КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Под ветрами степными [Виталий Андреевич Степанов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Под ветрами степными

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СБОРЫ В ДОРОГУ

Трудно теперь сказать, кто первым подал идею поехать всем классом в целинный Краснодарский совхоз. Но мысль была подана и захватила всех. Игорь Беликов, спокойный плечистый парень, староста класса, в котором я был классным руководителем, немедленно приступил к ее осуществлению.

— На целину едешь? — ошеломлял он каждого входящего.

Класс раскололся на безусловно едущих, колеблющихся и откровенно не едущих. Из девочек ехали: аккуратная, исполнительная Саня Легостаева и ее подружка, маленькая Таюшка Чудова, если ехал Игорь, ехала и Валя Унжакова.

Безоговорочно согласились ехать Витя Новичихин, который никогда не упускал случая померяться силой с самим Игорем, застенчивый и флегматичный Володя Иванников, по прозвищу «Нашел — молчит, потерял — молчит», а также наш острослов белокурый красавец Толик Мацнев.

Когда очередь дошла до Юльки Четвертакова, о котором все знали, что он мечтает стать моряком и уже второй год сочиняет морскую поэму, Юлька насмешливо бросил:

— Рожденный плавать, пахать не может!

Женя Рябов, отличник, высокий худой мальчишка с гладкими светлыми волосами, на вопрос Игоря отрицательно покачал головой. Этому особенно никто не удивился. Чего ему ехать в совхоз, когда он и без всякой «отработки» в этом году может попасть в институт!

Игорь не подал виду, но сузившиеся глаза его говорили, что поведение Рябова ему не нравится. Никто ожесточеннее Женьки не спорил о делах в деревне и беспорядках в колхозе, где мы работали каждую осень, и никто не умел лучше Женьки писать о будущем в сочинениях.

Игорь сорвал злость на Коле Щукине.

— А ты, Николай, едешь?

— Нет! — басом отозвался Николай и хлопнул крышкой парты.

— Кишка тонка? — мрачно спросил Игорь.

— Чего, чего? — переспросил Николай.

— То, что слышишь. Лоб, говорю, такой, что плуг цеплять можно, а тоже в кусты лезет, как некоторые.

Всем, и в первую очередь Рябову, было понятно, что «некоторые» — это прежде всего он, Женька Рябов.

Не обращая внимания на вскочившего Щукина и стрельнувшего злым взглядом Рябова, Игорь уже спрашивал Нэлю Бажину. Беззлобно за глаза, а иногда и в глаза Нэлю звали «Папочка и мамочка». У нее в семье так принято было обращаться к старшим. Нэля собиралась на литературный факультет пединститута.

— Чего ты раздумываешь? — уговаривал ее Игорь. — Два года поработаешь в совхозе. Узнаешь, почем фунт лиха. Литератору это обязательно надо знать. Ну что? Или будешь с папочкой и мамочкой советоваться?

Неожиданно резко и твердо Нэля ответила:

— Да, посоветуюсь!

События и в последующие дни развивались не менее стремительно. Хотя отказавшиеся ехать на целину пытались делать вид, будто их не интересует и не трогает вся эта затея, но если говорить начистоту, они просто лицемерили. Что-то удивительно увлекательное было во всем этом деле, но даже Игорь, по всей вероятности, не сумел бы толково и точно объяснить, чем же так сильно захватила всех эта идея. Трудно, очень трудно было объяснить это. Конечно, никто и не думал отказываться от мысли об институте. Но если сказать, что все едут для того, чтобы заработать себе производственный стаж, необходимый в нынешние времена для поступления в институт, то это было бы все-таки очень далеко от правды. Нет, что бы там ни говорил Женька Рябов об отмирании в наш трезвый атомно-математический век старомодной романтики, она никуда не делась.


Прошло несколько дней. Энтузиазм ребят не только не остыл, наоборот, мысли о поездке принимали все более конкретный характер, и число едущих увеличилось. Добилась согласия родителей Нэля Бажина. Неожиданно при всем классе Четвертаков объявил, что ради целины он жертвует мечтой о море. Молчаливый Володя Иванников, глядя в окно на залитые мартовским солнцем тополя, произнес целое предложение:

— Никто не просил тебя ничем жертвовать!

Юлька густо покраснел, напыщенность с него как рукой сняло.

— Это я так… пошутил. Просто все едут — и я.

В тот день я, как только вошел в класс, сразу почувствовал неладное. В чинной торжественности, с какой все сидели на своих местах, в том, что Женька Рябов, не ожидая моего замечания, подобрал под парту свои длинные ноги, в том, что на Игоря все поглядывали с любопытством, пока я писал в журнале, — во всем чувствовался невысказанный вопрос.

Не отрываясь от журнала, я еще раз мельком взглянул на класс, чтобы проверить свои подозрения. И точно: Игорь уже поднял руку и смотрит на меня. Наморщил лоб, а в глазах у него — веселые чертики.

Я пытаюсь нахмуриться, сделать вид, что ничего не замечаю, но сегодня очень трудно делать это. Может быть, потому, что за окнами — весенняя капель и тревожно и радостно схватывает сердце, когда смотришь на залитые солнцем молодые тополя, протянувшие в ослепительно синее небо свои нежно-зеленые, будто светящиеся изнутри, ветви. Это один из тех дней, когда очень хочется закрыть журнал, отложить его в сторону и просто так поговорить с мальчишками и девчонками о жизни.

— Что у тебя, Игорь? — возможно серьезнее спрашиваю я старосту.

Он встает, пробует, хорошо ли еще держится крышка парты.

— Мы, в смысле едущие… — начинает он. Все с напряженным вниманием, не отрываясь, смотрят на него. — Мы решили задать вам один вопрос: поедете ли вы с нами?

Игорь садится, и теперь все — едущие, колеблющиеся и неедущие — с таким же напряженным вниманием смотрят на меня. И Женька, который всегда любит задавать каверзные вопросы, смотрит, как мне кажется, торжествующе.

Честно говоря, все эти дни я ожидал такого вопроса. И был бы, наверное, просто очень несчастлив, если бы он так и не был мне задан.

Но теперь… Мне хочется сказать им, моим мальчишкам и девчонкам, к которым я страшно привык, приблизительно вот что: «Неужели вы серьезно считаете, что огорошили меня своим вопросом? Вы глубоко заблуждаетесь! Хотя я вам ничего не говорил, но уже сто раз думал над этим. Мне очень хочется ехать с вами, и я завидую вашим планам и всему, что вам предстоит увидеть и пережить на целине». Но я не говорю этого, потому что сомневаюсь, вполне ли педагогично так говорить. Просто спрашиваю Игоря и всех едущих, что же я буду делать там, в совхозе, если поеду.

Видимо, мой вопрос гораздо сложнее того вопроса, который был задан мне. Я мог бы, пожалуй, торжествовать, что так удачно вышел из положения и поставил всех в тупик, если бы мне самому не было интересно, что же они мне ответят. Интересно, потому что в глубине души я знал, что сколько бы я ни сомневался, я обязательно поеду вместе с ними. Я знал, что мне необходимо ехать. Я чувствовал, что еще очень нужен им, моим ребятам, хотя, может быть, они сами из гордости никогда бы не признались в этом в открытую.

Но ничего такого я, конечно, не сказал. Сказал только, что до первого сентября, пока у меня будет отпуск, поработаю вместе с ними. А дальше — само время покажет, как быть. Вполне вероятно, что уже к тому времени никаких классных руководителей им не понадобится.


Директор Краснодарского совхоза, узнав о намерении ребят, пообещал в ближайшее время организовать для них экскурсию на целину: пусть сами заранее посмотрят, где будут жить и работать.

Самодеятельность усилила подготовку сцен из «Клопа» и «Бани» Маяковского. Весь сбор от предстоящего спектакля должен был целиком пойти на приобретение вещей первой необходимости для новоселов.

В пьесах участвовали почти все едущие, если не считать Щукина и Рябова. Щукин играл Присыпкина в «Клопе», Рябов — изобретателя Чудакова в «Бане». Игорь Беликов, спокойный, сильный, широкоплечий, был замечательным Слесарем.

С тех пор как Николай Щукин категорически отказался ехать, сцена изгнания Присыпкина из рабочего общежития стала идти гораздо энергичнее. Игорь — Слесарь с таким искренним чувством хватал Щукина — Присыпкина за шиворот и норовил помочь себе коленкой, что его партнер стал убегать со сцены несколько раньше, чем это было предусмотрено Маяковским.

Николай жаловался мне, а Игорь, усмехаясь, оправдывался:

— Я ж из него хочу человека сделать!

Хорошо получался у Рябова Чудаков. Видимо, Женьке нравились глубокое бескорыстие и устремленность в будущее его героя. Надо сказать, что я всегда удивлялся, как Женя находит время участвовать в самодеятельности. Почти все домашнее хозяйство лежало на нем. Два раза в неделю он бегал на другой конец села в МТС на курсы токарей, в школе занимался в кружке трактористов и еще ходил в спортивную секцию.

Последнее время Рябов замкнулся, и мне казалось, что в нем идет мучительная борьба с самим собой: ехать вместе со всеми или поступать в институт? И вдруг произошло совсем неожиданное и непонятное: он сорвал репетицию. Все собрались в литературном кабинете, надо было начинать первую сцену, но Рябова не было. Подождали, послали Мацнева искать его. Толик сообщил, что Женька преспокойно играет в баскетбол и отказывается прийти на репетицию под тем предлогом, что у него, Рябова, сегодня спортивный день. Все были возмущены, но еще раз отправили Мацнева звать его: может, человек опомнится! Он просил передать, чтобы больше за ним не ходили. Я объявил, что репетиция сорвана по вине Рябова, и отпустил всех домой.

Игорь мрачно сказал:

— Проучить бы его надо!

— Проучите! — посоветовал я.

— Как? — размышлял вслух Игорь. — Кулаком — нельзя. А словами все равно он зашибет.

На следующий день после уроков было собрание по поводу поведения Рябова. Он сначала держал себя так, будто ничего не случилось, и вывел из себя даже Иванникова. Ноздри у Володи стали подрагивать, и он выпалил:

— Зазнался ты, Женька! Выставить надо тебя из кружка!

Игорю хотелось все сделать капитально, по порядку: «содрать с Женьки кожу», а потом уже делать оргвыводы.

И когда первые страсти улеглись и на мрачный вопрос Игоря «Кто еще имеет слово?» уже никто не отозвался, заговорил сам Игорь. Он пригладил обеими руками волосы и стал говорить очень-очень спокойно очень-очень неприятные для Женьки вещи.

— Ты скажи нам спасибо за то, что мы говорим тебе сейчас об этом, — сказал он, глядя прямо в лицо Женьки своими серыми, насмешливыми, умными и добрыми глазами. — За науку скажи спасибо. А то потом, когда большой вырастешь, больнее будет обламывать. Ты что, себя выше всех возомнил? Думаешь, если, ты лучше всех трещать в сочинениях научился, так тебе все теперь можно? Посмотрим, какой ты в жизни будешь. Пока что-то не очень это ясно.

Женька побледнел и ничего не отвечал. В чем-то самом главном Игорь был прав.

Рябова все-таки оставили в кружке, и репетиции начались опять.

Хорошее это было время! В школе давно никого нет, и нам никто не мешает. Окна затянуты инеем. Слышно, как наша деревянная школа поскрипывает под напором ветра. А у нас в заставленном книжными шкафами кабинете уютно и тепло. Звучат слова о жизни и будущем, гневно клеймятся стяжательство и мещанство. И сколько радости для всех, когда сцена по-настоящему удается!

Репетиция окончена, а расходиться не хочется. Садимся потеснее и говорим о том, о чем не удается поговорить на уроках. Но о чем бы ни шла речь, все равно переходим к разговору о совхозе. Как все там будет?


В один из этих вечеров среди других разговоров Женька Рябов вдруг сказал, что решил ехать вместе со всеми. Сказал как-то между прочим, будто не было вовсе у него никаких колебаний.

И никто ничего особенного не высказал по этому поводу, хотя все были рады, что Женька едет. Просто Игорь записал Женьку в свою тетрадь, в которой он отмечал, кто сколько принес картошки для будущего общественного огорода, и деловито предупредил его:

— Картошку завтра гони!

На следующий день после разговора, войдя утром в учительскую, я увидел мать Рябова. Она была явно взволнована и сразу же поднялась мне навстречу. В учительской все насторожились, а я приготовился к неприятному разговору. По правде говоря, я давно был готов к объяснениям с родителями, но пока, к моему удивлению, никто из них не выражал желания спорить со мною. Мать Рябова была первой. И я понимал ее волнение и ее тревогу: Женька, лучший ученик школы, ее гордость, решил ехать работать в совхоз.

Мы сели.

— Женя мне вчера сказал, — начала она и заплакала.

Я молчал, а она, отвернувшись к окну, искала платок и не могла найти его. И, не глядя на меня, продолжала:

— Вы знаете, что значит для меня Женька. И когда он мне сказал вчера это, мне было очень трудно. Но я одобряю его решение, и я горжусь им.


19 марта после уроков выехали на экскурсию в совхоз. За нами приехал сам директор — Владимир Макарович Савчинский, очень грузный и необыкновенно подвижный украинец. Желающих побывать в целинном совхозе набралось много, едва уместились на двух грузовых машинах. Я поехал в «газике» директора.

Дорога по Оби кончалась, кое-где на льду уже выступила вода. Трясло неимоверно. После особенно примечательного ухаба Савчинский крутил головой и приговаривал улыбаясь:

— Была бы шея тоньше — голова б отлетела!

Ехать с ним весело и интересно. Он без умолку говорил о совхозе, приводил на память целые таблицы цифр. Он знал, сколько намолотили лучшие совхозные комбайнеры в прошлом, 1956 году, какова урожайность и себестоимость хлеба по отделениям, сколько сдано хлеба по годам и какова прибыль за первые два года жизни совхоза. Чтобы поддержать разговор и не выглядеть человеком совершенно оторванным от хозяйственных дел в районе, я заметил осторожно, что совхоз, по всей вероятности, теперь дает столько хлеба, сколько до целины давал весь наш Усть-Пристанский район.

Савчинский заразительно рассмеялся.

— Как вы считали? Наверное, по Киселеву! А я все по Малинину — Буренину. Смотрите: за два года, 1952 и 1953-й, наш район сдал около восьмисот пятидесяти тысяч пудов. А мы в прошлом году сдали миллион семьсот тысяч. Выходит, что мы в прошлом году сдали хлеба в четыре — вы слышите? — в четыре раза больше, чем весь район в 1952 или 1953 году. Вот вам и столько же!

Последняя часть дороги — от большого села Коробейникова до совхоза — была особенно трудной. Машины то и дело останавливались, буксуя в глубоких наносах. Директор начинал волноваться, что школьники могут простудиться, тяжело выгружался из «газика», семенил, проваливаясь в глубокий снег, к увязшим впереди машинам и начинал командовать:

— А ну, взяли! Навалимся! Кто не смелый — тому места не достанется!

Ребята прыгают из кузова в снег, начинают раскачивать машину.

— А ну, веселей, еще раз взяли! У-па! — кричал директор, затиснутый в толпе хохочущих мальчишек.

Еще усилие, надрывный рев мотора, и машина выбирается из сугроба. Все бегут за ней. На ходу одному натерли снегом лицо, другому была подставлена подножка, и он хорошо проехался на животе, и через секунду на этом месте образуется самая настоящая куча мала. Наконец все снова усаживаются по местам. Владимир Макарович, тяжело дыша, со странно неподвижным лицом молчит, пока не трогаются последние машины. Мне кажется, он думает: «Ничего себе будущие кадры! Что с ними делать?..»

Незнакомая дорога казалась очень длинной. Кругом белая скучная и чужая степь. За каждым подъемом ждешь, что откроется поселок, но машины въезжают на гриву, а впереди все та же бескрайняя белая степь.

Но вот директор подался вперед и живо сказал:

— Приехали!

Машины стали быстро спускаться в широкую лощину, в глубине которой пестрел поселок. Ребята привстали, держась друг за друга. Меньше чем за полминуты проскочили весь совхоз, состоящий из трех улиц — одной продольной и двух поперечных. Одинаковые веселые домики, облицованные серой и красной шиферной плиткой. Нигде ни кустика, из-за домов везде проглядывает степь.

Директор пригласил всех к себе в контору. В его кабинет все не влезли, половина осталась в приемной. В кабинете все стояли и были очень серьезны. Рябов, которому мы поручили высказать наши планы, побледнел и несколько запинался.

— Нас интересуют две группы вопросов, — начал он. — Первое — организация нашего труда, второе — организация нашего быта…

Там, в школе, в нашем уютном литературном кабинете об этом говорить было просто: к весне ребята получают вместе с аттестатами зрелости свидетельства трактористов; летом в совхозе, до уборочной, они участвуют в ремонте техники и пройдут необходимую практику, которой сейчас не может обеспечить школа; в уборку они будут работать трактористами; на будущий год, если администрация пойдет навстречу, хорошо было бы создать отдельную молодежную бригаду; жить обязательно всем вместе, весной посадить для себя огород. Прежде все это казалось выполнимым и умным. Здесь же совсем другое дело. Директор слушал внимательно, наклонив голову набок, но нет-нет глаза его весело прищурятся:

— Ну, это вы, хлопцы, уже загибаете!

Однако спорить он ни с кем не стал, только заметил, что сделать все можно, было бы с кем делать. Показывать совхоз повел сам.

— Вы не бойтесь, мы не передумаем! — предупредил его в дверях Рябов. — Это решенное дело.

— Я и не сомневаюсь! — директор похлопал Женьку по худущей спине. Глаза его снова сузились в лукавой и доброй усмешке: «Много ли можно взвалить на такую спину?»

Прежде всего директор повел показывать большие каменные склады для зерна. Ходил он удивительно быстро, все едва поспевали за ним. На ходу он объяснял, что таких складов еще ни у кого нет. Вошли в первый склад. На двух машинах закутанные до глаз женщины чистили пшеницу. Было сумрачно и пыльно. Высоко на перекрытиях с шумом перепархивали жирные голуби. Их было очень много, и единственное, о чем спросили здесь директора, — что с ними делают.

Другие склады были точно такие же, добротные и большие, но Владимир Макарович повел и туда. За складами стояли тракторы и комбайны, занесенные снегом. Их смотреть не стали: кто же не видел трактора или комбайна! И здесь обнаружилось, что, собственно, и смотреть-то больше нечего. Мастерской еще нет, стоят пока одни стены без крыши, а в саманные землянки, в которых она сейчас размещалась, директор не повел.

По поселку прошли очень, быстро. Заглянули в большой дом, где, по словам директора, должен быть клуб. Желающие забежали и в магазин, посмотрели место на пустыре, где когда-то будут школа и больница.

Все это в общем было похоже на фотографии целинных совхозов, которые мы видели в газетах, но чего-то все равно не хватало и что-то не сходилось с нашими представлениями о целине: все было слишком обычно.

Кончался рабочий день. В домах зажигались огни. Шли рабочие. Куда-то повезли сено. Возле автомашины с цистерной толпились женщины: брали воду. Втайне все мы надеялись, что директор самое интересное, самое существенное, целинное приберегает к концу. Но Владимир Макарович, заметно уставший, снова привел нас к конторе и сказал:

— Ну вот, все обошли. Если вопросов нет, надо ехать.

Он провожал нас до самой Усть-Пристани, желая убедиться, что все вернутся целыми и невредимыми.

Позади нас все слабее и слабее долго мерцала горсточка огней в степи. Как бы там ни было, а теперь это и наш совхоз!


Наконец пришел день нашей премьеры. Желающих попасть на спектакль было так много, что несколько зрителей сидели даже на подвешенном к потолку турнике. За кулисами было естественное для этого случая волнение. В последнюю минуту выяснилось, что исчезла невеста Присыпкина. Оказывается, она забыла в интернате приготовленную для сцены свадьбы жареную картошку. Но обошлось для нее это благополучно: нельзя же расстраивать актрису перед самым выходом на сцену!

Все шло хорошо. Чуть не до слез смеялись, когда Мацнев учил Присыпкина «изячно» танцевать. Толик был взвинчен, но этого никто не заметил. Дело в том, что для него специально приготовили суженные книзу брюки, но девочки перестарались, и он никак не мог их надеть. Кое-как с помощью Игоря он сумел просунуть до половины одну ногу. Красный от злости, он клял незадачливых портних и. Просил шепотом: «Да держите же вы занавес!» А Игорь, давясь от хохота, распарывал ножницами швы.

«Баня» прошла благополучнее, и впечатление от нее осталось особенно сильным. Правда, в первой сцене «машина времени» не взорвалась, хотя до того Женька Рябов хвастался, что она работает совершенно безотказно. Вместе со словами из пьесы Рябов в сердцах громко воскликнул: «Вот черт!» Но зрители подумали, что это так и надо.

На следующий день Игорь торжественно принес в учительскую швейную машину, ванну, умывальник, кастрюли и большой половник. Все это предполагалось вручить новоселам на выпускном вечере.


В середине мая, когда занятия подходили к концу, резко похолодало. А двадцатого числа, в тот день, когда обычно ребята приходили в школу с цветами, выпал снег. Он шел целый день. Зелень на косогорах поблекла, потом исчезла совсем. Деревья с молодой листвой поникли под тяжестью пышных хлопьев.

Через два дня Рябов слег с воспалением легких. Почти десять дней пролежал он в больнице. Ребята переживали за него и по очереди бегали к нему. Выписался он накануне первого экзамена и вечером пришел ко мне. Он читал сочинение, написанное в больнице для пробы.

Как изменился Женька! Его тонкое красивое лицо совсем заострилось. Сквозь синюю, хорошо выстиранную и отглаженную рубашку торчат ключицы. Одни руки, которые держат открытую тетрадку, такие же: большие, с коротко подстриженными ногтями, загрубевшие и шершавые от всякой работы.

Он кончил читать и ждал, нахохлившись, замечаний. Я вздохнул и сказал:

— Может, не пойдешь завтра? Договоримся с директором и перенесем экзамен.

— Еще чего! — буркнул Женька.

Утром он пришел вместе со всеми. Получил он четверку.


В совхоз уезжали вечером 5 июля. Провожать нас пришли секретарь райкома комсомола и родители. Я хотел было сказать напутственное слово, но в последний момент, когда собрались в своем классе, охватила тревога. Что выйдет из всего этого? Мы еще только собирались ехать, а уже были потери. На выпускной вечер не пришел Юлька Четвертаков. На другой день он взял аттестат и уехал в Барнаул. Зато совершенно неожиданно для всех собрался ехать Коля Щукин.

Машины нас ждали возле школы. Будущие трактористы, комбайнеры и рабочие, забыв о важности момента, с шумом, наперегонки бегут занимать места. На одну машину грузим имущество, в другой рассаживаемся сами. Подняли на смех Толика Мацнева, который еле-еле перевалил через борт свой огромный деревянный чемодан. Стали допытываться, что в нем. Толик невозмутимо отвечал:

— Мать продовольствия натолкала! Говорит: все равно ни черта не заработаешь, так хоть неделю чтоб продержался.

Девочки носятся со швейной машиной, не зная, куда ее поставить, считают подаренную посуду. Им кажется, что чего-то не хватает. Но это Мацнев воспользовался суматохой и прячет в солому то ведро, то кастрюлю и сам же помогает искать. Матери с влажными глазами дают последние наставления.

Наконец все уселись, и машины с места набирают скорость. Несколько секунд видна старенькая школьная уборщица тетя Шура. Она стоит у ворот нашей бревенчатой школы и машет снятым с головы белым платком. Потом все скрывается за облаками пыли.

Другим пришлось ехать на целину почти через всю страну. У нас путь короче. До совхоза всего сорок километров. И тех, кто ехал сюда два года тому назад, ожидали необжитая, голая степь, костры и палатки. А мы едем, можно сказать, на готовое. Самое сложное, самое трудное целина, кажется, уже пережила. И тем не менее мы полны торжественности: ведь это первый самостоятельный шаг в нашей жизни, первый шаг в неизвестное манящее будущее.

Женька, свесившись через борт, уговаривает шофера «поднажать», и тот старается. Машины стремительно несутся вперед, ветер бьет в лицо, а Женька, взглянув на меня, оправдывается, улыбаясь до ушей:

— А какой же русский не любит быстрой езды!

У нас был уговор — въехать в совхоз с целинной песней. Но ее почему-то не получилось. Девчонки, когда показался поселок, затянули было песню, однако мальчишки их не поддержали.

Было воскресенье, и совхоз казался безлюдным и притихшим. Только где-то негромко играла гармошка да стрижи, как реактивные самолеты, носились над землей. Уже не яркое солнце освещало зеленые всхолмленные поля вокруг поселка, и все дышало спокойствием обычного деревенского вечера.

Нас никто не встречал. Мы сгрузились возле конторы. На ней висел замок.

Пока совещались, что делать, появился Владимир Макарович. Он здоровался со всеми за руку, шутил, на ходу отдавал распоряжения.

— Мы уже неделю вас ожидаем, — рассказывал он по дороге к вагончикам, в которых мы будем жить.

В них было очень грязно, и Владимир Макарович смешно разразился угрозами в чей-то адрес, кто должен был привести вагончики в порядок.

— Ничего! — успокоил его Игорь. — У нас руки не отсохнут. Девчонки вымоют.

Сразу взялись за дело. Ребята натаскали воды из Озернухи, маленькой речушки метрах в ста от поселка. Девочки разделились на две группы и основательно, не жалея воды, мыли стены, полки и полы. Игорь с Витей Новичихиным получали на складе постели.

Укладывались при свете карманных фонариков. Как всегда, на новом месте долго не спалось. Из вагончика, где устроились девочки, то и дело доносились взрывы смеха.

Ребята тоже не спали. Говорили о Юльке Четвертакове, о рабкооповской столовой, в которой щи стоят рубль семьдесят, а гуляш два сорок. Игорь, наконец, сказал:

— Ну, кончайте, братва! — А через минуту сам же начал: — Вы заметили, как здесь все обжито? Дома, сараюшки…

— Свиньи бегают, — вставил Женька.

— Наверное, забыли уже, где первый кол вбивали, — продолжал Игорь. — Приехать бы сюда года два назад — было бы интереснее.

Я тоже не спал и слушал, о чем говорят ребята. Обыкновенная история! Вот и им, начинающим самостоятельную жизнь, кажется, что они опоздали родиться и что самое трудное люди уже успели сделать без них.

ЗЕЛЕНАЯ УЛИЦА

Первое наше утро на целине было удивительно веселым и ласковым. Поднялись рано, когда хозяйки только выгоняли в стадо коров. Разве можно улежать, когда в окно вагончика брызжет снопами солнечный свет, когда видно, что небо ослепительно синее, без единого облачка, когда от одной мысли, что сегодня начинается твоя самостоятельная жизнь, сон как рукой снимает?

Наши вагончики стоят на самом краю поселка. Перед нами — крутой бок засеянной хлебом гривы. Она приближает горизонт и будит желание посмотреть, что за ней. Пока девочки собирали прямо на траве завтрак из домашних припасов, мальчишки побежали наверх по узкой тропинке в пшенице. Впереди — Игорь, широкогрудый, в голубой майке, красиво оттеняющей его прокаленное на солнце тело. Внешне он бежит тяжело, топает, ступая на землю всей ступней. Но подъем он берет играючи. Лишь только он почувствует за спиной дыхание Мацнева, бегущего небрежно, на одних носках, как снова легко вырывается вперед. Женьке бежать трудно, он закусил нижнюю губу, дышит тяжело, но он лучше свалится, чем сойдет с дорожки. Сзади бежит Володя Иванников. Он очень силен, ему нетрудно, и на лице его снисходительное выражение: «Вот еще придумали… бежать на гору!» За мальчишками увязались Таюшка Чудова и Саня Легостаева. Они боятся вот-вот упасть от напряжения, но тянутся изо всех сил: ведь еще совсем немножко, еще метров двести — и все!

Тугие колосья, влажные от росы, бьют в грудь, ветер ласкает разгоряченные лица. Остановились там, откуда лучше всего виден совхоз. Позади, в лощине, полевой стан в густом черемушнике, а потом насколько хватает глаз тянутся поля начавшей буреть пшеницы.

Совхозный поселок очень красив отсюда. Только жаль, что нет зелени. Не верится, что всего два года назад здесь не было ничего.

После завтрака провели первое организационное собрание и утвердили правила нашего внутреннего распорядка. В них были следующие пункты. Подъем в семь часов утра, отбой в половине двенадцатого. На день остаются двое дежурных, в обязанности которых входит уборка вагончиков и приготовление пищи. Всякие самовольные поездки из совхоза категорически запрещаются. Игорь единогласно был утвержден старостой.

Саня Легостаева внесла дополнение, запрещающее употреблять нелитературные выражения. По этому поводу долго спорили. Игорь предложил даже штрафовать виновных на один рубль, а деньги вносить в общий фонд укрепления. Но тут его как-то не поддержали. Решили по этому вопросу ограничиться простой договоренностью.

К восьми часам пошли в контору. По поселку уже засновали машины. В кузнице гулко тюкали по железу. В контору торопливо входили озабоченные люди. В этой чужой еще и непонятной для нас сутолоке начинающегося рабочего дня мы чувствовали себя неловко.

Процедура оформления на работу оказалась до обидного простой. Директор переписал себе в блокнот все фамилии, проставил птички тем, кто имел свидетельства трактористов, и сказал, что работать придется на двух отделениях — третьем и четвертом. Четвертое отделение — здесь, на центральной усадьбе. Третье — в километре от поселка, за гривой, напротив наших вагончиков. Мальчишек больше всего интересовал вопрос, как все-таки быть с правами трактористов. Рябов, попавший на третье отделение, спросил об этом управляющую — Евдокию Ивановну Быкову. Но она, только что приветливо улыбавшаяся в кабинете директора, ответила Женьке с неизвестно откуда взявшейся властностью:

— Сейчас, милый, некогда права смотреть. Сейчас получайте тяпки — и айда на свеклу. Там я на вас и посмотрю, кто на что годен.

На свеклу так на свеклу. После обеда с тяпками отправились в поле. Свекла — рядом, у въезда в поселок. Справа двадцать гектаров четвертого отделения, слева — двадцать гектаров третьего. Так что все работали рядом и встречались на меже у бочки с водой.

Работа не столько тяжелая, как скучная и однообразная. За день каждому надо прополоть четыре рядка длиною в восемьсот метров. Свекла небольшая, и бурьян скрывает ее.

Если не нагибаться, работать одной тяпкой, ничего не получается. Вернее, получается голое место: тяпка рубит и правых и виноватых. Вот, кажется, уж так стараешься острым краешком аккуратно подрубить со всех сторон свекольный букет, чтобы в гнезде остался один корень. Вот из десятка ростков остается три; пробуешь кончиком тяпки отделить два и сбрить их резким движением. Но все они сплелись листьями с третьим, и он легко вытаскивается вместе с остальными. Бросаешь тяпку в сторону и разбираешь букеты вручную. Так надежнее.

К вечеру пальцы становятся непослушными, то и дело второпях — норму-то выполнять надо! — выдергивают из земли совсем не то. Лицо и плечи саднит от пота и грязи, и страшно хочется бултыхнуться в воду. Девчонки ушли далеко вперед, метров на двести. Они гораздо легче переносят все это: и свеклу и жару. Повяжутся косынками так глубоко, что видны одни глаза, и дуют вперед без всякого отдыха. Потом посидят немного — и опять за дело.

Ребятам труднее. На перекурах разговоры о том, сколько ее осталось, этой свеклы, удастся ли в эту уборку поработать на тракторах, неужели нельзя придумать какую-нибудь свекольную машину, чтобы не ползать на коленках по полю!

На третий день к отбою не пришел Коля Щукин. Игорь никому не разрешал ложиться без него спать. Мальчишки сидели на полках в трусах и ожидали провинившегося. Он явился в двенадцать. Беспечно насвистывая, пинком открыл дверь в вагончик.

— Где ты шлялся? — хмуро спросил Игорь, не давая ему опомниться.

— Я у тебя не спрашиваю, где ты шляешься по вечерам! — отрезал, помрачнев, Николай.

— Ты голосовал за распорядок? — не отступал Игорь.

— Ну, голосовал. Что дальше?

— А дальше то, что каждый из-за тебя уже полчаса недоспал.

У Николая повеселели глаза:

— Я завтра могу за всех выспаться.

На помощь Игорю высунулся с полки Рябов:

— Ты и так на свекле филонишь. Агрономша из-за тебя уже пять соток для начала всем забраковала. Завтра бери себе отдельную загонку и вкалывай самостоятельно.

Это было уж слишком! Николай хлопнул дверью и долго сидел на ступеньках. Вернулся он, когда все уже спали.


С каждым днем все становилось на свои места. Бытовые неполадки отнимали много времени, но и это постепенно налаживалось. Если бы заранее знать, что к заместителю директора по хозяйству обращаться по хозяйственным вопросам бесполезно, дела бы шли лучше. По неопытности мы вначале тратили слишком много времени на поиски завхоза и простодушно верили его щедрым обещаниям. Но все-таки нам подтянули еще один вагончик, и в нем была открыта наша собственная кухня. Дневальные на двух керогазах и примусе готовили завтраки, обеды и ужины.

Игорь с вечера давал подробные инструкции дежурным, но обязательно что-нибудь забывал. Почти каждое утро, когда начиналась возня в кухонном вагончике, его поднимали.

Часов в пять, когда спится особенно крепко, вдруг с отвратительным скрипом открывается дверь и раздается испуганный шепот Вити Новичихина:

— Игорь!

— Чего тебе? — недовольно отзывается Игорь.

— Примус не горит.

— Иголкой горелку прочисть.

— А где иголки?

— А я откуда знаю? Спроси у Мацнева — он вчера дежурил.

Анатолий со сна долго не понимает, чего от него хотят, потом сердито чертыхается и объясняет, что примусных иголок как таковых нет ни в кооперации, ни у нас. Вчера же делал самодельную, а куда ее сунул — не помнит.

Витя удаляется, но ненадолго. Теперь он приоткрывает окно напротив той полки, на которой спит Игорь, и зовет его извиняющимся шепотом:

— Игорек!

— Ну что еще?! — уже рявкает Игорь, едва успевший задремать.

— А что варить? Картошки на всех не хватит.

— К черту кухню! — ругается Игорь. — Мне что, больше всех надо, что ли? Пусть в ресторане позавтракают хоть раз!

Но это только слова. Он хорошо знает, что на ресторане (так окрестили рабкооповскую столовую) мы далеко не уедем, и быстро смягчается:

— Макароны есть?

— Макароны есть! — с готовностью отвечает Виктор.

— Вари макароны.

— Лады! — Удовлетворенная физиономия Виктора исчезает за окном.

Завтракаем, сидя на траве. Улыбающийся Виктор из окошка кухонного вагончика большим половником наливает всем порцию чего-то похожего на суп. Девочки подозрительно пробуют варево. Игорь командует:

— Лей два половника!

Отведав, он спрашивает недовольно:

— Это что? Суп?

— Это макароны! — несколько обиженно объясняет Виктор.

— А чего ж ты тогда воду не слил, голова?! — укоряет Игорь, сцеживая на траву воду с макарон, превратившихся в лапшу.

— Тогда бы всем не хватило! — оправдывается незадачливый повар.

Все хохочут над ним, особенно девочки.

В связи с такими недоразумениями пришлось несколько изменить порядок. Мальчишек освободили от выполнения поварских обязанностей. Готовить стали только девочки, более практичные во всех этих вопросах. Дело пошло несколько лучше, но и тут не обошлось без конфузов.

Таюшка Чудова, боясь опоздать с завтраком, затеяла с вечера варить пшенную кашу. Она поставила на примус бак с водой, засыпала крупу, а сама улеглась на полке с книжкой. В двенадцатом часу вернувшиеся из кино ребята зашли на кухню в надежде чего-нибудь перехватить. В вагончике хлопьями летала сажа, из бака валил густой едкий дым, а примус горел, вернее — коптил, одним боком. Таюшка спала, свернувшись калачиком и заложив пальцем книгу на той странице, где оборвалось чтение.

Все уладилось, когда постоянным поваром стала Нэля Бажина. Да и вообще все складывалось неплохо. Ребята приноровились к свекле и стали перевыполнять нормы. В поле уходили рано утром и работали часов до одиннадцати, пока не начиналась жара. До трех отдыхали, а потом снова уходили в поле часов до восьми вечера.

В вагончиках образцовый порядок. Постели заправлены, на столике цветы, вымыты полы. Ребята, стеснявшиеся вначале стирать свое белье и мыть полы, теперь не видят в этом ничего зазорного.

Директор живет рядом с нами и по утрам по-соседски иногда заходит посмотреть на наше житье-бытье. Он, кажется, доволен нами.


Прошло первое комсомольское собрание, на котором меня избрали секретарем комсомольской организации совхоза. Собрание это было нашей первой официальной встречей с местными целинниками. Неожиданно для всех нас встреча прошла очень бурно. Тон задал молодой совхозный шофер Анатолий Еремин. Порывистый, энергичный, он с трибуны обрушился на нас, новичков.

— Вы нам скажите сначала, — требовал он, — надолго ли вы все приехали? Шуму много подняли — десятиклассники, десятиклассники, а вот какие у вас мысли? Если вы только для института стаж сюда приехали зарабатывать — ничего не выйдет. Совхоз не проходной двор. Мы видели таких: два дня поработают, а потом в анкетах пишут: «Осваивал целину».

Старожилы дружно поддерживали Еремина. Под таким натиском ребята мои несколько растерялись.

Как отвечать на этот вопрос: зачем мы сюда явились? Если по правде говорить, то придется сознаться, что многие приехали сюда с мыслью об институте. Но это никому не казалось до сих пор предосудительным. Прежде после школы сразу шли учиться дальше. Теперь перед институтом надо поработать два года. О другом пути, не по этой обычной схеме, о том пути, которым идут вот эти парни и девчата, трактористы и доярки, пути совершенствования мастерства в своей, казалось бы, рядовой сегодняшней профессии, многие как-то до сих пор не думали.

Никто из десятиклассников почему-то не осмелился выступить и рассказать о наших планах, но когда перед голосованием объявили перерыв, начались бурные споры в коридоре. О чем спорили, я не слышал. Видел только, как ребята окружили Еремина. И Женька Рябов, поправляя рукой рассыпающиеся волосы, ожесточенно ему что-то доказывал.

Нам поверили. Игорь Беликов и я прошли в комитет почти единогласно.

На первом же заседании комитета обсуждали кандидатуру заведующего клубом. После долгих уговоров занять эту вакантную должность согласился Мацнев. Оригинальничать новый заведующий не стал и деятельность свою начал с вечера танцев. Девочки помогли ему привести в порядок зал, а вечером в освещенный клуб потянулась принаряженная молодежь.

Вначале все шло гладко. Щукин играл на баяне, кружились нарядные пары, щеголеватый Толик Мацнев, в галстуке, наблюдал за порядком. Парней, пытавшихся танцевать в кепках, он вежливо предупреждал, и они совали кепки под мышки.

В самый разгар танцев появился подвыпивший молодой тракторист третьего отделения Иван Звонцев. Несколько раз его снимали с трактора за аварии, но потом из-за нехватки людей сажали снова. Иван, в сдвинутой набок соломенной шляпе, направился к Унжаковой. На лице Валентины от испуга выступили красные пятна, но отказаться от приглашения она не посмела. Игорь с каменным, недобрым лицом наблюдал за происходящим. Мацнев сделал знак, и музыка оборвалась. Он подошел к Звонцеву и твердо попросил снять шляпу. Все с напряженным вниманием следили за ними.

— А ты откуда, пижон, взялся? — удивился Звонцев, не отпуская Унжакову, которая была ни жива ни мертва. — Понимаешь, мне сейчас некогда, — продолжал он насмешливо, — познакомимся позже. Баянист, музыку!

Щукин, облокотившийся на баян, не пошевелился.

— Музыки не будет, пока не снимете головного убора, — подтвердил Анатолий.

Валя, воспользовавшись моментом, выскользнула из рук Звонцева.

— А ну, выйдем! — помрачнев, предложил он Мацневу.

Тот пожал плечами и пошел к выходу. Вслед за ними вышел Игорь.

Танцы возобновились. Через некоторое время появился Игорь. Он старался придать своему лицу равнодушное выражение, но глаза его весело блестели. Появился и Мацнев. Галстук у него был чуть-чуть сдвинут набок. Звонцев на этом вечере больше не показывался.


У Вали Унжаковой была осенняя переэкзаменовка по алгебре. После ужина, когда Нэля заканчивала мытье посуды, Игорь занимался с Валентиной на кухне. Он был изумительно терпеливым педагогом. Объяснять ему приходилось не только алгебраические формулы. Валя нет-нет да и заупрямится:

— Не поеду я сдавать алгебру! Все равно опять провалю.

— Ты что, с ума сошла? — строго спрашивает Игорь. — Без аттестата хочешь остаться?

— Проживу и без аттестата. У тебя спрашивали его, когда на свеклу посылали?

Потом, отвернувшись, добавляла:

— И ты мне не свекор, чтобы таким тоном со мной разговаривать!

Игорь смягчался и — в который раз! — начинал терпеливо втолковывать ей правильные понятия о жизни. Иногда это приводило к тому, что наш староста в темноте после отбоя виновато пробирался к своей полке, раздевался, стараясь никого не разбудить, и нырял под одеяло.

Однажды в поле во время перерыва я стал стыдить Щукина, который ни разу еще не взял в руки книжку, хотя у него также был осенний экзамен. Николаю явно скучно было слушать мои нотации. Он лежал на спине, подложив руки под голову, и смотрел в небо.

— Унжакова занимается и, безусловно, пересдаст алгебру. — продолжал я.

Николай приподнял голову и весело сказал:

— Ничего она не занимается. Она голову Егору кружит. — Егором мальчишки звали Игоря.

Возникло неловкое молчание. Игорь безмятежно грыз травинку. Валя, сидевшая с девочками, сделала вид, будто ничего не слышала. Упавшим голосом, чтобы как-то сгладить неловкость, Николай добавил:

— Если бы со мной так занимались, я бы в университет попал…

Валя зарделась и неожиданно властным тоном сказала: «Ну, хватит!» Она низко и плотно повязала голову платком, легко выпрямилась, отряхнула платье и с ожесточением стала рубить уже зацветающую сурепку. Молча за ней поднялись и остальные. Эту тему больше никто не затрагивал, но наш староста перестал опаздывать к отбою.

Дни летели за днями, безмятежные дни нашей жизни на Зеленой улице. От них в памяти остался ясный и чистый след, какое оставляет в душе безоблачное торжествующее летнее утро.

Дни летели за днями, и все шло своей чередой: работа, маленькие смешные недоразумения на кухне, веселые вечера на поляне возле вагончиков, куда теперь собиралась вся совхозная молодежь.

Однажды в конце июля зашел директор и показал телеграмму из Турочака, что в Горном Алтае. В ней было сказано, что в совхоз выезжают всем классом на постоянную работувыпускники турочакской школы. Нашего полку прибывает!

— Где селить их будем? — размышлял Владимир Макарович. — Если здесь же — не поругаетесь?

Теперь жили ожиданием встречи с новенькими. К трем нашим вагончикам подтянули еще два, так что образовалась Зеленая улица.

А главные заботы, которыми жил совхоз, еще обходили нас стороной: на сто двадцать комбайнов есть только двадцать семь комбайнеров; нет палаток, чтобы разместить по меньшей мере пятьсот человек, прибывающих на уборку; бурильщики вновь не обнаружили воды, «Стройгаз», наш подрядчик, по сути дела, законсервировал строительство механической мастерской, без которой совхоз не может больше жить… И еще и еще многие большие и малые заботы…

НАЧАЛО

Позвонил секретарь Усть-Пристанского райкома комсомола и попросил как-нибудь в воскресенье привезти всех ребят домой. Приходили уже несколько родителей с жалобой, что в совхозе их дети живут в очень тяжелых условиях. Мы терялись в догадках, кто мог наболтать такое. Заработки сейчас были вполне приличные, питание удовлетворительное, причем никаких порций не соблюдалось, каждый ел столько, сколько хотел. Короче говоря, не было никаких оснований для паники.

За прошедший месяц дома побывали несколько человек. Ездила домой, в Усть-Пристань, Бажина. Щукин был дома уже два раза. Кто из них мог наговорить лишнего?

В последнюю субботу июля взяли машину, и все вместе отправились в Пристань. Когда уже сидели в кузове, я рассказал о разговоре с секретарем райкома и попросил дома говорить только правду. Все возмущались происшедшим, а Витя Новичихин, сжав кулаки, сказал:

— Найти бы того, кто болтает, и выбросить на ходу из машины!

Выбросить, конечно, не выбросили бы, но досталось бы ему крепко.

— Может быть, это Четвертаков? — высказала предположение Бажина.

Оказывается, на днях Юлька был в совхозе. Появился среди рабочего дня, поел на кухне, посмотрел вагончики — и исчез. Кроме Нэли, его никто и не видел. Все вздохнули с облегчением: с присутствующих обвинение снимается. Правда, не хотелось верить, что и Юлька мог допустить подобную подлость, ведь он все же свой человек, одноклассник.

Машина несется по полям! Они изменились с тех пор, как мы ехали сюда. Тогда пшеница была по щиколотку, стояла густой зеленой щеткой. Теперь она выколосилась, стала буреть и тяжело ходила под ветром. А кое-где хлеб уже полег, будто кто-то огромный валялся по полю.

На Чарыше задержались. Прибывала с гор вода, переставляли припаромок. Мальчишки помогли плотникам, потом разделись и стали со свай нырять в воду, показываясь из нее почти у другого берега. Течение здесь быстрое, и река довольно широка, но все они очень ловки и сильны. Девочки забрались в заросли ивняка и подняли там визг и гвалт. Уже ка закате перебрались на другую сторону. Здесь дорога идет по высокому берегу Оби. Ветер стих, и Обь из серой стала голубой, потом и сама она и все ее бесчисленные протоки, не прикрытые сумрачной тенью высокого берега, порозовели. Далеко-далеко, за дальними протоками, — хмурый темно-синий частокол соснового бора. Хороша эта земля!

А какой красивой с высокого берега показалась Усть-Пристань, вся в купах громадных зеленых тополей! Уже через час принаряженные и чуточку задающиеся краснодарцы появились в парке и на стадионе.

На следующий день ровно в семь вечера собрались у райкома, где нас ожидала машина. Друг другу обрадовались, будто долго не виделись. Сообщали новости. Юлька — дома, в Пристани, но его никто не видел. Скрывается!

Быстро темнело, подул встречный свежий ветер. Разговоры и песни смолкли, все уселись теснее друг к другу. Машина быстро несется вперед, над нами темное звездное небо, и хочется так ехать долго-долго, думать о своем, что было и что еще будет; и на душе нет никакой тревоги, потому что рядом — товарищи, верные мальчишки и девчонки.

Когда подъехали к вагончикам, в одном из них горел свет. Конечно, турочаки! Прыгали с машины и бегом к вагончику, столпились в дверях, облепили окна. Ожидали, что будет человек двадцать, но там хозяйничали всего шесть девушек. Они несколько испугались, когда появилось столько любопытных физиономий. Самая маленькая девчонка, в лыжных штанах и в очках, громко и строго, но явно не своим голосом спросила:

— Чего надо?

— Не бойтесь, мы усть-пристанские! — успокоил Игорь. — Давайте знакомиться. По телеграмме мы думали — вас больше будет.

— По какой телеграмме? — спросила уже своим собственным приятным голосом очкастая. — Мы телеграмму не посылали.

— Вы турочаки? — озадаченно спросил Игорь.

— Нет, мы пермячки!

Недоразумение выяснилось очень быстро. Прибыла «дикая» бригада десятиклассниц из Пермской области. Но это, собственно, нисколько не уменьшило энтузиазма во время знакомства. Шутили, смеялись, спрашивали имена друг у друга и тут же забывали.

Турочаки приехали на следующий день вечером. В кабинет директора еле-еле можно было протиснуться. Пристанцы и пермячки в полном составе на правах старожилов расположились в приемной, хотя их никто не приглашал. Новенькие сидели у Владимира Макаровича. Он рассказывал о совхозе и призывал в качестве свидетеля, что говорит истинную правду, торчавшего в дверях Игоря. Турочаки сидели с напряженными, строгими лицами. Но время от времени они с простодушным любопытством смотрели на веселые физиономии, выглядывавшие из-за спины Игоря.

На кухне в этот момент шла лихорадочная возня. Новеньких очень хотелось накормить с дороги, но, как назло, вечером после танцев здесь были произведены невозместимые теперь опустошения. Расторопная Унжакова побежала по хозяйкам покупать молоко.

Ужинали поздно, после того, как турочаки разместились в своих вагончиках. Свет уже потух, вместо ламп горели два керогаза. Нэля Бажина в белом переднике и косынке раздавала всем по кружке молока и большому круто посыпанному солью куску хлеба. Было хорошо.


Из Москвы, с Всемирного фестиваля, вернулся Женька. Он ездил с делегацией от Алтайского края. Всем, конечно, хотелось побывать в Москве, но путевка была одна, и, когда решали, кому ехать, все проголосовали за то, чтобы поехал Рябов.

Приехал Женька до отказу набитый впечатлениями, прифрантившийся и веселый. Он добрался до совхоза днем, когда все были на свекле, и сразу помчался в поле. Под предлогом нестерпимой жары был сделан длинный перерыв. Все собрались в вагончике у мальчишек послушать Женьку. Возбужденный встречей с ребятами, попыхивая сигаретой из длиннющего мундштука, Женька рассказывал о фестивале и Москве.

По случаю приезда Женьки обедали не на улице, как обычно, а в вагончике. Это было связано в значительной мере с тем, что во время обеда была распечатана и выпита привезенная Женькой из Москвы пузатая, с яркой наклейкой бутылка рому.

Стало шумно и весело. Мальчишки затеяли меряться силой. Рябов усердствовал больше всех и не заметил, как против него составили заговор. Игорь подмигнул мальчишкам, и в одно мгновение расходившийся не в меру Женька оказался высоко поднятым над землей и стиснутым таким образом, что не мог пошевельнуть ни ногой, ни рукой. В таком положении он был доставлен к огромной бочке с водой, которая стояла возле кухни, и торжественно опущен в нее.

Сначала Женька страшно разъярился, ругался, сыпал угрозы, но, сидя в бочке, окруженный со всех сторон хохочущими мальчишками и девчонками, пришел в себя, широко улыбнулся и погрозил кулаком Игорю, который с невинным видом курил из диковинного Женькиного мундштука. Пуская кольцами дым, староста объяснил:

— Это на всякий случай, чтоб ты не вздумал нос задирать!

В тоне, каким это было сказано, в хорошей, доброй усмешке Игоря, в веселых шутках мальчишек и девчонок по адресу Женьки, выжимавшего штаны и рубашку, было неподдельное, искреннее дружелюбие. Женьку любили и радовались, что он вернулся, этот немного взбалмошный, порывистый до горячности, умный и веселый, хороший парень.

И сам он очень был рад, что снова вместе со своими школьными товарищами, снова в совхозе, к которому все как-то быстро привыкли.

И вечер был удивительно хороший в тот день. Уже было поздно, над речкой поднялся туман, а на западе все догорала и не могла погаснуть заря. Нежная лиловая полоса над черной кромкой степи бледнела, светлела, становилась все прозрачнее. И совхозный поселок с желтыми освещенными окнами домов был похож на красивые театральные декорации.

Пока было видно, играли в волейбол, а потом собрались на поляне за вагончиками, где сидели девчата и негромко, для себя, пели задумчивые и нежные девичьи песни. И хорошо было просто так вот лежать на траве, слушать эти песни и смотреть, как понемногу гаснут огни в поселке, как над степью выкатывается огромная луна.

Когда упала роса, пошли спать, но никому не спалось. Где-то в притихшем поселке вдруг начинал негромко играть баян, и знакомая мелодия казалась сейчас необычно значительной. А в открытые настежь окна была видна торжественная в лунном сиянии степь.

Говорили негромко, будто боясь разрушить ощущение красоты и неповторимости этой ночи. Женька опять рассказывал о Москве, говорил о том, как соскучился по совхозу, как хотелось ему снова оказаться здесь и самому участвовать в общем нашем великом деле, которому изумляются другие народы и государства, — обо всем этом можно было как следует говорить только сейчас, когда возникло такое сильное чувство близости и доверия друг к другу.

Я тоже не мог уснуть. Думал о ребятах, о Юльке Четвертакове, нашем веселом и добром морячке. Как досадно, как плохо, что нет его сейчас с нами! Что-то просмотрели мы в нем.

До последнего момента на выпускном вечере все ждали — вот-вот он явится, но Юлька так и не пришел. Струсил, уехал и не попрощался даже ни с кем из ребят. А ведь когда-то, наверное, встретимся. Трудной будет для него эта встреча.

А выдержат ли все остальные то, что предстоит нам впереди?

Нынешняя наша жизнь очень легка, еще ни одно облачко не омрачило ее. Пока идет все будто само по себе, но осложнения неминуемы. Что будет зимой? Какие нас ждут заботы? Как поведут себя мои мальчишки и девчонки, когда начнется в общем-то не очень яркая, будничная, без всякой внешней романтики жизнь?

Я и сам плохо представлял, как все сложится, но чувствовал, что будет трудно.

У мальчишек — ремонт тракторов под открытым небом. У девочек — работа в складах на очистке зерна. Поработают год, а что потом? У кого из них родится любовь к земле, к нелегкому труду людей, делающих хлеб? И как потом, когда пройдут годы, когда у них за плечами будут институт и армия, как потом они вспомнят эту нынешнюю свою жизнь — снисходительно, с усмешкой, как вспоминают наивное детское увлечение? Или вспомнят все — и вот эту сегодняшнюю ночь — как самое яркое и дорогое в жизни?


А в совхозе почувствовалась тревога. Хлеб с каждым днем созревал. Ячмень на третьем отделении стоял почти готовый для свала.

Самым трудным было размещение ожидавшихся со дня на день людей. Расселить более пятисот человек в условиях, когда с трудом отыскивалось место для приезжего корреспондента, казалось делом совершенно невыполнимым.

По подсчетам управляющих, в вагончиках, уже изрядно потрепанных, можно было очень плотно поселить не более двухсот человек. Еще на сто человек были палатки. Куда девать остальных — пока было неясно. Две поездки директора и его заместителя в Барнаул не дали никаких результатов: палаток не было и в крае. Не хватало постельных принадлежностей и кухонной утвари.

— Куда вы деваете все это? — обрушивался директор на управляющих. — В прошлом году все было и как на огне сгорело!

Обычно отвечала Евдокия Ивановна Быкова, управляющая третьим отделением, любившая прибедниться, хотя ее отделение крепче остальных стояло на ногах и было лучше укомплектовано людьми.

— А то вы не знаете, — невозмутимо говорила она директору, — что все это и горит как на огне. Сегодня выдашь все человеку, а завтра кинешься — ни человека, ни постели.

— Смотреть надо! — не сдавался директор.

Иногда у меня возникало подозрение, что все — и директор и управляющие — знают, как найти выход из положения, а спорят и волнуются для видимости: директору хочется проверить управляющих, а они рассчитывают что-нибудь дополнительно выпросить для отделения.

И в самом деле, в последних числах августа на полевых станах появились палатки. Привезли кровати и матрацы. В фанерных чудо-домиках печники ремонтировали кухонные печи.

Пришел конец и нашей Зеленой улице. Свеклу давно кончили, теперь все работали на сенокосе и ремонте инвентаря. Каждый день ездить на отделения было неудобно, пора было переселяться туда совсем. Однажды утром пришли тяжелые тракторы, зацепили вагончики и утащили их вместе с жителями на полевые станы. Уезжать с центральной было немного грустно, но впереди предстояло самое интересное — уборка!


Каждый день прибывали люди: студенты из Барнаула и Свердловска, комбайнеры и трактористы с юга, из Чувашии, Татарии, курсанты школ механизации из Новгородской области, шоферы из Москвы и Ленинграда. Ехали группами по направлениям. Поодиночке без направлений приезжали любители приключений, соблазненные легендами о баснословных заработках на целине.

Погода испортилась. Всю последнюю неделю августа шли холодные обложные дожди. Непогода наделала много неприятностей. Кое-где положило хлеб. На гриве, напротив поселка, пшеницу так покрутило ветром, что на нее больно было смотреть. Издали поле теперь казалось уставленным большими снопами.

Потекли палатки. В мастерской спешно делали железные печки, чтобы люди могли сушить одежду.

В эти дни иногда казалось, что необходимо срочно предпринять что-то особенное, что нужен героический порыв, но все между тем шло своей чередой. Несмотря на дожди, приехавшие комбайнеры просматривали свои машины. На последней планерке у директора шел разговор об укомплектовании всех токов заведующими и весовщиками. Видимо, в том, чтобы ежедневно делать все, что возможно, без шума и паники, и было самое правильное.

Заведующим током на третьем отделении назначили Рябова. Евдокия Ивановна поручила ему самому подобрать себе штат, в том числе и механика.

— Самую ответственную должность тебе даю! — говорила она Евгению. — Что хмуришься? Не рад?

— Страшновато что-то! — признался Женька. — И вообще на тракторе хотелось бы поработать.

— На тракторе успеешь еще. Я тебе прямо скажу: такие трактористы, как ты, мне сейчас не нужны. Ты думаешь, как родился, так и в дело сгодился? Так не бывает. И сам ничего не заработаешь и трактор продержишь. И маме будешь писать: «Продай, мама, бычка, выручи меня, дурачка!» Понял?

— Понял! — грустно ответил Женька и спрятал свои права до лучших времен.

Он принялся укомплектовывать свой штат. Девочки — Саня Легостаева, Таюшка Чудова и Валя Унжакова — согласились работать у него безоговорочно. С механиком дело было сложнее. Мальчишки надеялись поработать на тракторах или, на худой конец, на комбайнах штурвальными. Женя решил все же уговорить Иванникова, с которым в школе сидел на одной парте и был в хороших отношениях. Молчаливый Володя выслушал Женькины доводы и коротко бросил:

— Не хочу.

— Ну почему, скажи? Что, ты мотора не знаешь, что ли?

— Не знаю.

— Ну, ты уже врать нахально начинаешь! — возмутился Женя. — Сказал бы честно: на тракторе хочется поработать.

— Хочется на тракторе поработать, — послушно, улыбаясь одними глазами, ответил Володя.

Обескураженный Женька ожесточенно поправил пятерней рассыпающиеся светлые длинные волосы и снова принялся уговаривать своего приятеля:

— Мало чего кому хочется! Мне тоже хочется. Но надо! Понимаешь — надо!

В конце концов под натиском Женькиных «надо» Володя сдался. В тот же день он принимал свою технику: большой деревянный клейтон (Рябов весьма фамильярно отрекомендовал его «деревянной дурой»), два зернопульта и четыре погрузчика.

Иванников, не слушая Рябова, дававшего пояснения, пробовал заводить моторы, считал ключи и все это делал совершенно спокойно и солидно, как будто ему не в первый раз приходится принимать такие должности.

А Женька горячился и заметно похудел за каких-то три дня. Доставал плицы, метлы, деревянные лопаты. На краю тока установил небольшую палатку для себя и Володи. И уже серьезно успел поругаться с главным совхозным электриком Сашей.

Отказал мотор у клейтона, послали за Сашей. Он долго не приходил, потом явился с чемоданчиком, взъерошенный и злой, как всегда.

Пока Саша копался в моторе, Рябов успел поджечь солому, которой устилали ток перед прикатыванием. Теперь ее собрали, и она лежала длинным валком.

— Что вы там устраиваете?! — закричал Саша. — Совсем сдурели!

— Нам управляющая приказала сжечь, мы и зажгли, — невозмутимо отвечал Рябов.

— Сказал бы я твоей управляющей! — кричал разъяренный Саша, наступая на Женьку и безуспешно пытаясь на ходу закрыть свой чемоданчик.

— Она бы тебе тоже сказала!

— Нет! — окончательно взорвался Саша. — Здесь нужен заведующий, а не осел!

Пришлось объяснять Рябову, что он был не прав.

В данном случае пал соломы мог пройти благополучно. Но правила техники безопасности на то и созданы, чтоб их соблюдать. Он слушал хмуро и остался, пожалуй, при своем мнении, что все мы перестраховщики.

Вечером у конторы я увидел неожиданно Юльку Четвертакова. Он стоял у газетной витрины, небрежно засунув руки в карманы брюк. Видавшая виды черная кепчонка небрежно сдвинута на затылок. На земле рядом с ним тощий ободранный чемодан.

Много было обид на Юльку, но был он все-таки очень свой.

— Здравствуй, Юлька! — окликнул я его.

В торопливости, с которой он обернулся, и в глазах его сквозили замешательство и тревога.

— Приехал работать, — сказал он и сразу же принялся объяснять, как получилось, что он отстал от класса. Это было очень сложно: хотел ехать с нами, потом передумал и решил поступить в институт, а на пароходе по пути в Барнаул снова решил ехать в совхоз, но было теперь стыдно.

Он замолчал, а на его лице, сером от пыли, застыло напряженное выражение. Такое лицо у него было однажды в школе, когда он прочитал мне свою морскую поэму и ждал, что я скажу о ней.

Я думал о том, что скажут Юльке ребята: самые строгие судьи — они.

Возможно, в сутолоке надвинувшейся уборки ему и удалось бы избежать официального разговора со всеми, но буквально с машины он попал на комсомольское собрание. Обсуждалось чрезвычайное происшествие: Николай Щукин самовольно прогулял неделю в Усть-Пристани. Теперь его сняли с комбайна, на котором он был закреплен штурвальным. После этого он почти перестал появляться на отделении, в вагончик приходил только спать, а день проводил в клубе у Мацнева.

Собрание шло на стане третьего отделения, на поляне, обсаженной густым черемушником. Сидели та земле вокруг Игоря, который вел собрание.

— Ты думаешь в совхозе работать? — спрашивал он Щукина, который лежал на животе с таким видом, как будто все происходящее не имело к нему ни малейшего отношения.

— Его из вагончика надо выселить, — внесла предложение Таюшка Чудова. — Он выспится днем в клубе у Мацнева, а потом никому спать не дает. Такие анекдоты рассказывает, что уши вянут!

— Не хотели бы, так не слушали! — огрызнулся Николай.

Тогда девочки заговорили все разом, припоминая все прегрешения Николая. Он зажал уши и выпалил:

— Ну, раскаркались… вороны!

Такой грубости никто не ожидал. Игорь потемнел, лицо его стало совсем взрослым. Он глухо сказал:

— Девчонок не смей обижать. Пока ты их подола не стоишь. Ясно? Хочешь с нами жить в совхозе, работать — живи. А не хочешь — катись на все четыре стороны.

Настроение у всех испортилось. Конечно, никто не ожидал от Щукина особенных подвигов на целине, но в то же время кто мог думать, что он так поведет себя здесь.

Юлька понуро ожидал своей очереди. Оборот дела со Щукиным произвел на него впечатление. В школе можно было бы отшутиться, но здесь этого лучше не делать. Объяснял он причины своего отсутствия стоя, не зная, куда девать руки. Вопросов долго никто не задавал.

Молчание, приобретавшее тот смысл, что объяснениям Юльки не очень-то верят, прервал Рябов. Не глядя на Юльку, он спросил ледяным тоном:

— А чего ты про нас в Пристани наговорил?

— Чего наговорил? — удивился Юлька.

— Ты не прикидывайся! — настаивал Рябов. — Ты ведь сказал, что мы все в грязи живем и голодные? Кроме тебя — некому!

— Я ничего никому не говорил — как хотите! — не признавался Юлька.

На него избегали смотреть, потому что он был жалок и совсем не похож на прежнего веселого и независимого Юльку, каким он был в школе. Он чувствовал, что ему не поверили.

Оформился Четвертаков на третье отделение и поселился вместе с ребятами. Ему досталась крайняя, у самой двери, полка. После собрания его больше ни о чем не спрашивали и ничем не попрекали. Но прежние отношения как-то не налаживались.

Вставал он раньше всех. Первым завтракал в столовой и уходил ремонтировать комбайн, на котором был закреплен штурвальным. По вечерам молодежь собиралась на волейбольной площадке. А Юлька оставался в вагончике один, зажигал керосиновую лампу и, зажав голову ладонями, читал толстенное наставление по трактору «ДТ-54».


Третье отделение первым включилось в уборку. Еще до дождей пять лафетов здесь начали валить ячмень. Первые два дня дела шли плохо. Только лучшие совхозные комбайнеры выполняли норму. Потом пошло лучше, но триста гектаров косили целую пятидневку.

— Топчемся! — досадливо махала рукой Быкова, когда у нее спрашивали, как идет косовица.

Впереди было почти двадцать тысяч гектаров пшеницы.

Первого сентября дождь прекратился. Еще вчера казалось, что солнцу теперь не пробить набрякших облаков, а сегодня было тепло, небо было чисто и солнце светило ярко. С полудня, когда подсохла земля, на всех отделениях и бригадах стали выводить в поле жатки и самоходные комбайны для прокосов.

В этот день Новичихин и Четвертаков приняли тракторы. Быкова в надежде на приезжих бывалых механизаторов до последней минуты не решалась передавать машины в руки неопытных мальчишек. У них, правда, были свидетельства трактористов, полученные в школе, но что из этого! Когда Евдокия Ивановна спросила Новичихина, сколько же он времени ездил на тракторе, Витя смутился и пробормотал что-то нечленораздельное. Да и что он мог сказать, если в школе ему удалось в общей сложности посидеть на тракторе не больше двух часов!

Трактора были потрепанные. Они на своем коротком веку перевидали уже много хозяев.

Юлька, успевший в какой-то час с ног до головы вымазаться в солярке и масле, снова и снова пересчитывал наполовину растасканные ключи, искал их под сиденьем. Не найдя ничего, он заключил, виновато улыбаясь:

— Ключи — ерунда. Это я достану!

Новичихин ездил на своем тракторе вокруг стана, останавливался, разворачивал его вправо и влево. Проезжая мимо Четвертакова, он высовывался в разбитое окно и что-то кричал, улыбаясь во весь рот.

На другой день обоих занарядили в поле. Витя должен был идти на комбайн, на подборку ячменя, Юлька — на лафетную жатку. Теперь увидеть их было трудно. Уезжали они в поле рано утром, возвращались ночью, черные от грязи и равнодушные от усталости. Очень хотелось, чтобы дела у них шли хорошо, но выработка поднималась медленно. Их не ругали в боевых листках. Застряли они в середнячках со своими напарниками-курсантами.

На два дня к Виктору приезжала мать и почти не видела сына. Осмотрев вагончик, в котором жили ребята, она заохала, потому что с началом уборки все хозяйство оказалось изрядно запущенным. Потом достала откуда-то корыто, нагрела на кухне воды и принялась стирать вытряхнутое из-под матрацев белье. Вымыла вагончик, вечером застелила чистой газетой стол, собрала на нем домашнее угощение. Допоздна ждала с поля сына и его товарищей.

Всю свою жизнь она прожила в деревне и больше четверти века проработала в колхозе. Работала и в самые трудные времена, когда другие заколачивали дома и подавались в город. Растила детей и жила надеждой, что у них все будет легче и лучше. И вот что придумал ее Витька, которому бы теперь самый раз учиться дальше!

Виктор явился последним. Он долго плескался и фыркал за вагончиком. И вот он за столом вместе с ребятами, большой, русый, с удивительно добрыми и ласковыми голубыми глазами.

— Ты не суетись, садись с нами! — просит он мать.

Она садится рядом с сыном, который на голову выше ее. Между другими разговорами будто невзначай спрашивает о том, что ее больше всего волнует:

— Ну, а как вы — надолго здесь?

Мальчишки переглядываются. Виктор понимает, о чем спрашивает мать.

— Учиться еще будем. Сходим в армию, а потом в институт. А после института — опять сюда.

Мать улыбается одними глазами, качает головой: «Как все распланировали!»

До чего ж короткими стали ночи! Кажется, только успел заснуть, согреться под наброшенной поверх одеяла стеганкой, а уже снова надо вставать. Голова гудит и кружится, и так хочется снова опустить ее в шуршащую соломой теплую подушку, но неумолимый властный голос управляющей Евдокии Ивановны слышится над самым ухом:

— Подымайтеся, хлопцы! Кашу проспите!

Утро холодное. Вода обжигает, но зато как хорошо потом, когда вымоешься до пояса. А мать будто и не ложилась. Уже успела сварить на кухне картошку, нарезала сала и малосольных огурцов. Пусть еще разок поедят по-домашнему!

Ели молча, деловито, как солидные рабочие люди.

Солнце только всходило, когда со стана потянулись в поле тракторы. Мать, стоя в сторонке, смотрела, как сын заводит свой трактор. Трактор урчал и фыркал, как со сна, а Виктор заметно волновался.

Когда трактор завелся, Витя вытер руки и подошел к матери попрощаться. Она собралась домой.

Уже поднимаясь со стана на гору, Виктор все высовывался из кабины и махал ей рукой. Я ехал в поле вместе с ним, и мы некоторое время молчали. Он улыбался каким-то своим мыслям, наверное мыслям о доме. Потом сообщил:

— Отдал матери пятьдесят рублей. Пусть братанам гостинцев купит. Еле уговорил, не брала. У нас уже все с первой получки послали домой. Вовка Иванников матери сотню послал.

— А у тебя что-нибудь осталось?

Он нахмурился.

— Я не пропаду. У меня не будет — у хлопцев возьму.

День обещал быть хорошим. В небе ни облачка. Солнце разгоняло туман с полей, и они открывались все шире и шире, с ровно уложенными валками. Было похоже, будто их расчесали огромным гребнем.

Комбайнер и штурвальный были на месте, ожидала и машина, закрепленная за комбайном.

Сначала тяжелый соломистый валок, отсыревший за ночь, молотился плохо. Виктор вел трактор на самой маленькой скорости, но все равно то и дело приходилось останавливаться. К полудню дело пошло веселее.

Штурвальный стоял на хедере и проталкивал деревянной лопатой скапливающуюся хлебную массу. Я предложил ему немного отдохнуть, и он сразу отдал мне лопату. Дело нехитрое, но без сноровки лучше бы я не брался за него. Не успел комбайн пройти и сотни метров, как случилась неприятность. Неожиданно комбайн тряхнуло в борозде, конец лопаты попал на стремительно несущиеся планки полотна, и ее вышибло у меня из рук. В одно мгновенье лопата исчезла в окне приемной камеры. Я замахал рукой комбайнеру. Остановили комбайн. Из трактора выскочил Виктор. Я готов был провалиться сквозь землю.

Опередив растерявшегося комбайнера, Витя сбросил стеганку и полез в комбайн. Он долго выбрасывал солому из приемной камеры, пыхтел и, наконец, показался вместе со злополучной лопатой. Он отдал ее мне и просто сказал:

— Держите крепче!

Солнце подсушило валок, Виктор прибавил скорость. Он сидел в тракторе вполоборота, чтобы видеть, на середину ли подборщика попадает валок. Лицо его было напряженно. Большие руки, лежавшие на рычагах, непрерывно направляли машину строго параллельно соседнему валку. Когда комбайн останавливался на разгрузку, он отдыхал, крутил головой и растирал занемевшую с непривычки шею.

В три часа привезли обед. Ели в конце полосы, где начинался покос. От нагретой земли, нескошенного увядающего разнотравья, в котором попадалась уже переспевшая земляника, поднимался теплый густой аромат. Прикинули, сколько уже сделано. По кругам и числу выгруженных бункеров получалось что-то около семи гектаров.

— До нормы дотянете? — спросил я.

— Побольше хотелось бы! — улыбнулся Виктор.

Вечером степь зажглась огнями — далекими и близкими. Близкие огни соседних комбайнов, огни бегущих машин были понятны, успокаивали и подбадривали. Их становилось все меньше. И только далеко-далеко, в кромешной тьме вдруг возникали, начинали трепетать и гасли непонятные огоньки. Что это? Далекий комбайн, или трактор, вышедший пахать зябь, или машина?

В час ночи остановились. Бункер был полон, но машины не было. Сигналили время от времени светом. Терять время было досадно, потому что росы не было и комбайн шел хорошо.

Виктор сидел, с наслаждением вытянув ноги. Говорили о ребятах и делах в совхозе. Витя вспомнил о матери.

— Смешно получается. Она меня всегда поучала: «Учись, Витька, а то трактористом станешь!» А теперь ничего не говорит. Вчера попросила покатать ее на тракторе.

— Ну и как?

— Ничего. Понравилось.

Машину ждать было уже бесполезно. Отцепили комбайн, вчетвером кое-как влезли в кабину и поехали на отделение. Витя ссадил нас, а сам развернулся опять в поле. По ночам, часов до четырех, он пахал зябь.

НА ПЕРВОМ ОТДЕЛЕНИИ

Турочаки и пермячки попали на первое отделение, самое дальнее и самое трудное. Первые два года жизни совхоза здесь, в двадцати километрах от центральной усадьбы, еще ничего не успели изменить. В открытой степи, на том месте, где будет построен второй поселок, стояли три вагончика и две большие палатки. Постоянных механизаторов и рабочих на первом отделении было немного: кому хочется каждый день ездить на работу за двадцать километров!

Весной сюда присылали на сев трактористов со всего района, но тем не менее обе бригады первого отделения последними заканчивали сев, прихватывая начало июня, когда добрые люди уже праздновали борозду. Не везло отделению и на управляющих. Их сменилось несколько человек. Перед самой уборкой сюда был назначен Василий Васильевич Шубин, прибывший из района на укрепление, но и на него было мало надежды. Семью он брать что-то не собирался и больно часто отлучался в район. Все здесь тянул агроном, бывший тракторист, человек не очень грамотный, но привязанный к земле. Он замещал управляющего, а когда не было механика, работал и за него. Ему часто попадало за каждого по отдельности и за всех вместе взятых, но он был не обидчив и тянул свою нелегкую лямку.

Десятиклассники вдвое увеличили число штатных рабочих отделения. Жили они все в одном вагончике, перегороженном одеялом. Разумеется, это было не ахти как удобно, но если так жили на центральной усадьбе, то здесь и подавно ничего лучшего придумать было нельзя.

Несколько раз я бывал у ребят. Чувствовалось, что им приходится нелегко, но все трудности быта воспринимались ими как нечто временное и неизбежное сейчас в эту горячую, страдную пору. Юноши работали штурвальными. Пермячка Рита Зубова, молчаливая и серьезная девушка, была назначена весовщицей. Больше никто ответственных должностей не занимал. Девочки работали на разных работах, по большей части на току.

Турочаки ждали еще двух человек — Суртаева и Синельщикова. Они задерживались в Турочаке на курсах трактористов. Видимо, это были хорошие хлопцы, потому что о них часто вспоминали, в особенности Кочкин, большой, веселый и покладистый парень.

— Чего они там резину тянут? — возмущался он. — Может, раздумали ехать? — И тут же категорически отвергал такое предположение: — Все равно явятся. Это свои хлопцы.

Говорил он о них с грубоватой мужской нежностью.

Суртаев и Синельщиков приехали в конце августа. Оба удивительно симпатичные мальчишки. Суртаев — чуть повыше, смуглолицый. Синельщиков, кажется, моложе. Лицо у него круглое, чуть вздернутый нос и непокорный хохол над выпуклым лбом.

Для начала разговора я решил немного подшутить над ними, но не тут-то было. Посмотрев их документы, я сказал насколько мог хмуро и казенно, что они опоздали и люди нам больше не нужны. У обоих глаза потемнели.

— А директор здесь сейчас? — спросил Суртаев.

— Что директор, — продолжал я. — Разве вы мне не верите?

— Не верим! — очень убежденно сказал Суртаев.

Я рассмеялся, и мы познакомились. Конечно, они были очень нужны нам, тем более с правами трактористов. Через час на них уже был готов приказ, и директор от полноты чувств дал свою машину отвезти их на отделение.

И в этот же день из Татарии приехал еще один романтик с аттестатом зрелости. Это был Равиль Лотфуллин, высокий, с мягко очерченным овальным лицом юноша, убежденный, что здесь он крайне нужен.

Было поздно, и я повел его к Мацневу. У Анатолия в клубе сейчас жил Игорь. Еще в начале августа он попросился на ферму. Ему дали гурт только что полученных племенных нетелей. Первое время ребята подтрунивали над ним, но он очень добродушно к этому относился, был убежден, что поступил умно, и, кажется, в самом деле был доволен своим положением.

Теперь он ездил на низенькой мохноногой лошади. В холодные дни он надевал ватные брюки, полушубок и шапку и издали становился похож на кочевника. Когда утром и вечером он прогонял мимо тока своих нетелей и видел, что за ним наблюдают, он начинал подбадривать свою лошаденку, угрожающе стегал бичом по воздуху и зычно гаркал на стадо. Девочки на току смеялись над ним до слез.

На отделении жить Игорю было неудобно, и он перебрался к Анатолию. Вставал рано и обязательно делал зарядку. Под кроватью у него была целая коллекция гирь, штанговых тарелок, гантелей и ядер. В коридоре к потолку он подвесил боксерскую грушу и подолгу пыхтел возле нее. В завершение всего того шума, который он производил над ухом безмятежно посапывающего Анатолия, Игорь начинал бег и подпрыгивание на месте. И это продолжалось до тех пор, пока с подушки не поднималась взъерошенная и сердитая физиономия хозяина комнаты.

— Ты клуб завалишь, бегемот! — возмущенно говорил он Игорю.

Игорь удовлетворенно хмыкал, рот его растягивался в довольной улыбке, и он отправлялся умываться.

Но в общем они жили весьма мирно. По очереди что-нибудь готовили, причем всегда с запасом: не было дня, когда кто-нибудь не пожаловал бы к ним в гости из пристанцев или турочаков.

Мы с Равилем застали их сидящими за большой сковородой жареной картошки, от которой мы не в состоянии были отказаться. Здесь произошло более углубленное знакомство с новеньким.

— Ты надолго к нам? — поинтересовался Игорь, отрезая себе невиданный, едва не в половину буханки ломоть хлеба.

— На два года приехал.

— А чего только на два? А вдруг женишься? У нас, знаешь, какие девчонки есть!

— Мне надо в армию идти. Потом буду жениться, — простодушно отвечал Равиль таким тоном, каким говорят о чем-то хорошо обдуманном и уже твердо решенном.

Ребятам он понравился. Они рассказывали ему о себе, удивлялись, когда он сказал, что мать у него комбайнер и что он вместе с ней уже проработал два сезона, Не спрашивали только об одном: почему он вздумал приехать на целину? Это было ясно само по себе: где же сейчас интереснее, чем здесь!

За чаем, когда Игорь, разморенный пятью кружками, остался в одной майке и Равиль с почтением посматривал на его бицепсы и военно-морскую грудь, как называл ее сам хозяин, начали обсуждать различные варианты трудоустройства Равиля.

— Пойдем на ферму! — уговаривал Игорь. — Не прогадаешь. Мне толковый напарник нужен. Пойдешь?

Равиль, застенчиво улыбаясь, покачал головой.

— Я на комбайне хочу работать.

— Зря. Пожалеешь!

Игорь помолчал, вспомнил что-то, в глазах его появилось лукавое выражение.

— А мне мать всегда говорила: «Учись, балбес, а то пастухом будешь!» По ее и выходит.


Определив Равиля на ночлег, я вернулся в контору. Все уже разошлись, только в производственном отделе горел свет. Лида Волкова, член комитета комсомола, наш научный сотрудник, разбирала снопы пшеницы для апробации. После разговора с новеньким у меня было хорошее настроение, я рассказал Лиде о Равиле. Она слушала меня, не отрываясь от работы, ловко сортируя колосья и увязывая их в маленькие красивые снопы. Я почувствовал, что она почти не слушает и думает о своем. И в самом деле, она вдруг откинулась на стуле, поправила очки, недоброжелательно посмотрела на меня близорукими глазами, подала мне один из готовых снопов.

— Что ты скажешь о нем?

— Пшеница, еще зеленая, — начал я.

— Зеленая, зеленая! — зло передразнила она меня. — Не зеленая, она еще цветет! Ты понимаешь, что это значит? Сегодня двадцать шестое августа, а у нас еще цветет пшеница! Это июньский посев. У нас его около трех тысяч гектаров. Мы можем с них ничего не получить. Вот у нас проблема номер один. Вот об этом надо нам всем думать. Я чувствую, будет на редкость тяжелая уборка. Пусть мне говорят, что я трусиха и паникерша, но у нас до сих пор половина комбайнов без людей. Надо бить тревогу и всех ставить на ноги…

— Как ставить на ноги?

— Подожди, не смейся, — продолжала Лида.

А я и не думал смеяться, потому что все, что она говорила, было слишком серьезно.

— Я окажу свое мнение и о молодежи, раз начала. Я согласна, что все эти десятиклассники, с которыми мы носимся, и милые и очаровательные. Но я не вижу, чем кончится вся эта затея. Что они будут делать зимой? Если они не разбегутся сейчас — разъедутся через год.

Мне был очень неприятен такой разговор, и я сказал Лиде, что она просто не в духе и напрасно испортила мне хорошее настроение.

— Это прекрасно! — рассмеялась она. — У меня в последние дни все время желание всем портить настроение.

Мы еще долго говорили с ней уже более миролюбиво. Но тревога, которую я чувствовал и раньше и которая увеличилась после ее слов, тревога за предстоящую уборку, о том, как поведут себя в ней ребята, что будет зимой, будет еще дальше — через год и через два года, — эта тревога осталась.

БОЛЬШОЙ ХЛЕБ

Положение дел с уборкой усложнялось. Во второй декаде сентября было только четыре погожих дня, когда в полную меру можно было вести косовицу и молотить валки. С вечера многие дни подряд небо очищалось, высыпали звезды, и все облегченно вздыхали, глядя на них: «Ну, кажется, на мороз потянуло! Будет погода». Но когда вставали утром, не верили глазам своим: шел нудный, въедливый осенний дождь. Ненастные дни выявляли массу прорех в подготовке к уборке.

К конторе на центральной усадьбе подкатывали на тракторах и машинах настоящие и самозваные уполномоченные с бригад и требовали. Требовали печей в палатки, которые протекают; дров и угля на первое отделение; немедленной выдачи аванса или зарплаты, хотя срок не пришел ни тому, ни другому.

Директор вежливо объяснял, что можно сделать и чего сейчас сделать нельзя. Ночью на планерке специалистов и управляющих, забыв о вежливости и напирая животом на стол, он громил своего заместителя по хозяйству, который считал, что страда происходит от слова «страдать» и что люди хотят слишком многого.

Только в середине сентября наступили долгожданные теплые ласковые дни бабьего лета. В синем небе ни облачка, к полудню солнце начинает по-настоящему припекать, и над полями струится нагретый от земли воздух. И снова над степью ветерок несет тонкий и сложный аромат поспевшего, прокаленного солнцем хлеба и увядающего разнотравья.

Комбайны пошли хорошо, на тока снова повалил хлеб, и у всех немного отлегло от сердца.

Как-то раз вечером Женька собрал на току весь свой девичий штат для небольшого собрания. Женька выразил неудовлетворение работой девчонок, которые, по его мнению, не понимают важности происходящих событий и напряженного положения в совхозе. Он прибавил также, что высказал сегодня такое же мнение Игорю.

И тут произошло то, чего Женька совсем не предвидел. Валя Унжакова вдруг расплакалась и заявила, что больше не будет работать на току с Женькой.

Валентина сидела на ворохе пшеницы, закрыв лицо руками; сквозь слезы она выговаривала все, что накипело у нее против Женьки. Потом, подняв мокрое от слез лицо, выпалила самое главное:

— Взял бы директору пожаловался, а то нашел кому — Игорю!

Женька, в грязной майке, коротких бумажных штанах и надетых на босую ногу стоптанных туфлях, с неловко опущенными большими и уже неотмывающимися руками, вид имел поникший и жалкий.

Следствием ссоры было то, что теперь каждый вечер, часов в девять, когда кончались дела на ферме, на току появлялся Игорь. Он помогал девочкам, которые к ночи выбивались из сил, и один заменял сразу трех человек.

Рябов заметно похудел, его мальчишеская фигура стала еще тоньше. Он метался по току чуть не круглые сутки, но положение не облегчалось. В конце сентября на ток, и без того загруженный, повалил с поля большой хлеб.

Часов с десяти утра начинался поток машин, которые нельзя было задерживать ни одной минуты. В самые напряженные моменты, когда на разгрузке возникала очередь, Женька сам с лопатой вскакивал в кузов, работал остервенело, пока не рассасывалась пробка. И все время надо следить, чтоб не перепутали сорта, сыпали что куда положено. Надо руководить очисткой, которая ведется одними зернопультами. Просмотришь здесь — потом день будешь разбираться. Завалят подъезды к буртам, засыплют кюветы, перемешают чистое зерно с отходами. И за буртами надо ежедневно следить. Уже появились очаги согревания. Это страшно. Начинают разбрасывать бурт, а в нем на изломе спрессовавшаяся сырая пшеница уже приобрела фиолетовый оттенок. Видеть, как у тебя на глазах гибнет хлеб, биться изо всех сил, чтобы спасти его, и чувствовать свою беспомощность мучительно.

Ночью, когда спадает поток машин, идущих с поля и отвозящих зерно на элеватор, Женя уходит в палатку. Отсюда слышно, что делается на току. И то он уходит только тогда, когда там остается Иванников.

По правде говоря, без него Женька не продержался бы. Невозмутимый и молчаливый, Володя работал не меньше своего прямого начальника, но всекак-то незаметно. С раннего утра он был на ногах. Заправлял моторы, менял смазку, сшивал, клепал бесконечно рвущиеся ремни и транспортеры. То и дело его звали: «Володька! Иванников!» Он шел на помощь не торопясь, пусть там хоть горит. На него злились за это, и девочки не раз говорили ему:

— Ты хоть бы пробежал немного, Володька!

Но бегал он только на футбольном поле, где был незаменимым в защите.

В один из этих дней к току подкатила райкомовская «Победа».

Секретарь райкома вместе с директором и Женькой долго ходил по току. Когда они уехали, девочки побросали работу и окружили Женьку.

— Здорово трухнул? — спросила Унжакова. — Машин просил?

Женька молчал, переживая в памяти только что прошедшие неприятные минуты.

— Ну, что он? — допытывалась Унжакова.

— Что он, что она, что они! — передразнил Женька. — Спросил, сколько мне лет. Почем хлеб стоит — объяснил. Потом сказал, что хлебом с нашего тока год можно целый город кормить. И еще сказал, что мы не умеем с хлебом работать.

Он помолчал, пнул с ненавистью подвернувшуюся плицу, закончил, сжимая кулаки:

— Мне что — как с гуся вода. Макарычу вот всыплют сегодня по первое число. По хлебу топчемся, как по навозу, захламили все кругом!

Поздно ночью после бурной планерки, которая была похожа на военный совет и на которой по тону директора можно было определить, что сегодняшний день был для него исключительно неприятным, он позвал меня с собою на ток. Шел второй час ночи.

Еще издали, в ярком свете прожекторов, было видно, что работа на току идет нормально. Грузились машины, работали зернопульты. На одном из них трудился Игорь. Он размеренно черпал полные плицы и точно забрасывал зерно в подающий ковш. Ночь была холодной, и девочки работали в стеганках и платках. Игорь же был в одной рубашке.

Владимир Макарович, заложив руки назад, под борта расстегнутого куцего пиджака, отчего его фигура сбоку выглядела очень комично, некоторое время следил за ним, потом громко спросил:

— А ты откуда здесь взялся? Уже удрал с фермы?

Игорь выпрямился, рукавом вытер пот с лица, довольно хмыкнул:

— Еще не сбежал. Пришел корешку своему подсобить. Рябову!

Директор поиграл воображаемыми фалдами.

— Где он?

Мы пошли вместе с Игорем искать Женьку. На большом ворохе зерна, свернувшись калачиком, натянув на голову стеганку, лежал человек.

— Это Володька, — сказал Игорь. — Он, кажется, болеет.

Я потрогал Иванникова за плечо.

— Ну что? — сердито спросил он из-под стеганки.

Узнав меня, он высунулся наружу. Лоб у него был горячий. Пошатываясь, он покорно пошел вместе с нами в палатку. Одна кровать была свободна, и он лег на нее, а с другой поднялся всклокоченный и злой Женька.

— Случилось что-нибудь?

— Иди, тебя Макарыч ждет на току, — сказал Игорь, собирая на Иванникова все одеяла.

Долго ходил директор вместе с Женькой по току, объяснял, куда и как лучше ставить машины, как делать, чтобы зерно не попадало в кюветы между профилями тока, как ногой определить влажность зерна.

— Ты на зуб пробуешь? — насмешливо спрашивал он Рябова. — За день так можно накушаться, что к вечеру тебя горой вздует!

Потом они уселись на ворохе и вместе считали, сколько надо машинорейсов, чтобы разгрузить ток.

Девчонки и Игорь издали наблюдали за ними и очень сочувствовали Женьке, которому, по их предположениям, должно было крепко влететь от Владимира Макаровича за все допущенные им промахи по руководству током.

Каждый из этих дней кончался тем, что мы смотрели на барометр. И сейчас мы пошли в контору. Когда директор дошел до крыльца и попытался на него подняться, то не смог. Он выругался, задрал штанину и стал растирать раздувшуюся ногу.

— Вы были на войне? — спросил он меня. — Я был. Тогда мы думали, как будет после войны, и мне представлялось голубое небо и тишина. А тут и на небо посмотреть некогда.

Я подумал о том, что здесь у нас сейчас тоже война за хлеб, война со своей стратегией и тактикой. Каждый день надо чувствовать и предвидеть все: и настроение народа, и размещение техники, и снабжение всей нашей армии всем необходимым. Подумал о ребятах, которые принимают здесь свое первое боевое крещение.

— А эти хлопцы на току — настоящие парни, — продолжал Владимир Макарович, угадывая мои мысли. — Сейчас им каждый день за два можно засчитывать. Если они выстоят — дорого будут стоить.

ИСПЫТАНИЯ

После комсомольского собрания, на котором Юльке досталось от ребят, я его ни разу те видел. На центральной усадьбе он не показывался, да и некогда ему было.

Вскоре после начала уборки произошло событие, которое снова сблизило его с ребятами. Он опять стал общительным и веселым парнем, каким был в школе.

Несмотря на запрещение, кто-то из трактористов поджег вечером убранное поле, чтобы можно было пахать его. Ветер легко перенес огонь через дорогу на неподобранные валки.

Над полыхающим полем зловеще покраснело небо. С центральной усадьбы прибывали на машинах люди. Они оттаскивали горящие валки, затаптывали огонь ногами и били по горящей стерне стеганками. Нужны были тракторы, чтобы впереди отрезать бороздой путь огню. Но бригадир Максимыч, не рассчитывая справиться с огнем, отослал три подошедших на помощь трактора выводить из загонок комбайны, на которые страшной лавиной шел огонь.

И в это отчаянное мгновенье на дороге показался идущий на предельной скорости трактор с плугом. Максимыч, задыхаясь, махая руками, побежал к нему навстречу. Трактор круто развернулся метрах в пятидесяти от огня, из кабины выскочил Юлька, заглубил плуг, вскочил снова в кабину, дал полный газ и пошел вперед, параллельно надвигающемуся огню. За плугом оставалась спасительная полоса сырой черной пашни. Через некоторое время подошли тракторы, выводившие с поля комбайны.

Когда были отпаханы две широкие заградительные полосы, Юлька отцепил плуг и стал давить гусеницами горящие валки. Он выписывал по полю сумасшедшие восьмерки, останавливался, выскакивал из трактора, хлестал стеганкой горящую солому, набившуюся в гусеницах, и снова лез трактором на огонь.

Через полчаса все было кончено. Максимыч, с грязным лицом и слезящимися глазами, сидел прямо на дороге и пробовал свернуть самокрутку. Большие узловатые пальцы не слушались. Юлька, присевший рядом на корточках, достал пачку сигарет и протянул ему. Максимыч с сердцем бросил на землю неудавшуюся самокрутку, взял сигарету и виновато сказал:

— Вот так-то… бывает, парень!

Утром в вагончике, вспоминая ночной переполох и осматривая пострадавшие на пожаре стеганки, все сошлись во мнении, что Юлька — молодец. Он оказался в центре внимания. Шутили по поводу его опаленных бровей, и Нэля Бажина предложила ему нарисовать их карандашом. Юлька, возбужденный всеобщим вниманием, смущенно улыбался:

— Похожу так, пока новые вырастут!


Кончался сентябрь, холоднее становились дни и ночи, а конца уборки все не было видно. После очередной планерки управляющий первым отделением Шубин отвел меня в сторону и сообщил, что с десятиклассниками у него на отделении не все благополучно. Когда же я стал допытываться, что именно произошло, он многозначительно улыбнулся:

— Приезжайте, я на месте все расскажу!

Судя по его тону и виду, можно было предполагать самое нехорошее.

Все, что делалось здесь, на ближних отделениях, все радости и огорчения пристанцев были мне хорошо известны.

Витя Новичихин, помогая комбайнеру менять полотно на жатке, попал рукой под нож. Рука у него безобразно раздулась, и пальцы еле-еле шевелились, но он продолжал работать на тракторе. Мучали всех чирьи. И без того медлительный и неповоротливый Иванников теперь не мог повернуть головы, потому что чирьи облепили ему всю шею.

Четвертаков скосил за день лафетом тридцать девять гектаров. Всего гектар он не дотянул до премии за лучшую дневную выработку, но ведь в конце концов дело было не в премии. Прежде казалась недосягаемой даже норма, а теперь он ежедневно давал больше двух. На щите возле конторы крупными буквами были выведены фамилии передовиков. Среди других фамилий теперь была и фамилия Юльки Четвертакова.

В совхозной многотиражке была напечатана заметка Игоря. Он критиковал управляющую Евдокию Ивановну Быкову за халатное отношение к строительству скотного двора. Прочитав заметку, Евдокия Ивановна распалилась и назвала Игоря молокососом, сующимся не в свое дело.

Поздно ночью, когда все собираются с поля, идет недолгий, но живой обмен мнениями о прошедшем дне. Если есть «Краснодарец», его читают вслух. Другие газеты только смотрят: на них силы сейчас не хватает. Радуются, что Равиль Лотфуллин, пришедшийся здесь ко двору, работает уже вторую неделю самостоятельно на комбайне, заменяя заболевшего комбайнера. Когда Рябову удается отправить с тока пару тысяч центнеров хлеба — радуются этому.

У каждого на руках дело, совхозное, государственное дело, но его успеху радуются как личному, своему успеху; каждая неудача ранит сердце, как своя собственная беда. И только двое остаются в стороне. Они не встречают утра в степи и не знают, как хороша она ночью в огнях тракторов и комбайнов, они не чувствуют терпкого вкуса жизни, которой живут сейчас их товарищи.

Двое эти — Щукин и Мацнев. Щукин по-прежнему дня два в неделю проводит в Пристани. На отделении на него рукой махнули. Большей частью он пропадает в клубе. Вечером он уходит отсюда, чтобы лишний раз не встречаться с Игорем.

Игорь, увидев на кровати баян, спрашивает у Мацнева:

— Колька опять пиликал? Ну чего он себе думает? И ты не можешь с ним поговорить как с человеком! Он же твой дружок.

— Я говорил.

— Ну и что?

Анатолий пожимает плечами.

— А сам я лучше?

Он откровенно тяготится своей должностью и давно бы уже сбежал на уборку, если бы на то была его воля. Я терпеливо объясняю ему, что он должен сейчас делать по наглядной агитации, доказываю, что от него тоже зависит ход уборки. Он слушает меня, а в серых глазах его, всегда готовых зажечься веселой искоркой, умная, взрослая и непонятная печаль.

Но что все-таки стряслось у турочаков? Я поехал туда вместе с нашей агитбригадой. День был пасмурный, то и дело срывался дождь, и добрались мы до отделения поздно вечером. Машину сразу же загнали в огромный металлический склад, единственное пока капитальное сооружение на месте будущего поселка. Лучшего места для концерта нельзя было и желать. Мацнев принялся делать из машины сцену, я отправился разыскивать управляющего.

На току никто не работал, видимо все ушли на ужин. Никого не было и в отделенческой конторке. Я пошел в столовую.

Под навесом из списанных комбайновских полотен хмурые люди стояли в очереди у кухонного окна и молча смотрели, как повариха накладывает в тарелки плохо промятое картофельное пюре. Несколько человек сидели за длинным столом. В лицах механизаторов и в молчании, с которым они брали свою тарелку и садились за стол, в тускло светящейся керосиновой лампе было что-то очень неприятное, тягостное. Хотя я и почувствовал, что мы не вовремя нагрянули со своим концертом, но отступать было поздно, и я поздоровался и пригласил всех в металлический склад.

Саня Левашов, коренной наш тракторист и один из первых целинников, с шумом пододвинул в мою сторону алюминиевую миску, из которой ел.

— Директор будет выступать? — осведомился он и, не ожидая ответа, продолжал со злобой: — Какой концерт после такой жратвы? У меня кишка и так каждый день концерт играет!

Грубость Левашова расколола тягостное молчание. Посыпались не менее колкие реплики. В них чувствовалась копившаяся уже много времени справедливая человеческая обида на порядки в отделении. Картина вырисовывалась неприглядная. Щеголеватый, умеющий произвести хорошее впечатление Шубин, оказывается, по нескольку дней не появляется ни в поле, ни на отделении. Наряд обычно проводит без него агроном, но никогда не может угодить управляющему. Когда Шубин появляется в середине дня, начитаются перестановки: то комбайны перегоняются из одной загонки в другую, то перераспределяются машины, закрепленные за комбайнерами. На кухне положение тоже скверное.

Когда разговор опять перешел на столовую, подал голос молчавший все время Синельщиков.

— Ты кричишь больше всех, Санька, — сказал он Левашову, — а сам больше всех и виноват. Выпить у тебя всегда деньги есть, а на кухню, наверное, уже сотни две задолжал.

— Ты смотри, салажонок! — искренне удивился Левашов. — Еще из яйца не вылупился, а уже кудахчет!

При этом он резким и ловким движением, перегнувшись через стол, надвинул Синельщикову кепку глубоко на глаза. Это всех рассмешило. Левашов беззлобно улыбался порозовевшему Анатолию. Обстановка несколько разрядилась, на концерт пошли все.

В черной глубине огромного склада сцена, сделанная из машины и освещенная переносной шоферской лампочкой, казалась очень маленькой. Тесным полукругом возле нее стояли зрители, в распахнутые двери смотрела сырая осенняя ночь.

Концерт, естественно, был простенький. Артистов всего было шесть человек: Мацнев, Игорь и четверо девочек, которых Рябов отпустил со скандалом и оговорками, что это в последний раз. Особенным мастерством никто из них не блистал, но все очень старались. Зрители это прекрасно чувствовали и каждый номер принимали горячими аплодисментами.

Я остался ночевать у турочаков, а с Мацневым отправил подробную записку директору о положении в отделении.

В вагончике у турочаков было чисто и уютно. Топилась чугунная круглая печка, на ней пыхтели два чайника. Рита Зубова разливала чай и распределяла ломти хлеба. Давно уже без всякой официальной церемонии ее признали здесь старшей за серьезность и принципиальность во всех вопросах. С легкой руки Суртаева ее звали «мама Рита».

Я пил вместе с ними густой чай, рассказывал, как живут пристанцы, и думал, о чем же хотел здесь, на отделении, рассказать Шубин. Будто угадывая мои мысли, Рита сообщила:

— А мы с управом поругались. Он пришел и стал требовать, чтобы мальчишки перешли в палатку к механизаторам. А зачем их туда переводить? Мы пока с ними миримся.

— Он за нравственность вашу беспокоится, — насмешливо вставил Суртаев.

— А вообще-то мальчишки — страшные нахалы, — серьезно сказала Галя Поспелова. — И хорошо бы их отсюда выпроводить.

— У тебя, Галка, очки искажают. Ты сними их — какие же мы нахалы? — притворно обиделся Кочкин.

Галина даже не повернула головы в его сторону.

— Я все расскажу, — продолжала она. — Курят в вагончике — раз. Только все вымоешь, смотришь — уже окурок валяется. И уже тысячу раз обещания давали, в особенности Суртаев.

— Правильно, это все он! — подтвердил Кочкин.

— А ты помолчи! Сам такой же хороший — жить своей гармошкой никому не даешь.

— Это все враки! — защищался Суртаев. — Я уже давно в вагончике не курю. Попробуй покури здесь, когда вы все жужжать начинаете.

— А дневник у Потомкиной стащил — это тоже враки? — не отступала Галка.

— Ну, это леший, как говорится, попутал, — уклончиво отвечал Владька.

Чем больше было пунктов обвинения, тем увереннее чувствовали себя обвиняемые, и сочувствие остальных склонялось на их сторону. А когда дело дошло до киселя, в который Владька Суртаев подсыпал соли, откровенно заулыбалась даже Рита. И разбирательство завершилось тем, что раздосадованная Галка Поспелова обвинила ее в несерьезности и попустительстве мальчишкам.

К утру погасла печка, и в вагончике стало холодно. Я встал и разжег, ее снова и больше уже не ложился. Думал о том, что все-таки молодцы ребята, не унывают. К весне поставим первые два дома, и будет гораздо легче.


В начале седьмого появился директорский «газик». Он сделал несколько кругов по стану, из чего можно было заключить, что приехал сам директор. У него такая привычка — сначала посмотреть все из машины.

«Газик» остановился возле кухни. Сначала тяжело, опираясь на палку, выгрузился Владимир Макарович. За ним вылез Шубин. Оба не смотрели друг на друга. «Газик» был набит мешками с продуктами, и необычно хмурый Василий Васильевич принялся собственноручно выгружать их. Директор в это время ходил по кухне, открывал крышки на котлах, поднимал занавески на полках, тыкал в грязные углы палкой и сокрушенно качал головой. За печкой он обнаружил штабель винных бутылок и, выкатывая глаза, спрашивал у вертевшейся вокруг него поварихи:

— Это что?

Он не слушал ее объяснений, лицо его тряслось.

— Нет, я спрашиваю, что это такое?! — кричал он. — Кто пьет? Вы что, очумели здесь?

Чем больше он гремел, тем очевиднее становилось, что он негодует прежде всего на самого себя: проглядел и понадеялся!

Он пробыл на отделении весь день. До завтрака провел собрание с механизаторами и потом уехал вместе с Шубиным в поле. В обед его машина остановилась возле вагончика турочаков.

— Можно к вам? — спросил он, протискиваясь боком в узкую дверь. — Здравствуйте еще раз! Как живете и что жуете?

Настроение у него было гораздо лучше, чем утром; он шутил, расспрашивал о работе, а потом приступил к главному.

— Я с управляющим вашим поспорил, и вы должны меня выручать. Он говорит, что никто из вас на кухню идти не хочет. А я говорю — пойдут! Надо туда двух надежных девушек. Кто из вас смелый?

Девочки переглядывались и молчали.

— Ну, чего ж вы молчите? — продолжал Владимир Макарович. — Вы же у нас теперь самые грамотные и сознательные. К кому обращаться, если вы не будете поддерживать? Вот ты, — он показал на Потомкину, — боишься?

— Трудно там очень, — нерешительно сказала Оля.

Директор добродушно сузил глаза:

— А что легко? Борщ есть и то трудно: жарко!

— Ты соглашайся, Оля, — стал поддерживать директора Кочкин. — Мы тогда без очереди есть будем. А Толька тебе будет дрова рубить.

— Кто такой Толька? — сразу заинтересовался директор.

— Один человек, — сказал Кочкин, лукаво поглядывая на Ольгу. — Оля его воспитывает.

— И удается?

— Вы не слушайте, Владимир Макарович, он всегда такой… плетет что попало. — Зардевшаяся Ольга метнула уничтожающий взгляд на Кочкина и добавила: — Я пойду на кухню.

Вместе с ней согласилась стать поварихой Галя Старцева. Ужин готовили они.

На обратном пути Владимир Макарович задремывал, просыпался, ревниво смотрел по сторонам на близкие и далекие огни в степи: наши это или соседские?

И говорил Шубину, отвечая своим мыслям о прошедшем дне:

— Не политик ты, Василий Васильевич, не политик. С такими людьми не договориться!


Приказом директора вместе с другими передовиками Юлька Четвертаков был награжден Почетной грамотой и денежной премией. Награжденных было много, и только к вечеру я добрался на попутной машине до того поля за Барсучьим логом, где работал Юлька.

Поле большое, гоны на нем длиннее двух километров. Юлька был на другом конце поля, и, чтобы не терять времени даром, я пошел к нему навстречу.

Косил Юлька хорошо: рядки ровные, аккуратные, срез самый хороший — не очень высок и не низок, валок, когда тронешь его ногой, упруго качается на стерне. Садившееся солнце неярко освещало поле, и скошенная его часть с уходящими вдаль четкими и ровными валками казалась расчесанной огромным гребнем.

Было радостно, что Юлька научился работать так добротно и красиво, и мне хотелось сказать ему что-то очень теплое и хорошее. Впереди показался Юлькин трактор с лафетом, я быстрее пошел ему навстречу. Но в самый последний момент, когда застенчиво улыбающийся Юлька, весь черный от пыли, выпрыгнул из остановившегося возле меня трактора, в этот момент, когда мне хотелось обнять Юльку и сказать ему, какой он чудесный парень, я обнаружил, что предназначенная для Юльки грамота исчезла. Она была свернута трубочкой в газете, и я все время держал ее в руке. Газета осталась, а грамота, по всей вероятности, выскользнула где-то по дороге, когда я наклонялся и пробовал, хорошо ли лежат валки.

Юлька заметил мою растерянность, но не понял, естественно, в чем дело, помрачнел сразу и спросил:

— Брак есть?

Не дожидаясь ответа, Юлька пошел вперед, внимательно разглядывая и валки и стерню. На ходу он объяснял извиняющимся тоном, не глядя на меня, что все время старается не допускать высокого среза.

Я шел за ним, проклиная свою рассеянность, и с надеждой всматривался, не белеет ли где-нибудь в стерне пропавшая Юлькина грамота. В одном месте торчала «бородка» — нескошенные пять или шесть колосьев, и Юлька, виновато покосившись на меня, вырвал колосья, отряхнул землю с корней и положил на валок. Больше никаких недочетов видно не было, не было видно и грамоты, и я сказал Юльке, чтоб он работал и старался по-прежнему.

Юлька сел на трактор. Я шел за трактором до самой дороги. Там Юлька развернулся и поехал в обратном направлении. Он высунулся из кабины, помахал мне рукой, и я тоже помахал ему. Я посидел немного на обочине дороги и, когда Юлька отъехал так далеко, что уже не мог меня видеть, поднялся и снова пошел за ним.

Грамоту я нашел, когда уже совсем стемнело и из Барсучьего лога потянуло вечерней сыростью. Когда Юлька снова вернулся с другого конца поля, я признался ему, в чем дело. Юлька развернул грамоту, рассмотрел ее при свете тракторных фар, сказал, что это первая грамота у него в жизни. Он снова отдал ее мне и попросил, чтобы она пока побыла у меня.

— Только еще раз не потеряйте! — улыбнулся он милой своей застенчивой улыбкой.

Конечно, теперь не потеряю, Юлька! Я шел по дороге к центральной усадьбе и думал о нем. Он начал сейчас уже третью свою смену и будет работать, пока не выпадет роса. Надо торопиться с уборкой. Еще на половине совхозных полей стоит хлеб, а сентябрь уже кончается. Какой будет октябрь? Если будет тепло и сухо — еще ничего. А вдруг зарядят дожди?

До совхоза было километров шесть, если идти по дороге. Я решил пойти напрямик, через мокрый лог, потом через ферму. Так было гораздо ближе. Впереди, до тех пор, пока я не спустился в лог, мерцали огни центральной усадьбы. Вокруг нее то там, то здесь вспыхивали, горели и гасли далекие и близкие огни машин, комбайнов и тракторов.

Где-то среди этих возникающих и гаснущих в кромешной тьме огоньков огонек и Юлькиного трактора. Где-то стоит за штурвалом Равиль Лотфуллин, красивый парень с задумчивыми и внимательными глазами. На комбайне сейчас и маленькая Таюшка Чудова, штурвальная у лучшего совхозного комбайнера Михаила Кириченко.

В темноте я сбился с едва заметной колеи, которая пересекала в нетопком месте текущий на дне мокрого лога ручей. Я долго искал этот переход и, не найдя его, пошел напрямик и сразу пожалел об этом, потому что вода хлынула за голенища сапог, но деваться было, уже некуда. Я побрел вперед. Когда выбрался из топкого лога, прямо перед собой увидел костер и пошел на него. Гадал по дороге, кто это может быть в такой час. Оказалось — Игорь. Он дежурил на ферме.

Здесь, на ферме, я еще ни разу не был. Игорь принес из землянки, в которой располагались скотники, свой полушубок и сапоги, смотрел, наморщив насмешливо лоб, как я переодеваюсь, потом заметил:

— Не было бы счастья, так несчастье помогло. Теперь на ферме у нас побудете.

Мы сели у костра. Игорь, надев брезентовые рукавицы, разгребал уголь, пробовал, не готова ли картошка. Большим складным ножом нарезал хлеба, разложил на чистой соломе. Принес из землянки огурцов и большой кочан свежей капусты. Это для Женьки, который должен был вот-вот появиться. Друг без друга они не могли прожить и одного дня.

Приготавливая ужин, Игорь сообщил мне, что Женька сразу после уборки перейдет сюда, на ферму, и будет работать скотником. Это было для меня новостью. Сам Женька мне об этом ничего не говорил.

Женька пришел поздно, очень усталый, злой и голодный. У него произошла стычка с одним из уполномоченных, которых было много и которые часто менялись. Были уполномоченные из края, из района, и все они обязательно шли на ток и давали массу умных, ценных и большей частью практически невыполнимых указаний. И Женька не выдержал и заявил одному из них, что знать его не знает и что он выполняет только распоряжения управляющей и директора.

Только что по этому поводу Владимир Макарович вызывал Женьку.

Игорь выбирал из золы горячую картошку, подкладывал ее Женьке. Вырубил из капустного кочана кочерыжку, вручил ее своему приятелю и заметил:

— Ты давай ешь, а то загнешься на своей руководящей работе. — Сказал, не глядя на Женьку, как бы между прочим, но в тоне, каким были сказаны эти слова, сквозило искреннее, настоящее мужское беспокойство за Женьку — взъерошенного и худущего.

Женька покривил тонкие свои губы, потому что не переносил даже малейшего проявления симпатии, особого расположения к себе, но кочерыжку все-таки взял.

— Досталось тебе от директора? — спросил я у него.

Я ожидал, что он скажет что-нибудь резкое по адресу Владимира Макаровича, — ведь тот разговор, который был у них, не мог быть приятным. Но Женька ответил мне очень спокойно, без злости.

— Ничего мне не досталось. Макарыч — человек. Сказал только, что ему больше достается от уполномоченных, чем мне.

— И все?

— Все.

Мы долго сидели в этот вечер. Он был удивительно тихий. Это был, пожалуй, единственный вечер в ту осень, когда забылись и будто отошли в сторону и многочисленные заботы и тревоги.

Мы смотрели, как из-за гривы встает луна — огромная и багровая. И небо над степью в той стороне побагровело, как при пожаре. И в мокром логу тревожно закричали коростели. Но потом, когда луна поднялась высоко, все стихло, и уже не слышно стало ни запоздавших машин, ни тракторов, возвращающихся с поля.


В вагончике на четвертом отделении было холодно. Ребята сидели в шапках и стеганках. Друг на друга не смотрели. Произошло то, чего давно можно было ожидать и что все равно было неожиданным. Уехал Щукин. Это не была очередная самоволка. Он уехал совсем.

— Есть еще кто-нибудь, кто слабый? — спрашивает Игорь своих одноклассников. — Пусть он честно скажет сейчас всем. Сейчас — лучше. Чтобы потом опять не было такого позора.

Он ждет некоторое время, смотрит в знакомые-знакомые серьезные лица, но все молчат.

— Щукина надо строго наказать. Ему же на пользу. А то он может подумать, что все равно как жить: честно или бесчестно. За дезертирство предлагаю исключить его из комсомола.

Саня Легостаева, держа на коленях тетрадку, пишет протокол. Карандаш в ее руках на мгновенье замирает.

— Кто будет говорить? Говори ты, Мацнев!

— Почему я? — негромко отзывается Анатолий.

— Потому что он твой друг.

Мацнев встал.

— Что говорить? Я ничего не мог сделать. Все это знают. — Он замолчал.

Все напряженно смотрели на него, непривычно серьезного, и все чувствовали, что его слово — главное.

— Исключить, — глухо говорит он.

— А может, он еще вернется? — испуганно спрашивает Равиль.

— Ты не знаешь его, Равиль! — строго обрывает Рябов. — Лучше молчи.

Дверь открылась с шумом, и появилась Таюшка Чудова, в шароварах, длинной стеганке, закутанная до глаз толстым клетчатым платком. Она уходит раньше всех и позже всех возвращается. Таюшка хотела что-то сказать, но на нее зашикали. Она села на полку у самых дверей.

Говорил Юлька Четвертаков:

— Игорь прав. Я с ним согласен. Работать так работать, раз приехали. Коллектив прежде всего. А то художественный свист получается.

Спохватившись, что сказал лишнее, Юлька встревоженно оглянулся. Увидев, что никто не улыбается, он успокоился и сел.

Голосовали поименно. Когда дошла очередь до Чудовой, она не отозвалась. Прислонившись к стене, Таюшка спала.


В ночь на 14 октября резко похолодало, пошел снег. К утру начался темный буран с морозом. Во второй половине дня, когда ветер несколько стих, приступили к эвакуации людей с тех бригад, где, кроме палаток, не было никакого жилья.

С первого отделения на двух тракторных санях с навесами из одеял и матрацев прибыли все курсанты и механизаторы, прикомандированные на уборку. Осажденный в своем кабинете директор с адским терпением говорил с ними, уставшими, измученными непогодой и неустроенным бытом людьми, которые считали, что сделали все, что могли, и теперь требовали расчета.

В клубе делали нары. Сюда переселяли механизаторов с ближних отделений. Освободившиеся вагончики отправляли на дальние бригады.

Все пристанцы перебрались в вагончик четвертого отделения на центральной усадьбе. Здесь произошло серьезное «самоуплотнение». На той площади, которая казалась слишком маленькой для двенадцати человек, теперь поселились двадцать шесть. В первую же ночь Саня Легостаева упала со второй полки. Особенно серьезных последствий это происшествие не имело, потому что она угодила на целый штабель сапог, расставленных вокруг буржуйки.

Саню чуть не довели до слез мальчишки своими притворными соболезнованиями, в особенности Юлька, который громко выражал опасение, что Саня теперь будет заикаться.

Утром еле-еле могли разобрать перепутанные двадцать шесть пар сапог. С вечера все было расставлено по порядку: ближе к огню стояли сапоги девочек, за ними, во втором и третьем кругах, где, собственно, уже не было никаких шансов что-либо высушить, располагались сапоги мальчишек. Долго спорили, как быть дальше, но так ничего и не придумали.

Этот день, прожитый с огромным напряжением, закончился забавным эпизодом.

Вечером в комсомольский комитет робко протиснулись двое мальчишек. Каждому из них было лет по тринадцать-четырнадцать, хотя они и пытались выдать себя за семнадцатилетних. Почти месяц они добирались из Белоруссии на целину. Можно было им верить, можно и не верить, потому что паспортов у них не было. Одно было несомненно, что оба белорусы и что их надо куда-то пристроить.

Я повел их к специалисту ко всякого рода «переселенцам» — Мацневу. Толик сидел один в своей нетопленной комнатушке и собирался ужинать. Был он грязный и злой, потому что целый день безуспешно пытался пустить в клубе паровое отопление, в котором, по его словам, он понимал столько же, сколько медведь в термометре.

Но его обычная доброжелательность и юмор превозмогли и злость и усталость. Он стоял перед нами, большой красивый парень, глаза его засветились доброй улыбкой, и мальчишки тоже доверчиво улыбнулись в ответ.

— Голодные? — спросил он.

Не дождавшись ответа, он перерезал пополам селедку, лежавшую на печке, разломил на куски полбуханки черного свежего хлеба и высыпал из кулька дешевые конфеты. Мальчишки стали есть, одновременно отвечая на вопросы.

— А где вещи у вас?

— Тут. — Парнишка, казавшийся повыше и постарше, с черными сияющими глазами, пнул ногой чемодан, на котором сидел.

— И все тут?

— Да.

— Ну, а пальтишко какое-нибудь есть?

— Есть!

— А где?

— Да в чемодане.

— А что там еще?

— Да ничего!

Мацнев, откинувшись на кровати, беззвучно хохотал.

Утром я зашел посмотреть, как они. Один из них еще спал, уткнувшись в бок старшему, черноглазому, который уже проснулся и сиял глазами из-под натянутого на самый нос одеяла. Анатолий уже затопил печку, грел чайник.

— Что же мы будем с ними делать? — спросил я у него.

— Уже придумал, — сказал Толик. — Пусть в клубе паровое топят. Больше сейчас они ни на что не годятся.

— Топить печку умеете? — строго спросил он старшего. Тот послушно закивал головой.

На третий день после того, как приостановилась уборка, в совхоз приехал секретарь крайкома партии. Днем он с директором смотрел поля, на которых остался хлеб. Вечером в столовой было собрание всех механизаторов.

Хотя все эти уставшие, сосредоточенные люди видели и понимали тяжесть сложившегося положения, как видел и понимал его секретарь крайкома, но все с надеждой ждали, что он скажет. Одни втайне надеялись, что их теперь могут отпустить домой, другие думали, что как бы то ни было, а ему, секретарю крайкома, должно быть известно что-то такое, что поможет выправить положение.

Большой сутуловатый человек, с усталым лицом и внимательными глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками, он говорил медленно, негромко и очень просто.

— Может быть, вы ожидаете, что я скажу что-нибудь особенное, одному мне известное, отчего положение в совхозе может сразу выправиться и всем станет легко? Мне очень хотелось бы сказать это, но таких слов я не знаю.

Мы пришли к вам с руководителями района и совхоза посоветоваться, как быть. Пожалуй, сейчас не имеет смысла вдаваться в подробности, отчего создалось такое напряженное положение с уборкой. Одно только надо сказать — это я прежде всего директору говорю — сеять надо раньше. Раньше будете кончать уборку.

А сейчас, как это ни трудно, как это ни кажется невозможным, надо взять хлеб с полей. Иного выхода у нас нет. Вы здесь люди бывалые, как говорится, от земли, цену хлебу знаете не хуже меня и, думаю, не хуже меня понимаете, что мы сейчас должны испробовать все методы уборки. Может быть, стоит пускать по одному следу два комбайна и дважды обмолачивать валок. Может быть, переключиться на ночную работу по морозу. Давайте ваши предложения, обсудим.

Мы посоветовались здесь и завтра окажем помощь теплой одеждой тем, кто в ней нуждается. Видимо, надо пересмотреть нормы, уменьшить их. Завтра же из района подойдут тридцать комбайнов с комбайнерами. Их надо хорошо принять и сразу же включить в работу.

Все теперь зависит от вас, вашего настроения. Если сказать себе, что теперь все пропало, все действительно и пропадет. Если же мы себе скажем — ни шагу назад, — как мы говорили в войну, если мы соберем всю свою волю и силы, мы спасем оставшийся хлеб.


Когда расходились с собрания, ко мне подошел Игорь и попросил прийти в клуб к Мацневу.

— Случилось что-нибудь?

Игорь замялся. Ребята собирались отметить день рождения Кати Повышевой, которой исполнилось девятнадцать лет. Годовщина, разумеется, приятная, но это событие в сравнении с остальными событиями последних дней не могло не казаться несколько несвоевременным. По дороге к клубу Игорь объяснил:

— Мы уже говорили Повышевой: угораздило же тебя родиться в такой день, но она ведь в конце концов не виновата.

Уму непостижимо, как все могли поместиться в комнатушке Мацнева. Мальчишки сняли сапоги и сидели даже на спинках обеих кроватей. Девочки успели принарядиться, вернее просто переодеться в свои обычные платья, но после шаровар, стеганок и платков, в которых их все привыкли видеть, они казались нарядными, и ребята смотрели на них с уважением и даже некоторой робостью.

Веснушчатая и смешливая именинница, возбужденная вниманием к ней, была просто неузнаваема в белой блузке с высоким воротничком, черной юбке и туфлях на высоком каблуке. Ей был преподнесен фотоаппарат. Она вынимала его из футляра, нацеливалась на кого-нибудь из мальчишек, делая вид, что собирается щелкнуть, потом прятала аппарат и комически вздыхала:

— Улыбка в объектив не влазит!

На сдвинутых табуретках стояли жареная картошка, хлеб, дешевое вино и кружки. Игорь на правах бессменного старшины провозгласил первый тост за здоровье именинницы и за то, чтобы она стала хорошей дояркой.

Застенчивая и счастливая улыбка на лице именинницы при последнем пожелании сделалась растерянной.

— Да ты что? — вырвалось у нее.

— Вот ты всегда так! — с досадой сказала Валя Унжакова. — Все тебе надо испортить!

— А чего вы так волнуетесь? — Игорь насмешливо прищурил глаза. — Думаете, я все время один на ферме буду работать? Пойдете и вы, как миленькие! Ставлю тост на голосование!

Последнее предложение рассмешило и примирило всех. Выпили без голосования. Стало весело. Мацнев разлил остатки вина. Второй тост предложил Рябов. Он немного побледнел и волновался.

— Я из Маяковского — ладно? Выпьем за то, чтоб нашим девизом в жизни всегда были вот эти слова:

И сердце и тощий бумажник свой
Откроем во имя жизни без наций,
Грядущей жизни без нищих и войн!
От стихов, которые Женька произнес взволнованно, вдруг повеяло школой и всем, что было с ней связано.

По невысказанному уговору старались не касаться совхозных дел. Через несколько часов, утром, они пойдут рядом со всеми на последний штурм и сделают все, что от них будет зависеть.

А сейчас хочется вспомнить школьное, вспомнить без всякой грусти, легко, как можно вспоминать только в восемнадцать лет. И вдруг оказывается, что самое интересное в этой доброй школьной жизни связано с совхозом: репетиции «Клопа» и «Бани», вечера в литературном кабинете, волнения премьеры, залитые мартовским солнцем тополя под окнами школы в тот день, когда ездили на экскурсию в совхоз.

— А помните, — говорит мне Рябов, — как вы сердились, когда я уговаривал шофера ехать побыстрее? Я смеюсь: «А какой же русский не любит быстрой езды!»

Разве можно что-нибудь забыть из того, что связано с целиной? Уходить никому не хочется, но уже поздно. Староста смотрит на часы, на лбу у него появляется поперечная морщинка.

— Дорогие гости! — говорит он. — Не надоели ли вам хозяева? Мне, например, в шесть надо быть на ферме.

Но сегодня и ему и Мацневу спать придется меньше всех, потому что оба тоже одеваются и идут провожать остальных на четвертое отделение.

Небо очистилось, высыпали яркие звезды, подмораживало. Еще бы хоть несколько дней погоды, чтоб помочь последнему штурму, который должен начаться с утра.


Главный хлеб оставался на третьем отделении за Кудрихой, маленькой речушкой, которая течет откуда-то из предгорий. Сразу за ней начинались поля, хорошо видные с этого берега. Там было около трех тысяч гектаров положенного в валки хлеба. Во многих местах они были сильно потрепаны ветром.

В совхозе наутро было закрыто все, что можно было закрыть, и на Кудриху отправился каждый, кто мог держать в руках вилы или лопату.

На Кудриху двигались подошедшие из района комбайны, шли машины с людьми, одетыми по-зимнему, тракторы тащили вагончики, которые должны были стоять в тех местах, где работают комбайны, чтобы люди могли время от времени обогреться и отдохнуть.

Все стремились как можно скорее перебраться на другой берег — комбайнеры, шоферы с людьми и трактористы с вагончиками.

Быкова, в зеленом плаще с капюшоном, забрызганная с ног до головы грязью, командовала на переправе, ругалась и оттесняла пробивающихся без очереди.

На другом берегу выжигали площадку для временного тока, и белесый густой дым стлался по полю.

В реве тракторов и комбайнов, во всей этой деловой тревожной сутолоке, в проглянувшем сквозь расходящийся мозглый туман неярком солнце было что-то приподнятое, возбуждавшее всех, и вера в благополучный исход уборки снова возвращалась к людям.

Комбайны медленно поползли вперед. Они часто останавливались, потому что валки были очень сырые. Там, где их разнес ветер, впереди комбайнов шли люди с вилами, направляя потрепанный валок на подборщик. Это было тяжело и медленно, вперед двигались маленькими шажками, но все-таки двигались, и на ток стало поступать зерно.

Пускали два комбайна по одному валку. Некоторые приноравливались работать ночью, когда валок схватывает морозом.

Мучительно медленно тянулись эти трудные дни и ночи, и вместе с тем они стремительно проносились мимо: октябрь подходил к концу.

В вагончике на высоком берегу Кудрихи круглые сутки топилась печь. Люди здесь ели и отдыхали. Управляющая Евдокия Ивановна Быкова, с красным от ветра лицом и слезящимися от пыли глазами, властная и энергичная, уже несколько дней не уезжала с поля. Она старалась взбодрить людей шуткой, иногда и соленой, и никому особенно не давала засиживаться здесь.

У Равиля Лотфуллина в один из этих дней сбежал штурвальный, молоденький курсант. Его место занял Толик Мацнев.

Милое, мягко очерченное лицо Равиля заострилось, и в темных с поволокой глазах его появилось что-то жесткое и упрямое. В те часы, когда комбайн не мог идти, потому что сырая солома наматывалась на барабан, Равиль вместе со своим новым штурвальным закатывал хлебный валок рулоном, и потом они вручную, маленькими порциями, чтобы не забивался барабан, бросали сырую хлебную массу на подборщик. Это был адский труд. Измученный Анатолий пробовал убеждать Равиля, что они напрасно тратят силы, но Равиль был как одержимый:

— Это же хлеб! Как можно его оставлять в поле!

К вечеру двадцать восьмого числа подул сильный пронизывающий ветер. Люди старались повернуться к нему спиной, но все равно он пронизывал насквозь, бросал в глаза полову, осыпал соломой. И все же комбайны шли вперед.

Закружились снежинки, и с каждой минутой их становилось все больше. Будто в тумане, таяли очертания комбайнов. Вот они еще виднеются темными движущимися пятнами, но спустя мгновенье их скрывает белая, бесшумно несущаяся мимо снежная мгла.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

За Кудрихой стояли занесенные снегом комбайны с примерзшими к подборщикам необмолоченными валками. Хлеб не был убран до конца. Хотя люди до последнего часа не хотели верить в поражение, им пришлось отступить. Было тяжело, но надо было жить и бороться. Этот хлеб был не последний.

Предстояло сделать то, что было сложнее прошедшей уборки, какой бы трудной она ни была. Надо было, налаживать настоящую полнокровную жизнь. Люди, которые здесь живут и делают хлеб для людей, для жизни и радости, сами должны жить радостно и интересно. Судьба будущего хлеба зависела не только от того, будут ли к весне отремонтированы все тракторы, она зависела также и от того, будет ли самодеятельность в клубе.

Перед самыми праздниками ребят перевели из вагончиков в общежития. Девочкам отдали большой двухквартирный дом. На одной половине поселились девочки из Турочака, на другой — пристанцы. Девочки устроились лучше, чем можно было ожидать. На каждой половине — три комнаты и кухня с водяным котлом, обогревающим все комнаты.

Нэля Бажина у пристанцев, Галя Старцева у турочаков немедленно приступили к своим поварским обязанностям. Мальчишки раскрепились по кухням согласно своему школьному происхождению. По их рекомендациям на кухни, пропорционально на обе половины, принимались из мужского общежития молодые парни-трактористы, не имеющие аттестатовзрелости, но желающие участвовать в коммунах и подтверждающие это желание своим хорошим поведением.

Первым был тракторист Саша Левашов, коренной целинник. А через два дня Мацнев привел с собой сразу двенадцать парней. Нэля всплеснула в ужасе руками, но деваться было некуда. Толик оптом дал всем такую блестящую характеристику, что они свободно могли бы попасть с ней даже в рай, а не то что сюда, на пристанскую кухню.

В связи с таким наплывом Нэля решила установить строжайший режим кормления. Для начала она вывесила на дверях объявление, что никто не должен рассчитывать на завтрак после девяти часов утра.

В день этого нововведения я счастливо успел явиться без пяти минут девять, и мне была отпущена порция рисовой каши и чая. Нэля учила Равиля Лотфуллина, который был у нее сегодня в наряде, что надо говорить опоздавшим мальчишкам для возбуждения у них аппетита.

— Когда тебя спросят, Равиль, что было на завтрак, ты должен сказать: «Было картофельное пюре с солеными огурцами». Ты понял?

— Понял! — послушно, без улыбки отвечал застенчивый и простодушный Равиль.

Увидев в окно торопящегося Мацнева, который учился на курсах шоферов и сегодня явно проспал, Нэля проверила готовность Равиля:

— Что было сегодня на завтрак, Равиль?

Равиль заторопился и выпалил совсем не то, что нужно:

— Сегодня на завтрак было рисовое пюре с солеными огурцами!

Нэля застонала от досады и забаррикадировала дверь. Анатолий толкнул ее плечом, она не поддавалась.

— Ты слышишь, я тороплюсь, не кривляйся! — говорил он раздраженно.

— Я тебя предупреждала вчера, что завтрак только до девяти, — отвечала Нэля, хотя самой ей очень хотелось накормить этого милого парня.

Анатолий хлопнул дверью, чертыхнулся, споткнувшись в темном коридоре.

Юлька Четвертаков, обиженный, что Нэля поступила с ним точно так же, не явился в знак протеста на обед. Но голод не тетка, на следующий день он прибыл завтракать в половине девятого.

Мальчишки устроились хуже, чем девочки. Общежитие у них менее уютное и более холодное. В каждой комнате поселилось по восемь человек. Спали по двое на кровати. Это не очень комфортабельно, но утешались тем, что так теплее. Одним словом, никто не унывал.


В металлическом складе на первом отделении оставалось более десяти тысяч центнеров хлеба. Он начинал греться, и его необходимо было немедленно очищать. Кроме как турочакам, некому браться за это дело. Рано утром они садятся в обтянутую брезентом будку на тракторных санях и едут на отделение. В будке железная печка, которая все время топится. Три часа туда, три — обратно. Маловато остается на работу в складе. Ребята ничего не зарабатывают, а главное — очень медленно движется дело.

И хотя никто не настаивал, они решают перебраться жить на отделение, пока не закончится там работа. Жить в том же вагончике, в котором жили осенью. Его полдня приводили в порядок: подогнали окна и обили брезентом дверь. Когда затопили печку, Владька Суртаев торжественно объявил зимовку открытой.

Жизнь центральной усадьбы отсюда казалась жизнью большого города. Раз в неделю Суртаев ездил на тракторе за продуктами и письмами. Когда он возвращался с центральной усадьбы, его расспрашивали с пристрастием, что там делается.

Здесь же не было никаких новостей и происшествий. Кругом ослепительная белая степь, в которой не за что зацепиться глазу. В ясные дни видна бело-синяя зубчатая гряда, протянувшаяся по всей южной стороне горизонта. И степь, и горы, и небо удивительно просторны и торжественны в ясные морозные дни. Но если их видишь изо дня в день, безмолвное величие их будит в душе печаль и смутную тревогу.

Ребята торопятся. Уходят в склад пораньше, когда кругом еще все сине, в обед не засиживаются в вагончике, хотя очень приятно посидеть возле раскаленной буржуйки. Работают до полной темноты. И все равно дело движется медленнее, чем хочется.

Вечером заняты каждый своим. Рита Зубова и Оля Потомкина читают, забравшись вдвоем на свою кровать, или что-нибудь шьют и штопают. Без них мальчишки не выглядели бы такими аккуратными. Ребята по вечерам садятся за шахматы. Играют на победителя. Если Кочкин играет с Суртаевым, все идет мирно.

Толя Синельщиков обычно молча лежит на полке, подложив руки под голову, ожидает своей очереди и думает о чем-то своем. Лицо его становится грустным, даже печальным. Иногда он поет, поет хорошо и негромко, сам для себя. И когда слышишь его глуховатый приятный голос и видишь строгое лицо с печальными потемневшими глазами, на душе становится покойно. Иногда мальчишки начинают подпевать ему вполголоса, продолжая играть в шахматы. Негромко, красивым голосом вступает в песню Оля Потомкина.

Кончают последний куплет и начинают опять с первого. Володя отрывается от доски и тянется за гармошкой. Включаются остальные и теперь поют уже в полный голос. Песен известно много, грустных и веселых, они никогда не надоедают. Без них жизнь была бы очень серой.

Все хорошо и спокойно, если Суртаев сидит за шахматами. Когда его вышибают оттуда, он не дает никому покоя. Больше всего он любит подтрунивать над Синельщиковым.

— Толь, а Толь! — зовет он невинным голосом.

— Что? — Анатолий вопросительно поднимает голову от доски.

— Я забыл совсем! — Владька досадливо хлопает себя по лбу.

— Чего забыл? — доверчиво спрашивает Синельщиков.

— Тебе ведь привет передавала эта… черненькая.

Анатолий растерянно улыбается и краснеет до слез. Конечно, никто ему привета не передавал, потому что для него в жизни нет никаких черненьких. Есть только одна беленькая — Оля Потомкина, застенчивая, худенькая и молчаливая его одноклассница. И ради нее Толик сделает все, что в силах человеческих. Он из тех, кто в непогоду придет на свидание в одной рубашке и будет ждать свою любимую, и упрек никогда не сорвется с его уст, если она опоздает. Анатолий ни от кого не скрывает своей привязанности.

Однажды, это было еще летом и мы жили на центральной усадьбе, Оля заболела. Когда я пришел в вагончик, я увидел прежде всего Синельщикова, стоявшего на коленях возле той полки, на которой лежала Оля. Он держал в своих руках ее горячую руку и не обратил на меня никакого внимания.

Его не волновало, что другие думают и говорят о нем. Когда мальчишки, в особенности Владька, начинали подтрунивать над ним, он воспринимал все это очень спокойно.

Но однажды приезжий курсант отпустил в адрес Оли Потомкиной пошлую шутку, и Анатолий, не помня себя, бросился на здоровенного парня и сшиб его с ног. Выскочившие из вагончика мальчишки с трудом оттащили его в сторону, разъяренного, с искаженным от ненависти лицом.

А вообще он очень застенчив и не переносит ничего фальшивого и напускного. Он замечательный товарищ, его все любят, и сам он привязан к ребятам. Но когда начинаются разговоры об институтах и сравнительных достоинствах разных профессий, Толик болезненно морщится. Ему кажется, что такие мысли в настоящее время вредны и корыстны и мешают беззаветно и преданно служить совхозу.

— Неужели мы приехали сюда институт зарабатывать? — спрашивает он.

Вообще это сложный, можно сказать, философский вопрос. На него пока никто не может дать исчерпывающего и удовлетворительного ответа. Конечно, ехали с мыслью об институте, для которого теперь требуется производственный стаж. Но кто знает, как все сложится впереди?

Во всей той жизни, которой они живут сейчас, есть много скрытого для постороннего глаза, который может заметить только внешнее — трудности быта и удивительную легкость, с которой ребята переносят все невзгоды. Для постороннего глаза эта легкость иногда кажется просто невзыскательностью. А это совсем не так. Почти полгода жить в вагончике надоест хоть кому. Гораздо лучше находиться в общежитии, где тепло, где всегда можно раздеться и почти у каждого есть своя собственная кровать. А здесь железная печка топится круглые сутки, а на стенах все равно поблескивает иней.

Владька шутит, что научился здесь сворачиваться морским узлом. Очень надоело поварить Оле Потомкиной, надоело постоянно изворачиваться, чтобы более или менее сносно кормить ребят.

Нет, со всем этим они навсегда не могут примириться, но сейчас так нужно для дела. За всем этим скрыто то, что властно все крепче привязывает их к совхозу, что чувствует только сердце и что оно, наверное, не забудет никогда.

В тот день было очень тихо и морозно с утра, но к обеду на западе, ветреной, как здесь говорят, стороне, потемнело небо, нахмурилось густыми синими облаками, и степь стала казаться еще белее.

Когда во втором часу пошли на обед, уже потягивал ветерок и по земле, извиваясь, потекли струйки сухого снега. Сели за стол, а за окном видно, как закурилась степь.

Ветер крепчал с каждым порывом, и через несколько минут начался темный буран. Вагончик скрипел и всхлипывал на разные голоса. А мимо окон стремительно неслось клокочущее колючее снежное месиво. Такого бурана еще не было.

Будь они поопытнее и постарше, они никогда не дали бы такого маху, как теперь. Долго ли было, уходя на обед, закрыть ворота в складе, распахнутые прямо на ветер. Это же минутное дело: ворота на роликах, навались на них как следует плечом — и все. Их открывали каждый день, чтобы в складе было поменьше пыли. На ночь закрывали снова. И кто ж его знал, что будто с цепи сорвется этот буран!

Все чувствовали себя виноватыми и хорошо представляли, что сейчас творится в складе. Сумасшедший ветер влетает в него, как в гигантскую трубу, ввинчивается в бурты хлеба, мешает зерно со снегом и несет по складу.

Что делать теперь, никто не знал. Вернее, все знали, что выход только один: одеваться и идти или ползти. Ворота обязательно надо закрыть. Но как идти, если не видно даже протянутой руки?

Подождали немного, надеясь, что буран ослабнет. Но он не стихал, и ребята стали собираться. Решено было, что пойдут двое, кому выпадет по жребию. Идти досталось Суртаеву и Синельщикову.

Они вернулись через час, который всем показался очень длинным. До склада они дойти не смогли, добрались только до второго вагончика, в котором осенью была контора отделения.

Отогрелись, немного передохнули и пошли снова. Теперь их снарядили капитальнее, чем в первый раз. Помимо того, что удалось дополнительно надеть под стеганки, они повязались сверху клетчатыми шерстяными платками. Выглядели они в таком одеянии комично, это несколько оживило тревожные проводы. Кочкин попробовал даже шутить.

— Ну, Оля, — сказал он, — прощайся со своим Толей!

Худенькая, хрупкая Оля Потомкина метнула в его сторону уничтожающий взгляд, и он прикусил язык. Шутка была неуместной. Она невольно напомнила, что здесь, в трехстах метрах от вагончика, месяц назад едва не замерзли пятеро совхозных шоферов.

Буран не стихал. Совсем стемнело, зажгли лампу, и все делали вид, будто занимаются своими делами. А между тем думали о ребятах. Где они могут быть сейчас? Дорога известна: кажется, завяжи глаза — и то найдешь. Но ветер валит с ног, перехватывает дыхание, залепляет снегом глаза. В такой остервенелый буран можно заблудиться рядом с вагончиком. Так и было с шоферами. Они побросали машины на повороте, в километре от стана, и пошли пешком. И этот километр они так и не могли преодолеть. Уже обессиленные, они набрели на скирду соломы и пролежали в ней, пока не рассвело. Утром увидели, что, совсем рядом вагончик. Когда зашли сюда, шофер Анатолий Еремин, упал. Попробовали стащить с него сапоги — и не могли. Они примерзли к ногам.

Рита шьет мальчишкам брезентовые рукавицы. Лицо ее спокойно. Она не может и не должна показывать никакого волнения, потому что она «мама Рита». Очень хорошо, что она вздумала приехать сюда из далекой своей Пермякии! Она никому не дает спуску, и это правильно. Она неразговорчива и всегда чем-нибудь занята: то шьет, то стирает, то возится со своими накладными и реестрами и потихоньку готовится в институт на заочное агрономическое отделение. Все верят, что она обязательно поступит.

А на душе у нее сейчас, ох, как неспокойно! Незаметно она поглядывает на часы. Если бы она сказала, что ничего до завтра не случится, мальчишки бы не пошли. Не погибать же в конце концов. Никто бы за это не казнил. Идти искать их сейчас? Где?

Кочкин сидит за столом, сложив на коленях руки. Оля смотрит на него откровенно недоброжелательно. Ее воображение рисует ей самые страшные картины. Только бы мальчишки благополучно вернулись, и она никогда, никогда больше не будет ссориться с Анатолием!

И когда ожидать просто так, ничего не предпринимая, уже не было сил, распахнулись двери и ввалились без вести пропавшие.

Олю будто ветром подбросило к дверям, она порывисто прижала к себе закутанную в платок голову Анатолия. Он стоял перед ней с белыми заиндевевшими бровями и ресницами и смущенно улыбался своей удивительной улыбкой, как может улыбаться только он.

А Владька есть Владька. Нет чтобы не показать виду, будто он что-нибудь заметил, как сделали другие. Нет! Развязывая платок, он сказал со вздохом:

— Если бы меня кто-нибудь поцеловал, я бы еще раз пошел.

И Рита есть Рита. Спросила, как будто никто и не волновался, много ли намело снегу в склад.

ПЕРСОНАЛЬНОЕ ДЕЛО ЖЕНИ РЯБОВА

Игорь собрался ехать в школу механизаторов. Его заявление уже подписал директор. Свой немудрящий инвентарь и спецодежду Игорь сдал новому скотнику. Второй день он может вставать вместе со всеми, но утром встает по привычке к шести. Делает зарядку, пробует почитать, ждет, когда за окном начнет синеть утро. Очень медленно тянется время без дела. И что-то неспокойно на душе. Несколько дней назад все казалось совершенно правильным и обдуманным, а теперь, когда остается собрать чемодан, в душу закралось сомнение.

Он сидит у меня, говорит, стараясь смотреть прямо в глаза, как когда-то в школе отвечал урок. Лицо его сосредоточенно. Мне тоже грустно и не хотелось бы его отпускать. Но что поделаешь? Он прав. Через год он вернется дипломированным трактористом и комбайнером, оформится в заочный институт. В конце концов год не так уж и долго.

Мне кажется, что я все по-прежнему хорошо понимаю в нем, честном, умном парне. Ему хочется, чтобы в жизни все было, как мы мечтаем… Он старается жить так, чтобы совести своей, самому строгому судье, он всегда мог спокойно сказать, что не прятался никогда за чужую спину.

— Что же тебя смущает, Игорь? Ты ведь правильно решил. Конечно, трудно расставаться с ребятами. В жизни всегда так бывает. Мы, люди, привыкаем друг к другу, привыкаем к месту, где живем и работаем. И когда приходит время новых решений, время назревших жизненных перемен, бывает грустно расставаться со всем, к чему привык.

— Дело не в ребятах. Когда-то все равно придется расставаться. Всю жизнь вместе не проживем. В школе я никогда не задумывался, что буду когда-то вспоминать это время. Жил так: «Скорей бы год прошел, скорей бы экзамены сдать!» А сейчас все по-другому: живу и знаю, что все это будет вспоминаться. Кажется, работа такая, что хуже нет: вставай раньше всех, у других выходной, у тебя — нет, на ферме грязища, каждый день какая-нибудь неприятность. И все равно сейчас мне не хочется пропустить мимо себя ни одного дня. Что-то есть сейчас хорошее, чего я никак не могу выразить словами, а только чувствую. Может, интересное? Нет, это не то слово. Что-то очень дорогое. Я знаю, что этого не забуду никогда. Если бы потом вся жизнь была такая, чтобы себе никогда не говорить: «Скорей бы этот день прошел!»

Совхоз для меня как что-то живое. Когда ему больно, места себе не находишь. В уборку так было. Особенно в последние дни. Как будто на всех надвигается какая-то черная стена. Тогда все бы сделал, только бы помогло.

Вы не думайте, что это у меня одного. Другие тоже так чувствуют. Всем хочется, чтобы в совхозе скорее было лучше. Но не это я хотел сказать. Это между прочим. Мне надо сообщить вам одну неприятную вещь. Вы не обидитесь? Я сначала хотел написать из училища, потом решил сказать лично. Так труднее.

— Ну что же, говори, Игорь, что думаешь. Видимо, это мне надо знать. Ты очень, очень вырос. Больше гораздо, чем я думал. В этой сутолоке ежедневных дел мне все казалось, что ты еще школьник, мой ученик, а ты уже стал моим товарищем и другом. Что же ты хотел сказать? Говори!

— Я уже давно хотел сказать, — продолжал Игорь, смотря мне прямо в глаза, — но откладывал, а теперь жалею. Вот что я хотел сказать: вы не знаете, что у нас делается на ферме. Я вас видел там всего один раз. Помните?

— Помню. Закопченный вагончик… В большом, вмазанном в печку котле греется вода для телят и мытья подойников; на полках и на больших гвоздях на стене — конская сбруя и ведра; на тех полках, которые свободны, отдыхают люди, стараясь не прикасаться к мокрой стене. В длинные соломенные времянки я не пошел, потому что в валенках туда нельзя идти. Пожалуй, это все, что я помню.

— И не только вы ничего не знаете. Никто как следует не знает. Может, только директор. Да и он там как-то бочком бывает. По-моему, боится и не знает, с какого края к ней приступить. А там надо что-то делать…

Через несколько дней был не менее важный разговор с Рябовым, правда совсем при других обстоятельствах. Разговор был совершенно официальный: на заседании комитета разбиралось его персональное дело.

Усилия, которые мы приложили вместе с Игорем, чтобы избежать официального рассмотрения этого дела, не принесли никаких результатов. Евгений упорствовал и не желал слушать никаких доводов.

Теперь он сидит у дверей на казначейском ящике, перетянутом толстыми железными полосами. В руках он мнет шапку, завязывает и развязывает на ней тесемки. Сквозь равнодушное и упрямое выражение на лице его тенью проскальзывает тревога.

Зачитывается докладная бригадира фермы, где Женька проработал после уборки вместе с Игорем два месяца.

«Ставлю настоящим в известность, что скотник Рябов Евгений, будучи комсомольцем и притом совершенно здоровым, третий день не выходит на работу, а когда вчера за ним пришли в мужское общежитие и спросили, почему он так поступает, Рябов Евгений нахально ответил, что на ферме не будет работать, и все тут. Прошу принять к нему самые нужные и строгие меры, вплоть до исключения его из комсомола, потому что в противном случае он будет показывать остальным развращающий пример, и станут думать, что на ферме все можно».

Наискосок на докладной четким бисерным почерком, который по убористости своей был неожиданным для руки директора, было написано:

«В комитет ВЛКСМ. Убедительно прошу разобраться с некомсомольским поведением тов. Рябова Е., скотника животноводческой фермы».

При чтении докладной Женька покачал головой, что можно было понять двояким образом: «Ну и стиль!», или: «Все это вранье!»

— Правду пишет о тебе бригадир? — спросил я у него.

— Правду! — ожесточенно отвечал он. — Только его самого давно бы уже с фермы надо выгнать в три шеи. Каждый день пьяный. И все делают вид, что не понимают, чем от него пахнет — силосом или водкой. На ферму я больше не пойду. Я это уже десять раз обдумал. Мне там делать нечего.

— А до этого было дело?

— С Игорем работал. А теперь там тоска смертная. И можете на меня пороху не тратить.

Саня Легостаева, порозовев, заметила:

— Ты и в школе, Женька, так: кажется, уж самый идейный, наговоришь-наговоришь, а потом такое вдруг сделаешь, что все только руками разводят.

— А ты безыдейная? — огрызнулся Женька. — Чего ж ты на ферму дояркой не идешь? Ты не знаешь, как директор по поселку доярок на легковой машине собирает? Знаешь! Где же твоя идейность?

Саня покраснела и не знала, что отвечать. Больше всего досталось Рябову от члена комитета комсомола Лиды Волковой. Она говорила жестко и очень убежденно.

— Мы слишком много нянчимся с десятиклассниками. И некоторые из них уже вообразили, что делают кому-то одолжение. Пошел на ферму работать, а мы ахать начинаем: «Какой подвиг!» Надо всем раз и навсегда запомнить, что никто никому не делает одолжения. Здесь производство, а вы не школьники, а рабочие. Самые сознательные должны быть рабочие. А вы ведете себя, как дети.

Лида раскраснелась, произнося свою гневную речь, а Женька побледнел. Значит, сказано не в бровь, а в глаз.

Но как ни бились мы с ним, а сделать ничего не могли. За нарушение трудовой дисциплины, выразившееся в самовольном уходе с фермы, ему объявили строгий выговор.

Поздно вечером, проходя мимо общежития, я заглянул в окно комнаты, в которой жил Рябов. Он лежал на спине, подложив руки под голову, и смотрел в потолок. Игорь с мрачным видом подшивал валенок.

Очень захотелось войти к ним, встряхнуть Женьку, сказать ему: «Женька, дружище, неужели ты не понимаешь, что был не прав?» Но не зашел. Пусть поймет это сам.


Еще осенью директор заказал для молодежи сборное общежитие. В январе вместо него пришли три щитовых дома по восемь комнат каждый. Решили их ставить для молодежи. Были бы дома, а как в них жить — всегда можно придумать. Учитывалось и то, что могут объявиться молодожены. Были созданы три бригады по выемке котлованов под фундаменты, утверждены бригадиры. Женской бригадой, которая по численности своей была равна двум мужским, командовала Катя Повышева. Турочаки выбрали бригадиром Владьку Суртаева, пристанцы — Рябова.

Директор вместе с бригадирами и увязавшимся за ними активом полдня искал место, где ставить дома. Все вспотели от споров и хождения по сугробам. В конце концов решили ставить все три дома на недостроенной еще центральной улице и назвать ее Комсомольской.

На следующий день с утра ожила заснеженная площадка, примыкающая к стадиону. Для поддержания бодрости духа в строителях на ближнем столбе повесили большой динамик и крутили через него марши и веселые песни.

А дело было трудное. От земли, как от чугуна, отскакивали и лом и кирка.

Первые два дня приноравливались, как лучше работать. От лома быстро устают руки. От удара киркой в лицо брызжут острые, как стекло, комочки земли.

Наиболее споро дело идет с кувалдой и клином. Мальчишки большей частью так и работают.

Девочкам труднее. Молот тяжеловат, и самого бригадира в первый же день «упечатали» кувалдой по пальцу. Нет худа без добра: Катя в связи с этим придумала рационализацию. Она обмотала клин толстой проволокой, чтобы его можно было держать на расстоянии. Так, кажется, полегче, во всяком случае не так страшно, когда молот бьет по клину.

Работают по четыре часа в день. После обеда все уходят на курсы трактористов.

Проходящие мимо обязательно заглядывают на строительную площадку, смотрят, как идет дело, и подают советы. Одни предлагают жечь на земле солярку, чтобы помягче было долбить. Другие советуют отложить все до весны. Обросший мохнатым инеем Владька Суртаев ворчит:

— Забыли уже, как сами долбили!

Скоро советы прекратились. Может быть, советчики и вправду вспомнили, что половину домов в поселке ставили зимой и что сами они точно так же долбили чугунную землю под фундаменты и подвалы. А если получилось тогда, почему не должно получиться сейчас? Ребятня-то, видать, ох, какая настырная!

У кого как идет работа, видно издалека по выброшенной земле. Девочки стараются не глядеть, сколько сделано у мальчиков: это одно расстройство. Зато озабоченный и хмурый Женька каждый день ревниво смотрит, как подвигается дело у Суртаева. Бригада Владьки идет впереди. И это понятно, ведь у него больше народа. И притом какого народа! Чего стоит один только Вовка Кочкин. Он как даст кувалдой по клину, так пудовый ком и отвалит. И каким-то образом Владька приманил в свою бригаду Сашку Левашова, первого целинника: приехал Саша в совхоз два года назад, худеньким парнишкой, а теперь вымахал в здоровенного детину. В работе, пожалуй, он может переплюнуть даже Кочкина.

Такой тяжелой артиллерии у него, Женьки, нет. Чертовски не хватает Игоря. Он в самый последний момент вдруг передумал ехать в училище и захандрил. Участия в строительстве Комсомольской улицы он не принимает. И вообще как-то замкнулся и отошел от ребят. Устроился в кузницу молотобойцем и утверждает, что это необходимо ему для укрепления здоровья. А чего там еще укреплять, когда он сроду ничем не болел и здоровья его на пятерых с лихвой хватит. Жаль, очень жаль, что нет Игоря. Тогда бы вполне можно было Женьке потягаться с Суртаевым. И Вити Новичихина нет. Проводили в армию. Пишет, что душа его осталась здесь, в совхозе, но лучше бы с ней вместе остался и сам Витька.

И во время перекуров в суртаевской бригаде как-то веселее. Женька старается использовать это время для накачки и разжигания энтузиазма, а там заразительно хохочут, наверное, над Сашей: он любит рассказать что-нибудь такое, от чего можно надорвать живот.

И еще Женьке кажется, что там обсуждают каждый день какой-то вопрос, который совершенно не касается рытья котлованов и который в то же время всех очень занимает. Самолюбие не позволяет Женьке узнавать и выведывать, а суртаевцы сами об этом ничего не говорят.

Рябов не ошибается в своих подозрениях. И в самом деле суртаевцы обсуждают одно очень важное дело, которое пока держится в тайне, потому что неизвестно, выйдет ли что-нибудь из него или все останется просто приятными разговорами.

Хлопцы хотят просить, чтобы одну бригаду на первом отделении сделали молодежной, со своим молодежным бригадиром. Идти к директору пока не решаются: неизвестно, как он посмотрит на их просьбу. Это ведь не игрушка — две тысячи семьсот гектаров земли, из которых половину надо будет пахать весной. А вообще-то мысль заманчивая, даже очень заманчивая.

БУДНИ

Старожилы говорили, что зимы такой давно не было. Если ясный день — обязательно давит такой мороз, что можно поперхнуться студеным воздухом. Когда же чуть-чуть потеплеет — начинается поземка, свирепеет ветер и, смотришь, понесло-закружило. Будто природа хотела еще раз испытать, крепко ли держатся люди на целинной земле.

А жизнь, несмотря ни на что, продолжалась. Рано утром, в пять часов, когда звезды в темном небе горят особенно ярко и еще ничто не напоминает о рассвете, в поселке кое-где начинают хлопать двери, и рабочие, занятые на животноводстве, спешат на ферму. Загорается свет в обеих кухнях девичьего общежития. Где-то загремели ведра, потом отчетливо слышен в предутренней тишине скрип колодезного ворота. Кто-то рубит дрова. И с каждой минутой все больше рождается звуков, напоминающих о начале нового трудового дня.

Бодро начинает трещать тракторный пускач, а через некоторое время солидно и гулко вступает в работу и сам двигатель. Над крышами домов восстают толстые султаны дыма, и все больше освещенных окон в поселке. И вот из мужского общежития потянулись через стадион мальчишки завтракать. Мороз такой, что хватает и за нос и за уши, и если вздохнуть глубоко, то в груди начинает покалывать. Нехорошо!

На пристанской половине хохот и сутолока. Накануне вечером Мацнев притащил из библиотеки «Огонек», с обложки которого заразительно смеялись очаровательные студентки с короткими прическами.

Журнал пошел по рукам. Девочки разглядывали обложку с нескрываемой завистью, а Толик подливал масла в огонь своими рассуждениями об отживших свой век косичках и преимуществах современных коротких причесок.

После мучительных колебаний первой решилась расстаться со своими косичками Нэля Бажина. Конечно, не только дамского зала, но и вообще парикмахера в совхозе не было. Мальчишки подстригали друг друга сами. Наибольший опыт в этом деле приобрел Мацнев, хотя на первых порах, когда он только набивал себе руку и отрабатывал отдельные приемы, несколько его клиентов лишились всего и ходили остриженными наголо. И тем не менее Бажина с трепетом вверила ему свою голову.

Рябов, присутствовавший при пострижении, злопыхательствовал и предсказывал, что дело завершится тем же, чем завершилось подпиливание длинноватой ножки в известной детской сказке. Девочки с ужасом и любопытством наблюдали за решительными действиями Мацнева, щелкавшего ножницами, как заправский парикмахер.

Что было дальше, никто из мальчишек не видел, но появившаяся теперь на кухне Нэля произвела ошеломляющее впечатление. Голова ее была вся в мелких завитушках и похожа на одуванчик.

Еще не улеглись страсти и восторги, вызванные ее новым видом, когда обнаружилось, что в своей комнате заперлись и не решаются показаться Таюшка Чудова и Катя Повышева. Вид у них был точно такой же, и они едва узнавали друг друга.

Посмеялись-посмеялись мальчишки, потом привыкли и стали находить, что девочки похорошели.

Порядок, который ввела Нэля на кухне, поддерживался. В девять все на работе. Суртаев со своей бригадой уже перешел помогать девочкам. Рябов тоже на днях кончает свой котлован.

После обеда к двум часам дня молодежь тянется к клубу на занятия. Стены здесь сплошь увешаны плакатами. На полках вдоль стен — разобранные узлы трактора. Занимаются все, даже маленькая очкастая Галка Поспелова. Весна будет нелегкой, потому что зяби мало.

В окно видно, как с прилепившихся к карнизу сосулек срываются, ослепительно вспыхивая на солнце, капельки воды. В ярком голубом небе, в сверкающей степи, в этой обманчивой капели вдруг почудится что-то весеннее, и тревожно замирает сердце. Но весна еще далека. Часа через два оттаявшие на солнце просветы в окнах снова туманятся инеем.

Когда кончаются занятия, полнеба затянуто багряной морозной зарей, и весь поселок с желтыми окнами домов становится похожим на красивую театральную декорацию.

После ужина все снова встречаются в красном уголке. Здесь тепло. К предстоящему в районе зимнему фестивалю репетируется своя собственная пьеса из жизни совхоза.

Если ничего не было ни в клубе, ни в красном уголке, собирались в общежитии у девочек. Иногда пели, иногда вспоминали школьные и всякие истории из совхозной жизни. Все, кажется, вошло в свою колею, на горизонте не было никаких тучек, и вдруг произошли события, все перемешавшие и перепутавшие и у пристанцев и у турочаков.

Неугомонного Владьку Суртаева отлучили за озорство от турочакской кухни. Его одноклассницы ожидали, что к ужину он явится с повинной, а Владька в это время сидел на кухне соседней пристанской половины. Изгнанника-турочака приняли здесь радушно, и он торжествовал.

Между двумя половинами девичьего общежития вспыхнула вражда. Каждая из враждовавших и не здоровающихся друг с другом считала себя абсолютно правой. На турочакской половине не могли примириться с тем, что было подорвано ценное воспитательное мероприятие в отношении Владьки Суртаева, и во всеуслышание связывали его переход на пристанскую кухню с недавно появившимися у соседок модными прическами. На пристанской половине эти высказывания вызывали бурю негодования.

Мальчишки не участвовали в ссоре. Но однажды за обедом Валя Унжакова, выражая общее мнение, заявила, что Игорь и Женька ведут себя крайне нетактично и лицемерно, показываясь в женском обществе на соседней враждебной половине, хотя они оба прекрасно знают, и прочее и прочее.

У Игоря лицо приняло насмешливое выражение, но он промолчал. А Рябов тотчас же рассвирепел и заявил, что он показывался, показывается и будет показываться там, где ему хочется, а не там, где ему кто-то указывает.

Напрасно их ожидали к ужину. Они больше не появились. Рябов, Игорь и Володя Иванников перешли на довольствие к турочакам, где были встречены, разумеется, с восторгом. Это было громом среди ясного неба, разразившимся прямо над пристанской половиной девичьего общежития.

По вечерам через тонкую щитовую стенку слышался звонкий смех Рябова и раскатистый хохот Игоря. Ужин по времени давно уже кончился, и чего, спрашивается, им там сидеть? Как отвратительно такое вероломство! Унжакова уходила в дальнюю комнату, где нельзя было слышать, что делается на соседней половине, и молча сидела там одна.

Само собой разумеется, что при встречах не замечали друг друга, хотя в крошечном совхозном поселке натыкались друг на друга по десять раз на день. И надоело всем дуться, и все были готовы помириться и предать анафеме проклятую ссору, но никто не зная, с чего начать.

Будь мальчишки повнимательней, они могли бы заметить, что в ту минуту, когда они идут на обед, занавески на окнах пристанской половины чуть-чуть отодвинуты, а если бы они подошли еще поближе, то непременно увидели бы, что за каждым их шагом следят несколько пар внимательных глаз. Но кто мог об этом знать?

И разве могли знать девочки, что каждое утро ребята вставали с твердой решимостью сегодня идти прямо на свою пристанскую половину. Но когда доходили до развилки двух хорошо протоптанных дорожек, никто из них не решался первым пойти прямо и поворачивал влево, а за ним шли и остальные.

Было это и смешно и печально, а впереди еще предстояли такие неприятности, которых, кажется, даже нарочно не придумаешь.

Вторую неделю непрерывно бушевали бураны. В совхозе кончался уголь. Оставшиеся несколько тонн берегли для пекарни и кузницы. На помощь машинам, пробивавшимся из Алейска с углем, ушли тракторы, но до сих пор никто не возвращался.

В общежитиях экономно топили дровами, но много ли проку от вязанки дров в щитовом доме! На турочакской кухне появились дрова подозрительного происхождения. Когда я стал допытываться у Гали Старцевой, откуда взялись изрубленные доски, она пробормотала что-то нечленораздельное. Это была дверь от угольного сарая, которую недавно сорвало ветром. Изрубил ее Синельщиков. Вечером я увидел его в мужском общежитии и пообещал составить на него акт. Лицо у Синельщикова дрогнуло. Он бросил шуровать железным прутом в печке и молча ушел к себе в комнату.

Мне стало не по себе, и я вошел за ним следом. В комнате было холодно и неуютно. Анатолий в шапке и стеганке сидел на кровати. Я сел напротив него и спросил, почему он так обиделся на мои слова. Разве они не справедливы? Ведь так мы можем начать ломать все, что ни попадется под руку.

— Я не обиделся, — сказал он угрюмо. — Почему-то вдруг все опротивело. А на кухне у девчонок и дров сегодня даже не было. Кто виноват в этом?

Кто был виноват в этом? Конечно, не он. Мне вдруг стало нестерпимо стыдно перед ним за все это — холодное общежитие, дорогую рабкооповскую столовую, паршивую баню, в которой всегда не хватает воды.

Если здесь, в голой степи, сумели за два года поставить поселок, разве нельзя было уже сделать, чтобы ребята не мерзли в общежитиях и не морочили себе голову со своими двумя кухнями? Все можно было уже сделать. Просто очерствели, привыкли к тому, что люди удивительно стойки и незлопамятны, и заставляем переносить то, чего уже давно не должно быть.

А машин с углем все не было. На пристанской половине ночью был заморожен водяной котел. В большой комнате с лопнувших батарей свесились до пола сосульки. Девочки в стеганках и платках, как погорельцы, сидели на кухне и не знали, что предпринимать.

Владька отправился на свою исконную турочакскую половину проводить дипломатические переговоры и вернулся вместе с Ритой Зубовой. На время ремонта турочаки великодушно предоставляли своим соперницам одну комнату. Кто мог предполагать, что все так перепутается и осложнится? Жить на одной половине с турочаками и каждую минуту иметь возможность наткнуться в коридоре на своих мальчишек! Но другого выхода не было.

— Сами виноваты! — сказала, поднимаясь и не глядя ни на кого, Нэля Бажина.

Суртаев помог перетащить кровати и прочее имущество. Несколько дней девчонки прожили на осадном положении, почти не выглядывая из своей комнаты и стараясь никому не попадаться на глаза. А легко ли это сделать? Вышла на кухню Унжакова за водой, а там Игорь. Сидит за столом и говорит, не поднимая головы: «Здравствуйте!»

Валя забыла от неожиданности, за чем пришла, и машинально тоже отвечает: «Здравствуйте!»

Шмыгнув к себе в комнату, она сообщает как величайшую новость:

— Девчонки! Игорь сейчас со мной поздоровался! Надо же!

Катя Повышева, ходившая вечером в клуб на танцы, приносит еще более удивительное известие: Игорь пригласил ее сегодня на вальс. Катю подвергают самому наиподробнейшему допросу — как и при каких обстоятельствах это произошло.

— Сначала он молчал, танцуем и танцуем, — рассказывает Катя. — Потом я набралась духу и спрашиваю: «Ну, как ты живешь?» Он говорит: «Ничего живу». Потом опять танцуем и молчим. Тогда я ему говорю: «Ну, теперь ты меня спрашивай, как я живу». Он засмеялся и спрашивает: «Ну, как ты живешь?» Я тоже засмеялась и говорю: «Ничего живу».

Вечером в этот же день вернулся Володя Кочкин. Он ездил на своем тракторе в Алейск на помощь застигнутым бураном шоферам. К самому общежитию Володя подтащил машину с углем. Разгружать ее высыпали все. А Володя сидел посреди кухни на табуретке. Лицо и руки у него были совершенно черные и блестели точно так же, как штаны и стеганка. Для него поставили топить снег. В печку наложили угля — больших блестящих комков; такого хорошего угля давно уже не было. Смотрели, как розовеет и начинает искриться плита.

На кухне, забыв про распри, собрались все: и пристанцы и турочаки. Расспрашивали Володю о его поездке. Ведь не было его без малого две недели. Володя отвечал односложно и нехотя. Как рассказать обо всем этом? Об отчаянных минутах, когда переставали двигаться руки и холод сковывал тело; о героизме и мужестве простых людей — шоферов и трактористов, с которыми он был в эти дни, о забытых еще и занесенных снегом деревушках, где все они находили приют. Как рассказать о Феде Романовиче, в котором прежде он, Володя, не видел ничего особенного и без которого многих могло не быть уже на свете. Что он за человек, этот Федор? Откуда в его хилом на первый взгляд теле бралась такая невероятная энергия? Он снял в своем большом дизеле лобовое стекло, чтобы лучше видеть дорогу. На его лице намерзла ледяная короста, остались одни слезящиеся бешеные глаза. Он делал сумасшедшие виражи на своем тракторе, цеплял сразу по три машины, оттаскивал их в деревушку и на полной скорости возвращался и разворачивался перед следующими, занесенными уже снегом, с обессилевшими шоферами, которые были не в состоянии выходить из кабины. Он сам цеплял трос, прижимался лицом к стеклу кабины и старался улыбнуться обледеневшим лицом шоферу.

Очень трудно обо всем этом рассказать. Просто это навсегда останется в сердце, останется радостью, что так много кругом хороших людей.

По случаю благополучного возвращения Володи ужин подавался в большой комнате, и впервые с начала размолвки все сидели за одним столом. Некоторая скованность и смущенность еще чувствовалась, но ледок был совсем тоненьким и на следующий день растаял совершенно.

Это произошло на воскреснике, устроенном по инициативе Суртаева в пользу пристанских девочек. На территории склада в недрах трехметрового сугроба лежал запасной котел. Все вышли на его раскопки. Вырыли длинный коридор в снегу и волоком, на веревках вытащили его.

Отдыхая после этого трудного дела, Игорь, прежний хороший Игорь, сказал:

— Еще заморозите — помогать не будем.

— Ни за что больше, честное слово, не заморозим! — отвечала за всех Саня Легостаева.

ДЕВЯТНАДЦАТИЛЕТНИЙ БРИГАДИР

По мере приближения фестиваля число участников самодеятельности катастрофически росло. Двери во время репетиций были открыты. Заходили посмотреть, что делается в клубе любопытные, потому что больше вечером некуда пойти; приходили застенчивые, которые давно тянулись сюда сердцем, но не могли преодолеть в себе робость. Потом вдруг обнаруживалось, что и те и другие уже участвуют в хоре, который разбух и не умещается на сцене. Кого будешь выпроваживать, если все стараются в полную меру своих возможностей!

Последние дни перед отъездом в Усть-Пристань были особенно напряженными. Срочно в клубе и в комсомольском комитете изготовлялись декорации. Для первой картины, изображающей время первой целинной весны, ремонтировали большую палатку, которая на своем веку видела уже три целинные весны.

Задник второй картины должен был изображать голубое небо и спеющее пшеничное поле. Чтобы оно выглядело естественнее, снизу решили пришить к полотну настоящие пшеничные колосья. Из склада принесли снопы пшеницы и насорили по всей конторе. Уборщица ругалась, но тут же, забыв об этом, давала советы, как лучше подшивать колосья.

Взгромоздившись на табуретку, поставленную на стол, Юлька рисовал задник для третьей картины — выросший совхозный поселок.

Двери в коридор были открыты, и все останавливались и смотрели, давали советы и желали удачи.

На генеральной репетиции присутствовала вся администрация во главе с директором. Он с интересом следил за действием, одобряюще улыбался и кивал головой в знак восхищения. Но в финале третьего действия на сцене появился весь хор, до того находившийся за кулисами, и улыбка на лице Владимира Макаровича исчезла.

— Все и поедут?! Это ж половина совхоза! — испуганно спросил он.

Половина не половина, а человек шестьдесят набиралось. Для отправки их в Пристань пришлось мобилизовать все средства: директорский «газик», известную тракторную будку с первого отделения, а также почти весь конный транспорт.

Уезжали утром. Когда выехали в синюю степь, сзади из-за гривы выкатилось красное солнце, и пышные султаны дыма над крышами в поселке стали розовыми. Веселый морозный день начинался. Застоявшиеся лошади рвались вперед, упруго хрустел снег под полозьями, вкусный студеный воздух обжигал грудь, и было радостно на душе.

В открытые форточки переполненного Дома культуры валил пар. Нашего выступления ждали с особенным нетерпением. Частично это объяснялось широко распространившимися слухами о нашей собственной целинной пьесе. Эти слухи были несколько преувеличенными. Например, многие в Пристани утверждали, будто в пьесе в качестве артиста принимает участие и сам директор. Но в еще большей степени поддержка и сочувствие зрителей объяснялись тем, что добрую половину их составляли школьники.

Ну кто ж из них не знал, скажем, Рябова или Мацнева! Женька и Толька, но сейчас язык как-то не поворачивается обратиться к ним таким образом. Вроде и не изменились они, но что-то совсем в них новое. Не костюмы, не галстуки, а какая-то сдержанность и уверенность вдвижениях, каких не было раньше.

Рябов читал в прологе. Сначала хотели дать ему главную роль — роль бригадира, который спасает героиню-агронома. Но, помимо того, что в первой сцене герой должен внести на руках полузамерзшую героиню, во второй сцене предстояло объяснение в любви, а в третьей — самое тяжелое: первый поцелуй. Все это было, как бывает в жизни и в особенности в пьесах, но Женя безнадежно краснел уже во второй сцене при необходимости взять героиню за руку, а довести дело до третьей сцены и вовсе не было никакой надежды. Его призванием было читать Маяковского. Последние слова пролога он произнес с такой силой и неподдельным искренним чувством, что зал буквально замер.

Можно забыть,
                      где и когда
Пузы растил
                   и зобы,
Но землю, с которой вдвоем голодал,
Нельзя
           никогда забыть!
А второй раз такая же тишина была в зале, когда шла вторая картина и бригадир Мацнев стоял рядом с агрономом Бажиной у пшеничного поля, уходящего в голубую даль. Лицо его было так нежно и серьезно, так естественно глуховат голос, что лучшего для сцены нельзя было и желать. Конечно, Женька Рябов никогда бы не смог достигнуть такого мастерства.

Да и всю пьесу, надо сказать, принимали хорошо. Она была легкая и серьезная, несколько наивная, но сердечная, с любимыми и всеми известными песнями. Первое место и первая премия — радиола — были присуждены нам.

В Пристани прожили два дня. Бушевал буран, и за нами из совхоза ничего не могли прислать. Жили в Доме культуры, заняв все кабинеты и сцену. Каждую минуту ожидали, что подойдут тракторы, но их все не было.

Предприимчивый Мацнев, чтобы как-то скоротать время, возглавил подготовку к фестивалю будущего года. От лихих плясок трещали полы, директор Дома культуры, заглядывая в фойе, сокрушенно качал головой. И среди всего этого молодого, искрящегося веселья, среди песен и танцев, шуток и комических ухаживаний нет-нет да и промелькнет что-то очень серьезное, что совершенно не вязалось с кажущейся беззаботностью этих молодых людей. Если присмотреться повнимательнее, можно было заметить, что Рябов уже несколько раз уединялся в зрительном зале для каких-то переговоров с Повышевой и Легостаевой.

Серьезный разговор был и у меня с Евгением. Так откровенно по душам мы говорили с ним впервые с того вечера, когда на заседании комитета разбиралось его персональное дело.

Он сказал, что давно уже хочет поговорить со мной, но все не решается, потому что не знает, что я думаю о нем после всего происшедшего. А разговор опять о ферме — как туда двинуть молодежь.

Женька волновался, потому что для него это был разговор о том, как жить — изобретателем или приобретателем. По своей натуре он принадлежал к изобретателям. Им всегда труднее, но ими ведь движется вперед жизнь.

— Мне тогда правильно поддали, — говорил он. — Но что бы я там один сделал? У нас ферма сейчас как исправительная колония. Кто провинился или ничего делать не умеет — на ферму его! А потом сами же и удивляемся, почему там безобразие. Сам я решил, что пойду дояром, если надо. И теперь без всяких выкрутасов, чтобы привариться намертво. Игорь тоже идет. Но скотником. Боится, что дойки у коров пообрывает. Это он, конечно, шутит, не в этом дело. Наверное, стесняется Валентины, они вместе идут. Больше пока никто не согласился, но — честное слово! — согласятся!

По возвращении в совхоз договорились собрать общее комсомольское собрание и призвать на нем девочек пойти доярками на ферму. Но получилось все несколько иначе, чем предполагалось.

Вечером, перед собранием, к директору поступило семнадцать заявлений с просьбой направить работать на ферму. Собрание отменять было неудобно, его открыли, и Владимир Макарович произнес напутственное слово тем, кто завтра должен был прийти на ферму. Из семнадцати человек было отобрано двенадцать.

В президиум на мое имя пришла записка Гали Старцевой:

«Как же это? Все девочки пойдут на ферму, а я — в стороне? Нет, я тоже пойду туда, кашу или суп сварить всякий сумеет. Помогите мне, пожалуйста!»

С ней пришлось провести индивидуальную работу, чтобы она отказалась от своего хорошего намерения. Она была очень нужна на своем месте.


На следующий день утром началась реорганизация на ферме. При вступлении в должность новоиспеченных скотников, доярок и телятниц присутствовал сам директор. Его состояние было всем понятно. Он шел на большой, очень большой риск. Заменить сразу столько работников, пусть и плохих, причинявших ежедневно массу неприятностей, заменить этими мальчишками и девчонками, двое из которых уже сбегали отсюда, — чем все это кончится? Вначале у директора было намерение заменить и бригадира, но он просто не решился сделать это. Самое тяжелое еще впереди — весна, распутица и бескормица. И что, если новенькие так же дружно сбегут отсюда, как пришли сейчас? И не перепортят ли они всех коров еще до того, как мало-мальски научатся доить их? Энтузиазм хорошее дело, но если бы хватало его на всю жизнь!

Заложив сзади руки, в зеленой байковой стеганке, которая отнюдь не делала его стройнее, Владимир Макарович расхаживал по рядам, давал советы, хвалил коров и посматривал на часы: несмотря на все усердие девочек, дойка продолжалась уже третий час. Не надеясь на память — разве можно сразу запомнить всех своих коров, которые кажутся сейчас одинаковыми, — девочки привязали всем коровам разноцветные бантики на рога. Украшенные таким образом, коровы оборачивались и, казалось, с удивлением смотрели на своих новых хозяев.

Валя Унжакова едва не расплакалась, потому что первая корова Фрукта показалась ей испорченной: у нее из шести сосков два совершенно не давали молока. Когда выяснилось, что это вовсе не рабочие соски, а просто придаточные, ее подняли на смех и долго припоминали этот конфуз.

У Таюшки Чудовой попалась неспокойная корова. Едва Таюшка коснулась рукой ее вымени, корова так лягнула ногой, что Таюшка вместе с подойником отлетела в сторону. В таких случаях на помощь приходили Игорь и Женька. Они же проверяли, хорошо ли выдоены коровы, хотя за это на них злились девчонки и просили не лезть не в свое дело.

— Кто так доит?! — говорил Владимир Макарович Сане Легостаевой, у которой на носу от усердия и волнения выступили бисеринки пота. — В кулак, в кулак бери дойку, действуй всей кистью, а то у тебя только два пальчика в деле. Так будешь доить до второго пришествия.

— Что вы знаете, Владимир Макарович? Говорите, будто сами умеете доить! — с досадой отвечала Саня.

— Что?! Кто тебе сказал, что я не подою корову? — кипятился директор.

— Конечно же, не подоите!

— А я тебе сейчас покажу, как надо правильно доить! — распалялся все более Владимир Макарович. — Давай мне корову!

Он снял стеганку, отдал ее Сане, выбрал себе корову, подсел под нее и говорил, массажируя ей вымя:

— Что ты думаешь, я коровы не видел? Это теперь так учат, по картинке: это вымя, а в нем молоко, на нем шерсть. А чтоб рукой за коровью титьку взяться — это извините! Она навозом пахнет. Все стесняются. Зато молоко есть никто не стесняется.

Участие Владимира Макаровича в первой дойке скорее задержало, чем ускорило ее. Все побросали своих коров и сбежались поглазеть на редкое, необычайное зрелище. С улыбками смотрели, как ловко стреляют тугими струйками молока пухлые руки директора, подполковника запаса, прошедшего через всю войну, на память о которой, помимо двух рядов орденских ленточек на груди, у него еще осталось несколько осколков в пояснице.

— Ну что? — отдуваясь и хитро прищуривая глаза, спрашивал он молодой веселый народ, столпившийся возле него. — Кто из вас говорил, что я не подою корову?


Организация молодежной бригады на первом отделении немного затягивалась. Хлопцам, которые ежедневно приходили ко мне справляться о судьбе своей идеи, начало казаться, что в совхозе кто-то сознательно противится ее претворению в жизнь. Но они были не правы в своих подозрениях. Принципиальных возражений против молодежной бригады ни у кого не было. Все, и директор в первую очередь, понимали, что весна предстоит исключительно трудная. Больше половины земли ушло под снег непаханой. Если не вырваться этой весной вперед, если опять затянуть с севом, значит поставить под угрозу хлеб будущих лет. Кто же будет возражать против создания молодежной бригады, против энтузиазма молодежи! Весь вопрос упирался в бригадира. Кого ставить во главе бригады?

У ребят на примете был свой человек — Владька Суртаев. Я тоже думал о нем, но долго не решался предложить директору его кандидатуру.

Был он очень молод, и это больше всего смущало.

Каким Владька был в школе, некоторые представления у меня составились после одного из разговоров с Володей Кочкиным, который был самым близким школьным товарищем Владьки.

О том, что непосредственно касалось школы, Володя говорил весьма уклончиво, и я смог только понять, что Владька очень хорошо был знаком с директорским кабинетом. С большей охотой Володя рассказывал о походах в тайгу, о том, как они с Владькой каждое лето работали плотогонами.

Тогда меня поразило не столько то, что говорил Володя о Владьке, который всегда умел найти выход из самого трудного положения. Поразило меня то, как рассказывал Кочкин о своем школьном товарище. Сцепив на коленях большие сильные руки, глядя перед собой и, видимо, вспоминая лицо Владьки, он сказал о нем так, как говорят о людях, которых очень уважают:

— Если бы мне на самое трудное дело идти, я пошел бы только с Владькой.

Очень запомнились мне эти слова. Может быть, Владька и есть тот парень, который сейчас так нужен нам, вожак, за которым пойдут хлопцы?

Я перебрал в памяти все, вспомнил тот день, когда он появился в совхозе вместе с Толиком Синельщиковым. Я попробовал было тогда подшутить над ними, сказал, что они опоздали. Тогда в серых глазах Владьки появилось злое, упрямое выражение.

А через неделю я столкнулся с ним во второй раз. Пришли из Алейска машины с запасными частями. Надо было немедленно разгрузить их. У конторы в ожидании попутного транспорта на первое отделение сидели Кочкин, Суртаев и Синельщиков. Я попросил их помочь. Кочкин повертел своей круглой стриженой головой, с хрустом откусил все, что можно было откусить от большого соленого огурца, который он грыз, а остаток швырнул приблизительно в мою сторону. Синельщиков молча, с откровенным любопытством посмотрел на меня, видимо интересуясь, как я прореагирую на это. А Владька буркнул:

— Мы из бани только. Неохота мазаться.

Я вспыхнул. Мои мальчишки — Игорь, или Женька, или кто-нибудь другой — никогда бы так не ответили. Молча я полез в кузов и оттуда бросил всем трем что-то очень для них обидное, вроде того, что напринимали мы в совхоз чистоплюев. Постучал ладонью по кабине шофера, чтобы ехал. И в тот момент, когда машина тронулась с места, Владька поднялся, догнал ее и одним рывком очутился в кузове. Я не обернулся, потому что у меня отлегло от сердца и потому что я знал, что улыбнусь ему, если встречусь с ним глазами.

Кочкин и Синельщиков подъехали к складу на следующей машине. Когда дело было сделано, присели покурить. О стычке, которая только что произошла между нами, не обмолвились ни словом. Говорили о делах на отделении. Только здесь я узнал, что Владьке трактора пока не досталось и что он работает водовозом. Запрягает с утра свою кобылу и целый день развозит воду по агрегатам. Рассказывал об этом он добродушно, но в зеленоватых глазах его проскальзывало что-то очень серьезное и даже грустное.

А поздней осенью, в один из ненастных тяжелых дней уборки, я снова встретился с Владькой, когда он уже работал на тракторе. Очень памятный был этот день. Вместе с директором вечером мы приехали на стан первого отделения. Владимир Макарович по старой армейской привычке прежде всего пошел на кухню.

— Здоровеньки булы! — доброжелательно провозгласил он, вваливаясь на кухню.

Девочки, возившиеся у плиты, ответили ему сухо, не оборачиваясь.

Директор сразу помрачнел, спросил, садясь у дверей:

— Что у вас тут приключилось, рассказывайте!!

Из-под насупленных густых бровей он внимательно рассматривал девочек: Галю Старцеву и Олю Потомкину, которых месяц тому назад он сам уговаривал пойти сюда кухарить.

Здесь как-то ничего не улучшилось с тех пор. Все черно, и девчонки какие-то жалкие, с заострившимися лицами.

Туго им пришлось на кухне. Управляющий потребовал было, чтобы они готовили ему отдельно, как это было при старой поварихе. Девочки категорически отказались: пусть ест, что рабочие едят. А потом и покаялись: с тех пор Шубин на кухню не показывается. Дров нет, уголь соляркой разжигают. За продуктами на центральную усадьбу съездить машины не допросишься. Хорошо, мальчишки свои, все понимают — то доску какую-нибудь привезут на растопку, то за продуктами свозят на тракторе.

Директор слушал все это, облокотившись на палку и глядя в пол. Поднялся, в дверях сказал:

— Ну, хорошо, хорошо! Ладно!

На току людей не было, стоял только трактор с тележкой. Тележку разгружал Владька Суртаев. Повернувшись спиной к ветру, он размеренно нагибался, черпая плицей зерно, и с силой выбрасывал его далеко за борт. В том, как он работал, не обращая внимания на ветер и срывавшийся снег, в размеренности и неторопливости его сильных движений было что-то очень красивое и мужественное.

Владимир Макарович окликнул его. Владька выпрямился; на его правильном смуглом лице, выбившихся из-под шапки волосах блестели капельки растаявшего снега.

— Один работаешь? — спросил Владимир Макарович, нагибаясь и щупая зерно.

— Один! — буркнул Владька и снова принялся за дело.

Почувствовав, что директор внимательно смотрит на него, Владька опять выпрямился.

— Вы научите управляющего с людьми по-человечески разговаривать. Тогда люди будут работать, — зло заговорил он. — Сегодня еще трое курсантов сбежали, скоро все разбегутся отсюда.

— А ты останешься? — помолчав, поинтересовался Владимир Макарович, внимательно разглядывая своими умными жесткими глазами этого симпатичного паренька.

Владька замолчал, сбитый с толку этим вопросом, а Владимир Макарович не отступал от него:

— Нет, ты вот сам как о себе думаешь, скажи! Ты останешься? Ты веришь, что все разбегутся? Неужели так думаешь? — И, не ожидая, что скажет Владька, сам ответил: — Не разбегутся. Слабые сбегут. Сильные останутся. Будут бороться. Паниковать не надо только. У нас сейчас как на войне: самое страшное — паника. Хлеб вешаете?

— У нас Рита Зубова не разрешит без веса, госконтроль круглосуточный, — повеселев немного, отвечал Владька.

Когда директор зашел на весовую проверить, на месте ли сидит «госконтроль», в маленькой будке, сколоченной из развалившегося вагончика, сидела Рита Зубова. При появлении директора она покраснела и подобрала под скамейку босые ноги.

Владимир Макарович нахмурился и раздраженно опросил ее, почему она босиком. Рита совсем смутилась, на глазах у нее появились слезы, а директор, стуча палкой о пол, повысил голос:

— Почему, я спрашиваю, босиком сюда явилась? Кто за тебя отвечать будет?

Рита попыталась было объяснить, что сапоги она еще не сумела купить, а туфли мальчишки сейчас чинят, но он, не дослушав ее, хлопнул дверью.

Я никогда не видел его таким разъяренным. Он заставил Суртаева отвезти Риту на тракторе к вагончику, в котором жили турочаки, а сам стал ходить взад и вперед возле весовой.

Он то застегивал, то расстегивал свое куцее, видавшее виды серое пальто, останавливался, заложив руки за спину, и ожесточенно вертел своей палкой то в одну сторону, то в другую.

И в это самое время подъехал на своем ходке Шубин, которому, видимо, сказали, что прибыл директор. Василий Васильевич, выбритый и свежий, как всегда, одетый в красивую желтую кожаную куртку, спрыгнул с ходка и стал привязывать лошадь у весовой. Когда он обернулся, чтобы подойти к Владимиру Макаровичу, то застыл на месте: тот шел прямо на него с искаженным, трясущимся от гнева лицом. Напирая на отступавшего Шубина животом, выставив вперед свою курчавую бородку, Владимир Макарович свистящим шепотом спрашивал его, есть ли у него дети.

— Нет еще? Вот когда народите своих, — возвысил он голос, — тогда приходите ко мне снова за работой. Тогда, может, научитесь к людям по-человечески относиться! А сейчас считайте, что вы в совхозе уже не работаете, чтобы духу вашего, ноги вашей здесь больше не было! Приказ с утра получите и жалуйтесь на меня, куда вам угодно.

Так закончилась в тог вечер карьера Василия Васильевича Шубина, присланного в совхоз на усиление.


В конце февраля директор и партийное бюро совхоза поручили комсомольскому комитету самому подобрать бригадира для молодежной бригады. Сразу после заседания комитета, утвердившего кандидатуру Суртаева, мы пошли вместе с ним к Владимиру Макаровичу. Он сидел один и разбирал почту. Когда мы вошли, он поднялся из-за стола, вышел навстречу Владыке, обнял и поздравил его с назначением на должность бригадира комсомольско-молодежной бригады.

— Тебя, наверное, уже на комитете зарядили как следует, — сказал он, садясь рядом с Владькой. — Поэтому я тебе сейчас мораль читать не буду. Ты вот мне только скажи, сколько тебе сейчас лет?

— Девятнадцать, — смущенно сказал Владька.

— Уже стукнуло девятнадцать? — Владимир Макарович пристально смотрел на Владьку и теребил бородку.

— Через два месяца будет девятнадцать, — уточнил Владька и улыбнулся: черта с два, мол, проведешь этого Макарыча!

— Девятнадцать лет, — размышлял вслух Владимир Макарович, — это не так уж и мало. Это теперь вот стали почему-то считать, что мало. А я, например, тоже в девятнадцать лет агрономом отделения стал.

Он задумался и молча глядел в окно на ослепительно белую степь под нависшим, хмурым густо-синим небом. Все затихло на улице — не иначе, как перед бураном.

Владимир Макарович постучал пальцем по стеклу лежавшего перед ним на столе барометра, посмотрел, не дрогнет ли стрелка.

— А ты помнишь, — продолжал он, обращаясь к Суртаеву, — как мы с тобой в последний раз на току виделись? Я помню. Много из твоих хлопцев разбежалось за это время? По-моему, никто не сбежал, а?

Владька подтвердил, что точно, никто не сбежал.

— Вот я и говорю, что сильные, а их больше, держатся. Но самое трудное у нас еще впереди. Мне самому когда-то казалось: вспашем целину, перезимуем первую тяжелую зиму, а потом само пойдет. А вспахать целину, кажется, было не самым трудным. Самое трудное, по-моему, сейчас начинается. В полном смысле надо жизнь здесь делать культурной, на городской лад. На это годы нужны, а люди торопятся, требуют, чтобы все сегодня было. И они правы. Так я говорю? Я помню, как ты мне тогда на току о Шубине сказал. Правильно сказал. Самое главное для руководителя — уметь по-человечески, внимательно относиться к людям. Верить в них. Все с людей начинается. А хлеб в особенности.

На следующий день после назначения Суртаева бригадиром к директору принесли заявление Володя Иванников и Юлька Четвертаков, просили перевести их в молодежную бригаду. То, что Юлька и Володя просятся к нему, для Суртаева не было неожиданным. Неожиданным было заявление Саши Левашова, репутация у которого была не очень блестящей.

Саша приехал в совхоз с первым эшелоном кубанцев в 1955 году. Помнил он первую целинную весну, стал неплохим трактористом, но все не везло ему на друзей. Нет-нет да и попадет Сашка в какую-нибудь историю вместе со своими дружками, которых много появлялось у него в каждый аванс и получку. Особенно шумной была история с его неудачным сватовством.

Это произошло в первый год его работы в совхозе, когда у Саши еще совершенно не было никакой тяги к семейной жизни. Но двум его приятелям вдруг захотелось его женить. И не столько из сочувствия, что он ходит в нестираной рубашке и через два дня после получки приходит просить аванс, сколько из желания погулять за счет родственников невесты неделю-другую.

Сваты вместе с женихом отправились в соседнюю деревню. Для пущей важности выехали — разумеется самовольно — на большом дизеле. Когда они прибыли в деревню, в домах зазвенели стекла.

Как это ни удивительно, отыскалась и невеста, которую Левашов до того и в глаза не видел. Собралась родня, и было много выпито по случаю смотрин. Дело, пожалуй, могло бы дойти и до свадьбы, не помешай одно непредвиденное обстоятельство.

Когда стали прощаться, один из сватов, считая, что теперь уже делиться нечего, прихватил с собой в темных сенях большой лагун с домашним пивом, но тут же был застигнут с поличным. Поднялся скандал, и сваты, втолкнув в трактор жениха, поспешно отступили из деревни.

На этом дело и кончилось, и Саня был очень доволен, что видел свою невесту всего один раз.

Когда приехали десятиклассники, он издали наблюдал за их жизнью, потом отал иногда заходить к ним в вагончик. Почти всегда он сидел молча, не вступая в разговоры. Однажды ребята спросили его, сколько классов он закончил. Лицо Саши болезненно передернулось.

— Десять классов пополам с братом! — ответил он с горечью, стараясь прикрыть ее иронией.

Теперь он с удовольствием учился бы дальше, но сейчас такой возможности не было.

Его заявление о переводе в бригаду Суртаева также было удовлетворено, но на очередной планерке директор потряс перед Суртаевым пачкой заявлений и сказал, что больше никого переводить к нему в бригаду не будет.


Вечер был совершенно весенний. На западе небо, сделалось зеленоватым, очень прозрачным, каким оно бывает только в конце марта. Под ногами звонко ломался молодой вечерний ледок. И слышно было в тишине, как с крыши срывается запоздалая капель.

У ярко освещенных окон клуба стоял Владька и смотрел на танцующие нарядные пары. В такой вечер Рита вздумала устроить заседание бригадного комсомольского бюро!

Уже несколько дней она систематически изводила Владьку разговорами о том, что он увлекся ремонтом техники и совершенно никаких мер не принимает для оборудования полевого стана и столовой, в которой до сих пор нет печки. Как будто он сам этого не знает! Он соглашался с ней, что это и в самом деле так, но обещал в самые ближайшие дни все сделать, и не делал. Не делал потому, что по горло было других забот. Кончилось тем, что он не выдержал и нагрубил Рите, сказав ей, чтобы она не совала нос куда не надо. По этому-то поводу и собиралось бюро.

— Я же тебя не хотел обидеть, — объяснял Владька извиняющимся тоном. — Я тебе это так сказал, по-свойски.

— Мы с тобой тоже будем по-свойски говорить, — отвечала Рита с улыбкой.

Но в чем только она его не обвинила! И в делячестве (Владька не очень хорошо понял, что это за недостаток, но признался, что и в самом деле он есть у него), и в пренебрежительном отношении к комсомольской организации отделения, и в невыдержанности. Владька терпеливо и покорно выслушал и это, комкая в руках шапку. Но когда после Риты его начала так же методически пилить член комсомольского бюро Оля Потомкина, он взорвался и бросил в сердцах на пол стоявшую на столе кружку.

Девчонки, удовлетворенные тем, что им удалось вывести из себя спокойного Суртаева, торжествовали. На другой день он уехал в бригаду и прожил там несколько дней, пока все не было приведено в порядок.


В середине марта я уехал в отпуск. Я был далеко от совхоза, но от ребят приходили письма, и я в общем был в курсе всех дел.

Письмо Вали Унжаковой
Получили ваше письмо, которое состоит из одних вопросов и похоже больше на приказ: сделать обязательно, немедленно, непременно и т. д. и т. п. Читали письмо на кухне, было много мальчишек, смеялись.

Столько вы задали вопросов, что немыслимо на них ответить, в особенности нам, животноводам. Вы сами должны понимать и сознавать, что времени у нас в обрез. Мы полностью отдались работе на ферме. Конечно, скотники, например Рябов, будут говорить наоборот. Но вы им не верьте, не верьте! Рябов этот вечно кричит: «Да вы не работаете как следует, да вам лишь бы с рук свалить, вы не хотите накормить хорошенько коров» Но мы на него ноль внимания, Я лично спокойненько однажды уже сказала ему: «Не надрывайся, Рябышкин, и не лезь не в свое дело». Мы много с ним не разговариваем, а он из себя выходит.

Но вы не подумайте, что мы грыземся там. Нет! Это у нас бывают перепалочки из-за силоса, из-за того, что он все время лезет вперед батьки. А в остальном все идет хорошо и дружно.

Игорь — тот совсем другой. Никогда не кричит, а что скажет — так раз, и точка.

На кухне все нормально. Мальчишки ведут себя прилично. Никогда не засиживаются у нас, да и едва ли кто засидится: быстренько выгоним, и конец.

Владька Суртаев ест у нас, гнать мы его не думаем. Зачем? Пусть ест себе на здоровье, он такой спокойный у нас. Да и за него здесь есть кому заступиться.

На днях мы с Катей Повышевой ездили домой. Дома удивляются, что я работаю на ферме, но все-таки одобряют. На что уж мама все охает, а и то сказала: «Везде ведь, дочка, надо работать!»

В Пристани нас застал буран, просидели пять дней. Соскучилась по своим коровам. Приехала, а у моей Фантазии новорожденный. Ох, и обрадовалась же я!

Ну вот все пока. На остальные вопросы будет отвечать Саня, с меня хватит этого, я и так, кажется, много взяла на себя.

До свидания.

Унжачиха.
Первое письмо Сани Легостаевой
Пишу обо всем подробно, как вы просите. Мы живем по-старому, все работают там же, где и работали. Вчера в первом складе закончили очистку и протравливание семян… Теперь перешли в соседний склад.

Сейчас всех очень волнуют дела на ферме. Вторую неделю дуют бураны, и кормов не подвозят. В сегодняшней районной газете одна полоса была целиком посвящена колхозу «Родина», вернее — ферме этого колхоза. Там сено и то рубят и мешают с концентратами, потому что оно грубое. Сено! А у нас и соломы нет. Вот отсюда и плохие надои.

Позавчера было заседание комитета. Разбирали вопрос о нуждах молодежи. Комитет вела Лида Волкова, она пригласила директора и парторга.

Сначала все шло как-то вяло, все отмалчивались. Володька Кочкин встал и сказал: «Если баня каждую неделю будет работать, нам больше ничего и не надо». А Лида подскочила как ужаленная. Говорит: «Вы, кроме работы, ничего видеть не хотите, а жизнь это же не одна работа!» Конечно, никто из нас, десятиклассников, этого стерпеть не мог, потому что никто так не думает, а все мечтают, чтоб и клуб настоящий был в совхозе, и все хотят дальше учиться. И мальчишкам хочется жить в нормальном общежитии. Но хорошо, что Лида всех разозлила. Стали выступать, досталось и директору, и вам бы досталось, если бы вы были.

Директор пообещал немедленно начать ремонт в мужском общежитии, и сегодня в двух комнатах начали перекладывать печки.

Особенных происшествий за это время не было. Разве только вот что: Тольке Мацневу, когда он спал, мальчишки выстригли усы.

Это письмо обсудили вечером. Были предложения написать еще и о других вопросах (интимного характера), но те, кого это касалось, стали возражать.

Поступило последнее известие — кончилась на кухне картошка.

По поручению пристанцев

Саня Легостаева.
Письмо Коли Щукина, которое получил Игорь и переслал мне
Здравствуй, Игорь!

Ты, наверное, знаешь, что я в армии. После всего случившегося со мной в совхозе я не решался писать тебе и вообще всем нашим. Но теперь все-таки решился написать.

Я тогда так поступил, что мне даже сейчас писать неловко. Когда я приезжал рассчитываться в совхоз, все вы смотрели на меня косо. Да и сейчас вы там, наверное, меня еще склоняете, да и по праву. Я не обижаюсь, потому что сам все это заработал.

Ты меня назвал дезертиром, и я сам о себе сейчас так думаю. А тогда, осенью, я не хотел ни с кем и ни с чем считаться. Мне тогда вся наша жизнь в совхозе казалась глупой и неинтересной. А теперь все, что там было, совсем иначе вспоминается.

У меня к тебе просьба. Напиши, как ты сам обо мне думаешь сейчас и что говорят обо мне ребята: простили или нет? Только пиши всю правду, без скидок. Я не обижусь. Что думаешь, то и напиши, хорошо?

Жду ответа.

Николай.
Второе письмо Сани Легостаевой
Знаете, как у нас сейчас тепло! Все тает. За два дня развезло. Вчера я была выходная, и меня послали в Коробейниково за картошкой. Туда уехали хорошо, а назад добрались только в три часа ночи. Буксовали на каждом шагу. Грязь, а на речке все водой покрылось. Неизвестно, куда ехать. Хорошо, попался лихой шофер.

Картошки купили сто ведер. Можно было купить и больше, но денег не было. И так уж занимали-занимали.

Саня Легостаева.
Письмо Жени Рябова
Сегодня у меня выходной. Лучше бы их не было совсем. Будни за работой проходят быстрее, а воскресенье — целая вечность. Может быть, это оттого, что у меня паршивый характер. Какой-то не компанейский у меня характер. Игорю или Тольке Мацневу, по-моему, всегда будет в жизни гораздо легче и веселее.

Но я совсем о другом хотел написать. Я это давно хотел сказать, но все не было подходящего случая. И вообще — если сейчас не напишу, потом не скажу, наверное.

Мне кажется иногда, что вы думаете, будто я поехал в совхоз без желания, потому что все остальные ехали. А это не так.

Мне всегда хотелось найти в жизни какое-то самое главное и самое важное дело и привариться к нему намертво.

Сначала я думал, что это физика. Потом подумал, что сельское хозяйство еще труднее. И я ни о чем не жалею. Теперь я твердо говорю, что все идет у меня очень хорошо. Совхоз научил самому главному — жить в коллективе, уважать коллектив, не выставлять своего «я».

Какие все это казенные слова! Трудно выразить такими словами то, что думаешь.

Лишь лежа в такую вот гололедь,
Зубами вместе проляскав —
Поймешь: нельзя на людей жалеть
Ни одеяла, ни ласку.
Вот сильные и красивые слова.

Может быть, все это вам покажется странным. Ведь, кажется, ничего особенного в совхозе у нас не было. Но он показал самое главное, чего, признаться, я не ожидал: как много в совхозе таких же хороших девчонок, как наши, и таких же хороших ребят, как, например, Игорь. Это здорово! Ведь такими будут все люди в ближайшем будущем. Пока это еще не всегда так, но скоро все равно так будет. А это-то и самое прекрасное.

Все это мне хотелось написать. На душе легче как-то стало, когда письмо написал.

Женька.

В апреле, когда я возвращался в совхоз, уже почти сошел снег с полей, а на Оби и Чарыше прошел лед.

Мне повезло: в Пристани я встретил Владимира Макаровича, приезжавшего в райком, и до совхоза я добрался вместе с ним.

На паромной переправе через Чарыш скопилось много машин, и мы долго ожидали своей очереди.

Уже вечерело, заходящее солнце нежно освещало заросшие густым, начавшим зеленеть красноталом берега, и они были очень красивы.

Владимир Макарович терпеливо, по травинке, набрал пучок только что проглянувшей из земли зелени и, с наслаждением нюхая ее тонкий, едва уловимый, аромат, задумчиво сказал:

— Когда весна наступает, мне всегда думается: самое красивое время! А потом хлеб в поле поднимется, выбросит колос, думаю: нет, вот это самая красивая пора. А осенью, в бабье лето, опять сомневаюсь: все зрелое кругом, душистое. Попадешь днем на скошенный хлеб — голова кружится.

Он помолчал. Задумчиво теребил бородку, смотрел на крупные желтые комья пены, плывущей по реке, потом улыбнулся как-то застенчиво и виновато:

— Так вот до седых волос дожил и не знаю, ей-богу, какое время лучше.

Мы переправились и поехали. Владимир Макарович смотрел прямо перед собой и думал о своем. Я тоже смотрел вперед, ждал с нетерпением, когда в темноте покажутся огни центральной усадьбы.

Никогда я прежде не предполагал, что все, что связано с совхозом, так быстро и сильно привяжет к себе. В какие дни становится все это близким и родным — люди, земля? В ясные, легкие дни или в те трудные, когда напрягаешь все свои силы и волю?

Кто знает! Но как сильно, должно быть, привязан к совхозу Владимир Макарович, несущий свое тяжелое директорское бремя, хотя он, очень больной человек, давно мог бы спокойно жить на пенсии. Привязан всем, что было сделано им на этой земле в удивительные, неповторимые целинные годы.

ТУГОЙ УЗЕЛ

На ферме дела шли неважно. Весна принесла новые заботы. Все как-то подбиралось одно к одному и запутывалось в такой тугой узел, который никак нельзя было разрубить одним ударом.

Кончались корма, и сейчас их негде было взять. Бурно таял снег, затапливало соломенные времянки, в которых был размещен скот. Коровы так размесили проходы, что застревали сами, не говоря уже о доярках. Таюшка Чудова, раздавая отходы, увязла почти по пояс. Женька с Игорем с трудом вытащили ее оттуда, но одного сапога так и не нашли.

Часть механизаторов, работавших зимой на ферме, пришлось отпустить на отделения. На планерках директор предупреждал о недопустимости ослабления внимания к животноводству, но тем не менее внимание всего начальства к животноводству ослабилось: захлестывали заботы, связанные с надвигающейся посевной.

Ребятам, пришедшим месяц назад на ферму, и прежде всего Рябову, казалось, что с их приходом здесь сразу все изменится, станет лучше. Но как они ни старались, как ни были беспощадны к себе в работе, а улучшения не наступало.

Между тем все то, что они сейчас самоотверженно делали, было самым мудрым и самым нужным. Только в ней — в ежедневной, ежечасной самоотверженности людей, работавших на ферме, было теперь спасение. Правда, в поле не оставалось ни одного стога сена и ни одной скирды соломы, но в оденках его было на добрый месяц. Только трудно было брать. Надо искать, копать талый снег, на котором в валенках сыро, а в сапогах холодно. А другого выхода нет. Силосом можно кормить без ограничения, но для этого тоже надо как следует потрудиться. И чтобы не терять времени на ходьбу, мальчишки поселились здесь же, на ферме в вагончике. В конечном итоге это дополнительно возов пять силоса в день.

Кое-кому их переселение сюда не понравилось. На второй день Игорь застал одного из конюхов с мешком ворованной дробленки, которая предназначалась телятам.

— Ты что же, гад, делаешь? — глухо спросил Игорь с потемневшим от ненависти лицом.

Игорь ожидал чего угодно, только не того, что произошло. Здоровенный мужчина упал перед ним на колени и, ерзая по сырому навозу, стал божиться, что никогда больше не сделает ничего подобного. Игорь спрятал руки в карманы и пошел прочь. На душе у него было очень тоскливо.

Ночью он долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами на своем полушубке, заложив руки под голову.

— Ты веришь, что мы доживем до коммунизма? — неожиданно спросил он Евгения.

— Ты это серьезно? — ошарашенно привстал тот со своей полки.

— Не вообще человечество, — продолжал Игорь, — а мы с тобой — доживем до него? Прежде я никогда даже не задумывался над этим: ясно, доживем. Всегда думал, да и сейчас так думаю: чертовски повезло родиться. С одной стороны, много еще надо сделать до коммунизма. Это интересно — делать его своими руками. А с другой стороны, все-таки обязательно хочется посмотреть, как там будет. От этого голова кругом идет. Увидеть то, о чем люди мечтали целые тысячелетия. Ты не спишь?

Разве мог Женька спать при таком разговоре!

— А когда вижу таких вот, как сегодня, начинает казаться — не доживу. Они же вперед тебя норовят просунуться; думают, там только жрать будут.

— Я тоже об этом размышлял, — сказал Женька. — Сколько всякого безобразия от пьянки и бесчестности. И когда подумаю, что где-то такой присосавшийся намазывает наш хлеб нашим маслом и еще втихаря на советскую власть шипит, не знаю, что бы сделал!

Коротки стали весенние ночи. Только заснули ребята, а уже надо вставать. Явились девчонки, подняли шум и возню, загремели ведрами. Явно с похмелья позже всех пришел бригадир и, не переводя духа, стал ругаться самой отборной бранью. Будто ошпаренные, доярки хватали ведра и выскакивали из вагончика.

На скулах Игоря застыли тугие желваки. Не отрываясь, он недобрыми глазами смотрел в лицо бригадира, который был намного старше его. Как могли они терпеть это прежде? Ведь это повторялось почти каждый день!

— Если ты еще будешь ругаться при девчонках — убью, — сказал Игорь. — И пьяный никогда больше не заявляйся сюда. Ясно?

— Ты что, ошалел? — На лице бригадира застыла растерянная улыбка.

Игорь молча хлопнул дверью вагончика.

Вечером, когда верхом на лошади Женька пригнал поить скот, подъехал, тоже верхом, Владимир Макарович. Прищурившись, он внимательно осматривал каждую корову, проходящую мимо.

— Что давали сегодня? — спросил он у поравнявшегося с ним Рябова.

— А вы не знаете, что есть у нас? — грубо ответил Женька. — Свежим воздухом кормим и еще хотим, чтобы молоко было.

— Отчего молоко бывает, я раньше тебя узнал! — нахмурился директор. — Ты мне лучше скажи, кто разрешил без приказа брать резервное сено и притом так похабно?

— Я брал! — побледнев, выпалил Женька, хотя он сам еще ни разу не брал для своих коров сено из резервной скирды, оставленной на случай самых крайних и непредвиденных обстоятельств. Потихоньку брали оттуда сено телятницы. Но в конце концов это не имело значения. — Я брал! — еще раз выпалил вызывающе Женька, направляя с отчаянной решимостью свою низкорослую кобыленку на большого, провисшего над тяжестью седока директорского коня.

— А ты знаешь, что за это под суд можешь пойти? — выкатывая глаза, повысил голос директор.

— А куда идти, если скот передохнет? — тоже повысил голос Женька.

Оба с каждой минутой разъярялись все больше, теснили лошадьми друг друга, забыв, что их могут видеть и что со стороны они выглядят весьма комично: тоненький, как овечка, Женька и грузный, в своей неизменной зеленой байковой стеганке директор. Наговорив друг другу самых обидных слов, они разъехались в разные стороны.

Женька фыркал и плевался, что не мог сдержаться, вел себя, как мальчишка, бранился вместо того, чтобы потребовать от директора того, что он должен теперь сделать как директор и что должно быть ему как директору известно.

Владимир Макарович с досадой думал, что в чем-то этот мальчишка, показавшийся вначале просто перепуганным, прав и что, кажется, пришла пора разбронировать кое-какие резервы, до сих пор известные только ему.

А ребят будто подменили. Они ожесточались все больше, и на комсомольском собрании фермы Игорь внес предложение написать письмо в райком партии об угрожающем положении на ферме. Такое письмо здесь же было написано, и Рябов в ночь отправился с ним верхом на лошади. Боялись, чтобы он где-нибудь на реке не ухнул в полынью, но на следующий день он благополучно вернулся, выполнив поручение.

Видимо, в результате этого на ферме появился новый бригадир и вообще стало немного полегче. Ушла в свои берега разлившаяся Озернуха, на несколько дней прервавшая сообщение с центральной усадьбой. Просохла грива над фермой, и туда стали выгонять скот. По всей вероятности, директор ввел в действие свои главные резервы, потому что почти втрое была увеличена норма концентратов.

Все эти трудные дни девочки держались очень хорошо, под стать мальчишкам. Дела фермы на время вытеснили все остальное из их жизни. Проходя, поздно вечером мимо клуба, они с завистью заглядывали в окна. Но сейчас им было не до танцев. Сил хватает лишь на то, чтобы привести себя в порядок и развесить сушиться промокшую до нитки одежду.

У Сани Легостаевой мучительно ломят руки. Ей обматывают их шерстяными платками, и она сидит, покачиваясь и баюкая их, как ребенка. В эти бессонные ночи иногда закрадывалось сомнение: зачем все это? Она никогда не мечтала стать зоотехником, как, например, Катя Повышева. Таюшка Чудова собирается поступить на агрономический факультет. Но это все равно сельское хозяйство, а ей всегда грезилась школа. Сколько раз она, напрягая воображение, старалась увидеть себя учительницей. И представляла даже платье, в котором она придет в первый раз в школу, и голос, которым она скажет первую фразу: «Я буду вести у вас литературу».

В эти бессонные ночи ей кажется вдруг, что нынешняя жизнь стремительно несет ее в сторону от заветной мечты.

Это минуты слабости. Приходит новый день, и его заботы, радости, волнения растворяют в себе ночные тревожные мысли. Нет, все будет обязательно так, как она задумала. Сейчас, правда, трудно сказать, через сколько лет придет этот день, когда она впервые войдет в класс учительницей. На нее с любопытством и ожиданием будут смотреть ее мальчишки и девчонки. Они будут ждать, что скажет она о жизни, верит ли она сама, что жизнь человеческая красива горением и подвигами. Ведь огонь загорается только от огня.

И Сане кажется, что она и сейчас бы уже нашла слова для них, своих будущих мальчишек и девчонок, слова о том, как удивительно интересна жизнь, когда делаешь ее своими руками.

ВЕСНА

Весна с каждым днем чувствовалась все явственнее. Напротив поселка на боках крутой гривы выглянули черные проталины. По-весеннему долги и чисты были вечерние зори. И время будто ускорило свой бег с приближением весны. Всех тревожила она, в особенности молодежную бригаду. Многое надо было еще сделать до посевной. А как все пойдет на самом севе? Как хорошо было быть рядовым трактористом и отвечать только за самого себя!

А здесь неожиданности на каждом шагу. Владька просмотрел, просмотрели ребята, и в обед случилась неприятность. Подтаял лед под чурками, на которых стоял почти собранный «Беларусь», чурки подались в разные стороны, и трактор распался пополам. До вечера мучались с ним. И на этот случай, как назло, нанесло главного инженера. Но он не кричал, как можно было ожидать при таких обстоятельствах, а молча, в ряду со всеми помогал подваживать переднюю часть злополучного трактора.

Двадцатого апреля все перебрались на стан бригады, ипотянулись томительные дни ожидания, хотя без дела никто не сидел. Через неделю приехали Потомкина и Поспелова, которые сдавали экзамены. Им обрадовались, как будто они прибыли по меньшей мере из Барнаула, а не с центральной усадьбы. Их самым тщательным образом расспросили, что делается в других бригадах. Оказывается, все тоже сидят.

Потомкина была назначена сменщицей к Четвертакову, Галке Поспеловой достался зеленый маленький «козел» — «ДТ-24». Она возилась с ним целыми днями, стала еще более серьезной и чуточку важничала.

Володя Кочкин перекрыл однажды в ее тракторе топливный краник, и она никак не могла его завести. Прибежала перепуганная к Суртаеву, и он сразу обнаружил диверсию. Кочкину мимоходом заметил: «Не озоруй, Вовка!»

Володя виновато крякнул и сказал: «Слушаюсь!»

Владьку и в самом деле слушались, хотя после назначения его бригадиром в нем не прибавилось ничего начальственного. Называли его по-прежнему Владькой. Сам он много работал наравне со всеми и ходил такой же черный, как и рядовые трактористы. Только прибавилось в нем серьезной внимательности к людям.

Самой большой помощницей Владьки во всех бригадных делах была учетчица Рита Зубова. По вечерам, закончив оформлять наряды, она доставала из чемодана толстую коричневую тетрадь и записывала сюда все самое существенное, что произошло за день.


«20 апреля

Сегодня приехали с центральной усадьбы. Еле-еле добрались, потому что все развезло, грязища непролазная. Тракторы буксуют. Нас семь человек. Остальные задерживаются на центральной, сдают экзамены. Ни пуха им, ни пера!

Все занялись своими делами. Из девочек нас двое — Старцева Галя и я. Вечером все играли в домино.


21 апреля

Сегодня утром приехали печники и принялись за печку. Мальчишки установили рацию. Теперь есть связь с центральной усадьбой. Хорошо! Галка Старцева уехала, с Иванниковым на центральную за продуктами. Проездили они целый день, вернулись поздно вечером. Обед готовила я. Днем, когда мальчишки ушли возиться с плугами, вытряхнула у них все из чемоданов, из-под матрацев, перестирала. А вечером, когда все собрались и приехал Владька, стали подтрунивать друг над другом и говорить всякие небылицы. Владька в таких делах первый заводила, хотя и бригадир. Галку довели почти до слез. Тогда переключились на меня. Стали допытываться, настоящая ли я пермячка. Избавилась я от них хитростью: притворилась, что мне плохо, схватила фуфайку и выскочила из дому. Часа полтора ходила по полям.

Больше всего на свете мне нравится быть одной в степи. Степь удивительно красивая во все времена года. Когда идешь по степи, стараешься ни о чем особенном не думать, а в то же время к тебе приходят какие-то большие и важные мысли. Тогда я знаю, что никогда отсюда не уеду. Я нигде не буду так счастлива, как здесь.

И еще одно хорошо знаю, знаю, что это так и будет, хотя, кажется, откуда бы мне это знать? Потом все здесь станет легче и проще, чем сейчас. Построим поселок, как их центральный. Устраним неполадки, но эта жизнь и это время останутся в памяти навсегда.

И милых, милых, добрых, хороших наших мальчишек не забуду никогда. Они удивительно честные и чуткие.

Когда при мне кто-нибудь начинает говорить плохо даже о Сане Левашове, — а много ли, кажется, о нем можно сказать хорошего? — я всегда думаю: «Ну что вы о них знаете! Жалкие и ничтожные вы люди, если так говорите о наших хлопцах!» Когда я вспомню, как зимой под открытым небом они ремонтировали свои тракторы, почти без заработка, — какой заработок, если два месяца возиться с одним трактором! — у меня теплое-теплое чувство к ним всем возникает. И я всегда думаю: что их здесь в конце концов держит? Мало ли других удрало отсюда? Конечно, их не зарплата здесь держит, а что-то другое, наверное, самое главное в жизни. Что же это такое — главное? Я не могу еще как следует словами выразить это. Только знаю, если бы не было этого «главного» у наших людей, ничего бы не было. Не подняли бы целину, не построили поселка. Сколько же хорошего в людях, если за каких-то три года успели столько сделать!

Иногда, правда, мальчишки кажутся грубыми, но я уверена, что это от скуки. Они все много читают. А кроме книг и домино, у нас больше никаких развлечений нет.

Все. Спокойной ночи, хлопцы. Они уже все спят, а я пишу. Надо кончать. Утром мне готовить завтрак.


22 апреля

Погода до обеда была хорошая, и все работали. Володя Кочкин обкатывал «ДТ-24» — трактор Галки Поспеловой. Я боюсь за Галку — выдержит ли она посевную? Уж очень она слабенькая, хрупкая. Саша Левашов и Владька ездили на центральную за новыми плугами. Вместе с ними приехали наши «студенты». Все сдали хорошо. Молодцы!

После обеда почти ничего не делали: пошел дождь. Принялись «стирать» свои головы, а потом играли в домино и пели.

Еще одно забыла. Про Володю Иванникова сочинили частушки. Все интересуются, отчего в последнее время он стал разговорчивее и кто в этом виноват.


23 апреля

День так себе прошел. Узнали, что некоторые бригады выехали пахать. А у нас пока еще нельзя пахать: сыро. Владька верхом каждый день ездит смотреть поля, но приезжает всегда грязный и злой. Даже на Теплой гриве, самом сухом нашем поле, еще стоят целые озера.

Надо ждать, а это для всех очень тяжело. В совхозном бюллетене нашу бригаду и Владьку ругают за «сырое» настроение. Мы все понимаем, что нас ругают напрасно, никаких таких сырых настроений нет. Было бы можно — так пахали бы.

Владька на лошади уехал на центральную. Там до сих пор со своей шестеркой стоит Четвертаков. Настроение у него отвратительное. По сути дела, он уже два раза разбирал и собирал трактор, а толку нет. Хоть бы не отчаялся и не бросил его! Мы уже примирились с тем, что «единица» работать не будет: некого на этот трактор сажать. А если еще Юлькин трактор исключить, совсем плохо будет.

Владька хоть и не показывает виду, а нервничает. Я его прекрасно понимаю. Сколько нам предстоит сделать — почти две тысячи гектаров вспахать, две семьсот посеять, а чем и с кем? Страшно, если тракторы вдруг начнут сыпаться, а это вполне вероятно после такого ремонта. И совсем мало опытных трактористов. Какой тракторист из Галки Поспеловой? Когда она едет на своем зеленом «козле», у нее очки так прыгают, что она, наверное, ничего перед собой и не видит.

Вечером, пока было видно, играли в волейбол на сухой поляне за домом. Потом быстро стало темнеть, похолодало и потянуло из логов сыростью. На дальней высокой гриве в стороне центральной усадьбы зажглись два огонька. Наверное, пашут. А на наших полях непроглядная темень. И на душе стало вдруг тревожно-тревожно.


25 апреля

Пасмурно. Почти целый день моросил дождь. Тракторы готовы, плуги тоже готовы. Можно выезжать. Володя Иванников и Саня Левашов ездили после обеда на четвертое поле, но вернулись: топко.

В доме у нас почти целый день топится печка, тепло. Мальчишки дуются в домино, причем отчаянно. Так хлопают по столу костяшками, что невольно вздрагиваешь. Не слышали, как открылась дверь и появился главный инженер. Он некоторое время смотрел молча, потом язвительно и ехидно произнес так громко, что все обернулись:

— Бог на помочь, трудящиеся!

Хотя я и не играла, а шила, я покраснела. Стало за всех очень стыдно. Может быть, в самом деле все-таки можно работать, хотя понемногу, а мы прохлаждаемся?

Инженер ушел проверять тракторы. Он сразу же обнаружил, что с «единицы» уже кое-что растащили, и поднял страшный скандал. Владьке приказал немедленно все восстановить.

Я тоже знаю, что растаскивать нельзя. Вдруг завтра появится тракторист! И Владька это знал, но разрешил, потому что хотелось сразу включить в работу остальные тракторы. Как быть и кто прав? Инженер побагровел и стал грозиться, что отдаст Владьку под суд. Владька хмуро молчал и не огрызался, но потом все-таки пробурчал, что попрокалывает шины на инженеровой машине, когда тот еще раз здесь появится.

Но я-то знаю, что ругаются они для виду, а на самом деле Владька умеет лучше всех подъехать к Леониду Емельяновичу насчет запчастей. Тот покричит-покричит, но потом все-таки обязательно даст что нужно. В сущности, он симпатизирует Владьке.

Владька ложится спать позже всех. Когда все угомонятся, он моет руки, убирает со стола и садится писать наряд на следующий день. Руки у него черные и уже не отмываются. Он пишет как-то смешно, растопырив пальцы. Задумывается и сидит по нескольку минут неподвижно, закусив нижнюю губу. Лампа освещает сбоку его лицо: профиль у него очень четкий. И лицо честное и строгое. Он всегда смуглый, а сейчас совсем потемнел на весеннем солнышке. Очень хочется, чтобы дела у него шли хорошо, чтобы его не ругали».


Перед самым выездом в поле произошла неприятная история, в которой оказались замешанными Левашов и Иванников.

Вместе они уехали на центральную усадьбу помыться в бане. Все было бы хорошо, не вздумай они зайти потом в мужское общежитие, В этот момент все ходили здесь взбудораженные и возмущенные.

В старых валенках, принадлежавших Ивану Звонцеву и спрятанных за печкой, ребята обнаружили пропавшие накануне у одного из новеньких трактористов брюки. Это был тот самый Иван Звонцев, которого когда-то Беликов и Мацнев выпроводили из клуба.

Не в первый раз заставали Ивана за таким делом, но всё как-то прощали ему. Да и всегда так бывало, что после этого он обязательно увольнялся и уезжал. Увольнял его директор сразу, не задерживая заявление ни одной минуты. Подписывал и говорил при этом:

— Была у нас с тобой, Иван, любовь без радости, без грусти и расставание. Ты сколько у нас тракторов угробил? А? Больше не приезжай. Жив буду — не приму тебя больше.

Пройдет с полгода, Звонцев появляется снова. Робко жмется в дверях у Владимира Макаровича, который, не поднимая головы от бумаг, говорит:

— Ты мне не нужен. Что тебе можно, бегуну, доверить? Ничего.

— Я ж тракторист, Владимир Макарович, — робко напоминает Звонцев.

— Такой же ты тракторист, как я священник, — невозмутимо возражает директор.

И между тем в конце концов снова поддается слезным просьбам Ивана — то ли по доброте своей, то ли из-за нехватки людей. А может быть, просто надеется, что должен же когда-то остепениться человек.

Несколько дней Звонцев исправно выходит на работу, пока не получит первого аванса. Пропив его, начинает занимать у ребят в общежитии, причем почти всегда без отдачи. А когда денег нет, может лежать и сутки и двое на кровати. Днем встает, начинает обход по комнатам, ища съестное. А теперь вот докатился и до прямого воровства.

Ребята говорили с ним в самой дальней комнате, чтобы не было слышно в конторе, которая расположена в этом же здании.

— Ты человек или не человек? — спрашивал у Звонцева Володя Иванников, которому не верилось до сих пор, что Иван мог это сделать.

— Разве он понимает что-нибудь, когда у него совести нет, — сказал Левашов, запирая двери на ключ.

Через несколько минут на необычайный шум из конторы прибежал директор, и его глазам предстала очень неприятная картина. Двери той комнаты, в которой происходил разговор со Звонцевым, лежали на полу. Навстречу ему выкатился Иван, стараясь освободиться от повисшего на нем Иванникова. В комнате все было перевернуто вверх дном.

Какой бы ни был Звонцев, но такой «разговор» с ним был, конечно, недопустимым. На следующий день, проводя совещание бригадиров, Владимир Макарович припомнил этот случай.

— Ты кого набрал себе в комсомольскую бригаду? Ходил ко мне, просил. Ты смотри, Владислав Николаевич, напашут они тебе!

От непривычно прозвучавшего обращения и от мысли, что всем известно, как отличились хлопцы его молодежной бригады, не вспахавшей до сих пор ни одного гектара, Владька густо покраснел.


Я собирался пожить несколько дней в молодежной бригаде. У Суртаева теперь был свой персональный транспорт, и я напросился к нему в попутчики.

Дорога шла по полям, большей частью непаханным. Только кое-где синели квадраты зяби. Почти просохло. Лошадь бежала легко, и с каждым поворотом дороги впереди открывались все новые и новые поля. Казалось, нет им конца и края.

Владислав был молчалив, видимо думал о том, о чем нельзя было не думать сейчас: сколько предстоит сделать за каких-то двадцать дней! И как будет все — хлопцы, тракторы, погода…

Мне очень хотелось спросить его о главном: как он живет сам, что думает о своей нынешней жизни, нравится ли она ему? Я смотрел искоса на его юное сосредоточенное на какой-то мысли лицо и отчего-то не решался заговорить с ним об этом главном.

Проехали Горбатый мост, поднялись на Теплую гриву, тянущуюся вдоль просторного Аверина лога, похожего на долину. Здесь начиналась земля суртаевской бригады. Владислав предложил сделать небольшой круг, чтобы посмотреть, как середина поля, и мы свернули с дороги на стерню. Лошадь пошла шагом, но колеса не тонули.

— С утра пахать, — озабоченно сказал Суртаев, — обязательно пахать. — Он сразу изменился и повеселел. — Знаете, как трудно без дела! Если бы раньше начали — и вчера бы ничего этого не было. Да и так — не столько было, сколько директор кадило раздул. Санька очень хороший человек. Он был все время один, товарищи только два раза в месяц: в аванс и в получку. А теперь он совсем другой стал. Володька — тот влип в эту историю. Он сроду никого пальцем не трогал. Мне теперь нельзя так говорить, но если бы мне Звонцев попался, я бы сам ему как следует поддал.

Он замолчал. Солнце уже село. Все небо было затянуто черным тяжелым пологом, которого будто не хватило на западе. Там сияла нежными красками вечерняя заря.

— Хотя бы дождя завтра не было! — сказал Суртаев, поворачивая лошадь назад, к дороге.

При выезде на нее нас тряхнуло. Суртаев остановил лошадь и спрыгнул с ходка. Я не сразу понял, в чем дело. Владислав разглядывал борозду, тянущуюся вдоль дороги. Это не была прошлогодняя, случайно брошенная и размытая вешними водами борозда. Ровная, захватившая весь придорожный бурьян, борозда была совершенно свежей, проведенной совсем недавно.

И в это мгновенье на самом краю степи, где над четкой линией, разделявшей небо и землю, горела пурпурная полоса, вспыхнул огонь повернувшегося к нам трактора. Свет его казался яркой и чистой вечерней звездой.

— Кто это выехал? — спрашивал сам себя Суртаев, настегивая лошадь. — Вот черти! Только бы загонки правильно отбили!

И в голосе его, и в лице, и во всей подавшейся вперед фигуре были и досада, что начали без него, и зависть, что не он сам провел свою первую бригадирскую борозду, и радость, перекрывавшая все остальное, радость оттого, что наконец-то начали.

Нельзя теперь терять ни одного часа. Он уже знал по своему, пусть еще совсем небольшому, но горькому прошлогоднему опыту, что каждый потерянный теперь час будет трижды проклят осенью. Пусть не будет больше этого: изумрудного хлеба под хмурым осенним небом, пусть он нальется и пожелтеет в августе! Пусть будет очень тяжело сейчас, пусть будут бессонные ночи, любое напряжение, но никогда, никогда чтоб не повторился прошлогодний позор!


Шли дни, и в дневнике Риты появлялись новые записи.


«29 апреля

У нас произошли приятные и неприятные события. Во-первых, наконец-то начали пахать. Включились все, кроме Юльки Четвертакова. Он все еще на центральной. Его настроение легко себе представить. Но Владька говорит, что завтра-послезавтра Юлька все же будет здесь. Хотя бы! «Единица» стоит, разумеется. Без этих двух тракторов делаем ежедневно 150—160 гектаров. Конечно, это мало, и нас ругают в совхозном бюллетене. Но для начала это не так уж и плохо. Днем как-то незаметно трактористов, видны на полях только черные, уже широкие полосы пашни. А ночью по свету сразу можно пересчитать все тракторы. Весело смотреть ночью на огни в степи.

Вчера утром было комсомольское собрание. Разбирали персональные дела Левашова и Иванникова. Все это было как снег на голову. Особенно неожиданно, что в этой истории оказался замешанным Володя Иванников. Мне казалось, что он муху никогда не тронет, такой он спокойный и уравновешенный. Но он терпеть не может нечестности и несправедливости.

Он очень подружился с Левашовым, и я даже не знаю, хорошо это или плохо. Санька, как мне кажется, вообще хороший человек и товарищ.

Прошлой осенью Толик Синельщиков буксировал с центральной усадьбы лафет, но у него сломался трактор. Он пешком пришел на бригаду и лег спать. Утром встает, а его трактор с лафетом уже на стане. Это Левашов ночью возвращался с работы, подцепил поломанный трактор вместе с лафетом и притащил на бригаду, хотя его никто не просил об этом. И недавно еще такой же случай был. Везли плотники с центральной усадьбы доски, сами сидели в кабине и не видели, как все доски растеряли по дороге.

Левашов ехал сзади и все доски подобрал, не поленился. А ведь есть еще немало таких, которые в аналогичных случаях рассуждают: не мое, мне за это все равно не заплатят!

У нас всегда много таких работ, без которых мы не можем обойтись, но на них маленький заработок, и некоторые не хотят их выполнять. А Санька никогда не скандалит и не спорит: надо — значит надо. Не ему, так другому все равно придется это делать. Потом наряд посмотрит, присвистнет — и все. Одно плохо: он никак не отвыкнет от выпивки. И Володьку, конечно, он затянул выпить. Без этого ничего бы и не случилось.

Я все время думала, как пройдет собрание. В книгах пишут, как проходят собрания, на которых обсуждаются персональные дела. Такие собрания всегда шумные и бурные. А у нас все по-другому было. Тянешь из каждого слово.

Почему так добродушно ребята к этому отнеслись? Может быть, так было потому, что и Володя и Санька прекрасно все понимают сами, без нас?

После этого собрания они почти не показываются на бригаде. Иванникова три дня подряд не было на стане: в поле и ел и спал.


1 мая

Да, уже Первое мая. Как быстро летит время! Недавно, кажется, встречали Новый год, а уже май. Я встала сегодня в пятом часу, когда еще не взошло солнце. Оформила наряды, потом поехала замерять ночную пахоту. Так свежо в степи, и так легко здесь дышится! Небо удивительно глубокое и чистое сегодня было, без единого облака. Хорошо видны горы. Они все еще в снегу. Когда идешь по полю, ветерок шумит в ушах. Потом остановишься, повернешься так, чтобы не мешал ветер, и сразу оглушает тебя птичий гомон. Звенят жаворонки. Хочешь рассмотреть их в небе, но их не видно. От свежих ночных борозд поднимается пар.

В такие минуты, когда все кругом так хорошо и так спокойно на душе, мне хочется, чтобы время остановилось, хочется крикнуть, как в «Фаусте»: «Мгновенье, прекрасно ты, постой!» Хочется все это навсегда запомнить: красивую степь, лица и голоса ребят.

Все работают исключительно хорошо. Вчера вечером приехал наконец-то Юлька. В ночь вышел на пахоту. Он опять веселый, хандру у него как рукой сняло.

Обед возила я. Галка стала сразу же готовить праздничный ужин. Перед обедом привезли свежий номер нашей многотиражки «Краснодарец» и подарок нашей бригаде от партийной и комсомольской организаций — гармошку. Как мы обрадовались! Ну, конечно, не стоит говорить, как обрадовался Вовка Кочкин!

Все пашут на четвертом поле, поэтому обедали все вместе. Я поздравила всех с праздником, ребята ели, а я вслух читала «Краснодарец». Я знаю, что мальчишки очень не любят, когда о них пишут, особенно если употребляют всякие пышные выражения: «герои» и прочее. В таких случаях хлопцы начинают шутить и зубоскалить. Так и сейчас было, но это не вызвало у меня неприятного чувства к ним. Я тоже считаю, что не надо писать о нас как о героях.

После обеда все снова поехали пахать. Из примечательного сегодня было еще то, что Владька чуть-чуть не разбился.

У него молодая, очень норовистая лошадь. Владька приехал с поля и привязал ее возле дома. Лошадь оборвала узду и понеслась как сумасшедшая по стану.

Владька увидел в окно, что она оборвалась, выскочил из дому, погнался за ней и вскочил в ходок. Лошадь испугалась еще больше, метнулась в сторону, и ходок с размаху опрокинулся до земли, сначала в одну сторону, потом в другую. И снова стал на колеса.

Как Владька удержался в ходке — не знаю. Он подъехал к дому, снова привязал лошадь и пошел искать свои очки.

Когда я потом спросила у него, испугался ли он, Владька засмеялся и сказал: «Не успел!» Зато я очень испугалась.


3 мая

Продолжаем пахать. Дела в общем идут неплохо, но каждый день один или два трактора стоят в ремонте. У Владьки очень большая выдержка. Только одного проводит в поле, смотришь, другой пешком на бригаду плетется. «Ты чего?» — «Трактор сломался!»

Владька начинает допытываться, что именно поломалось, а тот только руками разводит. Владька не ругается и не кричит, только иногда передразнит.

Вспахано у нас уже 850 гектаров. Остается еще тысяча сто. Много. Сеять еще не начинали.

Был сегодня директор. С Владькой смотрел наши поля. Кажется, все благополучно прошло.


11 мая

Вот и подошла пора сева. Сегодня на сев вышел Левашов. Сеяльщицей у него Оля Потомкина. К вечеру они посеяли 48 гектаров. Для начала хорошо, потом больше будут делать. Туго с подготовкой земли. Еще много пахать, на боронование не хватает тракторов.


13—14 мая

Погода стоит изумительная. Сеем быстро. Три наших агрегата в среднем делают по 100 гектаров. Левашов вчера сделал 107. Он работает практически круглые сутки. Похудел страшно, но веселый. Держится Санька.

Галка Поспелова прикатывает его поля, но не успевает за ним.


16 мая

Был большой снег. Он шел всю ночь и все утро. В поле все приостановилось. Машина с продуктами не смогла пройти к нам с центральной усадьбы, ездили на тракторе.

Устроили баню, стирали. Потом занялись благоустройством. Сделали возле дома умывальную и выложили к ней кирпичом дорожку. Вечером пели. Мы с Владькой слушали и разбирались с нарядами за эту неделю.

Когда надоело петь, мальчишки подняли возню: хотели связать Вовку Кочкина, а он хохочет и разбрасывает всех, как котят.


19 мая

Конец посевной приближается. Последние дни все тракторы работают без поломок. Только бы погода продержалась, но на эти дни, говорят, хороший прогноз.

Все это время, как мы приехали сюда на бригаду, даже раньше, как только наша бригада организовалась и когда Владьку назначили бригадиром, я все время мечтала об этом дне, дне нашей победы. Иногда становилось страшно, казалось, что мы не сумеем довести до конца это огромное дело. Боялась за Владьку — вдруг он не выдержит и растеряется. Сыпались у нас тракторы, а на хлопцев ложилась такая нагрузка, которую мы не имели права планировать. И вот все остается позади, этот заветный день совсем близко, наверное он будет послезавтра.

Каким же он будет, этот день? Мне все время казалось, что он должен быть каким-то необычным для нас, а теперь я думаю, что он будет все-таки довольно обычным.

Уже сейчас, когда еще не кончилась посевная, начинает беспокоить мысль об уборочной. Уборка предстоит труднее посевной. Это будет самое главное для нас испытание. А уберем хлеб — надо здесь строиться. Это еще труднее, чем уборочная.

Сколько же впереди еще у нас дел и испытаний!»

НЕЗАБЫВАЕМОЕ

Готовясь к весне, никто не рассчитывал на легкое. И тем не менее дела в молодежной бригаде складывались тяжелее, чем можно было предположить. Правда, у Суртаева пахоту не задерживали прошлогодние валки, как это было на третьем отделении, но каждый день кто-нибудь из трактористов стоял. Все выводила весна наружу: и ремонт под открытым небом, и неопытность трактористов, и нехватку людей. И сама она, весна, была на редкость капризная.

Владька вел себя хорошо. Он был вынослив, все время последователен, ровен. И вскипел он только однажды, когда Левашов хотел выжать у него разрешение на пахоту без предплужников, угрожая, что в противном случае поставит свой трактор на прикол.

— Я и без тебя его поставлю, если брак будешь делать, — отрезал Владька.

Левашов немало был удивлен таким тоном и спорить больше не стал. Но как ни был беспощаден к себе Владька, возившийся круглые сутки у аварийных тракторов и проявлявший удивительную изворотливость в отношении запасных частей, главное все же было в ребятах. Они все прекрасно понимали и во всем поддерживали своего молодого бригадира.

Придет время, здесь будет все по-другому. Там, где сейчас стоит единственный пока на стане бригады дом, еще не оштукатуренный, с двухэтажными нарами, встанет поселок. Будут люди, много людей, трактористов и комбайнеров, более опытных и знающих, чем теперешние мальчишки. И хлеб будет тогда даваться легче, чем теперь. Но пока этого нет. Сейчас смена — почти сутки, и ничего другого сделать нельзя: земля сохнет, земля не ждет.

Под утро уже, кажется, нет сил превозмочь усталость, трактор рвется из борозды. И вдруг впереди совсем неожиданно появляется на лошади Владька. «Подменить?» — предлагает он. Как будто он сильнее всех! А он такой же, как все, с потемневшим от забот и весеннего ветра лицом и воспаленными от усталости глазами.

Покурили, пожевали привезенных Владькой харчей, лицо обдуло острым предутренним ветерком — и вроде сделалось легче. И самое главное — только сейчас стало видно, что узкая и жалкая по сравнению с остальным непаханым полем борозда, какой она была вчера вечером, превратилась в широкую добрую черную полосу.


К 16 мая в бригаде у Суртаева наступил перелом. Пахота, отнимавшая лучшие тракторы, была окончена. Теперь все силы можно было бросить непосредственно на сев. Владька заметно повеселел. И самое главное — перестали останавливаться тракторы, как это было в первые дни.

Тремя агрегатами в сутки засевали в среднем триста гектаров. По расчетам, оставшиеся после 16 мая полторы тысячи гектаров можно было закончить 21-го числа. Это удовлетворительный срок.

Хорошо было бы к 18—19-му, но силенок не хватит. Если удастся окончить 20—21-го — это будет на десять дней раньше прошлогоднего. За эти выигранные десять дней осенью можно убрать по меньшей мере половину всего хлеба, который сеет бригада. Судя по совхозной сводке, раньше никто и не кончит. Все идут в этом году, как говорится, «ухо в ухо». Все время впереди шла Быкова, но за последние дни третье отделение стало сдавать: видимо, перешли на Кудриху. Там тяжелее.

Владька, и без того смуглый, теперь совсем почернел на весеннем солнце. В глазах его, когда он едет верхом на лошади и смотрит, что делается вокруг на просторных полях, появляется цепкое, жесткое выражение. Все ли сделано по-хозяйски, как надо, предельны ли взятые темпы? Люди могут сделать гораздо больше, чем им самим кажется. И самое главное, самое удивительное — не за деньги! А когда чувствуют душой, что очень, очень надо сделать больше, откуда тогда берутся силы?

Земля сохнет, земля торопит. 16 мая неожиданно пошел снег, а 17 мая в середине дня начался дождь. Он чувствовался с утра: уж больно припекало солнце и срывался порывами ветер с западной стороны. Оттуда, с запада, всегда шли буран или дождь.

Заклубились облака, ослепительно белые над головой и набрякшие синевой на горизонте. Ветер крепчал с каждой минутой, тучи валами шли над самой землей. Вот они обронили первые тяжелые капли. Еще мгновенье, и хлынул проливной благодатный весенний ливень.

Через несколько минут все агрегаты на Теплой гриве остановились. У самой дороги встал Саня Левашов. Сеяльщицы забрались к нему в кабину. Сюда же, надеясь укрыться от дождя, прикатили на своих легких тракторах без кабин Поспелова и Синельщиков.

У Галки Поспеловой размокла и превратилась в блин фасонистая шапочка, сделанная из бумаги. Галка, как мышка, юркнула в кабину, а Синельщикову уже некуда было лезть. Саня строил за стеклом кабины сочувствующие рожи и прижимал руку к сердцу. Галка озорно поблескивала очками, а Оля водила пальцем по запотевшему стеклу — то ли что-то писала, то ли просто делала так, чтобы лучше видеть. Она виновато взглядывала на прислонившегося к своему зеленому трактору Анатолия и улыбалась ему одними глазами.

А дождь то стихал, то снова начинал сверкать тугими нитями. В разрывы несущихся облаков солнце радостно озаряло умытую землю, Анатолий посматривал вверх и улыбался своей удивительной, хорошей улыбкой. Его юное лицо было мокро от дождя, а честные улыбающиеся глаза говорили, что очень хорошо все это — Оля, солнце, дождь и черная, напитавшаяся влагой земля, в которую вложен и их труд.


Галя Старцева не успевала три раза в день кормить бригаду. Она ежедневно ложилась не раньше двенадцати, а в три часа утра снова была на ногах: к шести завтрак должен быть готов.

Владька старался лишний раз не попадаться Старцевой на глаза, но все равно дня не проходило без стычки с нею.

Кормила она его в последнюю очередь. Ставила перед ним тарелку, а сама, прислонясь к стене и глядя на него в упор своими большими черными глазами, вокруг которых легли темные круги от усталости, начинала допытываться, что Владька себе думает относительно кухни.

— Галочка! — умолял ее Владька. — Хоть сейчас не порти мне настроения. Что я могу сделать?

Лично он, безусловно, ничего больше сделать не мог. Когда у него была хоть одна свободная минута, он рубил дрова, а вечерами частенько сам возил ужин в поле.

Просто надо было на кухню ставить еще одного человека. Этого человека нашла сама Старцева.

Она съездила на центральную усадьбу и уговорила Нэлю Бажину, которая работала лаборанткой. К вечеру в тот же день Нэля перебралась в молодежную бригаду и приступила к своим обязанностям второй поварихи.

Когда Владька поздно ночью вернулся с поля и по привычке пинком открыл двери кухонного вагончика, он остановился на пороге. У плиты в белом переднике орудовала Нэля.

Он стоял перед ней в распахнутой блестящей черной стеганке, в сдвинутой на затылок шапке, из-под которой выбились густые вьющиеся волосы, с темным вымазанным маслом лицом и неловко опущенными руками.

— Спасибо, Нэлюшка! — наконец сказал он ей.


Все последние дни сева я провел в молодежной бригаде. Вечером на следующий день после поездки на совещание в район в бригаде Владьки оставалось невспаханным рядом с бригадой одно небольшое поле, которое прозвали «буграми», потому что проходит оно по неровному краю Аверина лога. На пахоту «бугров» досталось идти одному Юльке Четвертакову: все остальные были заняты на севе. Владьке жалко было посылать на это очень неудобное поле с короткими гонами Четвертакова. Юльке все время не везло: пока пахота шла на полях с хорошими длинными гонами, он со своим трактором провозился на центральной усадьбе.

Суртаев объясняет Юльке, в каком направлении надо пахать, а Юлька, с усталым лицом и черными блестящими руками, сидит, прислонившись к стене вагончика вихрастой головой.

Когда Владька кончил давать указания, Юлька устало спросил:

— Прицепщика не дашь?

У Владьки ни одного свободного человека нет. С Юлькой еду я.

Юлька здорово изменился за этот год. Он высокий и худой, чуточку сутуловатый, каким был и в школе. Но в движениях его, в лице, в манере говорить появилось что-то новое, сдержанное, уверенное и собранное. Это новое было и в том пружинном, щеголеватом движении, которым он, взявшись рукой за дверцу кабины, одним махом очутился в ней. Новое было в его манере улыбаться одними глазами и краешком губ и в односложных, лаконичных его ответах — ответах уставшего рабочего человека.

— Как живешь, Юлька? — громко спрашивал я его, стараясь перекричать шум мотора и дребезжание кабины.

— Ничего!

Думаю, что же еще спросить его.

— Трактор сейчас хорошо у тебя работает?

— В норме!

— А как заработок?

— Порядок!

Я прекращаю расспросы. Едем молча. Юлька ведет трактор напрямик, через лога. Руки его непрерывно трогает рычаги. Чуть наклонившись вперед, он внимательно смотрит на едва заметный след, по которому нам надо ехать.

Я смотрю на него сбоку, и он, чувствуя это, вдруг широко улыбается удивительно симпатичной знакомой улыбкой.

И хотя мы больше ни о чем не спрашиваем друг друга, я чувствую, что и в самом деле у Юльки, нашего веселого, доброго моряка, сейчас все в порядке.

Трактор в темноте круто разворачивается у плуга, я вылезаю, чтобы его прицепить. Юлька напряженно смотрит в заднее стекло, осторожно подпячивает трактор. Потом вылезает и коротко объясняет мне обязанности прицепщика.

Гоны на поле идут с запада на восток. На востоке небо черное, с редкими, проглядывающими в облаках звездами. А на западе долго светится над горизонтом узкая полоса. С каждым гоном она становится все бледнее и бледнее, потом исчезает совсем. И с каждым новым гоном начинает светлеть небо на востоке.

Время тянется медленно, и к утру становится нестерпимо холодно. Юлька то и дело оборачивается и смотрит, на месте ли я. Видимо, боится, что засну и свалюсь с плуга.

Справа черная свежая полоса пашни с каждым гоном становится все шире, все светлее делается небо на востоке. И когда кругом все посерело и будто застыло в напряженном ожидании того мгновенья, от которого начнется настоящее утро, мы с Юлькой одновременно задремали и одновременно же проснулись, потому что трактор вырвался из борозды и сделал большой огрех.

Юлька остановил трактор, вылез и признался, виновато улыбаясь, что задремал. Решили сделать перекур.

Насобирали целую копну соломы, разожгли костер. Стоять у самого огня было приятно. Стоять и смотреть, как черно-красные проворные языки пламени бегут по соломе, как стелется по земле густой белый дым. Молчали, хотя я чувствовал, что Юльке хочется что-то сказать.

Лицо его было очень усталое. Только сейчас я разглядел, как он похудел за эти трудные дни.

Стали просыпаться птицы. Где-то совсем рядом, за гривой, гудели тракторы.

Юлька вдруг нахмурился, в последний раз затянулся сигаретой, швырнул ее в сторону. Сказал, не глядя на меня:

— Хлопцы наши досевают. Надо пахать.

Мы пошли к трактору. Надо, конечно, пахать. Еще два-три дня пройдет для всех в очень большом напряжении. Трудно Юльке, который не спал за последние двое суток ни одного часа. Но весна подгоняет, надо торопиться.

Мне было немного досадно, что нам не удалось ни о чем переговорить, но это уж не так важно. Успеем наговориться после посевной.

А Юлька уже у самой кабины, когда взялся рукой за дверцу, вдруг обернулся ко мне:

— Как вы думаете, ребята простили мне, что я тогда не поехал сразу со всеми? Я уже тысячу раз пожалел, что так у меня все получилось. Никто мне никогда не напоминает об этом, а все равно сам я думаю. Только вот когда работаешь изо всех сил, на пределе, тогда все забываешь. Тогда кажется, что все хорошо. И я думаю тогда, что счастье — это когда ты себя уважаешь, когда ты все, что можешь, отдаешь общему делу.

Юлька несколько секунд ожидает, что я отвечу. На лице его появляется напряженное выражение, как, бывало, в школе, когда я раздавал сочинения и очередь доходила до него.

Юлька спохватывается — время ли сейчас для дискуссий о сущности счастья? Одним махом он опять оказывается в кабине, смотрит в заднее стекло, как я усаживаюсь на плуге, кивает мне головой:

— Поехали!

Черная жирная земля разворачивается, плывет навстречу плугу. Лучше не смотреть на землю. Так легче. С непривычки я очень устал, немного кружится голова.

А сдаваться нельзя. Совестно будет мне перед Юлькой, которому труднее. Себя не буду уважать. А это, как говорит Юлька, самое главное для человека.


Возвращаясь из своего обычного ночного объезда по агрегатам, Владька решил заехать на Теплую гриву, которую засеяли в первую очередь, еще в десятых числах мая.

Впервые за многие дни у Владьки было спокойно на душе: огромные черные поля, разворачивающиеся слева и справа, почти все были засеяны. Самое тяжелое в этой весне уже позади.

Из-за дальних грив выкатывалось солнце, освещало поля вокруг, и Владька подумал, как быстро все здесь переменилось для него. Когда он прошлым летом в первый раз проезжал по этой дороге и смотрел из машины на неоглядные, тяжело ходившие под ветром густо-зеленые хлеба, у него возникло смутное и тревожное чувство. А теперь эти черные поля были понятны, и близки, и дороги ему.

Еще издали он увидел главное, что хотел увидеть, чем жил все эти последние дни: черная пашня на Теплой гриве отливала нежной зеленью первых всходов.

Радостно обожгло сердце. Владька остановился у самого края поля, спрыгнул с ходка и пошел вперед по самому краю посева, не решаясь зайти на самое поле, чтобы не наступить на нежные зеленые рядки. Потом все-таки прошел за полосу обсева, посмотреть, как там. Нагибался, разгребал землю, разглядывал, много ли еще невзошедших зерен, нет ли овсюга.

Потом он проехал до самого конца поля, остановился и тоже прошел за полосу обсева. Всходы и здесь были ровные и хорошие, первые всходы его первого хлеба. И Владька впервые, может быть, за всю эту трудную для него весну увидел, как удивительно красиво утро в степи — это поднимающееся еще нежаркое солнце, чистое, без единого облачка небо, в котором гремели жаворонки, протянувшаяся по всему горизонту гряда бело-синих гор.

Это был тот редкий час, когда за всеми привычными уже заботами и тревогами совхозной жизни вдруг с такой силой и так отчетливо проявляется внутренний смысл того, что здесь делали и чем жили люди, — смысл этих бессонных ночей, огромного напряжения, с которым давался каждый прожитый день. Сейчас вот, в этот час, в это удивительно ласковое и торжественное утро, Владька в первый раз с такой отчетливостью подумал, что все это нужно для людей, для того, чтобы сделать жизнь красивой.

И еще он подумал о том, как много могут сделать люди, что они могут сделать то, что кажется на первый взгляд невозможным. Могут сделать, если очень хотят, если собирают в кулак свою волю и силы. И ему скорее хотелось поделиться своей радостью с товарищами, сказать им что-то особенно теплое, человеческое.

Но когда он приехал на стан, хлопцы еще не вернулись с поля и на кухне были одни поварихи — Нэля и Галка. Они суетились возле плиты и даже не взглянули на Владьку.

Владьке стало немного досадно, что нет еще хлопцев, и что девчонки так заняты своим делом и не обращают на него внимания, и что теперь он, наверное, не скажет тех слов, которые ему хотелось сказать.

Он отвел лошадь, потом умылся и снова пошел на кухню. У девчонок уже все было готово, и они стали кормить его первого.

Они уселись напротив и смотрели, как он ест. Владька хлебал горячие щи, взглядывая из-под длинных своих пушистых ресниц на девчонок, сидевших напротив него: смуглую большеглазую Галку Старцеву и веснушчатую Нэлю Бажину. Владька подумал, что во все эти дни девчонки держались не хуже мальчишек и что он ни разу не похвалил их, потому что было все не до этого — главное было пахать и сеять.

И ему захотелось сказать им то теплое и человеческое, о чем он думал сегодня в поле. Но тогда казалось, что обо всем этом, о чем он думал, сказать очень просто и легко. А теперь вдруг исчезли слова.

— Знаете новость? — сказал он. — На Теплой гриве взошел хлеб.


Этот день начался с того, что в пустой еще конторе я увидел Саню Легостаеву. Во всей ее фигуре, в том, как она стояла, прислонясь к косяку и опустив голову, было видно, что произошло неладное. Ее круглое и всегда оживленное лицо было сейчас замкнутым и недобрым.

— Ты ко мне, Саня? — спросил я, открывая дверь и думая, что такое могло приключиться.

— Да, к вам!

Это было сказано с такой резкостью и укором, что я не на шутку встревожился. Не ожидая расспросов и не садясь, она выпалила:

— Если вы не поможете навести порядок на ферме, все доярки разбегутся!

— Вы там три месяца уже работаете и не можете порядка навести, что же я могу сделать? — пробовал я отшутиться.

— Всегда вы смеетесь, а нам сейчас совсем не смешно!

И в доказательство сказанного, в доказательство того, что ей и в самом деле не до смеха, она заплакала. Вытирая слезы рукой и кончиком клетчатого платка, она говорила, что все обещали помогать ферме, а туда никто не показывается и никто не знает, что там творится.

Я слушал ее с тяжелым вниманием человека, которому говорят неприятную правду.

Как незаметно, в один год, выросла эта девочка, всегда трепетавшая и бледневшая в классе при раздаче сочинений. Тогда она стеснялась спросить, почему у нее четверка, а не пятерка. Теперь без всякой робости, с упрямым ожесточением взрослого человека, имеющего на руках большое дело, она говорила о том, что делается на ферме.

А там и вправду было нехорошо. По приказу директора ферму перевели на летние выпасы в Аверин лог, недалеко от бригады Суртаева. Сделать это было давно пора, но совсем не так, как было сделано. Управляющий послал трактор за вагончиком и на этом успокоился, полагая, что остальное сделается само по себе.

По дороге в вагончике развалилась печь и рухнули нары. А следом пригнали коров. Первотелки, привыкшие стоять во время дойки привязанными, не подпускали к себе доярок и разбегались в разные стороны. Их ловили и привязывали к комбайну, который стоял в логу еще с прошлой осени. Но десятка два коров оставались вторые сутки недоеными.

Самое лучшее решение можно было принять на месте, и через полчаса вместе с Лидой Волковой мы неслись на ферму в директорском «газике». Лида, обрадованная тем, что ее оторвали от бумаг, была возбуждена видом огромных черных полей и зеленых лугов.

— Мы начнем осмотр фермы с того, что попробуем сливок, — пошутила она.

И тут же, вспомнив, зачем едем, помрачнела.

На ферме все было так, как рассказала Саня. Утренняя дойка не кончилась, и конца ей не было видно, хотя шел двенадцатый час. Равиль погнал пастись часть стада. Женька на лошади оттеснял очередную корову к комбайну, девочки с разных сторон окружали ее, а Игорь набрасывал веревку на рога. Все были злые и грязные, в особенности Игорь, которому, судя по его виду, пришлось уже не раз проехаться по земле.

Лида, до смерти боявшаяся коров, мужественно взялась помогать девочкам и Игорю. Поправляя сползающие очки, взволнованная, она подталкивала к Игорю обеими руками корову и уговаривала ее не бояться. Участие Лиды в завершающей стадии утренней дойки в какой-то степени разрядило накаленную атмосферу. У Игоря заблестели глаза, хотя он по-прежнему старался выглядеть мрачным. Девочки улыбались. А Женька откровенно похохатывал, когда Лида,отставив руки, стала растерянно оглядывать себя.

Смех-то смехом, а надо было срочно что-то предпринимать. Во всех делах, где нужны немедленные решения и большая энергия для их выполнения, Лида — незаменимый человек. Она никогда не отступит, не добившись своего.

Через час вместе с Рябовым она приступила к организации комсомольского воскресника на центральной усадьбе. Надо было разобрать зимний пригон и перевезти его на выпасы. Но сегодня, за два дня до окончания сева, людей не так-то просто было найти. Отыскался только один относительно незанятый человек — Толик Мацнев. Он возился в гараже со своим недавно полученным стареньким грузовиком.

Узнав, в чем дело, Анатолий охотно согласился помочь. Лида и Женька сели к нему в кабину — хорошо, когда шофер свой человек!

— Я все равно сегодня без дела загораю, — сообщил он, нажимая ногой на стартер.

Завести машину со стартера не удалось. Мотор завелся лишь после того, как Толик два раза поковырялся в моторе и до пота покрутил рукоятку.

Сдвинувшись с места, машина стала так скрипеть и дребезжать, что казалось, она вот-вот развалится на ходу.

Грузовик, ободранная кабина которого была помята с обоих боков, был полной противоположностью своему щеголеватому хозяину. Мацнев, в черном берете, сдвинутом набок, спортивных брюках и красивой пестрой рубашке, был бы очень хорош, скажем, в директорском «газике». Но Толик не унывал, что судьба распорядилась иначе в самом начале его шоферской карьеры.

Единственное, что в машине работало безотказно, — гнусавый сигнал и скрежещущие тормоза. И Мацнев считал, что эти достоинства — главные, ибо они обеспечивают ему полную безопасность движения. Поэтому он очень снисходительно и добродушно относился к шуткам, которыми осыпали его и Лида и Женька.

Втроем они приступили к делу. Старое ломать — не новое строить. Работа пошла споро, но когда принялись за столбы, сразу же остановились. Они крепко сидели в не оттаявшей еще под толстым слоем навоза земле. Попробовала Лида качнуть свой столб — у нее только очки прыгают, а столб ни с места. Рябов с Мацневым взмокли, пока вывернули пару столбов, а к следующим как-то и не решались приступаться. И тут Анатолия осенила блестящая мысль.

— Дурную работу делаем, — сказал он с досадой, что раньше не сообразил, как механизировать трудоемкий процесс извлечения столбов из промерзшей земли.

Он прицепил кусок троса к машине, другой конец набросил на столб и легко, как зуб, машиной вытащил его.

Настроение у всех сразу поднялось.

А на ферме в это время также не сидели без дела. Мыли и приводили в порядок вагончик. Игорь копал ямы под столбы для пригона. Саня Легостаева отправилась на стан к Суртаеву выпросить у него железную печку.

Печка у Владьки есть, и даже не одна, но он выслушивает Саню с постной физиономией, какая бывает у хозяйственников при разговоре с просителями.

— И чего вы сюда подселились? — говорит он. — Места, что ли, мало? Сегодня вам печку дай, а завтра начнете просить, чтобы в кино вас везти.

Его прижимистость на Саню не производит никакого впечатления, и он улыбается:

— А трубу надо? Берите сразу с трубой, а то потом опять прибежите.

Ободренная хорошим началом, Саня решается высказать главную просьбу.

— Владик, ты умница! А мальчишек никого у тебя свободных нет? Нам до зарезу тридцать ямок к вечеру надо выкопать.

У Владьки каждый человек на счету. Дрова нарубить на кухне и то некому. Единственный свободный человек — Иванников: с трактора у него сегодня сняли радиатор и увезли паять. Но парня жалко — он отсыпается сегодня за всю посевную.

А Саня смотрит на Владьку с такой доверчивостью и надеждой, как будто от него зависит, быть или не быть ферме. Куда от нее деваться!

Через некоторое время возле вагончика на ферме остановился бригадирский ходок, который Суртаев выделил сверх всякой просьбы.

— Девчонки, «Нашел-молчит» приехал! — восторженно объявила Унжакова. — Надо же!

Все высыпали из вагончика и хотели помочь Иванникову нести чугунную печку, но он втащил ее сам. Потом молча стал примерять трубы с таким видом, как будто еще с утра знал, что ему придется делать это. Саня рассказывала девочкам, какой хороший человек Владька Суртаев, а Володя снисходительно улыбался одними губами. Всем своим видом он говорил: «И чего вы нашли особенного во всем этом?»

Его отпустили с фермы не скоро. Вместе с Игорем он копал ямы, потом, когда Равиль пригнал на дойку коров, Володя без дополнительного приглашения стал помогать ловить беспокойных первотелок. Остался он и на ужин, вернее на чай: сегодня было не до разносолов.

Приятно посидеть у своих. Если уж на то пошло, Володя глубоко уважает всех их, этих шумливых девчонок. И даже больше того, ему кажется, что они самые хорошие на свете. Просто невероятно, как это было можно зимой во время этой дурацкой ссоры не здороваться с ними и делать вид, будто он с ними не знаком?

Надо бы уже и идти, но Саня просит:

— Ты посиди еще, Володя!

Глаза у нее такие ясные и доверчивые, каких, наверное, ни у кого нет. И Володя остается. В разговорах участия он не принимает, только слушает. И на лице его нет обычного снисходительного выражения. Оно просто задумчиво.

В ночь сегодня надо выходить Женьке, но его нет. Собирается Игорь, который совсем было расположился отдыхать. Он надевает полушубок и шапку — ночи еще холодные — и советует Иванникову:

— Переходи к нам, Володька! Вместе будем ферму поднимать.

Не поймешь, шутит Игорь или говорит серьезно. Вернее всего — серьезно, потому что он всех готов перетащить на ферму.


Рябов очень торопился к своей смене, но задержали его непредвиденные обстоятельства. Еще засветло, нагрузив жердями машину, он выехал с центральной усадьбы вместе с Мацневым. Но на половине пути, недалеко от Горбатого моста, они безнадежно засели в грязь. Оба разулись, засучили штаны и пробовали подкладывать под колеса жерди. Но все было бесполезно.

На счастье, показался трактор. Левашов ехал на нефтебазу за маслом. Он отцепил свою тележку с бочками и легко вытащил машину трактором на сухое место.

— Сами доберетесь? — спросил он, вытирая соломой руки.

— Доберемся! — отвечал ободренный удачей Мацнев. И минут через пять с разгона посадил машину в грязь так же надежно, как и в первый раз. Он не захотел свернуть с грейдера на боковую колею, рассчитывая проскочить на скорости топкое место, а теперь нельзя было даже вылезти из кабины.

— Добрались! — зло сказал Женька. — Меня теперь Игорь проклянет.

Анатолий, чувствуя себя виноватым, попытался успокоить Женьку:

— Сейчас Сашке поморгаем! Может, вернется.

Мацнев стал ожесточенно мигать светом, а Женька, встав на ступеньку, смотрел в темноту. Мало было надежды, что Левашов увидит сигнал бедствия — с какой стати он будет смотреть назад! С другой стороны, если бы даже он и заметил этот сигнал, вряд ли он потащится обратно со своей тележкой. Самое верное — ждать его часа через три, когда он будет возвращаться с центральной усадьбы, если он вообще только поедет сегодня, а не завтра утром. И при всем этом Женька все-таки с надеждой смотрел на тающее во тьме светлое пятнышко.

И вдруг в той точке, где оно исчезло, вспыхнул яркий свет повернувшегося трактора.

Можно было подумать, что Левашов отругает неудачливого шофера или по крайней мере обзовет его своим любимым словечком — «салага». Но ничего этого не было. Саша подъехал без тележки, подпятился трактором к машине и сам вылез помочь Мацневу закрепить буксир. Свет фар ярко осветил на мгновенье его смуглое худое лицо.

Дальше ехали благополучно. Женька забыл, что все время хотел попросить у Анатолия порулить. Он думал о Сашке и вспоминал его красивое лицо, выхваченное из темноты ярким светом. Он чувствовал себя глубоко виноватым перед ним, потому что никогда не думал о нем хорошо и считал его порядочным забулдыгой. И очень тепло думал о Тольке, которого в сердцах назвал сейчас пижоном.

А этому пижону с подвернутыми до колен штанами за все его сегодняшние старания завтра могут влепить выговор, потому что машину из гаража он угнал самовольно.


Совхоз кончал сев. Положение к вечеру 20 мая совершенно определилось. Большинство бригад должно было кончить ночью, самое позднее — завтра до полудня. Немного может задержаться Быкова на Кудрихе, но и то на сутки, не больше. Может запоздать Суртаев: хлопцы лезут вон из кожи и хотят все посеять узкорядно и перекрестно.

И хотя положение было известно и никаких неожиданностей быть уже не могло, Владимир Макарович отправился по всем бригадам в генеральный объезд.

На третьем отделении он спросил у Быковой между всем остальным:

— Черемуха не зацвела еще?

— Не глядела! — призналась Евдокия Ивановна.

Владимир Макарович раздвинул густые заросли. В лицо ему пахнуло теплым ароматом зацветающей черемухи.

— Слышите! — задумчиво сказал он, нюхая полураспустившуюся белую кисточку. — Это ведь соловей! Первый раз здесь соловья слышу.

— Это вы просто не замечали! — засмеялась Евдокия Ивановна.

— Вполне возможно, — согласился он. — Но вы все-таки скажите: завтра кончите или не кончите? Смотрите — вас обставит молодежь. Краснеть будете!

— Что ж, наше дело такое — стариковское, — вздыхает Быкова, поблескивая золотым зубом и широко улыбаясь. — На то она и молодежь, чтоб теснить нас.

Вздыхает она лицемерно. Не пришло еще то время, чтобы кто-то мог обойти ее, Быкову. Пусть еще эти молодые соли покушают. И все же на всякий случай, чтобы знать правду из первых рук, будто невзначай спрашивает:

— Процент-то процентом, но мне говорили, что там все рядовым сеют…

— Кто говорил? — с негодованием заступился за молодых директор. — Вам еще скажут, что на вербе груши выросли. Так этого ж не бывает!

До молодежной бригады он добрался поздно. Подъехал к кухне, потому что там горел огонь. Владька спал, сидя за столом.

— Ты чего тут спишь? — весело спросил Владимир Макарович, стаскивая у Владьки с головы кепку. — Это добрые поварихи у тебя, что разрешают на кухне лежать да еще в шапке!

— Это я так, — улыбнулся Владька.

На кухне с появлением директора стало шумно, и по всему было видно, что ему здесь известны порядки и хорошо знакомы поварихи.

— Чем кормите сегодня? — интересовался он, поднимая крышки на котлах. — Полегче есть что-нибудь?

— Мясо еще не сварилось, сочувственно улыбаясь, сказала Галя Старцева. — Щуку будете?

— Нет, я уж лучше мясо подожду. Сегодня мне не к спеху. — Владимир Михайлович уселся за стол и, отщипывая кусочки хлеба, стал расспрашивать Владьку: — Когда кончишь? Завтра кончишь?

— К утру кончаем, Владимир Макарович.

— Это хорошо. Смотри, черемуха зацветает. Знаешь примету? Когда зацветет черемуха — лучше не сей: хлеб не поспеет. Я тебе утром букет наломаю. Не кончишь — натолкаю за пазуху, чтоб не хвастался.

За гуляшом, которого директору наложили столько же, сколько положили бы Игорю, он спросил, испытующе глядя на Владьку:

— А ты очки не втираешь? Это правда, что у тебя все узкорядно и перекрестно идет?

Владька подтвердил, что это именно так, и призвал в свидетели Риту, которая никому не даст соврать.

— Посмотрим. А то так бывает: по сводке все перекрестно, а на поле всходы посмотришь — повдоль пшеница, а поперек овсюг.

Директор уехал. Владька и Рита повезли в поле подкрепление: не то поздний ужин, не то ранний завтрак. Было начало второго. А через три часа на дороге к бригаде показались все нарядно освещенные агрегаты. За последним тяжелым дизелем, тащившим пять сеялок, тряслась на своем зеленом «козле» Галка Поспелова. Очки прыгали у нее на носу, а она что-то пела во всю мочь.

Что делать дальше — никто не знал. Спать не хотелось. Есть тоже не хотелось. Не хотелось и говорить. Самое лучшее, наверно, просто так вот посидеть вместе и запомнить все это: высокое голубое небо, торжественную бело-синюю гряду зубчатых гор, песню тысяч не видимых глазу жаворонков, Теплую гриву, уже покрытую зеленой дымкой первых всходов.

ЭПИЛОГ

Прошло три года. Многое переменилось за это время в совхозе. На центральной усадьбе высоко поднялись молодые тополя, посаженные в ту незабываемую весну. Возле домов уютно зазеленели палисадники. Поднялась над поселком белая красавица — мастерская.

А в степи, за дальними гривами, что встают в синей дали, вырос новый поселок — Целинный. Его построили на том месте, где когда-то был стан комсомольско-молодежной бригады.

Давно здесь никто не живет в вагончиках. И в уборку, когда на помощь приезжают горожане, здесь уже не разбивают палаток — они не нужны. С каждым годом все меньше примет, напоминающих о времени первых целинных лет. Жизнь входит в свои берега.

Бригадиром в Целинном работает Владька Суртаев. Так, Владькой, по старой памяти называет его в неофициальной обстановке только Рита Зубова, агроном отделения. А когда рядом подчиненные и когда речь идет о производственных делах, Рита, как и все остальные, называет его по имени-отчеству: Владислав Николаевич.

Хотя все, кажется, становится с каждым годом на свои места, забот у Суртаева с каждым годом прибавляется. Он здесь — главная власть. Не привезут хлеба в ларек — жалуются бригадиру: «Принимай, Владислав Николаевич, меры!» Кино долго не везут — отвечай и за это. Ребенок вдруг у кого-нибудь заболеет, опять бегут к бригадиру: «Как быть, Владислав Николаевич?» Хоть день, хоть ночь, а что-то немедленно надо предпринимать, потому что он за все здесь в ответе — и за хлеб и за людей.

Внизу, в Аверином логу, под Целинным поселком, как и прежде, ферма. Там тоже многое переменилось. Коров уже не доят вручную. И доярок там уже нет. Есть механик-дояр Юлька Четвертаков.

Год назад он собрался было поступать в институт, хорошо сдал экзамены, но потом вдруг передумал и явился назад. Решил учиться заочно.

Саня Легостаева и Нэля Бажина учатся в пединституте и каждое лето обязательно приезжают в совхоз.

Наш бессменный староста Игорь Беликов служит во флоте. В девичьем общежитии на тумбочке у Вали Унжаковой стоит его фотография. Знакомый-знакомый сероглазый дорогой мальчишка в матросской форме.

Валя окончила педучилище и работает учительницей в новой школе, которую построили на Комсомольской улице.

Каждый день, увидев в окно почтальона, она первой выбегает ему навстречу. Когда Игорь в дальнем плавании и от него ничего нет, она переспрашивает почтальона упавшим голосом: «Нет?»

А когда есть письмо от него, самого милого, верного, дорогого человека, она убегает читать его на кухню, чтобы определить, можно ли показать письмо девчонкам.

Впрочем, в конце концов она показывает им все его письма — теплые, ласковые и смешные.

Он пишет о том, как идет его служба, подробно расспрашивает о совхозе, беспокоится, найдется ли для него дело, когда через год он вернется сюда.

Еще целый год его не будет! Как это долго! И все-таки как хорошо, что все еще впереди — целая жизнь, и любовь, и счастье…

Июльским полднем 1961 года к совхозу неслась грузовая машина. Безбрежные поля уже буреющих хлебов тяжело ходили под ветром. А по небу валами шли темные, хмурые тучи. И время от времени тугими струями проливался на землю густой летний дождь. Поля кругом темнели, становились густо-зелеными, хмурыми. А через минуту на дальние гривы в просветы между тучами уже светили солнечные лучи. Гривы светлели, и было видно, как тени облаков скользят по ним.

Сильная, красивая, родная земля!

Когда из-за поворота, как всегда внезапно, показался совхоз, в кузове встал парнишка в солдатской форме. Он держался обеими руками за кабину и смотрел вперед на стремительно приближающийся знакомый поселок. На лице его было напряженное счастливое выражение, с каким люди подъезжают к своему дому. Это был Женя Рябов.

Новая полоса начиналась в его жизни. Годы службы в армии остались позади. А впереди, что ж впереди?

Совсем недавно все, что должно быть впереди, связывалось для него с институтом, мечтами о счастливой и неповторимой поре студенческой жизни. Совсем недавно было это. До того, как он снова увидел величаво разворачивающуюся перед ним гигантскую чашу знакомых полей, пока не увидел снова, как тяжелые волны бегут по спеющему хлебу, пока не увидел до боли знакомую цепь зубчатых синих гор, протянувшихся по всему горизонту, и этот знакомый пестрый поселок в лощине.

Только два дня Женя был гостем в совхозе. На третий день он принимал ферму. При вступлении в должность нового бригадира присутствовал сам директор.

Заложив руки за спину, он вместе с Женькой осматривал и считал коров и спорил с ним по поводу того, какая из них стельная, а какая — нет. Был он совершенно прежний и, наступая на Женьку, начинал горячиться, спорил, повышал голос:

— Ты кому это говоришь? А? Что, по-твоему, я коровы не видел?

И Женька, прежний, упрямый, порывистый и горячий, не сдавался:

— Что из того, что вы видели! У меня свои глаза есть!

Когда все формальности были закончены, Владимир Макарович не уехал. Задумчиво теребя седеющую бородку, он наблюдал за дойкой, в которой новый бригадир участвовал в качестве рядового дояра.

Прощаясь с Женькой, он спросил его будто между прочим:

— Я у тебя самое главное не узнал: как с учебой думаешь?

— Поступлю в заочный. Это дело решенное, — отвечал Женька.

— Трудно будет, — помолчав, заметил Владимир Макарович. — Выдержишь?

Он смотрел на Женьку, стоявшего перед ним в солдатской форме, смотрел в открытое, возмужавшее и красивое лицо его и только сейчас разглядел, что Женька, который был таким худеньким парнишкой, раздался в плечах и стал выше едва не на голову.

— Трудно будет, — повторил Владимир Макарович и подумал с острой, беспощадной отчетливостью о том, о чем нет времени думать в горячке посевных и уборочных, — подумал о том, как стремительно летят эти трудные и неповторимо прекрасные годы.


Совхоз «Краснодарский», Алтайский край

1957—1961 годы


Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   СБОРЫ В ДОРОГУ
  •   ЗЕЛЕНАЯ УЛИЦА
  •   НАЧАЛО
  •   НА ПЕРВОМ ОТДЕЛЕНИИ
  •   БОЛЬШОЙ ХЛЕБ
  •   ИСПЫТАНИЯ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
  •   ПЕРСОНАЛЬНОЕ ДЕЛО ЖЕНИ РЯБОВА
  •   БУДНИ
  •   ДЕВЯТНАДЦАТИЛЕТНИЙ БРИГАДИР
  •   ТУГОЙ УЗЕЛ
  •   ВЕСНА
  •   НЕЗАБЫВАЕМОЕ
  • ЭПИЛОГ