозу, поскольку «буржуазные партии были фактически отстранены от руля государственного управления, до крайности сократилось их представительство в парламенте; проводившаяся экономическая политика не щадила интересов крупного капитала»[265].

Военные круги — традиционная опора правых — в очередной раз вмешались во внутреннюю политику. 9 июня 1923 г. произошёл санкционированный офицерами политический переворот (царь был в курсе его подготовки) и убийство премьер–министра. Новый глава кабинета Александр Цанков, основатель правого движения Народный сговор и ярый антикоммунист, в качестве опоры своей власти видел деловые круги, интеллигенцию и армию. Но он стал во многом символической фигурой, а настоящая власть перешла к военным: «.В их руках оказались все основные министерства (внутренних дел и народного здравоохранения — генерал Иван Русев, иностранных дел и вероисповеданий — бывший адъютант царя полковник Христо Калфов, военного — генерал Иван Вылков). Но помимо официального правительства начал действовать конспиративный Конвент — некая высшая структура, состоявшая полностью из военных»[266].

Правительство Цанкова пыталось проводить надклассовую политику с целью популистскими мерами добиться симпатии различных слоёв населения, однако массовой поддержки режим не получил. В сентябре 1923 г. после выступления коммунистов премьер–министр пошёл на ужесточение политики в отношении левых. Были отменены все реформы правительства БЗНС, принят закон о защите государства, по которому запрещалась деятельность Болгарской коммунистической партии (БКП) и связанных с ней организаций, создающих нелегальные структуры и действующих революционными методами[267]. БКП ответила активизацией подпольной борьбы и организацией серии терактов, крупнейшим из которых стал взрыв в храме Святого воскресения 16 апреля 1925 г. Это повлекло за собой цепь событий, приведших к общему ухудшению внутриполитической ситуации, атмосфере правительственного произвола и дальнейшему смещению вектора правительственной идеологии вправо. Весь 1925 г. прошёл под знаком преследования политических противников и карательных акций. В этих условиях правящая верхушка раскололась на сторонников продолжения внутриполитического курса и представителей умеренного крыла, выступавших за отмену фактически военного положения и дальнейшее проведение реформ. Либеральный кабинет премьера Андрея Ляпчева смог на время стабилизировать ситуацию как внутри страны, так и на внешнеполитической арене (удалось даже добиться разрешения иметь собственные вооружённые силы). Однако разразившийся экономический кризис стал новым вызовом для страны.

Перманентная нестабильность, сильные позиции военных в политическом руководстве стали катализатором роста симпатий к практикам авторитарных движений в других европейских странах, особенно Италии и Германии. В Восточной Европе появились праворадикальные (профашистские, националистические) организации, основным требованием которых является наведение порядка и ликвидация демократических элементов управления страной. В 1927 г. на болгарской политической сцене появляется движение «Звено», состоящее преимущественно из военных и ставящее целью установление диктатуры в стране: «Находясь под влиянием идеологии фашистской партии Муссолини и авторитарных организаций Испании, Португалии и др., “звенари” считали, что только сильная государственная власть, сосредоточенная в руках компетентной внепартийной политической элиты, могла реализовать национальные интересы»[268]. Бывший премьер–министр Цанков также создал правоконсервативную организацию Национально–социальное движение (НСД), которая стала ещё более массовой, чем предшествовавший ей Народный сговор. Внутриполитическая ситуация, однако, продолжала ухудшаться, и 19 мая 1934 г. произошёл очередной государственный переворот, а правительство возглавил Кимон Георгиев — лидер группировки «Звено». Режим «19 мая» был фактически правой диктатурой со всеми присущими ей элементами: ликвидацией многопартийности, подавлением гражданских прав и свобод, управлением страной на основе экстренных указов. Поначалу воспринятый с воодушевлением, он не имел твёрдой социальной опоры, ведь диктатура не предполагает демократических процедур. Царь Борис III, поддержанный частью офицерства, смог путём политических закулисных манипуляций добиться ослабления правящей группировки и смены премьер–министра. Проведя чистки в рядах Военного совета, он ликвидировал угрозы и справа. Усиление позиций монарха, который выступал в роли надпартийной, общенациональной фигуры, смогло стать своего рода общественным компромиссом. Таким образом, с 1935 г. в стране установился авторитарный режим личной власти царя Бориса III, который оказался прагматичным политиком, сумевшим успешно лавировать между различными политическими силами.

Первая Словацкая республика: «государственность», полученная из рук Гитлера

Пример Словакии интересен по нескольким причинам. В отличие от Венгрии, Румынии и Болгарии это государство получило независимость сравнительно поздно, что отразилось на специфике формирования правой идеологии, важным элементом которой была борьба за обретение независимости. Наиболее образованной частью населения страны было духовенство, что и определило активную степень участия этой социальной группы в политической жизни. Клерикализм и опора на консервативные ценности стали отличительной чертой Словацкой национальной партии (СНП), которая была основана в 1861 г. Всю 2‑ю половину XIX и начала ХХ вв. эта организация выступала за расширение автономии региона и, в отдалённой перспективе, обретение независимости. Велась пропаганда против мадьяризации.

В 1905 г. была образована СНП. У её руля находились интеллектуалы и священники, которые в качестве основной её задачи видели противостояние мадьяризации и пробуждение народных сил для обретения независимости. Партия, таким образом, отстаивала интересы всего народа, а не опиралась на какую–то отдельную социальную категорию граждан. Антисемитизм, критика как капиталистического строя, так и левых идей (партии был присущ в силу статуса её «отцов–основателей» крайний клерикализм) вполне укладывались в логику идеи особого пути, на деле сближавшей словацкий вариант с европейским фашизмом и нацизмом, но реализованный в более мягкой форме. Вождизм стал неотъемлемой частью партийной практики в силу сложившегося культа личности Андрея Глинки, основателя и фактического лидера организации с 1923 по 1938 г. Собственно, имя лидера было в 1925 г. закреплено и в названии — Глинкова словацкая народная партия (ГСНП), чего не наблюдалось даже в нацистской Германии, где поклонение Гитлеру приобрело с середины 1930‑х гг. небывалые масштабы.

После поражения Австро–Венгрии в Первой мировой войне и распада многонационального государства ГСНП взяла курс на отделение от Венгрии и присоединение к Чехии, которая точно так же прошла путь от требований автономии до установления независимости. Вхождение в состав Чехословакии не решало проблемы создания собственного государства, и сепаратистские настроения со временем стали расти.

Борьба «глинковцев» против чехословакизма (примата чешского «старшего брата», бюрократической косности, жёсткой языковой политики и других явлений первой Чехословацкой республики) проходила на фоне кардинальных идеологических сдвигов в послевоенной Европе. Победное шествие по многим европейским странам ультраправых движений стало ориентиром и для идеологов словацкого национализма. Подражая тактике Муссолини, один из ведущих деятелей ГСНП Войтех Тука создал в 1923 г. организацию «Родобрана». Он предполагал, что она станет словацким эквивалентом итальянских фашистских «чернорубашечников», которых Муссолини незадолго до этого использовал для захвата власти в Италии[269]. «Родобрана» выступала в роли партийной гвардии, для защиты во время митингов, участия в уличных столкновениях и пр. Её участники имели одинаковую форму (чёрные рубашки, как и в Италии), чёткую военизированную иерархическую структуру и должны были доказывать постоянным посещением церкви свою приверженность католицизму. Агрессивный характер организации и копирование итальянского опыта не могло не волновать власти, и в 1929 г. организация была запрещена. Но разразившийся экономический кризис, ускоривший процессы радикализации настроений в массах и упрочение позиций ультраправых, сделал организацию слишком популярной: «Реагируя на все это, молодое поколение словацких националистов, состоявших в ГСНП, основало внутри партии новую группу, выразителем взглядов которой 98

стал издаваемый с 1933 г. журнал “Наступ”»[270]. Члены этого радикального крыла считали, что добиться независимости Словакии невозможно в рамках существующей политической системы и только диктатура их партии, представляющей якобы весь словацкий народ, способна реализовать идею создания независимого государства. После прихода к власти в Германии Гитлера усилилась антибольшевистская, антисемитская риторика ультраправых словацких политиков, в числе которых начал выделяться будущий глава государства Йозеф Тисо. Активизация внешней политики Третьего рейха и смерть многолетнего лидера движения Глинки привели к расколу ГСНП. Была сформирована новая военизированная организация — Глинкова гвардия (подчёркивая преемственность политики и одновременно отдавая дань памяти, подобно культу павших героев). По сути — это был тот же вариант «Родобраны», но более радикальный. Она «имела свою форму, свои приветствия, своих национальных, региональных и местных командиров, собственные источники доходов, газету и своё собственное видение того, как Словакия должна развиваться, следуя краткому слогану “Словакия для словаков” и согласно убеждению, что врагами словаков являются “евреи, чехи и марксисты”»[271].

Связи ГСНП с немецкими нацистами становились более тесными по мере приближения к подписанию Мюнхенского договора, и словацкие националисты надеялись добиться независимости благодаря открытой симпатии режиму Гитлера. После того как пражское правительство перед лицом нацистской агрессии уступило автономистским планам министра и нового главы партии Тисо, в словацкой части государства стал оформляться диктаторский режим. В марте 1939 г. Тисо осуществил выход из состава единой Чехословакии, дабы Словакия не стала жертвой аннексионистских притязаний Германии и других более крупных соседей. Однако новорождённая первая Словацкая республика не имела собственного золотого запаса, а устоявшиеся экономические связи ставили её зависимость от имперского протектората Богемии и Моравии (как стала называться Чехия под нацистской оккупацией). Формально будучи независимой с демократической формой правления (как декларировалось конституцией), Словакия превратилась в марионеточное государство, внешнюю и внутреннюю политику которого определяла нацистская Германия, а Тисо стал верным помощником Гитлера в деле службы единым планам стран агрессоров.

* * *
Как видим, идеи правого радикализма в постверсальской Европе объединили ряд консервативных идеологий, антисемитизм и антикоммунизм, религиозный фундаментализм и языческие практики с целью националистического и военного реванша.

Установления праворадикальных режимов в восточноевропейских странах (равно как в Италии и Германии) были обусловлены как внутренней нестабильностью и социально–экономическими проблемами вследствие Первой мировой войны, так и желанием политических и экономических элит удержать власть. При этом жупел «мировой революции» активно использовался для оправдания насилия против любой левой — а затем и вообще — оппозиции[272]. Как заметил по этому поводу католический пастор и бывший узник концлагеря Дахау Мартин Нимёлер: «Когда нацисты хватали коммунистов, я молчал: я не был коммунистом. Когда они сажали социал–демократов, я молчал: я не был социал–демократом. Когда они хватали профсоюзных активистов, я молчал: я не был членом профсоюза. Когда они пришли за мной — уже некому было заступиться за меня».

Вслед за фашистским в Италии и нацистским в Германии режимами угрозу «большевизации» использовали националистические движения в других странах. После Первой мировой войны эти страны не смогли сформировать устойчивые демократические системы. После распада Австро–Венгрии вновь образованные государства столкнулись с большим количеством проблем: границами, проведёнными без учёта зон компактного проживания тех или иных народностей, падением экономики как последствия недавнего мирового противостояния, а также связанными с этим социально–экономическими проблемами. Принадлежность к Тройственному союзу возложила на страны, в случае с Венгрией и Болгарией, ещё и дополнительный груз в виде репарационных выплат. Тем самым были посеяны семена реваншизма, желания пересмотреть положения мирных договоров с апелляцией к великому прошлому своих народов. Крушение надежд и трудности послевоенного восстановления делали страны Центральной и Восточной Европы бурлящим политическим котлом.

Классические консервативные круги с опорой на дворянство, высший офицерский состав, крупные представители капитала и сановников уступили в политике место популистским силам, которые умели доносить свои трактовки консервативных теорий до широких масс. В этом смысле XX в. как «век масс» в полном смысле слова реализовался в оформлении социальной базы авторитарных движений. Благодаря социально–экономическим изменениям, росту образованности, урбанизации и Первой мировой войне большие массы людей все активнее стали вовлекаться в общественно–политическую и идейную жизнь. Не имея достаточно продолжительной демократической традиции, публика легко поддавалась искушению примитивными лозунгами и обещаниями быстрого восстановления величия страны.

Немаловажным фактором была многолетняя милитаризация сознания, которая способствовала активному вовлечению в политику демобилизованных солдат, высшего и среднего офицерства и генералитета. Практически всех диктаторов и националистических лидеров 1920 — 1930‑х гг. отличало наличие военного опыта. Они активно пропагандировали и реализовывали на практике мобилизационные технологии в рамках идеологии «особого пути». На деле же их попытки достичь процветания за счёт третьей стороны (в частности — за счёт Советского Союза) привели к формированию блока стран агрессоров, ввергших мир в ещё более страшную Вторую мировую войну.

Анализ становления фашистских и праворадикальных режимов в 1920-1930‑е гг. в Европе приводит и к ещё одному серьёзному выводу. Сегодняшние «популистские» лозунги в Европе отнюдь не новы. Они представляют собой актуализированные на современные проблемы посылы праворадикалов вековой давности: «наведение порядка», ликвидация демократических элементов управления страной, клерикализм, опора на «консервативные ценности». «Словакия для словаков» в разных национальных вариантах. В предыдущий раз такие посылы привели к мировой войне. Удастся ли обуздать праворадикалов сегодня?

ПРИБАЛТИКА-1939: ПАКТЫ С ГИТЛЕРОМ

Владимир Симиндей

Влияние Мюнхенского сговора и раздела Чехословакии на ситуацию в Прибалтике носило драматический характер и повлекло за собой суровые последствия, включая вовлечение Литвы, Латвии и Эстонии в пакты с нацистской Германией. Взрывное усиление германского фактора в Европе актуализировало «немецкий вопрос» в Прибалтике: положение балто–немецких меньшинств и статус Мемельланда (Клайпедского края) в Литве. Эта страна в 1938 — начале 1939 г. оказалась под мощным перекрёстным давлением. Польша ещё до соучастия в разделе Чехословакии использовала международный кризис, чтобы принудить Литву к установлению дипломатических отношений, отказу от категорического неприятия оккупации Виленского края в 1920 г. и дистанцированию от СССР (ультиматум от 17 марта 1938 г.). А ведь именно Литва в межвоенный период выполняла миротворческую роль бреши в «санитарном кордоне» против СССР, не участвуя в польских комбинациях и опасаясь германского реваншизма. Затем Германия, использовав свой опыт по расчленению Чехословакии и попустительства со стороны Великобритании и Франции, 22 марта 1939 г. (спустя неделю после введения германских войск в Прагу) заставила литовское руководство подписать в Берлине Договор о передаче Мемельланда Германии. Литва оказалась в шаге от статуса германского протектората.

Советское руководство в целом было осведомлено о политических раскладах и симпатиях в прибалтийской верхушке, получая характеристики действующих лиц не только от полпредства в Риге, но и по линии разведки. Так, достоянием ГУГБ НКВД СССР стал доклад чехословацкого посла в Риге Павла Берачека в МИД ЧСР от 21 сентября 1938 г. по вопросу об отношении Латвии и других прибалтийских стран к вероятному советско–германскому конфликту и мировой войне. В нем были проанализированы противоречивые настроения в окружении латвийского диктатора Карлиса Улманиса и приведена нелестная характеристика латвийского диктатора, данная французским послом в Риге Жана Трипье: «Он реагирует на все как немец. Когда он сталкивается с силой, он пресмыкается, когда чувствует себя более уверенным, становится наглее». В этом докладе также был представлен вывод: «Со своей стороны считаю, что окончательное решение Латвии — зависело бы от первоначальных успехов той или иной стороны, но все же предполагаю, что в случае столкновения русских и немецких войск на территории Латвии латыши, пожалуй, решили бы стать на советскую сторону, учитывая симпатию большинства народа. [.] Что касается президента Улманиса, то он не мог бы противопоставить себя крестьянству и в этом случае, вероятнее всего, пошёл бы вместе с армией и аграрниками против немцев. Другое дело, если англо–французская комбинация проявила бы свою военную беспомощность и неподготовленность, а немцы имели бы молниеносные успехи вначале»[273]. Как известно, мрачный прогноз пражского дипломата относительно положения западных союзников в первые годы войны оправдался.

Последовательное укрепление германского влияния в Прибалтике, а также крушение проектов коллективной безопасности вызывали в Кремле серьёзное беспокойство. Ещё в 1936 г. руководитель Советского государства Иосиф Сталин публично выразил обеспокоенность в связи с возможностью сдачи прибалтийскими странами «границы в кредит» для агрессии против СССР[274]. Маркёром перехода под крыло германского орла стало выдвижение Берлином в 1938 г. под предлогом «воспитания прессы в духе нейтралитета» требований к странам Прибалтики навести «арийский порядок» в печатных изданиях, убрав евреев из состава корреспондентов за рубежом, редакционного руководства, а также из числа владельцев газет. Официальная Рига вскоре согласилась с антисемитскими претензиями нацистов в отношении издательского бизнеса и журналистики, устроив «чистку» в ведущих изданиях. Таковая была произведена, в частности, в латышских газетах «Свободная земля» (Briva zeme) и «Последние новости» (Jaunakas zinas), а также в русскоязычном издании «Сегодня».

Другой иллюстрацией подчинения германской воле прибалтийской дипломатии стала ситуация с отказом от автоматического применения Эстонией, Латвией и Литвой статьи 16 Статута Лиги Наций, позволявшей, среди прочего, транзит советской военной силы по их территории, акватории и воздушному пространству для борьбы с агрессором в случае нападения на Чехословакию. Берлин при поддержке Таллина сумел надавить на Ригу и Каунас, выступив с угрожающей позицией: руководство рейха «не считает нейтральными страны, допускающие проход иностранных войск через их территории»[275]. В результате 19 сентября 1938 г. Эстония и Латвия, а 22 сентября — Литва заявили о необязательности применения статьи 16, приняв тем самым и германское толкование «нейтралитета» (законы о котором в срочном порядке прибалтами были разработаны, утверждены и объявлены)[276].

В обстоятельствах, когда Запад настойчиво желал перенацелить агрессию Гитлера на Восток (что показали Мюнхенский сговор 1938 г. и раздел Чехословакии, все попытки выстроить единый фронт против нацистов не увенчались успехом, а Москва опасалась военного нападения не только со стороны Германии, но и Великобритании с Францией, при возможном участии Польши и Румынии в той или иной конфигурации союзников), — в этих обстоятельствах доверие к Эстонии, Латвии и Литве как политически устойчивому и в военном плане состоятельному союзнику или нейтралу улетучивалось у всех заинтересованных сторон, включая СССР. На фоне затухания геополитического интереса к Балтийскому региону у Великобритании[277] и Франции официальные Таллин и Рига стали в несколько большей мере прислушиваться к мнению Москвы, но предприняли отчаянную попытку заискивания перед Адольфом Гитлером.

Так или иначе, прогерманский крен во внешней политике Эстонии, Латвии и Литвы после Мюнхенского сговора и цепочки последовавших событий неоспорим. Эстонский историк Магнус Ильмярв даёт объяснение ориентации прибалтийских правительств на нацистский рейх: «К 1939 г. в условиях международного кризиса в Европе Латвия и Литва, следуя за эстонским примером поиска убежища под прикрытием риторики нейтралитета, также стали придерживаться внешнеполитической ориентации, которая в наименьшей степени служила национальным интересам этих стран. Мотивируя это страхом ликвидации частной собственности большевистским Советским Союзом, правительства Эстонии, Латвии и Литвы возложили все свои надежды на нацистскую Германию как наиболее мощного оппонента большевизма»[278]. Немецкий дипломат, руководитель VI (скандинавского) реферата Политического отдела МИД Германии Вернер фон Грундхер цу Альтенхан унд Вейхерхаус 6 июня 1939 г. в своей служебной записке, подчеркнув, что Берлин и Таллин связывают дружеские отношения даже в военной сфере, указывал на источник прогерманского «вдохновения» и латвийской дипломатии: «Под влиянием возросшей мощи Великой Германии примерно год назад Латвия также изменила своё отношение к Германии и сегодня проводит настоящую политику нейтралитета»[279].

Скупая встречная лесть в адрес эстонской и латвийской дипломатий (за их выверенный с Берлином антисоветский «общий знаменатель») имела и оборотную сторону в отношении литовских соседей Германии — шантаж. 20 марта 1939 г. Германия потребовала от Литвы передать ей Клайпеду (Мемель) с прилегающей территорией. Шантаж увенчался успехом: 22 марта в Берлине министр иностранных дел Литвы Юозас Урбшис подписал Договор между Литовской республикой и Германским рейхом, предусматривавший передачу Клайпедского края Германии, немедленную эвакуацию из него литовских военных и полицейских сил и принятие на себя обязательств «не использовать друг против друга силу и не поддерживать третью сторону в её попытках использовать силу против любой из сторон». Захват Клайпеды сопровождался демонстрацией военно–морской мощи Германии; Гитлер на линкоре «Дойчланд» отправился из Свинемюнде в Мемель, чтобы лично с триумфом посетить отнятый у Литвы город. Правительства Великобритании и Франции не оказали противодействия Берлину, хотя и относились к числу участников подписанной в 1924 г. в Париже конвенции, признававшей Клайпедский край составной частью Литвы[280].

Обстоятельства подготовки, подписания и вступления в силу пактов Латвии и Эстонии с нацистской Германией, относящиеся к периоду весны- лета 1939 г. — кульминации сближения Латвии, как и Эстонии, с Третьим рейхом, включают в себя вереницу различных событий и их интерпретаций теми или иными акторами предвоенной внешней политики. Мюнхенский сговор 1938 г. и раздел Чехословакии, ультимативная политика Польши и агрессивные действия Германии в отношении Литвы, почти весь межвоенный период считавшейся брешью в «санитарном кордоне» против СССР, неудачи в попытках выстроить единый фронт против нацистов, искавших комбинации для похода на СССР, в значительной степени — за ресурсами Украины и Кавказа. На фоне затухания геополитического интереса к Балтийскому региону у Великобритании[281] и Франции (называвшееся в дипломатических кругах иной раз и просто «дезертирством») официальные Рига и Таллин стали несколько более внимательно прислушиваться к мнению Москвы, но по–прежнему недооценивали тотальность экспансионистских притязаний Гитлера и предпочли подыграть Берлину из–за своих антисоветских страхов, а также желания заручиться немецкой поддержкой декларативного «абсолютного нейтралитета», вскоре оказавшейся эфемерной. Разве обманывал амбициозный глава МИД Латвии Вильгельм Мунтерс руководителя германского внешнеполитического ведомства Иоахима фон Риббентропа, утверждая: дислокация латвийской армии свидетельствует, что «мы вообще никогда в военном отношении не ориентировались иначе, как только против Востока»?[282]

Оккупация Германией «остальной» Чехословакии 14—15 марта 1939 г. не стала «ледяным душем» и не привела к принятию официальной Ригой советского покровительства независимости Латвии. В предупреждениях из Москвы о недопустимости сближения с Германией зазвучали жёсткие нотки, которые рассчитывавшими на свои таланты и везение Мунтерсом и его эстонским коллегой министром иностранных дел Карлом Сельтером были определённо замечены, но проигнорированы и лишь подхлестнули попытку встроиться в фарватер германской политики при некотором отдалении от Великобритании и стремительно терявшей международный престиж Франции. Так или иначе, прогерманский крен во внешней политике Латвии и Эстонии весной–летом 1939‑го неоспорим. Эстонский историк Ильмярв даёт такое объяснение ориентации прибалтийских правительств на нацистский рейх: «К 1939 г. в условиях международного кризиса в Европе Латвия и Литва, следуя за эстонским примером поиска убежища под прикрытием риторики нейтралитета, также стали придерживаться внешнеполитической ориентации, которая в наименьшей степени служила национальным интересам этих стран. Мотивируя это страхом ликвидации частной собственности большевистским Советским Союзом, правительства Эстонии, Латвии и Литвы возложили все свои надежды на нацистскую Германию как наиболее мощного оппонента большевизма»[283].

20 апреля 1939 г. в торжествах, посвящённых 50-летию Гитлера, в числе довольно узкого и пёстрого круга почётных гостей из–за рубежа приняли участие начальник Генштаба эстонской армии генерал Николай Реэк, начальник штаба латвийской армии Мартиньш Хартманис, а также латвийский генерал Оскарс Данкерс, получившие протокольные награды из рук фюрера. В кулуарах обсуждались варианты закрепления отношений между странами. Чтобы приступить к срочной разработке соглашений на своих условиях, Берлин воспользовался как пропагандистским поводом апрельским письмом президента США Франклина Делано Рузвельта к итальянскому дуче Бенито Муссолини и германскому фюреру, в котором тот тактически проигрышно предложил им предоставить ряду стран, включая Латвию и Эстонию, гарантии безопасности.

В качестве «пряника» Риббентроп согласился не связывать готовящийся договор с проблемой положения балтийских немцев, расширить торгово–экономическое сотрудничество и предоставить латышам доступ к закупкам современного германского вооружения — с расчётом на привязку латвийской армии к немецким технологиям и их возможное использование в восточном направлении. В ответ латвийское руководство подчёркивало и без того очевидную ненаправленность военно–политического союза с Эстонией против Третьего рейха, а также организовало 22 мая помпезное празднование 20-летия «освобождения Риги от большевиков» (взятия с боями Риги штурмом и изгнания из столицы правительства Советской Латвии во главе с Петером Стучкой) с участием внушительной делегации из Германии. Конечно, нацисты желали ещё большего своего участия в этом политическом действе, но таковое возбудило бы вал просоветских настроений в народе, вносило бы дополнительный диссонанс в геополитические предпочтения правящих национал- бюрократических кругов и широких слоёв населения, как и в соседней Эстонии. Латвийский политик и публицист Маврик Вульфсон отмечал в этой связи: «По существу, это был вызов не только большинству антигермански настроенного населения Латвии, но и западным союзникам»[284]. Добавим к этому, что и Советскому Союзу — в первую очередь.

Наконец 7 июня 1939 г. в Берлине в торжественной обстановке Мунтерс и Риббентроп вместе с эстонским министром иностранных дел Сельтером подписали пакты о ненападении на 10 лет, с автоматическим продлением ещё на 10 лет, если договоры не расторгались за год до установленного срока. Помимо обязательств сторон не воевать и не использовать силу в двусторонних отношениях, Рига и Таллин отказывались от каких–либо англо–франко–советских гарантий, что не фиксировалось в тексте, но было с практической точки зрения весьма ценным дипломатическим трофеем для Берлина. Латвийскую и эстонскую делегации ждал радушный приём с участием рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера и начальника штаба Штурмовых отрядов (СА) Виктора Лютце, осмотр нацистских учебных заведений.

Надо заметить, что западная пресса встретила заключение этих договоров весьма прохладно, а то и негативно, отмечая не только усиление зависимости Латвии и Эстонии от Германии, но и эвентуальную направленность пактов против СССР.

Правительство Улманиса, за упразднением в стране после госпереворота 15 мая 1934 г. парламента, само ратифицировало пакт 21 июня 1939 г., опубликовав его в печатном официозе «Правительственный вестник» (Valdibas Vestnesis) 28 июня сразу на двух языках: государственном латышском и немецком. Пакт Мунтерса–Риббентропа вступил в силу 24 июля 1939 г. после того, как в Берлине состоялся обмен ратификационными грамотами. По схожему сценарию шла имплементация пакта с Гитлером и в Эстонии. До подписания советско–германского договора о ненападении и секретного протокола к нему оставался ровно месяц.

Распространившиеся в дипломатических кругах ещё на этапе подготовки договоров слухи о секретных положениях или негласных условиях их подписания активно опровергались как Германией, так и прибалтийскими подписантами, понимавшими, что «русские возьмут наш договор с немцами “под лупу”»[285]. Информацией о, по меньшей мере, политической асимметричности в немецких предложениях Риге и Таллину (по сравнению с советскими предложениями и положениями уже существовавшей договорно–правовой базы этих двух стран с Советским Союзом) обладали и в Москве, подозревая при этом худшее. В Москве помнили о «смятом» Польшей и Германией политическом курсе Литвы, неустанно пытаясь заручиться поддержкой властей Латвии и Эстонии на коллективно–перекрёстные гарантии их нейтралитета великими державами. Некоторые подробности этой осведомлённости и активности можно найти в отчёте посланника Латвии в Великобритании Карлиса Зариньша Мунтерсу о беседе с полпредом СССР в Великобритании Иваном Майским, где отмечается: «Майский мне далее сказал — ему совершенно ясно, что у Балтийских государств не было бы причин отклонять предложение Германии договора о ненападении, но по его информации германский проект отличается от российского существенной клаузулой. По российскому проекту договор о ненападении теряет свою силу автоматически, если одно договаривающееся государство нападает на какое–то иное государство. В немецком договоре подобной клаузулы нет. То есть если Германия напала бы на какого–то соседа Латвии, то все же договор о ненападении между Латвией и Германией остался бы в силе»[286].

Тревожило официальные Ригу и Таллин также эвентуальное негативное отношение Лондона к фактическому втягиванию их в орбиту Берлина, хотя и сама британская дипломатия уже дала заметный крен к самоустранению от решающего влияния на событийный ряд в Прибалтике. В ответ на довольно вялое, но едва завуалированное неудовольствие Великобритании, выраженное в меморандуме британского посольства в Риге от 12 мая 1939 г., тотчас последовало уверение Мунтерса в том, что «заключение договора о ненападении не связано условиями». Уже после Второй мировой войны убийственно точную характеристику сути происходившего тогда дал пребывавший в жёсткой оппозиции к политике умиротворения нацистской Германии британский лидер Уинстон Черчилль: «Эстония и Латвия подписали с Германией пакты о ненападении. Таким образом, Гитлеру удалось без труда проникнуть вглубь слабой обороны запоздалой и нерешительной коалиции, направленной против него»[287].

Несмотря на то, что в архивных фондах не найдено каких–либо подписанных сторонами особых приложений военно–политического характера к договорам о ненападении от 7 июня 1939 г., в Федеральном архиве Германии отложился документ, который содержит прямое указание на секретный протокол («секретную клаузулу»)[288] к этим договорам и раскрывает его положения. 8 июня 1939 г., то есть спустя день после подписания «пакта Мунтерса–Риббентропа» и «пакта Сельтера–Риббентропа», высокопоставленный сотрудник пропагандистской Службы немецких новостей для зарубежья Георг Дертингер, тесно взаимодействовавший с разведкой Риббентропа DIS III, писал в своём информационном отчёте № 55:

«Эстония и Латвия помимо опубликованного договора о ненападении договорились с нами и ещё об одной секретной клаузуле. Последняя обязывает оба государства принять, с согласия Германии и при консультациях с германской стороной, все необходимые меры военной безопасности по отношению к Советской России. Оба государства признают, что опасность нападения для них существует только со стороны Советской России и что здравомыслящая реализация их политики нейтралитета требует развёртывания всех оборонительных сил против этой опасности. Германия будет оказывать им помощь в той мере, насколько они сами не в состоянии это сделать»[289].

В научный оборот на немецком языке субстантивную часть этого источника ввёл германский историк, профессор Рольф Аманн в 1988 г. в своей монографии о 15 межвоенных пактах о ненападении[290], находя все основания полагать, «что по крайней мере ядро утверждения Дертингера было правильным»[291]. Пристальное внимание обращал на «меморандум Дертингера» и эстонский историк Ильмярв, автор фундаментального труда «Безмолвная капитуляция. Внешняя политика Эстонии, Латвии и Литвы между двумя войнами и утрата независимости…»[292]

Вопрос о секретных договорённостях (условиях, клаузулах, протоколах), сопровождавших письменно или устно заключение пактов Мунтерса–Риббентропа и Сельтера–Риббентропа, тем не менее, остаётся в числе «острых» историографических вопросов по тематике предвоенных пактов Риббентропа. Как, собственно, и проблема адекватной и максимально точной интерпретации (без)вольного соучастия Риги и Таллина в германском дипломатическом наступлении весны–лета 1939 г., полуизоляции Польши, откладывании оккупации Германией Прибалтики взамен за создание в регионе «задела на будущее» для борьбы с Советским Союзом — если бы Берлину не удалось договориться со Сталиным, а переговоры Москвы, Лондона и Парижа, наоборот, увенчались бы хоть сколь–нибудь заметным успехом.

ПОЛИТИЧЕСКИЙ КРИЗИС 1939 г. И ФИНЛЯНДИЯ

Владимир Барышников

Советско–финляндские отношения в начале 1939 г.

Начало 1939 г. характеризовалась тем, что международная ситуация в Балтийском регионе в связи с быстро усиливающейся агрессивностью Германии стала стремительно обостряться. Европа оказалась на пороге политического кризиса. По дипломатическим каналам в Москву поступали тревожные сведения. В частности, отмечалось, что даже Эстония готова пойти на заключение с Германией секретного соглашения о пропуске войск вермахта через свою территорию к границе с СССР. По данным, которые имелись у наркома иностранных дел СССР Максима Литвинова, Польша тоже не стала бы возражать против выдвижения немецких вооружённых сил к советским рубежам через Прибалтику и Финляндию[293]. Вся эта информация, несомненно, была связана с подписанным ранее Мюнхенским договором, но и нуждалась в подтверждении.

В свою очередь, от своего посланника в Москве Арнно Сакри Ирье- Коскинена Министерство иностранных дел Финляндии имело информацию о том, что действия Германии в Прибалтике и планы Берлина в отношении Польши[294] вызывают тревогу в СССР. Примечательно, что тогда же представитель Финляндии в Лиге Наций чётко доносил о происходившей переброске значительного количества немецких войск с запада на восток[295]. Очевидно, что в Москве существовали подозрения относительно того, каковы реальные немецко–финляндские связи[296] и возможности Германии в использовании финской территории для нападения на СССР.

В складывающейся ситуации очевидно, что советскому руководству требовалось без промедления начать переговоры с руководством Финляндии[297]. В СССР прежде всего вызывала беспокойство уязвимость морских коммуникаций на Балтийском море. В Москве существовала надежда на возможность аренды четырёх небольших островов в Финском заливе[298]. Их можно было использовать «в качестве наблюдательных пунктов», чтобы контролировать «морской путь на Ленинград»[299]. С этой целью советское руководство решило начать с Финляндией новый раунд секретных переговоров. В Хельсинки был направлен опытный дипломат Борис Штейн[300], задание которому дал лично Иосиф Сталин[301].

Начало политического кризиса в Европе и тайные советско–финляндские переговоры

11 марта 1939 г. между Штейном и министром иностранных дел Эльясом Эркко в Хельсинки начались тайные переговоры. Несмотря на конфиденциальность, глава финского МИДа сразу же проинформировал о них посланника Германии в Хельсинки Виперта фон Блюхера. Таким образом, о переговорах очень быстро узнали в той стране, против которой они велись. В ответ на полученную информацию Блюхер не замедлил «предостеречь» Эркко от принятия какого–либо советского предложения, подчеркнув, что «оккупация русскими этих островов в мирное время будет означать военный контроль над Финляндией» [302].

Очень важным фоном в ходе начавшихся переговоров оказалось то, что именно в это время, 15 марта, Германия, нарушив Мюнхенское соглашение, подчинила себе всю Чехословакию. Более того, немецкие требования территориального характера сразу же распространились на Польшу и Литву. Причём Литва быстро уступила. Уже 22 марта Германии удалось присоединить крупнейший литовский портовый город Мемель (Клайпеду), что позволило рейху «твёрдо стать на ноги также в Прибалтике»[303]. Иными словами, стала очевидной явная тенденция к усилению германского влияния именно в приближённом к границам СССР Балтийском регионе. Об этом же доносили в Москву из советского полпредства в Берлине, указывая, что для Германии Балтийский регион становится на одно из первых мест среди территорий, на которые она претендует. Финляндии же, как тогда сообщалось, вообще отводилась роль особого плацдарма[304].

Естественно, не могли этого не замечать и в Хельсинки. Более того, Штейн даже стал невольным свидетелем того, как реагировал финский министр иностранных дел на факт нарушения Германией Мюнхенского соглашения. В своём донесении в Москву Штейн сообщил, что 15 марта в момент его переговоров вдруг позвонил телефон. Эркко передали тревожную информацию, что германские войска вступили в Прагу. «Я, — писал Штейн, — воспользовался этим известием для того, чтобы ещё раз подчеркнуть, что нейтралитет не может спасти малые государства от вожделений агрессора». Именно тогда, в ходе беседы, Эркко наконец дал понять, что позицию Финляндии в отношении советского предложения об островах нельзя трактовать в том смысле, что финское правительство «не готово войти в переговоры по вопросу о безопасности»[305]. Таким образом, нарушение Германией Мюнхенского соглашения могло создать более благоприятные перспективы для продолжения советско–финляндских переговоров. Об этом Штейн и доложил в Москву. Но такое впечатление оказалось обманчивым. Судя по всему, в финском руководстве не было единства. Как оптимистически передавал в рейх Блюхер, «в эти критические дни Э. Эркко явно размежевался с Россией, а также в известной мере с Великобританией, и в результате ему приходится теперь испытывать сильное противодействие со стороны своих коллег в кабинете»[306].

Нарушение Германией Мюнхенского соглашения явно усложняло финскую официальную позицию. Об этом можно было судить уже 20 марта, когда посланник Ирье–Коскинен, встретившись с Литвиновым, сообщил, что Финляндия выступает против возможности «вести переговоры по обмену территориями» и готова только «продолжать обсуждение вопроса, касающегося безопасности и проблемы гарантий»[307].

В свою очередь, Эркко в беседе с Блюхером 22 марта заверил, что будет «категорически проводить свою линию, отражающую нейтральный курс страны»[308]. О том, что имелось в виду, стало ясно спустя четыре дня. 24 марта Эркко торжественно заявил Штейну о финском решении дать Советскому Союзу письменную гарантию защищать свою территорию от любой агрессии и «не заключать никаких соглашений, которые могли бы нарушить нейтралитет Финляндии». Кроме того, допускалась возможность передачи Советскому Союзу двух островов вместо четырех[309]. Это заявление, однако, не могло быть свидетельством того, что финский министр иностранных дел полностью воспринимал советские доводы. Более того, он высказал мнение, что следует уже перейти к формальной системе переговоров и свести начавшееся обсуждение в русло простого «обмена нотами»[310].

Позиция Финляндии явно не могла устроить советское руководство, которое добивалось того, чтобы обеспечить морскую оборону подступов к Ленинграду. За ходом советско–финляндских переговоров зорко следил Сталин, которого о них регулярно информировал Литвинов. В это время нарком иностранных дел СССР конкретно сообщил: «По–видимому, финны на уступки нам в той или иной форме интересующих нас островов не пойдут» и вряд ли «предложат нам что–либо нас удовлетворяющее»[311].

В итоге встречи представителей двух стран становились совершенно бесплодными. Об этом 24 марта Литвинову чётко доложил Штейн[312]. Он указал, что «последние разговоры с Эркко, а равно и с другими членами кабинета убедили меня, что дальнейшее продолжение переговоров бесполезно» [313].

Тогда же в финской печати начали неожиданно появляться материалы, в которых обсуждалось военное значение тех островов, о которых шли секретные переговоры[314]. Становилось ясно, что советские предложения стали просачиваться в печать. Для руководства СССР являлось весьма неприятным то, что западные страны не только оказались «в курсе» предмета хельсинкских переговоров[315], но и начали предпринимать попытки негативно влиять на их ход[316]. Более того, 3 апреля, при очередной встрече со Штейном, Эркко заявил: «Я начал с Вами эти переговоры в частном порядке. Теперь я вижу, что, быть может, совершил ошибку.»[317]

4 апреля Литвинов направил Сталину свои соображения относительно дальнейших перспектив переговоров: «После столь решительного заявления финского министра иностранных дел. Штейну оставаться более в Финляндии не следует» [318]. Действительно, 6 апреля Штейн покинул Хельсинки.

Таким образом, события стали развиваться по самому нежелательному для СССР сценарию. Договориться с Финляндией так и не удалось, а секретная миссия советского эмиссара стала достоянием гласности и оказалась неудачной, что явно подрывало международный престиж Советского Союза как великой державы.

«Финский вопрос» на англо–франко–советских переговорах

Начавшийся в марте 1939 г. политический кризис и расползание германистской агрессии взволновали Англию и Францию. В Лондоне и Париже чётко возникли опасения, что нарушение Мюнхенского соглашения ставит всю их прежнюю политику под удар. По наблюдениям советских дипломатов, на Западе тогда начало возникать «полуосознанное, стихийное ощущение этой надвигающейся опасности»[319]. В такой обстановке, безусловно, предпочтительным становилась попытка создания новых мер безопасности, в которых мог бы принять участие и Советский Союз.

В результате как раз в то время когда разворачивались переговоры Штейна с Эркко, представители Англии и Франции принялись обсуждать с Литвиновым проблему выработки адекватных действий по блокированию нарастающей угрозы. Советский нарком предложил обсудить возможность предотвращения германской агрессии в отношении ряда европейских стран и, в частности, Финляндии[320]. Однако возникший в середине марта англо–франко–советский диалоговый процесс к началу апреля стал уже откровенно затягиваться. При этом угроза международной изоляции СССР сохранялась.

В такой обстановке 17 апреля Литвинов поставил вопрос о необходимости оказать военную помощь конкретным государствам, «расположенным между Балтийским и Чёрным морями и граничащим с СССР»[321]. Спустя два дня из Москвы уточнили: «Мы имеем в виду Финляндию, Эстонию, Латвию, Польшу и Румынию»[322]. Однако это пожелание СССР не встретило благожелательного отношения[323]. Лишь 29 апреля в Москву пришёл ответ. Англия и Франция заявили, что готовы подписать с СССР договор о взаимопомощи, но не согласились дать гарантии прибалтийским государствам на случай германской агрессии[324].

Между тем политическая ситуация для СССР на северо–западе Европы не была благоприятной. Финляндия явно демонстрировала, что рассматривает в качестве гаранта стабильности прежде всего Германию. Уже после отъезда Штейна из Хельсинки 17 апреля Эркко обеспокоил Блюхера неожиданным сообщением о том, что будто бы «Балтийский флот русских» намерен «выйти 21 апреля из Ленинграда». Донесение об этом сразу ушло в Берлин[325]. Лишь на следующий день германскому посланнику пришлось дать «отбой». После спешно предпринятых выяснений оказалось, что финский Генштаб не располагал такими данными и, следовательно, не мог ничего передавать в МИД об «угрозе» с востока. Очевидно, что этот ход министра иностранных дел можно было квалифицировать как попытку определить позицию Германии в случае усиления СССР на Балтике.

19 апреля Литвинов в письме к Сталину высказал весьма пессимистическое отношение по поводу ближайших перспектив дальнейшего ведения переговоров с Финляндией: «.Для меня стало совершенно ясно, что в настоящий момент. финское правительство не примет нашего предложения»[326]. Было решено дать почувствовать финскому руководству, что итоги хельсинских переговоров не останутся без последствий. Уже 5 апреля, когда был решён вопрос о возвращении Штейна в Москву, состоялось заседание Политбюро ЦК ВКП(б). На нем, в частности, была определена установка Наркомату внешней торговли СССР «торговлю с финнами замять»[327].

Таким образом, весной 1939 г. советско–финляндские отношения обострились. Дальнейшее их развитие в значительной степени зависело от общей международной ситуации в Европе.

В тени европейских интриг

Утром 27 апреля Литвинов вместе с советским полпредом в Англии Иваном Майским был вызван к Сталину. В разговоре принял участие и председатель Совета народных комиссаров СССР Вячеслав Молотов. Как вспоминал Майский, «обстановка на заседании была накалена до предела»[328]. Основные обвинения были выдвинуты против Литвинова. В частности, его обвиняли в том, что он «распустил» сотрудников Наркомата иностранных дел. Майскому ставилось конкретно в вину, что он, выехав из Лондона в Москву, позволил себе во время остановки в Хельсинки нанести визит Эркко, в беседе с которым изложил своё видение европейской ситуации[329].

В этом отношении, конечно, «финляндская проблема» была лишь одной из многих, которые тогда создавали в Кремле нервозную атмосферу. Её неразрешенность могла быть объяснена неэффективностью политики, проводимой Литвиновым. Ведь положение СССР в Европе оставалось достаточно неопределённым. В результате 3 мая наркомом иностранных дел СССР вместо Литвинова был назначен Молотов.

Лондон и Париж продолжали занимать твёрдую позицию в переговорах с СССР. 8 мая Англия и Франция сообщили Москве, что решение вопроса о гарантиях возможно лишь в форме, «приемлемой странам, являющимся жертвами агрессии»[330]. За этой витиеватой формулировкой скрывалось желание добиться того, чтобы «ввиду различных затруднений» не приглашать СССР «к сотрудничеству» в Восточной Европе[331].

Но и Молотов отступать тоже не собирался. 14 мая он лично вручил английскому послу в Москве Уильяму Сидсу памятную записку. В ней указывалось, что предложения, которые поступили советскому руководству, Москву не удовлетворяют, поскольку предлагаемые Западом договорённости могут сделать «северо–западные границы СССР со стороны Финляндии, Эстонии, Латвии. неприкрытыми»[332]. На это, однако, сразу же последовала достаточно неожиданная реакция. Сидс сообщил, что «упоминание Финляндии. усложняет весь вопрос», поскольку «Англия хорошо осведомлена о настроениях Финляндии и считает, что общественное мнение Финляндии настроено в отношении СССР отрицательно»[333].

Действительно, в это время работавшие за рубежом дипломаты Финляндии явно проводили линию, направленную на то, чтобы продемонстрировать отсутствие намерения Хельсинки одобрить советские инициативы. Так, накануне обращения Молотова к Великобритании, 11 мая посланник Финляндии в Лондоне Георг Грипенберг довёл до сведения английского министра иностранных дел, что при любых обстоятельствах финское правительство «не желает никаких гарантий или договора о помощи, исходящих от советского правительства»[334]. Английскому руководству чётко дали понять, что это может лишь «подготовить почву для принятия аналогичного поручительства со стороны Германии»[335].

Иными словами, финское руководство активно включилось в игру, которую вели великие державы. Позицию Запада в Хельсинки явно учитывали. Опираясь на неё, Финляндия проводила линию, игнорировавшую интересы СССР в Балтийском регионе. Однако такой подход не только не менял мнение Молотова, а лишь усугублял его подозрительность. Как докладывал в начале июля советскому руководству нарком внутренних дел СССР Лаврентий Берия, «Германия прилагает все усилия к привлечению на свою сторону Финляндии»[336]. При этом Финляндия явно давала для таких выводов соответствующий повод. Её отношения с Германией летом 1939 г. отнюдь не были заморожены. По мнению немецкого профессора Манфреда Менгера, «военные контакты между Берлином и Хельсинки функционировали безупречно и с неослабной интенсивностью»[337]. В частности, тогда вполне открыто состоялись традиционные совместные шумные военные празднования, посвящённые памяти о совместных боевых действиях финских и немецких войск в 1918 г. Они прошли как в Финляндии, так и в Германии[338]. Продолжался обмен и официальными государственными визитами. В конце апреля 1939 г. в рейх направился финский министр просвещения Ууно Ханнула, которого лично принял глава немецкого МИДа Иоахим фон Риббентроп. Сам визит вызвал пристальное внимание немецкой прессы[339]. Одновременно в беседах с финскими представителями немецкие дипломаты ни в коем случае не скрывали, что «воинственность Гитлера продолжается» и «Германия должна приступить к новым экспансионистским планам» [340].

Разумеется, Берлин не собирался быть пассивным наблюдателем происходивших переговоров в Москве. Понимая, что готовящийся союз европейских стран будет направлен именно против него, рейх в противовес этому предложил малым странам Европы заключить с ним договоры о ненападении. Такое предложение получило и финское правительство. Причём, поясняя выдвинутую инициативу, немецкая сторона прямо указывала на то, что здесь «вопрос стоит не о гарантиях, а о договоре о ненападении»[341], проводя чёткую параллель с тематикой московских переговоров.

Однако Финляндия все же решила отвергнуть эту инициативу. В Хельсинки объяснили, что «не чувствуют угрозы со стороны Германии»[342]. Своим же дипломатам финское руководство пояснило, что принятие германской инициативы поставило бы страну в сложное положение, поскольку тогда «Финляндии было бы трудно отказаться от альтернативных предложений»[343]. Эту позицию 6 июня уже официально озвучил Эркко. Он заявил, что «Финляндии нужно относиться к каждому государству, которое… намерено предоставлять так называемую помощь, задумываясь, необходима ли ей эта гарантия» [344]. Реалистически так можно было ставить вопрос при условии, если германская агрессия не рассматривалась как угроза для государства и ситуация в Европе не менялась. Тем не менее на следующий день это же мнение выразил и президент Финляндии Кёсти Каллио[345].

Утверждения высших государственных деятелей Финляндии носили превентивный характер, превращая финскую проблему в одну из центральных на англо–франко–советских переговорах[346]. Учитывая это, в Москве вынуждены были официально отреагировать. В передовой статье в «Правде» подчёркивались существующие в СССР твёрдые намерения включить в список государств, которым предлагается помощь, Финляндию, Эстонию и Латвию[347].

Тем временем английские политики и военные, наоборот, позволяли себе демонстрировать благосклонное отношение к взглядам финского руководства. Наиболее ярко это проявилось в ходе визита в Финляндию английского генерала Уолтера Кирке[348]. На приёме, организованном 18 июня в финской столице, он прямо заявил, что «в Англии каждый относится с самым искренним пониманием позиции», которую занимает Финляндия[349]. Данные слова, как заметил историк Макс Якобсон, «усилили веру, что Англия не изменяет Финляндии на московских переговорах»[350]. В ответ на это финское руководство, демонстрируя предельную открытость, организовало Кирку посещение военных объектов у границы с СССР на Карельском перешейке[351].

С другой стороны, на Западе также видели, что «вопрос о гарантиях для Балтийских стран по–прежнему рассматривается СССР как фундаментальный»[352]. Более того, 29 июня в «Правде» опять появилась статья, подписанная 1‑м секретарём Ленинградских обкома и горкома ВКП(б), секретарём ЦК ВКП(б) Андреем Ждановым. В ней чётко было заявлено, что «искусственно надуманным “камнем преткновения” в переговорах является вопрос о тройственном гарантировании незамедлительной помощи Латвии, Эстонии и Финляндии». Вывод же из этого делался весьма категоричный: действия Лондона и Парижа по этому вопросу «могут быть продиктованы только одним намерением: затруднить переговоры в целях их срыва»[353].

В Англии и Франции, естественно, все это не могли не учитывать. Там отнюдь не хотели, чтобы начавшиеся в Москве переговоры были быстро «похоронены» из–за «Балтийского вопроса». Также не в интересах англичан и французов было подталкивать Финляндию в сторону германского лагеря. Поэтому на рубеже конца июня — начала июля Лондон и Париж уточнили свою тактику. Выражая финскому руководству своё «понимание» его позиции, англичане и французы начали проявлять большее стремление развеять имевшиеся в Хельсинки подозрения. Они разъясняли, что под гарантиями имеется в виду отнюдь не одностороннее их осуществление лишь одним Советским Союзом[354]. Иными словами, твёрдая позиция Москвы заставляла западную сторону оказать на Финляндию определённое давление в пользу Советского Союза.

1 июля английский и французский послы в Москве официально вручили Молотову новый проект трехстороннего соглашения о гарантиях. В нем присутствовала отдельная, секретная часть. Именно в ней оказался перечень стран, которым три государства готовы были предоставить соответствующие гарантии. В их числе была и Финляндия[355].

Подобный ход развития событий указывал на соответствующий «прорыв» в ходе московских переговоров. Запад фактически официально признал существующую военную опасность для СССР, которая могла исходить с Балтийского региона. Естественно, Молотов уже 3 июля поддержал данные предложения[356]. Однако одновременно с этим он выдвинул ещё одно положение. В проект соглашения вводилось понятие «прямой», а также «косвенной» агрессии. Причём под «косвенной агрессией», как было разъяснено в документе, следовало понимать «внутренний переворот или переворот в политике в угоду агрессору» в тех странах, которым предлагались гарантии[357]. В результате ставилась под контроль политика малых европейских государств со стороны СССР, Англии и Франции. А это значительно модифицировало характер готовящихся соглашений. Поиск решения вопроса о «косвенной агрессии» открыл новый раунд в московских переговорах.

«Косвенная агрессия»

Предложение обсудить необходимость учитывать проблему «косвенной агрессии» являлось отнюдь не бессмысленным вопросом. Именно таким образом, не применяя вооружённые силы, Германия при молчаливом согласии Запада смогла присоединить к себе в марте 1938 г. Австрию. Также, во многом опираясь на пронацистские силы, Берлин пытался решить с Чехословакией так называемую Судетскую проблему. Естественно, в СССР не хотели повторения подобного сценария в пограничных с Советским Союзом государствах.

Безусловно, это касалась и Финляндии, где явно не скрывали существующие предпочтения. Тогда из Хельсинки достаточно твёрдо заявляли, что Финляндия «будет до последнего противостоять тому, чтобы Россия получила согласие. вмешиваться в её внутренние дела», а если «западные страны дадут этому ход», то Финляндии «придётся сделать выбор между Коминтерном и нацизмом»[358]. Показательным в данном случае стало ещё и то, что Ирье–Коскинен весьма недвусмысленно заметил английскому послу, что «время покажет, с какой стороны надо просить помощь»[359].

В целом фактов, позволяющих предположить прогерманский сценарий, по которому могла последовать Финляндия, становилось все больше. 29 июня, накануне выдвинутой Молотовым идеи о «косвенной агрессии», в Финляндию прибыл начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии генерал артиллерии Франц Гальдер. Совершая «тур» по Прибалтике, он переехал в Хельсинки из Таллина, где, как тогда сообщали финские дипломаты, конкретно «обсуждались военно–политические вопросы» и проблемы эстонской «политической ориентации»[360]. Естественно, в финской столице эти вопросы тоже были самыми важными[361].

Показательно то, что интересовало Гальдера в Финляндии. 1 июля его доставили в Выборг, откуда он отправился к советской границе, где лично присутствовал на артиллерийских стрельбах[362]. Далее его перевезли в Северную Финляндию[363], где тоже показывали военные объекты. Причём сам характер визита вовсе не скрывался. Финская печать весьма подробно описывала все его нюансы[364]. Более того, даже обращалось внимание на то, что вояж Гальдера осуществлялся в противовес англо- франко–советским переговорам. Этим явно демонстрировалось, что рейх стремится предоставить Хельсинки соответствующие противоположные «московским» гарантии, а также «показать желание Германии прозондировать степень смелости малых европейских стран северо–восточного региона»[365].

Естественно, что в Советском Союзе визит Гальдера не остался незамеченным. О нем по дипломатической линии в Москву шла достаточно подробная информация[366]. Неслучайно советскому представительству в Хельсинки даже дали указание усилить наблюдение за финскими военными приготовлениями[367]. 4 июля Молотов пригласил финляндского дипломатического представителя и выразил ему обеспокоенность тем, что правительство Финляндии может открыть границы для немецких войск. Указав в качестве примера на события в Чехословакии, Молотов прямо заметил: «Россия не намерена сидеть сложа руки, ожидая подхода немцев к стенам Петербурга со стороны Финляндии» [368].

Тем не менее в Хельсинки явно больше боялись договорённостей СССР с Англией и Францией, чем «помощи» со стороны Германии. В начале июля финский посланник Ирье–Коскинен чётко проинформировал об этом своего германского коллегу графа Фридриха–Вернера фон дер Шуленбурга. Он подчеркнул: «Мы надеемся, что требования Советской России будет решительно отвергнуты и что нас будут постоянно информировать по этому вопросу»[369]. В МИДе Германии «разделяли» финские опасения, выразив надежду, что на переговорах сохранятся противоречия[370]. В рейхе никоим образом не хотели допустить политического усиления СССР. Берлин назойливо предупреждал Хельсинки, что Москва пытается «добиться возможности вмешательства в балтийские дела»[371]. Подобные утверждения вполне соответствовали представлениям финского руководства. Эркко, в частности, прямо тогда говорил Блюхеру, что Советский Союз просто пытается склонить представителей Запада на свою сторону[372]. То же самое финский министр иностранных дел высказывал и английскому посланнику в Хельсинки Томасу Сноу[373].

Нельзя, тем не менее, не отметить, что на Западе продолжали фиксировать занимаемую в отношении англо–франко–советских переговоров позицию Финляндии и отмечали определённые тенденции в развитии финско–германского сотрудничества[374], не разделяя полностью идею превращения Финляндии в сугубо немецкую зону влияния. В начале июля Лондон и Париж стали наращивать давление на финское руководство[375]. Английский посол в Москве имел «серьёзную» беседу с финским коллегой. Он справедливо заметил, что «напор Германии может оказаться весьма мощным» и война окажется неотвратимой. Далее Сидс неожиданно подчеркнул: «.У России нет никаких агрессивных намерений» и «Финляндия, а также прибалтийские страны напрасно боятся России»[376]. По информации, поступавшей в финский МИД, было видно, что позиция, которую занимала английская дипломатия, была близка и французам[377]. Англия и Франция действовали достаточно синхронно, что свидетельствовало о том, что в руководстве этих стран начала складываться по «финскому» вопросу достаточно единая линия.

Срыв англо–франко–советских переговоров и Финляндия

Между тем англо–франко–советские переговоры продолжали продвигаться крайне медленно. Лишь 17 июля Молотову был вручён ответный проект договора. Но общих договорённостей так и не было достигнуто. Одновременно с этим 20 июля Финляндия официально уведомила каждую из участвовавших в переговорах стран, что отказывается от любой помощи на основе гарантий, считая таковую агрессией[378]. В этой связи английским правительством стали рассматривать позицию Финляндии чуть ли не как одно из существенных препятствий на пути к позитивному исходу московских переговоров[379].

23 июля Молотов заявил французскому послу в СССР Полю–Эмилю Наджиару: «Три правительства уже достигли достаточного согласия по основным вопросам, чтобы перейти к изучению конкретных военных проблем»[380]. Хотя полной договорённости достигнуто не было, решили перейти к обсуждению военных вопросов[381]. Переговоры начались лишь 12 августа и продолжались до 21 августа.

В Хельсинки продолжали демонстрировать своё отрицательное отношение к возможности достижения в Москве какой–либо договорённости. 14 августа Эркко в беседе с советским полпредом в Финляндии Владимиром Деревянским подтвердил, что его правительство выступает против «непрошеных гарантий»[382].

Судя по документам финского военного командования, в Хельсинки всю поступавшую информацию весьма тщательно анализировали[383]. Перед началом военных переговоров в Москве руководство Финляндии приняло решение провести широкомасштабные военные учения. Они начались 7 августа и стали крупнейшими в истории страны. В них приняло участие 20 тысяч человек. По содержанию и целевой направленности учений было ясно, что потенциальным противником в Финляндии считался Советский Союз[384]. В Москве не могли не обратить внимания на столь крупномасштабное военное мероприятие на своих границах. Бросалось в глаза ещё и то обстоятельство, что приблизительно тогда же проходили военные манёвры немецкой и итальянской армий.

Показательным стало также и то, что когда военные переговоры в Москве были сорваны, такой результат в финской дипломатической среде встретили с нескрываемым облегчением. А временный поверенный Финляндии Карл Густав Идман позволил себе заявить в Наркоминделе, что, прочитав в советской печати сообщение о провале трехсторонних переговоров, встретил это с «большим удовлетворением» и был рад, что «причиной разногласий оказалась Польша, а не Финляндия и прибалтийские страны» [385].

Изменения военно–политической обстановки на северо–западе и в бассейне Балтийского моря заставили Наркомат обороны СССР внести коррективы в оперативные планы. Если до лета 1939 г. Финляндия рассматривалась как страна, которая в перспективе будет придерживаться нейтралитета, то теперь в указаниях уточняющего характера к составлению оперативного плана говорилось: «Против СССР на северном и западном направлениях выступят объединённые силы Германии, Финляндии и Польши»[386].

Советское командование, анализируя варианты поведения Финляндии в случае германской агрессии, не исключало и «возможность сохранения нейтралитета Финляндией», длительность которого зависела от «политической обстановки» и от «успехов» Красной армии[387]. Исходя из этого в оперативных планах Ленинградского военного округа, Балтийского и Северного флотов, составлявшихся в начале августа 1939 г., предусматривалась возможность ведения боевых действий на финской территории[388]. В конечном счёте ставилась задача «нанесения решительного поражения объединённым силам противника» путём взаимодействия сухопутных, морских и воздушных сил Советского Союза[389].

Советско–германский договор о ненападении

Руководство Финляндии рассматривало Германию в качестве потенциального партнёра в противостоянии СССР. Можно понять охватившую его тревогу, когда в Хельсинки стала поступать информация о возможном сближении между СССР и Германией[390]. В финском Министерстве иностранных дел увидели в этом не менее серьёзную опасность, чем возможность появления тройственного англо–франко–советского военного союза.

23 августа 1939 г. мир потрясло сообщение о подписании в Кремле советско–германского договора о ненападении. В Хельсинки подписанный договор был воспринят подобно «разорвавшейся бомбе»[391]. Утверждалось, что Германия московским договором «продала Финляндию»[392] .

Почему же так характеризовалось поведение Германии государством, которое объявило себя нейтральным, и могла ли Финляндия вообще в тех условиях осуществить нейтралитет?

Прежде всего глубокая обида в Хельсинки на Германию являлась следствием того, что она рассматривалась финским руководством в качестве надёжной опоры и тем самым Финляндия, как выразился финский историк Макс Якобсон, «обманула сама себя»[393] . Если учитывать именно такую внешнеполитическую линию, становится понятно, почему в СССР могли опасаться возможности использования Финляндии Германией. Этим также объясняется причина направленности секретного протокола к германо–советскому договору. Согласно ему, как известно, северная граница Литвы определялась в качестве разделения «сфер интересов Германии и СССР» и Финляндия, как и другие страны Прибалтики, признавалась Германией в качестве зоны интересов Советского Союза[394].

Такой документ вряд ли бы появился, не будь у советского руководства сомнений, что соседние страны не продолжат опасную для СССР политику[395]. Вместе с тем нельзя принимать на веру и то, что Адольф Гитлер не строил никаких планов в отношении Прибалтики, исходя из того, что она — «сфера интересов СССР». Предпринимался тактический ход. Это позволяет понять объяснение, данное немецким дипломатом, сотрудником МИДа Германии Петером Клейстом. В отличие от Польши, свидетельствовал он, «в прибалтийских государствах мы хотим достичь такой же цели иным путём», а именно: «Здесь не будет иметь место применение силы. Мы достигнем нейтралитета прибалтийских государств, то есть решительного отхода их от Советского Союза. В случае войны, если это нас устроит, мы нарушим этот нейтралитет»[396]. Более поздние события как раз и подтвердили, что Гитлер действовал по этому сценарию. Заметим также, что взгляды, о которых поведал Клейст, стали в полной мере известны советскому руководству[397].

Возникает вопрос, изменился ли у СССР после этого подход к решению тех проблем, которые прежде обсуждались с Финляндией? Таких перемен не наблюдалось. Проблема безопасности Ленинграда сохранялась.

Историк Кейо Корхонен заметил, что «сам по себе договор с Риббентропом не открыл советскому правительству возможность выдвинуть свои требования к странам Прибалтики и Финляндии»[398]. Была лишь получена гарантия, что в отношения Советского Союза с этими государствами тогда не вмешается Германия.

Советско–германский договор о ненападении нанёс удар невероятной силы по концепции, составлявшей суть внешней политики Финляндии. Неслучайно по дипломатическим каналам были предприняты усилия прояснить подробности, касавшиеся советско–германских переговоров, и прежде всего понять, не были ли заключены «какие- либо соглашения, касающиеся Финляндии»[399]. В установках, которые направлялись из Хельсинки своим представительствам, не скрывалась сложность внешнеполитической обстановки, создававшейся для Финляндии[400]. От дипломатов требовалось использовать максимальные возможности для получения необходимой информации и прежде всего характеризующей советско–германские отношения. Ирье–Коскинен, встречавшийся в Москве с Шуленбургом, докладывал, что получил от него твёрдое заверение, что никаких соглашений в ходе советско–германских переговоров относительно Финляндии не было и вообще к ней не проявлялось «особых интересов»[401].

Впрочем, финскому посланнику в Берлине представители германского Генштаба все же передали информацию сенсационного значения. В конце августа ему сообщили о возможных перспективах: нанесении вермахтом удара по Польше. Был даже назван вероятный срок — 1 сентября 1939 г.[402] Так это и случилось,

ЕВРОПЕЙСКИЙ КРИЗИС 1938-1939 гг. И ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА ВЕЛИКОБРИТАНИИ

Александр Иванов

Мюнхенское соглашение 1938 г. имело катастрофические последствия для мира и безопасности в Европе. С передачей Германии Судетской области Чехословакии Третий рейх значительно укрепил свой военно–экономический потенциал и стратегические позиции, тогда как влияние Великобритании и Франции в Центральной и Восточной Европе заметно упало. Смертельный удар, нанесённый по Чехословакии, был ощутимым для всех стран региона. Франция фактически лишилась союзника, обладавшего армией в миллион человек, а французская система союзов со странами Центральной и Восточной Европы оказалась практически ликвидированной. Малая Антанта агонизировала, а Германия получила возможность осуществлять широкую экспансию в страны Дунайского бассейна.

Мюнхенское соглашение нанесло сильный удар и по франко–советским отношениям, сведя на нет пакт о взаимопомощи между Францией и СССР 1935 г. После Мюнхена правительство Эдуарда Даладье рассчитывало вообще избавиться от пакта. Вот что сообщил английский посол в Париже Эрик Фиппс в Форин офис12 октября 1938 г.: «Бонне (министр иностранных дел Франции. — А. И.) считает, что необходимо продолжить диалог с диктаторами, но также вооружаться. Он доверительно заявил, что предполагает некую ревизию обязательств Франции по отношению к России и Польше. Франция не должна быть подвержена угрозе вовлечения в войну на стороне Советской России или Польши»[403].

19 октября на заседании английского кабинета министр иностранных дел лорд Эдуард Галифакс сказал, что «Франция планирует пересмотреть договоры с Польшей и Россией с целью смягчения своих обязательств и обеспечения большего пространства для манёвра»[404]. Это устроило бы официальный Лондон, поскольку исключало вероятность вовлечения Франции в войну с Германией в случае продвижения немцев на Восток и поставило бы её в подчинённое положение по отношению к Великобритании. Впрочем, англичане предпочитали сохранять за собой свободу рук. Но это, в свою очередь, ослабляло западные державы и делало их эвентуальный союз в преддверии большой войны крайне непрочным. Разумеется, значение ряда негативных последствий Мюнхена сказалось не сразу, тем более что на Западе не было недостатка в политиках, ставивших в заслугу английскому премьер–министру Невиллу Чемберлену и его французскому коллеге Даладье их капитуляцию перед Адольфом Гитлером.

Поначалу в Лондоне и Париже царила эйфория. Палата общин британского парламента одобрила Мюнхенское соглашение большинством голосов: 366 — «за», 144 — «против». Сторонники мюнхенской политики полагали, что Судетская область — это последнее требование Гитлера, а Мюнхен — необходимая предпосылка и прочный фундамент сотрудничества с Германией. Но это была иллюзия в духе политики умиротворения, которая резко контрастировала с реалиями постмюнхенской Европы.

Эйфория уже вскоре сменилась озабоченностью и тревогой, вызванными донесениями от разных источников о ближайших планах и намерениях Гитлера. 6 декабря 1938 г. из британского посольства в Берлине в Форин офис сообщили, что «общее настроение в Германии такое, что Гитлер начнёт реализацию третьей стадии своей программы, а именно: экспансии за пределы территории, населённой немцами. Цели нацистов поистине грандиозны, и нет предела их амбициям». И далее: «Следующая цель, которая может быть достигнута уже в 1939 г., — это образование, с помощью Польши или без её поддержки, независимой от России Украины под германским протекторатом. Эту операцию можно осуществить мирными средствами, учитывая неспособность России к сопротивлению, но здесь считают, что война необходима. Вопрос, останутся ли западные державы нейтральными в случае германской агрессии против России, пока остаётся открытым, но здесь превалирует мнение, что ни Франция, ни Англия не готовы выступить в защиту целостности России, или Украины, не зависимой от России». В донесении подчёркивалось, что «существует мнение, что Гитлер не рискнёт осуществить нападение на Россию до тех пор, пока он не будет уверен в том, что его западный фланг в безопасности». Отсюда вывод: «Его первая задача будет состоять в том, чтобы ликвидировать Англию и Францию прежде, чем Британия завершит программу перевооружения»[405].

Итак, многое оставалось неясным. Прежде всего было непонятно, с чего Гитлер может начать экспансию — с Запада или Востока. Сотрудники Форин офис сошлись во мнении, что фюрер стремится избежать войны на два фронта, губительной для Германии. Помощник постоянного заместителя министра иностранных дел Орм Сарджент в памятной записке от 19 декабря сделал прогноз, что «экономические и финансовые трудности Германии могут предотвратить опасное развитие событий в 1939 г.». В то же время нельзя рассчитывать на то, подчеркнул он, что «под экономическим давлением Гитлер уступит, ибо его тактика сводится к тому, чтобы в ответ на внутренний кризис порождать внешний контркризис»[406].

Умонастроение умиротворителей после Мюнхена достаточно ясно выразил лорд Галифакс в письме Фиппсу от 1 ноября 1938 г.: «Не может быть прочного мира в Европе без оформления соглашения между Германией, Англией и Францией». Он высказал надежду, что с подписанием Мюнхенского соглашения и с учётом кардинальных перемен во французской политике в Центральной Европе франко–германским отношениям может быть придан новый импульс, и отныне «мы должны считаться с гегемонией Германии в Центральной Европе». Галифакс предложил ограничить обязательства Англии и Франции Западной Европой, Средиземноморьем и Ближним Востоком, а также поддерживать незыблемость колониальных владений и тесные отношения с США. И далее следовал ключевой тезис: «Одно дело согласиться с германской экспансией в Центральной Европе, которая, на мой взгляд, является нормальным и естественным явлением, но совсем другое — быть в состоянии противостоять экспансии Германии в Западной Европе или там, где могут быть подорваны наши интересы. Фатальным для нас было бы оказаться вновь недостаточно подготовленными в военном отношении»[407].

Однако расчёты умиротворителей на готовность Гитлера укреплять отношения с Великобританией и Францией имели под собой зыбкую основу. Фюрер не придавал большого значения Мюнхенскому соглашению. Более того, он считал его «своим унижением»[408]‑его не устраивала ограниченность уступки западных держав в виде одной лишь Судетской области Чехословакии.

Итак, умиротворители по–прежнему пребывали в мире иллюзий, полагая, что Гитлер удовлетворится очередными уступками Великобритании и Франции в Центральной и Восточной Европе, умерит свой пыл и согласится на поддержание статус–кво на западе. Их не смущало даже то обстоятельство, что в Лондон на рубеже 1938—1939 гг. поступали тревожные сведения о далеко не мирных намерениях руководителей Третьего рейха. В феврале 1939 г. появились сведения о запланированной акции Гитлера против Чехословакии[409].

Однако одновременно с этим приходили сообщения, которые ставили под сомнение эту и прочую информацию. Так, английский посол в Берлине Невилл Гендерсон (именно ему принадлежит идея проведения конференции, ставшей известной как Мюнхенская)[410] 18 февраля после беседы с Германом Герингом передал в Форин офис: «Моё твёрдое впечатление сводится к тому, что Гитлер не планирует какой–либо авантюры в настоящий момент, а все слухи противоположного характера лишены всякого основания. То, что Мемель рано или поздно, а скорее рано, отойдёт к Германии совершенно очевидно, равно как и урегулирование по Данцигу. Чехословакия также может стать жертвой (Германии. — А. И.), хотя я сомневаюсь, что Гитлер намерен использовать силу, разве что его вынудят к этому. Я убеждён в том, что он в глубине души желает вернуться к политике относительной респектабельности»[411].

Умиротворители выдавали желаемое за действительность. В Лондоне имелись политики и дипломаты (такие как советник правительства Роберт Ванситтарт), кто понимал фальшивость аргументов нацистов об «угрозе с Востока» и не верил в «респектабельность» Гитлера. Но их было немного. Да и не они определяли стратегию и внешнюю политику страны.

В британской столице доминировали иные умонастроения и влиятельные силы, не желавшие конфликта с Германией и готовые на многое (за счёт других) ради «широкого соглашения» Великобритании с Третьим рейхом и урегулирования противоречий между ними. Но такое соглашение напоминало мираж, который то появлялся, то исчезал за горизонтом, тогда как уступки агрессорам (причём односторонние) со стороны Лондона и Парижа становились все более весомыми. Все это неумолимо приближало Европу и остальной мир ко Второй мировой войне.

Что касается СССР, то правительство Чемберлена (равно как и правительство Даладье) не желало сотрудничать с ним и предпочитало «держать дистанцию». Вот как оценил ситуацию советский полпред в Берлине Алексей Мерекалов во время встречи с заместителем наркома по иностранным делам СССР Владимиром Потёмкиным (она состоялась в Москве 10 ноября 1938 г.): «Чувствуется изоляция, сдержанное отношение к нам. Одни — в силу профашистских отношений, другие — в силу боязни перед германским правительством». О последнем он отозвался так: «Хотя внешне немцы очень любезны, но когда бываешь на приёмах, на общих, то, поздоровавшись, они вежливо отходят в сторону. Так же, как и у нас. Некоторые из боязни, чтобы не навести на себя подозрение»[412].

Незадолго до ликвидации Германией Чехословакии в Лондон поступила информация, что Гитлер осуществит в ближайшее время очередную вызывающую акцию. 9 марта 1939 г. Гендерсон подтвердил эти сведения, уточнив, что речь идёт о Чехословакии. Он также выразил убеждение в бесперспективности оказания помощи чехам[413]. Аналогичную информацию примерно в то же время получила и французская контрразведка[414]. Однако ни Великобритания, ни Франция не собирались выполнять свои обязательства о гарантии послемюнхенских границ Чехословакии. 15 марта части вермахта вошли в Прагу. Европа погружалась в глубокий политический кризис. Развиваясь по нарастающей, он привёл ко Второй мировой войне.

В условиях кризиса и возросшей угрозы со стороны нацистской Германии правительство Чемберлена предприняло ряд мер по укреплению обороноспособности страны (впервые в истории Англии мирного времени была введена воинская повинность, количество дивизий для отправки в Европу в случае войны было увеличено, возобновились штабные переговоры с Францией) и предоставило гарантии Польше, Румынии, Греции и Турции. О них следует сказать более подробно.

С середины марта 1939 г. в Лондон поступала тревожная информация, что Германия в ближайшее время нападёт на Румынию или Польшу (поначалу первой в числе потенциальных жертв агрессора фигурировала Румыния). Подчинение этих стран диктату нацистов привело бы к господству Третьего рейха на Европейском континенте и низвело бы Великобританию и Францию до положения второразрядных государств. К тому же не исключалась вероятность продвижения Германии на запад с целью захвата Голландии и ликвидации Франции. Черёд Англии и Франции, как сообщил Фиппс из Парижа со ссылкой на хорошо информированный источник, должен был наступить в 1940 г., а США — в 1941 г.[415]

В этой связи возникало несколько вариантов. Один из них — предоставление гарантий Польше и Румынии, но таких, которые исключали бы твёрдые обязательства территориальной целостности этих стран и оставляли бы возможность обсуждения с Германией спорных проблем, таких как Данциг. Не случайно на заседании кабинета 19 марта Чемберлен высказался против «гарантии существующих границ и неопределённого поддержания статус–кво» и отклонил предложение министра по делам доминионов Томаса Инскипа о проведении штабных переговоров с Польшей и СССР[416].

Другой вариант — договариваться (совместно с Францией) с СССР о создании большого антигерманского союза и системы взаимопомощи против нацистской агрессии. Польша и Румыния — потенциальные участники такой коалиции. Правда, в Лондоне не испытывали желания договариваться с СССР на равноправной основе и считали, что эвентуальный союз с Москвой содержит в себе больше минусов, чем плюсов. Вот что заявил Чемберлен на заседании кабинета 27 марта 1939 г.: «Наши попытки создать фронт против германской агрессии будут скорее всего обречены в случае привлечения к нему России». Он мотивировал это тем, что значительное число потенциальных союзников Великобритании настроено против участия СССР в антигерманском блоке; его образование укрепит Антикоминтерновский пакт, затруднит действия британской дипломатии по нормализации отношений с Италией и Японией и возбудит недовольство Испании, Португалии и ряда государств Южной Америки. Позицию премьера поддержали министр иностранных дел лорд Галифакс и министр по координации обороны лорд Эрни Чэтфилд. «Польша, — заявил Галифакс, — является более ценной величиной», чем Россия. Он отметил, что французское правительство не проявляет особой заинтересованности в сотрудничестве с СССР, но придаёт большое значение участию Польши в антигерманском блоке[417].

Но Чемберлен и его окружение не могли не учитывать настроения общественности. А она была возмущена действиями Гитлера и настаивала на принятии жёстких мер против агрессора. Впрочем, резкое изменение внешнеполитического курса было невозможно, и не случайно советский полпред в Великобритании Иван Михайлович Майский отметил это в донесении в НКИД СССР от 20 марта 1939 г.: «До тех пор, пока Чемберлен остаётся во главе правительства, трудно ожидать каких–либо прочных и серьёзных сдвигов во внешнеполитической линии Англии. Премьер, правда, потерпел полный крах в своей мюнхенской политике, и престижу его нанесён сильный удар, но в душе он, несомненно, и сейчас готов тянуть старую песню, и лишь давление общественного мнения мешает ему это делать. Поэтому Чемберлен пока выжидает и лавирует»[418]. C точки зрения премьер–министра (и не только его) следовало усилить позиции Англии, выждать благоприятный момент для возобновления диалога с Берлином и обсуждения широкого круга спорных проблем, включая и проблемы территориальной целостности стран Восточной Европы. Но прежде последовали английские (а также французские) гарантии Польше, Румынии, Греции и Турции.

В западной исторической литературе присутствует мнение, что гарантии означали «дипломатическую революцию» в британской внешней политике, то есть отказ официального Лондона от умиротворения и переход на позиции противоборства с Германией. Однако эта версия не выдерживает критики и не подкрепляется архивными документами. Один из них — меморандум английских начальников штабов «Военное значение гарантий Польше и Румынии» от 3 апреля 1939 г. В нем они высказали большие сомнения относительно шансов Польши и Румынии в случае вооружённого конфликта с Германией: «Если Германия предпримет основное наступление на Восток, мало сомнений в том, что она сможет оккупировать Румынию, польскую Силезию и Польский коридор. Если она продолжит наступление в Польше, потребуется лишь некоторое время для уничтожения Польши. Ни Англия, ни Франция не в состоянии оказать прямую помощь Польше или Румынии на море, на суше или в воздухе для противодействия германскому вторжению. Более того, учитывая состояние английских и французских вооружений, ни Англия, ни Франция не могут обеспечить вооружениями Польшу или Румынию. Это подчёркивает важность получения помощи от СССР»[419].

Таким образом, гарантии не имели реального содержания. Они предназначались для успокоения общественности и были призваны служить средством сдерживания Германии. Но последнее было более чем проблематичным, что продемонстрировал европейский кризис в 1939 г.

Что касается англо–франко–советских переговоров, то они получили достаточно подробное освещение в публикациях документов и исследованиях историков[420]. Поэтому имеет смысл затронуть ключевые и дискуссионные моменты.

Переговоры проходили в обстановке эскалации фашистской агрессии, оформления военного союза между Германией и Италией 22 мая 1939 г. и нарастания напряжённости в германо–польских отношениях. Правительство Чемберлена согласилось на переговоры с СССР под давлением той тревожной и неопределённой ситуации, которая сложилась в Европе, и оппозиции, настаивавшей на образовании большого антигерманского союза. Сказывалось также стремление официальных кругов Лондона не допустить сближения Германии с СССР. Опасения, что сближение может состояться, усилились после вынужденной отставки наркома по иностранным делам Максима Литвинова З мая 1939 г.

И ещё один важный момент. Документы архива Форин офис свидетельствуют, что английское правительство вовсе не покончило с политикой умиротворения, рассчитывая на то, что в подходящий момент ему удастся договориться с Гитлером по спорным вопросам. И в этом смысле оно планировало использовать переговоры с СССР. 24 мая 1939 г. на заседании кабинета министр иностранных дел лорд Галифакс и министр по делам доминионов Инскип заявили, что «когда мы усилим наши позиции посредством заключения соглашения с российским правительством, мы должны выступить с инициативой о возобновлении политики умиротворения». Таким образом, «у нас появится возможность договариваться (с Германией. — А. И.) с позиции силы, и скорее всего Германия прислушается к нам». Чемберлен согласился с этим, но заметил, что момент для принятия данного предложения «ещё не созрел. Необходимо не только оставаться сильным, но добиться того, чтобы другие осознали этот факт. К тому же общественное мнение. ещё не готово для такого поворота»[421].

Тройственные переговоры с самого начала (с апреля 1939 г.) натолкнулись на серьёзные трудности, преодолеть которые в полной мере оказалось невозможным. Англичане были против предложения СССР не заключать сепаратный мир с агрессором, поскольку не желали связывать себе руки твёрдыми обязательствами. Они также не соглашались (вплоть до июля 1939 г.) предоставить гарантии Прибалтийским странам, считая это слишком большой ценой за «помощь со стороны России»[422]. К тому же Польша и Румыния были против прохода советских войск через свои территории в случае войны с Германией (СССР не имел общей границы с ней), а это создавало серьёзные трудности для всех участников переговоров. Польский министр иностранных дел Юзеф Бек во время переговоров с Чемберленом и Галифаксом в Лондоне в начале апреля 1939 г. твёрдо заявил, что Польша выступает против пакта о взаимопомощи с Россией, ибо он вызовет немедленную враждебную реакцию Гитлера и спровоцирует конфликт[423]. Но это была надуманная позиция, обусловленная политическими и идеологическими разногласиями между Варшавой и Москвой. Буквально через несколько дней после визита Бека в Лондон, 11 апреля 1939 г., Гитлер подписал план «Вайс» — план военного разгрома Польши.

Позицию Румынии 24 апреля озвучил министр иностранных дел Григоре Гафенку во время визита в Лондон: «Я не доверяю советскому правительству, поскольку их цель — мировая революция. Я полностью согласен с вашей (правительства Чемберлена. — А. И.) линией»[424].

Прибалтийские страны — Латвия, Финляндия и Эстония (Литва, не имевшая общей границы с СССР, не фигурировала в проекте соглашения) также не были настроены в пользу сотрудничества с Советским Союзом. Так, министр иностранных дел Эстонии Карл Сельтер заявил 9 мая, что «советская военная машина может функционировать только в обороне», и его страна не примет гарантию от России[425]. Примерно в таком же духе высказался и руководитель Финляндии Карл Маннергейм[426].

Ещё один важный фактор, повлиявший отрицательным образом на ход и исход тройственных переговоров, — оценка руководителями Англии оборонного потенциала СССР. Ключевое значение для них имел доклад начальников штабов «Военное значение России» от 24 апреля 1939 г. В нем отмечалась «низкая наступательная ценность» Красной армии из–за репрессий среди её командного состава и «жёсткой системы контроля со стороны комиссаров». Признав, что в начале войны СССР может выставить на свой Западный фронт 100 пехотных (стрелковых) и 30 кавалерийских дивизий, авторы утверждали, будто экономика страны не в состоянии обеспечить военными материалами более 30 дивизий. Отмечалось также, что коммуникации страны находятся в «плачевном состоянии», поэтому «оказание Россией какой–либо существенной военной помощи Польше исключено».

С другой стороны, «русская армия сможет оказать сопротивление Германии в её попытке подчинить себе Прибалтийские страны», а в том случае, если Польша и Румыния будут побеждены, «Россия в состоянии сдерживать значительные силы Германии на востоке». Английские военные руководители считали, что СССР, обладая достаточным количеством дивизий на Дальнем Востоке, представляет ценность и с точки зрения сдерживания Японии. В целом авторы доклада были настроены скептически в отношении сотрудничества с СССР, тем более что «некоторые страны из–за глубокой враждебности к коммунизму» могут не дать согласия на проход советских войск через их территорию, а это «сведёт на нет значение такого сотрудничества». В докладе также отмечалось, что «существует серьёзная опасность сближения Германии и России»[427].

На заседании кабинета 26 апреля лорд Галифакс отметил важность положений доклада военных и подчеркнул, что «ценность русской армии и России как союзника совсем не такая, как её изображают лейбористы». И далее: «Конечно, нам нужно либо нейтрализовать Россию, либо иметь её на своей стороне. В то же время следует помнить и иметь в виду отношение Польши к России». Вывод, к которому пришли члены правительства, звучал следующим образом: «Мы не должны отказываться от возможности получения помощи России в случае войны. Мы не должны подрывать общий фронт с Польшей и ставить под угрозу дело мира»[428].

Таким образом, сотрудничество с СССР не являлось приоритетным с точки зрения британских интересов. В этом заключалась главная причина неудачного хода и исхода тройственных переговоров.

Параллельно с ними эмиссары английского правительства вели секретные переговоры с немцами. Они продолжались (с перерывами) с июня 1939 г. вплоть до начала Второй мировой войны. В ходе переговоров немалое место отводилось Данцигу, этому, как считали члены кабинета Чемберлена, яблоку раздора между Германией и Польшей. Официальный Лондон установил связь с руководством рейха через шведских промышленников Акселя Веннер–Грена и Биргера Далеруса (близкого к Герману Герингу), верховного комиссара Лиги Наций в Данциге Карла Буркхардта, а также через Бенито Муссолини и Ватикан. На переговорах обсуждались различные вопросы: экономическое и финансовое сотрудничество двух стран, заключение англо–германского пакта о ненападении и, соответственно, отказ Великобритании от гарантии независимости Польши, совместная эксплуатация рынков Китая, СССР, колоний европейских стран. Восточная и Юго–Восточная Европа рассматривалась эмиссарами английского правительства как «естественная экономическая сфера» Германии. Они не возражали против усиления её позиций в регионе, но при условии, что Англии будет обеспечена там «разумная доля»[429].

И все же, несмотря на усилия по нормализации англо–германских отношений, правительству Чемберлена не удалось достичь поставленной цели. Шансы на оформление широкого соглашения между Великобританией и Германией были ограниченными. Руководство Третьего рейха планомерно готовилось к войне против Польши, и Гитлера совершенно не устраивало половинчатое решение польского вопроса в духе Мюнхена. По существу, отсутствовала необходимая база для мирного урегулирования. Серьёзные уступки Германии за счёт независимых стран, таких как Польша или Румыния, казались невозможными. Щедрая экономическая и финансовая помощь рейху представлялась нереальной, поскольку она могла ударить бумерангом по Британской империи. К этому добавлялись антигерманские настроения общественности, напряжённость во франко–германских отношениях и опасения английских политиков остаться без союзников в условиях войны.

В этой связи возникает вопрос: почему Гитлер дал согласие на переговоры с англичанами, если он твёрдо решил напасть на Польшу? К тому же он, понимая, что Англия является помехой на пути его мировой экспансии, 23 мая заявил генералам: «Англия является нашим врагом и война с ней — это вопрос жизни и смерти»[430]. По всей видимости, Гитлер, делая ставку на скоротечную войну против Польши, стремился не допустить её перерастания в мировую войну (отсюда заигрывание с англичанами). Задача уничтожения Британии и её империи была рассчитана на перспективу. Германия тогда ещё не обладала необходимыми ресурсами и возможностями, и ей следовало прежде утвердить своё господство в Европе и лишить Англию её союзников.

Одним из таких союзников теоретически мог стать СССР. В этой связи некоторые историки считают, что в условиях стремительно надвигавшейся войны последним шансом спасти мир могли стать переговоры военных миссий Великобритании, Франции и СССР в Москве в августе 1939 г.[431] Могли, но не стали. Ответы на неизбежно возникающие в этой связи вопросы дают архивные документы.

На наш взгляд, московские переговоры были бесперспективными с самого начала. Отсутствие политического соглашения крайне затрудняло подписание военной конвенции, и переговоры, едва начавшись, вскоре закончились (проходили с 12 по 21 августа). Ещё 26 июля на заседании английского кабинета отмечалось, что «на военных переговорах с советским правительством возникнут трудности из–за отсутствия политического соглашения». В этой связи было бы «крайне нежелательно передавать конфиденциальную информацию советскому правительству». Общее мнение членов кабинета свелось к тому, что «необходимо проинструктировать наших представителей (на переговорах с СССР. — А. И.) вести переговоры очень медленно, прежде чем будет подписано политическое соглашение», и постараться выяснить, «какую помощь русские могут оказать Польше»[432].

Правительства западных держав согласились отправить свои миссии в Москву (они предпочитали ей Лондон или Париж) под давлением той неопределённой ситуации, которая сложилась летом 1939 г. Важно было не допустить нормализации советско–германских отношений, и это соображение перевешивало антипатию руководителей Англии и Франции к России и русским. Вот что заявил Чемберлен на заседании комитета по внешней политике (узкий состав кабинета) 10 июля: «В случае отказа (от советского предложения о проведении штабных переговоров. — А. И.) правительство столкнётся с бесчисленными трудностями». Чемберлена поддержал Галифакс: «Когда начнутся военные переговоры, большого прогресса не будет. Переговоры будут тянуться бесконечно долго, и в конце концов каждая из сторон согласится принять обязательство общего характера. В таком случае мы выиграем время и к своей выгоде используем ту ситуацию, из которой сейчас нет выхода». О позиции Франции он сказал следующее: «Французское правительство считает, что военные переговоры будут тянуться очень долго и в случае неудачи ни о каком политическом соглашении не может быть и речи». И добавил: «До тех пор, пока будут продолжаться военные переговоры, мы предотвратим сближение между Советской Россией и Германией»[433]. Британская и французская миссии были снабжены инструкциями, характер и содержание которых не позволяли надеяться на успешное завершение московских переговоров.

Итак, западные державы стремились не допустить нормализации советско–германских отношений и выиграть время. Но время работало не на Англию и Францию, а на Германию. Её приготовления к нападению на Польшу вступили в завершающую стадию. Расчёт официальных кругов Лондона и Парижа (французы во всем следовали за англичанами) на затягивание московских переговоров до осенней распутицы или даже до зимы с тем, чтобы задержать начало войны, имел под собой зыбкую почву. Гитлер не раз рисковал в ситуациях, гораздо менее благоприятных для рейха. Его выступление мог остановить только внушительный по своей мощи коллективный фронт миролюбивых держав при участии в нем Великобритании, Франции и СССР. Но возможности его образования были упущены ещё во время политических переговоров между Лондоном, Парижем и Москвой. Да и Иосифа Сталина не устраивала перспектива неопределённо–тревожного выжидания перед лицом агрессивных приготовлений Германии вблизи советских границ.

Провал переговоров в Москве напрямую повлиял на решение Сталина заключить договор о ненападении с Германией. Но это не означает, как полагают некоторые зарубежные исследователи, что он сделал Вторую мировую войну неизбежной. С пактом или без него, но Гитлер в любом случае осуществил бы нападение на Польшу. Война была логическим продолжением агрессивной политики нацистской Германии и, как пишет профессор Кембриджского университета Ричард Эванс, «целью Третьего рейха и его лидеров с момента их прихода к власти в 1933 году»[434].

Великобритания в последние дни мира пыталась урегулировать вопрос о Данциге (а заодно решить и другие спорные вопросы с Германией), действуя по различным, максимально возможным каналам: через Муссолини и Ватикан, посла в Варшаве Говарда Кеннарда, посредством переписки Чемберлена с Гитлером. 22 августа британский премьер написал письмо фюреру:

«1. Англия готова выполнить свои обязательства перед Польшей и, если понадобится, использовать для этого силу.

   2. Я убеждён в том, что война между Англией и Германией была бы большим несчастьем.

   3. В том случае, если стороны (Германия и Польша. — А. И.) придут к миру, появится возможность начать переговоры между Германией и Польшей»[435].

В тот же день состоялось заседание английского кабинета, на котором обсуждался вопрос — кого послать в качестве эмиссара с письмом к Гитлеру? Была предложена кандидатура генерал–инспектора заграничных войск Эдмунда Айронсайда. Однако в ходе обсуждения его кандидатура отпала, поскольку «в Берлине предстояли трудные переговоры». Чемберлен предложил отправить письмо дипломатической почтой и передать его Гитлеру через посла Гендерсона[436].

Ответ рейхсканцлера последовал через два дня и не отличался оригинальностью. Он обрушился с нападками на Польшу и отверг все попытки урегулировать германо–польские отношения мирным путем[437]. Похожая реакция в тот же день последовала и от Муссолини (канал связи — через английского посла в Риме Перси Лорейна). Дуче заявил, что «Польша должна признать право Данцига вернуться в состав рейха». При этом он добавил, что «в том случае, если начнутся переговоры, он готов использовать все своё влияние в Берлине»[438].

Однако «второй Мюнхен» не состоялся. Он и не мог состояться, поскольку ситуация в Европе давно уже вышла из–под контроля англичан, а руководство Третьего рейха бесповоротно сделало ставку на войну.

Великобритания вступила в войну 3 сентября 1939 г. после долгих и мучительных колебаний правительства Чемберлена, которое на заседании за день до этого было вынуждено констатировать, что в противном случае «положение может стать неуправляемым»[439]. Примеру Великобритании последовала Франция. Так началась Вторая мировая война.

АНГЛО–ФРАНКО–ПОЛЬСКАЯ КОАЛИЦИЯ ПРОТИВ ГЕРМАНИИ В 1939 г.

Михаил Мельтюхов

Осенью 1938 — зимой 1939 г. казалось, что политика «умиротворения» со стороны Англии и Франции позволит создать в Европе новую Мюнхенскую систему международных отношений. Однако 14 марта 1939 г. Словакия под давлением Берлина провозгласила независимость, а 15 марта германские войска вступили в Чехию. Выступая в 15:46 15 марта в Палате общин, премьер–министр Англии Невилл Чемберлен заявил: «Я глубоко сожалею по поводу того, что произошло, но мы не должны в силу этого факта позволить себе свернуть с нашего пути. Не надо забывать, что мысли и надежды всех народов обращены к миру»[440].

С одобрения Германии Венгрия 14-17 марта оккупировала и аннексировала Подкарпатскую Русь (Закарпатскую Украину)[441]. Как верно отметил американский историк Ф. Л. Шуман: «Только в пятницу, 17 марта, в Бирмингеме Чемберлен отдал себе отчёт в глубине народного возмущения и заявил об изменении позиции Англии в отношении нацистских захватов. Решительным событием, убедившим его в “вероломстве” Гитлера, была не оккупация Праги, а одобрение Германией (16 марта) аннексии Венгрией Закарпатской Украины… Чемберлен и его собратья ошиблись в предположении, что за оккупацией нацистами Австрии и Чехословакии последует выступление против Советского Союза. Оставляя в стороне главную цель агрессии, Гитлер “обманул” своих западных друзей и показал, что ближайшими жертвами его безумия будут слабые, а не сильные. Восстановить утраченные силы, попытавшись воссоздать эффективную коалицию против рейха, — такова была ближайшая задача англо–французских руководителей»[442].

Все это наряду с обострением германо–польских отношений заставило Лондон и Париж 21—23 марта приступить к оформлению военного союза на случай обострения отношений с Берлином. В ходе военных переговоров 27 марта — 4 апреля было решено, что в случае войны Англия пошлёт во Францию первоначально 2 дивизии, через 11 месяцев — ещё 2 дивизии, а через 18 месяцев — 2 танковые дивизии. Основным способом военных действий западных союзников должны были стать оборонительные операции и экономическая блокада Германии, действия их ВВС ограничатся только военными объектами, а варианты помощи Польше даже не рассматривались. Исходя из этих планов, Англия и Франция были заинтересованы в затягивании войны в Восточной Европе, что связало бы германскую инициативу и позволило бы им лучше подготовиться к войне[443].

Тем временем 23 марта Польша предложила Англии соглашение о консультациях в случае угрозы агрессии. В тот же день в польской армии была проведена скрытая мобилизация 4 пехотных дивизий и 1 кавалерийской бригады, усилены соединения в ряде округов и созданы управления 4 армий и 1 оперативной группы. В результате численность Войска Польского возросла с 282 877 человек на 1 марта до 437 397 человек на 1 апреля[444]. Одновременно польская пресса начала шумную антигерманскую кампанию[445]. 24 марта Польша официально уведомила Советский Союз о проведении мер по «усилению военной готовности армии и страны», которые «ни в коем случае не направлены против СССР»[446]. Вместе с тем Берлину было сообщено, что Варшава остаётся противником привлечения Москвы к решению европейских проблем[447].

25 марта Адольф Гитлер заявил главнокомандующему сухопутными войсками генерал–полковнику Вальтеру фон Браухичу, что хотя он не собирается в ближайшее время «решать польский вопрос», его следует разработать. 26 марта Варшава окончательно отказалась принять германское предложение о территориальном урегулировании, а 28 марта заявила, что изменение статус–кво в Данциге будет рассматриваться как нападение на Польшу. В этих условиях германское руководство стало склоняться к военному решению польского вопроса[448].

Пытаясь не допустить перехода Польши в лагерь Германии и сдержать германскую экспансию, Англия 31 марта пошла на односторонние гарантии независимости Польши. При этом Лондон не отказался от содействия германо–польскому урегулированию. 4—6 апреля в ходе англо–польских переговоров стороны дали друг другу взаимные гарантии независимости, а также «было достигнуто согласие, что вышеупомянутая договорённость не помешает ни одному из правительств заключать соглашение с другими странами в общих интересах укрепления мира». 13 апреля Франция подтвердила франко–польский союзный договор 1921 г.[449]

Тем не менее очередные англо–французские военные переговоры 24 апреля — 3 мая показали, что союзники знают о наступательных намерениях Германии на Востоке, но не знают, насколько может затянуться война в Польше. Англо–французское руководство опасалось германских ВВС, сведения о численности которых были чрезмерно завышенными, и считало, что союзники не готовы к войне с Германией. А поэтому было бы лучше, чтобы война в Польше продолжалась как можно дольше. Хотя английские военные сделали вывод, что гарантии провоцируют Германию на вторжение в Польшу, было решено, что «не может быть речи о поспешном нападении на линию Зигфрида». Естественно, Варшаву об этом не известили.

4 мая Англия и Франция договорились, что «судьба Польши будет определяться общими результатами войны, а последние в свою очередь будут зависеть от способности западных держав одержать победу над Германией в конечном счёте, а не от того, смогут ли они ослабить давление Германии на Польшу в самом начале». 14—19 мая в ходе франко–польских переговоров о военной конвенции Франция обещала поддержать Варшаву в случае угрозы Данцигу и при нападении Германии на Польшу «начать наступление против Германии главными силами своей армии на 15‑й день мобилизации». Правда, из текста соглашения изъяли фразу об «автоматическом оказании военной помощи всеми родами войск». Его подписание было отложено до заключения политического договора. Англо–польские переговоры 23—30 мая привели к тому, что Лондон обещал в случае войны предпринять воздушные бомбардировки Германии силами не менее 1300 боевых самолётов. Это было заведомым обманом, поскольку никаких наступательных действий на западе Германии англо–французское командование не предусматривало вообще[450].

27 мая британский министр по координации обороны лорд Эрни Чэтфилд сообщил на заседании правительства, что в результате переговоров с Францией решено: «Если Германия предпримет нападение на Польшу, то французские вооружённые силы займут оборону по линии Мажино и будут сосредоточиваться для наступления на Италию. Если Италия будет придерживаться нейтралитета, а в войну окажется вовлечённой Бельгия, то французские вооружённые силы, возможно, предпримут наступление через Бельгию, но если Бельгия не будет участвовать в войне, то каких–либо действий против линии Зигфрида не намечается. Мы, конечно, сможем осуществить эффективное воздушное наступление в том случае, если в войну вступит Бельгия»[451].

Тем временем 22 мая Германия и Италия подписали союзный договор («Стальной пакт»). 23 мая, выступая перед военными, Гитлер заявил, что для возвращения в число «могущественных государств» следует расширить «жизненное пространство» и создать продовольственную базу на Востоке Европы на случай дальнейшей борьбы с Западом. Этому препятствует позиция Польши, которая сближалась с Западом и не могла служить серьёзным барьером против большевизма и являлась традиционным врагом Германии. Поэтому следовало «при первом же подходящем случае напасть на Польшу», обеспечив нейтралитет Англии и Франции[452] .

К лету 1939 г. в Европе сложились две военно–политические коалиции, обладавшие значительным военным потенциалом (см. табл.1).

Таблица 1

Вооружённые силы великих держав и Польши летом 1939 г.[453]

Франция Германия Италия Польша СССР Япония О
Дивизии 25 32 51 67 30 126 41 11
Бригады 19 2 3 12 42 ? 4
Личный состав (тыс.) 1662 1005 1343 1753 465 2485 1420 534
Орудия свыше свыше 30 679 свыше около 55 790 свыше свыше
и миномёты 13 000 26 546 20 000 5 000 12 500 2 300
Танки 547 3286 3419 1390 887 21 110 св. св. 300
2000
Самолёты 5113 3959 4288 2938 824 11 167 3180 4358
Военно–морские силы
Линкоры 12 7 2 4 3 10 15
Линейные крейсеры 3
Броненосцы 3
Авианосцы 7 1 6 5
Тяжёлые крейсеры 19 7 1 7 18 18
Лёгкие крейсеры 46 12 6 15 6 17 19
Эсминцы 184 61 21 61 4 34 112 181
Подводные лодки 58 77 57 105 5 168 56 99
В ходе политического кризиса в Европе весной–летом 1939 г. стороны начали конкретные военные приготовления. 3 апреля начальник штаба Верховного главнокомандования вермахта (ОКВ) генерал–полковник Вильгельм Кейтель известил главнокомандующих сухопутными войсками, ВВС и ВМФ о том, что подготовлен проект «Директивы о единой подготовке вооружённых сил к войне на 1939—1940 гг.». Одновременно главнокомандующие видов вооружённых сил получили предварительный вариант плана войны с Польшей (план «Вайс»), который они должны были изучить и к 1 мая 1939 г. представить свои соображения относительно использования войск, организации их взаимодействия и календарном плане мероприятий по подготовке операции. Полностью подготовку к войне следовало завершить к 1 сентября 1939 г. 11 апреля Гитлер утвердил «Директиву о единой подготовке вооружённых сил к войне на 1939—1940 гг.». Таким образом, в Германии началось конкретное оперативное планирование войны с Польшей, которая должна была остаться локальным конфликтом[454].

Стратегический замысел и задачи войск в операции «Вайс» были изложены в директиве по стратегическому сосредоточению и развёртыванию сухопутных войск от 15 июня 1939 г. Цель операции состояла в том, чтобы концентрическими ударами из Силезии, Померании и Восточной Пруссии окружить и разгромить главные силы польской армии западнее линии рек Висла и Нарев. С самого начала войны операции германских войск должны были развиваться стремительно, чтобы сорвать мобилизацию и развёртывание польских вооружённых сил.

Для выполнения этих задач создавались две группы армий. В Померании и Восточной Пруссии развёртывалась группа армий «Север» (командующий — генерал–полковник Фёдор фон Бок) в составе 3‑й и 4‑й армий, ближайшей задачей которой являлось занятие Польского коридора, обеспечение связи по суше с Восточной Пруссией и нанесение смыкающихся ударов восточнее Вислы в общем направлении на Варшаву. В Силезии и Словакии сосредоточивалась группа армий «Юг» (командующий — генерал–полковник Герд фон Рундштедт) в составе 8‑й, 10‑й и 14‑й армий, наносившая главный удар в операции «Вайс». Ближайшая задача группы армий «Юг» заключалась в том, чтобы своей ударной группировкой наступать в общем направлении на Варшаву, выйти к реке Висла и затем во взаимодействии с группой армий «Север» уничтожить польские войска, находящиеся в Западной Польше. С воздуха эти группы армий должны были поддерживать соответственно 1‑й и 4‑й воздушные флоты. Для осуществления плана «Вайс» намечалось выделить 40 пехотных, 4 легкопехотные, 3 горнопехотные, 6 танковых и 4 моторизованные дивизии и 1 кавалерийскую бригаду[455].

Готовя операцию против Польши, германское командование исходило из того, что Англия и Франция не вмешаются в германо–польскую войну. Однако вопрос о том, будет ли вмешательство западных держав полностью исключено, так и не был решён. Поэтому для прикрытия западной границы Германии планировалось развернуть группу армий «Ц» (командующий генерал–полковник Вильгельм фон Лееб) в составе 1‑й, 5‑й и 7‑й армий, которая насчитывала бы 31 дивизию и, опираясь на недостроенную «линию Зигфрида», должна была оборонять границу с Нидерландами, Бельгией и Францией. Таким образом, из развёртываемых по мобилизации 103 дивизий вермахта 57 (55,3%) планировалось развернуть против Польши, 31 (30,1%) — на западе Германии, а 15 (14,6%) — в центральных районах страны.

Ещё в мае были приведены в боевую готовность 6 армейских управлений, 11 управлений армейских корпусов и 24 дивизии. Предмобилизационные мероприятия начались в Восточной Пруссии с июля, а по всей территории Германии с 18 августа. Под видом подготовки к осенним манёврам в начале августа была проведена частичная мобилизация некоторых резервных дивизий, а также частей армейского и корпусного подчинения. К 25 августа уже завершили мобилизацию соединения, составлявшие 35,4% состава сухопутных войск военного времени. К вечеру 25 августа против Польши были сосредоточены 16 2/3 пехотные, 4 легкопехотные, 6 танковых, 2 2/3 моторизованных дивизий и 1 кавалерийская бригада. Сигнал на проведение общей мобилизации был дан во второй половине дня 25 августа, то есть за один день до намеченного начала войны. В связи с переносом срока начала вторжения германскому командованию удалось к 1 сентября завершить мобилизацию, доведя численность вермахта до 4 528 тыс. человек, и развернуть против Польши 37 1/3 пехотных, 4 легкопехотные, 1 горнопехотную, 6 танковых и 4 2/3 моторизованные дивизии и 1 кавалерийскую бригаду (82,6% запланированных сил)[456].

Польское стратегическое планирование против Германии основывалось на франко–польском договоре 1921 г. о взаимопомощи, предусматривавшем совместные действия Франции и Польши. С конца февраля 1939 г. польское командование приступило к разработке конкретного плана войны с Германией — «Захуд». После 15 марта в документ были внесены изменения с учётом сложившейся обстановки. Начавшееся в марте оформление англо–франко–польской коалиции привело к тому, что польское военное планирование основывалось на расчёте, что Англия и Франция поддержат Польшу в войне с Германией. Поэтому перед польскими вооружёнными силами ставилась задача упорной обороной обеспечить мобилизационное развёртывание и сосредоточение своих войск, а потом перейти в контрнаступление, поскольку считалось, что к этому сроку Англия и Франция заставят Германию оттянуть свои войска на запад.

Для осуществления этого плана предусматривалось развернуть 39 пехотных дивизий, 3 горнопехотные, 11 кавалерийских, 10 пограничных и 2 бронемоторизованные бригады. Против Восточной Пруссии развёртывались опергруппы «Нарев», «Вышкув» и армия «Модлин». В Польском коридоре сосредоточивалась армия «Поможе», часть сил которой предназначалась для захвата Данцига. На Берлинском направлении развёртывалась армия «Познань». Границу с Силезией и Словакией прикрывали армия «Лодзь», армия «Краков» и армия «Карпаты». В тылу южнее Варшавы развёртывалась армия «Прусы». В районах Кутно и Тарнов сосредотачивались в резерве по 2 пехотные дивизии[457]. Таким образом, польская армия должна была развернуться равномерно на широком фронте, что делало проблематичным отражение массированных ударов вермахта.

Разработанный в апреле 1938 г. мобилизационный план «W» предусматривал скрытую мобилизацию польских войск в мирное время. 13-18 августа 1939 г. была объявлена мобилизация ещё 9 соединений, а с 23 августа началась скрытая мобилизация основных сил. 25 августа был подписан англо–польский союзный договор. 26 августа польские войска получили приказ о выдвижении отмобилизованных соединений в намеченные районы сосредоточения по плану стратегического развёртывания. Приказ армиям и оперативным группам первого эшелона о занятии исходного положения был отдан 30 августа.

Отмобилизование армии польское руководство проводило в тайне и от своих англо–французских союзников, которые опасались, что эти действия Варшавы могут подтолкнуть Германию к войне. Поэтому, когда 29 августа в Польше собрались начать открытую мобилизацию, Англия и Франция настояли на откладывании её проведения до 31 августа. Тем не менее благодаря скрытой мобилизации к утру 1 сентября мобилизационный план был выполнен на 60%. Развёртывание польских войск не было завершено — лишь 46,8% войск находилось в районах предназначения, но и они не успели полностью занять свои позиции[458]. К утру 1 сентября Польша развернула 24 пехотные дивизии, 3 горнопехотные, 8 кавалерийских и 1 бронемоторизованную бригады.

Предмобилизационные мероприятия во Франции начали проводиться летом 1939 г., когда были призваны резервисты в 49 специальных крепостных батальонов и 43 специальные артиллерийские части, составлявшие войска прикрытия на линии Мажино. 21 августа была приведена в боевую готовность система ПВО, а 22 августа — усилена

система боевой готовности французских войск. 23 августа во Франции началась скрытая мобилизация и были введены в действие планы обеспечения безопасности Парижа и границ с Бельгией, Италией и Швейцарией. 24 августа меры по прикрытию сосредоточения были распространены на восточные районы Франции, а 26 августа — на всю территорию страны. До 27 августа было отмобилизовано 3/4 французских вооружённых сил — 72 дивизии (1 895 тыс. чёл., 8 тыс. орудий и миномётов, 2,5 тыс. танков и до 2 тыс. самолётов). 27 августа было призвано ещё 779 тыс. человек, и вооружённые силы достигли численности 2 674 тыс. человек. 1 сентября, когда во Франции была объявлена открытая мобилизация, на её территории находилось 72 пехотные (кадровые, резервные, североафриканские, колониальные и крепостные войска, равноценные 15 дивизиям), 3 кавалерийские, 2 лёгкие механизированные дивизии и 39 отдельных танковых батальонов, но никаких активных задач эти войска не имели[459].

Однако, несмотря на эти военные приготовления, западные союзники не спешили вмешиваться в начавшуюся 1 сентября германо–польскую войну.

Ещё 31 августа Бенито Муссолини предложил Англии и Франции созвать 5 сентября конференцию Англии, Франции, Италии и Германии для обсуждения «затруднений, вытекающих из Версальского договора». Это предложение встретило благожелательную поддержку в Лондоне и Париже, которые продолжили поиски путей умиротворения Германии вместо оказания обещанной помощи Польше. В 11:50 1 сентября Франция уведомила Италию о согласии участвовать в конференции, если на неё будет приглашена Польша. Однако лишь во второй половине дня Франция запросила мнение Польши о намечавшейся конференции, но Варшава считала, что раз война началась, то «это уже вопрос не обсуждения, а оказания сопротивления нападению объединёнными действиями Польши и её союзников». В 21.00—21.30 Англия и Франция передали Германии ноты, в которых выразили «протест» по поводу германского вторжения в Польшу, и предупреждали, что выполнят свои обязательства перед Польшей, «если германское правительство не готово… приостановить наступление… и… немедленно вернуть войска с польской территории». Однако днём 2 сентября через Италию они известили Берлин, что эти ноты не следует воспринимать как ультиматум. Более того, Англия известила Германию, что в случае вывода вермахта из Польши «Британское правительство готово все забыть и начать переговоры». Это усилило уверенность германского руководства в том, что польские союзники продолжают уклоняться от выполнения своих обязательств.

2 сентября союзники Польши все ещё надеялись на созыв конференции, причём в отличие от Англии Франция была не против оставления германских войск на польской территории. Лишь 3 сентября в 11.00 Англия, а в 17.00 Франция объявили Германии войну. 4 сентября был подписан франко–польский договор о взаимопомощи. Однако это не поколебало уверенности Гитлера. Он считал, что «если они и объявили нам войну, то это для того, чтобы сохранить своё лицо, к тому же это ещё не значит, что они будут воевать». Хотя объявление войны Лондоном и Парижем вызвало в Берлине определённое замешательство, неизменное затишье на Западном фронте убедило германское руководство в том, что реальных действий союзники, скорее всего, не предпримут. Поэтому новая директива ОКВ № 2 от 3 сентября исходила из идеи продолжения масштабных операций в Польше и пассивного ожидания на Западе[460].

Польские представители в Англии и Франции столкнулись с обструкционистской позицией Лондона и Парижа. Французский главнокомандующий генерал Морис Гамелен не пожелал принять польского военного атташе. Вечером 6 сентября в Париж поступила польская нота, в которой сообщалось о пессимистических настроениях германского населения в связи с начавшейся войной и предлагалось «нанести удар по моральному состоянию врага». Для этого следовало «провести против территории Германии операцию военно–воздушных сил союзников», «прорвать хотя бы в двух пунктах линию Зигфрида… провести хотя бы небольшой морской десант на германском побережье». 7 сентября Варшава получила французский ответ, согласно которому «завтра, а самое позднее утром послезавтра против Германии будет проведена сильная атака французских и английских бомбардировщиков, которая, может быть, будет распространена даже до тыловых построений на польском фронте». Понятно, что такой ответ обнадёжил поляков, которые не знали, что в действительности в Париже избегали бомбардировок территории Германии, опасаясь ответных мер люфтваффе. В тот же день Гамелен записал в своём дневнике, что Польша, «не будем скрывать, пропала».

В итоге 8 сентября польский военный атташе во Франции был вынужден доложить в Варшаву: «До 7.9.39. 10 часов на западе никакой войны фактически нет. Ни французы, ни немцы друг в друга не стреляют. Точно так же нет до сих пор никаких действий авиации. Моя оценка: французы не проводят ни дальнейшей мобилизации, ни дальнейших действий и ожидают результатов битвы в Польше». Польские представители продолжали настаивать и просить французское руководство выполнить свои обязательства перед Варшавой. Это вызвало раздражение генерала Гамелена, который писал: «Польский военный атташе продолжает нам надоедать! Я знал также, что польский посол в Париже проявлял нервозность и даже несправедливость в отношении французской армии и особенно авиации». Единственное, чего добились поляки, было обещание послать в Польшу через Румынию военное снаряжение и боеприпасы, которые так и не были посланы ввиду разгрома Польши. В середине сентября генерал Гамелен записал в дневнике, что Франция может оказать помощь Польше в 1940 г., а к наступлению на широком фронте она подготовится в 1941 или 1942 г.

Английское правительство вело себя точно так же, как и французское. 3 сентября в Лондон прибыла польская военная миссия, но встретиться с начальником английского Генштаба генералом Уильямом Айронсайдом полякам удалось лишь 9 сентября. В ходе встречи Айронсайд стал выяснять ситуацию на фронте, а поляки с удивлением узнали, что у Англии нет никаких конкретных планов помощи Польше, поскольку этим должна была заниматься Франция. Сославшись на занятость, Айронсайд прекратил беседу, порекомендовав напоследок полякам закупить оружие в нейтральных странах. 10 сентября польскую военную миссию уведомили, что английские ВВС начали бомбардировки Германии, а в Румынию прибыл транспорт с 44 самолётами для Польши.

Все это было откровенной ложью. Предложение поляков о посылке англо–французской авиации на польские аэродромы так и не было принято. 13 сентября поляки констатировали, что «Англия не сдержала, как и прежде, своих обязательств, ибо в течение 14 дней войны мы остаёмся предоставленными самим себе, и помощь, которая должна была быть направлена в Польшу в результате переговоров с генералом Клейтоном, происходивших в мае в Варшаве, не была предоставлена Польше». 15 сентября в ходе последней встречи с Айронсайдом поляки узнали, что, кроме 10 тыс. пулемётов и 15—20 млн патронов, Англия не может выделить никакого другого вооружения, да и это может поступить лишь через 5—6 месяцев. Айронсайд вновь посоветовал полякам закупить оружие у нейтралов[461].

Каково же было состояние войск сторон на франко–германской границе в начале германо–польской войны?

K 1 сентября 1939 г. Германия развернула на своей западной границе в полосе от нижнего течения Рейна до швейцарской границы группу армий «Ц» в составе 31 2/3 пехотной дивизии, и ещё 3 пехотные дивизии находились в стадии передислокации на Запад. После 3 сентября группе армий «Ц» были подчинены ещё 9 пехотных дивизий, которые в основном сосредоточились к 10 сентября, увеличив общую численность группировки до 43 2/3 пехотных дивизий, из которых лишь 11 2/3 «могли быть названы полноценными, все остальные являлись новыми формированиями, совершенно не соответствовавшими по своей подготовке и техническому оснащению требованиям манёвренной войны»[462]. К 1 сентября эти войска насчитывали около 915 тыс. человек и располагали примерно 8640 орудиями и миномётами, но не имели ни одного танка. Сухопутные войска поддерживали 2‑й и 3‑й воздушный флоты, в которых насчитывалось 1 094 самолёта (из них 966 боеготовых), кроме того, командованию группы армий «Ц» были подчинены лётные части, располагавшие 144 самолётами (из них 113 боеготовых), а морская авиация на Западе насчитывала 121 самолёт (114 боеготовых). Всего на Западе находилось 1359 самолётов (1193 боеготовых), в том числе 421 бомбардировщик и 632 истребителя[463].

Сооружение укреплений Западного вала, на который должны были опираться эти войска, ещё не было завершено. «К началу войны в основном имелись только укреплённые точки для пехотного оружия, командные пункты, сеть линий телефонной связи укреплённых районов, противопехотные и противотанковые заграждения. Артиллерийских позиций в виде бронированных сооружений ещё не было, как не было железобетонных или бронированных укреплений для противотанкового оружия»[464]. По мнению генерала Николауса фон Формана, «Западный вал не представлял собой непреодолимого препятствия. Правда, между Люксембургом и Швейцарией, главным образом на участке между Саарбрюккеном и Карлсруэ, было некоторое количество готовых бронированных огневых точек, противотанковых рвов и прочих препятствий. Однако повсюду ещё ускоренными темпами вела работу организация Тодта. Большая часть линии была ещё на бумаге. О готовых сильных позициях вообще не могло быть и речи. Глубокого эшелонирования нигде не было создано»[465].

Французское командование развернуло против Германии Северо–Восточный фронт в составе 1‑й, Арденской, 2‑й, 3‑й, 4‑й, 5‑й, 7‑й и 8‑й армий, в которых к 3 сентября насчитывалось 78 дивизий (из них 13 были крепостными, а 7 завершали формирование). В этих войсках имелось 17 500 орудий и миномётов, свыше 2,8 тыс. танков. ВВС Франции насчитывали 1400 самолётов первой линии и около 1 600 в резерве, кроме того, для действий во Франции можно было использовать 1021 английский самолёт. Уже 4 сентября мобилизация во Франции завершилась, а войска были развёрнуты на позициях. В этот же день во Францию прибыли передовые части Британского экспедиционного корпуса. К 10 сентября французские вооружённые силы закончили развёртывание по штатам военного времени и насчитывали 4 895 тыс. человек[466].

Соотношение сил на фронтах в сентябре 1939 г.

Таблица 2

Соотношение Франция Германия Силы и средства Германия Польша Соотношение
1,8:1 78 43 2/3 Дивизии 61 33 1,8:1
Бригады 1 13 1:13
3,2:1 3253 1000 Личный состав (тыс.) 1800 1000 1,8:1
2:1 17 500 8640 Орудия и миномёты 13 500 4300 3:1
2850 Танки 2533 610 4,2:1
1,8:1 2421* 1359 Самолёты 2231 824 2,7:1
* С учётом ВВС Англии, но без резерва.


С 31 мая 1939 г. французский Генеральный штаб разрабатывал план наступления на фронте между Мозелем и Рейном, который должен был стать основой военных действий против Германии и был 1 сентября предложен генералом Гамеленом правительству. Французские войска должны были наносить главный удар вдоль Рейна на Майнц, отрезая основную германскую группировку с тыла. Однако это предложение так и не было реализовано, хотя 5 сентября Гамелен оценивал противостоящую германскую группировку в 20-25 пехотных дивизий и считал, что его войска имели 3- и даже 4-кратное превосходство. Тем не менее вместо массированного наступления французское командование предприняло ограниченную операцию около Саарбрюккена. В ночь на 7 сентября французские поисковые группы впервые пересекли германскую границу западнее города. С 9 сентября части 9 французских дивизий 4‑й и 5‑й армий начали продвижение в предполье линии Зигфрида к востоку от Саарбрюккена, не встречая сопротивления германских войск, которым было приказано уклоняться от боя и отходить на линию укреплений. Заняв Варндский лес к западу от города и продвинувшись восточнее его на 7-8 км между Шпихерн и Хорнбах на фронте около 25 км, французы получили 12 сентября приказ прекратить наступление «ввиду быстрого развития событий в Польше»[467].

В тот же день французский главнокомандующий, который считал, что эти атаки не могут больше повлиять на события в Польше, заявил на первом заседании Высшего военного совета союзников в Абвилле: «В настоящее время больше нет необходимости немедленно обеспечить

базу атаки против линии Зигфрида… Если осуществится атака противника через Люксембург и особенно через Бельгию, нам не хватит всех наших активных сил, чтобы противостоять ему». Хотя Совет одобрил решение о прекращении наступления, генерал Гамелен 14 сентября сообщил главе польской военной миссии во Франции: «Последнее заседание Верховного совета союзников определило твёрдую решимость Франции и Великобритании обеспечить Польше всю возможную помощь. Формы этой помощи намечены совместно с нашими британскими союзниками после тщательного анализа общей обстановки, и я могу Вас заверить, что ни одна из возможностей прямой помощи Польше и её армии не будет оставлена без внимания»[468]. Как справедливо отметил французский историк Ж. Мордаль, «решение, принятое в Абвилле 12 сентября 1939 г. Верховным советом союзников, было не только отказом от данного слова, это была настоящая капитуляция без боя»[469].

Таким образом, вместо 35-40 дивизий, которые Франция обещала бросить против Германии, было использовано всего 9 дивизий. Но французское командование старательно преувеличивало масштаб этой ограниченной операции. 10 сентября генерал Гамелен уверял польское руководство, что «больше половины наших активных дивизий Северо–Восточного фронта ведут бои. После перехода нами границы немцы оказывают нам упорное сопротивление. Тем не менее мы продвинулись вперёд. Но мы завязли в позиционной войне, имея против себя приготовившегося к обороне противника, и я ещё не располагаю всей необходимой артиллерией. С самого начала кампании начались действия авиации во взаимодействии с операциями наземных сил. Мы полагаем, что против нас действует значительная часть немецкой авиации. Поэтому я считаю, что досрочно выполнил своё обещание начать наступление мощными главными силами на 15‑й день после объявления французской мобилизации. Я не мог сделать большего»[470].

Однако подобные заявления не могли скрыть того, что Польша была брошена своими союзниками на произвол судьбы.

В то же время французская пресса начала шумную кампанию по поводу «операций против Германии», которые, как сообщалось, поставили перед ней «трудную стратегическую проблему». Когда 14 сентября продвижение войск прекратилось и они получили приказ «укрепиться на захваченной территории», в прессе сообщалось, что «военные операции на Западном фронте между Рейном и Мозелем продолжаются. Французы окружают Саарбрюккен с востока и запада». 19 сентября, когда французские части бездействовали, последовало сообщение, что «бои, которые ранее ограничивались районом Саарбрюккена, охватили теперь весь фронт протяжённостью 160 км»[471]. 30 сентября было решено отойти на исходные позиции, и 3-4 октября французские войска покинули территорию Германии, а к 16 октября передовые части вермахта вновь разместились на границе с Францией[472]. В этих боях французы потеряли 77 человек (27 убито, 28 пропало без вести и 22 ранено) и 27 самолетов[473].

В Берлине прекрасно понимали опасность активизации англо–французских вооружённых сил, которая была тем выше, чем Рурская индустриальная область находилась фактически на западной границе Германии в радиусе действия авиации союзников. Обладая на Западном фронте подавляющим превосходством над Германией, союзники имели в начале сентября 1939 г. полную возможность начать решительное наступление, которое, скорее всего, стало бы роковым для Германии. Участники событий с немецкой стороны единодушно утверждали, что это означало бы прекращение войны и поражение Германии. Генерал Альфред Йодль считал, что «мы никогда, ни в 1938, ни в 1939 г., не были собственно в состоянии выдержать концентрированный удар всех этих стран. И если мы ещё в 1939 г. не потерпели поражения, то это только потому, что примерно 110 французских и английских дивизий, стоявших во время нашей войны с Польшей на Западе против 23 германских дивизий, оставались совершенно бездеятельными»[474]. По мнению генерала Франца Гальдера, «в сентябре 1939 г. англо–французские войска могли бы, не встречая серьёзного сопротивления, пересечь Рейн и угрожать Рурскому бассейну, обладание которым являлось решающим фактором для ведения Германией войны»[475].

Как отмечал генерал Буркхарт Мюллер–Гиллебранд, «западные державы в результате своей крайней медлительности упустили лёгкую победу. Она досталась бы им легко, потому что наряду с прочими недостатками германской сухопутной армии военного времени и довольно слабым военным потенциалом… запасы боеприпасов в сентябре 1939 г. были столь незначительны, что через самое короткое время продолжение войны для Германии стало бы невозможным»[476].

По мнению генерала Формана, «если бы пришли в движение эти силы (союзников. — М. М.), имевшие чудовищное превосходство, к которым затем, вероятно, примкнули бы голландцы и бельгийцы, то война неизбежно закончилась бы. Сопротивление группы армий “Ц” могло продолжаться в лучшем случае несколько дней. Если бы даже это время использовали для переброски войск с востока на запад, то это все равно не помогло бы. В этом случае любые действия были бы бессмысленными. В Польше нужно было бы прекратить боевые действия ещё до достижения решающих успехов, а на запад дивизии не поспели бы вовремя и подверглись разгрому поодиночке — конечно, при наличии энергичного, целеустремлённого руководства у противника. Самое позднее через неделю были бы потеряны шахты Саара и Рурская область, а на вторую неделю французы могли бы направить войска туда, куда они сочли бы необходимым. К этому следует добавить, что поляки тоже снова обрели бы свободу действий и привели бы в порядок свою армию»[477].

Генерал–лейтенант Зигфрид Вестфаль полагал, что «если бы французская армия предприняла крупное наступление на широком фронте против слабых немецких войск, прикрывавших границу (их трудно назвать более мягко, чем силы охранения), то почти не подлежит сомнению, что она прорвала бы немецкую оборону, особенно в первые десять дней сентября. Такое наступление, начатое до переброски значительных сил немецких войск из Польши на Запад, почти наверняка дало бы французам возможность легко дойти до Рейна и, может быть, даже форсировать его. Это могло существенно изменить дальнейший ход войны… Не воспользовавшись временной слабостью Германии на Западном фронте для немедленного нанесения удара, французы упустили возможность поставить гитлеровскую Германию под угрозу тяжёлого поражения»[478].

Таким образом, Англия и Франция, оставаясь верными своей политике «умиротворения» и не подготовившись к действительной войне с Германией, упустили уникальный шанс совместно с Польшей зажать Германию в тиски войны на два фронта и уже в сентябре 1939 г. нанести ей решающее поражение. Однако вместо этого при фактическом невмешательстве западных союзников была разгромлена Польша. Можно по–разному объяснять позицию Англии и Франции, но никуда не уйти от того факта, что союзники бросили Польшу на произвол судьбы. Причём, как теперь известно, эта позиция Лондона и Парижа не была какой–то импровизацией, возникшей под влиянием событий. Нет, это была заранее сформулированная и неуклонно проводимая в жизнь стратегическая линия англофранцузских союзников, определявшаяся политикой «умиротворения» Германии. В итоге, «отказавшись воспользоваться сложившейся в самом начале войны обстановкой, западные державы не только покинули в беде Польшу, но и ввергли весь мир в пять лет разрушительной войны»[479].

ИСТОРИЯ ПРОВАЛА: АНГЛО–ФРАНКО–СОВЕТСКИЙ АЛЬЯНС, КОТОРОГО НЕ БЫЛО, И НЕОПУБЛИКОВАННАЯ БЕЛАЯ КНИГА БРИТАНСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА, 1939-1940 гг.

Майкл Джабара Карлей[480]

В декабре 1939 г. в британском правительстве было принято решение о публикации правительственного доклада о советско–франко–британских переговорах, проходивших весной и летом того года, целью которых было формирование антинацистского союза[481]. На этом фоне только что разразилась советско–финская война, и общественное мнение в Великобритании было взбудоражено. Доклад выполнял в том числе и пропагандистскую функцию: он должен был поддержать враждебное отношение общества к СССР и увеличить поддержку властей Великобритании и Франции в войне против нацистской Германии. Форин офис также воспользовался случаем, чтобы по–своему ответить на неудобный вопрос о причине срыва переговоров с СССР. Провал злополучных переговоров привёл к заключению пакта о ненападении между Германией и Советским Союзом, после чего нацисты вторглись в Польшу, не опасаясь вмешательства Советов. А без их помощи Великобритания и Франция едва ли могли чем–то существенно и оперативно помочь осаждённой Польше.

Начало войны настолько потрясло Европу, что правительство Великобритании было вынуждено объясниться и не нашло ничего лучше, чем возложить вину на Советский Союз.

Но действительно ли ответственность несёт советская сторона? Чтобы ответить на этот вопрос, мы представим читателям краткую ретроспективу трехсторонних переговоров, проходивших с марта по август 1939 г. Чтобы восстановить ход событий, мы собрали огромную выборку как опубликованных, так и неопубликованных документов из архивов трёх государств. Последними были рассекречены советские архивы. Документы поступали из различных источников, однако наиболее важные — из Народного комиссариата иностранных дел (НКИД). С начала 1990‑х гг. постепенно, хотя и бессистемно, открывались фонды Архива внешней политики Российской Федерации (АВП РФ). И все же значительная часть документов, как из ранее опубликованных, так и неопубликованных, цитируется в данной статье впервые. Они помогают лучше понять советскую позицию по ключевым событиям весны и лета 1939 г.[482]

I

К началу англо–франко–советских переговоров (также известных как Московские переговоры) в конце марта 1939 г. Европа уже находилась в кризисе.

Нацистская Германия только что оккупировала Прагу, не встретив сопротивления, и дышащая на ладан Чехословакия перестала существовать как государство. Ещё неделю спустя немецкие войска захватили Мемельский край в Литве — и снова без единого выстрела. Общественность Великобритании и Франции была встревожена. Неотвратимость войны становилась очевидна. Как можно было остановить агрессию Германии? Как можно было обеспечить мир в Восточной Европе? Вопросов было куда больше, чем ответов.

В 1935 г. был подписан Франко–советский пакт о взаимопомощи, но оказалось, что он не стоил и выеденного яйца. В течение пяти лет советские дипломаты безуспешно пытались выстроить систему коллективной безопасности в Европе[483]. Можно ли было преодолеть многолетние разногласия и в последний момент прийти к соглашению?

Перед Францией и Британией встала дилемма. До этого правительства обоих государств придерживались политики умиротворения, что привело к разделу Чехословакии в результате Мюнхенского сговора 1938 г.[484] Даже в начале 1939 г. Лондон и Париж все ещё полагались на политику умиротворения, хотя против уже выступала пресса и парламентская оппозиция. Такое упорство объяснялось нежеланием сотрудничать с СССР против нацистской Германии. В декабре 1938 г. министр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп посетил Париж для подписания нашумевшей франко–германской декларации с целью «поддержания мирных и добрососедских отношений». Во французской прессе правого толка открыто (а в правительственных кругах шёпотом) обсуждалась возможность нарушения договорных обязательств с Польшей и СССР. В начале 1939 г. делегации из Франции и Британии были посланы в Берлин для проведения торговых переговоров[485].

Верхи Англии и Франции ненавидели Советский Союз и боялись его. И все же полного единства мнений не было и среди них. Редкие «белые вороны», как выразился о них один советский дипломат, выступали за союз с СССР[486]. Они были прагматиками и реалистами, понимавшими, что нацистская Германия угрожает европейской безопасности куда больше и что в борьбе с общим врагом с Москвой необходимо объединиться, как сделали в XVI в. французский католический король Франциск I и османский султан Сулейман Великолепный. В 1936 г. тогда ещё малоизвестный полковник французской армии писал: «Нужно набраться смелости посмотреть правде в глаза. Все должно подчиняться единственной идее: необходимо сплотить против Германии всех её противников вне зависимости от причин, движущих ими, чтобы не дать ей развязать войну, и поразить её, если избежать войны не удастся»[487]. По иронии судьбы, это была фактически неустановленная советская концепция коллективной безопасности. И с усугублением кризиса в Европе в марте 1939 г. к голосу «белых ворон» на Западе стали прислушиваться.

В Великобритании большей решительности от правительства требовала оппозиция в Палате общин — партии лейбористов и либералов. К ним присоединились и некоторые консерваторы. Уинстон Черчилль, тогда ещё никому почти не известный член парламента от Консервативной партии, утверждал, что без поддержки СССР Британия не сможет помочь ни действительным, ни потенциальным союзникам в Восточной Европе. Дэвид Ллойд Джордж, бывший премьером во время Первой мировой войны, поддержал Черчилля в Палате общин в требовании к Невиллу Чемберлену заключить договор с Советским Союзом. Чемберлен, как и другие консерваторы, был убеждённым советофобом. В 1924 г. консерваторы использовали так называемое письмо Зиновьева и идеологию «красной угрозы» на парламентских выборах в борьбе против партии лейбористов. В 1927 г. сторонники охранительно–консервативной политики добились разрыва дипломатических отношений с Москвой.

Даже в 1936 г. консерватор Энтони Иден, тогда ещё министр иностранных дел, не дал ходу потеплению отношений с советским правительством из–за коммунистической «пропаганды»[488]. Если бы все зависело от премьер–министра, переговоров с СССР не было бы вовсе. Однако на Чемберлена давили министры, причём если сначала они составляли меньшинство, то с нарастанием угрозы войны к ним присоединился практически весь кабинет. Они признавали: враг моего врага — мой друг. Красная армия могла моментально мобилизовать 100 дивизий, в то время как Британия в первые недели войны могла перебросить в Европу всего две. Опросы общественного мнения в Великобритании показывали широкое одобрение союза с СССР. В апреле 1939 г. один из таких опросов выявил, что 87% респондентов высказались за англо–франко–советский союз и только 7% — против[489]. И ничего удивительного. Сотня дивизий не могут оставить равнодушными, если у самих за плечами есть всего две. Безусловно, многие критики на Западе указывали на сталинские чистки как причину снижения советского военного потенциала. Чемберлен заявил, что Красная армия была не готова идти в наступление. Но разве готова была британская? Или французская? При этом военные атташе при посольствах Франции и Великобритании в Москве, которые лучше понимали положение, отмечали, что Красная армия постепенно восстанавливается после чисток и в состоянии дать отпор захватчикам. К маю 1939 г. даже Комитет начальников штабов Великобритании признал СССР ценным союзником, несмотря на любые недостатки.

И все же Чемберлена было не переубедить. На очередной работе знаменитого карикатуриста Дэвида Лоу премьер–министра толкали к линии с надписью «коллективная безопасность», но тот сопротивлялся всеми силами. В мае вышла карикатура с Чемберленом, сидящим на упрямой лошади по кличке «Англо–русс», которую никак было не сдвинуть с места[490]. Если даже Лоу понимал достаточно, чтобы нарисовать такие работы, значит, и все, имевшие хоть какое–то отношение к этой дипломатической ситуации, осознавали, кто тормозит переговоры с Москвой. Да и Чемберлен своей позиции не скрывал. В письме к своей сестре Иде он писал: «Борьба на каждом заседании парламента не добавляет мне сил… а тяжелее всего из–за Уинстона… он звонит буквально каждый час». Второе место после Черчилля в списке политиков, раздражавших премьера, занимал Ллойд Джордж, подначивавший оппозицию «постыдной верой в то, будто Россия — ключ к нашему спасению»[491].

Об отношении Британии и Франции к СССР весной 1939 г. известно достаточно, но намного меньше мы знаем о том, что думали о Британии и Франции в самом СССР. Как советское правительство относилось к происходящему по мере накала обстановки? Лучше всего позицию СССР можно описать словами «недоверие» и «скептицизм». Политика умиротворения агрессора, принятая Великобританией и Францией, и явный антисоветский настрой не могли понравиться членам партии, тем, кто, по крайней мере, уцелел в сталинских репрессиях. В начале 1938 г. М. М. Литвинов, нарком иностранных дел, весьма скептично относился к намерению Англии и Франции противостоять нацистской агрессии. Его коллеги по НКИД практически списывали со счётов слабую, напуганную Францию, «раболепно следующую лондонской указке» и идущую к «катастрофе»[492].

После Мюнхенской конференции доверие Советского Союза к Британии и Франции было окончательно подорвано. В одном из докладов НКИД Великобритания обвинялась в «политике попустительства» и «непрерывном вымогательстве у чехословацкого правительства», а также умасливании агрессора «за счёт малых стран и СССР». К этому времени Британии уже «удалось добиться полнейшего подчинения себе французской внешней политики». Чемберлен считал, что Чехословакия являлась «искусственным государством», которое не должно было стать препятствием для договора с Германией. Далее в докладе говорилось, что британский премьер «ненавидит СССР и его социалистический строй» и «стремится парализовать активное участие СССР в вопросах организации коллективной безопасности,». В другом докладе НКИД сказано, что Франция «предала союзную страну», отказавшись выполнять обязательства по договору с Чехословакией. Ослабление влияния в Центральной и Юго–Восточной Европе французское правительство пыталось компенсировать за счёт укрепления отношений с Великобританией. Во время сентябрьского кризиса вся французская политика сводилась к «одобрению английских планов» по разделению Чехословакии и манипулированию общественным мнением: населению внушали страх и веру в то, что «сговор с агрессором» был «спасением мира». Правые круги игнорировали — или, как говорилось в докладе, «скрывали» — советские предложения по поддержке Чехословакии, поскольку опасались, что в случае войны победа над фашизмом в союзе с СССР «вызвала бы развязывание сил социальной революции в капиталистической Европе, подрыв позиций капитализма и в самой Франции»[493].

Обвинения НКИД в адрес Великобритании и Франции варьировались в широких масштабах — и были небезосновательными, однако Литвинову сигналы коллег и не требовались. Он передал Я. З. Сурицу, полпреду в Париже, что в Политбюро ещё не было «серьёзного обсуждения» о Мюнхенском кризисе, однако велел не поднимать вопрос о разрыве франко–советского соглашения на тот момент[494].

«Старик Чемберлен дойдёт до конца по намеченному им, или вернее Гитлером, пути, а Франция волей–неволей будет волочиться за ним»[495].

Был ли шанс избежать тупика, оказавшегося впоследствии катастрофой? Спустя две недели французский поверенный в делах Жан Пайяр позвонил Литвинову, чтобы это узнать. У него были «вопросы», как записал в своём дневнике Литвинов, о том, «как я смотрю на нынешнее международное положение и дальнейшее его развитие». Литвинов ответил, что Британии и Франции лучше знать ответ. Пайяр настаивал. «Я считаю себя сторонником коллективной безопасности», — сказал он. — И я хотел бы знать, [считаете ли вы] и теперь возможной политику коллективной безопасности».

В дневнике Литвинова читаем: «На это я сказал следующее: Мы считаем Мюнхенское соглашение международным несчастьем».

«Англии и Франции сейчас вряд ли удастся отступить от намеченной ими политики, которая сводится к одностороннему удовлетворению требований всех трёх агрессоров — Германии, Италии и Японии. Они будут предъявлять свои требования по очереди, и Англия и Франция будут им делать одну уступку за другой. Я полагаю, однако, что они дойдут до такой точки, когда народы Англии и Франции должны будут их остановить. Тогда, вероятно, придётся вернуться на старый путь коллективной безопасности, ибо других путей для организации мира нет. Англия и Франция выйдут, конечно, сильно ослабленными из этой полосы, но все же и тогда ещё потенциальные силы мира будут превышать потенциальные силы агрессии»[496].

Так что, если Литвинов столь неодобрительно относился к Чемберлену и французам, значит, когда–то в коллективную безопасность он все же верил.

И, должно быть, он был совершенно уверен в хороших отношениях с «вождём» — И. В. Сталиным, раз мог себе позволить так разговаривать с Пайяром, а после заносить разговор в официальный отчёт. Вопрос был в том, мог ли он положиться на поддержку Сталина?

Под Новый год замечания Литвинова стали ещё язвительнее. Когда советский полпред в Лондоне И. М. Майский предупредил о надвигающейся войне и попросил выделить финансирование на строительство бомбоубежища под посольством, Литвинов отнёсся к этому без энтузиазма. «Я обещал поставить перед СНК и поставлю. Не могу, однако, ничего обещать насчёт результатов такого обращения».

В любом случае, спешить никто не стал. Литвинов не исключал возможность войны в 1939‑м, но и вероятной её не считал. «…Как Чемберлен, так тем более французы решили избежать войны по крайней мере в ближайшие годы во что бы то ни стало — я бы даже сказал, любой ценой. Неверно, что будто бы иссякли или иссякают ресурсы уступок». Далее Литвинов перечисляет ряд возможностей. Он не соглашается с точкой зрения Майского о том, что Гитлер и Бенито Муссолини могут выдвинуть невыполнимые требования: «Напоминаю Вам, однако, что и у Гитлера, и у Муссолини имеется достаточно друзей в Англии и всяких надёжных источников, которыми они могут быть достаточно хорошо осведомлены заранее о пределах уступок»[497].

Литвинов посмеивался над предсказаниями войны Майского. «Вы как будто невольно поддаётесь германо–итальянской агитации и начинаете верить в готовность Гитлера и Муссолини к объявлению войны Франции и Англии, мы будем иметь дело только с шантажом, которому Англия и Франция в той или иной мере уступят»[498].

Когда Майский отчитался о встрече с министром иностранных дел лордом Галифаксом, Литвинов ответил, что тактика критики Франции за её «абсолютную пассивность, и её неготовность к отпору» была ошибочной. Проблема была в том, что Англия оправдывала «дряблость своей политики» слабостью Франции, а Франция оправдывалась слабостью Великобритании. «Мы должны критиковать Францию в Париже, а Англию — в Лондоне». Поэтому Литвинов говорил: надо «,говорить Лондону о возможном сопротивлении со стороны Парижа при соответственной твёрдости английского правительства, a в Париже — о возможной твёрдости английского правительства»[499]. Из этого следует, что Литвинов не отказывался от идеи коллективной безопасности, как и от собственного чувства юмора. К сожалению, Британия и Франция знали друг друга слишком хорошо, чтобы поддаться стратегии Литвинова.

К тому же существовала проблема Польши. Правящая польская элита ненавидела СССР, и польское правительство годами саботировало советские предложения по коллективной безопасности. Согласно одному из отчётов НКИД, во время мюнхенского кризиса Польша придерживалась «политики тесного сотрудничества с фашистской Германией и прямой поддержки сил агрессии на международной арене [то есть соучастия в разделе Чехословакии]»[500].

К концу года, однако, польский посол в Москве Вацлав Гржибовский предложил урегулирование наиболее острых вопросов и общее улучшение отношений[501]. Литвинов отреагировал скептически. Министра иностранных дел Польши Юзефа Бека он не любил особенно. «Мы не предавались никаким иллюзиям насчёт прочности сближения с Польшей», — писал Литвинов. Это могло быть не более чем дипломатической уловкой и чем–то, что можно было бы использовать для торга при переговорах с Гитлером. Более того, Бек знал о «кознях» против него в самой Польше, спровоцированных его рискованной внешней политикой, «поставившей Польшу лицом к лицу с наиболее реальной опасностью», так что он «решил сделать маленькое исправление своей линии в нашу сторону». Во всяком случае, от продолжения игры ничего не терялось, пусть даже «разряжение отношений» обещало быть недолгим[502].

С точки зрения Литвинова Польша находилась в невыгодном положении: «Бек, поскольку это от него будет зависеть, будет стараться по–прежнему сохранить свободу действий, лавируя между нами и Германией, не связывая себя слишком прочно ни с той, ни с другой стороны. Но позволит ли ему это Гитлер?»[503]

Для наркома такую оценку Бека можно считать точной и уважительной. Литвинов не всегда был так благосклонен, считая, что в своём лавировании Польша работала «с заметным креном в сторону» Германии[504]. Польско–советские отношения продолжали деградировать до марта 1939 г.

Не избежали язвительных оценок Литвинова и французский премьер–министр Эдуард Даладье с министром иностранных дел Жоржем Бонне. В письме к Сурицу в Париж он писал: «Считаю нужным добавить, что в отношении Франции здесь чувствуется не меньше, если не больше, недоверие, чем к Англии»[505]. Под словом «здесь» в этом отрывке Литвинов имеет в виду советское руководство в Москве, таким образом, он выражает не просто частное мнение. Позиция Франции, а особенно Бонне, во время чехословацкого кризиса спровоцировала открытое осуждение Советского Союза, что повлекло напряжение отношений между Литвиновым и послом Франции в СССР[506].

Сэр Роберт Ванситтарт, занимавший в то время пост старшего дипломатического советника Министерства иностранных дел, который давно уже ратовал за восстановление дружеских отношений между Англией и СССР, убедил Кабинет министров отправить в Москву Роберта Хадсона, министра внешней торговли, в знак потепления отношений. Предполагалось, что он прибудет в советскую столицу в конце марта. Но у Литвинова были сомнения. Это бы налагало определённые обязательства на СССР, в случае если Британии и Франции пришлось бы вступить в войну. Литвинов полагал: «… мы имеем дело только с жестами и тактическими манёврами, а не с действительным стремлением Чемберлена к сотрудничеству с нами»[507].

Майский отмечает в дневнике, что в политике Великобритании наметились изменения. Некий высокопоставленный собеседник из числа консерваторов сказал ему, что с политикой умиротворения покончено. Чемберлен был «не слишком этому рад»[508], но ему нужно было либо смириться с переменой взглядов, либо подать в отставку. По наблюдению Майского, «Страна говорит: Германия — вот враг». Однако он не был уверен в том, что Чемберлен смотрит на ситуацию так же[509].

Литвинов, как всегда, относился к этому скептически. Если Гитлер хоть немного на время поубавит пыл, а может, даже сделает «новый миролюбивый жест», Чемберлен и Даладье снова бросятся защищать «мюнхенскую линию». Могла ли Москва рассчитывать на сколь–нибудь значимое изменение политики? По сути, «чехословацкие события… полностью укладываются в рамки любезной им [Чемберлену и Даладье] концепции движения Германии на восток». Литвинов все ещё надеялся, что свои плоды принесёт миссия Хадсона, но сомневался в том, что она положит конец «подозрениям и недоверию» Москвы. И снова Литвинов не выражал в этом личного мнения. Хадсон надеялся, что конкретные предложения сделает советское правительство, поскольку сам он был на это не уполномочен. Литвинов писал Майскому: «Я думаю, что таких предложений ему сделано не будет».

«Мы пять лет на внешнеполитическом поле деятельности занимались тем, что делали указания и предложения об организации мира и коллективной безопасности, но державы игнорировали их и поступали наперекор им. Если Англия и Франция действительно меняют свою линию, то пусть они либо выскажутся по поводу ранее делавшихся нами предложений, либо делают свои предложения. Надо инициативу представить им»[510].

Переговоры Хадсона в Москве весьма интересны. В британском отчёте сказано: «Литвинов начал с указания на то, что если бы все изначально следовали его политике, сложившееся положение никогда бы не возникло». Нарком придерживался этого обвинения и в дальнейшем. То же самое он говорил и послу Великобритании в Москве сэру Стаффорду Криппсу в московском бомбоубежище летом 1941 г., и на заседании Центрального комитета Сталину в 1940 г. Один из очевидцев рассказывал, что тогда Литвинов говорил десять минут «в полной тишине». Это и не удивительно: требовалась немалая смелость, чтобы отойти от линии партии прямо в присутствии Сталина и высших партийных чинов[511].

Сэр Уильям Сидс, британский посол в то время, высмеивал советского министра: «Замечания Литвинова отличаются полнотой. а учитывая обычную для него осведомлённость, они обнажают отход западных демократий от одной позиции за другой, что вылилось в мюнхенскую капитуляцию и неприятие всеми Советского Союза». Особое презрение Литвинов выражал по отношению к французам: «Франция побеждена: её. заполонили немецкие агенты, страна разобщена и полна недовольства. Он [Литвинов] видел недалёкое будущее Европы как одни немецкие территории от Бискайского залива до советских границ, можно сказать, остались бы только Великобритания и Советский Союз. Да и это бы не удовлетворило аппетиты Германии, но наступление — это он говорил с довольной улыбкой — не будет развёрнуто на восток»[512].

Литвинов не ошибся насчёт судьбы Франции и будущего Европы, однако на самом деле был не столь уверен в том, куда придётся удар Гитлера. И все же по британским отчётам создаётся впечатление, что Литвинов и Хадсон хорошо поладили. «Советское правительство [заверил Литвинов] будет готово к консультациям с Кабинетом Его Величества и другими органами по всем вопросам, относящимся к ответным мерам, как дипломатическим, так и экономическим. Он дал понять, что не исключает возможности вооружённого ответа». В отчётах Литвинова ничего подобного не находится — то ли потому, что Хадсон преувеличивал, то ли потому, что Литвинову приходилось считаться со скептицизмом собственных коллег[513]. Хадсон провёл в Москве несколько дней, но ни к чему конкретному его поездка не привела.

Говоря о мнении «в Москве» или используя слово «мы» для описания позиции правительства, он выражал не просто личное мнение. Если Литвинов говорил только от своего лица, он давал это коллегам понять[514]. В своей речи 10 марта в Москве Сталин лично открыто предупредил Великобританию и Францию, что им не стоит рассчитывать, будто всю работу за них сделает СССР. Он обещал, что Советский Союз не пойдёт впереди них, чтобы потом остаться один на один с нацистской Германией. То, о чем Литвинов говорил за закрытыми дверями, Сталин высказал открыто: политика коллективной безопасности провалилась. И он задавался вопросом — а может ли Советский Союз положиться на Британию и Францию в случае войны?[515]

Пока Хадсон встречался с советскими властями, в Лондоне разворачивались другие приготовления. После отклонения предложения Литвинова на крупной конференции по международной безопасности в Бухаресте британское правительство наконец взяло инициативу на себя. 20 марта Форин офис предложил четырехстороннюю декларацию, которая включала Советский Союз и призывала к совместным переговорам в случае угрозы миру в Европе. Спустя два дня декларацию подписали Франция и СССР. Дело оставалось только за Польшей.

24 марта министр иностранных дел Польши Бек отклонил британское предложение. Форин офис не спешил информировать Майского о решении поляков. Новость пришла после утечки только через несколько дней. 25 марта Литвинов сказал Сурицу, что не особенно рассчитывает на успех британского предложения, пусть это и лучше, чем ничего. Он сомневался в том, что Польша ответит согласием, но точных данных у него не было[516].

28 марта Владимир Потёмкин, замнаркома иностранных дел, заверил посла Польши Гржибовского в стремлении советского правительства наладить отношения. Журналисты сообщили, что при встрече на следующий день Пайяр спросил Литвинова, есть ли у советского правительства какие–либо условия для ратификации четырехсторонней декларации. На это Литвинов ответил, «что условий не ставили, но что считаем очень важным сотрудничество Польши, каковое мы всегда ей предлагали. И все же в отсутствии вестей из Лондона Литвинов не оставлял сомнений насчёт намерений Польши. «Я полагаю, что пока Польша не получит какого–либо непосредственного удара со стороны Германии, вряд ли удастся изменить линию поведения Бека»[517].

Наступило 29 марта. Литвинов вновь написал Сурицу, что у него нет достоверной информации об ответе Польши на британское предложение, «но он был, по–видимому, достаточно определенен, чтобы понять её отрицательное отношение и чтобы дать возможность Чемберлену и Бонне уклониться от дальнейших действий»[518]. В конце концов Майскому позвонил в тот день постоянный заместитель министра сэр Александр Кадоган, чтобы сказать, что, по данным британского отчёта, четырехсторонняя декларация не прошла. По оценке Майского, он «слегка смутился», вероятно, потому что пришлось выждать пять дней, чтобы известить советское правительство. Форин офис узнал о решении вечером 24 марта. Поляки отвергли предложение, потому что не хотели «открыто связывать себя с советским правительством», то есть провоцировать Германию[519]. Польша путала карты уже не в первый раз. Длительное молчание Лондона производило не лучшее впечатление на Москву.

«“Декларация четырёх” из–за сопротивления Польши», — записал Майский в своём дневнике. «Бритпра [Британское правительство], ничего не говоря нам, стало усиленно изыскивать другие методы “to stop aggression” [остановить агрессию]». Форин офис допустил утечку в прессу, чтобы успокоить оппозицию, заверяя всех, что оно «in close touch» [англ. тесно сотрудничает] с советским правительством, однако «что вот уже 12 дней (с 19 марта) как я не видел Галифакса»[520]. Позднее Майский отрицал в палате общин, что ему сообщили о неудаче четырехсторонней декларации. «Кадоган никогда не сообщал мне в прямой и ясной форме, что декларация четырёх провалилась. Это можно было, пожалуй, предположить, но точного заявления такого рода не было». Он [Кадоган] все ещё надеялся, что «декларация» ещё может получить вторую жизнь[521]. То, что постоянный заместитель министра осторожно подбирал слова, описывая встречу, подтверждало наблюдения Майского.

31 марта Чемберлен объявил в Палате общин о гарантиях безопасности Польши. За два часа до этого Галифакс встретился с Майским, чтобы рассказать о случившемся. Он показал Майскому заявление Чемберлена и спросил, какая реакция на него последует. Посол бегло просмотрел текст. «Мне трудно высказать какое–либо продуманное мнение… — сказал он. — В конце нет ясного указания, что Англия готова прийти на помощь Польше вооружёнными силами. Какой эффект это произведёт на Гитлера? Поверит ли он в серьёзность британских намерений? Не знаю. Может быть, и нет». И вдруг Галифакс спросил, может ли Чемберлен сказать, что советское правительство поддерживает заявление. Майского застали врасплох. «Я сразу понял, в чем дело, — записал он в своём дневнике. — Чемберлен хотел бы прикрыться от нападок оппозиции нашим именем».

«Я вас не совсем понимаю, лорд Галифакс», — ответил Майский. И добавил: «Подготавливая свою польскую акцию, вы с нами не консультировались. Соответствующего заявления совпра [советское правительство] не видело. Я сам имел возможность с ним ознакомиться всего лишь несколько минут назад. Как же при таких обстоятельствах премьер–министр может говорить, что его декларация одобряется совпра? И полагаю, что это было бы неудобно».

«Галифакс смутился, — записал Майский. — И поспешил сказать: “Да, пожалуй, вы правы”. Он объяснил, что все получилось так из–за поляков, а не из–за того, что британское правительство не хотело советоваться с Москвой. Поляки противились любому участию СССР в серьёзных договорённостях с участием Польши»[522]. Но они были не единственным препятствием — другим был премьер–министр.

А в другом месте Лондона, в палате общин, Чемберлен пригласил на разговор Ллойд Джорджа. Это было несколько необычным жестом, поскольку премьер–министру не нравился этот «маленький беспринципный подлец», как он его однажды назвал[523]. Ллойд Джордж тоже имел на него зуб, и партийные организаторы считали, что премьеру бы стоило постараться его утихомирить. Он хотел обсудить британские гарантии Польше и узнать, как обстоят дела с Советским Союзом. Чемберлен сказал, что Румыния и Польша «создают трудности» и что Британия может зависеть от Польши, которая может служить в качестве потенциального второго фронта против Германии без советского сотрудничества. Ллойд Джордж отнёсся к этому со скепсисом и усмешкой: «Без СССР не может быть второго фронта. Без СССР гарантия Польше есть безответственная азартная игра, которая может кончиться очень плохо для нашей страны!»[524] Судя по отчёту Майского об этом разговоре, который пересказал ему, несомненно, Ллойд Джордж, Чемберлен не нашёлся с ответом, поскольку не мог сказать Ллойду Джорджу то, что позднее говорил в частной беседе с более благосклонными слушателями: союз с СССР он не поддерживал. К счастью, Польша сама дала ему удобное оправдание.

В тот же день в Москве Потёмкин позвонил Гржибовскому, чтобы подтвердить позицию Польши. По словам посла, они все ещё пытались поддерживать «политическое равновесие» между Германией и СССР: «Дальнейшая позиция Польши будет зависеть от Гитлера. Если его отношения к Польше примут явно агрессивный характер, колебаниям польского правительства будет положен конец.»[525]

В длинном послании Майскому Литвинов снова принялся за привычный бесстрастный анализ. «Чемберлен, вероятно, несказанно рад возможности делать такие ссылки и возлагать неудачу [четырехсторонней] декларации и аналогичных выступлений на Польшу и Румынию». И это было более или менее так. Он продолжал: «Англичане продолжают говорить Вам о каком–то блоке с участием СССР, а между тем никакой ясности нет относительно того, как они представляют себе этот блок и каковы будут его функции. По–видимому, они представляют себе это дело так, что сперва будет закончена консультация между Англией, Францией и Польшей, а может быть, и Румынией, причём будут вырешены основные моменты сотрудничества, распределены роли, а потом нам сообщат, какая роль выделена для нас».

«Если они так думают, то нельзя отказать им в наивности. Данное нами вчера опровержение газетных инсинуаций должно развеять всяческие иллюзии англичан по поводу нашей готовности принять любую роль, которую нам отведут на основании решений, принятых различными правительствами без нашего участия. Мы предпочтём, вероятно, не связывать себе руки».

Снова Литвинов употребляет «мы», что значит «Сталин и Политбюро». Но посмотрим, что он пишет дальше: предположим, Чемберлен считает, что Италия и Испания, а может, и Япония надавят на Гитлера, заставив его отказаться от его планов. Допустим, он полагает, что может запугать Гитлера, но кто поручится, что Британия действительно решится на войну с Германией? «Во всяком случае, для нас представляет известную выгоду положение, при котором к нам обратятся как к последнему решающему фактору». Существовала вероятность того, что Чемберлен надеялся направить военную мощь Гитлера по другим направлениям, например на северо–восток, полагая, что мы ответим на любой недружественный шаг и спровоцируем войну на Востоке, «о которой Чемберлен мечтает». Литвинов пытался понять, почему Британии было так нужно обострить возражения и лавирования Бека — казалось, будто это Польша оказывает Британии помощь, а не наоборот.

«Решающее слово должны были сказать Чемберлен и Даладье, а не Бек. Не в первый раз Англия делает нам предложения о сотрудничестве и потом берёт их обратно, со ссылками на действительные или возможные возражения то Германии, то Японии, а теперь Польши, Для нас нетерпимо положение человека, которого приглашают в гости, а затем просят его не приходить ввиду того, что другие приглашённые гости не желают встречаться. Мы предпочли бы быть совершенно вычеркнутыми из списка приглашаемых. Поскольку Чемберлен посылает нам приглашения под давлением общественного мнения и пытается отыгрываться на общих декларациях о консультации, на разговорах с советским послом и т. п., Вам следовало бы не помогать ему в этом, Надо давать понять англичанам наше нежелание на такого рода “консультации” и “тесное сотрудничество”».

Затем Литвинов переходит к Франции, которая, «поскольку дело нас касается, как будто совершенно стушевалась, предоставив даже разговоры с нами одной Англии. За все это время Бонне только один раз, а именно 31 марта, неожиданно обратился к т. Сурицу с вопросом, какова будет наша позиция в случае нападения на Польшу и Румынию. При этом он не скупился, конечно, на общие фразы о намерении не игнорировать СССР, а наоборот, сотрудничать с ним и т. п.»[526]

Литвинов был раздражён. Он писал полпреду в Берлине: «Мы отлично знаем, что задержать и приостановить агрессию в Европе без нас невозможно, и чем позже к нам обратятся за нашей помощью [Британия и Франция], тем дороже нам заплатят. Мы относимся поэтому совершенно спокойно к шуму, поднятому вокруг так называемого изменения английской политики»[527].

И снова Литвинов пишет «мы».

Но как бы ни был раздосадован Литвинов, он не сидел сложа руки и ещё в начале апреля провёл несколько бесед с Гржибовским, указывая тому на враждебность Польши в отношении СССР и предупреждая об опасности, которую представлял для Польши Гитлер[528]. В то же время Майский, по–видимому, по собственной инициативе, через посредников предложил организовать приезд Литвинова в Лондон. В дневнике он записал, что план обдумывался правительством. В Форин офисе он поддержки не нашёл. Сэр Орм Сарджент, помощник постоянного заместителя министра, счёл идею неудачной, полагая, что она только вызовет взаимные подозрения и ни к чему хорошему не приведёт. «Надеюсь, мы не позволим надуманным обидам Майского и напускному недовольству Литвинова заставить нас действовать вопреки здравому смыслу».

«Согласен, — писал Кадоган, — лично я воспринимаю союз с Советами скорее как обузу, нежели приобретение». Менее категоричен был Галифакс: «При желании мы можем — и без особого ущерба — оставить их на нашей стороне»[529].

Так были ли советские «надуманные обиды» и «напускное недовольство» безосновательными? Что Чемберлен думал об англо–советском сотрудничестве? «Должен признаться в полном недоверии к России, — писал Чемберлен своей сестре Иде. — Я не доверяю её мотивам, которые представляются мне далёкими от наших представлений о свободе, а единственным намерением кажется желание всех перессорить»[530]. В том ли было дело? Литвинов ломал комедию, а Москва мечтала «всех перессорить»?

Суриц из Парижа сообщал, что Франция наконец трезво смотрит на вещи: нацистская Германия хочет расширить свои границы, и союзники ей не нужны. Сама Франция защитить себя не могла[531]. В начале апреля Бонне звонил Сурицу едва ли не ежедневно, чтобы узнать, нет ли вестей из Москвы, и подчёркивая необходимость сотрудничества. Даже Даладье уже негодовал из–за несговорчивости поляков. 7 апреля итальянские армии вторглись в Албанию. Суриц доложил, что видел Бонне «в состоянии полной прострации».

Он говорил, что война могла разразиться в любой момент, указывая на кипу необнадеживающих отчётов разведки на столе. Суриц сообщил, что французы запаниковали и теперь не будут отворачиваться от советской помощи.

И все же испуг Франции не переубедил Сурица. Литвинову он сказал: «У нас нет никакой уверенности, что во время войны нас не предадут и не ударят нам в тыл. Мне поэтому кажется, что мы должны дать согласие на переговоры, но не идти ни на какие обязательства без встречных гарантий»[532]. Но убеждать в этом никого было не нужно.

Одновременно активность проявила, казалось, и Британия. 6 апреля было заключено англо–польское соглашение о взаимопомощи. 13 апреля британское правительство объявило о гарантии безопасности Румынии и Греции, примеру последовала и Франция. С одобрения Сталина Литвинов пожурил Майского за излишний пессимизм в разговорах с Галифаксом и велел дать понять Форин офису, что СССР готов к двустороннему сотрудничеству по оказанию помощи Румынии в отстаивании независимости. На следующий день британское правительство предложило советскому дать совместные гарантии Польше и Румынии, а Бонне тем временем предложил укрепить франко–советский пакт о взаимопомощи. Было ли это стремлением создать трехсторонний союз в противовес Оси зла? Сомнительно, что Литвинов говорил с Сидсом начистоту, пытавшимся оговорить подробности и настаивавшим на взаимности обязательств[533]. В этом не было ничего нового.

Хотя кое–что все же изменилось: 15 апреля Литвинов отправил Сталину предложение по созданию трехстороннего политического и военного союза с Францией и Британией. Британцы и французы постепенно начали открывать карты, о чем Литвинов писал Сталину: «Если мы хотим от них чего–либо добиться, нам также должны понемногу раскрывать и свои желания. Не приходится ожидать, чтобы другая сторона предлагала нам как раз то, чего мы хотим»[534]. На следующий день Литвинов встретился с вождём, они внесли некоторые изменения и подготовили список предложений из восьми пунктов. СССР предлагал заключение официального соглашения сроком на пять–десять лет, прописывавшего незамедлительную взаимопомощь в случае любой, в том числе военной, «агрессии в Европе против любого из договаривающихся государств». Последующие пункты уточняли взаимные обязательства, включавшие оказание помощи всем государствам Восточной Европы от Балтики до Чёрного моря по советской границе. Переговоры по военной части соглашения должны были пройти «в кратчайший срок», чтобы прописать детали оказания военной помощи всем государствам, перечисленным в соглашении. Стороны, заключившие договор, обязывались не заключать сепаратный мир. Советское предложение расставило все точки над «i» — или большинство из них. 17 апреля Литвинов передал советские предложения Сидсу. «Огромной важности шаг! — записал в своём дневнике Майский. — Теперь общая линия ясна»[535].

Что же заставило Литвинова, а что ещё важнее — Сталина передумать, после того как было объявлено, что Британия и Франция должны взять инициативу на себя? На первый взгляд, внезапная перемена политики кажется очень значительной, учитывая недоверие СССР к британскому и французскому правительствам. Нельзя сказать наверняка, однако, судя по всему, роль сыграло сразу несколько факторов: «паника» Бонне, итальянское вторжение в Албанию, британские декларации и упрямство Литвинова. На протяжении двух годов Литвинов сравнивал себя с Сизифом, которому пришлось преодолевать всевозможные препятствия ради защиты советских государственных интересов[536]. В 1939 году Сизиф–Литвинов все ещё толкал свой камень к вершине горы. Мог ли он в этот раз противостоять богам? Высокопоставленные чиновники британского МИД Кадоган и Сарджент требовали от Литвинова конкретики и наконец её добились. Того же хотел и Бонне. Логичным было бы предположить, что Британия и Франция на ура воспримут советские предложения. Но этого не случилось. Советский дипломатический шаг в Форин офисе встретили пренебрежительно. «Крайне неудобное соглашение», — сказал Кадоган. Французский посол в Лондоне Шарль Корбен позднее замечал, что советские предложения британцы отклонили с презрением[537].

К вящему раздражению британской стороны, Бонне проявил большее уважение к советской инициативе. Он сказал Сурицу: «Первое впечатление у [меня] сложилось очень благоприятное»[538]. И ничего удивительного: Францию от нацистского вермахта не защищал Ла–Манш. Даладье и Бонне никогда не желали военного альянса с СССР. Оба боялись распространения коммунизма по Европе в случае очередной войны, однако сотня советских дивизий теперь нужна была больше. Французский военный атташе в Москве сказал, что Красная армия может сформировать 250 дивизий в течение первого года мобилизации[539]. В итоге, когда к 1941 г. война подошла к границам СССР, в Красную армию удалось мобилизовать более чем в два раза больше. Французская общественность, как и британская, горячо приветствовала альянс с Советским Союзом и рассчитывала на него, хотя правые круги, особенно во Франции, все ещё противились сближению с Москвой. В конце весны жёлчь французской правой прессы вызвала протест Потёмкина. «Если хотите видеть нас в качестве союзников, прекратите оскорблять», — сказал он в сущности французскому послу[540]. Пайяр, французский поверенный в делах в Москве, предупреждал Париж, что если Франция продолжит игнорировать СССР, советское правительство может прибегнуть к политике изоляции или сблизиться с Германией. Французское посольство неоднократно отправляло подобные предупреждения ещё с 1933 г. Посол Франции в Лондоне Корбен советовал Кадогану отнестись к советским предложениям «со всей возможной серьёзностью». «Прямой отказ даст русским [повод] поставить оба правительства в неудобное положение, потому лучше принять некоторые разумные предложения»[541].

От Лондона никаких вестей не было. Литвинов начал проявлять беспокойство: он резко отчитал Сурица за то, что тот передал Бонне предложения Советского Союза только в устной форме, а не на бумаге, будто это что–то могло бы изменить[542]. «Мы считаем все восемь пунктов наших предложений органическими частями единого и неразрывного целого, — написал он Сурицу несколько дней спустя. — Предложение в целом составляет минимум наших пожеланий. Хотели бы знать мнение французского и английского правительств по проекту в целом»[543]. Создавала ли реакция Литвинова впечатление, что к предложениям СССР можно относиться несерьёзно или что Союз не настроен на серьёзные ответы? «Пусть историки, которые продолжают отрицать, что Сталин хотел создания военного альянса с Западом, — пишет Стивен Коткин, — объяснят, почему лишь он один сделал предложение, в письменной форме»[544].

21 апреля у Литвинова состоялось напряжённое совещание со Сталиным, его правой рукой, Вячеславом Молотовым, и другими, на котором обсуждались переговоры с Британией и Францией. Там же был и Майский, которого отозвали для консультаций. Он хотел знать, были ли дни Литвинова как наркома сочтены[545]. Чем дольше не было ответа из Лондона, тем больше он беспокоился. Возможно, Чемберлен и Бонне ждали шага им навстречу от Гитлера, чтобы можно было вернуться к «мюнхенскому положению». О таком «рецидиве» со стороны Чемберлена и Бонне Литвинов писал: «я отнюдь не считаю исключённым. что Чемберлен ведёт переговоры с СССР только под давлением оппозиции, некоторой части консерваторов и общественного мнения»[546]. И был прав.

В Москве имели основания не доверять Чемберлену и Бонне. Правда, на этот раз Литвинов, кажется, был излишне строг к Бонне, который пытался убедить Форин офис изменить позицию по альянсу с Советами. Он верил, что Москве нужно предложить взаимные обязательства, только идею взаимности понимал с оговорками. По плану Бонне, СССР должен был прийти на помощь Британии и Франции, если те начнут действовать против немецкой агрессии в Восточной и Центральной Европе, но Франция и Британия в подобных обстоятельствах не были обязаны помогать СССР. Французское посольство направило предложение Бонне в Форин офис, но там к нему отнеслись прохладно. «Боюсь, французское правительство как будто хочет в чем–то последовать советскому плану, — заметил Кадоган. — В большей степени, чем мы можем себе позволить». «Мне это не по душе!» — отреагировал Галифакс[547]. Как объяснял позднее Сидс, это было неудивительно, поскольку Бонне спутал карты британской дипломатии. «Получая два различных предложения, только дурак (а русские не дураки) не захочет принять более выгодное»[548].

25 апреля Бонне, неожиданно решив продемонстрировать независимость от Британии, передал Сурицу собственный текст. «Формулировка проекта является издевательской, но все же сообщите», — ответил Литвинов[549]. 28 апреля, спустя 11 дней после представления советских предложений, Литвинов сказал Пайяру, что британцы до сих пор не ответили, а ответ Бонне не конструктивен. Пайяр ответил, что ни Париж, ни Лондон не информируют его или Сидса о ходе переговоров[550]. В тот же день Литвинов доложил Сталину, что нет данных о том, поддерживают ли англичане предложение Бонне, или же это была исключительно его идея. До Сурица доходили сведения о том, что британцы твёрдо держались своего изначального плана односторонних гарантий[551]. Затем Литвинов получил ещё одну телеграмму от Сурица, из которой следовало, что Бонне действовал самочинно, а его предложения были даны «в “официозном” порядке лишь в качестве его личного “сюгжесион”»[552].

Пытались ли Франция и Британия обвести советское правительство вокруг пальца? Для Москвы все так и выглядело.

29 апреля Галифакс пригласил Майского на встречу, чтобы увидеться после возвращения посла из Москвы. Сам Галифакс считал, что ждать ответа на шаг Литвинова придётся не меньше недели. «Правительство было “слишком занято”, — так Майский написал в отчёте, — и не имело времени по–серьёзному обсудить советские предложения»[553]. Тремя днями ранее «надёжный источник» передал немецкому советнику в Лондоне, что на это предложение правительство Великобритании даст ответ «равносильный отказу». Покойный британский историк Д. К. Уотт винил «предателя в Форин офисе» в утечке этой информации, которая все равно лучше, чем НКИД получал[554]. Не все в Форин офисе поддерживали линию правительства. Ванситтарт и Лоуренс Колльер, начальник отдела северных стран, думали иначе. Колльер замечал: «Похоже, мы хотим обеспечить помощь русских и в то же время ни во что не вмешиваться, давая Германии возможность расширяться на восток в сторону России. Неразумно полагать, что русские столь наивны, что ни о чем не догадываются, и я надеюсь, что и мы не настолько наивны, чтобы думать, будто сможем получить и то, и другое». Колльер настаивал на необходимости помощи от Советов: «Не стоит бояться уплатить естественную цену: мы гарантируем русским не бросать их перед лицом немецкой экспансии в обмен на обещание их помощи»[555]. Но начальство с Колльером не соглашалось.

В тот же день Суриц был срочно вызван на Кэ д'Орсе [в Министерство иностранных дел Франции]. Бонне сразу перешёл к делу: он хотел знать, дала ли Москва ответ на его предложение. Суриц ответил, что пока нет. По своей собственной инициативе он рассказал мне, что “находится все время в переговорах с англичанами, но что до сих пор ещё не добился согласования”». Бонне передал Сурицу новый текст собственных предложений, распекая своего генерального секретаря Алексиса Леже за «неудачные» неточности в более раннем черновике[556]. Встреча произвела на Сурица неблагоприятное впечатление.

«Роль Бонне в истории с ответом на наше предложение очень загадочна и подозрительна. 29‑го апреля он показывал мне ответ англичан, который Вам должен быть вручён Сидсом в тот же день. Чем вызвана задержка? Трудно, конечно, допустить, что Бонне выдумал всю эту историю с английским ответом — меморандумом. Скорее всего следует предположить, что речь шла лишь о “проекте” ответа, вручённого французам для ознакомления и задержанным по просьбе Боннэ. Сделано это было, конечно, не потому, что проект этот был сочтён Бонне “недостаточным и не совсем удачным” (об этом, как Вы припомните, мне говорил Бонне, хотя не заикнулся о том, что вручение его Вам может быть задержано), а из–за желания прибрать от имени обеих стран переговоры с нами в свои руки. Бонне, видимо, обязался перед англичанами прощупать нашу позицию и попытаться добиться от нас такого соглашения, которое не связало бы слишком сильно Францию и Англию, не наложило бы на них никаких особых обязательств в отношении СССР и вместе с тем обеспечило бы нашу помощь странам, в отношении которых Франция и Англия уже связаны обязательствами о помощи. Бонне, как Вам известно, пытался все это объяснить своим недосмотром и возлагал всю вину за “неудачную” первую редакцию на Леже. Но навряд ли кто–нибудь поверит, что министр, прежде чем отправить такой ответственный документ, не ознакомится с его содержанием. Во всяком случае Бонне менее всего для нас подходящий посредник с Лондоном, и я поэтому приветствую, что наконец восстановлена через Майского прямая связь с Лондоном»[557].

О неприятном впечатлении, произведённом Бонне на Сурица, знали и в Лондоне. Согласно Кэ д'Орсе, Суриц, «казалось, подозревал скрытые мотивы французского и британского правительств» в переговорах с советским правительством.

В пылу разговора и из желания развеять сомнения Сурица Бонне передал ему новый текст французского предложения, там же и отредактированного[558].

Депешу Сурица НКИД перенаправил Сталину и в Политбюро. Британию и Францию поймали на утаивании их же собственных разногласий, если не на ведении тайных переговоров. Галифакс сказал Майскому, что правительство «слишком занято», чтобы изучить советское предложение, а Бонне поведал Сурицу, что постоянно консультируется с британцами на его счёт.

Читая телеграммы из Парижа и Лондона, Литвинов и Сталин сразу же заметили противоречие между словами Галифакса и Бонне. Бонне искал «компромиссное» решение, но в этом не преуспел. В правительственном комитете по международным делам Чемберлен выступал против советской позиции.

«Текущее советское предложение представляет собой явный военный альянс между Англией, Францией и Россией, — сказал он. — Нельзя полагать, будто такой альянс совершенно необходим, чтобы снабдить вооружением малые страны Восточной Европы». К тому же существовала проблема Польши. По мысли Чемберлена, не следовало утверждать, будто «связь с русскими была недопустима с точки зрения идеологии. Вместо этого он [Чемберлен] считал, что против союза Польши и России говорило то, что он может спровоцировать военную агрессию Германии»[559].

Было ли все дело действительно в вооружении? Чемберлен использовал Польшу как предлог, чтобы не заключать союза с СССР. Польша вызывала раздражение Франции. По мнению Леже, Бек был «циничным лжецом», который хотел «подобраться поближе к Германии»[560]. Он был недалёк от истины. Если бы на Бека надавили сильнее, он бы не раздумывая переметнулся на сторону Германии. Тогда победа над нацистской Германией означала бы исчезновение Польши как защитного бастиона от СССР.

Решение было принято в Лондоне 24 апреля. Галифакс также поддержал односторонние декларации. «Трехсторонний пакт наподобие предложенного сделал бы войну неизбежной. С другой стороны, он думал, что было бы справедливым признать: если мы отклоним предложение русских, это вызовет недовольство России». А после Галифакс высказал ещё одну мысль, будто бы напоследок: «Всегда существовала определённая вероятность того, что, отклонив предложение России, мы могли сами толкнуть её в сторону Германии»[561]. Слушал ли его кто–то? Если бы мы провели опрос населения Британии и Франции, люди бы ответили, что войну уже было не предотвратить. И снова Форин офис низвёл защиту Советским Союзом своих интересов до «недовольства». В доверительном письме к своей сестре Хильде Чемберлен писал: «Главная наша головная боль — Россия. Признаюсь, меня терзают большие подозрения на её счёт. Я не могу поверить, что она преследует те же цели и интересы, что и мы, или имеет хоть какое–то уважение к демократии. Она боится Германии и Японии и с удовольствием бы наблюдала со стороны, как с ними воюют другие народы. Но она, наверное, отлично понимает и свою военную слабость и по мере возможности не желает вступать в конфликт. Потому все усилия России направлены на столкновение между собой других, тогда как сама она только обещает туманную помощь[562].

«Только обещает туманную помощь?» Но ведь именно Советский Союз настаивал на военном альянсе с чёткими взаимными обязательствами, а как раз Чемберлен и Галифакс этому противились. Литвинов был хорошо информирован и 3 мая доложил Сталину: «Англичане не спешат с ответом, очевидно ожидая нашего отклика на повторное предложение Бонне. По–видимому, англичане действительно решили вновь повторить своё первое предложение о нашей односторонней декларации, но от этого откажутся, если мы отвергнем даже французское предложение. Я считал бы поэтому желательным возможно скорее рассеять англо–французские иллюзии насчёт приемлемости для нас прежних предложений»[563].

В тот же день Сталин сместил Литвинова с должности и назначил на его место Молотова. Пайяр телеграфировал в Париж: «Отставка Литвинова “была непредвиденной”. Это серьёзное событие. То, что британцы явно не торопились с ответом на апрельские предложения СССР, очевидно раздражало советское правительство. По мнению Пайяра, последней каплей стала встреча Майского с Галифаксом 29 апреля и намерение британцев придерживаться односторонних деклараций»[564]. Мог ли Молотов добиться большего уважения и результатов от Парижа и Лондона, чем смог Литвинов? Пока это известно не было.

Так или иначе, при описании Молотова больше они слово «недовольство» не использовали. О нем говорили немногим более уважительно, но иными словами.

Через несколько дней после отставки Литвинова британское правительство вновь предложило односторонние декларации. «Гора родила мышь», — заметил Майский[565]. Под «мышью», в сущности, понимался фактический отказ от советских предложений 17 апреля. Французов британская позиция смущала. Позднее Пайяр объяснил Потёмкину, что Кэ д'Орсе понимали неприемлемость предложений, переданных Сурицу, для Британии и потому придерживались последних британских предложений, видя в них «шаг вперёд». Потёмкин ответил, что британская инициатива «нам недостаточная» и что британское правительство об этом уведомят[566].

Чтобы ни говорил Пайяр, французская позиция едва ли была лучше британской. Даже когда Бонне пытался продавить «французскую формулу» в Лондоне, он подчёркивал, что само её появление важнее содержания. Бонне писал Корбену: «Мы думаем не о “постоянном соглашении” с Москвой, а только “временном” (occasionnel), строго ограниченном конкретными возможными случаями»[567].

С послом Корбеном Кадоган вёл себя почти так же пренебрежительно, как и с Литвиновым. Он вовсе не считал необходимыми предварительные консультации с французами перед выдвижением предложений Москве. «Но все же мы никогда не должны забывать держать французов в курсе дела», — советовал Кадоган коллегам[568]. Возможно, британцы думали, что СССР поведёт себя так же, как Франция. «Наша задача. держать Россию на задворках, избегая противостояния с ней», — объяснял Чемберлен Хильде[569]. А как раз «держаться на задворках» советское правительство вовсе не собиралось.

Наступило 10 мая. Майский доложил об очередном оживлении «сторонников мюнхенской политики». «Мне уже не раз приходилось указывать на то, что “душа души” Чемберлена в области внешней политики сводится к сговору с агрессорами за счёт третьих стран. Однако с середины марта дальнейшее проведение такой политики в открытом виде сделалось для премьера очень затруднительным». Мартовские события, особенно исчезновение Чехословакии как государства, взбудоражило общественное мнение. Так что теперь Чемберлену приходилось действовать, отойдя от привычной позиции и шаг за шагом отказываясь от «так называемой “новой политики”». Будь у него возможность, он бы вернулся к политике умиротворения, пусть даже возникли бы значимые препятствия. Общественное мнение было «раздражённо антигерманское и настойчиво требующее сопротивления агрессорам». Майский упоминает опрос Института Гэллапа, показавший, что «за немедленный альянс с СССР» выступают 87% опрошенных.

«В высшей степени любопытна была также здешняя реакция на уход тов. Литвинова. В течение первых трёх дней вся английская пресса усиленно спекулировала по вопросу о причинах ухода и о значении данного факта. Было выдвинуто много самых разнообразных, подчас совершенно фантастических теорий. Однако как красная нить через все эти рассуждения английской печати проходил один тревожный вопрос: а не означает ли это отказа СССР от сотрудничества с Англией и Францией. И не только в печати. Мне известно, что 4 мая, то есть на другой день после того, как уход тов. Литвинова стал известен в Англии, в Форин офис царила настоящая паника, и настроение там стало несколько успокаиваться лишь с 5 мая, после того, как были получены сравнительно успокоительные сообщения от Сидса в том смысле, что уход тов. Литвинова отнюдь не означает смены политики».

«Я склонён прийти к выводу, — писал Майский, — что нынешний рецидив политики “умиротворения” едва ли имеет шансы на долгую жизнь и что логика вещей должна толкать Англию по линии сопротивления агрессорам»[570].

Майский регулярно посылал отчёты об общественном мнении британцев, как, конечно, и должен был. В НКИД хотели знать, насколько серьёзно британское правительство относится к коллективной безопасности в связи с угрозой нацистской Германии. Она никуда не делась. Майский пытался убедить Молотова, что обстоятельства изменились. Он давал оценку на основе хорошей информированности, у него были контакты повсюду в Лондоне.

Майский не особенно надеялся на Чемберлена, но работал со многими членами консервативной партии, а также представителями оппозиции. Дэниел Хакер выдвигает мысль о том, что знание общественного мнения в Британии и Франции подстегнуло упрямство, с которым советская сторона вела переговоры. Хакер несколько раз цитирует отрывки из дневника Майского, переведённые на английский, а также комментарии советских дипломатов, переданные со слов их британских коллег, чтобы подкрепить свою точку зрения, однако не приводит никаких доказательств из советских архивов[571]. Зыбкое основание для построения теории. Советская несговорчивость проистекала из скепсиса по поводу намерения Англии и Франции противостоять немецкой агрессии. Неудачи прошлых пяти лет по заключению договора о коллективной безопасности вынудили Молотова припереть Францию и Британию к стенке, чтобы быть уверенным в том, что в ответственный момент они не бросят СССР наедине с вермахтом. И в этом была не советская паранойя, а советский опыт. Стал ли бы любой здравомыслящий дипломат, к которому годами относились с видимым высокомерием, доверять таким коллегам, как Чемберлен и Бонне? Отчёты Майского давали советскому правительству основание продолжать затянувшиеся переговоры. Несговорчивость Москвы объяснялась неуверенностью в намерениях Британии и Франции, которую Майский и Суриц никак не могли преодолеть — и небезосновательно.

Майский также хотел убедить и британских коллег в том, что увольнение Литвинова не говорит о переменах в советской политике. Как будто в подтверждение этого он 10 мая дал знать Варшаве, что СССР намерен поддержать Польшу в отношениях с Германией. На следующий день польский посол Гржибовский все равно дал отрицательный ответ. «Министр Бек склонён поменять мнение», — говорил посол Потёмкину, но этого так и не случилось.

Итальянский посол Августо Россо встретился с замнаркомом, чтобы выяснить положение дел. Потёмкин ответил ему: «Польское правительство испытывает тревогу за свои собственные территориальные интересы, находящиеся под угрозой со стороны Германии». Россо считал, что немецкое правительство ощущает серьёзное сопротивление расширению в Восточную Европу и этим недовольно. «Естественно, что опорой противодействия натиску Германии на востоке Европы служит СССР». Посол признавал, что его взгляды не совсем совпадают с позицией правительства — и это ещё мягко сказано. Потёмкин не записал своего ответа на замечания Россо[572]. В конце июня Бек позволил Гржибовскому уехать в летний отпуск. «Incroyable indifference et optimism polonais»[573], — отметил французский посол в Москве[574]. В июле отношения осложнились ещё больше после убийства поляками советского пограничника. Во время встречи с польским поверенным в делах Потёмкин отказался обсуждать какие–либо вопросы, даже нарастание европейского кризиса[575]. Советско–польские отношения в очередной раз зашли в тупик.

14 мая Молотов заявил Сидсу, что односторонние гарантии неприемлемы. История, тянувшаяся всю весну, продолжилась и летом: советское правительство настаивало на строгой взаимности обязательств и конкретности ролей, британское старалось их избежать. Бонне позволил Форин офису играть первую скрипку. Майский позднее сказал о Франции, что та отлично справилась с ролью правой руки Англии, а после 1936 г. все больше теряла самостоятельность на фоне усиления влияния соседа. Во время гражданской войны в Испании Франция превратилась не более чем в придаток Британии.

«Париж всегда ориентировался на Лондон в принятии всех важнейших решений по вопросам внешней политики»[576]. Как и Литвинов, Майский был с Францией строг, но не слишком[577].

Чемберлен продолжал тормозить процесс и в качестве примера однажды похвастался своей сестре Хильде, как предложил расплывчатую формулировку обязательств, которая помогла бы Британии не делать ничего, даже когда это было бы необходимо[578]. Как раз это и предлагал ранее Бонне, и можно только гадать, не опирался ли Чемберлен на идею с французскими корнями. Британия как будто продолжала политику молчаливого попустительства.

Советская сторона беспокоилась из–за возможного обмана, а отговорки, которые Британия находила все лето, ещё больше возбуждали недоверие советского правительства. Конечно, британцы уверяли, что ведут переговоры в открытую, а все новые и новые требования якобы предъявляли Советы[579].

Но это было неправдой: советские условия были выдвинуты ещё в апреле–мае и сохранялись неизменными на протяжении всех переговоров. Позднее Майский говорил, что с советской стороны было ошибкой выдвигать «необходимый минимум» требований с самого начала и не отступать от него[580].

Среди обсуждаемых вопросов была переброска советских войск через территорию Польши и Румынии для открытия фронта с вермахтом. У самого СССР границ с Германией не было. Если бы Польша или Румыния не дали добро на проход Красной армии, как бы она тогда могла столкнуться с общим врагом? Впервые вопрос был поднят в 1934 г., а потом обсуждался каждый год. Гарантии безопасности государствам Прибалтики начали обсуждаться в 1934 г., но все ещё были камнем преткновения в 1939‑м. Литвинов предложил советские гарантии для французской восточной границы взамен на гарантии для балтийских границ СССР со стороны Франции. Французы предложение не приняли. Литвинов давно уже считал Прибалтийский регион плацдармом для нападения на Ленинград. Вопрос переговоров на уровне штабов, ещё один важный для Советов вопрос, первый раз был поднят с Францией в 1935 г. и потом тоже обсуждался ежегодно. Ни британское, ни французское правительства компромисса не хотели. В 1939 г. вопросы так и не сдвинулись с места[581]. Как и неудобный вопрос о «прямой и косвенной агрессии» (под косвенной понималась работа Германии по подрыву независимости государств Восточной Европы). Чемберлен и сам использовал эту терминологию в отношении Польши на заседании палаты общин 6 апреля.

«Что значит слово “косвенная”? — спросил Майский Галифакса в тот же день. — И кто должен определять, имеется ли налицо такая угроза: каждая сторона самостоятельно?..»

Вполне разумные вопросы.

Судя по британским записям, Майский требовал ответа на них с «настойчивостью инквизитора»[582]. Так что, когда Молотов поднял их снова, никакого повышения ставок не было. Раз британцы делали уклончивые предложения, Молотов пытался в них разобраться.

Время шло. Когда итальянский посол осведомился о положении дел, Потёмкин ответил: «Вполне естественно, что позиции сторон подвергаются внимательному рассмотрению, ибо дело идёт о весьма серьёзнейших взаимных обязательствах»[583].

«В ходе переговоров, — пояснял французский посол Поль–Эмиль Наджиар, — подозрение падает на того, кто предлагает слабые формулировки»[584].

Весной Форин офис отправил Уильяма Стрэнга, главу Центрального управления, в Москву на помощь Сидсу в переговорах. Стрэнг сказал Наджиару, что ему даны указания «постараться не искать точек соприкосновения с русскими. но отыграть назад уступки, уже им сделанные [ранее]»[585]. Отстаивать такую позицию оказалось невозможно, и Молотов смог добиться некоторых результатов, пусть и не во всем. Один из обеспокоенных британских министров спросил Майского, как можно скорее довести переговоры до итога. «Есть один очень простой способ, — сказал Майский полусерьёзно–полушутя. — Принять советские предложения»[586]. Британцы хотели от Молотова уступок в обмен на уступки со своей стороны. Молотов был готов пойти на них в рамках политических и военных соглашений, но совершенно не был готов уступать в ключевом вопросе — безопасности Советского Союза в Балтийском регионе.

Русские помнили поговорку: обжегшись на молоке, на воду дуют. Д. К. Уотт говорил о советской стороне: «Слишком жадные»[587]. «Оказалось, что премьер Великобритании держал Сталина за дурака», — пишет Коткин[588]. В конце июля Франция и Британия наконец согласились на переговоры на уровне штабов в Москве. «Не могу понять, — писал Чемберлен Иде, — то ли большевики надувают нас и сами создают препятствия, то ли просто выказывают крестьянскую хитрость и подозрительность»[589].

Наджиара беспокоили бесконечно тянущиеся переговоры, и он обращался к Парижу с просьбой начать что–то делать. Он просил имеющих полномочия заключить договор, но убедить их не смог — это означало бы восстановление независимости политики Франции. Бонне хотел, чтобы всем руководили англичане, пока Франция подождёт в сторонке[590]. Майский обвинял Форин офис в «политике торможения». До него дошли сведения, что даже президент США был в недоумении от британских «методов». В Лондоне действовали так, будто правительство «занято не вопросом о заключении важнейшего международного договора, а покупает на базаре персидский ковёр: торгуется из–за каждой мелочи и прибавляет по пенсу через каждые полчаса»[591]. За обедом с Майским Ллойд Джордж высказал собственное мнение: «Чемберлен до сих пор не примирился с идеей англо–советского пакта, направленного против Германии, и под любым предлогом хотел бы от него уклониться»[592]. Так оно и было. Чемберлен продолжал жаловаться Хильде на переговоры и обеспокоенность своих коллег из–за соглашения. «Приходится действовать осторожно, но я с таким сомнением отношусь к помощи русских, что не думаю, будто положение наше заметно ухудшится, если придётся обходиться без неё». В последующем письме Чемберлен писал: «Даже если соглашение будет подписано, триумфом это я считать не смогу»[593].

За лето Дэвид Лоу нарисовал две карикатуры, изображающие нацистских представителей в приёмной Молотова или стоящих под дверью его кабинета в ожидании, пока выйдут французские и британские дипломаты[594]. Если опасность видел Лоу, почему не могли власти предержащие в Лондоне и Париже? На самом деле угрозу видели многие. Начальники штабов беспокоились о том, что Советы могут сблизиться с Германией, и выступали за альянс. Польша не могла оказать Германии серьёзного сопротивления, необходимо было заручиться поддержкой СССР. Чемберлену такие разговоры не нравились, и он старался свести обсуждение к «политическим соображениям»[595].

Конечно, нужно было в первую очередь исходить из военных «соображений». Беспокоилась и Франция, о чем сказал Даладье на встрече с британскими министрами в Женеве в середине мая. По словам Галифакса, «он [Даладье] считал, что отношения с ними [Советами] после ухода Литвинова осложнились ещё больше, теперь их гордость задета, и они не согласятся ни на что, кроме полного равенства и взаимности обязательств.

«Вы полагаете, есть риск выхода СССР из–за стола переговоров?» — спросил Галифакс. Даладье ответил: «Опасность этого велика. Отставка Литвинова, несомненно, о чем–то говорит, и вполне вероятно, что советское правительство предпочтёт политику изоляции, предоставив Европе уничтожить саму себя, если уж так суждено». Французские министры, присутствовавшие на встрече, согласились: существовала «серьёзная опасность» сближения Германии и СССР в случае, «если с ним не сблизимся мы…». Когда кто–то напомнил слова Сурица о том, что соглашения можно достичь «без излишних сложностей», Галифакс выразил сомнение. «Политика русских непредсказуема и основана на случайных изменениях. Невозможно следить за советской мыслью день за днём»[596]. В действительности Суриц считал достижение согласия возможным. Он сказал Молотову то же, что и французам[597]. Неужели было так трудно понять досаду СССР после стольких лет безуспешных попыток выстроить систему коллективной безопасности против гитлеровской Германии?

Дадим слово Чемберлену. В тот же день, что Даладье бил в набат в Женеве, он написал Иде: «Из–за русских неделя выдалась очень сложной, Может, они и бесхитростные люди, но я не могу отделаться от подозрения, что в первую очередь они хотят видеть, как “капиталистические” силы порвут друг друга на куски, пока сами они переждут бурю». Не тронули его и предупреждения о возможном сближении СССР и Германии даже от собственных коллег по кабинету министров. Как он объяснил Иде, «о надёжности русских отзывались совсем не радужно»[598]. Какое неожиданное заявление от Чемберлена, который искал и продолжал искать сближения с нацистской Германией!

Очередные свидетельства британской неосмотрительности появились летом. Английский чиновник сэр Хорас Уилсон, главный советник Чемберлена, и Роберт Хадсон, все ещё занимавший пост министра внешней торговли, начали в Лондоне переговоры с Гельмутом Вольтатом, высокопоставленным немецким чиновником, занимавшимся экономическими вопросами. Основную позицию, которую Галифакс занял по отношению к немецкому послу в Лондоне, можно выразить так: англо–германское согласие все ещё возможно, если Гитлер прекратит свою агрессивную политику[599]. 22 июля в прессу попала информация о встрече Хадсона с Вольтатом, а двумя днями позже острые вопросы были подняты в палате общин. Чемберлен был зол на Хадсона, но не из–за встречи, а из–за утечки, а также из–за кражи мыслей у коллег. Премьер–министр все ещё был готов к общению с Берлином по «другим, более конфиденциальным каналам»[600].

Вторым неудачным шагом Британии было решение отправить в августе в Москву на переговоры на уровне штабов обычное торговое судно «Эксетер», которое могло развивать скорость всего в 13 узлов, с членами делегации невысокого ранга без верительных грамот и полномочий, но указанием вести переговоры «как можно неторопливей». Глава французской делегации генерал Жозеф Думенк жаловался, что приехал в Москву «с пустыми руками», les mains vides[601]. Наджиар был поражён. Он отмечал: «Ещё в 1935‑м СССР выдвигал разумные предложения, на которые мы едва могли что–то ответить»[602].

И это действительно было так. О чем думало британское правительство? Заместители начальников в Лондоне очевидно выступали за союз и настаивали на сотрудничестве с Румынией и Польшей[603]. Но было слишком поздно. Германия уже расправила крылья, в точности как и изобразил карикатурист Лоу. В июле немцы продолжили линию сближения с Москвой, начатую ещё весной. Главную роль сыграл в этом немецкий посол в Москве Фридрих–Вернер фон дер Шуленбург. Ещё в начале июля он беспокоился из–за равнодушия Молотова. Как сам он записал в дневнике, замнаркома Потёмкин сохранял явную дистанцию на встрече с Шуленбургом 1 июля, однако допустил определённый намёк. «В ответ на явно провокационную болтовню [посла] я ограничился сухим замечанием, что ничто не мешает Германии доказать серьёзность своих отношений с СССР»[604]. Записи Потёмкина о встречах часто отражали советский настрой. Он мог быть как приветливым, так и сдержанным, и острым на язык. Его можно было назвать «товарищ Барометр». В начале июля он все ещё сигнализировал Шульбергу о ненастье.

А к концу июля все изменилось. Молотов был благосклонно настроен к предложениям из Берлина. Перемена в советской политике произошла за какие–нибудь три недели, при этом ей способствовали как отсутствие полномочий у делегаций Англии и Франции, так и данные разведки, доложившей о надвигающемся нападении на Польшу[605]. В завершение переговоров на уровне штабов Молотов 16 августа сказал послу Соединённых Штатов, что время для бесплодных деклараций прошло и для Москвы приемлемы только «конкретные[606] обязательства» взаимопомощи в случае агрессии. Советское правительство потратило немало времени на переговоры с Британией и Францией, но их успех зависел не только от советской стороны[607]. Те же слова мог бы сказать и Литвинов. На следующий день Молотов передал Шуленбургу предложение о пакте о ненападении. 23 августа в Москве было подписано соглашение. Через восемь дней вермахт вторгся в Польшу.

«Вы нас провели, — отреагировали на это в Париже и Лондоне. — Вы вели переговоры с немцами в то же время, что и с нами». Кто бы говорил. Могла ли советская сторона забыть о капитуляции в Мюнхене или переговорах с Вольтатом в Лондоне? Уместным будет привести слова Наджиара: «Apres Munich, c'est la reponse du berger a la bergere»[608].

II

Переговоры 1939 г. не прошли бесследно. В сентябре американский журналист Луис Фишер, писавший статьи для американского журнала «Нейшн», выпытывал у Форин офиса внутреннюю информацию, чтобы написать о переговорах с СССР. По мнению Фишера, такая статья была бы «хорошей пропагандой в нейтральном источнике» — особенно потому, что «Нейшн» отличался левыми взглядами и журнал нельзя было бы обвинить в консервативной пропаганде. Ни Сарджент, ни Кадоган идею не поддержали. Галифакс был солидарен: «Не думаю, что стоит касаться этой темы. Едва ли таким образом можно кого–то оттолкнуть от левых взглядов и России. Есть некоторая вероятность того, что и мы сами предстанем не в лучшем свете, а потому и выиграем немногое и потерять можем»[609]. Фишера хорошо принимали в отделе связей с общественностью Форин офиса, но совсем не так хорошо в Секретной разведывательной службе (СИС). Один из отчётов в архивах СИС был недоброжелателен. «…Фишер, несомненно, получает финансовую поддержку от СССР и является доверенным агентом ОГПУ»[610]. Вполне возможно, что эта информация ничем не подтверждалась, но у Галифакса были основания смутиться.

Хотя период неопределённости подошёл к концу, идея опубликовать британский взгляд на переговоры с Советами никуда не делась. В начале октября один из парламентариев задал этот вопрос премьер- министру. Собирается ли премьер выпустить официальный сборник документов по переговорам с СССР? С одобрения вышестоящего начальства Форин офис ответил «нет».

«Советское правительство, возможно, ещё не до конца укрепилось в желании сотрудничать с Германией, — заявил Фрэнк Робертс, занимавший тогда должность в Центральном управлении. — И мы не должны предпринимать шагов, которые бы способствовали этому ещё больше»[611]. Но вопрос остался.

«Я быстро просмотрел тома документов по англо–советским переговорам, — сказал Робертс, — и обнаружил, что там действительно очень мало материалов, пригодных к публикации. Это длинная и запутанная история, в которой мы предстаём либо униженными, либо постоянно оправдывающимися, и в этом свете поведение советского правительства таково, что наши отношения неизбежно будут страдать и дальше»[612].

Тем временем на повестке дня опять оказался «Эксетер», позорно отправленное торговое судно. Робертсу снова пришлось объясняться: «Многие с непониманием отнеслись к тому, что военная делегация отправилась в Москву на довольно медленном пассажирском судне, что русские истолковали как знак нашего несерьёзного отношения к переговорам». Французы хотели отправить делегацию поездом — это было бы на неделю быстрее и намного экономнее, но, по словам Робертса, настойчивость проявило Военное министерство, так что французы нехотя согласились. Проблема была в том, что расходы на их представителей составили 3500 фунтов. Казначейство полагало, что счёт должна была оплатить французская сторона. Робертс считал идею неудачной. В первую очередь потому, что сама Франция не хотела отправлять делегацию по морю и согласилась, только когда было применено «значительное давление». «Поэтому я полагаю, что было бы ошибкой предъявлять какой бы то ни было счёт Франции, тем более что это могло иметь негативные психологические последствия, ведь теперь французы и так считают, что несут большее бремя, чем следовало бы», — сказал он[613]. Робертс обратился к Британскому экспедиционному корпусу во Франции, в котором в декабре насчитывалось порядка пяти дивизий — не много для сдерживания фронта с вермахтом. Противостоять вторжению, если бы до него дошло, пришлось бы французской армии.

Форин офис не менял позиции по выпуску сборника до начала декабря, когда все изменилось из–за начала советско–финской войны. Общественное мнение было взбудоражено. Английская дипломатия сочла время удачным для разыгрывания этой карты. Вначале предполагалось «выпустить пламенный комментарий, разоблачающий Советский Союз» в «Таймс», старый добрый рупор Форин офиса. «Полагаю, что обнародование некоторых документов. пойдёт только на пользу», — отметил Сарджент. «В целях ответа на запоздалую критику неудачи политики Кабинета Её Величества в отношении России прошлым летом, а также в качестве удовлетворения антибольшевистских настроений, распространившихся по стране в связи с нападением на Финляндию. Я поднял этот вопрос утром с госсекретарём [Галифаксом], который был готов дать добро Министерству информации придерживаться этой линии, при этом хорошо понимая, что мы не должны дать антибольшевистской пропаганде выйти из–под контроля. Необходимо не дать ей развиться или скатиться к призывам к войне с Советским Союзом».

В первую очередь нужно было дать понять, что переговоры провалились «из–за отказа Великобритании и Франции уступить требованиям России, которые поставили бы под угрозу целостность прибалтийских государств и Финляндии». Но это уже было постфактум. Весной 1939 г. Кабинет министров считал, что «значимость обеспечения подписания соглашения с Россией намного превосходит риск нанесения ущерба малым государствам». Даже в Польше полагали, что о прибалтийских странах надо «побеспокоиться»[614].

Во время одного из бесконечных обсуждений альянса с Советами Галифакс сказал: «Да, если бы Германия напала на Голландию, мы бы действительно пришли на помощь, не дожидаясь просьб от самой Голландии»[615].

Статья в «Таймс» привела к тому, что в парламенте снова начали задавать вопросы, и в этот раз Чемберлен решил, что доклад все же будет выпущен. В Форин офисе продолжали противостояние, но и оно вскоре было преодолено. Цель правительственного доклада, по определению самого Чемберлена, заключалась в том, «чтобы рассказать правду, но не нападать на Советский Союз». Кадоган обратился к Галифаксу за одобрением: «Мне кажется, в публикации могут быть положительные стороны, если, а это видится вполне вероятным, из неё будет следовать, что мы приложили все усилия для достижения согласия, а задержки и проволочки вызваны другой стороной. тогда станет понятно, что подозрения, от которых мы пытались отделаться, к сожалению, подтвердились»[616].

Выпуск также поддерживало Министерство информации и ставший впоследствии выдающимся историк Э. Х. Карр. «Если бы удалось показать, что переговоры пошли прахом в основном из–за того, что мы отказались потворствовать будущей советской агрессии в отношении прибалтийских стран, это стало бы лучшей пропагандой для нейтральных государств, которую мы только проводили»[617]. Так что же это тогда было — «правда» или пропаганда?

Форин офис сделал подборку документов для доклада за две недели[618].

Шли споры о том, какие документы публиковать, а какие нет, чьи чувства защищать, а чьи — не обязательно. Майский как раз попал в последнюю категорию. Он «использовал своё положение для бесстыдных интриг против правительства Её Величества, и не стоит бояться быть с ним неделикатными»[619].

Можно сказать, Майский хорошо знал своё дело. Целью всего предприятия считалось «обнародование правды». Консультации велись и с другими министерствами. По отзыву Министерства обороны, доклад был «справедливым и точным», хотя министерство и не было во всем согласно с инструкциями и довольно полномочиями делегации. Вопрос был чувствительный, вызывал немало обсуждений. Галифакс велел исключить все слишком «противоречивое» из описания Майского. Стрэнг, которого недавно повысили до помощника заместителя министра, торопился с публикацией. «Сейчас время для пропагандистского взгляда…»[620] Так что для Форин офиса на первом месте все же была пропаганда.

Все шло гладко. Гранки Форин офис получил незадолго до Рождества и направил в заинтересованные министерства на согласование. Публикация была запланирована на середину января с первичным тиражом в 100 тысяч экземпляров. Препятствие возникло внезапно. Галифакс попросил направить гранки также в посольства Франции и Польши. Французский посол отправился на беседу с Кадоганом ещё до того, как прочёл их. «Он хотел донести до меня, что у Кэ д'Орсе имелись серьёзные опасения насчёт публикации. Он спрашивал, действительно ли она необходима и действительно ли поможет достичь чего–то полезного». Кадоган решил применить к послу обычный трюк, сказав, что решение о публикации уже принято на государственном уровне. Корбен настаивал на своём. Среди его «опасений» было «соображение» о том, что на ранних этапах переговоров «именно французское правительство ратовало за то, чтобы мы пошли на уступки [СССР], и если бы это всплыло при публикации документов, мы бы произвели нежелательное впечатление». Корбен слышал, что доклад «не будет включать значительную часть непосредственной переписки между Парижем и Лондоном», но не понимал, как без этого можно будет обойтись. Затем посол намекнул, что французское правительство может издать собственный сборник, «Жёлтую книгу», чтобы рассказать обо всем самим[621].

От Корбена так просто было не отделаться. Неделю спустя он вернулся на службу, изучив гранки и проконсультировавшись с Парижем. В шестистраничном меморандуме Корбен отметил, что французское правительство испытывало «серьёзные опасения» в связи с публикацией, которую сам Корбен назвал «английской Синей книгой».

В целом при прочтении сего документа складывается впечатление, что с самого начала и до конца переговоров советское правительство непрестанно настаивало на том, чтобы сделать обсуждение данного соглашения максимально свободным и плодотворным. Искреннее или притворное, намерение советского правительства учесть все возможные варианты немецкой агрессии, казалось, противопоставлялось англофранцузским недомолвкам и желанию двух правительств ограничить советское вмешательство.

Корбен полагал, что из этого документа действительно можно вынести мысль о том, что французское и британское правительства пеклись об интересах малых стран. В черновике было то, что говорило как в пользу СССР, так и против него, особенно после занятия восточной Польши (в сентябре 1939‑го) и вторжения в Финляндию.

И все же те, кто думал, что СССР повернулся к Германии только после принятия Францией и Англией мер по торможению переговоров, а также из–за их нежелания вести переговоры с Москвой на равных и сомнений в готовности оказать помощь в случае прямого военного столкновения России с Германией, нашли бы в этой публикации несколько аргументов в пользу своей точки зрения. Корбен снова напомнил о возможности, а точнее, угрозе выпуска французами «Жёлтой книги». Кэ д'Орсе был уязвлён тем, что из издания исключили документы, показывавшие усилия и гибкость французской стороны в ходе переговоров с Советами.

«Обнародование переписки [между французским и британским правительствами] неизбежно подчеркнуло бы несовпадения в позициях Англии и Франции, которые возникали время от времени. Это бы особо выделило усилия, предпринимаемые французской стороной, особенно поначалу, для нахождения компромисса с советской стороной, принимая во внимание важность целей, которых было необходимо достичь. Разумеется, нет необходимости напоминать о недостатках дискуссии, которые проистекают из–за различного толкования расхождений в политике, вероятно, объясняемых разницей точек зрения. Французское правительство уверено, что Форин офис хочет создать репутацию страны, всеми силами старающейся избежать всего, что, по мнению других стран, может омрачить единодушие двух держав».

В заключение Корбен добавил, что на двойную публикацию (снова завуалированная угроза выпустить «Жёлтую книгу») СССР может ответить выпуском собственной подборки документов, в которых их авторы «ничуть не обременены сомнениями в точности и искренности и которые рискуют стать мощным оружием пропаганды в руках СССР и Германии».

Корбен имел в виду, что слабое правительство Даладье не выдержит перекрёстного огня левых и правых, спровоцированного выходом британского доклада. И у Корбена была последняя просьба. Не могли бы коллеги вычеркнуть комментарий Литвинова от марта 1939 г. о том, что «Франция сдала себя»? Какая ирония. Через полгода Франция и правда будет окончательно разбита, а Корбен лишится должности.

«Это ещё нужно обсудить, — записал Галифакс. — Мне бы не хотелось сильно оскорблять французское правительство. Их аргументы не лишены смысла, хоть мне и кажется, что они преувеличивают»[622]. В посольстве Британии в Париже французы продавливали ту же мысль. Британский посол во Франции писал: «При невнимательном прочтении [доклада] может показаться, что на ранних этапах переговоров именно русские требовали от нас решительных обязательств, которые мы никак не хотели на себя брать». А разве не так обстояло дело? Затем британский посол не раз повторял, что советское правительство «может выпустить ответный доклад, который не будет отличаться объективностью и потому вызовет некоторое смущение»[623].

Майский следил за развитием событий вокруг правительственных докладов с тех пор, как эта тема была только поднята на заседании палаты общин в середине декабря. Война с Финляндией ещё больше подорвала англо–советские отношения. Послы Сидс и Наджиар были отозваны из Москвы. Майский был обеспокоен. Без всяких докладов эти действия могли быть предвестниками разрыва дипломатических отношений[624].

5 января Майский записал в дневнике, что в посольство звонил Стрэнг. По указанию Галифакса он предложил Майскому возможность изучить гранки доклада. Замысел был в том, что «если в записях разговоров между ним и министром нашлись бы какие–либо места, которые бы его смущали, он мог дать это понять, — записал в своём отчёте Стрэнг. — И мы бы подумали, что с этим можно сделать»[625].

«Сознаюсь, — писал Майский, — искушение взять “Книгу” в руки в первый момент у меня было сильное. Однако я сразу же мысленно одёрнул себя, ибо тут же с быстротой молнии в голове у меня промелькнула мысль, что “благочестивый” Галифакс расставил мне западню». Так что Майский отклонил предложение, объяснив это Стрэнгу тем, что британское правительство берёт на себя всю ответственность за публикацию, поскольку не сотрудничало при её составлении с СССР. А вот что стояло за отказом в действительности: «в самом деле, если бы я принял его “любезное” предложение и оставил “Книгу” у себя хотя бы до завтра, это дало бы ему [Галифаксу] в дальнейшем возможность утверждать, что совпра было ознакомлено с содержанием “Книги” до её опубликования и что текст её, по крайней мере частично, был с ним согласован». Стрэнг на это ответил, что «лорд Галифакс считал своим нравственным долгом сделать вам своё предложение. теперь он будет считать, что совесть чиста». Майский усмехнулся такому неприкрытому лицемерию и высокородной морали. Со спокойной душой полпред не без сарказма заметил, что министр может готовить следующую интригу «в грязной кухне британской внешней политики»[626].

А о содержании документа Майский вскоре узнал от неназванного источника. «Читатель “Книги” должен сделать вывод, что СССР — это, в сущности, “волк в овечьей шкуре” и что бритпра поступило очень мудро, не допустив заключения пакта с таким опасным партнёром»[627]. Именно это и было нужно Форин офису. «Первоклассный пример нужной нам пропаганды», — написал один из служащих МИД. Карр собирался пойти дальше. Он хотел добиться как можно более широкой огласки и послал гранки «большинству пресс–атташе [в Лондоне], у которых были полномочия сделать перевод…» Конечно, до выпуска доклада никаких заявлений делать было нельзя. Карр отметил: «Нужно проследить за тем, чтобы окончательные версии также были разосланы, чтобы пресс–атташе успели внести правки»[628]. Сегодня то рвение Карра кажется неуместным, поскольку вскоре он покинул Министерство информации и стал одним из основных колумнистов «Таймс», где начал восхвалять Советский Союз.

Отметим, что французы не ошиблись в предположении о том, что НКИД ответит на доклад собственной публикацией. 7 января, всего через два дня после встречи Майского со Стрэнгом, Потёмкин собрал совещание чиновников НКИД. Помимо самого Потёмкина на нем присутствовали Ф. Т. Гусев, которому, возможно, вскоре предстояло прийти на смену Майскому в Лондоне, А. Е. Богомолов, будущий посол при различных правительствах союзников в лондонском изгнании, и А. А. Соболев, генеральный секретарь НКИД, который позднее стал советником Гусева в Лондоне. Основной задачей публикации документов, — значилось в протоколе, — «является: а) разоблачение англофранцузской политики, стремившейся при переговорах с СССР втянуть Советский Союз в вооружённый конфликт с Германией и перенести на СССР всю тяжесть этой борьбы, не беря на себя конкретных обязательств и оставаясь в стороне. б) Продемонстрировать на документах, что в отношении Германии Советский Союз с самого начала и до конца переговоров был чужд каких–либо агрессивных намерений и оставил своей целью исключительно защиту мира и свою собственную оборону».

Итак, линии фронта были намечены. Предстояло выбрать документы за период с 15 марта до 1 сентября 1939 г. или — второй вариант — с сентября 1938‑го, чтобы охватить заодно и чехословацкий кризис. Предложенные выборки должны были выразить несогласие СССР, которое Литвинов и высказывал при общении с послами. Более того, они бы подчеркнули лицемерие британцев: НКИД был намерен сосредоточиться на переговорах британских чиновников с Вольтатом в июне- июле 1939 г.[629]

В Лондоне польское правительство в изгнании также намекало Форин офису, что публикация доклада была бы «несвоевременной». Понятно, почему против выступали поляки, но сопротивление было и с французской стороны, что привело к решению Кабинета министров отложить публикацию «до более подходящего времени». Несмотря на заявление Кадогана Корбену, правительство в конце концов отступилось от своего решения. Постановили, что Чемберлен «проконсультируется» с лидерами оппозиции «в отношении всех необходимых приготовлений, перед воплощением идеи в жизнь»[630].

В тот же день Рэб Батлер, парламентский заместитель госсекретаря, «упомянул» Майскому «о “Синей книге”, посвящённой летним переговорам о пакте. По его словам, как в английском, как и во французском правительствах имеются разные мнения о целесообразности выпуска этого сборника документов»[631]. В то время Батлер и Майский регулярно встречались, чтобы хоть как–то удержать под контролем разваливавшиеся англо–советские отношения. Они обсуждали и вопрос советско- германских отношений.

Батлер заметил: «Основная трудность в советско–английских отношениях коренится в том, что СССР оказывает поддержку нашему смертельному врагу. Многие в Англии уверены, что между СССР и Германией существует castiron [англ. отлитое в железе] соглашение, которое фактически превращает оба государства в единый, неразрывный блок». «Я рассмеялся и. порекомендовал Батлеру поменьше верить всяким газетным уткам о “советско–германском альянсе” и т. п. комбинациях».

«Если бы мы точно знали, — ответил Батлер, — что СССР действительно ведёт свою собственную независимую политику, многое, очень многое могло бы быть иначе». Майский подтвердил, что СССР защищает собственные интересы и политику. «Не держите нас за простачков [англ. political simpletons]», — сказал бы он в других обстоятельствах Батлеру[632].

Далее возникли другие сложности. «Если коротко, — писал Робертс, — информация просочилась, что французы давили на нас с тем, чтобы не дать докладу выйти». Хуже того, о новостях на английском рассказали немцы, причём ещё до разговора Корбена с Кадоганом[633]. Советское посольство тоже узнало о новостях от Джорджа Белинкина, журналиста печатного дома «Кемсли», который узнал «из хороших источников, что “Синяя книга” не выйдет, т[ак] к[ак] французское и польское правительства возражают, заявляя, что эта книга, особенно в части переписки Галифакса с Сидсем до начала июля, ясно показывает, что Англия тормозила переговоры и не имела желания заключать пакт с СССР. Чемберлен как будто лично просматривал книгу и пришёл к выводу, что лучше её не печатать. Однако, поскольку он открыто обещал в парламенте об опубликовании “Белой книги”, он пригласил лидеров оппозиции [Клемента] А[т]тли и [Арчибальда] Синклера и советовался с ними. К какому результату они пришли, он не знает, но считает, что А[т]тли и Синклер выручат Чемберлена и не будут настаивать на публикации “Синей книги”»[634].

Но Майский не знал, что Эттли, который ранее высказывался против публикации доклада, сказал Чемберлену, что передумал. Премьер–министр был вынужден вернуть вопрос на обсуждение в Кабинет. Робертс заметил: «Если он все же будет обнародован, придётся объясняться с французами (и поляками)»[635]. И если польское правительство в изгнании было не в том положении, чтобы диктовать условия, французское отступать было не намерено. Предприятие трещало по швам.

Форин офис вновь обратился к Корбену, чтобы понять, готова ли Франция снова вернуться к обсуждению вопроса. Посол ответил, что это весьма сомнительно. Разглашение «несогласий в политике Франции и Великобритании по определённым вопросам выводило Париж из себя»[636]. Возможность публикации становилась все призрачнее. Правительство оказалось между двух огней — Францией с одной стороны, а с другой — Эттли и другие депутаты, задававшие неудобные вопросы в парламенте. В Форин офисе сомневались и насчёт черновика введения к докладу, который мог выйти слишком однобоким. Как и французская сторона, Робертс беспокоился о реакции Москвы, ещё не зная, что НКИД уже готовится открыть ответный огонь. «Не надо забывать, — писал он, — что мы можем спровоцировать советское правительство решиться на какие угодно фальсификации в собственных интересах в качестве ответа». И снова кто бы говорил. Форин офис и Министерство информации выступали за «правильную пропаганду», и демонстрацию отсутствия различий в политике Франции и Великобритании не назовёшь, конечно, иначе, как тенденциозной фабрикацией Великобритании «в собственных интересах»[637].

Британская пресса отреагировала на новости о задержке публикации и возражениях французской стороны язвительными замечаниями. Кэ д'Орсе в ответ только молчал. Стрэнг написал послу [Рональду] Кэмпбеллу в Париж с предложением новой линии поведения: «.как бы то ни было, противопоставьте их неудобствам наши собственные [выделено в оригинале]»[638]. Даладье оставался непреклонен: никакого доклада[639]. 6 марта Чемберлен заявил в палате общин, что «на данный момент» публикация не планируется[640]. Такая формулировка позволяла ещё вернуться к вопросу позднее, но этого так и не произошло. Робертсу велели вернуть гранки обратно и уничтожить. Несколько экземпляров ещё ходило, некоторые были в посольствах, и вернуть без труда не вышло.

Особенные трудности были с последней главой. Дадим слово самому Робертсу: «Господину Френчу [сотруднику Форин офиса] сегодня днём звонили из Государственной канцелярии и сказали, что к ним приходила некая мисс Саклинг из “Фотостат Лимитед”. Частное лицо обратилось в “Фотостат” со срочным заказом напечатать экземпляры… нашего доклада. По записке, прикреплённой к экземпляру, они заподозрили, что посетитель, должно быть, как–то связан с румынской дипломатической миссией.»

Оказалось, что этот экземпляр был послан министру румынского представительства Виорелу Тилю. Это поставило и Форин офис, и советника Тиля в крайне неловкое положение, поскольку выдало вопиюще ненадлежащее обращение с секретными документами. Единственная, кто вышел из ситуации с блеском, была глазастая мисс Саклинг. Тиля лично отправился к Сардженту, чтобы заявить об «оскорблённой невинности и смущении». Министр во всем обвинил переводчика, работавшего на дипмиссию: «Он надеется, что мы никогда не заподозрим, что даже если бы он захотел предать оказанное ему доверие, он был бы настолько глуп, чтобы прибегнуть к столь топорному методу заполучить экземпляр…» После того как Тиля запоздало навёл справки, оказалось, что попавший под подозрение «молодой человек», много лет работавший на дипмиссию, имел «не вполне консервативные взгляды». Выяснилось, что он преподавал в Университете Лондона. Вот что сам Сарджент пишет в своей длинной служебной записке: «Он [а звали его Виктор Корня], видимо, имел какие–то социалистические взгляды, но что ещё более странно, оказалось, что он менял место жительства чуть ли не каждую неделю». Сарджент предложил сделать запрос на Корню в МИ-5, но тот уже «снова исчез»[641].

Наконец Робертс доложил, что собрал все недостающие экземпляры и уничтожил их, но так ли это было?[642] В 1941 г. Майский получил фотоплёнку с докладом «неофициальным путём», из–за которого после войны попал в очень неприятную историю. Учитывая, сколько гранок было разослано для консультаций, кто знает, откуда они взялись у Майского? Утечка могла быть откуда угодно[643].

III

Вскоре возникли более важные проблемы, в первую очередь — падение Франции. Британия осталась воевать в одиночестве, армия отступала из Европы, теряя вооружение и технику. Можно предположить, что, когда все начало рушиться, в Лондоне вспоминали советские предложения апреля 1939 года.

В определённой степени благодаря усилиям Майского и Батлера разрыва англо–советских отношений удалось избежать, а советско–финская война кончилась в середине марта. И вопреки Франции, которая рассматривала возможность войны с СССР и пыталась сорвать мирные переговоры между Союзом и Финляндией.

После окончания советско–финской войны британское правительство предприняло повторные с прошедшей осени усилия по восстановлению более тесных отношений с СССР. Усилия были бесплодны, и только вторжение нацистской Германии в СССР все изменило. Советская сторона не хотела воевать против вермахта в одиночку, однако летом 1941 г. практически это и происходило. Даладье выступал против публикации доклада, так как это ещё больше расшатало бы министерские кресла и привело бы к отставке его правительства. И все же ему пришлось подать в отставку в середине марта 1940 г. История не лишена иронии. Французы редко шли наперекор британской политике: в одном случае это был доклад, в другой раз Бонне пытался подтолкнуть Британию к соглашению с Москвой.

Упрямство французов в истории с докладом ставило Лондон в тупик. Чиновники Форин офиса искренне считали, что играли честно и с благими намерениями. По их мнению, в докладе раскрывалась «правда» о провале переговоров 1939 г. Но Карр всеми силами стремился к «хорошей пропаганде», которая обычно только напоминает «правду». Из сборника выкинули документы, говорившие о несогласии Франции, а также нравоучительные послания Галифакса, Кадогана и Сарджента, протестующих против союза с СССР. Не включили в него и замечания Чемберлена, сделанные в заключении Кабинета министров и Комитета по иностранным делам. Не упоминались Колльер и Васиттарт. Как и выражение беспокойства по поводу возможного сближения Советского Союза с Германией. В результате получилась вычищенная выборка в основном из телеграмм Галифакса и Сидса, вырванных из куда более широкого контекста пошедших под откос переговоров 30‑х.

В докладе скрывалась ответственность британского правительства за срыв переговоров 1939 г. Архивные данные свидетельствуют, что советское правительство делало серьёзные предложения по созданию военного альянса против нацистов, которые Форин офис и особенно Чемберлен, рассматривать отказались. Но и столь тщательная выборка документов не могла скрыть правду, из–за которой против публикации протестовала Франция. Чемберлен хотел изящно провести советское правительство. Но план не сработал. Молотов заставил Британию и Францию поддержать политику СССР, но до соглашения дело не дошло. Неповоротливый «Эксетер» с главой британской делегации на борту, у которого не было ни верительных грамот, ни полномочий подписать соглашение, но зато были инструкции вести переговоры «как можно неторопливей», видимо, стал последней каплей для Сталина и Политбюро — людей, которые не дали бы себя так легко провести или относиться к себе несерьёзно. Им пришлось искать другие варианты, и они остановились на пакте о ненападении. Что может быть гнуснее сотрудничества с Гитлером?

Но в конце концов, разве не это же пытались сделать Британия и Франция? Сталин подтвердил советскую военную позицию за обедом с американскими и британскими союзниками[644]. И да, именно он принимал важнейшие решения. Он одобрил предложения для Франции и Британии от 17 апреля, это были советские предложения, а не личная политика Литвинова. И он же принял решение о пакте о ненападении. Считал ли Сталин Германию государством, с которым можно иметь дело? Или он выбрал рискованную политику, чтобы выиграть время? Так или иначе, советская политика вышла боком в июне 1941 г., когда вермахт вторгся в СССР.

Имеют ли значение советские документы? Из них становится ясно, что советские дипломаты общались между собой так, будто были настроены на антинацистский союз совершенно серьёзно, несмотря на скепсис англо–французской политики. Они начали терять терпение, а в случае Литвинова — беспокоиться, когда от Лондона долгое время не было ответа. Стало ясно, что что–то идёт не так, когда о советских предложениях из Лондона и Парижа стала поступать противоречивая информация, и поняли, что столкнулись со старым добрым англо–французским предательством. Пробовали призвать британцев к ответу. Чемберлен видел в советской политике уловку, чтобы втравить Британию и Францию в войну с Германией, пока СССР спокойно бы дождался её окончания и распространил коммунистическую революцию на Европу. Советская сторона смотрела на все иначе, убеждаясь в своей правоте через всевозможные попытки Англии и Франции договориться с Гитлером. Решение Великобритании не публиковать доклад отложило начало взаимных обвинений до 1948 г., когда Госдеп США опубликовал сборник документов, в котором СССР пытались выставить ответственным за начало Второй мировой войны. Советское правительство ответило собственной публикацией «Фальсификаторы истории», в которой, среди прочего, раскрывалась связь элит Британии и Франции с нацистской Германией[645]. И это было только начало борьбы за возможность рассказать историю Второй мировой, которая длится до сих пор. Именно поэтому для восстановления истинного положения вещей так важно изучать события 1939 г.

Благодарности

Я бы хотел поблагодарить начальника Архива внешней политики Российской Федерации Анну Николаевну Залееву и её коллег за доступ к делам, процитированным в этой статье; Фредерика Дессберга, Джезафа Майоло, Владимира Олеговича Печатнова и особенно Зару Штайнер за прочтение первых черновиков рукописи и их замечания. Хочу также отметить Совет по изучению гуманитарных наук Канады, без гранта Insight которого не было бы возможно проведение исследования, на котором основана данная статья.

«НА ГРАНИЦЕ ТУЧИ ХОДЯТ ХМУРО…»: СССР И ЯПОНИЯ НАКАНУНЕ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Анатолий Кошкин

Цель японских провокаций — запугать СССР войной

В 30‑е годы ХХ в. Генеральный штаб сухопутных войск Японии имел разработанные планы войны с главными потенциальными противниками: план «Хэй» — войны в Китае и план «Оцу» — войны против СССР. Война с западными державами — США и Великобританией — в те годы хотя и допускалась, но лишь гипотетически.

После захвата в 1931-1932 гг. Маньчжурии (Северо–Восточный Китай) японцы стали создавать здесь плацдарм для подготовки дальнейшего продвижения в Северный Китай и захвата советских дальневосточных территорий, в первую очередь Приморья и Северного Сахалина. Хотя в июне 1933 г. после жарких дебатов представителей руководящего состава японских сухопутных сил было принято считать «противником номер один» Советский Союз и готовиться к большой войне именно с соседом на севере, по мере укрепления обороноспособности СССР на Дальнем Востоке верх стали брать сторонники первоначального овладения всем Китаем. Влиятельные генералы Генштаба Тэцудзан Нагата и Хидэки Тодзио (будущий военный министр и премьер–министр Японии, начавший в 1941 г. войну против США и Великобритании) предупреждали о рискованности преждевременного выступления против СССР. Нагата указывал, что для войны против Советского Союза «необходимо иметь в тылу 500‑миллионный Китай, который должен стоять за японскими самураями как громадный рабочий батальон и значительно повысить производственные мощности Японии и Маньчжурии»[646].

К середине 1937 г. в японском Генштабе сухопутных войск существовал оперативно–стратегический план проведения войны с целью овладения всей обширной территорией Китая. Так как в Токио считали, что Китай не сможет оказать серьёзного сопротивления превосходившей его в вооружении и выучке японской армии, первоначальную оккупацию опорных пунктов в китайских городах (Тяньцзинь, Пекин, Шанхай, Ханчжоу, Фучжоу, Сямэнь и Шаньтоу) можно будет осуществить за два–три месяца.

Во внешнеполитическом плане расчёт был сделан на то, что обеспокоенные возрастанием угрозы большой войны в Европе западные державы и Советский Союз предпочтут не вмешиваться в японо–китайскую войну. Что касается западных держав, эти расчёты оправдались. Существенной помощи от них китайцы не получили. В наиболее трудный начальный период японо–китайской войны помощь США и Великобритании была символической — с 1938-1939 гг. американцы предоставили Китаю заём лишь в 25 млн долларов. С июля 1937 по январь 1938 г. китайская армия получила от США 11 самолётов и 450 т пороха[647].

А правительство Великобритании и вовсе предало Китай, заключив 22 июля 1939 г. с Японией так называемое «Соглашение Арита — Крейги». Согласно нему Лондон, по существу, политически капитулировав перед Токио, пошёл на признание японских захватов в Китае и обязался «не предпринимать какие–либо действия или меры, наносящие ущерб осуществлению, задач японской армии»[648].

В то же время западные державы до 1940 г. продолжали крупные поставки в Японию. По китайским данным, в течение трёх первых лет войны 70% расходуемого японской армией в Китае бензина поступило из США. От американского оружия погибли 54% мирных жителей Китая[649].

Эффективную помощь китайскому народу в его борьбе с японской агрессией оказал только Советский Союз. Несмотря на то что такая материальная помощь создавала опасность ухудшения советско–японских отношений, руководство СССР приняло решение оказать прямую поддержку Китаю. В первой половине 1938 г. Москва предоставила Китаю кредиты на льготных условиях на сумму 100 млн долларов. В Китай были направлены 477 самолётов, 82 танка, 725 пушек и гаубиц, 3825 пулемётов, 700 автомашин, большое количество боеприпасов. Всего с октября 1937 по октябрь 1939 г. Советский Союз поставил Китаю 985 самолётов, более 1300 артиллерийских орудий, свыше 14 тыс. пулемётов, а также боеприпасы, оборудование и снаряжение[650]. Общая сумма займов СССР Китаю с 1938 по 1939 г. составила 250 млн долларов. Крупномасштабная советская помощь Китаю реально препятствовала осуществлению японских агрессивных планов, и её прекращение рассматривалось как одна из важнейших внешнеполитических задач Токио. Японское правительство имело все основания считать, что «разрешение китайского инцидента затягивается из–за помощи, которую оказывал Китаю Советский Союз»[651].

Стремление изолировать СССР от Китая, сорвать его помощь китайскому народу толкало японские военные круги на сознательное обострение японо–советских отношений. Резко возросло число японских провокаций на советско–маньчжурской границе. За три года — с 1936 по 1938 г. — здесь был зарегистрирован 231 инцидент, в том числе 35 крупных вооружённых столкновений. В 1938 г. число инцидентов возросло по сравнению с предыдущим годом почти в два раза — с 69 до 124[652].

Самое серьёзное и кровопролитное столкновение между японскими и советскими войсками произошло летом 1938 г. у озера Хасан в Приморье. Долгое время в советской исторической литературе существовала версия о том, что, развязывая этот крупный инцидент, японское командование стремилось захватить Приморье и создать угрозу Владивостоку, не останавливаясь перед опасностью начала большой войны с СССР. Однако японские источники свидетельствуют о том, что цели конфликта были ограниченными. Составители японской «Истории войны на Тихом океане» отмечают: «Начиная с 1938 г. японо–советские отношения неуклонно ухудшались. Дело в том, что с этого времени помощь Советского Союза Китаю усилилась… Это раздражало Японию. В Генштабе армии формировалась мысль о прощупывании советской военной мощи, основной смысл которого заключался в выяснении готовности СССР к войне с Японией. Было решено проверить это нападением на советские войска, мобилизовав 19‑ю дивизию Корейской армии, которая находилась в прямом подчинении императорской ставки. Замысел состоял в нанесении сильного удара, с тем, чтобы предотвратить возможное выступление СССР против Японии»[653]. Начальник 2‑й секции (манёвры и военные планы) 1‑го (оперативного) департамента Генштаба полковник Масадзуми Инада говорил по поводу хасанских событий: «Даже если будет разгромлена целая дивизия, необходимо выяснить готовность Советов выступить против Японии»[654].

В известной степени японские организаторы хасанской провокации добились своей цели — убедились в отсутствии у Москвы намерения напрямую своими вооружёнными силами вмешаться в японо–китайскую войну. Однако сохранялась задача угрозой начала большой войны с СССР вынудить Москву прекратить оказание Китаю военно–технической помощи.

В Токио рассчитывали, что в обстановке угрозы германского нападения СССР не сможет использовать крупные силы в восточных районах страны и в случае вооружённого столкновения с Японией будет вынужден пойти на серьёзные территориальные и политические уступки. После хасанских событий пришлось вносить коррективы в японские оперативно–стратегические планы войны против СССР. С осени 1938 г. Генеральный штаб японской армии разрабатывал новый вариант плана, закодированный как «Операция № 8». Отличительной особенностью этого варианта было нанесение основного удара не в Приморье, а через Монгольскую Народную Республику в направлении озера Байкал. Генеральный штаб изыскивал такое место для удара, «где противник не ждал наступления». Считалось, что нанесение удара с западного направления необходимо предпринять до того, как Советский Союз значительно укрепит здесь свою обороноспособность.

В исторической литературе при анализе причин развязывания японской армией крупного вооружённого конфликта на территории союзной СССР Монгольской Народной Республики в районе реки Халхин–Гол (в Японии этот район именуется Номонхан) основное внимание обычно уделяется военным целям этой операции. Действительно, планируя очередную вылазку против Советского Союза, командование японской армии рассчитывало проверить действенность нового варианта плана и испытать обороноспособность советских вооружённых сил на западном направлении. Японских военных интересовала также готовность советского правительства выполнить свои обязательства по заключённому 12 марта 1936 г. военному союзу с МНР. Тогда советское правительство заявило, что в случае нападения Японии на МНР Советский Союз поможет Монголии защитить её независимость.

Японские генералы стремились восстановить авторитет императорской армии, подорванный неспособностью быстро завершить войну в Китае и поражением у озера Хасан. Японская «Официальная история» признает: «Лишившись уверенности в победе, армия находилась в состоянии сильной раздражительности и нетерпения — как в отношении военных действий против Китая, так и в отношении операций против СССР»[655].

Однако подлинные причины, толкнувшие японское командование на развязывание военных действий на территории МНР, были гораздо глубже, чем просто стремление взять реванш за поражение на озере Хасан.

Разведка доложила точно

Как уже отмечалось, главная задача Токио состояла в том, чтобы угрозой войны вынудить СССР отказаться от помощи Китаю или, по крайней мере, значительно её ослабить. В этом случае, по японским расчётам, лидер Китая Чан Кайши должен был прийти к выводу, что «его ставка на помощь со стороны Советского Союза неосновательна», и лучше мирно уладить японо–китайский конфликт, разумеется, на условиях Токио.

Во–вторых, новый конфликт с СССР рассматривался японским руководством как важный козырь в дипломатической игре с Западом. Это подтверждают документы. Так, в «Секретном оперативном дневнике Квантунской армии» в связи с началом халхингольских событий была сделана следующая запись: «Есть уверенность в последовательном разгроме советской армии… Это является единственным способом создать выгодную для Японии обстановку на переговорах с Великобританией»[656].

Речь шла о переговорах, касающихся заключения между Японией и Великобританией упомянутого выше «соглашения Арита — Крейги», которое вошло в историю как дальневосточный вариант «мюнхенского сговора». В значительной степени такое решение Великобритании было ускорено событиями на Халхин–Голе. Рассчитывая на расширение халхингольских событий до масштабов войны, правительство Великобритании обязалось не создавать Японии проблем в тылу, в Китае. Заключённое 22 июля 1939 г. в разгар халхингольских событий, это соглашение поощряло Японию на расширение военных действий против СССР.

В-третьих, японское правительство стремилось использовать военные действия против МНР и СССР как фактор сдерживания США от применения к Японии экономических санкций. 10 июля японский посол в США Кэнсукэ Хориноути убеждал госсекретаря Корделла Хэлла, что все действия Японии продиктованы борьбой против Советского Союза. В ходе последующих бесед он неоднократно поднимал тему «угрозы большевизма». Хэлл соглашался с этим, указывая, что США также выступают против усиления Советского Союза.

В результате, хотя 26 июля правительство США все же объявило о денонсации торгового договора с Японией, практическое осуществление этого решения было отложено на шесть месяцев. Существует достаточно много оснований полагать, что не последнюю роль при этом сыграл тот факт, что именно в эти дни шли ожесточённые бои между японскими и советскими войсками на Халхин–Голе. Денонсация торгового договора в этих условиях не нанесла какого–либо ущерба Японии. Более того, занятая США позиция позволила Японии закупить в 1939 г. в 10 раз больше американского железного и стального лома, чем в 1938‑м. Не прекращалась торговля и другими жизненно важными для Японии стратегическими товарами.

В-четвёртых, резкое обострение советско–японских отношений, прямое вооружённое столкновение с СССР отвечали целям Японии, преследуемым на проходивших в 1939 г. в Берлине переговорах об основах военно–политического союза Германии, Японии и Италии (Тройственный пакт). Токио упорно добивался военного союза, направленного главным образом против СССР, стремясь воздержаться от принятия обязательств по совместному с Германией и Италией участию в войне с Великобританией и Францией, на чем настаивали европейские фашистские державы.

В своих донесениях из Токио Рихард Зорге весной 1939 г. так оценивал ситуацию: «.Сведения о военном антикоминтерновском пакте: в случае, если Германия и Италия начнут войну с СССР, Япония присоединится к ним в любой момент, не ставя никаких условий. Но если война будет начата с демократическими странами, то Япония присоединится только при нападении на Дальнем Востоке или если СССР в войне присоединится к демократическим странам»[657].

По расчётам японского руководства, начало военных действий между Японией и Советским Союзом должно было подтолкнуть Германию к согласию с позицией Токио. Японское правительство знало о существовавших в Германии «сомнениях относительно способности Японии выполнить глобальные задачи по установлению “нового порядка” в Азии, внести свой вклад в борьбу как против СССР, так и особенно против США и Великобритании».

В Токио знали и о том, что германское руководство стремится подчинить политику и действия Японии, как более слабого союзника, планам и действиям Германии. Это усиливало позиции японских сторонников вооружённой конфронтации с СССР, которые прямо заявляли, что наиболее важным для доказательства силы и боевой способности японских вооружённых сил не только германскому союзнику, но и руководителям США и Великобритании была бы серьёзная военная акция против Советского Союза.

Принимая весной 1939 г. решение об организации крупной военной провокации в МНР, японское военно–политическое руководство считало, что международная обстановка позволяла рассчитывать на успех даже в случае перерастания конфликта в войну. Представители высшего военного командования Японии признавали после войны: «В Европе в этот период возрастала мощь Германии, она аннексировала Австрию, оккупировала Чехословакию. Обстановка в Европе давала основания считать, что в обозримом будущем Германия может приступить к разрешению своих проблем с СССР. С другой стороны, на Дальнем Востоке японские войска, захватив Ханькоу и Кантон, завершили операционную фазу в китайском инциденте, после чего Япония намеревалась приступить к новому этапу разрешения конфликта, главным образом политическими методами. Хотя и продолжала вести военные действия. Японский Генеральный штаб надеялся встретить будущее, готовя решающую войну против Советского Союза. В этом случае предусматривалось быстро перебросить в Маньчжурию большую часть японской армии, не создавая затруднений для разрешения китайского инцидента»[658].

Хотя в официальной японской историографии утверждается, что события на Халхин–Голе не были спланированы центральным военно–политическим руководством Японии, а первоначально были не чем иным, как одним из многочисленных пограничных инцидентов, в действительности это не так.

В Москве о готовящейся очередной вооружённой провокации против СССР знали заранее. 3 марта 1939 г. разведывательное управление РККА информировало руководство страны:

«1. Английские круги в Китае считают весьма вероятным, что японцы в ближайшее время предпримут новое вторжение на советскую территорию, причём предполагают, что масштаб этой провокации будет более крупным, чем это было в районе оз. Хасан в июле–августе 1938 г. Однако ввиду того, что цель предстоящего вторжения на территорию СССР заключается в том, чтобы поднять патриотические настроения в японской армии и в народе, это вторжение не будет глубоким и японцы постараются быстро уладить этот “инцидент”.

   2. В японских военных кругах в Шанхае муссируются слухи о том, что в мае 1939 г. следует ожидать большого выступления против СССР, причём, по слухам, это выступление может вылиться в войну.

   3. По сведениям, требующим проверки, генерал–лейтенант (Кандзи. — А. К.) Исихара в настоящее время совершает объезд пограничных частей и укреплённых районов на маньчжуро–советской границе, где проводит инструктивные совещания с командным составом. Японские военные круги в Шанхае рассматривают эту поездку Исихары как часть плана подготовки к новому нападению на СССР»[659].

Предметный урок японцам комкора Жукова

Непосредственно подготовкой вооружённой провокации занимались командированные в марте 1939 г. в Квантунскую армию из Оперативного управления Генштаба полковник Масао Тэрада и подполковник Такусиро Хаттори. В районе намечавшихся военных действий была сосредоточена 23‑я дивизия, офицеры штаба которой считались «специалистами по Советскому Союзу и Красной армии». Командир 23‑й дивизии генерал–лейтенант Матитаро Комацубара, ранее бывший военным атташе в Москве, слыл знатоком «психологии красных».

Подготовка к проведению операции была завершена к концу апреля. Оставалось лишь спровоцировать начало боевых действий. И это тоже было продумано. 25 апреля командующий Квантунской армией генерал Кэнкити Уэда направил командирам пограничных частей «Инструкцию по разрешению конфликтов на границе Маньчжоу–Го и СССР». Согласно этой инструкции, командиры передовых частей и подразделений должны были «самостоятельно определять линию прохождения границы и указывать её частям первого эшелона». При вооружённых столкновениях надлежало «в любом случае, независимо от масштабов конфликта и его места, добиваться победы», для чего «решительно нападать и принуждать Красную армию к капитуляции». При этом разрешалось «вторгаться на советскую территорию или сознательно вовлекать советские войска на территорию Маньчжоу–Го». Документ отменял «все прежние указания»[660]. Очевидно, что издать подобную провоцирующую войну с СССР инструкцию командующий Квантунской армии без согласования с центром не мог.

12 мая командир 23‑й дивизии Комацубара, лично проведя рекогносцировку и необходимые приготовления, отправил усиленную двумя ротами разведгруппу дивизии под командованием подполковника Адзумы к границе с задачей «отбросить охранные подразделения монгольской армии за реку (Халхин–Гол)». Монгольские пограничные части оказали сопротивление, что было использовано японцами как повод для расширения спровоцированного конфликта до масштабов локальной войны.

19 мая советское правительство заявило Японии протест в связи с грубым нарушением границы союзной МНР и потребовало прекратить военные действия. К границе были направлены советские войска, в том числе 11‑я танковая бригада. Однако японское командование продолжало осуществлять план задуманной операции. 28 мая части 23‑й японской дивизии после бомбовых ударов авиации перешли в наступление. Понеся потери, советско–монгольские войска вынуждены были отойти к реке Халхин–Гол. 30 мая японский Генеральный штаб направил командованию Квантунской армии следующую телеграмму: «Поздравляем с блестящим военным успехом в действиях вашей армии в районе Номонхан (японское название места конфликта. — А. К.)». В тот же день Генеральный штаб отдал распоряжение о включении в состав Квантунской армии 1‑го авиационного соединения (180 самолётов) и запросил о дополнительных нуждах армии в увеличении численности войск и военных материалов.

Для советского правительства сложилась тревожная обстановка, требовавшая принятия незамедлительных ответственных решений. Хотя анализ ситуации на Дальнем Востоке свидетельствовал о том, что в данный момент японское руководство едва ли было готово развязать большую войну против СССР, но, по данным разведки, Токио направил командованию Квантунской армии новые инструкции, требовавшие «продолжать в расширенном масштабе военные действия у Буин–Нур (МНР)».

Иосиф Сталин и советское командование оказались перед жизненной необходимостью не допустить вовлечения страны в войну на два отдалённых друг от друга фронта. Советская разведка информировала Кремль о том, что в апреле 1939 г. в Германии началась разработка планов военных действий против Польши — операция «Вайс»[661]. Вскоре стало известно и о том, что крайней датой начала Польской кампании определено 1 сентября 1939 г. И хотя точных разведданных о последующих за разгромом Польши намерениях Гитлера не было, нельзя было исключать нападения в том же году и на СССР. Тем более что фюреру было известно о стремлении западных держав, отведя опасность германского нападения от себя, направить немецкую агрессию в сторону общего врага — Советского Союза. Понимал Гитлер и то, что ни Франция, ни Великобритания не стали бы вмешиваться в германо–советскую войну с целью облегчить положение русских. Принимая это во внимание, в Москве сочли необходимым решительно пресечь японские провокации, убедить японское командование в неспособности вести успешную вооружённую борьбу против СССР, тем более в условиях незавершённой войны в Китае.

В то же время Сталину было важно продемонстрировать возросшую мощь Красной армии западным державам — Франции и Великобритании, побудить их к действенному сотрудничеству в противостоянии и обуздании гитлеровской Германии. Ибо затягивание боёв на Халхин–Голе против относительно слабой в военно–техническом отношении японской армии могло породить сомнение в способности СССР вести большую войну с значительно превосходившей японскую армией Германии.

В Кремле было принято решение, не допуская перерастания халхингольских событий в войну, преподать японцам чувствительный урок. 1 июня в Москву срочно был вызван заместитель командующего войсками Белорусского военного округа Георгий Жуков. Ему было предложено незамедлительно вылететь в район Халхин–Гола.

Последовавшие события хорошо известны[662]. После кровопролитных боёв в июне–июле, перейдя в наступление, в августе советские части под командованием комкора Жукова нанесли сокрушительный удар японским войскам. К 31 августа ликвидация японской группировки вторжения завершилась.

Японская авантюра закончилась полным крахом. По опубликованным советской стороной данным, всего за время боёв на Халхин–Голе японцы потеряли более 61 тысячи убитыми, ранеными и пленными. Потери советско–монгольских войск с мая по сентябрь 1939 г. составили около 18,5 тысяч человек ранеными и убитыми.

Сталин, рассказывая 28 сентября о халхингольских событиях министру иностранных дел Германии Иоахиму фон Риббентропу, констатировал: «.В августовские дни, приблизительно во время первого визита г-на Риббентропа в Москву, японский посол (Сигэнори) Того прибежал и попросил перемирия. В то же время японцы на монгольской границе предприняли атаку на советскую территорию силами двухсот самолётов, которая была отбита с огромными потерями для японцев и потерпела неудачу. Вслед за этим Советское правительство, не сообщая ни о чем в газетах, предприняло действия, в ходе которых была окружена группа японских войск, причём было убито почти 25 тыс. человек. Только после этого японцы заключили перемирие с Советским Союзом. Теперь они занимаются тем, что откапывают тела погибших и перевозят их в Японию. После того как уже вывезли пять тыс. трупов, они поняли, что зарвались, и, кажется, от своего замысла отказались»[663].

Военное поражение Японии сопровождалось поражением политическим. Поступившее в дни мощного контрнаступления советско–монгольских войск сообщение о подписании советско–германского пакта о ненападении привело японское руководство в сильное замешательство. Резидент советской военной разведки в Японии Зорге следующим образом характеризовал сложившуюся в Токио обстановку:

«Переговоры о заключении договора о ненападении с Германией вызвали огромную сенсацию и оппозицию Германии.

Возможна отставка правительства после того, как будут установлены подробности заключения договора. Немецкий посол Отт также удивлён происшедшим.

Большинство членов правительства думают о расторжении антикоминтерновского пакта с Германией.

Торговая и финансовая группы почти что договорились с Англией и Америкой.

Другие группы, примыкающие к полковнику Хасимото и к генералу Угаки, стоят за заключение договора о ненападении с СССР и изгнание Англии из Китая.

Нарастает внутриполитический кризис.

Рамзай»[664].

То же сообщал в Москву 24 августа и временный поверенный в делах СССР в Японии Николай Генералов: «Известие о заключении пакта о ненападении между СССР и Германией произвело здесь ошеломляющее впечатление, приведя в растерянность особенно военщину и фашистский лагерь…»[665]

Неожиданный политический манёвр Германии был воспринят в Токио как вероломство и нарушение положений направленного против СССР Антикоминтерновского пакта. Немаловажное значение имело и то, что успешные действия советских войск у озера Хасан и в районе Халхин–Гола оказали помощь Китаю в его борьбе с японскими оккупантами. Маршал Фэн Юйсян заявлял от имени китайского правительства советскому полпреду Александру Панюшкину: «Ударами под Хасаном и Халхин–Голом Советский Союз крепко помог китайскому народу».

При всех морально–политических издержках советско–германского договора о ненападении он объективно ослабил Антикоминтерновский пакт, посеяв в Токио серьёзные сомнения относительно Германии как союзника Японии. Есть все основания считать, что возникшая в «оси» Токио — Берлин трещина впоследствии привела к тому, что Япония не пожелала безоглядно следовать за Германией в агрессии против Советского Союза.

Халхингольское поражение свидетельствовало об авантюристичности и порочности японской политики и стратегии. Было очевидно, что Японии не под силу военное противоборство с СССР. В её интересах было перейти от конфронтации к установлению мирных отношений, к чему неизменно проявляло политическую волю советское правительство.

ПРЕДВОЕННЫЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ КРИЗИС ГЛАЗАМИ «КЕМБРИДЖСКОЙ ПЯТЕРКИ»

Михаил Богданов

Среди источников информации, на основе которых советское руководство принимало наиболее ответственные политические решения накануне начала Второй мировой войны, важную роль играли сведения, поступавшие во внешнюю разведку (ИНО НКВД) от закордонной агентуры, и в том числе от разведывательной группы, вошедшей в историю как «Кембриджская пятёрка».

Пятёрка англичан — выпускников Кембриджского университета, снискавшая славу самой эффективной и результативной агентурной группы, когда–либо работавшей на советскую разведку, была завербована сотрудниками нашей нелегальной резидентуры в Лондоне в 1934-1937 гг. За период с середины 1930‑х и до начала 1960‑х гг. Ким Филби[666], Дональд Маклин[667], Гай Берджесс[668], Энтони Блант[669] и Джон Кернкросс[670] оказали Советскому Союзу колоссальное содействие в противостоянии с врагами и недругами.

О существовании разведгруппы мир узнавал поэтапно в течение почти 30 лет. В 1951 г. стало известно о работе на советскую разведку высокопоставленных дипломатов Форин офис Маклина и Бёрджесса. Спустя 12 лет, в 1963‑м, окончательно подтвердилось, что «третьим» был Филби, ведущий сотрудник британской разведки Сикрет Интеллидженс Сервис (СИС, она же МИ-6). В конце 1970‑х — начале 1980‑х гг. выяснилось, что «четвёртым» и «пятым» были Блант и Кернкросс, обладавшие в своё время допуском к секретам огромной важности.

Поиски «скелетов в шкафу» не прекращаются и сейчас. Был ли «шестой», «седьмой», «десятый»? Существовала ли аналогичная группа в Оксфорде? Не исключено, что со временем, по мере рассекречивания архивов нашей разведки, мы услышим новые имена и узнаем о ранее не известных подвигах.

Бойцы невидимого антигитлеровского фронта

Почему молодые англичане, принадлежавшие (за исключением Кернкросса) к высшим кругам британского общества, с такой убеждённостью и самоотдачей работали на «сталинскую разведку»?

Первая причина заключалась в их глубокой симпатии к идеям социализма. В Кембридже конца 20‑х — начала 30‑х гг. прошлого века, как нигде в Англии, атмосфера была наэлектризована левыми идеями. Для значительной части английской студенческой молодёжи символами того времени были, с одной стороны, предательство интересов рабочего класса лейбористским правительством премьер–министра Рамсея Макдональда[671] и разразившийся в США кризис капиталистической системы, а с другой — очевидные успехи молодой советской страны на пути строительства социалистического общества. Многие студенты и преподаватели университета принимали деятельное участие в акциях протеста против антинародного курса правительства, изучали и обсуждали теорию марксизма и практику её применения в СССР. В левом движении активно участвовали и члены «пятёрки», и это в решающей степени сформировало их убеждения на всю жизнь.

Причина вторая и главная — это ненависть к фашизму. Молодые люди, искренне приверженные идеалам гуманизма, во время поездок в Германию и Австрию видели своими глазами зарождение и становление нацизма. Они возмущались тем, как фашистам на первых порах потворствовали правительства Англии и Франции. И сделали для себя однозначный вывод: остановить фашизм способна единственная реальная сила — Советский Союз. Следовательно, их моральный долг заключается в том, чтобы действовать в рядах борцов с фашизмом на стороне СССР.

Советские кураторы от разведки с самого начала нацеливали молодых людей на проникновение в наиболее важные с точки зрения ценности информации объекты — Министерство иностранных дел (Форин офис), СИС (МИ-6), контрразведку МИ-5, руководя их действиями по достижению этих целей. Первым делом Филби, Маклину, Бёрджессу, а позднее и Бланту с Кернкроссом было приказано «сменить личину». Требовалось отказаться от публичного выражения своих левых взглядов и создать у всех окружающих, включая самых близких друзей, впечатление, что предыдущее увлечение социализмом и марксизмом было не более чем заблуждением, «ошибкой молодости». Отметим, что все пятеро с этим заданием справились превосходно.

Далее у каждого из пятёрки антифашистов сложился свой собственный путь в интересующие советскую разведку объекты проникновения.

Ким Филби пошёл в журналистику. Затем он вступил в Общество англо–германской дружбы, что позволило завести на редкость полезные связи, начиная с будущего гитлеровского министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа (тогда он был послом в Лондоне) и вплоть до знакомства с Йозефом Геббельсом во время поездок в Берлин. Следующим этапом, предоставившим возможность для сбора ценной информации и ставшим трамплином для проникновения в СИС, явилась журналистская работа в охваченной гражданской войной Испании. Сначала он был независимым журналистом, затем военным корреспондентом лондонской «Таймс».

Гай Бёрджесс в качестве первого шага поступил на работу в Британскую радиовещательную корпорацию (Би–Би–Си), затем поработал личным помощником прогермански настроенного парламентария Джека Макнамары. Попробовав себя на журналистском поприще в «Таймс», Гай вернулся на Би–Би–Си, откуда уже и «был призван» в СИС.

Дональд Маклин практически сразу по окончании Кембриджского университета поступил в британский МИД. С этим ведомством была связана вся его дальнейшая карьера в Англии.

Энтони Блант до начала Второй мировой оставался на преподавательской и научной работе в Кембридже. С началом войны он добровольно предложил свои услуги военной полиции, где был замечен и получил предложение перейти на службу в английскую контрразведку МИ-5.

Джон Кернкросс до своего проникновения в святая святых английских спецслужб — Школу правительственной связи (ШПС), где занимались расшифровкой радиоперехватов, успел поработать в Форин офисе, Министерстве финансов, а также на не менее интересной должности личного помощника лорда Мориса Хэнки, правой руки Уинстона Черчилля.

Блант, Филби и Кернкросс

В истории оперативной деятельности «Кембриджской пятёрки» нередко случалось так, что в отдельные периоды кто–то из «пяти мушкетёров» выдвигался вперёд по показателю ценности своей работы для советской разведки. В то же время разведывательные возможности других либо снижались, либо отсутствовали вообще. И это вполне естественно. Трудно представить, чтобы на временном отрезке в десятилетия все протекало ровно.

Если говорить только о периоде в 11 месяцев — с Мюнхенских соглашений, подписанных в ночь с 29 на 30 сентября 1938 г., до начала Второй мировой войны, то по причинам, о которых будет сказано ниже, вроде получается, что членами «пятёрки» сделано не так уж много (да и то не всеми). Однако представляется более правильным — и справедливым — подход, при котором деятельность «пятёрки» и её вклад, имеющие отношение к развязыванию Второй мировой, охватывает также и годы, непосредственно предшествовавшие Мюнхенскому сговору. Попробуем эту деятельность проследить.

Начнём с Энтони Бланта. «Характеризуя свою работу за период с 1937 г. до начала войны, могу сказать, что я почти ничего не делал», — так со свойственной ему скромностью сам Блант признавался в письме в Москву в 1943 г.[672] Отметим, что с этим утверждением можно согласиться только в том случае, если не брать в расчёт, что именно в тот первоначальный период сотрудничества с СССР Блантом были выполнены основные его вербовки, включая наводку и первичное изучение Джона Кернкросса.

Ким Филби с середины 1938 г. без связи с московским Центром находился в Испании. Там республиканцы терпели поражение от поддерживаемых немецкими и итальянскими фашистами фалангистов генерала Франсиско Франко. Только в конце лета 1939‑го Ким вернулся в Лондон. Но нельзя не оценить по достоинству то, что было сделано им в Испании за все проведённое там время. В 1937 г., действуя в Испании по заданию советской разведки в качестве независимого журналиста, Филби успешно собирал и переправлял через Францию сведения. Они касались военного положения страны, военных планов Франко, вооружений, перемещения войск, а также политическую информацию[673].

Перед Филби даже хотели поставить задачу лично убить Франко. Её отменили после того, как лондонскому куратору Кима Теодору Малли удалось убедить руководство советской разведки в том, что, «несмотря на преданность и готовность пожертвовать собой, у него не хватает для этого физической храбрости и прочих данных»[674].

Возможно также, что за Филби вступился организатор его вербовки в Лондоне Александр Орлов, занимавший в тот момент позицию главного представителя НКВД в Испании[675].

После того, как газета «Таймс» назначила Филби своим военным корреспондентом с аккредитацией при штабе Франко, его разведывательные возможности значительно расширились. «Как бывший член Общества англо–германской дружбы, я был знаком с немецкими дипломатами и офицерами, включая сотрудников внешней разведки, — отмечал в воспоминаниях Ким. — В этом мне здорово помогли рекомендательные письма посольства Германии в Лондоне к немецкому посольству в Саламанке. Сотрудники абвера часто приглашали меня в свой штаб, причём даже не убирали карт с обозначением расположения своих войск и продолжали за шнапсом обсуждение всех планов и проблем»[676]. Филби также вспоминал, что благодаря хорошим связям с немцами и плюс своим статьям, выдержанным в благоприятном для франкистского режима ключе, он часто бывал в МИД Испании, имел пропуска во все районы страны. Все это помогло ему со временем «установить точное расположение всех военных группировок до батальона включительно»[677]. В конечном счёте эти данные попадали в руки Орлова. А он передавал их республиканскому правительству.

Встречи Филби со своим старым знакомцем и бывшим руководителем регулярно проводились на территории Франции вплоть до середины 1938 г.

Осенью 1936‑го Кернкросс был принят на службу в английский МИД, где проработал до конца 1938 г. Был завербован в апреле 1937‑го. Его готовили на замену Дональду Маклину, получившему в сентябре 1938‑го назначение в британскую дипломатическую миссию в Париже. Однако обстоятельства сложились так, что, не сумев в течение двух лет найти своё место в дипломатическом ведомстве (а он поработал в ряде отделов МИДа: Американском, Лиги наций, Западном и Центральном), в конце 1938 г. Джон был переведён из Форин офиса в Министерство финансов.

Хотя на новом месте разведывательные возможности Кернкросса значительно сузились, он сумел передать советской разведке ряд интересующих её документов.

Вездесущий Дональд Маклин

К работе в Форин офис Дональд Маклин приступил ещё в октябре 1935 г. С начала 1936‑го от него хлынул такой поток совершенно секретной документальной информации, что её с огромным трудом удавалось «переварить» сотрудникам лондонской резидентуры. Пришлось просить Центр срочно прислать дополнительного оперативного работника[678].

24 мая 1936 г. резидент советской внешней разведки в Лондоне Теодор Малли сообщил в Москву Александру Орлову: «Пришёл вечером “Вайзе” [первый оперативный псевдоним Маклина. — Примеч. авт.], принёс огромную пачку докладов…»[679]

Когда плёнки с полученными от Маклина документами Форин офиса проявили в Москве, Орлов был потрясён их ценностью. Причина его радости раскрывается в записке, направленной им руководителю внешней разведки в ту пору Абраму Слуцкому, в которой он резюмирует самую важную информацию, поступившую в Центр от Маклина. Орлов, в частности, приводит выдержку из доклада Министерства иностранных дел «о состоянии германских военных заводов с точными цифровыми данными о выпуске вооружений по каждому заводу в отдельности» и ещё одну, где описываются «мобилизационные планы разных стран: Германии, Италии, Франции и Советского Союза».

От Маклина также был получен доклад «Комитета снабжения армии» об организации английской промышленности для целей войны до и после её возникновения, об обеспечении государственных арсеналов и заводов и о приспособлении частной промышленности и транспортных компаний к наиболее безболезненному переходу страны на военное положение. В приложении к нему содержался сверхсекретный доклад Британского имперского комитета обороны о подготовке, необходимой для ведения войны на Дальнем Востоке, а также «директива о пересмотре и переработке планов ведения войны в Европе [против Германии] в пятилетний период [с 1934 по 1939 год]». Ещё одно приложение содержало подробный план обеспечения британской армии на случай войны с Советским Союзом. Маклин передал также все протоколы важного заседания Имперского комитета обороны, на котором присутствовали премьер–министр Стэнли Болдуин, представители вооружённых сил и начальники штабов[680].

Ещё одним документом, который Орлов выбрал, чтобы привлечь внимание руководства ИНО НКВД к молодому перспективному агенту, были записи беседы британского посла в Берлине с Гитлером по вопросу о воздушном пакте и обмене техническими данными о состоянии воздушных сил между Великобританией, Германией и Францией. «Гитлер заявил, что он согласен на взаимный обмен этими данными с Англией», — говорилось в британском докладе, но был непреклонен в нежелании обмениваться информацией с французами. Как заявил фюрер, «если материалы будут доверены Франции, они немедленно попадут в руки архиврага — Советского Союза»[681].

Огромный интерес для руководства НКВД представлял тот факт, что Маклин начал снабжать их некоторыми из наиболее тщательно охраняемых секретов, касающихся британских операций по дешифрованию. Из так называемых «синих папок», которые должны были надёжно запираться в сейфе начальника отдела (но не всегда запирались!), Маклин сумел извлечь подтверждение того, что англичанам не удалось добиться никаких успехов в раскрытии советской системы шифрования. Он подробно сообщал Москве, как продвигаются дела у сотрудников группы, призванной расшифровать сообщения Советского Союза и других стран (включая, кстати говоря, и США). Несмотря на постоянные заявления англичан о том, что их дешифровальщики якобы никогда не пытались читать сообщения дружественных стран в мирное время, архивы НКВД убедительно доказывают, что это далеко не так. Сведения, полученные от Маклина, подтверждали, что такая деятельность в Министерстве иностранных дел осуществлялась сверхсекретным подразделением спецслужб, занимавшегося перехватом и дешифровкой и известного под названием «Школа правительственной связи» (ШПС — она же Блетчли–парк). Маклин не только информировал московский Центр о том, что англичане читают коминтерновские телеграммы, но и снабжал Москву докладами, подтверждающими, что «синие папки» нередко содержали разведданные, полученные в результате дешифровки американских, немецких и французских дипломатических телеграмм[682].

Маклин стал настолько ценным и продуктивным агентом, что весной 1936 г. лондонская резидентура рекомендовала московскому Центру разработать специальный режим работы с ним. Его куратор, руководитель нелегальной советской резидентуры Теодор Малли[683], стремясь к тому, чтобы поток поступающей от Маклина важной документальной информации передавался в Москву как можно скорее, убеждал Орлова в необходимости создания для него специального канала связи[684]. В ответ Москва направила в Лондон агента–связника нелегальной разведки «Джипси» («Цыганочка»). Под этим псевдонимом скрывалась канадка русского происхождения Китти Харрис. Она сняла квартиру специально для того, чтобы Маклин мог приносить туда для фотографирования документы из МИДа, и 4 апреля 1938 г. установила с Дональдом контакт по паролю. Расчёт был на то, что встречи двух молодых людей будут выглядеть вполне естественно и не привлекут внимания окружающих.

Однако расчёт оказался не до конца верным. Работа по передаче материалом явно улучшилась, но неожиданностью стало то, что между молодыми людьми вспыхнул бурный роман. В результате грубой ошибки «Джипси» в вопросах конспирации возникла опасная ситуация, потенциально угрожающая безопасности агента[685]. В сентябре 1938‑го Маклина в соответствии с принципом ротации кадров перевели на работу в британское посольство в Париже. Также было принято решение отправить вслед за ним во французскую столицу его связную Китти Харрис.

Вполне естественно, что второй секретарь посольства, пусть даже в очень важной стране, имеет более ограниченные информационные возможности, чем сотрудник ключевого отдела центрального аппарата МИДа. И хотя объём информации, поступавшей от Маклина, уменьшился, он оставался ценным источником для советской разведки. Его связная на регулярной основе передавала в резидентуру сведения по Испании, где продолжалась гражданская война, а также информацию о подготовке и последствиях Мюнхенского сговора Германии, Англии, Франции и Италии[686].

Автору не удалось обнаружить в открытом доступе сведений об объёме материалов, поступивших от Маклина в период с конца 1938 г. и до 1 сентября 1939 г. В архивах НКВД имеются данные о том, что результаты его разведывательной деятельности с момента поступления на службу в МИД в 1935 г. по июнь 1940 г., когда он покинул Францию, занимают 45 коробок. Каждая из них содержит более 300 страниц документации — итого порядка 14 000 листов совершенно секретной информации![687]

Вполне вероятно, что выдающийся вклад Маклина по части добычи для советской разведки сверхважных сведений до сих пор до конца не изучен. Так, исследуя материалы, рассекреченные СВР РФ в 2017 г., автор обнаружил ценные документы — шифртелеграммы, поступившие из британских посольств в ряде европейских стран на имя министра иностранных дел лорда Эдуарда Галифакса, датированные маем–июнем 1938‑го и касающиеся подготовки Мюнхенского соглашения. К сожалению, их источник не указан. Тем не менее весьма похоже на то, что эти важнейшие сообщения могли поступить именно от Маклина в период, непосредственно предшествующий его отъезду на работу в посольство Великобритании в Париже[688].

Многогранный талант Гая Бёрджесса

Непревзойдённым мастером по организации и проведению акций влияния (на языке разведчиков — активных мероприятий) был Бёрджесс. В качестве ведущего программ Би–Би–Си он проводил целенаправленный подбор спикеров, который осуществлялся таким образом, что в их общем многообразии обязательно присутствовали известные и влиятельные лица, высказывающие мнения в русле, выгодном для внешней политики СССР. У нас, правда, нет пока документальных подтверждений того, что это делалась по указанию советских кураторов агента. Но общая оценка агентурной работы Бёрджесса свидетельствует о том, что в большинстве случаев он, быстро схватывая, что от него требуется, смело дополнял полученные от кураторов «вводные» своими собственными инициативами, весьма талантливыми и зачастую успешными.

Наиболее интересен в этой связи эпизод с Уинстоном Черчиллем, имевший место в начале октября 1938 г., сразу после подписания Мюнхенских соглашений. Зная о том, что влиятельнейший представитель консервативной партии, находившийся в тот момент в роли заднескамеечника в Палате общин, решительно не согласен с курсом правительства Невилла Чемберлена на умиротворение Гитлера, Бёрджесс пригласил Черчилля в эфир. В ходе предварительной встречи, состоявшейся в имении Черчилля Чартуэлл, 27-летний агент советской разведки настолько аргументированно убеждал выдающегося государственного деятеля «употребить все своё красноречие для разрешения создавшегося кризиса», что растроганный Черчилль подарил ему собственноручно подписанную копию своей книги Arms and the Covenant[689]. После ухода Бёрджесса он бросил своему окружению: «Почему среди молодых английских политиков так мало людей, похожих на Гая Бёрджесса, — молодых ребят, на суждения которых можно положиться»[690].

Увы — передача с участием Черчилля в эфир не вышла. В этой связи отметим, что действия Бёрджесса по подбору гостей для своих радиосюжетов нередко встречали противодействие со стороны руководства Би–Би–Си, которое, несмотря на свою широко декларируемую независимость, опасалось выступать против курса правительства Чемберлена. Гай считал, что именно в этом заключалась истинная причина срыва эфира с Черчиллем[691]. После того как в ноябре 1938 г. под давлением канцелярии премьер–министра сорвалась передача ещё с одним его гостем, Бёрджесс по собственной инициативе с Би–Би–Си уволился.

Уже будучи режиссёром–постановщиком радиопередач на Би–Би–Си, Бёрджесс был привлечён к работе на разведку МИ-6 в качестве доверенного информатора. С 1938 г. привлёкший его к сотрудничеству офицер МИ-6 Дэвид Футман стал регулярно давать Гаю разведывательные поручения политического характера. Наиболее интересным с точки зрения предмета данной статьи является то обстоятельство, что советский агент Бёрджесс стал… доверенным лицом и даже курьером британской разведки в вопросе обмена секретными посланиями между английским премьером Чемберленом и французским премьером Эдуардом Даладье. В своих письмах руководители двух стран обговаривали планы умиротворения германских нацистов за счёт сдачи им Чехословакии, что имело целью открыть путь к агрессии Гитлера на Восток[692]. Контактным лицом с французской стороны был некто Эдуард Пфейфер, являвшийся «доверенным человеком» премьер–министра Даладье в его отношениях французскими правыми[693]. Каждый раз, когда Пфейфер возвращался из Парижа, Бёрджесс относил письма Даладье к Чемберлену в гостиницу «Сент–Эрмин», где МИ-6 снимала номер для своих нужд. Там послания французского премьера фотографировали, а Гай переводил их для Футмана, подзабывшего французский язык[694]. Отметим, что память у Гая была отменная, поэтому Москва была самым подробным образом информирована обо всех нюансах выработки британо–французской позиции в канун мюнхенской встречи.

Выдержав испытание в роли доверенного информатора, Бёрджесс в середине 1938 г. был принят на работу в отдел D МИ-6. Это подразделение фактически занималось дезинформацией и проведением активных мероприятий, направленных на то, чтобы оказывать воздействие на наиболее важные политические события в выгодном для англичан плане. Через некоторое время Бёрджесса подключили к работе отдела, занимающегося непосредственно Германией, что позволило ему быть в курсе политики Британии и действий МИ-6 на этом направлении. В своих сообщениях в Центр Гай, в частности, писал: «Основная политика — работать с Германией во что бы то ни стало и, в конце концов, против СССР… Главное препятствие — невозможность проводить эту политику в контакте с Гитлером и существующим строем в Германии. Главная цель — не сопротивляться германской экспансии на Восток»[695].

Разведывательные возможности Бёрджесса существенно расширились после того, как, дав расписку о неразглашении государственной тайны, он получил доступ к шифропереписке и сводкам Министерства иностранных дел. Он практически стал связным между Форин офис, подразделением английской разведки и Министерством информации.

Отчёты Бёрджесса, хранящиеся в его досье в архивах НКВД, свидетельствуют о том, что он самым активным образом участвовал в подготовке антигитлеровских пропагандистских радиопередач под руководством специально созданного для этих целей Объединённого комитета по радиовещанию. Фактически МИ-6 поручила этому якобы независимому комитету вести передачи на Германию с радиостанций Люксембурга и Лихтенштейна. Осуществляя контроль за подготовкой передач, Бёрджесс узнал и первым сообщил в Москву, что Англия не намерена заключать пакт об обороне с Советским Союзом. Как следует из его оперативного досье (под псевдонимом «Мэдхен»), 3 августа 1939 г. Бёрджесс сообщил, что британские начальники штабов твёрдо убеждены: войну с Германией можно выиграть без труда, и поэтому британскому правительству нет необходимости заключать пакт об обороне с Советским Союзом[696]. «Во всех правительственных департаментах и во всех разговорах с теми, кто видел документы о переговорах [между британским правительством и Советским Союзом], высказывается мнение, что мы никогда не думали заключить серьёзный военный пакт, — рассказывал Бёрджесс своему куратору из НКВД. — Канцелярия премьер–министра открыто заявляет, что они думали, что смогут уйти от русского пакта»[697].

Такая информация, поступающая в Кремль изнутри английской разведки от достойного доверия агента, могла лишь усилить уверенность Иосифа Сталина в том, что британское и французское правительства не имеют серьёзной заинтересованности в соглашении. Вполне логично предположить в этой связи, что данный фактор во многом способствовал принятию советским руководством решения о заключении советско–германского договора о ненападении.

Накануне Второй мировой и после её начала в сентябре 1939 г. Бёрджесс продолжал направлять в Москву поток полезной развединформации. Его сообщения имели широкий диапазон: от подробностей разработанного в недрах МИ-6 плана убийства Гитлера до попыток организации через лейбористскую партию забастовки шведских шахтёров с целью лишить Германию поставок угля. До начала 1940 г. Бёрджесс выступал в качестве консультанта руководителя отдела D Лоуренса Гранда на внештатной основе, работая одновременно режиссёром–постановщиком программ Би–Би–Си. Он служил связующим звеном с Министерством информации, пока не ушёл из радиокорпорации.

Все пятеро «кембриджских мушкетёров» выстояли в те нелёгкие времена. Каждый из них в последующие годы совершил свои главные подвиги в деле борьбы с фашизмом и содействия обеспечению безопасности Советского Союза.

Итоги работы

Вклад «Кембриджской пятёрки» в обеспечение советского руководства ценной разведывательной информацией, несомненно, мог быть намного весомее. Однако как раз в самый ответственный период лондонская резидентура, как, впрочем, и все остальные загранпредставительства ИНО НКВД, была серьёзно ослаблена репрессиями. Опытные сотрудники руководящего уровня отзывались один за другим. Летом 1937 г. был отозван в Москву и по ложному навету расстрелян руководитель «легальной» резидентуры Адольф Чапский. Спустя год такая же судьба постигла замечательного руководителя «пятёрки», резидента–нелегала Теодора Малли. В ноябре 1938‑го был отозван в Москву и осуждён на пять лет лагерей «за связь с троцкистами» резидент НКВД в Лондоне Григорий Грапфен. В результате, с осени 1938‑го по март 1940 г. в английской столице оставался только один «легальный» оперативный работник — помощник резидента Анатолий Горский. Ему пришлось разрываться между 14 ценными агентами, включая «Кембриджскую пятёрку». Кроме того, он выполнял обязанности переводчика, аналитика, шифровальщика, машинистки, фотографа и т. д. Наконец, в начале 1940 г. по указанию Лаврентия Берии лондонская резидентура НКВД была полностью ликвидирована как не вызывающая политического доверия. Горского отозвали в Москву. Агентурная сеть была брошена на произвол судьбы[698].

В связи с вышеизложенным обратим внимание на существующую в западной историографии тенденцию объяснять действия советского руководства накануне войны (и прежде всего заключение так называемого «пакта Молотова — Риббентропа») тем обстоятельством, что в результате уничтожения лучших кадров разведки Советский Союз лишился источников достоверной информации об истинном раскладе сил в предвоенной Европе и потерял ориентиры для «правильной» внешней политики.

Выражая эту тенденцию, переметнувшийся к англичанам бывший офицер советской разведки Олег Гордиевский и британский историк разведки Кристофер Эндрю в книге «КГБ: история внешнеполитических операций от Ленина до Горбачёва» утверждают: «Сталин, Берия и, почти наверняка, Политбюро в целом считали Мюнхенские соглашения составной частью заговора западных держав, направленного на то, чтобы заставить Гитлера повернуть на Восток и, оставив в покое Великобританию и Францию, сконцентрироваться на агрессии против Советского Союза. Эта “заговорщическая” теория стала впоследствии одним из постулатов ортодоксальной советской исторической науки. На самом деле, хотя недостатка в государственных деятелях Запада, которых бы вполне устроило столкновение двух диктаторов, не было, не существовало никакого англо–французского заговора с целью подталкивания Германии к нападению на Советский Союз. Сталин был склонён верить в англо–французский заговор не только в силу своей личной склонности к теории “заговоров”, но и в силу получаемой им разведывательной информации. Новое поколение аппаратчиков, которое пришло на смену репрессированным глобально мыслящим агентам ИНО, в большинстве случаев не имело достаточно опыта поведения в совершенно другом мире и старалось сделать себе карьеру, демонстрируя способность обнаруживать и ликвидировать воображаемые контрреволюционные заговоры»[699].

Нельзя не согласиться с тем, что в результате сталинских чисток большую часть элитных кадров разведки наша страна потеряла. Однако то, что было посеяно великолепными профессионалами в предыдущие годы, дало всходы и принесло плоды именно в нужный момент. Даже свидетельств, приведённых в статье, вполне достаточно для того, чтобы сделать обоснованный вывод: у советского руководства была исчерпывающая, надёжнейшая информация об истинных интересах Англии и Франции. Они заключались в том, чтобы канализировать агрессию Гитлера на восток, в направлении СССР.

Соответственно, выстраивалась и внешняя политика нашей страны.

СОВЕТСКИЙ СОЮЗ, ГЕРМАНИЯ И ПОЛИТИЧЕСКИЙ КРИЗИС 1939 г.

Михаил Мельтюхов

Мюнхенское соглашение, изменив равновесие сил в Европе в пользу Германии, чрезвычайно усложнило международную обстановку и обострило существующие противоречия и борьбу великих держав за свои интересы. Англо–германская, а затем и франко–германская декларации о ненападении свидетельствовали об усилении тенденции создания временного единого фронта европейских империалистических держав. Перед советским руководством вновь встал призрак возрождения «Пакта четырёх». Главной задачей внешней политики Москвы стало недопущение консолидации великих держав Европы без своего участия. Для её решения Советский Союз должен был, во–первых, постараться улучшить отношения с непосредственными западными соседями, а во–вторых, тщательно отслеживать взаимоотношения Англии, Франции, Германии и Италии, чтобы использовать имеющиеся между ними противоречия в своих интересах. Осенью 1938 г. активность внешней политики Москвы снизилась. Советское руководство было вынуждено выжидать дальнейшего развития событий в Европе.

Продолжая политику балансирования между Западом и Востоком, германское руководство с конца 1938 г. стало постепенно добиваться нормализации отношений с Советским Союзом. 19 декабря без всяких проволочек был продлён на 1939 г. советско–германский торговый договор. 22 декабря Берлин предложил Москве возобновить переговоры о 200‑миллионном кредите, намекнув на необходимость общей нормализации отношений. Опасаясь германо–польского сближения в результате визита министра иностранных дел Польши Юзефа Бека в Германию, советская сторона 11 января 1939 г. согласилась начать экономические переговоры. Со своей стороны, стремясь подтолкнуть Варшаву к соглашению, Адольф Гитлер 12 января несколько минут побеседовал на дипломатическом приёме с советским полпредом, что стало сенсацией в дипломатических кругах. Тем самым Германия пыталась намёками на возможность дальнейшего развития контактов с СССР вынудить Англию, Францию и Польшу к уступкам.

Подписав соглашение с Англией о поставках угля, Германия 20 января уведомила СССР о том, что в Москву 30 января прибудет германский представитель для ведения экономических переговоров. Стремясь поднять значение Советского Союза в Европе, советская сторона 27 января инициировала проникновение сведений об этом в английскую печать. Опасаясь ухудшения отношений с Англией и Польшей, Германия 28 января заявила о переносе срока переговоров. Естественно, Москва осталась недовольна тем, что Германия оглядывается на Англию и Францию, поскольку это подтверждало возможность возрождения «Пакта четырёх». Правда, переговоры окончательно прерваны не были и вяло продолжались в последующие месяцы[700].

Уточнение тактики советской дипломатии, начавшееся с осени 1938 г., нашло своё выражение на страницах журнала «Большевик», где была опубликована статья В. Гальянова «Международная обстановка второй империалистической войны». Под этим псевдонимом скрывался заместитель наркома иностранных дел СССР Владимир Потёмкин. Статья даёт общее представление о внешнеполитической доктрине Советского Союза, которая исходила из того, что Вторая мировая война уже началась, поскольку во второй половине 1930‑х гг. был предпринят ряд военных акций, изменивших обстановку в мире. Эти события разделили главные капиталистические державы на агрессоров (Германия, Италия, Япония) и тех, кто попустительствует агрессии (Англия, Франция, США). Хотя это попустительство наносит ущерб интересам западных держав, оно является политикой, направленной на столкновение агрессоров и Советского Союза, который представляет собой оплот революции и социального прогресса. Англия и Франция идут на уступки Германии и Италии, поскольку опасаются краха фашистских режимов, на смену которым может прийти большевизм.

Анализируя международную ситуацию, автор показывал слабость и конфликтность германо–итало–японского блока, экспансия которого идёт по пути наименьшего сопротивления. Поэтому в первую очередь агрессоры угрожают интересам Англии, Франции и США, но не спешат портить отношения с СССР, хотя и ведут антисоветскую пропаганду. Германия будет и далее проводить политику шантажа и угроз, объектом которой на этот раз, скорее всего, станет Франция, сделавшая все, чтобы ослабить советско–французский договор 1935 г. Степень верности капиталистических стран своим обязательствам была продемонстрирована летом 1938 г., когда только Советский Союз был готов оказать помощь Чехословакии. По мере нарастания кризиса капитализма происходит усиление СССР, на стороне которого находятся симпатии всего прогрессивного человечества. Как отмечал автор, «фронт второй империалистической войны все расширяется. В него втягиваются один народ за другим. Человечество идёт к великим битвам, которые развяжут мировую революцию». «Конец этой второй войны ознаменуется окончательным разгромом старого, капиталистического мира», когда «между двумя жерновами — Советским Союзом, грозно поднявшимся во весь свой исполинский рост, и несокрушимой стеной революционной демократии, восставшей ему на помощь, — в пыль и прах обращены будут остатки капиталистической системы»[701].

Схожие идеи прозвучали в выступлении кандидата в члены Политбюро ЦК ВКП(б) и 1‑го секретаря Ленинградского обкома и горкома партии Андрея Жданова на Ленинградской партийной конференции 3 марта 1939 г. Напомнив, что СССР является «державой самой сильной, самой независимой», он заявил, что в силу этого фашизм — «это выражение мировой реакции, империалистической буржуазии, агрессивной буржуазии» — угрожает главным образом Англии и Франции. В этих условиях Англии очень хотелось бы, чтобы «Гитлер развязал войну с Советским Союзом». Поэтому она старается столкнуть Германию и СССР, чтобы остаться в стороне, рассчитывая «чужими руками жар загребать, дождаться положения, когда враги ослабнут, и забрать». По мнению Жданова, этот несложный манёвр разгадан Москвой, которая будет «копить наши силы для того времени, когда расправимся с Гитлером и Муссолини, а заодно, безусловно, и с Чемберленом»[702]. Эти материалы важны тем, что они дополняют характеристику международной ситуации, данную секретарём ЦК ВКП(б) Иосифом Сталиным в Отчётном докладе ЦК ВКП(б) XVIII съезду партии 10 марта, в котором были сформулированы задачи советской внешней политики в условиях начала новой империалистической войны и стремления Англии, Франции и США направить германо–японскую агрессию против СССР. Советский Союз должен был «проводить и впредь политику мира и укрепления деловых связей со всеми странами; соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками; всемерно укреплять боевую мощь» своих вооружённых сил и «крепить международные связи дружбы с трудящимися всех стран, заинтересованными в мире и дружбе между народами». Из контекста речи становится ясно, что «поджигателями» войны являются Англия, Франция и США, проводящие политику невмешательства[703].

В ходе начавшихся в феврале 1939 г. экономических переговоров Лондона и Берлина 15 марта в Дюссельдорфе было подписано соглашение, которое давало возможность изменить картельную структуру мира в пользу англо–германских монополий, а отказ США присоединиться к нему мог вызвать совместные ответные действия Англии и Германии. 11 марта Франция также предложила Германии заключить обширное экономическое соглашение[704].

В середине марта 1939 г. Англия, Франция, США и СССР располагали сведениями о подготовке Германии к оккупации Чехо–Словакии, но державы–участники Мюнхенского соглашения не предусматривали никаких мер противодействия[705]. 14 марта Словакия под давлением Берлина провозгласила независимость, а 15 марта германские войска вступили в Чехию, на территории которой был создан Протекторат Богемия и Моравия. Первоначально реакция Англии и Франции была довольно сдержанной, но по мере возбуждения общественного мнения они ужесточили свою позицию и 18 марта, как и СССР, выразили протест действиями Германии, из Берлина были отозваны «для консультаций» английский и французский послы. США также не признали аннексии и заморозили чехословацкие активы в своих банках. То же формально сделала и Англия, но чехословацкое золото было тайно возвращено в Прагу[706].

Слухи об угрозе германского нападения на Румынию дали Англии повод 18 марта запросить Советский Союз, Польшу, Грецию, Югославию и Турцию об их действиях в случае германского удара по Румынии. В свою очередь эти страны запросили Лондон о его намерениях, а Москва предложила созвать для обсуждения ситуации конференцию с участием СССР, Англии, Франции, Польши, Румынии и Турции. 21 марта Англия выдвинула контрпредложение о подписании англо–франко–советско- польской декларации о консультациях в случае агрессии. Обсуждение этого предложения Лондона выявило, что Польша не хочет подписывать документ, если под ним будет стоять подпись советского представителя. В свою очередь Москва, опасаясь толкнуть Варшаву в объятия Берлина, не собиралась подписывать этот документ без участия Польши. В итоге к концу марта 1939 г. вопрос о декларации отпал[707].

Тем временем 22 марта был подписан германо–литовский договор о передаче Мемеля (Клайпеды) Германии и ненападении[708]. 23 марта были подписаны германо–словацкий договор о гарантии и охране и германо–румынское экономическое соглашение, значительно укрепившие влияние Берлина в Центральной и Юго–Восточной Европе[709]. Ещё в октябре 1938 г. Германия предложила Польше согласиться с включением Данцига в состав Третьего рейха, разрешить постройку экстерриториальных шоссейной и железной дорог через «польский коридор» и вступить в Антикоминтерновский пакт. Со своей стороны Берлин был готов продлить на 25 лет соглашение 1934 г. и гарантировать существующие германо–польские границы.

Однако продолжавшиеся германо–польские переговоры по этому вопросу все очевиднее заходили в тупик. Не желая быть младшим партнёром Третьего рейха, Варшава 26 марта окончательно отказалась принять германское предложение о территориальном урегулировании, а 28 марта заявила, что изменение статус–кво в Данциге будет рассматриваться как нападение на Польшу. В этих условиях германское руководство стало склоняться к военному решению польского вопроса. 28 марта СССР заявил о своих интересах в Эстонии и Латвии. Пытаясь не допустить перехода Польши в лагерь Германии, добиться её согласия на гарантию границ Румынии и сдержать германскую экспансию, Англия 31 марта пошла на односторонние гарантии независимости Польши. При этом Лондон не отказался от содействия германо–польскому урегулированию, а вот Польша все же отказалась дать гарантии границ Румынии, полагая, что западная поддержка позволит и дальше лавировать между Берлином и Москвой[710].

1 апреля Берлин пригрозил расторгнуть англо–германское военноморское соглашение 1935 г., если Лондон не прекратит политику «окружения Германии». В тот же день СССР уведомил Англию, что поскольку вопрос о декларации отпал, «мы считаем себя свободными от всяких обязательств». На вопрос, намерена ли Москва впредь помогать жертвам агрессии, был дан ответ, «что, может быть, помогать будем в тех или иных случаях, но что мы считаем себя ничем не связанными и будем поступать сообразно своим интересам»[711] . Контакты с польским послом в Москве 1-2 апреля вновь показали советской стороне, что Польша не готова к антигерманскому сотрудничеству[712].

4 апреля было опубликовано сообщение ТАСС, в котором указывалось, что вопреки заявлениям французских газет Советский Союз не брал на себя обязательств «в случае войны снабжать Польшу военными материалами и закрыть свой сырьевой рынок для Германии»[713]. В тот же день, ориентируя советского полпреда в Германии об общих принципах советской политики, нарком иностранных дел СССР Максим Литвинов отметил, что «задержать и приостановить агрессию в Европе без нас невозможно, и чем позднее к нам обратятся за нашей помощью, тем дороже нам заплатят»[714]. Одновременно советская сторона предложила Польше заранее договориться о советской помощи[715].

4-6 апреля в ходе англо–польских переговоров стороны дали друг другу взаимные гарантии независимости, а также «было достигнуто согласие, что вышеупомянутая договорённость не помешает ни одному из правительств заключать соглашение с другими странами в общих интересах укрепления мира»[716]. Польское руководство было уверено, что нормализация советско–германских отношений невозможна, и надеялось, что англо–польское сближение укрепит франко–польский союз и заставит Германию нормализовать отношения с Англией и Польшей. Однако, по мнению Берлина, сближение Варшавы с Лондоном свидетельствовало о нарастании неуступчивости Польши и требовало именно военного решения этой проблемы. Двойная игра Англии и Франции в отношении Германии также убеждала германское руководство в незначительном риске в случае войны с Польшей[717]. 5 апреля Германия усилила дипломатическое давление на Польшу. Одновременно в соответствии с утверждённой Гитлером 11 апреля «Директивой о единой подготовке вооружённых сил к войне на 1939—1940 гг.» началось конкретное военное планирование. Теперь Германия была озабочена локализацией будущего конфликта и 11 апреля зондировала Советский Союз на предмет улучшения отношений, но советская сторона предпочла занять выжидательную позицию.

В тот же день Англия запросила СССР, чем он может помочь, в случае необходимости, Румынии. 11 апреля в письме советскому полпреду во Франции Литвинов отметил, что Лондон и Париж стремятся получить от Москвы одностороннее обязательство защищать Польшу и Румынию, полагая, что поддержка этих стран отвечает советским интересам. «Но мы свои интересы всегда сами будем сознавать и будем делать то, что они нам диктуют. Зачем же нам заранее обязываться, не извлекая из этих обязательств решительно никакой выгоды для себя?» Нарком выразил озабоченность английскими гарантиями Польше, которые могли в определённых условиях принять антисоветскую направленность[718].

13 апреля Франция подтвердила франко–польский союзный договор 1921 г., а 14 апреля предложила СССР обменяться письмами о взаимной поддержке в случае нападения Германии на Польшу и Румынию на основе советско–французского договора о взаимопомощи 1935 г. Одновременно Париж приглашал Москву внести собственное предложение о сотрудничестве. В тот же день Англия предложила Советскому Союзу заявить о поддержке своих западных соседей в случае нападения на них. 17 апреля Москва предложила Лондону и Парижу заключить договор о взаимопомощи и выразила дипломатический протест Берлину, который после оккупации Чехии стал препятствовать выполнению советских военных заказов чешскими предприятиями. При этом стороны прозондировали намерения друг друга. В тот же день Польша и Румыния подтвердили, что их союзный договор направлен только против СССР[719].

18 апреля польская сторона довела до сведения Германии, что она «может быть уверена, что Польша никогда не позволит вступить на свою территорию ни одному солдату Советской России». Тем самым Польша вновь доказывала, что «она является европейским барьером против большевизма» и окажет влияние на Англию, чтобы та не пошла на соглашение с Советским Союзом без учёта интересов Варшавы[720]. 22 апреля польская сторона сообщила Москве, что она отклонила германские предложения, «ни в коем случае не допустит влияния Германии» на свою внешнюю политику и, как и СССР, заинтересована в независимости стран Прибалтики[721].

25 апреля Париж предложил Москве взять на себя обязательство помочь Англии и Франции в случае их вступления в войну и обеспечить тем самым себе англо–французскую поддержку. 29 апреля Париж уточнил своё предложение в том смысле, что в случае вступления Англии, Франции или Советского Союза в войну с Германией они обязуются помогать друг другу[722]. Тем временем 26 апреля Лондон неофициально уведомил Берлин, что советское предложение принято не будет[723]. 28 апреля Германия расторгла англо–германское морское соглашение 1935 г. и договор о ненападении с Польшей 1934 г., заявив при этом о готовности к переговорам о новом соглашении. 30 апреля германская сторона неофициально информировала Францию, что либо Лондон и Париж убедят Польшу пойти на компромисс, либо Берлин будет вынужден наладить отношения с Москвой[724].

Естественно, советское руководство тщательно отслеживало развитие событий на международной арене и, в частности, позицию Варшавы. Так же как и Англия, СССР старался избегать всего, что могло бы толкнуть Польшу на уступки Германии. Вместе с тем Москва негативно оценивала нежелание Варшавы взаимодействовать с Советским Союзом в коллективных действиях против агрессии и антисоветскую направленность польско–румынского союзного договора. Однако Польша вновь подтвердила Румынии, что её принципиальное отношение к Советскому Союзу не изменилось[725]. Конечно, основное внимание Москва уделяла начавшимся в середине апреля 1939 г. переговорам с Англией и Францией относительно договора о взаимопомощи и контактам с Германией[726], играя на противоречиях которых можно было обеспечить свои интересы.

3 мая, когда стало ясно, что Англия и Франция не приняли советское предложение, вместо Литвинова народным комиссаром иностранных дел был назначен Вячеслав Молотов, по совместительству оставшийся главой СНК СССР[727]. Отставка Литвинова была положительно воспринята не только в Берлине, но и в Варшаве. Уже 5 мая Германия заявила об удовлетворении требований Советского Союза относительно возобновления поставок из Чехии. В тот же день, выступая в Сейме, министр иностранных дел Польши Юзеф Бек заявил о готовности к равноправным переговорам с Германией, тогда как предыдущие германские предложения содержали «недостаточные компенсации»[728]. По мнению Берлина, это выступление свидетельствовало, что Польшу не удастся разложить изнутри, как Чехословакию. Вместе с тем до сведения Германии было доведено, что выступление Бека — «это только дипломатическая игра», так как Польша не может согласиться на передачу Данцига Германии, иначе правительство потеряет власть над страной. Более того, англо–французские гарантии вовсе не меняют польскую политику в отношении Германии. «Если бы Польша… вступила в соглашение с Советским Союзом, то тогда и только тогда имелись бы основания для утверждения об изменении внешней политики. Но Польша отказывалась участвовать в такой комбинации в прошлом и продолжает делать это теперь». Просто в данный момент Бек, стараясь удержаться у власти, не мог открыто продолжать политику сотрудничества с Германией[729].

8 мая в Москву поступил английский ответ на советское предложение трехстороннего пакта, в котором Советскому Союзу предлагалось помочь Англии и Франции, если они вступят в войну в силу взятых на себя обязательств в отношении Польши и Румынии. По мнению английского руководства, союз с СССР перекрыл бы путь к англо–германской договорённости, что могло привести к войне, а этого Лондон стремился избежать, поэтому английское предложение не содержало упоминаний о помощи Москве. Германское руководство решило активизировать зондажи СССР, но в ходе контактов 9, 15 и 17 мая советская сторона отмечала, что именно от Берлина зависит улучшение двусторонних отношений. Тем временем новые советско–польские контакты 8, 10 и 11 мая показали, что Варшава не собирается сближаться с Москвой и привлекать её к решению европейских проблем[730].

11 мая в передовой статье газеты «Известия» анализировались изменения международной ситуации в последние недели. По мнению газеты, остановить агрессию может только союз Англии, Франции и СССР, но эта позиция советского руководства не находит поддержки в Лондоне и Париже, которые не хотят равноправного договора с Москвой. В статье утверждалось, что Советский Союз не имеет пактов о взаимопомощи ни с Англией, ни с Францией (?!), ни с Польшей[731]. В тот же день в Монголии на р. Халхин–Гол начались столкновения советских и японских войск, продолжавшиеся во все возрастающем масштабе до начала сентября 1939 г. 14 мая советская сторона вновь предложила своим западным партнёрам заключить договор о взаимопомощи с военной конвенцией и дать гарантии малым странам Центральной и Восточной Европы. В тот же день Англия неофициально предложила Германии углубить экономические переговоры[732].

17 мая по разведывательным каналам Москва получила информацию о намерениях Германии разгромить Польшу, если та не примет германские предложения, и «добиться нейтралитета» СССР[733]. Советское руководство было заинтересовано в её проверке и в отслеживании позиции Варшавы в отношении Берлина. Со своей стороны СССР вновь напоминал Польше о готовности договориться о размерах советской помощи[734]. 30 мая Бек заявил, что «следовало бы ещё раз сделать попытку разумного компромисса» с Германией[735]. Советская сторона прекрасно понимала, что Польша ищет соглашения с Германией, которое не выглядело бы «как капитуляция»[736], а также и то, что по мере углубления кризиса шансы Советского Союза получить более приемлемые предложения от заинтересованных сторон будут только возрастать.

Тем временем в мае 1939 г. Польша предложила Франции подписать декларацию о том, что «Данциг представляет жизненный интерес для Польши», но Париж уклонился от этого. В ходе переговоров Польши с Францией (14-19 мая) и Англией (23-30 мая) западные страны не скупились на общие обещания помощи Варшаве в случае германского нападения. Однако это было заведомым обманом, поскольку никаких наступательных действий на западе Германии англо–французское командование не предусматривало вообще[737]. Более того, уже 20-25 мая Лондон предложил Парижу план передачи Данцига Германии. 27 мая Англия просила Польшу в случае обострения ситуации вокруг Данцига не предпринимать никаких действий без консультации с Лондоном и Парижем. 30 мая Варшава ответила согласием, но указала, что возможна ситуация, когда будут необходимы быстрые действия[738].

20 мая германская сторона предложила СССР возобновить экономические переговоры, а советская сторона намекнула на необходимость подведения под советско–германские отношения «политической базы», то есть предложила Германии внести конкретные предложения. В тот же день Берлин получил из Лондона сведения о трудностях на англо–франко–советских переговорах, а Франция зондировала Германию на предмет улучшения отношений. Поэтому 21 мая германское руководство решило не торопить события в Москве.

22 мая Германия и Италия подписали «Стальной пакт». 23 мая, выступая перед военными, Гитлер заявил, что для возвращения в число «могущественных государств» следует «при первом же подходящем

случае напасть на Польшу», обеспечив нейтралитет Англии и Франции. 24 мая Англия решила какое–то время поддерживать переговоры с Советским Союзом, и 27 мая Москва получила новые англо–французские предложения, предусматривавшие заключение договора о взаимопомощи на 5 лет, консультации в случае необходимости, но упоминавшие Лигу Наций. Этот шаг Англии, в свою очередь, подтолкнул Германию 30 мая вновь попытаться уточнить в Москве, что означает фраза о «политической базе», но советская сторона предпочла занять позицию выжидания[739].

31 мая в выступлении Молотова на III сессии Верховного Совета СССР прозвучала критика позиции Англии и Франции, которые на переговорах с Москвой лишь демонстрировали уступки и не хотели дать гарантии странам Прибалтики. Поэтому «пока нельзя даже сказать, имеется ли у этих стран серьёзное желание отказаться от политики невмешательства, от политики непротивления дальнейшему развёртыванию агрессии. Не случится ли так, что имеющееся стремление этих стран к ограничению агрессии в одних районах не будет служить прикрытием к развязыванию агрессии в других районах?» Советскому Союзу следовало соблюдать осторожность и не дать втянуть себя в войну. В этих условиях, отметил Молотов, «мы вовсе не считаем необходимым отказываться от деловых связей» с Германией и Италией, не исключено, что германо–советские экономические переговоры могут возобновиться[740]. Тем самым Москва стремилась оказать давление как на Англию и Францию, так и на Германию.

2 июня возобновились советско–германские экономические контакты, а Москва вручила Лондону и Парижу новый проект договора. Эстония и Латвия высказались против гарантий их независимости со стороны Англии, Франции и СССР и 7 июня заключили с Германией договоры о ненападении. 6-7 июня Англия и Франция договорились вести переговоры с Советским Союзом методом «круглого стола» в Москве. Одновременно Париж сообщил Москве, что Польша не против англо–франко–советского договора, но «быть четвёртым не хочет, не желая давать аргументы Германии», и «надеется на расширение торговли с СССР»[741]. 8 июня Москва согласилась на предложение Берлина возобновить экономические переговоры. Советская сторона вновь намекала на необходимость создания «политической базы», ожидая, что Германия сделает конкретное предложение, но Берлин не спешил.

9 июня Варшава уведомила Лондон, что «не может согласиться на упоминание Польши в англо–франко–советском договоре о взаимопомощи. Принцип оказания Советским Союзом помощи государству, подвергшемуся нападению, даже без согласия этого последнего мы считаем в отношении Польши недопустимым, в отношении же прочих государств — опасным нарушением стабилизации и безопасности в Восточной Европе. Установление объёма помощи Советов, по нашему мнению, возможно единственно путём переговоров между государством, подвергшимся нападению, и СССР»[742]. Понятно, что подобные заявления не улучшали советско–польских отношений. Если в ходе советско–польских торговых переговоров в начале 1939 г. Польша не пошла на урегулирование вопроса о транзите и он был отложен на будущее, то теперь советская сторона 9 июня отказалась от его обсуждения[743].

12 июня Москва уведомила Лондон, что без гарантий странам Прибалтики не пойдёт на подписание договора. 13 июня Англия зондировала Германию на предмет переговоров по вопросам свёртывания гонки вооружений, экономического соглашения и колоний. 14 июня в Москву прибыл заведующий отделом Центральной Европы МИД Англии Уильям Стрэнг, получивший задание затягивать переговоры, избегая вместе с тем создавать впечатление, что Лондон настроен против соглашения. На следующий день советской стороне был передан новый английский проект, и англо–франко–советские переговоры стали более регулярными. 16 июня СССР вновь предложил Англии и Франции дать гарантии странам Прибалтики или заключить тройственный договор без гарантий третьим странам[744].

14 июня советский полпред в Берлине в беседе с болгарским послом получил сведения о тех проблемах, которые Германия, вероятно, будет готова обсудить с Москвой. Экономические контакты 17 и 25 июня завершились неудачей, поскольку Берлин посчитал советские требования слишком высокими. 21 июня последовало новое англо–французское предложение СССР, в ответ на которое Москва 22 июня вновь предложила заключить простой трехсторонний договор. 26 июня от итальянских дипломатов советская сторона узнала о наличии «плана Шуленбурга», предполагавшего поэтапное улучшение советско–германских отношений на основе германского содействия нормализации советско–японских отношений, заключения договора о ненападении или гарантии Прибалтики и заключения широкого торгового соглашения.

   27 июня Англия опять зондировала Германию на предмет переговоров.

   28 июня Берлин вновь заявил о необходимости нормализации советско- германских отношений, но Москва так и не услышала конкретных предложений, поскольку Гитлер запретил торопить события[745].

   29 июня в газете «Правда» появилась статья члена Политбюро ЦК ВКП(б) Андрея Жданова. В ней отмечалось, что англо–франкосоветские переговоры «зашли в тупик», поскольку Англия и Франция «не хотят равного договора с СССР». Именно Лондон и Париж затягивают переговоры, что «позволяет усомниться в искренности» этих стран, не желающих дать гарантии странам Прибалтики и стремящихся возложить на Советский Союз «всю тяжесть обязательств». Скорее всего, Англия и Франция хотят «лишь разговоров о договоре» с тем, чтобы облегчить себе путь для сделки с агрессором. Естественно, что без учёта советских интересов Москва не пойдёт на подписание договора, поскольку «не хочет быть игрушкой в руках людей, любящих загребать жар чужими руками»[746]. В тот же день в выступлении министра иностранных дел Англии Эдуарда Галифакса прозвучала мысль о возможности переговоров с Германией по вопросам, которые «внушают миру тревогу». К этим вопросам он отнёс «колониальную проблему, вопрос о сырьё, торговых барьерах, “жизненном пространстве”, об ограничении вооружений и многое другое, что затрагивает европейцев»[747].

   1 июля в ходе переговоров с СССР Англия и Франция согласились дать гарантии странам Прибалтики, предложили перенести список гарантируемых держав в секретный протокол и дали свою формулировку «косвенной агрессии». В тот же день Москва намекнула Берлину, что «ничто не мешает Германии доказать серьёзность своего стремления улучшить свои отношения с СССР»[748]. 3 июля Советский Союз отказался дать гарантии Нидерландам, Люксембургу и Швейцарии и выдвинул свою формулировку «косвенной агрессии». В тот же день Берлин предложил Москве договориться о будущих судьбах Польши и Литвы.

4 июля СССР информировал Италию, что пойдёт на договор с Англией и Францией только тогда, когда они примут все советские условия, и вновь заявил, «что ничто не мешает германскому правительству доказать на деле серьёзность и искренность своего стремления улучшить отношения с СССР»[749]. 7 июля Германия решила возобновить экономические контакты с Советским Союзом на советских условиях, о чем 10 июля было заявлено Москве. 8 июля Англия и Франция отметили, что договор в целом согласован, но началась дискуссия по советскому определению «косвенной агрессии», которое было 9 июля ещё более расширено. Одновременно Москва выразила готовность дать гарантии Нидерландам и Швейцарии при условии заключения двусторонних советско–польского и советско–турецкого договоров о взаимопомощи. 10 июля Англия решила попытаться достичь компромисса с СССР на базе взаимных уступок, но «обеспечить свободу рук, чтобы можно было заявить России, что мы не обязаны вступать в войну, так как мы не согласны с её интерпретацией фактов». Однако выяснилось, что Москва не идёт на уступки по этому вопросу и настаивает на одновременном заключении политического договора и военной конвенции, хотя и согласна на парафирование договора[750].

Весной–летом 1939 г. Англия и Франция старались достичь соглашения с Германией, используя для давления на Берлин угрозу сближения с Советским Союзом. При этом они не желали иметь Москву в качестве равноправного партнёра. Как откровенно заявил 4 июля английский министр иностранных дел Галифакс, «наша главная цель в переговорах с СССР заключается в том, чтобы предотвратить установление Россией каких–либо связей с Германией»[751]. Не случайно в конце июля 1939 г. Англия довела до сведения Германии, что переговоры с другими странами «являются лишь резервным средством для подлинного примирения с Германией и что эти связи отпадут, как только будет действительно достигнута единственно важная и достойная усилий цель — соглашение с Германией»[752]. Понятно, что Англия и Франция не собирались соглашаться с тем, что Советский Союз наряду с ними получит право определять, когда Германия действует как агрессор. Именно этим и объяснялась бесплодная дискуссия по вопросу об определении «косвенной агрессии». В итоге взаимной подозрительности и неуступчивости сторон англо–франко–советские переговоры к середине июля 1939 г. фактически провалились.

Опасаясь англо–германо–японского сговора, СССР пошёл на уступки в ходе возобновившихся с 18 июля в Берлине экономических переговоров. 19 июля английское руководство решило никогда не признавать советской формулировки «косвенной агрессии», но пойти на военные переговоры для того, чтобы затруднить советско–германские контакты и усилить позицию Англии в отношении Германии. Франция более осторожно отнеслась к военным переговорам до заключения политического соглашения. Выполняя задачу изоляции Польши, Германия 22 июля решила возобновить политические зондажи СССР, который в тот же день заявил о возобновлении экономических переговоров с Берлином. 23 июля в очередной беседе с англо–французскими представителями Молотов отметил, что «три правительства уже достигли достаточного согласия по основным вопросам, чтобы перейти к изучению конкретных военных проблем». 25 июля Лондон и Париж сообщили Москве о согласии на предложенные ею военные переговоры[753].

Тем временем продолжались неофициальные англо–германские контакты, в ходе которых Англия 18 и 20-21 июля предложила Германии широкую программу политического (отказ от агрессии в международных делах, взаимное невмешательство), экономического (вопросы снабжения сырьём, торговой, валютной политики и колоний) и военного (взаимное ограничение вооружений) сотрудничества. Со своей стороны Германия предложила Англии раздел сфер влияния в мире, потребовала возврата колоний и отмены Версальского договора. Но 21 июля об этих контактах узнала Франция и, опасаясь англо–германского сближения за свой счёт, передала эти сведения в прессу. Появившиеся 24 июля публикации не добавили доверия Англии со стороны её партнёров.

Несмотря на шумиху в прессе, 29 июля Лондон вновь неофициально предложил Берлину раздел «сфер интересов» и невмешательство в дела друг друга. Со своей стороны Англия прекращала бы переговоры с СССР, а Германия согласилась бы на сотрудничество с Англией, Францией и Италией, предоставление автономии Протекторату Богемия и Моравия и на всеобщее сокращение вооружений. В ходе франко–германской переписки в июле 1939 г. Франция неоднократно заявляла, что поддержит Польшу в случае нападения на неё, но при этом конфиденциально проинформировала Германию, что эти заявления предназначаются лишь для успокоения французской и польской общественности[754].

24 июля Германия в очередной раз зондировала СССР, предлагая учесть советские интересы в Прибалтике и Румынии в обмен на отказ Москвы от договора с Англией. 26 июля Германия предложила Советскому Союзу согласовать интересы в Восточной Европе. 27 июля Англия, Франция и СССР оговорили подготовительный период для военных переговоров в 8-10 дней. Однако компромиссная формула по «косвенной агрессии» так и не была найдена, и советская сторона отказалась опубликовать коммюнике о согласовании политического договора.

29 июля Москва высказалась за улучшение отношений с Германией и пожелала узнать германские предложения поподробнее. Опасаясь неблагоприятного для себя исхода военных переговоров в Москве, Берлин увеличивал ставки, думая о разделе Польши и Прибалтики. 31 июля в английском парламенте от имени правительства было заявлено, что соглашение об определении «косвенной агрессии» не было достигнуто, так как якобы СССР предлагал формулу, посягающую на независимость стран Прибалтики. 2 августа было опубликовано Сообщение ТАСС с опровержением этого заявления. В тот же день советская сторона выразила своё недовольство и по дипломатическим каналам, а Англия и Франция предложили, чтобы в случае возникновения не подпадающих под их определение обстоятельств они стали бы поводом для проведения консультаций между договаривающимися сторонами[755].

Будучи вынужденными согласиться на ведение военных переговоров с Советским Союзом до заключения политического договора, Англия и Франция стремились использовать их для дальнейшего давления на Германию, чтобы склонить её к компромиссу. Не случайно состав англо–французских военных делегаций был не слишком представительным, а их инструкции предусматривали, что «до заключения политического соглашения делегация должна… вести переговоры весьма медленно, следя за развитием политических переговоров»[756]. Французская делегация имела полномочия только на ведение переговоров, а английская делегация вообще не имела письменных полномочий[757]. Английское правительство не желало в результате переговоров с СССР «быть втянутым в какое бы то ни было определённое обязательство, которое могло бы связать нам руки при любых обстоятельствах. Поэтому в отношении военного соглашения следует стремиться к тому, чтобы ограничиваться сколь возможно более общими формулировками»[758]. Таким образом, для англо–французской стороны речь шла о ведении бесплодных переговоров, которые следовало затянуть на максимально долгий срок, что могло, по мнению Лондона и Парижа, удержать Германию от начала войны в 1939 г. и затруднить возможное советско–германское сближение.

Со своей стороны советское руководство, будучи в целом осведомлено о подобных намерениях Англии и Франции, назначило представительную военную делегацию, обладавшую всеми возможными полномочиями. Были разработаны варианты военного соглашения, которые можно было смело предлагать партнёрам, не опасаясь, что они будут приняты. 7 августа был разработан чёткий «сценарий» ведения военных переговоров. Прежде всего следовало выяснить полномочия сторон «на подписание военной конвенции». «Если не окажется у них полномочий на подписание конвенции, выразить удивление, развести руками и “почтительно” спросить, для каких целей направило их правительство в СССР. Если они ответят, что они направлены для переговоров», то следовало выяснить их взгляды на совместные действия Англии, Франции и Советского Союза в войне. Если же переговоры всё–таки начнутся, то их следовало «свести к дискуссии по отдельным принципиальным вопросам, главным образом о пропуске наших войск через Виленский коридор и Галицию, а так же через Румынию», выдвинув этот вопрос в качестве условия подписания военной конвенции. Кроме того, следовало отклонять любые попытки англо–французских делегаций ознакомиться с оборонными предприятиями СССР и воинскими частями Красной армии[759]. Понятно, что в этих условиях военные переговоры были обречены на провал и использовались сторонами для давления на Германию.

Тем временем 2—3 августа Германия вновь предложила улучшить отношения с Советским Союзом на базе разграничения интересов сторон в Восточной Европе, но уклонилась от внесения конкретного предложения. По мнению Берлина, следовало заключить экономическое соглашение, расширить культурно–научный обмен и перейти к дружественным политическим отношениям. 4 августа Москва согласилась продолжить обмен мнениями с Германией, но прежде следовало подписать экономический договор.

   2 августа на переговорах с Англией и Францией СССР вновь подтвердил свою неизменную позицию по определению «косвенной агрессии», а 7 августа Стрэнг уехал из Москвы, что означало окончание политических переговоров. 8—10 августа Советский Союз получил сведения о том, что интересы Германии распространяются на Литву, Западную Польшу и Румынию без Бессарабии, но в случае соглашения с Берлином Москва должна будет отказаться от договора с Англией и Францией. 11 августа советское руководство согласилось на постепенные переговоры по этим проблемам в Москве. 13 августа Германия уведомила СССР, что согласна вести переговоры в Москве, но просила ускорить их начало[760].

   3 августа Англия вновь предложила Германии заключить договор о ненападении, соглашение о невмешательстве и начать переговоры по экономическим вопросам. При этом Германия должна была не допустить нового витка напряжённости в Европе[761]. Это было самое щедрое предложение Лондона, открывавшее перед Германией широкие перспективы, которое также усилило в Берлине мнение, что Англия не выступит в поддержку Польши. Однако германское руководство посчитало, что это, скорее всего, английский блеф с целью оттянуть время, и 20 августа отказалось рассматривать столь широкое предложение до решения данцигского вопроса, который, как было заявлено Лондону, является «последним требованием» по пересмотру Версальского договора. Однако «после урегулирования данцигского вопроса Гитлер намерен выдвинуть предложения по общему урегулированию, в которых он намерен пойти настолько далеко, насколько это возможно, чтобы удовлетворить желания Англии. Гитлер будет готов предложить Англии союз»[762]. В ходе секретной встречи Германа Геринга 7 августа с английскими бизнесменами им было передано предложение Лондону договориться на базе признания германских интересов на Востоке[763].

Получив из Рима сведения о том, что, несмотря на напряжённость в германо–польских отношениях, до 1942—1943 гг. войны не будет, Бек полагал, что любые действия Германии — «это блеф Гитлера, он старается запугать Польшу и тем самым вынудить её пойти на уступки. Гитлер не начнёт войну». Поэтому было решено занять жёсткую позицию в обострившихся польско–данцигских отношениях. В итоге власти Данцига пошли на нормализацию ситу