КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Мальчишки в бескозырках [Виктор Иванов] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Мальчишки в бескозырках

ЧАСТЬ 1 Мое военное детство

Хлеб блокады

Еще в сороковом чувствовалось приближение войны. Ребята нашего двора часто играли в войну. При этом в ходу была такая присказка: «Внимание, внимание на нас идет Германия!» И вот 22 июня она на нас пошла… Подло, внезапно, из-за угла, как вероломный разбойник.

Этот день я запомнил во всех деталях. Мы с мамой покупали на Садовой улице (тогда она называлась улица Третьего Июля) картошку. Был солнечный, теплый день. И только что перешел в четвертый класс и ездил поступать в музыкальную школу у Нарвских ворот. Ничто не предвещало беды. И вдруг по радио объявили, что будет выступать Молотов. Репродукторы разнесли его слова о том, что Германия без объявления войны напала на нашу страну. Мы с мамой, так и не купив картошки, бросились домой. Дома отец — очень хмурый — уже собирал вещмешок, чтобы идти в военкомат. Ему в ту пору было тридцать четыре года. Провожали мы его на второй день войны с Финляндского вокзала. При расставании отец меня наставлял, чтобы я слушал мать, был для нее помощником и опорой; обещал побыстрее разбить фашистов и вернуться домой. Никто из нас не предполагал, конечно, какой будет война и что придется выдержать в ней Ленинграду и ленинградцам.

Мама до войны работала галошницей на заводе «Красный треугольник». Один раз мне посчастливилось побывать у мамы на заводе. Произошло это случайно. Как-то летом мама, придя с работы, спросила у меня:

— Витя! Ты помнишь, как у бабушки в Боровичах играл на заводе для рабочих?

— Конечно, помню. Мне еще там подарили большой кулек конфет.

— Так вот председатель цехкома попросила меня, чтобы ты выступил у нас в красном уголке во время обеденного перерыва. Потом посмотришь цех, увидишь, как делаются галоши.

Я с радостью согласился. Мама часто рассказывала о заводе, о том, как делают галоши, но увидеть все это своими глазами было пределом мечтаний.

Через несколько дней мама сказала, что выступать нужно сегодня. И вот я с мамой и баяном приехал на трамвае на завод.

«Красный треугольник» — это большой завод, расположенный вдоль набережной Обводного канала. Несколько раз я бывал здесь около проходной с папой, когда мы поджидали маму с работы.

И вот теперь мама, взяв меня за руку, провела через проходную на территорию завода. Подошли к невысокому зданию из красного кирпича.

— Вот здесь и находится наш цех, — сказала мама.

Красный уголок галошного цеха размещался на первом этаже. Это было просторное помещение с небольшой сценой и стульями, составленными рядами. В обеденный перерыв в зале собралось человек семьдесят — восемьдесят рабочих, а точнее работниц, так как на «Красном треугольнике» работали в основном женщины. Зал пестрел красными косынками. Председатель цехового комитета вывела меня на сцену, усадила с баяном на стул и сказала, что зовут меня Витя, что я сын Марии Павловны Ивановой и что сейчас я дам небольшой концерт.

После того как я сыграл вальс «Амурские волны», в зале встала девушка и попросила исполнить какие-нибудь популярные песни. А потом добавила:

— И хорошо, если бы ты их нам спел.

Ну какой баянист не поет, аккомпанируя себе. Я спросил, что их интересует. Посыпались заявки. В основном это были песни, исполняемые Вадимом Козиным. Выбрал две: «Брось сердиться, Маша» и «Не забыть мне русую головку».

Когда я запел: «Брось сердиться, Маша, хмуришься все зря, жизнь твоя прекрасна, я ж люблю тебя», то у женщин это вызвало веселое оживление: девятилетний мальчик поет про любовь. Встретили песни хорошо, и вскоре все начали мне подпевать. Так что сольного пения у меня не получилось.

После того как я закончил выступать, начальник цеха, пожилой мужчина, сказал:

— Спасибо тебе, Витя, за игру и пение. И тебе, Мария Павловна, большое спасибо. Сама ты хорошая работница, и сын у тебя молодец. Обязательно отдай его учиться в музыкальную школу, пусть станет настоящим музыкантом.

Красный от смущения, стоял я, слушая похвалу начальника цеха. Особенно мне было приятно, что так тепло отзываются о маме.

— Пусть тебя, Мария, подменят часа на два, — сказал начальник, — а ты возьми сына, проведи по цеху, покажи все, а потом отвези домой.

Мама взяла меня за руку и повела в цех. Цех был рядом с красным уголком, тоже на первом этаже.

Первое, что я почувствовал, когда мама открыла дверь в цех, это упругую струю теплого воздуха. Вошли в цех. Он был наполнен гулом работающих машин. Среди общего гула выделялось какое-то сопение и чмокание.

— Это кто так чмокает? — спросил я.

— Это паровой пресс, — сказала мама, — который штампует галоши. Мы потом его посмотрим.

В цехе приятно пахло резиной и клеем. Сначала мама показала мне большие листы резины, пересыпанные тальком.

— Вот эти листы доставляют нам из подготовительного цеха. Их там делают из специального состава.

Я подошел к машине и увидел, как рабочий расправлял резиновый лист на большом вращающемся металлическом барабане. По мере того как барабан вращался, резина делалась тоньше и ровнее. Мне это почему-то напомнило тесто, которое мама раскатывала на столе деревянной скалкой, перед тем как печь пироги. Через некоторое время на барабане получился широкий лист резины. Затем рабочий на этом же барабане нарезал на листе продольные полосы определенного размера и каждую полосу скатал в рулон.

— А теперь, — сказала мама, — эти длинные резиновые пластины поступают на специальную машину, где из них делают трубочки определенного размера, в зависимости от размера галош. Вот на такой машине я и работаю.

Подошли к машине. В нее, как в мясорубку, заправляют длинные резиновые пластины, а она выдает действительно резину в виде трубочки. Я тихонько засмеялся.

— Ты чего? — удивилась мама.

— Да мне эти трубочки кажутся похожими на ливерную колбасу, только черного цвета.

Работницы вдоль конвейера делали каждая свою работу. Вначале колодку как бы закутывали в красную байку. Затем сверху клали стельку будущей галоши. Все это стягивалось и приклеивалось. Дальше начиналось самое интересное. Разогретую резиновую трубочку, выскочившую из шприц-машины, укладывали сверху стельки, и все это двигалось к прессу. В прессе в качестве формы закреплена металлическая галоша. Под давлением она как бы одевалась на колодку с прокладкой, стелькой и трубочкой. В мгновение ока трубочка превращалась в резиновую оболочку для галоши. Получилась галоша с подкладкой и стелькой. Как зачарованный смотрел я на штамп-агрегат. А он, деловито почмокивая, неторопливо и методично штамповал одну галошу за другой.

— Но и это еще не все, — сказала мама, после того как поднялись с ней на второй этаж. — Ведь галоша пока еще остается сырой. В цеху вулканизации, в специальном котле ее варят при большой температуре, чтобы все детали крепко спаялись… Ну как, нравится моя работа?

— Конечно. Все очень интересно. Хорошо бы, мам, на память что-нибудь резиновое!

— Попробуем, — сказала мама, улыбаясь. — Клава! Давай подарим сыну «ливерную колбаску» на память.

— Иди сюда, гармонист! На-ка, держи, с пылу с жару, — сказала Клава, — да гляди не обожгись.

Я осторожно завернул в тряпку горячую резиновую трубку. Пахла она галошей.

Наверное, с месяц я рассказывал ребятам во дворе, как делают галоши. Если бы не та черная резиновая трубка, то мне вряд ли верили бы. Но трубка, резиновая черная трубка, которая у ребят вызвала нескрываемую зависть, была самым верным доказательством того, что я не вру.

От похода на завод у меня осталось чувство гордости и за маму. По тому, как с ней уважительно говорил начальник цеха, как смотрели и разговаривали с ней ее подруги по работе, я понял, что маму на заводе любят и уважают. И мне это было особенно приятно. Не любить маму было нельзя. У нее был компанейский и веселый характер. Вместе с тем она была волевой и мужественной женщиной. И эти качества она сохранила на всю жизнь: и в блокаду Ленинграда, и когда потеряли отца, и в те дни, когда она знала, что больна неизлечимой болезнью. Даже в те тяжелые дни она успокаивала меня, что все пройдет и она поправится.

Незадолго до войны у мамы сильно заболела правая рука, и она вынуждена была на время оставить работу. Сразу же после ухода отца на фронт она пошла, невзирая на плохое здоровье, работать комендантом бомбоубежища, оборудованного в подвалах нашего дома.

В один из июльских дней она сказала, что из Ленинграда эвакуируют детей и что ей предложили отправить и меня. Но пошли слухи, что эшелоны бомбят, многие гибнут, а несколько поездов с детьми попали прямо к немцам, так как фашистские войска успели перерезать ряд железных дорог.

Мама решила, что никуда меня не отпустит, дома лучше и спокойнее. Конечно, если бы мы представляли себе, что будет потом, мать пошла бы со мной хоть пешком до Урала.

Вскоре всем выдали противогазы, в том числе и детям. Мне даже нравилось ходить с противогазом на боку. Вообще, вначале все было интересно. На улице появились плакаты с красноармейцем, который, уставив в тебя палец, спрашивал: «Чем ты помог фронту?»

И тогда ребята нашего двора решили помогать фронту. Под руководством старших мы приступили к очистке чердаков от хлама. Дом наш был большой. Он состоял из многих корпусов. На проспект Римского-Корсакова и Мастерскую улицу выходил шестиэтажный корпус, а во дворе стояли четыре трехэтажных, так что чердаков для уборки хватало. После того как чердаки были очищены, мы принялись белить деревянные балки специальным огнестойким раствором. Затем таскали на чердаки воду и наливали в бочки, насыпали в ящики песок. Все это предпринималось для того, чтобы быстро тушить зажигательные бомбы и вызванные ими пожары.

Мы помогали заклеивать бумажными полосками стекла в окнах, вешали светонепроницаемые шторы. Ездили в Озерки на песчаный карьер, где насыпали на грузовые трамвайные платформы песок и мелкий гравий. Все это делалось совершенно добровольно. Каждый из нас хотел делом ответить на призыв плаката: «Чем ты помог фронту?», жаждал быть полезным. Нам говорили, что песком и гравием наполняли мешки, из которых потом сооружали заграждения на перекрестках улиц, а также укрытия для окон первых этажей, где создавались огневые точки. Город менялся на глазах. Одни дома красили в защитный цвет, на другие натягивали маскировочные сети. Появились аэростаты, в скверах торчали зенитные орудия. Были закрашены золотые шпили Петропавловской крепости, Адмиралтейства. Закрасили и сверкающий купол Исаакиевского собора.

Ленинградцы готовились к отпору. Формировались дивизии народного ополчения, и мы часами наблюдали, как в Летнем саду и на Исаакиевской площади (это было недалеко от нашего дома) проводились с ополченцами занятия по военной подготовке.

Пока воздушных налетов не было, но отдельные самолеты уже пытались прорваться к городу, и стали объявлять воздушные тревоги.

Однажды кто-то сказал, что на Кировской площади, недалеко от Нарвских ворот, выставлен для показа сбитый фашистский бомбардировщик. Кинулись на трамвай, благо ехать всего пять остановок. И вот мы на площади. Посредине лежит большой самолет со свастикой. Много народа, особенно ребят. Этот сбитый искореженный воздушный пират вызвал у нас ликование. Вот он, стервятник, который хотел бомбить Ленинград. Так будет с ними со всеми!

Поехали домой. На перекрестках уже строили баррикады, заграждения, амбразуры. И каждый из нас верил: нет, не пройдет в город враг.

Все мы знали, что в битве за Ленинград мы не одиноки, что вся страна помогает нам. В эти дни были расклеены для всеобщего чтения стихи знаменитого казахского поэта Джамбула. В этих стихах он очень трогательно обращался к нам, называя нас своими детьми.

Я не помню уже всего стихотворения, но одно четверостишье запомнил:

Пусть подмогой будут, друзья,
Песни вам на рассвете мои,
Ленинградцы, дети мои.
Ленинградцы, гордость моя!
Ввели карточную систему, но особой нехватки продуктов никто не испытывал. Мы с мамой запасов не делали.

Между тем враг подходил к Ленинграду все ближе и ближе.

В один из августовские дней я шел по улице Маклина. Заинтересовался поднятым вверх аэростатом, к которому была привязана гондола. Вдруг среди бела дня откуда-то вынырнул немецкий самолет, раздался звук выстрела, и на наших глазах аэростат вспыхнул. Из гондолы вывалился человек и полетел вниз. Все ахнули. Самолет так же быстро, как и появился, исчез, а падающий человек раскрыл парашют и стал опускаться вниз куда-то в район Обводного канала. Вот так я впервые услыхал выстрелы войны.

Как-то в середине августа во дворе появился мой дружок по дому Володя Белов, или Белый, как его все звали. С месяц его никто не видел, и мы считали, что он уехал в эвакуацию. На нем была военная форма, на боку кожаная, хоть и пустая, кобура от нагана, а за ремень засунута настоящая боевая граната.

Естественно, начались расспросы: «Почему на тебе военная форма? Откуда ты?»

Володя степенно ответил, что поступил добровольцем в армию, что он сын полка и отпущен домой на два дня на побывку.

Все мальчишки нашего двора были потрясены, восхищены и, конечно, завидовали Белому. Володя с удовольствием дал всем потрогать его боевые доспехи, прогулялся с нами по улицам. Прохожие смотрели на него с интересом. И этот интерес каждый из нас относил немножко и к себе. Особенно был горд я — ведь он был моим другом. После переезда нашей семьи в 1938 году от Нарвских ворот в этот дом первым, с кем я познакомился, был Володя. Он был отчаянный паренек, постарше меня года на три. Многие его побаивались. При моем небольшом росте, новичку во дворе, покровительство Володи давало возможность избежать многих тумаков от других ребят. А причин для этого было предостаточно. У ребят нашего дома сложились плохие отношения с мальчишками соседнего. Иногда дело доходило до драки. В одной из них мне даже перебили самодельной железной саблей нос. В подобных потасовках Володя меня надежно защищал. Правда, наша дружба, по мнению моей матери, имела и плохую сторону. Дружа с Володей, я невольно стал участником некоторых его, подчас рискованных, затей. Например, играл в казаки-разбойники. В этой игре одни ловили, другие убегали. И тем, кого поймают, было плохо. Наказания существовали разные, некоторые очень и очень болезненные. Ясно, что нас, малышню, мальчишки постарше всегда ловили. Чтобы не попасться разбойникам в руки, мы прятались далеко от дома. Вот тут и сказывалась отчаянность Белова. Удирая от разбойников вместе с ним, я научился лихо ездить на «колбасе» трамвая, прыгать на полном ходу с подножки. Для одного из нас — Толи Рябинова один раз это плохо кончилось: прыгая с подножки, он угодил под колесо автомобиля и долго ходил на костылях.

Иногда Володя затевал «сдачу норм». Мы прыгали сверху вниз с различной высоты. Побеждал тот, кто прыгал с более высокой точки. Доходило до того, что мы прыгали на землю из окна лестницы второго этажа. Однажды такая «сдача» закончилась для меня бедой. В тот день Белый предложил перепрыгивать через ограду Никольской церкви. По одну сторону ограды были свалены доски. Володя выбрал одну из них, конец которой раскачивался, как пружина. И вот мы по очереди, раскачавшись на конце доски, перепрыгивали через металлическую ограду. Один раз я не рассчитал и повис на ней головой вниз. Причем один из прутьев проткнул мне глубоко мякоть правой ноги. Так я и висел, крича от боли. Белый не растерялся. Под его командой я был снят с ограды. Вызвали «скорую» и отвезли в больницу, где рану зашили, да еще сделали укол от столбняка. Конечно, мать с отцом чуть с ума не сошли, но порку отложили, пока не снимут швы. После этого случая мама запретила мне дружить с Володей, но через некоторое время все стало опять по-прежнему.

И вот теперь Володя Белов не драчун, не забияка, а настоящий воин. И с ним уважительно здоровается сам Трофимыч, наш управдом.

Через два дня Володя уехал в часть, и с тех пор никто его больше не видел.


Воздушные тревоги объявляли все чаще, зенитки открывали огонь по прорвавшимся одиночным самолетам. Вместе со взрослыми во время воздушной тревоги дежурили на крышах домов и мы, дворовая ребятня. Должен признаться, дежурить на крыше высокого шестиэтажного корпуса было жутковато, особенно ночью. На этих постах мы вели наблюдение за зажигательными бомбами, сброшенными фашистскими самолетами, за очагами пожаров. Когда начались регулярные бомбежки, в городе появились вражеские лазутчики. При появлении самолетов они пускали ракеты в сторону важных объектов или сигналили фонариками. С крыш мы за ними тоже следили и, если замечали, что откуда-то сигналят, кубарем слетали по лестнице и бежали ловить диверсанта. Честно говоря, нам не удалось изловить ни одного, хотя их сигналы я наблюдал не один раз. Однажды нашли даже место, откуда сигналили, но лазутчик уже скрылся. Остались только пустые картонные гильзы от ракет.

Как-то раз мы играли около дома, и один человек в военной форме вызвал у нас подозрение. Я побежал к Аларчину мосту и сказал постовому милиционеру, что кто-то подозрительный ходит, все осматривает и что-то записывает. Милиционер подошел к нему, проверил документы. Оказался товарищ из МПВО. Он подыскивал место для сооружения на углу улиц Мастерской и Союза Печатников газоубежища. Мы, как говорится, переборщили.


Обычно при воздушной тревоге прерывалась радиопередача, раздавался вой сирены и диктор объявлял: «Внимание! Внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны города Ленинграда! Воздушная тревога! Воздушная тревога!» Мы, мальчишки, выскакивали на улицу и бегали по дворам, проверяя, у кого в окнах плохая светомаскировка. Если где-то замечали даже узкую полоску света, немедленно бежали в эту квартиру и требовали, чтобы были поправлены шторы. Эту работу нам обычно поручал управдом нашего ЖАКТа. Следили мы очень старательно, и жильцы дома к нашим замечаниям всегда прислушивались. Иногда сирену по радио дублировали во дворе. Делали это более взрослые ребята. Они брали ручную сирену, похожую на шарманку, крутили ручку, и сирена выла, леденя душу.

Дежуря на крышах, мы умудрялись собирать и коллекционировать осколки зенитных снарядов. Гордились, у кого их больше и чей самый большой.

Восьмого сентября 1941 года воздушную тревогу объявили ближе к вечеру. Было светло, солнце еще не село. Как всегда, мы поднялись на крышу шестиэтажного дома. Сверху хорошо был виден город. И вдруг мы заметили большую группу немецких самолетов. Это было так неожиданно, что вначале мы подумали — летят свои. Но вокруг самолетов уже заклубились облачка разрывов — стреляли зенитки. Послышались взрывы бомб. С крыши мы наблюдали, как в стороне Московского района взметнулось вверх пламя, повалил черный дым. Впечатление было такое, как будто горит весь район. Бомбы упали и в других местах. Это был первый большой налет на Ленинград.

После отбоя воздушной тревоги мы побежали к Обводному каналу, к месту сильного пожара. Там уже было много пожарных и санитарных машин. Милиция к пожару близко никого не подпускала. Мы с ребятами не знали, что горит. В толпе говорили, горят какие-то хранилища и сахарный завод. Видимо, это и были знаменитые Бадаевские склады, о которых мы потом в голодную блокадную зиму столько раз вздыхали: «Вот если бы не разбомбили Бадаевские склады, не было бы голода», «Вот если бы склады были под землей, то они не сгорели бы…» Все считали, что на этих складах собраны несметные запасы продовольствия, которых хватило бы на несколько лет. Ругали тех, кто не уберег их. Конечно, мы многого не знали и значение Бадаевских складов сильно преувеличивали. После войны я читал книгу «Ленинград в блокаде» Д. В. Павлова, который в годы войны работал у нас в качестве уполномоченного Государственного Комитета Обороны по обеспечению населения города и войск фронта продовольствием. Он пишет, что такие слухи не соответствовали действительности. На Бадаевских складах хранились продукты для повседневного расхода. От огня погибло около трех тысяч тонн муки и не более семисот тонн сахара.

В моей судьбе пожар на сахарном заводе сыграл свою роль. Когда начался голод и уже выпал снег, я с саночками снова пришел к месту пожара. По совету знающих людей я с ребятами стал выковыривать из земли куски лавы — горелого сахарного песка, который, расплавившись, впитался в землю. Не скажу, чтобы это нас насыщало, но помню, как мы с мамой жадно сосали ту землю, благо она была немного сладкой.

В первых числах сентября начались артиллерийские обстрелы. Вначале мы не могли понять: что за взрывы. Вроде воздушной тревоги не объявляли. Потом, когда рядом с нашим домом взорвались два снаряда, поняли, что фашисты начали артиллерийский обстрел города. Конечно, разрывы снарядов на улицах были для нас полной неожиданностью. Мы и подумать не могли, что немцы подошли так близко к Ленинграду. Стали объявлять по радио: «Внимание! Внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны. Район подвергается артиллерийскому обстрелу!» Потом на тех сторонах улиц, которые были обращены в сторону переднего края, появились надписи: «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!» Одна из таких надписей сохранена и сегодня на одном из домов Невского проспекта, как напоминание о тех суровых и опасных днях.

Впервые убитого при артобстреле я увидел в конторе ЖАКТа. Два снаряда, которые разорвались недалеко от нашего дома, попали в канал Грибоедова. Шли по набережной два мальчика. Одного, лет двенадцати, ранило в руку, а второму осколок попал в грудь, и он был убит. Раненый мальчик плакал, а убитого положили на стулья и потом вызвали его родителей.

Воздушные налеты и артобстрелы стали каждодневным явлением. Так и чередовалось: воздушные бомбардировки — ночью, артиллерийские обстрелы — днем. И так дни, недели, месяцы…

В книге Н. Жданова «Огненный щит» приведены такие данные: с начала сентября по конец ноября Ленинград обстреливали 272 раза. В сентябре на улицах города разорвалось 5 364 снаряда, в октябре — 7 590, в ноябре — 11 230.

Бывало, фашистские артиллеристы держали нас в убежище без малого сутки.

На картах гитлеровцев, кроме важных промышленных объектов, были занумерованы больницы, музеи, памятники. Даже Дворец пионеров значился под номером 192.

После войны я в какой-то книге видел схему Ленинграда, на которой кружочками были отмечены места, подвергавшиеся наиболее интенсивным обстрелам и воздушным бомбардировкам. Район, где мы жили, помечен несколькими кружочками. Это объясняется тем, что здесь находился Адмиралтейский завод, да и передний край проходил сравнительно недалеко.

И сегодня, спустя много лет после войны, многие здания в городе хранят на себе отметины от этих варварских обстрелов. На Аничковом мосту, на одном из гранитных постаментов, где установлены знаменитые кони Клодта, прикреплена металлическая пластина с надписью:

«Это следы одного из 148 478 снарядов, выпущенных фашистами по Ленинграду в 1941—1944 гг.».

Мы продолжали дежурить на чердаках. Ночью стоишь на крыше, переговариваешься в темноте с ребятами, чутко прислушиваешься к гулу самолетов, стараясь определись по звуку, свой или чужой. Немецкие самолеты мы определяли быстро. У них был характерный надрывный вой моторов.

И вот в лучах прожекторов взблескивает серебристый силуэт вражеского самолета. К нему тянутся трассы крупнокалиберных пулеметов, рвутся вокруг зенитные снаряды. Стоит страшный грохот от взрывов бомб и пальбы наземной и корабельной артиллерии. На крышу как горох сыплются осколки снарядов. Теперь мы уже их не коллекционировали — хватало неразорвавшихся зажигательных бомб. После каждого налета на крыше всегда лежали скатившиеся в желобок одна или несколько маленьких алюминиевых бомб. Я даже принес две штуки домой. Помню, взял одну и, ничего лучшего не придумав, полез с ребятами на крышу трехэтажного дома и сбросил бомбочку во двор на камни. Она сработала и загорелась. Перепугавшись, мы сбежали вниз и стали тушить бомбу песком. Об этом стало известно милиции. В отделение вызвали маму. Не знаю, что ей сказали, но пороли меня в тот день знатно. И за дело. До сих пор с ужасом иногда думаю, а если бы бомба сработала дома? Страшно представить, к чему бы это привело. Я дал слово матери, что никогда больше не подниму ни одной железяки. И с тех пор подобных шуток не позволял.

Вместе с товарищами мне не раз приходилось тушить «зажигалки» на чердаках. Немецкие летчики швыряли их пачками. Часть падала во двор, часть на крыши. Сначала бомба шипела, потом из дырочек в носовой части сыпались искры, а затем вытекала огненная лава — бомба начинала гореть. Хватаешь ее клещами и либо окунаешь в бочку с водой, либо суешь в ящик с песком. И вода и песок были на каждом чердаке. Главное — успеть затушить бомбу до того, как она разгорится. В октябре я затушил две «зажигалки».

Дежуря на чердаке, я начал потихоньку от матери курить, на чем в один прекрасный день и был пойман ею.

Когда начались ежедневные бомбежки и обстрелы, изменилась и ребячья жизнь нашего двора. Немцы обычно начинали очередной налет на город вечером. К этому времени мы расходились по домам, прощаясь, как взрослые, не зная, будем ли живы к следующему утру…


Я уже говорил, что мама была комендантом бомбоубежища.

Это было не специально построенное укрытие. Расчистили подвал шестиэтажного дома, где до войны хранились дрова, все покрасили и побелили. Поставили длинные деревянные скамейки, повесили керосиновые лампы — «летучие мыши». Со стороны Мастерской улицы полуподвальные узкие окна заложили кирпичом, входную дверь обили железом. Пока не начался сильный голод и люди способны были ходить, во время воздушных тревог в бомбоубежище набиралось полно народу. Приходили целыми семьями, с детьми. Как мог, я помогал маме. Кому воду принести, где маленькой девочке или мальчику сказку рассказать, рассмешить.

В убежище свое мы верили. Все-таки над нами шесть этажей крепкого старинного здания. Правда, когда осматривали разбомбленные фашистскими летчиками дома, видели, что и такие крепкие дома разрушаются до основания. Но каждый надеялся, что до подвала бомба не достанет. Подвал в крайнем случае засыплет, а потом откопают.

Кроме подвала шестиэтажного корпуса были также оборудованы под бомбоубежище и подвалы трехэтажных корпусов. И все эти убежища, их состояние, запасы воды, инструменты были предметом заботы мамы как коменданта. И как бы она себя плохо ни чувствовала, даже в самые голодные месяцы, по тревоге всегда была первая на своем боевом посту — либо в бомбоубежище, либо рядом с входом в него под аркой дома.

В конце 1943 года, вместе с тысячами ленинградцев маму наградили медалью «За оборону Ленинграда», а после войны медалью «За трудовую доблесть в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.».


Перед входом в бомбоубежище я белой краской написал на стене: «Да здравствует Красная Армия!» Прошло лет двадцать после войны, а надпись все еще виднелась…

Пока не начался голод, жильцы во время бомбежек собирались либо в бомбоубежище, либо в подворотне. Потом уже к взрывам привыкли, да и вставать с постели голодному было трудно, так что многие оставались дома. Осенью стали снижать нормы выдачи хлеба, не хватало и других продуктов. Голод все острее давал о себе знать.

В сентябре кто-то из старших ребят по дворе предложил поехать в район Красненького, недалеко от которого проходил передний край обороны, и набрать в мешки капусты. Все равно ее там никто не собирал. Идею поддержали, и вот пацанов десять с нашего двора поехали на трамвае за Нарвские ворота. Доехали до конечной остановки, несколько километров пробирались пешком, пока не вышли на капустное поле. Какие-то военные устанавливали там орудия. Они не возражали, чтобы мы собирали капусту. Мы быстренько наполнили мешки кочанами. И вдруг начался артиллерийский обстрел. Чтобы легче было ползти, я часть кочанов выбросил, осталось штук шесть. Подошли к трамваю, видим: милиция требует всю капусту из мешков вынуть и оставить. Кинулись мы, кто куда. Не помню уже, как я добрался домой. Но пару кочанов я все-таки притащил. Больше таких вылазок мы не устраивали…

В связи с военной обстановкой в городе не работало уличное освещение, не горели лампочки во дворах, подъездах и на лестницах. Окна в комнатах закрывались светомаскировкой. Не помню, откуда это взялось, может быть, пошло по приказу, но мы все стали носить на верхней одежде светящиеся кругляшки вроде жетонов. Они представляли собой пластмассовые кружочки, покрытые фосфором. Идет человек, а кругляшок на одежде светится.

В конце сентября мама договорилась с друзьями нашей семьи, жившими недалеко от Московского вокзала, на Гончарной улице, переехать к ним. Ей казалось, что там мы будем дальше от переднего края и снаряды туда не долетят. Это, конечно, было наивно. Но тогда мама в это верила. У друзей мы прожили три дня и, после того как и там стали рваться снаряды, вернулись домой. Мама сказала, что больше никуда не поедем. Будем жить дома. А там будь что будет…


Запомнилось мне 7 ноября. Накануне вечером мы слушали трансляцию торжественного заседания из Москвы. С докладом выступал И. В. Сталин. Навсегда остались у меня в памяти его слова о том, что враг черной тучей навис над Ленинградом, он напрягает все силы, чтобы захватить город Ленина. Но планы фашистов потерпят провал и никогда не сбудутся. Слова: «Наше дело правое, — победа будет за нами» — вызвали у всех душевный подъем и веру в победу.

В ночь на 7 ноября фашисты решили преподнести ленинградцам «подарок». Их бомбардировщики сбрасывали на город тысячекилограммовые бомбы. Бомбы падали на дома с душераздирающим воем. Говорят, для пущего страха гитлеровцы кидали рамы и пустые бочки с дырами, чтобы вой был сильнее. Мы с мамой и соседями стояли под аркой дома. Внезапно раздался страшный вой. Это выла сброшенная фашистским летчиком бомба. Вой был такой, что казалось, она летела прямо в наш дом. Все в ужасе прижались к каменным стенам. Раздался сильный взрыв. Стало светло как днем. Земля ушла из-под ног. Взрывная волна швырнула меня на землю. Когда вскочил, то на мне не было шапки, а на пальто не осталось ни одной пуговицы. Под ногами хрустели осколки стекол, вылетевших из окон. Всех, кто стоял под аркой, раскидало по земле. Слышу плачущий голос мамы:

— Витя, Витя! Где ты, сынок?

— Тут я, мама, живой!

И тут же на крышу дома и во двор упали десятка два небольших зажигательных бомб. Еще не опомнившись от близкого взрыва, все кинулись тушить «зажигалки». Наутро выяснилось, что бомба разрушила полностью дом на другой стороне канала Грибоедова, как раз напротив нас. В нашем доме, в окнах, выходящих на набережную, не осталось ни одного целого стекла. В комнатах были сорваны с петель двери.

Но ни обстрел, ни варварские бомбежки, ни голод не могли сломить дух ленинградцев. Каждый жил одной мыслью: отстоять город от фашистов.

Между тем голод становился все нестерпимее. Наступили холода. Не было дров. Рядом с нашим домом на канале Грибоедова стоял деревянный мост, в него попала бомба и не разорвалась. После этого его начали разбирать на дрова. Я с мамой тоже приволок домой одно бревно.

В очередной раз снизили норму выдачи хлеба 20 ноября. Теперь я и мама получали только по 125 граммов хлеба. И больше ничего. Много написано об этих 125 граммах. Но понять, что это был за хлеб, может лишь тот, кто пробовал его сам. Этого хлеба, состоявшего на две трети из целлюлозы, древесной коры, отрубей и прочих примесей, сырого, черного, мне не забыть до конца своих дней.

В одной из книг я прочел, что человеку в сутки нужно около трех тысяч калорий. Так вот 125 граммов хлеба составляют всего двести калорий. Над жителями города нависла угроза голодной смерти. Если к этому прибавить холод, отсутствие воды, дров, электричества, неработающую канализацию, то станет понятным, какие лишения выпали на долю ленинградцев.

В больнице имени 25-летия Октября работал брат моего отца, дядя Семен. Семья его осталась в оккупации на Псковщине. Однажды в ноябре он принес нам немного картошки. То-то было радости! Картофельные очистки мама мыла, пропускала через мясорубку и пекла оладьи. Царская еда! Я говорил маме:

— Зачем же мы раньше очистки выбрасывали? Вот кончится война, никогда не будем этого делать.

Но к сожалению, и очистки скоро кончились.

Замерз водопровод, отключили электричество, не стало дров. Не работали бани, прачечные, парикмахерские. И как на зло, первая блокадная зима выдалась лютой. Морозы стояли градусов под сорок.

Положение становилось отчаянным. Однако мама не падала духом. В комнате установила железную печку-«буржуйку». Вместо электролампочки приспособила коптилку: взяла стеклянный пузырек, наполнила его керосином, вставила фитиль. Конечно, такая коптилка чадила, но было светло. На дрова пустили мебель: стулья, табуретки, стол. Но и это кончилось. И тогда, отчаявшись, я написал письмо первому секретарю Ленинградского обкома партии Андрею Александровичу Жданову, в котором рассказал о нашем тяжелом положении и просил помочь с дровами. Не знаю, до кого оно дошло, но — это было в январе — военные вдруг привезли нам кубометр дров. Это были толстые длинные бревна, Все сложили на полу в кухне. Пилить уже не было сил. Забивали в бревно колун и по нему били обухом топора. Так удавалось его расщепить. Этими щепками топили.

На карточки давали толику сахарного песка. Мама из него варила сахар и давала мне сосать.

Стали менять одежду на хлеб. Помню, приходил какой-то милиционер, жена которого, как говорила мама, работала на хлебозаводе. И вот мы в обмен на хлеб отдали ему всю имевшуюся в доме одежду, отдали папины довоенные костюмы и пальто. Поменяли патефон. Остался мой баян. Несмотря ни на что, мы решили его сохранить.

А голод становился все страшнее. Стало небезопасно ходить по улицам с продуктами из магазина. Мы с мамой ходили всегда вдвоем. Помню, шли из магазина, стали пересекать улицу Маклина, и вдруг недалеко от Аларчина моста, в Покровском саду, взорвались две бомбы. Стало светло как днем. Это были термитные бомбы.

Как-то я пошел в булочную один. Она располагалась на углу проспекта Римского-Корсакова и улицы Маклина. Метров двести от дома. Получил я 250 граммов на маму и на себя и возвращался домой. Вдруг подскочил парень и начал вырывать у меня сумку с хлебом. Я закричал. Недалеко проходил военный, подбежал, дал парню тумака, а меня проводил до квартиры. Посоветовал маме больше меня одного не отпускать. Прощаясь, оставил кусок дуранды. Я до сих пор не знаю, что это такое. Мне объяснили, что это прессованное сено, корм для лошадей. Мы и этому были очень рады. Сегодня вспоминаю с улыбкой: от дуранды у меня начался запор.

Еще в начале голода стали пропадать кошки и собаки. У нас дома жили кошка Маша и собака Мальчик. Это были родные для меня существа. Вначале пропала кошка, а потом и моя любимая собака.

Теперь, выйдя на улицу, я часто видел на снегу мертвых. Умирали прямо на ходу. Идет человек, вдруг останавливается и падает. И больше не поднимается. На моих глазах умерла на углу нашего дома женщина. Вначале упала, ей помогли подняться. Она жалобно улыбнулась и снова упала. Когда ее снова хотели поднять, она была уже мертва.

Умирали и в нашем доме. После войны во дворе осталось всего пять-шесть ребят. Остальные умерли от голода.

Мертвых увозили на санках. Гробов не было, все шло на дрова. Хоронить покойников на кладбище не было сил, и их собирали в каком-то одном месте. Такое место было недалеко и от нашего дома — в Канонерском переулке, который заканчивался тупиком. Туда и начали свозить мертвых. Потом их забирали похоронные команды.

Уже весной, в марте 1942 года, мать везла меня на саночках в столовую мимо этого переулка. Голубело по-весеннему небо. В безмятежном солнечном свете жутко было наблюдать, как солдаты из похоронной команды грузили на бортовые машины трупы. Страшно было смотреть, как на морозе голые скрюченные тела складывают в кузов машины.

Я пишу это для того, чтобы те, кто не видел войны, знали, какие бедствия она несет с собой…


Горе и лишения легче переносить сообща, В нашем доме многие семьи стали объединяться и жить вместе. Ведь в случае необходимости можно было помочь друг другу, да и дрова сэкономить.

Так было и у нас.

С началом войны мы с мамой жили в своей семьдесят шестой квартире вдвоем. Это была просторная двухкомнатная квартира на первом этаже. Наша семья занимала большую двадцатидвухметровую комнату. В другой — меньшей — до войны жили два неженатых брата Матюшенко: Иван Петрович и Василий Петрович. В первые дни войны оба ушли на фронт, и их комната стояла запертой.

Мать достала где-то столярный клей. Из него сварили студень. Это уже была еда. Варили мы с мамой и отцовские кожаные ремни. Воду хлебали, а ремни просто жевали.

Потом к нам приехала семья из шестиэтажного дома, мама с дочкой. Девочку звали Валей. Она выжила. После войны мы встретились с ней как родные.

Ели мы два раза в день. Мама брала тазик, наливала воду, кипятила. Затем мы крошили туда стодвадцатипятиграммовую краюшку (половину нашей общей суточной нормы), сдабривали несколькими каплями растительного масла, солили и быстро съедали. Вечером еда была та же.

За водой ездили с саночками на Неву и там из проруби, напротив училища имени Фрунзе, наполняли ведра и везли домой. Иногда ездили на Фонтанку. Когда выпадал чистый снег, растапливали его.

Я уже говорил, что мы жили на первом этаже. Выше уже было почти невозможно подняться — лестница вся обледенела. Из квартир все нечистоты выливали прямо на нее, так как выносить их во двор ни у кого не было сил, и все это замерзало.

В декабре разнеслась весть, что наши войска ведут бои по прорыву блокады. С надеждой мы прислушивались к сводкам Совинформбюро. В эти дни часто упоминались фамилии генералов Федюнинского и Мерецкова, ведущих бои на Волховском и Тихвинском направлениях. Как праздник, встретили сообщение о взятии нашими войсками Тихвина. А весть о разгроме немцев под Москвой была встречена, как начало разгрома фашистов. Только и слышалось: «Побили фашистов под Москвой! Теперь и нам ждать недолго. Уже Тихвин взяли. Главное — продержаться».

Утром 25 декабря мы с мамой пришли в булочную и узнали, что хлебный паек увеличен мне и ей на 75 граммов. Радости не было предела. Незнакомые люди обнимали друг друга, кричали «Ура!». И хоть голод продолжался, эта прибавка, как и наши победы под Москвой и Тихвином, придали нам сил. Каждый верил, что худшее позади, что настанет день, когда Ленинград будет освобожден от вражеской блокады.

Но все же, несмотря на увеличение хлебного пайка, последствия голода в течение уже трех месяцев сказывались. Умерших становилось все больше.

Я «дошел до точки». Хотелось есть. Я уже почти не вставал с постели: не было сил вновь на нее взобраться. Не знаю, как я решился, но однажды, накинув ремень на раму кровати, попытался повеситься. Прибежала мама и, вытащив меня из ремня, горько зарыдала. Я дал ей слово, что никогда не повторю ничего подобного, А тут еще один удар: мама потеряла карточки на три дня. Ну, думаю, конец. Единственная еда, какую я мог себе придумать, это собирать ногтями с простыни матерчатые катышки и жевать их. Все смешалось: день и ночь.

В довершение в дом попал снаряд и, не разорвавшись, лежал где-то сверху, над потолком. Я написал письмо отцу, в котором просил бить фашистов крепче, отомстить за нас. В этом письме я с ним прощался, так как полагал, что мне уже не подняться.

Уже потом я узнал, что отец, служивший в ту пору красноармейцем в артиллерийском полку, обратился с этим письмом к комиссару полка. Попросил отпустить его хоть на день в Ленинград. Старший батальонный комиссар Васильев сказал ему, что несколько бойцов и командиров едут по служебным надобностям в город и зайдут к нам домой, узнают, что и как.

И вот 12 марта 1942 года я услышал стук в дверь. Встать и открыть не было сил ни у меня, ни у Вали. А стук все раздавался. С трудом я сполз с кровати и ползком добрался до входной двери, открыл и увидел, что стучали какие-то военные. Кто-то из них подхватил меня на руки и отнес на кровать. Глядя на нас с Валей, военные плакали, у кого-то из них нашелся кусочек хлеба, и они, разделив его на две части, дали мне и Вале. Матери дома не было, она ушла с Валиной мамой за водой. Военные (среди них была женщина-санинструктор) сказали мне, что отец просил передать привет, расспрашивали про наше житье-бытье. Потом сообщили, что послезавтра они едут на фронт, в полк, и возьмут меня с собой. Спросили, согласен ли. Я заплакал и сказал, что согласен. Один из военных — потом я узнал, что это был старший политрук Иванов, мой однофамилец — заметил, что нужно знать еще мнение матери и просил, чтобы 14 марта в три часа дня она была дома. Затем они уехали. Когда пришла мама, я ей все рассказал. Мать перекрестилась и сказала:

— Слава богу, хоть сына спасу!

Я ей сказал:

— Мама, надо благодарить не бога, а армию.

— И армию, сын, тоже.

Два дня я провел, как в лихорадке. Считал часы, боялся, что умру, не дождавшись однополчан отца. Наступило 14 марта. Вот и 15 часов. Военных нет. 16 часов. Вот уже и 17, а их все нет. Я заплакал в отчаянии, считая, что меня обманули. Теперь надежды, что я выживу, у меня не было.

Но где-то под вечер раздался стук. Мама побежала открывать. Это были мои военные! Снова заплакал, теперь уже от радости. Военные извинились, что не приехали вовремя. Поговорили с мамой, затем под рыдания и матери и мои меня завернули в одеяло и понесли в машину. Я крикнул:

— Баян возьмите!

— Возьмем, малыш, не бойся, обязательно возьмем! Вот поставим тебя на ноги, и будешь нам играть.

Машина оказалась газогенераторной полуторкой, в кузове которой был построен деревянный домик. Внутри домика горела железная печурка, труба была выведена наружу. Так и ехала машина, и на ходу дымила печуркой.

Юнбат

В полк приехали ночью. Меня положили к раненым в медсанбат. Пришел комиссар полка старший батальонный комиссар Васильев, посмотрев на меня, прослезился. Видимо, вид у меня был далеко не блестящий. Семья комиссара тоже зимовала в Ленинграде.

На второй день пришел с позиции отец. И он меня не узнал, и я нашел его очень постаревшим. Обнялись мы, поплакали. Я сказал, что буду проситься к нему в батарею. Несколько дней меня кормили буквально по ложке. Потом я чуть не умер. Один сердобольный солдат принес мне котелок каши. Я его весь съел, и мне стало очень плохо. Начался заворот кишок. Меня несколько раз промывали, потом изолировали в отдельном помещении и закрыли. Всем раненым и сестрам разъяснили, что я дистрофик, что кормить меня нужно небольшими порциями, иначе я умру.

Недели через две я уже был на ногах. Сшили мне обмундирование, и 28 марта 1942 года я принял воинскую присягу. Вначале меня определили в тыл полка, в артмастерские. Потом пришел старший батальонный комиссар Васильев и сказал, что я назначен к нему ординарцем. Так я уехал в расположение полкового штаба.

Меня определили в штабную батарею, командиром которой был лейтенант Герасименко Иван Петрович, а комиссаром старший политрук Иванов.

Лейтенант Герасименко при первой встрече сказал, что раз я ординарец комиссара полка, то должен хорошо владеть оружием. Поэтому первейшая моя задача — научиться стрелять из пистолета. Поскольку его у меня не было, то я учился стрелять из пистолета комиссара батареи.

Мы уходили в лес. Мишенью при стрельбе обычно служила курительная бумага. На фронте выдавали книжечки с такой тонкой бумагой. От книжечки отрывался листок, в него насыпался табак, и свертывалась папироска, или «самокрутка», как ее называли. Вот такой листок старший политрук прикреплял к дереву, и я в него стрелял.

Пистолет «ТТ» — штука тяжелая, А для одиннадцатилетнего мальчика и подавно. Поэтому я клал пистолет для упора на левую руку и стрелял. Поначалу меткость у меня, мягко говоря, была неважная. Потом стало получаться. Одно было плохо: курок после выстрела автоматически взводился, а так как я близко держал пистолет то несколько раз разбивал себе губу и нос. Посоветовавшись с лейтенантом Герасименко, комиссар батареи решил обучать меня стрельбе из нагана. Через некоторое время я уже стрелял без упора, держа наган в вытянутой руке.

Сам старший политрук Иванов стрелял хорошо. Как-то после очередной тренировки он достал свой пистолет и указал на высокую сосну, где сидела белка. Потом прицелился и выстрелил. Белка упала к нашим ногам. Увидев, что мне очень жалко зверька, комиссар и сам расстроился. Не знаю, но, может быть, именно с того случая у меня появилось стойкое отвращение к охоте. Впоследствии мне много раз предлагали заняться охотой и даже дарили книги на эту тему, но я всегда вспоминал убитую белку и отказывался.

На фронте мне довелось стрелять из разного оружия. И из винтовки, и из карабина. Но самое памятное — это стрельба из противотанкового ружья.

У нас в артиллерийском полку эти ружья только появились. В батареях создавались нештатные расчеты, и их обучали стрельбе. Как-то мне удалось побывать на одной такой тренировке. Солдат — первый номер расчета — стрелял пока еще плохо. И когда в очередной раз крупнокалиберная пуля вспорола песок метрах в десяти от ружья, руководитель стрельбы окончательно расстроился. И тут меня дернуло попросить старшину дать мне выстрелить из ПТРа. Старшина спросил, приходилось ли мне стрелять раньше. Не моргнув глазом ответил:

— Два раза!

Противотанковое ружье длинное, стоит на железных ножках. Его даже обслуживают два человека. Зарядил я патрон, прицелился, нажал спусковой крючок. Раздался оглушительный выстрел. Больше ничего не помню — сила отдачи отбросила меня метров на пять от приклада. Очнулся от отборной, но справедливой ругани старшины. Больше я никогда не пробовал стрелять из противотанковых ружей.

В конце апреля мне выдали личный наган. Я им очень гордился и при поездках с комиссаром на батареи всегда держал руку на кобуре, как бы показывая всем, что я готов немедленно открыть огонь, если Васильеву будет угрожать опасность.

Комиссар, как и все бойцы, меня любил. В редкие спокойные часы, когда Васильев оставался в штабе, я шел в землянку штабной батареи, брал баян и играл. Собирались бойцы, командиры, вполголоса пели любимые песни. И это были для меня настоящие праздники.

В поездках с комиссаром мне приходилось бывать во всех подразделениях полка. Особенно я любил поездки в артдивизионы, на огневые позиции батарей. Там кипело настоящее боевое дело, да и отца лишний разок удавалось повидать, видел-то я его довольно редко.

Однажды ранним утром, когда комиссар и я приехали в батарею, где служил отец, поступил приказ открыть огонь по скоплению белофиннов. Все четыре орудия батареи немедленно были изготовлены к бою. Старший батальонный комиссар Васильев разрешил мне находиться у орудия, где наводчиком, или, как правильно называть, первым номером расчета, был мой отец.

— А ну, династия Ивановых, угостите-ка фашистов огоньком! — улыбнулся комиссар.

А надо сказать, что огонек наш был горячий. Калибр гаубицы — сто пятьдесят два миллиметра. Это не шутка.

Раздался слегка взволнованный голос старшего батареи:

— НЗО-«Т», взрыватель осколочный, заряд четвертый…

Непосвященному человеку эти команды мало что говорят. Для артиллеристов же информация была полной. В данном случае команда означала, что орудия батареи будут вести неподвижный заградительный огонь по заранее пристрелянному рубежу, названному условно «Т»; взрыватель осколочный заставлял снаряд разлетаться при взрыве на множество осколков. От номера заряда зависит дальность стрельбы.

По команде расчет быстро зарядил орудие и был готов к открытию огня. Я взялся за спусковой шнур и стал ждать. Наконец командир огневого взвода крикнул:

— Первое!

И тут же командир нашего орудия гаркнул во всю грудь:

— Орудие!

Я дернул шнур. Раздался оглушительный грохот. Все на миг прикрыли уши. Орудие слегка подпрыгнуло и встало на свое место. Ствол, откатившись назад, снова вернулся в исходное положение. Снаряд с устрашающим воем полетел на врага. Отец крикнул:

— Выстрел! — Это означало, что выстрел произведен без задержки.

Снова команда:

— Заряжай!

Подносчики подали очередной снаряд, заряжающий зарядил орудие, и наш расчет стал ждать команды.

В это же время стреляли поочередно второе, третье и четвертое орудия батареи.

Огонь длился минут пятнадцать. Я выпустил два снаряда. С передового наблюдательного пункта полка сообщили, что наши снаряды разорвались в гуще наступающего противника. Вражеская атака была сорвана. Так я начал мстить врагам за мой родной город, за мать, за ленинградцев, за их страдания и боль.

После стрельбы комиссар полка собрал батарейцев и рассказал, что на одном из участков 123-й стрелковой дивизии белофинны рано утром проникли в расположение нашего боевого охранения и частично его вырезали. Затем они пытались захватить нашу первую линию траншей. Однако их планы оказались сорванными. Потеряв десятки убитых и раненых, враг был вынужден убраться восвояси. Большую роль в этом сыграл точный огонь нашей батареи.

Обращаясь ко мне, Васильев сказал:

— А ты, Витя, молодец! Метко стрелял. Настоящий батареец. И будем тебя теперь называть юнбат, то есть юный батареец.

Через несколько дней в одном из номеров фронтовой газеты я прочитал стихи об этом бое. Говорилось в них и о наших товарищах, погибших в боевом охранении. Помнится, стихи были написаны на мотив популярной песни.

Вскоре после стрельбы по белофиннам комиссар полка взял меня в поездку к нашим артиллерийским разведчикам на ПНП[1] полка и на командный пункт пехотинцев. До этого на передовой я не бывал.

Наблюдательный пункт был расположен метрах в шестистах от переднего края. Мы не доехали до него километра полтора. Дальше ехать было опасно, Оставшийся путь проделали где по ходам сообщений, а где перебежками.

С непривычки было страшновато. Стояли темная ночь. Шел дождь. Над передним краем постоянно вспыхивали осветительные ракеты.

Встретил нас командир взвода артиллерийской разведки младший лейтенант Маркин, высокий, крепкий человек с орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу» на гимнастерке, Пока комиссар полка решал с ним служебные дела, ребята с ПНП угостили меня крепким чаем и уложили на нары отдохнуть. Незаметно я заснул.

Не знаю, сколько времени мне удалось поспать. Проснулся, когда комиссар Васильев, Маркин и еще один боец собрались уходить из землянки. Я вскочил с нар. Комиссар сказал, чтобы я отдыхал, а он часик побудет у пехоты, С трудом я уговорил его взять меня с собой. Маркин меня поддержал.

По ходам сообщений, пригибаясь, а кое-где ползком мы добрались до передних наших траншей. Они были настолько близко от вражеских окопов, что слышна была чужая речь. Тут уж только ползком — я уже знал, что такое финские снайперы. Дальше комиссар меня не пустил, а сам с Маркиным пополз вперед, в окопы боевого охранения.

Пока он отсутствовал, солдаты-пехотинцы с интересом ко мне приглядывались. Попросили рассказать о себе, о Ленинграде. Один из пожилых бойцов спросил, сколько мне лет. Когда я ответил, что одиннадцать, весело сказал:

— Ну что ж, Суворов тоже начинал в твои годы. Быть тебе, видно, маршалом!

Вокруг рассмеялись. А мне стало от этого смеха по-домашнему как-то спокойно. Великое дело — шутка на фронте!

Вернулся комиссар. Обратный путь до машины мы проделали минут за сорок. Рассвело. Дорога впереди обстреливалась из минометов. Нужно было бы переждать. Но у комиссара, видимо, были свои соображения, и он приказал шоферу проскочить открытую часть дороги на полном ходу.

Когда мы выскочили на не прикрытую лесом дорогу, огонь сразу же усилился. Наша машина мчалась среди разрывов. Мне стало жутковато. В Ленинграде я часто попадал под обстрелы, но стреляли не в меня, а, как говорят артиллеристы, по площади. Здесь же били именно по нашей машине. Уже когда мы проскочили открытую часть дороги и въехали в лес, недалеко от машины разорвалась мина. Нас оглушило, осколком пробило скат, машина пошла юзом, и ее занесло в кусты. Минут пять я ничего не слышал. Комиссар был бледен, но улыбался.

— С крещеньем тебя, малыш! — сказал он. — Но на передовую я тебя больше не пущу.

После этого случая комиссар, чтобы не рисковать моей жизнью, отправил меня в тыл полка. Здесь, сам того не желая, я подвел и его, и нового командира полка подполковника Несветайло, незадолго до этого назначенного вместо полковника Герасимова.

Части объезжал новый командующий фронтом — генерал-лейтенант (впоследствии Маршал Советского Союза) Л. А. Говоров. И надо же было мне попасться ему на глаза без одного сапога. Сапог был в ремонте, а я в ожидании починки увлеченно слушал рассказ красноармейца о пулемете, который тот установил на колесе от телеги; колесо вращалось на столбе, врытом в землю, и, таким образом, пулемет мог бить по самолетам. Вдруг красноармеец смолк, вскочил и вытянулся по стойке «смирно». Я оглянулся и увидел нескольких генералов в сопровождении командира и комиссара полка. Бежать было уже поздно, и я вытянулся рядом с красноармейцем, пряча разутую ногу. Генерал-лейтенант Говоров строго спросил меня, кто я такой. Я доложил. Не сказав мне ни слова, командующий отчитал командира полка за то, что его подчиненные появляются в расположении полка в босом виде. Затем добавил, что коль скоро я зачислен в полк, то должен быть одет по всей форме, а не ходить оборванцем.

После отъезда командующего меня вызвал подполковник Несветайло, как следует отругал и приказал отправляться в штабную батарею.

Так я стал связным штаба полка. Связной — это человек, который доставляет донесения начальника подчиненным, когда рвется телефонная связь. Штаб нашего полка располагался километрах в трех от передней линии окопов. А передовой наблюдательный пункт — в шестистах метрах. К наблюдательному пункту от штаба вели траншеи, был проложен кабель телефонной связи. Естественно, что связь между ПНП и КП полка должна быть надежной и непрерывной. Но от обстрелов она часто выходила из строя. Когда связь обрывалась, телефонисты шли на линию устранять повреждение. А пока связь отсутствовала, все донесения и приказания доставлялись связными. Итак, меня зачислили связистом во взвод связи, и это стало главной моей военной специальностью.

Как-то в июне меня вызвал комиссар полка и сказал, что он едет на денек в Ленинград, и предложил мне навестить мать.

Я быстро сбегал на батарею к отцу. Вдвоем собрали кое-что из еды, и вот я на машине еду с комиссаром в город. Васильев высадил меня недалеко от дома на Театральной площади и велел вечером прибыть к нему на Петроградскую сторону к двадцати часам.

Я помчался домой. Видимо, со стороны я производил странное впечатление. Маленький солдат (ведь мне было одиннадцать лет), в военной форме, с наганом, бежит в сапогах, подбитых подковами, по улице Союза Печатников. Вот и дом. Постучал. Никого нет. Увидела соседка, заохала, помчалась на набережную канала Грибоедова за матерью, где та поливала грядки. И вот бежит мама. Я ее не узнал. Маленькая, сгорбленная, худая… Как уродует человека голод…

Счастливо провел с матерью отведенное мне время. Помог ей на огороде, который она вместе с соседями разбила прямо около дома, на набережной. Странно все это выглядело. Центр города, проспект Римского-Корсакова и… огороды. Но блокада заставила ленинградцев разбивать грядки и посреди улиц…

После войны я часто приезжаю к своему старому дому. На месте бывших огородов теперь выросли большие деревья, и ничто не напоминает о том, что здесь было в войну. Только по большим щербинам в облицовке канала я узнал то место, где пережил первый артобстрел, увидел первого убитого.

…Вечером мама проводила меня на квартиру комиссара. Мы уехали в полк.

Вскоре после этого я сопровождал полкового инженера в артиллерийские мастерские. — получать отремонтированную гаубицу.

Инженер, отправив бойцов на машине, усадил меня на свой мотоцикл. Сел я, как положено, на заднее сиденье, и мы поехали. Ноги мои до упорных педалей не доставали, и поэтому на первой же кочке я вылетел из седла. Инженер чертыхнулся и велел крепко держаться за его шею. Но и это не помогло. На неровной дороге я то и дело съезжал на бок и на очередном ухабе не удержался и снова упал. И обидно, и больно, и в то же время смешно. А ехать-то надо. Не бросать же меня в лесу посреди дороги. Стали думать, как мне сделать упоры для ног. Придумали. Из веревки, которая случайно оказалась в сумке с инструментами, инженер полка связал что-то вроде стремян. Так и доехали. Обратный путь я проделал на машине с бойцами. Испытывать судьбу больше не хотелось.

В начале августа нам перед строем зачитали приказ № 227 Верховного Главнокомандующего. Это был очень суровый приказ. В нем говорилось об опасном положении, создавшемся на советско-германском фронте, осуждались «отступательные» настроения, указывалось на необходимость любыми средствами остановить продвижение немецко-фашистских войск. Отступать дальше — значит погубить себя и погубить нашу Родину. «Ни шагу назад!» — вот суть приказа № 227.

На всех эти суровые и честные слова произвели огромное впечатление. Сознание смертельной опасности, нависшей над страной, придало каждому из нас новые силы.

Вскоре нам объявили, что полк отводится на другие позиции. Никто не знал куда, но по солдатскому телеграфу стало известно, что с Карельского перешейка полк перебрасывают в район невской группировки. Пошел слух, что мы будем участвовать в наступлении по прорыву блокады. Бойцы и командиры ликовали. Наконец-то кончилось сидение в обороне, пора дать фрицам пинка и отбросить от Ленинграда!

В таком настроении мы в одну из ночей погрузились в машины, и большая колонна двинулась в путь. И сегодня мне слышатся команды: «По машинам!», «Моторы!». Передвигались ночью. Очень строго следили за соблюдением светомаскировки. Несколько раз наша колонна останавливалась. Я ехал в полуторке вместе с артиллерийскими разведчиками. Было начало осени, и ночи стояли прохладные. Я устроился на дне кузова, укрывшись шинелями. Но холод все равно давал себя знать. В кузове лежали станьте резиновые камеры. Одну положил пол, себя, другую на себя. Почему-то с тех пор мне всегда неприятно касаться ногтями холодной резины.

Рано утром колонну обстреляли «мессершмитты». Бойцы залегли в кюветах и открыли по самолетам огонь из личного оружия. Расстрелял весь барабан своего револьвера и я. В те дни во фронтовой газете печатались стихи Твардовского о Василии Теркине, как он сбил из винтовки самолет. А почему и я не могу случайно сбить из револьвера «мессершмитт»? Да и орден очень хотелось получить…

Но в этот раз мечта моя не исполнилась.

К вечеру прибыли на незнакомое место. Разжигать костры запретили. Поели сухарей. Меня вдруг вызвал командир полка подполковник Несветайло. Оказалось, что одно орудие на последнем этапе сбилось с дороги и его нужно найти. Несветайло спросил, хорошо ли я запомнил дорогу. Я сказал, что отлично помню все повороты, что у каждого из них что-нибудь запоминал. Стал ему перечислять, где лежала трубка от противогаза, где каска… Он перебил и сказал:

— Хорошо. Поедешь с мотоциклистом и найдешь орудие. Проводите к месту расположения полка. Возьмите с собой на всякий случай канистру с бензином.

Машину с прицепленной к ней пушкой мы нашли на одной из развилок поздно ночью. Оказалось, что у артиллеристов кончился бензин, и они дожидались утра, чтобы искать своих. Вот где пригодилось горючее, которое мы взяли по распоряжению подполковника.

Заправив машину, мы поехали в полк. К утру я доложил командиру полка, что его приказание выполнено.

— Спасибо, сынок! Будешь представлен к медали. А сейчас присваиваю тебе звание «ефрейтор».

Так мне в одиннадцать лет было присвоено второе воинское звание. Я им очень гордился. У меня теперь были не пустые петлицы рядового, а шла через них красная полоска с большим медным треугольником в углу. Медали же в тот раз я не получил. Видимо, помешало начавшееся вскоре наступление.

Уже после войны я был награжден орденом Отечественной войны II степени. В Указе Президиума Верховного Совета СССР было сказано, что я награждаюсь «за боевые отличия в боях с немецко-фашистскими захватчиками в период Великой Отечественной войны 1941—1945 гг.».

Прибыв в район Невской Дубровки, первое, что мы стали делать, — это зарываться в землю. Уже на следующий день немцы произвели сильный огневой налет на наши позиции. Похоже, фашисты уже знали, что подошел свежий полк.

Перед самым артналетом я встретил воспитанника одного из маршевых стрелковых полков. Это был мальчик лет четырнадцати. Естественно, мы обрадовались друг другу, стали рассказывать о наших солдатских делах. Поговорили мы всего несколько минут, так как немцы начали сильный обстрел наших позиций. Мой собеседник скатился в придорожную канаву, а я ползком добрался до вырытого для автомашины укрытия. Котлован еще не был готов, и машина стояла рядом.

Собралось нас человек пять. Лежим на спинах, смотрим вверх. Снаряды падали очень близко. Деревья, поднятые взрывами, рушились с треском, засыпая нас сбитыми ветками. Некоторые снаряды не разрывались, а уходили в болото с характерным булькающим звуком. Солдаты своими телами старались меня прикрыть.

Внезапно раздался не визг снаряда, а низкий рев. Взрыв! Нас подбросило, обсыпало комьями земли. На этот раз повезло: снаряд угодил в стоявшую наверху машину, для которой рылся котлован.

Приполз какой-то младший лейтенант. Осколком снаряда ему оторвало кисть левой руки. Раненого перевязали.

Обстрел длился минут пятнадцать. Очень сильно досталось стоявшей в рощице зенитной батарее. Туда спешили санитары, там было много раненых. После обстрела встретиться с воспитанником из другой части мне так и не удалось.

Между тем земляные работы продолжались. Штабные землянки рыли километрах в двух от передовой, точнее, от берега Невы, по которому проходил фронт. Передовой НП разместился недалеко от воды. Протянули связь.

Вскоре в полк прибыл командир 70-й стрелковой дивизии полковник Краснов. Его дивизия готовилась переправиться через Неву, и наш полк должен был обеспечить переправу артиллерийским огнем. Краснов мне очень понравился: молодой, Герой Советского Союза… Хорошо запомнился его адъютант — красивая девушка с петлицами младшего лейтенанта, в галифе и коверкотовой гимнастерке. Увидев меня, она заохала и стала угощать кубиками растворимого шоколада. Эта встреча запомнилась еще и потому, что командир полка попросил отдать девушке мой ватник: был уже сентябрь, а ей с комдивом нужно было побывать в других частях. К счастью, мой ватник не пришелся ей впору. Девушка оказалась пошире и повыше меня. Почему к счастью? Потому что мне не хотелось ходить в шинели. В ватнике было теплее и удобнее.

На другой день после «новоселья» я вместе с другими солдатами стал свидетелем ожесточенного воздушного боя.

Позиции нашего полка бомбили немецкие бомбардировщики. Их охраняли в небе четыре истребителя. Вдруг появилась пара наших И-16, или, как мы их называли, «ишаков». Стремительная атака — и один бомбардировщик, объятый пламенем, густо задымив, стал падать. В лесу раздался взрыв. И тут в небе началась настоящая карусель. Один наш истребитель тоже вскоре задымил и ушел в сторону аэродрома. Остался один краснозвездный против четырех немецких истребителей. Двоих он под восторженные крики сбил, но и его подбили. С воем самолет героя устремился вниз и врезался в землю в полукилометре от нас. Мы кинулись к упавшему самолету, но подойти близко не могли, — машина горела, как костер. Мы стояли метрах в ста, и слезы текли у нас по щекам.

На следующий день приехали летчики, товарищи погибшего. На месте сгоревшего самолета они нашли орден Красного Знамени. Летчики нам сказали, что погибший был капитаном, командиром их эскадрильи.

Ранение

Вечером 25 сентября меня послали на передовой наблюдательный пункт полка. Все чувствовали, что в эту ночь должно что-то произойти.

Часа в два ночи началось невообразимое. Земля буквально дрожала от разрывов наших снарядов. Через головы бойцов летели на вражеский берег фугасы и мины. Но вот на фоне общей канонады послышалось низкое надрывное завыванье, и тут же по ночному небу замельтешили огненные стрелы. На вражеском берегу, в который они впивались, возникла сплошная завеса огня. Такого я еще не видел!

Я не понял, что это за «стрелы», но кто-то рядом восхищенно сказал:

— Ну, вот и наши «катюши» заиграли!

И тогда мне стало понятно, что это и есть залпы наших знаменитых «катюш», о которых на фронте ходило столько легенд. Но увидеть «катюшу» вблизи, незачехленную, мне удалось только на одном из послевоенных парадов.

Да, в ту ночь «катюши» дали фашистам жару! Артподготовка длилась около часа. В стереотрубу левый берег Невы открывался, как на ладони. Я видел, как наши бойцы плыли через реку на больших просмоленных лодках. Несмотря на водяные столбы от разрывов, солдаты 70-й стрелковой дивизии форсировали Неву и завязали бой на левом берегу. Вскоре стала переправляться техника, полковая артиллерия. Стоял оглушительный грохот. Огонь вели и наши и немецкие батареи. К полудню наш берег принялись обрабатывать «мессершмитты». Встав в круг, они поочередно, сваливаясь на крыло, бомбили лодки десанта, роты, скопившиеся на переправе…

Очень часто выходила из строя связь с КП полка. На линию один за другим выходили связисты и связные. Настала и моя очередь. Вместе со мной пошел в медсанбат пожилой легко раненный в голову красноармеец Мильченко.

Траншеи были залиты водой, и идти по ним было тяжело. Перебежками и по-пластунски мы двигались вдоль траншей.

С того берега немцы нас заметили и открыли минометный огонь. Со второго залпа я понял, что нас взяли в вилку. Надо было прыгать в траншею. Раздался противный, леденящий душу вой мины. Я прыгнул, и тут же раздался взрыв. В глазах вспыхнули огненные круги.

Очнулся, и первое, что почувствовал: запах гари и дикий холод. Попробовал встать, но боль в руке и в груди не дала даже пошевельнуться. Я лежал на дне траншеи в болотистой воде. Вода от крови стала красноватой, бруствер в метре от меня был разворочен миной. Я понял, что спасся чудом.

Мильченко не успел добежать до траншеи. Он лежал на бруствере, свесив ноги вниз. Грудь у него была разорвана осколками.

От горя перехватило дыхание. Ведь всего дня за три до наступления Иван Егорович сшивал мне ремень планшетки, срезанный шальным осколком. Шутил. Говорил, что у него в Сибири таких, как я, трое осталось. И вот его нет. Вскоре я снова потерял сознание.

Не знаю, сколько пробыл в воде. Очнулся, когда меня несли два санитара. Несли не на носилках, а на руках, как на стульчике. Мне стало страшно. Кругом продолжали рваться мины, снаряды, и я боялся, что санитаров убьют и меня некому будет спасти.

Принесли в медсанбат, перевязали. Через какое-то время прибежал старший батальонный комиссар Васильев — комиссар нашего полка. Вижу, комиссар плачет и все повторяет:

— Как же мы тебя не уберегли? Что я скажу Марии Павловне? (Это моей маме.)

Затем меня вместе с другими ранеными повезли на машине в полевой госпиталь. Там нас не приняли — полно раненых. В другом тоже. В третьем сопровождавший машину санинструктор сказал, что в кузове лежит тяжелораненый мальчик-ефрейтор, которому нужна срочная операция. Это подействовало. Меня положили на носилки около хирургической палатки. Лежал я долго. Вдруг подошел какой-то врач в забрызганном кровью халате, увидел меня и начал кого-то распекать за то, что мальчика не несут в операционную.

В операционной — я лежал голый на столе — мне надели маску и велели считать. Я добросовестно начал считать и вдруг чувствую: вливают что-то в маску. Я ведь не знал, что это хлороформ, что это делают общий наркоз. Я подумал, что ранен безнадежно, что вылечить меня невозможно и меня решили отравить, чтобы не мучился. Откуда взялась такая чепуха в голове? Видимо, от просмотренного еще на Карельском перешейке кинобоевика. Нам иногда их показывали. И вот в этом фильме я видел, как немцы делали уколы, чтобы умертвить безнадежно раненных. Эта чертовщина и всплыла у меня в голове. Я пытался отбиваться руками и ногами, ругался самой отборной бранью и проклинал врачей, которые хотели меня отравить… Конечно, наркоз все равно сделал свое дело.

После операции меня долго рвало, а потом я куда-то провалился. Очнулся оттого, что кто-то на меня пристально смотрел. Передо мной сидел военный с одной шпалой в петлицах. На рукавах по золотой звезде. Понял, что это старший политрук. Старший политрук улыбнулся, сказал, что он комиссар госпиталя. И вдруг спросил, где это я научился так ругаться? Я покраснел от стыда. Вот тогда-то он и рассказал мне, как я буянил, когда мне делали наркоз, Я извинился. Он сунул мне две шоколадные конфеты и сказал, чтобы я отдыхал, что наступление развивается успешно, велел не волноваться.

Я не знал, что наша попытка прорвать блокаду в тот раз сорвалась, что полк понес большие потери.

На следующую ночь нас погрузили в санитарный поезд и повезли в стационарный госпиталь в Ленинград. Вначале меня поместили в больницу имени Володарского. Положили в большом зале. У меня сильно болели раны. Позвал медсестру, сказал, что очень болит грудь и рука. Сестричка меня осмотрела, успокоила: больно мне оттого, что присохли бинты к ранам. Я стал просить, чтобы меня быстрее перебинтовали.

Прошло довольно много времени, когда подоспела моя очередь на перевязку. Ведь я был не один, были раненные куда более опасно. Подошел врач, стал разбинтовывать грудь и руку. Вдруг как дернет присохшие к ранам бинты, да так, что у меня от боли потемнело в глазах. Я невольно закричал. Военврач пояснил, что он мог бы отмачивать бинты, но самое правильное, хотя это и болезненно, оторвать марлю от ран, чтобы появилась кровь. Тогда не будет нагноения.

Не знаю, может быть, по теории оно и так, но я всегда просил потом на перевязках бинты мне отмачивать. До сих пор думаю, что, скорее всего, у врача на отмачивание просто не было времени. Слишком много скопилось раненых.

Вскоре меня погрузили на санитарную машину и повезли в другой госпиталь. На этот раз доставили на набережную Невы, недалеко от Финляндского вокзала.

После войны я ездил на то место. Набережная эта называется Комсомольской, а в том доме размещается теперь какой-то институт.

В палате нас лежало двое. Я и парень-казах. Я тут же написал матери письмо, в котором сообщил, что лежу раненый в госпитале около Финляндского вокзала. Сообщил адрес.

И вот входит в палату заплаканная мама. Кое-как ее успокоили. Пришел врач, объяснил, что я ранен в грудь и руку осколками мины, что опасаться за мою жизнь оснований нет. Мама сказала, что будет меня часто навещать. Однако через несколько дней мне объявили, что я в числе тяжелораненых буду эвакуирован в госпиталь на Большую землю. Никакие просьбы и слезы, что я не хочу уезжать из Ленинграда, не помогли. Приказ есть приказ.

В середине октября ночью нас погрузили в санитарные машины и повезли на станцию. Уложили в санитарные теплушки, и мы поехали. Мы знали, что единственная дорога из блокированного Ленинграда — это через Ладожское озеро или по воздуху самолетом. Никто не говорил, куда нас везут. Я думал, что на аэродром. Однако утром мы прибыли на берег Ладожского озера к причалу, где стояли корабли. На носилках нас стали переправлять на корабль.

Стоял солнечный, но очень холодный день. Ладога бушевала. Моряки говорили, что было девять баллов. Пока меня переносили на корабль, я страшно замерз, и зубы выстукивали дробь. Это я теперь думаю, что замерз, а тогда, может быть, дрожал и от страха. Шутка ли, беспомощный, весь забинтованный, да еще на корабль, да еще и в шторм идти по необъятному морю. Я ведь Ладогу представлял себе, как бескрайнее море.

Матросы положили меня не в трюме, а в выгородке около трубы. Я скоро согрелся. Пришел комиссар во флотской фуражке. Сказал, что корабль называется канонерская лодка «Чапаев», что идти нам часа три, что, если будут налетать немецкие самолеты, я не должен бояться — «Чапаев» хорошо вооружен.

Вышли в море. Ко мне подходили матросы. Кок сварил специально для меня сладкую рисовую кашу. И мне стало хорошо, тепло и спокойно. Матросы от меня не отходили:

— Ты, Витек, после госпиталя к нам подавайся на корабль, юнгой. Флот — это лучший вид вооруженных сил.

Я тоже полюбил этих добрых людей, полюбил корабль. И решил, что обязательно стану моряком. Ведь любой мальчишка в Ленинграде бредит морем и кораблями.

У одного из матросов я попросил достать мне флотский ремень с бляхой. Усмехнувшись, он сказал, что вот сейчас выйдем на середину Ладоги и там достанет мне со дна хоть два. Товарищи на него зацыкали, а я не сразу уловил зловещий смысл его слов. Но скоро жестокая реальность раскрыла суть шутки.

На корабль навалились три «мессершмитта-109». Один за другим заходили они на нас и сбрасывали бомбы. Корабль содрогался от грохота зенитных пулеметов и орудий. Огонь мешал фашистским стервятникам бомбить прицельно. Бомбы падали то по курсу, то по корме. Одна взорвалась очень близко от борта. Корабль обдало водой, он накренился. У меня сердце от страха чуть не остановилось. Корабль как бы раздумывал, ложиться ли ему на борт или нет, все же выпрямился и пошел своим курсом.

Вот тогда я понял, что крылось за словами моряка. Да, здесь действительно имелись шансы нырнуть на дно за ремнем с бляхой. Немало судов было потоплено на том страшном пути.

Воды я боялся. Во-первых, потому что не умел плавать, а во-вторых, одно плавание уже чуть не кончилось для меня трагически. Это было незадолго до войны, весной 1941 года. Володька Белов учил нас кататься в канале Грибоедова на отколовшихся льдинах. Как-то я катался один. Перепрыгнул с одной льдины на другую, а она оказалась почти полностью растаявшей. Я провалился в воду. Было начало апреля, и я еще ходил в зимнем пальто. Пальто набухло и стало тянуть меня вниз. Как мог, держался за края льдины, но они обламывались. На счастье, мои крики услышал наш дворник. Он прибежал на спуск канала, одним махом выдернул меня, совсем окоченевшего и обессилевшего, из воды, и, хотя меня в дворницкой высушили и отгладили, скрыть от мамы это происшествие не удалось, и я был справедливо наказан.

Вот о чем я вспомнил, когда на наш корабль летели бомбы.

Появились наши истребители, отогнали немцев, и мы благополучно пробились к желанному причалу.

Из госпиталя на Большую землю меня сопровождала молоденькая медсестра Наташа. Ей часто приходилось преодолевать этот полный опасности путь. Но она не боялась. Ей было лет шестнадцать. Мне одиннадцать. И я в нее влюбился. Уже потом, когда я лежал в эвакогоспитале в Шексне, мы некоторое время даже переписывались. Она относилась ко мне, как к младшему брату.

После прибытия в порт Кобона нас погрузили с корабля в вагонетки узкоколейки.

Я думал, что Большая земля — это тишина и безопасность, но тут все ходило ходуном от взрывов бомб. Немцы бомбили скопившиеся на берегу ящики и мешки с продуктами, предназначенные для блокированного Ленинграда.

Под непрерывной бомбежкой нас погрузили в вагонетки и, толкая их вручную, повезли к стоявшему на путях составу. И снова теплушки с нарами. Кругом тяжелораненые бойцы. Санитарки мечутся от одного к другому, стремясь как-то помочь, облегчить боль. Кто без руки, кто без ноги… Очень кричал один боец. Его крик мне слышится до сих пор. Его уговаривали раненые, сестры, но он продолжал кричать от боли.

Вот так и ехали. В начале пути на состав налетел немецкий самолет. Чтобы не дать «юнкерсу» прицельно бомбить, машинист паровоза то набирал большую скорость, то резко тормозил. Во время таких торможений некоторые раненые падали с нар, раздавались крики, костерили машиниста. На первой же стоянке несколько доведенных до отчаяния бедолаг пошли на костылях бить машиниста. Тот спрятался. Потребовалось заступничество начальника поезда. Он убедил бойцов, что машинист действовал в наших же интересах, спасая состав.

Поезд шел в тех местах, где в декабре 1941 года шли тяжелые бои за Тихвин. До сих пор на полях виднелась разбитая немецкая техника, валялись каски гитлеровских вояк.

Раненые приволокли откуда-то в наш вагон кучу новеньких немецких крестов. Раньше я бы с интересом их разглядывал. А сейчас вместе с другими наслаждался тем, что плевал на эти кресты и выбрасывал их в открытую дверь.

Поздно вечером поезд притащился в Череповец. Я ждал, что меня вынесут наконец из вагона. Однако пришел врач, осмотрел мои раны и сказал Наташе, что меня здесь снимать не станут, а повезут дальше, на станцию Шексна.

В Шексне нас выгрузили и направили в какое-то помещение на санобработку.

Госпиталь наш размещался в деревянных бараках. Их было двенадцать. Говорили, что перед войной тут находился лагерь для заключенных.

Вокруг бараков лежало пустое заснеженное поле. В нескольких километрах от госпиталя располагались деревни, откуда, в основном, и работали девушки санитарками.

Меня поместили в одиннадцатый барак. Это было просторное помещение, разделенное пополам. Раненые лежали на двухъярусных деревянных нарах. Но и проходы между нарами были забиты кроватями. Раненых было много. В бараке стоял тяжелый больничный запах.

Лежал я в госпитале долго: с середины октября 1942 года до седьмого января 1943 года. Раны никак не заживали, все время гноились. Старшим ординатором у нас была военврач третьего ранга Вера Платоновна, красивая молодая женщина. Носила в петлицах одну шпалу. Сын Веры Платоновны вместе с бабушкой остался в оккупированном Ростове-на-Дону, и она относилась ко мне с нежностью, как к родному.

Естественно, все раненые были в нее влюблены. Больше всех, как мне казалось, разведчик младший лейтенант Вася Титов — мой сосед по нарам. Иной раз проснусь ночью от стонов, гляжу: Васи рядом нет. Сидит за столом напротив Веры Платоновны и что-то тихо говорит. Но мальчишки все замечают. И я знал, что сердце Веры Платоновны отдано летчику, который изредка прилетал на У-2 и садился прямо за бараками в поле. Зимой, когда я уже ходил, часто видел их, гулявших в заснеженном поле.

Иногда я тоже воображал себя летчиком, И видел, как Наташа бежит к моему самолету, не остывшему еще после жаркого воздушного боя…

Наташа писала не часто. В своих письмах она сообщала, что по-прежнему сопровождает раненых из Ленинграда на Большую землю. Обещала, что, если попадет в Шексну, обязательно меня навестит. В одном письме Наташа рассказывала, как тяжело было пересекать Ладогу в начале ноября. На озере уже устанавливался лед. Корабль шел в сплошной шуге. Она мешала маневрировать при налете фашистских самолетов, и бомбы рвались близко от корабля. Один из осколков распорол ей санитарную сумку.

Мои соседи по палате заметили, с каким нетерпением я жду писем от Наташи. И вот когда пришло очередное письмо, один из раненых — парень, хваставший всем, что он из разведки, — решил меня разыграть.

— Эй, жених, пляши, а то не отдам!

Я обиделся. Плясать не стал. Тогда вмешался Титов и велел разведчику отдать письмо. Я пристроился на подоконнике, не обращая внимания на шуточки парня. Наташа писала, что в этот раз ей выпало везти матроса с ампутированными ногами и оторванной рукой, всю дорогу он пытался петь «Варяга» и умер в вагоне, так и не доехав до госпиталя… Строчки местами расплывались, я понял — Наташа плакала.

— Ну что, женишок, свадьба скоро? — не унимался разведчик. — Пригласить не забудь!..

И тогда я прочитал Наташино письмо вслух. Палата притихла. Примолк и не в меру веселый разведчик…

В ответных посланиях я писал Наташе про скучную жизнь в госпитале, про то, как хочется вырваться из тыла на фронт, просил по возможности беречь себя. Писал, что жду ее в Шексне.

Как-то в начале декабря наше отделение посетил начальник госпиталя. Интеллигентный и строгий человек — военврач первого ранга Коркуп. В петлицах у него было три шпалы. Сегодня это соответствует подполковнику, но тогда он был для меня как маршал. Внимательно осмотрев меня, он сказал, что дела мои идут хорошо. Разрешил кататься с другими выздоравливающими на лыжах и приказал начальнику вещевой службы сшить для меня по росту обмундирование. Сняли мерку, сшили прекрасную шинель, гимнастерку, галифе и даже скатали маленькие валенки в соседней деревне. Теперь по территории госпиталя я разгуливал в полной форме ефрейтора с треугольниками в петлицах. Вместе с другими выздоравливающими ездил за дровами, водой, выступал в художественной самодеятельности.

Дружил со многими ранеными. Отдавал им свое табачное довольствие. Узнав об этом, начальник госпиталя распорядился выдавать мне вместо табака изюм. Курильщики были, конечно, разочарованы, а я с удовольствием жевал изюм.

Рядом со мной лежал матрос из Крондштадта, тяжело раненный в бедро. Он рассказал, что служил на линкоре «Марат». Был ранен при налете фашистской авиации на корабль. В тот раз «Марат» был сильно поврежден: бомбой у него оторвало носовую часть вместе с первой башней. Моряк подарил мне алюминиевую столовую ложку, всю исколотую морскими рисунками и необыкновенно скрученную. Этой ложкой я очень гордился.

Младший лейтенант Титов перед отъездом из госпиталя подарил трофейную немецкую подзорную трубу и маленькую курительную трубку. А один из раненых сделал мне чемоданчик из фанеры, где я хранил свое нехитрое имущество.

Я был уверен, что Наташа рано или поздно появится в нашем госпитале. Накопил ей пакетик изюма и берег его в укромном уголке своего нового чемодана.

Однако выбраться в Шексну ей так и не удалось. А после выписки из госпиталя наша переписка оборвалась.

До сих пор помню эту хрупкую девчушку, которая под бомбами и снарядами столько раз пересекала Ладогу…

Получал я письма от мамы. Она писала, как немец бомбит и обстреливает Ленинград, рассказывала о смерти моих товарищей по дому. Писал и отец о том, как воюет в полку, просил, чтобы я после госпиталя постарался попасть опять к нему.

Чувствовал я себя хорошо. Раны затянулись. И стал я проситься на выписку.

А тут по радио объявили об окружении в районе Сталинграда целой фашистской армии. Сообщили о введении в армии погон и учреждении медалей, которыми будут награждаться участники обороны Ленинграда, Одессы, Севастополя, Сталинграда, Москвы, Заполярья и Кавказа. Эти вести всех взволновали.

Раненые с Ленинградского фронта говорили:

— Ну, все. Пришел фрицам конец. Теперь жди наступления у нас под Ленинградом.

Я стал настойчиво проситься на фронт.

Несколько раз беседовал со мной военком госпиталя, говорил, что лучше мне остаться при госпитале, что на фронт мне больше нельзя. Но я был настойчив. И вот 7 января 1943 года вместе с группой выздоравливающих я был выписан из госпиталя и направлен на пересыльный пункт в Вологду.

Приехали в Вологду. Стоял солнечный зимний день. Пошли пешком. Кто-то предложил зайти к сиротам в детский дом. Не знал я, что сценарий этого захода был составлен заранее. Потом стало известно, что это было сделано для того, чтобы оставить меня в детском доме по приказу командующего округом. Оказывается, на моих медицинских документах была резолюция: на фронт не посылать, поберечь в тылу.

В детском доме нас, фронтовиков, встретили очень хорошо. Мы рассказывали, как воевали с немцами, как их били. Ребята особенно тепло отнеслись ко мне. Ведь я их сверстник, а уже воевал, был ранен. На мне ладно сидела новенькая форма, сшитая в госпитале. Угостили нас какао, вкус которого я уже забыл. Кто-то принес баян, и ребята попросили меня сыграть. Обстановка сложилась самая дружеская. Старший команды предложил мне остаться на денек с ребятами. Ничего не подозревая, я согласился.

В спальне мне поставили дополнительную кровать, постелили чистую постель. Утомленный дорогой, я почти сразу же уснул.

Проснулся ночью от шума возле моей кровати. Сначала ничего не понял, потом пригляделся и вижу: двое ребят щупают мою форму и спорят, что у меня за знаки различия. Один мальчишка доказывал, что, раз у меня вдоль петлицы посредине идет красная полоска, значит, я старшина. Постарше говорил, что это не так: у старшины четыре маленьких треугольника, а тут в углу один большой. В конце концов они пришли к выводу, что у меня петлица ефрейтора. Дальше — больше. Один пацан взял мою гимнастерку и стал на себя напяливать.

Тут уж я не выдержал и соскочил с постели:

— Что вы делаете?! И кто вам разрешил трогать чужие вещи?!

Однако ребят это ничуть не смутило.

— Проснулся, ефрейтор! Это хорошо, а то и поговорить вчера не пришлось, — сказал паренек лет пятнадцати.

— Для разговора и день есть… — буркнул я. — Ты сам-то кто такой?

— Я-то? — переспросил паренек. — Я Котька Лещенко — одессит. А что?

— Да так, просто хочу узнать, кто это такой боевой?

— А ты, Вить, не задавайся! — сказал дружок Котьки.

— Ты хоть и герой, но и Котька кое-что видел на войне.

— Это что же? — спросил я.

— Он в Одессе был, под румынами. Мамку его бомбой убило, а батька где-то на фронте. Котька, чтобы как-то прожить, сигаретами торговал, а то и просто милостыню просил.

— Ну а здесь ты как очутился? — спросил я Котьку. — И что за имя такое — Котька?

Паренек посмотрел на меня с некоторым удивлением:

— Котька — это есть Костя. Каждый знает… Так меня дома и родители звали. А здесь я очутился просто. Шел, шел из-под румын по деревням, пробрался в Севастополь, когда еще там были наши, а оттуда зайцем на корабле в Тамань. Затем ехал в Туркмению, а попал случайно в Вологду.

На слово «случайно», Котька нажал особо.

— Ничего себе «случайно»!

— Мильтоны попутали, — заметил Котькин дружок.

Я понял, что ребята здесь не простые. Это только с виду они одинаковые. Но судьба у каждого — ого-го!

— А отец-то у тебя где воюет? — спросил я Котьку.

— Где-то в морской пехоте на Севере. Я дважды убегал из детдома к нему на фронт, но оба раза ловили. Ну ничего, уж на третий раз повезет.

— Ну а ты откуда? — спросил я Котькиного товарища.

— Я Серега Мишин, смоленский. Эвакуирован с сестренкой вместе со школой. Мама осталась в Смоленске, жива. Написала, что отец погиб на фронте. Я ведь тоже здесь не заживусь. Вместе с Котькой на Север подамся немчуру бить!

— Пойдем, Витек, в уборную, покурим, У меня махра есть, — предложил Котька.

— Не курю я. Мне в госпитале вместо махорки изюм выдавали.

— Ну и зря, — усмехнулся Котька. — Изюм! Да можно было махру знаешь как толкнуть? За нее не то что изюм, шоколад можно достать.

«Да, боевые ребята, — подумал я. — Таким палец в рот не клади. Попади Котька на фронт, наверняка бы взяли такого бедового в разведку».

— Ну ладно! Не хочешь, мы одни курнем. Завтра договорим.

— Завтра я с утра должен быть на пересыльном пункте. У меня же предписание.

Однако на следующий день, когда я пришел к директору детского дома попрощаться, он сказал, что есть решение командования на фронт меня не посылать, а оставить в детдоме. Сказал, что все документы у него и выдать их мне он не может.

От обиды я заплакал. Выходит, меня обманули. Отпросился в город. Директор сказал, что хоть отпускать детей в город по одному не имеет права, но для меня сделает исключение.

И вот я в городе. Расспросив, где горвоенкомат, я пошел туда. Принял меня капитан. Я объяснил ему, что со мной произошло, и попросил направить меня на пересыльный пункт для отправки на фронт. Он связался по телефону с кем-то из начальства и сказал, что есть решение на фронт меня не посылать, а оставить в детдоме.

И тут я не выдержал и заплакал. Бросил шапку и шинель на пол и заявил, что никуда отсюда не уйду, пока не будет восстановлена справедливость и меня, фронтового ефрейтора, не пошлют на пересыльный пункт для отправки на фронт. Капитан вышел из кабинета и долго отсутствовал. Не знаю, кому он доказывал, но, придя в кабинет, сказал, что командующий разрешил отправить меня на пересыльный пункт, а там будет видно.

Мне выдали документы, и я, счастливый, покинул военкомат. Было еще светло, и я решил сходить в кино. В центре города шел английский комедийный фильм «Три мушкетера», Билетов в кассе уже не было, но женщина-билетер, мило улыбаясь, сказала мне:

— Проходите, товарищ военный! Мы поставим дополнительный стул.

Фильм очень отличался от романа Дюма. Д’Артаньян был настоящим мушкетером, а Атос, Портос и Арамис поварами. В драках против гвардейцев кардинала они ему помогали, действуя, правда, не шпагой, а разными подручными средствами, например подвешенным на веревке котлом, где варили куриный суп. Помню, они пели шутливую песенку: «Суп, суп…», ощипывая при этом курицу. Настроение у меня поднялось, я хохотал до слез.

Когда я вышел из кинотеатра, уже стемнело. Пересыльный пункт располагался на окраине, и я задумался, как туда побыстрее добраться. Вдруг вижу: сани, запряженные лошадью; в санях старичок, одетый в потертый полушубок и валенки с большими галошами. Я спросил, не в мою ли сторону он едет.

— А тебе, служивый, куда? — спросил дед, пряча улыбку в прокуренные усы.

— До пересыльного пункта.

— Ну что ж, — сказал дед, — до пересыльного так до пересыльного. Садись, подвезу.

Было видно, что дед обрадовался пассажиру, да еще военному. Постелил мне сенца, и мы поехали. Путь до пересыльного пункта был неблизкий. Пустив лошадку спокойной рысью, дед повернулся ко мне.

— Что, видать, дело у Красной Армии плохо, раз берут в армию таких мальцов? — спросил дед.

— Да нет, дедушка, хватает в Красной Армии взрослых солдат. А я в армию попал случайно, добровольно.

— Это как же?

Я ему рассказал, как попал в армию, о блокаде Ленинграда. Дед таких подробностей не знал и все просил снова и снова рассказать о блокаде. Подъехали к пересыльному пункту.

— Храни тебя господь, сынок. Ты теперь уж себя береги. Вторая-то пуля может быть для тебя последней. Мой тебе совет: больше на фронт не ходи. Ты еще такой малец, что тебе не воевать надо, а учиться. Да по правде сказать, и мамку с батькой жалко будет, если тебя убьют.

— Ладно, дедушка, не до учебы сейчас. Надо фашистов бить. Вот кончится война — выучусь, еще успею.

— Ну, ну, — вздохнул дед, — тебе решать. Эхма! Нынче все за Расею встали, и стар и млад. И я бы пошел, если бы ногу не отбили на германской.

Тепло попрощавшись с дедом, я слез с саней и зашагал к крыльцу дома. Случайно обернувшись, увидел, что дед перекрестил меня в спину. Затем, усевшись поудобнее в сани, покатил своей дорогой.

На пересыльном пункте меня распределили в комендантское отделение, которым командовал высокий усатый старшина. Выделили койку у печки, и я впервые после госпиталя спокойно уснул.

Все в отделении были фронтовики, оставленные после госпиталя по негодности к строевой службе. У меня со всеми установились самые дружеские отношения. Старшина питался не в общем зале, а в «старшинском» и на следующий день повел меня туда с собой. Официантки и повара, видимо, очень его уважали, и это уважение в какой-то степени распространилось и на меня. Когда мы приходили со старшиной, нас старались угостить чем-то вкусным.

Прибыло молодое пополнение 1925 года рождения, и меня назначили старшим одной из групп. Помню, построил новобранцев, чтобы вести их в поликлинику. Ни у кого из них не возникло сомнения, что я еще мал командовать. В их глазах я выглядел фронтовиком, прибывшим из госпиталя, ефрейтором. Наверное, со стороны было забавно наблюдать, как двенадцатилетний пацаненок вел строй в поликлинику, старательно отсчитывая: «Раз, два, три! Раз, два, три! Левой! Левой! Левой!» Парни, которые были старше меня лет на шесть, старались идти в ногу.

Затем приехали на пересыльный пункт представители одной из танковых дивизий. Начали меня уговаривать ехать с ними. Но я сказал, что хочу только на Ленинградский фронт или на Балтийский флот юнгой.

Вслед за танкистами прибыли за пополнением летчики с Ленинградского фронта: старший лейтенант и два старшины. Они предложили мне ехать с ними в полк. Я всегда любил летчиков и моряков. Уже одно то, что они летчики, да еще с Ленинградского фронта, решило все. Я согласился.

Вместе с новобранцами сел в эшелон, который должен был доставить нас к Ладоге. Дальше предстояло шагать по ладожскому льду, по знаменитой Дороге жизни — в Ленинград.

Когда погрузились в теплушки, я вдруг вспомнил, что все мои госпитальные документы, деньги, а также подарки от раненых остались у директора детского дома. Доложил об этом старшему лейтенанту. Он велел мне бежать в детдом и забрать документы. Не чуя под собой ног, я побежал. Больше всего боялся, что не застану на месте директора. На мое счастье, он оказался у себя в кабинете. Документы и деньги я у него получил, а когда собрался уходить, директор сказал:

— Хотя ты и торопишься, Витя, а с ребятами надо попрощаться. Ты иди во двор, а я им скажу, что ты уезжаешь на фронт.

Вскоре во дворе собрались все мальчишки и девчонки детского дома. Я им сказал, что по решению командования снова еду на фронт, бить фашистов под Ленинградом.

Одна девочка, моя ровесница, подошла ко мне и сказала, что она тоже ленинградка. Папа погиб на фронте, а мама умерла в эвакуации, так и не оправившись от голода. Осталась в Ленинграде тетя. И хотя ей в детдоме и тепло и сытно, она мечтает вернуться домой, в Ленинград. Почти каждую ночь она видит во сне маму, свой дом на Суворовском проспекте. Но пока фашистов от стен Ленинграда не отбросят, ей туда не вернуться.

— Ты счастливый, Витя. Скоро увидишь Неву. Передай бойцам, чтобы быстрее гнали фашистов.

Один за другим подходили ко мне ребята. Каждый жал крепко руку и желал победы.

Котька, крепко меня обняв, незаметно сунул в карман пачку махорки.

— Это солдатам отдай, от нас. Я себе достану. А на фронт все равно убегу, это ты знай. Может, где и встретимся.

Уже подойдя к воротам, я обернулся. Ребята махали руками. У многих в глазах стояли слезы. То были слезы зависти и слезы прощания. «Бей, Витя, фашистских гадов! Отомсти за наших родителей!» Вот с таким напутствием я и покинул детский дом, под крышей которого прожил сутки.

Когда вернулся на станцию, то не нашел на путях свой эшелон. В это время со станции уходил какой-то состав, и мне показалось, что это мой. Я бежал рядом с вагонами, кричал, но никого из знакомых не видел. Было уже темно, и мною овладело отчаяние. От обиды слезы навернулись на глаза. Ко мне подошел какой-то военный. Узнав, в чем дело, он сказал, что мой эшелон переведен на другой путь. Я побежал через рельсы и вскоре, к великой радости, нашел свою команду. От солдат узнал, что начальство разместилось в одном из домиков.

Вошел в домик. Увидел старшего лейтенанта и старшину. Доложил, что прибыл, что все в порядке. Напившись чаю, я вернулся на станцию, залез в теплушку и заснул на нарах. Проснулся я, когда поезд уже шел. Дорога была монотонная и спокойная, кроме одного случая, виной которому был я сам.

Иногда состав, поднимаясь в гору, замедлял ход. И вот я придумал себе игру. Держась за поручень тормозной площадки, я бежал рядом с вагоном. Все обходилось благополучно, а один раз я не рассчитал. Поезд набирал скорость, а я все бежал и никак не мог запрыгнуть на подножку. От напряжения у меня в глазах потемнело. Я понял, что совершил глупость. Собрав все силы, с громадным трудом впрыгнул на подножку и долго не мог отдышаться. О случившемся никому не сказал.

Прибыли в Кобону — на восточный берег Ладоги. Наша команда построилась в колонну и подошла к шлагбауму контрольно-пропускного пункта, расположенному на кромке берега.

Здесь произошел небольшой инцидент. Еще на станции начальник команды, старший лейтенант, дал мне на время свой револьвер. Надевая поверх шинели через плечо кобуру на тонком ремне, он сказал:

— Как закончу мотаться на берегу и выйдем на лед, я у тебя его снова заберу.

Когда проходили через КПП, старший наряда, увидев на мне револьвер, попросил предъявить на него документ. Я сказал, что револьвер не мой, а старшего лейтенанта.

Естественно, меня заставили вернуть револьвер хозяину, а тот выслушал нелестное замечание в свой адрес за халатное отношение к оружию.

После проверки документов у бревенчатого шлагбаума мы вступили на ладожский лед. Перед нами открылась белая равнина с множеством вех, уходящих от берега к горизонту.

Дорога жизни

Второй раз за короткое время мне приходилось пересекать Ладожское озеро. Первый раз я это сделал по воде на корабле. Теперь же предстоял путь по льду.

Мы вышли на лед в ночь. Такая предосторожность была не лишней. Ведь ледовая трасса проходила всего в восьми — двенадцати километрах от передовых позиций немцев. Колонна шла по накатанной на льду дороге. Над высокими сугробами курилась снежная пыль. Летел снег. Было очень холодно…


Много книг написано о блокаде Ленинграда. В одной из них я прочел, что в декабре 1941 года от голода умерло более 52 тысяч человек, в январе и феврале 1942-го — почти 200 тысяч. По заключению Чрезвычайной государственной комиссии, от голода во время блокады умерло 641 803 человека.

Спасение города зависело от подвоза продуктов. И тогда было принято решение наладить доставку продовольствия в Ленинград через Ладожское озеро. Дело было тяжелым и очень опасным. Ведь на южном берегу Ладоги стояли немецкие батареи. В северной части озера хозяйничали белофинны. И только узкая полоска ладожской воды между западным и восточным берегами оставалась ничейной. Вот этой-то полоске и суждено было со временем превратиться в легендарную Дорогу жизни. Она состояла из трех участков. Первый — от Ленинграда до мыса Осиновец на западном берегу Ладожского озера, второй — от Осиновца до села Кобона на восточном берегу и третий — от Кобоны до станция Подборовье. Последний участок пролегал по сплошной целине и бездорожью. Общая длина маршрута составляла триста восемь километров.

Самым главным и самым опасным был тридцатикилометровый участок, пролегавший по льду Ладожского озера. Этот участок и назывался, собственно, Дорогой жизни. Большая часть его проходила на виду немецких батарей.

Почему именно здесь решено было проложить ледовую трассу? Дело в том, что глубина Ладожского озера, в основном, большая, порядка двухсот метров. Чтобы такое громадное озеро замерзло, нужны очень сильные морозы. А ждать их было некогда: дорог был каждый час. Быстрее всего озеро замерзало в южной его части — в Шлиссельбургской губе, где глубины были небольшими — около пятидесяти метров. Вот почему было принято решение ледовую дорогу прокладывать здесь.


После войны я искал в газетах, книгах и журналах все, что хоть как-то было связано с открытием Дороги жизни. Я хотел знать, кто были смельчаки, которые первыми прошли по еще прогибающемуся льду Ладожского озера и проложили трассу, спасшую тысячи жизней. Так я узнал, что для проверки прочности льда был снаряжен разведывательный отряд, который возглавлял воентехник второго ранга В. Соколов.

Утром 18 ноября 1941 года отряд вышел на озеро. Бескрайняя ледяная равнина уходила к восточному берегу, где были собраны запасы продовольствия. Это была земля спасения, и дойти до нее нужно было любой ценой, несмотря ни на ветер, ни на лютый мороз. Замерили лед. Толщина его оказалась десять сантиметров. Но после пятого километра лед стал тоньше. Из-под ног разбегались трещины. К тому же фашисты обнаружили отряд и открыли по нему артиллерийский огонь. Но немецкие артиллеристы стреляли неточно, и, переждав обстрел, отряд двинулся дальше. Дальше лед стал толще.

Началась пурга. Чтобы не потерять друг друга, бойцы, как альпинисты, обвязались веревками. Когда под одним разведчиком проломился лед и он с головой ушел под воду, именно такая страховка помогла его вытащить. Одежда солдата моментально покрылась коркой льда, но он все равно шагал вместе со всеми. На пути отряда попалась большая полынья. Соколов решил найти дорогу в обход полыньи.

Только на следующий день выбившиеся из сил люди достигли наконец Кобоны. Ледовая трасса была разведана. Дорога, хоть и рискованная, полная опасностей, соединила Ленинград с Большой землей. Отряд добровольцев, которым командовал воентехник второго ранга В. Соколов, был составлен из воинов 64-го дорожно-эксплуатационного полка; где командиром был майор А. С. Можаев.

Командир полка, после того как узнал, что Соколов достиг Кобоны, не дожидаясь возвращения отряда, решил лично проверить проложенную трассу. Верхом на лошади майор Можаев в одиночку отправился по маршруту, придерживаясь установленных вех. Весь путь в Кобону занял у него четыре часа. Его появление на восточном берегу было для всех полной неожиданностью. Вместе с тем появилась уверенность, что проложенный маршрут правильный — лед может выдержать тяжелые грузы. В тот же день, 19 ноября, первые подводы с продовольствием пошли в осажденный город. За санями потянулись и машины.

Дорога по льду позволила уже к 25 декабря увеличить норму выдачи хлеба. Эта счастливая весть мгновенно облетела весь город. Все, кто мог ходить, вышли из домов, чтобы разделить общую радость. Мы обнимали и целовали знакомых и незнакомых, плакали от счастья. Тот день незабываем! Каждый из нас почувствовал в той прибавке провал вражеской блокады.

24 января 1942 года норма выдачи хлеба вновь была повышена, а 11 февраля хлебный паек увеличился еще раз.

Зимник по льду Ладожского озера действительно был Дорогой жизни. В течение четырех месяцев по ней было эвакуировано из Ленинграда более пятисот тысяч детей, женщин, престарелых и больных. С мая по ноябрь 1942 года по воде было вывезено еще около полумиллиона человек.

…Тридцать километров ледовой дороги нам нужно было одолеть до рассвета. Обгоняя нас, осторожно ползли с потушенными фарами машины с продовольствием. Несмотря на мороз, дверцы распахнуты с обеих сторон, чтобы можно было выскочить, если машина провалится. На каждом километре стояли маленькие домики из снега и льда — регулировочные посты. Нередко встречались вооруженные патрули. То тут, то там вдоль трассы смотрели в небо зенитные установки.

На южном берегу слышалась ожесточенная канонада. Только прибыв в Ленинград, мы узнали, что в эту ночь была прорвана блокада города, создан коридор шириной в несколько сот метров, который связал Ленинград с Большой землей по суше.

Но пока мы еще ничего не знали и приглядывались к зареву боя на южном берегу. Летели снаряды и в нашу сторону. Заслышав их свист, мы падали в снег и замирали.

В конце пути я сильно устал. Ноги отказывались идти. Километра за четыре до западного берега офицер, командовавший пополнением, остановил машину, груженную мешками с сахарным песком, и уговорил водителя взять меня и еще четырех заболевших бойцов.

На пути к Осиновцу случилось ЧП. Машина, на которой мы ехали, проезжала мимо одного из регулировочных пунктов, как вдруг дорожный патруль стал сигналить шоферу: «Остановись!»

Один из солдат, ехавших в кузове — рыжий, в замусоленной шапке, — перегнулся через борт и стал умолять шофера не останавливаться. Мы ничего не поняли. Патрульные, видя, что шофер не подчиняется приказу, стали стрелять в воздух. Шофер затормозил. Рыжий был белее мела. Он торопливо высыпал из карманов шинели сахарный песок. И тут мы все поняли: он продырявил один из мешков и сделал себе запасец за счет голодающих ленинградцев.

— Ах ты гнида! — сплюнул пожилой боец и, не говоря больше ни слова, ударил вора в лицо.

Тот только жалобно всхлипнул:

— Не погубите, братцы!..

Но тут подбежали патрульные. Они, оказывается, раньше нас заметили, как конопатый курочит мешок, и сняли вора с машины.

Дорога освещалась только слабым лунным светом. Наконец взору открылся полосатый Осиновецкий маяк, а затем и пологий ленинградский берег. Я облегченно вздохнул: ну вот, снова дома!

Когда нам осталось до берега метров триста, машину остановили для проверки документов и груза. После проверки шофер разогнал машину, и мы с трудом преодолели крутой подъем.

Работа шоферов на ледяной трассе была тяжелой и героической. Под разрывами бомб и снарядов в лютую стужу, в метель, ежеминутно рискуя провалиться под лед, они вели машины с тузами, в которых так нуждался Ленинград. О шоферах Ладоги ходили легенды. Мне рассказывали, как один водитель, у которого заглох двигатель, чтобы его разогреть, снял рукавицы, облил их бензином и поднес к мотору. Сам же крутил без передышки заводную ручку. Двигатель он завел, но пламя от рукавиц обожгло ему кисти рук. Адская боль не позволяла держать баранку руками. Тогда он повел машину, упираясь в руль локтями, но мешки с мукой довез.

Этот случай описала в стихах ленинградская поэтесса Ольга Берггольц:

      И было так: на всем ходу
      Машина задняя осела.
      Шофер вскочил, шофер на льду.
      — Ну, так и есть — мотор заело.
Ремонт на пять минут пустяк.
Поломка эта — не угроза.
Да рук не разогнуть никак:
Их на руле свело морозом.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
      И вот в бензине руки он
      Смочил, поджег их от мотора,
      И быстро двинулся ремонт
      В пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри!
Примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
К хлебопекарне до зари.

Ленинградское небо

В новом полку нас встретили хорошо. Перед пополнением выступил начальник штаба майор Агарин; он поздравил нас с прибытием в 3-й полк аэростатов заграждения Ленинградской армии ПВО. Рассказал о большом значении аэростатов воздушного заграждения в системе противовоздушной обороны Ленинграда. Аэростаты прикрывали подступы к городу со всех направлений, да и сам город. Одно из направлений прикрывал наш полк.

И тут я понял, что меня, мягко говоря, обманули. Ведь я ехал на Ленинградский фронт, надеясь воевать в авиационном полку. Видел себя, по меньшей мере, в кабине самолета стрелком-радистом и вдруг — аэростаты. Подвел меня старший лейтенант, да и летные эмблемы в петлицах сбили с толку. Но армия есть армия, и приказ о назначении обсуждению не подлежит, тем более что я уже был зачислен в полк «для дальнейшего прохождения службы».

После войны в Центральном архиве Министерства обороны СССР я обнаружил любопытный документ. Это был приказ по 3-му полку аэростатов заграждения от 22 января 1943 года. В одном из параграфов было сказано:

«Ефрейтора Иванова В. П., прибывшего из Вологодского пересыльного пункта № 21501 для прохождения дальнейшей службы, зачислить в списки полка и на все виды довольствия при 1-м учебном отраде в должности красноармейца-воздухоплавателя с 21 января 1943 года».

Начались занятия в учебном отряде. Мы проходили военную и специальную подготовку. Отряд возглавлял воентехник первого ранга Полозов, его замполитом был Пушкин, а старшиной отряда Татаринцев.

Меня назначили в третье звено, которым командовал красноармеец Михаил Филиппович Тимофеев. Тимофеев был личностью необычной. Меня поразило то, что он, простой красноармеец, носил именной маузер. Ведь рядовым такое оружие не полагалось. Потом, когда я сдружился с Михаилом Филипповичем, он мне рассказал, что был летчиком, капитаном, но из-за аварии его судили, разжаловали и послали в штрафную роту. После ранения он был назначен в наш полк.

Я никогда не спрашивал Тимофеева, из-за чего он попал в штрафную роту, хотя не мог понять, как такой смелый и хороший человек угодил в преступники.

Однажды после сильного артобстрела мы хоронили погибших однополчан. Я не в силах был смотреть на яму в мерзлой земле и ушел в землянку. Там застал Тимофеева, плечи его вздрагивали. Мне показалось, что он плачет.

— Что с тобой, Михаил Филиппович? — спросил я тревожно.

— Не везет мне, Витек, — вздохнул Тимофеев. — Жизнь с самого начала наперекосяк пошла… Вот и сегодня — схоронил очень хорошего человека…

Я понял, о ком он говорит. Среди убитых была машинистка Люда, из-за которой Тимофеев частенько пропадал в штабе.

Я сидел, не зная, чем утешить Михаила Филипповича. Мне было жаль всех погибших одинаково. Ему же одна из смертей была особенно горька…

Свернув самокрутку, Тимофеев продолжал:

— И в штрафную-то я попал по-дурацки… Возвращался с боевого задания, выпустил шасси и пошел на посадку. И вдруг на летное поле выехала легковушка. Отвернуть не успел и при посадке рубанул крылом по кабине. В машине сидел полковник. Погиб… Дернуло же его выезжать на полосу!..

Мне было жаль Михаила Филипповича. Именной маузер, полученный от наркома Ворошилова еще до войны, говорил сам за себя.

За этот маузер Тимофееву частенько попадало от командира полка подполковника Кононова. Тот требовал, чтобы Тимофеев сдал маузер на склад боепитания, так как рядовым такое оружие не положено. Смешно было наблюдать, как Михаил Филиппович прятался от командира полка, чтобы избежать лишнего выговора.

Мне очень хотелось пострелять из маузера. Ведь такое оружие я раньше видел только в кино. Стоило большого труда уговорить Тимофеева разрешить мне это сделать. Пошли в лес, и там я несколько раз выстрелил. Самое сильное впечатление на меня произвела возможность пользоваться маузером, как карабином. Для этого рукоятка маузера с помощью специального приспособления крепилась к деревянной кобуре.

Михаил Филиппович очень переживал свое разжалование. Во время наших общих командировок в Ленинград он вынимал из карманов капитанские шпалы и просил меня закрепить их на петлицах. Отказать я не мог. Конечно, это было серьезным нарушением дисциплины. Понимал это и сам Тимофеев? Он виновато вздыхал и говорил, что не сможет пережить позора, если кто-нибудь из знакомых встретит его в городе в звании рядового. Сложнее Михаилу Филипповичу стало, когда ввели погоны. Он почему-то надел погоны старшины. Не знаю, чем бы все это кончилось для него, но летом 1943 года Тимофеев был восстановлен в звании и отправился снова в истребительную авиацию. После войны я наводил о нем справки. Мне сказали, что он погиб в бою.


27 января мне исполнилось двенадцать лег. В тот праздничный для меня день произошло еще одно событие: вместе с прибывшим пополнением я принял воинскую присягу. И хотя в 577-м артиллерийском полку я уже принимал присягу, мне сказали, чтобы я сделал это вторично, так как в документах не осталось соответствующей записи. Вот так я и присягнул дважды.

Учеба в отряде была короткой. Уже в начале февраля мы были распределены по подразделениям. В прежнем полку я был связистом, и это определило мою специальность на новом месте. Меня назначили во взвод связи, в отделение, которым командовал младший сержант Петр Поликарпович Заостровцев. Пополнение связистов принимал командир взвода младший лейтенант Холодный. Многие детали я уже позабыл. Но недавно мне напомнил их сам Холодный, с которым мы встретились после сорокалетней разлуки. Помогла нам увидеться статья «Юнбат Иванов», опубликованная в «Комсомольской правде» в октябре 1982 года.

Встреча наша была сердечной и очень волнующей. Мне позвонили из «Комсомольской правды» и сказали, что в редакции находится мой фронтовой командир взвода Николай Александрович Холодный, который меня разыскивает вот уже сорок лет. От волнения у меня даже перехватило горло. Я попросил дать Холодному трубку, но разговора у нас не получилось. Одни спазмы и слезы. Я пригласил Николая Александровича к себе и вышел его встречать.

И вот я вижу своего бывшего командира. Прошло почти полвека. Конечно, мы изменились и не сразу узнали друг друга, но это было в первое мгновение, а затем мы крепко обнялись и, не стесняясь, заплакали. Так и стояли, обнявшись, среди моих нынешних сослуживцев.

Два дня мы провели с Николаем Александровичем, вспоминали фронт, товарищей… Оказалось, он несколько раз ездил в Ленинград, разыскивая меня. Он считал, что я обязательно должен жить в Ленинграде и быть артистом, музыкантом. И совершенно не ожидал увидеть меня офицером, да еще морским.

В письме в «Комсомольскую правду» Николай Александрович сообщал, что хорошо помнит, как я прибыл в его взвод.

«Меня вызвали в штаб полка за получением пополнения во взвод связи. В штабе находились три девушки-телефонистки: Степина Майя Филипповна, Шешунова Капитолина Ивановна и Галя (фамилию не помню), а с ними мальчик в шинели с погонами ефрейтора. Он отрапортовал: «Ефрейтор Иванов. В ваше распоряжение прибыл».

Вот так я и появился во взводе Холодного. Командир отделения Заостровцев был уже дядей в летах. Опытный специалист, очень строгий, но справедливый человек. Под его руководством я многому научился. Изучил телефонную аппаратуру, научился быстро исправлять повреждения на линии, тянуть провода на столбах. Овладел «кошками»-скобами, с помощью которых лазил по столбам. Работы было много. Связь от артиллерийских обстрелов часто рвалась, и нужно было в любую погоду, днем и ночью выходить на линию и исправлять повреждения.

Вот как об этом пишет сам командир взвода в письме в «Комсомольскую правду»:

«Был случай, когда линия была оборвана осколками снаряда в нескольких местах и оперативный дежурный сообщил, что нет связи со штабом армии. Я тихонько, чтобы не разбудить Витю, вышел из землянки и пошел устранять повреждение. Шел проливной дождь, и ночь была темной. Иду по болоту, вязну в грязи и вот слышу, кто-то идет за мной. Это был Витя. Устранили повреждение, возвратились в землянку, насквозь вымокшие, сняли одежду, выкрутили и снова надели, так как сушить было негде».

И таких эпизодов много. Тяжел и опасен труд фронтовых связистов.

Вскоре после моего назначения во взвод связи случилась беда. Немцы вели интенсивный обстрел наших позиций. Оборвалась связь со штабом полка. Младший лейтенант Холодный взял меня с собой на линию. Ползком и перебежками добрались до штаба. Николай Александрович вошел в здание штаба, а мне приказал проверить аппаратуру на командном пункте полка. Не успел я спуститься в землянку, как рядом раздался взрыв. Взрывная волна сбросила меня со ступенек. Вместе с командиром полка подполковником Кононовым выбрались наверх и видим, что немецкий снаряд угодил прямо в здание штаба. Мелькнула тревожная мысль: а как же Холодный?! Ведь он только что туда вошел?!

Бросились в дымящиеся развалины. Под обломками погибли помощник начштаба полка майор Агарин, начальник штаба младший лейтенант Ребров и еще несколько человек. Наша телефонистка Майя Степина и командир взвода Холодный остались живы.

Все очень переживали гибель товарищей. Особенно было жаль начальника штаба. Это был очень требовательный и справедливый человек.

В полку говорили, что координаты штаба полка немцам передал их агент, который работал у нас в клубе фотографом по вольному найму. Вскоре его арестовали чекисты.

Этот фотограф мне не понравился с первой же встречи. Пожилой, худой, с узкими злыми глазами, он как-то отчитал меня за слишком громкую игру на баяне, которая действует, мол, ему на нервы… Знал бы, кто он на самом деле, уж я бы ему «подействовал на нервы»…

Не так давно я ездил в Ленинград. Нашел место, где стоял наш штаб. Здание отремонтировали, видны новые кирпичи. В землянке, где размещался КП полка, теперь погреб.

Со слезами не глазах стоял я и вспоминал погибших товарищей. Подошли жильцы, спросили, кто я. Я им рассказал, что́ здесь произошло во время войны. Невеселым был мой рассказ…

Как-то меня вызвал командир полка и сказал, что война войной, а учиться по возможности мне надо. Через несколько дней начальник связи полка капитан Михаил Васильевич Жданович, поручив меня радистке нашего взвода Вере Кулемековой, приказал ей немедленно поехать со мной в город и записать меня в одну из школ.

Вера была симпатичной молоденькой девушкой, с ней у меня сложились сердечные, братские отношения. Но при всем том она являлась для меня старшей по званию — младшим сержантом, командиром отделения радистов.

У девушек-радисток я бывал в гостях довольно часто. Их землянка располагалась под горкой у речки, недалеко от штаба. В землянке кроме радисток Веры Кулемековой, Нины Андреевой, Ани Егоровой жили девушки-телефонистки Майя Степина, Капа Шешунова и Зина Иванова. Тянуло к ним потому, что у них было всегда чисто, уютно и тепло. И сами девушки были коренные ленинградки, закончившие перед самой войной десятилетку. Нередко я пропадал здесь с баяном. Обычно девушки, угостив меня крепким чаем, просили сыграть что-нибудь лирическое и, усевшись на нарах, вполголоса напевали «На позицию девушка провожала бойца…».

Я уже говорил, что отношения с девушками у меня были самые братские. Но вероятно, уж таков девичий характер: будучи ко мне благосклонны, они временами из-за чего-нибудь на меня дулись. Находила, как говорится, «коса на камень», и тогда мне от них перепадало. Ведь по возрасту мы не так уж и отличались: им было всего на пять-шесть лет больше, чем мне.

Как-то раз, на что-то обозлившись, я решил им «отомстить». Закрыл сверху землянки трубу топящейся печки ведром, а дверь подпер палкой. Дым из печки пошел внутрь землянки, девчата стали задыхаться от дыма. Хотели открыть дверь — не тут-то было. Слышу, Вера кричит:

— Открой дверь, дрянной мальчишка! Если не откроешь, все уши оборву!

Я думал, что они позвонят кому-нибудь из связистов и те отопрут дверь. Не знал я, что связь с землянкой односторонняя. Капитан Жданович, чтобы девушки не могли названивать своим друзьям, поставил им телефон без внешнего вызова.

Выждав немного и не видя, чтобы кто-нибудь пришел девушкам на помощь, я открыл дверь. Девчата, отдышавшись, устроили мне хорошую трепку, и я позорно от них бежал. Некоторое время я не только не бывал у них в гостях, а боялся даже попадаться девушкам на глаза. Но вскоре они меня простили. Не было, как говорят, счастья, да несчастье помогло. Моя «шутка» сослужила девчатам неожиданно хорошую службу: после этого случая Жданович установил в землянке двухстороннюю связь, и девушки могли общаться с «внешним миром».

…По пути я сказал Вере, что в школу идти не хочу, не до учебы сейчас. Война, мол. Но мое упрямство не размягчило Кулемекову.

Приехали в школу на Пороховые. Там сказали, дескать, необходимо принести какой-нибудь документ, подтверждающий, что перед войной я окончил три класса. Ни с чем вернулись мы в полк. Кулемекова доложила Ждановичу, что нужно ехать в город к моей матери за довоенным школьным табелем. К моей радости, Веру и меня отпустили в город.

И вновь, уже с табелем, Кулемекова повезла меня в школу.

Спустя сорок лет Вера Николаевна написала мне, что с улыбкой вспоминает, как водила меня записывать в школу. В одном из писем она сообщила, что своих детей, в отличие от меня, она водила в школу, держа их не за руку, а за запястье большим и указательным пальцами. И когда они упирались, она рассказывала, как весной 1943 года водила сына полка Витю Иванова в школу.

Меня зачислили в четвертый класс и предупредили, что до конца учебного года осталось всего несколько месяцев, и если я буду плохо учиться, то в пятый класс меня не переведут. К занятиям велели приступить на следующий день.

Назавтра Холодный на мотоцикле отвез меня на Пороховые. Конечно, тяжело было и учиться, и служить. Но приказ есть приказ. Стал учиться. Причем неплохо.

Но вот из школы на меня поступила жалоба. Холодный вспоминает об этом так: «Приехал я в школу, а мне говорят: «Не знаем, что делать с вашим Ивановым. Ребята перестали заниматься. Для них авторитет только Витя. Вместо занятий водит ребят в атаку, заставляет окапываться, заниматься строевой подготовкой».

Что было, то было. Я считал, что для мальчишек военной поры главное — овладеть военным делом.

В полку меня пропесочили, и я дал слово, что буду вести себя тихо.

Еще в госпитале я узнал о введении в Советской Армии и Военно-Морском Флоте погон. Но прошло несколько месяцев, а я их так ни у кого и не видел. И только в марте 1943 года увидел погоны на плечах нашего командира полка подполковника Кононова. И хотя погоны были полевые, защитного цвета, а не парадные — золотые, они произвели на меня впечатление. Я стал ждать, когда же их выдадут и мне. Но все оказалось не так просто. Выяснилось, что мне погоны нужно шить специально, так как обычные мне были и широки, и длинны. К тому же нужна была другая гимнастерка — со стоячим воротником.

И вот наступил торжественный день, когда командир нашего взвода младший лейтенант Холодный вручил нам погоны. Я тоже получил перед строем свои маленькие аккуратно сшитые погоны: зелененькие, с голубым кантом, с одной красной поперечной лычкой и с летной эмблемой. Не беда, что гимнастерку нового образца не успели для меня сшить. С помощью Майи Степиной я прикрепил погоны к старой гимнастерке, споров с нее петлицы. В тот же день я умудрился сфотографироваться. Фотография сохранилась и по сей день. С пожелтевшей карточки смотрит на меня мальчик с погонами, нелепо свисающими с плеч, остриженный под ноль. Я ли это?

На следующий день, придя в школу, я произвел там настоящий фурор. Уж во всяком случае, один урок был сорван, ибо каждый из сорока одноклассников считал своим долгом потрогать мои новенькие погоны.

Весной в школе произошло ЧП. На перемене один из учеников загнал боевой патрон от пистолета «ТТ» в металлическую ручку-вставочку и стал стучать по капсюлю гвоздем. Раздался выстрел, вылетевшая из ручки пуля попала в ученика девятого класса и убила его наповал. Погибший был сыном нашего нового начальника штаба. Все были потрясены нелепой смертью. Похоронили мальчика на кладбище недалеко от станции Ржевка.

В один из летних дней Петр Поликарпович Заостровцев построил нас и объявил, что получен приказ протянуть телефонную линию в штаб армии. Работа предстояла большая. Нужно было тянуть провод и по лесу, и по полям, и по болоту. Кое-где мы использовали уцелевшие столбы, а чаще устанавливали опоры заново. Солнце пекло. Мы работали по пояс голыми. Провод был толстый, медный. Сначала его нужно было разнести между столбами, затем закрепить наверху на роликах, натянуть. За день приходилось подниматься и спускаться на «кошках» по нескольку десятков раз. К тому же в первый же день мы сожгли на солнце спины. Одолевали комары. Отдыхали тут же возле столбов. Когда линия пересекала совхозные поля, то ели сочный турнепс. До войны я даже не подозревал, что существует такой вид репы, довольно сладкой на вкус.

Летом я научился кататься на велосипеде. У нашего командира взвода младшего лейтенанта Холодного был велосипед. Как-то он спросил меня, умей ля я кататься? Я признался, что никогда не пробовал, разве что отец возил меня на раме.

— А ты попробуй, — подзадорил Холодный. — Держи руль!

Усадил он меня на сиденье, а ноги до педалей не достают. Опустили сиденье до упора — тот же результат. Уж больно ростом я подгулял. Тогда Николай Александрович посоветовал ездить, стоя на педалях — из-под рамы. Попробовал раз, другой, и пошло. С тех пор я полюбил велосипед на всю жизнь. И сейчас с ним не расстаюсь.

До войны я часто ездил на самокате. У нынешних мальчишек самокат редкость. Только-только начал ходить, родители уже покупают велосипед. Вначале трехколесный, потом двух. В моем детстве было не так. Самым любимым видом транспорта и у мальчишек, и у девчонок был самокат. Два небольших колеса, руль, внизу дощечка. Стоишь одной ногой на дощечке, другой разгоняешься, а потом едешь. За день так намаешься, что спишь без задних ног…


Иногда по делам службы я выбирался в Ленинград. Обычно это было связано с получением на складе сухих батарей для телефонных аппаратов. В такие дни я на часок заглядывал к маме. Было радостно видеть, как исчезали с лица матери следы ужасного голода. Маму подкармливал огород на набережной канала Грибоедова. Да и после прорыва блокады снабжение города продуктами наладилось. Как мог, и я помогал маме продуктами. Отец писал, что по-прежнему воюет в артиллерийском полку…

Как-то летом меня вызвали к комсоргу полка младшему лейтенанту Вере Сергеевне Елисеевой.

— За тебя, Витя, — сказала она, — ходатайствуют комсомольцы взвода связи. Я советовалась с Политотделом армии, там сказали, что, поскольку ты уже воюешь два года и хорошо зарекомендовал себя по службе, тебя можно принимать в комсомол, не дожидаясь четырнадцати лет. Исключение для тебя делают!

От счастья я не знал, что и сказать.

Вскоре комсомольцы полка на общем собрании приняли меня в комсомол. Билет я поехал получать в Политотдел армии ПВО. После вручения комсомольского билета чувствовал себя очень гордым.

По такому случаю меня отпустили домой. Тем ожидала еще одна радость: приехал на побывку отец. Вместе провели целый день. Отца я не видел около года. За это время он сильно изменился, постарел. Но как и в прежнее, довоенное время, был весел.

Шутя он сказал:

— Вот, сынок, мне тридцать шесть лет, а я выше рядового не поднялся. А ты в двенадцать уже ефрейтор! Если так и дальше пойдет, то к концу войны как бы ты не стал офицером.

Мама вступилась за меня:

— Ну скажешь, отец. Какой из него офицер? Он ведь у нас музыкант. Ему учиться музыке надо.

— Как знать, — сказал отец, — а может, его судьба как раз военным быть. Война закончится, будем тогда решать.

Какое счастье снова быть вместе. Слушать отца. Как и до войны, когда он бывал в хорошем настроении, отец снял со стены свою любимую балалайку.

— А ну, мать, тряхни стариной, — сказал папа.

И заиграл свою любимую «Семеновну». Мама, словно помолодев на много лет, подбоченясь, пошла в пляс, припевая:

— «Семеновна, Семеновна…»

Мог ли я подумать тогда, что вижу отца в последний раз? Он погиб через полгода, 23 февраля 1944 года, в самый разгар боев за снятие блокады и был похоронен в Гатчине под Ленинградом.

Я часто езжу в Гатчину. Там на мемориальном кладбище на гранитных плитах высечены фамилии павших солдат и командиров. Среди многих имен есть и дорогая для меня фамилия — Иванов Петр Иванович. Когда жива была мама, приходили сюда вместе. Теперь езжу один. Мама умерла в 1972 году… И нет теперь у меня в Ленинграде ни одного родного человека.

Баян

Сколько себя помню, я всегда играл на баяне. Играл, наверное, лет с пяти. Вначале это была гармонь, а к семи годам отец купил мне полный баян. Игре на этом инструменте я нигде не обучался. Подбирал на слух и, как отзывались музыканты, никогда не фальшивил.

В 1941 году мама записала меня в детскую музыкальную школу Кировского района, но учиться в ней мне не пришлось — началась война.

Отец мой, Петр Иванович, работал до войны во Дворце культуры имени Горького. До школы я там дневал и ночевал. Музыканты мне подсказывали, как надо играть. Успехи были, поэтому меня и приятеля моего Толю Барымова, тоже баяниста, приглашали в праздники играть на карусели. Раньше их устанавливали на площадях, а потом разбирали. Так вот, карусели вращались под нашу музыку. За эту работу нам даже платили. Конечно, не деньгами, а мороженым, конфетами.

Как-то перед войной я поехал с мамой к бабушке в Боровичи. Бабушка работала на кирпичном заводе. И вот на заводе, узнав, что я играю на баяне, пригласили меня дать в обеденный перерыв концерт.

Сохранилась старая фотография, где я в окружении взрослых, среди которых стоит и мама, играю на баяне с заводскими музыкантами. Роста я небольшого, и из-за баяна меня почти не видно.

Там, в Боровичах, я впервые познакомился с обеими сестрами мамы и ее братом. Дядя Гриша мне очень понравился — он прекрасно играл на гитаре и пел. Пока я гостил у бабушки, мы составили неплохой дуэт.

Во Дворце культуры имени Горького часто выступал Леонид Осипович Утесов с дочерью Эдитой. Я не пропускал ни одного их концерта, заранее просил отца достать контрамарку. Любовь к песням Утесова я сохранил на всю жизнь. Уже после войны курсантом Высшего военно-морского училища имени Фрунзе я попал на концерт Утесова в летнем парке. Мне очень нравилась песня американского безработного. В программе ее не было. В антракте я написал от имени моряков записку Утесову с просьбой исполнить эту песню. Леонид Осипович — одессит — любил моряков. Во втором отделении он прочитал записку со сцены вслух и спел эту песню.

Любил я песни в исполнении Клавдии Шульженко. Но впервые увидел ее на сцене клуба только в 1946 году. Тогда нахимовское училище впервые участвовало в майском параде в Москве.

И вот перед парадом к нам на концерт в морской полк приехала Клавдия Шульженко. После исполнения песни «Руки» несколько человек, в том числе и я, нахимовец, выскочили на сцену с цветами и под бурные аплодисменты подняли Клавдию Ивановну на руки.

Музыку я любил всегда, особенно эстрадную.

Однажды в Ноябрьский праздник 1949 года я стоял на крейсере «Аврора» вахтенным сигнальщиком. Тогда мы, нахимовцы старших классов, жили и учились на легендарном корабле, который стоит на вечной стоянке против здания нахимовского училища. За несколько дней до праздника на «Авроре» побывали представители Ленинградского радио. Спрашивали, кто занят по службе 7 ноября. В числе других был назван и я. Радиожурналисты спросили, какую для меня исполнить заявку. Я назвал несколько вещей.

И вот теперь по радио объявили, что по просьбе нахимовца Виктора Иванова, участника войны, исполняется галоп «Веселый поезд» из кинофильма «Первая перчатка». Я очень гордился, что мою заявку выполнили в большом эфире…


Когда меня, закутанного в одеяло, увозили на фронт, баян тоже поехал со мной. После того как я более-менее отошел от голода, первое, что попросил, это дать мне мой баян. С тех пор в перерывах между боями я всегда играл для бойцов — и в землянках, и в окопах. Баян солдаты любили. Как бы они ни уставали, но, если я начинал играть какую-нибудь песню, все непременно подтягивали. Особенно любили бойцы петь народные песни, напевные, с понятной мелодией. Всегда просили играть песни, где были упоминания о доме, о России, о любимых. И сейчас у меня перед глазами землянка, в которой солдаты, усевшись на нары, поют:

Живет моя отрада в высоком терему,
А в терем тот высокий нет ходу никому.
Или:

Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки.
Позарастали мохом, травою, где мы гуляли, милый, с тобою.
Очень любили петь солдаты и другие русские песни: «По диким степям Забайкалья…», «Ой полна, полна коробушка…».

Пели и современные по тем временам песни, такие, как «Катюша», «Легко на сердце от песни веселой…», «Любимый город», «Дан приказ ему на Запад…», «Тучи над городом встали…».

Сам комиссар очень любил только что появившуюся на фронте и сразу завоевавшую сердца воинов песню «В землянке». Часто просил сыграть и, присев на чурбак, с грустинкой тихо пел: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти — четыре шага».

Несмотря на то что на фронте из-за недоедания приходилось беречь силы, все равно при звуках барыни или цыганочки кто-то из бойцов обязательно пускался в пляс.

Музыка всегда поднимала настроение солдат.

Комиссар полка старший батальонный комиссар Васильев не раз мне говорил:

— Ты, Витя, настоящий политбоец. Твоя главная на фронте работа — это игра для бойцов на баяне.

И я старался играть от души.

Под Невской Дубровкой в землянку, где лежал мой баян, попал снаряд. Землянка обрушилась, и под ее развалинами погиб мой верный товарищ.

Впервые я играл на чужом инструменте в госпитале на станции Шексна. Как-то в наш барак заглянула медсестра и сообщила, что шефы-моряки будут давать для раненых концерт. Конечно же в барак, где было наше отделение, набилось много народу. Моряки пели, плясали. Баянист-аккомпаниатор мне не понравился: играл слабовато, фальшивил. И тогда я под смех своих товарищей-раненых попросил, чтобы разрешили сыграть мне. По баяну я истосковался, не играл месяца два… В игру вложил всю душу. Все зааплодировали.

А когда я заиграл «Яблочко», то один из моряков не выдержал и пустился в пляс, отбивая знаменитую флотскую чечетку. Кто-то из раненых притащил кусок фанеры и постелил на пол, чтобы звуки чечетки были громче.

После концерта матрос, которому принадлежал баян, отдал мне инструмент до выписки с условием, что я буду аккомпанировать его товарищам при выступлениях в других отделениях. Я с радостью согласился.

В аэростатном полку, узнав, что я баянист, выдали мне баян и велели, чтобы я в свободное от службы время играл для бойцов, участвовал в красноармейской художественной самодеятельности.

Со своим баяном я как бы исполнял обязанности полкового оркестра. И когда в 1943 году был утвержден новый Государственный гимн, я по распоряжению командира полка разучил его и исполнял на всех торжественных собраниях. А качество моего исполнения проверял даже какой-то товарищ из вышестоящего штаба.

Играл я много. Участвовал в художественной самодеятельности полка, а когда послали учиться в школу, участвовал и в тамошних концертах.

В Центральном архиве Министерства обороны сохранились документы 3-го аэростатного полка. Не без волнения читал я их уже в наши дни. Вот, например, какие строки я обнаружил в книге приказов по полку от 20 марта 1943 года:

«За активное участие в красноармейской художественной самодеятельности наградить грамотой:

1. Техника-лейтенанта т. Смелянского

2. Сержанта т. Симонова

3. Сержанта т. Веселова

4. Сержанта т. Мельникова

5. Ефрейтора т. Иванова

Командир полка подполковник Кононов
Начальник штаба майор Башаринов».
Жаль, не сумел сохранить ту фронтовую Почетную грамоту.


Смотрю на фотокарточку военных лет. Я с баяном на венском стуле и наши девушки — участницы художественной самодеятельности. Не раз, рискуя жизнью, наш маленький ансамбль добирался до самых отдаленных точек, чтобы доставить бойцам радость, поднять настроение. Поэтому мне так и дорог этот приказ, хранящийся в военном архиве. Фамилии многих, к сожалению, я уже забыл, но хорошо помню красноармейцев Майю Степину, Шувалову, воентехника второго ранга Лукина. Все мы концертировали в свободное от службы время.

Еще одна фотография той поры. На ней я снят с баяном на коленях. Рядом старшина нашего отряда Татаринцев и замполит Пушкин. Эта фотография была опубликована в одном из номеров газеты Ленинградского военного округа «На страже Родины». Где сейчас они, друзья-однополчане?

Интересные строки я прочитал в ленинградском дневнике Веры Инбер «Почти три года». 18 апреля 1943 года она записала:

«Только что вернулась из города, с олимпиады детского творчества, устроенной Дворцом пионеров совместно с Институтом усовершенствования учителей… В синем маленьком зале с куполом 341-я школа Володарского района исполнила под собственный оркестр песню «Махорочка». Часть исполнителей для удобства публики были помещены на стулья, исполнители, стоящие на полу, относились к тем, которые были на стульях, с явным пренебрежением… Смешливый Витя Иванов, баянист, то и дело прятал лицо за баян. У него на куртке нашивки ефрейтора летной части».

Хорошо помню и зал и «Махорочку» с незабываемыми словами: «Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой! Вдаль глядят дозоры зорко, мы готовы в бой! Мы готовы в бой!» Помню всю приподнятую атмосферу той олимпиады, которая неоднократно прерывалась из-за вражеских обстрелов.


Я уже говорил, что через некоторое время после прибытия в полк меня обязали учиться. Из полка я каждый день на мотоцикле, за рулем которого неизменно восседал Гриша, ездил в школу и обратно. И спрашивали с меня за учебу наравне со службой, без всяких скидок.

А я влюбился в одну девчонку из класса. И сам как баянист пользовался ее вниманием. Особенно мне нравились Валины большие голубые глаза. Они делали ее похожей на Мальвину из сказки «Золотой ключик». Несколько раз я провожал Валю из школы домой. И хотя считал, что военному ходить с портфелем не подобает (сам я носил учебники в полевой сумке), ее портфель я нес с удовольствием.

Во время таких прогулок Валя расспрашивала меня о фронте. Страшно ли идти в атаку? Больно ли было, когда ранило?

Я красочно описывал ей свои фронтовые похождения, иногда безбожно привирая. Валя слушала внимательно, иногда улыбалась, но никогда не перебивала. Рядом с ней я чувствовал себя сильнее и даже выше ростом.

И вот, чтобы я не задавался, ее дружки решили меня проучить. Было это зимой под Новый, 1944 год. Вышел я из школы. Гриши нет. Стал ждать. Вдруг вижу: надвигается на меня ватага — молодцов семь-восемь. Не знаю, чем кончилось бы дело, скорее всего дракой, но начался ожесточенный обстрел. Стреляли шрапнелью. Осколки так и взвизгивали. Тут уже не до драки. Юркнули кто куда.

На Ленинградском фронте охотно пели песню, где были такие слова: «Кто сказал, что надо бросить песни на войне, после боя сердце просит музыки вдвойне…»

Мне это было особенно понятно, ибо я в свободное от боев время играл для бойцов на баяне и видел, как светлели лица моих слушателей.

Представлял я художественную самодеятельность своего полка и на смотре Ленинградского фронта.

В один из дождливых дней осени 1943 года вызывает меня заместитель командира полка по политчасти и сообщает, что я прошел отборочный смотр и буду участвовать в заключительном концерте художественной самодеятельности Ленинградского фронта, который должен состояться вечером в помещении Малого оперного театра.

— Бери, — говорит, — Витя, мотоцикл с коляской и езжай в Ленинград.

Нашел я мотоциклиста Гришу, с которым и без того немало исколесил дорог. Быстренько собрались, поехали. Гриша за рулем, я сзади, баян в коляске.

Когда мы въезжали в город, начался сильный обстрел. Переждать его мы не могли, так как знали, что ленинградцы, несмотря ни на что, придут к началу концерта, а у нас времени в обрез. Решили проскочить. Здесь-то и проявил всю свою выдержку, водительское мастерство Гриша. Его мотоцикл то стремительно летел вперед, то вдруг как вкопанный останавливался, если снаряды рвались впереди.

Все-таки мы немного запоздали к назначенному времени, но, когда прошли за кулисы, узнали, что ввиду ожесточенного обстрела командование решило задержать начало концерта, а гостям предложили спуститься в бомбоубежище.

Утомленный дорогой, переживаниями, я незаметно для себя уснул на бухте какого-то каната за кулисами.

Проснулся оттого, что кто-то похлопывал меня по плечу. Смотрю: стоит высокий подполковник, смеется:

— Заспался, ефрейтор, вставай! Через два номера твой выход!

Быстренько вскочил. Оказывается, уже первый час ночи. Концерт из-за затянувшегося обстрела начался поздно. Я очень волновался: не ушли ли зрители? Но мне сказали, что зал полон.

Ленинградцы наперекор фашистам не дали испортить себе настроение. Любовь к музыке, к песне оказалась сильнее вражеских снарядов.

Когда я вышел на сцену, то был ослеплен ярким светом рампы. Зала не было видно, он зиял для меня черной пустотой.

Сел на стул, мне принесли баян, это вызвало одобрительные аплодисменты. Дело в том, что я был маленького роста и самому мне было трудно вытащить тяжелый баян на сцену. Не помню, кто составлял мне репертуар, но я играл песню «Встреча Буденного с казаками», а на «бис» — «Танец маленьких лебедей». Как бы там ни было, но выступал я успешно. И даже в «Вечернем Ленинграде» в кратком отчете о концерте упоминалась моя фамилия как самого юного исполнителя.

Было уже около двух часов ночи, когда мы подъезжали к своей части. Оставалось совсем немного, минут десять езды, когда вражеский снаряд попал в один из домов на Пороховых. Я почувствовал, как по лицу у меня потекла кровь. Боли не было. И я не сразу понял, в чем дело. Гриша остановил мотоцикл, осмотрел меня. Оказалось, маленький осколок попал мне в голову и застрял чуть выше правой брови. Гриша меня перевязал, и мы поехали в полк.

В госпиталь в тот раз я не лег. Но со временем голова стала побаливать, и пришлось перед поступлением в нахимовское училище лечь на операцию, чтобы удалить осколок.


Заключительному концерту предшествовали несколько отборочных. На одном из них, концерте художественной самодеятельности ленинградской армии ПВО, я неожиданно встретился… Впрочем, все по порядку.

Этот концерт проходил на Петроградской стороне в здании Дома культуры, что на площади Льва Толстого. Идем мы с Гришей к главному входу. Гриша впереди несет мой баян, я за ним, Вдруг кто-то хватает меня за рукав:

— Вы куда, товарищ ефрейтор?

От неожиданности я опешил: меня — и вдруг не пускают?! Курносый солдат с автоматом на груди крепко держит меня за рукав и… улыбается. Я возмущенно объясняю, с кем он имеет дело. А солдат хохочет и не отпускает. Я уж хотел звать на помощь Гришу, но тут с изумлением узнаю в солдате родного дядю из Боровичей — Григория Павловича! Обнялись мы. Тискаем друг друга. Никто не может понять, в чем дело. А когда разобрались, тоже заулыбались. Виданное дело, племянник дядю не узнал. А я и в самом деле не узнал его в военной форме. Да и времени с нашей последней встречи прошло немало — добрых пять лет.


Вскоре после поступления в нахимовское мама, видя, что я тоскую без баяна, решила купить мне небольшой аккордеон.

Это было первое послевоенное лето. Аккордеоны в ту пору стали в большой моде. Поехали с мамой на Сенную площадь (ныне площадь Мира) в магазин, где продавались музыкальные инструменты. И вот видим небольшой аккордеон, как говорят, половина полного. Решили его купить.

Игра на аккордеоне по сравнению с баяном имеет свои особенности. Пришлось переучиваться. Через некоторое время я уже играл «Синий платочек». Дальше пошло легче. В конце концов я полностью освоился с новым инструментом.

В клубе училища мне выдали полный аккордеон. Так у меня опять появился настоящий инструмент. Снова играл для товарищей, снова конкурсы.

Смешно вспоминать, но самые лучшие мои концерты состоялись перед отбоем в гальюне. После учебы перед сном все собирались в умывальнике. Воспитанник Игорь Кириллов был ударником. И каким! Он барабанил на табуретке и на кастрюле, на всем, что попадалось под руку. Все, кто мог и хотел, пели. Пели, конечно, морские песни. И «Пары подняли боевые корабли…», и «На приморском бульваре», и «Варяг». Пели и джазовые песни, отдавали дань и «Юнге Билю», «Цыганочке Азе»…

Как и всех военных людей, нас выделяли на различные работы, в том числе и на чистку картошки. Здесь у меня была привилегия — все чистили, а я играл. Но должен был играть не переставая, никуда тут не денешься.

Аккордеон я брал на практику в море, играл на кораблях.

В нахимовском училище я попробовал серьезно заняться музыкой. Стал изучать с преподавателем ноты, но меня хватило ненадолго. Недостало терпения играть по нотам. Считал, что то же самое можно сделать быстрее, на слух.

После нахимовского я поступил в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Здесь к художественной самодеятельности относились гораздо серьезнее. Аккордеон, прекрасный аккордеон, на котором играл в нахимовском, я сдал, а в клубе училища Фрунзе мне дали новый.

Над училищем шефствовали многие известные театральные коллективы. Достаточно назвать оперный Театр имени Кирова, Драматический театр имени А. С. Пушкина.

Однажды после одного из любительских спектаклей, в котором я участвовал, ко мне подошел Юрий Толубеев, впоследствии народный артист СССР, и предложил уйти из училища, покинуть службу и поступить в студию при Театре имени А. С. Пушкина. Привел в пример Игоря Горбачева, который ушел чуть ли не с последнего курса Ленинградского университета. Толубеев убеждал, что меня на поприще театра ждет большое будущее. Дело зашло так далеко, что меня вызвал к себе начальник училища вице-адмирал Богденко, у которого побывал Толубеев.

Я очень растерялся. Человека, который мог бы мне подсказать, как быть, рядом не было. Я же связал свою мечту с флотом. Покинуть службу, расстаться с флотом я не мог. Здесь мне было все ясно. Театральное поприще манило, но я видел себя на командирском мостике. Короче, я отказался.

У нас в училище сложился удивительно дружный танцевальный ансамбль, где я был аккомпаниатором. Лихо плясали мои друзья Жора Варданян, Лева Потехин и другие. Сегодня они уже адмиралы, капитаны первого ранга. Но друг для друга мы остались Витями, Жорами. Нет-нет да и тряхнем стариной, спляшем венгерскую цыганочку, после которой иногда приходится доставать таблетки валидола.

Сейчас я играю очень редко. Иногда зайду к соседу, живущему этажом ниже, — у него аккордеон. Уже и песни стали другие, да и мелодии. И руки потеряли навык. Порой возникает шальная мысль: купить аккордеон, поступить в вечернюю музыкальную школу… Но и годы не те, да и здоровье не то.

Однако музыку по-прежнему люблю страстно. Некоторые песни не могу слушать без слез. Я благодарен своему фронтовому баяну. Он подарил возможность увидеть мир полным и прекрасным. Подарил радость общения со многими интересными людьми. Право, он стоил того хлеба, на который мы его не выменяли.

Медаль

В один из солнечных августовских дней 1943 года мне вместе с другими бойцами полка вручили очень дорогую для меня награду — медаль «За оборону Ленинграда».

Вручал награды командир полка подполковник Кононов. Все было очень торжественно. В полковом клубе собрались бойцы. Алели транспаранты. На одном было написано: «Воин ПВО, борись за присвоение полку гвардейского звания!» На сцене стоял покрытый кумачом стол. После вручения медалей все хором исполнили Гимн Советского Союза. Аккомпанировал на баяне я.

Не раз приходилось мне получать потом награды, но вручение медали «За оборону Ленинграда» запомнилось на всю жизнь.

Удостоверение к медали было вложено в серую обложку со стихами:

ЗА ЛЕНИНГРАД!
Чем бой суровей, тем бессмертней слава,
За то, что бьешься ты за Ленинград,
Медаль из нержавеющего сплава
Тебе сегодня вручена, солдат!
Пройдут года. Пройдет чреда столетий,
И пусть мы смертны, но из рода в род
Переходить медали будут эти,
И наша слава нас переживет.
Но помни — враг недалеко, он рядом, —
Рази его и пулей и штыком
И прах его развей под Ленинградом,
Чтоб оправдать награду целиком!
Рази штыком, прикладом бей с размаха,
Гони его от городских застав, —
И пусть твоя душа не знает страха,
Как ржавчины не знает этот сплав!
Эти стихи стали для нас своеобразной программой. Блокада была прорвана, но враг все еще стоял у ворот города. Артобстрелы по-прежнему были жестокими. Предстояло отогнать фашистов от Ленинграда, полностью снять блокаду.

Фашисты, не сумев взять город приступом, уморить население голодом, решили сровнять невскую твердыню с землей. Они буквально забрасывали Ленинград бомбами и снарядами. Били с раннего утра и до позднего вечера. Как-то я смотрел фильм в кинотеатре «Титан». Сеанс растянулся на пять часов, так как много раз прерывался из-за артобстрела.


Летом 1943-го я перешел в пятый класс и на каникулах занялся полковыми делами. Служба у аэростатчиков особая. Когда спускались сумерки, у нас начиналась боевая работа. Мы прикрывали наиболее важные объекты города от вражеских бомбардировщиков. Аэростаты, похожие на больших серебристых рыб, поднимались на определенную высоту и удерживались на тросах. Чтобы бомбить прицельно, немецким летчикам надо было снижаться. И вот тут-то их поджидали наши «рыбины». Вражеский самолет натыкался либо на сам аэростат, либо на трос, удерживавший его. Когда самолет натыкался на трос, то внизу, на земле, нажималась педаль, отпускающая стопор троса, аэростат взмывал, и стальной трос взрезал самолет. На боевом счету нашего полка значился не один вражеский стервятник. Немцы боялись аэростатов и вынуждены были бомбить не прицельно, а с большой высоты — вразброс.

Служба аэростатчика не так уж безопасна. Как-то в одном из отрядов девушки не удержали баллон, наполненный газом. Командир звена, младший лейтенант, на какую-то секунду замешкался, пытаясь в одиночку удержать баллон, и вмиг оказался на высоте двадцати метров. Прыгать было уже поздно. Так он и летел, держась за стропы. Ему удалось достать пистолет и выстрелить в оболочку, чтобы газ вышел и баллон снизился. В конце концов так и произошло. Но баллон стал опускаться прямо над Невой, где на одном берегу были немцы, а на другом наши. На высоте пятнадцати метров ветер погнал баллон в нашу сторону. Немцы открыли ураганный огонь. С болью в сердце наблюдали наши бойцы, как младший лейтенант сорвался и упал в воду. Он был убит.

Салют над Невой

В январе 1944 года началось большое наступление Ленинградского фронта. В «Правде» был опубликован приказ Верховного Главнокомандующего, из которого мы узнали, что войска Ленинградского фронта перешли в наступление из районов Пулково и южнее Ораниенбаума, прорвали оборону немцев, овладели городом Красное Село и станцией Ропша. Отличившимся полкам и дивизиям присваивались почетные наименования Красносельских и Ропшинских.

У всех было радостное и приподнятое настроение. В день моего рождения, 27 января, меня отпустили в город к маме. Ехал я на десятом трамвае. Когда мы проезжали по Большому Охтинскому мосту, вдруг поднялась страшная пальба. Трамвай остановился. Пассажиры не могли понять, в чем дело. Но кто-то из прохожих крикнул нам, что это салют в честь полного снятия блокады Ленинграда.

Это был незабываемый салют! Кроме выделенных орудий стреляло все, что могло стрелять. Били зенитки, установленные в скверах и садах, стреляли счетверенные пулеметы на крышах домов, палили солдаты и офицеры — из винтовок, автоматов, пистолетов. Так уж получилось, что большой праздник ленинградцев — снятие блокады — совпал с моим днем рождения. И теперь каждый год 27 января в Ленинграде гремит салют. Так что праздник у меня двойной.

30 января в «Ленинградской правде» было опубликовано постановление исполкома Ленгорсовета «Об отмене ограничении, установленных в связи с вражескими артиллерийскими обстрелами города Ленинграда». Сбылась общая мечта — город вздохнул полной грудью.

Наступление наших войск успешно продолжалось. В этом наступлении в боях за город Лугу погиб мой отец.

Гибель отца меня потрясла. Я, как сейчас, вижу его, одетого в строгую военную форму, с браунингом на ремне: отец долгие годы служил в охране Дворца культуры имени Горького. Вспоминаю, как он сажал меня на раму велосипеда и мы ехали к Нарвским воротам к нему на работу. Отец был по характеру очень жизнерадостным, веселым человеком. И маме и мне с ним было очень хороню. Как-то перед войной мы втроем ездили в Петергоф. Я был одет в новенький белый матросский костюмчик. Желая поймать в заливе рыбку, поскользнувшись на камешке, упал в воду. Естественно, что я перепачкал и замочил свои костюм, и из белого он превратился в серый. Я уже был готов к тому, что получу взбучку от матери. Но отец и тут остался верен себе.

— Ну что ж, мать, — сказал он улыбаясь, — видно, сына тянет в море, быть ему моряком.

И вот его нет. И никогда больше не будет.

Дома у меня висит большая фотография отца. На ней он снят до войны в военной форме. И многие, бывая у меня дома, говорят, какой я на фотографии молодой. Да, я стал уже значительно старше своего отца. А он навечно остался молодым. И меня путают с отцом на фотографии.

Мать, убитая горем, приехала в штаб полка и стала просить поберечь меня, так как, кроме сына, у нее теперь никого больше не было. Меня вызвал командир полка и сказал, что есть решение направить меня в суворовское училище. Возразить было нечего. Единственное, о чем я попросил, так это разрешить мне побыть до начала учебного года с матерью дома. Просьбу мою уважили. Выдали мне направление в суворовское училище и все необходимые документы.

С грустью покидал я полк. Я понимал, что на этом мое участие в Великой Отечественной войне заканчивалось. Однако расстаться с армией я уже не мог. Без громких слов решил посвятить всю свою жизнь воинской службе. Но для того чтобы стать профессиональным военным — офицером, нужно было по-настоящему учиться.

Прибыл я на улицу Халтурина, где шел прием в суворовское училище. Предъявил все документы, но, к моему разочарованию, мне сообщили, что суворовских училищ в Ленинграде нет и поэтому надо ехать в другой город. Что делать? Уезжать из Ленинграда я не хотел, да и маму после гибели отца оставлять одну было нельзя. Я попросил разрешения подумать. Уехал домой.

С кем посоветоваться? И здесь мне неожиданно помог один флотский офицер. У мамы в то время жила ее знакомая, которая работала официанткой в столовой подплава. Она-то и познакомила меня с несколькими офицерами-подводниками, среди которых был командир БЧ-5 подводной лодки «Щ-309» старший лейтенант Базлов Дмитрий Филиппович. За короткое время я очень сдружился с Базловым и называл его дядей Димой.

Узнав, в чем дело, Дмитрий Филиппович решительно мне заявил, что в суворовское идти не стоит, а нужно становиться флотским офицером. Для начала он решил сводить меня к себе на подводную лодку.

Мама, узнав, что Базлов хочет взять меня с собой, напустилась было на него:

— Что ты, Дима, выдумал? Какая лодка? Дай сыну дома хоть немного побыть. Ему и так скоро в училище, а ты его к себе на лодку тянешь.

— Ну, что вы, Мария Павловна, никуда я его не тяну. Витя сам хочет посмотреть мой корабль. Может, еще моряком решит стать.

Был конец мая 1944 года. Город оделся в свежую зелень. Начались знаменитые ленинградские белые ночи. Регулярно холили трамваи. Никаких обстрелов, никаких бомбежек. Красота!

На трамвае добрались до Литейного моста. Недалеко от него стоял красивый корабль.

— Плавбаза подводных лодок «Полярная звезда», — сказал дядя Дима.

Рядом с ней друг за дружкой жались к берегу несколько подводных лодок. На одной из них развевался гвардейский флаг.

— Вот она, наша красавица! — показал на нее Дмитрий Филиппович.

Лодка действительно была красавицей. Со строгими обводами и широкими булями по бортам. Высокая прямая рубка, закрытая обтекаемым заграждением, впереди которой находилась пушка. Как я позавидовал Дмитрию Филипповичу, что он служит на таком корабле. И не кем-нибудь, а инженером-механиком, или, как правильно назвать — командиром электромеханической боевой части — БЧ-5.

До войны я видел подводные лодки несколько раз, когда они приходили в Неву на парад. А теперь не только увидел, но и вступил на ее палубу.

«Щ-309» была из серии знаменитых в годы войны «Щук». Первое, о чем я спросил матросов на лодке: почему она называется «щукой», а не «карасем», например. Моряки объяснили, что такое название носила первая лодка, или, как они выражались, головная, а от нее стали называть лодки этой серии. Так и пошло: лодка типа «Щуки».

— А вообще-то, наша лодка имеет свое название — «Дельфин», — сказал один из матросов, — а «Щ-309» — это ее тактический номер.

Когда я поднялся в рубку на ходовой мостик, у меня от счастья похолодело в груди. Шутка ли, стоять на мостике боевого корабля, да еще гвардейского. На палубе матросы. Вместо черных лент на бескозырках у них развевались черно-оранжевые. Это отличительный знак морской гвардии.

Матросы приняли меня с флотским радушием. Пригласили спуститься вниз, показали отсеки. Осторожно полез я из рубки вниз по вертикальной железной лестнице, которую матросы называли «скобтрап». В полку мне приходилось лазить с «кошками» по столбам, но здесь «кошек» не было. Вся надежда только на свои ноги и руки.

Спустился наконец внутрь лодки. Кругом мягкий свет электроламп. Базлов сказал, что спустились мы в третий, центральный отсек. Центральным он называется не просто потому, что расположен в центре лодки, а еще потому, что именно в этом отсеке размещается пост командования и управления. Здесь на походе находится и командир подводной лодки, и помощник, и штурман. Здесь же выгорожены рубки радиста и акустика.

С первых же минут пребывания на лодке у меня вспухла голова от совершенно новых для меня слов и терминов: «торпеда», «отсек», «выгородка», «гидроакустическая станция», «гирокомпас».

По сравнению с надводным кораблем, а сравнивать я мог только с «Чапаевым», в лодке было тесно. Кругом приборы, разные рукоятки, краны, их моряки называли вентилями, различные магистрали, трубопроводы. Все это было покрашено в разные цвета: голубой, зеленый, красный… Матросы говорили, что под палубой размещены аккумуляторные ямы, различные приборы и устройства. В общем, не корабль, а целый завод.

Повели меня по отсекам. Они разделены между собой стальными водонепроницаемыми переборками, в которые врезаны двери. Кстати, переход из отсека в отсек требует известной сноровки. Они сообщаются между собой через круглую стальную дверь, которая на походе задраивается. Чтобы перейти из отсека в отсек, нужно перешагнуть через широкий порог, который моряки называют комингсом. Комингс не только широкий, но и расположен на некоторой высоте над палубой. Если вначале просунуть в дверь голову и туловище, то трудно будет занести ногу, и она не достанет до палубы следующего отсека — не хватит ширины шага. Поэтому первое, что я усвоил, это вначале занести ногу и перешагнуть комингс, а потом просунуть в дверь голову и туловище.

Вот и первый, носовой, или, как его называют, торпедный отсек. Здесь размещены четыре аппарата, из которых лодка не раз стреляла по вражеским кораблям. Торпедисты мне показали, как рукояткой открывается задняя крышка аппарата, выходящая в отсек. Это в общем-то простое устройство на лодке имеет свои особенности. Если одновременно открыть переднюю и заднюю крышки торпедного аппарата, то в лодку хлынет забортная вода. Чтобы этого не произошло, в аппарате есть специальное блокирующее устройство, которое позволяет только тогда открыть заднюю крышку, когда закрыта передняя, через которую выстреливается торпеда, и наоборот. Матросы шутя говорили об этом устройстве, что это «поправка на дурака».

В носовом отсеке хранятся запасные торпеды, а также размещены койки для матросов.

Во втором отсеке, где под настилом расположена аккумуляторная батарея, расположены каюты командира лодки, его помощника и замполита. Здесь жили и другие офицеры, поэтому этот отсек называется жилым. Командиру лодки полагалась отдельная каюта, а помощнику с замполитом — одна на двоих. Каюта — это сказано, наверное, громко. Матросы между собой называли ее «шкаф». В полный рост в ней мог стоять только один человек. Дверь каюты каталась вдоль переборки на роликах. Справа был маленький столик, наподобие тех стульчиков, которые откидываются в коридоре железнодорожного вагона, слева маленький платяной шкаф. Вдоль борта узкая койка, лежать на которой можно было разве что на боку. Каюта помощника и замполита была такой же, только над нижней койкой висела вторая. Остальные офицеры спали в этом отсеке на диванчиках и убирающихся на день койках. После сна постельное белье складывалось в рундуки, верхние койки откидывались и закреплялись, как в купе поезда, а нижние диванчики вдоль борта использовались для сидения. Во время обеда отсек превращался в кают-компанию.

В четвертом отсеке громоздились дизели.

Больше всего мне понравилось в пятом отсеке, где стояли электромоторы. Здесь было как-то особенно уютно и тепло.

В шестом отсеке, как и в первом, блестели крышки торпедных аппаратов. Только вместо четырех — два. Здесь тоже были койки для матросов.

Подводная лодка произвела на меня огромное впечатление. В ней таилась такая грозная мощь, что все виденное до сих пор на войне — танки, орудия, аэростаты — ушло на второй план. Не зря подлодку боятся такие грозные корабли, как линкоры и крейсера. Матросы охотно показывали свои боевые посты, а дядя Дима объяснил мне, как мог, устройство подводной лодки. Здесь все было сложно. Хоть с виду лодка казалась не очень большой, однако ее водоизмещение было около 700 тонн. Скорость хода в надводном положении 14 узлов, а под водой она могла двигаться со скоростью 8 узлов. Мне трудно было вначале понять, что такое узлы, пока мне не сказали, что узел — это миля в час, а миля — 1 852 метра. Когда говорят, что скорость равна 14 узлам, то нужно 1 852 умножить на 14, что соответствует порядка 25 километров в час. На воде это много.

Узнал я, что лодка под водой движется на электромоторах, а в надводном положении идет на дизелях. Емкости электробатареи, питающей электромоторы, хватает на ограниченное количество часов, после чего аккумуляторы нужно заряжать. Причем зарядку батареи можно производить только в надводном положении, то есть обязательно нужно всплывать. А это опасно, так как лодку могут обнаружить фашистские самолеты или корабли. Поэтому подводники для всплытия всегда стараются уйти подальше от противника и производят зарядку только ночью.

Кроме зарядки батареи при всплытии можно освежить воздух в отсеках, а также пополнить запас сжатого воздуха, необходимого для продувания балласта при всплытии. Дядя Дима сказал, что воздуха, который находится в отсеках после пребывания подводной лодки на поверхности, хватает для дыхания на двадцать часов. Чтобы легче дышалось, воздух очищают от углекислоты специальными патронами. Потом из баллонов добавляют кислород. Если через сутки лодку не проветрить, дышать становится тяжело. И нужно обязательно всплывать.

Позже, когда я учился в нахимовском, узнал, что у более новых лодок надобность всплытия для зарядки аккумуляторов отпала. Конструкторы разработали специальную трубу, которая выдвигается на поверхность воды, когда лодка находится под водой. Через нее воздух засасывается вниз. Но это было позже. А сейчас, разинув рот, я слушал объяснения дяди Димы и матросов.

Базлов сказал, что для первого дня хватит, и повел обедать на плавбазу.

Плавбаза — это корабль, на котором подводники живут, когда они не в море. На «Полярной звезде» у дяди Димы была каюта, которую он делил вместе со штурманом лодки. За обедом в кают-компании я познакомился с заместителем командира лодки по политчасти. Он мне рассказал, что «Полярная звезда» построена еще до революции. Раньше она называлась «Штандарт» и была царской прогулочной яхтой. С интересом я слушал, как на царской яхте до революции печатались прокламации, призывающие к свержению царя. Самое интересное было то, что призыв к свержению царя был отпечатан на бланке «Штандарта» с изображением царской короны.

— Как же это могло произойти? — спросил я изумленно.

— Все очень просто, — сказал замполит. — Летом перед первой мировой войной царь с семьей катался на яхте в Финском заливе. В шхерах шхуна наскочила на риф и получила пробоину в корпусе. Для ремонта «Штандарт» поставили у стенки Балтийского завода. Пока шел ремонт, рабочие и отпечатали на бланках царской яхты призыв к свержению самодержавия. После революции «Штандарт» переименовали в «Полярную звезду», и теперь она стала нашим домом.

Впервые я обедал на корабле в кают-компании, ел знаменитый флотский борщ. Все здесь было необычно. Против каждого места над столом висела на шнуре кнопка. Нужно что-нибудь попросить — нажимаешь кнопку. На вызов подходит вестовой в белой форменке и белых брюках.

После обеда дядя Дима показал мне «Полярную звезду». По сравнению с лодкой, здесь казалось роскошно. Коридоры, каюты отделаны ценными породами дерева. Сияли начищенные медные поручни, ручки в дверях, сверкали зеркала…

Штурман был отпущен на берег, и дядя Дима сказал, что я буду спать на свободной койке. Перед тем как заснуть, попросил Дмитрия Филипповича рассказать, за что лодке присвоено звание гвардейской. Рассказ был долгим… Дядя Дима сказал, что лодка воюет с первого дня войны. Уже 23 июня сорок первого «Щ-309» вместе с другими лодками вышла из Таллина для боевых действий на просторах Балтики.

Особенно отличилась «Щ-309» в боевом походе осенью 1942 года. Лодка находилась на позиции в горле Ботнического залива — в Аландском море. И тут вышел из строя вертикальный руль. Чтобы его исправить, нужно было обязательно всплыть в надводное положение. Был сильный шторм. Приводы руля находились в кормовой надстройке — под палубным настилом. Если бы во время ремонта появились вражеские корабли или самолеты, то лодке нужно было бы срочно погружаться, и тогда те, кто занимались ремонтом, наверняка погибли бы. Зная это, старшина второй статьи Анишин и старший матрос Князев вызвались устранить повреждение. Ремонт длился два с половиной часа. И все это время смельчаки находились в холодной воде. Руль они исправили. За этот подвиг оба были награждены орденами Красного Знамени.

В том походе «Щ-309» несколько раз атаковала вражеские корабли. Но и немцы ее преследовали, сбросили на нее десятки глубинных бомб. В одну из таких атак лодка потопила крупный транспорт.

В марте 1943 года «Щ-309» было присвоено звание гвардейской. Командир подводной лодки капитан третьего ранга Кабо получил орден Ленина. Весь экипаж был представлен к высоким наградам.

Вот какие, оказывается, люди здесь служили. Я этого и не знал. Ведь на рабочем платье, в котором ходили матросы, наград не носят.

Следующий день я снова провел на лодке. Теперь она мне не казалась такой тесной, как вчера. С особым уважением смотрел я на героев — старшин и матросов. Вахтенный офицер разрешил мне посмотреть на город в перископ. Включил какую-то специальную машинку, которая за тросики подняла перископ вверх. Развернув за рукоятки перископ, он пустил меня к окулярам. Весь город приблизился ко мне буквально вплотную. Увеличение было такое, что видны были даже следы от осколков на стенах Петропавловской крепости. Да, это не стереотруба, которую я знал по артиллерийскому полку.

После обеда я попросил боцмана лодки главного старшину Пронина рассказать, как был потоплен вражеский транспорт в Аландском море.

— Дело было так, — присел главстаршина на разножку, — в том походе на Балтике в середине сентября установилась штилевая погода. В таких условиях даже на минуту было опасно поднимать перископ; след от него на поверхности хорошо виден.

Стояло раннее утро. Вдруг на горизонте появились вражеские самолеты. Летчики внимательно всматривались в пронизанную солнечными лучами воду, ища подводные лодки. Ведь лодка, если она идет на небольшой глубине, с высоты хорошо видна. Мы погрузились поглубже, изредка подвсплывая, чтобы командир мог взглянуть на горизонт. Появление самолетов говорило о том, что вот-вот может показаться конвой. И он появился в составе четырех транспортов и нескольких сторожевиков. По отсекам разнеслось: «Боевая тревога! Торпедная атака!»

Мы разбежались по боевым постам. От четкости каждого из нас — и электрика, и рулевого, и торпедиста — зависел успех атаки. Сам я расписан на горизонтальных рулях. Управлять ими не просто. После выхода торпед из аппаратов нужно суметь удержать лодку на прежней глубине. Ведь лодка после выхода, скажем двух торпед, становится легче сразу на несколько тонн. За счет этого в первое мгновение, пока забортная вода заполняет аппараты, возникает положительная плавучесть, и лодка может выскочить на поверхность. Такие случаи иногда бывали. Тут фашист может запросто протаранить корпус лодки своим килем.

— А куда потом девается вода из аппаратов? — перебил я боцмана.

— Воду потом удаляем в специальную торпедозаместительную цистерну и заряжаем аппарат запасной торпедой. Но слушай дальше. Наш командир решил пересечь курс конвоя, чтобы атаковать с близкой дистанции, наверняка. Двигаясь под перископом но солнечной дорожке, лодка осталась незамеченной, солнце слепило глаза вражеских наблюдателей. Тут раздалась команда командира:

— Аппараты товсь!

Все затаили дыхание.

— Пли!

Вздрогнула под ногами палуба. Это значит — торпеды вышли из аппаратов и устремились к цели. Через несколько секунд раздались звуки взрывов. Позже мы узнали, что потопили крупный транспорт, шедший в Германию с важным грузом.

Сразу же после атаки фашистские корабли как саранча кинулись в нашу сторону. Тут и там начали рваться глубинные бомбы. Некоторые рвались рядом с лодкой. От близких взрывов она подпрыгивала, как мячик. Кое-где через сальники и швы внутрь корпуса стала проникать вода. А корабли все продолжали кружиться над лодкой. Все, что могло шуметь в отсеках, было отключено. Работали только электродвигатели, да и то их включали тогда, когда рвались глубинные бомбы.

Оторвались мы от немецких сторожевиков часа через три. И все это время наш командир искусно маневрировал в кипящей от взрывов пучине. Наконец бомбежка прекратилась, стихли винты вражеских кораблей. Выждав некоторое время, мы всплыли, и, пока заряжали батарею, матросы по очереди вылезали в ограждение рубки подышать свежим воздухом. После боя воздух казался особенно сладким и чистым. Ну, а потом потопали домой…

— Товарищ боцман, капитан третьего ранга, с которым я здоровался на лодке, это и есть Кабо?

— Нет, прежний наш командир недавно пошел на повышение. А это новый — капитан третьего ранга Ветчинкин. Мы с ним в поход впервые пойдем.

— Красивая у вас лодка, выглядит, как новая.

— Красивая, говоришь? Ты бы посмотрел на нее, когда мы из похода возвращаемся. Краска облуплена, корпус покрыт ржавчиной, вмятины от глубинных бомб… Это мы сейчас ее, родную, всю выдраили и выкрасили, в поход готовимся. И вообще-то, я должен тебя немного разочаровать. Жизнь моряка, да еще подводника, красива только с берега. А в море это постоянная опасность и напряженный труд. Одно форсирование минных заграждений и противолодочных сетей чего стоит. Сидишь в отсеке и прислушиваешься, как по левому борту или по правому скрежещет минреп о корпус.

— А что такое минреп?

— Ну, это стальной такой трос, который удерживает мину на якоре. Если минреп за что-то на лодке зацепится, сразу же подтянется к борту и мина. Расколется склянка с кислотой в рогульке, замкнется цепь взрывателя — и, как говорится, будь здоров, в смысле наоборот. Вот почему так и вслушиваешься в этот скрежет. Иногда кажется, что чья-то огромная рука ощупывает наружную обшивку лодки, скребется в задраенные люки. Должен тебе сказать, что при таких звуках кровь в жилах стынет, ведь смерть — вот она, рядом. Тут уж все зависит от искусства командира. То стоп даст, то руль чуть вправо или влево. Лодка медленно движется вперед, и вот уже минреп отполз куда-то на корму. Дыхание, брат, от напряжения перехватывает, весь по́том покроешься, пока пройдешь минное поле. Мечтаешь только об одном: чтобы минреп не зацепился за кормовые рули глубины или винты. Зато как продерешься сквозь минные заросли, так будто заново родишься, никакой бой не страшен.

Фашисты, боясь наших лодок в Балтийском море, буквально напичкали залив минами; плавали они там, как клецки в супе. Да еще стальные сети повесили — до самого дна.

Боцман задумался, потом потянул пустую трубку, улыбнулся и сказал:

— А вообще-то все нормально. Не мы, а мины должны нас бояться. Вот в прошлом году командир «Щ-303» капитан третьего ранга Травкин Иван Васильевич десять суток пробыл на минном поле — батарею заряжал.

— А зачем на минном поле? Ведь мог взорваться?

— Деваться некуда было. Со всех сторон обложили, повредили лодку, несколько суток лежали они на грунте, а всплыть для зарядки батареи и вентиляции нельзя — кругом немцы. Вот и придумал Травкин заряжать аккумуляторы на вражеском минном поле. Туда корабли противника войти не могли. Ничего, целехоньки остались… Вернулись гвардейцы в Кронштадт. Экипажи кораблей при встрече лодки кричали: «Ура!» Ведь фактически вернулись они с того света: гитлеровцы уже по радио объявили о ее потоплении. Не по зубам оказался немцам «Ерш» — у «Щ-303» имя такое. Застрял «Ерш» у них в горле.

Вот такие у нас в бригаде герои! Правда, не повезло в прошлом году: две «Щуки» при прорыве заграждений погибли. Командиры были у них золотые. Один капитан второго ранга Осипов чего стоил. Герой Советского Союза.

Ну ничего. Мы еще отыграемся. Теперь, когда немца от Ленинграда отогнали, выход нам в Балтику открыт. Поквитаемся за своих погибших товарищей.

Забегая вперед, могу сказать, что слова боцмана оказались пророческими. Только за три месяца 1944 года и четыре месяца 1945 года подводники Балтики уничтожили пятьдесят четыре транспорта противника общим тоннажем 182 449 тонн.

За один только поход в январе-феврале 1945 года подводная лодка «С-13» под командованием капитана третьего ранга Маринеско потопила два крупных судна.

Одним из них был огромный океанский лайнер «Вильгельм Густлов» водоизмещением двадцать пять с половиной тысяч тонн. На его борту находилось около девяти тысяч фашистских солдат, матросов и офицеров. Удалось спастись лишь девятистам четырем гитлеровцам. В числе погибших было около трех тысяч семисот квалифицированных специалистов-подводников.

Гитлер, взбешенный такой потерей, приказал расстрелять командира конвоя, а Маринеско объявил личным врагом Германии. В рейхе был объявлен трехдневный траур.

Продолжила боевой счет и «Щ-309». 23 февраля 1945 года, находясь на позиции недалеко от Либавы, лодка обнаружила конвой: крупный транспорт шел в охранении двух боевых кораблей.

Командир лодки капитан третьего ранга Ветчинкин решил атаковать транспорт с близкой дистанции. Три торпеды одна за другой устремились к вражескому судну. Их взрывы слились в один оглушительный грохот. Транспорт, окутанный дымом, стал медленно погружаться. Это было немецкое судно «Гёттинген», водоизмещением четыре с половиной тысячи тонн с войсками на борту.

Так подводная лодка отметила 27-ю годовщину Советской Армии и Военно-Морского Флота.

Вражеские корабли обнаружили «Щ-309». Чтобы уйти от гитлеровцев, капитан третьего ранга Ветчинкин остановил электромоторы и положил лодку на грунт. Были выключены все приборы, даже гирокомпас. Гитлеровцы, потеряв лодку, наугад швыряли в воду глубинные бомбы. От близких разрывов в отсеках погасли плафоны, разбились стекла приборов. Так продолжалось пять часов. Решив, что с советской лодкой покончено, вражеские корабли ушли. А «Щ-309», дождавшись, когда стихнут шумы винтов гитлеровских кораблей, всплыла и вскоре благополучно вернулась на свою базу.

Битва за Балтику, за морские подступы к Ленинграду была долгой и упорной. И победили в ней советские моряки. Большой вклад в эту победу внесли балтийцы-подводники. Восемь подводных лодок Краснознаменного Балтийского флота были награждены орденом Красного Знамени, три лодки стали гвардейскими, шести командирам подводных лодок было присвоено высокое звание Героя Советского Союза: капитану второго ранга Осипову, капитанам третьего ранга Калинину, Лисину, Травкину, Богораду, Коновалову. Бригада подводных лодок КБФ была награждена орденом Красного Знамени.

В честь подвигов балтийских моряков-подводников в Кронштадте на проспекте Ленина установлен гранитный монумент с высеченным силуэтом подводной лодки и надписью:

«Слава морякам-подводникам Краснознаменного Балтийского флота, защищавшим в период Великой Отечественной войны подступы к городу Ленина».

…За эти два дня я окончательно полюбил лодку и ее людей. Вечером, когда матросы собрались на верхней палубе, я с удовольствием пел с ними их любимую песню «Прощай, любимый город…»

Не хотелось мне уезжать домой, но Дмитрий Филиппович настоял: мама будет волноваться. Всю дорогу до дома я думал только о лодке и подводниках. И уже не представлял себя никем другим, как моряком.

Дядя Дима обещал, что поговорит с командиром лодки и начальником штаба бригады, чтобы меня взяли юнгой. Но когда он приехал к нам через некоторое время, меня ждало разочарование: начальник штаба капитан первого ранга Курников сказал, что, для того чтобы быть юнгой на подводной лодке, нужно овладеть одной из флотских специальностей. Пассажиров на лодке быть не должно. Там и так все рассчитано — и место, и воздух.

— Не отчаивайся, — сказал дядя Дима, — поедем в школу юнг. Поступишь, а после ее окончания придешь к нам на лодку.

Приехали в школу юнг на Васильевском острове. В школе на нас смотрели с интересом: Дмитрий Филиппович — весь в орденах с кортиком и я — в сухопутной форме с погонами ефрейтора.

В школу меня не приняли, так как набор давно закончился. Сказали, чтобы приезжал осенью.

Удрученный, вернулся домой. Вскоре Дмитрий Филиппович узнал, что на Петроградской стороне создается нахимовское военно-морское училище и туда уже идет набор.

— Вот куда тебе нужно поступать, — сказал дядя Дима, — а не в школу юнг. Будешь флотским офицером. А на лодке еще успеешь наплаваться.

Любой ленинградский мальчишка тянется к морю, ну а мне после двух дней, прожитых на «Щ-309» и «Полярной звезде», тем более хотелось на флот. Всего два дня. Но именно здесь окончательно решилось — кем мне быть.

Посоветовался с мамой. Твердо решили: поступать мне надо в нахимовское. Одно смущало: как быть с документами, ведь они выправлены для поступления в суворовское училище.

И тогда я решился на маленький подлог. Стер везде в документах «сувор» и написал «нахим». Поехал на прием к начальнику нахимовского училища капитану первого ранга Изачику и все ему чистосердечно рассказал. Изачик принял решение зачислить меня кандидатом в воспитанники нахимовского училища. Чтобы стать воспитанником, я должен был сдать вступительные экзамены. Пятый класс я не закончил и потому стал сдавать за четвертый. После экзаменов я был принят в заветные стены!


Долгое время после известия о гибели отца мать все не верила, что его нет в живых. Тем более что в извещении было сказано, что отец в боях за город Лугу был ранен и скончался в Гатчинском госпитале. Мама надеялась, что он, может быть, выжил, поправился и вот-вот придет домой.

Как-то я пришел домой в увольнение. Матери не было. Соседи сказали, что она с тетей Дашей на крыше. Мама с 1944 года работала с напарницей Дарьей Григорьевной кровельщицей.

Поднялся на крышу, смотрю, как мама ловко перестилает железную кровлю. Быстро работает большими ножницами, молотком. Вдруг она поглядела вниз и ахнула.

— Витя, отец приехал! — И за сердце рукой.

— Где, мама, где?!

— Посмотри на нашу площадку, вон он стоит!

Вижу: на площадке нашего этажа стоит военный с вещевым мешком за плечами. И у меня сердце остановилось. Он, думаю, папа!

Кинулся по лестнице вниз, одним махом проскочил два двора и на одном дыхании взлетел на третий этаж. И вот я на площадке.

Действительно, стоит военный. Звонит в нашу квартиру. Но это был не мой отец, а другой человек. Должно быть, на мне не было лица, так как незнакомец спросил, что случилось. Я, собрав всю свою волю, чтобы не разрыдаться, объяснил, что обознался, и спросил, к кому он идет. Тут выяснилось, что он муж нашей соседки Ирины Головань, вернулся с фронта. У нас действительно после блокады жили женщина с девочкой. Женщина работала журналисткой. Ей предоставили одну из наших комнат, в которых мы жили после переселения с прежней квартиры.

Мама несколько лет ждала отца и лишь тогда поверила, что он погиб, когда я отыскал его могилу.


Я несколько раз ездил в Гатчину, но не находил могилы отца. Помог мне товарищ по училищу Якобсон. У его родителей в Гатчине была дача, и вот однажды Якобсон сообщил мне, что нашел могилу. Надо было ехать в Гатчину. Я добрался туда на отцовском велосипеде. Скромный деревянный обелиск со звездой, под звездой фанерка, а на ней чернилами выписаны семь фамилий, в том числе и отца: «Красноармеец Петр Иванович Иванов, год рождения 1907, дата смерти 23 февраля 1944 года». Поплакал на могиле. Вокруг никого нет. Решил заказать дома металлическую планку и прикрепить ее вместо фанерки.

На обратном пути по неосторожности чуть не разбился. Последние километры я еле тянул. И вот при подъеме на Пулковские высоты прицепился к одной из досок, которые вез грузовик. Все шло хорошо, но при спуске грузовик развил большую скорость, я же растерялся и выпустил доску. По инерции я, обогнав грузовик, стремительно помчался вниз. Все обошлось бы благополучно, не попадись мне на пути рельсы железнодорожного переезда. В одно мгновение я вместе с велосипедом взмыл в воздух. Падали же мы порознь в разные места. Я отделался легкими ушибами, а переднее колесо стало похоже на цифру восемь. Весь остальной путь от Пулковских высот до дома уже проделал пешком, катя велосипед рядом.

Металлическую планку я сделал, но, когда через неделю приехал в Гатчину, к своему ужасу, не нашел могилы отца. Все фанерки с надписями были сняты и обелиски стали безымянными. Пошел в горвоенкомат, в горисполком. Поднял шум. Мне объяснили, что в Гатчине будет создано мемориальное кладбище, что все фамилии помечены в плане и будут выбиты на граните. Не успокоившись, я написал в «Правду». Ответ пришел из Гатчинского горисполкома. Меня пригласили приехать через год, чтобы убедиться, что все сделано, как надо.

Через год я приехал в Гатчину. Там был поставлен памятник, по сторонам которого были прикреплены белые мраморные плиты с именами павших воинов. Среди них я отыскал и фамилию отца.

Через несколько лет братское кладбище вновь перестроили. Теперь там горит Вечный огонь, в День Победы проводятся траурные митинги. Народ чтит своих героев.


Летнюю морскую практику нахимовцы проходили на Ладоге. И как когда-то, в годы войны, я снова держал путь от Осиновца в Кобону. Но теперь Ладога плескалась тихая и спокойная. Светило долгое летнее солнце. Не было ни атак вражеских самолетов, ни артиллерийских обстрелов. И шел я не на «Чапаеве», а под парусом на барказе. Трудно было унять волнение. Воспоминания наплывали одно на другое…

Низкий поклон тебе, Ладога!..

ЧАСТЬ 2 Нахимовцы

Вместо пролога

Нас было сто двадцать,
Нам было по десять и по
                                      пятнадцать.
Дети войны и крестники
                                     флота,
Мальчишек-нахимовцев третья рота.
Стихов не пишу. Но эти строчки возникли сами, когда положил перед собой стопку бумаги, закрыл глаза и попытался увидеть далекое и невозвратимое…

Парусный кораблик на невысоком шпиле бело-голубого дворца… Мачты учебной шхуны «Учеба», строгий частокол труб крейсера «Аврора»… Стриженные под нуль мальчишечьи головы, флотские воротники на худых спинах.

Урок танцев. «Встаньте в третью позицию!.. Вальс! И-раз-два-три, раз-два-три». Мальчишки, пережившие ад блокады, смолившие махру, умевшие при случае завернуть семистопным и трехэтажным ямбом, разобрав друг друга по парам, послушно скользили в танце. Правило было жесткое: двойка по танцам в четверти — забудь про поездку домой на каникулах…

А вот плац. И снова те же «раз-два-три!». Но это уже не вальс. Строй мальчуганов в бескозырках с бантами на лентах рубит печатный шаг, что есть сил в детских ногах.

А баржи с дровами? Разве забудешь дровяные, картофельные, овощные авралы. Мы сами квасили в чанах капусту на зиму, мыли спальни и классы.

«Альма-матер» — обычно эти слова произносят с иронической улыбкой. Для нас же, ребят без отцов и матерей, нахимовское училище и в самом деле было «матерью-кормилицей».

Шесть лет мы провели в его стенах. Шесть лет и днем и ночью мы были вместе: спали, ели, учились, работали. За эти годы мы сроднились, как братья. Ведь у нас не было преимуществ друг перед другом ни в еде, ни в одежде, ни в комфорте. Любовь к другу, уважение к товариществу, чувство локтя и взаимной поддержки — пожалуй, главное, что мы вынесли из стен училища. И еще любовь к морю, любовь к Родине, готовность отдать за нее жизни воспитали в нас педагоги во флотских погонах.


В нашей стране было три нахимовских военно-морских училища. Сначала в 1943 году открылось училище в Тбилиси, затем в 1944-м — в Ленинграде, и в сорок пятом — в Риге. Но с 1956 года осталось лишь одно училище в Ленинграде, которое существует и поныне.

Создание нахимовских и суворовских училищ — это целая страница в истории нашей страны. В тяжелую для Родины пору, в разгар войны партия и правительство думали и о судьбах тех детей, отцы которых погибли на фронтах.

Вскоре после того, как Ленинград был полностью освобожден от вражеской блокады, Ленинградский горком ВКП(б) и Народный комиссариат Военно-Морского Флота обратились с просьбой к правительству открыть нахимовское училище в Ленинграде. 21 июня 1944 года Совет Народных Комиссаров СССР принял постановление об открытии в городе Ленина нахимовского военно-морского училища. В вестибюле здания, около знамени училища вывешен полный текст этого постановления. В нем, в частности, говорится:

«Удовлетворить просьбу Ленинградского городского комитета ВКП(б) и Наркомвоенморфлота о создании в городе Ленинграде в 1944 году Нахимовского Военно-Морского училища на 500 воспитанников — для устройства, обучения и воспитания сыновей воинов Военно-Морского Флота и Красной Армии и партизан Отечественной войны, а также сыновей советских и партийных работников, рабочих и колхозников, погибших от рук немецких захватчиков».

Училище было названо в честь выдающегося адмирала русского флота Павла Степановича Нахимова — героя Наварина, Синопа и Севастополя. Для многих поколений моряков его служба, верность долгу, преданность Родине стала примером. Павел Степанович прожил сравнительно короткую жизнь — всего пятьдесят три года, из которых тридцать пять провел в море. Отдавая себя полностью флоту, Нахимов так и не успел обзавестись семьей. Занимая высокое положение, не чурался простого народа. Жил очень скромно, тратил на себя мало, остальные деньги раздавал нуждающимся матросским вдовам, сиротам и инвалидам.

Нахимов любил матросов. Не раз говорил, что матрос есть главный двигатель на военном корабле. В одном из приказов по флоту во время Севастопольской обороны 1854—1855 годов он писал:

«Матросы! Мне ли говорить вам о ваших подвигах на защиту родного нам Севастополя и флота. Я с юных лет, был постоянно свидетелем ваших трудов и готовности умереть по первому приказанию, мы сдружились давно, я горжусь вами с детства…»

За победу в Синопском сражении Нахимов был удостоен одной из высших военных наград — ордена Святого Георгия 2-й степени.

В марте 1944 года в память о знаменитом флотоводце был учрежден орден Нахимова первой и второй степени и медаль, что символизировало преемственность боевых традиций русских моряков.

В связи с учреждением ордена был выпущен плакат, на котором был изображен орден и эпизод из боевой деятельности Нахимова.

Плакат сопровождался следующими стихами:

Отважный воин, славный патриот.
Его взрастила русская держава.
В сердцах советских моряков живет
Нахимова немеркнущая слава.
Он разума и воли торжество.
Испытанный в победоносных войнах.
Высоким знаком имени его
Страна отметит моряков достойных.
Мы гордились, что один из воспитанников нашего училища — Боря Кривцов носил на груди медаль Нахимова.

Для нас имя адмирала Нахимова было окружено ореолом славы.

Когда я, юный лейтенант, прибыл в Севастополь, прямо с поезда, даже не позавтракав, поспешил на площадь Нахимова, чтобы увидеть памятник Павлу Степановичу.

Он и сейчас стоит в полный рост на главной площади города. В правой руке адмирала подзорная труба. На крутой лоб глубоко надвинута фуражка с коротко обрезанным козырьком. За спиной флотоводца белеют колонны легендарной Графской пристани. Утром 24 ноября 1853 года на гранитные ступени ее пришли севастопольцы, чтобы восторженно встретить корабли эскадры под флагом адмирала Нахимова, возвратившиеся после разгрома турок под Синопом.

И вот имя этого выдающегося русского флотоводца было присвоено нашему училищу. Павел Степанович Нахимов родился 23 июня 1802 года. Поэтому этот день в училище отмечается как двойной праздник: день образования училища и день рождения Нахимова.

Создать училище в разгар войны в городе, который еще недавно был блокирован врагом, — дело далеко не простое. Необходимо было подобрать подходящее здание, найти квалифицированных учителей, воспитателей, создать учебную базу. Наконец, нужно было отобрать воспитанников, одеть их, накормить, отогреть их души, опаленные войной.

Эта тяжелая задача легла на плечи капитана первого ранга (впоследствии контр-адмирала) Николая Георгиевича Изачика, назначенного начальником училища, и начальника политического отдела капитана второго ранга Петра Степановича Морозова.

Николай Георгиевич Изачик рассказывал, что в один из июньских дней 1944 года его вызвал к себе адмирал флота Иван Степанович Исаков (в то время заместитель наркома Военно-Морского Флота) и сообщил, что принято решение создать в Ленинграде нахимовское училище.

— Поезжайте в Ленинград и подыщите подходящее здание, — предложил Иван Степанович.

На капитана первого ранга Изачика выбор пал не случайно. Опытный моряк, участник гражданской и Великой Отечественной войн, член КПСС с 1918 года.

В Ленинграде Изачик был принят Андреем Александровичем Ждановым, который обещал ему полную поддержку и содействие. Несколько дней начальник будущего училища ездил по городу, подыскивая подходящее здание. Наконец на Петроградской стороне он нашел то, что искал. Рядом была Нева, место тихое, транспорт в стороне, да и размеры здания вполне подходили.

Теперь этот красивый бело-голубой дворец с парусным корабликом на невысоком шпиле знает вся страна.

Дом с «парусным корабликом»

В августе 1944 года я был зачислен кандидатом в воспитанники Ленинградского нахимовского военно-морского училища. До сих пор храню любопытный документ, подписанный начальником училища капитаном первого ранга Изачиком. На простой серой бумаге моей матери сообщалось, что ее сын, то есть я, зачислен кандидатом в воспитанники Ленинградского нахимовского военно-морского училища и что мне надлежит явиться для медицинского освидетельствования и приемных испытаний. Подписано это извещение красным карандашом. Тогда было не до формальностей. Вот этот-то документ и определил всю мою дальнейшую судьбу.

Вступительные экзамены за четвертый класс я сдал легко. Не последнюю роль здесь сыграло и то, что я приехал поступать с фронта. Преподаватели ко мне отнеслись благосклонно. С погонами ефрейтора, нашивками за ранения, я вызывал у них сочувствие. Поэтому, а может, это казалось, мне задавали несложные вопросы. Так, по естествознанию меня спросили об акуле, о ее размерах. И когда я, вспомнив рисунок в учебнике, ответил, что в ее пасти может свободно разместиться сидящий на стуле человек, мне поставили четверку. На экзамене по географии я четко показал на карте границу СССР и назвал страны, с которыми мы граничим. Так же легко я сдал экзамены по русскому языку, литературе и математике.

Через некоторое время мне сообщили, что я зачислен воспитанником. И вот я в здании училища уже не в качестве абитуриента, а на правах нахимовца. Наша рота имела третий номер. Первая рота — это седьмой класс, вторая — шестой, наша «третья гвардейская», как мы называли себя, состояла из пятиклассников. Нам предстояло переодеться во флотскую форму и ехать на Карельский перешеек в летний лагерь. Часть ребят уже была там. В группе, в которую я попал, были мальчики из разных городов и сел. Были ленинградцы: Феликс Иванов, с которым я впоследствии подружился, Герман Годзевич — очень красивый и высокий мальчик, Витя Преображенский, племянник известной певицы Софьи Преображенской, переживший блокаду и награжденный медалью «За оборону Ленинграда». Были москвичи: Валера Колотвин, Олег Звонцев и другие ребята. Один парнишка мне сразу понравился — Марат Рахимов из далекого Узбекистана. Маленький, гибкий, чернявый мальчик. Меня заинтересовало его имя — ведь на Балтике так назывался знаменитый линкор. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что мой новый знакомый назван именно в честь линкора «Марат». В тридцатых годах на линкор приезжали шефы из Узбекистана. Была в составе делегации и мама Марата — певица, жена командира Красной Армии. С собой она привезла двухмесячного сына. Во время торжественного собрания в Доме флота мальчик за кулисами заревел. Комиссар линкора вынес ребенка на руках на сцену и под одобрительные аплодисменты присутствующих сказал, что мальчика зачисляют сыном линкора «Марат». В честь корабля его назвали Маратом. Был изготовлен красивый жетон, на одной стороне которого был изображен линкор, а на другой — надпись: «Сыну «Марата» — от партийной организации линкора «Марат».

Теперь же «сына линкора» подстригли под ноль, как и всех, помыли в бане и выдали новое обмундирование. Пока что это была просто роба — синее рабочее платье, без погон. Выдали бескозырки, правда без лент, и бушлаты. Подпоясывались мы своими брючными ремнями; ремни с флотскими бляхами нам еще предстояло получить. К большой зависти всех остальных, я сразу же вдел в брюки настоящий черный кожаный матросский ремень. Это был подарок моего знакомого подводника Дмитрия Филипповича Базлова.

Но больше всего всех нас потрясло то, что нам выдали знаменитые флотские тельняшки. Мы как-то сразу почувствовали себя взрослее, а главное, ближе, теснее. Тут же зазвучали первые словечки: «полундра», «кореша»…

Да, мы стали корешами… Недаром же потом, когда уезжали домой на летние каникулы, каждый стремился вернуться в родную роту как можно быстрее. Мы скучали друг без друга. Зато сколько было радости, когда мы собирались вместе после коротких каникул: мы делились новостями и гостинцами. Каждый считал своим долгом привезти в роту из дома что-нибудь вкусненького. Марат Рахимов вываливал на стол столько урюка, что хватало всем. Володя Седов угощал всех домашними пирогами с капустой…

После бани мы пообедали, а затем не очень четким строем, ежеминутно сбивая ногу, двинулись на Финляндский вокзал. Наш поезд шел на станцию Каннельярви. В вагоне кое-кто уже начал выяснять отношения. Не помню уже по какой причине, повздорил и я с Германом Годзевичем. Все мы были мальчишками и свою правоту старались доказывать только одним способом — кулаками. Тут еще было и желание не показать себя трусом в глазах новых товарищей. Потом мы с Германом подружились. К сожалению, судьба его не баловала. Еще в нахимовском во время отпуска взрывом динамитной шашки ему оторвало несколько пальцев на правой руке. А вскоре после выпуска из высшего военно-морского училища лейтенант Годзевич в штормовую осеннюю погоду перевернулся в районе Гогланда на парусной шлюпке и утонул.

Поезд прибыл на станцию Каннельярви, и мы строем направились в лагерь. Вначале открылось большое красивое озеро, которое, как мы позже узнали, называлось Сулоярви (сейчас оно Нахимовское). Затем показался и сам лагерь, расположенный на берегу: палатки и несколько финских домов. Нас разместили в одной из построек. В первую же ночь со мной произошло ЧП. Утром проснулся, а ремня с бляхой нет. Кто-то стащил. Что делать? Стал спрашивать, кто взял ремень. Все молчат. Вдруг на одном из здоровенных парней вижу свой ремень. Я к нему.

— А ну, отдай!

— А он что, твой?

— Конечно, мой.

— Ты ошибаешься, это ремень мой, — сказал парень, нагло улыбнувшись.

Я схватился за ремень, но тут же получил здоровенный тумак и отлетел метра на два. Тягаться с ним было бесполезно — он на две головы выше меня и сильнее. Глотая слезы от обиды, я выбежал из казармы и зашагал по дороге к озеру. Вдруг слышу: кто-то меня окликает:

— Эй, гвардеец! Иди-ка сюда!

У меня на синей рубахе был прикреплен гвардейский значок. Подходит ко мне плотный крепыш. Старше меня на несколько лет.

— Давай знакомиться, — говорит крепыш, — Петя Паровов, бывший сержант. Сейчас во второй роте. А ты что, из новеньких? Откуда?

Я рассказал о себе.

— Вот отлично. Нашего полку фронтовиков прибыло! Нас здесь уже несколько человек: Боря Кривцов, Володя Ефремов, Гриша Михайлов, Костя Гавришин. Есть и еще ребята. Так что будешь у нас во фронтовом братстве. В обиду не дадим!

— Да вот, — шмыгнул я носом, — уже обидели! Бляху с ремнем стащили ночью. Хотел забрать — тумака получил.

— Что же ты молчишь? А ну пошли, разберемся!

Петька подошел к громиле.

— Этот? — спросил.

Я кивнул головой. Ни слова не говоря, Паровов врезал ему оплеуху и велел отдать мне ремень. К моему удивлению, парень немедленно выполнил его требование.

— Имейте в виду, — сказал Петя, обращаясь ко всем, — если кто тронет ефрейтора, будет иметь дело с фронтовиками.

Вот так я познакомился с Петей Парововым. Это был геройский паренек. В числе первых он ворвался в занятый фашистами Новгород. Был награжден орденами Красной Звезды и Славы третьей степени. Его все очень уважали. К сожалению, через какое-то время Петя ушел из училища.

Из числа фронтовиков в нашей роте были Володя Ефремов, кавалер ордена Красной Звезды и медали «За боевые заслуги», Гриша Михайлов, удостоенный медали «За отвагу» (впоследствии мой закадычный друг), Костя Гавришин, награжденный медалью Ушакова. Были и другие ребята, хлебнувшие настоящей войны.

Между тем жизнь в лагере шла своим чередом. Нас в роте разбили по взводам. Я попал в первый взвод. Каждый взвод — это класс. Ротой командовал майор Щенников. Командиром нашего взвода и одновременно офицером-воспитателем назначили младшего лейтенанта Николая Алексеевича Казакова. Поначалу нам не очень нравилось, что командир роты не капитан третьего ранга, а майор, и офицер-воспитатель носит не флотскую форму, а сухопутную. Правда, под гимнастеркой Казаков носил тельняшку и на рукаве «штат» морской пехоты, но все равно мы обижались: у других моряки, а у нас пехота. Как мы были наивны! Потом мы своего офицера-воспитателя не поменяли бы и на сто корабельных моряков. Николай Алексеевич стал для нас самым дорогим человеком, многим заменил отца.

Из числа нахимовцев в нашем классе был назначен вице-старшина. К моему удовольствию, им стал Костя Гавришин. С Костей мы познакомились еще до училища, в школе на Пороховых. И вот теперь, в нахимовском, снова встретились.

Обрадовавшись неожиданной встрече, мы засыпали друг друга вопросами:

— Костя! Какими судьбами? Куда ты пропал в прошлом году?

— Летом, после гибели отца, я поступил юнгой на флот. Учился в школе боцманов, после которой был направлен сигнальщиком в первую бригаду траления КБФ.

— А что у тебя с ногой, вроде прихрамываешь?

— Ранен был. Сейчас уже ничего, а первое время после госпиталя ходил с трудом. А потом вот направили сюда. А ты-то как попал в нахимовское? Ведь ты же был артиллеристом, связистом — и вдруг моряк?

— Так уж получилось.

И я поведал Косте все, что произошло у меня за время, которое мы не виделись.

— Будем теперь держаться вместе, — сказал Костя.

Позже он рассказал мне, как был ранен.

Было это в Нарвском заливе. Их тральщик расчищал залив от мин. Внезапно на тральщик налетели несколько фашистских самолетов. Зенитчики корабля сбили два самолета, но и тральщик получил тяжелые повреждения. От прямого попадания бомбы он стал погружаться в воду. Многие из экипажа были убиты и ранены. Смертельно ранен был командир корабля старший лейтенант Качалов. Последним усилием воли он отдал команду: «Покинуть корабль!»

Видя, что тральщик погружается в воду, Костя, превозмогая боль, дополз до мачты, обрезал фал, снял Военно-морской флаг, засунул его под тельняшку, а потом прыгнул в воду. Из всей команды удалось спастись лишь пятерым.

За спасение флага корабля Костю наградили медалью Ушакова.


В лагере мы начали заниматься строевой подготовкой, изучали уставы, основы морского дела, несли сторожевую службу. А стоять часовым с винтовкой без патронов ночью было не такое уже простое дело. Ведь шла еще война. Финнов отсюда выбили всего несколько месяцев назад. И под грибком одному в лесу было жутковато. В темноте каждый шорох, каждая тень казались подозрительными. Но зато лучшего воспитания мужского характера не придумать. Правда, в числе воспитанников было много ленинградцев, а их испугать после ужасов пережитой блокады не так-то просто.

В казарме мы жили всей ротой. Спали на двухъярусных нарах. Топили печку дровами. Для освещения пользовались керосиновыми лампами. С питанием было плоховато. Мы обнаружили амбар со снопами ржи. В ладонях терли колосья, очищенные зерна клали на лопату и совали в печь. Когда зерна слегка поджаривались, мы их грызли. Иногда удавалось поживиться чем-нибудь на камбузе. Котел, в котором варили супы, стоял не в здании, а на улице под навесом. В помощь коку выделялся по очереди рабочий по камбузу. Как-то так получалось, что этим рабочим постоянно заступал наш товарищ по роте Игорь Кириллов. Игорь фигура колоритная: высокий, сильный парень, старше нас на несколько лет. В войну он хлебнул лиха в оккупированной Одессе. Но хоть он и был, как говорится, свой в доску, а чего-нибудь сверх нормы у него не выпросишь. В этом отношении он был неумолим. А есть хотелось. И вот однажды мы с Феликсом Ивановым решили провести небольшую операцию. На ремень под бушлат я повесил жестяную банку из-под тушенки. Подкрался со стороны озера метров на двадцать к котлу, где чудодействовал Игорь, и затаился. Феликс тем временем подошел к Игорю и стал заговаривать зубы. Все шло, как нельзя лучше: страж котла пошел к коку на камбуз и попросил Феликса присмотреть за супом, наказав строго-настрого никого не подпускать к котлу. Едва Игорь скрылся, как я вскочил на ноги, подбежал к котлу и зачерпнул полную банку кипящего фасолевого супа. Будто из-под земли возник откуда-то Кириллов и бросился ко мне с кулаками. Тут мы с Феликсом со всех ног кинулись с крутого берега к озеру, где у нас была припрятана лодка. Мы успели отплыть метров пять от берега, когда на обрыв выскочил Игорь. Осыпая проклятиями, он стал швырять в нас камнями. Но Феликс греб быстро, расстояние между лодкой и берегом увеличивалось с каждой секундой, и вскоре камни перестали до нас долетать. Отплыв на безопасное расстояние, мы на глазах у взбешенного Игоря стали есть суп. Наше рискованное дело удалось наполовину: во-первых, супа в банке оказалось мало, мы его при беге расплескали, а во-вторых, он еще не совсем был готов, фасоль не разварилась. Вечером, когда Игорь вернулся в роту, мы подошли к нему с повинными головами и робко попросили прощения. Узнав, что мы ели недоваренный суп, Игорь немного смягчился, но все же отпустил нам несколько щелчков по лбу.

Перепадало нам иногда и немного лишнего хлеба. Это происходило обычно, когда в лагерь приезжал из пекарни «студебеккер» и нас посылали на разгрузку. Как правило, тем, кто разгружал машину, давали буханку хлеба.

Чувство голода будоражило нас до 1946 года. В общем-то это было не столько чувство голода (продукты нам выдавали по норме), сколько страх перед голодом, пережитым в блокаду. Нам очень трудно было отвыкнуть от пайки, от дележки. В первый год жизни в училище на завтраках мы немедленно делили белый хлеб на кучки, чтобы всем досталось поровну. Офицеры-воспитатели с этим боролись. Разъясняли, что это нехорошо. Говорили, что хлеба достаточно. Дело доходило до того, что тех, кто делил, наказывали, смешивали разделенные куски снова вместе, но, как только офицеры отворачивались на несколько минут, мы мгновенно переделивали хлеб. Если офицер-воспитатель не отходил от стола, то тогда кто-нибудь постарше брал сразу два куска, складывал их вместе и ел, как один. Возникали недоразумения. И на следующий раз вновь все делили. Эта привычка военных лет прошла сама по себе, и дележки прекратились. Более того, со временем нас научили, как правильно сидеть за столом, пользоваться ложкой, вилкой, ножом. По воскресным и праздничным дням в столовой играл училищный духовой оркестр. Да и питание становилось значительно лучше.

На зимние квартиры

Лагерная жизнь текла своим чередом. Наступило первое сентября, а мы все не уезжали в Ленинград. Нам объяснили, что здание училища еще не полностью отремонтировано, надо подождать. Но ночи становились все холоднее. Надвигалась зима. Нам выдали шинели и зимние шапки. Ребята старших классов в конце октября уехали в училище. Теперь наша рота осталась в Каннельярви старшей, и работы прибавилось. Нужно было снабжать лагерь водой из озера, заготавливать дрова, нести караульную службу. Кроме того, мы усиленно занимались строевой подготовкой, изучали уставы.

Началась зима, ударили морозы. В ботинках мерзли ноги. Возникла проблема валенок. Где взять сразу столько валенок маленького размера, да еще черного цвета? Сколько усилий ни прилагал капитан первого ранга Изачик, а достать валенки не удавалось. И тогда Николай Георгиевич поехал в Москву к зам. наркома ВМФ адмиралу флота Исакову. Тот вместе с Изачиком пошел на прием к Анастасу Ивановичу Микояну, бывшему в ту пору наркомом снабжения.

Анастас Иванович внимательно выслушал просьбу моряков и сделал все, чтобы ее выполнить. Вскоре нам выдали маленькие крепкие валенки. Теперь морозы были не страшны.

Озеро покрылось зеркальным льдом. Майор Щенников, хороший спортсмен, бегал по этому изумительному катку на коньках. Озеро громадное: в ширину больше километра, а в длину, видимо, и все десять. Такого раздолья для катания вряд ли где можно сыскать. У нас коньков не было, и нам оставалось только завидовать командиру роты. Несмотря на запрет, мы все свободное время пропадали на льду. Отойдя от берега метров на сто, мы наблюдали сквозь прозрачный лед растущие на дне растения, плавающих рыб. Лед иногда слегка трещал, было страшновато, но желание видеть подледный мир пересиливало. Некоторые ребята пробивали на льду лунки, и к ним подплывали дышать большие рыбины. Затаив дыхание, мы с восторгом следили за потаенной жизнью.

Выпал снег. Лыж у нас не было, и мы отводили душу в катании с горок на больших санях. В такие сани набивалось человек двадцать. Вместе с нами садились и офицеры, и официантки. С визгом и уханьем мчались мы с горы. Потом привезли финские санки — гнутые металлические прутья на двух полозьях. Ездить на них можно было только стоя. На них катались и с горок, и по льду озера.

По вечерам при тусклом свете керосиновых ламп в казарме устраивались импровизированные концерты. Майор Щенников аккомпанировал на гитаре, а Костя Гавришин и Марат Рахимов отплясывали чечетку.

Время шло. До нас доходили вести, что ребята первой и второй рот начали заниматься, что училище уже отремонтировано, но пока полностью не налажено отопление и воспитанники вынуждены сидеть в классах в шинелях и шапках.

Наконец в середине декабря нам объявили, что и мы переезжаем в Ленинград. С песнями дошли до станции, сели в поезд. Вот и Ленинград. В училище нас ожидала санобработка. По чьему-то недосмотру, а может по незнанию, все пропущенные через сушилку зимние шапки сели и никому не налезали на голову. Начальство ругалось, несколько мешков шапок пришлось списать. Нам выдали новые.

Здание училища полностью отремонтировали и покрасили. У парадного входа стояли два корабельных орудия. Словом, все как положено во флотском учреждении.

Сейчас трудно уже представить нахимовское училище где-то в другом месте. Выбирая здание и место, капитан первого ранга Изачик предусмотрел все. И близость Невы, и соседство с Петропавловской крепостью, и с Летним садом. Можно ли еще найти такое чудесное место в Ленинграде?.. Ну и наконец, сама Петроградская сторона. Один из красивейших районов города. Неподалеку знаменитый Домик Петра I, парк, памятник миноносцу «Стерегущий». И не случайно легендарный крейсер «Аврора» стал потом на вечную стоянку именно здесь, напротив нахимовского училища.

Само здание также историческая достопримечательность. Оно было построено в 1908—1912 годах по проекту архитектора Александра Ивановича Дмитриева к 200-летию Петербурга. Здание выполнено в стиле русского барокко Петровской эпохи. На великолепном фасаде барельеф Петра I.

Здание строилось специально для реального училища и до революции носило название «Училище имени Петра Великого».

После революции вплоть до Великой Отечественной войны в нем размещалась 85-я школа Петроградского района. К моменту создания нахимовского училища помещения были законсервированы и требовали капитального ремонта.

Руководители городского комитета партии, власти города, командование училища приложили много усилий, чтобы в короткие сроки закончить ремонт. Конечно, не все сразу наладилось. Вначале плохо было с отоплением, и поэтому на первых порах зимой нам иногда приходилось сидеть в классах в шинелях и шапках. Но никто не хныкал, трудности преодолевали стойко.

Вначале мы жили и учились в одном корпусе. Спали на двухъярусных железных кроватях. Каждый класс имел свое классное помещение, где кроме занятий по общим предметам мы по вечерам занимались самоподготовкой. Трудно было готовиться к урокам при таком количестве людей: кто учил, кто разговаривал, кто просто мешал. Но постепенно все отладилось. Сначала на самоподготовке присутствовал офицер-воспитатель, потом помкомвзвода, а в дальнейшем достаточно было авторитета вице-старшины класса, нашего товарища. Да и привычка выработалась не отвлекаться на посторонние шумы.

Учеба началась, а увольнений в город все еще не было. Каждый из нас ждал с нетерпением того часа, когда он сможет предстать перед родными и знакомыми во всей красе флотской формы. Чтобы получить право на увольнение, нам предстояло сдать зачеты по строевой выучке, по умению отдавать честь. Понятно, что каждый старался как можно лучше подготовиться к зачетам. И вот наступил день, когда мы должны были продемонстрировать начальству свое умение. Для оценки нашей выучки в училище приехал заместитель начальника военно-морских учебных заведений по строевой подготовке генерал-майор Татаринов. Человек очень строгий, сам исключительно подтянутый и аккуратный, он требовал того же и от других. Наверное, мы больше всего боялись его. Генерал решил лично проверить каждого в умении отдавать воинскую честь. То была не просто проверка. Решалась судьба увольнения в город. Это наложило определенный отпечаток на строевые занятия. Мы были напряжены. И потому наше старание привело к курьезу. Так уж почему-то получилось, что, когда мы тренировались в одиночном отдании чести, наше начальство всегда стояло слева по ходу движения. К этому все привыкли. Татаринов же приказал нам построиться в цепочку друг за другом и стал проверять умение отдавать честь в том и другом направлении, то есть по отношению к нам он получался то слева, то справа. И вот Гена Бабанов, шагая строевым шагом мимо генерала, стоящего слева, отдал честь, как и положено, повернув голову влево. На обратном же пути, когда Татаринов стоял уже справа, он, поравнявшись с ним, растерялся. И стал странно манипулировать руками: то правой рукой отдаст честь, то левой. Наконец, отчаявшись, он повернул голову в сторону Татаринова, прижал правую руку к бедру, а левой отдал честь. Мы все докатились со смеху. Церемония была нарушена. Генерал обомлел. Командование нашей роты было расстроено. Построили взвод, и Татаринов вызвал из строя Бабанова. Строго спросил: «Почему вы отдаете честь левой рукой? Вы что, левша?» Побледневший Гена стал докладывать; он так сделал потому, что правая рука при отдании чести закрывала от него генерала. Как ни был строг генерал, и он рассмеялся.

Все это для нас окончилось печально. Нашему взводу увольнение в город отсрочили еще на неделю и назначили дополнительные тренировки.

С генерал-майором Татариновым мне приходилось встречаться еще. Одна встреча до сих пор вызывает улыбку.

Мы проучились в училище года три и считались опытными нахимовцами. Шел урок математики, который проводил очень добрый и умный преподаватель майор Базилевич. Майором он стал недавно, как и многие другие преподаватели нашего училища, до этого был сугубо гражданским человеком. За его мягкость, полноту мы ласково звали его между собой «батенька». Его любили, но не боялись, тем более что и погоны майора у него были административной службы — серебряные, узкие, а мы тогда ценили только один вид погон — широкие и золотые. Впоследствии узкие административные погоны были отменены. Итак, шел урок. Вдруг открывается дверь, и входит генерал-майор Татаринов. Все обомлели. Базилевич растерялся и вместо четкой команды: «Встать, смирно!» и доклада что-то пробормотал, чем привел генерала в ярость.

— Кто у вас вице-старшина? — спросил он строгим голосом.

Вскочил Юра Симонов.

— Подайте команду, какую положено, и доложите.

Симонов это проделал с блеском.

— А теперь постройте класс в две шеренги, — приказал генерал.

Мы построились около доски. Генерал скомандовал одной шеренге два шага вперед и кругом, а затем стал каждого из нас внимательно осматривать. Дойдя до Виктора Преображенского, он строго спросил:

— Почему вы одеты в форму первого срока?

Мы затаили дыхание. Дело в том, что все мы были одеты в синее рабочее платье, а Виктор — в выходное, суконное обмундирование, или, как его называли, первого срока. Мы-то знали, почему Преображенский так одет. Он собрался в очередную самоволку. Что ответит генералу Виктор? А он, как потом признался, боялся рот открыть, так как в перерыве накурился до одурения. Наконец, вдыхая воздух в себя, он сдавленным голосом произнес:

— Робы нет, товарищ генерал!

Лицо генерала стало багровым.

— Что за «роба»? Что за жаргон?

Повернувшись к Симонову, он спросил:

— Кто командир роты? Вызвать его сюда!

Побежали за командиром роты. Между тем осмотр продолжался. Подойдя к Косте Гавришину, генерал увидел отросшие на его подбородке реденькие волосики. Большинство из нас еще не брились, но разница в возрасте в одном и том же классе доходила порой до четырех лет, и некоторым, как тому же Косте, уже приходилось иногда скоблить лезвием подбородок. Генерал, посмотрев на небольшую щетину Гавришина, спросил:

— Вы кто, сверхсрочник?

— Никак нет, я воспитанник, — ответил Костя.

И тут у всех что-то сломалось внутри. Несмотря на напряженность, все начали хохотать.

Татаринов приказал соблюдать дисциплину. В это время в класс вбежал наш командир роты и, печатая шаг, едва не задирая ногу выше головы (он был маленького роста), нажимая на «р» доложил:

— Товар-р-рищ генер-р-рал, командир-р-р тр-р-р-етьей р-р-роты капитан-лейтенант Р-р-ростов по вашему пр-р-риказанию пр-р-ри-был!

Вселившийся в нас чертик снова взбрыкнул. Мы грохнули от смеха. Что нам говорил Татаринов, мы плохо понимали. Визит генерала кончился для многих из нас, в том числе и для меня, плачевно: за недисциплинированность мы отсидели сутки в карцере. Карцер размещался в полуподвальном помещении одного из подъездов училища. Часовой это помещение не охранял, дверь просто закрывали на ключ. От ареста у меня остались самые лучшие воспоминания. Во-первых, мы чувствовали себя героями, во-вторых, преданные друзья, стараясь смягчить наше заключение, принесли вечером котлеты и пирожки. Еду передавали в форточку, и мы до самой ночи наслаждались трапезой.

Конечно, карцер есть карцер. И как бы мы ни хорохорились, а это взыскание суровое. И на очередном комсомольском собрании нам пришлось держать ответ за свое поведение.

Генерал-майор Татаринов был суров, но справедлив. И требовательность проявлял не только к нам, воспитанникам, но и к офицерам. Однажды перед генеральной репетицией парада на Дворцовой площади, нам в третью роту вместо заболевшего Казакова прислали старшего лейтенанта интендантской службы. Училище выстроили перед зданием, чтобы следовать на площадь. Форму одежды проверял генерал Татаринов. Дойдя до старшего лейтенанта, он спросил его, откуда он и почему в парадном строю. Офицер доложил.

— А почему у вас неуставные баки? — спросил генерал.

Старший лейтенант попытался объяснить.

Генерал перебил его.

— Даю вам пять минут на то, чтобы встать в строй побритым!

Старший лейтенант хотел что-то возразить, но генерал вынул из кармашка золотые карманные часы-луковицу и спокойно заметил:

— Время уже пошло, товарищ старший лейтенант. Выполняйте приказание.

Наш горе-взводный побежал в здание. Уж как он выходил из положения, не знаю, но через пять минут, с порезами на щеках, доложил Татаринову о выполнении приказания и встал в строй. Татаринов был олицетворением аккуратности и порядка и требовал того же от других.


Наступил долгожданный день, когда нам разрешили увольнение в город. Воспитанникам-ленинградцам было разрешено ночевать дома, а иногородние должны были вернуться до отбоя. Однако перед выходным днем нам объявили: чтобы уволиться с ночевкой, нужна роспись родителей или родственников в специальной книге. Тем, у кого были домашние телефоны, все было просто: позвонили домой, и родители приехали, А каково тем, у кого телефона нет? Да и не все родственники могли приехать. Моя мама, например, вечером была занята на работе в Доме культуры работников связи. Мы приуныли. Выручил офицер-воспитатель Казаков: он разрешил родителям, приехавшим в училище за сыновьями, расписаться за тех, кого они знали и за кого ручались. За меня расписалась мама Феликса Иванова. В дальнейшем так и делали. Чья-нибудь мать по просьбе тех или иных родственников расписывалась в книге. Этот неудобный порядок со временем был упразднен, и ленинградцы увольнялись с ночевкой просто по записке. Иное дело — каникулы. У нас ведь были и круглые сироты, которым некуда было ехать. Всех их разбирали по домам друзья. Так, у меня на каникулах всегда отдыхал Гриша Михайлов.

И вот, наглаженные и надраенные, мы впервые шагали по улицам города. Все бы хорошо, да только не было у нас погон. Погоны нам еще не выдали. Поэтому, когда мы отдавали честь офицерам, многие из них посматривали с недоумением — дескать, кто такие? Правда, на шапках у нас алели звездочки, и это в какой-то степени определяло нашу принадлежность к Вооруженным Силам. В один из зимних январских дней в торжественной обстановке нам вручили перед строем заветные погоны. Это были небольшие, узкие, черные полоски, обрамленные белым кантом, на которых желтой краской была нанесена затейливая литера «Н» — нахимовец. Со временем форма букв стала печатной, и их уже не наносили краской, а вышивали шелковыми нитками.

После войны в стране многие носили погоны: и железнодорожники, и речники, и летчики, и даже шахтеры. Первое время это сбивало с толку. Идет, допустим, речник. Фуражка у него, как у адмирала, на плечах золотые погоны. Завидя такого начальника, невольно соберешься, «дашь ножку», лихо откозыряешь, а потом поравняешься и видишь, что это не военно-морской офицер, а речник. Штатский человек. Неловко и ему, и тебе.

Каждый из нас старательно пришил новые погоны к шинели и бушлату, а квадратные погончики — к суконке и фланелевке. Вскоре в училище произошло еще одно важное событие. К нам прибыл начальник военно-морских учебных заведений вице-адмирал Степанов.

Училище построили в актовом зале. В торжественной тишине слышен был лишь малиновый перезвон многочисленных наград на тужурке вице-адмирала. Начальник ВМУЗов зачитал приказ наркома Военно-Морского Флота Кузнецова с объявлением Указа Президиума Верховного Совета СССР о вручении училищу знамени. Знамя принял капитан первого ранга Изачик. Он передал его знаменной группе: знаменосцу старшине первой статьи Федоренко и двум ассистентам — нахимовцам первой роты. Грянул гимн Советского Союза, и многократное «Ура!» прокатилось под сводами зала. Затем все роты прошли мимо знамени торжественным маршем.

С того дня мы стали полноправной воинской частью. Знамя училища поместили в специальный защитный пенал из оргстекла, и хранилось оно на почетном месте в вестибюле при входе. Для охраны знамени был выставлен пост № 1, на котором несли службу воспитанники старших рот. Позже, когда мы учились в десятом классе, нам тоже доводилось заступать на пост № 1.


Ленинградцы сразу заметили появление нахимовцев на улицах города и отличали их от курсантов подготовительного военно-морского училища. Относились к нам тепло, с любовью. Популяризации училища способствовали строевые прогулки по городу. С развернутым знаменем, под звуки оркестра, печатая шаг, мы проходили по центральным улицам Ленинграда. Это было эффектное зрелище. По обеим сторонам улиц стояли горожане и приветствовали нас аплодисментами. Мы старались тверже печатать шаг.

Вскоре нам ввели парадную форму. Она хоть и стесняла движения, но была красивая. Мундир и брюки из тонкого кастора стали теперь нашей постоянной одеждой на всех торжественных вечерах, парадах, праздниках. Мундир был двубортный, со стоячим воротником, по бокам которого золотились вышивные якоря. По рукавам и брюкам был пущен белый кант. Словом, мундир делал нас стройнее и наряднее. Но все же мы предпочитали простую матросскую форму. Когда намечалось очередное построение, все в первую очередь спрашивали: во что одеваться? Дневальный, в манере начальника училища, безапелляционно и слегка сумрачно бросал:

— В мундирах.

И все безропотно облачались в парадную форму. Теперь такие мундиры отменены и нахимовцы их не носят.

Воспитатели

Постепенно жизнь и учеба в училище входили в нормальную колею. Мы притирались друг к другу, офицеры и старшины лучше узнавали нас. Сказать, что все было гладко, нельзя. Всякое бывало. В училище съехались ребята с разных концов необъятной страны. У многих не было родителей. К тому же мы были разного возраста, учились в разных классах — от третьего до седьмого. Были ребята, пережившие блокаду, фронтовики, некоторые испытали даже ужас фашистской оккупации. А некоторые совсем не знали, что такое бомбы, снаряды, голод, они приехали из глубокого тыла. Учились сироты и дети адмиралов, наркомов. Большинство считало нахимовское своим домом, но находились и такие, кто не хотел учиться, хулиганил, воровал. Словом, были разные.

Сколько же нужно было иметь адского терпения и как любить детей, чтобы в конце концов вырастить из нас дисциплинированных, грамотных, хорошо развитых физически, преданных делу и Родине молодых людей!

Большинство из нас пошли после нахимовского учиться в высшие военно-морские учебные заведения. Тех, кто плохо учился, злостно нарушал дисциплину, отчисляли из училища. Отчисление — суровая мера, да и проводилась сурово. Все училище выстраивалось в актовом зале, объявляли приказ начальника училища об отчислении и под дробь барабана с бывшего воспитанника срезали погоны, снимали ленточку с бескозырки и выводили из зала. Крайняя мера, но она действовала лучше всяких уговоров.

У нас в третьей роте командиры менялись довольно часто. Дольше всех пробыл капитан-лейтенант Николай Иосифович Ростов, который довел роту до выпуска. Но подлинным отцом для нас был офицер-воспитатель. Нам повезло. Все шесть лет нас опекал Николай Алексеевич Казаков. Поначалу он нам не очень приглянулся. Встретили его по одежке: сухопутный младший лейтенант, вовсе не моряк. Потом узнали, что Казаков служил матросом, затем старшиной на корабле. В трудные для Ленинграда дни сошел с другими моряками на берег и воевал в морской пехоте, откуда и был назначен к нам.

Учил нас Николай Алексеевич не гнушаться никакого труда, будь это натирка паркета или чистка гальюна. Причем учил не абстрактно, а личным примером. Он мог, например, снять китель, засучить рукава тельняшки и показать, как нужно чистить унитаз, а не манкировать с тряпочкой. Когда Николай Алексеевич дежурил по роте в выходные дни, а увольнения не было и наши родители приходили в комнату свиданий, мы были спокойны. Каждый верил: Николай Алексеевич даст воспитаннику самую честную и объективную характеристику, а где надо, смягчит гнев родителей.

Не знаю, по каким качествам подбирало Николая Алексеевича командование на должность воспитателя, но в своем выборе оно не ошиблось. Очень трудное дело — найти толкового офицера-воспитателя. Ведь их нигде специально не готовили. В других взводах тоже были воспитатели. И выправкой получше, и орденов побольше, и образованием повыше. А вот главное — подобрать ключ к душам ребят, заменить им отца — могли не все. Поэтому и уходили на другие должности. А Николай Алексеевич оставался. Знал он нас всех бесподобно, даже, как говорят, по дыханию. Вспоминается одна комичная история. Впоследствии кое-кто выдавал ее за анекдот. Но это было на самом деле. Находясь в увольнении, один из наших товарищей решил подшутить над Казаковым. Звонит из города в канцелярию роты. Трубку снял Николай Алексеевич:

— Алле, — и дует в трубку, — фу, фу!

В ответ:

— Алле, фу, фу!

— А, это ты, Смирнов. После увольнения явишься ко мне за нарядом вне очереди.

Казаков был нашим бессменным воспитателем до окончания училища, до того дня, когда мы уже с курсантскими погонами на плечах обнимали его и целовали, прощаясь. Николай Алексеевич к этому времени был уже капитан, обзавелся семьей. Но, пробыв с нами шесть лет, вырастив из двенадцатилетних мальчуганов юношей, начать все сначала не смог. И ушел из училища на другую должность. К сожалению, Николая Алексеевича уже нет в живых.

Конечно, в каждой роте, в каждом классе были свои Казаковы. Большим уважением пользовались в училище такие офицеры, как В. Туркин, Г. Карпеченко, Г. Щепетьев. В нашей роте, но в другом классе бессменным воспитателем был Иван Гаврилович Гаврилов. Веселый остроумный человек, которого все любили. Служили в училище и другие хорошие офицеры. Но все-таки для нашего класса лучше Казакова не было.

Такой же добрый след в наших душах оставил и начальник училища. Я не помню ни одного случая, чтобы капитан первого ранга Николай Георгиевич Изачик на кого-то повысил голос. Это была сама справедливость. Всегда в гуще ребят находился начальник политотдела Морозов. Веселый, доступный, Петр Степанович всю войну провел на кораблях Северного флота.

Мне довелось на собственном опыте убедиться в мудрой человечности моих старших начальников. В одно из увольнений я очень спешил в Дом культуры на улицу Герцена, где в то время работала мама. Спешил из-за того, что боялся опоздать на концерт Утесова. Трамвай полз через Кировский мост. Чтобы выиграть время, я спрыгнул на ходу, так как дальше вагон заворачивал к Летнему саду, а мне нужно было делать пересадку на трамвай, идущий вправо, на улицу Халтурина. Пустился я бегом, а навстречу милиционер.

— Почему нарушаете, товарищ матрос? Прыгаете на ходу с трамвая?

Я стал объяснять, что спешу «на Утесова», опаздываю. На милиционера это не произвело никакого впечатления.

— Предъявите увольнительную.

Тут я завелся:

— Не предъявлю, не имеете права!

— Имею, предъявите!

Дальше — больше. Возник конфликт. Милиционер предложил мне пойти в отделение. Я, естественно, отказался.

Как всегда в таких случаях, вокруг собралась толпа. Мне сочувствуют. Тогда постовой стал дуть в свисток, и на его трели подошел милицейский патруль во главе с младшим лейтенантом. Начальник патруля сказал, что, если я не пойду в отделение сам, меня туда доставят силой. Сошлись на компромиссе: в отделение я не пойду, если предъявлю увольнительную записку. Предъявил. Патруль ушел, а милиционер подробно выписал все мои данные. Никакие извинения его не трогали.

На концерт опоздал, да и настроение уже было испорчено. Конечно, я был виноват. И скажи я об этом сразу милиционеру, конфликта не было бы. Но взыграла во мне гордыня: «Как же, я — моряк, фронтовик, и вдруг — милиционер!» Мое самолюбие обошлось мне дорого, и я был проучен на всю жизнь.

Прибыв из увольнения, я никому о происшествии не доложил. Ведь через два дня начинались зимние каникулы. Я благополучно уехал домой, и вот через несколько дней к нам в дверь стучится Гриша Михайлов и говорит, что меня срочно вызывают в училище. Что случилось? Мать заохала. У меня же закололо сердце — догадался, откуда такая срочность. Приехал в училище, доложил офицеру-воспитателю о прибытии.

— Ты что там натворил? — спросил Казаков.

— Да ничего, товарищ лейтенант.

— Как это ничего?! Пришла бумага, что ты избил двух милиционеров и был доставлен связанным в милицию.

Я обомлел.

— Не было этого, товарищ лейтенант!!!

И я подробно рассказал, как было дело.

— Ладно, — сказал Казаков, — за то, что вовремя не доложил, будешь вместо оставшихся дней отдыха снег чистить. А там разберемся…

В первый же день занятий во время урока в класс вошел рассыльный и громко объявил, что меня вызывает к себе начальник училища. В наступившей тишине я медленно встал из-за парты и, попросив у преподавателя разрешения выйти из класса, направился в кабинет начальника училища. Не чуя под собой ног, вошел в кабинет. Кроме Изачика там был и начальник политотдела капитан второго ранга Морозов. Доложил о своем прибытии. Стою.

Первым нарушил тишину Изачик.

— Ты действительно Иванов Виктор Петрович? — спросил он удивленно.

— Так точно, — отвечаю.

— Что-то не верится мне, — говорит начальник училища. — А ты понимаешь что-нибудь? — спрашивает он Морозова.

Тот засмеялся и говорит:

— Пожалуй, Николай Георгиевич, я кое-что начинаю понимать.

Я стоял навытяжку. Голова от напряжения у меня слегка кружилась. Наконец начальник училища сказал:

— Ну, доложи, что у тебя там вышло с милицией?

Я коротко, без утайки поведал, как было дело.

— Ну, а теперь послушай, какие пришли в училище документы, — сказал Изачик.

Я с ужасом выслушал прочитанные Николаем Георгиевичем бумаги. Там был рапорт милиционера, рапорт начальника патруля, рапорт дежурного по отделению милиции и, наконец, письмо из городского управления милиции. Тяжесть моих прегрешений из документа в документ все возрастала. В последнем письме товарищи из милиции уже забыли, что я мальчик, нахимовец. Я превратился в матроса, который оказал сопротивление милицейскому патрулю, причем двоих избил. В письме требовали отдать меня под суд и о принятых мерах сообщить на Дворцовую площадь.

Жаль, что авторы письма меня не видели. Может быть, тогда бы задумались, как может маленький, щуплый четырнадцатилетний подросток избить двух взрослых милиционеров? Но бумага есть бумага. На нее нужно реагировать. И здесь еще раз проявилась человечность начальника училища и начальника политотдела. Отпуская меня на занятия, капитан первого ранга Изачик сказал, что взысканием мне за проступок будет лишение трех дней отпуска, которые я потерял, когда меня отозвали в училище. По этому поводу будет издан приказ по училищу.

— Главное, — напутствовал меня начальник училища, — чтобы ты, Иванов, понял: никогда ничего не надо скрывать, а всегда честно во всем признаваться. Всякая ложь, даже маленькая, может привести к тяжелым последствиям.

Эти слова начальника училища я запомнил на всю жизнь.

На другой день во время обеденного перерыва перед строем роты был зачитан приказ, живописавший мое «преступление» в самых мрачных красках. Последний параграф гласил: «Копию настоящего приказа отослать матери воспитанника Иванова».

Это было самое ужасное.

После уроков Николай Алексеевич Казаков вызвал меня в канцелярию и сказал:

— Вот что, Иванов, мать у тебя хворая, расстраивать ее не будем. Копия будет лежать в сейфе. Но если еще раз проштрафишься, придется все-таки бумагу отослать.

Со слезами на глазах я поблагодарил Николая Алексеевича за заботу о матери и дал ему слово, что подобного со мной больше не повторится. Слово свое я сдержал, и в день выпуска из училища Казаков при мне порвал этот злополучный документ.

Вот за такую человечность мы и чтили своих начальников. Кроме командиров рот, офицеров-воспитателей и старшин занимались с нами и учителя.

Историю нам преподавал бывший полковник-артиллерист Егоров Михаил Васильевич.

Я тоже начинал с артиллерии. Наш гаубичный полк, преобразованный в тяжелую гаубичную артиллерийскую бригаду разрушения, вместе с дивизией Егорова брал Кенигсберг. Историк хорошо знал командира моего полка Несветайло. Но общее прошлое не влияло на оценки моих знаний. Историю я любил и считался одним из лучших учеников класса. К сожалению, Егоров подорвался на охоте на немецкой мине и надолго выбыл из строя. Вместо него пришел майор Криницин Федор Федорович, энергичный, азартный человек. Однажды он до того увлекся рассказом о колхозах, что, прощаясь с нами, еще не остыв от урока, произнес:

— До свидания, товарищи колхозники!

Класс, переглянувшись, среагировал мгновенно:

— До свидания, товарищ председатель!

Майор недоуменно на нас поглядел, а потом, все поняв, рассмеялся. Захохотал вместе с ним и класс.

Естествознание, ботанику и анатомию у нас вела очень миловидная женщина Нина Феоктистовна Павлова. После введения воинских званий для преподавателей она носила погоны лейтенанта административной службы. Нина Феоктистовна много сил отдавала созданию специализированного кабинета, живого уголка в училище. Уже после выпуска из нахимовского, я не раз приезжал в училище, чтобы полюбоваться зверюшками живого уголка.

Английский язык нам преподавала Софья Николаевна Мещерская — дочь капитана первого ранга Н. И. Мещерского, старого флотского офицера, бывшего князя. Это под командованием ее отца балтийский минный заградитель получил первым в Военно-Морском Флоте звание гвардейского за минирование Финского залива в 1941 году. После войны Мещерский командовал одним из новейших крейсеров. Софья Николаевна была очень скромная молодая женщина. Главное внимание в преподавании языка она уделяла разговорной речи. И мы благодаря ее стараниям в конце учебы очень бодро разговаривали на английском. Знаний, которые нам дала Софья Николаевна, с лихвой хватило на весь курс высшего училища, и там на уроках я преспокойно читал Дюма.

А вот с физикой у меня всегда были нелады. Видимо, где-то в самом начале я ее запустил, а потом махнул рукой, считая, что она не моего ума дело. Физику в седьмом классе у нас вел вначале капитан Донненберг Мирон Маркович, а потом майор Сотула Дмитрий Наумович. Нависла угроза, что я получу двойку по физике за четверть, а это значит — буду лишен зимних каникул. Кроме того, я сильно подведу класс и своего воспитателя. Сначала я получил одну двойку, затем другую. Все надежды я связывал с последней, решающей контрольной. На пальцах написал все формулы. Формулами были исписаны и все грани толстого красного карандаша. Может быть, у кого-то и прошло бы, но не у капитана Донненберга. Вскоре он ко мне подошел. Вначале осмотрел карандаш, потом попросил растопырить пальцы, затем спокойно подошел к своему столу, поставил мне в журнал «кол» и удалил из класса. Дело приняло плохой оборот. В тот же день меня вызвал в канцелярию роты Николай Алексеевич Казаков и сказал, чтобы я выбирал: либо двойка в четверти и лишение зимнего отпуска, либо устная сдача по всему разделу физики один на один с Донненбергом. С большим трудом он договорился об этом с преподавателем. Срок на подготовку — два дня. Выбирать не приходилось. Я начал готовиться. Конечно, двух вечеров для подготовки материала за всю четверть мне было явно мало. И я стал учить ночью. Чтобы не заснуть в спальном корпусе, куда мы не так давно переехали, я, лежа на полу, ползком передвигался из одного конца коридора в другой на глазах изумленного дневального, который про себя решил, что я рехнулся. Как бы там ни было, но я за два дня и две ночи вызубрил весь материал, в большинстве не понимая его сути. Взял все задачи из трех предыдущих контрольных и тоже их практически вызубрил. И вот я с глазу на глаз с Донненбергом. Что ни вопрос, я как автомат отвечаю, что ни задача — без запинки решаю. Капитан Донненберг был изумлен.

— Ты что, Иванов, раньше специально притворялся? Ведь не мог же ты все это выучить за два дня?

А я смог. Результатом этой колоссальной напряженной работы стала тройка в четверти. Я ликовал, класс за меня был рад. Николай Алексеевич сдержанно похвалил. Но рано я радовался. На годовых экзаменах физика снова здорово подвела. Как я ее ни зубрил, но охватить все, что пропустил в течение года, не мог. И вот наступили экзамены. Хоть и стыдно, но сегодня могу признаться, что по билету мне передали шпаргалку. Я с нее все старательно переписал сначала на лист, а потом на доску. Когда дошла моя очередь отвечать, добросовестно все прочел. Донненберг похвалил.

— Вот вы, Иванов, все здесь правильно сказали, но вот в одном месте оговорились…

Я стал извиняться за то, что оговорился. Но Мирон Маркович перебил меня и сказал:

— Оговорились вы как раз правильно, и я хочу только кое-что уточнить, чтобы решить, поставить четыре или пять.

Однако уточнения не получилось, ибо ни на один из дополнительных вопросов я не ответил. Капитан был в некоторой растерянности.

— Хорошо, — подумав, сказал он, — напишите единицу силы во всех системах.

Я бодро написал, что единицей силы в системе МТС является тонна, в МКС — килограмм, а в CGS — забыл. Просто вылетело из головы. А тут еще ребята стали мне помогать: кто шепчет, кто пишет на листочек и показывает. Я то одно напишу на доске, но, слыша за спиной цыканье, стираю, то другое — опять невпопад.

Наконец ко мне повернулся Донненберг и спросил, написал ли я единицу силы. Я показал на доску.

— А в системе CGS? — спросил преподаватель.

В голове у меня провернулось с десяток подсказок, и я, отчаявшись, выдавил что-то среднее — «жердина».

— Как-как? — переспросил изумленный Донненберг.

Я смущенно повторил: «жердина», хотя по выражению лица преподавателя понял, что не угадал. Посмотрел на товарищей. Те держались за животы и с трудом сдерживали смех.

— Вы что, разыгрываете меня? — побагровел Донненберг.

— Что вы, товарищ капитан!

— Тогда отвечайте, как называется единица силы в системе CGS.

Растерявшись и окончательно запутавшись, я выдавил что-то вроде «зудины», совсем тем самым выведя из себя преподавателя.

— Положите билет и можете выйти из класса, — сказал, едва сдерживая себя, Мирон Маркович.

Положив билет на стол, я, понуро опустив голову, выполз из класса. Пришел Казаков. Увидел, что в глазах у меня слезы, спросил, в чем дело. Я все рассказал.

— Погоди, я сейчас все узнаю.

Через некоторое время Николай Алексеевич вернулся весь красный.

— Ты что там за цирк устроил? — строго спросил он. — Капитана Донненберга вывел из себя. Придумал какую-то «зудину». Преподаватель считает, что ты нарочно разыграл всю эту комедию, и настаивает, чтобы тебе поставили двойку.

Я взмолился. Сказал, что и в уме у меня не было ничего подобного. Просто забыл, как называется эта проклятая единица. Теперь я вспомнил: единица силы называлась «дина»!

Казаков вновь вошел в аудиторию и вскоре вернулся с Донненбергом. Я попросил преподавателя извинить меня. Сказал, что действительно из головы у меня вылетело название. Мирон Маркович все понял, рассмеялся, и инцидент был исчерпан. Мне поставили за экзамен тройку, но этим я несколько подвел свой класс.

На следующий год физику нам стал преподавать майор Сотула. С первого же дня я взялся за физику, и хотя в аттестате зрелости положение уже не удалось поправить, но в высшем военно-морском училище я с этой наукой стал на «ты» и получал пятерки.

Вообще, после того как я взялся за физику, стал учиться хорошо. И в восьмом классе за отличную учебу был награжден Почетной грамотой ЦК ВЛКСМ.

Литературу нам преподавал Клитин — пожилой, интеллигентный, очень образованный человек. Учиться у него было интересно. Он привил нам любовь к литературе, чтению. Клитин никогда не ограничивал свой рассказ программой, а давал нам значительно больше. Кстати, именно у него в свое время изучал литературу в школе Аркадий Райкин.

Хорошо запомнились уроки преподавателей математики Дымова Иллариона Эразмовича и майора Базилевича, географии — Миловидова, черчения — Зыкова.

В училище большое внимание уделялось обучению танцам. Как и большинство других ребят, я до нахимовского мог плясать разве что барыню, да и то только хлопая ладонями по бокам.

Современный офицер, тем более морской, должен уметь танцевать. Причем не просто передвигаться и качаться в такт музыке, а именно красиво танцевать. Сегодня молодежь танцует вся и всё.

Владеешь чувством ритма (а некоторые и на это не обращают внимания), выходи на площадку, закатывай глаза, дергайся и кривляйся. Главное, чтобы с экстазом, до пота, — вот и все танцы.

В училище же нас учили, как теперь принято говорить, классическому танцу, в том числе и бальному. Начинали мы с основ балета. Учились выполнять классические позиции. Правильно приседать, вращаться. После этого переходили непосредственно к танцам. Первым был полонез. Этим танцем всегда открывались все наши балы. Затем учились танцевать вальс, медленный и быстрый фокстрот, танго. Вслед за ними пошли вальс-гавот, падекатр, молдовеняска, мазурка, медленный вальс, вальс-мазурка. Через несколько лет каждый из нас мог танцевать все, причем по всем правилам танцевального искусства. На уроках мы вальсировали друг с другом. На танцевальные балы в училище приглашались девочки из ближайших школ. Нашими бессменными преподавателями танцев в училище были супруги Алла Васильевна и Владимир Борисович Хавские. Их трудно переоценить. Им мы обязаны не только умением танцевать. Они воспитали в нас осанку, культуру танца, умение держать себя с партнершей. Просто это не давалось. К успеваемости по танцам были такие же жесткие требования, как и к любому другому предмету. Получил в четверти двойку — каникул лишаешься. В воскресные дни, когда в зале училища устраивались танцы, их руководителями, дирижерами были супруги. Позднее, когда я был курсантом высшего училища, я много раз встречался с Хавскими в Доме культуры связи на улице Герцена, где работала моя мама. Там они тоже руководили танцевальными вечерами. Встречи с ними всегда были для меня праздником и радостью. И сейчас, когда я пишу о них, мне хочется от себя и от всех своих товарищей высказать им самые искренние чувства благодарности.

«Стильные» танцы мы тоже «выдавали». Каждый из нас мог прекрасно продемонстрировать любой танцевальный стиль, будь то берлино-американский или буги-вуги. Не в этом дело. Когда умеешь танцевать классические бальные танцы, любой стиль можно усвоить за несколько минут.

Чем больше мы взрослели, тем больше нас тянуло в танцзалы клубов и дворцов Ленинграда.

В отличие от Москвы, в Ленинграде было очень много прекрасных танцевальных залов. Самый, пожалуй, шикарный и почитаемый был Мраморный зал во Дворце культуры имени С. М. Кирова на Васильевском острове. В Мраморном играл прекрасный джаз-оркестр под управлением Понаровского. Зал делился на несколько небольших. И в каждом были свои завсегдатаи. Был и Нахимовский зал, где главенствовали мы, был зал, где танцевали курсанты мореходки. С ними мы дружили и поддерживали друг друга, если к нам приставали. На некоторое время Мраморный зал меня околдовал и закружил. Дело дошло до самовольных отлучек. Один раз я даже ушел в ночь. Так как бал был ночной.

Я был признанным «стилягой». Ходил ленивой походкой. Поводил плечами на особый манер. Отчаянно жаргонил: «лабухи», «лабали», «чувихи»… Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы за меня не взялись Алла Васильевна и Владимир Борисович. На одном из уроков, когда вместо классического танца я изобразил нечто «стильное», они остановили музыку и спросили, что я танцую. Ухмыляясь, я ответил, что буги-вуги. Преподаватели рассмеялись и сказали, что это пародия на буги-вуги и если я думаю, что это красиво, то я глубоко ошибаюсь. Я пытался им возражать. Тогда Алла Васильевна и Владимир Борисович сказали:

— Хорошо, посмотри, как надо танцевать буги-вуги.

И к нашему изумлению, они под аккомпанемент рояля исполнили буги-вуги. Мы стояли, разинув рты. Это был прекрасный урок. Больше я не выкаблучивался, да и к Мраморному залу охладел. Как говорится, переболел.


На танцевальных вечерах в актовом зале всегда играл духовой оркестр училища. Дирижером был талантливый музыкант Ванштейн. Под его руководством оркестр не только играл прекрасные марши, но с таким же блеском исполнял классическую музыку, танцевальные мелодии. Долгие годы после нахимовского мы не порывали связей с оркестром. Уже учась в училище имени Фрунзе и отвечая на курсе за танцевальные вечера, я несколько раз обращался к Ванштейну с просьбой выделить оркестр на курсовой вечер. И он не отказывал. Оркестр играл изумительно. Один раз курсанты старших курсов сломали дверь в клуб, чтобы попасть к нам на танцы. Я гордо ходил среди танцующих и подсказывал оркестрантам, что нужно играть. Тогда любимой нашей вещью был «Караван» Эллингтона. Его исполняли обычно по нескольку раз. Как-то после ночного бала меня вызвал к себе контр-адмирал А. Г. Ванифатьев, бывший в ту пору начальником училища, и спросил:

— Где ты отыскал этот оркестр?

Я ему рассказал.

— Ну вот что, больше его не приглашай, а то все двери в клубе поломают. И вообще, ночных танцев не будем больше разрешать, а то всю ночь водят караван, — сказал он, улыбнувшись.

Да, оркестр Ванштейна играл его потрясающе. Такое я потом слышал только в исполнении оркестра Олега Лундстрема.

Танцы танцами. Но кроме них были занятия и поважнее. Морская подготовка, например. То, что этот предмет стал для нас самым любимым, — заслуга капитана третьего ранга Михаила Михайловича Рожкова. Впоследствии он был назначен начальником цикла военно-морской подготовки, а затем и первым заместителем начальника нахимовского училища.

В классе военно-морского дела мы изучали устройство шлюпки, корабля, флажный семафор, сигнальное дело. Михаил Михайлович Рожков, стройный, худощавый, выделялся своей подтянутостью, китель и фуражка сидели на нем молодцевато. Многое мы стремились перенять у Михаила Михайловича. И манеру говорить, и походку. У меня с Рожковым сложились весьма дружеские отношения, которые продолжались многие годы вплоть до кончины старого моряка.

Азы военно-морского дела мы постигали с изучения шестивесельной шлюпки и флажного семафора. Мне очень нравились новые слова, пришедшие будто из стивенсоновских романов: «анкерок», «румпель», «шкоты», «фалы»… Один раз, правда, эта любовь меня подвела. В классе висела электрифицированная схема шлюпки. Под каждым рисунком предмета был контакт. Называлась вещь, и нужно было специальным наконечником коснуться на рисунке контакта. Если ответ правильный — зажигалась лампочка. И вот мы с Феликсом Ивановым, проверяя друг друга, тыкали в схему электродом. Я ему назвал «то́пор». Феликс долго стоял в раздумье, перебирая глазами снаряжение шлюпки, но топора не находил. Я решил ему помочь. Четверть часа искал злополучный то́пор, и все бесполезно. Подозвали на помощь товарищей, те со смехом показали нам на обычный топо́р. Все стало ясно. Мы настолько увлеклись морскими терминами, что обыкновенный топо́р прочли как то́пор и искали на схеме нечто необыкновенное.

Очень нравился нам флажный семафор. После того как изучили все буквы, мы практически перестали друг с другом разговаривать нормально. Только жестами. Когда нельзя было махать руками, показывали значение букв на пальцах. Михаил Михайлович с самого начала сказал нам, что настоящий флотский офицер должен читать семафор не хуже сигнальщика. Потом, придя на первый свой корабль, я на собственном опыте убедился в справедливости его слов. И не раз поправлял сигнальщика.

Мало было изучить семафорную азбуку, надо было наращивать скорость приема и передачи. Когда «включалась скорость», читать становилось значительно труднее. Почему-то Михаил Михайлович решил, что я служил юнгой на флоте. И вот на одном из занятий, желая пристыдить тех, кто плохо знал семафор, он скомандовал:

— Воспитанник Иванов, примите семафор! Покажите, как надо это делать!

Я вскочил. Михаил Михайлович с неимоверной скоростью замахал мне сигнальными флажками. Половину я не разобрал, но каким-то шестым чувством составил всю фразу.

— Что я передал? — спросил Рожков.

— Воспитанник Иванов Виктор Петрович, — ответил я.

— Молодец, вот так надо знать флажный семафор! — сказал, обращаясь ко всем, Михаил Михайлович, и лукаво добавил: — Любая кронштадтская девушка знает семафор в совершенстве и назначает своему парню свидание, когда корабль стоит на рейде, с помощью флажков. Стыдно тем, кто перепутает место и время встречи!

Как «бывшего юнгу» Михаил Михайлович брал меня иногда на командирский катер. В один из летних дней сорок пятого года на Неве проводились шлюпочные гонки. Рожков был главным судьей. Меня он взял с собой в качестве секретаря. В нужное время на катере не оказалось матроса-моториста. Михаил Михайлович, как всегда быстрый на решения, приказал мне заводить и выруливать к сигнальным буям. Заводить-то я кинулся, а что толку… Откуда мне было знать, как запускается мотор. Рожков нетерпеливо смотрел на меня, поигрывая биноклем.

— Ну, что ты возишься?! Ведь ты же был на флоте мотористом?

Краснея, я признался, что ни мотористом, ни кем другим я на флоте не был, а служил в армии связистом. Но Рожков и тут остался верен себе:

— Был на флоте или не был, а чтобы устройство катера изучил и мог всегда заменить рулевого и моториста!

— Есть, товарищ капитан третьего ранга! — ответил я радостно.

И через некоторое время мог доложить Рожкову, что его приказание выполнено. Мне не раз потом доводилось ходить с Михаилом Михайловичем на катере и по Неве, и по Фонтанке, и у него не было случая упрекнуть меня.

Я был маленького роста и небольшого веса, и потому меня назначили старшиной шлюпки. Команда шлюпки, составленная из ребят нашего класса, много и упорно тренировалась. Мы завоевали приз училища.

Однажды мы сидели на занятиях. Вел урок наш любимый Михаил Михайлович. Вбежал рассыльный, что-то тихо ему доложил. Рожков твердым, как в бою, голосом скомандовал:

— Призовой шлюпке — в шлюпку! Какие-то посторонние люди фотографируют с лодки военный объект. Лодку догнать, взять на буксир и привести к пирсу!

Мы кинулись в шлюпку, гордые тем, что получили настоящее боевое задание. Я скомандовал:

— Весла на воду!

И мы помчались. Быстро догнали прогулочную лодку и с удивлением увидели в ней двух лейтенантов-медиков с девушками. Вежливо поздоровавшись, мы пригласили их следовать за нами на буксире. Лейтенантам, а это оказались выпускники военно-медицинской академии, и их спутницам ничего не оставалось делать, как подчиниться. Заперли их в отдельном помещении. Продержали бедолаг целый день. Даже особиста пригласили. В итоге засветили у них пленку и выпустили. Сейчас это кажется курьезом: ведь «военным объектом» была старая шхуна «Бакштаг», которая даже не могла выходить в море, а использовалась как склад спортивных принадлежностей. В один печальный день она легла от старости на борт — внутрь прорвалась вода. Но тогда были такие строгости. Даже не разрешалось фотографировать нас, нахимовцев, идущих строем.

Флажный семафор я освоил легко, а вот световой давался куда труднее. Вначале нужно было изучить азбуку Морзе, затем все эти точки и тире, которыми пользуются радисты, мы должны были переложить на короткие и длинные сигналы света. Например, по азбуке Морзе буква «А»: точка — тире. Чтобы передать эту букву фонарем Ратьера, нужно дать светом один короткий и один длинный проблеск. В теории все просто, но, когда начиналась передача и преподаватель мигал лампочкой, да еще с приличной скоростью, все у меня в глазах сливалось. Пропустишь одну букву, все остальное уже непонятно. Я научился читать светосемафор на малой скорости, но привыкнуть к скорости корабельных сигнальщиков так и не смог.

Много внимания в кабинете военно-морской подготовки уделялось изучению рангоута и такелажа парусных кораблей. Эти предметы преподавали капитаны третьего ранга Шинкоренко и Муравьев — опытные моряки. При слове «рангоут» или «такелаж» живо вспоминаются слова популярной песенки о «Жанетте», которая в «Кейптаунском порту, с какао на борту поправляла такелаж». Такелаж — это все снасти на корабле, то есть все тросы, цепи, стропы, с помощью которых крепятся мачты, реи, стеньги, а также управляются паруса. Вот тут-то и началось увлекательное путешествие в мир парусников. Мы наперебой твердили: кливер, фок, фор-бом-брамсель, грот-бом-брам-стаксель. Читатель улыбнется, с трудом выговаривая эти названия. А между тем ничего здесь сложного нет. Все эти мудреные словеса — производные от названия мачт на корабле. Вот, например, первая от носа мачта называется фок-мачта, вторая — грот-мачта, третья — бизань-мачта. Продолжением мачты является стеньга. Соответственно уже будет фор-стеньга, грот-стеньга и т. д. Продолжение стеньги уже называется брам-стеньга, продолжение брам-стеньги носит название бом-брам-стеньга. Например, у грот-мачты третья стеньга будет называться грот-бом-брам-стеньга. Отсюда и название парусов: грот, выше — грот-марсель, еще выше — грот-брамсель, еще выше — грот-бом-брамсель. Конечно, чтобы не запутаться во всех этих «бомах» и «брамах», надо иметь хорошую память. Тогда команда подвыпившего отставного капитана в чеховском рассказе «Свадьба с генералом» будет понятна каждому: «Марсовые на брамсели и бом-брамсели!»

Именно в нахимовском мы отлично усвоили парусное дело. Даже в высшем военно-морском училище нам таких знаний не давали. Это естественно. Там мы изучали современные боевые корабли, без кливеров и стакселей. А учебными кораблями в нахимовском были парусные шхуны «Учеба» и «Надежда».

Зачитывались мы в то время книгами Станюковича.

С какой любовью описывает он парусную эру в своих повестях и рассказах. Здесь и клиперы, и корветы, и бриги. Когда читаешь, как «клипер, подгоняемый нежным пассатом, нес всю парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану», то невольно видишь и океан, мчащий на всех парусах корабль, чувствуешь и тишину, и вечность мироздания… Не хуже, чем из учебника, черпали мы у Станюковича знания по парусному вооружению кораблей, изучали команды.

А какие люди в его романах! И сегодня многие наставления, которые давались молодым офицерам того времени, ничуть не устарели. В рассказе «Грозный адмирал» Алексей Петрович Ветлугин — адмирал в отставке — так наставлял своего сына — гардемарина:

«Будь справедлив, не лицеприятствуй. Не вреди товарищам. Будь строг, но без вины матросов не наказывай, заботься о них. Ни перед кем не кланяйся, тяни лямку по совести».

Под таким пожеланием и сегодня подпишется любой адмирал.

Самое любимое мое произведение Станюковича — повесть «Вокруг света на «Коршуне». Каждый из нас стремился подражать Володе Ашанину, мичману Лопатину, командиру корвета Василию Федоровичу. Я глубоко убежден, что каждый нахимовец просто обязан читать Станюковича. Видимо, не случайно вскоре после войны многие произведения Станюковича были экранизированы. Такие фильмы, как «В дальнем плавании», «Максимка», нахимовцы смотрели, затаив дыхание. Каждый из нас стремился хоть чуточку быть похожим на тех моряков, какими были передовые офицеры парусного русского флота, патриоты Родины.

Навыки хождения под парусом мы отрабатывали летом на лагерном озере вначале на шестивесельных шлюпках, где ставились только одна мачта — фок и один парус, затем на двадцативесельных барказах, где уже стояли две мачты — фок и грот и парусов достаточно — фок, грот и кливер. Словом, барказы были настоящими маленькими парусниками, управлять которыми требовалось немалое искусство. Со временем, когда училище стало побогаче и получило достаточно шлюпок, катеров и барказов, каждый класс был расписан на конкретную шлюпку. Шлюпки стояли на невской воде около плашкоута напротив училища. После уроков каждый из нас любовно драил свой маленький корабль, готовя его в плавание по реке и заливу. Весла и планширь вначале драились стеклышком, затем ошкуривались. Подкрашивались флюгарки, чистились рыбины и банки, раскладывались и сушились паруса. Старшеклассники ходили в море на больших парусных судах — шхунах «Учеба» и «Надежда».

Между катанием на лодке в парке и хождением на многовесельной шлюпке большая разница. На шлюпке необходим одномоментный занос всех весел и одновременный гребок всех гребцов. Причем не только синхронный, но и точный по высоте заноса и глубине вхождения пера весла в воду. Общее движение должно быть подчинено одному ритму, одному темпу, задает который старшина шлюпки. Но если на шестивесельной шлюпке гребцы срабатываются более-менее быстро, то на двадцатидвухвесельном барказе все гораздо труднее. Здесь каждое весло намного тяжелее и длиннее, чем на шлюпке, особенно нелегки загребные весла. К чести Николая Алексеевича Казакова, наш класс прекрасно ходил на барказе. Это стоило нам изнурительных тренировок, кровавых мозолей на ладонях. Но зато какое счастье пересечь финиш в гонке первыми и, поставив весла «на валек», приветствовать судей! Главными героями гонок были наши загребные Юра Симонов и Ваня Купцов. Именно по загребным, по их темпу, силе гребка равняются остальные гребцы. На долю старшины шлюпки остается четко держать направление рулем — не рыскать по курсу, задавать голосом и движением своего тела темп гребли. На шлюпочных гонках доставалось всем. Дистанция назначалась между Литейным и Кировским мостами, а это одна миля — 1 852 метра.

С ранней весны команда нашей призовой шлюпки-шестерки тренировалась на Неве. Правда, делали мы и небольшие отступления от маршрута. Заходили в Фонтанку и бродили по Летнему саду, возле Михайловского замка. Подходили к берегу у Петропавловской крепости, купались там и загорали. Чаще всего это удавалось перед летними экзаменами. Экзаменационная пора длилась долго. При переходе из седьмого в восьмой класс мы сдавали четырнадцать экзаменов. Первый начинался в конце мая, последний — где-то в июле, в самый разгар купального сезона. Вода на Неве была тогда очень чистой.

В перерывах между зубрежкой, мы прыгали с гранитных парапетов в воду и плескались от души. Иногда ходили купаться на Неву у Петропавловской крепости. Во время экзаменов режим был не очень строгим. Можно было готовиться в классе, а можно где-то в укромном уголке, на пустыре около здания, поэтому мы чаще после зубрежки бывали на пляже. Ходили даже в парк имени Ленина. Конечно, такие прогулки начальство не поощряло, и, если кто попадался, того наказывали. Но делали это снисходительно, понимая, что мы все-таки мальчишки.

Веслом и лопатой

Наступила весна победного 1945 года. Многому мы научились за минувшую зиму: научились одеваться и раздеваться за считанные секунды, вставать в пять часов, чтобы тащиться в строю в городскую баню, на ходу досыпая. Самое трудное было быстро встать, одеться и заправить койку. И не просто быстро, а за секунды. До сих пор слышу громовой голос главстаршины Кулакова: «Рота, подъем!» Вскакиваешь как угорелый. Спали в длинных — до пят — ночных рубахах. Пока распутаешься с этой злосчастной рубахой, время истекло. Команда: «Рота, отбой!» Через несколько минут снова: «Рота, подъем!» И все сначала. Главстаршине легче — он одет и стоит с секундомером в руке. А каково нам? Дежурный воспитатель порой хлестко комментирует наши действия: «Ну что, мореплаватель в обмотках, скоро оденетесь?» Или: «Вы, Иванов, на зарядку идете вялым, как медуза, пропущенная через унитаз!» Такие реплики нам нравились. Они вызывали у всех, в том числе и у пострадавшего, дружный смех.

Для меня быстро встать и одеться было нетрудно. К этому привык на войне. Другие были трудности. Я не мог спокойно спать по ночам. Засыпал обычно быстро. Но сон был тревожным. Несколько раз в ночь просыпался и долго не мог уснуть. В спальном помещении было темно. Лишь у столика дневального тускло светилась настольная лампочка. Что-то бормотал во сне дружок Гриша Михайлов, койка которого была надо мной. Через некоторое время я засыпал. И вновь, как уже много раз, видел, как мы с Иваном Егорычем Мильченко вышли на линию в тот памятный осенний день сорок второго под Невской Дубровкой. Кругом рвались мины и снаряды. И в который раз кричу: «Прыгай, дядя Ваня, прыгай!» Затем взрыв, и я вижу развороченную осколками грудь мертвого Мильченко. Не успел он нырнуть в траншею. Не хватило каких-то секунд.

Я просыпаюсь оттого, что меня трясет за плечо Гришка.

— Что с тобой, Витек? Ты опять кричал.

Спина у меня в холодном поту. Сажусь на кровать и в который раз рассказываю Михайлову о последнем бое. Гриша слезает с верхнего яруса, садится рядом. Так мы сидим, крепко прижавшись друг к другу, несколько минут. Гриша и сам по ночам вскрикивает, его преследует один и тот же сон: на него мчится немецкий танк, и он, страшась быть раздавленным, бросает гранату в надвигающуюся махину.

Перешептываясь, мы ложимся в свои копки. Вновь пробую уснуть. Но перед глазами стоит Мильченко. Пожилой, добрый солдат, у которого где-то в Сибири осталось трое ребятишек, о них он мне много рассказывал. Однажды перед наступлением он пришивал мне порвавшийся ремешок к планшету, говорил, что не детское это дело — война, просил, чтобы я себя берег. И вот я остался жив, а он убит.

Долго после фронта мне снились такие сны. Лишь спустя несколько лет я стал спать спокойнее. Но нет-нет да оживали во сне бомбежки, обстрелы, пустынные улицы голодного Ленинграда. Эти воспоминания врезались в сердце на всю жизнь.


Весна, весна… Из окон класса и спальни мы наблюдали за ледоходом на Неве. Вначале шел серый, грязный лед Невы, а через некоторое время белоснежный, искрящийся на солнце лед Ладоги. Чего ледоход только не нес с собой! Однажды на льдине мы увидели собаку. Она жалобно выла. И тогда одна из шлюпок подошла к льдине, и животное, преодолевая страх, прыгнуло на борт. Один раз вместе с льдиной к берегу прибило труп курсанта пятого курса военно-морской медицинской академии. Начальство потом говорило, что месяц назад он покончил с собой: бросился с моста в Неву из-за неразделенной любви. Всякое бывало…

Ледоход на Неве, очищающий и реку, и озеро, как бы очищал и все наносное в наших душах, уносил беды и несчастья. Ведь впереди был долгожданный мир, была Победа.

Когда Нева очистилась ото льда, к набережной напротив училища подошли баржи с дровами. В училище объявили аврал. Несколько суток нахимовские роты, сменяя друг друга, разгружали тяжелые бревна и складывали их около здания. Это был тяжелый, но необходимый труд. Нужно было запастись дровами на весь год.

Вместе с нами трудились и наши командиры. И сам начальник училища в рабочем бушлате не уходил с барж до тех пор, пока все дрова не были разгружены. Вообще, труд в училище был в почете. Обслуживающего персонала было мало, и мы все делали сами. Раз в неделю, как на корабле, проводили большую приборку: скребли, чистили и мыли все помещения.

Мыли покрашенные масляной краской стены классов, двери, протирали стекла в окнах, натирали паркет в спальнях. Сейчас это делается специальной машиной: она и моет, и натирает. А тогда мы драили пол голиками, затем намазывали мастикой, а потом надевали на ноги специальные щетки и начищали паркет до блеска.

Именно в нахимовском нас приучили не чураться черной работы. Зимой убирали снег, весной скалывали лед, а летом подметали училищный плац.

В один из весенних дней 1948 года нас ждал сюрприз: училище посетил автор проекта нашего здания — академик архитектуры Александр Иванович Дмитриев. Сухощавый, среднего роста, загорелый, с прищуром живых, внимательных глаз седовласый старик. Был он подвинчен, энергичен. Глядя на него, трудно было поверить, что ему семьдесят лет.

В сопровождении капитана первого ранга Изачика он обошел все помещения. А вечером в актовом зале Дмитриев встретился с нами. Александр Иванович рассказал, что до революции он был главным архитектором Петербурга. Здание нашего училища он считает одной из удачных своих работ. Мы узнали, что по его проектам были построены также верфи в Таллине, Дворец рабочего в Харькове.

— Сейчас, — сказал Александр Иванович, — я работаю над проектами домов для районов вечной мерзлоты.

Дмитриев поблагодарил нас за отличное содержание здания.

— При таком уходе, — улыбаясь, сказал он, — оно простоит не одно столетие.

Участвовали мы и в благоустройстве сквера на площади Революции, расположенного напротив Петропавловской крепости. Тогда он весь был изрыт траншеями, котлованами для зенитных орудий. Нужно было все это засыпать, разровнять, сделать дорожки, посадить деревья и цветы. Каждый день весной 1945 года после занятий выходили на работу. Орудовали лопатами, ломами, носили землю носилками, просеивали песок через металлическую сетку. Мы и представить себе не могли, какой красавец сквер получится в итоге. Но уже в конце лета, как по волшебству, на месте бывших траншей и котлованов зазеленела трава. Сейчас наш сквер — один из лучших уголков города. Каждый раз, когда мне удается побывать в Ленинграде, я обязательно приезжаю на Петроградскую сторону посидеть в «своем» сквере.

Осенью училище запасалось овощами и картофелем. После уроков до ночи мы разгружали вагоны на Финляндском вокзале, возили овощи и картофель на грузовых машинах в училище. Уставали, конечно. Но не было случая, чтобы мы, возвращаясь в роту после аврала, не пели.

Помимо общих работ каждый из нас выделялся на различные виды дежурств. Если стоишь дневальным по роте, то на твоих плечах лежит забота о чистоте в ротном помещении, в умывальнике, гальюне. Будет грязно в гальюне, получишь наряд вне очереди, а то и два. И будешь драить злосчастный кафель, пока заблестит, как солнышко. Ведь гальюн по вечерам — это своеобразный «центр культурной жизни» роты. Здесь и травля, здесь и игра на инструментах, и пение, здесь и место подпольного курения. Зайдет Николай Алексеевич после перемены, посмотрит, как начищаешь гальюн, скажет:

— Ну что, Виктор, драишь?

— Драю, товарищ лейтенант.

— Ну, ну. Только смотри не тряпкой на палке, а рукой, понял?

— Так точно!


Наступил май сорок пятого. Долгожданная Победа. Каждый из нас в эти дни с жадностью ловил сообщения радио. Вот и дождались. Взят Берлин! Подписана капитуляция Германии. Наступил долгожданный день Победы! В этот день весь личный состав училища с развернутым знаменем прибыл в парк имени Ленина к Театру Ленинского комсомола. Здесь состоялся многолюдный митинг. И хоть слегка накрапывал весенний дождичек, это никого не смущало. Люди обнимали и целовали друг друга. Кругом радость, смех, слезы счастья.

Вместе со всеми радовался и я. Со струйками дождя по лицу у меня текли слезы. Спазм перехватил горло. Это были слезы радости и слезы о том, что пришлось пережить в войну. Не мог со мной праздновать Победу отец, отдавший за этот счастливый день свою жизнь. Потерял я в войну и многих родственников, погибших в блокадную зиму 1941/42 года.

Слушая выступающих на трибуне, я невольно перенесся к прошедшим четырем огненным годам. Вспомнил голод, сотни тысяч ленинградцев, умерших в блокаду, вспомнил бомбежки и ожесточенные обстрелы города, фронт и погибших своих товарищей.

Да, война принесла много лишений и горя. Но мы прошли через все это. Победа досталась нам большой ценой. Но если бы не было этих жертв, не было бы сегодняшнего дня. Тем ценнее Победа для нас, тем дороже, тем радостнее.

Память о тех, кто добывал ее на фронте, кто не жалел ради нее жизни, навечно будет жива. И сколько бы ни прошло лет, никогда не изгладится в памяти поколений героизм советских людей на фронте и в тылу.

Вскоре на торжественном собрании училища нам, воспитанникам-фронтовикам, вручили медаль «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.». Медали вручал дорогой гость — знаменитый подводник, Герой Советского Союза Николай Александрович Лунин. С большим волнением я принимал медаль из рук прославленного подводника. Повернувшись лицом к залу, произнес:

— Служу Советскому Союзу!

Командование училища старалось почаще приглашать к воспитанникам знатных людей страны. Однажды к нам приехал Герой Советского Союза Алексей Петрович Маресьев. Его встретили бурной овацией, стоя. По живому коридору шел, слегка прихрамывая, коренастый молодой человек. Алексей Петрович рассказал многое из того, что не вошло в повесть Бориса Полевого.

Разные у нас бывали гости. Приезжал к нам сын командира крейсера «Варяг» Руднев, приходили в училище и рассказывали о своей жизни моряки-авроровцы, видные адмиралы…

Посетил училище даже сын бывшего президента США Рузвельта с женой.

Дела спортивные

Моряк должен быть сильным и ловким. И в училище все делалось для этого. Мы учились плавать в городских зимних бассейнах, занимались на различных гимнастических снарядах, участвовали в соревнованиях по летним и зимним видам спорта, совершали многокилометровые марш-броски. Не случайно некоторые из нас стали мастерами спорта и перворазрядниками.

Помимо обязательных занятий физкультурой, которые вел капитан Первочевский, мы в свободное время занимались в различных спортивных секциях.

На первом этаже жилого крыла были установлены брусья и перекладина. И мы вечерами крутились на них, как хотели. Именно здесь я научился «работать на брусьях», а на перекладине делать склепку и любые перевороты. Доступность снарядов позволила многим моим товарищам стать хорошими гимнастами. Я пробовал заниматься боксом. Мне очень нравились такие заманчивые слова, как «апперкот», «хук»… Ходил на занятия в зимний спортивный манеж города. Правда, увлечение боксом длилось недолго. На одной из тренировок мне не хватило партнера моей весовой категории, и тренер поставил против меня тяжеловеса, предупредив его, чтобы тот работал вполсилы. Но я очень скоро завелся и здорово саданул партнера в нос. Тот, обозлившись, изо всей силы двинул меня в голову. Нокаут! С неделю я едва мог пошевелить головой. На этом мое увлечение боксом закончилось. Правда, потом я прибегал к нему, только в целях самозащиты, когда дрался. К сожалению, такое случалось частенько. Почему-то мы считали, что личность должна самоутверждаться с помощью кулаков. Бывало, поссоришься — и уже идешь в сопровождении секундантов выяснять отношения. Драка шла до первой крови. В какой-то степени это, конечно, помогало утверждению собственной независимости. Долгое время мне попадало, например, от Игоря Кириллова. Он был старше меня, выше и сильнее. Так бы это и длилось, пока я однажды не решился и после очередной взбучки вызвал его на личный поединок. К удивлению многих, Игорь не умел драться, и я расквасил ему нос. После этой драки мы с ним стали на равных и даже сдружились. Бывало и наоборот. Кто-нибудь, кого я считал слабее себя и которым помыкал, побеждал меня в личном поединке, и я уже больше к нему не приставал. Конечно, все это ребячество и вспоминается теперь с улыбкой. Но думаю, что и это в какой-то мере тоже закаливало характер нахимовца. К сожалению, были у нас и такие ребята, которые вели себя вызывающе, хотя по натуре были трусами. Задабривая подарками, деньгами сильных парней, они находили в их лице покровителей и защитников. Такой тип по силе и храбрости, допустим, мне уступал, но, сделав какую-нибудь пакость, не шел на честный поединок, а звал на помощь своих сильных дружков. Прошло много лет, но, как ни странно, их поведение в детстве не забывается и сегодня. И даже спустя сорок лет при встрече осадок этот остается, и задушевных разговоров с ними не получается. Большинство же ребят были открытыми и честными. Одним из главных наших девизов был: «Защищай слабых!» Будь это воспитанник своей или младшей роты.

После неудачной попытки стать боксером, я увлекся лыжами. Здесь фортуна мне улыбнулась. Я получил по лыжам третий спортивный разряд. Но дальше дело не двинулось. Зато мне несколько раз посчастливилось побывать в Кавголове на первенстве военно-морских учебных заведений по лыжам. Мне выдавали полушубок, термос с чаем и бутерброды, и я на своем, скажем, двенадцатом километре расставлял флажки. Когда мимо меня пробегали спортсмены, я записывал их номера. Мне нравилась работа контролера. Кругом лес, тишина, а ты один в этом белом царстве…

Летом играл защитником в футбол и даже одно время подавал надежды, был включен в сборную училища. Но после того как мы проиграли в Петергофе суворовцам со счетом, если не ошибаюсь, 1 : 13, из команды я был отчислен. До сих пор не уверен, что проиграли мы с таким разгромным счетом только из-за меня.

Особенно популярен стал у нас футбол после триумфального турне советских футболистов по Англии. Все мы хотели походить на знаменитого Всеволода Боброва. И как же мы радовались, когда вскоре после поездки в Англию Бобров приехал в училище. На встрече он рассказал нам многие подробности футбольных баталий, а потом сказал, что привез с собой братишку, которого зачислили в одну из младших рот. Весть эта была встречена с восторгом. Еще бы, теперь у нас будет учиться брат самого Боброва и мы всех будем побеждать! Естественно, что Бобров-младший стал капитаном сборной училища. Но все равно успехи наши по-прежнему оставались более чем скромными.

Через год после начала занятий в училище, к нам в класс пришел новичок Юра Захаров, или, как мы все потом его звали, Жора. Жора покорил нас умением хорошо бегать на коньках. И не просто бегать, а отлично бегать: он имел первый спортивный разряд по бегу для юношей. Причем бегал он не на тех коньках, к которым мы привыкли, а на настоящих беговых, или, как их называли, «бегашах», — предмет зависти всех мальчишек. Зимой мы расчищали лед от снега на Большой Невке, и на этой площадке Жора демонстрировал нам приемы бега на своих длинных коньках. Иногда по чьей-нибудь просьбе он снимал ботинки с «бегашами» и давал покататься. Пробовал и я, но дело всегда кончалось падением. Трудно без привычки с обычных перейти на беговые.

Я, например, только в нахимовском впервые надел коньки с ботинками. До войны, как и все мальчишки моего возраста, я катался на коньках, которые прикреплялись к валенкам системой веревочек. Причем впереди прочность крепления достигалась закручиванием веревки с помощью палочки, которая потом засовывалась под одну из веревочек сбоку. Затем родители купили мне ботинки с коньками. Но это были не те ботинки, к которым приклепывались коньки. В каблуке ботинка выдалбливался специальный паз, в который вставлялся фигурный вырез конька. Впереди же конек крепился к подошве с боков специальными скобами. Их можно было регулировать по ширине ботинка с помощью специального ключа. Вставил конек сзади в каблук, затем положил ботинок на перед конька и винтом сжал скобы с обеих сторон подошвы.

Держались коньки очень хорошо. Говорю это потому, что им приходилось выдерживать адские нагрузки. Ведь до войны мы, мальчишки, не катались, как теперь, на катках. Катком для нас были все проезжие дороги. Тогда они не поливались соленым раствором и от колес автомобилей сияли, как лед. У каждого из нас был металлический крючок. Едет машина, на повороте или мосту замедляет ход, тут к ней и прицепливаешься крючком за борт. Кто не успел зацепиться за машину, держится за товарища. Так и едем: машина, а за ней паровозиком человек восемь — десять. Упал один впереди, падают все. Зато какое удовольствие мчаться по ледяной дороге со свистом в ушах от скорости. Бывало, шоферы специально тормозили, чтобы поймать нас. Кое-кого ловили, сдавали в милицию, родителей штрафовали, кое-кто лишался шапки, оставленной в руках шофера как трофей. Но все равно полученное удовольствие с лихвой перекрывало все неприятности.

И вот с приходом Жоры у нас наступил, так сказать, качественный перелом в катании на коньках: глядя на него, мы стали ходить на каток. Тоже здорово. Но честное слово, я с удовольствием бы промчался и сегодня на коньках по улице, прицепившись за борт какого-нибудь грузовичка.

А на «бегаши» я так и не встал — остался верен «канадам».

О том, что моряк должен хорошо плавать, знает каждый. Это аксиома. Но многие, в том числе и я, держались на воде как утюги. Занятия по плаванию организовали для нас в закрытом зимнем бассейне. Кроль и брасс преподавал известный в прошлом пловец Леонид Мешков. Учились мы вначале плавать с доской, затем и без нее. Мешков ходил с бамбуковой палочкой и, касаясь ею наших голов, говорил:

— Лицо пониже, не бойтесь. Опускайте уши в воду!

Я старательно выполнял команды тренера. Но, видимо, перестарался: после одного из занятий меня с сильными болями в правом ухе и высокой температурой отвезли в военно-морской госпиталь. Оказалось — воспаление среднего уха, В один из летних дней 1945 года мне сделали операцию, и я встречал победное шествие возвращающихся в Ленинград войск из окна госпитальной палаты. В госпитале было много раненых, хотя война кончилась еще в мае.

От скуки мы с моим соседом потихоньку пели. Здесь я впервые услышал и разучил песню «Севастопольский камень», которую потом, к удовольствию моих товарищей, исполнял в училище. А вообще, болели мы мало. И подчас врач нашей роты, милая Анна Иосифовна Грандель, подолгу оставалась без работы.

Что греха таить, физкультура физкультурой, а на зарядку рано утром, да еще зимой, бегать мне лично не очень нравилось. Я почему-то всегда дрожал от холода. Поэтому, пользуясь всяческими правдами и неправдами, стремился избежать зимних пробежек. Иногда пользовался тем, что по утрам проводились репетиции плясунов, а то напрашивался натирать пол в ротном помещении, когда ребята убегали заниматься на улицу. Вроде и физзарядка, и в тепле.

Если в перечисленных видах спорта я достиг сравнительно небольших успехов, то все-таки был один, если так можно выразиться, где я был почти королем. Почти потому, что были несколько человек в роте сильнее меня. Ну уж, во всяком случае, асом я был.

Я имею в виду маялку. Сегодняшним ребятам, наверное, и сам термин-то непонятен, как, скажем, «чижик», «лапта», в которые мы тоже играли. Маялка — это кусочек тряпочки, в которую вложен какой-нибудь груз, например тяжелая пуговица. Груз перетянут в тряпочке ниткой, а концы тряпки разрезаны. И вот эту маялку нужно было подбрасывать щечкой ботинка. Каждый, конечно, способен это сделать несколько раз, не дав маялке упасть на землю. А если 100—200 раз подряд? А если тысячу? Вряд ли нога выдержит столько времени махать. А вот наш «чемпион» Юра Симонов это делал тысячу раз. Я был послабее, и мой рекорд равнялся 850. Найдутся скептики, которые не поверят. Ведь действительно невозможно одной ногой столько раз поддавать маялку и чтобы она при этом не упала. Одной, конечно, нет. А двумя можно. Весь секрет и заключался в том, что нужно было одинаково ловко работать обеими ногами. Устанет одна, переходишь на другую, давая отдых первой. И тогда можно подкидывать маялку хоть полчаса. Главное, не потерять равновесие и ритм. Юра Симонов умудрялся при достижении каждой сотни подбрасывать маялку носком ботинка сильно вверх, как бы ставя точку отсчета, и потом начинал новую сотню. Эта игра одно время была как зараза. На переменах только и слышался глухой стук маялки об ботинок. Нас воспитатели ругали, приглашали даже на беседу врача Анну Иосифовну, которая говорила, что такое однобокое развитие ног вредно, что можно этой маялкой намахать себе черт знает что. Однако все оставалось по-прежнему. Со временем, когда мы перешли в десятый класс, это увлечение в маялку прошло как-то само по себе.

Узлы, маты, свайки…

В июле 1945 года после операции я вернулся в училище. Ухо зажило полностью. Все ребята были уже в летнем лагере. С первой же оказией отправился туда и я.

Летом в лагере благодать, не то что осенью и зимой. Теплынь. Сухой хвойный лес. Большое и теплое озеро с чистейшей водой.

Мы учились вязать морские узлы, плести маты. Каждый носил в кармане аккуратную небольшую веревочку, на которой тренировался вязать различные узлы. Узлов было много: прямой, рифовый, боченочный, выбленочный и много других. И каждый вязался по-разному, и назначение у каждого свое. Очень ценилась у нас флотская свайка — небольшой толстый крючок из меди, с помощью которого плелись маты. Разучивали мы и мелодии различных команд на боцманской дудке. Этому редкому ныне искусству учил нас опытный моряк, в прошлом боцман, награжденный медалью за спасение итальянцев во время землетрясения в Мессине, капитан административной службы Иван Васильевич Филиппов.

В 1908 году Филиппов служил матросом на линкоре «Слава». Вместе с другими кораблями Балтийского флота, линкором «Цесаревич» и крейсерами «Адмирал Макаров» и «Богатырь», «Слава» находилась в декабре 1908 года в Средиземном море в учебном плавании. Отрядом кораблей командовал контр-адмирал Литвинов. Иван Васильевич не раз рассказывал нам подробности бедствия, обрушившегося на жителей Мессины.

— Корабли наши стояли на рейде порта Аугуста, — вспоминал Филиппов, — что на восточном берегу Сицилии. Здесь мы и узнали о страшном землетрясении в юго-западной Италии и северо-восточных районах Сицилии. Эпицентр землетрясения находился в Мессинском проливе. Ночью отряд наших кораблей вышел в Мессину, которая отстояла от Аугусты в восьмидесяти милях. Утром прибыли на место. С кораблей спустили шлюпки со спасательными командами, врачами и санитарами. Зрелище, которое открылось нам, было ужасно. Вместо города остались одни развалины, во многих местах полыхали пожары. На берегу толпились тысячи обезумевших и израненных людей, среди которых было много женщин и детей. Из-под развалин доносились стоны и крики. Мы немедленно приступили к откапыванию засыпанных людей. Доставляли пострадавших на корабли, где в лазаретах были развернуты операционные. Наш линкор, взяв на борт 550 раненых женщин и детей, доставил их в Неаполь. В порту «Слава» была встречена восторженными рукоплесканиями. Всюду раздавались возгласы: «Да здравствуют русские моряки! Да здравствует Россия!». Из Неаполя снова возвратились в Мессину, где продолжали спасательные работы.

Русские моряки оставались в Мессине до 3 января.

По официальным данным, моряки отряда вместе с экипажами канонерских лодок «Кореец» и «Гиляк» извлекли из-под развалин и спасли две тысячи человек.

Правительство Италии наградило командование кораблей и врачебный персонал орденами. Морякам, принимавшим участие в спасательных работах, была вручена медаль «В память содружества».

Спустя два года была отлита специальная золотая медаль в честь русских моряков. Средства на ее изготовление собрали благодарные граждане Мессины. На лицевой стороне медали символически в виде женщины изображена Мессина, на втором плане — силуэты русских кораблей, принимавших участие в спасении. Надпись на итальянском языке гласила: «Мессина — доблестным русским морякам Балтийской эскадры». Эта золотая медаль была передана морякам крейсера «Аврора», совершавшего в 1911 году учебное плавание, а те доставили награду экипажам русских кораблей, отличившимся в Мессине.

Однажды капитан Филиппов принес свою мессинскую медаль. Она долго ходила по рукам, вызывая восторженный шепот.

Уже в наши дни эта история получила волнующее продолжение. Спустя семьдесят лет после землетрясения в Мессине, 7 октября 1978 года, во время визита большого противолодочного корабля «Решительный» в Италию на муниципальной площади Мессины в присутствии тысяч итальянцев и советских моряков была открыта мемориальная доска. На белом мраморе выбиты следующие слова:

«В память о благодарной помощи, без промедления оказанной экипажами русских военных кораблей «Богатырь», «Цесаревич», «Адмирал Макаров», «Слава» гражданам Мессины, пострадавшим от землетрясения 28 декабря 1908 года.

Муниципалитет в память об этой человеческой солидарности, бескорыстном героизме открывает эту доску по случаю доставляющего нам радость визита советских представителей и в знак вечной признательности и братской дружбы между городом Мессиной и русским народом».


После лагеря нас отпустили на каникулы. Мама взяла меня с собой на родину отца в Псковскую область. Добирались мы туда в вагоне-теплушке. Я ехал в морской форме, с двумя медалями на груди, держа в руке аккордеон. До этого в деревне бывал один раз, и то когда мне было всего пять лет.

Стояло первое послевоенное лето. Мы навестили всех родственников и хорошо отдохнули. Правда, произошел один казус, который мог обернуться бедой. Кто-то в деревне, не представляя, что такое ленинградская блокада, пустил слух, что мы уморили с голоду родного брата моего отца — дядю Семена. Дескать, как это мы с мамой выжили, а его не спасли? Дело дошло до того, что один из ближайших родственников дяди Семена решил отомстить, хлебнул вина и залег с топором около дороги, по которой мы с мамой шли в гости в другую деревню.

Конечно, здоровому мужику ничего не стоило порубить нас топором. Но протрезвел он вовремя. Он сам нам потом признался, что весь хмель у него разом вышел, когда он увидел нас. Рука не поднялась. Позже он понял, что маму оклеветали, что злые люди специально разжигали страсти.

В разные годы я потом останавливался в доме этого человека, и он, и его родственники всегда встречали меня, как дорогого гостя.

После отдыха в деревне мы благополучно возвратились в Ленинград. «Благополучно» — говорю не случайно, ибо обратный путь мы проделали на крыше теплушки. Залезть внутрь вагона не было никакой возможности. Раньше я только в кино видел, как в гражданскую войну люди ездили на крышах вагонов. И вот пришлось испытать самому. В общем-то, это совсем не страшно. Тем более когда на крыше сидят другие люди, они разговаривают, ходят, поют… Так мы доехали до Луги, там нас с крыши сняли, и остальной путь до Ленинграда мы проделали на грузовой открытой платформе. Я очень замерз и дома отогревался горячим чаем.

Парад

С сентября началась учеба в шестом классе. Одновременно мы усиленно занимались строевой подготовкой: нам впервые предстояло участвовать в параде 7 ноября на Дворцовой площади. Вот уже действительно труд! Труд до седьмого пота. Ведь нужно было не только пройти строем, четко печатая шаг, но и держать равнение в шеренге. А в ней нас ни мало ни много двадцать гавриков. Вот и отрабатывали. Вначале одиночную подготовку, затем шеренгой, а затем всем парадным батальоном. Нами овладел азарт, чей батальон пройдет лучше. Судьей был начальник училища. Если он говорил: «Первому батальону домой, второму еще раз пройти» — значит, наш прошел лучше. Мы возвращались уставшие, но довольные. Настал день генеральной репетиции. Поздно вечером при свете прожекторов все участники парада прошли мимо трибуны. Командование осталось довольно.

Утром 7 ноября от училища были высланы линейные. Мы все слегка волновались. Шутка ли, быть участником военного парада в Ленинграде.

Под звуки барабана мы прошли по набережной Невы на Дворцовую площадь. Замерли в строю. Раздалась команда: «Парад, смирно!» Две открытые машины поехали друг другу навстречу. В одной был командующий, в другой — принимающий парад. Торжественно печатая шаг, мы прошли мимо трибуны, на которой находились руководители Ленинградской партийной организации и представители трудящихся города. За участие в параде каждому из нас была объявлена благодарность от командующего Ленинградским военным округом Маршала Советского Союза Л. А. Говорова.

В начале 1946 года училище с быстротой молнии облетела радостная весть: нам доверено представлять нахимовские училища на майском параде в Москве. Всех волновал вопрос: поедет ли все училище или один парадный батальон? Наконец объявили, что для участия в параде на Красной площади будет сформирован только один батальон из старшеклассников. Младшие приуныли. Мы же, хоть и старшие, не знали, кто поедет. Не сомневались, пожалуй, только такие высоченные ребята, как Кириллов, Преображенский, Симонов… А мы, малорослые, конечно, переживали. Поездку в Москву решал не только рост, но и хорошая успеваемость, а также строевая подготовленность. Москвичи накинулись на учебу с удвоенной энергией: каждому из них хотелось побывать лишний раз дома. Ну, а мы занимались не с меньшей энергией: ведь многие из нас никогда до этого не были в Москве. Словом, у каждого были причины усиленно трудиться. Ведь конкурс был большой.

Сегодня, когда я смотрю по телевизору, как шагают по Красной площади нахимовцы, думаю, что сейчас все стало проще. И нахимовское училище одно в стране, и в параде участвуют два батальона. Да и московские парады стали для нахимовцев привычным делом.

В марте мы начали усиленно заниматься строевой подготовкой. А в середине апреля уже выехали в Москву. Мне посчастливилось — я был включен в парадный расчет. Ведь кроме правого фланга, на котором стоят рослые ребята, есть еще и левый. Я попал в первую шеренгу восемнадцатым по счету и был горд, что на груди у меня висела боцманская дудка с цепочкой.

До этого мне не приходилось бывать в Москве. И вот первая встреча со столицей. Выйдя из вагонов, мы жадно вглядывались в дома: где же Кремль? Нахимовцы-москвичи нам объяснили, что Кремль от вокзала сравнительно далеко и увидеть его нельзя.

У вокзала нас ждала колонна новеньких, покрашенных в голубую краску грузовых «фордов». Эти «форды» возили нас потом постоянно.

Не знаю, кто умудрился нас сфотографировать на вокзале, но вот у меня в руках слегка пожелтевшая фотокарточка, на ее обороте надпись: «Москва, апрель 1946 год». На снимке мы в парадных мундирах сидим в кузове одного из «фордов». На переднем плане нахимовец первой роты Радик Зубков. Сейчас Радий Анатольевич — контр-адмирал, главный штурман Военно-Морского Флота. Вот Гена Бабанов, Жора Захаров, Феликс Иванов, рядом с ним я, Семенов Юра!

С вокзала нас повезли за метро «Сокол», на окраину, где мы и разместились. В первый же вечер упросили начальство покатать нас по Москве, показать Кремль.

Первое впечатление от Москвы осталось у меня противоречивое. Я привык к прямым как стрела красавцам проспектам в Ленинграде, а здесь все улицы кругами да кругами. Нет, не очень мне тогда понравилась Москва. Пожалуй, только центр. А вот Красная площадь нас поразила: Мавзолей Владимира Ильича Ленина, храм Василия Блаженного, кремлевские башни. Здесь все дышало историей. В те годы по Красной площади разрешалось ездить автомобилям. Мы попросили нашего шофера проехать по площади несколько раз, чтобы вдоволь налюбоваться сиянием рубиновых звезд.

А назавтра начались усиленные тренировки. Мы маршировали в нескольких местах: в районе Химкинского речного вокзала и у входа в парк имени Горького. Посмотреть на нас собиралось очень много народу, особенно ребят. В перерывы нас плотным кольцом окружали наши сверстники. Расспрашивали про училище, про Ленинград. Рассматривали форму. Многих из нас москвичи приглашали в гости на праздничные дни. По вечерам после тренировок нас организованно водили в театры, кино.

Между тем подготовка к параду продолжалась. На одной из тренировок нас, нахимовцев — участников войны, сфотографировал корреспондент газеты «Красный флот». И вот в канун Первомая в газете появился снимок, на котором запечатлены Костя Гавришин, Кривцов, я, Саша Лебедев и Валя Розов. Этот снимок хранится сейчас в музее училища.

Наступил день, точнее ночь, генеральной репетиции. По притихшим темным улицам мы приехали на Центральный аэродром. Войска построились, как на параде. При свете прожекторов начался торжественный марш. Впереди нас и суворовцев шагали воины дивизии имени Дзержинского. Меня поразил их рост. Все под два метра. В их руках ручные пулеметы казались игрушечными. Замыкали пеший парад нахимовцы. После нас шла конница. Принимало парадное шествие войск высокое начальство. Вместо трибуны была приспособлена грузовая машина с откинутыми бортами, пол кузова устилала красная материя. Под звуки многотрубного оркестра в лучах прожекторов мы печатали шаг, приближаясь к импровизированной трибуне. Поравнявшись с машиной, мы узнали Маршалов Советского Союза Жукова и Рокоссовского. Маршал Жуков стоял в распахнутом летнем пальто на красной подкладке.

После нас прошла конница, затем техника. Видимо, репетиция удалась, так как второго прохождения не было, и нас увезли спать.

1 мая нас разбудили очень рано. На своих неизменных голубых «фордах» мы приехали за несколько часов до начала парада на Болотную площадь. В строю поговаривали, что когда-то на этом месте были казнены Емельян Пугачев и его сподвижники. В мае 1946 года Болотная площадь все еще оправдывала свое название. Там была грязь, слякоть. Ныне там растут большие деревья, разбит сквер, построен красивый цветомузыкальный фонтан, установлен памятник И. Е. Репину. К нашему приезду на Болотной площади уже скопилось много войск. Кто-то сказал, что в парадном расчете военно-воздушной академии идет знаменитый летчик, трижды Герой Советского Союза Кожедуб. Мы бросились его искать. Иван Никитович оказался обаятельным, небольшого роста майором, с тремя звездами Героя на груди. От нашего натиска он слегка растерялся, раскрыл портсигар и стал угощать нас папиросами. И хоть курить нам было запрещено, от такого угощенья трудно было отказаться. Думаю, что уважаемый Иван Никитович Кожедуб не знал, можно нам курить или нет. Тогда еще не все знали, что такое нахимовцы, да и форма наша была весьма необычна, не традиционная — тельняшка и суконка, а расшитые двубортные мундиры. Разумеется, мы забросали Кожедуба тысячами вопросов о его подвигах, о его послевоенных планах. Иван Никитович рассказал, что он учится в военно-воздушной академии. Потом собирается снова летать. В парадном строю академии Кожедуб шел знаменосцем. Я спросил Ивана Никитовича о Покрышкине, Кожедуб шутя заметил, что Александр Иванович переквалифицировался в пехотинца и учится в общевойсковой академии имени М. В. Фрунзе. В строю фрунзенцев он тоже идет знаменосцем. Не знаю, сколько бы продолжались наши расспросы, если бы не раздалась команда строиться. Строго держа равнение в затылок по четыре, под барабан мы двинулись на отведенное нам место: впереди храма Василия Блаженного, недалеко от Спасских ворот. Наш парадный батальон замыкал шествие сухопутных войск, поэтому и стоял на самом левом фланге. Правее нас стояли суворовцы. До начала парада оставалось около часа. Стоять столько на глазах народа — это немалое физическое напряжение. Бывали случаи, когда кто-то от неподвижного и напряженного стояния падал, кого-то тошнило. Такое случалось не только с нами, но и со взрослыми участниками. Напряжение это сразу же проходит, когда слышишь команду:

— Первый батальон прямо, остальные направо. Шагом марш!

Стрелки часов на Спасской башне приближались к десяти. Без нескольких минут десять на Мавзолей поднялись руководители партии и правительства, на трибунах зааплодировали.

С первым боем курантов раздалась команда:

— Парад, смирно!

Из Спасских ворот выехал на коне Маршал Советского Союза Жуков. Навстречу ему от первого парадного батальона, а им по традиции были слушатели Академии имени Фрунзе, поскакал командующий парадом Маршал Советского Союза Рокоссовский.

В Ленинграде принимающий парад и командующий выезжали на открытых автомобилях. Здесь и тот и другой гарцевали на красивых конях. На генеральной репетиции этого не было, поэтому я немного удивился. Вроде машина вещь более современная. Однако и на последующих парадах в Москве маршалы по-прежнему выезжали на конях. Мне довелось видеть в седле и Ворошилова, и Булганина. Лишь через несколько лет коней в Москве заменили легковыми автомобилями.

На середине площади Рокоссовский встретил Маршала Жукова и, отсалютовав ему шашкой, доложил, что войска для парада построены. Начался объезд войск. Дошла очередь и до нас. Георгий Константинович громко поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи суворовцы и нахимовцы!

В ответ раздалось:

— Здравия желаем, товарищ Маршал Советского Союза!

— Поздравляю вас с международным праздником Первое мая!

В ответ троекратно:

— Ура-а-а!

Жуков и Рокоссовский развернули коней, чтобы продолжать объезд войск. И тут откуда-то выскочил настырный фотокорреспондент. Причем вынырнул настолько неожиданно, что конь Рокоссовского захрипел и стал на дыбы. Маршал не выдержал и выругал незадачливого репортера, но слов разобрать не удалось.

После объезда войск Жуков направился к Мавзолею. Многотысячный сводный оркестр грянул «Славься» из оперы «Иван Сусанин». И покатилось над площадью непрерывное многоголосое «ура». Волна добирается до нас, мы набираем полную грудь воздуха и кричим «ура», а через секунды «ура» подхватывают новые и новые батальоны. И так до тех пор, пока Жуков не поднялся на Мавзолей. Горнисты сыграли сигнал «Слушайте все». Маршал Жуков произнес речь, затем командующий парадом подал команду:

— Парад смирно! К торжественному маршу, побатальонно, на одного линейного дистанции, первый батальон прямо, остальные напра-во. Шагом марш!

И пришли в движение тысячи людей.

Оркестр заиграл марш. Нашему училищу, для того чтобы подойти к Мавзолею, нужно было промаршировать по правой стороне площади, вдоль ГУМа, затем повернуть налево, а перед трибунами у Кремлевской стены повернуть еще раз. Когда мы проходили мимо трибун, москвичи аплодировали, бросали нам цветы и даже конфеты. Вот и наша последняя решающая прямая. Ради нее мы приехали в Москву и отдали столько сил и времени тренировкам. Но что это?! Страшный свист и грохот обрушиваются на нас. Вначале мы не сразу поняли, что это пронеслись над Красной площадью самолеты. Нас, конечно, предупреждали, что над площадью появится авиация, но мы не предполагали, что она заглушит все, даже оркестр. Над площадью волна за волной проносились реактивные самолеты. Реактивная авиация тогда только создавалась, и мы впервые увидели ее здесь на параде в Москве. И не просто увидели. Мы оглохли от ее грохота. Немного сбили ногу, так как оркестр не был слышен. Лишь вблизи Мавзолея мы услышали звук большого барабана, взяли ногу, выровняли ряды. Раздалось: «Раз», рядом подхватили: «Два», и весь батальон, как один, крикнул: «Три». На счет «три» офицеры взмахнули палашами, а мы, прижав руки к бедрам, замаршировали. На трибуне — знакомые по портретам лица. У каждого из нас восторг в глазах. Я не сводил глаз со Сталина. Небольшого роста, в летнем плащ-пальто с погонами генералиссимуса, он приветливо махал нам рукой. Я с огорчением увидел, как он перевел потом взгляд вверх, — там все еще пролетали самолеты. Показывая рукой, Сталин что-то говорил стоящему рядом Жукову. Зато наш Всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин все внимание уделил нам. Он улыбался, что-то говорил, но, конечно, его не было слышно. Между тем реактивные самолеты так же внезапно исчезли, как и появились. Но тут нас подстерегало новое испытание. Мы шагали мимо гостевой трибуны, как вдруг оркестр смолк. Момент ответственный: на нас смотрят. После небольшой паузы оркестр снова заиграл, но что?.. Кавалерийский марш. Другой ритм. Вот когда нам стало совсем плохо. И мы поняли, как невыгодно быть замыкающими на параде. И как неуютно, когда сзади на тебя надвигается кавалерия. Естественно, кони шагают быстрее, да еще рысью, так что под конец нам пришлось почти бежать мимо храма Василия Блаженного. Настроение упало, но на Большом Москворецком мосту ожил наш барабанщик, мы вновь взяли ногу и к Болотной площади подошли, как надо. Это был единственный раз, когда нам помешала кавалерия. С 1947 года ее на парад уже не выводили. Через несколько лет отменили и полеты самолетов над Красной площадью…

На голубых «фордах» мы вернулись к месту расположения, а после обеда нам разрешили увольнение в город. Вначале мы побывали на Красной площади уже как зрители, а потом поехали в Центральный парк культуры и отдыха имени А. М. Горького. Парк нам понравился. Вечером грянул праздничный салют — последний аккорд того незабываемого дня.

Нас, ленинградцев, приглашали к себе в гости нахимовцы-москвичи. Я побывал в семье сестры К. Е. Ворошилова, куда пригласил меня ее внук Володя Седов, мой товарищ по роте. Нас встретили радушно и гостеприимно. Бывали мы на встречах и танцевальных вечерах в различных школах и интернатах. На одном из таких вечеров я и познакомился со своей будущей женой.

На шкотах

В начале лета 1947 года мы начали выходить на барказах в Финский залив. Барказ хоть и не клипер, но все-таки требовалась большая сноровка, чтобы научиться в море ставить две мачты и управляться с тремя парусами. Каждый из нас был расписан кто на шкотах, кто на фалах. Мое место было на кливер-шкоте, то есть на том тросе, с помощью которого управлялся самый первый от носа парус — кливер. И хотя надо мной подшучивали: «Сорок лет на флоте, и все на кливер-шкоте», я своими обязанностями гордился. О плавании под парусами можно говорить часами. Это наслаждение. Никаких машинных шумов. Тишина. Лишь в снастях посвистывает ветер да раздаются команды Николая Алексеевича Казакова. От команд веет романтикой Станюковича. «Поворот через фордевинд», «поворот оверштаг»… Мы со временем выучили не только термины, но и неплохо выполняли все повороты и маневры под парусом. Конечно, не все получалось сразу. Бывали и неудачи. Так, однажды внезапно налетевший шквал положил наш барказ на борт. Вода с шумом полилась в судно. Кое-кто даже скинул ботинки и кинулся за борт. Кстати, ботинки мы никогда в море не зашнуровывали. Это делалось специально, чтобы моряк, оказавшийся в воде, мог их легко скинуть. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы следующий порыв ветра не вернул барказ в нормальное положение. Слегка растерянные и струхнувшие, мы молча смотрели на своего командира — Казакова. А Николай Алексеевич спокойно так спрашивает Кириллова:

— Ты чего это Игорь за борт бросился без команды? Разве я дал команду покинуть корабль? А потом, куда же ты кинулся, тут глубины-то метр? И кто теперь будет платить за твои ботинки?

Все прыснули от смеха. Страха как не бывало. Ботинки отыскались. Мы вычерпали лейками и парусиновыми ведрами воду и пошли в Неву. Лишь после этого Николай Алексеевич спокойно и обстоятельно провел разбор случившегося. А виноваты оказались те, кто стоял на фалах. Казаков в начале шквала дал команду:

— На фалах! Паруса долой!

Но ребята промедлили, и шквал положил наш барказ на борт. Этот случай наглядно показал нам, что с морем шутить нельзя.

Проходя по Неве мимо стоящих кораблей, мы не упускали случая потренироваться в чтении семафора, которым обменивались между собой сигнальщики. На этот раз «отличился» я. Вслух читаю, как один сигнальщик вызывает другого: «Лапти, лапти…» Ничего понять не могу.

— Ребята, при чем здесь лапти? — спрашиваю у товарищей.

Те от хохота попадали с банок. Оказывается, я не заметил, что сигнальщик стоял ко мне спиной и поэтому буквы я читал как бы в зеркальном отражении. Вместо «М», я прочел «Л», а вместо «Р» — «П». И получилось вместо «Марти» «Лапти». Настроение у всех поднялось. Мы высохли и бодрыми пришли домой.

Летом в нахимовское училище передали новый морской буксир «Мста». Теперь мы могли совершать и дальние плавания, так как «Мста» была чем-то вроде корабля-матки, На ее борту готовилась для нас еда, там был врач, можно было помыться в душе. Нас не смущало слово «буксир». Ведь «Мста» была не каким-нибудь замызганным портовым толкачом. Покрашенный шаровой краской, с развевающимся на гафеле Военно-морским флагом, с военным экипажем, которым командовал капитан-лейтенант, — то был настоящий флотский корабль. Первое наше плавание с «Мстой» мы совершили в Кронштадт. «Мста» взяла четыре наших барказа на буксир, и мы впервые вышли так далеко в залив. Здесь и ветер был покрепче, и волны покруче. Мы сидели под банками, и соленые брызги нет-нет да доставали нас. Так что к Восточному рейду Кронштадта мы подошли, основательно промокнув. Но что это было по сравнению с чувством, охватившим каждого из нас: мы пришли в легендарный, овеянный славой Кронштадт. Вот и знаменитая по книгам и фильмам Купеческая гавань. Отшвартовались у Усть-Рогатки. После обеда, вкусно приготовленного коком «Мсты», мы сошли на берег. Вначале осмотрели Петровский парк, где установлен памятник Петру I. Сама фигура Петра отлита из бронзы. Он изображен в полный рост со шпагой. Пьедестал — из гранита. На лицевой стороне памятника высечены слова: «Петру Первому, основателю Кронштадта, 1841 год». На обратной стороне слова Петра I:

«Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело».

После Петровского парка мы побывали на знаменитой Якорной площади у Морского собора. Здесь мы осмотрели памятник одному из талантливейших русских адмиралов — Степану Осиповичу Макарову. Во весь рост возвышается бронзовая фигура адмирала на гранитной скале. На гранитном основании выбиты его знаменитые слова: «Помни войну».

Счастливые, переполненные чувством гордости за наш флот, мы возвращались в Ленинград.

Через несколько дней в сопровождении «Мсты» мы отправились в плавание на Ладожское озеро. Вверх по течению мы опять шли на буксире у «Мсты». Недалеко от крепости Орешек сделали первую остановку. Ночевали в барказах, постелив на рыбины пробковые пояса и укрывшись бушлатами и парусами. С утра на Неве была организована сдача норм по плаванию на значок ГТО. Все мы к этому времени научились плавать и нормы сдали. После обеда начальник училища капитан первого ранга Изачик — на практике он шел с нашей ротой — разрешил провести экскурсию в крепость.

Интересная судьба у этой крепости. Много раз она была ареной ожесточенных схваток. Какие только названия она не имела: Орешек, Нотебург, Шлиссельбург и, наконец, в наши дни — Петрокрепость.

Еще в древности через Ладогу проходил знаменитый путь из «варяг в греки». Позднее озеро стало оживленным торговым путем новгородцев. Естественно, что этот путь нуждался в охране. И вот у выхода Невы из Ладожского озера на небольшом островке Ореховый появилась в 1323 году сторожевая крепость, названная Орешком. В 1611 году шведам удалось завладеть Орешком. Почти столетие крепость находилась в их руках. В 1702 году войска Петра I штурмом взяли крепость. После штурма Петр I сказал:

— Зело жесток был сей орех, однако же, слава богу, счастливо разгрызен.

Петр назвал крепость Шлиссельбургом — «ключом-городом».

Нас поразила толщина крепостных стен: более шести метров. В годы Великой Отечественной войны фашисты так и не смогли овладеть крепостью на острове Ореховый. На острове в то время находилась небольшая команда моряков Ладожской военной флотилии, обслуживающая склады флотилии. Имея всего одну 45-миллиметровую пушку, моряки открыли огонь по немцам, занявшим Шлиссельбург. Впоследствии крепость получила подкрепление, там была установлена батарея, которая защищала крепость до самого прорыва блокады Ленинграда.

Какими только снарядами ни били фашисты по крепости, но пробить такую толщину не смогли. В крепости не осталось ни одного неразрушенного помещения, не было ни одной крыши, но в мощных стенах не зияло ни одной бреши. Лишь следы разорвавшихся снарядов изрыли камень мелкими оспинами.

Утром нам предстояло войти в Ладожское озеро. Перед практикой мы читали об этом озере литературу, знали, что оно самое крупное в Европе, что площадь его 17 700 квадратных километров, а глубины достигают 230 метров. Мало кто представляет себе, какие бывают здесь жестокие штормы…

На Ладоге около 660 островов и среди них редкий по красоте остров Валаам, давший имя целому архипелагу.

Первое, что поражает на Валааме, — это камень. На уступах, впившись в базальт, цепко держатся сосны, стелется кустарник, растет мох. Выше, на пологом склоне, лес покрывает каменное тело острова почти сплошь. Корни деревьев ищут любую трещину в граните, чтобы послать туда свои отростки. Так и сражаются на острове веками мертвая и живая природа. Знаменитый Валаам славится не только красотой природы, но и Валаамским (Преображенским) монастырем, который был когда-то и оборонительной крепостью. Природа Валаама запечатлена на полотнах великих художников. Здесь бывали И. И. Шишкин, М. К. Клодт, Ф. А. Васильев, А. И. Куинджи, Н. К. Рерих. Приезжал сюда и Петр Ильич Чайковский. Под впечатлением этой поездки он написал вторую часть симфонии «Зимние грезы». Поэма «Год в монастыре», вобравшая в себя впечатления валаамской поездки, принесла успех Алексею Николаевичу Апухтину.

Вот в такой очаровательный край, с его неярким северным солнцем и холодным блеском озера, должны были войти наши барказы.

«Мста» вошла в озеро первой. За ней на веслах двигались и мы. Нам предстояло самостоятельно преодолеть пороги в истоках Невы. С первой попытки это не удалось никому. Сильное течение сносило нас обратно, и приходилось начинать все сначала. Капитан первого ранга Изачик возвратил «Мсту», и уже у нее на буксире мы вошли в озеро.

Первую остановку сделали на каменистом островке. Кроме старого маяка, здесь ничего не было.

Зачем мы сюда пришли? Что тут делать?

Заметив наши недоуменные лица, Казаков собрал класс в кружок, и мы расселись на теплых замшелых валунах.

Николай Алексеевич закурил.

— Запомните, ребята, это название — остров Сухо. В войну за этот клочок суши дрались, как за большой плацдарм. Причины для этого были основательными.

Фашистское командование во что бы то ни стало стремилось пресечь доставку грузов в блокированный Ленинград. Остров же Сухо играл в действующей на Ладоге Дороге жизни исключительно большую роль. В случае его захвата ни один караван не мог бы прорваться как к восточному, так и западному берегу Ладоги. Ленинград полностью был бы оторван от внешнего мира.

И вот на рассвете двадцать второго октября сорок второго года до тридцати десантных судов и катеров противника под прикрытием авиации пытались высадить десант на остров. Однако все расчеты на внезапность были сорваны бдительностью моряков небольшого гарнизона острова. В семь часов десять минут дальномерщики островной батареи обнаружили на горизонте вражеские корабли. Комендант батареи старший лейтенант Иван Константинович Гусев объявил боевую тревогу. Быстро заняли места у орудий расчеты, радист сообщил на базу о приближающемся противнике. Между тем уже без бинокля хорошо были видны быстроходные катера и десантные баржи. Вот они начали разворачиваться, стараясь охватить остров полукольцом. Подпустив вражеские суда как можно ближе, Гусев отдал команду открыть по ним огонь прямой наводкой. Но мгновеньем раньше открыл огонь по врагу тральщик «ТЩ-100», несший в то утро дежурство на подступах к острову. Командовал этим тральщиком старший лейтенант Петр Каргин. Огонь тральщика явился для противника полной неожиданностью, ведь после обнаружения врага Каргин умело укрыл свой корабль за мысом острова. Первым же выстрелом тральщик утопил головной катер. Другим выстрелом была подожжена десантная баржа с автоматчиками. По прыгающим с нее гитлеровцам тральщик открыл огонь из пулемета. Вскоре наш корабль вывел из строя еще два вражеских судна.

Мы слушали Казакова, не сводя глаз с легендарных камней. Мне даже показалось, что над водой стелется дым боя. Но это наползал озерный туман.

— Тем временем, — продолжал Николай Алексеевич, — огнем орудий острова были уничтожены одна десантная баржа и один катер. Но и гарнизон нес потери. Огнем корабельной артиллерии было уничтожено одно из трех орудий вместе с расчетом, загорелось здание маяка, горели ящики с боеприпасами. Был ранен комендант острова, вышли из строя многие бойцы гарнизона. И хотя одному из орудий удалось подбить еще одну вражескую баржу, силы гарнизона таяли. Но на выручку нашему гарнизону уже спешила подмога. Первым подошел «морской охотник» старшего лейтенанта Ковалевского, который поставил дымовую завесу, прикрыв поврежденный тральщик «ТЩ-100».

Враг под прикрытием артиллерийского огня и бомбежки с воздуха направил к острову несколько резиновых лодок с автоматчиками. Уцелевшее к этому времени на острове орудие открыло по ним огонь. Вот уже одна из лодок прямым попаданием потоплена. Однако враг, не обращая внимание на потери, спешил высадиться и закрепиться на острове. И в этот момент главстаршина Мартынов, заменивший трижды раненного Гусева, крикнул оставшимся в живых бойцам:

— Ни шагу назад! Вперед!

Остатки гарнизона бросились в контратаку. Началась рукопашная схватка. В ход пошли приклады, ножи. Но численное превосходство гитлеровцев было подавляющим. Окруженные десантниками, израненные остатки гарнизона до конца отстаивали свой рубеж. Они знали, что их не оставят в беде. Помощь пришла вовремя. Над Сухо появились наши самолеты. Вот уже задымились и упали в озеро два вражеских бомбардировщика. А в это время с юга к Сухо подходили корабли Ладожской военной флотилии — «морские охотники» и канонерские лодки. Заговорила наша корабельная артиллерия. И вот от прямого попадания взорвался и пошел ко дну вражеский катер, загорелся второй. Начался разгром вражеского десанта. Ободренные подоспевшей помощью, защитники острова кинулись в атаку на растерявшихся десантников. В панике гитлеровцы побежали к лодкам. Почти все они были перебиты, и лишь немногим удалось вплавь добраться до своих кораблей. В девять часов двадцать минут на острове не осталось ни одного фашиста. Тем временем корабли флотилии продолжали уничтожение вражеских судов. Всего враг потерял семнадцать судов и четырнадцать самолетов. Наши корабли, за исключением «ТЩ-100», получившего две пробоины, потерь не имели.

За этот бой старший лейтенант И. К. Гусев был награжден орденом Ленина, старший лейтенант П. К. Каргин и главстаршина Мартынов — орденами Красного Знамени. Отмечены наградами были и все остальные участники боя.

Вот такая героическая история связана с этим маленьким островом, — сказал Николай Алексеевич, заканчивая свой рассказ. — После этого боя наша флотилия стала полностью господствовать в водах Ладоги и обеспечила бесперебойное движение по Дороге жизни.

Мы разбрелись по острову, каждый остался наедине с собой. Думаю, что у всех была одна мысль: а как бы я повел себя, окажись здесь пять лет назад?

После посещения острова Сухо мы направились на восточный берег озера, в Кобону. Для меня это место было очень памятным. Именно сюда вместе с другими ранеными доставила меня с западного берега канонерская лодка «Чапаев». Отсюда я был отправлен на лечение в тыловой госпиталь и именно здесь вступил зимой 1943 года на ладожский лед, возвращаясь из госпиталя на Ленинградский фронт. В те дни Кобона кипела от взрывов вражеских бомб, стоял грохот от непрерывной стрельбы зенитных орудий и проносившихся вражеских и наших самолетов. У причала возвышались горы мешков и ящиков с продуктами, в которых так нуждался Ленинград. Теперь здесь стояла мертвая тишина. Кое-где виднелись рельсы разрушенной узкоколейной железной дороги, по которой в войну доставляли с причала раненых к поезду. Только Ладога осталась неизменной: спокойно и деловито она катила свои волны, как бы утверждая вечность. Настала пора возвращаться домой. И здесь Ладога напомнила нам, что она только считается озером, а по своему характеру настоящее море. Начался шторм. И хоть был он не очень большой — балла три, но для барказов этого было вполне достаточно. При подходе к истоку Невы наше суденышко село на мель. По команде Казакова несколько человек, умеющих хорошо плавать, подстраховавшись концами, прыгнули в воду, чтобы обследовать дно. Оказалось, что наш барказ сидит на широком и плоском, как стол, камне. Мы стали раскачивать шлюпку и с помощью ветра и парусов сползли с камня на чистую воду. Подошедшей к нам на помощь «Мсте» мы гордо отсемафорили, что в помощи не нуждаемся. На этот раз все действовали быстро и уверенно. Случай в заливе не прошел для нас даром.

Ленты с якорями

После летних каникул к нам в роту прибыло много новеньких. Правда, в полном смысле новенькими их не назовешь. Они уже год учились в военно-морском авиационном подготовительном училище. Теперь были переведены к нам.

Еще раньше был зачислен в наш класс сын наркома ВМФ Николая Герасимовича Кузнецова — Виктор. Для нас адмирал Кузнецов был высший авторитет и начальник. С осторожностью и любопытством мы приглядывались к Виктору: как он себя поведет? Виктор оказался простым, скромным парнем. Высокий, весь в отца, симпатичный и застенчивый, он вскоре завоевал у нас авторитет и отличной учебой, и дисциплиной. В отличие от некоторых «сынков» он никогда не пользовался именем своего отца. При выпуске из училища он вполне заслуженно был награжден серебряной медалью. Мне пришлось все эти годы учиться с Виктором в одном классе и даже какое-то время сидеть с ним на одной парте, и должен сказать, что, хотя я был всегда настроен против сынков высокопоставленных папаш, Виктор вызывал у меня уважение и симпатию. Думаю, что это было взаимно. К сожалению, затем наши дороги разошлись. Я поступил в училище имени Фрунзе, а Виктор посвятил себя инженерной деятельности и окончил другое учебное заведение. Сейчас он капитан первого ранга. Живет и служит в Москве. Иногда встречаемся. С другими однокашниками видимся значительно реже, в основном по юбилейным датам, так как большинство их осело в Ленинграде.

С первого же дня мы хотели выглядеть бывалыми моряками. По молодости нам казалось, что если брюки у нас будут широкими, матросский воротник, или, как его называют, гюйс, будет не синим, а белым, якорь на бляхе — счищен почти на нет, а бескозырка иметь форму блина, то тогда мы станем выглядеть морскими волками. И первое время после выдачи формы мы на уроках до мозолей на ладонях полировали пастой «ГОИ» свои бляхи. В банные дни, сжигая руки хлоркой, мы травили в тазиках синеву наших воротников. Ночью подкладывали под матрац брюки, натянутые на фанерные «торпедки». Конечно, нам за это здорово попадало. Мы лишались увольнения в город. Теперь это вызывает улыбку. Но тогда мы были обыкновенными мальчишками и слепо подражали «жоржикам» и «стилягам», которые никогда не переводились. Чтобы сделать бескозырки блинами — к чему только не прибегали. Один наш товарищ умудрился вставить внутрь бескозырки чугунный кружок от плиты. Были у нас модники, которые все ушивали, начиная от суконок, кончая бушлатами. Ребята над такими модниками всячески подшучивали. Спали мы в длинных ночных рубахах. Так вот, дождавшись, когда модник уснет, ребята за ночь ушивали на нем рубаху, да так, что утром он не мог ее снять. Бывало, что рубаху «стиляги» пришивали к матрацу толстыми нитками. Утром под смех товарищей жертва вставала вместе с матрацем. Не скажу, что это перевоспитывало, но в какой-то степени такая действенная критика умеряла пыл модников.

Но два обстоятельства заставляли нас всех глубоко страдать. Одно из них — ленты на бескозырках, другое — прическа. Дело в том, что на наших бескозырках муаровые ленты с надписью «нахимовское училище» не имели концов, иначе говоря, тех развевающихся на ветру ленточек с якорями, которые носят настоящие моряки. Вместо них нахимовцы носили на бескозырках бант, как в английском флоте. Этот бант стал предметом насмешек городских мальчишек, да еще в присутствии девочек, — а это было особенно обидно. Нашли выход. Подшивали концы с якорями матросских лент к нашей ленте, засовывали их внутрь бескозырки, а когда выходили в город, ленточки выпускали. Я тоже отрезал концы с якорями от подаренной ленты с надписью «Марат» и подшил к нахимовской бескозырке. Но при этом нужно было срезать бант, а начальство за этим следило. Подчас получалось и так: идет нахимовец в городе, на голове бескозырка с лентой и бантиком, а сзади развеваются длиннющие концы. Уж о длине-то мы заботились!

Об этих проделках узнало начальство, и перед увольнением стали проверять бескозырки. Если находили концы с якорями, их тут же отрезали, а виновный лишался увольнения. Что делать? Выручил Виктор Кузнецов. В каникулы рассказал отцу о наших и своих мучениях, и Николай Герасимович смилостивился: в трех старших классах училища с восьмого по десятый разрешили носить ленты с якорями. Более того, старшеклассники теперь нашивали на левый рукав красные нашивки: одна — восьмой класс, две — девятый и три — десятый. Радости нашей не было границ. Еще бы: мы учились как раз в восьмом классе, и нам вручили ленты нового образца.

Итак, одна проблема решилась. Но оставался еще один, не менее важный для нас вопрос — прическа. Мы росли, взрослели, и, естественно, нам хотелось нравиться девчонкам. Тут, по нашему разумению, всю красоту определяли волосы. Но нас безжалостно стригли под машинку. Мы много раз обращались к командованию с просьбой разрешить носить нормальные прически, но неизменно получали отказ. И вот в одну из поездок в Москву на парад ребята решили послать делегацию к руководителям ВМФ. Должность Главнокомандующего Военно-Морским Флотом временно исполнял адмирал А. Г. Головко. Вот к нему-то и были делегированы с общей просьбой двое воспитанников-фронтовиков: я и нахимовец младшей роты Коля Сенчугов. Нам вручили пригласительные билеты в клуб Военно-Морского Флота на праздничный концерт. Ребята строго предупредили: «Без положительного ответа не возвращайтесь!»

И вот мы в клубе. После торжественного собрания объявили перерыв перед концертом, и мы с Колей пробрались за сцену в служебную комнату. В своих мундирах мы выглядели солидно, все знали, что мы нахимовцы, поэтому и пропустили нас за сцену, где перед концертом отдыхало высокое начальство. Чеканя шаг, мы подошли к группе адмиралов и громко, почти одновременно попросили разрешения обратиться к адмиралу Головко. До этого ни Коля, ни я в лицо Головко никогда не видели, но, зная, что он где-то здесь среди стоящих, обратились сразу ко всем. Адмиралы обернулись, увидев нас, заулыбались, а один из них, как мы сразу же догадались — Головко, сказал:

— Обратиться-то я разрешаю. А вот как я буду вас одновременно слушать, не знаю. Давайте кто-нибудь один. У вас какой вопрос ко мне?

Смущенные, мы стояли перед известнейшим в стране адмиралом. Арсению Григорьевичу в ту пору было немногим больше сорока лет. Плотный, коренастый, красивый человеке вьющимися черными волосами, он не мог не вызывать к себе симпатию. Мы все знали, что адмирал в годы войны командовал Северным флотом, причем был назначен на эту должность в очень молодом возрасте — тридцати четырех лет. До этого он воевал добровольцем в Испании, командовал Каспийской и Амурской флотилиями. Вскоре после войны стал начальником Главного штаба ВМФ, заместителем Главнокомандующего ВМФ. И вот перед таким человеком стоим мы с Колей.

— Так какой у вас ко мне вопрос? — повторил адмирал.

— Мы пришли от имени всех нахимовцев просить у вас разрешения на ношение волос, — сказали мы, немало робея.

— Волосы? — переспросил адмирал. — Ну этот вопрос не простой, и я его один решить не могу. Вот, может быть, вместе с начальником тыла Военно-Морского Флота, генерал-полковником Воробьевым. Что скажете, Сергей Ильич?

Мы умоляюще посмотрели на начальника тыла.

— Это нужно тщательно продумать, Арсений Григорьевич, — ответил Воробьев, — но сначала лучше послушаем концерт… Вы концерт-то будете смотреть? — спросил он нас.

— Так точно, товарищ генерал-полковник, — ответили мы в один голос. Хотя, честно говоря, нам было не до концерта.

— Ну и прекрасно. Пойдемте в зал.

Адмирал Головко посадил рядом с собой Сенчугова, а я сел с генерал-полковником Воробьевым. Что происходило на сцене, я почти не видел. Шутка ли, сидеть рядом с такими начальниками? И потом я чувствовал, что сижу в чьем-то кресле. Может быть, адмирала или генерала. И от этого мне тоже было неловко.

С большим облегчением услышал объявление об антракте. В антракте мы снова напомнили о своей просьбе. В конце концов, адмирал Головко и генерал-полковник Воробьев пришли к выводу, что короткая аккуратная прическа нам будет к лицу. Головко сказал, что в принципе он согласен такое разрешение дать, но окончательное решение обещал принять несколько позже.

Счастливые от сознания выполненной миссии и полные впечатлений от встречи с прославленным адмиралом, мы возвратились в казарму. Нас с нетерпением ждали. Мы подробно рассказали о встрече, но предупредили, что окончательно решение будет принято позже. Однако все сразу восприняли это как дело решенное. Утром весть о том, что нам разрешили ношение волос, со скоростью света распространилась по всем ротам, дошла она и до командования училища. После завтрака меня вызвал к себе заместитель начальника училища по строевой части капитан второго ранга Михаил Михайлович Рожков.

— Ты был вчера, Иванов, в клубе на концерте? — спросил Михаил Михайлович.

— Так точно, был.

— И не стыдно тебе было ездить в таком неопрятном виде?

Я покраснел и сказал, что вид у меня вполне приличный.

— Ты в зеркало посмотри, — настаивал Рожков, — у тебя же волосы на уши лезут.

Я-то знал, что волосы у меня подстрижены, что отросли не больше сантиметра.

— Завтра парад. Давай-ка приведи себя в порядок!

Я был у Рожкова любимцем. Но никогда не думал, что Михаил Михайлович так накажет меня за то, что взял на себя роль общественного ходатая. На глазах у меня навернулись слезы. Было обидно получить разрешение на ношение волос для других, а самому лишиться последних. Но Михаил Михайлович был неумолим, и под сочувственные взгляды товарищей по парадной роте меня тщательно подстригли под ноль.

— Вот таким ты мне больше нравишься, — сказал Рожков. И, наклонясь ко мне, тихо добавил: — Это тебе урок. Такие вопросы не решаются через голову своих непосредственных начальников.

Вскоре в училище объявили, что нам разрешено ношение короткой аккуратной прически. Все радовались. Вместе со всеми ликовал и я. И мне уже не портило настроение то обстоятельство, что мои волосы на полсантиметра короче, чем у других.

Но радость наша длилась недолго. Вскоре на должность Главнокомандующего был назначен адмирал И. Юмашев. Осенью 1948 года он побывал в нашем училище. Нас построили в актовом зале, и адмирал, внимательно осмотрев нас, сказал:

— Красивы вы, ребята, с волосами, а без волос, наверно, будете еще краше.

Эта фраза решила все. Вскоре нам стало известно, что ношение волос разрешено только выпускному классу, а остальным — стрижка под ноль. Нашу роту это решение особенно не огорчило. Мы учились уже в девятом классе, не за горами был и последний — выпускной класс. Всего и делов-то — два-три раза подстричься.

Сегодня такие проблемы нахимовцев не волнуют. И ленты у них с якорями, и наголо их не стригут. Да и учатся всего два года.

Много лет спустя так получилось, что моя семья жила в том же доме, где проживал адмирал Головко со своей семьей. Родители моей жены были дружны с Арсением Григорьевичем и его женой Кирой Николаевной — актрисой МХАТа. В один из приездов в Москву в отпуск при встрече с адмиралом Головко я напомнил ему ту давнюю историю с волосами. Оказывается, Арсений Григорьевич ее помнил и от души посмеялся на тем, как мы выпрашивали у него волосы.

В другой раз, поздравляя меня с присвоением звания капитан-лейтенанта, он шутя сказал:

— Видимо, зря я тогда разрешил носить вам прическу, глядишь, сейчас бы твоя шевелюра была погуще.

«Жанетта» поправляла такелаж…»

В училище была прекрасная художественная самодеятельность. Создавать ее стали зимой 1944/45 года. Вначале не было инструментов, и мы, энтузиасты, под руководством учителя пения, израненного фронтовика, играли мелодии на губах. Именно так мы аккомпанировали певцу, исполнявшему песню «Встань, казачка молодая, у плетня». Затем, когда училище получило различные музыкальные инструменты, был создан хороший струнный оркестр. По решению командования мне выдали полный немецкий аккордеон, с которым я не расставался вплоть до выпуска из училища. Ребята подобрались голосистые, петь любили. Самые лучшие наши концерты случались вечером, после поверки перед сном. Любимым местом для таких выступлений была умывальня в гальюне. Под грохот нашего ударника — виртуоза Игоря Кириллова, под аккомпанемент моего аккордеона ребята пели самые разнообразные песни. Всю душу и голос вкладывали в фокстрот «А я сердце свое потерял на широком приморском бульваре». Но основной темой была, конечно, морская. Мы пели про капитана с трубкой и девушку в серенькой юбке, про юнгу Биля, который молча защищался от ударов у перил и его любила Мэри. Популярной была у нас песня про парусник «Жанетта». Каждый вечер во всю силу легких мы голосили, как «в Кейптаунском порту, с какао на борту «Жанетта» поправляла такелаж. И прежде чем уйти в далекие пути, на берег был отпущен экипаж». Дальше известно, что может делать экипаж парусника, отпущенного на берег перед выходом в море. Откуда они брались, эти лихие песни, до сих пор понять не могу. Конечно, такие слова: «Когда море горит бирюзой, опасайся шального поступка, у нее голубые глаза и широкая серая юбка» — вызывают сегодня улыбку, но нас тогда привлекало в таких песнях иное: честь моряка, его преданность любимой женщине. Пели мы и то, что исполняли на вечерней прогулке: «Пары́ подняли боевые корабли. Уходят в плаванье, с кронштадтской гавани, чтоб стать на страже советской земли». Очень любили песню про бескозырку и бушлат: «В нашем кубрике, в чести, в почете, две заветные вещи лежат: это спутники жизни на флоте — бескозырка да верный бушлат. Бескозырка, ты подруга моя боевая и в решительный день, и в решительный час я тебя, лишь тебя надеваю…»

Такие песни воспитывали в нас патриотизм и любовь к флоту.

Сегодня молодые матросы поют иные песни. Чаще про то, чтобы девушка не плакала и что ее любимый через две весны, через две зимы вернется домой.

Увлекались мы и джазом. В Ленинграде гремел в ту пору знаменитый джаз-оркестр под управлением Николая Минха. В годы войны майор Минх служил на Балтике и руководил джаз-оркестром флота. Оркестр Минха исполнял те песни, которые поют и сегодня: «Одинокая гармонь», «Вернулся я на Родину». Популярны были Леонид Кострица, Зоя Рождественская и Ефрем Флакс.

В конце сороковых годов на экранах города появилось множество иностранных боевиков. Многие из них были захвачены нашей армией в качестве трофеев. В титрах фильма так и писали: «Захвачен в качестве трофея». Мы с удовольствием бегали на «Мстителя из Эльдорадо», «Знак Зорро», «Капитан армии свободы», «Сети шпионажа»… Большой популярностью в ту пору пользовались фильмы с участием очень красивой американской киноактрисы Дины Дурбин. Запомнился один из них — «Сестра его дворецкого». Сейчас уже стерлись из памяти перипетии сюжета. Но интересно не столько содержание фильма, сколько музыка этого фильма. Я впервые тогда услышал русские романсы «Калитка» и «Две гитары за стеной». Дина Дурбин их пела на русском языке, пела исключительно хорошо и сердечно до слез. Это было неповторимо. Романс «Калитка» после этого фильма был у всех на устах.

Много хороших фильмов мы смотрели у себя в клубе. Со временем в училище построили современную кинобудку для двух аппаратов, и фильмы шли без перерыва на перезарядку частей. Однажды в роте был длительный карантин. Увольнения отменили. Чтобы мы не скучали в спальном помещении, нам поставили переносную киноустановку, но дали почему-то всего один фильм — про крестьянского вожака на Украине Устина Кармелюка. Показывали его нам раз тридцать. Фильм всем приелся и, чтобы как-то разнообразить наше великое сидение, стали пускать его наоборот, с конца. Зрелище получилось смешное и необычное.

В клубе училища работали различные кружки. Ставились спектакли. Работники клуба старались, чтобы мы не чувствовали себя оторванными от дома или не были чем-то обделены по сравнению с ребятами, живущими с родителями. Специально для Юры Загурского и меня был приглашен преподаватель игры на аккордеоне.

Вообще, у нас в клубе было хорошо. Одни вечера чего стоят. Обычно в актовом зале покрывали паркет густым слоем воска. Во время танцев мы невольно натирали пол обувью. Поэтому паркет в актовом зале училища всегда блестел, как зеркало. Мы вальсировали под духовой оркестр. Распределителями бала были супруги Хавские. Празднично одетые, артистичные в каждом движении, они придавали нашим балам особый шик. Танцы неизменно открывались полонезом. Затем пары кружились в вальсе. Многие из нас на таких вечерах знакомились с девочками, ученицами соседних школ. Завязывались дружеские отношения, которые через сколько-то лет освящались свадебным маршем Мендельсона.

Нахимовцев часто водили в театры. До сих пор у меня в памяти посещение оперы Прокофьева «Война и мир» в Малом оперном театре. Она шла тогда в первом варианте, и мы ее слушали два дня!

Во время приездов на парады в Москву мы старались побывать и в столичных театрах: во МХАТе со знаменитыми Тарасовой, Андровской и Москвиным, в Малом, где играли Яблочкина, Турчанинова, Пашенная, Рыжова, в Большом — со знаменитыми солистами Барсовой, Обуховой, Михайловым, Лемешевым, Козловским, Норцовым… Только от одного перечисления имен захватывает дух. А ведь мы их всех видели, слушали. Это большое счастье. И обязаны мы этим нахимовскому училищу.

«Отдать швартовы!»

Летом 1949 года мы распрощались с нашими любимыми барказами. Мы взрослели, набирались опыта. Стали другими и корабли, на которых мы проходили морскую практику. В это лето нам предстояло впервые выйти в море на шхуне «Учеба». Путь предстоял по тем временам не близкий. Мы должны были пройти Финский и Рижский заливы, побывать в Таллине и Риге.

Незадолго до начала практики произошла смена начальника училища. Вместо ушедшего на повышение Николая Георгиевича Изачика был назначен капитан первого ранга Грищенко Григорий Евсеевич. На «Учебе» он шел вместе с нами.

Шхуна «Учеба» была настоящим парусным кораблем. На ней было две мачты: фок и грот, которые несли много парусов. Поэтому, прежде чем отправиться на ней в море, пришлось основательно изучить парусное вооружение шхуны у берега. Стоя у набережной, недалеко от моста лейтенанта Шмидта, мы изучали названия парусов, учились брать рифы, лазить по вантам. Даже утренняя физзарядка была подчинена этому. После обычных упражнений на верхней палубе раздавалась команда: «По вантам, марш!»

И мы наперегонки, как кошки, карабкались по веревочной лестнице на фок и грот мачты, чтобы через очень небольшую площадку, которая носит красивое название — марс, перейти на другую сторону мачты и спуститься на противоположный борт. Конечно, с непривычки было страшновато. Ведь мачта высотой с трехэтажный дом. На вершине она сильно качается и от ветра, и вместе с кораблем на волне.

Некоторые смельчаки после марсов поднимались по вантам еще выше — на салинги. Такая тренировка очень пригодилась нам потом в море. Ведь постановка парусов требует не только навыков, но и определенной смелости. Представьте себе, как по команде: «Паруса ставить! Марсовые к вантам!», а затем — «По марсам!» — те, кто был расписан на них, крепко держась за вантины, карабкались на эти площадки, а затем расползались по стремительно качающимся реям. Точно так же нужно было в штормовую погоду брать рифы, то есть уменьшать площадь парусов. Именно парусный корабль и работа на нем простым матросом делают из юнги настоящего моряка, а из подростка мужчину. Здесь каждый чувствует плечо другого в прямом смысле. Особенно во время постановки парусов в море, когда под свистки боцманской дудки все, находящиеся на верхней палубе, дружно тянут на плечах тяжелый конец фала. Кроме того, каждый из нас нес на шхуне различную службу: был рабочим на камбузе, вестовым в кают-компании, бачковал, стоял на вахте сигнальщиком. Одним из главных предметов заботы боцмана была верхняя палуба шхуны. И по субботам с утра, во время аврала, нас выделяли драить палубу. Много в своей жизни подраил я палуб. И деревянных, и железных. Но самой памятной осталась палуба шхуны «Учеба». Наверное, потому, что требования к чистоте верхней палубы на шхуне были необыкновенные. В результате такого драения даже цвет досок был похож на желток. На такую палубу можно смело ложиться в белом костюме, и на нем не будет ни одной пылинки, не то что грязи. Как тут не вспомнить рассказы Станюковича, где чистоту палубы старшие помощники проверяли белоснежными носовыми платками. Такая чистота достигалась особым способом мойки палубы. Вначале определенный участок смачивался водой, потом посыпался песком, затем брался деревянный брусок и его торцом песок растирался по доскам палубы. После палуба окатывалась водой, и все повторялось второй раз. Такая чистка, дерево об дерево плюс песок, и давала ей изумительную чистоту и цвет. Кроме того, палуба не имела никаких шероховатостей.

Флот всегда отличался чистотой. Моряки несколько раз в день делают на кораблях тщательную приборку, а раз в неделю чистят и драят корабль сверху донизу. Каждая медяшка на корабле надраена суконкой до блеска.

Настал день, когда раздалась долгожданная команда: «Отдать швартовы!», и «Учеба» отошла от набережной Невы. О времени нашего ухода стало известно некоторым родственникам. Под возгласы знакомых и незнакомых людей шхуна медленно развернулась вниз по течению. Мы впервые шли в море. Вот и знаменитый морской канал. У причала торгового порта стояли суда, в том числе и иностранные. Из канала вышли в залив, впереди поблескивал купол Морского собора Кронштадта. Вскоре и он остался за кормой. Прошли знаменитый Толбухин маяк. Прямо по курсу показался остров. По карте прочли название — Сескар. Затем слева по борту открылся остров Лавенсари. (Теперь он носит название Мощный.)

В годы войны этот весь утопающий в зелени остров был передовым постом Краснознаменного Балтийского флота. Сюда из Кронштадта в сопровождении тральщиков и катеров приходили в надводном положении наши подводные лодки. Здесь, получив последние сведения об обстановке в Финском заливе, они уже самостоятельно прорывались в подводном положении на боевые позиции в Балтийском море. Это было очень трудное и опасное дело. Ведь чтобы выйти в открытое море, надо было форсировать Финский Залив, который был до предела насыщен противолодочными силами и средствами фашистов. Враг установил здесь в три яруса различные системы мин, перегородил залив противолодочными сетями. И все это к тому же охранялось вражескими кораблями, катерами и подводными лодками. Если учесть, что Финский залив узкий — порядка двадцати миль (37 километров), мелкий — с глубинами, не превышающими шестьдесят метров, длиной почти двести миль и что его оба берега заняты противником, то становится понятным, какой героизм должны были совершать наши подводники, чтобы только преодолеть залив. А ведь нужно не только преодолеть его, но и длительное время действовать на вражеских коммуникациях в море, а затем, возвращаясь домой, вновь форсировать Финский залив. И первыми, кто встречал наши лодки, возвращающиеся из опасных походов, были моряки гарнизона острова Лавенсари.

Отсюда в сопровождении надводных кораблей лодки возвращались в Кронштадт.

Между тем впереди справа по борту показался большой остров, издалека похожий на кита. Это был знаменитый Гогланд. Сколько мы читали про этот остров, изучая историю Военно-Морского Флота! В этих местах все напоминало о подвиге балтийцев в минувшей войне. С островом Гогланд, как и с другими островами, расположенными западнее его, связан знаменитый, полный трагизма прорыв кораблей Краснознаменного Балтийского флота из Таллина в Кронштадт. Когда Гогланд был на траверзе, с подветренного борта на шкафуте прикрепили карту Финского залива, и капитан первого ранга Грищенко, собрав нас, еще раз подробно рассказал об этом прорыве.

С волнением слушали мы, как наши корабли, преодолевая минные поля, отбивая налеты вражеских самолетов, шли в Кронштадт. На переходе погибли тридцать четыре транспорта из шестидесяти семи. Из двадцати трех тысяч человек, находившихся на кораблях и судах, погибло более четырех тысяч, то есть каждый пятый.

И все же, несмотря на тяжелые потери, поставленная перед флотом задача — прорваться в Кронштадт — была выполнена. Боевые корабли пришли в родную базу. Вместе с восемнадцатью тысячами бойцов они включились в оборону Ленинграда.

Слушая рассказ начальника училища, каждый из нас как бы перенесся в те трагические и в то же время полные героизма дни. Глядя на спокойно катящиеся свинцовые волны Балтики, мы мысленно давали клятву быть похожими на наших старших братьев и отцов, преумножать их подвиги.

На горизонте тем временем показалась высокая старинная кирха. Это был Таллин. Вошли в Купеческую гавань и ошвартовались. Начальник училища разрешил нам увольнение на берег. Все было в Таллине интересно: и узенькие улочки, и готические крыши средневековых зданий, и кирхи. Но особое впечатление произвел Вышгород и парк Кадриорг. Побывали у памятников двум знаменитым русским мореплавателям — адмиралам С. К. Грейгу и И. Ф. Крузенштерну. С Вышгорода хорошо видны море и Нижний город. Погуляв по улочкам старого Таллина, мы поехали в парк Кадриорг, где провели большую часть увольнения, посетили Кадриоргский дворец и домик Петра I, осмотрели памятник «Русалка». Этот памятник стоит на берегу моря в честь погибших моряков броненосца русского флота «Русалка».

Нам рассказали, что броненосец погиб осенью 1893 года в шторм, разбившись о камни. Двенадцать офицеров и сто шестьдесят пять матросов скрыли пучины моря. Памятник поразил нас своим величием. На гранитном постаменте, выполненном в виде носа корабля, фигура ангела, обращенная к морю.

Несколько дней мы пробыли в Таллине. Дальнейший курс лежал в Ригу. После выхода из Таллина на всем пути нам везло с погодой. Ослепительно сияло солнце. Был штиль — вода спокойна, как в блюдце. Шхуна шла на дизеле. Объявили форму одежды на верхней палубе — в трусах. Своим чередом шли занятия по изучению корабля. Вдруг вахтенный сигнальщик доложил, что справа по борту, в двух кабельтовых, обнаружен неизвестный блестящий предмет. Как и все, я стал смотреть в море, чтобы определить, что это такое. Но понять было трудно. Какая-то вертикальная палка с блестящим, как стекло, основанием торчала из воды. Веха не веха, бутылка не бутылка. Предмет стоял неподвижно. Пока мы гадали и рядили, что бы это могло быть, капитан первого ранга Грищенко, отдыхавший после обеда в шезлонге на юте, приказал командиру поднять наши позывные. Мы поняли, что начальник училища посчитал обнаруженный в море предмет перископом подводной лодки. Взвились кверху цветные полотнища, которые, по международному своду сигналов, показывали, кто мы такие. Блестящий же предмет оставался в прежнем положении, никак не реагируя на наши сигналы. Многие стали говорить, что это все-таки какая-то длинная бутылка, а не перископ. Но видимо, у капитана первого ранга на этот счет было другое мнение. Заметно нервничая, он приказал поднять на фок-мачте еще один Военно-морской флаг. Времена, когда мы совершали учебный поход, были неспокойные. Чужие подводные лодки нередко рыскали в водах Финского залива, иногда подходя близко к нашему побережью. Мы догадывались, что беспокойство начальника училища имело под собой почву. Между тем блестящий непонятный предмет остался у нас за кормой. «Учеба» продолжала свой путь. Иногда нам встречались торговые суда, как советские, так и иностранные. Они неизменно приветствовали нашу шхуну приспусканием кормового флага. Причем делали это первыми — «Учеба» корабль военный. В ответ наша шхуна на одну треть приспускала Военно-морской флаг.

К вечеру слева по борту показалась группа островов знаменитого Моонзундского архипелага. Самые крупные острова этого архипелага Эзель и Даго (сейчас они называются Саарема и Хиума). Не раз острова архипелага были свидетелями подвигов русских моряков.

Героическую страницу в летопись русского флота вписали балтийцы в годы первой мировой войны, преградив в октябре 1917 года путь кайзеровским кораблям в Финский залив и не допустив врага к революционному Петрограду.

В годы Великой Отечественной войны советские моряки продолжили героические традиции своих отцов и братьев, обороняя Моонзундский архипелаг от фашистов. Наш островной гарнизон был для гитлеровцев как кость в глотке. Они не могли спокойно проводить свои конвои в Ригу и Таллин. С аэродрома на Эзеле балтийские летчики полковника Преображенского наносили удары по Берлину. Базирующиеся на островах торпедные катера топили идущие в Ригу Ирбенским проливом фашистские корабли.

Помню, меня поразил рассказ, который я прочел вскоре после войны. Он был о том, как гитлеровцы, окружив один из островков архипелага, потребовали, чтобы его маленький гарнизон вывесил белый флаг. Срок ультиматума истекал утром. В ответ на это моряки целую ночь шили громадное красное полотнище, и с первыми лучами восходящего солнца флаг был поднят над островом. Фашисты вначале приняли алый флаг за белый и посчитали, что гарнизон сдается. Но когда солнце взошло, они с удивлением и яростью увидели, что это красный флаг. На остров обрушился шквал огня. Но гарнизон продолжал жить и обороняться. А когда фашисты высадили на остров десант, моряки, подпустив гитлеровцев, взорвали их вместе с собой.

Дорого врагу обошлось взятие архипелага. Несколько десятков тысяч фашистов нашли здесь себе могилу, недосчитались многих кораблей и самолетов.

…Обогнув Даго и Эзель, наша шхуна вошла в Ирбенский пролив, после которого нас встретил необъятный Рижский залив. Залив прошли ночью, а утром вошли в устье реки Даугавы. Шли вверх против течения и любовались панорамой Риги. Древние дома с красной черепичной крышей, башенные шпили — характерный силуэт города. Пришвартовались недалеко от моста к правому берегу Даугавы. На набережной нас ждали представители Рижского нахимовского училища. Теплой и сердечной была встреча. Командование выделило для стоянки в Риге пять дней. На эти дни нас разместили в спальном корпусе рижан, так как они были в это время в летнем лагере. Дни, отведенные для отдыха, пролетели незаметно. За это время мы осмотрели достопримечательности Риги, гуляли по красивым рижским улицам и скверам.

Настал день нашего отплытия домой. В Рижском заливе был сильный ветер. Было принято решение поход не откладывать. После выхода в залив мы сразу же почувствовали, что такое шторм. По палубе трудно было передвигаться. У подветренного борта все чаще стали появляться те, кто страдал морской болезнью, иначе говоря, укачивался. Утешало нас то, что знаменитый английский адмирал Нельсон тоже был подвержен морской болезни. Во время шторма он надевал на шею ведерко, продолжая при этом командовать кораблями. В шторм ты можешь и укачиваться, болеть морской болезнью — это не стыдно! Главное — выполнять то, что предписано, главное — быть работоспособным.

Ночью стало качать еще сильнее. А может, так казалось, потому что мы все собрались в кубрике, где воздуха было меньше, чем на палубе. На шхуне мы спали на подвесных койках. И в тихую погоду спать на них не очень-то удобно. Ну а в шторм требуется уже особая сноровка и умение. Корабль качает на волне, да еще койка качается, подвешенная к двум крючкам. Не каждый может это вынести. Я никогда не тренировался на центрифуге, но думаю, что если отнять перегрузки, то остальное все очень похоже.

Проснулись утром, шторма как не бывало. Мы уже вошли в Финский залив. Погода была пасмурной, как говорят, балтийской. Накрапывал небольшой дождь. Капитан первого ранга Грищенко принял решение идти без остановки в Ленинград. Где-то справа остался Таллин. По левому берегу открылся Толбухин маяк, вдали показался купол Морского собора Кронштадта. Вот и Большой кронштадтский рейд. На нем, поблескивая свежей шаровой краской, стояли боевые корабли. Вот знаменитый линкор «Октябрьская революция» — «Октябрина», как любовно называли его моряки, крейсер «Киров» — гордость нашего отечественного кораблестроения, другие корабли. Проходя мимо кораблей, горнист «Учебы» сыграл сигнал «Захождение». Мы, уже почувствовавшие, что такое море, с волнением и гордостью вытянулись вдоль борта, приняв положение «смирно», приветствуя боевые корабли.

На каком из них придется служить? А может быть, предстоит встреча с другим флотом?

На линкоре тем временем подняли сигнал: «Желаю счастливого плавания».

Прошли Кронштадт, впереди был виден сияющий в позолоте купол Исаакиевского собора. Вот и морской канал, торговый порт и, наконец, Нева. Здравствуй, Ленинград! Мы снова дома. Первое наше плавание закончилось. Закончилось, чтобы никогда не прекращаться, ибо отныне наша профессия — плавать.

Наша «Аврора»

Особое место в нашей жизни занимал крейсер «Аврора». Кто не знает это легендарное имя? Мы знали о своем крейсере все. Знали, что «Аврора» вступила в строй действующих кораблей в 1903 году, а два года спустя уже участвовала в Цусимском сражении. Во время боя корабль получил серьезные повреждения. Погиб командир крейсера капитан первого ранга Е. Егорьев.

После окончания русско-японской войны «Аврору» включили в состав отряда учебных кораблей Морского корпуса.

Крейсер участвовал в первой мировой войне. В ноябре 1916 года «Аврора» пришла в Петроград на капитальный ремонт. Матросы постоянно поддерживали связь с Петроградским комитетом большевиков. После Февральской революции они взяли власть на корабле в свои руки, избрали судовой комитет и перешли на сторону восставшего народа. На требование Временного правительства покинуть Петроград судовой комитет «Авроры» ответил отказом, заявив, что он признает только распоряжения Центробалта.

Накануне исторического дня крейсер по указанию Петроградского военно-революционного комитета совершил переход к Николаевскому мосту. В 21 час 45 минут 7 ноября 1917 года «Аврора» холостым выстрелом носового орудия подала исторический сигнал к штурму Зимнего дворца.

После гражданской войны советский народ приступил к восстановлению народною хозяйства. Вместе с ним восстанавливали и Военно-Морской флот. В числе первых был введен в строй крейсер «Аврора». Он вошел в отряд учебных кораблей, теперь на нем проходили морскую практику курсанты военно-морских училищ.

В 1924 году крейсер совершил заграничное плавание.

«Аврора» сражалась в Великой Отечественной войне. Война застала крейсер в Ораниенбауме (ныне Ломоносов). К тому времени он уже не имел своего хода. Однако орудия «Авроры» не потеряли своей боевой мощи. Враг приближался к Ленинграду. С крейсера сняли 130-миллиметровые орудия.

Девять из десяти установили на Вороньей горе в районе Дудергофа. Так появилась артиллерийская батарея «А». Знаменитое десятое — баковое орудие, из которого был произведен исторический выстрел, установили на бронепоезде «Балтиец».

Батарея «А» взяла под контроль важные магистрали — Гатчинское и Киевское шоссе.

Свой первый бой батарея «А» приняла 6 сентября 1941 года, разгромив колонну автомашин и бронетранспортеров фашистов на Гатчинском шоссе.

Гитлеровцы не раз пытались сбить батарею с горы. Волна за волной они атаковали позиции авроровцев.

11 сентября батарея отразила более десяти танковых атак. Враг потерял много живой силы, двенадцать боевых машин.

Но и сама батарея понесла тяжелые потери. От воздушных налетов и артобстрелов погиб расчет орудия № 1.

Когда кончился боезапас на орудии № 2, артиллеристы вступили в рукопашную схватку с вражескими солдатами. Чтобы не попасть в руки врага, командир огневого взвода лейтенант А. Антонов и комиссар батареи А. Скулачев подорвали себя в окружении десяти гитлеровцев противотанковой гранатой.

Храбро дрались и другие расчеты. Позицию последнего взорванного бойцами орудия фашисты заняли лишь на третий день беспрерывных атак.

К концу 1941 года экипаж «Авроры» состоял всего лишь из 21 человека. Остальные авроровцы с начала войны были переведены в действующие части и на корабли.

Сам крейсер простоял в Ораниенбауме вплоть до 1944 года. В дни блокады на его долю выпали суровые испытания. Корабль не раз подвергался авиационным и артиллерийским налетам.

В один из артобстрелов враг выпустил по «Авроре» более двухсот снарядов. Внутрь корпуса стала поступать вода, начался опасный крен. Решительными действиями котельных машинистов П. Васильева и Н. Кострюкова корабль удержали на ровном киле.

В бортах «Авроры» ко времени снятия блокады насчитали более полутора тысяч пробоин. Искусные руки ленинградских судостроителей вернули крейсеру прежний вид.

В один прекрасный день нам сообщили, что Советское правительство решило передать крейсер «Аврора» нашему училищу и что нахимовцы старших классов будут жить и учиться на корабле. С нетерпением мы ждали дня, когда «Аврора» пришвартуется против училища. И вот в один из ноябрьских дней 1948 года нас вывели на набережную для встречи крейсера. Корабль осторожно вели два буксира. На Неве его развернули и кормой сдали в Большую Невку — носом против течения. Все мы помогали заводить швартовы, подавать трап.

Когда корабль был ошвартован, командир «Авроры» капитан первого ранга Яковлев сошел на берег, доложил капитану первого ранга Изачику о том, что крейсер прибыл в распоряжение училища.

После уроков мы пропадали на крейсере. «Аврора» сияла свежей краской. На корме гордо реял Краснознаменный Военно-морской флаг. На набережную приходили толпы ленинградцев, чтобы полюбоваться знаменитым кораблем.

Да и мы на уроках, на переменах, на прогулках не сводили глаз с крейсера. И всегда видели на юте командира «Авроры», который мерно вышагивал, заложив руки за спину.

Много сделал для восстановления «Авроры», организации обучения нахимовцев на корабле капитан первого ранга Лев Андреевич Поленов. Вначале он возглавлял у нас военно-морскую подготовку, а затем стал заместителем начальника училища по учебной части. Идею Льва Андреевича — передать «Аврору» нахимовскому училищу, сделать ее учебным кораблем — поддержали руководители Военно-Морского Флота.

Часами Лев Андреевич Поленов водил нас по крейсеру и рассказывал историю корабля, его устройство. Знал «Аврору» он превосходно. В октябрьские дни 1917 года Лев Андреевич служил на «Авроре» мичманом. Одним из первых офицеров крейсера он перешел на сторону революционных матросов. 25 октября мичман Поленов дежурил по кораблю и ему выпала честь записать в вахтенном журнале все события исторического дня. В 1922 году Лев Андреевич был назначен командиром «Авроры». Это был первый красный командир легендарного крейсера. Под его командованием «Аврора» совершила летом 1924 года первое заграничное плавание.

Поленов был разносторонне образованным человеком: знал несколько иностранных языков, увлекался игрой на скрипке, хорошо рисовал. Это был интеллигентный, милый человек и в то же время строгий начальник. Даже простой матросский бушлат, который он носил с погонами капитана первого ранга, выглядел на нем естественно и красиво, хотя бушлат — одежда не офицерская. Таким он мне и запомнился на всю жизнь: худощавый, небольшого роста, в бушлате с погонами капитана первого ранга.

Лев Андреевич умер в 1958 году. Его сын Лев Львович Поленов окончил нахимовское училище классом раньше, чем я. Служил на флоте, достиг звания капитана первого ранга. Я хорошо знал отца и сына Поленовых, но только недавно узнал, что они продолжают знаменитый род Поленовых, который дал нашей стране ученых, медиков, людей искусства, военных моряков. Из этой же династии знаменитый русский художник Василий Дмитриевич Поленов, автор «Московского дворика» и «Заросшего пруда».


Для кого-то «Аврора» — легенда, корабль-памятник. Но для нас, нахимовцев, «Аврора» нечто большее, она ближе и роднее, ибо много дней и ночей крейсер был для нас вторым домом, учебным классом… Сколько воспоминаний связано с ней!

Летом 1949 года мы перешли в десятый класс, и после практики на шхуне «Учеба» наша рота переселилась из спального корпуса училища на крейсер.

Расположились мы в двух носовых кубриках. Мне досталась верхняя койка по левому борту. Подо мной спал Гриша Михайлов. Внизу постельные принадлежности убирались внутрь рундука. Верхние койки всегда заправлялись по-белому. В изголовье моей койки был иллюминатор, так что лежа я мог наблюдать за Невой, за проходившими по ней судами и катерами. Для хранения мелких вещей каждому был выделен металлический шкаф, или, по-морскому, рундук.

Питались мы на крейсере. Сразу же после прибытия на корабль, все мы были расписаны для приема пищи по столам и бачкам. Бачок — это не просто емкость для борща, это застольное сообщество. Наш бачок был очень дружный. Перед окончанием училища мы в полном застольном составе пошли в городское фотоателье и сфотографировались на большую карточку. Сегодня я с большим волнением всматриваюсь в дорогие мне лица — Юры Иванова, Васи Васина, Виталия Смирнова, Гриши Михайлова и Алика Спектора. Судьба за три десятилетия разбросала нас по всему свету: Юра Иванов — капитан первого ранга, преподаватель в военно-морском училище в Севастополе; Вася Васин по зрению не мог дальше учиться в высшем училище и был демобилизован; Виталий Смирнов стал офицером-подводником; Гриша Михайлов — флотским интендантом, а Алик — военным инженером-строителем.

Сколько времени мы провели вместе за столом, о чем только не переговорили, не мечтали. Вообще, артельная еда сближает людей. Общий стол — это общая беседа, общее настроение, общая шутка. Недаром говорят: если хочешь узнать человека, посмотри, как он ест.

Каждый из нас бачковал по очереди. Быть бачковым — дело не простое. По сигналу «Команде обедать» нужно быстро приготовить стол. На «Авроре» такие столы подвешивались к подволоку на специальных металлических держателях. Затем хватаешь алюминиевый бачок и мчишься на камбуз получать первое, затем возвращаешься в кубрик и разливаешь борщ по мискам. Опорожненный бачок моешь и снова бежишь на камбуз — за вторым блюдом. Затем набираешь в чайник компот и разливаешь по кружкам товарищей. После обеда, когда все отдыхают, бачковый протирает и убирает стол, моет посуду, прячет ее в специальный рундук. Раз в неделю, во время большой приборки, бачковый до блеска чистит и передает ее очередному из тех, с кем сидит за столом. Честно признаюсь, я всегда мечтал, чтобы бачкование поскорее кончилось и настала заветная пора обедать в кают-компании. Но до осуществления этой мечты было еще далеко… Легко бачковать на корабле, который стоит у стенки. А каково на линкорах, крейсерах, эсминцах?.. Море. Шторм. Бачковых на корабле много, на камбуз выстраивается очередь. Палуба под ногами ходит ходуном, а нужно нести огненный борщ в бачке по длиннющим коридорам. Не успел разлить по мискам, снова бежать с бачком и чайником за вторым и третьим. Остатки еды нужно выбросить за борт. На подветренном борту устанавливается специальный мусорный рукав. Если вылить остатки не на подветренном борту, то обляпаешься с ног до головы. Вымыть посуду торопятся десятки бачковых, а моечная небольшая. Вот и уходит на уборку стола да мойку посуды тот драгоценный «адмиральский час», который издавна дан моряку для послеобеденного отдыха.

Вместе с командой «Авроры» мы участвовали в больших приборках. Драили свои кубрики, носовой гальюн, палубу на полубаке. «Аврора» хоть и стояла у стенки на вечной стоянке, но жила настоящей корабельной жизнью. В положенное время отбивались склянки. Горнист подавал сигналы. Мне особенно нравилась мелодия, которую играют за пятнадцать минут до спуска флага — «Повестка». Протяжные звуки этого сигнала необыкновенно красивы. Вместе с командой в праздничные и воскресные дни мы выстраивались по Большому сбору для поднятия Военно-морского флага и флагов расцвечивания, несли в праздничные дни сигнальную вахту.

«Аврора» для нас была родным домом, и, как в каждом доме, бывало всякое.

Не могу без улыбки вспоминать о том, что произошло со мной и моими товарищами ранней весной пятидесятого года. Как-то старшина нашей роты мичман Семенов вызвал меня, Феликса Иванова, Петю Огурцова и поставил задачу: сойти на лед и очистить замерзшее сливное отверстие фановой системы. За зиму в сливной трубе гальюна, который расположен в носовой части корабля, скопились нечистоты, которые не могли вылиться в воду, так как замерз выходной шпигат. Ярко светило мартовское солнце. Было тепло. Взяли мы два ломика, лопату и вышли в рабочем платье на лед. Подошли к шпигату, который по высоте находился на уровне груди. Тюкнул я раз ломиком по ледяному наросту, тюкнул два, вижу — стала просачиваться жидкость. Феликс говорит:

— Давайте ребята отойдем на всякий случай, как бы не рвануло.

Огурцов обвинил нас в трусости, решительно подошел к шпигату и стал долбить ломиком. И тут-то все и произошло. Нарост отлетел в сторону, и из сливного отверстия ударила струя. Трудно сказать, каким было давление, но, судя по тому, что носовая надстройка отстояла от уреза воды метров на пятнадцать, сила струи была приличной: она сбила Огурцова с ног, и Петя в считанные секунды промок насквозь. От него несло на километр. Мы кинулись на корабль. Перед трапом он разделся и в одних трусах взлетел на палубу, бросился в душевую. Мылся он часа три, на другой день отмывался столько же, но все-таки благоухал он, наверно, с неделю. Мичман Семенов клял нас на чем свет стоит.

— Нельзя этим раззявам даже дерьмо поручить вычистить!

Нам его недовольство было понятно: ему надо было списывать пропавший комплект рабочего платья.

Докучали нам поначалу на крейсере крысы. «Аврора» — корабль старый. Долгое время стоял у заводской стенки и, естественно, поднабрался длиннохвостых тварей. С ними боролись, их ловили, травили, но они были живучи. Иной раз стоишь ночью дневальным по кубрику, а они носятся по палубе. Стукнешь каблуком, а им хоть бы хны. Не очень-то они нас боялись.

Я спал на верхней койке. Надо мной проходила поперечная металлическая балка — бимс, на которую крепится верхняя палуба. Так вот однажды я проснулся от щекотки в носу. Гляжу, а надо мной сидит на бимсе ночная гостья, и спущенный хвост касается моего носа.

Дежуришь по камбузу, идешь в провизионку за продуктами с предосторожностями: вначале включаешь свет, затем громко потопаешь ногами — попугаешь зверей, а потом уже входишь.

Был у нас один парень, не любил на ночь мыть ноги. Как-то ночью крыса, прельщенная запахом его ног, решила полакомиться. Ночью Валентин (назовем его так) проснулся от щекотки в пятках. Увидел в ногах крысу и закричал благим матом. Все проснулись и, узнав, в чем дело, расхохотались. Осмотрели пятки. Крыса, образно говоря, сделала то, что делают мозольные операторы — зубами очень ровно подчистила грязь. Это был для Вали урок. Больше он никогда не ложился спать с немытыми ногами. Со временем крысы исчезли с крейсера навсегда.

Существует поверье, что если с корабля побегут крысы, то корабль обязательно утонет. Так это или нет, но моряки с одинаковым усердием борются как с проникновением крыс на корабль, так и с попыткой крыс сбежать с корабля. На швартовых стоящих у берега судов вывешиваются жестяные кругляшки, чтобы крысы по тросу не могли забраться в трюмы с берега. Но я сам видел, как на одном из эсминцев вахтенный офицер и сигнальщик не давали крысе сбежать по трапу на берег. Видимо, суеверия, связанные с крысами, весьма живучи.


На средней палубе «Авроры» между носовым и кормовыми кубриками были оборудованы четыре просторных классных помещения. Матово отливал линолеумный пол, стулья полумягкие, вместо парт легкие металлические столы, покрытые также линолеумом. Учиться на «Авроре» мне нравилось. Правда, кто-то говорил, что иллюминаторы маловато пропускают дневного света. На мой взгляд, в авроровских классах было светло.

С первого же дня нашей жизни на крейсере у нас сложились дружеские отношения с командой. Офицеры, старшины и матросы охотно знакомили нас с устройством корабля, показывали исторические места.

Вот знаменитое баковое орудие… На левом борту крейсера расположена радиорубка. Именно отсюда 25 октября 1917 года в 13 часов радиостанция крейсера передала обращение В. И. Ленина «К гражданам России!», в котором сообщалось о свержении Временного правительства и переходе власти в руки рабочих и крестьян. Адресовано это обращение было: «Всем, всем, всем!»

Вскоре мы настолько хорошо изучили корабль, что могли сами отвечать на вопросы экскурсантов. На набережной около «Авроры» всегда толпятся люди. И уж, конечно, немало мальчишек. Мы же, нахимовцы, сходя на берег или поднимаясь по трапу на борт крейсера, ловили на себе завистливые ребячьи взгляды, и это заставляло нас с особой четкостью отдавать честь кормовому Краснознаменному Военно-морскому флагу. Ну как тут не преисполнишься гордости за то, что тебе доверено жить и учиться на таком корабле?!

В утренние часы, сразу после побудки, мы делали зарядку на верхней палубе, а потом бежали умываться. После завтрака начиналась учеба. В октябре один из воспитателей предложил сократить зарядку, а высвободившееся время посвятить хождению на шлюпках по Неве.

Вначале мы восприняли это с энтузиазмом, но потом, когда похолодало, хождение на шлюпках превратилось в муку. Тут же появились «сачки», благо на корабле много укромных уголков, где можно надежно спрятаться. Как-то «сачканул» от зарядки и я. Забрался с товарищами в теплую сушилку, которая располагалась внутри кожуха средней трубы крейсера. Тепло, уютно. Сидим в темноте, травим байки, ждем, когда наши на шлюпках возвратятся. В это время главстаршина Сапрыкин обходил жилые кубрики в поисках любителей тепла и уюта. Интуиция привела его и в сушилку. Открывается полукруглая железная дверь трубы, и мы из темноты видим голову старшины. Разговоры сразу же стихли. Мы насторожились. Разумеется, Сапрыкин разговоры услышал, но в темноте никого не смог разглядеть. Все же кое-кого из нас он узнал по голосу. Делая вид, что он нас видит, Сапрыкин скомандовал:

— Ну, сачки, выходите! Вот ты, Иванов, что ждешь? Ну-ка, выходи!

В ответ мертвая тишина. Позвав еще раз, старшина умолк. Как мы и рассчитывали, входить в сушилку он не стал. Дело в том, что мы находились между трубой и кожухом. Труба широкая — несколько метров в диаметре. Если бы старшина пошел вокруг трубы, а мы его на фоне открытой двери хорошо видели, мы бы успели выскочить с другой стороны. Это понимал и Сапрыкин, потому и объявил:

— Ну ладно, не хотите выходить, вам же хуже будет. Я закрою сушилку на замок и пойду за мичманом Семеновым. Это будет вам стоить пару лишних нарядов вне очереди!

Старшина закрыл сушилку, повесил на нее замок и ушел. Мы озадачились: что делать? Наиболее отчаянные головы предлагали выбираться наружу по трубе. На кожухе трубы и с внутренней и с наружной стороны приделаны железные небольшие скобы. Кинулись мы на эти скобы, но здравый смысл подсказал: это авантюра. Крейсеру пятьдесят лет, и неизвестно, не проржавели ли эти скобы; да и высота труб на «Авроре» двадцать метров. А нужно не только подняться изнутри, но и при всем честном народе, на виду ленинградцев спуститься с внешней стороны трубы. От этого плана мы отказались. Стали кричать, чтобы кто-нибудь открыл. На наше счастье, мимо сушилки пробегал матрос из команды крейсера.

— Что кричите? — спрашивает.

— Открой, друг, кто-то пошутил и запер нас на замок.

Ничего не подозревая, матрос взялся за висячий замок. Как мы и предполагали, ключа у старшины не было, и он просто накинул замок на дверь. Так мы оказались на свободе!

Перед уроками меня вызвал мичман Семенов и спросил, почему я не был на зарядке. Не дрогнув ни единым мускулом объяснил, что был в шлюпке.

— А в сушилке не сачковал? — спросил мичман, подозрительно глядя на меня.

— Что вы, товарищ мичман!

— Ну смотри, Иванов, если замечу, что сачкуешь, — из гальюна вылезать не будешь.

С мичманом шутки плохи. Это мы знали. И я очень скоро стал самым ярым физкультурником.

Многие из нас увлекались фотографией. Больше всего фотографировали в последний год учебы, как бы чувствуя расставание. Немало снимков сделано на «Авроре». И сейчас я смотрю на эти любительские фотографии, и передо мною оживают те далекие дни. Май 1950 года. Все четыре класса нашей роты высыпали на верхнюю палубу. Все в синем рабочем платье, в бескозырках. Перед фотоаппаратом разместились кто где. Облепили все надстройки фок-мачты, даже площадку впередсмотрящего. Вижу и себя. Обхватил руками прожектор, высоко на надстройке.

Наша жизнь на «Авроре» по-настоящему подготовила нас к службе на современных боевых кораблях, дала нам настоящую флотскую закалку. И не только флотскую. Ведь мы жили на легендарной «Авроре»! Уже одна эта мысль поднимала в наших душах революционный дух, воспитывала преданность Родине. Этому способствовали и многочисленные встречи с авроровцами — участниками революции. Частым гостем у нас был первый комиссар крейсера Александр Викторович Белышев. Машиниста Белышева в 1917 году матросы избрали председателем судового комитета и выдвинули представителем от крейсера в Центробалт. 24 октября 1917 года Петроградский военно-революционный комитет назначил Александра Викторовича комиссаром «Авроры». Под его руководством крейсер совершил переход к Николаевскому мосту. Моряки захватили мост, не дав юнкерам его развести. Это помогло отрядам Красной гвардии перебраться с Васильевского острова в центр города для участия в штурме Зимнего дворца. Именно по команде комиссара Белышева «Аврора» произвела свой исторический выстрел.

После революции Александр Викторович работал рабочим-механиком, затем окончил Промакадемию, занимал различные административно-хозяйственные посты.

Посещали крейсер многочисленные делегации из всех уголков Союза, из многих стран мира.

На «Авроре» мы становились не только военными моряками, но и гражданами страны.

В январе 1949 года мне исполнилось восемнадцать лет. Я получил открытку-приглашение:

«Гражданин Виктор Петрович Иванов. Уполномоченный исполкома райсовета по 65-му избирательному пункту извещает Вас, что помещение для выборов народного суда 7-го участка Петроградского района находится в офицерской кают-компании крейсера «Аврора».

И хотя в открытке сообщалось, что выборы производятся с 6 часов утра до 12 часов ночи, мы ожидали, когда откроется наш голосовательный пункт, с пяти утра. К 6 часам 30 минутам все совершеннолетние нахимовцы проголосовали.

Прощальный парад наступает…

В училище нам запрещалось курить. Запрет совершенно правильный, но… Судите сами: разница в возрасте среди одноклассников доходила порой до четырех лет. У меня, например, из-за войны был двухлетний перерыв в учебе, а у таких, как Игорь Кириллов, — все четыре. Поэтому к выпускным экзаменам некоторым было по семнадцать лет, а то и все двадцать.

В этом возрасте многие женятся. Кстати, так и поступили некоторые нахимовцы вскоре после окончания училища. Ну, а пока мы были воспитанниками, то независимо от того, сколько тебе — шестнадцать или двадцать, — курить было запрещено всем. Такие заядлые курильщики, как Игорь Кириллов или Витя Преображенский, страдали преотчаянно. Смешно было наблюдать, как эти двадцатилетние парни курили втихаря, зажав папироску в кулаке или после отбоя лежа под одеялом. Игорь умудрялся курить даже на полу под кроватью. Сам я тоже иногда баловался табаком. Иной раз стоишь в гальюне с зажатой в кулаке папиросой и пынькаешь. Вдруг крик: «Полундра! Казаков!» Бывает, что не успеешь выбросить. Сунешь дымящую папиросу в карман да и держишь ее там в кулаке. А Николай Алексеевич насквозь нас видит:

— Ты чего стоишь руки в карманах? А ну-ка вынь!

Вынимаешь руки, а папироса дотлевает в кармане. Казаков делает вид, что ничего не замечает. Папироса жжет. Карман дымится. Вот тут-то попадало сразу двоим: тебе и бедняге дневальному за то, что курят в гальюне.

Когда нам зачитали приказ о выпуске из училища, едва распустили строй, как все полезли в карманы, вытащили папиросы и, как по команде, задымили. И курящие и некурящие. Причем старались угостить непременно ротного командира или дать огоньку взводным. Что ж, детство кончилось. Мы уже курсанты, а курсантам курить не запрещено.

В нахимовском училище нас всегда называли «будущими адмиралами». Мы к этому привыкли и, бывало, весьма серьезно подсчитывали, что в тридцать шесть лет будем адмиралами. Жизнь многим отомстила за такие розовые подсчеты. Именно потому, что мы считали себя без пяти минут адмиралами, нам на первых порах приходилось трудненько в высшем училище: будущий адмирал, а подчиняйся командиру отделения старшине второй статьи. И возникали поначалу конфликты.

Шесть лет нахимовского пролетели как одно мгновение. И вот сданы государственные экзамены. На торжественном собрании нам выдали свидетельства об окончании училища, зачитали приказ Главнокомандующего ВМФ о зачислении в различные высшие военно-морские учебные заведения. Каждому из нас вручили курсантские погоны с якорями и золотую «галку» первокурсника. Долгий предстоял еще путь до офицерских звездочек.

Торжественный парад состоялся перед родным зданием с корабликом на шпиле. Последний раз мы шли в привычных шеренгах. Было и радостно, и грустно. Радостно оттого, что манила другая жизнь, другое училище. Грустно оттого, что оставляем стены, где прошло отрочество.

Меня ждала встреча с Высшим военно-морским училищем имени М. В. Фрунзе, где мне предстояло учиться еще четыре года.

«Святому братству верен я!..»

С того прощального дня прошло уже тридцать пять лет. По-разному сложились судьбы ребят. Некоторых уже нет в живых. В училищах мы выбирали разные специальности: кто стал артиллеристом, кто штурманом, кто минером. А дальше разные флоты, разные корабли…

Спасибо нашим однокашникам Льву Алексеевичу Сердобольскому, Анатолию Васильевичу Быстрову, Юрию Николаевичу Чистякову. Именно они разыскали всех нахимовцев нашей роты, наладили надежную связь. Благодаря их усилиям мы собрались на встречу, посвященную сорокалетию родного училища.

На юбилейные торжества приехали нахимовцы разных выпусков со всех концов нашей необъятной страны.

Седые адмиралы и безусые лейтенанты — всех нас объединяла великая сила нахимовского товарищества, любовь к своему первому училищу, давшему нам путевку в жизнь. Многие приехали целыми семьями с детьми и внуками. С особым волнением встречались однокашники по роте. Ведь многие не видели друг друга более тридцати лет. Люди обнимались, не скрывая слез. Так встретились и мы с Костей Гавришиным. Теперь это уже не Костя, а Константин Дмитриевич, седой пожилой человек. С гордостью показывал он фотокарточку, на которой снят вместе со своим внуком, названным в честь деда Костей. Гавришин отдал флоту тридцать три года, теперь он капитан второго ранга в запасе, но продолжает трудиться в одном из научно-исследовательских институтов Ленинграда.

Как братья встретились мы с Феликсом Ивановым. Недавно он в звании капитана второго ранга уволился в запас.

Пришел на юбилейную встречу и наш блестящий в прошлом гимнаст Никита Астафьев. Сейчас капитан первого ранга Никита Константинович Астафьев преподает в Военно-Морской академии имени Маршала Советского Союза А. А. Гречко, кандидат военных наук.

Расцеловались с нашим шахматистом Олегом Щербаковым. После нахимовского Олег закончил Высшее военно-морское училище имени Ф. Э. Дзержинского. Сейчас Олег Вячеславович капитан первого ранга, доктор технических наук, профессор.

А встречи все продолжались. Сколько близких и дорогих лиц! Вот подошел ко мне крупный красивый мужчина, и я тотчас же узнал в нем нашего бывшего старшину роты мичмана Вячеслава Александровича Семенова.

В группе женщин, стоявших поодаль, я узнал нашего милого доктора — Анну Иосифовну Грандель. Время ее почти не изменило. И как всегда, первое, о чем она спросила:

— Как твое здоровье, Витя?

Аплодисментами встретили Ивана Гавриловича Гаврилова — офицера-воспитателя нашей роты. Все такой же живой и худощавый, Иван Гаврилович расспрашивал каждого из нас о службе, работе, семье. И каждый давал ему полный отчет о прожитых годах.

На набережной Невы выстроились сегодняшние нахимовцы. Наступила торжественная минута выноса знамени. Под звуки оркестра наше родное знамя с надписью «Ленинградское Нахимовское Военно-Морское училище» проплыло вдоль строя. Мы с волнением всматривались в красное полотнище с Военно-морским флагом посредине. И распрямлялись спины, разглаживались морщины, снова засияли юношеским задором глаза.

Юбилейный вечер состоялся в Театре имени Ленинского комсомола. С докладом о сорокалетнем пути выступил начальник училища Герой Советского Союза контр-адмирал Лев Николаевич Столяров. Долго не смолкали аплодисменты, когда на трибуну взошел первый начальник училища контр-адмирал в отставке Николай Георгиевич Изачик. Несмотря на свои восемьдесят три года, он держался бодро, молодцевато. Николай Георгиевич вспоминал о тех днях, когда создавалось училище. Говоря о воспитанниках первого военного набора, он сказал, что их отличало умение преодолевать трудности, не хныкать, когда было тяжело. Еще их отличала дружба, настоящая морская дружба. С тех пор прошло сорок лет. Училище обрело свою историю. По-разному сложились судьбы четырехсот пяти первых воспитанников: двенадцать стали адмиралами, двенадцать докторами наук, пятьдесят — кандидатами наук, многие служат на флоте, некоторые уже уволились в запас. Но где бы ни трудился нахимовец, его всегда отличает главная черта — дух товарищества, преданность делу, которое он выбрал.

Контр-адмирал Изачик пожелал юным нахимовцам дорожить этими традициями и приумножать их.

На сцене хор ветеранов, составленный из бывших нахимовцев, исполнил песню на стихи, написанные к юбилею нашим товарищем по первому набору Славой Солуяновым:

Мы в сорок четвертом с тобой породнились;
Казалось, войне нет конца.
Мы флотом гордились, нам ленточки снились
И в море стремились сердца.
С волнением мы разъезжались по своим домам. Каждый из нас после встреч со своими товарищами чувствовал прилив бодрости и как будто помолодел на десяток лет. Эликсиром этой бодрости является великая сила братства, братства, зародившегося в детские годы. И как не вспомнить здесь строки великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина, написанные в 1817 году о дружбе:

…Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
До свидания, дорогие друзья! До свидания, наше родное училище!

Пока мы живы, мы всегда будем помнить о годах, проведенных в твоих стенах. Будем с честью нести высокое звание — нахимовец!

Вскоре после войны был снят документальный фильм о Ленинградском нахимовском училище. В съемках участвовал весь личный состав училища. Фильм назывался пророчески — «Счастливого плавания!».

* * *
Годы неизбежно берут свое. Побелели волосы у ветеранов, многих уже нет с нами. Но нам, живым, нужно, пока есть силы, бережно, ничего не теряя, передать молодому поколению самый драгоценный подарок — Память. Передать эстафету мужества и ратной доблести.

Меня иногда спрашивают, как я отношусь к сегодняшнему подрастающему поколению. На этот вопрос я всегда отвечаю, что отношусь хорошо. И это не слова.

Я часто встречаюсь с ребятами в школах, интернатах. После выхода в свет книг Андрея Жарикова «Мальчишки были на войне» и «Юнбат Иванов» я стал получать от школьников много писем. И вот исходя из личных встреч и наблюдений, из переписки с ребятами, я и могу со всей определенностью сказать, что мальчишки и девчонки дорожат боевыми и трудовыми традициями старшего поколения, жадно интересуются всем, что связано с подвигами их отцов и дедов в Великой Отечественной войне. Уверен, что из них вырастут настоящие советские граждане, преданные нашей социалистической Родине, Коммунистической партии, народу.

Особенно я люблю встречи с пионерами пятых-шестых классов. Может быть, оттого, что им сегодня столько же лет, сколько мне было тогда, когда я был на фронте. Особенно трогательно, что ребята на таких встречах относятся ко мне как к своему сверстнику. Помню, как на сцене в зале одной из московских школ ребята к моему приезду повесили большой плакат: «Пионерский салют Вите Иванову!»

И честное слово, ни гром барабанов, ни рапорт председателя совета отряда не произвели на меня такое впечатление, как этот самодельный плакат. Потребовались минуты, чтобы я справился со спазмом в горле, скрыл навернувшиеся на глаза предательские слезы. Ведь этим плакатом ребята как бы поставили меня рядом с собой. Такая встреча сразу же сделала нашу беседу непринужденной, откровенной и непосредственной.

Вот так, душевно и просто, устанавливается полное единение ветеранов и молодого поколения. Не нужно делать докладов, чтобы убеждать ребят, как надо защищать от врагов свою Родину. Сама беседа непроизвольно касается такой темы.

Обычно на встречах ребята с удовольствием смотрят диафильм «Юнбат Иванов», по ходу его просят рассказать подробнее тот или иной эпизод. А потом вопросы и ответы. И всё об одном: как воевали их отцы и деды на фронте, как стать героем, защитником Родины?

Чувствуется, что их задела судьба сверстника в войну, и они очень хотели бы быть похожими на мальчишек суровой поры. Вот так и вырабатывается у ребят патриотизм и преданность стране, где живешь. Школьники чувствуют себя раскованно и естественно. Наверное, потому, что о самых серьезных вещах я говорю с ними на их языке — языке одиннадцати-, двенадцатилетних.

Как правило, такие встречи заканчиваются небольшим концертом художественной самодеятельности. И здесь ребята остаются ребятами. На сцене вдруг видишь, как разыгрывается эпизод, взятый из книги, где я, напугав фашистов звуком закрывающейся крышки полевой кухни, беру их в плен. Ребята любят этот, конечно же придуманный писателем, эпизод и, как правило, его инсценируют. В зале смех, смеюсь до слез с ребятами и я.

В канун 40-летия Ленинградского нахимовского военно-морского училища я по просьбе начальника политотдела училища капитана первого ранга Николая Ильича Петракова встретился с нахимовцами, перешедшими в десятый класс.

Здесь уже другие вопросы — профессиональные: на каких флотах служили, на каких кораблях, какая флотская специальность?

И если говоришь, что ты минер-торпедист, или инженер-радиоэлектроник, то это накладывает определенный отпечаток на дальнейший выбор ребятами училища, специальности, так как личный пример старших всегда может повлиять на дальнейшую судьбу подростка.

Встреча проходила в кабинете военно-морской подготовки. Как отличался он от кабинета нашего времени! Прекрасно оборудован самыми совершенными приборами кораблевождения, все схемы электрифицированы. Да, другой стала военно-морская подготовка. И это естественно, потому что за сорок лет другим стал наш флот. Он шагнул в океан, стал атомным, ракетным, автоматизированным. И это, понятно, накладывает новые требования к подготовке будущих офицеров.

Нынешние нахимовцы проходят летнюю учебную практику уже не на шхунах и барказах, как мы когда-то, а на прекрасно оборудованных по последнему слову техники учебных кораблях, таких, как «Гангут», «Смольный», «Перекоп» и другие.

Но, как и прежде, в кабинете стоит простая шестивесельная шлюпка, та шлюпка, на которой мы постигали азы флотского дела. Значит, все начинается так, как и у нас. И может быть, кто-то из присутствовавших здесь нахимовцев, как и мы, искал вместо топора то́пор.

Наравне со специальными, профессиональными вопросами воспитанников, как и ребят в школах, интересовал и далекий 1944 год. Год первого военного набора в училище. Какие они были, первые нахимовцы, откуда пришли учиться, какие были у них трудности, интересы? И как школьников пятых-шестых классов, этих ребят также интересовал вопрос: кто из первого набора пришел с фронта, чем награжден? И я рассказывал о Пете Паровове, Володе Ефремове, Грише Михайлове, Косте Гавришине и других боевых ребятах. Надо было видеть, как впитывали ребята все, что я им говорил. Безусловно, такой рассказ принес пользу.

Подрастающее поколение должно все знать о подвигах старших. Ибо память о славных страницах истории нашей Родины священна. Без нее молодежи невозможно шагать дальше, делать лучше. Память жива сегодня в пожелтевших старых фотографиях, фамилиях героев, выбитых на граните и мраморе, в Вечном огне у могилы Неизвестного солдата у Кремлевской стены, у подножья монумента матери-Родины на Пискаревском мемориальном кладбище в Ленинграде и в других городах. Когда видишь мальчишек и девчонок с пионерскими галстуками, стоящих на посту у Вечного огня, понимаешь, что имена и подвиги погибших бессмертны.

Наши дети и внуки не прошли суровых военных испытаний, выпавших на долго их отцов и дедов, но они своими делами ныне доказывают, что достойно несут эстафету старшего поколения.

На встречах ребята задают и такой вопрос: какую профессию выбрать в жизни? На это я обычно отвечаю, что нужно выбирать по душе, но самое главное, чтобы каждый стал настоящим человеком, преданным своему Отечеству.

Чтобы стать квалифицированным работником, всюду нужны знания. И здесь никакие отговорки не должны оправдывать нежелания учиться. Нет спору, трудно учиться. Еще труднее сочетать работу с учебой. Но зато какое счастье получить аттестат или диплом, стать квалифицированным специалистом! В этом я убедился на собственном опыте. Когда по службе потребовалось углубить свои знания по радиоэлектронике, я без отрыва от службы поступил на второй курс Всесоюзного заочного политехнического института, а потом перевелся в Высшее военно-морское училище радиоэлектроники имени Попова. Закончил его в 1964 году и получил диплом инженера. Но не в дипломе дело. Знания помогли мне еще лучше выполнять служебные обязанности.

Со всей убежденностью могу сказать, что только честным напряженным трудом преодолеваются все тяжести в жизни.

Заканчивая свою книгу, я хочу призвать нашу молодежь честно трудиться на своем участке работы, будь то учебная парта или станок, танк или корабль.

Любить Родину, быть преданным своему народу, Коммунистической партии — в этом я вижу главный смысл жизни!

Примечания

1

ПНП — передовой наблюдательный пункт.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ 1 Мое военное детство
  •   Хлеб блокады
  •   Юнбат
  •   Ранение
  •   Дорога жизни
  •   Ленинградское небо
  •   Баян
  •   Медаль
  •   Салют над Невой
  • ЧАСТЬ 2 Нахимовцы
  •   Вместо пролога
  •   Дом с «парусным корабликом»
  •   На зимние квартиры
  •   Воспитатели
  •   Веслом и лопатой
  •   Дела спортивные
  •   Узлы, маты, свайки…
  •   Парад
  •   На шкотах
  •   Ленты с якорями
  •   «Жанетта» поправляла такелаж…»
  •   «Отдать швартовы!»
  •   Наша «Аврора»
  •   Прощальный парад наступает…
  •   «Святому братству верен я!..»
  • *** Примечания ***