КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Народная война [Василий Андреев] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Василий Андреев НАРОДНАЯ ВОЙНА



ВВЕДЕНИЕ

Моя книга — правдивый рассказ о днях партизанской жизни. В ней личный опыт в народной войне, размышления о пережитом и свершенном. Я кадровый офицер Советской Армии. Пройдя военную школу от красноармейца и курсанта до старшего офицера, я вел и политическую работу в армии. Война застала меня в звании полкового комиссара, на педагогической работе в военных учебных заведениях. Строевой и политический опыт сослужил мне большую службу в партизанской войне, участником которой довелось быть в течение трех лет.

Я начал свою деятельность в партизанском движении рядовым бойцом, потом был командиром соединения и, наконец, исполнял обязанности начальника штаба партизанского движения Украины и 4-го Украинского фронта. Действовал в Брянских лесах, в Белоруссии, на Украине, в Молдавии, в Чехословакии.

Книга охватывает первый год моего участия в войне — с середины августа 1941 по август 1942 года.

Почему я обратился именно к этому начальному периоду? Потому, что, будучи самым трудным, он с особой силой и наглядностью раскрыл передо мной все величие душевных качеств советского человека. Потому, что этот год, после обращения товарища Сталина к народу 3 июля 1941 года, был годом становления партизанского движения. Советские люди, находившиеся в тылу врага, непрерывно и неутомимо искали действенные формы и средства борьбы с захватчиками. Движение прошло ряд этапов, разрозненные партизанские группы вырастали в отряды, объединенные отряды превращались в крупнейшие формирования. Вокруг партизан объединились самые широкие круги населения. Партизанское движение становилось делом всенародным. Но оно не могло бы иметь такого размаха и действенности, невиданных в истории, если бы не было возглавляемо партией большевиков. Благодаря этому руководству партизанское движение получило дисциплинированную, централизованную организацию и управление и вошло в историю как движение народа, глубоко понимающего цели Великой Отечественной войны.

Уже несколько лет прошло с тех пор, как отгремели последние выстрелы. Великий труд нашего народа залечил раны, нанесенные гитлеровцами, успешно завершил послевоенную Сталинскую пятилетку. Далеко назад отодвинулись события прошедшей войны, заросли партизанские тропы. Но мы, участники и свидетели исторических событий, обязаны использовать огромный опыт, приобретенный в результате долгой и трудной борьбы с сильным врагом, проанализировать путь, который мы проделали.

Передо мной кипа документов и дневниковых заметок, сделанных в тетрадях, записок на отдельных клочках бумаги, рваных и разноцветных, исписанных карандашом и чернилами или напечатанных на машинке; бумага выцвела, карандаш на многих записках поистерся, чернила расплылись. Так же, как и партизаны, документы, мокли под дождем, попадали в реки, валялись в грязи и под снегом.

Приходится сожалеть о том, что дневники и записки я вел нерегулярно, от случая к случаю, в зависимости от обстоятельств и прежде всего от боевой обстановки. Многое потеряно бесследно, но и то, что сохранилось, дает возможность с достаточной полнотой воспроизвести картину и ход событий.

Записывал я не только свои дела и мысли, но дела и мысли товарищей, знакомых, друзей по оружию. Ведь, как это ни кажется удивительным, люди, независимо от уровня теоретической подготовки и тяжести условий, и тогда не прекращали учиться; на собственном опыте они совершенствовали методы борьбы. Во время бесед или при решении задач, диктуемых обстановкой, они по свежему следу давали весьма интересные и точные определения, обобщающие наш опыт.

Вот первая, попавшаяся под руку заметка из дневника от 30 июля 1942 года. Я записал беседу двух товарищей: подполковника Алексея Бондаренко — комиссара объединенных партизанских отрядов Брянских лесов — и подполковника Иллариона Гудзенко — командира второго отряда имени Ворошилова. Гудзенко, помню, был удивлен собственным успехом и негодовал по поводу того, что в партизанской войне опрокидываются всякие представления о «правильном» ведении боя.

— Когда я оказался прижатым к Неруссе, — говорил он Алексею Дмитриевичу Бондаренко, — я считал, что все кончено, не миновать мне купаться в реке. Через вашего заместителя получаю приказание штаба — бросить обоз, тяжелое вооружение и мелкими группами немедленно возвращаться в исходное положение; задача — нанести врагу удар с тыла. Я просто оробел. Вернуться в исходное положение через боевые порядки врага поодиночке! Рассеяться, как туман, и опять где-то собраться в одно облако! Да это страшнее, чем броситься в Неруссу или Десну!.. А смотрите, что получилось: всю вражескую группировку разгромили!.. Чорт его знает, век воюй, век учись!

Успех операции был действительно неожиданный. Отряд Гудзенко разгромил два мадьярских батальона 38-го полка, уничтожил более двухсот солдат и офицеров, сорок взял в плен, захватил трофеи — двенадцать пулеметов, две пушки, несколько автомашин, триста тысяч патронов.

Гудзенко был кадровым офицером, а Бондаренко в прошлом партийный работник и военным никогда не был. Мы сидели на лесной поляне около командного пункта, в глубине Брянского леса, а вокруг на много километров были разбросаны немецкие войска. И партийный работник Алексей Дмитриевич Бондаренко поучал кадровика:

— Ну, а теперь понял? Отходя к Неруссе, ты, наверное, думал разыграть большое сражение. Не выйдет так. Давно уже ты стал военным особого рода: ты партизан, и твои действия очень часто зависят от обстановки, которую ты не имеешь ни сил, ни возможности изменить. Мы, партизаны, имели общие планы, имеем цель, стремимся к этой цели, но конкретное решение боев или сражений, таких, например, какие ты провел в эти дни, рождается нередко на ходу.

Все мы приняли участие в этом разговоре, спорили, дополняли друг друга, и Бондаренко, используя «дискуссию», уточнял формулировки.

— Что такое партизаны? Неожиданность, неожиданность и еще раз неожиданность! — говорил он. — Кстати, это далеко не новое определение. Главная наша основа в буквальном и переносном смысле слова — крепкие и быстрые ноги. Мы должны одерживать победу на ходу. Ты отступал, отходил от одного рубежа к другому — это правильно, но не всегда полезно. Иногда в партизанской тактике гораздо лучше не отступать, а исчезать, и в этом наше преимущество. Хлопцы недаром говорят: «Наше дело правое: набил морду врагу — ив кусты, а за кустом отряхнись и снова навались». Вот и выходит, что вся наша партизанская стратегия сводится к одному общему правилу: к умению группироваться, перегруппировываться, рассеиваться, как туман, и опять собираться в грозовую тучу и градом обрушиться на врага.

Гудзенко вначале смеялся:

— Рискованно градом вылиться. Свалишься и растаешь…

Но Бондаренко настаивал на своем:

— Этого вовсе не надо бояться. Напротив, усвой, пожалуйста: это наше преимущество. Да, да, растаять, улетучиться, чтобы враг тебя не мог преследовать… Если ты вдумаешься в то, что происходит в действительности, ты увидишь: так оно и есть. Скоро год, как мы здесь, в тылу врага, в Брянских лесах, и противник бросил против нас добрый десяток дивизий. А что толку? Рвут и мечут эти дивизии, как ветер в непогоду. А нас все больше, и мы все сильнее.

Не буду заранее оценивать эти мысли Алексея Дмитриевича. Так рассуждал не он один: почти от всех партизан, с которыми мне приходилось встречаться, слышал я подобные рассуждения.

Интересные соображения высказывал и Александр Васильевич Суслин, секретарь Навлинского райкома партии и комиссар отряда этого района. Вероятно, они не ему первому пришли на ум, но он хорошо их продумал и говорил убежденно:

— Главнейшее наше преимущество — нас поддерживает весь народ наш — советский народ, умный, отважный, терпеливый, преданный идеям советской власти. Затем — местность нам родная, знакомая. Когда народ берется за оружие, тогда и природа, в особенности лес, начинает играть роль техники, смертоносной для неприятеля. Словом, вся земля воюет…

Эта запись от июля сорок второго года напомнила мне о том, как я впервые познакомился с картой нашего партизанского края. В то время я был начальником штаба соединения партизанских отрядов Выгоничского района и подготавливал докладную записку о развертывании диверсионной и боевой деятельности на железных дорогах. По этому вопросу меня вызвали в штаб объединенных партизанских отрядов.

Командир объединения Емлютин и комиссар Бондаренко приняли меня на опушке леса. День стоял жаркий, и житья не было от комаров; тучами висели они над нашими головами, назойливо лезли в лицо, в нос и в уши. Бондаренко разложил на траве карту-километровку и, легко читая ее, показал мне наши партизанские владения.

Прежде всего он обратил мое внимание на большое зеленое пятно, окаймленное красной ломаной линией. По зеленому пятну было разбросано множество красных точек различной формы и величины. Местами точки роились, наползая одна на другую, другие были расположены на значительном расстоянии друг от друга.

— Вот наш пирог, — сказал Бондаренко, проводя тупым концом карандаша по красной линии.

Сравнение было удачным. Зеленое пятно действительно своим очертанием напоминало форму пирога, заостренный конец которого упирался в город Брянск.

— Пирог жирный, заманчивый; который, уж раз немцы кидаются на него, да начинка не по зубам, — говорил Бондаренко.

В тылу врага, в Брянских лесах, я находился уже больше полугода. Но то, что мы, партизаны, отвоевали у врага, впервые наглядно, на карте, довелось увидеть лишь в этот жаркий день. Схемы, составляемые мной со слов товарищей, не давали полного представления о территории, которой мы владели. Только теперь я мог как следует оценить наши успехи. «Огромная территория», — подумал я.

Бондаренко словно угадал мою мысль.

— Сто пятьдесят километров в длину и до восьмидесяти километров в ширину, всего двенадцать тысяч квадратных километров — вот какой это пирог! — сказал он, постукивая по карте карандашом. — Двенадцать тысяч квадратных километров! Целое государство! Фронт немцев где-то там, на востоке, а мы тут растянулись поперек дорог и знать ничего не хотим. Вначале гитлеровцы говорили, что партизаны — это чепуха, отчаявшиеся одиночки, большевистские агенты-фанатики и дни их сочтены. А теперь возмущаются, кричат: дескать, разбой, русские нарушают законы, ведут войну варварскими методами. И Гитлер беснуется, устанавливает все новые сроки для ликвидации партизан. А уничтожить их в новые сроки не удается.

На краю карты лежал блокнот Бондаренко. Я машинально открыл его и прочитал запись. Видимо, это были наброски к докладу партизанам:

«На этой сравнительно мало заселенной местности мы освободили и удерживаем в своих руках четыреста десять сел и деревень с населением около миллиона человек. Мы не только спасли людей от рабства, но и не дали немцам строить руками этих людей укрепления и дороги, отбили у немцев наш хлеб, скот, лес…»

Бондаренко заметил, что я читаю запись в блокноте.

— На запись не смотри, не в ней дело. Обрати внимание вот на эту паутину, — и, пробегая карандашом по линиям железных дорог, он начал детально описывать обстановку: — Как тебе известно, Брянск важный железнодорожный узел. Здесь, во-первых, проходит железная дорога Киев — Брянск — Москва. Более ста километров ее тянется через наш партизанский край. Около шестидесяти километров этого пути? от Середина — Буды до Святое, мы вырвали из рук немцев, взорвали, разрушили, и дорога не работает. Во-вторых, железная дорога Харьков Сумы — Хутор Михайловский — Унеча, начиная от Знобь-Новгородской до реки Судости, тоже в наших руках. Красная Армия при отходе взорвала мост через Десну, немцы попытались его восстановить. Когда восстановительные работы подходили к концу, Кошелев напал на мост и опять его взорвал, а дорогу так расковырял, что вот уже более трех месяцев на ней нет движения. В-третьих, дорога Харьков — Льгов — Брянск; в движении поездов по этой дороге происходят ежедневные перебои. Не проходит суток, чтобы ее не атаковали отряды Суслина и Понуровского, Дуки и Ромашина, Балясова, Ткаченко и Паничева, Покровского и Гудзенко. Около семи тысяч партизан сидят на этой дороге на протяжении почти ста километров от Комарич до Брянска. Враг лишен всякой возможности шаг шагнуть без риска нарваться или на партизанскую мину, или на засаду.

Я внимательно рассматривал карту, изучал дислокацию отрядов и поражался тому, как удачно, искусно чья-то опытная рука расположила партизанские группировки. Ни один участок дорог в Брянских лесах не оставляли партизаны в покое.

— Наконец, и это главное, железная дорога Брянск — Гомель, — продолжал Бондаренко. — Она тянется на запад, минуя наш партизанский край, и уходит в глубинные пункты Германии. Весьма важная артерия. Она питает почти всю немецкую армию на Брянском фронте. Но теперь мы и до нее добрались, и уж это тебе известно лучше, чем мне… — Бондаренко имел в виду операцию, которую провел наш отряд 21 мая. — Теперь немцам и на этом участке хватит работы самое малое недели на две. Короче говоря, артерия сильно кровоточит. А фронт не терпит, не ждет, в особенности теперь, когда под Харьковом у них ад кромешный. Из последних сил рвутся гитлеровцы к Волге, а тут какие-то партизаны нарушают перевозку, срывают планы. Есть отчего покой потерять.

Имеются в моем дневнике и другие записи. Они отражают взгляды на партизанскую борьбу кадровых военных. Военные люди, особенно средние и старшие офицеры, с трудом привыкали к своеобразным условиям партизанской жизни, к масштабам и формам партизанской деятельности. Некоторые рассматривали свое пребывание в отрядах, как явление временное; они скучали по своим частям, по армии, по «настоящей» войне.

«Что мы такое? — рассуждали они. — Разве мы воюем, разве мы и наши мелкие операции решают борьбу? Армия — вот где настоящее дело, там и оборона и наступление — искусство! Операции какие, а техника, а люди!.. Партизаны имеют значение только как морально-политический фактор…»

А события развивались и поглощали носителей таких настроений с головой. Партизанское движение в Брянских лесах входило во вторую фазу своего развития, втянув в борьбу с врагом десятки тысяч патриотов. Масштабы раздвигались неимоверно. Всякому здравомыслящему человеку стало совершенно очевидным, что партизаны имеют значение не только «как морально-политический фактор» — явление чрезвычайно важное в тылу врага, — но и как фактор военный, игравший огромную вспомогательную роль в общих планах советского командования.

30 августа 1942 года командиры партизанских отрядов и бригад разных районов, областей и республик были вызваны в Москву на прием к товарищу Сталину. Вместе с бывшими гражданскими работниками от орловских партизан на прием вылетели и партизаны — офицеры кадровой службы, среди них подполковник Илларион Гудзенко, майор Георгий Покровский, старший лейтенант Козлов и другие. От партизан Брянских лесов ездили в Москву одиннадцать командиров.

В начале сентября они вернулись в отряды, и разговорам о незначительности партизанской войны был положен конец. Люди, вернувшиеся из Москвы, передали о том, что сказал им товарищ Сталин.

Передо мной запись рассказа Героя Советского Союза Михаила Ромашина, бывшего секретаря Брянского сельского райкома партии, а во время войны командира партизанского соединения.

«Не было таких мыслей, относящихся к нашей лесной жизни, которыми не интересовался бы товарищ Сталин, — рассказывал Михаил Ромашин. — Спрашивал он также, в чем мы нуждаемся. Мы, конечно, говорили, но скромничали, стеснялись. Просить, когда страна в таком тяжелом положении, сами знаете, неудобно. А Сталин заметил это и сказал: «Не стесняйтесь, товарищи, мы можем дать и дадим все необходимое для вашей борьбы. Передайте партизанам, что они — великая и грозная сила. История войн учит, что победа над захватчиками часто достигается не только усилиями одной регулярной армии, но одновременно с ними и народным партизанским движением. Так было в Отечественную войну 1812 года, когда наполеоновская армия, в то время самая сильная армия в мире, легла костьми в России. Так было и в годы гражданской войны. Так будет и теперь. У нас сильные союзники — армии западных держав. Но роль второго фронта пока выполняете вы…»»

Рассказы о встрече со Сталиным вдохновляли партизан, помогали изжить вредные настроения у тех, кто считал свое пребывание в отрядах временным.

Немцы формировали новые части для борьбы с партизанами, снимали целые соединения с фронта и бросали их на подавление наших отрядов, а партизанское движение становилось все мощнее. «Теоретики» генерального штаба Гитлера засели за изучение истории партизанской войны. Вот что писали они в одной из своих инструкций:

«Партизанское движение в России не является совершенно новым явлением. В стране с таким громадным пространством всегда была выгодной малая война, и Россия давно это поняла. Карл XII и Наполеон были побеждены не только армией, огромностью пространства и климатическими условиями, но также и партизанским движением, поднявшим весь народ на защиту страны. Гражданская война 1917–1921 годов придала партизанскому движению совершенно новую форму и еще больше увеличила его значение…»

И сподвижники Гитлера требовали от своих войск: «Принцип, которым следует руководствоваться в борьбе с партизанами, — это их уничтожение…»

Анализ предистории партизанского движения в России, изложенный в этом документе, говорит о том, что авторы его не глубоко поняли старые и новые уроки. Этот документ и многие другие, подобные ему, с которыми мне приходилось встречаться, категорически требовали одного: уничтожения партизан. А как, какими средствами — на это вразумительного ответа гитлеровские «теоретики» дать не могли.

И через некоторое время отдел боевой подготовки генерального штаба немецкой армии издал новую инструкцию: «Партизанское движение является средством борьбы нашего врага почти во всех оккупированных областях… Одной из задач партизанского движения является: расстройство снабжения фронта людьми и всеми видами материалов посредством планомерного нарушения железнодорожного движения… Из этого следует, что организованной деятельности партизан необходимо противопоставлять такую же строго организованную оборону…»

Оборону! — так писали немцы, вынужденные изменять свою тактику по мере развития и размаха партизанской борьбы. Врагу было и невдомек, что партизанская война есть народное движение против захватчиков, против поработителей, и по самой своей природе освободительного движения оно является движением наступательным.

Среди моих материалов есть документы, которые относятся и непосредственно к брянским партизанам. 20 сентября 1942 года генерал Абт, командир 108-й венгерской пехотной дивизии, долгое время дравшейся с нашими отрядами в Брянском лесу, разослал инструкцию по своим частям. В ней он пытался объяснить свои неудачи в борьбе с партизанами:

«Первая особенность «малой войны» состоит в том, что она ведется в лесах, в темноте, с очень маневренным противником, который способен нападать на нас с боков и сзади. Так называемый фронт не спасает нас от проникновения больших сил партизан в наши боевые порядки. Мелкие группы противника рассекают наши части и выходят в наши тылы… Мы не имеем успеха в ведении «малой войны» потому, что противник с большим мастерством использует свое маневренное преимущество. В результате только за последнее время мы потеряли восемьсот героев убитыми».

А через год появился не менее любопытный документ немецкого генерала. 17 мая 1943 года командир 442-й дивизии особого назначения, входившей в состав 2-й танковой армии, генерал-лейтенант Борнеманн писал высшему командованию:

«На протяжении прошедших полутора лет несколько раз наши войска пытались ликвидировать партизанские отряды в так называемых Брянских лесах. Войска доходили до центральной части района, в котором действовали партизаны, но затем в течение двадцати четырех — сорока восьми часов русские отбрасывали их на исходные позиции. Попытки истребить партизан ни разу не имели успеха, а только приносили нам большие потери. Партизаны продолжают занимать огромное пространство за спиной 2-й танковой армии. В связи с этим линии движения и подвоза блокируются противником. Подобное положение больше не терпимо. Оно представляет огромную опасность для армии».

И генерал-лейтенант Борнеманн взял на себя задачу обезопасить тыл 2-й танковой армии.

С весны 1942 года в расположении Брянского леса против наших отрядов никогда не сражалось менее трех-четырех дивизий с танками и авиацией, помимо них постоянно действовал полк «Десна».

Накануне Орловской битвы, усиленно готовясь к реваншу за Сталинград, немецкое командование прежде всего решило обезопасить свой ближайший тыл. Все силы, которые концентрировались вокруг массива Брянского леса, были сведены в одну группировку. Кроме того, с фронта немцы подтянули части 7-й, 137-й и 292-й пехотных дивизий, 419-й гренадерский полк, 442-ю дивизию из состава 2-й танковой армии и другие. Группу особого назначения под командованием инициатора операции генерал-лейтенанта Борнеманна гитлеровское командование бросило на брянских партизан. Эта группа должна была очистить от партизан все дороги — железные, шоссейные и грунтовые, а затем прижать наши отряды к рекам и болотам и уничтожить их.

20 мая 1943 года, за полтора месяца до наступления на Курской дуге, немцы начали крупное наступление на партизан Брянщины. Разыгрались ожесточенные бои, которые длились непрерывно до начала июля.

5 июля немцы, как известно, повели наступление из районов Орла и Белгорода против советских войск, а 5 августа вынуждены были оставить эти города. Теперь пути отхода приобрели для немцев еще большую важность, и группа особого назначения Борнеманна получила задачу полностью освоить большак Алтухово — Трубчевск и очистить от партизан участок лесного массива южнее и юго-западнее реки Неруссы.

Приближался сентябрь. Борнеманн, как ему казалось, выполнил часть своей задачи. Через Брянский лес началось движение немецких войск. Борнеманн готовился выполнить вторую часть задачи — операцию на уничтожение. Первого сентября 1943 года из Острой Луки он выехал на рекогносцировку местности по Алтуховскому большаку. Впереди него следовал танк, за танком на незначительном расстоянии шла открытая машина. Рядом с шофером сидел полковник — адъютант генерала, позади сам Борнеманн. Он был обложен лесными цветами, собранными свитой, как покойник в гробу. Но покойником он стал немного позже, а пока что чувствовал себя превосходно. За машиной генерала дефилировала в трех легковых машинах его свита, затем следовали два грузовика с охраной; кортеж этот прикрывал броневик, за которым тянулась колонна механизированных войск.

Интересно было бы знать, о чем в эти минуты думал Борнеманн. Быть может, он мечтал о предстоящей встрече с фюрером, об очередном звании генерал-полковника, тем более, что в портфеле у себя он хранил уже копию представления. Он думал, наверное, что заслуги его были велики; ведь только ему, генералу Борнеманну, удалось очистить брянские большаки от партизан, выполнить приказ фюрера, и теперь в полной безопасности он следует…

Но на этом, вероятно, и оборвались мечты генерала.

С двух сторон узкой гати раздались выстрелы, и генерал-лейтенант Борнеманн был убит наповал. На глухой лесной просеке, где он чувствовал себя победителем, окончилась его бесславная карьера.

Засаду на Борнеманна и его свиту организовала партизанская бригада «За Родину». Возглавлял операцию заместитель командира бригады по разведке Ковалев — бывший прокурор, юрист по образованию.

Танк партизаны пропустили; он прошел и заглушил собственным шумом переполох, поднятый на дороге. Легковые машины немецких офицеров от зажигательных пуль загорелись, партизаны успели выхватить из огня лишь труп генерала, портфели с документами, среди которых партизаны нашли процитированную выше докладную записку, приказ об операции, карты. Живым взяли адъютанта Борнеманна.

Так закончилась попытка немцев уничтожить брянских партизан.

В это время я был далеко на юго-западе и командовал соединением молдавских партизан.

…Летом 1947 года я посетил своих друзей в Брянске. Герой Советского Союза Алексей Дмитриевич Бондаренко, секретарь обкома партии по кадрам, и его заместитель, Николай Коротков, бывший редактор нашей газеты «Партизанская правда», предложили мне пройти по былым партизанским тропам.

Брянский лес. Немцы его жгли, вырубали целью участки, снарядами и бомбами в щепки крошили деревья, а он стоит — могучий и, кажется, даже краше прежнего. Еще выше вытянулись мощные, вечнозеленые ели и сосны, огромные многорукие дубы распростерли свои мохнатые ветви, точно приготовились весь мир укрыть в своей тени, звенели листвой березы. То в одном, то в другом месте можно было найти следы землянок: прелая листва, хвоя и засохшие ветви скрывали бывшие партизанские жилища. Одни из них взорвал враг, другие обвалились от времени, и молодые деревца уже подняли над ними свой юно-зеленый навес листвы. Недалеко от землянок возвышались холмики, заросшие мягкой, как шелк, травой и лесными цветами. Над ними поднимались деревянные, в человеческий рост, четырехгранные остороконечные обелиски, увенчанные пятиконечными звездами. Могилы погибших. Краску на обелисках смыли дожди, выцвело, посерело дерево, поистерлись надписи. «Новые памятники заказали, скоро поставим», — сказал Бондаренко. Мы сняли шапки и медленно пошли от одной могилы к другой. Вот могила подполковника Иллариона Антоновича Гудзенко, командира партизанского отряда имени Ворошилова. «Геройски погиб в боях с немецкими захватчиками 10 июня 1943 года», — говорила надпись.

Одиноко возвышался небольшой холмик у молодой сосны. На стволе ножом была вырезана надпись: «Здесь похоронен любимый командир партизанского отряда «За Родину» Григорий Харитонович Ткаченко, геройски погибший 1.6.43 г. в борьбе с фашизмом». На братской могиле была установлена доска: «Комиссар отряда Паша Лохмоткина, секретарь райкома Сидоренко, партизан Алексеев, командир отряда Борис Ильин, партизан Безгодов, комсомолец Сергей Рыбаков». Крупными буквами выведены сталинские слова: «Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу нашей Родины».

Коротков опустил голову. Бондаренко смотрел на верхушки деревьев. В его больших черных глазах блеснули слезы. Мы вспомнили друзей и товарищей, сложивших свои головы за то, чтобы свободно жили на свободной земле советские люди, за то, чтобы великая идея коммунизма росла и развивалась на нашей земле.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


КУРСЫ НАЧИНАЮТСЯ

Размышляя о возможной войне, я никогда не предполагал, что мне придется участвовать в партизанском движении, руководить крупными соединениями вооруженного народа и почти всю войну провести в глубоком тылу врага. Мне всегда казалось, что в случае войны я буду назначен на должность командира части, или политработника соединения, или получу назначение на штабную работу.

Война застала меня в Москве, я преподавал историю в военных учебных заведениях. Вопреки предположениям, долгое время я оставался на прежней работе. Получить назначение в Действующую армию, несмотря на все попытки, не удавалось, — мешала язва желудка, застарелая болезнь, о которой товарищи мои были хорошо осведомлены. Я подавал рапорт за рапортом, но лица, от которых зависело принять решение, мне отказывали.

Наконец моя мечта сбылась. Я получил назначение на должность начальника отдела.

К полудню 12 августа я уже был в Гомеле, в штабе фронта, а к полночи — в штабе своей армии — в Чечерском лесу.

Изменился ли Гомель с 1939 года, когда я был в нем в первый раз, я не заметил, да, признаться, и не интересовался этим. Все мое внимание поглощали войска различных родов, машины, укрывшиеся в тени деревьев и зданий, броневики, курсирующие по городу, да зигзагообразные траншеи в садах и парках. Они странно выглядели среди мирных газонов. В Гомеле в те дни чувствовалась непосредственная близость фронта, уже доносился гул артиллерии.

Штаб фронта и нужные мне управления я разыскал без особого труда, они находились в зданиях, раскинутых вблизи старинного дворца князя Паскевича, теперь музея, утопавшего в зелени парка и величественно возвышавшегося над городом и над рекой Сож.

В оперативном отделе мне сообщили, что штаб находится где-то в лесу, севернее Чечерска, дали карту и порекомендовали спешить: я могу уже не застать штаб на месте.

В тот же день к вечеру с попутной грузовой машиной, которая везла боеприпасы, я выехал в штаб армии.

Из-за пыли дороги почти не было видно. Впереди вилась длинная серая полоса, она висела, как густой туман, и медленно расползалась по степи. Небритое лицо моего водителя покрылось пылью, точно инеем. Я достал платок и вытер свое лицо. Платок превратился в грязную тряпку.

— Зря пачкаете платок, — сказал шофер, — пыль опять насядет.

И верно, едва я вытер лицо, как с нами поравнялась еще одна колонна машин. Несколько грузовиков тянули за собой мохнатые деревья и немилосердно пылили.

И вдруг на дороге произошло смятение. Машины на полном ходу застопорили. Из кузовов посыпались солдаты. Некоторые из них полезли под машину, другие побежали в степь. Остановились и мы.

— Что случилось? — спросил я водителя.

— Самолеты, наверное.

Моторы заглохли, и в установившейся тишине отчетливо послышался прерывистый гул самолетов. Они шли высоко над дорогой.

— Маскироваться будем? — спросил шофер.

Я посмотрел на дорогу, на голую степь. Кругом ни кустика, ни бугорка. Далеко, километра за три-четыре впереди, чернел лес.

— В лес гони, — ответил я шоферу, и мы помчались.

Между тем самолеты развернулись и начали бомбить дорогу. Позади слышались разрывы. Мы мчались вперед. Лес точно сам бежал нам навстречу. Самолеты кружились позади, над первой колонной.

Шофер продвинул машину в тень леса. Солнце уходило к закату, и последние его лучи золотили макушки деревьев. На лесной дороге было тихо и прохладно. Мы облегченно вздохнули, уже собрались закурить, но шофер, внимательно следивший за дорогой, проговорил:

— Идет сюда, сволочь.

Со страшным воем один за другим шли на нас три вражеских самолета. Над дорогой еще висела пыль, но теперь она поредела, и немцы стали бомбить машины. Я метнулся через кювет и упал за большой камень. В этот же миг совсем близко разорвались одна за другой несколько бомб. Завизжали осколки, на меня посыпались комья земли, древесные ветки. По лесу покатилось эхо, точно в лес ворвался сильный ветер и неистово зашумел листвой. Через несколько минут самолеты вернулись и еще раз пробомбили дорогу, начав с самого леса. Затем все стихло. Ко мне подошел шофер и спокойно спросил:

— Живы? — Наверное, у меня был такой вид, что он решил осведомиться, жив ли я. Покачав ногой камень, за которым я лежал, он продолжал: — Ваше счастье, что бомбочки не упали ближе. Этот камушек, который вам показался надежным укрытием, как раз заплясал бы на вашей голове.

Рассудительность водителя грузовика мне понравилась.

— Да ты, брат, видно, специальные курсы прошел, знаешь цену и пыли дорожной и камням, — сказал я, вставая и отряхиваясь от земли.

— Второй месяц прохожу эти самые курсы… Камень от пуль хорошая защита, а при бомбежках да при снарядах — живая могила.

Когда мы поехали дальше, шофер спросил:

— Вы первый раз на фронт?

— В эту войну первый.

Солнце давно закатилось, в лесу быстро темнело, дорога терялась в темноте, и шофер повел машину медленнее.

— Почему свет не включаешь? — спросил я.

— Что вы! Нельзя. Едешь вот так, как с завязанными глазами. Маскировка… Это тоже курсы. — И, помолчав, водитель добавил: — Вот и у вас курсы начинаются…

В ту минуту мне и в голову не приходило, какие «курсы» мне предстоят. В ту минуту я не думал, что эти «курсы» превратятся в высшую военную академию и что срок обучения на различных ее факультетах продлится четыре года.

К 12 часам ночи мы достигли места назначения. Штаб находился в Чечерском лесу. Это был глухой, смешанный лес. В кромешной тьме я отыскал палатку командующего. Мне повезло. Временно исполняющий обязанности командующего начальник штаба оказался моим старым знакомым. Первый член Военного совета Колонии и начальник политотдела армии Гринько были моими коллегами по работе. Не знал я лишь второго члена Военного совета Калинина, секретаря ЦК КП(б) Белоруссии.

Представлялся я в палатке начальника. Все принимавшие меня сидели за небольшим столом, закрытым картой, которую они рассматривали при свете четырех стеариновых свечей. Только что закончилось заседание Военного совета.

— Во-время подоспели, товарищ Андреев… Скоро начнется пир горой. Вот и отпразднуем встречу, — сказал мне Колонии.

Наспех меня ознакомили с обстановкой. — она складывалась не в нашу пользу: противник наседал и угрожал даже штабу армии. Артиллерия немцев обстреливала лес, снаряды ложились совсем близко.

Затем Гринько проводил меня в свою землянку, которая напоминала больше квадратную яму с небольшим застекленным отверстием вместо окна. Стены и потолок землянки были заделаны фанерой. У одной стенки стояла койка, а у другой — подобие столика, закрытого газетой. Электрический фонарик на столе бросал робкий сноп тусклого света.

— Отдыхай пока, — сказал Гринько, указывая на кровать, и скрылся.

За прошедшие сутки я основательно утомился. Вокруг продолжали рваться снаряды — в лесу ухало, трещало, потолок землянки вздрагивал, осыпался песок, и за фанерой точно мыши скреблись…

Спал я не более часа. Меня разбудил Гринько. Он сел со мной рядом на койку и положил на мое плечо руку. Я почувствовал, что рука его дрожит.

— Да, знаешь ли, нервы здесь надо иметь стальные. У тебя сибирские, подойдут.

Гринько шутил, но в голосе его я улавливал тревогу. Несколько лет я знал Гринько; он всегда был горяч и вспыльчив, но был решительным человеком, никогда не падал духом. Неужели теперь он сдал? Может быть, просто круто с кем-то поговорил? Это бывало с ним и раньше — вспылит, накричит, и папироска в руке начинает плясать. Я повернул фонарик, чтобы лучше разглядеть его лицо. Те же умные, светящиеся задором глаза, так же чисто выбрито смугловатое лицо. Но какой усталый вид! И вот этих глубоких складок у его рта раньше я не замечал.

— Ну, что там в Москве, как? — спросил он.

— Лучше расскажи, что у вас здесь творится, — ответил я.

— Во всяком случае, все не так, как, помнишь, в Минске весной 1939 года, — улыбаясь, ответил Гринько. — Помнишь, как усатый майор возмущался, что ему поставили невыполнимую задачу и создали нелепую обстановку.

Да, я вспомнил, как тогда, в один из ясных июньских дней, на учении вблизи Минска, усатому майору поставили задачу оборонять батальоном важную высоту; «противник» готовился ее захватить. Майор понадеялся на фланги, не заметил, как «противник» его обошел, и в результате майор вместе со штабом оказался «в плену», а батальон так и остался на высоте, не произведя ни одного выстрела. Усатый майор возмущался: «Нелепая обстановка!» А Гринько горячился и объяснял, что в будущей войне обстановка может складываться самая невероятная, но командир обязан предвидеть ее…

— А потом мы рыбу ловили и ели свежую уху, — продолжал Гринько.

— Надеюсь, мы не окажемся в положении усатого майора? — спросил я.

— Боишься? Волноваться, конечно, есть основания, но не так, чтобы уж очень, — ответил Гринько. — Впрочем, скоро сам увидишь. Однако скажу — прибыл ты в горячее время.

Мы покинули землянку. Было 3 часа утра 13 августа. Приближался рассвет, артиллерия работала вяло, но не унималась. Из-за леса поднималось большое зарево. Это горел Чечерск. Враг усиленно лез к месту, где был расположен штаб.

— Обороняться штабу придется своими силами… Ты приготовься, — сказал Гринько, указав мне на палатку, у которой стоял грузовик. — Хлопцы наши там.

Гринько пошел к командующему, а я — к грузовику. Здесь я должен был подготовиться… Ясно, я попал «с корабля на бал», обстановка тревожная, вероятно, скоро придется вступить в бой. Чувства я испытывал знакомые. Я вспомнил Карельский перешеек. Но тогда я имел конкретную задачу, а теперь… Мысленно я попытался представить себе и оценить обстановку. Противник где-то совсем близко, и думать надо не о наступлении, а об обороне штаба армии силами самого штаба. Вспомнил я слова шофера о курсах, швырнул в грузовик свой чемодан и достал из кобуры пистолет, осмотрел его, протер и решил, что я уже подготовился.

На всякий случай я обратился к полковому комиссару Шеферу, начальнику оргинструкторского отделения политотдела армии с вопросом, что делать дальше. Он сидел под старой ветвистой сосной и укладывал в деревянный ящик папки бумаг.

— Пистолет есть? — спросил меня Шефер внушительным басом.

— Да.

— Значит, все в порядке. В остальном будем ждать распоряжений.

Я попросил Шефера подробнее рассказать мне, что же все-таки произошло с армией. Из его рассказа я узнал, что наша армия до сих пор была лучшей в составе Центрального фронта. Ее сформировали из обученного и крепкого кадрового состава Приволжского округа, офицеры и бойцы были воинами в подлинном смысле этого слова. И не раз противник испытывал на себе силу этой армии. Ее сокрушительными ударами враг был изгнан из Жлобина и Рогачова… В последних боях армия сильно поредела, пополнение подходило медленно, к тому же артиллерию отобрали и куда-то перебросили.

— Здесь, в Чечерске, мы стоим долго, все время предполагали, что вперед пойдем, а теперь вот как бы не пришлось пятиться…

Только успел Шефер произнести последние слова, как раздалась команда: «Строиться!» Люди точно из земли вырастали, появилось более полсотни человек, и все подходили новые. Мы выстроились в две шеренги. Каждый шестой в первой шеренге был назначен командиром отделения. Я оказался в числе командиров.

Полковник, фамилию которого я не запомнил, объявил, что он командир сборной роты, и отозвал нас, командиров отделений, в сторону. Записав наши фамилии, полковник приказал записать фамилии и воинские звания наших бойцов. Затем мы получили винтовки, гранаты, пулеметы и бутылки с жидкостью «КС». Полковник ознакомил нас с обстановкой. Из его объяснения следовало, что противник прорвал оборону наших передовых частей и силою до двух батальонов мотопехоты, поддерживаемой артиллерией и танками, готовится атаковать штаб армии. Разведывательные группы противника находятся на подступах к опушке леса. Наша задача сорвать замысел противника… Оборону занимаем на опушке леса. И полковник подал команду:

— По отделениям, за мной!

Метрах в пятистах возле опушки мы развернулись и приняли боевой порядок. Линия обороны была подготовлена заранее. Справа впереди нашей линии обороны проходил большой противотанковый ров. Одним концом он упирался в лощину, находившуюся перед нами. Окопы были вырыты превосходно — полного профиля, с хорошо оборудованными бойницами и пулеметными гнездами, брустверы их были обложены дерном, на флангах предусмотрительно возведены прикрытия. Окопы моего отделения были хорошо замаскированы и связаны ходами сообщения. Вскоре наши разведчики встретились с противником, и где-то впереди завязалась перестрелка. Ясно представить себе позиции врага я не мог, как ни старался. С тревогой всматривался я в лощину, над которой еще висели серые полосы утреннего тумана. На холме за лощиной начиналось большое поле поспевшей ржи.

В пять утра, точно возвещая восход солнца, высоко над головой провыла первая мина. Она разорвалась позади, далеко в лесу. Еще не заглохло эхо первого разрыва, как пролетела вторая мина, потом еще и еще. Разрывы приближались. На наши окопы посыпался град мин. Под такой обстрел я еще никогда не попадал, и мне казалось, что каждая мина летит прямо в меня. Страшнее всего — это разрыв в воздухе, когда мина ударяется о ствол дерева и посылает во все стороны осколки. Каждый раз, когда происходил такой разрыв, я вздрагивал и чувствовал желание с головой врасти в землю. Только теперь в полной мере оценил я качество наших окопов и от всей души благодарил тех неизвестных товарищей, которые трудились здесь над их сооружением. Хорошо отрытые окопы не только спасли нам жизнь, но и обеспечили в этот день успех…

Через некоторое время раздался стон, и кто-то крикнул:

— Санитара сюда! Полковник тяжело ранен!

Я встревожился: неужели мы потеряли командира роты? Немедленно я послал с санитарной сумкой капитана. Раненым оказался не полковник — командир роты, а полковник — рядовой.

Затем минометы немцев умолкли. Установилась абсолютная тишина. В собственных ушах лишь продолжало шуметь. Я услышал команду:

— Внимание!

Из-за холма показались два танка. В тот же миг их встретила наша артиллерия. Танки отступили. На участке соседней роты справа раздалась вдруг короткая и, как мне показалось, робкая пулеметная очередь. Я поглядел в поле и увидел, что из высокой ржи в лощину, по совершенно открытой местности движутся цепи вражеских солдат. Их было человек сто пятьдесят — двести. Шли они во весь рост, с автоматами у животов и винтовками наперевес, точно на параде. Вздрогнув, я выхватил из кобуры пистолет и, прицелившись, смотрел на немцев, как зачарованный. Впервые я видел врага, да еще на таком близком расстоянии.

— Как идут, чорт возьми! — сказал мой пулеметчик, в чине майора, оценивая врага с чисто профессиональным интересом.

— Наверное, пьяные, — ответил я.

— Почему же наши молчат? — спросил майор и завозился у пулемета. — Разрешите я их…

Я не разрешил открывать огня, понимая, что раз я вижу немцев, то видит их и полковник. Все же я написал донесение командиру и продолжал ждать. Вот уже враг в ста метрах. Наступали они на мой участок.

Сколько выдержки надо было, чтобы удержаться о г команды: «Огонь»!

А немцы уже спустились в лощину, выступ которой почти вплотную примыкал к окопам соседней роты…

И тут лес точно вздохнул полной грудью. Соседняя рота открыла ураганный огонь. Цепь дрогнула, заколыхалась, и в нескольких местах ее появились разрывы, — звенья цепи выпадали одно за другим. На ногах оставались лишь разрозненные группы противника. В нерешительности они бросались то назад, то вперед, крича и расшвыривая гранаты, наконец и они залегли.

— Угомонились, — проговорил знакомый мне внушительный бас.

Я оглянулся. Позади стоял Шефер. Когда он пришел, я не заметил и очень встревожился за его безопасность.

— Что вы тут делаете? — спросил я.

— Наблюдаю, как воюют наши новобранцы.

Игривый тон Шефера развеселил и меня и моего пулеметчика.

— Нравится? — спросил я. — А видели, как немцы шли? Превосходно!

— Видел. Интересно, что их вдохновляет? Утверждают, что немцы только пьяные ходят в атаку.

— Пьяные или опьяненные чувством победителей, — сказал майор-пулеметчик.

Дальше продолжать разговор не пришлось. На склонах лощин появились новые цепи немцев. Фронт атаки теперь расширился. Они наступали не только на участке соседней роты, но двигались прямо на нас и левее. Сколько было их, определить я не пытался.

Я впился глазами в фигуру офицера, находящегося впереди. Временами он замедлял бег, поворачивался к своим солдатам, двигавшимся за ним двойной цепью, и, точно деревянный солдатик на ветру, размахивал руками и опять бежал на нас. Немцы приближались. Я уже отчетливо видел сверкающий на солнце позумент, которым украшена была фуражка офицера. Ясно видел его лоснящееся лицо, его пистолет.

— Отделение, — подал я команду, — огонь!

Залп! Еще залп! Заработали пулеметы. После первой же очереди офицер внезапно остановился, взмахнул руками, словно собрался взлететь, и рухнул на землю. Майор бил методически короткими очередями. Цепи начали редеть, и через мгновение солдаты противника залегли.

На правом фланге раздались протяжные возгласы «ура». Рота пошла в контратаку. Немцы пытались бежать. Этого мы только и ждали.

Ротный командир скомандовал: «Вперед!» — он оказался метрах в десяти от меня — и, показав мне направление, выскочил из окопа. Соседняя рота уже настигала немцев. В воздухе висело непрерывное «ура-а»… Это уже кричали и бойцы моего отделения. Я бежал изо всех сил. Ноги цеплялись за траву, я спотыкался. Немцы отстреливались, но ничто не могло нас остановить… С жесточайшим озлоблением били мы вражеских солдат, стреляли в упор и в спины бегущим…

И вдруг я точно очнулся. Передо мной на коленях стоял солдат, без каски, с взъерошенными волосами. Лицо его было перекошено, он что-то рычал, взвизгивал и рвал винтовку из рук раненого капитана, бойца моего отделения.

— Собака! — закричал я и выстрелил врагу в висок.

Одновременно кто-то ударил его по голове прикладом..

Еще через минуту мы оказались перед ржаным полем. Навстречу нам полетело три-четыре гранаты.

— Ложись! — кричу я.

Гранаты рвутся за моей спиной. И тут, во ржи, на холме нас встретил неистовый пулеметный и минометный огонь. Мы залегли, но положение дикое: ничего не видно ни впереди, ни по бокам, ржаное поле не окинешь глазом, и кажется — во всем мире ты остался один. Связь с людьми потеряна. Минут через десять огонь стих, но неизвестно, что готовит эта тишина: подойдет немец и пригвоздит тебя здесь навеки. Проклятая рожь! Ясно одно, медлить нельзя, надо отходить. Я встал, но ощущение пустоты не исчезло.

— Товарищ полковник! — закричал я и тотчас вынужден был упасть: меня обстреляли.

— Здесь я, — отозвался полковник. — Андреев?

— Да.

— Люди целы?

— Не знаю.

— Собирай людей и быстро отходи на место.

Легко сказать — собирай. Пока что я никого не вижу.

Я достал записную книжку и громко стал вызывать своих бойцов.

Отошли мы благополучно. Всюду в ржаном поле и в лещине мы натыкались на следы недавнего боя. Над трупами убитых уже жадно роились полчища мух.

В окопах появились трофеи — автоматы, пистолеты и солдатские книжки. Майор-пулеметчик, которому не удалось принять участие в контратаке, рассматривал трофеи.

— Как по-немецки называется порядок? — спросил он.

— Орднунг, — подсказал я.

— Орднунг, полный орднунг! — восхищался майор.

Подошел Шефер. Он принимал участие в нашей контратаке, и на загоревшем его лице еще не изгладилось возбуждение недавнего боя. Штабные офицеры, которые в этот день превратились в рядовых, наперебой вспоминали эпизоды рукопашной схватки.

— Никогда не думал, что врагом можно защититься, — рассказывал один из бойцов, капитан, рассматривая немецкий автомат. — Набросились на меня во ржи сразу двое. Одного я успел подстрелить, а другой, автоматчик, пытается меня прикончить. На мое счастье, раненый ухватился за бок, зажал рану и качается между нами, не падает. Я ухватил его сзади за китель, поддерживаю его, надвигаю на автоматчика. Тот старается изловчиться, прыгает из стороны в сторону, а рожь цепляется за ноги, мешает ему. Мне удалось пододвинуть раненого вплотную к автоматчику, толкнуть на автомат и разрядить остаток своей обоймы… Раненого и автомат я прихватил с собой.

Пленному перевязывали рану. Я пытался с ним заговорить.

— Ничего я вам не скажу, — ответил он, стараясь сохранить бодрость и наглость. — Могу только предложить вам сдаться, капитулировать, пока не поздно…

Мы отправили немца в штаб.

— Неужели и теперь немцы не отрезвеют? — спросил майор, обращаясь к Шеферу.

— Вряд ли. Опьянение их такого рода, что они очухаются лишь тогда, когда очутятся на самом дне пропасти. Это ведь не первый урок, да и не такие уроки бывали, а они одно твердят — «победа».

— А здорово все-таки мы их поколотили!

Не прошло и двух часов, как бой разгорелся с новой силой. Вначале опушку леса обработала авиация врага, потом артиллерия и минометы, затем опять двинулись на наши позиции цепи автоматчиков. Мы отбили и этот удар, но дальше лощины не пошли.

С незначительными промежутками бой продолжался до 7 часов вечера. Раза три пытались атаковать нас танки и бронемашины, но холм, который они никак не могли миновать, стал для них могильным курганом. Задача была выполнена, штаб армии получил возможность передислоцироваться. В 9 часов вечера нас сменил подошедший батальон.

В итоге боя в моем отделении недосчитывалось четырех офицеров, в том числе одного моего инструктора-переводчика.

Только в машине, когда штабная колонна передвигалась на новое место, я вспомнил, что хочу пить и есть. Шефер — я ехал с ним в его «эмке» — уже все приготовил.

— Привыкаешь? — спросил Шефер.

— Уже привык… Другой жизнью как будто и не жил. И Москва — точно ее выдумали… — ответил я.

И я говорил правду. Чем дальше, тем больше захватывали меня события и втягивали в совершенно новую жизнь, коренным образом отличавшуюся от той, которой я жил раньше.

На новое место расположения штаба мы прибыли во втором часу ночи. Так же, как прежде, штаб находился в лесу, вблизи станции Ветка. Веткинский лес почти не отличался от Чечерекого, такие же сосны — толстые и мохнатые, только, кажется, березняка здесь было больше. Поднимался предутренний туман, густая и высокая на лесной поляне трава покрылась росой. Было прохладно, и дышалось легко. Гул машин и людские голоса встревожили птиц. Они зашумели в листве, запели, защелкали спозаранку. Укрывшись шинелью, я лег отдохнуть.

В полудремоте я перебирал в памяти события недалекого прошлого. Три-четыре дня тому назад я еще был в Москве и выступал с кафедры. Передо мной сидели слушатели, я видел их лица, склоненные над столами, слышал, как скрипят их перья и карандаши. Только вчера, казалось мне, я простился с женой и дочуркой. А сегодня я был в бою.


БАТАЛЬОН ДОНБАССОВЦЕВ

Разбудил меня пронзительный голос, кричавший над самым ухом:

— Во-оздух!

Над лесом действительно шли вражеские самолеты. Было совсем светло. Трава обсохла, и тени деревьев рябили на ней, когда ветер шевелил заросли. Солнце уже поднялось над лесом и предвещало жаркий день. Я собрался было заняться делами своего отдела, но не успел даже развернуть папки с бумагами, как меня позвали к командующему.

Командующего я застал за небольшим столом в тени густых сосен. Он рассматривал разрисованную карту-километровку. Я отрапортовал. Командующий позвал членов Военного совета. Подошли Колонии, Калинин и Гринько. Гринько был весел. За ночь он словно помолодел. Он подал мне руку и сообщил:

— За оборону штаба Военный совет представил тебя к правительственной награде. Поздравляю.

Поздравили меня и остальные товарищи. Я поблагодарил, и командующий перешел к очередному делу.

А дело, из-за которого меня вызвал командующий, заключалось в следующем. Противник силою двадцати танков и двух батальонов мотопехоты прорвал линию обороны и, продвигаясь по Могилевскому шоссе, угрожал Гомелю. Предстояла задача задержать противника в районе деревни Особин и измотать его силы.

— Возлагаем эту задачу на тебя. Выполнишь? — сказал командующий. — Отдаем тебе наш резерв — батальон донбассовцев, триста штыков, хорошее войско. В четырнадцать часов быть на месте. Все ясно?

— Слушаюсь. Спасибо за доверие, — ответил я, думая о том, что, как видно, делами отдела не скоро мне придется заняться.

Из оперативного отдела вызвали майора Смолькина, человека средних лет, высокого, светлого блондина. Густой загар, покрывавший его лицо и шею, еще сильнее подчеркивал цвет его волос.

— Это твой заместитель и начальник штаба, — объявили мне.

Командующий и Колонии еще раз объяснили нам задачу, крепко пожали руки и пожелали успеха.

Я со Смолькиным пошел принимать войско, карты и все, что необходимо для боя. Колонии пошел с нами. По дороге он сказал мне:

— Быстро ты продвигаешься по службе: вчера отделенный, сегодня батальонный. Далеко пойдешь. — Впрочем, ему, видно, было не до шуток; немного помолчав, он продолжал: — Времечко горячее, а мы — политические работники… Наша задача быть там, где наиболее опасно и трудно и где мы поэтому более необходимы.

Действительно, работники политотдела всегда находились там, где было труднее всего, ни одного дня они не сидели в штабе. Командующий называл политотдельцев в шутку «пожарниками».

Никогда политотдельцев не видели унывающими. В самые трудные дни, как только выпадало свободное время, — а это случалось большей частью вечером или ночью, — мы собирались где-нибудь в саду под яблонькой или в лесу под сосной и пели песни, делились радостями и горем; в те дни радостей было мало, а горе было у всех одно — отход армии.

На прием моего нового батальона времени оставалось мало, и сборы наши проходили в спешке. Вооружение для борьбы с танками было легковато, но раздумывать о лучшем пока не приходилось. Я построил донбассовцев. Политотдельцы приняли от бойцов личные документы. Колонии обратился к ним с короткой напутственной речью. Люди, составлявшие батальон донбассовцев, были как на подбор: секретари райкомов партии и комсомола, председатели советов и профессиональных комитетов, партийные и непартийные товарищи, пожилые, средних лет, юноши — актив Донбасса, его цвет. Выслушав теплые слова члена Военного совета, донбассовцы поклялись костьми лечь, но задачу выполнить.

И вот с батальоном донбассовцев, не отъехав от штаба и десяти километров, я опять вступил в бой.

Это было 14 августа 1941 года, в час дня. Уже в Замостье мы столкнулись с двумя немецкими бронемашинами; одною из них нам удалось овладеть. Первая удача нас воодушевила. Из Пыхани с хода мы выбили группу немецких мотоциклистов, и я выслал вперед разведку.

Затем мы со Смолькиным задержались в Пыхани. Отсюда хорошо было видно Семеновку и слышен был идущий в ней бой. По шоссе из Особина на Семеновку двигалось много машин. «Значит, — предположил я, — противник уже занял Особин и нам еле-еле успеть в Семеновку».

Вернулась разведка и доложила, что на окраину Семеновки ворвалось до десяти танков и до роты вражеской мотопехоты; их сдерживает противотанковая артиллерия, которой командует майор Воропаев.

Мы двинулись на соединение с артиллеристами. Майор Воропаев встретил нас с трогательной радостью. Уже около двух суток его артиллерийский полк вел бой с наседавшими танками и мотопехотой врага. Батарея противотанковых пушек и батарея полковой артиллерии были сведены в одну группу, водители тракторов «комсомолец» несли обязанности охранения.

Обрисовав мне обстановку, Воропаев закончил словами, что нужно во что бы то ни стало остановить пехоту противника, а с танками он может справиться сам. Я подал команду, и две роты пошли на сближение с врагом: первая рота прямо в лоб, вторая в обход по улице, которая приводила на небольшую высотку, находившуюся на фланге у противника. Воспользоваться этой высоткой противник, вероятно, не спешил, зная, что войск у нас здесь нет. Как часто случалось с немцами, они просчитались и в этом случае: советские войска неожиданно для них появились, и через полчаса разгорелся жаркий бой.

Своим огнем фашисты зажгли несколько хат. Они горели, выбрасывая густые клубы дыма. Легкий ветерок дул в нашу сторону. Образовалась дымовая завеса, которая очень нам помогла. Наши группы незаметно обошли противника с флангов, и его пехота оказалась в явно невыгодном положении. Прикрываясь дымом, Воропаев выдвинул вперед пушки.

После упорного боя мы выбили немцев из Семеновки. Они откатились, оставив на поле боя четыре танка и несколько десятков убитых солдат и офицеров. Не останавливаясь, мы начали преследовать врага и заняли выгодные высотки северо-западнее Семеновки. Немцы пытались возобновить танковую атаку, но воропаевцы сравнительно легко остановили их натиск.

В 16.30 бой затих. Стали поступать раненые. Подошел молодой парень. На вид ему нельзя было дать больше двадцати двух — двадцати трех лет. Его красивые голубые глаза с длинными ресницами блестели, он был чем-то чрезвычайно возбужден и, видимо, хотел поделиться своими чувствами.

— Садись, шахтер, — сказал я.

Парень сел подле меня на выжженную траву и охнул. Только теперь я заметил, что кисть правой руки у него завернута в окровавленные тряпки.

— Ты ранен?

— Немножко, — ответил он.

Оказывается, пуля раздробила приклад его винтовки и вонзилась в руку. По всей вероятности, пуля и сейчас сидела в руке.

— Строчит откуда-то сверху. Я за угол, смотрю — крыша в одном месте вроде как бы дышит: солома то поднимается, то опустится. Один наш хотел было перебежать, а из-под соломы: та-та-та!.. Он — брык, — с увлечением рассказывал молодой шахтер о своем боевом крещении.

— Убил? — спросил кто-то.

— Нет, напугал очень. Мы начали в пулеметчика сыпать. Немец ствол убрал, а потом спрыгнул на землю да деру! Я за ним. Немец через плетень, зацепился, упал. Ну, я три патрона в упор в него и выпустил. Пока возился, откуда ни возьмись — танк. Я через огород да за другую хату, а там тоже танк… Не помню, как в канаве очутился. Командир роты кричит: «Что лежишь, сукин сын?..»

— Значит, не растерялся, — сказал боец с ржаными усами, по фамилии Поддубный, и голос у него был такой спокойный, точно рассуждал о давно прошедших делах, в которых он сам не принимал участия.

— Кто, командир? — переспросил шахтер. — Он не то что не растерялся, он и мою растерянность как рукой снял.

Бойцы засмеялись.

— Он снимет! — убежденно сказал рыжеусый.

— Ну, а дальше что было? — спросил я.

— Дальше? А дальше он дал мне бутылку и говорит: «Зажги танк за хатой».

— И зажег?

— Не попал, рука сорвалась… В хату попал.

Донбассовцы смеялись, но парня не смутил их смех, и он продолжал повествовать о том, как, раздосадованный неудачей, он взял у товарища две гранаты, подполз к соседней хате и забросал пулеметное гнездо, расположенное на ее чердаке. После этого шахтера ранило, и командир отправил его в тыл. Что же касается танка, то его расстреляли из пушки воропаевцы, — хата, подожженная молодым шахтером, горела так сильно, что пламя угрожало охватить танк, он вынужден был покинуть засаду и выскочить на дорогу — тут-то и наступил ему конец.

— Так страшные, говоришь, танки? — переспросил я раненого шахтера.

Спрашивал я не для того, чтобы посмеяться над парнем, — и у меня ползли мурашки по спине, когда я натыкался на танки, я инстинктивно хватался за пистолет и… старался как можно быстрее спрятаться в надежное укрытие, — я спрашивал для того, чтобы другие бойцы почувствовали, как почувствовал этот парень: с танками можно бороться. А то, что именно это почувствовал молодой шахтер, в этом я был уверен. И донбассовец меня не обманул.

— Страшные без привычки, — ответил он на мой вопрос и, подумав, продолжал. — В деревне, например, танк ничего сделать не может. Через дома танк не пройдет, верно ведь, не пройдет? Один дом разве только развалит, ну два от силы. Пусть он рычит да пыхтит, а ты пока что коси пехоту. — Шахтер замолчал. — Разрешите мне, товарищ командир, в роту вернуться.

Возвращаться в роту молодому донбассовцу я запретил и отправил его в санитарную часть. Много раз потом мне приходилось повторять новичкам, бегавшим от танков, слова шахтера: «В деревне танк ничего сделать не может».

С артиллеристами Воропаева у нас установились дружеские отношения. Только однажды случилось нам поссориться с воропаевцами. Причиной этому был мальчик Петрусь. Появился он у нас нежданно-негаданно в тот самый вечер, когда к нам пришло пополнение гомельских ополченцев. Поздно вечером возвращался я с позиций ополченцев к себе на КП и в овраге, заросшем мелким кустарником, наткнулся на повозку. Меня очень удивило появление какой-то гражданской повозки здесь, в этих местах боев. Я всмотрелся и в пустом кузове увидел какой-то комок. Я протянул руку. Комочек зашевелился, а потом послышалось безутешное детское рыдание.

— Кто это? — спросил я.

— Я это, Петрусь, — проговорил детский голосок.

— С кем ты, мальчик? — снова спросил я.

— Один.

— Что ты тут делаешь?

— Ничего, сижу.

— Где отец?

— Не знаю, там, — он показал в ту сторону, где в воз^ дух, рассекая темноту, врезались ракеты и трещали пулеметы.

— А мать где?

— В больнице служит, на войне.

— Как же ты сюда попал?

— Лошади привезли.

Кое-как я узнал от Петруся, что ему десять лет, что отец его возил ополченцам патроны и взял с собой мальчика, потому что его не с кем было оставить дома. Когда они возвращались домой, отец остановил на дороге лошадей и привязал к повозке вожжи. Потом он поднял сына, прижал к груди и сказал:

— Езжай, сын, один. Я пойду туда, к солдатам. Останусь лат — вернусь, убьют — добрые люди тебя не обидят, вырастят. Не могу я дома сидеть, когда фашист — вот он, к городу подступает.

Конечно, не этими словами рассказывал мальчик о том, что с ним произошло, но таков был их смысл. Петрусь остался в повозке, не успев как следует понять, что нужно делать. И когда отец ушел, мальчик расплакался, забыл, что отец наказал ему ехать к дому, забыл отвязать вожжи, и лошади, изголодавшиеся за день, побрели в поле пастись, увлекая за собой повозку с мальчиком. Вокруг в темной ночи полыхали пожары. На западе гремели выстрелы.

Впервые мне пришлось встретиться с ребенком, горько обездоленным тяжелой войной.

Й не знал, что мне делать с Петрусем, но оставить его так, в повозке, не мог.

— Послушай, Петрусь, куда же ты теперь поедешь? — спросил я, прижимая к себе маленькое тельце.

Петрусь молчал.

— Со мной пойдешь?

— А ты кто, красноармеец?

— Да.

— Пойду.

Петрусь прижился в батальоне, донбассовцы его полюбили.

Мальчик приносил бойцам воду, патроны, научился перевязывать раны и во время боя ходил вместе с санитарами подбирать раненых. Удержать его в окопе было невозможно.

Однажды Петрусь пошел навестить раненого командира роты и не вернулся. Весь батальон тяжело переживал исчезновение мальчика. Мы искали его долго, но не находили. Уж не захватили ли его немцы? Только через несколько дней выяснилось, что Петруся «похитили» артиллеристы, когда он проходил мимо их командного пункта. Вначале они прятали мальчика, держали его «взаперти», чтобы он не убежал, а затем, соблазненный настоящими пушками, Петрусь и сам не захотел уходить. Он переквалифицировался в артиллериста. С этого времени у нас и начался разлад с воропаевцами. Противоречия, однако, были недолговременными и сгладились сами по себе — в самом деле у артиллеристов мальчику было лучше. Артиллеристы, как обычно, жили с большим комфортом, чем мы, пехота, царица полей… А в бою и артиллеристы и пехотинцы действовали с полным единодушием.

…Мы с Воропаевым обошли расположение наших частей, сильно растянувшихся вопреки уставным положениям. Наших сил едва хватило на то, чтобы оседлать один-два шляха, прикрыть Семеновку и станцию Узы.

— Жидковато, — сказал Воропаев.

Я напомнил ему суворовскую формулу: «Бей врага не числом, а умением», но в душе согласился с ним и с тревогой и ожиданием смотрел в сторону Гомеля, откуда должно было прибыть обещанное подкрепление. Все сроки прошли, а гомельские ополченцы не подходили.

Не успели мы вернуться на наше батальонное КП, находившееся в пятидесяти метрах от первой роты, как послышался отдаленный залп тяжелых минометов и над нашими головами провыли мины. Со звоном и треском они разорвались в ста метрах позади нас, потом разрывы стали приближаться, и вот, когда, казалось, следующий залп накроет наше местопребывание, Воропаев снял трубку и передал по телефону приказание открыть огонь.

С наступлением темноты мы занялись восстановлением своей обороны, бойцы усердно рыли окопы; первый день боя научил их любить землю. Настроение донбассовцев было прекрасное, многие рассказывали, как они били немцев.

— Атака дело страшное, пока враг в окопах, пока он стреляет… Поднять, поднять его надо, а как только выковырял немца из земли, так его дело табак. Если бы не танки, так гнали бы мы его, как бобика, — говорил какой-то шахтер… — Ничего-о, не за горами наше время.

Это настроение донбассовцев радовало меня, и я вспомнил закон войны, утверждающий, что первый, даже незначительный успех воодушевляет бойцов, вызывает в их душах подъем, порождает чувство превосходства над противником; наоборот, даже незначительное поражение в первом бою зачастую деморализует людей, вносит растерянность в их ряды и порождает чувство подавленности.

Многие ночью просились на вылазку — «посмотреть, какие порядки у немцев в ночной час». Одному взводу я разрешил удовлетворить любопытство. Бойцы беззвучно проникли в расположение противника, перебили немецкую заставу, захватили пулемет, винтовки, две ракетницы и раненого вражеского солдата. Долго потом донбассовцы «баловались» ракетами, сбивая с толку немецких наблюдателей световыми сигналами.

Целый день люди провели без воды и без пищи. Нам обещали кухню, но ее не было.

— В чем дело? — недоумевал я, рассуждая с начальником штаба Смолькиным о создавшемся положении.

Жители Семеновки, вернувшись после боя в горящее село, чтобы спасти свой скарб, помогли наладить питание: они указали нам большой сарай, километрах в полутора от села, где находилось около двухсот голов колхозных свиней. Их по какой-то причине не успели во-время эвакуировать.

Ночью нам и артиллеристам еще больше повезло. Наши разведчики привели 76-миллиметровую пушку с расчетом и боеприпасами и пятьдесят вооруженных бойцов с кухней. Группу возглавлял капитан, полный, но довольно подвижный офицер. Группа, по его рассказам, составилась из бойцов нескольких частей, очутившихся в окружении где-то в районе юго-восточнее Жлобина. Капитан из запаса оказался человеком хозяйственным, он заявил, что командовать не умеет, его специальность кормить бойцов. И действительно, в течение полусуток он не только превосходно организовал «пищевой блок», но и обеспечил наши подразделения боеприпасами. В тот же день он связался с каким-то эвакуирующимся военкоматом и получил «для батальона героических донбассовцев» подарок — грузовую и легковую машины, несколько ящиков патронов и продовольствие.

Перед рассветом, когда мы с майором Смолькиным уходили к себе на КП, Воропаев сказал:

— Немцы нас в покое не оставят, в пять ожидай снова.

Воропаев ошибся на один час. Ровно в шесть утра

начался бешеный артиллерийский и минометный обстрел по всему нашему фронту, а вслед за ним атака танков и пехоты.

Помню хорошо штыковую схватку с врагом в этот день. Была ли нужда в ней? Скажу прямо — нет. Само собой произошло, что я повел людей в штыковую контратаку. Мы отбивали уже третий или четвертый натиск врага, и, как бывает иногда в бою, этот, хотя и тяжелый, успех возбудил в нас безрассудный азарт. Враг метался под нашим огнем, откатывался к исходным позициям. Почувствовав его бессилие, люди рванулись вперед. Я не нашел в себе силы их остановить. Напротив, вытащив из кобуры пистолет, я закричал: «Вперед!» и выскочил из окопа. Меня обогнал боец с винтовкой, и в то же мгновение он упал и как-то странно перевернулся. Я приостановился, на миг в моем сознании появилось чувство сожаления и, пожалуй, страха. Но бешеная злоба и желание отомстить пересилили все, и в следующее мгновение я уже был на поле боя. Валяются трупы, некоторые немецкие солдаты еще бегут. Одного догоняю и стреляю ему в спину, он падает, распластывается, я стреляю в него еще раз. Метрах в десяти от меня, сбоку, в смертельной схватке наш боец и гитлеровец. Враг оказался наверху, наш боец ухватил его за пистолет и кричит: «Помогите!» Второй наш боец подползает и стреляет в фашиста в упор, тот замертво валится.

С опушки леса начинают строчить пулеметные и автоматные очереди, падают и немцы и наши. Я почувствовал, что кто-то тянет меня за полу к земле. Отводя руку с пистолетом, я увидел на земле того самого бойца с ржаными усами, который участвовал в разговоре с молодым шахтером.

— Ложитесь, товарищ командир! — кричал мне рыжеусый.

Мы залегли.

Я набросал записку Воропаеву: «Опушку леса обстреляй. Мы от нее в ста метрах».

Под прикрытием нашей артиллерии мы вернулись на свои позиции. В этот день мы отбили шесть сильнейших атак. В разгар боевого дня прибыл член Военного совета армии — дивизионный комиссар Колонии. К нам на КП он пришел в сопровождении майора Воропаева. Мы со Смолькиным от этого, как нам показалось, необычайного события почувствовали себя на седьмом небе: «О нас в Военном совете не забыли», но вслед за тем наша радость сменилась беспокойством: не будучи в состоянии гарантировать безопасность члену Военного совета, мы рекомендовали ему укрыться в населенном пункте за домами, а он отклонил все наши предложения, спустился в наш тесный окопчик и стал пристально наблюдать за ходом боя. Когда бой затих, Колонии снял фуражку и, вытирая ладонью мокрый лоб, крепко выругался. Мы со Смолькиным не сразу поняли, почему он ругается. Оказывается, Военный совет был введен в заблуждение: Военному совету доложили, что батальон донбассовцев разгромлен и командир его погиб. Выяснить вопрос, кто же на этом участке ведет бой, и выехал член Военного совета. И вот он у нас, в окопах, у бойцов, которые его хорошо знают.

Батальону донбассовцев Колонии объявил от имени Военного совета благодарность. А когда я провожал Колонина, он сказал:

— Хороши хлопцы, надо помочь. Только на многое не рассчитывайте. Сделаю все, что смогу, но, пожалуй, лучше не обольщаться.

После такого откровенного объяснения я решил пополнения не ждать и строить свою оборону в расчете на имеющиеся силы. Мы, коммунисты, должны взять на себя еще большую нагрузку. Теперь каждый из нас должен сражаться за пятерых. Несмотря на то, что в этот день мы понесли значительные потери, враг не должен был заметить нашей убыли…

Однако вскоре артиллеристы получили снаряды, а мы патроны и одну машину бутылок с жидкостью «КС».

К вечеру подошло пополнение — батальон гомельской охраны. Было в нем всего лишь пятьдесят бойцов, но о большем числе мы в тот час и не мечтали. В боевом отношении новички ни в какое сравнение с донбассовцами итти не могли. Уже на следующее утро, когда противник возобновил атаку, они бросили свои позиции и хлынули в населенный пункт, мешая работать артиллеристам. Я попытался восстановить порядок и задержал первого попавшегося бойца, который мчался мне навстречу. Он был смертельно бледен и волочил за собой винтовку, как палку.

— Куда бежишь, подлец? Как твоя фамилия? Говори фамилию!.. — закричал я, схватив его за руку и ткнув в грудь пистолетом.

— В-верба, — проговорил он заикаясь.

— Предаешь товарищей? — орал я с бешенством, готовый пристрелить труса.

До сих пор не могу объяснить себе, что меня удержало: может быть, то, что Верба смотрел мне в глаза и, чувствуя мое состояние и свою близкую смерть, не просил пощады, и то, что во взгляде его сквозила покорная готовность принять наказанье… Я отвел пистолет и выстрелил вверх у самого уха Вербы.

— За мной! — крикнул я.

Верба повиновался.

Группу, находившуюся у пушки, отрезвил артиллерист. Он грозно кричал:

— Марш на место!

Бойцы остановились, повернули. Верба шел первым, впереди всех.

В это время от Воропаева прибежал запыхавшийся посыльный.

— Требует командующий, танки пришли, — доложил он. — Приказано немедленно…

— Командующий? Какой командующий? — спросил я Смолькина.

Начальник штаба знал не больше моего. Расспрашивать посыльного было некогда. Мы быстро пошли к штабу Воропаева. Я оставил вести бой командира роты.

Свистели пули, раздавались разрывы снарядов и мин, визжали осколки. Неподалеку от горящего дома я увидел машину Т-34. Около танка стоял среднего роста, плотный, одетый в шинель генерал-лейтенант, а рядом с ним, на полголовы выше и такого же плотного телосложения, дивизионный комиссар. Это были командующий Центральным фронтом Ефремов и член Военного совета секретарь ЦК КП(б) Белоруссии Пономаренко. Я и Смолькин представились.

— Слыхал, знаю. Молодцы. Военный совет объявляет благодарность вам и всем бойцам. Сколько у вас пехоты? — спросил генерал.

— Сто штыков, пятьдесят во втором эшелоне. Противник вступает на окраину села.

— Сколько противника?

— Ворвалось до роты пехоты и замечено пять танков.

— Вот вам двенадцать танков. А это их командир, — генерал показал на старшего лейтенанта, стоявшего у Т-34 в замасленном комбинезоне и в танкистском шлемофоне.

Старший лейтенант щелкнул каблуком, козырнул и поклонился. Он смотрел своими круглыми и черными, как уголь, глазами прямо мне в лицо и тепло улыбался. Мне запомнился этот милый, уверенный взгляд и улыбка. «Знаем, на что идем, не подкачаем», — казалось, говорил мне этим взглядом старший лейтенант.

Мне еще никогда не приходилось взаимодействовать с танками. Помню лишь, однажды на минских маневрах, в 1938 году осенью, на которых я присутствовал в качестве старшего инспектора Политуправления Красной Армии, один танковый батальон, стройно развернувшись, с шумом и треском мчался через большое' поле озимых, сокрушая воображаемого противника. За танками, рядами, как в кинофильме, бежали пехотинцы с винтовками, и далеко-далеко по полю раздавалось протяжное «ура-а-а». Так и сейчас рисовалась мне предстоящая наша атака.

— Ваша задача — задержать здесь неприятеля на три дня… Три дня! Ясно? — заключил командующий фронтом и подал танкистам знак — «В атаку».

Когда мы уже намеревались итти обратно, член Военного совета Пономаренко задержал нас и сказал:

— Передайте донбассовцам, что Гомель и гомельчане чувствуют и видят их самоотверженную борьбу и никогда этого не забудут. Задачу выполняете важную, ответственную. Вы прикрываете переправу армии. Скажите, что к вечеру подойдет хорошее пополнение — ополченцы города Гомеля.

Крепко пожав нам руки, он еще раз поблагодарил, и мы пошли со Смолькиным. Я определил места в предстоящей контратаке, Смолькин должен был итти за танками справа, я — слева.

Танки! Какая это замечательная помощь, какая сила! Они рванулись и пошли, за танками ринулась пехота. Да как же не ринуться, ведь столько ждали их, вся надежда на танки. Но почему так странно идут танки, не так, как я видел на маневрах? Они идут двумя колоннами и только по дороге. «Да, танконепроходимая местность, немцы тоже шли не развертываясь», — вспомнил я.

Танки свернули с дороги, мы за танками. От танковых гусениц убегали немецкие солдаты, и те, которые убереглись от машин, гибли под ударами наших пехотинцев. Вот мы прошли свои окопы, захваченные немцами, прошли первые окопы немцев. Впереди показалась опушка леса, там, наверное, будет прохладнее, дышать станет легче. Противник бежит, наш порыв нарастает. Головные танки уже втянулись в лес.

И вдруг все захлебнулось. Лес изрыгнул лавину огня; почти не различимые в кромешном грохоте, били вражеские пулеметы, автоматы, минометы, пушки. Наши танки один за другим запылали факелами. Пехотинцы залегли. Три наших танка повернули и пошли обратно. Один из них тут же остановился и выбросил клуб дыма. По броне забегали языки пламени. К нам (я лежал с ординарцем) подполз командир танковой группы, старший лейтенант. Замасленный комбинезон его, видимо, загорелся, и сейчас он был в серой гимнастерке и без шлема. Одну ногу он волочил, кровь непрерывно сочилась из нее. Когда ординарец стал накладывать на ногу офицера жгут, тот застонал.

Улучив момент, мой ординарец вынес старшего лейтенанта за бугор и сдал его санитарам.

Наша контратака кончилась тем, что, продержавшись некоторое время на опушке леса, мы во время затишья отошли назад и укрепились в окопах немцев.

К вечеру подошло подкрепление, ополченцы Гомеля, — четыреста человек. Мы переформировали донбассовцев, пополнили батальон гомельчанами и дали ему более узкий участок. Гомельчане и донбассовцы еще двое суток обороняли город. Партийные и непартийные большевики стойко сражались рука об руку.

На следующий день после прибытия гомельчан мы провели удачную операцию. Мы заманили роту фашистов в такую ловушку, из которой не выбрался ни один солдат. Это была засада, которая стала для меня примером в моей последующей партизанской деятельности. Командир гомельчан разгадал намерения противника — нащупать слабое место в нашей обороне — и расположил свои силы так, что немцы, начав атаку, очутились в узком коридоре, зажатые между двух болот. Над болотами поднимался туман. Проскочив наш передний край, немцы накапливались под прикрытием тумана в узкой лощине. В тот момент, когда они были готовы приступить к развитию мнимого «успеха», гомельчане внезапно контратаковали гитлеровцев и полностью их уничтожили. После этой небольшой, но успешной операции я предложил Смолькину немного отдохнуть. Мой начальник штаба от бессонной многодневной работы просто валился с ног, а наши бойцы несколько минут назад закончили оборудование нового блиндажа, устлали его свежим сеном, издающим такой приятный для усталого человека аромат.

Однако Смолькину с отдыхом не повезло. Блиндаж, законченный всего полчаса назад, оказался занятым, и Смолькин, как ужаленный, выскочил обратно.

— Кто тут? — не своим голосом закричал Смолькин; можно было подумать, что он увидел в блиндаже немецкого автоматчика.

Вслед за Смолькиным из блиндажа вылез здоровенный боец в шинели.

— Что вы, товарищ, лезете без разрешения! — ревел он с вятским выговором. — Здесь БЭП расположился, а вы лезете. Сейчас раненые начнут поступать!

— Постой, постой, ты кто такой? — смущенно спросил Смолькин.

— БЭП здесь, расположился.

— А это что такое, БЭП?

— Батальонный эвакопункт.

И тогда выяснилось, что боец не помнит ни номера своего батальона, ни фамилии командира. Назначение в эвакопункт получил он два дня тому назад. Ему показали — иди вон в ту деревню. Он пошел, БЭП в ней не обнаружил. Два дня он блуждал безрезультатно в поисках своего БЭП, наконец здесь увидел новый блиндаж, услышал шум близкого боя и решил обосновать самостоятельный эвакопункт, не отрываясь далеко от переднего края и не уходя дальше в тыл. Фамилия его подходила к характеру — Задорный. Мне вспомнилась сказка о хитром солдате, который попав на «тот свет», обманул и бога и чорта. Он решил не селиться ни в раю, ни в аду, а путешествовал туда и обратно, неплохо устроив свою жизнь.

— Долго ты намерен скрываться таким способом? — с трудом сдерживаясь, спросил я Задорного.

— Пошто скрываться? Я не скрываюсь, хоть сейчас в бой пойду. Боюсь я, что ли? Почитай, от Ковеля в боях. То разве моя вина, что я свое место потерял? Солдата определить надо, чтобы он знал, где его место. А так, не определившись, до морковкиных заговен проходить можно.

Казалось, санитар готов был перейти на нас в наступление за нераспорядительность. Из документов у него оказался единственный солдатский — черная трубочка.

— Винтовка есть?

— Есть. — Он отбарабанил номер винтовки. — И санитарная сумка есть.

Что с ним было делать? Мы назначили Задорного санитаром первой роты, и, надо сказать, он оправдал на деле свой взгляд на то, что солдат должен знать свое место. Он перевязывал раненых на поле боя, вытаскивал их из-под огня до тех пор, пока сам не был тяжело ранен двумя осколками мины в живот. Из-под огня его самого вынес легко раненный боец, которого он хотел перевязать на поле боя. Смолькин был очень растроган, узнав о случившемся с Задорным, и пошел его навестить.

— Не сердись на меня, товарищ командир, — еле переводя дыхание, зашептал запекающимися губами Задорный. — Почти от Ковеля в боях, но чтобы бояться, так я не боюсь. Бойца определить надо, чтобы знал, где он и что…

Оборона на нашем участке продолжала оставаться непоколебимой. Глядя на героические усилия донбассовцев и гомельчан, я думал: «Не сдвинет нас враг». Но мы были заняты на узком отрезке фронта и не видели, не знали того, что делается на других участках. А там произошло то, что часто происходило в тяжелое время первых месяцев войны. Пока мы бились под Семеновкой, обороняя Гомель, враг вступил в город с севера.

К вечеру 19 августа я получил приказание — срочно прибыть в штаб армии, а командование передать Смолькину.


ПАРТИЗАНЫ ИЗ ЛЕНИНО

В штабе армии я узнал, что меня вызывали в Военный совет, в политотделе я должен был взять партизанский материал и с ним явиться к членам совета. «Неужели новое дело?» — подумал я.

Получив тощую, с синими корками папку и сунув ее подмышку, я направился узкой лесной тропой к палатке Военного совета.

Жгло солнце. На грудь прыгали кузнечики, над головой жужжали жуки. Я отбивался от насекомых своей папкой… Что-то мне скажут в Военном совете? Быть может, моя обязанность всего лишь — доставить эту папку с грифом «Совершенно секретно»?

В палатке Военного совета я застал и Колонина и Калинина. После Гомеля я не виделся с ними. Хотелось поговорить о героизме батальона донбассовцев, хотелось излить душу, но Колонии одним словом исчерпал всю тему.

— Повоевал? — спросил он.

Я посмотрел на него вопросительно.

— Садись.

Я сел.

— В партизанском деле понимаете что-нибудь, товарищ Андреев? — спросил Калинин.

Такого вопроса я не ждал. А пристальный, тяжелый взгляд Калинина требовал немедленного и, казалось, непременно положительного ответа.

— Нет, — подумав, ответил я, — ничего не понимаю.

И действительно, я ничего не понимал в партизанском деле. Я думал, что этим откровенным ответом огорчу членов Военного совета. Но ом и, переглянувшись, одновременно улыбнулись, и Колонии сказал:

— До твоего прихода мы тоже признались друг другу, что ничего в партизанском деле не смыслим. А кто смыслит? Ясно одно — откладывать нельзя, партизанами пора серьезно заняться. Вот и поговорим…

Говорили, впрочем, недолго. И без разговоров было ясно, что партизанское движение требует пристального внимания и помощи армии, что мы должны оказать партизанам поддержку и оружием, и советом, и кадрами.

— Чего вы требуете от меня? — спросил я.

— Вы будете работать с партизанами, — сказал Колонии.

— Прошу разъяснить, в чем мои обязанности. С чего начинать?

— Задать такой вопрос и мы можем. На первый случай загляни в свою синюю папку, — посоветовал Колонии.

Калинин потребовал от секретаря еще одну папку. В ней хранились списки отрядов и групп, оставленных советскими и партийными органами Белоруссии в тылу врага.

— Составьте план работы. Свяжитесь с районными комитетами партии и проследите, чтобы люди в дивизиях работали с партизанами… — инструктировал Калинин.

Я записывал и думал: «Вот и новое дело. Судя по обстановке, очень важное».

— Да, да, — продолжал Калинин. — Заставьте людей в дивизиях работать. А кое-кому придется из головы дурь выбить. Умудряются вместо помощи организованным в районах отрядам пополнять за счет партизан свои части. Таких мудрецов направляйте к нам!

Мне хотелось ознакомиться хотя бы с одной партизанской группой. На мое счастье, в штаб армии приехал за советом и за оружием секретарь Тереховского райкома партии. Меня с ним познакомили. И мы договорились, что я в тот же вечер выеду в село Ленино, на место дислокации ближайшей партизанской группы.

Мне нужно было в этом селе найти одну женщину. Она должна была связать меня с другой женщиной, а уж та, другая, как предупредил секретарь райкома, укажет, где партизаны. Я все эго старательно заучил: очень боялся чем-либо нарушить партизанскую конспирацию.

Наш «газик» вкатился в село с заходом солнца. Зеленые огороды, примыкающие к хатам, картофельное поле, помятое проходившими тут войсками, и дальше степь — все было освещено лучами заходящего солнца. В лица нам пахнуло прохладой. Словом: «Слети к нам, тихий вечер, на мирные поля». Кому не знаком этот час наступающей тишины летнего вечера в деревне?

Но совсем недалеко бухали снаряды, надсадно строчили пулеметы и высоко в небе тонко звенел по комариному самолет, а потом еще два с бешеным воем пронеслись почти над самой головой.

На дороге еще вилась взбаламученная пыль, только что пастух прогнал стадо. Пахло утробным теплом и парным молоком, но окна многих хат были заколочены, а в некоторых вынуты стекла. Какая-то девочка — она тащила домой заблудившегося теленка — застыла на месте с вопросом в испуганных глазах: «Кто этот дядя, какие- то вести он везет в село?» Молодая беременная женщина остановилась, держа в руках огромный узел с домашним скарбом.

Около одной хаты толпились мальчишки. Заметив машину, они выжидающе замерли.

Я остановил машину, подозвал одного из этой компании и спросил его, как мог тише:

— Где живет такая-то?

— Вы что, военный? — бойко спросил мальчик.

— Да.

— Так вам, значит, не ее нужно. Вам нужно тетку Анну!

— Какую еще Анну?

— К ней все ездют военные из НКВД, и все партийные, и комсомольцы. Как приедут, обязательно к Анне. — Потянувшись к моему уху, он зашептал: — Тетка Анна — подпольщица. Вам ведь подпольщицу надо?

Видимо, лицо мое выразило замешательство. Мальчик обиженно поджал губы.

— Не верите, что ли? Тогда у хлопцев спросите. Санька! — крикнул он.

Я зажал ему рот.

— Да знаешь ли ты, что такое подпольщица? Что ты мелешь?

— Неужто не знаю? Если немцы сюда придут, она будет под полом жить, — шопотом разъяснил он.

— Почему? — так же тихо спросил я.

— А то ее немцы убьют. Ей только под полом можно.

— Кто тебе сказал?

— Все говорят.

— Шопотом?

— Ага, не то немцы узнают и убьют.

— Ладно, давай показывай, где тетка Анна живет.

Мальчик быстро пристроился на крыло машины.

Такая система шопотливой конспирации навела меня на грустные размышления. Уж не на собрании ли выбирали подпольщицу?

Когда подъехали, на крыльцо вышла женщина лет двадцати семи.

Очевидно, она уже знала: если прибыла в село машина, значит, дело касается ее. Стараясь сохранить спокойствие, нарочито равнодушно она спросила:

— Ко мне?

Однако руки ее слегка дрожали, пальцы теребили юбку. Она повела меня в другую хату, как оказалось, к секретарю низовой парторганизации. Он же был и председателем колхоза. Полный, добродушный, черноусый человек встретил меня так радушно, будто ждал моего приезда.

— Батюшки, а у нас не прибрано, — засуетилась его жена.

От смущения она зарделась, стала похожа на девушку, а трое маленьких детей тащили ее за юбку и двое постарше по очереди шептали что-то на ухо. Отстраняя их мягкими движениями, она проводила меня за перегородку, ловко собрала разбросанные по чистой комнате вещи, покрыла кружевной салфеткой швейную машину и постлала на стол скатерть.

Вскоре подъехали уже знакомый мне секретарь райкома, военный комиссар района, председатель сельсовета, уполномоченный НКВД, потом еще кто-то. Выяснилось, что народ собрался специально для встречи с полковником, то есть со мной. Все смотрели на меня, все ждали моего слова. Я присматривался к окружающим, покашливал и никак не мог начать.

Подавая ужин, хозяйка тревожно оглядывала нас и тяжело вздыхала.

— Вы что же это нос повесили? — спросил ее секретарь райкома.

— Да ведь у вас-то организация, — тихо сказала она с виноватой улыбкой, — а у меня дети…

Все уселись за стол. Я начал с рассказа о встрече с мальчиком, желая вызвать опасение за систему их конспирации. Хозяин рассмеялся.

— Вот чертенята дотошные! Ну, да ведь не от мальчишек мы, товарищ полковник, прячемся, а от немцев.

Улыбнулся и секретарь. Он тихо сказал мне:

— Анна будет выполнять обязанности не здесь. А судя по домыслам наших пострелят, она на первый случай играла свою роль неплохо. Анна сегодня из Ленино исчезнет.

Языки понемногу развязывались. Стали меня партизаны расспрашивать о делах в армии.

Пришло еще несколько человек, почти все с полевыми сумками, некоторые с пистолетами в кобурах, а у одного маузер был заткнут за поясом. Лица пожилых были мрачны и задумчивы, а у молодых вид преувеличенно решительный. За ними с шумом ввалились пять комсомольцев в новых красноармейских рубахах. На ремнях у них висели подсумки; у тонкого, высокого, очень юного и красивого из-под фуражки лихо выбивался казацкий чуб. Смотрели они задорно, в карманах, как орехи, стучали патроны. Я улыбнулся, глядя на них.

— Вы, ребята, прямо как с книжной картинки. Чапаевцами хотите быть? — проговорил я.

— А почему бы нет?! — весело ответил за всех парень с казацким чубом. — В грязь лицом авось не ударим. Громит же Бумажков врага, даже танки побеждает! Вся страна знает белорусса Бумажкова. Первый Герой Советского Союза из партизан. Научите только с чего начать.

Все рассмеялись. Комсомолец вспыхнул.

— Этот вопрос тут все задают, — успокоил я его. — Но вот скажите, други, фашистов кто-нибудь из вас видел? Не на газетной фотографии и не в кино, а прямо перед собой? Я вас не запугиваю, нет. Только давайте помнить, что они вот уже идут, прислушайтесь!

Все примолкли, но момент я выбрал неудачный. Стрельба как раз прекратилась. Только и слышно было, как дети плачут за перегородкой и какой-то старушечий голос причитает, может быть молится. Однако и в тишине этой было что-то напряженное, неестественное. Лица у всех посуровели.

Начали вспоминать подпольное прошлое нашей партии. Двадцать четыре года отделяли нас от различных форм нелегальной партийной деятельности при царизме. Иные знали кое-что из книг, из рассказов, из кинофильмов.

— Мы знаем, — сказал секретарь райкома, ритмично пристукивая кулаком по столу: — за многовековую историю русские люди не раз вступали в партизанскую борьбу с захватчиками, не имея личного опыта, и тем не менее побеждали. И у нас дело пойдет не хуже, а лучше, чем у предков. И подполье тоже. Идея подпольного движения, — продолжал он после паузы, — не столько, по-моему, должна быть связана с отрядом, сколько с работой среди населения и в учреждениях врага… Одним словом, разведка и разложение противника…

— Насчет идеи уже Сталин сказал, — прервал человек с маузером. — Скажите лучше, как с оружием?

— Вам известно, что мы уже заложили базу оружия, — сказал секретарь. — И продовольствие тоже припасено: месяца на три хватит.

— Сколько человек знают про базу? — спросил я.

— Кто намечен в отряд, все знают.

— Никто не предаст?

Все переглянулись. Такая мысль, видимо, им не приходила в голову. А если и приходила, боялись, верно, высказать: еще обидится кто-нибудь.

— Ну, как это может быть? — заговорили все разом. — Нет, таких сволочей у нас не будет…

— Я вижу, товарищ полковник, — начал хозяин, — вы человек справедливый и осмотрительный. Вот бы вы у нас и остались…

— Верно, верно, — заговорили со всех сторон. — Нам бы настоящего командира!

Все с надеждой посмотрели на меня. Разговор оживился. Какой-то пожилой, мрачный человек встал и низко, почтительно мне поклонился.

— Я понимаю, товарищ полковник, вы приехали проверить, умные, мол, тут, ай дураки живут. Представь, что дураки, и будь нам головой. Без головы ума нету, а ума не будет, клочья от нас останутся. Все потроха из нас немец вытрясет.

— Послушай, дед, ты панику здесь не поднимай! — крикнул кто-то.

— Никакой паники я не поднимаю.

— Не поднимаешь? А некоторые люди от такого неверия в себя спать перестали! Ей-богу! У нас тут один утешительных капель достал, — валерьянка, что ли, — всю семью напоит, тогда постель стелют.

— Так у него восемь едоков, он теперь до конца войны не очнется. Тебе хорошо, ты один, у тебя и шапка набекрень.

— У меня отец.

— Ему восемьдесят лет.

— Эх, хорошо одному! — крякнул пожилой человек с лукавой улыбкой. — Лег — свернулся, встал — встряхнулся, за тобой никто не гонится. Одна душа.

«Да, — думал и я, глядя на окружающих меня людей, — а что, если мне придется воевать с такими товарищами не в армии, а вот так, «общим собранием», где кто во что горазд?» Все здесь казалось мне несерьезным, наивным. Я видел желание людей воевать, видел их готовность встретить опасность, но все это— при полной неосведомленности, как воевать, как встречать опасность. И как представитель Красной Армии я решил смотреть на этих людей с точки зрения профессиональной: это легче, чем давать советы по новому и сложному вопросу. Ведь если держать с ними связь… Такие отрядики в десять — пятнадцать человек, разбросанные по всему немецкому тылу… Это колоссальная помощь армии. Необходимо использовать!

— Давайте подумаем, товарищи, — сказал я, — как вам наладить и как держать связь с армией?

— Как связь? Какую? — удивились все и заговорили сразу.

— Да что ж, мы на вечность, что ли, останемся у немцев?

— Два-три месяца он здесь прокрутится, не больше! Не год же в самом деле!

— Осень вот!.. А там зима их прижмет, наши ударят!..

— Жиганут их отсюда, ну и покатятся они к чортовой мамаше.

Довод был убедительный. Тогда не только они, а многие были убеждены в том, что оккупация — явление кратковременное.

Выяснилось, что, кроме винтовок и небольшого запаса патронов, группа села Ленина ничего не имела: ни мин, ни тола, да и как обращаться с ними, никто не знал. Три колхозника из села обучаются на партизанских курсах в области, но они еще не вернулись. Чем дальше я беседовал с партизанами, тем больше овладевало мной чувство досады на себя за ограниченность познаний в партизанском деле. Как представлял я себе партизанскую войну? Да никак! Статью в журнал о теории и истории партизанского движения я бы написал, а вот как теорию осуществлять на практике…

И все-таки самый факт моей первой встречи с будущими партизанами имел огромное значение для меня, вероятно и для них. Туманность и неразбериха начали мало- помалу рассеиваться.

Я рекомендовал партизанам выпускать в тылу врага свою газету. Я пообещал завтра же доставить им маленький типографский станок «Бостонку», а также мины и взрывчатку. Мы наметили несколько дополнительных баз, назначили разведчиков, определили объекты их работы в интересах штаба армии, выделили связных, и тут опять явились затруднения: как связываться?

— Как искать вас, когда штаб уйдет из Тереховского леса? Как переходить линию фронта?

— Где пешком, где ползком, — сказал секретарь.

— Это когда-то было хорошо, — вскипел опять человек с маузером. — Когда бог с большой буквы писался. Нет, брат, нам нужны современные средства связи.

Я обещал достать радиопередатчик и приемник… Я обещал. Но чего только я не обещал! И теперь еще совестно вспомнить. Однако я и в самом деле был тогда уверен, что все сделаю.

Кончили совещание. Меня оставили ночевать у хозяина. Темная ночь окутывала деревню. Парило. Собирался дождь.

Утром я выехал в штаб. Час был ранний, роса еще искрилась на солнце. По дороге я все обдумывал: как лучше и точнее рассказать об этих людях?

Уйдет армия, уйдут их родные и знакомые. Останутся только те, кто не сможет уйти и кто не должен уйти, то есть они, партизаны и подпольщики. Их пятнадцать человек — десять коммунистов, пять комсомольцев. Они должны будут работать. Уже сейчас они знают, что будет тяжело, что им придется вести неравную и смертельную борьбу с врагом. И вот, товарищи, мысленно я уже обращался к Калинину и к Колонину и уже представлял себе, как меня перебивают, как потом я возражаю им: «Не могу же я, товарищи, там курсы открывать, — горячусь я. — Лекции читать некогда, немцы — вот они, тут. Мне нужно самому влиться в это дело. На месте, понимаете? Практически постигнуть все это и сообразить. Одно я твердо понял: люди рвутся помогать армии, и их надо умно использовать…» Затем я говорю по поводу газеты и слышу насмешливый голос Колонина: «А клуб пионеров ты им не предложил открыть?»

Машина подъезжала к штабу, а в мыслях я ехал уже обратно в Ленино и вез партизанам взрывчатку и «Бостонку», табак и многое другое. Шофер лихо развернулся и затормозил. Меня встретили оба: Калинин и Колонии. Они сообщили мне только что полученную весть: Ленино занято немцами.

А через несколько дней, выбираясь из окружения, голодный, истерзанный, я мечтал встретиться с партизанской группой, хотя бы такой, как в Ленино; но от Ленино я был далеко, и не суждено мне было побывать там снова.


СОБЫТИЯ ГОРЬКИХ ДНЕЙ

Быстро прошли оставшиеся дни августа, начался сентябрь, наступала осень. Лили дожди, дороги размокли, вспухла на полях земля. Красная Армия оставила город Щорс.

Многие из бойцов отступающей армии возлагали большие надежды на Десну, как на сильный рубеж, который не легко будет преодолеть немцам. Но враг форсировал Десну, обойдя где-то далеко справа наши позиции, и бой на Десне длился лишь несколько дней. Борзна, Мена, Ичня, Иван-Город — таков путь отхода армии, в которой я воевал.

Мена в моей памяти оставила особенный след. Здесь меня ввели в состав армейской партийной комиссии. Перед боем, непосредственно на передовой, принимали мы в партию солдат и офицеров. О плащ-палатку стучали капли дождя, взвизгивали над головой пули. От противника нас прикрывали молоденькие березы с ржавыми листьями и холмики рыжей глины из только что приготовленного окопа. Мы сидели прямо на мокрой, истоптанной траве.

И тут вдруг передо мной, перед членами партийной комиссии, перед заместителем председателя ее предстал тот самый Верба, бывший мой боец из батальона донбассовцев, который месяц тому назад не мог найти своего места в бою и бежал от врага. За это время Верба возмужал, и суровое, обветренное лицо его казалось отлитым из бронзы. Привстав на колени, Верба опустил перед собой винтовку и, крепко держась обеими руками за ее ствол, заговорил от имени принятых в партию. Кончил он так:

— Сейчас опять начинается бой. Мы пойдем биться за честь родины, сознавая, что бьемся за самое святое. И я сегодня считаю себя счастливым человеком, потому что в этот бой иду коммунистом.

Замолчав, Верба пододвинулся ко мне и, глядя мне в глаза, сказал тихо:

— Товарищ командир, теперь я не побегу. Земля под ногами тверже стала. Оправдаю доверие.

Вскоре после этого памятного заседания партийной комиссии Колонии сообщил, что меня назначили комиссаром одной стрелковой дивизии. Продвижение по службе было поистине молниеносное.

К середине сентября остатки дивизии, в которую я был назначен, очутились в окружении и с боями пробивались к переправе через извилистую заболоченную речку Удой на пути к Пирятину. С тремя пушками, по шести снарядов на каждую, с группой до тридцати бойцов, вместе с командиром артиллерийской группы старшим лейтенантом Томашом я остался прикрывать отход дивизии к переправе, уже захваченной противником.

Из множества событий тех горьких дней в память врезался последний бой, после которого оборвалась последняя нить, связывавшая нашу маленькую группу с родной дивизией, и мы остались одни, далеко к западу от линии фронта.

До переправы — пять-шесть километров. Противник открыл ожесточенный минометный огонь. Пехота его готовилась к очередной атаке. С сжавшимся сердцем смотрел я на уходящих к переправе. Прорвутся ли они? Сумеем ли мы отойти вслед за ними? Еще два дня назад стало известно, что противник уже на пятьдесят километров опередил наши разрозненные части.

Автомашины, повозки, конные и пешие двинулись по дороге одним потоком. Я смотрел на уходящих с надеждой и тоской.

В дело вступила немецкая артиллерия. Высоко над головой с шумом пролетел снаряд, и в хвосте уходящей колонны вырос столб земли и дыма. Еще снаряд, еще, затем сразу четыре снаряда, и вот им уж и счета нет, все потонуло в сплошном гуле артиллерийской канонады. Из-за реки, с фланга, тоже заработали немецкая артиллерия и минометы, и дорогу, по которой двигалась колонна, закрыла от нас стена разрывов. Вслед за тем к переправе прошли немецкие самолеты — девять легких бомбардировщиков.

— Атака! — закричал артиллерийский наблюдатель, а мы с Томашом поспешили на свои места: я — к пулеметам, Томаш — к батарее.

На нас двинулись немецкие автоматчики. Они шли во весь рост, неровной цепью и непрерывно стреляли, прижав автоматы к животам.

Томаш дал два залпа из своих пушек, и на душе у меня полегчало. Автоматчики залегли.

Передние автоматчики лежали не дальше, чем в сотне метров от нас. Короткими очередями я пробовал их прострочить, но пулеметчик предупредил:

— В лежачих не интересно бить: чорт его знает, живой он или мертвый. А патронов у нас осталось — одна лента.

Минут через тридцать отдельные автоматчики зашевелились, поползли назад. Защелкали наши винтовки. Опять посыпались мины врага; немцы прикрывали отход своих.

Я отослал к переправе три повозки с ранеными. Была вторая половина дня. Мы отбили еще несколько атак, и противник успокоился. Лишь с переправы доносился гул. Там еще шел бой. Перед нами враг точно сквозь землю провалился. Но разведка наша далее трехсот метров продвинуться не смогла, — с холмов ее обстреляли три пулемета. Нужно торопиться к переправе, пока не поздно.

У артиллеристов я взял серого коня. Наша маленькая группа поредела после немецких атак, и теперь все бойцы и офицеры могли разместиться на припряжках, на передках и пушечных лафетах. Мы понеслись по дороге, по которой утром ушли остатки дивизий. После долгого боя установилась тишина. Ни винтовочного выстрела, ни отдаленного артиллерийского залпа, только стучат по засохшей грязи копыта наших коней и грохочут железные шины пушек…

На середине пути нас встретил лейтенант с двумя бойцами.

— Командир дивизии требует пушки, просил быстрее. Штабы и артиллерия проскочили, на этом берегу остались немногие, а противник танки подводит!.. — сообщил лейтенант.

В километре от переправы противник встретил нас пулеметным, минометным и ураганным артиллерийским огнем. Из-за деревни появились автоматчики. Я прикрыл свой фланг группой бойцов с пулеметом. Томаш приказал бить по автоматчикам прямой наводкой. В это время с другой стороны показались вражеские танки. Наше жиденькое прикрытие дрогнуло, бойцы хлынули к реке. Прильнув к шее коня, я поскакал навстречу им, чтобы восстановить порядок и возобновить сопротивление. Но не проскакал я и десятка метров, как раздался оглушительный взрыв, поднялся столб земли и дыма, конь грохнулся о землю, я перелетел через него и словно окунулся во что-то нестерпимо горячее.

Очнулся я в болоте. Близко хлюпала вода, воздух был пропитан болотными испарениями. Рядом со мною на корточках сидел Томаш, а метрах в пяти боец-узбек держал под уздцы пару коней, по колени погрузившихся в болото. Близко разорвалась мина, кони рванулись и на наших глазах медленно стали погружаться в трясину. Узбек успел лишь сорвать седла, обрезав подпруги ножом. Тут только я понял, что контужен и сильно расшибся при падении с коня.

Начался дождь. Кочка, на которую меня положили, погружалась в воду. Я промок до последней нитки, меня знобило, в ушах стоял нестерпимый шум и звон, болела голова, поташнивало… Приподняв голову из последних сил, я потребовал, чтобы Томаш оставил меня здесь и торопился к переправе, иначе будет поздно. Он даже не ответил. Он просто отвернулся и положил под голову седло. Второе седло боец положил под мою голову. Взлетали ракеты, над головами проносились очереди трассирующих пуль, а я лежал в воде, не в силах пошевельнуться.


КТО МЫ?

Контузия оказалась не очень серьезной, шум в ушах и боль в голове постепенно утихали, но попрежнему очень беспокоила нога — колено так распухло, что пришлось разорвать штанину. Третьи сутки пошли, а мы еще не в состоянии были выбраться из болота. От воды кожа на руках и теле пошла упругими складками, белыми морщинами и, казалось, вот-вот начнет слезать. Ни днем, ни ночью огонь не прекращался, нас обстреливали с обоих берегов реки.

Порой ночью, когда над нами переставали роиться трассирующие пули, осторожно, по-охотничьи ступая, мелькали невдалеке человеческие тени; на окрики наши скрывались. Это были люди, отставшие от своих частей; они уже боялись друг друга.

Не давал покоя простудный кашель; он начался еще в первую ночь. Но ничто не терзало меня так, как самый факт пребывания в этом проклятом болоте. «Почему, по какому праву сидим мы тут и мокнем, как гнилые бревна? Где армия? Нас трое. Кто мы теперь? В списках части мы, вероятно, значимся убитыми или пропавшими без вести. Но мы живы. Так кто же мы? Дезертиры? Нелепость! Не изменились ли душа твоя и твоя совесть? — спрашивал я себя. — Нет, нет и нет». Долго я размышлял над своей участью и не раз готов был поддаться горькому отчаянию. В памяти возникали образы дорогих людей, тех, кого я любил. Я вел с ними то суровый, то тихий и нежный разговор, спрашивая совета, «как бы вы поступили на моем месте?» Я вспомнил наш замечательный лозунг — «большевики в плен не сдаются», и подумал о том, что сейчас к этому лозунгу могу добавить: «и глупо не гибнут». И чем больше я размышлял о создавшемся положении и гнал от себя горькие мысли, тем шире и глубже раскрывался передо мной смысл этого лозунга. Я не в плену. Для патриота, для коммуниста это, конечно, небольшая заслуга; мне помогли Томаш и боец-узбек Хусаин, случайно оказавшиеся около меня, когда я потерял сознание. Они вырвали меня из лап немцев. Но теперь я должен выполнить свой долг.

— Ну, Томаш, какие у тебя планы? — спросил я моего верного друга.

За трое суток мы подружились так, словно вместе провели всю жизнь. Томаш говорил мало, все время о чем-то сосредоточенно думал, иногда тяжело вздыхал, крутил кончики недлинных пушистых усов и гладил рукой покрывшиеся серебристой щетиной щеки.

— Пока я не строил далеких планов, — ответил он.

— О чем же ты думал?

— О глупом болотном положении и о том, как из него выбраться?

— Лишь бы из болота, а там хоть к чорту в зубы?

— Нет, зачем же.

— Значит, есть планы — выбраться и не попасть в руки немцев? Так?

— Так.

— А ты, Хусаин?

— Тоже так думаю, — ответил Хусаин.

Хусаин вел себя все время превосходно, но на исходе вторых суток он почувствовал себя плохо — его знобило, он начал слабеть. Метался, стонал во сне.

Ко всем неприятностям пребывания в болоте прибавился голод. Две банки консервов, случайно уцелевшие в карманах моего плаща, за эти дни были израсходованы, банки превращены в кружки для воды. Мы питались ягодами — ежевикой, кажется. Их добывал Хусаин, по-пластунски совершая путь в кустарник и обратно. На пятые сутки установилась тишина. Никто в нас больше не стрелял. Опухоль на ноге еще не прошла, нога ныла. Но нужно было думать о дальнейшем. Обследовали свое имущество: два пистолета, карабин и по обойме патронов. Не густо. Мы выбрались на островок, сплошь закиданный армейским обмундированием. Целый склад! В ворохах обмундирования рылся человек в гражданской одежде.

— Я свой, свой, — быстро заговорил он.

Это был мальчик лет четырнадцати. Нас, видимо, он встречал не первых и привык к подобным знакомствам.

— Не бойтесь меня, я вам помогаю, пленным…

— Откуда ты взял, сосунок, что мы пленные? — вспылил Томаш.

Слово «пленные» резнуло ухо и мне. Но я подал знак Томашу замолчать. Мы с Томашом выбрали из кучи обмундирования теплые фуфайки; в плащах было холодно. Мальчик оказался словоохотливым. Он сказал нам, что деревня называется Мокляки, а рядом — Кроты, что немцы сегодня рано утром ушли. У мальчика была с собой еда, и он поделился с нами. С жадностью ели мы необычайно вкусные лепешки и сало, а мальчик рассказывал нам о бое на переправе и о немцах:

— Целый день так, с самого утра: то наши мост возьмут, то немцы, то наши, то немцы. Потом много танков пришло, и наши больше не взяли… Много там наших побили, а фашистов — еще богаче…

Звали мальчика Григорием. Он подметил беспечность немцев — нашим бойцам удается уходить из-под самого их носа, выдавая себя за местных жителей. Конечно, для этого нужно переодеться.

Томаш горько усмехнулся.

— И переодеваются?

— Эге, переодеваются, — ответил мальчик.

Странно было слышать слово «переодеваются». По секрету мальчик сказал, что на выселках ховаются командиры, лечат раненого полковника. Григорий подчеркнул это «по секрету» — как порядочным, на его взгляд, людям.

— Полковника? — переспросил я.

— Эге.

— Тяжело ранен?

— Не дюже, кажут. В ногу, да заражение какое-то приключилось, опух к горлу подходит… Не выживет он, умрет. Беда тут раненому человеку. Здоровый еще как-нибудь переховается, а раненому куда деваться? Беда…

— А где командиры его лечат?

— Вон там, в кукурузе, — и Гришка показал на большое кукурузное поле, примыкавшее к выселкам.

Моросил надоедливый дождь. Я посмотрел на Гришку, потом на серые мрачные тучи, плывшие над макушками деревьев, на кукурузное поле, где незнакомые командиры лечат полковника, и повторил про себя слова Гришки: «Беда тут раненому человеку».

— Сколько командиров? — спросил я затем.

— Трое, — ответил Гришка. — Да смотрите, только дюже надежным можно…

— Не бойся, — успокоил я Гришку, — мы надежные…

Мы снова вошли в холодную, грязную болотную воду, но теперь это нас не страшило. Впереди нас ждала встреча с товарищами по оружию.

Мы перебрались на сушу, и Гришка побежал в кукурузу, чтобы предупредить часового, а мы сели переобуваться. Мои новые хромовые сапоги разбухли и с трудом, с помощью Томаша, я снял их с ног и с еще большим трудом натянул снова. Вернулся Гришка. Вместе с ним подошел к нам молодой рослый парень.

— Умер полковник, — сообщил Гришка, — и уже поховали.

— Где?

— Там, — махнул он рукой на кукурузное поле.

Парень, пришедший с Гришкой, сообщил, что он сержант и охранял полковника. Документы полковника находятся у капитана.

Минут через десять в доме колхозника мы встретились с человеком, которого сержант называл капитаном. Он сидел на украинской лежанке, примыкавшей к печи, по пояс голый и пришивал к ватному рваному пиджаку палочки вместо пуговиц. С ним был еще какой-то человек, поспешно сжигавший в печке бумаги. Рядом, тяжело вздыхая, стояла пожилая женщина.

Картина переодевания возмутила меня до глубины души, и я не смог сдержаться.

— Капитан! — крикнул я.

Человек с прежней невозмутимостью продолжал свое занятие.

— Товарищ капитан!

— К кому вы обращаетесь и что вас интересует? — спокойно спросил капитан. Его спокойствие показалось мне издевательством.

— К вам! Что вы делаете? Где ваша форма?

— Как изволите видеть, тружусь… А форма, — капитан картинно оглядел себя: у него было телосложение боксера, — форма при мне.

Мое взвинченное состояние обессиливало меня и давало преимущество капитану. Я постарался успокоиться и переменить тон, но капитан не слушал. Решив, вероятно, высказать все, что он думал по вопросу о форме, он продолжал:

— Прошу не кричать на меня. Вы не в казарме, а в приличном колхозном доме. Знаков различия я на теле не имею. Правда, есть у меня шрам после финской кампании, да, к сожалению, он на таком месте, что его при бабушке показать неудобно…

— То-то и оно. Видно, вы из породы тех людей, у которых на других местах шрамов не бывает, — сказал я.

— Ну, это еще вопрос, — невозмутимо ответил капитан. — Но как бы там ни было, я рекомендую вам изменить манеру обращения с людьми при первой встрече и не кричать… Может быть, стрелять будете? Давайте, вы в меня, а мой товарищ в вас. Этого только и нехватало, чтобы друг другу чубы рвать…

Я промолчал. В последних словах капитана почувствовалась горечь. Хотя он внешне вел себя, на мой взгляд, возмутительно, я понял, что этот человек не потерял достоинства офицера. Сдерживая возмущение, я сел на лежанку рядом с ним. Спутник капитана закончил свою работу, отошел к столу и о чем-то тихо заговорил с Томашом.

— Почему все-таки вы сняли форму? — спросил я капитана.

— Приказ получил, — ответил капитан.

На этот раз в его голосе я не услышал вызова.

— От кого?

— От полковника, которого мы только что похоронили.

Назвать фамилию полковника капитан отказался. При этом он извинился. Я смотрел то на капитана, то на спутников и старался осмыслить происходящее. Люди меняют свой внешний вид. Остаются ли они, несмотря на это, солдатами, или превращаются в обывателей, стремящихся спасти свою шкуру? Конечно, я тогда и мысли не допускал, что сам в скором времени расстанусь с формой. Тогда я был убежден, что без формы нет воинов.

Капитан пришил к ватнику последнюю палочку, надел белую косоворотку, а поверх нее ватный латаный пиджак. На нем были замасленные брюки, истоптанные туфли с ободранными носами — словом, в этой одежде он походил на колхозника, собравшегося на черную работу. Переодевшись, капитан засунул за пояс под ватником пистолет. Я следил за ним. Наши глаза встретились. Капитан горько усмехнулся.

— Эх, дожили, чорт возьми! — сказал он и покачал головой. И, точно угадав, о чем я думаю, он продолжал — Но вы не беспокойтесь, душу я здесь не оставил… Птица, раз в году теряющая перья, не перестает оставаться птицей.

— Вот мне и кажется, что вы — птица, — перебил я капитана, — потому что, когда птица теряет перья, ее ловят в загонах голыми руками.

— Вы опять хотите меня оскорбить. Я документов ваших не проверял и не знаю, вы-то что за птица. Я форму снял, а вы свою, возможно, только что натянули. Откуда я знаю, что это не так?

— А если все-таки я прикажу вам надеть форму и итти со мной?

— Не смогу выполнить вашего приказания, — сказал капитан твердо. — Делайте, что хотите. Хоть… — он не договорил.

— Хоть расстреляйте?

— Да, полковник умер, и я обязан выполнить его последнюю волю. Я ему подчинялся. Вас я не знаю.

— Томаш, Хусаин, пошли! — обратился я к своим друзьям.

Во дворе нас встретил Гришка и крикнул на бегу:

— Немцы!

Мы выскочили на дорогу. В конце улицы виднелись машины. Мы бросились в противоположную сторону, обогнули двор и скрылись в кукурузном поле.

Минуты через две у хаты, которую мы покинули, послышалась стрельба из автомата.

Ночь застала нас на краю кукурузного поля. Снова шел дождь, в выселках продолжали реветь моторы, мимо нас по дороге в соседнее село шло множество машин. В болото возвращаться, естественно, не было никакого желания, а переходить дорогу, за которой открывался «оперативный» простор, мы не решались. Мы не успели использовать свое пребывание в деревне. Все, что удалось получить нам, это табак и коробок спичек, которые Томаш добыл у спутника капитана.

Снова мы голодны, в карманах — ни крошки. Гложем сырые кукурузные початки, осторожно закуриваем. Утомлены и измучены до предела. Одежда промокла, стало очень холодно. Хусаин свернулся клубком, его сильно знобило. Сперва он молчал, потом вдруг заскулил, как щенок, потерявший мать. Под конец он разразился воплем.

— Хусаин, что с тобой?

— Стреляй меня, пожалуйста, прошу, стреляй меня! — взмолился Хусаин. — Убей меня, все равно я пропал.

Я прикоснулся к голове Хусаина: она пылала.

— Час от часу не легче, — сказал Томаш. — Что будем делать?

Я не ответил. Мне нечего было отвечать.

Через некоторое время Хусаин успокоился, задремал, хотя продолжал дрожать и бредить.

— Давай, Томаш, подробно обсудим наше положение, — предложил я.

— Решай ты, Василий Андреевич. Как решишь, так и будет, — ответил Томаш.

— Нужно выходить из окружения, — сказал я. — Двигаться нужно решительно и быстро, фронт может стабилизоваться, и тогда нам будет труднее.

Томаш согласился со мной. Но как быть с Хусаином?

— Сегодня, да пожалуй, и завтра Хусаин итти не сможет, — сказал Томаш.

— У него лихорадка: приступ пройдет, и он поднимется.

— Хорошо, если лихорадка.

Хусаин проснулся и попросил пить. Я пощупал его голову. Жар у него не спадал. Томаш молча поднялся и скрылся в кукурузных зарослях.

— Плохо вам будет со мной. Стреляй меня, Василий Андреич, — пробормотал Хусаин.

— Лежи, Хусаин, лежи, — сказал я, думая о том, что как бы там ни было, а товарища мы не бросим.

Томаш принес воды. Дрожащими руками Хусаин взял консервную банку и стал жадно пить.

— Хватит, не пей все, — сказал я, выхватывая банку.

Хусаин сплюнул, потом потянул пальцем изо рта длинный стебель.

— Где воду брал? — спросил я Томаша.

— В луже. Где возьмешь?

Хусаин опять повалился на бок.

До утра в кукурузе было опасно оставаться. Если капитан со своими товарищами благополучно избежал встречи с немецкими пулями, то завтра немцы непременно прочешут кукурузу, тем более, если они пронюхают, что здесь скрывался раненый полковник. Хусаин услыхал, о чем мы переговариваемся с Томашом.

— Ходить надо? — спросил он, поднимая голову.

— Да, Хусаин, — ответил я. — Здесь оставаться нельзя.

— Стрелять меня не хочешь?

— Да ты что, как тебе не стыдно? Фашиста стрелять надо, а мы жить будем.

— Бросай меня здесь, — повторил Хусаин.

— Не смей об этом говорить!

— Хорошо, я пойду, — сказал Хусаин и поднялся на ноги. — Ой, голова кружится.

Томаш взял карабин на ремень, мы подхватили Хусаина под руки и стали выбираться из кукурузы.

Дождь перестал, когда мы вышли из кукурузных зарослей. Ночь была до того темная, что, казалось, перед нами не широкая степь, а бездна.

В течение ночи мы прошли не более трех километров. Рассвет застал нас в балке у стога сена. Хусаин окончательно обессилел, осунулся, лицо его лоснилось, как воск, а губы покрылись сплошным гнойным волдырем. Он жаловался на головную боль и просил — пить, пить, пить…

И я, и Томаш — оба мы смертельно хотели спать. Но заснуть мы не решались. Из деревни все время доносилось рычание машин. Целый день мы бодрствовали, целый день ничего не ели. К вечеру гул машин в деревне затих, и мы решили во что бы то ни стало достать для больного молока. С большим риском пробрался Томаш в деревню и раздобыл молока и хлеба. Мы с Томашом немного подкрепились, но Хусаин почти не притронулся к еде. Ночью он снова метался, кричал, «ходил» в атаку во сне и лишь к утру угомонился. Всю ночь Томаш и я боролись со сном. Глаза сами закрывались, и разговор, который мы старались поддерживать, походил на бред…

Разбудил меня Томаш. Было уже совсем светло.

— Как Хусаин? — спросил я, едва успев открыть глаза. Томаш был мрачен и молчал. — Умер?

Томаш покачал головой.

— Ушел.

— Как ушел, куда ушел?

— Я уже часа два как проснулся, — Хусаина нет.

На земле лежал карабин. Из-под его ложа высовывалась бумага. Это был старый, помятый конверт с адресом «Полевая почта 38540 Хусаин Абызову». Конверт пустой, а на оборотной стороне неровным почерком нацарапано: «Василий Андреич, ты меня не хотел стрелить. Я совсем плохой стал, немец меня схватит и вас схватит. Не могу так, я не предатель. Я ушел, и вы скоро пойдете к нашим. Прощай. Хусаин».

Мы с Томашом обыскали всю балку, осмотрели кустарники, но поиски ни к чему не привели. Бедняга Хусаин не подозревал, как тяжело и пусто стало у нас на душе!


О ЧЕМ ТЯЖЕЛО ГОВОРИТЬ

В первые сутки после исчезновения Хусаина мы не сумели много пройти. Настроение было подавленное. Молча мы всматривались в степь, не теряя надежды отыскать пропавшего товарища! Местность незнакомая, карт не было, то и дело приходилось сверяться с компасом. В степи ни души. А по дорогам, даже по проселкам, непрерывными потоками двигались вражеские войска.

К концу дня мы подошли к глубокому оврагу. Спустились в него и почувствовали себя, как в колодце: ничего не видно, кроме рваных туч и редких просветов голубого неба. Уже выбираясь, мы заметили в овраге человека. Что-то в нем показалось мне знакомым, но его поведение выглядело подозрительно: он не то скрывался, не то следил за нами. Убедившись, что человек один, Томаш стремительно направился к нему. Я приготовил пистолет и занял удобную позицию, чтобы прикрыть Томаша. Через минуту Томаш подал сигнал «Ко мне». Приблизившись, я увидел сержанта, нашего старого знакомого. Я вспомнил его и всю картину переодевания. Сержант исхудал, оброс рыжей щетиной.

— Ты что тут делаешь? — спросил я.

— Весь день ходил за вами, а подойти боялся. То кажется, что это вы, а то вроде, что я ошибся…

— Тебя капитан послал.

— Нет.

Сержант рассказал, что после нашего ухода капитана точно парализовало. Он не слышал ни тревоги, поднятой Гришкой, ни выстрелов, а когда пришел в себя и выскочил во двор, его товарищ был уже ранен. Сержант сказал, что нужно бежать, но капитан не захотел бросить товарища, взвалил его на спину и, отстреливаясь, пытался скрыться. За ними погналась танкетка. Сержант увернулся и скрылся в кукурузе. Оглянувшись, он увидел, как танкетка нагнала и раздавила капитана вместе с раненым товарищем.

— Правду говоришь или придумал, чтобы… — начал я угрожающе.

— Правду. Всю ночь просидел в кукурузе, а утром еще раз осмотрел то место… — Сержант глотнул воздух и отвел глаза в сторону. — Мы имели приказание полковника, но я не знаю, какое. Он приказывал капитану, — точно оправдываясь перед погибшим командиром, говорил сержант. — И вот когда я заметил вас, я обрадовался и решил итти с вами, да потом подумал, что обознался…

«Не думайте, что я душу здесь свою оставил, — вспомнил я слова капитана, — нас не загонят». Да, его не загнали в загон, как птицу, потерявшую перья. Капитан погиб в бою…

Сержант пошел с нами. Через несколько минут мы знали его биографию. Звали сержанта Иваном Акуловым, родом он был из Брянской области, но еще в детстве уехал с родными в Сибирь, там вырос, возмужал, работал колхозным бригадиром. Мы оказались земляками, а это, как известно, быстро роднит. Я хорошо знал местность, где жил Иван до войны, а он знал мои родные села, Чумашки и Купино, куда в детстве он приезжал на ярмарку с отцом. И выглядел Иван по-сибирски — высокий и широкоплечий. Густые брови, надвигавшиеся на глаза, придавали его лицу суровость. Но в действительности Иван оказался добрейшим человеком, заботливым, исполнительным и храбрым.

И вот опять в нашей группе трое. Мы стремились к одной цели: остаться в рядах Красной Армии, а для этого не знали тогда другого пути, чем тот, который выбрали: во что бы то ни стало перейти линию фронта. Мы поклялись друг другу ни при каких обстоятельствах не осквернять достоинство коммунистов, не расставаться с партийными документами, тем более не допустить, чтобы они попали в руки врага.

Осень все больше и больше входила в свои права, а с нею стужа. В садах осыпался лист, но не ложился, по присловью, на плечи шубой, не согревал тела. Реки уже нельзя было переплыть, и нельзя прожить без помощи крестьян. Здоровье еще не восстановилось, а нагрузку приходилось выдерживать непосильную.

Первую ночь после встречи с Акуловым мы провели в бесплодных скитаниях. Нужно было пройти Лубнянский большак. Днем по нему беспрерывно двигались войска, пересечь его можно было только ночью. Когда стемнело, мы тронулись. Перешли большак один раз, потом, к нашему полному недоумению, переходим еще раз. В чем дело? Решаем, что мы пересекли проселочную дорогу, идущую параллельно большаку. Идем дальше, дорог больше не попадается. В степи мертвая тишина, лишь временами из-под ног взлетают испуганные птицы, шарахаются какие-то зверьки да зайцы. Наступает рассвет, впереди открывается голая степь, ей ни конца, ни края. Слева, где-то совсем близко, лай собак. Мы стали всматриваться в степь. Впереди, как клочья тумана, видны верхушки верб, — значит, деревня. Справа — скирды соломы. Мы пошли к скирдам. Свежих следов у скирд не обнаружили, видимо, человек уже несколько дней не подходил сюда. Моя нога опять распухла, итти дальше не стало сил. Мы укрылись в скирде и договорились спать по очереди, но переутомление взяло свое, и мы заснули все трое.

Проснулся я от страшного рева машин, отчетливо слышалось лязганье и скрип гусениц, — шли танки. Я осторожно стал выдергивать пучки длинной ржаной соломы, пробил таким способом «смотровую щель» и, к своему ужасу, обнаружил, что метрах в пятнадцати — двадцати от того места, где мы находились, проходит шоссе, а по нему с шумом и треском мчатся колонны немецких танков, машин с солдатами, артиллерия. Так продолжалось всю первую половину дня. Томаш и Иван проснулись и больше заснуть не могли. После механизированных колонн показалась большая колонна пеших. Опасения, что нас обнаружат, возросли: пехота не производит такого шума, как танки или автомашины, и простудный кашель, немилосердно душивший нас, может выдать наше присутствие. Я подозвал Томаша, он пробрался к моей щели и пристроился рядом. Пехота все ближе и ближе. Теперь мы могли точно определить ее характер. Это шла колонна пленных. Они проходили мимо свекловичного поля по ту сторону дороги, почти напротив нас.

Обессиленные, изможденные, они набросились на поле, как изголодавшиеся овцы, и стали рвать ботву, выдергивать свеклу и, едва очищая ее полами шинелей, жадно есть вместе с землей.

Сколько было конвойных? Восемнадцать автоматчиков с этой стороны и столько же, видимо, с другой. Не знаю, сколько было пленных, но во много раз больше. И опять я мысленно вернулся к капитану. Капитан снял свою воинскую форму, но не перестал быть воином. А вот они, эти люди в воинской форме, с вещевыми мешками, — почему же они покорно бредут по дороге?

В эту минуту я не размышлял о степени их моральной стойкости, о добрых или злых началах, свойственных этим людям. Меня в ту минуту больше интересовал вопрос: смогут ли эти люди при благоприятных обстоятельствах вернуть себе человеческий облик и снова стать военной силой? Я отыскивал в своем воображении эти благоприятные обстоятельства. В скирде нас, допустим, не трое, допустим, здесь укрылся небольшой отряд. Мы нападаем на охрану, и пленные вызволены. И вот изнуренные, измученные, травмированные люди вновь обретают волю. Да, — думал я, — они еще могут стать солдатами, но мы, к сожалению, сейчас ничем не могли им помочь.

А пленные, проходя мимо нас, скрывались за горизонтом. До этого случая я не представлял себе советского воина в плену.

— Лучше пулю в лоб, чем дойти до такого состояния, — сказал Томаш и так повернулся, что скирда закачалась.

— Тихо, друг, а то скирду развалишь, и тебя мигом пристроят к этой колонне, — сказал я.

— Никогда! — возмутился Томаш.

— Хочешь ты или нет — где война, там и плен… — продолжал я подтрунивать над Томашом.

— Вот именно, хочешь или нет. А кто может захотеть? Только выродок, только сволочь…

— Знаешь, я тебе скажу, ты можешь их как угодно обзывать, вряд ли от этого станет легче. Но, вообще говоря, сколько их, этих пленных? Пустяки. На этом участке фронта действовало много частей. От каждой части по одному ротозею — вот тебе и куча пленных…

Но Томаш продолжал возмущаться и обвинять меня в том, что я не желаю смотреть правде в глаза. А я старался доказать, что меня это нисколько не волнует, хотя, как и у Томаша, сердце в груди клокотало от возмущения. Не знаю, почему я так себя вел. Может быть, потому, что хотелось продумать причины позора этих людей. Ведь, чорт возьми, если эти люди потеряли возможность сопротивляться организованно, то почему они не ведут себя хоть бы вот так, как мы?.. В крайнем случае можно отыскать какую-нибудь группу партизан или в конце концов организовать свою? Как бы там ни было, разве не самое главное — не сдаваться?

Таким образом мысль невольно обращалась к положению, в котором мы сами очутились. Но я продолжал подтрунивать над Томашом, потому что это помогало мне продумывать родившуюся мысль.

— Почему я не хочу смотреть правде в глаза? Напротив. Конечно, плен — это позор, и люди сознают это. Смотрел ты на них? Им стыдно голову поднять, а выхода другого не находят…

— Вот именно, а почему? — перебил Томаш.

— Потому, что люди не все одинаковы. Тяжелые испытания каждый воспринимает по-своему. Один отчаивается и допускает непоправимые ошибки, другой здраво оценивает свои силы и находит путь, который не противоречит велению совести. Мы, например, не упали духом. Не упал духом и Акулов. Одних друзей он потерял, но нашел других. А на некоторых это подействовало бы, как удар обуха по голове.

— Значит, если речь идет о пленных, то подождем, пока они оправятся? Так, что ли? — проговорил Томаш. — Плен! Мне даже говорить об этом трудно. Голова на части разламывается. Советский человек и вдруг… Ну скажи, на что они надеются?

Так мы рассуждали, вылущивая из длинных, плохо обмолоченных колосьев зерна ржи и подкрепляя свои силы. Движение на шоссе замерло. Прошло часа два, а может и больше, после того, как прошли пленные. И снова на дороге появилась колонна пленных. Только теперь она шла в обратном направлении. Это была точно такая же колонна, как и та, что проследовала на запад. Когда передние ряды поравнялись со скирдой, в которой мы сидели, Томаш вдруг воскликнул:

— Эх, чорт!

Я зажал ему рот ладонью.

— С ума ты сошел?

— Василий Андреевич, это та же самая колонна, которая шла на запад, — проговорил он. — В чем дело?

Мы стали высказывать самые различные предположения. Возможно, где-то недалеко от Лубен наши войска перешли в успешное контрнаступление.

Там, в скирде, мы так и не догадались, почему возвращалась колонна. Позднее мы выяснили причину; она оказалась более простой, чем мы предполагали.

С заходом солнца мы покинули наше убежище.

После долгой ходьбы подошли к деревне. Не пытаясь производить разведку, мучимые голодом, мы направились к первой попавшейся хате, чтобы попросить хлеба. В огороде нас встретил старик.

— Куда вы, хлопцы? — озабоченно спросил он.

— Еды хотим попросить.

— Так здесь немцы. Почти все хаты забиты кавалеристами.

Старик осторожно проводил нас к копнам сена, стоявшим в лощине за огородами, а сам пошел за едой. Он долго не возвращался. Мы уж решили было, что дед нас обманул. Но старик вернулся через некоторое время и привел с собой старуху. Он принес нам большой кусок вареного мяса с картошкой и хлеба, а старуха — полный подол пирогов с фасолью, кувшин молока и яблок.

— Далеко ли немцы прошли? — спросил старик.

Нельзя было показать вида, что мы знаем столько же,

сколько он. Я спросил украинца, что он сам думает по этому поводу.

— Дурни говорят, до Волги немец прошел. А я думаю, не может того быть. О-о, хлопцы, еще будет дело, побежит еще немец, ой, как побежит!..

Мы принялись за еду. Старуха молча смотрела на нас, скрестив на груди руки. По временам она покачивала головой и утирала концом платка слезы. Старик продолжал рассказывать про немцев:

— Обдуривают они народ по-всякому. Вот уже три дня пленных водят взад-вперед по шляху и показывают в селах: вот, мол, пленных сколько взяли! А пленные эти одни и те же.

Томаш понимающе посмотрел на меня.

— Вот это трюк! — сказал он смеясь. — Об этом-то мы и не подумали.

— А народ, значит, верит фашистам? — спросил я деда.

— Что народ? Вот он, народ. — Дед раскинул руки, давая понять, что народ такой, как он, что и думает он так же. — Трудно народу. Шутка ли сказать, что творится…

Прощаясь с нами, старик строго приказал чугунок и кувшин оставить у копны сена и прикрыть, а его старуха плакала и благословляла нас.

Каждый новый день приносил все большие трудности.

По дорогам рыскали эсэсовские отряды, в селах появились старосты и полиция. Пропаганда фашистов, и устная, и печатная, старалась доказать, что произошел полный разгром Красной Армии. Томаш говорил теперь:

— Значит, покорившихся людей немного и немцы не от сладкой жизни пошли на трюкачество.

Действительно, к провокации и обману немцы прибегали не от сознания своего превосходства, а скорее от бессилия. Недалеко от города Ромны мы столкнулись с таким фактом. В поле работал колхозник, свозил снопы на гумно. Заметив нас, он испуганно вскрикнул, засуетился, быстро свалил с фуры верхние снопы, вскочил на воз и погнал лошадей. Мы окликнули колхозника, но он продолжал гнать лошадей и кричать во все горло:

— Ратуйте!

Но лошади запутались в упряжи, и мы настигли колхозника. Он соскочил с воза, упал на колени и слезно стал просить пощады:

— Я не предатель, товарищи! Так вышло, что я остался здесь, не убивайте меня!

— Откуда ты взял, дурень, что мы тебя хотим убить? — спросил я.

Колхозник рассказал, что дней пять назад здесь будто бы выбросили десант московского НКВД. Единственная задача десанта состояла-де в том, чтобы истребить всех мужчин, оставшихся на оккупированной территории, и будто десантники разбросали всюду листовки, одну из которых колхозник показал нам. В безграмотной листовке рифмовалось:


Не схотели немцев бить,
Не будешь и на свете жить.
Не схотели воевать,
Не будешь в хате зимовать.

— Вот, гадюки, что делают! — сказал Иван Акулов.

А колхозник продолжал рассказывать, что «десант»

жестоко свирепствует в здешних селах, сжигает дома, убивает людей. Только вчера «десантники» расстреляли в их селе пятнадцать человек, в том числе шестерых красноармейцев, которые пришли к «десантникам» сами, желая к ним присоединиться. Не щадят они ни партийных, ни комсомольцев, — наоборот, их ловят в первую очередь.

— А вот в той балке, — он показал туда, где небольшой полоской виднелся кустарник, — расстреляли двести пятьдесят коммунистов и комсомольцев из соседних деревень. Были среди них и красноармейцы. А немцы велят крестьянам убивать в деревнях всех чужих или ловить их и доставлять властям.

— Как же ты поверил, что это наш десант орудует? — спросил я колхозника.

— Не хочется верить, да ведь они бубнят и бубнят одно и то же.

— А бубнят фашисты, чтобы вас напугать, оттолкнуть от родной власти! У них одна надежда: перессорить наш народ, чтобы мы сами друг другу горло перегрызли. Иди домой и объясни всем, что это немцы орудуют под нашей маркой.

— Ловко работают, — сказал Томаш, когда колхозник уехал.

В Сумской области и в некоторых других местах такие же группы немецких ставленников действовали под видом партизан. На перекрестках лесных дорог или на хуторах они собирали людей, выходящих из окружения, и военнообязанных из окрестных сел, раздевали их, разували и расстреливали «за измену», а потом демонстрировали убитых. Они объявляли их жертвами «злодеяний большевистских агентов», которые «имеют задачу истребить всех, кто остался у немцев».

Всюду были вывешены большие плакаты:

«Командиры и красноармейцы, не шатайтесь по дорогам и деревням, вы рискуете своей жизнью. Большевистские агенты всех истребляют. Оседайте в деревнях. Становитесь на учет у местных властей и работайте. Немецкие власти вас не тронут. Работайте и охраняйте сами себя от агентов НКВД».

Попалось нам также и такое объявление:

«Всякого пришельца, просящего пищу или ночлег, хозяин должен приютить и немедленно донести об этом властям. Без ведома властей на ночлег не пускать. Нарушители этого правила караются по законам военного времени — смертью».

— Ну, Федор Емельянович, внемлешь гласу сему? — спросил я Томаша.

— Наш путь строго на северо-восток, — ответил он и резким движением руки показал вперед.


ДЕД АНДРИЙ

Вскоре мы встретили трех товарищей, с которыми наши интересы во всем совпали, если не считать отдельных размолвок с горячим и вспыльчивым старшим лейтенантом. Это был Катериненко, бывший командир роты батальона охраны штаба нашей армии. Сблизили нас, таким образом, и узы родства по армии. Катериненко оказался предприимчивым человеком, на дело шел не задумываясь, — нужно ли было пробраться в деревню, или развести на ветру костер — все делал он быстро, но когда терпел неудачу, то горячился до бешенства и безумолку бранился по-солдатски, перебирая по очереди всех святых. Был он худощав и поэтому казался очень высоким. Длинным ногам его ни в одной скирде нехватало места, они всегда торчали и демаскировали нашу группу. Второй, Ванюша Воскресенский, сержант из того же батальона охраны, где он командовал отделением, был хорошим пулеметчиком, чем особенно гордился, когда вспоминал о делах минувших дней. Теперь же Воскресенский имел лишь один наган с семью патронами; это обстоятельство его очень огорчало.

— Разве это оружие? Так себе — пугач, — говорил он.

Роста Воскресенский был небольшого, но сколочен был плотно. Невысокий рост и моложавость дали нам основание называть его уменьшительно — Ванюша, хотя Воскресенскому перевалило за 30 лет. В нашей группе Ванюша слыл мастером на все руки: он легко добывал продовольствие, приспосабливал немецкую каску для варки картошки и был незаменимым разведчиком. Совсем иным оказался третий товарищ, молодой двадцатичетырехлетний солдат Остап. Родом он происходил из той местности, по которой мы блуждали, его родное село находилось в двенадцати километрах от Ромн. Вместе с нами Остап прошел по его околице, но зайти в село, чтобы навестить старушку мать и братьев, категорически отказался.

— Пока немцы на Украине, дома мне делать нечего, — говорил он, и одно это свидетельствовало о его преданности.

В своей части Остап был хорошим бойцом, но вот в условиях, в которых мы не могли сказать о себе точно — кто мы такие, он оказался беспомощным человеком, неспособным даже куска хлеба добыть, а в минуты крайней опасности Остап просто цепенел, и его надо было спасать, а в нашем положении это была нелегкая задача.

Как бы то ни было, мы решили итти вместе и в первую же неделю сообща пережили тридцать три несчастья. Нам надо было переправиться через реку Сулу. Это была знаменитая украинская река. Лет триста тому назад над ней шумели мохнатые ивы, берега ее граничили с непроходимыми болотами или прятались в дремучих лесах. В этих лесах и болотах по обоим берегам реки разгуливала казацкая вольница Наливайки и неистового Богуна. В тяжелую годину лесистые берега прятали казаков, в них они накапливали новые силы и опять выходили на бой с врагом. А теперь Сула, голая, неприветливая, коварная, причинила нам, вольным казакам, — как мы иногда именовали себя, — множество неприятностей. Однажды мы попытались форсировать Сулу, связали из всякой дряни, способной держаться на воде, два небольших плотика, но немцы выследили нас и помешали переправе. Мы устремились на переправив Сеньчу, а там немецкая конница устроила засаду, и мы чуть не погибли из-за Остапа. Он споткнулся, вывихнул ногу, и нам пришлось нести его на руках. Когда мы оказались уже в относительной безопасности, Иван выполнил роль костоправа, а Катериненко, не переводя дыхания, проклинал Остапову неуклюжесть. Я еще раз попытался уговорить Остапа отправиться домой.

— Иди, Остап, теперь ты даже ходить не сможешь. Куда тебя девать? Поваром назначить, так у нас варить нечего… Разве только язык Катериненко поджарить, чтобы он болтал меньше и не лаялся…

— Никуда я от вас не пойду, убейте лучше, — ответил Остап, и мне стало стыдно.

Наконец переправа через Сулу была найдена против деревни Ломаки. Река в этом месте делала изгиб и была очень широкой, но это было единственное место, которое немцы не охраняли, хотя в окрестных деревнях стояли гарнизоны. Переправе благоприятствовала и погода; с вечера поднялась вьюга, летящий снег прикрыл от непрошенных наблюдателей место переправы. Видно, не мы первые открыли это место. Кроме нас, к переправе собралось несколько групп военных, всего было уже человек пятьдесят, и все продолжали подходить новые люди. К берегу пристало три челнока, на одном из них находился дед лет семидесяти. На двух других — подростки. Они называли деда Андрием. Каждая лодка могла поднять только одного пассажира, дед Андрий ухитрялся брать двоих. Видно, много людей переправил этот старый дед. В группах, ожидавших переправы, говорили, что он ежедневно начинает работу с наступлением темноты и кончает до рассвета. На тот берег дед Андрий отвозил, людей, обратно доставлял ожидающим продовольствие — хлеб, помидоры, огурцы, картошку и даже мясо, — видимо, помогало население. Люди, ожидающие переправы, пытались деда отблагодарить. Кто предлагал ему часы, кто плащ-палатку, кто деньги. Но дед отказывался и стыдил тех, кто предлагал ему вещи, угрожая, что оставит их на этом берегу.

— Что вы, товарищи, — говорил он, — да у меня сыны воюют за родину. Вам помогаю — все равно что о них забочусь.

Порядок на переправе был образцовый: ведь немцы, что называется, находились за нашей спиной. Без споров и пререканий, быстро подходила очередная группа к воде и начинала переправу. Подошла, наконец, очередь и до нашей группы. Дед Андрий, видимо, утомился, решил передохнуть и послал на своем челноке подростка. Мальчик более одного пассажира брать не решался. Нужно было обернуться шесть раз, чтобы переправить всю нашу группу. Я решил переправиться последним, приказав Томашу на том берегу отыскать потеплее хату и приветливых хозяев, чтобы можно было подкрепиться и обогреться.

Все переправились благополучно. Челнок подошел за мной. В лодке к этому времени образовалась толстая ледяная корка. Не успели мы отплыть, как в метрах десяти от берега мальчик, стоявший на ногах, поскользнулся, мы перевернулись, и лодка пошла ко дну. Ледяная вода сковала меня, как обручами. Ватная фуфайка удержала меня на поверхности: на спине образовался воздушный пузырь, и я не пошел ко дну. Благоразумнее было бы вернуться обратно, так как до того берега было далеко, но так не хотелось начинать все сначала, что я решил плыть все-таки вперед. Мальчик кричал благим матом, и это было страшнее всего, — нас могли услышать немцы. Безжалостно я окунул мальчишку с головой в воду, затем дал ему полу плаща, велел уцепиться за нее и поплыл к противоположному берегу. От испуга мальчишка замолчал. Плащ стеснял мои движения, и я потерял понапрасну много сил, пока не догадался его сбросить. Мальчишка плыл теперь, держась за мою ногу. Плыть стало легче, но я так устал и окоченел в ледяной воде, что почувствовал: до берега мне не дотянуть. На мгновение меня охватил страх. Волны били в лицо, я захлебывался и, озираясь по сторонам, с ужасом отмечал, как медленно я продвигаюсь к цели. Именно в ту секунду, когда я почувствовал отчаяние и отчетливо подумал: «Не доплыву», появились новые силы, и в несколько взмахов я достиг редких зарослей у противоположного берега. Ухватившись за хрупкие стебли камыша, я попытался достать ногами дна и с головой ушел под воду. Совершенно обессилевший, я стал хвататься за камыши, — так, наверное, утопающий хватается за соломинку, — камыш ломался, острые его листья резали до крови мои ладони. Мальчик теперь держался за мои плечи и, как камень, тянул меня в пучину. От страха он снова начал кричать не своим голосом. На этот раз его крик принес нам спасение. Дед Андрий, искавший нас в сумерках на второй лодке, услышал мальчика и подплыл на помощь. Я ухватился за борт лодки и, поддерживая мальчика, добрался до берега.

Но, как говорят, беда не приходит одна. Едва я вылез из воды и приготовился бежать в Ломаки, как с берега донеслись роковые слова «немцы», и в ту же минуту по воде заплясали пули. К берегу подскочил отряд конников и начал поливать нас из автоматов. Почти одновременно из села, к которому мы переправлялись, застрочили два пулемета.

В темноте не видно было ни Томаша, ни остальных товарищей, точно они сквозь землю провалились.

Старик лежал на берегу рядом со мной и старался прикрыть меня от пуль своим телом.

Мальчишка дрожал и плакал, над головами свистели пули, и мы побежали к кустарнику, потому что оставаться на месте я не мог — леденел. В кустарнике, который рос в овражке, образовавшемся от вешних вод, мы укрылись. Немцы, видимо, нас потеряли, на берегу стрельба стихла, а из села все еще доносились выстрелы.

— Куда ведет овраг? — спросил я деда.

— На тот вон бугор, а недалеко за бугром балка, — ответил он, и я удивился тому, что этот старик не теряет спокойствия; во всяком случае я не заметил, чтобы его голос как-нибудь изменился.

Балкой мы вышли в поле и присели на копне необмолоченного гороха. Деревню было хорошо видно, мы отошли, от нее не более, чем на два километра.

Во время бега под пулями, я согрелся и не чувствовал озноба, а теперь меня снова стало трясти, я испытывал такое ощущение, точно меня обвернули листом холодного железа. Я смотрел на мальчика, он, видно, чувствовал себя не лучше, — посинел, глаза его были закрыты. Дед снял с себя рваный полушубок, закутал в него паренька и все время ворочал, тряс хлопца, не давая ему заснуть. Так мы сидели до вечера. Привалясь к копне, я вылущивал из стручков окровавленными и грязными пальцами горох и ел его; он казался мне очень вкусным. Снег итти перестал, но ветер не утихал, казалось, он стал еще злее. Быстро темнело.

Стрельба в деревне стихла. Дед время от времени принимался уговаривать меня тайными тропами двигаться к селу, обещая укрыть, дать пищу и одежду, чтобы переодеться. Но мне не хотелось рисковать. Я решил отпустить его в село, чтобы он сообщил, моим товарищам, если они живы, где я нахожусь. Старик взвалил на плечи своего хлопца и быстро направился к селу.

Когда дед Андрий ушел, наступило полное изнеможение. Ноги и руки одеревенели, я трясся, как в лихорадке, не попадая зуб на зуб. Без головного убора, без плаща, в оледеневшем ватнике, взлохмаченный, я, вероятно, походил на утопленника. Я чувствовал себя одиноким и беспомощным. Мысль, что не для такого же глупого конца я столько времени мучился, придала мне силы подняться. Я встал и начал прыгать на одном месте. Нестерпимая боль пронизывала все тело, ноги не разгибались. Еле переводя дух, я повалился на копну гороха и закрыл глаза.

Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как ушел старик, не знаю, сколько времени я пролежал неподвижно. И вдруг я услышал знакомый свист. Я хотел ответить, но губы не слушались. Потом я услышал голос Томаша и закричал ему в ответ…

В теплой хате деда Андрия меня устроили на жарко натопленной украинской печи, усыпанной подсолнухами. Я переоделся в сухую одежду, семечки прилипли к рукам и лицу, но не причиняли беспокойства, а, казалось, еще больше согревали. Кто-то завозился возле печи. Я приподнялся. Дед Андрий протягивал мне полкружки чистого спирта, — так я и не знаю, где старик его раздобыл. На лавке сидели Томаш и остальные товарищи.

Спирт, видимо, и спас меня, я не заболел ни в этот, ни в последующие дни.

На другой день мы уходили от деда Андрия и наперебой благодарили его.

— Да я понимаю, я все понимаю, — ответил он. — Ничего, хлопцы, скорее выбирайтесь до своих да опять беритесь за дело. Все равно немцу не сдобровать на нашей земле.

Тысячи человек, пробивавшихся к линии фронта, перевез этот старик на своем челноке; он видел отход нашей армии, видел немецкие полчища, оснащенные в те дни превосходной техникой, и не потерял веры в силу Красной Армии. А ведь старику по меньшей мере семьдесят лет. Какой же нравственной силой обладает наш народ, если не теряет он веру в правоту советского дела, — думал я. Многим протянул руку помощи этот старик, и те, кому он помог в минуту тяжелой невзгоды, никогда этого не забудут.


ПЕРВЫЕ «ОПЕРАЦИИ»

Осенняя неустойчивая погода менялась быстро, неожиданно, как и наше положение, — то буря, то штиль. Вчера шел снег, а сегодня солнечный день и тепло. Когда мы дошли до горохового поля, где я вчера чуть не замерз, меня покоробило.

— Если бы я знал, что мне придется купаться в Суле в такую погоду, потом еще медленно умирать в этом горохе, то я бы гораздо раньше на себе перевез всех вас через эту чортову реку, — сказал я моим спутникам.

События вчерашнего дня заставили меня снова задуматься над тем, до каких пор мы будем бесплодно скитаться по вражеским тылам и терять силы. Внешне мы давно уже выглядели безобразно. После Сулы я совсем потерял военный облик. На голове рваный картуз, которым меня наделил дед Андрий, на ногах истрепанные командирские сапоги и брюки, на плечах грязная фуфайка, и никаких знаков различия. Лицо заросло седой щетиной, обещающей стать окладистой бородой.

— Довольно, — сказал я моим друзьям, остановившись возле копен гороха, — довольно болтаться по украинским степям, надо действовать.

Ванюша запротестовал:

— Решено выходить из окружения, значит надо выходить, какое может быть еще действие?

— К чорту окружение, — перебил Ванюшу Катериненко. — Окружение я понимаю так: когда воинская часть или соединение обложено врагом со всех сторон и рвется до последней крайности, чтобы вырваться из кольца. Да и в уставе сказано…

— Что сказано в уставе? — вмешался Томаш. — Хорош был бы я командир, если бы вышел к противнику и крикнул: «Эй, господа фашисты, погодите малость, пока я разберусь, я, кажется, в устав не укладываюсь».

— Как бы там ни было, а наше положение скорее похоже на дезертирство, чем на окружение.

— Разве в уставе сказано, столько часов и минут положено биться в окружении. А если иссякли боеприпасы или еще что-либо случилось, значит, человек сразу становится дезертиром?..

Мне сперва показалось, что они спорят оттого, что не понимают друг друга.

Ванюша настаивает на первоначальном решении — выходить из окружения. Катериненко протестует? Нет. Он просто считает, что положение, в котором мы находимся, нетерпимо. Оно не соответствует званию, долгу, обязанностям советского офицера. Но одно другому не противоречит. «А чего хочет Томаш?» — спросил я себя, выжидая и не вмешиваясь в спор.

— Уж если на то пошло, скажу прямо: выйдем мы из окружения или нет, — не имеет существенного значения, — сказал в это время Томаш, и я понял, что он пришел к такой же мысли, как и я.

— Это как же так, — возразил Катериненко. — А присяга, а дисциплина, а устав?

— Присяге ты пока не изменил, — вступил и я в разговор, — а устав уже имеет существенное дополнение. Помнишь, что Сталин сказал третьего июля?

— Что?

— Создавать партизанские отряды — конные и пешие, истреблять немцев и их пособников везде и всюду.

— Не туда гнете, товарищи, неверно вы поняли Сталина, ширмочку ищете, чтобы укрыться за нее, оправдать хотите свой грех. Сталин обращался к населению оккупированных районов, а не к товарищам офицерам и солдатам, которые болтаются здесь. Я военный…

— Тебе и карты в руки, лучше будешь партизанить. Стрелять тебя не учить, и командовать умеешь.

— Товарищ Сталин обращался к населению, повторяю я вам, а мне нужен приказ командира, — упорствовал Катериненко.

— А получил ты приказ бездействовать? — наседал на Катериненко Томаш.

Катериненко рассвирепел и обрушился на Томаша градом упреков. Очень трудно было военному человеку, офицеру и патриоту, примириться с создавшейся обстановкой. Военный человек, подобный Катериненко, не мог представить себе существования вне строя, вне военной организации. Исправный служака, он не мог жить без устава, без приказа командира.

Много времени прошло с тех пор, и сейчас моему читателю, быть может, покажутся смешными наши споры. В дальнейшем я не раз встречал и на Украине, и в Молдавии, и в Чехословакии не только отдельные группы военнослужащих, но и целые соединения, которые по заданию командования прорывались в глубокие вражеские тылы, чтобы вести борьбу в условиях точно такого же «окружения». Отлично помню замечательное соединение подполковника Шукаева. Со своими людьми он был десантирован в тыл врага и с ожесточенными боями прошел от южного массива Брянского леса до Высоких Татр в Чехословакии. Три тысячи его бойцов и командиров поддержали известное восстание в Словакии летом 1944 года и оказали помощь чехословацкому народу в развитии партизанского движения.

Однако в то время, о котором я здесь пишу, в 1941 году, вопрос о том, может ли, должен ли, имеет ли право кадровый командир оставаться в тылу врага и действовать партизанскими методами, волновал многих из нас как самый насущный, жизненный вопрос.

По возрасту Томаш и Катериненко — мои одногодки, нам по 34 года, но я был старше их по званию, и последнее слово оставалось за мной. Я решил, что при создавшемся положении мы должны: во-первых, считать себя военной организацией; во-вторых, продолжать, в соответствии с нашими силами, борьбу с врагом; в-третьих, вопрос о переходе через линию фронта оставить пока открытым: жизнь покажет — посильной ли будет для нас эта задача.

Мы пока партизанами себя не называли, но группу свою решили именовать отрядом и обязанности в ней распределили точно. Я стал считаться командиром. Томаш моим заместителем и начальником штаба, Катериненко — командиром разведки, так как этот вид деятельности оставался основным, а он с ним был хорошо знаком, Иван, Остап и Ванюша — бойцы. Катериненко продолжал держаться в оппозиции, но как человек военный и дисциплинированный мои приказания выполнял безоговорочно.

Оттого, что мы стали теперь именовать свою группу отрядом, ничего не изменилось, у нас не было ни опыта, ни знания местности. Что предпринимать, какие начать действия? Кругом расстилалась голая степь.

Решили искать лес. Но где его искать? Местные жители говорили, что где-то на юго-западе есть Поповские леса, а на востоке Липовая долина.

— Жаль, что я не пчеловод, — горько съязвил Ванюша, — обязательно выбрал бы Липовую долину.

После долгих раздумий и обсуждений, мы остановились на предложении Ивана Акулова итти в Брянский лес. Он говорил, что хорошо знает места, которые начинаются в Стародубском районе — недалеко от деревни Кустичи. Он жил там в детстве, до того как переехал с отцом в Сибирь. В Кустичах до сих пор проживали его родственники. Помнил о Брянском лесе и я, до войны мне приходилось в нем бывать. Мы договорились о месте сбора на случай, если какие-нибудь обстоятельства разлучат нас в дороге, выбрав таким местом как раз ту деревню, в которой жили родственники Ивана, и двинулись в путь.

Проходя однажды около небольшой рощи, мы заметили дымок. Ванюша и Иван пошли выяснить, кто там находится. Вернулись они с семью бойцами, вооруженными винтовками и с двумя командирами, которые знаков различия не имели, но представились — один подполковником, а другой старшим батальонным комиссаром.

— Какие у вас планы, — спросил я.

— Очевидно, такие же, как ваши, — стараемся выйти из окружения, — ответил тот, что называл себя подполковником.

— Какой маршрут?

— Все, что относится к военной тайне, пусть вас не интересует.

Начался разговор о том о сем. Мы установили, что эта группа владеет грузовой машиной продовольствием. Мотор ее был неисправен, но провизии имелось много, и в ожидании того, когда все вокруг стихнет, успокоится и в селах уменьшатся вражеские гарнизоны, эти люди прятались возле своей машины. Они рассчитывали исправить затем мотор и двинуться к линии фронта. Убедить их в том, что на машине до линии фронта они не доберутся и что выгоднее объединить наши силы, было невозможно. Действительно ли эти люди питали нелепые или во всяком случае наивные надежды на лучшее будущее, или находились здесь по специальному заданию и скрыли это от нас, выяснить не удалось.

Мы еще беседовали, когда вдруг на пригорке показался легковой автомобиль. Он мчался по проселочной дороге в нашу сторону. Новые наши знакомые, как ужи, сползли в овраг.

— Куда же вы, конспираторы? Одна машина идет, а вы — деру! — крикнул им Томаш.

— Не привлекайте внимания, пусть проходит к чорту, — ответил подполковник.

А мы заупрямились и решили изловить машину. Быстро организовали засаду. Машина подходила, не убавляя скорости, маленькая, вертлявая, блестевшая на солнце. Метрах в пяти от нас шофер, видимо, почувствовал опасность и резко затормозил. Это только пошло нам на пользу. Из четырех пистолетов и из одной винтовки мы дали залп, за ним другой. Машина рванулась в сторону, круто завернула и полетела в овраг, сминая кусты и мелкие деревья.

— Ну вот, и концы в воду даже прятать не надо, — проговорил ликующий Ванюша.

Шофер оказался убитым наповал, а пассажир еще ворочался. Он был в штатском, но с оружием, с пистолетом. Достали документы, из них следовало, что господин является зондерфюрером по Лохвицкой окрестности.

Подполковник и его товарищи позавидовали нам, но в то же время рассердились: им придется теперь сниматься с насиженного места. Все же итти вместе с нами они не пожелали, и мы распрощались.

Это была первая моя «операция» в тылу врага. Утром мы всесторонне ее обсудили и пришли к выводу, что по существу дела она является партизанским актом, следовательно отныне мы можем называть себя партизанами.

С Томашом мы договорились, что в случае какой-либо неожиданности условным пунктом сбора явится деревня Кустичи.


РАЗЛУКА С ТОМАШОМ

Наступала небывало ранняя зима. С утра начинал задувать пронизывающий ветер, летели снежные хлопья. Теперь уже невозможно было согреться в стоге соломы или в копне сена, — приют приходилось искать в деревнях.

Вечерело, когда мы подходили к деревне Волковцы, ка окраине которой рассчитывали подыскать хату для ночевки. Не удалось: в село втягивалась колонна немецких машин, мы насчитали их более сотни. Километрах в трех слева виднелся хутор, мы направились к нему.

Темнота наступала быстро. Мы подошли к постройкам, когда уже совсем стемнело. В одном из дворов толпились крестьяне — мужчины и женщины. Они, видимо, закончили работу, но не успели еще разойтись. Нас обступили, дали закурить, стали расспрашивать, откуда мы родом и далеко ли нам итти. Немцев на хуторе не было, заходили они сюда редко. Но пока мы разговаривали с колхозниками, как нарочно именно в этот вечер какой-то немецкой группе заблагорассудилось нагрянуть в хутор. Мы и не заметили, как на колхозный двор ввалилось до ста всадников, за ними тянулся обоз.

Толпа колхозников заволновалась, распалась на две части, люди хлынули к постройкам. Я оказался в правой половине толпы. Немецкий голос крикнул: «Хальт!» От толпы отделился пожилой колхозник и громко произнес: «Здесь собрались крестьяне, работу закончили и домой идем». Меня прижал к столбу какой-то рослый человек; схватив меня за плечо, он горячо зашептал: «Ради бога, не стреляйте, весь народ погубите, — он сунул мне в руку вилы. — За двором гумно, идите туда».

Все произошло молниеносно. Часть толпы, в которой я оказался, вынесла меня за постройки, и я нырнул в темноту. Шопотом меня окликнул Иван. У него в руках были грабли. Он зло швырнул их в сторону.

— Оружие… Тьфу! — сказал он.

Мы осторожно побрели по окраине хутора, чтобы отыскать остальных товарищей: их нигде не было.

Степь. Темнота. Слышны только голоса немцев на хуторе. Вдвоем с Иваном мы добрели до скирды соломы.

Всю ночь мы не спали, прислушивались — не появятся ли товарищи. Никто из них не появился. Мы прождали еще день, но больше ждать не было возможности, мы с Иваном замерзли — снег, слякоть, резкий ветер. С наступлением темноты, едва выволакивая из грязи ноги, мы двинулись к условленному месту встречи.

Прошло еще несколько снежных и студеных дней в бесплодных поисках.

Километрах в семи за деревней Волковцы женщина в поле нам сказала, что в хуторе, который лежит на нашем пути, скрываются красноармейцы. Мы с Иваном решили, что сюда пришел Томаш с товарищами и ждет нас, но ошиблись. На хуторе оказалось четыре незнакомых бойца. Красноармейский облик люди эти потеряли и, как видно, давно. Видимо, они, отчаявшись, решили, прежде чем погибнуть, пожить вволю. Предводительствовал группой бравый на вид парень лет двадцати шести. По всем его повадкам это был отчаянной жизни человек. Товарищи называли его майором, что ему очень льстило.

Один к одному подобрались и товарищи «майора». Они жили на хуторе третьи сутки, чувствовали себя хозяевами и усиленно уничтожали колхозных кур. Утром они собирались выступить в дальнейший путь и заказали бывшей колхозной бригадирше зажарить на дорогу двенадцать уток — ни больше, ни меньше, — по три утки на нос.

Пришли мы с Иваном на хутор как раз в тот час, когда вся компания сидела за обильным ужином. Это был, видимо, прощальный ужин. У стола суетилась молодая, раскрасневшаяся и очень веселая хозяйка, рядом с «майором» и с одним из его друзей сидели еще две женщины, тоже молодые, красные как маков цвет и возбужденные. Водка, как говорится, лилась рекой, на столе появлялись все новые яства. Привела нас в «штабквартиру» майора бригадирша. Встретил нас «майор» не очень приветливо, но все же пригласил к столу.

— А ты все правды ищешь, Татьяна, — обратился он к бригадирше.

— И найду, — резко ответила Татьяна, — ты думаешь, если вам ружья дали, так и бандитами можно стать…

— Но-но, не очень развязывай язык-то! — грозно проговорил «майор».

— Не рычи на меня. Ты для меня не старший. Вы Красную Армию позорите. Люди не зря говорят, что вот такие гуляки, как вы, и пустили сюда немцев.

Надо полагать, это была не первая дискуссия бригадирши и «майора», и Татьяна смело наступала на него, не считаясь с его высоким «званием».

Я спросил «майора», не боится ли он пировать без охраны.

— Охрана у нас есть, как же, — невозмутимо ответил он и подал знак смугловатому пареньку, которого он называл «старшиной».

«Старшина» накинул шинель и с недовольным лицом вышел на улицу, взяв с собой еще одного бойца. Мое напоминание оказалось очень кстати. Не прошло и пяти минут, как в хату вбежал боец и сообщил, что на хуторе облава.

Прошло еще несколько снежных и студеных дней.

— Какая впереди деревня? — спросили мы как-то встречного жителя.

— Немцы, — отвечает.

— Какая? — недоумевая, переспросил я.

— «Немцы», — так называется деревня.

Оказывается, в деревне жили немцы-колонисты. Так и стали называть деревню, а по-настоящему она именовалась Хрыщатик. Двинулись мы к этой деревне, зашли в первую попавшуюся хату. Нас приняла толстая хозяйка-немка. Говорила она по-украински. Стала жаловаться, что младшего сына красные взяли в армию и до сих пор нет его. Подала на стол картошку, хлеб, молоко. С печи слез с завязанной щекой здоровый парень — старший сын. Исподлобья он испытующе осмотрел нас.

— Пленные? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

Парень оделся и вышел.

Хозяйка оказалась женщиной словоохотливой. Она сказала нам, что немцы дали двум местным жителям винтовки и назначили их полицейскими. Один живет по соседству.

Через некоторое время сын хозяйки вернулся. Вслед за ним пожаловали два молодчика.

«Наверное, они», — подумал я.

Пришедшие обратили внимание на мои хромовые командирские сапоги. А они-то для меня были всего дороже на свете. В одном сапоге под подклейкой я хранил партбилет, а в другом — удостоверение личности. Один из полицейских, тот, что был постарше, стал задавать вопросы, желая выяснить — кто мы. Чтобы умерить его любопытство, я постарался как бы «нечаянно» обнаружить свое оружие. А затем спросил Ивана:

— Что, отряд подтянулся?

Акулов понял мою хитрость и ответил:

— Да, будут размещаться с этого края села. Скоро должны подойти связные.

Тот полицейский, который был помоложе, все время молчал.

— Здесь вы можете быть спокойными, никто вас не тронет, хорошо переночуете, в хате тепло, — заговорил старший.

— А мы не беспокоимся. Вот как бы вы не напугались. Подойдут наши люди, мы можем серьезно поговорить с вами, с полицейскими, — ответил я.

— Какой к чорту полицейский. Заставить кого угодно можно, — проговорил он и пожелал нам спокойной ночи.

Полицейские ушли. Хозяйкин сын залез на печь, жалуясь на зубную боль.

Я вышел на улицу, раздумывая, не следует ли нам поскорей убраться отсюда? Иван остался в избе. Мела вьюга, было довольно холодно, но я стоял в темноте и прислушивался — подозрительным мне казалось, что полицейские так быстро ушли. Из-за угла тоже выглянул человек, в нем я узнал полицейского, который был помоложе.

— Зачем вернулся? — резко спросил я и схватил парня за грудь.

— Постойте, — сказал парень, — этот второй, немец-колонист, с которым я приходил, в Чернечу едет, к немцам, там большой отряд. Уходите скорее, если вас немного. Он меня послал за вами следить.

— Брешешь или вправду?

— Чего мне брехать, я — серьезно.

Я поверил парню.

— Ну, а ты как же? — спросил я.

— Если бы взяли, я бы с вами отправился. Невтерпеж мне в полицаях ходить. Пошел, потому что другого выхода не было.

Он горячо зашептал, что был в окружении, выбился из сил и потому пришлось ему стать полицаем. «Я сам красноярский», — все твердил он, точно это должно было свидетельствовать о его политических взглядах.

— Поговорим мы с тобой потом, — перебил я красноярца, — а пока вот что — я вернусь в хату, ты с минуту подождешь, а потом зайдешь и пригласишь к себе ночевать.

Так красноярец и сделал.

Мы с Иваном вышли за ним. За дорогой начиналось кладбище, дальше березовая роща. Мы пошли рощей вдоль дороги, объясняя Ивану на ходу, в чем дело. Сзади загремела бричка.

— Он, — сказал красноярец, — поймать бы гадюку.

Мы спрятались за деревьями.

— Если он стрельбы не откроет, шума не поднимать, — сказал я Ивану.

Бричка приближалась, лошади скользили, шумела от ветра роща. Красноярец вышел навстречу полицейскому, за ним мы.

— Хлопцы собрались в Чернечу, нужно их подвезти, — сказал красноярец.

Колонист, считая, что его приятель попрежнему действует в интересах немецкой службы, оправился от первого испуга и пустил нас в бричку. Мы проехали несколько десятков метров, я подал сигнал Ивану, он приподнялся на ноги, всем своим телом навалился на полицейского…

Все было кончено в одну минуту. Мы свернули с дороги, сбросили труп и галопом поскакали на немецкой бричке.

Сутки мы блаженствовали, разъезжая на повозке, однако продвинулись вперед мало. Возможность движения по дорогам для нас была исключена, а по степи напрямик ехать было трудно, лошади вязли в грязи.

Красноярец обменял лошадей и бричку на три буханки белого хлеба и на кусок сала килограмма в четыре. С этим запасом продовольствия мы, наконец, добрались до условленного с Томашом и остальными товарищами места встречи.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


«ЧУДО»

В сумерках мы подошли к селу Новополье. Кустичи, где назначена была встреча с Томашом, находились отсюда в семи километрах. Еще в пути у меня начался приступ моей старой болезни — язвы желудка, — и я занемог. Мы решили задержаться в Новополье.

Впереди на дороге, почти перед самым селом, в грязи, перемешанной со снегом, застряла грузовая машина. Около нее возились десятка полтора немецких солдат, производивших, как обычно, столько шума, точно их было раз в пять больше. Мы переждали в копнах необмолоченного хлеба, пока немцы вытаскивали грузовик. Когда гул машин затих в отдалении, мы направились к первой попавшейся избе. На улице не видно было ни души, не слышно собачьего лая.

Я постучал в окно. На стук вышел давно небритый усатый крестьянин.

— Что надо? — с видом испуганным и недовольным спросил он.

Я попросил разрешения переночевать. Оба моих товарища молчали. Крестьянин осторожно оглядел нас и тихо спросил:

— Вы пленные?

Не желая хитрить, я сразу сказал, что в плену мы не были.

Человек больше ни о чем расспрашивать не стал и впустил нас в избу. Он разбудил на печи хозяйку, и она тотчас начала занавешивать окна — на одно повесила рваную шаль, на другое — старую юбку. Хозяин зажег огарок сальной свечки. При его свете мы разглядели возле печи широкие дощатые нары. Из-под рядна на этих нарах выглядывали головы хозяйских детей.

Попрежнему ни о чем не расспрашивая, хозяйка подала на стол полковриги хлеба, соленые огурцы, миску с квашеной капустой и кринку молока — видимо, все, что было в доме.

При свете огарка хозяину можно было дать лет пятьдесят с лишним. Щетина на щеках у него была черная, тронутая сединой, а усы рыжие, светлые на концах. Взгляд открытый, внушающий доверие. Говорил он с нами настороженно, но легко, давая почувствовать, что не имеет потаенных мыслей.

Звали его Аким Моисеевич Мизгунов. Пока мы ели, он пристально приглядывался к нам.

Я не стал скрывать и объяснил, что мы военные, попавшие в окружение.

Мизгунова это не смутило.

— Я сам такой же, — ответил он.

Перед самым отходом Красной Армии военкомат этого района собрал всех военнообязанных, выдал обмундирование, составил из них подразделения. Но вооружить их и приписать к какой-либо части не успел, и новобранцы сами не заметили, как оказались отрезанными от регулярных войск Красной Армии. Дня два они бродили в районе по окрестным деревням, ища выхода, но всюду натыкались на группы немцев. В те дни гитлеровцы быстро продвигались в этой местности. Несколько раз новобранцы попадали под обстрел и в конце концов разбрелись по домам.

— Теперь сижу и каждый день ожидаю: придут немцы и погонят в лагерь. Пока что меня бог миловал, но многие уже не сдобровали.

До войны Мизгунов был колхозным бригадиром, работал отлично. Аким Моисеевич согласился оставить у себя в доме одного из нас, а двух других проводил к своему брату, также бывшему колхозному бригадиру.

У Мизгунова остался я.

За время полуторамесячных скитаний мы распознали повадки врага, приноровились вести скрытое существование. Но, главное, мы окунулись в самую гущу нашего народа. Его непоколебимая верность советской власти, мужество, достоинство, с которым он принимал испытания, подняли наши силы.

Прошло два или три дня. Я отлежался, боли в желудке утихли. Сидеть без дела было просто-напросто невмоготу.

Иван Акулов тоже чуть ли не по пять раз на день затевал разговор о деле.

Однако с чего начать? Как разыскать надежных людей — не просто честных, преданных советской власти граждан, неспособных по какой-либо причине к открытой борьбе, а таких, которые готовы действовать? Как установить с ними связь? Мы отдавали себе ясный отчет, что местные жители могут относиться к нам с недоверием. Мы люди пришлые, и как бы гостеприимно ни принимали они нас, — это еще не означало, что они нам верят до конца. За поспешное доверие в условиях оккупации приходилось платить ценой своей жизни и жизни своих близких.

Таково было первое затруднение, и оно казалось мне непреодолимым. Второе затруднение состояло в том, что мы не знали местности, на которой собирались развертывать борьбу.

И, наконец, необходима была какая-нибудь материальная база или по крайней мере лес, где первое время можно было бы скрываться и набирать силы.

Не желая бросаться очертя голову, мы решили преодолеть эти затруднения, действуя в трех направлениях.

Иван Акулов через несколько дней пошел в Кустичи к своим родственникам, чтобы выяснить, не появлялся ли Томаш или кто-нибудь из нашей группы, и установить связь с кем-нибудь из бывших сельских активистов, если они остались. Красноярец отправился на разведку с целью установить, нет ли в Брянском лесу партизан. Я остался прощупывать обстановку в самом Новополье. Мой добрый хозяин, Аким Моисеевич Мизгунов, помог мне в этом.

Нужно сказать, что когда я и мои товарищи поближе узнали Акима и его соседей, мы поняли: каким бы удрученным народ ни казался, жизнь продолжает биться в его сердце. Народ тосковал по свободной советской жизни, и мы видели это. И нам было совершенно ясно, что народ страстно хочет знать, как развертывается война на востоке, можно ли надеяться на скорое возвращение наших. Приглядываясь к окружающим, мы убеждались, что наша первейшая обязанность — поддержать эту надежду в сердцах людей.

И хотя мы сами давно были оторваны от того, что происходило на линии фронта, дня через три после нашего прибытия в Новополье я решил написать листовку. Крупными печатными буквами я написал о том, чтобы люди не верили фашистской лжи. Армия наша сильна, и недалек тот час, когда немцы будут изгнаны из пределов нашей родины. «Те, кто бывал в Унече и Клинцах, — писал я в этой листовке, — могли видеть идущие с фронта непрерывным потоком поезда с ранеными немецкими солдатами. Это свидетельствует о крупных боях. Кто же ведет эти бои, если верить, что Красная Армия разбита?» Я объяснил в листовке, что не случайно немцы спешат забрать у населения скот и хлеб. Они торопятся, предвидя, что вынуждены будут оставить нашу землю. Поименно я перечислял людей, у которых гитлеровцы отобрали продовольственные запасы. Их имена мне сообщил Мизгунов.

Текст листовки размножили, а соседский мальчик доставил их в Унечу и в Стародуб и расклеил на заборах вблизи базара.

В дальнейшем в создании листовок стали принимать участие товарищи и подруги Жени, дочки Акима Мизгунова. Они распространяли их в окружных деревнях и селах.

Через несколько дней вернулся Иван. О Томаше ничего не было известно. Иван привел с собой бывшего председателя колхоза в Кустичах, Венедикта Шавуру. Все знакомые называли его Винадей. Шавура был оставлен в своей местности во главе созданного районными организациями партизанского отряда.

Иван рассказал обо мне Винадею, и последний захотел со мной встретиться.

Нужно сказать, что едва Иван представил мне Шавуру и объяснил, какую роль он должен был здесь играть, я подумал, что человека поставили не на свое место. Передо мной стоял совершенно изнуренный долгой болезнью старик.

Путь, который пришлось проделать Винадею до Новополья, был невелик. Но старик (впрочем, ему было не больше пятьдесят пять лет) совсем продрог в своем рваном полушубке и стоптанных валенках, из пяток которых торчали пучки соломы.

Едва Шавура начал говорить, как тяжело закашлялся. На мой вопрос, не простудился ли он, Винадей безнадежно махнул рукой. Он был в последнем градусе чахотки, как говорит народ.

В партизанский отряд были зачислены люди из окружающих сел, всего до пятнадцати коммунистов и комсомольцев. Базу заложили в лесочке, годном лишь на то, чтобы телятам прятаться от жары. А поблизости находился огромный Брянский лес! В результате на второй же день оккупации, не успели еще люди собраться на базу, как на нее напали немцы и разгромили.

Под конец разговора Винадей достал из-за пазухи истертый лист плотной бумаги. Это было немецкое «Обращение к коммунистам».

«Все оставайтесь на своих местах, — говорилось в фальшивке, — трудитесь, соблюдайте порядок, и вас никто не тронет. Тех коммунистов, что без ропота приемлют немецкое освобождение, мы не трогаем».

О таком «обращении к коммунистам» я ничего еще не знал, и оно меня заинтересовало.

— Вон на что рассчитывают фашисты! — сказал Винадей.

Через две-три недели после этого я увидел и персональные предложения немцев к бывшим руководящим работникам. Многие советские и партийные работники получили специальные приглашения, в которых они не только призывались на работу, но и заранее утверждались на должностях.

Винадей подыскал нам двух товарищей — осторожных, но боевых — Михаила Кочуру и Дмитрия Мороза. Оба были колхозниками, успели побывать на фронте. И за то спасибо этому больному человеку.

Кочура и Мороз ранеными попали в плен. Немного оправившись от ран, они бежали из плена, раздобыли оружие — пистолеты — и принесли его домой. Они стали действовать без страха, в меру своих сил и способностей.

Но беда была в том, что у них были некоторые неверные убеждения. Они все свели к одной задаче — подготовиться к весне: «Зимой воевать невозможно, весной другое дело, весной каждый кустик ночевать пустит».

И в этом разубедить их не могли никакие силы.

К весенней войне, правда, они готовились так же тщательно, как когда-то готовились к весеннему севу, — отыскали в овраге пулемет без замка, Михаил его смазал и закопал у себя в погребе в надежде позднее добыть замок. Нашли три винтовки с патронами, Михаил их тоже смазал и временно, до более удобного случая, — немцы были в селе и мешали работать, — спрятал на сеновале своей тетки, одинокой вдовы. И вот тут-то произошла заминка.

Тетя Лиса, хозяйственная старушка, рано начинала свой трудовой день. Однажды, встав чуть свет, она затопила печку и пошла на сеновал за кормом для коровы. Там она наткнулась на винтовки. Откуда попало на сеновал оружие, тетя Лиса не догадалась. Одно ей было известно: немцы объявили, что людям, которые прячут оружие, угрожает страшная кара. Недолго думая старуха схватила винтовки и сволокла их в печь.

— И дивись ты, Мишенька, — говорила потом старуха своему племяннику, — тут того гляди немцы зайдут, они ведь каждое утро рыщут, а я с ружьями. И откуда они взялись? Сунула я их в печку, а от них такой пламень пошел, не приведи бог. Только я отвернулась, а ружья — бух, бух, бух! Аж хата затряслась вся. Ну, думаю, почуют немцы! Что тут делать? Подхватила я эти проклятые ружья, да на двор, да в колодец! Так и утопила.

О происхождении винтовок Миша ничего тетке сказать не мог. Он слушал ее молча и, несмотря на досаду, едва удерживался от смеха.

Дмитрий Мороз, не обладавший в такой степени чувством юмора, очень разозлился на энергичную старуху.

— Из-за чортовой бабы остались без оружия! — раздраженно говорил он.

— Вот видишь, а ты хочешь до весны откладывать войну. Так собираться, никогда не соберешься, — заметил я.

Я не обижался на них. Люди они были решительные, преданные советским идеям, и, если бы я смог увести их из родного села, они многое бы сделали.

Однажды из Унечи приехал в Кустичи какой-то фашистский агитатор. Мы втроем, на правах местных жителей, также пошли на собрание. Плюгавый, с пропитым голосом, немолодой, неопрятный тип, одетый в старомодное меховое пальто, вероятно снятое с какого-нибудь расстрелянного старика, читал сводки германского командования и тыкал длинным пальцем в школьную карту, висевшую на стене.

— Наши, — говорил он, имея в виду немцев, — окружили Москву, Ленинград и подходят к Уралу…

Слушатели реагировали по-разному. Кто вздыхал, кто охал, кто просто молчал. Вперед вдруг выдвинулся колхозник с черной тощей бороденкой. На нем был выцветший полушубок, шапка-ушанка и латаные рукавицы. Звонким голосом он спросил докладчика:

— А где тут, дозвольте вас спросить, будет Москва?

— Москва? — переспросил «агитатор». — Москва — вот она.

— А мы где, дозвольте спросить? Где Унеча?

— Унеча здесь.

— А Урал где будет?

— Урал вот.

Колхозник подошел к карте и, тыча в нее рукавицей, переспросил:

— Стало быть, мы здесь, Москва здесь, а Урал тут?

— Да.

— И говорите, немец уже под Уралом?

— Под Уралом, — с недоумением глядя на колхозника, ответил «агитатор».

Колхозник медленно повернулся к аудитории, разгладил рукавицей бороденку и сказал коротко и внятно:

— Чоботы стопчут.

— Что? — не понял его «агитатор».

— Чоботы стопчут, говорю. Сапог нехватит, — повторил колхозник и пошел к выходу.

— То есть, ты что хочешь сказать? Эй, постой, тебя как зовут? — заволновался «агитатор», понимая, что попал в смешное положение.

— Иваном меня зовут, — ответил колхозник и хлопнул дверью.

Я и мои товарищи вышли за ним. Я остановил колхозника и пожал ему руку. Здесь же я приказал Михаилу Кочуре и Дмитрию Морозу убрать «агитатора», только умно.

Вечером они уничтожили «агитатора» по дороге на станцию Унеча. Снег замел все следы.

Но на немедленную широкую борьбу Кочура и Мороз не соглашались.

— Нужно ждать весны. Куда я сейчас пойду? Видишь, детворы сколько — мал мала меньше. С собой их не возьмешь! А где они здесь укроются? Их немцы поубивают, — говорил Михаил, когда я настаивал, что нужно уходить из этого района.

У него было пять человек детей; старшей девочке недавно исполнилось десять, младшему мальчику не было еще трех, а жена носила шестого.

В моем дневнике, относящемся к 1941 году, под датой 10 ноября имеется запись о «чуде», случившемся в морозное ветреное и снежное утро. Речь шла о следующем, поистине замечательном событии.

В этот студеный ноябрьский день, утром, когда стало совсем светло, мы с Иваном Акуловым направились в Меженики к одному нашему человеку, который накануне должен был доставить в Стародуб новые листовки и связаться там с известным в округе врачом Лембортом. Мы крайне нуждались в медикаментах и врачах-специалистах: при развертывании боевой деятельности необходимо было иметь медицинскую помощь.

День выдался совершенно ясный, морозный, но вдруг задул резкий ветер, поднимавший с земли снег вместе с песком. На опушках и перед домами образовались большие сугробы. Настоящая сибирская «падера». В такую погоду исключалось какое-либо движение по дорогам, и мы могли без препятствий пройти в Меженики.

Не успели мы, однако, отойти от Новополья и на полкилометра, как услыхали протяжный голос:

— Эй, кто там?

Вскоре сквозь снежную дымку мы увидели человеческую фигуру. Это был Аким Моисеевич Мизгунов.

— Что случилось, Аким?

— Вот смотрите, что у меня. Газета, Сталин!.. — возбужденно заговорил Мизгунов приближаясь.

Еле переводя дыхание, он протянул мне дрожащей от волнения рукой заснеженную газету.

Я повернулся спиной к ветру и осторожно развернул газетный лист. Это был экземпляр «Правды» от 7 ноября с докладом товарища Сталина на торжественном заседании Моссовета. С первой страницы глядел на меня портрет вождя. Я рассматривал «Правду», не веря своим глазам. Свежий номер праздничной газеты! Доклад Сталина! Я точно получил неожиданную весть от самого дорогого мне человека. Быстро свернув газету, я сунул ее за пазуху и крепко прижал к груди. Я был как в забытьи.

— Где ты взял газету? — спросил я Акима.

— На поле! — ответил он, протирая рукавицей глаза, залепленные мокрым снегом. — Развернул, а ноги так и подкосились. Меня и в жар бросило, и в холод! В Москве на площади выступал Сталин!

Какой благодарный материал для агитации попал в наши руки! Не в состоянии дождаться, пока мы придем в избу, я вытащил газету из-за пазухи. Мы прижались один к другому и тут же, на ветру, стали читать доклад Сталина. Так мы простояли, наверно, часа полтора.

Вот это событие колхозники и назвали чудом. Гула самолета никто не слышал, да и какие, казалось нам, самолеты могут летать в такую адскую погоду? Мы славили неизвестного летчика, влившего в наши души радость и надежду этим единственным экземпляром газеты с докладом вождя.

Не прошло и получаса, как весть о «чуде» облетела всю деревню, все тридцать пять дворов. Люди доотказа набились в избу Акима. Они потребовали, чтобы им прочли газету. Аким никому не давал ее в руки: он ее нашел, он и читать должен. Но то ли потому, что Мизгунов не очень силен был в грамоте, то ли от волнения — дело у него не ладилось. Голос дрожал, он то и дело запинался.

— Буквы прыгают, — пояснил Аким.

Он потребовал у жены очки, надел их, но и это не помогло. Со страдальческим выражением лица он передал газету мне.

— А вы не боитесь, товарищи? — спросил я собравшихся.

— А чего нам бояться? — проговорил дядя Акима, Пантелей Мизгунов, разглаживая свою седую бороду.

— Узнают немцы, расстреляют всех до одного. Не пощадят ни малого, ни старого.

Тот же Пантелей сурово проговорил:

— А если читать не будем, разве помилуют? Читайте, пусть стреляют. Я так считаю, мужики… Читайте!

Я приступил к чтению. С затаенным дыханием слушал народ доклад великого Сталина, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Вот тебе и «капут Москва», «капут Ленинград», — говорили колхозники, когда я закончил чтение.

Перед тем как разойтись, Аким взял со стола другую газету и, потрясая ею в воздухе, спросил:

— А вот эту газету читали, стародубскую?

— Куривали, куривали, — ответил кто-то.

Именно в этом номере ничтожной стародубской газетенки немцы сообщали из «достоверных источников» о полном поражении советских войск, о «развале правительства».

— Ну, так вот, — продолжал Аким, — в случае чего говорите, что мы эту газету и читали… А кто проболтается, пусть пеняет на себя.

В течение нескольких дней сталинская правда обошла деревни Новополье, Покослово, Вол-Кустичи, Рюхово, Новое Село, Меженики и достигла Стародуба. И там, в стародубском гарнизоне и полицейском участке, наша газета наделала переполох: немцы повесили начальника полиции, заподозрив его в содействии большевикам.

Прошло полторы недели, а Томаш не появлялся. Что с ним сталось, мы не знали. Оставаться здесь дальше не имело никакого смысла. К организации подполья мы не были приспособлены, а решительные действия в тех условиях мне казались невозможными.

Вернувшийся из разведки красноярец принес данные об отрядах гестаповцев, которые начали облавы в селах вблизи Брянского леса. По слухам, в этих лесах начинают действовать партизаны. Местные жители, рассказывал красноярец, шепчутся также о том, что где-то работает подпольный комитет партии. «Вот, — подумал я, — это именно то, что нам надо». Но как связаться с подпольным комитетом? Все же с полной надеждой на успех мы двинулись в дорогу. Впереди нас ожидали испытания, трудности. Мы готовы были их перенести.

Прошло еще много тяжелых дней, пока мы смогли облегченно вздохнуть и сказать, что мы — сила.


ЛЕГЕНДА КАРПЫЧА

Молва о партизанах постепенно распространялась по селам Стародубского и Унечского районов. Брянский лес, говорили люди, кишмя-кишит партизанами. Целая армия осталась в Брянском лесу с пушками, с танками, с ружьями. Говорили о них шопотом, с таинственным видом.

На своем пути мы тщательно собирали сведения о партизанах, стараясь представить себе действительное положение вещей, расспрашивали старожилов о Брянском лесе.

В деревне Сосновке о Брянском лесе один словоохотливый старик Карпыч рассказывал нам так:

— Лес этот для партизанского народа удобный, непролазный, с дубами толщиною вот с эту хату и с соснами в четыре обхвата. Есть места, где ни конем не проехать, ни пешим не пройти, густота такая. А елки, братец ты мой, такие, что под их ветвями в самую лютую зиму удерживается летнее тепло… И вечно этот лес за нашу долю, за волю русского мужика стоит… Дюжой лес, знаменитый.

Мне уже приходилось слышать различные легенды о Брянском лесе и о его бывших обитателях. В годы тяжелых народных бедствий, когда вражеское нашествие унижает свободолюбивые чувства, подвергает поруганию достоинство народа и его честь, человеческая мысль обращается к прошлому, черпая в былых подвигах народных героев уверенность в предстоящей победе.

Впервые легенду о Бряныче, богатыре былинной силы и долговечности, рассказал нам старик Карпыч из села Сосновки, у которого я лежал во время болезни. Днем старик Карпыч прятал нас на сеновале, а ночь мы проводили все вместе в его ветхой и холодной избушке, почти доверху занесенной снегом.

В дальнейшем нам не раз случалось слышать легенду о брянском богатыре. В каждой деревне она рассказывалась по-своему, но смысл ее был один и тот же. «В страхе великом держал Бряныч господ, а мужиков под своим призором». Но когда на нашу родину напал враг — наполеоновская армия, Бряныч бросает клич: он собирает под свои знамена всех, кто может бить врага лютого.

Прошло много времени после войны с французами, и Бряныч исчез. Никто не знает, где его могила. Сказывают только, что похоронен он в родном лесу. Заканчивалась легенда утверждением, что Бряныч не навсегда ушел из этой жизни. Он оставил наказ: «Беречь волю и мать родную землю» — ив тяжелую годину обещал вернуться.

— Так вот, ныне говорят, он уже не Брянычем зовется, — сказал старик Карпыч.

— А как же?

— Стрелец… Филипп Стрелец называется.

Так я впервые услыхал имя партизанского вожака, которое позднее стало известно любому партизану от белорусских лесов до Карпат.

— А где он находится?

— В лесу за Десной-рекой.

— Ты видел его когда-нибудь?

— Нет, его никто еще не видел. Пока он всех своих орлов не скличет, его нельзя видеть. А песни про него народ поет. Слепцы тут проходили с гуслями и пели про Стрельца.

Я смотрел на Карпыча, на его длинные седые, с желтоватыми прядями, волосы, под которыми скрывался изрезанный морщинами лоб, и с волнением прислушивался к его словам.

— Запомнил я эту песню через пятое на десятое, но уж если тебе очень хочется, расскажу.

Карпыч взял несколько веток хвороста, подбросил их в печь и начал. Он не пел, а говорил нараспев. Признаюсь, я был потрясен до глубины души. Песней о Стрельце народ выражал свою волю. Народ в этой песне воспевал пионеров партизанской борьбы. И Филипп Стрелец, «преемник» Бряныча, как я вскоре узнал, был не легендарной личностью, а живым человеком, с именем которого народ связывал свои надежды. И люди не ошибались. Стрелец оправдал доверие народа и стал одним из любимых народных героев.

Слушая старика, я думал о том, что Карпыч что-то большее знает о партизанах, о подпольном партийном комитете, и просил его связать меня с партизанами.

— Нет, я столько же знаю о партизанах, сколько и ты, — отвечал Карпыч. — А почем мне знать, может, и ты партизан?

Легенду, рассказанную Карпычем, полностью запомнить я не сумел. И Карпыча не довелось больше увидеть: немцы вскоре повесили его за эту песню. Но восстановить песню по частям удалось. Вот она:


За рекой за Десной и за Навлюшкой,
Во дремучем лесу, во дубравушке,
Стоят дуб с сосной, совещаются
И глядят кругом, возмущаются.
Говорит дуб сосне: — Ой, ты слушай, сестра,
Почему во бору нету говора,
Не стучит топор, не звенит пила,
Словно вымер люд и нависла мгла?
Дым кругом стоит, грозной тучи черней,
Пышет берег реки громом-молоньей,
Лось бежит на восток, укрывается,
Птица в дебри и глушь забивается.
По дорогам лесным след кровавый пролег,
И в дуплах твоих не играет зверек.
Села древние взялись полымем,
Застонал народ, будто скованный.
В деревнях человек, нам неведомый,
Появился с мечом, с пушкой медною.
—      Ой, тебе ль, дуб могуч, — отвечала сестра, —
Не узнать этих туч, что нависли вчера?
Иль впервые тебе видеть ворога?
Что кручинишься ты, свесив голову?
Во неволюшке горько быть, братец мой,
А еще горчей слушать стон людской.
Да не ты ль говорил в лета оные:
«Не поможешь, сестра, нужде стонами»? —
Дуб глядел на сосну, расправляя грудь,
И собрался тогда он в далекий путь.
—      Дорогая сестра, сестра соснушка,
Ты вся жизнь моя — моя веснушка.
Я в родне с тобой утолщал кору,
Дышал волей твоей я в лихую пору.
Ты учила меня, как на свете жить,
Научи же теперь, как ворога бить! —
В это время в лесу зашуршал ветерок,
Словно стая птиц пронеслась в вечерок.
То не ветер шумел и не стая птиц,
Самолет наш летел в лес от Сталина,
Дубу сбросил он верну грамоту,
Приказал разбудить в лесу Бряныча.
—      Передай ему, дуб, свою силушку,
И пошли бить врага гнев-дубинушкой.
Ты, сестра сосна, как родная мать,
Подыми его — дай на ноги встать.
Здесь укрой его да на бой снаряди,
Снаряди на бой и Стрельцом назови. —
Так и сделал дуб, как приказано,
Поступила сосна, как ей сказано.
Поднялся Бряныч, назвался Стрельцом,
Молодой по летам, старый разумом.
—      Гей, орлы мои, ясны соколы,
Вы, сыны мои, далеко ли вы?
Враг с заката пришел — немец проклятый,
Гложет землю-мать, как голодный волк.
Собирайтесь в лес, да с оружием
Бить врага пойдем ненавистного.
Выполнять приказ в ряды встанем мы,
Приказ Родины, приказ Сталина.
За рекой за Десной и за Навлюшкой,
Во дремучем лесу, да в дубравушке,
К дубу-сосенке, близко озерца,
Собираются орлы да на клич Стрельца.

На следующий день мы продолжали свой путь. Бушевала вьюга, снег хлестал по нашим плечам, ветер дул нам в спину и сыпал снежные песчинки за воротники. Было нестерпимо холодно. А в ушах звенела песня Карлыча.


РЫСАКОВ

В деревню Уручье на берегу Десны мы пришли ранним утром. Целую неделю беспрерывно на землю валил снег. Ветер сносил и укладывал его в овраги и укромные места. Все дороги занесло. В огромных сугробах потерялись деревни. По колено в снегу двигались мы в белой мгле, не имеющей ни конца, ни края.

Задолго до того, как мы сумели определить, что приближаемся к Уручью, впереди показалась длинная темно-синяя полоса. Она, точно туча, поднималась из-за белого слепого горизонта. Чем ближе мы подходили, тем обширнее становилась туча. Теперь она уже не поднималась, а стелилась по земле необозримым тяжеловесным покрывалом.

Это и был Брянский лес. Он начинался тотчас за деревней на другой стороне Десны.

Разведывать деревню выпало на мою долю. Мой внешний вид выгодно отличался от облика товарищей — я был одет приличнее, и моя густая окладистая борода внушала доверие.

В то утро я чувствовал себя очень плохо. Теперь я точно знал: расшалилась моя старая болезнь. Условия существования были такие, что я старался не придавать этому значения и, в какой степени это было в моих силах, старался не обращать внимания на боли в желудке и тошноту.

В третьей от края деревни хате я застал хозяина, человека средних лет, он довольно милостиво ответил на мои вопросы, однако ничего существенного мне выяснить не удалось.

Я спрашивал прямо: знает ли он, где здесь находятся партизаны?

— Нет, здесь ничего не слыхать. Разве только за рекой. Там, сказывают, они водились.

Я пошел вдоль улицы. Дома, погруженные в снег, стояли молчаливыми, нелюдимыми, точно все живое, испугавшись, попряталось. Мне хотелось увидеть что-нибудь, свидетельствующее о присутствии партизан, но, сколько я ни осматривался по сторонам, ничего обнаружить не мог и лишь, навлек на себя подозрение. Проходившая мимо молодая высокая женщина строго спросила:

— Вам что нужно?

— Это Уручье? — задал я вопрос.

— Да, а в чем дело?

— Десна далеко?

— Вон там за горой, — показала она вправо по улице, — с километр будет.

— И лес там?

— Там и лес, — сказала она и посмотрела на меня внимательно. — А что вы в том лесу забыли?

Вокруг нас стали собираться люди. Старуха в черном шерстяном платке спросила женщину, с которой я вел переговоры:

— Уж не знакомый ли тебе попался, Шура? Что ты с ним так любезничаешь?

— По дрова человек в лес идет, да дороги не знает, — с иронией ответила Шура и пошла вдоль улицы.

Чувствовалось, что деревенский народ что-то скрывает, и я, сам не зная почему, направился вслед за женщиной. Она точно почувствовала это, оглянулась и ускорила шаги, но я продолжал «преследование» и, что называется, на ее «плечах» ворвался в дом, в который она вошла. Женщина никому ничего не успела сказать, и заметно оробела. В доме была еще одна молодая женщина, такая же высокая и стройная, как и первая. Она суетилась у печки.

— Не сможете ли вы накормить меня обедом? — спросил я.

Опершись на ухват и не спуская с меня глаз, хозяйка громко заговорила:

— Николай, тут прохожий старичок — есть просит. Дать, что ли?

Открылась дверь, и из другой комнаты показалась беловолосая голова мужчины.

— Покорми, — сказал мужчина, — да ты проходи сюда, дед, вместе пообедаем, — пригласил он меня.

Я поставил в угол палку, повесил на гвоздь шапку и, не раздеваясь, прошел в другую комнату. Здесь за столом сидел еще один человек.

Оба мужчины были одинакового роста и, пожалуй, одних лет, немногим больше тридцати. Они отличались друг от друга только цветом волос и комплекцией. У одного волосы были светлые, точно вымазанные сметаной, и был он худощав и худолиц, а второй, полнолицый, полнотелый, был, что называется, жгучим брюнетом. Тот, что пригласил меня, Николай, сел за стол, а брюнет, не удостоив меня взглядом, продолжал заниматься своим делом. Он сквозь сито процеживал какую-то жидкость. По приторному запаху и по лепесточкам хмеля, похожим на обваренных тараканов, не трудно было догадаться, что жидкость представляет собою что-то вроде дрожжей или опары для приготовления самогона, и меня немножко покоробило. «Уж не «молодчики» ли тут собрались», — подумал я. «Молодчиками» я называл в память хлопцев «майора» людей, разложившихся, занимающихся мародерством.

За обедом, когда мы деревянными ложками хлебали из одной большой глиняной миски фасолевый суп, брюнет заговорил со мной:

— Откуда будешь?

— Из Ельца, — ответил я и удивился: почему вдруг мне пришел этот город на память, в котором я никогда в жизни не был.

— Куда идешь?

— В Елец и иду.

— Откуда, в таком случае?

— С Украины, из-под Полтавы. На окопах там был.

Лгал я неумно. Мои собеседники посмотрели друг на друга и ухмыльнулись.

— Ну, как на Украине народ живет, чем занимается?

В это время женщина, на «плечах» которой я ворвался в дом, вошла в комнату попрощаться, а вскоре с той стороны, куда она удалилась, мимо окон промелькнуло два вооруженных человека.

Видимо, Шура дала знать о моем приходе, потому что эти два вооруженных человека тотчас ввалились в комнату, где мы сидели за столом. Откровенно говоря, я немного оробел, так как не знал, что меня ждет, но старался не выдать своего волнения и продолжал разговаривать. Вошедшие были молодые парни, обоим было лет по восемнадцать. Один очень высокий, несколько сутуловатый, словно он пригибался, чтобы не казаться таким высоким, а второй среднего роста. В комнату вошли они без винтовок, но я слышал, как они стукнули прикладами об пол в первой комнате и, не раздеваясь, не снимая даже шапок, сели за стол. Вид у них был беззаботный, а взгляд лукавый, даже плутоватый. Несмотря на все старания Николая предупредить молодых людей о бдительности (он так старался, что раза два меня толкнул под столом ногой), их разговор не оставлял сомнения, что они принадлежат к партизанам.

Молодые люди докончили обед и пошли к выходу. Я, ни слова не говоря, пошел за ними. Недоумевающе посмотрев на меня и потом друг на друга, парни, как ужаленные, бросились в прихожую к своим винтовкам, которые стояли в углу рядом с моей палкой, и выбежали на улицу.

Я последовал за «ими.

— Хлопцы, — крикнул я с порога.

Они остановились.

— Подите сюда, — категорически потребовал я.

— В чем дело?

— Подите сюда, чего вы боитесь… Вы почему с винтовками, полицейские, что ли?

Слово «полицейские» их словно обожгло, они резко повернулись и подошли ко мне.

— Не полицейские, а партизаны, — почти в один голос ответили молодые люди и с вызовом уставились на меня.

— Партизаны? В таком случае, ведите меня к начальнику.

То обстоятельство, что их заявление не испугало меня, а скорее обрадовало, удивило молодых парней.

— К начальнику? А ты кто такой? — проговорил тот, который был пониже ростом.

— Там узнаешь.

— Дело не пойдет. Нам не разрешено. Документ у тебя есть?

— Какой тебе нужен документ?

— Какой-нибудь, удостоверение или что-нибудь в таком роде.

— А у тебя документ есть? — озадачил я молодого парня, — чем подтвердишь, что вы партизаны, а не полицейские?

Мой вопрос вызвал замешательство, но тотчас высокий нашелся.

— Вот у нас документ, — и он убедительно тряхнул винтовкой.

Только теперь я заметил, что именно тот, который оружием хотел удостоверить свою личность, держал на ремне простую и притом старую берданку, искусно подделанную под винтовку.

— Ого, брат, документ-то липовый, — сказал я. Парень смутился. — Отведите меня к командиру, там разберемся, — продолжал я.

— Нет, к командиру нельзя.

— Боитесь? Тогда я сам пойду.

Парни переглянулись.

— Ладно, пошли, — решительно сказал тот, что был пониже ростом, — только пеняй тогда на себя.

По дороге они задали мне несколько вопросов. Отвечая на них, я болтал, что взбредет на ум и разжигал их любопытство. Я был доволен, что, наконец, все определится. Я даже перестал ощущать боль, которая еще утром меня очень беспокоила.

По дороге молодые люди открыли между собой перебранку. Вначале длинный ругал своего друга за то, что тот вечно путает винтовки, что и теперь он взял его винтовку, а когда оружием поменялись, то длинный стал нападать на друга за то, что он взялся вести старика, то есть меня, в неположенное место и что теперь им от «Василия Андреевича достанется».

— Слова «Василий Андреевич» привлекли мое внимание. Совпадение имен — меня тоже звали Василием Андреевичем — заинтересовало меня, и я спросил конвоиров:

— А кто такой «Василий Андреевич»?

— Придешь, тогда узнаешь, — грубо ответил мне длинный, и разговор на этом оборвался.

Длинный шел впереди шагах в трех, раскачиваясь с боку на бок и тяжело ступая большими, точно снегоступы, валенками. На снегу оставались узорчатые отпечатки резины, свидетельствуя, что автомобильные покрышки нашли здесь новое применение: резиной подшивали обувь. Грязный брезентовый плащ с широкими рукавами и с башлыком назади шумел и колыхался, путаясь у него между ногами.

Второй конвоир шел рядом со мной справа. На затылке его лихо сидела барашковая шапка, похожая на кубанку; из-под нее выглядывал покрывшийся инеем волнистый чубчик цвета пожелтевшего льна. Подвижное лицо парня розовело на морозе девическим румянцем. Он был в полусуконном сером ватном полупальто и в новых яловых, кустарной работы сапогах. Сапоги его очень скользили, и он то и дело хватался за меня, чтобы удержать равновесие.

— Эко, брат ты мой, какой ты неустойчивый. Рукав можешь оторвать, — сказал я.

— Ничего, дед, за нашу устойчивость не волнуйся, а рукав… Думаю, что рукав тебе скоро будет не нужен, — ответил он.

Эта милая шутка показалась ему, видимо, очень забавной, и он лукаво посмотрел на меня.

— Ты его не слушай, дед, — вмешался другой, — придем на место, новый кожух дадим… — И длинный, оглянувшись, многозначительно мне подмигнул. Ход ч его нехитрой мысли был мне ясен: парень хотел теперь рассеять неприятное впечатление, чтобы я не испугался и не отказался итти к командиру.

Мы подошли к очень опрятному снаружи дому, расположенному в другом конце села. К нему примыкали аккуратные постройки, на крыше одной из них лежало занесенное снегом сено. Дом был обнесен хорошей изгородью. Внизу, под крутым берегом, лежала заснеженная Десна, на противоположной стороне реки начиналась стена Брянского леса.

Навстречу нам с свирепым лаем выбежал здоровый лохматый пес. Он бросился было на длинного, но узнал в нем своего и, виновато пригнув голову, завилял опущенным хвостом.

— Здорово ночевали, — громко заговорил длинный, войдя в дом. «Ч» он выговаривал как «щ», только сейчас я уловил эту особенность его речи.

— Ну, проходьте, проходьте, — приветливо сказал хозяин, старик лет шестидесяти, стоявший на коленях около железной печурки.

— Принимайте гостей, — продолжал длинный. — Вот деда к вам привели. Зубастый дед, дрова поможет тебе грызть, а то пила у тебя, небось, дюже тупая.

Из-за печки, с ребенком на руках, вышла женщина, и сразу же скрылась опять за печь. Я, однако, успел узнать ее — это была моя старая «знакомая», та самая Шура, которую я встретил в селе.

Один из моих конвоиров ушел к ней за печь. Они о чем-то зашептались.

Выйдя обратно, конвоир сказал, чтобы я ждал здесь Василия Андреевича.

Оба конвоира ушли. Хозяин предложил мне сесть на лавку, достал с печи винтовку и, многозначительно посмотрев на меня, с силой дунул несколько раз на затвор, словно продувал забившееся отверстие, затем рукавом холстинной рубахи любовно погладил ствол и поставил винтовку в угол, между дверью и печкой. Все его движения говорили: «Ну-ка, попробуй, брат, улизнуть!»

Не желая даром терять времени, я спросил хозяина:

— Так, значит, вы партизаны?

— Ага, партизанами считаемся, — охотно ответил он.

— И много вас? — продолжал я, заранее ожидая утвердительного ответа.

В моем воображении вырастала целая партизанская армия во главе с Брянычем-Стрельцом, здесь, куда я попал, думалось мне, какая-то передовая застава, во главе с неведомым Василием Андреевичем. Хозяин удивленно посмотрел на меня и сказал:

— Откуда много? Всего семь человек, да и те больше палками вооружены.

— Семь человек? — переспросил я, чтобы убедиться, не ослышался ли я.

И легенда о Бряныче, и слухи о семи тысячах партизан в Уручье, которые ходили в народе, — все оказалось вымыслом?

— Семь, пока только семь, — спокойно продолжал хозяин, — и занимаемся сбором оружия и этих, как они называются, боевых припасов. А помещаются хлопцы за рекой в моей лесной сторожке.

— А «Стрельца» знаешь, дедушка? — спросил я, забывая о том, что меня самого зовут теперь дедом.

— Стрельца? Кто таков? Неслышно здесь… Нет, стой, погоди, кажись есть такой в Навлинских лесах. Шурка, — обратился он к знакомой мне женщине, — не слышала — у навлинцев есть военный один с солдатами, человек пяток, как он зовется, не Стрельцом, нет?

— Как он там ни зовется, а ты зачем разболтался с незнакомым человеком? Что он тебе друг-приятель? Василий Андреевич что наказывал?

Старик рассердился:

— Цыц, зелена еще меня учить. Знаю, что делаю, вижу, с кем говорю. Наш человек. Иди лучше детенка корми. А Василий Андреевич… Василий Андреевич разберется, что к чему.

Ждать командира пришлось долго. Шурка ушла за печку, а я продолжал переговариваться со стариком. Но после Шуриного укора он стал менее словоохотливым. Позже, когда меня признали своим, я узнал, что фамилия его — Демин. До войны он лет пятнадцать подряд работал лесником Гаваньского лесоучастка и отлично знал лес в Выгоничском и Навлинском районах. Теперь всей своей семьей и всеми своими силами он оказывает помощь тем, кто хочет вести активную вооруженную борьбу с врагом. Жена его, женщина лет пятидесяти, две дочери — Шура и Лена, два сына-подростка — Славка и Валетка, вся семья помогала партизанам всем, чем могла.

Здесь, в доме Деминых, стоявшем на отшибе Уручья, на правом крутом берегу Десны близ Брянского леса, началось движение выгоничских партизан. В доме Деминых я нашел то, что искал.

Постепенно старик Демин ввел меня в курс всех партизанских дел. Я узнал от него и то, что Василий Андреевич— мой тезка, по фамилии Рысаков — боевой молодой парень с весьма вспыльчивым характером, является командиром группы.

Когда на улице стемнело и в комнате зажгли керосиновую лампу, дверь раскрылась, и вместе с четырьмя партизанами явился командир. В дом точно вихрь ворвался. Заскрипели под ногами пришедших половицы, запрыгали ведра в сенях. Не успел я выйти из-за стола, как ко мне вплотную подошел человек с худым лицом и обеспокоенными ввалившимися большими глазами, в шапке с красной ленточкой и звездой на черной барашковой оторочке, в новом белом, отделанном черным барашком полушубке, натуго перетянутый военным ремнем, с пистолетом на боку. Его черные, обледеневшие валенки стучали по полу, как сапоги.

— Здравствуйте. Вы кто такой? Как ты сюда попал? — сыпал он вопросы, не дожидаясь ответа, и обращаясь то на «ты», то на «вы». Букву «р» он не выговаривал. — Кто тебя сюда привел?

— Санька Карзыкин и Сергей Рыбаков его привели, — ответила за меня Шура Демина.

Василий Андреевич рассердился. Со злостью швырнул он в угол на лавку шапку и стал раздеваться, дергая на себе крючки полушубка. Меня настолько ошеломил гнев командира, что я не успел ответить ни на один вопрос и растерянно смотрел то на него, то на его товарищей. Двое из них были вооружены. Они уселись на лавку и зажали между ног винтовки, двое других остались у двери.

— Расстрелять за это мало, мальчишки! — кричал командир.

В это время явились виновники его гнева. Длинный, его-то и звали Сергеем Рыбаковым, неумело козырнул, полукольцом изогнул правую руку и, стукнув обледенелыми валенками, хотел было что-то отрапортовать, но так и застыл с полуоткрытым ртом. Большие черные глаза его беспомощно моргали. Командир, побагровев, набросился на молодых парней так, точно готов был их избить. Я не смог дольше спокойно наблюдать эту сцену и заговорил:

— Что же преступного в том, что эти парни привели сюда такого же партизана, как вы?

— Знаем мы этих партизан. Лучше бы эти партизаны на фронте дрались как следует…

— Горячитесь вы напрасно, опасности для вас я не представляю, — продолжал я.

— Да, Василий Андреевич, ты зря горячишься, разобраться надо. Он один, что он сделает? Разберись, а тогда кричи. Может быть, наш человек, кто его знает, — вступился за меня Демин.

Командир немного охладел, приказал всем садиться и, обратись ко мне, спросил, есть ли у меня документы. Я ответил, что документы имеются, и на глазах у присутствующих снял свое полупальто, лезвием бритвы распорол шов подкладки над левым плечом, куда мне пришлось перепрятать документы, когда сапоги пришли в полную негодность, и извлек партийный билет. И документ и способ хранения его вызвали всеобщее удивление. Рысаков взял билет, проверил, установил по документу мой возраст, смеясь потрогал мою бороду.

— Неужели вам всего тридцать пять лет? — спросил он, — а почему седой?

— Снежком присыпало, — ответил я.

Как-то так получилось, что за все время скитаний я ни разу не видел себя в зеркале. На стенке, под цветным рушником, висело зеркало. Я подошел к нему и поглядел на себя. Действительно, я выглядел седым стариком. Я потрогал бороду и сказал:

— Месяца три назад седым я не был.

Мы сели за стол и начали говорить о деле. Прежде всего я установил, что из семи человек партизан пять, так же как и я, офицеры кадровой службы, трое из них «окруженцы», а двое других бежали из Гомельского лагеря военнопленных. Остальные, в том числе и невоеннообязанные, уроженцы этой местности и друг с другом состоят в родстве.

Саша Карзыкин и Сергей Рыбаков, парни, которые привели меня сюда, сидели напротив, не спуская с меня глаз. Но теперь не подозрение, а любопытство сквозило в их взгляде. Они смотрели на меня приветливо, как на свой трофей.

— Теперь у нас два Василия Андреевича, — сказал Сергей Рыбаков, — одного будем звать «с бородой», а другого — «без бороды».

Так меня и звали долго — Василий Андреевич «с бородой», пока я в апреле 1942 года не сбрил бороду.

С Сашей Карзыкиным и Сережей Рыбаковым мы стали хорошими друзьями.

Все складывалось как нельзя лучше, и, хотя я еще не успокоился полностью от волнения, связанного с неприветливой встречей, которой на первых порах удостоил меня Рысаков, я уже почувствовал себя среди этих людей, как в родной семье. Шура подала на стол крепкий чай, вернее густо настоенный на какой-то душистой траве кипяток и блюдо печеной картошки. Я с жадностью и удовольствием выпил кружку этого напитка, и это едва не испортило все дело. Не успел я отодвинуть пустую кружку, как у меня открылись адские боли в животе. Стараясь не обнаружить свое состояние, я крепился, я гнулся, не выходя из-за стола, поджимал к животу колени. Затем вдруг меня точно ножом кто-то саданул в живот, я повалился и застонал. Никто, кроме старика Демина и Шуры, ко мне не подошел. Наоборот, всех насторожило это мое поведение. Почти теряя от боли способность рассуждать, я все же заметил, как вытянулись и озлобились посветлевшие было лица моих новых знакомых… «Им кажется странным и подозрительным мое состояние. Ну да, они могут думать, что я ломаю комедию с какой-то целью, — возникла в моей голове смутная мысль. — Может быть, они думают, что я шпион?»

Демин и его дочь помогли мне подняться из-за стола и провели к печке. С трудом забрался я на печь и лег животом на горячие камни, это не только не принесло мне облегчения, а напротив, вызвало еще более мучительные страдания. Я извивался, как уж в костре, кусал до крови губы и не мог сдержать стонов.

Что было тогда со мной, я не знал. От всего ли пережитого, от голодовки ли, от губительной ли для больного грубой и нездоровой пищи, от простуды ли, или, наконец, от пережитых волнений, у меня начался сильнейший приступ язвы. Уже после войны врачи установили на рентгене зарубцевавшееся закрытое прободение.

Некоторое время меня не трогали, а затем, укрепившись, быть может, в своих подозрениях, ко мне подбежал Рысаков и, приподнявшись над печной лежанкой, закричал:

— Притворяешься, сволочь, на дураков, думаешь, напал?!

Если бы я в эту минуту был в состоянии предпринять какие-либо действия, то развязка наступила бы быстро. Но я был так плох, что лишь прохрипел:

— Ты негодяй!

Рысаков поволок меня с печи за ноги. Я упал. Последнее, что я услышал, — дикие вопли Шуры и брань старика Демина — он ругал Рысакова…

Очнулся я в санях, укрытый с головой теплой овчиной. Я услышал глухой скрип полозьев. Меня покачивало с боку на бок, а в животе попрежнему держалась нестерпимая боль. Я вспомнил распоряжение командира и решил — все кончено. Но почему меня не пристрелили там же в комнате, а везут куда-то? Я осторожно приподнял шубу, увидел макушки мохнатых елей и рванул с себя овчину.

— Тихо, Василий Андреевич, тихо, тезка!

Это был Рысаков.

— Еще поиздеваться захотел? — спросил я, пытаясь приподняться.

Рысаков осторожно придержал меня.

— Не сердись, Василий Андреевич, ошибка вышла. Сейчас сам чорт не сразу разберется.

— Куда вы меня везете?

— В лес, в хатку Демина. В село немцы ворвались. Успокойся, все в порядке, а потом поговорим.

«В чем дело, что за перемена с ним произошла?» — думал я, но не стал ни о чем больше спрашивать.

— Если в Уручье нет предателей, немцы нас не достанут. Проверим уручинцев, — проговорил Рысаков.

Голос Демина ответил (я понял, что он правит лошадьми):

— Уручинцев-то мы проверим, да вот не выйдет ли так, что это мы последний раз кого-нибудь проверяем.

Предателей в Уручье не оказалось, и немцы в избушку Демина не пришли. Жизнь в избушке была трудной, она до этого пустовала и не имела ни окон, ни дверей. Спасало нас обилие печей: в избушке была русская печь и две железных — их приходилось топить непрерывно: железо накаливалось докрасна, а согревалась лишь та часть тела, которая была обращена к печке. В помещении тепло не задерживалось.

Поправлялся я медленно. Сережа Рыбаков и Саша Карзыкин от меня почти не отходили. Они ухаживали за мной, кормили. Все еще, видимо, чувствуя неловкость за встречу, которую устроил мне Рысаков, они пытались как-нибудь оправдать своего командира.

— Он у нас дюже крутой, вспыльчивый, но добрый. Вот, чуть не расстрелял вас, а потом быстро отошел…

Однажды ко мне подсел Рысаков и спросил, виновато улыбаясь:

— Получшело?

— Получшело.

— Не сердишься?

— Не сержусь.

— Подняться сможешь?

— Поднимусь.

— Тогда пойдем поговорим.

Мы вышли. Начинался тихий морозный день. Над снегом стояла серая дымка, а на ветвях деревьев висели искристые бусы инея.

Избушку Демина обступал густой смешанный лес, Со всех сторон ее окружали толстые вековые дубы и мохнатые сосны. Огромные, разряженные, точно под Новый год, ели скрывали ее от постороннего взгляда. Рядом с избушкой стоял ветхий и почти с верхом заваленный снегом сарай — укрытие для нашей единственной лошади. На дворе до того было тихо, что слышалось, как стучат по коре деревьев дятлы и трещат сухие ветки, обламываясь под тяжестью снега.

Рысаков молчал, ожидая, что я заговорю первый, а я глядел вокруг и вспоминал Карпыча и рассказанную им легенду.


За рекой за Десной и за Навлинкой,

Во дремучем лесу, во дубравушке,

Стоит дуб с сосной… —


вполголоса проговорил я.

— Что это такое? — спросил меня Рысаков.

— Это песня про партизан. Народ поет. Про хороших командиров…

— Кажется, теперь ты всю жизнь мне будешь глаза колоть, — проговорил Рысаков, воспринимая мои слова как напоминание о той сцене, когда он стянул меня за ноги с печи.

Я спросил Рысакова, что он слышал о Стрельце из Навлинских лесов?

Рысаков удивился:

— Откуда ты его знаешь? Знакомы?

— Он всему народу знакомый. Про него эту песню и поет народ.

Рысаков удивился, как может знать народ о Стрельце, если он не здешний, а из армии пришел с такой же группой людей, как у самого Рысакова, и находится в Навлинском районе.

— Наверное, дела хорошие совершает, потому и знает его народ.

— Да, действует он лихо, — подтвердил Рысаков.

— Ия шел к нему, да вот попал к тебе…

Мы остановились у толстой поваленной сосны. Рысаков смахнул с дерева снег и предложил сесть. Мы сели. Дымка в лесу рассеивалась. Макушки деревьев встретились с лучами солнца и горели светлооранжевыми отблесками. Рысаков отломил сук, очистил его от ветвей и, вычерчивая на снегу, какие-то кружочки и фигуры, начал говорить:

— Вот ты говоришь, я плохо тебя встретил, грубо. А как бы ты поступил на моем месте? Чорт его знает, попробуй, разберись, кто тут бродит — свой или чужой, друг или предатель. Негодяев уже было и перебыло ой-ой сколько, а тут еще случай такой, ну, что ли, небывалый. Как с человеком быть?..

— Конечно, кокнуть, а то вдруг как бы чего не вышло, — перебил я.

— Но ведь не кокнул же и даже наоборот, спас. Хлопцы не дали бы тебя расстрелять, но бросить в Уручье никто бы не помешал. В суматохе все про тебя забыли…

Последние слова Рысаков говорил волнуясь. Голос его дрожал и срывался. Еще раньше хлопцы рассказали мне, что Василий Андреевич после того как прошел у него приступ гнева, позаботился обо мне. Когда в село ворвались немцы, Рысаков приказал в первую очередь укрыть меня. Меня вынесли из хаты и в суматохе забыли в снегу. Рысаков обнаружил мое отсутствие в дороге, с полпути вернулся и вывез меня в лес. Значит, несмотря на проявления дикого безрассудства, хорошие качества не заглохли в душе этого человека. Он хотел убить меня только потому, что подозрительной показалась ему моя внезапная болезнь, а затем, когда он убедился, что я не симулянт, с риском для себя спас мне жизнь.

Это определило мое дальнейшее отношение к Рысакову, и никогда больше я не возвращался к печальному происшествию в день первой встречи.

Рысаков заговорил о делах своей группы. Мне казалось, что он не все договаривает до конца.

— Армия, должен тебе сказать, по-моему, дралась плохо, — говорил он, — да ты, пожалуй, и сам знаешь не хуже меня.

Этим Рысаков подчеркивал свое отношение и ко мне, как к одному из виновников плохого сопротивления. Меня, конечно, возмущало это несправедливое и, по существу, абсурдное мнение, — я-то хорошо знал, как дралась наша армия. Попытки возразить ему только раздражали Рысакова. Я замолчал, предоставив ему возможность высказаться.

— Мы строили укрепления, рыли окопы, рвы, — продолжал Рысаков, чертя палкой в снегу глубокие полосы, — благодарность получили за сооружение укреплений, и все это оказалось напрасным. Ни один красноармеец в наши окопы и рвы даже оправиться не зашел: все прошли мимо, лесом. Да и лесом-то пройти не смогли толком — с дорог сбились и болтались по лесу чуть ли не с месяц. Почему так произошло?

Спокойно я старался растолковать Рысакову обстановку, понятную каждому военному. Я говорил, что немцы воспользовались элементом внезапности: сконцентрировали мощные ударные клинья на важных стратегических направлениях; нам, обороняющейся стороне, приходилось распылять свои силы по всему фронту, так как мы не имели возможности предвидеть, по каким направлениям будут нанесены удары. Говорил о превосходстве немцев в ту пору в танках и авиации.

С маниакальным упорством Рысаков твердил свое. Даже рассказывая о том, как местный актив, увидев, что опасность приближается, стал готовиться к сопротивлению, закладывать базы, он не мог не упомянуть, что во всем виновата армия.

Слушать Рысакова дальше становилось невмоготу, и я перебил его словами из старой киргизской песенки, довольно глупо звучавшей в русском переводе:


На колу сидит ворона
И клюет своя нога.
Баран ходит по гора — ест трава.
Рысаков засмеялся.

— Что это? Опять народная песня про партизан? — спросил он.

— Нет, это твоя песня: что вижу под своим носом, о том и пою.

Но убедить Рысакова в ошибочности его взглядов было так же бесполезно, как попытаться прогреть своим теплом сосну, на которой мы сидели. Я продолжал расспрашивать о группе. И из его рассказа следовало, что единственно правым человеком и единственным до конца преданным советским патриотом был он, Рысаков.

— Где вы базу заложили?

— В Почепском районе.

— А в вашем районе разве нет леса?

— Хоть отбавляй. Так начальству вздумалось, а наше дело телячье…

— Почему же вы не на базе?

— …Предали и базу и людей.

— Что, начальство предало?

— Может, и не начальство, но нашлись такие.

Рысаков называл фамилии, но я запомнил одну только — Алекса, заместителя председателя райисполкома, но эти подозрения не имели основания. Алекса действительно был схвачен немцами и казнен, но арест его произошел после разгрома Выгоничской базы.

— Пришлось матушку-репку петь, — продолжал он, — хорошо, что первое время работа нашлась: вашего брата из окружения выводили, дорогу показывали, а потом и эта работа закончилась. Мы рыскали по лесу, как волки, но сколько можно?

— А народ разве не с вами?

— Вот поживешь — увидишь.

— Да вот по Уручью вижу — хороший народ.

— Уручье — другое дело. Да что говорить, сколько раз мне приходилось спасаться бегством. Однажды, если бы не Ленка Демина, висеть бы мне, как пугалу. Она на бревне переплыла Десну, пригнала с того берега лодку, и только благодаря этому я и спасся. Немцы открыли по мне огонь, когда я уже выходил из лодки. Уцелел. И решил я тогда в деревне больше не появляться. В Лихом ельнике — место есть такое в лесу недоступное — вырыл себе землянку-нору и жил в ней. В конце концов пришлось, однако, взяться за ум, и я начал понемногу собирать ребят.

На мой вопрос, где теперь находится секретарь райкома партии и есть ли с ним еще кто-нибудь из коммунистов, Рысаков ответил:

— А знаешь, тезка, слишком любопытных я не люблю. Давай договоримся, что ты не будешь спрашивать о райкоме. Когда надо будет, я сам скажу.

— Конспирация? — спросил я.

Рысаков промолчал.

Когда мы возвращались к сторожке, навстречу выбежал Сергей Рыбаков с бутылкой самогона в руках.

— Василий Андреевич, гляди-ка, чего добыли! — закричал он возбужденно. — Первач, высшей марки!

Бутылка на морозе заиндевела, переливала серебром и выглядела очень заманчиво. Рысаков молча взял бутылку и, не посмотрев на нее, со всего маху разбил о сосну. Рыбаков оторопел.

— Ты что же, не потребляешь? — спросил я.

— Потреблял раньше. А теперь дал зарок: пока не кончу войну, пить не буду. Самогонка в нашей обстановке, что белена, — сказал Рысаков и пошел к двери.

Мне понравилась выдержка Рысакова.

«Что же мне делать? — спросил я себя. — Уходить и искать Стрельца или оставаться с Рысаковым?»

Я решил остаться с Рысаковым.

Вместе со мной к отряду присоединились Иван Акулов и красноярец.

Несмотря на своенравность командира, лесное братство быстро росло. К нам вливались местные жители и бывшие военнослужащие, выходившие из окружения или бежавшие из плена.


СЛОЖНЫЙ ХАРАКТЕР

А порядки в отряде действительно казались сумбурными. Привыкнуть к ним было трудно, а пренебречь ими, пожалуй, невозможно.

По форме и по существу мы представляли собой случайную группу, члены которой являлись равными между собой во всех отношениях. В соответствии с этим существовала и форма обращения одного к другому: Ваня, Вася, Гриша и так далее, а старших по возрасту и по положению звали по имени-отчеству. Фамилии некоторых, в особенности новичков, долго оставались никому неизвестными, и если такой человек погибал в бою, то в памяти товарищей сохранялось только его имя или кличка. В нашем отряде не существовало никаких служб — ни штаба, ни отделов. Единственным начальником в группе был командир, в его лице сосредоточивалась вся полнота власти. Он и судьбами вершил.

Первое время мне казалось, что порядки в группе сложились по каким-то инструкциям, полученным Рысаковым до моего прихода, и я решил приглядеться, прежде чем действовать решительно. Во всяком случае ободряло меня, даже, можно сказать, вдохновляло то, что люди нашего отряда верили в свои силы, что были они готовы итти на лишения и невзгоды во имя Родины, на самопожертвование ради победы.

Никакой материальной базы наша группа не имела, не было даже продовольственных запасов. Члены отряда питались кто как мог и кто где мог. Обычный паек состоял из куска черствого и мерзлого хлеба, куска сала или вареной говядины, десятка соленых огурцов.

Торбочки с едой хранились в избушке под нарами. Продукты свои владельцы расходовали экономно. От близкого соприкосновения друг с другом продукты порой меняли свои вкусовые качества, но товарищи уверяли, что измятый соленый огурец, вымазанный салом и медом (некоторые счастливцы приносили с собой мед в сотах), становится только вкуснее и безусловно питательнее.

Труднее было пришельцам, людям не местным. Они питались по дворам во время разведок, по аттестату «дай пообедать, тетенька».

Однако в ту пору, когда я с товарищами присоединился к группе Рысакова, продовольственное положение постепенно стало улучшаться. Мы организовали «общественное питание», то есть общий котел. У крестьян приобрели большие чугуны, ведра, раздобыли кое-какую посуду, оборудовали общую кухню. В повара попал, избранный большинством голосов, бывший колхозный тракторист из села Уты, Андрей Баздеров. Это был молодой человек лет двадцати пяти — двадцати семи, среднего роста, с быстрой, в перевалочку, походкой, обладающий неугомонным и ворчливым характером. Деятельность повара Баздерова никак не удовлетворяла, тем более, что слишком часто приходилось ему выслушивать нарекания со стороны товарищей: кто говорил, суп пересолен, кто — недосолен, один жаловался, что порция мяса мала, другой, что ему картошки не досталось.

— Не работа, а каторга сплошная, — ворчал Андрей, убирая со стола опорожненный чугун из-под борща. — Брошу все к чертям собачьим, пусть каждый сам себе варит. Что я, инвалид? Я тоже могу воевать не хуже другого!

И Баздеров с силой швырял чугун в сторону кухни.

Продолжая работать поваром, Баздеров изучил ручной пулемет, взрывчатку, гранаты и вскоре передал свои кухонные обязанности почтенному и всеми партизанами уважаемому старику Абраму Яковлевичу Кучерявенко, бывшему председателю колхоза.

Конечно, вопросы снабжения и довольствия решались нами попутно. Никто не жаловался на голод и не просил еды. Никто даже не требовал одежды или оружия. Каждый одевался во что мог и самостоятельно добывал оружие.

Пришел к нам однажды Иван Маринский из поселка Гавань. Название свое поселок получил потому, что в том месте, где он находился, Десна во время разливов образовывала большое озеро, где сбивались плоты и откуда начинался сплав леса. Правильнее было бы сказать, что Маринский не пришел, а прибежал, запыхавшись, и сообщил, что в Утах бесчинствуют пять немцев-гестаповцев; ведут они себя беспечно, всех пятерых можно схватить живьем.

Маринского хорошо знали Рысаков и большинство старых членов группы. Ванюша, как называли его товарищи, проживал в поселке Гавань с весны 1940 года. Он тогда приехал из госпиталя, где находился после тяжелого ранения, полученного под Выборгом, и, состоя на пенсии, как инвалид второй группы, работал в лесхозе. Он хорошо знал военное дело, организовал в лесхозе осоавиахимовский кружок. Все понимали, что он собирается вступить в группу Рысакова, но не хочет приходить безоружным.

Маринский оказался прав: немцы в Утах вели себя беспечно, но живьем взять нам их не удалось; они оказали сопротивление и были убиты.

Маринский участвовал в операции без оружия, в бою добыл себе винтовку и пистолет, с ними и пришел он в избушку Демина.

— Вот теперь я прошу принять меня в отряд, — заявил он.

В той же операции еще три товарища вооружились и приоделись за счет немцев.

В самую лютую пору декабрьских морозов на двух-трех бойцов в группе приходилась одна пара валенок. Хорошо помню, как в связи с этим недостатком разыгрался однажды эпизод, чуть было не принявший весьма драматический характер.

Дело в том, что валенки, являвшиеся собственностью отдельных членов группы, передавались на время вылазок тем, кто должен был принимать участие в операции; не мог же человек постоянно ходить на операцию только потому, что у него ноги были в тепле, а другой постоянно находиться в «гарнизонном» карауле потому, что был разут, тем более, что караульная служба тоже не грела ноги часового? Кроме того, остающийся в лагере лишался возможности сытно поесть в деревне. Поэтому на операции ходили по очереди, и валенки отбирались у тех, кто этот день проводил на нашей примитивной базе.

И вот как-то в наш лагерь пришел связной из Павловки и сообщил, что в деревню прибыли немцы, десять человек. Расположились они в двух избах, посредине деревни, забирают скот и попутно допрашивают жителей, нет ли в деревне коммунистов. Крестьяне, верившие в наши силы, просили прогнать немцев и спасти их добро.

В те дни мы не были расположены вступать в открытую драку, тем более засветло. Мы усиленно занимались тогда сбором оружия: мы обыскивали места лесных боев и часто доставали из-под снега винтовки. Во время этих поисков колхозники Уручья нам сообщили, что несколько месяцев назад, при отходе наших частей, они подобрали два пулемета, ручной и станковый, и спрятали у берега Десны, в воде. Мы извлекли пулеметы из-подо льда. Они были без замков, станковый без лент, ручной без дисков. И замки, и ленты, и диски мы рассчитывали в конце концов отыскать. Таким образом, в те дни мы, что называется, занимались экипировкой. Но, коль скоро мужики просят о помощи, мы отказать им не могли. Рысаков первый свято соблюдал этот неписанный закон.

И на этот раз Рысаков скомандовал: «В ружье», и мы выстроились перед избушкой Демина.

Те товарищи, чья очередь была оставаться в карауле, передавали теплую обувь уходившим на операцию. Сборы проходили быстро. Люди переобувались в сенях. И вдруг из комнаты послышалась возня, треск, звон разбитой посуды. Я распахнул дверь и увидел странную картину. Иван Акулов и Баздеров кружились по комнате, опрокидывая скамьи и табуретки, смахивая посуду со стола, и каждый тянул в свою сторону валенок. Другой валенок красовался на ноге Баздерова. Вцепившись в снятый валенок и стараясь вырвать его из рук Акулова, Баздеров брыкал товарища босой ногой.

С первого взгляда я понял: владелец валенок Баздеров, а на операцию должен итти Акулов. Баздеров не хочет оставаться дома, Акулов не желает уступать своей очереди и требует валенки.

Партизаны, увидевшие из сеней эту сцену, расхохотались. Одни начали подзадоривать драчунов, другие увещевать и стыдить. Рысаков, вошедший в эту минуту с улицы, неожиданно рассвирепел. Он вбежал в комнату, схватил спорщиков за шивороты и приказал прекратить распрю. Но его угрожающий голос воздействия не возымел. Разошедшиеся бойцы попрежнему вырывали друг у друга злополучный валенок.

Тогда Рысаков с перекошенным от гнева лицом отскочил в сторону и крикнул:

— Нефедкин! Расстрелять мерзавцев!

Вначале все приняли это за шутку. Но Рысаков и не думал шутить. Нефедкин, выполнявший должность караульного, в смущении и в нерешительности поглаживал ствол своей винтовки и переминался с ноги на ногу, испуганно поглядывая на командира. В руке Рысакова появился пистолет.

Зная Рысакова в гневе, я подал знак драчунам, чтобы они опомнились. Первым пришел в себя Баздеров.

— Да что мы с тобой, сказились? Ведь он сейчас отпустит девять грамм, — прошипел Баздеров, но валенка все-таки не отдал, а, с силой дернув к себе, вырвал из рук Акулова.

— Ну и подавись своим обческом, — сказал Иван, выпуская валенок. — Человек дороже.

Баздеров взглянул на Акулова и швырнул валенок к порогу. Затем быстро стянул второй и, уже не глядя на товарища, бросил вслед за первым.

Остекленевшими глазами Рысаков взглянул на Баздерова, на Акулова, перевел взгляд на Нефедкина и дрожащей рукой сунул пистолет в кобуру.

После этой тягостной сцены операция по изгнанию немцев из Павловки проходила невесело.

Нас было шесть против десяти, но соотношение сил не имело существенного значения. Главное заключалось в том, что, во-первых, мы шли пешком по глубокому и рыхлому снегу, и маневренность наша вследствие этого оказалась сильно ограниченной, во-вторых, элемент внезапности был полностью исключен: Павловка находилась на возвышенности, на правом берегу Десны, она господствовала над равниной в радиусе пяти — семи километров; и немцы, конечно, нас заметили, как только мы вышли из леса и вступили на лед. Они обстреляли нас, заставили зарыться в снег.

Покамест мы подползали к высокому берегу, а затем взбирались на него, немцы успели подготовиться к бегству. И грош цена была бы всей операции, если бы не вмешались колхозники Павловки.

В деревню гитлеровцы прибыли на двух розвальнях. Когда завязалась перестрелка, они приказали старосте запрячь еще трое саней, чтобы укатить налегке. Подводы были поданы, когда мы уже ворвались в деревню и, укрываясь за домами, приближались к ее центру.

Отстреливаясь, немцы на четырех санях стали уходить в поле. На пятых санях колхозник Кирилишин, взятый немцами в качестве ездового, сделал вид, что очень испугался перестрелки и не может справиться с лошадьми. Один из немцев несколько раз ударил Кирилишина прикладом. Тогда ездовой погнал лошадей, но тут же упустил вожжи под полозья, и лошади влетели в сугроб.

Кирилишин вывалился из саней, перекатился к избе и скрылся за углом, а два немца, оставшись без ездового, ринулись что есть духу в поле, но быстро выбились из сил в глубоком снегу и через несколько минут были убиты.

Операция была не блестящей, но все же она являлась нашей победой. Так по крайней мере расценили ее павловские колхозники.

— Шестеро партизан выгнали из деревни десяток до зубов вооруженных гитлеровцев! Вот молодцы хлопцы, спасибо вам, — говорили колхозники.

В одном из дворов мы нашли целое стадо — сто голов. Весь скот мы вернули хозяевам. Колхозники отблагодарили нас двумя яловыми тёлками.

Дурное настроение Акулова, которое не покидало его после дурацкой истории с валенками, рассеялось после этой операции. Одна вдова, получившая из его рук свою корову, подарила бойцу валенки покойного мужа.

Так мы латали свои прорехи в обуви, одежде, оружии и питании. Следует все же еще раз подчеркнуть, что, не получи Иван Акулов валенки в Павловке, он не потребовал бы их от командира, а нес бы службу в той обуви, какая была на нем.

Если люди чего и требовали, так только одного — права на борьбу с общим врагом. А это право предоставлялось каждому, кто действительно хотел бить фашистов.

После долгого сидения в лесу я жадно тянулся к людям. Победа, хоть и небольшая, окрыляла, вызывала желание поделиться радостью, ощутить вместе с людьми нашу нарастающую силу. Такие же чувства волновали, видимо, жителей деревни. Самая большая из уцелевших, изба не могла вместить пришедших послушать партизанские речи. Дверь была открыта в битком набитые сени.

С тех пор как я читал «Правду» с докладом товарища Сталина колхозникам Новополья, прошло много времени. Газеты со мной не было, но я наизусть помнил доклад и пересказал его собравшимся.

Когда я ответил на все вопросы, колхозники заговорили:

— Слыхали мы о докладе-то товарища Сталина, слухом земля полнится. Да оно и по немцу видно, что неладно у них. Прежде он важный такой был, немец-то, а ныне беспокойный стал.

Ко мне подсел колхозник, на вид лет пятидесяти, широкая светлая борода его закрывала всю грудь. Акулов потрогал деда за бороду и сказал:

— Что-то рано, кажись, ты спрятался в нее.

— Она только и спасает, у всех бороды, посмотрите вон, — показал он на крестьян, из которых почти каждый, улыбаясь, поглаживал свою бороду. — Если бы не борода, то уже всех бы, пожалуй, спровадили. «А где, говорят, у вас молодежь? — «Всех, говорим, молодых-то на войне поубивали». Так за стариков пока и сходим.

Колхозник помолчал, снова разгладил свою бороду и сказал, тяжело вздохнув:

— А он все учит, немец-то, учит, как нам на свете жить. Непорядки, говорит, у вас, сплошные непорядки. Офицеры тут у Степана Игнатова стояли, с месяц, что ли, это было…

Присутствующие подсказали:

— Три недели тому назад.

— Да, кажись так. С офицерами переводчик был. За ужином офицерам показалось, что водки мало. Они с ножом к горлу к Степану — давай им шнапс и только. Степан раздобыл где-то литр самогонки. Офицер понюхал и говорит: «Дрек», — дрянь, что ли, это по-ихнему. Дрек-то, дрек, а выпить хочется. Налил немец чайнушку и подал Степану: «Пей», — боится, как бы отравы не подсунули. Степан выпил. Немцы тогда чайнушки по две осушили и стали обучать Степана уму-разуму. Дом, дескать, построен не так, в избе грязно, и кругом непорядки, и народ, говорят, весь ваш непорядочный. «Зачем советы, зачем колхозы? Все это непорядки». Степан слушает себе и усы крутит. А немцы говорят: «Страна завоевана, хозяева мы, а почему Россия воюет? Нет России, а она воюет. Здесь, говорят, и то не проехать, не пройти — в лесу стреляют, в деревнях стреляют. Зачем стреляют? Это бандитство, непорядки». А Степан возьми да и скажи: «Знамо дело, господин офицер, может, непорядки. Кто его знает? Ведь если бы все шло по порядку, зачем бы нам тут стрелять, у себя в лесах и деревнях. Мы давно бы в Берлине стреляли… Но оно опять же и так посудить, господин офицер, кажется, все это идет не по порядку, а глядишь, из этого самого порядок-то и вырастает. Это если о войнах говорить. Домашняя утварь — это другое дело… Он еще будет, порядок-то, я так полагаю…» Ну, офицеры пьяны-пьяны, а поняли, о чем толкует им Степан — переводчик, идол, объяснил, — его за шиворот и в гестапо…

Так ли действительно разговаривал Степан с немецкими офицерами, сказать трудно, но по всей Брянщине разошелся слух о смелом разговоре Степана с немцами. Из уст сотен людей я слышал пересказ этого разговора.

Люди интересовались всеми сторонами нашей партизанской жизни — много ли нас, где мы находимся, связаны ли с армией. Многое хотелось знать людям, многое мы им рассказывали. Все, что не относилось к партизанской тайне, не скрывалось от колхозников.

— И райком партии, сказывают, с вами? — говорил тот же колхозник.

— С нами, — сказал я и взглянул на Рысакова.

Он отвел глаза.

— Вон ведь как. А немцы давно уже болтают, что всех коммунистов переловили. Нет, ее не изведешь, партию-то, руки коротки. Передайте райкому, что дух у народа силен и еще сильней будет.

Когда я выходил из избы, меня остановил один из колхозников и сказал шопотом:

— У меня винтовка есть и патронов немного, может быть, она нужна вам?

— А тебе? — спросил я.

Колхозник смутился.

— Она немецкая. А у меня своя есть, русская…

— Может быть, в отряд пойдешь?

— Дети, понимаете? Куда их сейчас денешь. К весне — другое дело.

Мой собеседник добыл свой трофей еще осенью, убив в лесу немца. Стрелял он в него из своей русской винтовки, оставленной раненым красноармейцем, выбиравшимся из окружения. «Что ж, этот павловский мужик по-своему тоже партизанит», — подумал я. И пусть он до поры до времени действует в одиночку.

Мы остались с Рысаковым одни. Приближался час расставания с павловцами, и мы читали в их глазах смешанное чувство страха и надежды.

— Жалко оставлять людей, — сказал я Рысакову. — Мы уйдем, а немцы нагрянут и будут карать их. И предлог теперь есть.

— Их и без предлога карают, — ответил Рысаков. — Да вот только не поумнеют никак!

Я удивленно посмотрел на командира.

— Не удивляйся! — зло проговорил он. — Знаешь, сколько сволочи еще среди этих мучеников?

— С чего ты это взял! — возмутился я.

— Говорю, значит знаю! Меня, брат, митинговщиной и елейными речами не проведешь…

Трудно было с этим человеком. На первый взгляд кажется непонятным, как можно было мириться с его не знающей меры подозрительностью, нежеланием признавать целесообразность воинских порядков, с его вспыльчивостью, иногда явным невежеством, своеволием и неорганизованностью.

Но он был командиром, центром нашего пока маленького мирка, и у меня не было власти сместить его. Да и нужно ли это было? Существовала более благодарная, хотя и неизмеримо трудная задача: выковать из этого беспорядочного сплава хороших и дурных черт характер настоящего борца, вожака. А хороших качеств у Рысакова было немало. Это был человек, преданный советской власти. Это был беззаветно смелый человек и при всех своих недостатках благородный человек. Он любил свой народ, болел его болью, страдал вместе с ним, но не умел сладить со своей буйной натурой и считал свои тайные чувства признаком слабости. Иногда любовь к людям проявлялась у него по-детски чисто.

Пока наши хлопцы собирали и подсчитывали трофеи, захваченные в Павловке, Рысаков пригласил меня пройти по деревне; он хорошо знал ее до войны и хотел посмотреть, что сталось с ней за это время.

— Самая лучшая часть деревни была, — говорил он, показывая вдоль улицы. — Какие дома! А смотри, что сделали, сволочи… У каждого дворик был, садик, улья…

Обе стороны улицы напоминали теперь старый гребень с обломанными зубьями. Покосившиеся домики без крыш, а некоторые — вовсе развалены. Возле них ни пристроек, ни тем более оград. Между домиками высятся заснеженные холмики, из них струится не то пар, не то дым.

— Выжгли, все выжгли! — говорил Рысаков.

Появилась женщина. Точно из земли выросла. Мы

подошли к ней. И только теперь я догадался, что заснеженные холмики — это попросту землянки.

— Семья тут партизанская скрывалась, ну, немцы и взбеленились, — пояснила женщина.

В землянке заплакал ребенок. Женщина вытерла концом поношенной шали навернувшиеся на глазах слезы.

— Ничего, всех он не перебьет… Отольются кошке мышкины слезки…

— Ну, ну, — перебил ее Рысаков, — мы не мышки, и врага не слезы заставим лить, а кровь из него выпустим. Веди в гости, показывай, как живешь…

— Милости прошу, милости прошу, — заговорила крестьянка и быстро спустилась по ступенькам.

Мы последовали за ней. Дверь жалобно заскрипела. Согнувшись, чтобы не задеть головой за косяк, я вошел в землянку последним. Было темно, пахло сыростью и гнилью. Я попытался выпрямиться, но ударился головой о потолок.

Рысаков чиркнул спичкой, хозяйка поднесла каганец. Мы прошли к столу, сбитому из двух обломков неотесанных досок, и присели на чурбак. Жилище! Это была простая яма. Посредине небольшая печка, у стены нары, забросанные разной ветошью. Из-под тряпья торчали четыре детские головы. Детям нечего было надеть, они даже днем не покидали постели.

— Ничего не дали спасти, — сказала крестьянка. — Все побросали в огонь. Так мы и остались, в чем были. Четверо вот, голые, босые, голодные. Старшему девять лет, а самому малому второй год. Тяжело, ума не приложу, как быть.

Ребята, заметив, что люди пришли к ним не злые, быстро освоились.

— Ну, кто из вас самый смелый? — спросил Рысаков.

— Я, — ответил мальчик и встал на ноги.

Вид его был ужасен: вздутый животик, тонкие ножки, белая мохнатая головенка, смертельно бледное, изможденное лицо. Изорвавшаяся в ленты рубашка едва прикрывала плечи и спину. В одной руке мальчик держал самодельную игрушку, а в другой — грязную маленькую лепешку.

— Как тебя звать? — спросил Рысаков.

— Васька.

— Тезка, значит. Иди ко мне, меня тоже Васькой зовут. — Рысаков посадил мальчика на колени. Заглядывая ему в глаза, он прижал его голову к груди и пригладил волосы. — Самый боевой? Молодец. А где батька?

— На войне, — ответил мальчик.

— По первой мобилизации еще, — проговорила мать. — Как ранили под Ковелем, с той поры и слуху нет.

— Что это ты жуешь? Меня не угостишь?

— Тошнотики, — ответил мальчик и с готовностью поднес лепешку к его рту.

— Что? — переспросил Рысаков отвернувшись.

— Тошнотики, — повторил мальчик. — Мама испекла.

Мать подтвердила: лепешки эти действительно называются тошнотиками, — они приготовляются из гнилой картошки.

— Хлеба ни крошки, — сказала крестьянка, как бы оправдываясь, — как же быть-то? А они есть просят.

— А это что? — спросил Рысаков, показывая на игрушку.

— Цацка, — ответил малыш.

— Цацка, — повторил Рысаков и вздохнул, — плохая, брат, у тебя цацка… А ну-ка вот эта — не лучше ли?

Он достал из кармана портсигар и показал мальчику. Это был хороший никелевый портсигар, блестевший даже при тусклом свете каганца. Мальчик выпустил свою цацку и потянулся к портсигару.

— Нравится? — Рысаков, освободив портсигар от табака вложил в него несколько монет и потряс над ухом мальчика. — На, играй. А добуду настоящих игрушек, тогда разменяемся.

Я подумал сперва, что Рысаков наобещал мальчику игрушек и тотчас забыл об этом. Однако не прошло и недели, как он выполнил свое обещание: не знаю где, но раздобыл детские игрушки, попросил Демина сделать деревянную лошадку и все это богатство доставил через связного мальчику.

Когда наши бойцы распределяли среди населения Павловки захваченные у немцев хлеб и скот, он лично проследил за тем, чтобы крестьянке, у которой мы были, выдали мешок муки, картошки и мяса.

А вскоре я имел случай убедиться и в бескорыстии Рысакова.

Как-то наши разведчики поймали на большаке немецкую легковую машину «оппель-капитан». В ней ехал немецкий чиновник. В его чемоданах оказалось много ценных вещей: шелковые отрезы, золотой портсигар, часы, дамские браслеты, даже именная шашка с серебряной и золотой отделкой. Все эти вещи разведчики принесли командиру. Рысаков не только не взял себе ничего, но ввел новый порядок: все ценные вещи, захваченные у противника, хранились у нашего отрядного казначея. Ими премировались отличившиеся бойцы.

После уничтожения гестаповцев в Утах и нападения на немцев в Павловке нас, что называется, потянуло на полицейские участки. Участки эти были незначительны по составу воинских чинов, но неприятель в них вел оседлый образ жизни. Во дворах полицейских участков скапливались большие гурты скота, отобранного у населения и предназначенного для угона в Германию; в деревнях и селах, в которых располагались полицейские участки, как правило, имелись продовольственные склады. Именно то, в чем мы испытывали крайнюю нужду.

Свои продовольственные запасы мы пополняли, конечно, не только путем разгрома полицейских участков.

К тому времени мы завели свое стадо, которое пополнялось за счет овец и коров, перехваченных у немецких заготовителей на дорогах.

С населением у нас складывались отношения, основывающиеся, так сказать, на принципе взаимопомощи. Характерно в этом отношении, как у нас обстояло дело с хлебом. Вначале партизанская группа Рысакова снабжалась хлебом путем «побора» — буханка со двора. «Побор» этот установили сами колхозники тайком от немцев и их прихвостней. В дальнейшем мы целиком перешли на довольствие за счет немецкой армии н теперь уже из своих запасов помогали нуждающимся крестьянам.


БОЙ В ЛОПУШИ

В те дни пришел в отряд лейтенант Владимир Власов, смуглый, коренастый якут. В окружение он попал в районе Брянского леса и скрывался, как говорилось в той местности, в «приймах» у одной молодой вдовы в селе Уты. В Утах он стал хозяином дома, крестьянствовал, но, как только появились партизаны, покинул тепленькое крылышко гостеприимной вдовы, пошел в отряд и принес с собой оружие. Впоследствии он стал заместителем командира отряда.

С первых же шагов Власов обратил на себя внимание тем, что превосходно знал все виды пехотного оружия и был отличным стрелком: без промаха из пистолета или винтовки сбивал на лету воробья. Особенно удивляло товарищей, что так же метко бил Власов в сумерках и почти в темноте, когда, казалось бы, и цели не видно. Многих партизан Власов обучил снайперскому искусству.

Вскоре встретил я в группе и своих первых знакомых парней в Уручье, тех, которые варили самогон. Один из них оказался бывшим председателем сельского совета, Николаем Жевлаковым. Другой, Павел Воробьев, был младшим лейтенантом, сапером по специальности. Человек, знающий взрывчатку и технику подрывного дела, он в дальнейшем принес нашей группе большую пользу.

В Гавани когда-то был склад взрывчатых веществ. Немцы его разбомбили. Взрывной волной вокруг склада на большое расстояние разбросало куски тола. Когда войска ушли, крестьяне собрали тол, приняв его за мыло. Живя в Уручье, Воробьев узнал об этом, женщины жаловались ему: с вида, мол, мыло хорошее, а на самом деле никудышное, совсем не мылится. «У меня оно будет мылиться», — говорил он. За короткий срок Воробьев накопил запас тола центнера в два, — весь этот тол был доставлен нам колхозниками.

— Почему вы не пришли в отряд Рысакова раньше? — как-то спросил я Воробьева и Жевлакова.

— Потому что отряда не было, а была только затравка, — за двоих ответил Воробьев.

Николай и Павел, сидя дома, помогали членам рысаковской группы чем могли, но переходить на партизанское положение не хотели. Как только группа приобрела оружие, провела несколько боевых операций, короче говоря, оформилась как отряд, явились и Воробьев, и Кириченко, и многие другие.

Когда мы находились в деревне Сосновое Болото, к нам пришли четыре брата Черненковы, один другого могучее, и старший брат Николай сказал:

— Давно хотели итти к партизанам, да куда пойдешь? Раньше только слухи мы слышали о партизанах, а за слухом далеко не угонишься. Теперь сами партизаны явились, и мы пойдем с вами.

Хорошо запомнилось мне, как появился в отряде Матвеенко. В дальнейшем за его богатырскую силу и привычку пересказывать повесть Гоголя его прозвали Тарасом Бульбой. В те дни, однако, когда он к нам пришел, его внешний вид совершенно не соответствовал приобретенной впоследствии кличке. Был он так истощен и худ, что походил на живого покойника.

— Краше в гроб кладут, — сказал о Матвеенко лесник Демин.

В конце декабря 1941 и в январе 1942 года люди в отряд Рысакова вливались непрерывно. «Иногородние» отличались от местных скудностью платья, обуви, удивительным смешением форм одежды — воинской и гражданской, подчас даже женской и мужской, и полным отсутствием запасов продовольствия.

К середине зимы в отряде Рысакова было больше тридцати активных штыков. Лесная избушка Демина уже не вмещала такого количества людей, да и неудобно была расположена — всего лишь в километре от села.

Для того чтобы обезопасить себя от риска быть застигнутым врасплох, мы решили оборудовать лагерь в глубине леса. Наиболее подходящим местом для этого оказался Лихой Ельник, находящийся в шести километрах от Уручья и в четырех километрах от поселка Гавань. Почему это место называлось Лихой Ельник сказать трудно; видимо, название соответствовало понятию «недоступный». Дремучая пуща с вековыми елями и соснами, расположенная на сухой возвышенности и охваченная со всех сторон болотами, была непролазна.

Здесь, в этом Лихом Ельнике, при помощи тола, принесенного Воробьевым, мы приготовили обширный котлован, а затем в течение нескольких дней оборудовали землянку на тридцать человек, с нарами в два яруса, с окнами в потолке, с отделением для сушки одежды и другими службами. Строительство лагеря в Лихом Ельнике мы затеяли как раз во-время. Нам пришлось переселиться в землянку, не дожидаясь, пока она как следует просохнет.

Случилось это по следующим причинам.

Нас, участников партизанской борьбы, до глубины души возмущало то, что среди русских людей находились отщепенцы, которые шли на немецкую службу. Они вербовались из числа забулдыг, преступников или кулацких отпрысков. Отыщут, бывало, гитлеровцы такого проходимца, назовут его полицейским, вручат ему бумагу с фашистским орлом и свастикой, дадут винтовку с одним-двумя патронами, и заново испеченный служака начинает властвовать. Он пьянствует, обижает молодых вдов и солдаток, прохода не дает бывшим колхозникам-активистам, издевается над стариками, хватает так называемых подозрительных, подводя под эту категорию всех, кого захочет, грабит крестьян, расхищает колхозное добро, которое честные люди стремились сохранить в неприкосновенности.

В Субботове однажды наши разведчики поймали такого служаку и страшно перепуганного притащили в избушку Демина.

Рысаков учинил ему допрос. Едва живой от страха, полицейский уверял, что немцы силой заставили его служить. Он клялся, что говорит правду, умолял сохранить ему жизнь, клялся, что докажет свою преданность.

Кое-кто из товарищей стали уговаривать Рысакова отпустить полицая.

— Бить надо эту мразь, бить беспощадно. Другого обращения они не понимают, — твердил Рысаков.

Полицейского все же отпустили, а на следующий день выяснилось, что Рысаков был прав, не пожелав щадить предателя. Полицейский обманул нас и привел по горячему следу к избушке Демина довольно сильный отряд гестаповцев. В составе карательной экспедиции, как выяснилось позднее, было до трехсот штыков пехоты, несколько легких пушек и минометов. Каратели прошли по большаку в сторону Красного Рога, беспощадно расправляясь с мирным населением, затем повернули на Сосновое Болото и спустились в Уручье, то есть в нашу партизанскую резиденцию. Здесь нам пришлось принять оборонительный бой — бой тридцати партизан против трехсот карателей. Несмотря на то, что оборона была заранее подготовлена, несмотря на наше страстное желание защитить свое пристанище, нас хватило лишь на два часа, до тех пор пока не иссяк запас патронов.

Вот тогда нам и пришлось на некоторое время покинуть старое жилье и переселиться в еще не обжитую сырую землянку в Лихом Ельнике.

В первых числах февраля, когда мы были в Уручье, полицейские из Лопуши передали Рысакову наглую записку:

«Что, товарищи бандиты, трусите? Зима не тетка, захотелось, небось, в тепло? А вы попробуйте, суньтесь, а то в лесу в теплые времена вы храбрые. Ручаемся, пощады давать не будем, каждый получит полную норму — ровно девять грамм».

— Это тот полицай писал, которого мы отпустили, — заговорил Рысаков, взмахивая полученной бумажкой, — Впрочем, и я-то хорош, поверил… Кто принес бумагу? — спохватился он вдруг.

Оказалось, записку принес мальчишка лет десяти-одиннадцати. Он шел сюда из самой Лопуши пешком по морозу, а до Лопуши двадцать километров. Мальчишка отогревался у нас, отдыхал после долгой дороги. Его немедленно притащили к командиру.

— Ты, сопляк, принес бумажонку? — спросил Рысаков и схватил мальчишку за рукав, разделанный, как немецкая плащ-накидка, разноцветными латками.

— Я, — шмыгая носом, ответил мальчуган.

— Где взял?

— Начальник полиции дал. Отнеси, говорит, в Уручье партизанам, а не отнесешь, матку убьем и тебе башку оторвем…

— А я тебе, щенку, башку не оторву за то, что ты мне такие дрянные бумажонки приносишь?

И Рысаков, побагровев от гнева, замахнулся на мальчишку.

— Не виноват я, не виноват, заставили, каждого можно заставить, коли ты к нему с винтовкой! — закричал мальчишка, плача в три ручья.

— Да ты что, Василий Андреевич, мальчишке еще двенадцати лет нет! — сказал я и встал между Рысаковым и мальчиком.

— А если он шпион! — горячась, сказал Рысаков. — Зачем принес такую дрянную бумажонку?

Рысакова особенно обидел тон послания, развязный и грубый.

— Какую же бумагу ты думал получить от предателей, если уж довелось получать от них бумаги? Хочешь, чтобы они тебя другом назвали да в гости пригласили чай пить? — сказал я.

Рысаков посмотрел на меня, как он обычно делал, когда его удивляла какая-нибудь мысль, и рассмеялся, что бывало с ним не часто.

— А ведь правда, фу ты, дьявольщина! — сказал он. — А я-то распетушился! Тогда знаешь что? Проучим их, сволочей, как следует!

— Как это проучим?

— Конечно, не бумажки станем писать. Немедленно разгромим все гнездо.

Я подозвал к столу паренька из Лопуши, чтобы расспросить его о силах противника.

— Это зачем тебе? — всполошился Рысаков и самоуверенно добавил: — Сам знаю все, к чорту расспросы! Только время зря расходовать. Поехали, быстро.

Я пожал плечами: опять знакомая рысаковская удаль. Но спорить было бесполезно, да и запуганный мальчик вряд ли что путное мог рассказать.

И мы, действительно, быстро собрались, взяли у колхозников Уручья двенадцать саней и выехали на дорогу.

От Уручья до Мякишева четырнадцать километров, от Мякишева до Лопуши еще шесть, а в десяти километрах за Лопушью находились Выгоничи, районный центр, — там районная управа с бургомистром, с военной комендатурой, гестапо, отряды полиции СД и батальон железнодорожной охраны. Что имеется у противника в Лопуши, какие силы, как они расположены и вооружены, я не знал. Мальчишка до вмешательства Рысакова сообщил лишь то, что полиции в Лопуши много и есть пулеметы с «кругами на дулах и другие, на колесиках, как у плуга», — значит, ручные и станковые. У нас же был всего лишь один единственный ручной пулемет с двумя дисками. Вместе с командиром нас было двадцать четыре человека. Но и скудное наше вооружение, и крайне незначительное число людей сами по себе не так меня беспокоили, как то, что по существу мы почти ничего не знали о Лопуши. С такими данными о противнике, какими мы располагали, я наступал впервые в своей военной жизни.

Ехали мы по глубокому, рыхлому снегу. День был серый, облачный, тихий. Падали редкие снежинки. Лошади двигались медленно. В большинстве они были заморенные: хозяева, боясь, что немцы заберут скотину, держали ее в черном теле. Колонна наша растянулась. Я ехал в одних санях с Рысаковым, впереди других.

— Почему ты поехал впереди колонны? — спросил я Рысакова.

— А где же мне ехать? В хвосте?

— Впереди должна итти головная походная застава. В данном случае она же выполняла бы функции разведки.

— Сколько человек?

— Выслать одни сани по нашим силам хватит.

— Где же такое правило существует, в армии? — спросил Рысаков насмешливо.

— В армии.

— Оно и видно. Войну-то проездили с такими правилами?

И Рысаков опять стал бранить армейских командиров, придумавших дурные порядки, при которых командир ходит позади своих солдат. Он был наивно уверен, что если бы офицеры, командующие частями и соединениями Красной Армии, всегда были впереди бойцов, то Советский Союз уже праздновал бы победу.

— Это что значит, когда командир ходит позади? Это значит, что он трус, вот что это значит! — горячился Рысаков.

— Ну, хорошо, а если полицаи устроят в Мякишеве засаду?

— Откуда они могут знать, что мы едем? В том-то вся штука, что они не знают. Внезапность! — Рысаков любил это слово и повторял его всякий раз, когда выдавался подходящий случай, со вкусом, чуть ли не прищелкивая языком. Никакой разведки впереди себя мы не высылаем. Шпионы тоже о нас сведений не подготавливали, вот мы и нагрянем нежданно-негаданно. А разведка только может помешать. Представь себе, попадутся такие разведчики, что разболтают. А тут внезапность..

К Мякишеву мы подъезжали в темноте. Хотя Рысаков и полагался полностью на внезапность, все же, на всякий случай, чтобы не напороться на противника, он решил объехать деревню.

— Дорога везде одинаковая; — сказал он.

Убеждать Рысакова соблюдать правила, выработанные обширным армейским опытом, было ни к чему. Я спросил его, как он представляет себе бой в Лопуши. Что будут делать полицейские? Как будем действовать мы?

— Зачем я буду фантазировать? Дело покажет… В основном будем уничтожать врага, — ответил Рысаков раздраженным тоном.

— Деревня большая? — продолжал я свои вопросы.

— Длинная. Одна улица — да тянется километра на три.

— А где, как ты думаешь, находятся полицейские?

— Конечно, в бывших кулацких домах, где же им еще быть?

— А как ты будешь нападать? Откуда?

— А вот сейчас увидишь.

Впереди показались очертания домов. Рысаков вполголоса подал ездовому команду «стой» и вышел из саней. Я последовал за ним. Несколько секунд мы стояли на обочине дороги и молча вглядывались в темноту.

Было тихо. Из Лопуши доносился редкий лай собак. В какой-то избе, в глубине села, мерцало освещенное оконце. Рысаков приподнял руку и повел пальцем в направлении этого далекого освещенного окна.

— Там они все и сидят. Это самый большой кулацкий дом, — заключил он. — Главное — не ждут. Это самое главное…

Одна за другой подтягивались наши упряжки. Скрипели полозья в темноте, тяжело дышали лошади, но людей слышно не было, люди говорили шопотом, оружие не звенело, бойцы отряда умели сосредоточиться беззвучно.

Когда все, кроме ездовых, собрались вокруг Рысакова, он вполголоса разъяснил план нападения.

— Мы с Василием Андреевичем (то есть со мной) следуем впереди, остальные за нами. Да смотрите, чтобы ни один не отставал! Дальше, что есть духу врываемся в Лопушь… На задней подводе кто?

— Я, — отозвался Саша Котомин.

— Вот хорошо. Как только сравняешься с третьей хатой, открывай винтовочный огонь. Это и будет сигналом для нападения. Понятно? Как только у третьей хаты услышите выстрел, так все открывай пальбу, кто из чего может. Ясно?

— А куда стрелять, Василий Андреевич? — спросил Иван Акулов.

Рысакова не смутил этот уничтожающий по существу вопрос.

— Куда попало, — ответил он не задумываясь. Затем уточнил: — Туда бей, где огонь горит или кто-нибудь шляется. В такой час некому больше шляться, кроме врагов. Уразумели?

Все ответили утвердительно.

Вмешиваться в распоряжения Рысакова, выступать с советами, тем паче с требованиями, в эту минуту было не только бесполезно, но, пожалуй, вредно для дела: Рысаков не только не отменил бы своего замысла, но, напротив, усложнил бы его из духа противоречия и в доказательство командирского авторитета.

Нервы его были натянуты до предела. Это чувствовалось в голосе, каким он отдавал распоряжения, в стремительности жестов, в его прерывистом и шумном дыхании.

Я молчал, обдумывая, как помочь Рысакову во время боя, если надежды командира на внезапность окажутся преувеличенными и бой завяжется нешуточный.

А Лопушь молчала, точно там не было ни одной живой души. Даже собаки умолкли.

— Итак, повторяю еще раз, — снова заговорил Рысаков, — стрелять всем, не жалея патронов, переполох наделать такой, чтобы жарко было. Симонов, знаешь, где был раньше сельсовет? Забросаешь дом гранатами… Гранаты у всех есть? Баздеров, ты из пулемета тоже стреляй, только смотри, один диск оставь на всякий случай…

Я воспользовался бережливостью Рысакова и попробовал высвободить ручной пулемет для безусловно необходимого прикрытия.

Нарочито неуверенным голосом я предложил Рысакову, чтобы Баздеров с пулеметом и Власов сели к нему в сани.

— Это еще зачем? — удивился Рысаков.

— Разгорячатся и израсходуют диски, а ты во-время сумеешь их охладить.

— Баздеров и Власов со мной! — не вдаваясь в рассуждения, приказал Рысаков. — Остальным следить, что я буду делать. Когда я остановлюсь, сходить с саней и нападать на дома, из которых будут стрелять. Из Лопуши мы не уйдем, пока не перебьем всю сволочь.

Он упал в сани, за ним на ходу вскочили Власов, Баздеров и я. Мы понеслись по деревенской улице с той быстротой, на какую только были способны наши кони.

Все началось «по расписанию» Рысакова. Мы проскакали из одного конца деревни до другого, стреляя и производя изрядный шум. Однако в ответ, к великому удивлению командира, не раздалось ни одного выстрела, ни одного крика.

Настроение у Рысакова заметно понизилось.

— Что за чертовщина, почему они молчат? — с недоумением проговорил он. — Где они сидят? Неужели тот щенок нас обманул?

Мы повернули обратно и вышли из саней. Где же, в самом деле, полицейские? Не ушли же они из Лопуши!

Котомин попытался вызвать из какой-то избы крестьян, но сколько ни стучал в дверь и в окна, никто не появлялся. Бойцы снова собрались вокруг командира, и это оказалось кстати.

Метрах в тридцати от нас перебегал улицу какой-то человек. Я окликнул его. Он побежал быстрее. Власов приложился к винтовке, и снайперское искусство его не подвело — почти в полной темноте с первого выстрела он подбил бежавшего. Человек оказался полицейским, вооруженным винтовкой. Пуля Власова пронзила ему обе ноги выше колен. Рысаков замахнулся, чтобы добить полицейского, но я остановил командира.

— Где размещены полицейские? Сколько их? Где начальник? — спросил я.

Раненый ответил на все вопросы. Полицейских в Лопуши было пятьдесят человек. Размещены они были в четырех домах, раненый указал эти дома. Охранные посты не выставлялись. По деревне патрулировали лишь два полицая, он — один из них.

Рысаков скомандовал: «Вперед!» — и быстро пошел к центру деревни. Сани двигались за нами. Каждую минуту можно было ожидать внезапного нападения. Роли переменились — «по расписанию» мы должны были владеть фактором внезапности, в действительности им владел теперь противник. Это почувствовал даже Рысаков. Он заметно волновался, то и дело приостанавливался, прислушивался, оглядывался по сторонам.

— Такой ватагой нельзя итти, Василий Андреевич, — сказал я.

— А как лучше? — на этот раз он ждал совета и был готов его выполнить.

— Нужно разбиться на три группы, итти раздельно и, если полицаи откроют огонь, сближаться, прикрываясь домами.

Группы составились молниеносно. Котомин с шестью бойцами прижался к левой стороне домов и быстро пошел вдоль улицы. При себе Рысаков оставил Баздерова с пулеметом и еще несколько человек. Иван Федотович Симонов с десятью партизанами двигался позади и прикрывал передовые группы.

Так прошли мы несколько шагов, нас окликнули:

— Стой! Кто идет?

Людей, однако, не было видно. Поведение противника показалось мне загадочным. Или это хитрость какая-то, или… Или я ничего не могу понять!

— Свои, — громко ответил Рысаков. — Выходи!..

Из-за дома показался часовой. Это, видимо, был

второй патрульный. Власов в упор выстрелил в него. Одновременно открылась стрельба из винтовок в той стороне, где продвигался Котомин.

— Я говорил, это партизаны, — раздался истошный крик в дверях ближайшего дома. — В ружье! За мной!

— Оцепить дом и подпалить! — быстро скомандовал Рысаков.

Но оцепить дом нам не удалось.

Большое пятистенное строение было обнесено глухим забором, и, пока часть людей перелезала через него, а другая подошла к воротам, полицаи выбежали во двор и встретили нас залпом из винтовок и из ручного пулемета. Судя по выстрелам, винтовок было не менее двадцати. Мы залегли. Снег и поленница дров помогли нам укрыться от огня противника. Кто-то из наших бросил одну за другой две гранаты, и пулемет противника перестал работать.

Рассыпавшись по всему пространству вокруг дома, мы били из винтовок. Баздеров со своим пулеметом взобрался на дрова и открыл огонь с возвышения. После первой очереди он замолчал.

— Давай огонь! — закричал ему Рысаков.

С минуту не было слышно ответа, потом Баздеров сообщил, что пулемет отказал и он ничего не может с ним сделать.

Рысаков подполз к Баздерову, раздраженно оттолкнул его от пулемета и, спеша устранить задержку, выронил из рук диск. Диск застучал, скатываясь по дровам, подпрыгнул, упал на снег ребром и заскользил с большой скоростью в сторону полицейских. Рванувшись за диском, Рысаков оказался между нами и противником.

Все произошло в какое-то мгновенье. Не успели мы пошевельнуться, как на Рысакова набежали трое или четверо полицаев. Одного Рысаков успел мгновенно уложить из пистолета. В вспышке выстрела я увидел, как второй схватил командира за руку и свалил его с ног.

Я бросился на помощь Рысакову, за мной ринулись товарищи. Полицая, свалившего Рысакова, я ударил прикладом по голове, второго и третьего пристрелил Власов. Рысаков вскочил на ноги, в страшной ярости бросился вперед. С криком: «Гады, предатели!..» он с такой быстротой подбежал к группе полицейских, засевших за сугробом у стены сарая, что они даже не успели открыть огня. Власов, Баздеров, я и остальные партизаны из нашей группы не отстали от Рысакова, и у стен сарая началась рукопашная схватка. Мы били полицейских прикладами, кулаками, и, видно, так велика была сила нашего натиска, что в несколько минут исход был решен. Последний удар рукояткой пистолета, как в комическом фильме, разъяренный Рысаков нанес в темноте Ивану Федотовичу Симонову, подоспевшему к нам на помощь со своими бойцами.

Если говорить о потерях, которые понесли две наши группы, то ранением Симонова — Рысаков сильно рассек ему губу — они и ограничились. Кроме того, шальной пулей оцарапало левую руку Власову. В третьей группе, которой командовал Котомин, оказалось трое легко раненных.

Бой его группы был еще более скоротечен. Полицаи встретили группу не окриком «стой», а залпом из окон дома. Котомин пустил в ход гранаты, и полицаи, оставшиеся в живых, очистили поле боя. В развороченных комнатах осталось пять убитых наповал, один раненый. Остальные, бросив восемь винтовок, станковый пулемет без замка и без лент, бежали. Пулемет потом нам очень пригодился.

Во дворе пятистенного дома, где начал свалку Рысаков, враг оставил одиннадцать убитых и четырех раненых. Кроме их личного оружия, мы захватили ручной пулемет противника. Диск, который выскользнул из рук Рысакова и чуть не послужил причиной беды (надо прямо сказать, исход боя мог быть совсем не в нашу пользу), вернулся к Баздерову в полной сохранности.

Раненые полицаи открыли мне секрет, почему предельно беспечная наша операция окончилась для нас так удачно.

За два дня до нашего внезапного, с точки зрения Рысакова, нападения так же внезапно, ночью, налетел на Лопушь военный комендант Выгоничей. С оравой эсэсовцев человек в сорок на конях и повозках пронесся он из одного конца деревни в другой, обстрелял из винтовок и пулеметов все дома и, подступив к управе, потребовал начальника полиции. Военный комендант был сильно пьян, а начальник полиции смертельно перепуган. Комендант, однако, не заметил состояния начальника и с пьяным великодушием объявил ему благодарность за образцовое несение службы.

— Хорошо, — говорил комендант на ломаном русском языке. — Никакого паника не допускаль. Все остались на место. Молодьец. Спокойствие. Так всегда делай.

Теперь, когда мы налетели на Лопушь, полицаи думали, что это снова пожаловал господин военный комендант. Сомнение у некоторых вызвало лишь то обстоятельство, что въехал комендант нынче с другого конца деревни. Но другие, в том числе начальник полиции, доказывали, что немецкий комендант волен действовать, как ему заблагорассудится — влететь в село с одного конца, вылететь с другого или наоборот.

Рысаков хохотал во все горло. Первый раз я видел его таким веселым. Я не удержался, чтобы не сказать ему, что наш успех объясняется, как это теперь совершенно ясно, глупостью противника. Я думал, что Рысаков задумается над смыслом происшедшего. Однако Рысаков остался при своем мнении.

— Это еще лучше, когда враг дурак, воевать легче, — сказал он самодовольно. — Внезапность, внезапность и еще раз внезапность, пойми ты, Василий Андреевич, седая борода!..

А я стоял перед ним и обдумывал, как лучше убедить этого человека, что умение воевать — наука; овладевать этой наукой нужно с долгим упорством; она необходима отряду, как воздух. И потом — связь с райкомом партии, — пора, давно пора ее установить. Эти две задачи не давали мне покоя.


ТЯЖЕЛОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ

Лопушская операция наделала шуму во всей округе. Людская молва преувеличивала наши успехи, и слава отряда вознеслась высоко. Как мало нужно было в те тяжкие времена, чтобы затронуть сокровенные струнки в душе людей, жаждавших возмездия…

Но и немцы со своей стороны всполошились. Вскоре после памятного боя нам пришлось столкнуться со значительной группой противника, совсем непохожей на прежние случайные, наспех сколоченные формирования. Случилось это дней через десять, а пока немцы смирно сидели в Красном Роге и вели усиленную разведку. Обстановка складывалась сложная, и было над чем задуматься.

Один Рысаков как будто не понимал, что творится вокруг. Он все еще был опьянен удачей и часами доказывал мне преимущества тактики «лети, не задумываясь». Мы попрежнему спорили с ним, но отношения установились у нас более ровные, и иногда мне казалось, что он понемногу начинает прислушиваться к моим доводам. Правда, непомерное самолюбие не позволяло ему и виду показать, что в нем назревает какая-то перемена.

— Какие у нас планы? — спросил я как-то Рысакова.

— План у нас один: бить немцев, бить и еще раз бить!

— Что же, план превосходный. Но позволь полюбопытствовать: как, когда и где?

— Что, руки чешутся? Так бы ты и говорил. Есть сведения, что сегодня ночью немцы собираются в Красном Роге. Вот там их и трахнем. Как на этот счет?

— По-лопушски?

— А я говорю: отличная была операция! — вспылил Рысаков и стукнул кулаком по столу.

— Разве я сказал плохая? — невинно возразил я.

— Так в чем же дело? — уже почти грубо бросил командир. — Чего тебе от меня надо?

— Немцы-то не в Лопуши, а в Красном Роге.

— Ну?

— Значит, и операцию надо подготовить краснорожскую.

— Сколько же времени ты думаешь готовить ее? — в голосе Рысакова появились издевательские нотки.

— Почему я? Это твое дело.

— Да мне показалось, что ты в новую роль вошел, — понижая тон, произнес Рысаков, — и уже команду подать собираешься. А у меня подготовка простая: по коням — и пошел. Операция совершится, тогда и название ей родится.

Разговор начинал меня раздражать. Но, зная уже, что Рысаков не хочет соглашаться из одного упрямства, а на самом деле прислушивается к моему мнению, я терпеливо объяснял ему, что в Красный Рог немцы прибыли не случайно, что с нашими силами нельзя лезть в Красный Рог — это не Лопушь. Целесообразнее выманить немцев из села и навязать им бой там, где нам будет выгоднее.

— Так что же, по-твоему, ждать будем? — все еще не желая сдаваться, спросил Рысаков.

— Ни в коем случае!

— Не понимаю — ждать нельзя, и нападать не смей.

Несколько дней тому назад наши разведчики столкнулись с немецкой группой в Утах, затем в Павловке и в Яковском. Я напомнил об этом Рысакову, набросав для наглядности схему. Он задумался.

— Что же они замышляют?

— Чтобы узнать, что замышляет противник, — лекторским тоном ответил я, — командир Красной Армии прежде всего разведкой занялся бы, постарался достать «языка»…

Рысаков меня не понял. Видимо, он впервые услышал это слово.

— Чего? — переспросил он.

Я объяснил. Рысаков смотрел на меня озадаченно. А я, как ни в чем не бывало, продолжал свою «лекцию». Командир сделал последнюю слабую попытку перед «капитуляцией»:

— Думаешь, он что-нибудь расскажет твой «язык». Нашел дураков.

— По-моему, ты сможешь любому «языку» развязать язык, — пошел я на грубую лесть.

— Надо полагать, сумею, — не без самодовольства согласился Рысаков. — Да ведь он наврет с три короба, поди тогда разберись.

— На то ты и командир, чтобы разобраться…

Последние слова я договорил, когда Рысаков уже распахнул дверь землянки.

— Власов! Котомин! — крикнул он. — Ко мне!

И тут же у входа в землянку составил группу разведчиков для захвата «языка».

Вечером я проводил разведчиков за черту лагеря. Ночь стояла лунная, светлая, тихая, но лес был полон смутных шорохов, — потрескивали сухие ветки, ломавшиеся под тяжестью снега, где-то в глубине глухо стонали совы и совсем уже далеко тявкали и завывали волки.

— Будьте осторожны, товарищи, зря под огонь не лезьте, — сказал я, прощаясь с разведчиками.

Один из них, комсомолец Титков, на серьезное дело шел впервые. Он заметно волновался, рука его дрожала в моей. Я посмотрел ему в глаза. Он встрепенулся, выдернул руку и проговорил:

— Ничего, Василий Андреевич, это предчувствие приятной встречи: я же с земляками встречусь, в свою деревню загляну.

Титков шутил, а раз так, подумал я, парень не подкачает, хотя и мало обстрелян.

Рысаков встретил меня у землянки.

— Проводил?

— Проводил.

— Приволокут, думаешь?

— Приказ дал?

— Дал.

— В силу своего приказа веришь?

— Верю.

— Значит, «язык» будет!

Рысаков взял меня под руку и повлек по узкой тропе к кухне, где еще работали наши повара. Из верхнего отверстия кухонного балагана иногда веером вырывались бледные искры.

Наши разведчики должны были вернуться на второй день, но прошла ночь, а их все не было. Всех очень тревожило отсутствие товарищей, и в течение ночи то один, то другой вставал с нар под предлогом, что в печурку надо подкинуть дров, и подходил ко мне.

— Не слышно о ребятах, Василий Андреевич?

— Скоро будут. А ты что не спишь? — отвечал я сердито.

— Да не спится что-то…

Разведчики не вернулись и днем. Мы послали связных к нашим агентам в Золядку. Они передали: в Выгоничах был большой переполох. Налетели партизаны, убили двадцать пять немецких солдат и полицаев, А немцы убили у партизан лошадь и подводчика.

Мы терялись в догадках. Никакой лошади у наших людей не было, и в Выгоничи разведчики не должны были попасть. В чем дело?

Поздно вечером на третий день с заставы прибежал запыхавшийся Сергей Рыбаков и доложил:

— Ребята прибыли и немца живого ведут, здорового!

Вслед за Рыбаковым в штабную землянку явились разведчики. Я быстро оглядел группу: Титкова не было, Кириченко держал две винтовки…

Не глядя на командира, Власов доложил, что с задачей не справился. Он поддался соблазну, решил расширить операцию и все испортил.

Молча слушали мы товарища.

Нарушения приказа начались сразу же, как только разведчики вышли за пределы лагеря. Горячий Ванюша Титков предложил итти не в направлении Красного Рога, где по селам рыщут только рядовые немцы, а проникнуть прямо в Выгоничи и «сцапать» офицера, а то и нескольких. Титков уверял, что знает в Выгоничах все ходы и выходы. Власов долго не соглашался, но юношу поддержал Кириченко, и вдвоем им удалось склонить на свою сторону старшего группы.

Сперва все шло хорошо. У въезда в Выгоничи разведчики захватили постовых и собирались использовать их в качестве проводников к немецкому штабу. Но у самой цели невольные проводники вдруг побежали в разные стороны, и растерявшиеся разведчики открыли по ним стрельбу. Началась суматоха. До сорока немцев преградили дорогу немногочисленной группе Власова, и разведчикам пришлось пустить в ход ручной пулемет и гранаты. На улице разгорелся бой. В перепалке Титков был смертельно ранен. Кириченко пытался вынести его, но он умер у него на руках. Отстреливаясь, разведчики отошли, а немцы не решились преследовать их.

Власов был в отчаянии: неужели вернуться без «языка»? Решили предпринять поиски в какой-то деревне вблизи Выгоничей. К счастью, попытка увенчалась успехом.

С тяжелым чувством слушал я рассказ Власова. «Как быстро — думал я, — захватывает людей атмосфера вольницы. Власов — лейтенант. Будь он в регулярной части, а не в партизанском отряде, ему бы и в голову не пришло так играть приказом командира».

Но Рысакова, к моей пущей досаде, результаты разведки вполне удовлетворили. Он с явным одобрением выслушал доклад о лихом налете на Выгоничи.

— Что с тобой сделал бы командир части за такое самовольство? — сухо спросил я Власова.

— В лучшем случае разжаловал бы в рядовые, — ответил разведчик не задумываясь.

— То в части, а то здесь, — вмешался Рысаков. — Тут по-всякому может обернуться. Двадцать пять немцев ухлопали? Ухлопали! Да еще живьем одного приволокли. Хорошо! Инициатива тоже нужна. Жаль только Ванюшку, боевой был комсомолец…

В присутствии разведчиков я не стал оспаривать мнения командира, решив поговорить с Рысаковым попозже.

Рысаков подготовился к церемонии допроса. Он надел кубанку, заправил и одернул гимнастерку, отстегнул кобуру. Мне предстояло быть переводчиком. Но после института я редко разговаривал по-немецки и пришлось на подмогу пригласить одного партизана, тоже владевшего немецким языком. Рысаков разрешил всем партизанам присутствовать при допросе.

В землянку ввели пленного немца. На голове у него была надета пилотка с толстыми ватными бортами, опущенными на уши. На ногах — огромные войлочные галоши, обшитые и подбитые кожей. Под тонкой солдатской шинелью виднелся черный полушубок. Полы шинели оттопыривались, и немец походил одновременно на кота в сапогах и на взъерошенную курицу. Я обратил внимание на его лицо — ободранное, исцарапанное и покрытое кровоподтеками.

— Это он об снег поцарапался, — смущенно объяснил Кириченко, — волоком тащить пришлось. Стрельбу немцы открыли — убьют, думаем, нашего «языка», ну мы его за ноги и проволокли малость, да впопыхах уложили не на спину, а на живот.

Окидывая робким взглядом партизан, немец снял пилотку и учтиво поклонился. Рысаков громко сплюнул и спросил:

— Гонор-то где твой, вояка?

Пленный поднял на Рысакова поблекшие глаза; кивнул и глупо улыбнулся.

— Как же это ты живым-то попался? Вот не думал, небось, к партизанам угодить? — спросил старик Демин.

Немец — звали его Альфред Варнер — объяснил, что он в составе команды в десять человек пошел в разведку. В той деревне, куда они пришли, не было партизан, и они решили заночевать. Разместились в двух соседних хатах. На рассвете через окно загремели выстрелы, и двоих убило наповал. Он с товарищами бросился в сени, там-то впотьмах его и скрутили.

— Какой части? — спросил Рысаков.

— Третьей роты батальона особого назначения СД, — перевел я ответ немца.

Солдатская книжка и дневник пленного подтверждали показание.

— Откуда прибыла часть? — допрашивал Рысаков, как старый опытный разведчик.

Он явно входил во вкус и наслаждался допросом.

Пленный сообщил, что формировалась часть в Гамбурге на его родине и предназначалась для службы во Франции. Но два месяца тому назад ее перебросили в Россию, в Брянск. Уже неделю рота стоит в Красном Роге.

Власову повезло: немец оказался именно таким, какой необходим был для нашей операции.

— Предназначалась во Францию, — продолжал Рысаков, — а попала в Россию? На отдых, что ли, или дорога во Францию идет через Россию?

Немец ответил, что ему неизвестно, почему так произошло.

— Как неизвестно? Зачем прибыла часть в Красный Рог?

— Офицер говорил — по специальному заданию.

— Какое это задание? Ну, что молчишь? Я знаю ваше задание, меня интересует не оно, меня интересует, хочет ли жить на свете Альфред Варнер. Если хочет жить, то он будет говорить правду.

— Разведка, — ответил немец.

— Разведка? Разве линия фронта проходит здесь?

— Здесь партизаны.

— Значит, партизан разведываете? И какие данные получили о партизанах?

— Командир роты недоволен разведкой, она только несет потери и не приносит данных.

— Цель разведки?

— Составляется экспедиция для борьбы с партизанами по селам и в лес, — ответил немец.

Когда начнется экспедиция и какими силами, он не знает, но батальон и его рота примут в ней участие. Рота, сообщил пленный в заключение, еще не принимала участия в боях.

— Не воевал, значит, еще, а просто расстреливал и сжигал русских? — спросил Демин.

Немец замотал головой, прикладывая руку к груди, заговорил о том, что он — солдат, а солдат обязан выполнять свой долг, что до войны он был маклером, а после войны мечтал открыть собственную торговлю.

— Маклер ты и есть, паскуда! — плюнул Демин.

Он махнул рукой и направился к выходу. За ним пошли партизаны. Интерес к немцу пропал.

Когда гитлеровца увели, Рысаков сказал:

— А «язык», оказывается, действительно хорошая штука. Я, право, доволен, в глазах даже посветлело. Надо, пожалуй, это дело полюбить как полагается. А то, что они не принимали участия в боях, — добавил он задумчиво, — нам пригодится. Очень пригодится. Спасибо Власову. — И снова Рысаков вспомнил про погибшего Ванюшу Титкова: — Давай, проведем траурный митинг, помянем комсомольца добрым словом…

После митинга состоялся у меня с Рысаковым решительный разговор.

Время для такого разговора давно назрело, и откладывать его дальше нельзя было. Я уже хорошо изучил Рысакова. На моих глазах начинали укрепляться в нем черты настоящего командира, народного вожака, но он еще не умел совладать со своим характером, изменчивым, неуравновешенным, когда бурные порывы глушили еще слабые ростки его нового сознания. Три вещи решали дальнейшую судьбу отряда: дисциплина, партийное руководство и связь с народом.

С дисциплины я и начал. Я внушал Рысакову элементарные истины. Партизанская борьба — не частное дело героев-одиночек. В партизанской армии, так же как в регулярной воинской части, должна быть установлена железная дисциплина. Здесь нельзя действовать по принципу: «Кто в лес, кто по дрова». Одобряя «инициативу» Власова, командир санкционировал именно такие действия. Он рисковал не только исходом будущей операции, жизнями людей, но и подрывал свой авторитет.

Рысаков слушал меня нетерпеливо. Он, видимо, сознавал свою неправоту, но именно это сознание заставляло его запальчиво возражать. И тут я особенно ясно почувствовал, что ключ к решению всех задач — это быстрейшее установление связи с подпольным партийным органом.

Я заговорил о райкоме.

— Я же тебе втолковывал, — прервал меня Рысаков. Он нехотя встал со скамьи. — Ну, хорошо, раз ты настаиваешь, пойдем отсюда, я тебе кое-что расскажу.

Когда мы вышли из землянки, он проворчал:

— Не могу же я тебе при людях о райкоме распространяться. Райком партии — не охотничий кружок. Это орган подпольный, а ты болтаешь.

— Никак не пойму — заблуждаешься ли ты, или просто голову мне крутишь? — сказал я резко.

Рысаков промолчал и сердито взглянул на меня.

— Наши люди не меньше тебя дорожат райкомом, — продолжал я, — при чем тут охотничий кружок. Мне кажется, ты просто скрываешься от райкома, а у него до тебя еще руки не дошли. Может быть, ты думаешь без партии обойтись? Тогда скажи прямо — кого ты здесь представляешь, от имени кого выступаешь?

— Ну, брат, это уже слишком! — рассвирепел Рысаков. — Я коммунист и глупости разные слушать не намерен.

— Объясни, в чем дело.

Он все больше и больше возбуждался. Видимо, я задел в нем больную струнку. Но надо было во что бы то ни стало довести дело до конца, и, чтобы вызвать Рысакова на полную откровенность, я решил немного польстить его самолюбию.

— Послушай, Василий, — сказал я. — С народом работаешь ты не первый год, учить тебя не приходится.

Рысаков хмуро усмехнулся:

— Не только что на свет народился, слава богу, людей знаю.

— Председателем сельсовета сколько лет работал?

— Три года считай, и сельсовет не на последнем месте был.

— Вот видишь… Ты, что же, своим умом до всего доходил? Скажем, сев идет, уборка, молотьба, — от кого ты добрые советы получал, или, может, без них обходился?

— Как, от кого? От райкома, конечно, от советской власти.

— От партии, значит, и к народу от имени партии приходил. Так, что ли?

— А как же иначе?

— Ну вот, в мирное время партию ты над собой признавал, искал в ней опору. А как же теперь, когда война да еще в тылу вражеском, думаешь своим умом прожить, не давая партии отчета?

Рысаков молчал.

— Перед кем ты отчитывался в мирное-то время, кому докладывал об успехах? Райкому прежде всего. А теперь?

— Хватит, — словно решившись на что-то, оборвал меня Рысаков. — От партии, от райкома я никогда не отходил и не отойду до самой смерти. Ты мне таких обидных слов не говори. Коли на то пошло, скажу тебе начистоту. Подумай сам, с чем я к райкому приду сегодня? Что я таксе совершил замечательное? А с пустыми руками я не привык отчитываться. Придет время — тогда буду докладывать.

— Вон ты завернул как, — иронически протянул я. — Значит, подвиги решил накопить, а потом уж во всем блеске предстать перед начальством! А народу, дескать, не к спеху, народ может и обождать, ему от Рысакова и требовать ничего нельзя, пока Рысаков личной славы не добудет. А что если я все это партизанам выложу, пусть скажут свое слово на этот счет?

— Как это так выложишь? — вспылил Рысаков. — Кто здесь, чорт побери, командир — ты или я?

— Командир-то ты, я рядовой партизан, но я коммунист и немного опытнее тебя. Мириться с твоими причудами не могу, не имею права.

— Чего ты от меня хочешь? — в голосе Рысакова послышалась усталость.

— Немедленной связи с райкомом.

— Так о чем же мы спорим? Разве я против этого, чудак ты человек. Я просто хотел, чтобы лучше… Я думал и райкому приятнее получить боевых людей. Сам знаешь, связаться не так-то просто, можно враз все дело погубить.

Я почувствовал огромное облегчение. Тяжелое, но неизбежное объяснение позади. И направление мыслей Рысакова стало мне яснее, радовало то, что он, кажется, понял свою ошибку. Он просил меня только не затевать разговора с партизанами.

— Подумают еще, что у нас с тобой разлад, начнутся лишние кривотолки.

С этого дня Рысаков по-новому стал относиться ко мне. Он все больше прислушивался к моим советам, вел себя сдержаннее. Постепенно я сделался, что называется, вторым человеком в отряде после Рысакова. Дело, казалось, шло на лад. Оставалось только ждать связи с райкомом.

Но однажды все достигнутое сразу пошло насмарку, Рысакова опять «прорвало». И случилось это при обстоятельствах горьких и драматических.


ИРИНА И ЦЫБУЛЬСКИЙ

Пришел к нам из Брянска высокий, с молодцеватой выправкой, бойкий парень, по фамилии Цыбульский. С собой он принес скрипку и велосипед. Как ему удалось по глубокому и сыпучему снегу притащить из такой дали велосипед, мы диву давались. Цыбульский объяснил, что скрипка и велосипед составляют все его имущество, потому он никогда не расстается с ними.

Бельмо на правом глазу свидетельствовало о том, что Цыбульский невоеннообязанный. Это же подтверждали и его документы. Нам показалось правдоподобным, что молодой парень, не служивший в Красной Армии и не попадавший в окружение, до сей поры тихо и мирно проживал в тылу у немцев.

Рысакову, да и не только ему одному, Цыбульский вскоре очень полюбился. В свободные вечера при свете коптилок он подолгу играл на скрипке, а в боях был отважен.

— Где ты учился так воевать, чорт слепой? — спрашивал его Рысаков.

— Ненависть к врагу всему научит, — высокопарно отвечал Цыбульский, но и этот неестественный в устах простого парня, книжный, надуманный ответ звучал у него естественно.

Почти одновременно с Цыбульским появилась в нашей группе красивая молодая девушка Ирина. У нее были большие черные глаза, нежная кожа. Не навязываясь, но и не таясь, Ирина рассказала нам о себе все, что считала важным. По ее словам, родилась она в Бердичеве, откуда не успела эвакуироваться, и вместе со стариками родителями была загнана в гетто. Ей удалось бежать; внешне она мало походила на еврейку, и это помогло ей скрыть свою национальность. Не желая таиться в бездействии в немецком тылу, Ирина задумала пробираться на восток.

В Выгоничах, однако, она почувствовала такую усталость, что решила немного задержаться, набраться сил. До линии фронта было еще очень далеко. В Выгоничах ее застала регистрация. Уклониться не удалось. Сообщая о себе сведения, она созналась, что знает немецкий язык. Ей предложили работать в военной комендатуре.

Все это Ирина рассказала, когда пришла к нам, но заочно мы были знакомы с ней значительно раньше.

В последних числах декабря 1941 года один из связных в деревне Колодное с величайшей предосторожностью передал Рысакову записку, в которой говорилось:

«Дорогой товарищ, пишет вам друг. Обстоятельства вынудили меня работать у немцев. Но знайте, что я служила, служу и буду служить только нашей Родине. Все, что в моих силах, готова я сделать во вред немцам. Дайте мне любое задание, и я докажу вам свою преданность».

— Как ты думаешь, — спросил Рысаков, показывая мне записку, — это не провокация?

— Кто его знает, такая возможность не исключена, — ответил я. — А что мы теряем, между прочим? Давай проверим…

— Как она все-таки напала на нашего связного?

— А кто он? Надежный парень?

— Безусловно, надежный. Наш парень, — уверенно ответил Рысаков.

Связной выполнял в Выгоничах наше задание. Бушевала сильная метель, и он задержался в городе на три дня. Как-то в сумерках, когда связной переходил через железную дорогу, за переездом его встретила неизвестная девушка и спросила:

— Вы откуда?

— А что такое? — уклонился от ответа связной.

— Я вас спрашиваю: откуда вы? — настойчиво повторила девушка. — Я работаю в комендатуре, вот удостоверение. У вас документы есть? Предъявите.

Связной смутился, предъявил паспорт и сказал, что он из Колодного.

— Партизаны у вас есть? — понизив голос и посмотрев по сторонам, спросила девушка.

— Нет…

— Есть, — настаивала девушка, — я знаю. Не прикидывайтесь.

— Есть или нет, я не знаю ни одного.

Девушка сунула связному в руку конверт и строго сказала:

— Передайте эту записку партизанам. Не передадите, я вас найду, и тогда вам будет хуже. Фамилию вашу я запомнила, деревню знаю, найду, куда бы вы ни спрятались. Ясно? Ну, а если вздумаете с этой запиской пойти к немецкому коменданту, я скажу, кто вы… Я знаю, что сказать, и вас…

Девушка весьма выразительно провела пальцем по горлу и показала на небо.

— Нахрапистая девица, — сказал командир, узнав об этом разговоре. — Или подлюга, немецкий агент, или боевая дивчина. Из такой может выйти толк.

— Давай испытаем, — предложил я Рысакову. — Но что ей поручить, какое дать задание?

— Пусть ухлопает военного коменданта.

На этом было и порешили, но, продолжая обсуждать затеянное предприятие, мы пришли к выводу, что на первый раз даем слишком трудное задание. Незнакомка может не справиться, испортит дело. Нужно проверить ее на более легком задании. Мы предложили ей наладить передачу нам из выгоничской больницы медикаментов, инструментария, а затем организовать переход к нам врачей. Врачи в выгоничской больнице работали наши, бывшие военнослужащие, попавшие в плен. О том, что с врачами у нас уже связь налажена, незнакомке мы, конечно, не сообщили. А выгоничские врачи и больница в то время были для нас ценнее, чем смерть немецкого коменданта.

— Кто передаст этой дивчине задание? — забеспокоился Рысаков.

— Тот же связной. Он знает девушку в лицо, выследит ее и передаст задание, — предложил я.

— А если связного повесят?

— Ну, если бы немцам важен был именно этот связной, так они его давно бы повесили.

— Рискнем, — согласился Рысаков.

Через самый непродолжительный срок после того, как мы передали задание, налицо оказались замечательные результаты: военнопленные врачи, две молодые женщины — Лидия Унковская и Любовь Тодорцева благополучно перешли к нам со всем богатым больничным инвентарем. Они давно ждали удобного случая и еще до нашего вмешательства состояли в сговоре с этой девушкой из немецкой комендатуры. Вместе с врачами пришли две санитарки.

Организовано все было блестяще. Пользуясь доверием коменданта, объяснили нам врачи, незнакомка организовала и транспорт для перевозки больничного инвентаря.

Мы были восхищены предприимчивостью, смелостью и энергией нашей незнакомой союзницы.

Теперь мы решили поручить ей уничтожение военного коменданта. Она охотно взялась за это дело.

Вскоре она сообщила нам, что уже добыла пистолет и начала слежку. Подкараулить коменданта, успешно осуществить акт возмездия и при этом сохранить собственную жизнь было, конечно, делом более трудным. Мы девушку не торопили.

Но задание она выполнила, Комендант был убит. После этого она ушла из Выгоничей и прибыла к нам. Теперь мы могли с ней как следует познакомиться. По всему району разнесся слух, что партизаны убили немецкого коменданта.

К нашему сожалению и великому огорчению Ирины, через несколько дней выяснилось, что комендант жив и невредим, а убила она полицая. Она стреляла ночью и обозналась. Полицай был одинакового роста с комендантом.

— Ну, и чорт с ним, с комендантом! Все равно прислали бы другого. Одним негодяем, во всяком случае, меньше, — утешал ее Рысаков. — Хорошо, что сама ускользнула. Молодец!

С первых же дней Ирина занялась партизанским хозяйством. В землянку хлопцы возвращались поздно вечером, а с утра расходились— кто на разведку, кто в охранение. Ирина оставалась в тесной и душной землянке, латала мужчинам белье, штопала, стирала.

Командир был очень доволен девушкой, постоянно хвалил ее, ставил ее в пример другим мужчинам и женщинам. Называл ее Ирочкой.

— Оружия у нас, кажется, маловато, а то, которое есть, не ахти какое, — заговорила как-то Ирина с Рысаковым.

— Да, это верно, а война разгорается.

— Я это предусмотрела и кое-что припасла. Только взять надо, — сообщила Ирина.

В ту же ночь с пятью товарищами, на двух санях, она выехала за припасенным оружием. Цыбульский также принимал участие в этой экспедиции. Она как раз была ему по нраву — оружие хранилось почти под самыми Выгоничами, можно сказать в логове врага, а Цыбульский больше всего любил рискованные операции.

По пути Ирина предложила выполнить еще одно задание — с помощью своих знакомых в Выгоничах получить ценные сведения о противнике. Командир категорически запретил ей это.

— Ни в коем случае не смейте рисковать, — сказал он.

Но Ирина была девушка с характером. Рысакову она пообещала, что не будет отвлекаться попутными делами, но в Выгоничах все-таки повидала своих приятелей и привезла в отряд чрезвычайно ценные сведения. В выполнении этой рискованной операции помог ей Цыбульский. В Выгоничах всюду он ходил вместе с Ириной, обеспечив остальным партизанам убежище в укромном месте.

Двое суток с тревогой ждали мы Ирину. По нашим расчетам они должны были справиться за одни сутки. Все, однако, кончилось благополучно. Ирина привезла пять пистолетов «парабеллум», четыре немецкие винтовки и две ракетницы, которые, как она говорила, по неопытности своей приняла за неизвестное ей грозное оружие. Правда, маловато оказалось патронов, лишь ракетницы имели до двадцати зарядов, а пистолеты и винтовки всего три обоймы.

— Ничего, курочка по зернышку клюет, а сытая бывает, — успокаивали товарищи Ирину, которая очень досадовала на свою оплошность.

Она горячо взялась за изучение всех систем нашего оружия. Хранилось оружие теперь на кухне, так как в землянке оно очень потело. В кухне мы устроили специальные стеллажи. Кухня была большая, она представляла собой шатер, сколоченный из жердей. В центре шатра, где сближались жерди, было оставлено отверстие — дымоход. С внешней стороны кухня была тщательно замаскирована хвойными деревьями.

По целым дням Ирина возилась с оружием в кухонном балагане. Она разбирала, протирала, смазывала и вновь собирала винтовки и пистолеты, поминутно спрашивая часового, который неотлучно находился при складе оружия, название частей, и заливалась хохотом, повторяя смешные названия: мушка, лекало, собачка, ползун.

Не уходя из кухни до поздней ночи, она часто балагурила с Абрамом Яковлевичем Кучерявенко, нашим поваром. Девушка помогала ему чистить картошку, мыть посуду, резать мясо. Разрезать мясо на одинаковые куски так, чтобы они были одинаковы по весу, по качеству, по размеру — дело нелегкое. Требовался хороший глазомер. Весов у нас не было. Ирина отлично справлялась и с этой работой.

Так продолжалось неделю или две. Но однажды произошло событие, возбудившее наши подозрения.

Ночь выдалась на редкость тихая и лунная. Таинственные тени ветвей рисовались по снегу, в прогалинах между деревьями. Тишина была такая, что, казалось, кашляни — и на десять километров в окрестности будет слышен твой кашель. Треск деревьев на морозе, скрип снега под ногами, перекличка сов разносились по лесу, как по пустой комнате.

Мы долго не засыпали в ту ночь. В землянке было жарко натоплено. Акулов читал стихи, мы все лежали и слушали.

Вдруг над лесом послышался гул самолета. Я и Рысаков вышли из землянки. Самолет летел стороной. По гулу мотора было похоже, что летит наш У-2. И ясно в то же время, что советский самолет такого типа над лесом появиться не мог. Это летели немцы. Спустя минуту гул мотора стал приближаться. Самолет пронесся над нами так низко, что колеса едва не задевали за макушки сосен. На хвостовом оперении в свете луны мы разглядели свастику.

Появление самолета нас не встревожило. Гул его затих где-то вдали. Ночь была такая чудесная, что мы не торопились вернуться в землянку. И вот, спустя десять или пятнадцать минут, снова послышался гул. Он приближался. Теперь это показалось нам подозрительным. Рысаков отдал команду гасить все огни. И в то время, когда самолет был совсем близко, на кухне раздался глухой выстрел и пронзительный женский крик; почти одновременно прозвучал второй выстрел, и над лесом взвилась зеленая ракета, окрасив в призрачный цвет воздух, деревья и наш барак. Мы стояли, точно онемелые. Когда ракета упала, мы ринулись на кухню.

Обрушивая на голову Абрама Яковлевича проклятия, Рысаков подбежал к кухонному помещению.

Посреди кухни стояла плачущая навзрыд, смертельно перепуганная и белая, как снег, Ирина, а ракетница валялась у костра, и рукоятка ее уже начинала тлеть. Я пнул ракетницу ногой и недоумевающе посмотрел на девушку. Рысаков рванул Ирину за плечо, но, увидев ее лицо, остановился — по щеке девушки медленно стекала струйка крови.

— Что произошло? — спросил я, поворачиваясь в сторону Кучерявенко.

Он собирал у стеллажей рассыпанные ракетные патроны.

— Доигралась она, вот что, — ответил старик.

— А точнее нельзя ли? — прикрикнул Рысаков.

— Да чего точней! Возилась с ракетницей у костра, заряжает, разряжает, мне показывает, пропади она пропадом! Чуть насмерть не перепугала.

— Как же все-таки выстрел произошел? — допытывался я.

— Кто-то винтовочный патрон швырнул в костер. Он взорвался, я испугалась и нажала крючок. А щеку, наверное, поранило осколком патрона, — подавленно пробормотала Ирина.

— Как раз самолет откуда-то принесло, девчонка заохала, а тут патрон… Кто это шутками такими занимается, хотел бы я знать! — негодовал Кучерявенко.

Самолет над лагерем больше в ту ночь не появлялся. Мы сделали вид, что не придаем событию особого значения, успокоили Ирину, посоветовали товарищам итти спать. Но я и Рысаков долго еще не ложились, обсуждая происшествие. Случайно ли обстоятельства сложились так, что зеленая ракета взвилась над лагерем именно в то время, когда пролетал немецкий самолет, или это злой умысел? Абрам Яковлевич, которого мы допросили наедине, начисто отрицал злое намерение и всячески выгораживал Ирину.

Мы стали наблюдать за девушкой. Пока все шло по-прежнему. Ирина и в трудовой и в бытовой обстановке работала безотказно. Вместе с Сергеем Рыбаковым и Сашей Карзыкиным она поймала в Утах крупного вражеского разведчика. При содействии колхозников разоблачив шпиона, она связала его и доставила в лагерь. Он прибыл из Почепа. Между полозьев под санями шпиона мы нашли привязанную винтовку. На допросе он признался, что прибыл с целью разведки партизанских баз и дал нам ценные сведения.

Ирина вела дружбу со всеми хлопцами, но ближе всех была с Цыбульским. Он играл на скрипке, она пела, и нам казалось, что именно на этой почве они и подружились. Во всяком случае с Цыбульским Ирину видели чаще, чем с другими.

Девушка волновалась, когда Цыбульский уходил на разведку или на операцию. Трогательно, почти не стесняясь посторонних, она просила, чтобы Цыбульский был осторожен, не лез на рожон. Ничего удивительного в этой просьбе не было. Цыбульский по-прежнему воевал отважно, рискованно и брал на себя задания одно опасней другого.

Очень заботился Цыбульский об установлении связи с соседними партизанскими отрядами. Рысаков не разрешил ему заняться этим делом. А к этому времени как раз установилась у нас связь с одним из отрядов Навлинского района. В целях конспирации только один человек у нас и один человек у навлинцев знали расположение наших лагерей.

Тогда Цыбульский настоял на том, чтобы его послали на разведку в Брянск. А в такой разведке у нас как раз была нужда. Во-первых, мы хотели узнать, что делается в Брянске. Во-вторых, нужно было доставить в Брянск наши листовки.

Ушел Цыбульский в Брянск — и точно исчез! Срок, в который он должен был вернуться, давно прошел. Что с ним случилось, мы не знали и очень беспокоились, в особенности Ирина.

В деревню Колодное тем временем прибыла карательная экспедиция численностью до батальона и стала усиленно прощупывать опушку леса. Ежедневно то в одном месте, то в другом появлялись вражеские разведчики. 11аши отдельные группы завязывали с ними перестрелку.

На берегу Десны и на проселках, ведущих к лагерю, мы выставили усиленные караулы. Немцы хоть и не пытались атаковать лагерь непосредственно, но блокировали нас. Сведения извне перестали к нам поступать. Если мы знали, что в Уручье немецкий гарнизон сильно увеличен, то о других окрестных деревнях ничего узнать не могли. В конце концов нашей разведке удалось пробраться в Павловку. Сведения были неутешительные: большинство наших связных арестовано. Вывод один: нас кто-то предал. Но кто именно?

Все были встревожены. Командир ходил мрачный и упорно молчал. Он просто в бешенство приходил, когда кто-нибудь пытался заговорить с ним.

Цыбульский явился, когда все надежды на его возвращение были потеряны. И явился странным способом: его привез связной от навлинцев.

— Как ты к навлинцам попал? Почему попал к навлинцам? — сразу же набросился на Цыбульского Рысаков.

Цыбульский ждал этого вопроса.

— Как же я иначе мог вернуться? Разве вы не знаете, что творится кругом?

Цыбульский был прав: со стороны Десны мы были окружены немцами. Подумав несколько секунд, Рысаков сказал:

— Ладно, иди в землянку, там разберемся.

По словам связного, Цыбульского задержала застава навлинцев на просеке, где в те дни не показывалось ни одной живой души. Шел Цыбульский прямо в расположение партизан. На заставе к нему отнеслись недоверчиво, но задержанный убедительно доказал, что иным путем к себе в отряд он пробраться в сложившейся обстановке не мог. Все же Суслин, комиссар навлинского отряда, просил Рысакова хорошенько проверить Цыбульского. Он внушал подозрения.

— Очень уж интересовался нашим отрядом и всю дорогу расспрашивал, есть ли поблизости еще отряды и где именно, — закончил свои показания навлинский связной.

Рысаков бросил на меня многозначительный взгляд. Мы пошли в землянку.

Цыбульский лежал на нарах, укрывшись теплым платком, а Ирина сидела рядом с ним и латала брюки своего друга. Брюки основательно поизносились за время его последнего похода.

Ни слова не говоря Цыбульскому, мы с Рысаковым сели против него на другой стороне нар. Роясь в полевой сумке, Рысаков прощупывал глазами и Цыбульского, и Ирину. Смутившись под этим пристальным взглядом, Ирина сделала вид, что увлечена работой и стала выворачивать брюки Цыбульского. На колени из брюк выпала небольшая бумажка. Девушка посмотрела на Рысакова, потом на бумажку, взяла ее и, разворачивая, сказала:

— А у тебя из штанов любовные записки падают.

— Какие там записки? — спокойно отозвался Цыбульский.

— А вот! — Ирина замахала бумажкой перед носом своего дружка.

Он откинул с головы платок, взглянул на бумажку и стремительно приподнялся, протягивая руку, чтобы ее схватить.

— А вот не отдам! — игриво вскричала девушка.

— Что за глупые шутки! Дай сюда!

— Ну, нет, я сперва прочитаю, — покачиваясь взад и вперед, ответила Ирина; видимо, своей непринужденностью она хотела рассеять наше внимание.

— Дай сюда, я тебе говорю! — закричал Цыбульский и схватил Ирину за руку.

Она стала вырываться. Цыбульский побагровел. По его лицу мы видели, что он чрезвычайно обеспокоен и рассержен тем, что она затеяла эту игру.

Рысаков подскочил к Ирине и вырвал из ее руки бумажку, Цыбульский тотчас отпустил девушку, схватил свои брюки, сунул их под голову и снова лег. Успокаиваясь, он пробормотал:

— Нашла время для ревности, идиотка!

Рысаков развернул бумажку, и я одновременно с ним прочитал ее содержание. Это действительно была любовная записка к Цыбульскому. Мелким почерком, карандашом, были начертаны слова любви. Рысаков хотел было сложить записку, когда я обратил внимание на имена, которые в ней приводились в конце. Эти имена не оставляли сомнений, что Цыбульский шпион. Вот, приблизительно, как выглядел конец записки:

«Ты ведь знаешь, какая здесь дороговизна, а теперь мы обеспечены надолго… Продукты доставлены, хотя это было очень трудно, сам знаешь, время какое… И Захаров теперь здесь, и Пименов и Аркадий… Узнай, чем могут помочь друзья из Навли…»

Захаров, и Пименов, и Аркадий были наши связные, недавно захваченные немцами!

Рысаков, ни слова не говоря, схватил Цыбульского за ноги и стащил с нар. Шпион слетел на пол, защищая голову от ударов.

— Кто писал? — ревел Рысаков.

Глядя своим единственным здоровым глазом на Рысакова и прикрывая руками голову, Цыбульский молчал. Боясь, что мы опоздаем с допросом, если я сейчас не вырву Цыбульского из рук Рысакова, я положил руку на плечо командира.

— Подожди, Василий Андреевич, в этом нужно разобраться, — и я отстранил Рысакова.

Ирина стояла в стороне, не двигаясь, и с ужасом смотрела на Цыбульского. Все, кто был в эту минуту в землянке, окружили нас плотным кольцом.

— Возьми-ка его брюки и хорошенько осмотри, — приказал я Акулову.

Командира я отвел на два шага в сторону.

Цыбульский поднялся на ноги. Босой, в черных полинявших портках, которые он носил под ватными брюками, он стоял, согнувшись и опустив голову. Куда девался его молодцеватый вид!

Акулов быстро осмотрел брюки и за подкладкой, которая сильно потерлась в поясе, обнаружил еще одну бумажку.

Я взял ее из рук Акулова и развернул. Это было удостоверение личности, свидетельствующее о том, что Цыбульский является помощником начальника следственного отдела полиции одного из брянских участков. Зная нрав Рысакова и понимая, что его ничто теперь не спасет, Цыбульский не стал отпираться. Он признал подлинность удостоверения.

— Кто тебе давал задание? — спросил Рысаков, едва сдерживаясь, чтобы не пристрелить шпиона на месте.

— Начальник гестапо и мой брат, начальник полиции.

— Зачем хранил при себе удостоверение? — поинтересовался я.

— Потому что пароль на все случаи встреч с немцами не заготовишь. А документ всегда удостоверит мою личность.

— Личность! — закричал Рысаков. — Личность бывает у человека, а ты шкура!

— Ирина с тобой? — спросил я.

Цыбульский сквозь зубы произнес:

— Нет.

И при дальнейшем допросе ничего компрометирующего в отношении Ирины Цыбульский не сказал. А между тем она была его соучастницей. Это выяснилось немного позднее.

Цыбульский должен был выявить наших людей, с которыми мы поддерживаем связь в деревнях и селах, и установить местонахождение соседних партизанских отрядов.

Ради одного нашего отряда немцы, быть может, и не стали бы предпринимать такие относительно сложные меры, как засылка нескольких шпионов. Меня, признаться, в то время несколько удивляло внимание, которое оказывают нам немцы. Позднее мы узнали, что вокруг нас действует много партизанских отрядов. Тут были и трубчевские партизаны, и отряды Суземского района, и группа Сабурова. О навлинских отрядах мы знали и держали с ними постоянную связь.

Вот почему гитлеровцы заслали к нам и Цыбульского и Ирину. Вот почему после их провала сам начальник полиции, брат шпиона Цыбульского, самолично отправился разведывать расположение партизанских группировок и был позднее уничтожен в отряде Тарасова и Гуторова.

После разоблачения и расстрела Цыбульского за Ириной было установлено еще более усиленное наблюдение. Ни на один шаг не выпускали ее из поля зрения наши хлопцы. Девушка заметила это и решила итти вабанк. Она потребовала, чтобы Рысаков расстрелял ее, если он ей не доверяет.

— Так жить я не могу! — заявила она решительно.

Еще с того случая, когда Ирина выпустила зеленую ракету, мы заподозрили девушку в предательстве. Но одних подозрений было недостаточно, чтобы приступить к допросу. Следователи мы были неопытные и боялись испортить дело преждевременным дознанием.

Разоблачить Ирину помогли товарищи.

Вскоре после расстрела Цыбульского к нам в лагерь прибыл с навлинским связным человек в кожаном, изрядно потертом меховом реглане и в серой папахе. Подпоясанный военным ремнем, с маузером на одном и с полевой сумкой на другом боку, он был очень подвижен, говорил скороговоркой, дребезжащим баском и непрерывно курил трубку. На вид ему было лет тридцать пять. Отрекомендовавшись представителем областного отдела НКВД, он сказал, что оставлен для работы в тылу противника и отвел Рысакова в сторону. Там он показал командиру документ. Рысаков подозвал меня. Приезжий и мне показал удостоверение, отпечатанное на полотне. Это был Дмитрий Васильевич Емлютин, с которым в дальнейшем мне пришлось долго работать.

— У вас в отряде имеется шпионка, — сказал нам Емлютин. — Она выдает себя за еврейку, чтобы легче было маскироваться, а на самом деле — немка-колонистка. Сомнений в этом нет никаких, моя агентура точно все выяснила.

Рысаков попросил Емлютина допросить шпионку при нас.

Вызванная на допрос и понявшая, что ее песенка спета, Ирина не стала запираться. Связной из Плодного, через которого она установила с нами связь, тоже оказался матерым шпионом. Он заблаговременно устроился в Колодном под видом красноармейца, бежавшего из плена, и сумел втереться в доверие к Рысакову. История встречи Ирины с этим связным и с передачей записки — все было вымыслом. Операция с переводом к нам в лагерь врачей и больничного инвентаря была санкционирована немцами. Гестапо знало, что врачи готовятся к нам перейти, и решило им не мешать. Жертвуя больницей, немцы преследовали простую цель — создать авторитет своему агенту. Убийство, которое совершила Ирина, также было подстроено гестаповцами и военным комендантом. Ирина действительно убила человека, но это был полицай, неугодный коменданту, которого нужно было устранить.

Помимо ряда заданий, таких, например, как сигнализация самолету, чтобы летчик мог точно засечь местоположение лагеря, Ирина должна была убить некоторых районных работников, действующих в партизанских рядах. На допросе она назвала имена Мажукина, Фильковского, Черного и Тарасова.

Я о них тогда ничего не знал.

А шпионка продолжала свои показания. С Цыбульским ее познакомили заочно; в отряде они быстро узнали друг друга по приметам. Когда они ездили за оружием и, вопреки запрещению командира, якобы заходили за разведочными сведениями к приятелям, то на самом деле виделись со своим немецким руководителем. От него они получили задание убить районных работников, скрывающихся в подполье. В заключение Ирина сказала, что немцы непрерывно подготавливают шпионов и рано или поздно зашлют их в наш отряд, если уже не заслали.

Эта последняя фраза произвела удручающее впечатление на Рысакова и, как мне кажется, сыграла в его дальнейшем поведении немалую роль.

Разоблачение шпионов, пробравшихся в наш отряд, сильно подействовало на настроение многих товарищей. «Кому верить?» — этот вопрос долгое время не давал людям покоя.

У Рысакова начался приступ болезненной недоверчивости.

— К чорту вашу агитацию и призывы! — кричал он. — Хватит! Никого в отряд больше не принимать! Буду уничтожать всякого, кто попытается к нам проникнуть! Пусть нас немного, да зато проверенные люди.

И разубедить его в этом нелепом и вредном мнении в те дни было невозможно.


ПЕРВОЕ СОБРАНИЕ


После этой истории, выбившей Рысакова из колеи, я не раз напоминал ему о данном обещании связаться с райкомом, он с досадой отмахивался:

— Что ты? Нашел подходящее время, когда шпионов наплодили. Хочешь, чтобы скорее секретарей ухлопали?

Но именно в этой сложной обстановке нам, как воздух, необходимо было партийное руководство.

Я самостоятельно стал искать связи с райкомом и заговорил об этом с Симоновым.

Иван Федотович Симонов, один из бойцов нашей группы, был человеком местным. До войны он работал в партийной организации совхоза, в Красной Армии служил политруком. Местные жители относились к нему с большим уважением. Это сразу бросилось мне в глаза.

Симонов сообщил мне, что райком руководит подпольной работой. Кроме того, работники райкома возглавляют группу партизанских отрядов. Но где находится райком, какими отрядами он руководит, Симонов не знал. В свою очередь Симонов не раз заговаривал со мной о поведении Рысакова, о его недоверчивости, подозрительности, склонности к поступкам анархическим и самовластным. Однако, будучи человеком военным, Иван Федотович был весьма сдержан в критике своего командира.

Во время разговора Рысаков подошел к нам и спросил Симонова:

— Иван Федотович, ты видел Иванова?

Иванова мы знали как бывшего советского активиста из деревни Сосновое Болото.

— Видел, Василий Андреевич, — ответил Симонов, расхаживая по землянке.

— Ну, что говорит эта сволочь?

— Почему сволочь? Он хороший парень. Сегодня через друзей достанет две винтовки и завтра перейдет к нам.

— И ты поверил?

— А почему же нет? Я и встретить его пообещал.

— Этого только недоставало! Ты знаешь, зачем он хочет притти? Чтобы нас всех ухлопать. Этого предателя я давно знаю.

— Да что ты, Василий Андреевич, да ты с ума сошел! Кто тебе наболтал?

— Я этого типа давно знаю, вот посмотришь… — упрямо повторял Рысаков. Вдруг он схватил шинель, накинул ее на плечи и закричал своему ординарцу: — Ильинский, лошадь!

Куда поехал Рысаков и зачем, никто не знал. С ним отправились три партизана, постоянно сопровождавшие его в поездках.

Вечером, часов в десять, Рысаков явился довольный, улыбающийся. С собой он привез две винтовки. Когда Рысаков вышел на кухню, спутники его, смакуя подробности, рассказали, как они обманули доверчивого Иванова. Вызвав его в сени, они приказали ему следовать за собой.

— А что случилось? — спрашивал Иванов.

— Дело есть, — отвечал Рысаков.

Во дворе дома Рысаков приказал связать Иванова. Мелом, крупными буквами, он написал на его спине и на груди: «Предатель». В таком виде провели Иванова по поселку Гавань, где каждый мальчишка знал этого честного человека.

Затем Рысаков посадил Иванова к себе в сани, отвез на лагерную заставу и запер в землянке, чтобы на следующий день учинить суд и расправу.

— За что?! — кричал ошеломленный Симонов.

Меня тоже чрезвычайно возмутило это самоуправство.

С Ивановым я не был знаком, но никогда ничего не слышал о нем плохого. По словам Симонова, это был честный советский человек, патриот, помогавший нашим людям. Почему я должен был верить немотивированным подозрениям Рысакова, а не хорошему мнению Симонова?

Симонов потребовал от Рысакова отчета.

— Ты что, врагов защищать?! — заорал Рысаков в ответ.

Поведение Рысакова возмутило и других товарищей. Вечером ко мне подошел Саша Карзыкин и зашептал своими пухленькими губами, покрытыми белым пушком:

— Василий Андреевич, погубит он дело. Как его остановить?

— Нужно немедленно провести собрание, обсудить его поведение, — сказал я. — Поговори с ребятами, Сашенька, а я с Иваном Федотовичем потолкую.

Но прежде всего надо было поговорить с самим Рысаковым, и я опять взял на себя эту задачу.

Неоднократно я рассказывал товарищам различные истории. Рысаков обычно интересовался моими рассказами не меньше, чем Баздеров и Рыбаков. И вот, выйдя вслед за Рысаковым, я заговорил о Денисе Давыдове. Не спеша, мы пошли по тропинке в лес. Он то задумывался, слушая мой рассказ о славном партизане, то не скрывал своего восхищения.

— Да, — сказал он под конец, — у такого, как Денис Давыдов, есть чему поучиться нашему брату.

— Имей в виду, что в то далекое время у него было войско, стройная организация, а у нас…

— Брось ты мне тут гудеть, — вспыхнул Рысаков, резко поворачиваясь в мою сторону, — чувствую, куда ты гнешь! Заладила сорока Якова… Твоя военщина вон до чего довела!

Все мое влияние на него словно сразу испарилось. Но я был убежден, что это последняя вспышка его старой болезни, которая начинала поддаваться лечению. Вспышка более бурная и неистовая, чем прежде, но последняя. И я решил итти вперед до конца во имя дела, во имя самого Рысакова. Я прямо сказал, что поступки его возмутительны и беззаконны. Рысаков закричал:

— Ты политический слепец! Как ты не видишь, что этот Иванов предатель, немецкий пособник?!

— Партизаны не оправдывают твоих действий. Они основаны на твоих личных подозрениях, ничем не подкрепленных. Где доказательства, что Иванов предатель? Члены отряда негодуют. Дело может кончиться плохо, отряд развалится. Этого ты хочешь добиться? — снова пытался я образумить Рысакова.

— Кто негодует? Двуличные люди! — продолжал он кричать. Его худое лицо вытянулось, глаза остекленели. В этот момент он был страшен. — Почему они сами ни слова мне не говорят?

— Потому что ты ни с кем не желаешь говорить. Разве ты с кем-нибудь советуешься? Надо провести собрание. На собрании тебе скажут в глаза…

Но собрание Рысакова не устраивало.

— Митинговщину хочешь завести? Митинговщиной много не навоюешь.

Все же в конце концов мне и другим товарищам удалось убедить Рысакова провести собрание. Он согласился только потому, что был уверен в своей правоте.

Собрание жестоко разочаровало Рысакова.

— Некоторые тут захотели собрание. Давно не болтали, языки чешутся! Так вот мы сегодня проведем собрание. Слово для доклада имеет товарищ Андреев, — начал Рысаков.

Раздались голоса — избрать председателя и секретаря, но командир обрезал:

— Я председатель, а секретарь не нужен. Бумаги мало, надо экономить ее для дела, не тратить на записи болтовни.

Он говорил медленно, с оттенком ехидства.

Мой доклад длился не более получаса. Я повел речь о том, как немцы пытаются развалить партизанские отряды, как они засылают в отряды шпионов, в задачу которых входит не только разведать силы партизан, но и разложить их, подорвать веру друг в друга и в народ. Немцы пытаются скомпрометировать партизанское движение, запугать население и оторвать его от партизан, говорил я и приводил примеры, памятные всем нам. Под маркой партизан немцы учиняют массовые расстрелы, устраивают грабежи. Рысаков не мог оставить мои слова без ответа. Но он решил не объясняться, а обвинять.

— Уж не сложить ли нам оружие потому, что немцы орудуют под маркой партизан? — заговорил он. — Уж не по головке ли гладить нам тех, кто предал и предает советскую власть? Товарищ Андреев утверждает, что мы, то есть я, если прямо говорить, незаконно творю суд и расправу. А знаете вы, за кого он заступается? Мало вам таких примеров, как Цыбульский и эта сволочь Ирина? Вот, пожалуйста, еще! — Рысаков выхватил из полевой сумки пачку бумаг. — Вот документы, которые, может быть, откроют глаза некоторым интеллигентикам, а то они шибко крови боятся.

Он начал читать заявления и доносы. Преступления перед Родиной приписывались в них людям, которым и смертная казнь казалась слишком малой карой.

Присутствующие хорошо знали людей, о которых шла речь в документах. Обвинения показались весьма странными. Поднялся Симонов и потребовал огласить фамилии доносчиков. Рысаков назвал их. И сразу выяснилось, что доносы сочиняли сами немцы и ловко подсовывали их Рысакову через своих агентов. Ко всему прочему, агенты сводили со своими жертвами старые счеты. Все это удалось установить довольно легко и было вполне очевидно.

Выяснили мы и того, кто фабрикует доносы и подсылает их через подставных лиц. Бумаги рассылал брат Цыбульского.

Что дало это первое в отряде собрание? Были доказаны серьезные и опасные для дела ошибки Рысакова. Он слишком уверовал в свою непогрешимость и потерял веру в народ. Эти ошибки привели его к обособленности, к замкнутости в отряде, боевым и независимым командиром которого он себя считал, к странной, болезненной подозрительности.

Мне показалось, что на собрании Рысаков понял всю глубину своих заблуждений. Он заявил:

— Чтобы избежать этих грехов в будущем, надо чаще советоваться. Да и настоящий порядок навести в отряде.

— Штаб надо создать. Я предлагаю начальником штаба Василия Андреевича «с бородой», — сказал Иван Акулов.

Так и порешили.

Раз мы сумели сломить своеволие Рысакова, то надо было итти дальше. Здесь же на собрании я предложил оформить партийную организацию.

Впервые при всех партизанах Рысаков рассказал, что его послал в Уручье для работы и организации отряда райком партии, секретари и члены которого с группой коммунистов находились в лесу — всего в нескольких километрах отсюда!

Члены партии, находившиеся на собрании, возмутились, узнав то, что было уже известно мне. Какое право имел Рысаков скрывать от них существование подпольного райкома? Рысаков что-то заговорил в свое оправдание. Тогда я задал Саше Котомину вопрос:

— Ты к кому шел, когда выбрался из окружения? Ты к Рысакову шел?

— Нет, не к Рысакову, — ответил Котомин. — Я слышал, что в этих лесах работает подпольный партийный комитет.

— А где райком, там и порядок. Слышишь, Василий Андреевич? — повернулся я к Рысакову. — Я с Акуловым и с Красноярцем шел сюда тоже потому, что слышал о подпольном райкоме. А командир наш все выжидал, все копил подвиги для рапорта райкому, о личной славе заботился. Вот и накопил…

Рысаков больше не оправдывался.

— Рысакову надо вправить мозги, — сказал мне после собрания Иван Федотович Симонов. — Это парень из тех, кого надо держать в крепких руках.

— Его сперва нужно взять в руки, а тогда уж держать, — ответил я Симонову.

Откуда в характере Рысакова упрямство, болезненное самолюбие, непомерное тщеславие, которые мне с таким трудом приходится выбивать из него? Где, в какой среде он рос? — не раз спрашивал я себя. Постепенно я убедился, что это скорее следствие плохого воспитания, чем натуры. Родился Рысаков в 1916 году, в крестьянской семье средней зажиточности. Ребенком он лишился отца. Мать, вынужденная зарабатывать на хлеб, не могла уделять достаточного внимания своему сыну. С трудом окончил он шесть или семь классов школы.

— Ничего хорошего в детстве моем не было, — говорил он в минуты откровенности. — Рос обормотом. И если бы комсомол к рукам не прибрал, — прямая дорожка в бандиты. Как и все дети, был я спервоначалу очень доверчив. Из-за этой своей доверчивости и горя хватил. Жил у нас в деревне один вредный мужик. Я дружил с его ребятишками. Зимой он мастерил им красивые салазки, а у меня и плохих не было. Стукнуло мне тогда шесть или семь лет. И вот, помню, захотелось мне самому научиться делать салазки. Пошел я к соседу, а мороз стоял трескучий, градусов на тридцать. «Хорошо, говорю, санки делаешь, дядя Игнат. Вот бы мне научиться». — «А это, говорит, проще простого.» — «Как?» — спрашиваю. «Скобку вон на воротах видишь?» — «Вижу». — «Лизни ее языком и сразу научишься». В общем, известная шутка, забава темной старины. Я был человечком маленьким, подбежал к скобе, высунул язык и приложился. Меня и приморозило к этой проклятой скобе. А бородатый, подлец, ржет. Ему, видишь ли, смешно. Всю кожу с языка оставил я на той скобе. А потом с месяц хворал. С тех пор, между прочим, я и картавить начал.

И Рысаков вдруг с большой искренностью и горечью заговорил о том, как часто один темный, подлый человек, попавшись на пути ребенка, заслоняет от него весь мир. Дядя Игнат вселил в него убеждение, что на этом свете никому пальца в рот не клади — откусят!

— Я и решил, — продолжал Рысаков, — нет, уж лучше сам буду откусывать, чем давать себя кусать. Ну, и начал. Дрался беспощадно. Сколотил компанию друзей, верховодил ими. Когда подрос — в праздники гармошку в руки и ватагой по деревне. На дороге лучше никто не попадайся. Короче говоря, хулиганить стал. Меня, как зачинщика, начали часто таскать в милицию. Под суд отдавать жалели — молод, но так стыдили, что я остепенился. Тут, кстати, приехал к нам один товарищ, комсомолец-избач, хороший парень. Он меня прибрал к рукам. Вступил я в комсомол, захотелось работать по- настоящему. Стыдно стало, что я, как обсевок в поле. Ну и решил доказать, что я тоже советский человек. А уж что сказал, что пообещал, то свято. Душа вон, а выполню.

Рысаков не скрыл от меня, что и в комсомольской организации он все-таки доставлял много хлопот. За любое поручение брался горячо, но долго одним и тем же интересоваться был не в состоянии. Всегда он рвался на такую работу, где над ним не было бы начальства: всегда жаждал самостоятельности.

— Люблю самостоятельность. Пусть самый малый участок, но такой, на котором видна твоя походка!

А его послали на канцелярскую работу в райисполком. Там он вступил в партию. Позднее Рысаков стал председателем сельского совета. На этой должности его и застала война. Ему исполнилось двадцать пять лет. Но по-прежнему, как и в юности, он был своеволен, упрям и честолюбив. А для честолюбия-то, собственно говоря, не было никаких оснований, если предположить, что для честолюбия бывают какие-нибудь основания. В партизанском отряде, до поры до времени свободный от контроля, он и стал ходить своей, рысаковской походкой…


ГДЕ РАЙКОМ, ТАМ И ПОРЯДОК

Люди с фамилиями Мажукин, Фильковский, Черный и Тарасов, которых собиралась уничтожить шпионка Ирина, стали для меня реальными людьми. Я узнал, что Черный — второй секретарь райкома, Мажукин — председатель райисполкома, а Тарасов — его секретарь. С ними же находился отец Саши Карзыкина.

Был там и кадровый военный — батальонный комиссар Иван Васильевич Гуторов.

Я решил, что настал момент действовать. Все средства исчерпаны. Рысаков своего обещания не сдержал, и я был вправе через его голову связаться с партийной организацией. Тем более, что выполнял теперь обязанности начальника штаба.

Я написал Ивану Васильевичу записку: «Коллега! Извините за беспокойство. Мы незнакомы, но принадлежим одинаково одной армии. Есть крайняя необходимость встретиться. Уговорите секретарей райкома выехать к Рысакову. Это решительно необходимо».

Записку я передал через отца Саши Карзыкина, который приходил в Уручье навестить семью.

Но и до этого атмосфера в отряде улучшилась. Рысаков бывал недоволен, когда я в качестве начальника штаба вторгался, как ему казалось, в его командирские функции, но все же теперь иногда советовался. В отряде образовалось ядро из партийных товарищей. Оно временно заменяло нам, до официального оформления, партийную организацию.

Группа оказывала сильное влияние на Рысакова. Оказывали на Рысакова влияние и некоторые формальные «новшества» в нашей жизни. Я завел систему, при которой приказы отдавались в письменной форме. А если нужно было отдать приказание в отсутствие Рысакова, я писал: «Командир отряда тов. Рысаков приказал…» и т. д. Это ему нравилось.

Добились мы от Рысакова и того, что он согласился принимать в отряд честных советских людей.

Частые, а по нашим силам и смелые налеты на гарнизоны не могли не встревожить врага. В течение двух-трех недель после лопушской операции мы разгромили десять волостных управ и полицейских участков, уничтожили много предателей и немецких ставленников. Власть оккупантов прекращалась в районе, где действовали наши силы. На заготовительные пункты переставали поступать сельскохозяйственные продукты, а заготовленные ранее шли на нашу базу и возвращались крестьянам. Бежавшие из волости старшины и бургомистры подняли вой и потребовали от немецких вооруженных сил помощи. Выгоничский бургомистр писал коменданту Брянска: «Партизаны настолько обнаглели, что являются в села среди белого дня. Старосты и старшины управ почти все захвачены партизанами, новых назначить невозможно, все отказываются служить, боясь партизан. Крестьяне вывозят в лес продукты и прячут скот, а потом заявляют, что все забрали партизаны. Если ваши вооруженные силы не помогут водворить порядок, я затрудняюсь гарантировать выполнение военных поставок».

И немцы решили очистить от партизан все побережье Десны, предприняв крупную карательную экспедицию. Этой экспедиции удалось напасть на след райкома партии и группы выгоничского райпартактива. Группа приняла бой. Двадцать пять человек оборонялись против батальона немцев. Оборона была организована в лесу, снег был глубокий, и это очень помогло партизанам. Продержавшись до наступления темноты, группа райпартактива и секретари подпольного райкома отошли в наш лагерь, потеряв одного из лучших своих коммунистов и боевых товарищей — уполномоченного районного отдела НКВД Емельянова.

Зато немцам экспедиция обошлась дорого. В бою против группы партизан они потеряли до сорока убитых и много раненых. Убит был и командир немецкого батальона, руководивший операцией. Все это произошло 7 января 1942 года. Своих агентов, засланных в нашу группу, Ирину и Цыбульского, фашисты потеряли и, видимо, уже не получали нужных данных о нас. Возможно, это обстоятельство помогло нам сохранить нашу базу. В Лихой Ельник немцы не пошли, но с этого времени обе группы Выгоничского района — наша и райкомовская — слились в одну; из них составился отряд, названный нами именем Шорса. До этих пор наша группа не имела названия.

Теперь с нами был райком партии, и это коренным образом повлияло на порядки в отряде. Хорошо помню оживившегося вдруг Ивана Федотовича Симонова (перед этим он сильно недомогал).

— Ты что это вдруг повеселел? — спросил я.

— Посвежел, как после сильной грозы, — оживленно откликнулся Симонов. — Пока гром гремит, на душе будто кошки скребут — и не боишься, а жутко. Солнце показалось, воздух свежее, а от этого и на душе легче!.. С Фильковским еще не говорил?

— Вызывает.

Фильковекий и Черный, Мажукин и Тарасов исподволь знакомились с бытом отряда, изучали его порядки, входили в кровные интересы людей. После разговора с членами бюро райкома Рысаков заметно приуныл. Что-то беспокойное проявилось в нем.

— Хоть бы ты, Василий Андреевич, доложил обо мне членам бюро, как то и подобает, напрямки по-партийному, — сказал он, улучив минуту.

Просительный тон Рысакова удивил меня.

— Что-нибудь случилось? — спросил я.

— Да, понимаешь, что-то лихо хвалят. Герой, говорят, молодец…

— А ты не согласен?

Но Рысакову было не до шуток,

— Мягко стелют, да жестко спать, — продолжал он. — От народа, говорят, оторвался, еще немного и на бандита буду похож. Вот тебе и герой! Предчувствую, на бюро будут полоскать. Им верят, а я, выходит, вовсе и не коммунист.

Что изменилось? Вывод напрашивался сам собой: появилась партийная организация. До нее Рысаков был единственным хозяином в отряде. А теперь, хочешь не хочешь, отчитывайся в своих поступках. Рысаков почувствовал на себе груз ответственности.

— Где райком, так и порядок, — сказал я Рысакову, напоминая прошлый с ним разговор. — Райкома бояться тебе нечего. Для тебя хуже, когда райкома нет.

— Я не из тех, что робеют. Но ведь стыдно, чорт возьми. Что скажут бойцы? Обидно…

На следующий день я встретился с тремя членами бюро райкома — Фильковским, Мажукиным и Черным. Штабная избушка мало располагала к беседе, и мы пошли в лес. День выдался солнечный, тихий, безветреный. По обе стороны просеки поднимались вековые сосны, пирамидальные ели, могучие дубы, покрытые снегом.

— В детстве, помню, приезжал сюда с отцом, — сказал Мажукин, разглядывая деревья. — Он, так сказать, экспроприировал помещичий лес, а я со страхом смотрел на дикие заросли. Дело было летнее. Змей смертельно боялся, а здесь самое змеиное место…

Иван Сергеевич Мажукин с первой встречи произвел на меня впечатление вдумчивого и серьезного человека, немногословного и спокойного. Позднее я убедился, что он предприимчивый и решительный командир. Он родился в Уручье и хорошо знал леса Выгоничского района.

Фильковский выглядел сильно измученным. Бросались в глаза его болезненно желтое лицо и измученный вид.

— Удивляетесь моему виду? — спросил Фильковский, бросив на меня быстрый взгляд. — Хворобы донимают.

Я знал об этом. Я видел, что он страшным усилием воли превозмогает свою болезнь. Человек в отряде новый, он пристально приглядывался к людям, и из тех бесед с ними, которых я был свидетелем, можно было сразу заключить, что он работник опытный и волевой.

В отряде к нему, как к секретарю райкома и комиссару, относились с уважением. По возрасту он был одних лет со мной. В прошлом рабочий пошивочной фабрики в Брянске, Фильковский пробыл затем на партийной работе в общей сложности около десяти лет. Фильковский хорошо знал и город и деревню, несколько лет руководил партийной организацией в сельской местности. По словам товарищей, в мирной обстановке он работал превосходно.

Иван Сергеевич Мажукин, бывший председатель райисполкома рассказал мне о трагедии Фпльковского. Еще в начале войны Фильковский эвакуировал свою семью: жену, трех девочек — старшей было семь лет, младшей три года — и родственницу. Они отъехали на восток всего на двести километров. Жить в чужом месте было нелегко: не было квартиры, начали болеть дети. В это время Красная Армия задержала продвижение немцев на реке Судости. В Выгоничах решили, что дальше немцы не пройдут и можно вернуть семьи. Пятого октября жена и дети вернулись в Выгоничи, а шестого район был оккупирован немцами. За Фильковским и его семьей стали охотиться гитлеровцы. Вначале он скрывался в Колодном, а потом обстоятельства вынудили его уйти в лес; семью Фильковский переправил в деревню Павловку. Там немцы и настигли его родных и зверски с ними расправились — жену, детей и родственницу они растерзали, а изуродованные трупы бросили у больницы в Утах.

После того, как я узнал его историю, я понял, что стоило Фильковскому пережить эту трагедию. Фильковский очень страдал, но личное горе не угасило в нем чувства ответственности, не сломило его воли. Относились люди к Фильковскому, как я заметил, с большим уважением.

Здесь на просеке товарищи рассказали мне о неудачном начале подпольной борьбы, о разгроме баз. Не было опыта. Одна за другой проваливались явки. Люди, оставленные для связи, вынуждены были скрываться. Многих потеряли. Члены бюро райкома решили остаться на месте и заново начинать дело. Вскоре они встретились с Николаем Даниловичем Тарасовым. Стремясь выйти из окружения, он плутал в лесу. В глухой лесной чаще они построили землянку, опять наладили базы и стали собирать людей.

Райком партии и райисполком обратились к гражданам района с боевым воззванием, в котором говорилось, что советские руководители и партийная организация находятся на оккупированной территории и продолжают жесточайшую борьбу с захватчиками и их пособниками. Они призывали не верить фашистской лжи и присоединяться к борьбе.

Незаметно мы подошли к заставе. Старшим на заставе был Тарас Бульба. Оглядывая теперь его могучую ладную фигуру, когда он четко рапортовал Фильковскому, я вспомнил, каким изможденным пришел он в отряд, каким робким был вначале. «Вот и выковали настоящего бойца для больших дел», — подумал я.

Мы уселись с Фильковским на поваленные деревья и продолжали разговор. Я рассказал о моей работе с Рысаковым. Как и следовало ожидать, члены бюро видели боевые достоинства Рысакова, но сам он не вызвал в них восхищения. Его ошибки затмевали ту самоотверженную страстность, которую он вносил в работу.

— Ошибки эти называются массобоязнью, — сказал Александр Кузьмич Черный, второй секретарь райкома. Он говорил медленно с паузами. Держа в руках хвойную ветку, он стегал ею пушистый снег. Мне запомнился его голос — грудной и зычный, запомнилась его манера разговаривать: ясная, точно лекцию читает.

— Массобоязнь — опасная вещь, — продолжал Черный, — и людям, заболевшим ею, товарищ Сталин давно дал соответствующую оценку. И в мирное время она вредна, а на войне губительна.

Фильковский слушал и молча покачивал головой.

— Понимаете, в чем его ошибка? В разности понятий — народ и люди. За народ он воюет, народ — это что-то монолитное, верное, а люди, отдельные люди, по его понятиям, ненадежны. Нашлись один-два негодяя — он перепугался и озлобился.

— И в отношении военных, — сказал Черный. — Умные и опытные командиры нам как никогда нужны… А он… Кончать надо с этим, и поскорее!

Мы возвращались в лагерь. На заставе Фильковский заговорил с Тарасом Бульбой.

— Как Рысаков? Считаешь, дельный командир? Или никуда не годный?

— Поругаться бы надо с ним, да ничего не поделаешь. Нельзя — дисциплина, — ответил партизан.

Дисциплина, как считали люди, и держала их около Рысакова. И сам Рысаков постоянно ссылался на дисциплину. Только он ее воспринимал односторонне, считая, что дисциплину олицетворяет он, его командирский авторитет, опирающийся на неограниченную власть.

Люди понимали ее по-своему, как долг перед Родиной, как ненависть к врагу.

— Ну что бы меня держало около Рысакова, если б не дисциплина, скажите, товарищи? — спрашивал нас Матвеенко. — Ничего… Человек я не здешний, нет у меня ни семьи, ни дома. А долго ли тут собраться? Подпоясался, палку взял и — Митькой звали. А вот не могу уйти, не могу — и только. Дисциплина, она тут вот, — и Тарас стучал себя в грудь. — Разве я для этого искал партизан, чтобы обидеться на одного и уйти? Хватит, вдоволь находился, некогда, фашистов бить надо, гнать этих бешеных собак ко всем чертям, пока они не перекусали всего народа.

— По-твоему, значит, Рысаков хлопец плохой? — перебил Фильковский Тараса.

— В том-то и дело, что нет! — ответил Тарас Бульба. — Хлопец он хороший, боевой, в бою лучшего и найдешь редко, да политики у него как-то нехватает. И норов укротить бы надо…

Что же делать с Рысаковым? Оставлять его командиром теперь уже объединенного отряда или сместить? Райком решил оставить его командиром. Председатель райисполкома Мажукин по своим партийным и человеческим данным куда лучше подходил к этой должности, но у Рысакова был большой опыт партизанской борьбы.

Вечером на закрытом заседании бюро Рысакову обстоятельно рассказали, почему оставляют его на прежнем посту.

Комиссаром бюро назначило Фильковского. Партизаны приняли это решение одобрительно. Доволен был и Рысаков. Но, как показали ближайшие события, значение его до конца он не понял.


СТРОИТЕЛЬСТВО

После заседания бюро райкома прибавилось работы по штабу. А у меня даже писаря не было, и все приходилось делать самому. Собирая сведения, я постепенно ближе узнавал товарищей. Ближе познакомился я и с Иваном Сергеевичем Мажукиным. У него сохранилось немецкое приглашение на должность бургомистра Выгоничей, о котором я упоминал. Этот документ он передал мне, чтобы подшить в дело.

Встретился я также с Николаем Даниловичем Тарасовым. До войны он работал секретарем Выгоничского райисполкома. Летом 1941 года он был призван на военную переподготовку и в райисполком больше не вернулся. В село Колодное, откуда он был родом, Тарасов попал в начале ноября после тяжелой контузии, когда так же, как многие, выбирался из окружения. Ни одного часа, однако, в родном селе прожить ему не пришлось, — он узнал, что за ним охотятся гестаповцы. Чтобы не попасть в лапы немцев, он ушел за Десну и поселился в лесной сторожке. Несколько дней он жил один, точно отшельник. Потом младший брат помог ему связаться с Фильковским, Черным и Мажукиным. С этого времени и началась их совместная работа.

Как со старым знакомым, увиделся я с Иваном Васильевичем Гуторовым. И ему, к слову сказать, Рысаков успел испортить настроение. Кто-то, возможно и доброжелательно, рассказал Рысакову об эпизоде, происшедшем с Гуторовым во время засады на немцев. В самый ответственный момент у него под носом пробежала лиса. Гуторов, бывший охотник, не выдержал, дал по ней очередь из автомата и вызвал преждевременный огонь по врагу. Из-за этого чуть не провалился план бея.

— Расстрелять его как провокатора и сигнальщика, — вспылил Рысаков.

Пыл Рысакова охладили, но Иван Васильевич получил крепкий нагоняй от райкома и еще долго ходил удрученный.

В списках личного состава отряда последним номером значилась теперь цифра 75. Ровно в два с половиной раза отряд превосходил число бойцов, на которое была рассчитана наша землянка. В последующие дни в отряд пришли семьи партизан с детьми и больными стариками и многие мирные жители, бежавшие от карателей.

Два яруса в нашей землянке ночью были забиты полностью. Не оставалось свободного места и на полу, под нижним этажом нар. Спали и сидя, и чуть ли не стоя. Стояла такая духота, что керосиновые коптилки и каганцы не могли гореть даже на полу. В нестерпимой духоте огонь гаснул. В результате этой скученности вспыхнул сыпной тиф.

Эпидемия валила с ног одного партизана за другим.

Построить новое жилье и изолятор для больных, разгрузить общую землянку — единственная возможность затушить вспышку эпидемии. К такому выводу пришел штаб отряда. Каждый из нас отдавал себе отчет в том, что рытье новых котлованов, даже с помощью тола, задача нелегкая. На это пришлось бы потратить не меньше недели, а сколько новых жертв возьмет сыпняк за неделю?

И тогда мы решили перевезти в лес несколько готовых домов из деревни. Это самый лучший выход из положения. Но как взять в деревне дома? В любой деревне находились немцы и полицаи. Выход был один — отбить у немцев Уручье и вывезти дома в лес. Я предложил Рысакову провести такую операцию. Упрашивать его не пришлось. Везде, где дело касалось активных боевых действий, Рысакова не нужно было уговаривать. Он сам приставал к Фильковскому:

— На кой чорт сидеть и ждать, пока тебя тиф свалит. Лучше уж от вражеской пули умереть, чем от вши. Давайте в Брянске переполох наделаем…

— А дальше что? — спрашивал его Фильковский.

Рысаков молчал.

Теперь, когда я предложил Рысакову отбить у немцев Уручье и вывезти из села готовые дома, он точно этого только и ждал.

— В бой идем все, — сказал секретарь райкома.

В тот же день с наступлением темноты мы подняли всех здоровых людей, всего что-то около тридцати пяти человек, и выступили из лагеря. Двигались мы, как обычно, в пешем строю, без дорог, напрямую, через лес. Часа через три мы достигли Десны и тремя группами, в двух по пятнадцати человек и в одной пять, пошли на Уручье. Группа в пять человек должна была двигаться к селу в лоб через реку и по сигналу — одна белая ракета с правого фланга — открыть огонь по восточной окраине Уручья, а затем, как только завяжется бой на северной окраине села, немедленно продвигаться вперед. Две группы направились в обход Уручья. Одна — под командованием Тарасова, с ним Мажукшт и Черный — выходила на дорогу между Павловкой и Уручьем с юга, вторая— под командованием Рысакова и Фильковского — между поселком Рясное и Уручьем атаковывала противника с севера. Я был тоже в группе с Рысаковым. В руках я держал ракетницу, ту самую, которую доставила к нам в отряд шпионка Ирина.

По левому берегу Десны в тени леса гуськом, один за другим, мы продвигались на север. По глубокому снегу я пролагал путь товарищам. Местности я не знал и часто попадал в овраги, погружаясь в снег по самые плечи. Рысаков немедленно же приходил на выручку; он быстро обходил меня, переползал овраг на животе и подавал мне руку. Снег набивался за голенища валенок, сыпался за воротник, таял, и мокрое белье неприятно прилипало к телу. Двигались мы медленно, стараясь не переутомляться. Ведущие чередовались. Меня обогнал Акулов и тихо проговорил:

— Эх, лыжи бы теперь, Василий Андреевич, вот было бы толково…

«В самом деле, почему бы нам не завести лыжи?» — подумал я. И я тут же решил, что обязательно нужно будет наладить их производство у нас в отряде.

На дорогу Рясное — Уручье мы должны были выйти по оврагу на противоположном берегу Десны. Через Десну повел нас Рысаков. Снега на льду было немного. Но Десна, богатая полыньями, затянутыми тонкой ледяной коркой и припорошенными снежком, была довольно опасной преградой. Рысаков хорошо знал реку и овраг, в который нам надо было попасть. Он провел группу, без единой помехи и точно вывел нас в овраг, заросший деревьями и кустарником. Мы не заметили, как сошли с ледяного покрова реки и очутились между двумя мохнатыми горами, такими по крайней мере показались мне в темноте крутые и высокие склоны оврага. Постепенно поднимаясь в гору, мы вышли на дорогу и быстро, увлекаемые Рысаковым, двинулись на Уручье. Не доходя сотни метров до села, мы увидели большой сарай и засыпанную снегом избенку — видимо, колхозный двор. Нам было известно, что здесь находится немецкий пост. Следовало расчлениться и незаметно обойти этот пост с двух сторон, но Рысаков, заметив движение у сарая, уже загорелся нетерпением, подал команду: «За мной, ура!» — и ринулся прямо на врага. Как и следовало ожидать, противник тотчас резанул из пулемета, и мы залегли.

Рысаков по-пластунски пополз к сараю, его примеру последовали остальные. Из села доносились слова команды, слышался собачий лай. Мы поняли, что там поднята тревога. Я досадовал на Рысакова. Из-за его горячности мы позволили противнику обнаружить нас раньше времени. Будучи все же уверен, что другие группы тоже достигли окраин Уручья, я, не докладывая Рысакову, выпустил белую ракету. В ту же секунду и с востока и с юга раздались пулеметные очереди, захлопали винтовки, и взорвалось несколько гранат. Как только взвилась ракета и донеслись до нашего слуха пулеметные и винтовочные выстрелы, Рысаков поднялся во весь рост и бросился вперед. На этот раз пулемет сторожевого поста молчал.

Но метрах в пяти перед нами упали гранаты.

— Ложись! — подал я команду.

На ногах остался лишь один Бульба. Он, видимо, не расслышал меня, не заметил гранат и неуклюже озирался. Не успел я подумать: «Кончено», — как Рысаков бросился к Тарасу, сбил его с ног и упал вместе с ним. Бульба отделался лишь двумя легкими царапинами и остался в бою.

По снегу в село бежали отступающие часовые. Власов, который был в нашей группе, и на этот раз продемонстрировал свое искусство, без промаха уничтожая бегущих одиночными выстрелами. Через несколько минут он уже строчил из захваченного на сторожевом посту немецкого пулемета.

Удачный обход Уручья с трех сторон и одновременный огонь по сигналу белой ракеты произвели на противника ошеломляющее впечатление. Оказав кратковременное и неорганизованное сопротивление, немцы поспешно бежали по дороге на Сосновое Болото — единственный выход из села, который мы оставили открытым.

Все было бы как нельзя лучше, если бы Власов не увлекся преследованием. Мы не заметили, как он исчез. Запыхавшийся Сергей Рыбаков сообщил о том, что на Власова набросилась группа немцев, а у него кончились патроны в диске.

Не расспрашивая ни о чем Рыбакова, командир крикнул: «За мной!» — и ринулся на выручку Власова. Мы подоспели во-время. Не останавливаясь, Рысаков бросился врукопашную, он прорвался к Власову первым. Окружавшие его немцы были перебиты. Рысаков сперва выругал Власова, а потом осыпал его поцелуями. У Власова в пистолете оставалось два патрона, последний был предназначен для себя.

В этом бою я любовался отвагой и верностью Рысакова своим боевым друзьям. Жизни своей не жалел он там, где надо было спасти товарища от гибели! И я понимал, что в такие минуты можно забыть все нехорошее, что таилось еще в нем. Я понимал, что многое можно простить за такую беззаветную преданность народу, какая жила в душе нашего командира!

К пяти часам утра мы очистили село от врага, захватив обоз, тысяч десять патронов, один пулемет, десятка полтора винтовок.

Итак, Уручье опять в наших руках. К вывозу мы наметили пятистенный дом предателя-старосты, контору колхоза, колхозный сарай, из которого можно построить хорошую казарму, и две недостроенных избы.

Но как вывезти? На выручку пришел народ. Бывший председатель сельсовета Николай Жевлаков и его секретарь Сергей Бирюков немедленно приступили к исполнению своих прежних обязанностей. Все население деревни высыпало на улицу, как только умолкли выстрелы.

В темноте раннего утра выделили специалистов-строителей, разметили бревна домов, назначенных к перевозке, чтобы удобнее было потом их собирать. Пятьдесят подвод в течение длинного январского утра и короткого серого дня перевезли их в лес.

Возникло лишь одно затруднение: Рысаков наотрез отказался допустить колхозников в лагерь, хотя для всех было ясно, что люди давно знают наше местопребывание. Мы договорились на том, что колхозники довезут срубы до левого берега, там их встретят партизаны, доставят груз в лагерь и затем вернут лошадей.

Десять плотников, которым предстояло собрать дома в лесу, изъявили желание вступить в отряд. Построив дом, больницу, казармы и баню, они остались в лагере.

В Лихом Ельнике выросло партизанское село с центральной улицей «Проспект первой землянки», с «Госпитальным переулком», площадью «Казармы Тараса Бульбы» и «Банным тупиком».

Колхозники Уручья снабдили нас бельем и народными «медикаментами» — разными целебными травами. Для больных получили масло, яйца, молоко.

Эпидемия пошла на спад. Благодаря нашим героям-врачам и помощи, оказанной народом, из сорока с лишним случаев сыпняка только один закончился смертельным исходом.


ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

В те дни наша партийная организация расширила связь с населением, народ переходил к более активным формам сопротивления. На очередном заседании бюро райкома мы приняли решение создать группы содействия партизанам. Повсеместно такие группы фактически уже существовали. Почти не было деревни, где бы население не собирало для нас обмундирование, продовольствие, оружие и боеприпасы. Оставалось организационно оформить эти группы, возглавить руководство ими и оградить от неожиданностей. На заседании Рысаков внимательно слушал прения и что-то записывал себе в тетрадку. Когда остались только члены бюро, Фильковский сказал Рысакову:

— А тебя прошу помнить наш разговор и предупреждения. На следующем заседании будем слушать твой доклад. Приготовься к отчету.

Предупреждение Фильковского было закономерно. Временами Рысаков спотыкался. Трудно было ждать, чтобы этот храбрый, но безрассудный человек, к тому же мало развитой, быстро переродился. Одно время он взял себя в руки и заслужил доверие партийной организации. Больше того. После успешного исхода операции в Уручье и улучшения быта в лагере райком партии специальным решением вынес Рысакову и командованию отряда благодарность. Самоотверженное поведение Рысакова в бою, спасение жизни Власову и Матвеенко были отмечены и стали предметом лестных для него разговоров. А слава таким людям, как Рысаков, кружит голову. Командир, видимо, решил, что райком достаточно присмотрелся к его работе и убедился в том, что он парень боевой, и постепенно стал входить во «вкус власти». А пользовался он ею не всегда к месту.

Спустя два дня после заседания бюро я делал съемку местности. Отмеривая шаги и прокладывая по глубокому снегу траншею, я удалился от лагеря в лес. И в это время меня нагнал Рысаков.

— Василий Андреевич, подожди, — сказал он, тяжело дыша. — Давай поговорим. На бюро ты придумал какие-то группы содействия или, может, вернее сказать — бездействия? Это уже я не знаю, как оно вернее. Может, разъяснишь, что это такое? При людях на заседании неудобно было тебя допрашивать.

Рысаков явился с агрессивными намерениями. Это я сразу понял.

— И ты решил допросить меня в лесу? А санкция прокурора у тебя есть? — спросил я, пытаясь свести дело к шутке.

Он рассмеялся. Я сказал почти сурово:

— Почему тебя группы раздражают и, главное, почему ты молчал на бюро?

— Правду сказать, не понимаю назначения групп и необходимости их связи с нами. Ты понимаешь, что это значит? На заседании бюро я воздержался от объяснений. Боялся, — опять неправильно поймут… — Рысаков подчеркнул слово «опять». — Но ты человек военный и должен понять, к чему может привести смешение партизан со всей массой. Каша получится, неразбериха…

— В этом ты прав, но…

— Подожди, подожди, не перебивай! — остановил меня Рысаков. — Пусть эти группы существуют сами по себе, если уж они тебе полюбились. Пусть они помогают нам. Но создавать их повсеместно, да, тем паче, возглавлять их — не годится! Это значит — неизбежно слить с партизанами детей да баб, стариков и калек. А воевать кому? Что же получится, сам ты посуди? Мешанина! Не войско получится, а чорт-те что — стадо овец, волкам на раздолье! Как немцы шуганут эти группы, так все валом и прибегут к нам. И что? шпионам отдушину откроем. Да, да! Немцы только этого и ждут. Попробуй, разберись, что за люди в этих группах, когда ты и в лицо ни одного не знаешь…

— В бой ходить и воевать не одно и то же, — сказал я Рысакову. — Ходить ты умеешь, а воевать нет. Воевать умеет тот, кто питается корнями народа. Пойми, группы содействия и есть та форма организации партизанских сил, которую нашли сами патриоты, сам народ. Мы не имеем права отказаться от нее.

Несмотря на самоуверенность рассуждений Рысакова, он мне показался растерянным. Я сказал ему об этом. Рысаков рассердился, побагровел.

Здесь, у толстой вековой сосны, разговаривая с Рысаковым, я не то что невольно, а с какой-то внутренней закономерностью вспомнил легендарного Филиппа Стрельца, о котором уже много слышал из рассказов моих товарищей. Как-то после налета на вражеский эшелон я возвращался ночью с партизаном нашего отряда Баздеровым.

— Как работа нравится? — спросил я его.

— Хороша. Но это все-таки не то.

— Что это значит «не то»?

— Стрелец работает, вот это загляденье. Он прямо на станции разбивает поезда, а не то, как мы, случайно. Захватывает станцию и разбивает.

— Ты знаешь Стрельца? — удивился я.

— А как же, я ведь у него был проводником.

— Ну, какой он человек?

— Да вот, необыкновенный. Смелый очень и умный. Совсем молодой. Лет ему, может быть, двадцать пять, а на вид и того моложе. Человек военный, лейтенант. Ну уж и начал шерстить немцев! Героический человек…

— Как ты попал к Стрельцу в проводники?

— Просто он меня взял и сказал только два слова: «Садись, поедем». Я сел и поехал. Он, брат, много не разговаривает. Суровый человек. Роста высокого, ходит всегда в шинели, на голове пилотка, на плечах плащ-палатка. А в проводники к нему я попал осенью, вскоре после прихода немцев. Шли дожди, слякоть, в лесу грязь непролазная. В общем, кислая обстановка. А Стрелец и Бойко, его комиссар, уже орудовали. Людей с ними было немного, но действовали они здорово. Я скрывался в тот месяц, раненый был, не знал, как к своим пробиться. Как-то иду в Золядку, а навстречу, откуда ни возьмись, вооруженные на подводах. Я так и застыл на месте. Чорт его знает, кто тут рыщет. Может, немцы? А бежать уже поздно. «Стой, кто таков?» — спрашивает меня один на первой подводе. Это и был Стрелец. Парень, который сидел рядом со Стрельцом, говорит: «Ты что, боишься? Не бойся, мы партизаны. Откуда идешь?» Я сказал, что, дескать, сам хочу к партизанам. Стрелец спрашивает: «Полужье знаешь?» — «Знаю», — говорю. «Садись, поедем». — «Да что вы, говорю, куда поедем, там немцы». А он смеется. Мне даже жарко стало. «Садись, поедем», — снова говорит он. Ну, делать нечего, я сел и привел их на станцию Полужье… Вот это, брат ты мой, бой был!.. Паровозы разбили, вагоны спалили, немцев наколотили целую кучу…

Когда бой закончился, он спрашивает: «Партизан здесь?» — «Здесь», — говорю. «Не убежал?» — «Нет», — говорю. «Садись, поедем». Так я и остался у Стрельца. Серьезный человек. И комиссар у него золотой.

— Отчего же ты от Стрельца к нам перешел? — спросил я.

— Заболел, связь потерял, попал к Василию Андреевичу.

Баздеров рассказывал, что прежде чем предпринять какую-либо операцию, Стрелец советовался с секретарем райкома Суслиным, выслушивал мнение работников подполья. Рассказывал мне Баздеров и о том, как еще в конце сорок первого года Стрелец и Бойко разгромили немецкий гарнизон в Острой Луке Трубчевского района и надолго захватили это село.

Филиппа Стрельца увидеть не пришлось, но с его комиссаром Василием Бойко я познакомился значительно позднее.

За годы моего участия в партизанской борьбе я встречал много замечательных командиров, превосходных народных организаторов и мудрых военачальников. Они были и в Брянских лесах, и в Белоруссии, и в Молдавии, и на Украине. Можно назвать таких прославленных людей, как Ковпак, Федоров, Руднев, Сабуров, можно назвать менее известных, таких как Дука, Покровский, Одуха. Отчетливо помню, например, Героя Советского Союза украинца Андрея Грабчака, по кличке «Буйный». Само собой разумеется, кличка полностью соответствовала его характеру. Среднего роста, худощавый человек со стремительными и вместе с тем величественными движениями, Андрей Грабчак был неутомимым изобретателем диверсионной техники. Во вражеском тылу он организовал целую мастерскую. По его чертежам в 1943 году партизаны построили железнодорожную мину-торпеду.

Я был свидетелем этой операции, и меня поразила не столько техническая сметка Грабчака, сколько блестящая организация всего дела. Сто пятьдесят человек, разделенные на небольшие специализированные группы, принимали участие в этой диверсии. Пять немецких авиабомб, весом по сто килограммов каждая, были установлены на железнодорожную дрезину с тракторным мотором. К тележке прикрепили высокий гнет, от которого шел трос к чеке взрывателя.

31 октября в 4 часа утра партизаны вышли к линии. Метрах в девятистах от моста на железнодорожный путь была установлена торпеда Грабчака, завели мотор, и торпеда с оглушительным ревом пошла на сильно укрепленный мост через реку Уборть. Мешки с песком прикрывали ее мотор от пуль немецкой охраны.

В несколько минут торпеда Грабчака миновала расстояние до моста, послышались выстрелы, а вслед за тем шест зацепился за ферму моста, из взрывателя вылетела чека, и оглушительный взрыв прокатился по лесной чаще. Мост был уничтожен.

Не менее удачно, чем Стрелец, действовал и подполковник Степан Маликов, командир трехтысячного партизанского войска. Широко известны были в партизанских отрядах лихие рейды партизанского кавалериста Героя Советского Союза генерал-майора Наумова, который первым прошел по немецким тылам из Брянских лесов через Сумщину, Харьковщину, Полтавщину, Киевщину. Сотни других героев партизанской войны, с которыми мне пришлось встречаться, запечатлелись в моей памяти, но волею судеб случилось так, что Стрелец, которому впоследствии было присвоено звание Героя Советского Союза, был первым, о ком я слышал в Брянском лесу как о настоящем, безупречном партизанском командире. И никто, из них не затмил его светлый образ в моей памяти. И произошло это, видимо, потому, что именно в те трудные дни, о которых идет речь в этой книге, в дни, когда партизанское движение находилось в зачаточном состоянии, образ Стрельца я противопоставлял в своем сознании Рысакову.

…Около часа провели мы тогда с Рысаковым в лесу. Я говорил ему о наказе товарища Сталина коммунистам не отрываться от народа, свято хранить связь с народом. Рысаков соглашался. А потом неожиданно спросил:

— Ты думаешь, что я не знаю про это? Ладно. А знаешь этого типа, который Ивана Федотовича хотел предать?

— Не слыхал о таком.

— Вот-вот… Раствориться в массах, поверить всем и каждому, это тоже ошибка. Живьем его, собаку, доставлю в лагерь! Симонов получит от меня сюрприз.

Вернувшись в штаб, я рассказал обо всем Фильковскому и Черному. Мы решили немедленно объясниться с Рысаковым. Но его уже и след простыл.

К вечеру он вернулся со своим «сюрпризом».

Дело было вот в чем. Несколько дней назад Рысаков получил данные, которые якобы разоблачали провокатора в деревне Караси, задумавшего поймать и выдать гестапо Симонова. Рысаков настолько был уверен в подлинности этого факта, что снова ни с кем не посоветовался, даже с Симоновым. Сюрприз не удался. «Провокатора» не оказалось дома. Жена заявила, что не знает, где ее муж, а анонимный доносчик, которому Рысаков поверил, утверждал, что она знает, но скрывает его местопребывание потому, что муж работает в гестапо.

Тогда Рысаков стал допрашивать женщину. Она оказалась неробкого десятка и, рассерженная несправедливыми обвинениями, швырнула в голову Рысакова скалку. В припадке ярости Рысаков ее ударил, женщина расплакалась, и Рысаков сам же первый почувствовал свою неправоту, он рассказал обо всем Фильковскому.

И снова установили, что Рысаков расправился с женой человека, который не только не был предателем, но однажды спас Ивана Федотовича. Как и в прежних случаях, на самоуправство спровоцировал Рысакова вое тот же начальник одного из участков брянской полиции — Цыбульский. На этот раз Цыбульский самолично прибыл руководить шпионажем и провокациями в партизанской среде. Под видом пробирающегося из окружения бойца он поселился в селе Хмелево у дальних родственников и оттуда распоряжался своей агентурой.

Последний поступок Рысакова произвел на Фильковского особенно тяжелое впечатление. Секретарь райкома срочно созвал бюро с активом. Я сообщил собранию о поступке Рысакова.

— Мы — и вдруг бьем невинных женщин! Это же форменный бандитизм, и нет других слов для квалификации подобного поступка! — говорил Фильковский на собрании актива. — Попробуйте теперь в Карасях убедить людей, что мы боремся с врагом, что мы народные мстители.

Он был очень возмущен, хотя ни разу не вспылил и не повысил голоса. Здесь проявились его качества партийного работника. Рассудительно, спокойно, здраво анализируя явления, говорил он, и слова его будил» в партизанах чувство ненависти ко всему, порочащему отряд.

— Видать, ты, Рысаков, не из той категории людей, что прислушиваются к советам, — говорил Черный после выступления Фильковского, — ты, видать, из тех, кто закусывают удила и мчатся, не видя белого света, до тех пор, пока не свалятся на дно пропасти. Неужели требования партии обухом вбивать надо в твою голову? Если бы мы не знали тебя! Наш ведь ты, наш! Если бы люди не любили тебя за твою удаль, разве мы нянчились бы с тобой?..

Рысаков сидел на передней лавке, рядом с секретарем собрания, и не проронил ни слова. Худое лицо его покрылось румянцем, он пристально следил за выступавшими против него товарищами. Когда кто-нибудь кончал говорить, Рысаков, беспокойно начинал двигаться, откашливаться, точно у него что-то застряло в горле. Взгляд его скользил то по протоколу, который вел секретарь собрания, то по лицам присутствующих.

Я смотрел на него, и мне казалось, что передо мною человек, понявший, наконец, свою ответственность. Атмосфера партийного собрания, вне которой он был столько времени, разительно подействовала на него. Я начинал думать, что Рысаков теперь окончательно выправился.

Протокол вел Иван Васильевич Гуторов. Карандаш его быстро бегал по бумаге. При этом Иван Васильевич, вздыхая, приговаривал звонким фальцетом:

— Эх ты, буйная твоя головушка…

— Разве для этого партия оставила нас здесь? — говорил Мажукин. — Кому ты верил, Рысаков? Народу или прихвостням с доносами? Кто спрятал тебя от немцев, когда ты скрывался, как бродяга? Кто тебе хлеб давал? Народ! Кто вооружил тебя, когда ты сказал, что не хочешь больше прятаться от немцев, а хочешь бить их? Народ тебя вооружил и продолжает вооружать, добывая для тебя оружие. Кто идет к тебе в отряд? Народ. Разве не народ тебя охраняет здесь, в лесу? Ты думаешь, народ не знает, что ты в Лихом Ельнике? Народ считал тебя своим, считал, что ты защищаешь его честь, бьешься за его свободу, а ты… Ошибся в тебе народ, и в том наша вина. Мы, члены райкома, обманули народ, выдвинув тебя. Ты, как мальчишка, возомнил себя героем, решил, что ты единственный патриот, а все остальные плуты и предатели. Нет у тебя веры в народ — это и привело тебя к погибели. Но если бы речь шла только о тебе — это одно дело. За собой ты все движение гонишь в пропасть… Не позволим мы этого! — неожиданно закончил Мажукин и стукнул по столу кулаком.

Фильковский предложил отстранить Рысакова от должности командира, разжаловать в рядовые и обязать его искупить вину в боях с врагом. Рысаков не оправдывался и не просил о прощении.

Он сказал только, что просит собрать общее собрание партизан.

— Не могу я, товарищи, уйти, не сказав ни слова людям, которых я водил на немцев. Я ведь не враг, и вы это знаете. А получилось… Разрешите мне выступить перед товарищами!

Фильковский согласился. На следующий день общее собрание состоялось.

Снова и полностью Рысаков признал свои ошибки

— Неужели я ничего не сделал доброго для партии, для Родины, для народа? — говорил он. — В таком случае лучше смерть. Не буду бить себя в грудь. Но я хотел бы в последний раз проверить, годен ли я служить партии и народу, нашей Родине так, как они требуют. Прошу вас, товарищи, если хоть немного верите мне, дать возможность делом оправдаться перед вами.

Речь его, взволнованная и несвязная, тронула партизан. Дошла, что называется, до сердца. Глядя на сосредоточенные лица моих товарищей, я понимал, что эти люди, осуждающие Рысакова за его неуравновешенный, вспыльчивый характер, который он не умел и не хотел обуздывать, ценят в нем боевого командира. Они верят в него как в командира потому, что он не изменит, не струсит, не бросит товарища ни в бою, ни в беде; потому что он, при всей своей подозрительности к отдельным людям, верит в народ и голову готов положить за него.

Партизаны просили райком партии оставить Рысакова командиром, а я, Гуторов и другие дали обещание помогать ему.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


КОРЕННАЯ ПЕРЕМЕНА

Все лесные просеки района нашей базы мы завалили, подпилив вековые деревья. Воробьев заминировал завалы, а снег покрыл просеки метровым пушистым пластом, пройти или проехать по которым могли лишь очень искусные лесники или лыжники.

После ряда неудачных боев с партизанами фашисты пока отказались итти в лес, поняв, видимо, что узкие заснеженные и заваленные деревьями просеки и бездорожье ничего хорошего им не сулят. По селам, по деревням и в Брянский лес полетели листовки. «Бросайте оружие, прекращайте борьбу и расходитесь по домам, пока еще не поздно, — писали партизанам гитлеровцы. — Всякий, кто явится с повинной, будет помилован, получит желаемую работу и пищу. За неявку к властям после предупреждения — смерть… Летом немецкая армия истребит вас всех до одного… Подумайте».

Прошла зима, наступило долгожданное лето. В лесу и далеко за его пределами шли ожесточенные бои. Над лесом кружились стаи самолетов, тонны фугасных и зажигательных бомб сыпались на лес. Но попрежнему держались партизаны. Наступила осень. Из Брянского леса вышел в Сталинский рейд Ковпак, вышел Сабуров. Двухтысячные колонны партизан, как две огневые лавы, двинулись на Правобережную Украину. А в Брянском лесу попрежнему держалась «кучка безумцев» численностью в двадцать пять тысяч человек. Опять немцы разбрасывали угрожающие листовки. Опять снаряжали карательные экспедиции, а партизанское движение ширилось и росло.

10 января 1942 года немцы устроили похороны погибших во время последней карательной экспедиции солдат, На окраине деревни Колодное, где когда-то в праздничные дни колхозники собирались на демонстрации и митинги, а молодежь — на игры и танцы, выросло немецкое кладбище. Сорок березовых полуметровых крестов, увенчанных железными касками, окружили полутораметровый крест, под которым был зарыт командир.

Лучшей картины, демонстрирующей силы партизан и их успехи, нельзя было придумать.

Через несколько дней два колоднинских колхозника доложили нам о том, что в могилах немцы закопали и оружие погибших.

— Братцы мои! — воскликнул Гуторов. — Да ведь эго клад, какого и Гоголь бы не придумал!

— Правильно, Иван Васильевич, — поддержал Гуторова Тарасов. — Поскольку трофейной команды у нас нет, противник сам для нас постарался. Нам остается только извлечь клад и транспортировать оружие в лес.

К утру следующего дня Тарасов с автоматчиком Гуторовым и пятнадцатью бойцами доставили в Лихой Ельник воз немецких винтовок и четыре пистолета. Не было лишь патронов, но и они скоро появились. Немецкие трупы партизаны снова зарыли, только кресты уже не стояли в строю, а лежали в беспорядке, распластавшись на снегу.

Обозленные каратели схватили колхозника Иваничкина. Они травили его собаками, пытали, жгли тело раскаленным железом, полосовали шомполами, чтобы он сказал, где находятся партизаны. И хотя Иваничкин отлично знал, что партизаны находятся в Лихом Ельнике, он ничего не сказал немцам. Гестаповцы заставляли его показать путь, по которому ушли партизаны с оружием. Иваничкин повел врагов по ложному следу, в противоположную сторону. За деревней Переторги, там, где речка Ревна впадает в Десну, немцы, догадавшись, что Иваничкин их обманывает, убили его на льду.

«Какой человек погиб!» — подумал я, когда узнал о героической гибели Иваничкина.

Иваничкин не был партизаном и даже нельзя сказать, чтобы он слишком охотно делился с нами хлебом. А вот теперь, когда дело коснулось его чести и его совести, он пошел на мученическую смерть, но Родины своей и людей, которые борются за нее, не предал.

Рысаков попрежнему оставался командиром. Наконец-то в нем произошла коренная перемена. Партийное собрание было последним решающим средством, которое как бы завершило долгую и мучительную борьбу за перевоспитание командира. Каждый день приносил новые свидетельства, что в Рысакове берут верх лучшие качества. Так, например, он уже не только не косился на пропагандистов и агитаторов, сочинявших листовки, но и сам пытался обращаться к населению с листовками, призывая вступать в партизанские отряды и создавать новые.

В моем архиве до сих пор хранится потертый листок, вырванный из старой ученической тетрадки. На одной стороне его какой-то первоклассник написал: «Мама мыла, мама, Маша..», а на другой Рысаков сочинял свою первую листовку. Я хорошо помню, как это было. Рысаков навалился на стол, низко наклонил голову и, казалось, никого не замечая, все писал перечеркивая… Вот эта листовка:


«Граждане и гражданки! Дорогие братья и сестры! Полгода уже стонете вы под гнетом немецко-фашистских захватчиков, сколько страданий и мук перенесли вы за эго время… А смотрите, что они, сволочи, сделали опять. Дотла сожгли Уты, Павловку, в Рясном камня на камне не оставили, уже пятнадцать сел сравняли с землей только в Выгоничском районе. А опять же в самих Выгоничах десять домов превратили в тюрьму. Кто томится в этих тюрьмах? Ваши соседи, знакомые, родные и близкие. А на площадях построили для вас, честных тружеников, виселицу… Но недолго фашистской мрази хозяйничать здесь… Не страшитесь, товарищи, немецких расправ… Помогайте нашей доблестной Красной Армии и нам, партизанам. Все, как один, беритесь за оружие и идите в партизаны…

Командир отряда Рысаков».


Пока Рысаков писал, Фильковский и Черный, улыбаясь, подталкивали меня и кивали на вспотевшего от сочинительских усилий командира. Окончив, наконец, работу, Рысаков так облегченно вздохнул, словно сбросил с плеч неимоверный груз.

— Тяжко? — спросил я.

— Не говори, — ответил Рысаков. — Кажется, тяжелее, чем женщине родить. Мыслей и слов в голове рой, а на бумагу не выливаются.

Нам оставалось только радоваться, глядя на эту картину…

Отряд наш рос с каждым днем. Иваничкин погиб от руки врага, а на другой день после его смерти в отряд пришел его брат. Сотни людей ежедневно вливались в партизанские ряды. Коммунисты и комсомольцы организационно оформились, возглавили движение, и это немедленно стало сказываться на росте наших сил. Отряд имени Щорса развернулся теперь в пять отрядов. При отряде, названном Головным, создался районный штаб по руководству партизанским движением. Головной отряд оставался в Лихом Ельнике. Исполняя обязанности начальника районного штаба, я организовал новый отряд, названный именем Баумана, и разместил его в деревне Уты. Иван Данилович Тарасов на базе своей роты организовал отряд имени 26 бакинских комиссаров и разместился с ним в селе Колодное. Отрядом имени Лазо командовал Власов и занял деревню Золядка. Отряд Чапаева организовал Саша Котомин и занял деревню Сосновое Болото. Кроме того, подпольный райком и штаб руководили группами самообороны, созданными по инициативе местного населения. Эти группы самообороны создавались в освобожденных от немцев селах и существовали в Уручье, Павловке, Алексеевке, в Рясном и во многих других селах. Они объединяли почти все население этих сел: мужчин, женщин, подростков в возрасте четырнадцать-пятнадцать лет и стариков, способных держать в руках оружие. Как правило, в помощь этим группам мы выделяли взвод партизан. Нередко можно было видеть на постах, где села держали оборону, молодых девушек и стариков. В случае приближения опасности, о чем из села в село сообщали вестовые, посты предупреждали население. Все, кто имел оружие, занимали оборону, устраивали засаду, а население уходило в лес. Из этих групп самообороны выросли потом крупные самостоятельные боевые отряды.

Интересно, что этим группам самообороны предшествовали на ранней ступени развития партизанского движения более примитивные формы народного сопротивления. Вначале население создавало группы содействия партизанам, те группы, которые в свое время возглавил райком партии. Группы содействия выполняли весьма важные задания: распространяли наши листовки, собирали обмундирование, продовольствие, оружие, боеприпасы и доставляли все это в отряды, но вооруженной борьбы не вели. По мере развития и расширения партизанской борьбы группы содействия стали брать на себя оборонные функции и даже предпринимать в пределах своей местности активные боевые действия, диверсии на линиях связи. Таким образом они превратились в группы самообороны.

В дневнике 20 февраля 1942 года я записал:

«Уже шестнадцать групп самообороны. Иван Сергеевич называет их «опорными группами». Может быть, так правильней. Во всяком случае отвоевано шестнадцать населенных пунктов, причем главное даже не в том, что отвоевано. В наших условиях это относительное понятие: завтра нас могут из них выбить; главное в том, что народ вступает в борьбу. В шестнадцати «опорных группах» восемьсот человек. Вооружены они кто чем обзавелся: обрезами, пистолетами, старыми «смит-висонами», курковыми дробовиками, берданками, но оружие — у всех».

В Алексеевке Иван Сергеевич Мажукин однажды спросил деда Архипа, стоящего на посту с ружьем, ветхим, как и его хозяин:

— Дед, что это у тебя?

— Ружье.

— Неужто стреляет?

— А ты зачем спрашиваешь? Ты испытай. Встань вон там у стены — узнаешь.

— Вон что? Да ты, видать, любитель пошутить. Небось, старый охотник?

— А как же. Гусей, бывало, за сто шагов дробью убивал. На волка картечью заряжал, убивал и волка… Вот и на немца зарядил картечью.

— Не промахнешься?

— Коль суждено на старости лет взять в руки эту ложу, так разобью фашистскую рожу, — ответил дед в рифму.

И дед Архип, и молодые парни, по двое ходившие по селу с ружьями на ремне, и краснощекие девушки в вязаных платках, стоявшие на постах с одной винтовкой на двоих, свидетельствовали о том, что народ вышел из домов, что гнев народа и ненависть к врагу нашли реальный выход. Народ взялся за оружие.

В мае 1942 года Выгоничский райком партии в пяти отрядах и группах самообороны насчитывал более полутора тысяч вооруженных партизан. В отрядах имелись минометы и даже одна пушка.

Через два месяца, когда партизанские отряды Брянских лесов стали многочисленными, сильными, установили между собою связь и объединились под единым командованием, я убедился, что группы содействия и самообороны — явление повсеместное. Во всех селах, от Колодного до Витемли Погарского района, по правому берегу Десны, и за Десной — в Навлинском, Суземском, Комаричском и Севском районах — существовали группы содействия партизанам и группы самообороны.

Еще позднее, в 1943 году, когда я командовал соединением молдавских партизан, везде, где мы проходили, я видел те же процессы развития массового партизанского движения. Достаточно было появиться близ леса партизанскому отряду, независимо от его численности, как всюду в селах возникали группы содействия. Затем они вырастали в группы, обороняющие свое село, и превращались, наконец, в боевую партизанскую группу. И старые партизаны, те, которые стали воевать в 1941 году или в начале 1942 года, наблюдая за этими процессами, с гордостью говорили, что эти группы содействия и самообороны — школы первой и второй ступени, в которых народ обучается искусству партизанской войны.

Рысаков теперь полностью оценил значение групп самообороны. В нем не осталось и следа былого недоверия к этой форме участия народа в вооруженной борьбе. Со свойственной ему пылкостью и увлечением он сам взялся за организацию групп, стремился вооружить их, посылал лучших партизан в качестве инструкторов и

требовал обучения военному делу всего взрослого населения.

— Вы неодолимая сила, — говорил он на собрании граждан Алексеевки, и дед Архип слушал его, опираясь на свою неразлучную берданку. — Поймите — неодолимая! Тяжелое время еще не миновало для нас, много еще трудностей впереди, но пусть не пугают они вас, победим мы.

Когда мы возвращались в штаб, Рысаков спросил:

— Умею разговаривать с народом?

— Вполне.

— А ты говорил — оторвался! Этак я скоро в комиссары запишусь. — И он залился хорошим, душевным смехом.

С любовью смотрел я на этого человека, с которым меня крепко связала общая судьба, который шел таким трудным, извилистым путем к нашей общей цели.

И высшей радостью была для меня случившаяся недели две спустя после собрания в Алексеевке незначительная сценка, невольным свидетелем которой я оказался. Думая, видимо, что его никто не слышит, Рысаков распекал в штабе Сергея Рыбакова за то, что он не передал ему во-время заявления восьми крестьян, желающих вступить в отряд.

— Я из тебя, — кричал он на смущенного Сергея, — эту самую… ну, как ее, рысаковщину выбью!..

«Рысаковщина»! Так сам командир окрестил свое прошлое.


РАДИО И РАДИСТЫ

Росли отряды, совершенствовались и методы борьбы с врагом, рождалась партизанская тактика, включавшая в себя множество приемов. С самого начала четко обнаружилась и широко применялась тактика морального воздействия на противника, преследовавшая цель деморализовать его тыл, администрацию и разжечь ненависть к врагу, привлечь симпатии народа на сторону партизан. Эту роль выполняла партийная пропаганда.

Первое время мы не имели никакой связи с Большой Землей. «На Большой Земле никто, конечно, не знает о нашем существовании», — думали мы. Поэтому в той местности, где действовали наши отряды, партизанская пропаганда являлась единственным источником, откуда население могло узнать правду о событиях по ту сторону фронта. Переписанный от руки доклад товарища Сталина из найденной Мизгуновым 10 ноября газеты долгое время являлся и путеводной звездой нашей пропаганды и ее основным содержанием. Одного этого сталинского доклада было достаточно, чтобы наша пропаганда имела успех.

Событием исключительной важности явилось для нас «открытие» радио. Вряд ли сам Попов, когда он в результате многолетних трудов однажды передал в эфир свои радиосигналы, был так взволнован своим открытием, как мы, когда раздобыли маленький ящик — радиоприемник «колхозник». Этот приемник мы с боем захватили у полицаев.

Анодное питание для приемника пришлось добывать со складов связи немецкой армии и каждый раз затрачивать на это силы, умение и хитрость. Добычей анодного питания занимались главным образом наши агенты и связные.

Аккумулятор был у нас свой: его сняли с разбитой трехтонки. К сожалению, он был совершенно разряжен и не давал накала. Теперь нужно было думать, как зарядить аккумулятор. Кто-то из связных сообщил, что в Субботове у полицаев имеется динамка; с ее помощью они освещали квартиру своего начальника.

— Значит, есть шанс убить сразу двух зайцев, — сказал Рысаков, — и аккумулятор зарядить и жандармов поколотить.

И ночью отрядом имени Щорса мы гоняли субботовских полицаев и жандармов.

Таким образом, аккумулятор потребовал сначала крови, в данном случае вражеской, а затем ежедневно нескольких ведер пота, в данном случае нашего. Дело в том, что эту старую динамку, посредством которой мы заряжали свой аккумулятор, самый сильный партизан не в состоянии был прокрутить больше двух минут. Даже такой силач, как Тарас Бульба, едва переводил дух, покрутив эту динамку.

— Чтоб я сегодня табаком обкурился, если немцы сами не подсунули нам эту цацку, — говорил он, отирая пот со лба. — Ее еще Самсон крутил, пока ему бороду не остригли, и с тех пор к ней, наверное, никто не прикасался, пусть она огнем подымется.

Этот унылый агрегат, пристроенный к толстой березе в Лихом Ельнике, партизаны называли «потогонкой».

Тем не менее мы добились того, что у нас появилось радио. Оно произвело переворот в нашей пропагандистской деятельности. Мы почувствовали дыхание Родины, мы услышали ее голос. Это вдохновляло нас, указывало пути дальнейшей борьбы.

Но все же попрежнему нас беспокоило сознание, что о нашем существовании никто не знает на Большой Земле. Нужно было установить двустороннюю связь. Но как это сделать?

В феврале после долгих метелей выдалась светлая и тихая ночь. В лесной тишине только изредка слышались постукивания дятлов. Перед рассветом мы проснулись в штабной землянке от самолетного гула. Самолет кружился над лагерем. Он то улетал, то появлялся сноса. На этот раз эго был не «костыль» с его характерным прерывистым жужжанием. Не иначе, решили мы, над нами кружится тяжелый бомбардировщик. Мы встревожились, решили, что немцы засекли местоположение нашего лагеря и теперь начнется бомбежка.

Все вышли на волю. Было видно, как от самолета отделилась черная точка, за ней вторая, третья… Нам сразу же пришла в голову мысль, что немцы выбрасывают парашютный десант.

Тревоги мы не подняли, но по команде Рысакова роты Тарасова и Черного и группа из отряда имени Баумана, находившаяся в эти дни на главной базе, рассыпались по лесу. Я отправился с ротой Тарасова. Предстояла задача выловить парашютистов поодиночке до того, как они соединятся.

Точно определить место, где парашютисты опустились, было трудно из-за деревьев. Поиски затруднял также глубокий снег. Кроме того, дятлы, растревоженные гулом самолета, подняли в лесной тишине такой перестук, что нам за каждым деревом мерещился вражеский автоматчик.

Наконец группа Черного напала на след: на ветвях сосны Иван Акулов обнаружил парашют. В чащу по глубокому снегу уходили следы человека. Черный со своими людьми рассыпался цепью и окружил это место. Вскоре впереди за кустом показалась человеческая тень. Акулов с Гуторовым кинулись к парашютисту. Тонким женским голосом парашютист закричал на чистом русском языке:

— Не подходи, стрелять буду!

Но кто-то из хлопцев Черного уже подкрадывался сзади. Пока, путаясь в снегу, десантница изготовляла оружие, он кинулся на нее. Подоспели другие, выбили пистолет и скрутили ей руки.

Вскоре хлопцы из группы Тарасова обнаружили еще двух парашютистов.

Теперь в наших руках было уже три парашютиста: две девушки и паренек с автоматом ППШ. За спиной у него в брезентовом чехле висела радиостанция.

Парашютисты были сброшены советским командованием специально для того, чтобы установить связь с партизанами, о действиях которых, как ни странным показалось это нам в тот час, имелись сведения на Большой Земле. Перед вылетом парашютисты условились, что будут сигнализировать друг другу постукиванием палок о стволы деревьев. К их великому удивлению, когда они приземлились, весь лес наполнился таким постукиванием: стучали дятлы.

На другой день мы отыскали в лесу четвертого парашютиста. Это был командир группы лейтенант Кудрявцев, могучий парень, ростом и телосложением напоминающий нашего Тараса Бульбу.

— Неужели парашют выдерживает таких? — все приставал к нему, Саша Карзыкин.

В тот же день мы связались с штабом фронта, сообщили о себе все данные и получили от штаба задание.

С этой поры установилась у нас постоянная двусторонняя связь с Большой Землей.

Полиграфические средства наши попрежнему оставались весьма скудными. Мы имели одну пишущую машинку. Я овладел искусством машинописи, и мне приходилось просиживать целые ночи напролет за машинкой, размножая листовки и сводки Совинформбюро. Листовки писали мы и от руки. Бумаги у нас было очень мало, мы писали на картоне, на тонких дощечках, на стекле, печатали на полотне и на березовой коре. Наутро наши люди разносили листовки по селам, на железнодорожные станции и даже в Брянск.

Были у нас в отряде и специалисты-агитаторы. Эту роль исполнял, в частности, Иван Васильевич Гуторов. Носил Иван Васильевич самую разнообразную одежду. Иногда он надевал то, что удалось ему сохранить из военного обмундирования: гимнастерку, шаровары, пилотку, сапоги и плащ-палатку. В военной форме он выглядел молодецки. Зимой, да еще во время выездов, Гуторов иногда одевался в форму немецкого офицера и тогда походил на белобрысого фрица. Но чаще всего надевал суконное, основательно потертое, длинное и широкое пальто на бараньем меху с каракулевым воротником, лежавшим на его плечах шалью, и новую каракулевую черную папаху. На ноги-в этом случае он натягивал серые валенки. С автоматом на груди, с которым никогда не расставался, он забавно выглядел в этой одежде.

В самые мрачные минуты нельзя было сдержать улыбки, если Гуторов хотел рассмешить. Любитель побалагурить, он всегда имел в запасе какое-нибудь забавное словечко. В окрестных деревнях от мала до велика все знали Гутороза по имени и отчеству, точно он родился и вырос в этой местности.

— А, Иван Васильевич, здравствуй, здравствуй, заходи в гости, — говорили ему женщины, дети и мужчины в деревнях.

Он останавливался, заводил разговор, как со старыми знакомыми.

— С кем это ты говорил? — спрашивал я, когда он заканчивал беседу.

— А не знаю. Откуда мне всех знать? Советский человек. Это, надо полагать, точно, — отвечал он.

Отправляясь на собрание, Гуторов часто захватывал с собой двухрядку. В этом случае после беседы начинались танцы, и люди на несколько часов отвлекались от гнетущей повседневности. Гуторов начинал с «Касьяна», потом переходил к полькам и вальсам. Больше всего он любил «На сопках Маньчжурии». Под конец начинал «страданья».

Какая-нибудь девушка заводила под аккомпанемент гармоники:


Немцы к нам в село пришли,
И заглохли песенки.
Батьку взяли, дом сожгли,
Милого повесили.

Другая подхватывала:


Эти дни у немца в лапах,
Как в тюрьме, мы прожили,
Партизаны к нам пришли,
Наши души ожили.
Тяжело мне жить в капкане,
От слез глазыньки болят.
Попрошу я партизана,
Чтобы взял меня в отряд.

Новые голоса присоединялись к поющим, и точно уже не существовало опасности, гремела частушка:


Эй, подружки, наряжайся
В голубое платьице.
Партизаны к нам въезжают,
С миленьким свиданьице.

В круг выходил какой-нибудь парень, притопывал, выбрасывал «колено» и на местном орловском диалекте, да еще нарочито ломая его, заканчивал:


Эх, полицай на козе Самогонку везе,
А фриц-то вдогон —
Отдай самогон!
Уу-ух…

Гуторов — кандидат филологических наук, молодой советский ученый, коммунист, горячо преданный партии и народу. Превосходный пропагандист, агитатор и храбрый воин, он всегда умел найти общий язык с любым человеком.

Однажды после собрания, на котором я был вместе с Гуторовым, мы вышли на улицу, и он сказал мне:

— Вот это, брат ты мой, народ. Если бы я имел две жизни, я, не колеблясь, отдал бы обе за этот народ.

— А если бы я имел две жизни, то, не колеблясь, на всем протяжении их я боролся бы за этот народ, — возразил я.

Я чувствовал необычайный душевный подъем. Вероятно, такое же чувство испытывал и Гуторов.


ПЕРВЫЕ ЭШЕЛОНЫ

Примерно с тех пор как появился у нас знаток подрывного дела Павел Воробьев, наше внимание стали привлекать диверсии. Воробьев был человеком немногословным. Целыми днями он возился с какими-то ящичками, перекладывал и протирал толовые брусочки, которые раздобыл у колхозниц.

— Что это ты делаешь? — спросил его как-то Рысаков.

Воробьев отделался шуткой.

Только после настойчивых расспросов он ответил:

— Мины буду готовить, товарищ командир.

— Капсули-то у тебя есть?

— Нет, израсходовали на котлован…

— Как же ты будешь готовить мины?

На это Воробьев ничего не ответил. Без взрывателей тол просто ненужная вещь. Но разве человек, знающий цену толу, примирится с невозможностью его использовать? И Воробьев решил изобретать. Он спросил у Рысакова, можно ли испортить одну винтовку. Командир разрешил. Воробьев обрезал у винтовки ствол и к концу обреза приспособил ящик с толом весом тридцать — сорок килограммов. Затем из обыкновенного патрона он вынул пулю и заменил обычный порох охотничьим (с полкилограмма охотничьего пороха сохранилось у лесника Демина). Чтобы порох не высыпался из патрона, он закрыл отверстие тонкой, как папиросная бумага, пленкой березовой коры. Воробьев был убежден, что от детонации при выстреле таким патроном обязательно взорвется тол.

Далеко от лагеря, в глубине леса, испытывали мы изобретение Воробьева. К спусковому крючку Воробьев привязал длинный шнур. Усевшись в укрытии вместе с Воробьевым, наблюдатели с затаенным вниманием ждали взрыва. Воробьев дернул за шнур. Саша Карзыкин даже глаза закрыл. Щелчок, дым, а ящик с толом даже не шелохнулся.

— Ну, что, осечка? — спросил Рысаков удрученного изобретателя.

— Осечка, товарищ командир.

— Винтовку только загубил, чорт паршивый. Изволь достать мне теперь винтовку в первом же бою, — приказал Рысаков с хозяйской рачительностью.

В лагере испытание неудачного изобретения стало источником насмешек над Воробьевым. А радио утром и вечером приносило все новые вести о диверсиях на железных дорогах, которые проводили партизаны Смоленщины, Белоруссии, Ленинграда. У наших товарищей тоже зачесались руки.

— Да мы-то что — лыком шиты, что ли, в самом деле! — возмущался старик Демин. — Хоть бы рельсы выворотили.

— Мы адову машину изобретаем, — пошутил Сережа Рыбаков.

— Мне диверсии давайте, а не изобретения! — сказал Рысаков. — Сам пойду на дорогу. Выбери участок, товарищ Андреев, и завтра пойдем действовать.

Хлопнув дверью, Рысаков ушел. Воробьев промолчал, смуглое его лицо покраснело. Я хорошо понимал его состояние. Когда отыскался тол, он первый заговорил о значении диверсий на коммуникациях противника, напомнил о том, что говорил товарищ Сталин, обращаясь к народу по радио 3 июля. А подошло время осуществить его призыв, и Воробьев ничего не может сделать.

Я успокоил Воробьева тем, что посоветовал ему подумать над предложением Демина — разворотить рельсы.

— Ну что же, попытаюсь, — сказал Воробьев, и в голосе его прозвучали нотки отчаяния.

Это заметил Мажукин.

— Эй, дружок, с таким настроением лучше не ходить, — сказал он.

— Нет, нет, Иван Сергеевич, все в порядке и настроение хорошее. Это я злюсь на себя самого.

Первым пойти с Воробьевым вызвался Володя Тишин. С тех пор как в отряде появилось радио, Тишин ничем так не интересовался, как новостями с фронта.

«Ну, что новенького там, на фронте?» — задавал он свой неизменный вопрос. Особенно он осаждал Гуторова и меня, как людей, по его мнению, более осведомленных. Мы рассказывали, что знали сами, но этого ему было мало, и он приставал к другим: «Что новенького на фронте?»

В грамоте Володя был не силен. Он работал слесарем, затем его выдвинули на хозяйственную работу, учиться как следует он не успел, а потом война помешала. Особенно слабые познания обнаруживал Володя в географии. Эта наука, признавался он, никак ему не давалась. Слабость Тишина в географии быстро обнаружили товарищи.

— Ну, что новенького там, на фронте? — спросит, бывало, Тишин.

— Здорово дела идут! Вчера немцы Лену оставили…

— Что такое Лена? Река, что ли? А где она протекает?

— В Прибалтике, в Таллин впадает.

— Ага, жмут, значит, наши?

— Жмут.

Узнав о том, что Воробьев подбирает группу диверсантов, Тишин сказал:

— Это, брат, не география, ну ее к чорту, тут уж я не напутаю.

И верно, в бою Володя Тишин не подводил, да и был у него уже кой-какой, хотя и случайный, опыт железнодорожных диверсий. Как-то вместе с партизаном Глебкиным ходил он в разведку в район станции Полужье и встретил своего старого приятеля Алексея Ижукина. Тишин тогда не подозревал, что бывший председатель сельского совета и лучший диверсант навлинских партизан Ижукин — будущий Герой Советского Союза. Конечно, и сам Ижукин не знал тогда своего будущего. Встретились они, как старые друзья, в лесу и, стоя по пояс в снегу, крепко расцеловались. Ижукин шел с двумя партизанами своего отряда взрывать вражеский поезд. Тишин и Глебкин хорошо знали эту местность: Глебкин долго работал на этом участке дороги обходчиком, Тишин бывал здесь неоднократно, когда работал в МТС. В качестве проводников они отправились с диверсионной группой Алексея Ижукина. На дорогу они вышли ночью, и Тишину пришлось помогать Ижукину ставить мину. Правда, Тишин был только подносчиком тола, но все же ему удалось понаблюдать за процессом минирования. Охрана дороги в это время была слабая, и работа протекала довольно спокойно. Тишин видел, как Ижукин уложил в плоский ящик кусок тола и закрыл его крышкой. Затем он искусно выдолбил между шпалами небольшую ямку, заложил ящик под рельсу, воткнул в отверстие, проделанное в ящике, металлическую трубочку взрывателя, дал в руки Тишину конец длинного шнура и сказал:

— Тяни вон туда. Когда я за другой конец подергаю, бросай шнур и жди меня.

Ждать пришлось недолго. Вдали послышался свисток паровоза, шум поезда. Шум приближался, нарастал, тонко загудели рельсы. У Тишина замерло сердце, а с той стороны, откуда шел поезд, появились два человека. Они быстро шагали к мине.

— Обнаружат, — забеспокоился Ижукин.

Действительно, когда поезд был не далее ста метров, эти люди на железнодорожном полотне обнаружили мину. Они начали стрелять в воздух, затем пустили красные ракеты, предупреждая машиниста об опасности. Ижукин разозлился и хотел было уже дернуть за шнур, чтобы взлетели на воздух бдительные охранники. Но состав убыстрял ход и катился к мине. По всей вероятности, машинист принял своих охранников за партизан и вместо того, чтобы остановить поезд, только прибавил пару.

Прошло еще несколько секунд, и Ижукин, наконец, дернул за шнур.

Раздался взрыв, заскрежетало железо, в дыму и пламени перевертывались вагоны, трещало дерево обшивки. Ижукин потащил Тишина за руку. Полуоглохшие, полуослепшие, скрылись партизаны в лесу. За стволами деревьев позади них рвались боеприпасы в горящих вагонах.

Это было в январе, и теперь, когда Воробьев стал подыскивать компаньонов для вылазки на железную дорогу, естественно, что раньше всех к нему присоединились Тишин и Глебкин, считавшие себя уже специалистами подрывного дела.

Принять участие в диверсии захотели также Тарас Бульба, Карзыкин, Рыбаков.

Участок для диверсии выбирал я. В нашем отряде было много местных людей, которые хорошо знали дорогу от Брянска до Почепа. Кроме того, в моем распоряжении имелись данные разведки. Оставалось выбрать место с самыми удобными путями для отхода после организации крушения. Лучше лесного участка напротив деревни Сергеевки ничего нельзя было придумать. Дорога в этом месте охранялась слабо — от Красного Рога до станции Хмелеве ночью изредка проходил парный патруль, лесная чаща подходила к самой дороге. Подобная слабость охраны объяснялась, видимо, тем, что мы на этой дороге еще не действовали.

С утра группа Воробьева стала готовиться к выходу на дорогу. Воробьев и Глебкин, знатоки железнодорожной техники, указали, какой требуется инструмент для разборки рельсов. Нужны были лапа, ломик, ключи. А в нашем отряде, кроме топора, ничего, конечно, не было.

К вечеру вооружились. Специального инструмента так и не достали. Во главе с Рысаковым мы выехали на пяти розвальнях, чтобы изучить диверсионную работу. Я и Мажукин отправились с группой, состоявшей из пятнадцати человек. Ночь выдалась серая, падал редкий снежок. Оставив подводы с пятью партизанами в лесу, мы пошли к дороге. Вел Андрей Баздеров, хорошо знавший здешние места.

Если бы в августе 1941 года, когда я ехал по этой дороге на фронт, мне сказали, что я буду подкрадываться к ней в ночной темноте, я посмотрел бы на такого человека, как на сумасшедшего. И вот теперь я шел с группой товарищей, которые в недавнем прошлом строили, ремонтировали, поддерживали в надлежащем порядке эту дорогу, чтобы теперь ее разрушить.

С левой стороны лес расступился, и между двух высоких стен я увидел железнодорожный путь. Гудели провода. Прямо перед нами возникла железнодорожная будка. В ней, по сведениям нашей агентуры, большую часть ночи отогревался немецкий патруль.

Баздеров, глядя на Рысакова, проговорил:

— Не там вышел. На двести метров, Василий Андреевич, ошибся.

Ошибку Баздерова исправлять теперь было поздно. Мы быстро оцепили будку, и я с Тарасом Бульбой распахнули дверь. Посреди крошечного пространства, собираясь на линию, одевался железнодорожный сторож. Суконный армяк и старая шапка свидетельствовали о том, что он не военный и, тем более, не немец. Не успел он открыть рта, как Тарас выволок его из будки.

— Сколько вас? — тихо спросил я.

— Я один, — ответил сторож.

По дрожавшему голосу можно было догадаться, что он перепугался насмерть. У него зуб на зуб не попадал.

Баздеров вошел в будку, нашел нужный инструмент: лапу, два ключа, железнодорожный молоток. Мы, таким образом, полностью экипировались для предстоящей работы. Кроме инструмента, мы взяли в будке восемь так называемых «колотушек» — немецких гранат на длинных деревянных рукоятках.

— Откуда они у тебя? — спросил я сторожа.

Он охотно сообщил, что гранаты принадлежат немецким охранникам. Нынче охранники еще с вечера ушли в Красный Рог на вечеринку и вернутся только утром.

Отойдя метров на пятьдесят от будки, мы приступили к разборке пути. Сторожа мы тоже привлекли к работе. В обе стороны по линии были высланы дозорные для наблюдения и прикрытия на случай опасности. Остальные, в том числе и сторож, принялись за дело. Скрипела эта самая лапа, которую мы раздобыли в будке, визжали заржавевшие гайки, звенели молотки, по лесу далеко разносилось тревожное эхо. Работали молча и сосредоточенно. Только Воробьев и Глебкин вполголоса подсказывали, что надо делать. Их таинственный шопот среди бешеного визга проклятых гаек и лязгающих инструментов постороннему человеку показался бы смешным, но у нас нервы в тот момент были до того напряжены, что мы не замечали нелепости этого несоответствия.

Работа вначале шла медленно. Но затем сторож настолько освоился, что тоже стал командовать, помогать отстающим, и работа пошла быстрее. Он куда более ловко, чем мы, отвертывал гайки, лапой вытаскивал костыли, отбрасывал подкладки, отодвигал рельсы сантиметра на два и снова вбивал костыль.

Не прошло и двух часов, как работа закончилась: два звена каждой пары рельсов были разведены.

— Это называется раздвижной способ, — вполголоса, но тоном специалиста объяснил мне Воробьев, когда, окончив работу, мы отходили в лес.

— Что же ты молчал до сих пор, если знал, как это делается? — перебил его Рысаков.

— Да только теперь вспомнил.

Сторож шел с нами в лес.

— Послушай, дядя, а ты, собственно, куда идешь? — спросил его Мажукин.

— Да с вами, следует быть. Куда мне теперь от вас, разве только на вешалку? Интереса не составляет.

Мажукин не успел ответить.

Со стороны Красного Рога издалека донесся протяжный паровозный свисток.

— Идет, — сказал сторож.

Мы остановились. Сторож с беспокойством глядел в сторону разобранного полотна. Полуобернувшись, переступая с ноги на ногу и сжав кулаки, он постукивал ими один о другой, волновался.

— Идет, — повторил он. — Эх, и хряснет сейчас!

— Жалко, что ли? — спросил его Рысаков.

— Не жалко, — непривычно.

Поезд приближался. Стук колес, шипенье паровоза наполнили шумом весь лес. С опасением мы ждали: не заметит ли машинист опасности, не начнет ли тормозить? Все произошло в одно неуловимое мгновение. Сначала что-то со скрежетом рухнуло и взорвалось, залязгали буфера, мир потонул в неслыханном треске и скрежете, сквозь которые прорывались человеческие вопли.

А мы прыгали на месте и по-солдатски крепко ругались от радости. Радовал не столько тот факт, что мы уничтожили состав противника, сколько сознание, что «раздвижной способ», который нам по силам, вполне себя оправдал.

Так в отряде появился новый боец. Прозвище «сторож» осталось за ним. Он был очень полезен нам при организации диверсий механическим способом. Позднее, когда мы получили новую технику для подрывной работы, Вершинкин быстро изучил подрывные механизмы с мудреными названиями. Не успел он освоить лишь мину Старинова, которую называл «миной старенькой». Во время одной диверсии, после того как уже взорвал пять вражеских эшелонов, он был тяжело ранен и на самолете эвакуирован на Большую Землю.

Секретарь райкома Фильковский встретил нас с распростертыми объятиями. Поздравляя нас с успехом, он возбужденно говорил:

— Теперь мы вышли на правильный путь. Нам теперь есть о чем сообщить на Большую Землю…

Фильковский был горячим сторонником подрывной деятельности.

В тот же день он составил радиограмму и передал ее через радиостанцию Кудрявцева в штаб фронта. А через два дня мы слушали сводку Советского Информбюро, в которой сообщалось, что «партизанский отряд под командованием товарища Р. и секретаря райкома Ф., действующий в Брянских лесах, пустил под откос эшелон противника, следовавший на фронт с живой силой и техникой…»

Мы приняли это сообщение, как высшую награду, и день этот был для нас великим праздником. Отныне на Большой Земле осведомлены о нашем существовании!

Узнали о нас наши соседи — трубчевские партизаны, партизаны Сабурова и другие. Через несколько дней с ними была установлена прочная связь.

Теперь в отряде возникло новое подразделение — группа диверсантов. Воробьев повеселел. Он снова взялся за свое изобретение, решив довести его до конца. Механические способы пуска эшелонов врага под откос, которые мы легко освоили, были ненадежными. Немцы усилили охрану, патрулирование, и из последующих шести случаев развода рельсов, подкапывания насыпи и разборки стыков успех имели только два; остальные противник во-время обнаружил и предотвратил крушение.

Из немецких гранат-колотушек, которые мы взяли в будке сторожа, Воробьев извлек капсули-детонаторы, вставил их в сконструированную им толовую мину, и винтовочные обрезы теперь производили нужное действие.

Он испытал свою мину в окрестностях лагеря, а затем вместе с Рысаковым вышел испытывать ее на железной дороге. Конечно, обрез при этом пропадал. Людей для постановки мины требовалось немного: с Воробьевым пошли, кроме командира отряда, всего три человека: Тишин, Глебкин и Котомин.

Километрах в двух от станции Красный Рог диверсанты установили мину Воробьева. Через полчаса показался вражеский эшелон. Тишин дернул за шнур, раздался выстрел из обреза, и мина взорвалась. На воздух взлетел паровоз и несколько вагонов, остальные скатились с насыпи.

Несколько позднее нам удалось взорвать железнодорожную водокачку на станции Красный Рог и лишить дорогу водоснабжения. Эта операция по тому времени была разработана и проведена блестяще. Решающую роль при этом сыграла разведка, доставившая исчерпывающие данные. Без выстрела мы сняли охрану, захватили ценные документы, телефонные аппараты. Интересен был приказ немецкого капитана Пфафенрода, находившегося в городе Почепе. Он писал командиру охраны водокачки:

«За последнее время в районе железкой дороги усилилась партизанская деятельность. Надо ожидать нападения и на водокачку. Оно может быть проведено в ближайшее время, так как партизаны, вероятно, понимают, какой ущерб они могут причинить дороге. Сомнительные люди, по всей вероятности партизанские разведчики, были замечены в районе водокачки».

Капитан требовал, чтобы командир охраны усилил бдительность, окружил водокачку проволочными заграждениями и принял все подобающие меры. Словом, господин Пфафенрод оказался человеком осмотрительным и предусмотрел заранее, что водокачка партизанами будет взорвана. Так это и случилось.

— Ну, как, Василий Андреевич, насчет «военщины»? — спросил я Рысакова после этой операции. — Может быть, распустить группу разведки, а то слишком много начальников, скоро и воевать некому будет. — Я повторял старые слова Рысакова.

— Да, у вас, у военных, получается как-то так, что лишним никто не остается. — Он помедлил, потом усмехнулся: — В общем я давно сдался, ты прав. Группу разведки даже целесообразно усилить.

Я не стал откладывать это дело в долгий ящик, и группу разведки подкрепили оружием и людьми, выделив в нее боевых, как говорят — стреляных хлопцев. Теперь эта группа могла не только вести разведку, но и в случае необходимости самостоятельно выполнять тактическую задачу.


НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ

Утром 1 марта на одной из застав головного отряда поднялся переполох. Погода в этот день выдалась тихая, морозная, и малейший шум далеко разносился по лесу. У себя на базе мы услышали ржанье лошадей, звон стремян и людские крики.

Чей-то зычный голос призывал: «Сюда, за мной, чорт с ним, обойдем напрямую!» Послышалось щелканье затворов и грозные окрики часовых.

— Что там случилось? — спросил Рысаков.

В черной суконной гимнастерке, без пояса, с завернутым внутрь воротником и поднятыми выше локтей рукавами, он вышел на улицу умываться снегом. Уже несколько дней отряд жил без тревог. Мы готовились к очередной операции, и почти все партизаны, по предложению командира, освежались по утрам снегом.

— Опять этот чортов великан, слыхать, скандалит, — сказал кто-то из партизан.

Он говорил о Тарасе Бульбе, который в этот день был старшим на заставе. Дежурство Тараса Бульбы всегда отличалось тем, что он старательно выполнял все правила. Даже самый близкий друг его. не смог бы переступить границы застав, если он забыл или перепутал пароль.

Шум на заставе все увеличивался. Один за другим раздались три выстрела. Рысаков забежал в избушку, оделся, и мы, точно по уговору, кинулись на заставу. Л нам присоединились Фильковский и Мажукин, сзади бежало несколько партизан. До заставы от штабной избушки было недалеко, и вскоре за деревьями показался шалаш начальника заставы, сооруженный из ельника; сквозь зеленые пучки еловых веток легким веером струился дым. В шалаше никого не оказалось. Мы обогнули шалаш, и перед нами открылась следующая картина: Тарас Бульба, вооруженный двумя винтовками, — одну он держал в руке, другую взял на ремень — допрашивал Сергея Рыбакова, стоявшего перед ним на коленях.

— Кто це, кажи швидче, пьяный дурень, бо в ухо дам? — кричал он.

А Рыбаков, задрав голову, смотрел на Бульбу, хватал его за полу и умолял:

— Коля, дорогой, отдай винтовку, командир узнает — смерть моя. А люди наши, в доску наши, партизаны к Фильковскому. Не могут же они тебе, дураку такому, грамоты свои вручать.

— Пароль мне давай, а не грамоты.

— Ну, забыл я на радостях взять пароль, забыл, — говорил Рыбаков. В эту минуту он увидел нас и обрадованно закричал: — Василий Андреевич! Товарищ командир!

— Молчать! — перебил его Бульба и, повернувшись к командиру отряда, отрапортовал: — За ночь никаких происшествий не случилось, кроме только что произведенных выстрелов.

И он показал на каких-то людей, стоявших на просеке.

Фильковский выругался и сказал, что застава Бульбы — цыганский табор. Бульба обиделся и стал доказывать, что он правильно поступил. Рыбаков привел каких-то людей, пароля не знает. Ему говорят: стой, а он лезет в обход — обходы наши показывает неизвестным людям. Для острастки Тарас произвел три выстрела, обезоружил Рыбакова, отобрал у неизвестных трех лошадей. Два наших парня действительно держали на просеке под уздцы трех оседланных потных коней.

— Кто же в таком случае цыган? Я?..

— Не ты, не ты, — успокоил его Рысаков и обратился к Рыбакову, уже поднявшемуся на ноги и очищавшему с коленей снег. — Что же ты, подлец, порядок забыл? Сам лезешь и неизвестных людей…

— Каких же неизвестных, товарищ командир, — заговорил Рыбаков. — К вам с пакетом от Бондаренко и Сабурова. Аж из самого Трубчевска идут.

— От Бондаренко? — переспросил Фильковский.

В голосе его послышались радость и удивление. Ничего больше не говоря, он стремительно побежал к просеке.

— Кто там от Бондаренко? — крикнул он. — Давай сюда!

От группы отделился плотный молодой человек в барашковой черной шапке и новом дубленом полушубке, подпоясанном красным деревенским кушаком, с вороненым немецким автоматом на груди. Он шел навстречу Фильковскому и улыбался. Лицо его было разгоряченно, румяно, из-под шапки выбились две пряди потных черных волос.

— Товарищ Фильковский! Афанасьевич! — проговорил он, широко разводя руками.

— Да это же Дарнев, бог ты мой! — вскричал Фильковский. — Какими судьбами?

Сойдясь на просеке, они обнялись. Послышались поцелуи, отрывистые и волнующие слова, которые произносят люди при неожиданной и радостной встрече.

— Живой?

— Как видишь.

— А Бондаренко? А Коротков? А Сеньченков?..

— Живы, здоровы.

— Да покажись, какой ты, покажись!

Мажукин не выдержал, бросился вперед и, вырвав Дарнева из объятий Фильковского, тоже обнял и расцеловал гостя.

— Вот, чорт возьми, как хорошо! — проговорил Рысаков и посмотрел на меня.

На длинных его ресницах блестели слезы. Тотчас, словно устыдившись минутной слабости, он резко повернулся и пошел к лагерю.

— Ко мне их, Василий Андреевич, в штабную! — крикнул он мне на ходу.

И запел свою любимую песенку о партизане Железняке, что случалось редко и свидетельствовало об избытке радости.

Все, за исключением Матвеенко и людей ка заставе, пришли в лагерь, и там за двумя сдвинутыми столами мы познакомились с гостями. Наш повар Кучерявенко по случаю прибытия Дарнева выставил литр чистого спирта, захваченного у немцев.

— Вот это дело! — поддержал Фильковский. Он начал разливать спирт. — Ну, а ты, может, все же выпьешь, раз такое дело? — обратился он к Рысакову и плеснул ему в кружку.

Рысаков кружку поднял, чокнулся, ухмыльнулся, но характер выдержал и передал свою долю мне.

Кроме Дарнева, из Трубчевска к нам пожаловало двенадцать человек, принадлежавших к двум отдельным партизанским отрядам. Пять человек были из отряда Сабурова. Все сабуровцы были, что называется, один к одному, точно их специально подобрали — высокие, широкоплечие, с выбритыми красными лицами, будто они только что из парикмахерской, в одинаковой одежде, с одинаковым оружием — карабинами и немецкими автоматами.

Сформировались сабуровцы на Украине, и отряд в основном состоял из украинцев. «А украинцы — это народ, сами знаете, какой, коли взялся за оружие, так заржаветь ему не даст», — говорил старший из группы сабуровцев. Он был так же одет, как и его товарищи, и выглядел, как они, — высокий, широкоплечий. Его круглое лицо, с резко очерченным, чуть горбатым носом и небольшими припухлыми, сжатыми губами, увенчивалось шапкой непослушных волос, стриженных под польку. Могучая короткая шея казалась прикрепленной к его широким плечам наглухо, и когда он разговаривал, то медленно поворачивался в сторону собеседника всем корпусом. «Богатырской силы, должно быть, этот человек», — подумал я, рассматривая сабуровца, и поразился, узнав, что фамилия этого человека Богатырь. Звали его Захаром Антоновичем.

Он довольно точно охарактеризовал положение оккупационных властей во всей округе.

— Народ всюду с нами, и это с каждым днем все яснее осознают немцы, потому-то они так лютуют, — говорил он певучим баском. — И хозяева здесь мы, хотя и живем вот в этих срубах и землянках в лесу, в глуши. Управы не справляются, полицейские трусят, войска мечутся и меняют тактику, ходят на партизан уже не подразделениями, а целыми частями, не знают, в какой конец леса сунуться, поговаривают о сплошном прочесывании. Ну, и пусть прочесывают. Охотников в старосты все меньше и меньше… И теперь все чаще соглашаются итти в старосты только те, которых мы назначаем. В общем одно можно сказать: хорошо, товарищи! — с нескрываемым удовольствием подчеркнул он.

Неожиданная встреча с Дарневым и группой сабуровцев очень нас обрадовала. Эта встреча каждого партизана убеждала в том, что мы не одиноки, каждый начинал испытывать «чувство локтя». Весть о трубчевцах и украинцах Сабурова быстро облетела весь лагерь, и в штабную избушку набились представители, делегированные от всех наших подразделений. Особенно партизаны интересовались тем, что происходит на Украине.

Богатырь не успевал отвечать на вопросы: а много ли отрядов? Какие? Как называются? Богатырь перечислил отряды Погорелова, Воронцова, Гнибеды.

— А кроме того, есть еще на Украине отряд Ковпака, Сидора Артемьевича, — повторил он и многозначительно посмотрел на присутствующих.

— А кто это такой, Колпак? — спросил кто-то.

— Не Колпак, а Ковпак, — поправил Богатырь. — Рассказать о нем многое можно. Человек это уже пожилой. Он еще в восемнадцатом году партизанил, давал захватчикам перца. Так и теперь воюет по заданию партии, и здорово воюет.

— Знамо, воюет, раз его для этого оставили, а как воюет, ты расскажи, — резонно заметил лесник Демин.

— Не знаю, как вам, а нам в партизанах еще не доводилось, например, воевать с немецкими танками… — начал Богатырь.

— И нам пока не доводилось, — сказал Демин.

— Ну, а на Ковпака немцы уже танки пустили. Но Ковпак так дело повернул, что один танк на мине подорвался, а другой он отобрал у немцев в полной сохранности.

Так партизаны Выгоничского района, Брянской области впервые услышали об отряде Ковпака.

С Ковпаком мне довелось встретиться летом в тот же год и долгое время плечом к плечу драться с врагом.

Прежде чем произошла наша встреча, я много рассказов слышал об этом знаменитом партизанском военачальнике. Одни говорили, что Ковпак лихой старый цыган и войну ведет по-цыгански. Таким его рисовали балагуры. Другие говорили, что это просто-напросто не очень грамотный, но хитрый мужичок, наподобие какого-нибудь сотника из дружин Емельяна Пугачева. Эта характеристика, как я убедился в дальнейшем, была основана на той искренности и простоте в отношениях, которые поддерживал Ковпак со всеми людьми, с рядовыми и начальниками, с партийными работниками и с военнослужащими, с людьми прославленными и людьми безвестными.

Встретился я с Ковпаком в обстановке деловой и напряженной. Мы — а нас было до десятка командиров, в том числе подполковники Балясов и Гудзенко, лейтенант Ткаченко и другие — разрабатывали план операции, которую намечали провести совместно с соединением Ковпака. Сидор Артемьевич расстелил на траве свою трофейную карту с нанесенной обстановкой, а Гудзенко по этой карте излагал свой план. Он предлагал — и брался это выполнить — атаковать суземский гарнизон в лоб; ему нужно было только подкрепление двух танков и батареи артиллерии, в то время они у нас уже имелись.

Все внимательно слушали Гудзенко, в том числе и Ковпак. Ковпак курил длинную самокрутку и, прищурив глаза, смотрел то на Гудзенко, то на присутствующих.

— Постой, — перебил он Гудзенко и положил руку на его плечо. — Когда ты воевать научишься, Илларион? — Гудзенко опешил. — Хлопец ты умный, боевой, настоящий партизан, а я слушаю тебя и удивляюсь: какой же дурень так поступает?

Ковпак говорил с Гудзенко таким тоном, каким говорят старые друзья. Все мы знали, что подружились они еще зимой, когда воевали вместе в Хинельских лесах. Уходя обратно на Украину, Ковпак и его комиссар Руднев решили оставить одну из групп в Хинеле. Возглавлять эту группу назначили Гудзенко.

Теперь они встретились как равные, — в отряде Гудзенко насчитывалось около тысячи бойцов, почти столько же, сколько у Ковпака.

— Какой же дурень так воюет? — продолжал Ковпак, и в его словах не чувствовалось ничего унижающего достоинство Гудзенко. — Вот куда нужно бить.

Сидор Артемьевич, не глядя на карту, положил карандаш острием на Никольское. Село находилось в тылу Суземки.

— А здесь надо оставить одни заслоны. Когда мы будем подходить к селу, эти заслоны начнут дразнить противника. Понятно? — говорил Ковпак.

Помню, как меня поразило это предельно ясное, краткое и наивыгоднейшее решение.

По плану, предложенному Ковпаком, мы и провели операцию.

Много времени спустя при встрече с Ковпаком я отчетливо вспомнил мартовское утро и пятерых могучих партизан Сабурова, от которых впервые услышал имя прославленного партизана.

С Сабуровым я также в дальнейшем встретился.

История его отряда была проста и походила на истории множества других отрядов.

В октябре 1941 года две группы военнослужащих выходили из окружения. В одной было двенадцать человек, ее возглавлял Александр Сабуров, в другой — восемь человек, ее возглавлял Захар Богатырь. Шли они по Украине на восток, каждая группа своей дорогой, не зная о существовании друг друга. На Сумщине они случайно встретились, интересы и чаяния людей сошлись, отряды объединились и решили начать партизанские действия. Сабурова выбрали командиром отряда, а Богатырь стал комиссаром. Вначале их было двадцать человек, теперь численность отряда перевалила на третью сотню. Сабуровцы разгромили гарнизон немцев на станции и в районном центре Суземка, помогли трубчанам разгромить немецкий гарнизон в городе Трубчевске. В тот памятный мартовский день мы впервые узнали о них.

К нам Богатырь явился, чтобы установить связь. О нашем существовании и наших делах они знали из сообщения по радио. Не упускавшие малейшей возможности расширить связи с брянскими партизанами, Сабуров и Богатырь не стали медлить тем более, что командование одного из наших фронтов дало отряду Сабурова задание разведать Брянск и железные дороги.

Обменявшись с Богатырем паролями, снабдив его нужными разведывательными данными, мы к полудню проводили его за черту лагеря и распростились.

Дарнев пришел от секретаря Трубчевского райкома партии и комиссара трубчевских партизанских отрядов не только для того, чтобы установить с нами связь, но и чтобы решить важные вопросы о дальнейшей совместной деятельности. Эти задачи были главными для партийных работников Брянской области, оставшихся для организации борьбы в тылу врага еще с первых дней оккупации.

Еще до прихода немцев в обкоме партии состоялись закрытые совещания, на которых товарищи договорились о работе в подполье. Но обстановка в дальнейшем сложилась не так, как предполагали те, кому поручено было оставаться на работе в тылу врага. Бондаренко и Фильковский потеряли друг друга, и прошло пять месяцев, прежде чем им удалось связаться. Дарнев принес Фильковскому записку от Бондаренко.


«Дорогие друзья. Мы узнали по радио о ваших замечательных делах на дороге, и я и все трубчане поняли, что самое трудное — уже пройденный этап. Радуемся за вас так же, как радовались бы мы за самый большой наш собственный успех, как за самое большое наше собственное счастье. Горячо поздравляем вас, наши друзья!

Пора нам объединиться. Эта задача теперь стала первоочередной. Партийным организациям нужен единый руководящий центр, а отрядам — единое командование.

Обсудите этот вопрос и дайте свои соображения.

Обнимаю вас всех и крепко целую.

Ваш А. Бондаренко».


На следующий день Фильковский собрал партийный актив. Дарнев рассказал о всех известных ему отрядах, действующих в Брянских лесах. Из его слов мы узнали, что под Суземкой действуют отряды секретарей райкомов Паничева и Петушкова, командует отрядами молодой офицер Ткаченко. Там же по соседству имеются отряды Брасовского и Комаричевского райкомов под командованием подполковника Балясова. В Погарском районе существуют: отряд энергичного и боевого командира Василия Кошелева и секретаря Погарского райкома партии Георгия Куприна, Севские отряды Хохлова, два отряда военнослужащих Иллариона Гудзенко и старшего лейтенанта Покровского.

Без карты, без точного знания местности трудно было представить размеры движения. Но количество отрядов и расстояние, на котором они находились от нас (восемьдесят— сто километров), свидетельствовали о его размахе. Близко от нас находились трубчевцы, совсем рядом — навлинцы, а севернее, где-то за Брянском (об этом нам также сообщил Дарнев), действовали отряды города Брянска под командованием Кравцова, Ромашина и Дуки.

Стало быть, отрядов было много, силы наши были немалые, задача состояла в том, чтобы связаться друг с другом и выработать план единых действий. Партийный актив Выгоничского района на своем закрытом совещании высказался за объединение.

Утром Фильковский, Мажукин и я написали Бондаренко и его друзьям ответное письмо; заканчивалось оно так:

«Мы за объединение отрядов и за централизованное руководство партийными организациями. Ты член обкома партии — тебе и карты в руки. Берись за это дело, рассчитывая на нашу полную поддержку».


ТРУБЧЕВСКИЕ ПОДПОЛЬЩИКИ

После собрания Фильковский не отпустил гостей и долго расспрашивал Дарнева о житье-бытье в отряде Бондаренко. Дарнев охотно рассказывал кое-что. Его рассказ напомнил Фильковскому о трагической гибели семьи. Он помрачнел. Дарнев спросил, что с ним? Фильковский ответил коротко:

— Вспомнил о своей семье.

Дарнев ничего не знал о горе Фильковского. Он стал расспрашивать, что случилось с семьей. Фильковский рассказал ему.

— Никогда не прощу себе, что я сам вернул их из эвакуации, — закончил свой рассказ Фильковский.

Дарнев накинул на плечи полушубок, торопливо нахлобучил шапку и вышел на улицу. Я думал, что его расстроило горе Фильковского. Позднее, когда Дарнев вернулся, мы узнали, что горе Фильковского разбередило его собственные раны: он потерял любимую девушку.

Дарнев пробыл у нас до следующего дня. Часов до четырех ночи мы провели в разговорах. Со слов Дарнева я узнал историю о том, как трубчане освободили свой город и о том, как погибла его любимая. С тех пор Вера Красина и все, что связывалось с ее именем, отчетливо сохранилось в моей памяти. Я собрал после этого еще много дополнительных сведений, которые помогли мне полнее восстановить его рассказ.

…Вера Красина, дочь рабочего овощесушильного завода, до войны училась в десятилетке, а Дарнев работал механиком МТС. Вся молодежь Трубчевска знала этого парня. Алексей был одним из руководителей комсомольской организации района. С Верой Красиной он познакомился на городском комсомольском собрании. Они стали часто встречаться по работе и горячо спорили о задачах воспитания молодежи.

Встречались они в городском саду и на танцплощадке. Дарнев был отличным танцором, и Вера предпочитала его другим. С течением времени дружба между молодыми людьми перешла в любовь.

Весной 1941 года Вера окончила школу. Райком комсомола предложил ей работу в аппарате, но Вера хотела учиться, собиралась поступить в Пединститут. Дарнев хотел стать инженером. Молодые люди вместе решили ехать в Брянск, вместе строить свою дальнейшую жизнь.

Начавшаяся война разрушила их планы. В августе пал Гомель, затем Чернигов. Враг приближался к Трубчевску. Дарнев, как и многие советские люди, рвался на фронт. Он побывал уже у военкома и оставил ему заявление, написанное им от имени себя и Веры. «Мы пойдем вместе», — писал он в конце. Военком обещал посоветоваться в райкоме партии. Но райком забронировал его как механика и не отпускал. Дарнев подавал одно заявление за другим во все инстанции, до обкома партии включительно, но все его требования о немедленной отправке на фронт остались безуспешными.

Дарнев нервничал, злился на всех, и, когда Вера спросила его, поедут ли они на фронт вместе, он ответил с досадой:

— Откуда я могу знать? Я же не анархист какой-нибудь: что хочу, то и делаю. Хочу с милкой на фронт еду, хочу без нее.

— При чем тут милка. Я говорю с тобой, как комсомолка…

Дарнев не сдержался и ответил совсем резко:

— Ну, а я не райком комсомола.

Вера не сказала ему больше ни слова и ушла.

В сентябре враг вышел на реку Судость. Трубчевск эвакуировался. Дарнев настолько был занят работой по эвакуации, что целую неделю не заходил домой и даже мать потерял из вида.

Не встречался он и с Верой.

В конце недели Дарнева вызвали в райком партии. Принимал его секретарь райкома Бондаренко, который, как заметил Дарнев, сильно за это время изменился. Дарнев привык его видеть в штатском костюме, с галстуком. А теперь он был в новом военном обмундировании, с тремя прямоугольниками на алых петлицах и с пистолетом на боку, подтянутым и выглядевшим очень молодо, несмотря на значительную лысину.

На столе секретаря райкома лежала разукрашенная цветными карандашами карта района, и Дарнев понял, что вызвали его не с докладом о проделанной работе. Усадив Дарнева в кресло, Бондаренко сказал:

— Хорошо потрудился, Леша, молодец.

Дарнев густо покраснел.

— Но дело-то только еще начинается, друг мой… Трубчевск, наверное, наши оставят, а нам уходить некуда. Мы формируем отряд, который будет действовать в тылу врага. Страшно? — И Бондаренко посмотрел в глаза Дарневу.

— Страшно, — ответил Дарнев.

— В Трубчевске остается весь состав райкома, — продолжал Бондаренко, — я, Бурляев, Коротков, Сенченков, Абрамович, Шемет, — словом, весь актив. А как ты, Алексей?

— И я, — ответил Дарнев.

Вошел Шемет, высокий сутуловатый человек с волевым лицом и пытливым взглядом полуприщуренных глаз.

Правая рука у него была забинтована. Мокрая от пота и забрызганная кровью гимнастерка прилипла к широкой груди.

— В самую последнюю минуту и не повезло, Алексей Дмитриевич, — говорил Шемет, точно в чем-то оправдываясь. — Как же теперь быть?

Райком партии попросил Военный совет армии отозвать Шемета, бывшего работника райземотдела, с передовой и откомандировать его в распоряжение райкома партии на подпольную работу. Бондаренко уже встречался с Шеметом и разговаривал с ним по этому вопросу. Шемет согласился остаться в тылу врага.

Бондаренко показал теперь на Дарнева и сказал:

— Вместе будете работать.

Шемет кивнул головой и задумался. По лицу его пробежала тень. Бондаренко заметил.

— Конечно, трудно будет, товарищ Шемет, — сказал он.

— И главным образом потому, Алексей Дмитриевич, что город-то наш с гулькин нос, — подтвердил Шемет, — самый последний мальчонка с окраины, и тот знает в лицо… И ничего не известно, ровным счетом ничего: как ведет себя враг? Какой тактики держаться нам в отношении него? А ведь наверное наши товарищи украинцы и белоруссы кое-какой опыт уже приобрели. Вот и поделились бы им тихонько…

— В том-то и дело, друг мой, — перебил его Бондаренко, — что инструкций на каждый район не разработаешь. Глупышом бы выглядел человек, взявшийся за разработку таких инструкций… Умно выполняй указания товарища Сталина и не ошибешься. А опытом белоруссы с нами делятся. И вот тебе, например, исходя из опыта белоруссов, и должность вырисовывается в стане врага… полицейским будешь… Да, да. Гитлеровцы создают так называемые отряды полицейских, комплектуют их молодчиками из числа там всяких уголовных, кулацких и прочих элементов. Как ты думаешь — категория каких-нибудь «прочих» тебе не подойдет? Белоруссам и украинцам вот удается проникать в такие организации, больше скажу тебе, удается брать их в свои руки…

— Чорт его знает, Алексей Дмитриевич, — сказал Шемет, — об отрядах таких я не знал, но не один раз уже думал о том, что устроиться в какое-нибудь учреждение не помешало бы… а как? Шуму, что ли, предварительно наделать: вот, мол, он пособник врага, дезертир, предатель, скрывался, маскировался, к партии примазался. В газетах об этом размалевать, решение райкома об исключении объявить…

— Нет, нет, — перебил его Бондаренко, — это не то. Не на дураков надо рассчитывать. Мы имеем дело с хитрым и коварным врагом… Но о подробностях потом. Рана, скажи, как? Очень беспокоит? Опасно? Может быть, тебе лучше в госпиталь?

В госпиталь Шемет итти отказался, он объяснил, что ранение легкое, и высказал предположение, что оно даже может облегчить его положение.

Шемету Бондаренко рекомендовал присмотреться вначале к врагу, к оккупационным порядкам, а уж потом они конкретно договорятся о действиях, о поведении. Обусловили пароли, определили явочные квартиры. Провожая Шемета, Бондаренко сказал:

— Вы — наши пробные шары…

— Вкатимся, Алексей Дмитриевич, — уверенно ответил Шемет и посмотрел на Алексея. Дарнев встал и, крепко пожимая Шемету руку, сказал взволнованно:

— Постараемся, товарищ Шемет.

Надо было уходить и Дарневу, но ему хотелось сказать Бондаренко что-нибудь о Вере. У него родился план об использовании Веры в качестве связной. Пока Бондаренко разговаривал с Шеметом у двери, Алексей последний раз осматривал кабинет секретаря райкома партии. Все здесь было попрежнему: тот же стол, покрытый красным сукном, те же шкафы с книгами и газетами, портреты Ленина, Сталина, членов Политбюро. Только по-казарменному заправленная койка, стоявшая в одном из углов, нарушала обычный стиль этой кабинетной обстановки и казалась неуместной, совсем лишней.

— Разрешите, товарищ Бондаренко, с одним человеком поговорить о работе в подполье…

— Нет, нет, Леша, — перебил Бондаренко Дарнева, — оставь уж это право за нами. Как на самого себя, надеюсь я на тебя, Алексей. Обстановка меняется, завтра ты можешь оказаться совершенно в ином мире. Самый близкий друг твой не должен знать о твоей работе.

И Дарнев не решился заговорить о Вере.

Дарневу поручили очень ответственную работу: подготовить явки в городе и организовать базы в лесу для отряда. С этого времени ему запретили показываться людям на глаза.

— Учись, брат, конспирации, — сказал ему Бондаренко.

В одном из надежных домов города Дарнев устроил свою мать, Марию Ивановну, женщину лет сорока пяти. Немногословная, обходительная, от природы осторожная, расчетливая, с добродушным взглядом серых глаз, она очень подходила к конспиративной работе. В городе ее хорошо знали, как женщину степенную, работящую. Работала она в Потребсоюзе. Но наряду со службой успевала заниматься и домашним хозяйством — садом, огородом, которые у нее всегда были в образцовом порядке. Почти всех женщин она снабжала лучшими огородными семенами и рассадой.

У матери Дарнев и основал первую явочную квартиру. А сам поселился в лесу. Должность хозяйки явочной квартиры не страшила Марию Ивановну (на всякий случай ее снабдили документами, способными опорочить ее в глазах честного советского человека), но она беспокоилась о судьбе сына — Алексей был у нее единственный, она пыталась его уговорить не рисковать собой.

— Это не риск, мама, а исполнение долга перед Родиной, перед партией.

И почти каждую темную ночь приходил Дарнев в город, передавал матери необходимые задания, уточнял явки, изучал подходы. Словом, учился конспирации. С каждым его приходом Мария Ивановна замечала, как изменяется ее сын. Он отпускал усы, напоминающие лихими завитками на кончиках покойного отца. Он возмужал, лицо загорело, нос как-то выпрямился, вытянулся, от бессонных ночей глаза воспалились, а между густыми бровями залегла глубокая, точно шрам, косая морщина… Никто из горожан Дарнева больше не видел. Вера тоже потеряла Алексея и очень страдала. Ее мучала мысль о том, что Дарнев после недавней встречи обиделся на нее. Потеряв друга, она никак не могла объяснить себе, почему он исчез так внезапно. Вера пыталась узнать о судьбе Алексея через райком комсомола, но и там никто ей ничего не сказал.

Вера была занята эвакуацией школ. Райком комсомола и Вере предложил эвакуироваться вместе со школой. Она отказалась.

— Разве здесь нечего будет делать? — спросила она секретаря, а он ответил, что и без нее есть люди, райком уже наметил товарищей, которые должны остаться в городе, ей же надо быть со школой.

Вера смутно догадывалась, что Алексей готовится к работе в отряде, и не могла смириться с тем, что ее обошли. Правда, она не лезла напролом, но кое-что предпринимала. Она пустилась на поиски друга и этим совсем было сбила себя с толку.

Однажды ночью один из друзей Дарнева грузил в машину со склада муку и еще какие-то продукты, чтобы забросить их в лес на базу. Город давно погрузился в сон, на улицах не было ни живой души. Лишь на окраинах где-то лаяли собаки. С запада доносился глухой гул артиллерии. Шофер и грузчик были уверены, что людям теперь не до них, и перестали остерегаться. Вдруг слышат:

— Здравствуй, Вася!

Вася узнал голос Веры и оторопел: хотелось выполнить работу по секрету, а тут… на тебе — свидетель.

Он сделал вид, что очень рад встрече, и протянул Вере руку, а она продолжала:

— Мучным делом занимаешься? На дворе глухая ночь, а он склад разгружает… Уж не воришка ли ты, Вася? А?

Времени было в обрез, и неуместная шутка Веры его раздражала. Он отвел Веру в сторону и тихо сказал:

— Ты не знаешь, чем занята организация? Как тебе не стыдно, комсомолка!

— Не знаю, товарищ член бюро райкома комсомола, но догадываюсь… вы в прятки играете.

Васю от этих слов бросило в жар. Только теперь он понял, что с Верой поступили опрометчиво: ее надо было оставить для работы в тылу. Но решение уже состоялось, и его не изменишь.

— Тайны в нашей работе нет, Вера, — ответил он, переменив тон. — Эвакуируем! Все надо успеть эвакуировать…

— Почему же не в ту сторону? — перебила она. — Все эвакуируют на восток, а ты на запад. Не для немцев же, думаю, запасаешь?

Вася был обезоружен и боялся того, как бы не развязался его язык. Шутка — в деле проговориться!

— Нельзя ли ближе к делу, Вера, — сказал он ей по-дружески. — Зачем пришла? Поругаться со мной?

— Пришла выяснить правду. Почему вы скрываетесь от меня? Почему перестали считать меня комсомолкой? За что?

— Говоришь ты вздор, — сказал он. — Ты имеешь поручение и знаешь, что каждый должен быть на своем месте…

— А я вот не на своем месте, и ты это тоже хорошо знаешь… И еще хочу знать: что стало с Алексеем…

И Вася ничего глупее, кроме лжи, в ту минуту придумать не смог. Он ухватился за последнюю фразу, сказанную Верой, и повел ее по ложному пути.

— С этого ты бы и начала, — сказал он. — «Девичье сердце любовь гложет». Все ясно. И нечего мне шарики крутить… Ну, а если хочешь знать, в этом и несчастье твое. Пеняй на себя и на… милого дружка.

В темноте не было видно глаз Веры, но он чувствовал, как она жжет его взглядом.

— Что ты о нем знаешь? — спрашивала она, но уже совсем спокойным голосом. — Куда он исчез?.. Скажи.

От клеветы, которую Вася обрушил на голову своего друга, у него у самого в горле стало горько, но он шел напролом и прохрипел: — Не знаю, слухам не очень верю… Но говорят о нем недоброе…

Вера крепко сжала кисти рук Васи и пыталась заглянуть ему в глаза.

— Струсил? Сбежал? Предал? — спрашивала она.

Вася молчал. Правду сказать он не имел права, а лгать больше не мог. Итак, сам того не желая, он забросил в душу девушки горькое семя сомнения.

Вскоре, однако, Дарнев с Верой встретился. И хотя встреча их тоже имела трагический конец, все же Вера узнала, правду.

Как-то поздно ночью, когда Дарнев шел на одну из явок в город, ему очень захотелось пройти мимо дома любимой девушки. Вера точно этого и ждала. Она вышла из дома и лицом к лицу столкнулась с Дарневым. Она бросилась к нему на шею и громко сказала:

— Лека!

У Дарнева задрожали руки, заколотилось сердце, в последнюю секунду он подавил в себе желание обнять Девушку. Отстранив ее, он, изменив голос и с притворной насмешкой, проговорил:

— Ошиблись, гражданочка, не на того напали.

Вера схватила его за руку и закричала:

— Ах, вот что! Так ты дезертир!

Дарнев пытался вырваться, она не отпускала.

— Теперь я поняла тебя, ты скрываешься, усы отрастил, под арестанта снарядился, негодяй…

Дарнев зажал ей рот.

— Подожди, что ты делаешь? Я сейчас все объясню… — забормотал Алексей и потащил Веру за угол. — Я по заданию… В отряде. Понимаешь, так надо для дела…

С такой страстью и мукой проговорил все это Алексей, что Вера поверила ему, замолчала, потом осмотрелась и быстро увлекла Дарнева в овраг, в котором начинался сад ее отца.

Они вошли в сад, где еще так недавно, этой весной, просиживали на скамейке ночи напролет, а яблони-антоновки осыпали их головы и плечи душистыми лепестками белых цветов… Теперь уже наступила осень. Мрачно в городе и горько на душе. В саду пусто. Яблони давно отцвели, плоды созрели, но их никто не снимал — не до них было людям. Яблоки падали на землю, в траву и гнили, наполняя сад приторной винной прелью. Ноги скользили. В траве жужжали какие-то мушки. Дарнев хотел немедленно уйти, он осуждал себя за малодушие, за болтливость. Что скажет ему Бондаренко, если узнает об этой встрече? А Вера настаивала:

— Как хочешь, а я пойду с тобой. Я буду делать все, что потребуется. Я выдержу, я справлюсь…

— Знаешь что, — говорил ей Дарнев, не зная, как ее разубедить, — пора увлечений и романов прошла. Не время теперь…

— Как это дико, как глупо, — перебила его Вера. — И какой ты, и какой… — она не договорила. — Ну хороню, а что делать мне?

— В райкоме была? Сходи в райком, — говорил он, чувствуя, что это не те слова, которые нужно сейчас говорить, а других слов не находил.

Дарнев действительно не знал, что посоветовать девушке. Он хотел, чтобы Вера не рисковала собой.

— Райком, — с раздражением повторила Вера. — Нас, девушек, считают в райкоме не то глупыми, не то… не пойму их. И эвакуироваться со школой я не хочу, я уже не школьница… Последний раз спрашиваю тебя, что мне делать? Не знаешь? Тогда прощай.

— Вера, прошу тебя, не глупи, эвакуируйся. Сделай это для меня, — сказал Алексей.

— Знаешь, Лека, пора увлечений и романов прошла, — повторила Вера слова Дарнева, — ты занят делом, почему я не могу им заниматься? Конечно, мне такого дела не поручат, ну, что же, я пойду в госпиталь. И, если хочешь знать, я уже принята в госпиталь.

Они простились, ни о чем не договорившись. Их сковывала неопытность. Алексей твердо усвоил наказ Бондаренко о конспирации, его требование никому не показываться, тем более ни с кем не говорить, никого не вербовать — это не его дело. Конечно, Бондаренко не мог знать об отношениях Алексея и Веры, неизвестно ему было и то, что Вера боевая, энергичная и решительная девушка, что она была бы не лишней в отряде… Только теперь стало ясным, как много мы допускали непростительных ошибок. Но что поделаешь?

С госпиталем Вера Красина ушла из города. Дарнев узнал об этом из записки, которую Вера все-таки передала ему через Марию Ивановну.

«Лека. Я не сержусь на тебя, не обижайся и ты на меня, — писала девушка. — Госпиталь сегодня уходит, и я с ним. Раненых перевязывать я научилась, работу люблю. Одна беда, уж очень больно и жалко наших людей. До свиданья, милый. Вечно твоя и с тобой Вера».

Алексей никому не показал этой записки. Итак, Вера ушла. Но ни Дарнев, никто другой не знал того, что вскоре Вера попала с госпиталем в окружение и, измучившись в долгих бесплодных скитаниях, вынуждена была вернуться в Трубчевск, который к тому времени заняли фашисты.


Секретарь райкома партии Алексей Бондаренко с группой партийного и советского актива ушел в лес. В группе, разделенной на два отряда, было 160 человек, два ручных пулемета и несколько автоматов, у каждого бойца имелась винтовка. Отряд из районного актива назывался головным; командовал им председатель райисполкома Иван Сенченков. Алексей Бондаренко был его комиссаром. В их подчинении находился и второй отряд. Пока Красная Армия удерживала оборону, отряды помогали ей непосредственно на рубежах и разведкой. По заданию нашего командования группа партизан пробралась в тыл неприятеля, выкрала там немецкого офицера и доставила его в штаб дивизии живым, а группа под командованием Михаила Сенченкова доставила в штаб танковой дивизии, действовавшей в тылу у немцев, боевой приказ командующего Трубчевской группировкой и вывела эту дивизию из окружения с полным вооружением. Генерал объявил благодарность партизанам и представил их к правительственным наградам.

Вместе с частями Красной Армии партизаны стойко обороняли важный населенный пункт Семцы, надолго задержав здесь врага и дав возможность главным силам дивизии отойти на новые рубежи обороны. Этот этап борьбы партизан вместе с войсками значительно обогатил их опыт, они приняли боевое крещение, весьма важное для каждого воина.

8 октября 1941 года вся территория Трубчевского района была оккупирована немцами, и отряды укрылись на своих базах, в лесной глуши, в болотах. Бои передвинулись далеко на восток к Орлу. Для отрядов начались мучительные дни испытаний. 20 октября на Трубчевский отряд напал батальон немцев. База была разгромлена, а превосходящие силы врага непрерывно преследовали отряд, вынужденный с боями маневрировать по лесной чаще. Лили осенние дожди, вскоре наступили зимние холода, а у людей не было жилья, негде было укрыться от дождя и стужи. Вскоре в отряде начался голод, а с ним и болезни.

Простудился и тяжело заболел Бондаренко, болели Бурляев и Коротков, Сенченков и Абрамович. Но и болезнь не сломила их духа.

Несмотря на все белы, партизаны не забыли и родной Трубчевск и его людей. По заданию райкома Дарнев не прекращал связи с явками в Трубчевске. Мать Дарнева, Мария Ивановна, из скромной работницы торгового учреждения, превратилась в опытную хранительницу партизанских тайн.

— Ничего, сынок, фашисты говорят, что всех уже переловили. Бондаренко, мол, повесили, Сенченкова убили. «Капут всем», — говорят. Потерпите еще немножко, они успокоятся, а вы оправитесь. Завтра на вас еще один карательный отряд собирается. Вот ребята передали сведения: с Сольки хотят начать. Вы уж там думайте, как лучше. А листовки ваши я роздала. Люди еще просят листовок. Принес?

После похода на партизан из района Солька немцы, наконец, успокоились, объявив всенародно, что партизаны полностью уничтожены. За Десну из Трубчевска в лесничество Гуры потянулись грузовики. И вдруг в один из дней немцы потеряли пять машин и несколько солдат. Они взорвались на партизанских минах. Немцы успокаивали себя тем, что машины попали на мины, оставленные еще войсками Красной Армии, и что никаких партизан здесь нет. Партизаны не были в претензии за распространение ложных слухов.

Попрежнему райком партии, действующий в лесу, призывал граждан к борьбе с захватчиками, распространял листовки и сводки Советского Информбюро, которые принимались по радио. Товарищи из отряда все чаще проникали в окрестные села и приводили с собой новых партизан.

Дарнев пробрался в самое отдаленное село района. В колхозе имени Буденного он встретился с оставленным там коммунистом и принес райкому данные о работе партийной подпольной группы. Побывал он в колхозе имени Ленина. Оставленный там райкомом коммунист организовал партизанскую группу и действовал в Рамасухских лесах вместе с секретарем Погарского райкома партии. Налаживались дела и в городе.

Однажды Мария Ивановна подала сыну вырванный из ученической тетрадки листок. Черным карандашом, печатными буквами на нем было написано:

«Вон отсюда, поганая фашистская мразь. Мы вас истребляли и будем истреблять на каждом шагу. Смерть фашистам. Гитлеру капут. Да здравствует наша Советская Родина. Это говорим мы — советские люди».

— Кто это писал? — спросил Дарнев.

— Разве это не ваша листовка? — удивилась его мать. — А почему весь город облеплен такими листовками? Да кто же это в самом деле?

Немцы рыскали по всему городу. Жандармы и полиция срывали листовки, гестаповцы производили обыски по домам, арестовывали подозрительных, избивали их и бросали в тюрьму, однако им не удавалось дознаться, кто писал и распространял листовки. Не знал этого и подпольный райком партии.

Обросший бородой за время болезни, похожий на Тараса Шевченко, каким видел его Дарнев в музее на редкой фотографии 1858 года, в полушубке, с длинными усами и с окладистой бородой черноглазый Бондаренко был, казалось, очень доволен этим обстоятельством. Он говорил:

— Не ломайте напрасно головы, не трудитесь, я знаю, кто эти люди.

— Кто же? — спрашивали его товарищи.

— Наши советские люди, — ответил довольный Бондаренко. — В листовке же об этом прямо говорится, — и продолжал, становясь серьезным. — Из этого мы с вами должны сделать вывод. Надо усилить нашу работу и помочь людям найти правильные, безошибочные пути борьбы.

Вскоре в городе произошло еще одно событие: при весьма загадочных обстоятельствах загорелась нефтебаза. Немцы лишились всего запаса горючего.

Бондаренко считал, что это орудует группа Шемета. Райком запретил ему предпринимать рискованные акты без санкции райкома. Шемет сообщил, что нефтебазу поджег не он.

«Так кто же?» — спрашивал Бондаренко самого себя, прогуливаясь по землянке и поглаживая ладонью лысину.

А значительная часть подпольщиков в это время уже работала в полиции. Товарищи пошли туда по решению райкома партии и имели задачу распропагандировать полицейских, запастись оружием. Долго секретари райкома советовались, не следует ли поручить поиски неизвестных смельчаков Шемету, но воздержались, опасаясь провала.

Сейчас это казалось Бондаренко тем более опасным, что он получил от командования Красной Армии и от Орловского обкома партии задание: подготовиться в ближайшее время к операции на важном участке одной из коммуникаций в связи с развитием наступательных операций под Москвой. Надо было готовить силы, главные средства, которые можно было бы вытянуть только из Трубчевска. Средства эти — взрывчатка.

Шемет ломал голову над событиями в городе, следовавшими одно за другим. Ни с того ни с сего однажды ночью загорелся дом комендатуры. Из здания удалось спастись очень немногим.

Шемет планировал лишить город телефонной и телеграфной связи, но, пока он согласовывал вопрос с райкомом партии, его кто-то опередил. Однажды он узнал, что три девушки, работавшие на телефонной и телеграфной станции, испортили аппараты и скрылись. Потом вдруг в городе появились листовки, к которым Шемет тоже не имел никакого отношения, их было так много, что гитлеровцы потратили более суток на сбор их и на поиски по квартирам. Это были короткие листовки с выдержками из речи товарища Сталина, опубликованной в «Правде» за 8 ноября 1941 года.

«Еще полгода, может быть годик, — и гитлеровская Германия должна лопнуть под тяжестью своих преступлений», — гласила концовка листовки, выведенная крупными рукописными буквами еще неустоявшимся почерком.

Шемет передал данные и листовки райкому. Секретарь встретился с ним и упрекнул за самочинство. Шемет разводил руками, теряясь в догадках, но успокаивал себя предположением о возможности существования в городе параллельных групп. Но почему в таком случае Бондаренко журит его, упрекая за самочинство.

В ночь на 21 января 1942 года Шемет со своей группой распространял по городу листовки райкома партии, изготовленные к Ленинским дням. И когда он крался по одной из улиц, ему чуть не на голову упало несколько листовок. Они с шелестом летели откуда-то с крыши дома бургомистра. Подняв осторожно несколько листков, Шемет скрылся. Это оказалась тоже листовка, которая и взволновала Шемета еще больше и многое заставила пережить. Теперь он был совершенно уверен в том, что райком партии перестал доверять ему и использует его постольку, поскольку он, Шемет, с первых дней был связан с райкомом. Значит, нашлись люди лучше, надежнее, а он лишь «пробный шар», о котором пора и забыть. «Неужели я в самом деле не выдержал испытания?» — так думал Шемет, рассказывая впоследствии товарищам о своих тяжких размышлениях. Он хотел было написать Бондаренко и другим секретарям райкома ультимативное письмо, но, взвесив все «за» и «против», решил послать донесение и высказать несколько просьб. Вместе с донесением Шемет послал и найденную листовку.

По этому поводу в землянке райкома партии и состоялось внеочередное совещание. Собрались все секретари подпольного райкома, члены райисполкома, комсомольцы, командиры и комиссары. Бондаренко, достав из сумки порыжевший лист плотной бумаги и бережно развернув его, еще раз бегло пробежал глазами по строчкам.

— Это не твоя работа? — спросил он Дарнева, подавая ему листовку.

— Нет, Алексей Дмитриевич, — поспешил ответить он, взглянув на лист. — У нас и бумаги такой нет — немецкая.

О листовке Дарнев пока ничего не знал. Он взял бумагу и развернул ее перед собой на столе, потом пододвинул ближе к себе коптилку, прочитал первые слова листовки:

«Товарищи! Читайте листовку комсомольцев».

Дарнев оживился, он встал, тряхнул шапкой густых волос и проговорил, весело глядя на товарищей:

— Хорошо, чорт возьми! Что же вы меня разыгрываете?

— Худо будет, Алексей, если не признаешься, — строго сказал Бондаренко.

Дарнев, пожав плечами, взглянул на секретаря комсомольской организации.

— Читай! — приказал Бондаренко.

— «Сегодня, — громко читал Дарнев, — 21 января — день смерти великого вождя всего трудового народа Владимира Ильича Ленина. Каждый год в этот день мы чтим память дорогого Ильича, а нынче враг мешает нам собраться вместе…»

Дарнев волновался, он шире распахнул расстегнутый воротник гимнастерки, точно ему было душно, и откашлялся. Товарищи опустили головы. Бондаренко не отрывал задумчивых глаз от небольшого портрета Ленина, прикрепленного к стене над столом.

— Тут стишки какие-то, — сообщил Дарнев.

— Читай же, сказано тебе, — вставил кто-то нетерпеливо.

— Да, товарищи, — продолжал Дарнев:


«Сегодня мало времени
Для траурных минут.
Сегодня имя Ленина
В боях произнесут.
И в мавзолей у стен Кремля
Войдет Иосиф Сталин
Лишь на минуту…»

Алексей вдруг почувствовал, что дальше он читать не может, голос его дрожал, срывался, горло сжималось, строки заслоняла пелена навернувшихся на глаза слез. Последующие две строфы он читал сбивчиво и запоминал лишь содержание их.

Мысли в голове путались и путали стихи. Слушавшие улавливали только несвязные отрывки.

— Дай сюда, — с досадой сказал Николай Коротков и вырвал из рук Алексея листовку. Дарнев очнулся, когда Коротков читал последующие строки. Первая строка повторялась:


— «Сегодня мало времени
Для траурных минут.
Сегодня имя Ленина
В боях произнесут.
За снежными долинами,
На реках, в синем льду
Сегодня с этим именем
Бойцы на штурм идут.
Отмстить за кровь невинную,
За боль горячих ран
Сегодня этим именем
Клянется партизан.
Один иль сотнями шагая,
Советский человек идет.
Ни ран, ни устали не зная,
Сквозь ад то имя пронесет.
Трубчане! Злую ненависть,
Как знамя, развернем.
Нам светит имя Ленина
В боях победным днем…

Товарищи! Матери, отцы, сестры и братья! Трудно нам, очень трудно. Да пусть не страшат нас тяготы, а с еще большей силой зовут нас к святой жестокой мести врагу. Под знаменем Ленина, под водительством Сталина — смелее на бой, трубчане!

Комсомол».


— Ну? — спросил Бондаренко, когда стихли оживленные разговоры в землянке. — Что скажешь, Алексей?

Дарнев молчал.

Тогда Бондаренко подал Дарневу донесение Шемета. В нем говорилось:

«Очень отрадно. Воздействие листовки со стихами исключительное… Народ воспрял духом, а гитлеровцы бесятся. Но мне-то каково, поймите. Почему действуете, минуя меня? С каких пор я потерял доверие? Да и делается все в лоб, с отчаянным риском. Так и провалиться недолго, все наши планы полетят. Пять человек уже схватили. Держатся хлопцы пока стойко, но кто скажет, что может быть. Меняем явки. Убедительно прошу не обходить меня…»

Так и не могли установить в тот вечер, кто писал эти незрелые еще, но страстные строки. Каждое слово их дышало простотой, душевным теплом, убежденностью, твердой верой и глубоко волновало сердца.

Дарнев присматривался к Васе Рослякову, молодому смуглому пареньку-комсомольцу с умными глазами и поэтической душой, недавно пришедшему в отряд из окружения. Со второго курса литературного факультета Вася ушел в Московское ополчение. Раненным очутившись в окружении, он направился прямо в Брянский лес к партизанам и попал к трубчевцам. Здесь он продолжал войну, сочиняя с автоматом в руках на досуге боевые стихи, песни, очерки, рассказы. Дарнев еще за неделю до Ленинских дней слышал, как Вася нашептывал стихи о Ленине. Он вспомнил даже несколько строк о недостатке времени для траурных минут.

— Скажи, Вася, ты писал? — спрашивал его Дарнев. — Зачем ты скрываешь, когда все признают, что это хорошо?

— Между нами говоря, я действительно написал почти такие же стихи, — ответил он, — но я никому их не читал и не показывал.

— Может быть, кто-нибудь подслушал?

— Может быть, не ручаюсь. Но, кроме тебя, никто не мог. Помнишь, тогда? Да и то несколько строк. Я здесь шептал, а там уже кто-то переписал… Вероятнее все-таки, кто-то написал… Значит, весь народ думает одинаково.

Выслушав Васю, Дарнев задумался.


Бондаренко поручил Дарневу отыскать таинственных союзников. Алексей пошел на явочную квартиру к матери.

— Не берусь, сынок, — ответила мать, когда он рассказал ей о поручении Бондаренко. — Да, пожалуй, и не следует стараться, можно напортить. Хорошие люди и сами найдутся…

И хорошие люди действительно нашлись. Вскоре Мария Ивановна передала сыну записку, свернутую в узенькую полоску, чтобы ее удобнее было проглотить. У Дарнева екнуло сердце, как только он, еще не развернув полностью записку, взглянул на почерк, настолько он был знаком ему: писала Вера, она просила указать место встречи.

Дарнев принес записку в лагерь и показал Бондаренко.

— Невеста? — спросил Бондаренко, прочитав записку.

— Да, — ответил Дарнев, понимая, что незачем скрывать от Бондаренко свои отношения с девушкой.

— И портрет хранишь? — спросил Бондаренко.

Дарнев кивнул. У него в записной книжке хранились две фотографии. Одну девушка дала ему как только окончила десятилетку, а вторую сделал сам Дарнев своим «фэдом».

С открытки на Бондаренко смотрела юная девушка с длинными пушистыми волосами, заплетенными в косы и коронкой уложенными на голове. Четко вырисовывалась маленькая ямочка на подбородке. На черном платье приколот был большой белый цветок.

На любительском снимке та же девушка стояла в кругу своих друзей в саду, возле скульптуры ребенка. Одета она была в белое платье. На этом снимке прическа у девушки была другой: волосы расчесаны на пробор; кос видно не было.

— Красивая девушка, — сказал Бондаренко, возвращая фотографии, и спросил: — Верный человек? Можешь на нее понадеяться?

— Как на себя, — ответил Дарнев.

— Это хорошо. Плохо только то, что она явку нашла. Как бы не женили тебя не в урочный час…

Бондаренко разрешил Дарневу встретиться с Верой и узнать, с кем она работает.

В доме матери Алексей встретился с Верой. Мария Ивановна занавесила окна и вышла на улицу, чтобы сигнализировать в случае опасности. Дарнев обнял Веру, потом отстранил от себя, чтобы получше ее рассмотреть. За то время, которое молодые люди не виделись, Вера очень изменилась: повзрослела, исчезла ее манера прищуривать глаза. Лицо было озабоченно и сурово.

Она рассказала Дарневу, как, вернувшись в город, долго не могла определить, что ей делать. Искать его, Алексея, не сделав ничего, она не хотела, тем более что, как ей казалось, она во многом виновата: решение райкома об эвакуации не выполнила, в госпитале пробыла недолго, так как он попал в окружение. Плена ей удалось избежать, но очень измучилась. Встретилась с подругами, поначалу они ей помогли, и однажды Вера сказала им: «Надо, девушки, что-нибудь делать, ведь мы же комсомолки».

Девушки согласились. Создали организацию. Валя Белоусова, Шура Кулешова стали писать листовки, а Вера их распространяла, ухитрялась подсовывать их в карманы полицейским, гитлеровским солдатам и офицерам, иногда даже наклеивала на спины.

— Здорово, — сказал Дарнев улыбнувшись, — но это зря, это ухарство, которое ничего не дает, а к провалу привести может.

— Не провалимся! А вы не рискуете? Но ловко получилось, правда? Точно сговорились. Ваши листовки и наши листовки… А посмотрел бы ты, Лека, что с народом делалось после листовок о Ленине.

— Знаю, — ответил Дарнев. — Но как же угораздило тебя такие стихи писать? Когда-то, помню, ты писала о том, о сем, о цветах, о любви… А тут — смотри ты!

— А тут разве не любовь? Я тоже знала, что это ты орудуешь, — сказала Вера и стала жалеть о том, что не связалась с Дарневым. — Все было бы по-иному, — говорила она. — Ты, Лека, виноват. «Я не анархист, пора романов прошла». Глупости!

— Не вспоминай об этом, я и сам жалею, — ответил Алексей. — Понимаешь, получил задание, все нужно было держать в тайне, ну и шарахался я от всех. Конечно, нам надо было бы связаться. Приняли бы тебя в отряд, оставили бы в городе — работали бы сообща.

— И было бы лучше, — сказала Вера. — Вы мины ставите, сколько немцев побили, а мы не умеем минировать. Литвин сказал… — Не закончив фразы, Вера замолчала, спохватившись, что она сказала лишнее.

— Какой Литвин? Директор завода? — переспросил Дарнев. — Позволь, да ведь это же сволочь…

Вера долго смотрела Алексею в глаза, загоревшиеся необъяснимой для нее злобой, и ответила, покачав головой:

— Не может быть, Лека.

Литвин поселился в Трубчевске за несколько лет до войны. Он заготовлял для Донбасса лес. Здесь, в Трубчевске, он и женился на дочери некоего Павлова. В начале войны Литвина взяли на фронт. Под Киевом он был ранен, попал в окружение, а затем, оправившись от раны, пробрался в Трубчевск. Здесь он узнал, что отец его жены, бывший ярый троцкист, оказался старым немецким шпионом и работает теперь у гитлеровцев бургомистром, а дочь его, жена Литвина, пошла в наложницы к немецкому коменданту. Литвина арестовали немедленно, как только он появился в городе. Вскоре, однако, каким-то образом Литвину удалось освободиться. Больше того, через короткий срок он оказался директором маслодельного завода. Дарнев знал до войны Литвина, знал его и Бондаренко. Но люди в подполье привыкают не доверять довоенным репутациям. Какие в действительности думы вынашивал Литвин, во что верил, чего ждал, никому не было известно. Поэтому Дарнев отнесся к сообщению Веры о Литвине с подозрением. Его не могло убедить то, что Вера Красина долго присматривалась к Литвину, даже следила за ним.

Он должен был самолично убедиться в преданности этого человека; Веру смутило недоверие Алексея. Она стала подробно рассказывать ему о своих наблюдениях. В поисках людей самоотверженных она присматривалась к каждому человеку и однажды выяснила, что Литвин тайно совещался с Шемеуом и Кирюшиным, двумя местными полицаями.

Того, что Шемет и Кирюшин работают в полиции по заданию Бондаренко и его друзей, Вера, конечно, не знала. Не знал этого и Литвин. Следя за Литвиным, Вера выяснила, что он спаивает и других полицейских, скупает у них за масло оружие, поздно вечером однажды на заводе она подкралась к окну и подслушала разговор Литвина с полицейскими. Полицейские были пьяны, и Литвин говорил им:

— На вашем месте я давно бы укокал начальника гестапо Клюгге и собаку Павлова. Нигде так над полицейскими не издеваются, как здесь, а вы терпите.

— И укокаем, — с пьяным гонором отвечал один из полицаев.

Вера сперва подумала, что в Литвине просто ревность говорит, но дальнейшие события убедили ее, что в Литвине не столько говорит ревность, сколько патриотическое желание вступить в бой с врагом. Как-то ночью Вера увидела Литвина за опасной работой. Он расклеивал на домах и заборах центральной улицы листовки против немцев и предателей. Вера незаметно подкралась к нему и сказала тихо, но внушительно:

— Плохо работаете, товарищ Литвин, никуда не годится такая работа.

Литвин вздрогнул, выхватил из-за пояса пистолет и, пригрозив Вере, сказал:

— А тебе, чортова кукла, жизнь надоела, что шпионишь за мной?

Вера была девушкой не из робкого десятка, она успокоила Литвина тем, что приклеила на стену рядом с его листовкой свою.

Вскоре она и ее подруги состояли в одной организации с Литвиным и, главное, в той организации, которую создавали Бондаренко и его друзья.

Организация разрослась, увеличилась втрое. Дарнев радовался предприимчивости Веры, слушая ее, и вместе с тем его грызло сомнение: а вдруг да не случайно напал на следы организации Литвин. И Дарнев сказал:

— Все хорошо — и конспирация, и дела, но Литвин… Пусть все-таки Литвин не знает пока того, что ты от меня узнала.

Вера пообещала все сохранить в тайне. В тот вечер Дарнев предупредил Шемета об осторожности в отношениях с Литвиным.

…Долго тогда Бондаренко беседовал с Дарневым по этому вопросу. Все члены бюро райкома присутствовали при этом. Бондаренко специально пригласил их, чтобы вместе продумать и осмыслить начавшийся процесс роста народного сопротивления врагу.

Бондаренко сидел под единственным в землянке окном, оно было проделано в потолке, и лучи зимнего солнца еле пробивались в жилье. В землянке было тепло, Дарнев сидел на краю нар с расстегнутым воротником гимнастерки и докладывал:

— Я запретил Шемету полагаться на Литвина и открывать ему организацию. Следить за Литвиным надо…

— Почему? — спросил Бондаренко, внимательно посмотрев на Алексея.

— Потому, что чорт его знает, что он думает. Не спроста он, директор, связан с предателем, лично с комендантом связан тоже не спроста.

— Да. Что у него в голове нам, к сожалению, неизвестно, — возразил Бондаренко. — Полагаю и с комендантом он связан действительно не случайно… Скажи на милость, Леша, а с кем связан Шемет? Не с тем ли же комендантом?

— Но ведь он специально по нашему заданию…

— А некоторые вот и по заданию своей совести работают не хуже… По велению совести партийной, комсомольской, гражданской. Вера Красина получала задание? — спросил Бондаренко. Дарнев опустил глаза и покачал головой. Бондаренко обратился к членам бюро. — Мне кажется, все идет правильно, товарищи, — сказал он. — Народ втягивается в борьбу, и бояться этого не следует, суметь бы помочь народу… А этой группе надо помочь в первую очередь. Люди подобрались такие, что им глубокое подполье не понутру, того и гляди, вылезут наружу. Сдерживать надо. Ну, как решим, друзья?

Открывать Литвину всю организацию члены бюро райкома пока не рекомендовали. Решено было сперва его хорошо проверить на сложных заданиях. Он добывал оружие, установил связь с лагерем военнопленных, продолжал обрабатывать шуцманов.

В результате тщательной организации разведки и осведомления партизанское командование и райком собрали полные данные о Трубчевске, о численности и вооружении противника, были в курсе всех мероприятий гитлеровских властей и разрабатывали план разгрома трубчевского гарнизона.

В конце января Бондаренко разрешил юным подпольщикам притти в партизанский лагерь. Привел их Дарнев. Девушки принесли партизанам много подарков. Одних кисетов, расшитых шелковыми нитками, было более сотни. Девушки принесли также много белых булок, от которых партизаны давно отвыкли. Но дело было, конечно, не в подарках. Молодые подпольщицы увидели людей, имена которых поддерживали в народе силу, надежды и веру в свое будущее; партизаны встретили тех, ради которых они пошли на борьбу.

Девушки передали партизанскому командованию последние разведывательные данные и свой план разгрома трубчевского гарнизона. Бондаренко сказал:

— Как в воду глядели. О чем мы думаем — они уже говорят.

Трубчевский райком партии несколько раз уже обсуждал вопрос о направлении деятельности подпольной группы. Дело в том, что Трубчевск — небольшой город, стоящий в стороне от железной дороги. Военных объектов и промышленности в городе не существовало. Единственный маслодельный завод почти не работал, но город все же имел большое значение как административный и политический центр большого района. В группу трубчевских подпольщиков подобрались боевые товарищи, и члены райкома понимали, что их возможности необходимо использовать. Выслушав девушек, Бондаренко сказал:

— Вашу идею разгрома трубчевского гарнизона мы поддержим и поможем зам отрядами, но следует подумать о восстании изнутри.

Секретари Трубчевского райкома проинструктировали девушек, в каком направлении вести работу, снабдили их свежими листовками и Веру Красину с подругами проводили в дорогу.

— Надеюсь на вас, — прощаясь с девушками, сказал Бондаренко, — осторожность и спокойствие в вашей работе — главное. Берегите себя, вы нужны родине. Дарнева берегите. Как зеницу ока, берегите организацию.

Вера ответила и за себя и за своих подруг:

— Алексей Дмитриевич, мы скорее погибнем, а организацию убережем. Жизнь за нее отдадим.

Разведка, подготовка людей и вооружение городского актива были возложены на Ивана Абрамовича и Дарнева. К этому времени Дарнев был уже командиром группы в отряде, но попрежнему продолжал поддерживать личную связь с городом.

Вскоре Литвин прислал через Дарнева сведения о том, что в Трубчевск прибывает крупный эсэсовский отряд. Он пройдет из Гнилева на Радутино и на Трубчевск.

В штабе Бондаренко по этому поводу состоялось совещание, решался вопрос, как быть — пропустить эсэсовцев, не трогая их, или растрепать на подступах к Трубчевску. Пропустить немцев без помехи, значило укрепить их уверенность в себе. Кроме того, необходимо было проверить еще раз свою боеспособность. Трубчевский райком вынес решение: разгромить эсэсовцев.

Между селами Гнилево и Радутино есть удобное место. Веками здесь весенние воды прокладывали себе путь в Десну. Глубокий овраг начинался от самой дороги и спускался к реке. Медленно, из года в год, овраг этот удлинялся, дорога отступала, огибая его начало. Война ускорила то, что силилась проделать природа; с северо-востока к оврагу пролег глубокий противотанковый ров и перерезал дорогу. Для проезда в этом месте перекинули небольшой мост и тщательно его укрепили. Здесь были сооружены доты, дзоты и пулеметные гнезда. Так все и осталось.

Овраг носил странное название — «Старцев вражек». Когда-то мимо оврага тянулись вереницы богомольцев, шедших к святым киевским местам. Утомившиеся старцы отдыхали в тенистом овраге, останавливались здесь на ночлег. Именем старцев, видимо, и назван был овраг, утеряв для удобства произношения в слове «овражек» букву «о». В Старцевом вражке партизаны решили устроить засаду на немцев.

Но засада в Старцевом вражке имела существенный недостаток, имя которому — неопытность. Засада была устроена лобовая и, как еще говорят, однобортная.

В засаду пошли командир и комиссар и все работники райкома партии. Они засели рядом с бойцами, в дотах, в дзотах, в овраге и в противотанковом рву.

Когда на горке показался длинный санный обоз, по бокам которого маячили всадники, было уже совсем светло. Обоз спускался с горки, голова его уперлась в мост. Группа всадников замыкала колонну.

— Пли! — подал команду командир.

Застрочили автоматы, пулемет, винтовки. Вражеский обоз развалился надвое. От неожиданности солдаты врага обезумели, одни бросили оружие и подняли руки, сдаваясь в плен, другие бежали назад, но тут же падали, настигнутые пулями. Партизаны пошли в атаку, но им мешал глубокий снег и часть неприятельского обоза, повернув назад, скрылась за горкой. Вот тут-то и стала ясной ошибка, допущенная партизанами. Нужна была засада, отрезающая врагу пути отхода, а ее не предусмотрели.

Партизаны вступили в село Гнилево, и народ встречал их, как своих освободителей. Населению партизаны вернули все то, что у них только что отобрали эсэсовцы — коров, свиней, хлеб. Перед собравшимся народом выступил с речью Бондаренко. Он отчитывался перед народом, как его депутат. В отряд вступили новые партизаны.

Уже далеко за селом, когда партизаны возвращались на свои базы и Бондаренко думал о силе народного духа, об отношении народа к партизанам, он обнаружил в кармане тулупа небольшой сверток. Чья-то заботливая рука положила ему в карман завернутую в красный бабий платок белую теплую пышку и кусок говяжьего мяса. Когда это произошло — Бондаренко не заметил. Удивленный и вместе с тем растроганный заботой неизвестной женщины, Бондаренко показал еду товарищам.

— Вот что значит наш народ, — сказал он. — Все отдаст, ничего не пожалеет для тех, кто борется за его свободу.

После события в Старцевом вражке в Трубчевске заговорили о силе партизан и беспомощности немецкого командования. Тогда начальник гестапо Клюгге собрал жителей в кинотеатре и произнес речь о мощи гитлеровской армии и о победе немецкого оружия. Партизан, действующих в районе, он назвал жалкой кучкой бандитов.

В буфете кинотеатра для Клюгге и его свиты был сервирован ужин. Разворачивая салфетку, он обнаружил записку, в которой говорилось:


«Рано празднуешь победу фашистского оружия, собака. Все равно Гитлеру будет капут.

Партизаны».


Это написала и подсунула Клюгге Вера Красина. Он арестовал буфетчицу. Подобные же записки обнаружили в своих карманах солдаты, полицаи и бургомистр Павлов. Стены кинотеатра, где граждане слушали доклад, были увешаны партизанскими листовками.

Между тем в городе продолжалась подготовка к восстанию. Райком партии и штабы партизанских отрядов разрабатывали план операции и передавали указания в город. Дарнев уже несколько дней из города не выходил. Контакт с Бондаренко он поддерживал через связных.

К этому времени немцы также закончили снаряжение карательной экспедиции, которую они готовили против партизан. Выступление карателей было назначено на 5 февраля. Гарнизон Трубчевска уже насчитывал шестьсот солдат и офицеров. Вооружены они были двадцатью станковыми и ручными пулеметами, двумя батареями минометов, автоматами и винтовками. Эту силу нельзя было недооценить. И партизанское руководство признало необходимым ускорить события и напасть на город раньше, чем немцы подготовятся к наступлению на партизан. Одна из основных целей захвата Трубчевска состояла и в том, чтобы освободить арестованных. Восстание в городе решено было начать второго февраля.

По партизанским «нормам», сил у советских людей было вполне достаточно, трубчевцы имели около трехсот активных штыков. Для большей гарантии Бондаренко предложил Сабурову и Богатырю принять участие в операции. Они охотно приняли предложение и выделили шестьдесят хорошо вооруженных партизан.

В состав командования объединенными силами вошли Иван Сенченков, Бондаренко, Сабуров, Богатырь и Емлютин. Емлютин в это время находился у трубчевцев и принимал активное участие в подготовке и в проведении операции.

По разработанному плану партизаны должны были вести наступление пятью группами. Группе Кошелева предстояло ворваться в город с юго-западной окраины, прикрыв заслонами дорогу из Погара; группе Михаила Сенченкова — с северо-востока и наступать по улице Ленина к центру; Дарневу с автоматчиками и группе Сабурова с минометами — с юга и штурмовать здание комендатуры, дом бургомистра и тюрьму. Один отряд должен был отрезать подходы к городу с севера и запада, части сил надлежало остаться в резерве. Завязка боя на окраине города должна была послужить сигналом для выступления в самом городе.

А в Трубчевске в это время произошло то, чего боялся Бондаренко и от чего предостерегал юных подпольщиц. 30 января Дарнев в последний раз прибыл в город, чтобы уточнить все детали и передать инструкции. Он зашел на квартиру Веры, в дом ее отца, и застал ее чрезвычайно расстроенной. Она сообщила, что явочная квартира в доме его матери разгромлена, Марии Ивановне удалось скрыться, но немцы установили за домом слежку, значит — не зайди Дарнев к Вере, он попал бы прямо немцам в руки.

— Что же это, провал, провокация? — спросил Дарнев.

Вера рассказала, что два дня тому назад арестован Кирюшин, а сегодня его жена. Гестаповцы рыщут по городу, хватают людей, но из организации пока больше никого не взяли.

— А Литвин? — спросил Дарнев.

— Литвин дома. Я была у него, он ума приложить не может, кто предал Марью Ивановну и Кирюшина. За ним следят, кажется. Он просит наступать немедленно, иначе…

— А не он предал?

— Нет, нет и нет, — ответила Вера решительно и категорично, — и не Кирюшин. Кто-то другой. Но кто? Этого я не знаю.

Жил Литвин недалеко от Веры, и она решила сходить к нему на квартиру узнать, есть ли какие-нибудь новости. Ночь была на редкость пасмурная, темная, летел снег. У дома Литвина она почти в упор встретилась с немецким патрулем, который уводил арестованного Литвина. Заметив Веру, Литвин успел крикнуть:

— Нас предали… Уходи скорей!

Девушка быстро скрылась за углом и бросилась бежать к дому. Два гестаповца кинулись за ней в погоню. Раздались выстрелы. Она подбежала к своему дому и крикнула в окно:

— Уходи скорее, Лека: немцы!

Дарнев выбрался в окно в задней стене дома, прошмыгнул за сарай и из-за угла напал на гестаповцев, придя на помощь Вере. Два выстрела свалили гитлеровцев. Вера была тяжело ранена. Алексей схватил ее на руки и понес з овраг. Двигаться она была не в состоянии. Вера категорически настояла на том, чтобы Алексей шел в отряд и вел его на выручку. Укрыв Веру в сугробе своей шубой, Дарнев спустился к Десне, а там по знакомым тропам — в степь и за Десну.

Он неоднократно останавливался, порываясь вернуться к Вере, но мысль о том, что только он может сообщить товарищам о случившемся и привести их на выручку, останавливала его от этого необдуманного шага. Дарнев пришел в штаб, когда в отрядах заканчивались последние приготовления. Сообщение его озадачило всех. Само собой напрашивался вопрос: как быть? Если немцам все уже известно, отряды могут попасть в западню. Тем не менее партизаны решили действовать, не медля ни минуты.

Все началось по намеченному плану. Отряды вступили на окраины, и в городе началось восстание. Несмотря на произведенные аресты, немцы ничего о намечавшемся восстании узнать не смогли. Поднялись военнопленные, распропагандированные полицейские, вступили в борьбу с врагом граждане Трубчевска. В семь часов утра партизанские отряды ворвались в город. Жаркий бой длился целый день. К вечеру партизаны были хозяевами Трубчевска. Гарнизон немцев был разгромлен. Только убитыми противник потерял около двухсот человек.

Дарнев, превосходно действовавший со своей группой и с минометчиками Сабурова, подстреливший из своего автомата бургомистра Павлова, первым достиг тюрьмы. Он разогнал укрепившихся в тюрьме немцев, обыскал все камеры, но ни Литвина, ни Кирюшина не нашел. Не нашел он и Веру, хотя обыскал все овраги и дома в городе.

Раненую и безоружную Веру немцы обнаружили в овраге, захватили и убили по дороге в Почеп.

Продержав город в своих руках несколько суток, партизаны оставили его и ушли на свои базы. За это время они вывезли уцелевшие склады с оружием, подготовили новые явочные квартиры. Мария Ивановна, мать Дарнева, которая скрывалась у знакомых, и некоторые другие подпольщики оставаться в городе не могли, так как были расшифрованы; они ушли с партизанами. Вместо них в городе возникло новое подполье.

За то время, которое партизаны удерживали Трубчевск, райком выяснил, каким образом немцы расшифровали Кирюшина и Литвина. Вера Красина и ее подруги — Валя Белоусова, Шура Кулешова, Литвин и Шемет собрались в доме Кирюшина. Накануне от Бондаренко прибыли листовки. Товарищи собрались, чтобы обсудить план их распространения. Жена Кирюшина подала ужин. Закусив, подпольщики стали перечитывать листовки. В комнату вошла жена Кирюшина. Литвин прервал было чтение, но Кирюшина стала просить, чтобы он продолжал, даже прослезилась. Радостное возбуждение, которое охватило собравшихся от чтения листовок и мыслей о близком восстании, было так велико, что после того как Литвин закончил чтение, подпольщики вполголоса запели «Интернационал», потом «Партизанскую». Жена Кирюшина пела вместе со всеми. Ее захватила эта атмосфера надежды и стремления к борьбе, этот светлый луч, мелькнувший в темном царстве немецкой оккупации. Весело проводила она друзей и долго после их ухода не могла успокоиться.

У нее была задушевная подруга, и на другой день Кирюшина с ликованием рассказала ей о том, что происходило в их доме. А подруга шопотом сообщила другой… Слух перехватил шпион. Жена Кирюшина этого и не подозревала. В тот же день Кирюшина схватили. На допросе он молчал. Его жестоко пытали, как умеют пытать фашисты, — он молчал. Тогда немцы вспомнили о болтливости его жены.

Окровавленный, изуродованный человек сидел на стуле в кабинете начальника гестапо, когда ввели Кирюшину. В нем она узнала мужа и упала в обморок. Ее привели в чувство и сказали ей, что его судьба в ее руках: скажет она, кто был в их доме с листовками, мужа немедленно освободят, и они пойдут отсюда вместе.

— Молчи, — прошептал Кирюшин.

Но жена подумала, что она спасет мужа, если исполнит требование гестаповцев, и назвала имена.

С тех пор, как мы встретились с Дарневым в Лихом Ельнике и я впервые услышал от него о трубчанах, прошло шесть лет. После войны я был в городе Трубчевске. В маленьком краеведческом музее я видел портреты подпольщиков и портрет Веры Красиной. С открытки на меня смотрела совсем юная девушка с длинными пушистыми волосами, заплетенными в косы и короной уложенными на голове. На черном платье выделялся большой белый цветок. Это был портрет с фотографии, которую хранил в отряде Дарнев. От горожан я много слышал рассказов о юных подпольщицах, о их славных делах. Народ помнит их, гордится ими как своими героями.


ТЯЖЕЛАЯ УТРАТА

Однажды Фильковский и Мажукин проводили совещание партийного актива. Речь на совещании шла о том, чтобы взять на учет в освобожденных селах все солдатские семьи и вообще всех нуждающихся и оказать им необходимую помощь продовольствием. Немцы дочиста ограбили деревни, населению угрожал голод. Рысаков на совещании не выступал, как бы нехотя отвечал он на вопросы, и то лишь после того, как Фильковский повторял их дважды.

— Мы должны помочь народу. У нас имеется запас хлеба на три месяца, картошки — на пять, — говорил Фильковский, — сократим паек, оставим себе на месяц, а остальное раздадим населению. Согласен со мной, Василий Андреевич?

Рысаков молчал.

— Я спрашиваю, Василий Андреевич, ты согласен со мной?

— Согласен, — нехотя ответил Рысаков и опять погрузился в раздумье.

Я знал отзывчивость Рысакова к нужде народа. За его рассеянностью что-то скрывалось.

Откинувшись назад и опершись локтями о подоконник, он не сводил глаз с одной точки.

Когда совещание окончилось и почти все разошлись, Мажукин подошел к Рысакову.

— Небось, в Берлине уже успел побывать, пока мы разговаривали? — проговорил он смеясь и хлопнул ладонью Рысакова по колену.

Рысаков взглянул на Мажукина.

— Нет, Иван Сергеевич, до Берлина еще не добрался. Немножко ближе застрял.

— Где же ты застрял?

— Тут посторонних нет? — спросил Рысаков приподнимаясь. Убедившись, что, кроме Фильковского, Черного и нас троих, здесь никого нет, он продолжал: — Покончить надо с этим чортовым Красным Рогом. Я так считаю. Как вы думаете?

— Я голосую «за»! — пробасил Черный и поднял руку.

Фильковский кивком головы подтвердил, что он тоже согласен.

В это большое село Почепского района, недалеко от железной дороги, но вдали от леса, стекались уцелевшие полицейские, старосты и прочая предательская мразь, бежавшая из освобожденных нами сел. Мы все давно считали, что освобождение Красного Рога еще больше поднимет наш престиж. Из Красного Рога немцы повадились нападать на партизанские деревни, разведывать лес; в последнее время они все настойчивее прощупывали наши силы. Следовательно, готовят удар.

— Скуют они нас, проклятые, — сказал Черный. — Сейчас они лезут в Уты и Сосновое Болото, а завтра? А если они вздумают отбросить нас за Десну? Кукуй тогда в дубовой чаще, пока разлив не спадет!

Мнение у всех было единодушное: немцев следует опередить. Но как? Недели две я занимался разведкой Красного Рога. Немецкий гарнизон в этом пункте с каждым днем увеличивался; по сведениям, которыми мы располагали, там было уже свыше ста немцев и полицаи; подразделения продолжали прибывать. Правда, краснорожский гарнизон оставался пока без артиллерии, но зато имел достаточное количество минометов, станковых пулеметов и автоматов.

Рысаков попросил у меня план Красного Рога. Просмотрев его, он развернул на столе лист бумаги и стал вычерчивать карандашом схему.

Мы припали к столу. Рысаков начертил кружок и обозначил его буквами «КР», затем провел косую линию. Если представить себе, что лист бумаги — часть карты, то линия шла с северо-востока на юго-запад. На северо- восточном конце линии он написал «Брянск», а на юго-западном — «Почеп», и тогда стало понятным, что он начертил шоссейную дорогу. Параллельно провел еще одну линию. Это железная дорога. Потом от кружка «КР» он небрежно отбросил несколько линий на север и северо- запад. На восток от него Рысаков нанес реку, а перед ней еще несколько кружочков. Заключив их в один большой круг, он сказал:

— Это мы… И смотрите, что получается. Тут, — показал он вправо от «КР», — горло. По нему куда хочешь — на дорогу и за дорогу. А налево — Красный Рог. Торчит, как грыжа, и шабаш. В Почеп не пробиться, а на железную дорогу и подавно.

Фильковский, Мажукин и Черный достали карандаши и принялись помогать Рысакову. Все новые топографические знаки возникали на схеме. Они, правда, были понятны только тем, кто их наносил, но каждый с душевной простотой объяснял значение этих закорючек. Схема Рысакова усложнялась, превращаясь в карту, если можно было назвать картой это изделие доморощенных топографов. На схеме появились в виде головастиков населенные пункты, обозначались речки и ручейки, вырастал лес. Он тянулся от Почепа на юг. Лес этот имел двойное название: живущие на юго-западной стороне называли лес Валуйским, потому что на одной из опушек находилось большое село Валуйцы; живущие на восточной стороне — Рамассухским, потому что в лесных болотцах брала начало речушка Рамассуха, впадающая в речушку Гнилую, а эта, в свою очередь, впадала в Судость. На северо-восточной опушке леса расположены были села Усошки, Пьяный Рог, Милечь и другие. Путь к ним преграждал Красный Рог.

Я внимательно наблюдал за разгорячившимися от духоты, а больше всего от напряженного труда новоявленными топографами. Как жизнь меняет людей! Ни Мажукин, ни Фильковский, ни Черный, ни Рысаков никогда не служили в армии. В прошлом — рабочие мастерских, фабрик, крестьяне. С течением времени они выросли в партийных и советских работников и никогда, может быть, не помышляли о профессии партизана: этой профессии ни в каких школах не обучают. И вот они рассуждают, как профессиональные воины-стратеги. У них свои доморощенные термины, свои топографические обозначения. Но все, что они наносят на схему, безукоризненно верно. И я подумал о том, что совсем еще недавно некоторые из них — например, Рысаков — категорически отвергали все, что имело какое-либо отношение к профессионально-военным методам.

— А дешево они Красный Рог не отдадут, — сказал Рысаков, оторвавшись, наконец, от схемы. — Как думаешь?

— Думаю — не отдадут. Тем более не потерпят, если мы вздумаем его удерживать, — ответил я.

— Да, это верно, не потерпят. А разгромить его надо.

Теперь оставалось только тщательно уточнить данные

о противнике. Мы долго раздумывали над тем, кого послать в разведку, с кем установить связь.

— Крапку, — сказал вдруг Рысаков.

Я вспомнил партизана Скворцова. Небольшого роста, юркий и постоянно веселый, парень пришел в отряд совсем недавно, в феврале. В отличие от многих других, он сохранил военное обмундирование, даже большие армейские ботинки; только шапку прихватил где-то крестьянскую. Родом он был из Красного Рога, а в отряд пришел из гомельского лагеря военнопленных.

Вскоре после того, как Скворцов, или Крапка, как прозвали его партизаны, обосновался в отряде, мы узнали, что его отец — один из самых гнусных полицейских в Красном Роге. Парня, естественно, заподозрили в шпионаже. Скворцову пришлось бы худо, если бы не то спокойствие, с каким он отнесся к обвинению и угрозе расстрела. Это спокойствие, безропотная готовность встретить свой смертный час удержали нас от исполнения приговора. Некоторое время за Скворцовым тщательно наблюдали. Но он так отчаянно воевал и так забавно веселил всех, что его оставили в покое.

Когда в чем-нибудь у него была нужда, он говорил: «Дай мне крапку хлеба», или «крапку соли», или «крапку табаку». «Крапка» значило у него, видимо, крупица.

Так «Крапкой» его и прозвали. Вот о нем-то и вспомнил Рысаков. Документ Крапки, свидетельствующий о том, что он отпущен из лагеря на поруки знакомых горожан, у Рысакова сохранился. Но он был датирован 15 января. Это поставило нас в затруднение. Естественно, Крапку могли спросить, где он так долго шлялся. Помог Иван Васильевич Гуторов. Он мастерски переправил «януар» на «фебруар». Немцы, конечно, не знали о пребывании Крапки в отряде. Знай они об этом, его отцу давно бы не сдобровать. А отец был у немцев в большом почете.

Крапка с радостью принял предложение Рысакова.

— Не бывал я еще в таком переплете, но испытать надо. В общем не сомневайтесь, дело свое сделаю, — говорил он.

И Скворцов отправился в разведку. Вскоре от него поступили первые сведения. «Отец принял хорошо. Хочет устроить меня в полицию». И Крапка спрашивал: «Итти?» Мы ответили: «Иди». А через несколько дней он прислал нам схему расположений учреждений, войск и обороны Красного Рога. Оборона была довольно примитивной. Самое большое препятствие представляло проволочное заграждение в два кола. Оно тянулось от северо-восточной окраины Заречья до выхода из села на дорогу к станции и от восточной окраины до выхода на дорогу в Пьяный Рог. Примерно метров на пять — десять впереди заграждения был протянут простой телеграфный провод, увешанный консервными жестянками. Провод заменял ночной патруль и караул. Достаточно было кому-нибудь зацепить за провод, как банки начинали греметь. Тогда на звук открывался сильный огонь с чердака больницы, со школы и других зданий, где были установлены пулеметные гнезда. Штука забавная, и нас она рассмешила. Пришлось все же подумать, как преодолеть это новое для нас препятствие.

2 апреля Крапка сообщил, что на восьмое число немцы назначили наступление на партизан. Вести его они собирались одновременно из Красного Рога и станции Выгоничи. Цель — очистить от партизан весь западный берег Десны и отбросить нас в лес. Ко дню наступления прибудет из Почепа артиллерия.

Этого мы ожидали. Но теперь нам стал известен день наступления. Таким образом, мы получили возможность опередить события до того, как подойдет артиллерия.

С задачей полного разгрома противника в ночь на 4 апреля мы и выехали по направлению к Красному Рогу. Операция была разработана тщательно. Сложность ее заключалась не только в том, что противник превосходил нас в три раза численностью, не говоря уже о вооружении (у нас было сто пять человек, а у противника более трехсот), но и в том, что, по плану, наши группы одновременно должны были ворваться в село с четырех сторон и сблизиться в центре у зданий бывшей школы и больницы. Основные силы немцев располагались в здании больницы. Здание это двухэтажное, низ его кирпичный, превращенный в огромный дот, верх деревянный, с пулеметными гнездами на чердаке. В школе находились теперь жандармы и управа. В ближайших домах размещалась полиция.

Больницу должны были атаковать группа Черного из Заречья и группа Котомина со стороны села. На дорогах оставались заслоны, они отрезали пути отхода врагу и прикрывали атакующих. Управление боем требовало в этих условиях безукоризненной точности и четкости.

Но при помощи каких средств управлять? Телефонов нет, радиосвязи и подавно. А группы одна от другой и от командного пункта будут находиться в двух-трех километрах. Конные и пешие посыльные на таком расстоянии, да еще при снежном покрове, достигающем полутора метров, — связь крайне замедленная и ненадежная. Если бой будет развиваться успешно, то разгорячившиеся группы и не заметят, как переколотят друг друга. Без расчета же на успех нечего было и дело начинать.

Я понимал, что обеспечить управление может только световая сигнализация. Поэтому мы заранее разработали систему сигналов, ее точно усвоили все подразделения. Ракеты и ракетницы у нас имелись в достаточном количестве.

Из Уручья мы выступили под вечер. Днем солнце сильно пригревало, дорога стала рыхлой, а к вечеру крепко подморозило. Мы сидели с Рысаковым рядом. На облучке, по-кучерски, с кнутом в руке, гордо восседал мой ординарец Саша Агапов.

Почти всегда Рысаков выезжал на операции в полушубке и в валенках, а сегодня надел черное кожаное пальто, начищенные сапоги и затянулся в ремни. Все на нем скрипело. Весь он блестел. Улыбка почти не сходила с его разрумянившегося обветренного лица. Еще в Уручье Мажукин сказал ему:

— Ты, брат, как на парад собрался.

— А как же, — ответил Рысаков смеясь, — мы обязательно там парад устроим.

Хорошее настроение не покидало Рысакова всю дорогу.

В селе Сосновое Болото мы сделали привал. До Красного Рога оставалось десять километров. Власов и Черный, Котомин и Маринский доложили, что задача бойцами усвоена и группы готовы к движению. Рысаков передал командирам:

— Скажите всем бойцам — пусть назад не оглядываются, пусть чувствуют полную уверенность в том, что с тыла на нас не нападут… Только что получено донесение от Тарасова, он оседлал все дороги и подкреплений из Брянска не пропустит.

Из Соснового Болота выступили в первом часу ночи и двигались, не торопясь, не утомляя лошадей. Мороз крепчал, хрустела под копытами лошадей и под полозьями обледеневшая дорога. Ночь была безлунная, тихая, и землю обволакивал туман, какой появляется в апрельские ночи. Сыпалась мелкая, как пыль, изморозь. Сквозь туман еле-еле проглядывали звезды.

— А это хорошо, — сказал Рысаков, осматриваясь вокруг, — туманчик подходящий… Между прочим, операцию мы сложную задумали, — продолжал он, обращаясь ко мне.

Я почувствовал, что Рысакову приятно подчеркнуть сложность операции именно потому, что он сам сидел за ее разработкой, как не сидел ни над одной другой: со схемами, с бумагами, внимательно изучал донесения, сопоставлял и перепроверял данные разведки, восхищаясь работой Крапки. Я смотрел на заиндевевшие длинные ресницы Рысакова, из-под которых выглядывали его серовато-зеленые глаза, и думал: «Да, теперь он, пожалуй, уже настоящий командир». Все же, зная его неугомонный и пылкий характер, я сказал:

— В твоем распоряжении сотня бойцов и командиров с винтовками, пулеметами, минометами и гранатами. И искусство твое состоит не в том, чтобы стрелять самому, а в том, чтобы стрелять из всего этого оружия одновременно и разить врага наповал. Между нами говоря, операцию мы задумали простую. Мы обходим противника с четырех сторон, основной удар наносим с тыла, группы идут навстречу одна другой, управляем боем при помощи сигналов. И вот в таких операциях, сложные они или простые, я бы у командиров с горячими головушками, такими, например, как твоя, отбирал бы вообще всякое оружие перед боем. Даже перочинного ножика бы не оставил.

— Ого! — чуть не крикнул Рысаков. — Это почему же?

— Потому, что как только кровь заиграет в таком командире, он хватается за что ни попало и бежит на «ура». А командир, взявшийся за пистолет без явной на то необходимости, перестает быть командиром, превращается в бойца, теряет управление боем…

— В том-то и дело, что трудно иногда понять, где есть необходимость, а где ее нет, — глубоко вздохнув, сказал Рысаков.

Я напомнил Рысакову эпизод из кинофильма «Чапаев», где Чапаев с помощью картофелин поучал своих товарищей, «где должен быть командир» в том или другом случае.

— Помню, — ответил Рысаков, — всю картину наизусть помню. Но я не Чапаев, а мелкая сошка, учти это.

Я промолчал, а когда взглянул на Рысакова, то убедился, что он думает уже о другом, всматриваясь вперед.

— Как-то там Крапка себя чувствует? — заговорил он опять. — А ведь молодец парень! Как думаешь — отчебучит он что-нибудь?

Я не успел ответить.

— Трудно сказать, ведь мы из осторожности даже не сообщили ему о дне нападения, — сам себе ответил Рысаков.

Мы миновали поселок Куклы, откуда группы должны были выступать в исходное положение. До Красного Рога оставалось три километра.

.. В 5 часов утра, по нашему предположению, группы должны были достичь своих мест. Приближалось утро, туман рассеивался, и это вызывало опасение, как бы противник раньше времени не обнаружил наше движение. Впереди показались силуэты домов восточной окраины Заречья. Мы остановили лошадей, и Черный со своей группой, свернув с дороги, стремительно пошел к проволоке и залег там в ожидании сигнала. Противник молчал, не подозревая об опасности.

— Спят, — прошептал мне на ухо Рысаков.

Наш маленький резерв и связные здесь же оборудовали КП, вырыв в снегу яму. Черный спустился в эту яму вслед за Рысаковым и мной. Спустя некоторое время на западной, северо-западной и северо-восточной окраинах села показались большие зеленые круги, бросившие тусклый свет на село. Это Власов, Маринский и Котомин подали сигналы о том, что «готовы».

— Давай! — сказал Рысаков.

И я из двух ракетниц одновременно выпустил две зеленые ракеты.

Они означали: «Огонь, вперед!»

В ту же минуту с трех сторон начался бой. Молчал лишь Черный. Ему было приказано выжидать. Надо было отвлечь от Заречья внимание немцев, расположенных в больнице.

Противник в нашу сторону не стрелял. Видимо, начавшийся на окраинах по ту сторону реки бой сильно его обеспокоил. Немцы, по нашим расчетам, не должны были ждать оттуда нападения. Быстро разобрав проволочные заграждения, Черный со своими людьми бросился к больнице.

На подступах к больнице завязался сильный бой. Пули визжали над головами.

Мы перенесли КП ближе к центру села, в один из жилых домов. В ограде дома нам попалась полураздетая женщина. Она охала, стонала и волочила за собой голопузых детишек мал мала меньше, босых. Их было не меньше десятка.

Увидев нас, женщина перепугалась пуще прежнего и кинулась на улицу. Я поймал ее за руку.

— Нельзя туда, там убьют, — сказал я.

— Куда же нам деваться, куда тикать? — кричала женщина, не понимая, видимо, со сна, что происходит.

Детишки шмыгали носами, нерешительно хныкали и льнули к матери.

— В хату иди, ничего не случится, пока мы здесь, мы партизаны, — сказал Рысаков. — Иди в хату и ложись на пол, не морозь детишек.

Поняла ли женщина то, что ей внушал Рысаков, или нет, но она продолжала охать и стонать, послушно повернула и, еле волоча ноги, пошла к двери. Рысаков взял на руки двух самых меньших детей и отнес их в дом.

Бей протекал успешно. Огонь групп приближался к центру. Но противник, засевший в больнице, продолжал ожесточенно отстреливаться. Здесь у немцев было много автоматов и пулеметов и они не давали Черному продвинуться за дома.

Власов ракетой сообщил: «Достиг центра. Враг усилил сопротивление». Две скрещивающиеся ракеты с нашего КП приказали открыть огонь минометам.

— Как по плану! — восхищенно вскрикивал Рысаков. — Отлично, Власов, отлично! — говорил он так, словно Власов был рядом с ним.

От Власова пришел первый посыльный. Минометы сделали свое дело: из школы противник выбит, и она занята партизанами. Вышел к центру и Котомин. Две расходящиеся зеленые ракеты и красная вверх направили его в атаку против немцев, засевших в больнице.

— Хорошо! — приговаривал Рысаков. — Отлично! — Но тут он вспомнил о Маринском. От него до сих пор не было никаких сообщений. — А что же Маринский? Эх, чорт возьми, самому нужно было туда пойти.

Маринский действительно задержался на окраине. Как выяснилось позднее, ему хватило работы. Как только начался бой, немецкое начальство, гестаповцы, жандармы и часть полицейских, не дожидаясь исхода сражения, ринулись наутек на Боюры и Почеп, и Маринскому с группой в двадцать бойцов с одним автоматом и одним пулеметом пришлось «регулировать» движение сразу на двух дорогах и между ними.

В здании больницы в это время вдруг раздался глухой взрыв. Над крышей взлетел большой клуб темно-красного пламени.

На КП, запыхавшись, прибежал Сережа Рыбаков в неизменном своем плаще нараспашку с заткнутыми за ремнем рукавицами. Ликуя, он доложил:

— Вот здорово, товарищ командир! Видели? Ребята подстроили, гранатами, связками…

— Что связками? Толком докладывай, а не горлань, — оборвал я Рыбакова.

— Ребята подползли к больнице, запустили в окна связки гранат, а там бензин! Больница горит вся, немцы в окна прыгают, а их тут в хвост и в гриву!..

— Доложи Котомину, что устные донесения передавать не умеешь, — строго сказал Рысаков.

— Василий Андреевич, да я же… Да как же?.. — опешил Рыбаков.

— Кто гранаты бросил? — спросил Рысаков.

— Тарас Бульба, Кириченко и Баздеров. Кому же больше?..

— Как же это ты отстал? — уже улыбаясь, спросил командир.

— Да привязал нас Котомин с Сашкой Карзыкиным к себе и говорит: «От меня никуда», — недовольным тоном ответил Рыбаков.

Подошел еще один связной от Власова, мой старый попутчик по проселкам Украины — Иван Акулов. Пока я разбирал его донесение и передал ему для Власова распоряжение, Рысаков вместе с Рыбаковым исчезли.

Вскоре наступил рассвет. Над Красным Рогом висела тяжелая черная туча дыма. Операция заканчивалась. Кое- где еще раздавались одиночные выстрелы, — это партизаны выбивали с чердаков, из снега в огородах спрятавшихся врагов. В санчасть, расположенную в одном из домов Заречья, доставили наших раненых.

Власов работал у складов с боеприпасами и продовольствием. Подсчитывались трофеи. Вверх по улице провели партию пленных немцев. В обвисших зеленых шинелях, с грязными шеями, торчавшими из засаленных воротников, они выглядели несуразно длинными, как висельники. Почти все они заискивающе поглядывали на партизан и льстиво выкрикивали:

— Рус партизан гут!

Между тем наши люди разыскивали Крапку. Разведчика найти не удалось. Полицейские, которых захватили живьем, кое-что о нем знали. В ночь на 4 апреля он находился в карауле. В то время, когда начался бой и жандармы и полицейские собрались во дворе школы в строй, а с чердака уже застрочил пулемет по партизанам, поднявшим шум у проволоки Заречь, — Крапка незаметно взобрался на чердак. Он убил там пулеметчиков, занял их место за пулеметом и стал поливать свинцовым дождем строящихся у школы врагов. Поднялась несусветная паника, никто не понимал, что творится. Думали, что партизаны незамеченными прорвались к школе. Пока разобрали, в чем дело, мало кто уцелел во дворе школы. Оставшиеся в живых рассыпались вокруг школьного здания и начали забрасывать чердак гранатами. Пулемет замолчал. Крапка был тяжело ранен. Всех, конечно, очень удивило, что сын известного немецкого служаки, подававший надежды пойти по стопам отца, оказался партизанским разведчиком. Стали допытываться: кто с ним? Крапка показал: «Все полицейские со мной и против вас». Паника еще больше увеличилась. Жандармы стали без разбора стрелять в полицейских, а потом сели на подошедшие повозки и ускакали, захватив с собой раненого Крапку.

Мы выиграли операцию легко в значительной степени именно благодаря искусству и самоотверженности Крапки.

Спустя несколько дней мы узнали, что в Почепе немцы расстреляли Скворцова, а с ним его отца и несколько десятков полицейских, так как Крапка сумел убедить гестаповцев, что все они с ним в заговоре.

В селе еще продолжалась стрельба, а на главной площади уже собрались на митинг местные жители. Я увидел ту женщину, которая встретила нас во дворе с десятком детишек. Теперь она была одета, повязана платком; на руках она держала ребенка, двое других цеплялись красными от мороза ручонками за ее шубу. Видимо, это были младшие, которых она не решалась оставить дома. Гуторов уже взобрался на какие-то ящики и говорил речь. А Рысакова нигде не было видно. Я спросил двух-трех товарищей:

— Где командир?

Никто ничего не знал о Рысакове. Не дожидаясь его, забрав с собой связных, я направился по сельской улице. Не прошли мы и полсотни метров, как увидели несущуюся навстречу лошадь, запряженную в сани. Ее гнал Сергей Рыбаков и неистово кричал:

— А-а-а, гады, о-о-о, сволочи!

Я подумал сперва, что он успел напиться, и рассвирепел необычайно: нашел время напиваться. Но, подъехав ко мне, Рыбаков закричал:

— Василий Андреевич, убили! Командира убили гады!..

— Кого убили, говори толком, какого командира? — закричал я.

— Нашего командира, Рысакова убили! — продолжал кричать Рыбаков.

— Что ты мелешь? Где Рысаков?

Сергей точно очнулся. Он замолчал. Он показал кнутом назад, положил голову на передок саней и закрыл лицо руками.

На зеленом душистом сене, в просторных крестьянских санях лежал человек, укрытый простым домотканным рядном. Я осторожно приподнял его. Да, это был Рысаков. Он лежал, запрокинув голову, пряди длинных русых волос, обагренные кровью, прилипли к его лбу. Лицо пожелтело, и по нему пробегали судороги агонии, из груди вырывались глубокие и отрывистые вздохи. Большие серые глаза, полуприкрытые веками, безучастно глядели из-под длинных ресниц. Еще несколько мгновений — и Рысакова не стало. Осторожно я приподнял его голову, не думая о том, зачем я это делаю, и увидел страшную рану. Затылок точно отрубило топором, по мелким обломкам повисших костей стекали остатки мозговой жидкости, перемешанной с кровью. Разрывная пуля угодила Рысакову в правую тыльную часть головы над ухом.

Вокруг повозки собирались бойцы. Узнав о случившемся, они пришли в жесточайшую ярость. Пленных пришлось изолировать. Тело командира перенесли в дом, из которого ушел Рысаков навстречу своей смерти.

Доклады командиров групп и политруков проходили вяло.

Общую сводку я попросил составить Черного.

«Пленных — 70, — писал он, — винтовок — 50, патронов— 60 ящиков, пулеметов исправных — 3, минометов исправных — 2, мин — 100, хлеба, обмундирования и прочего — 2 склада. Роздано населению: хлеба — около 3000 пудов, скота — 109 голов. Уничтожено: пулеметов — 7, минометов — 5, винтовок — 63, складов с оружием, боеприпасами, продовольствием — 4. Убито…»

— Власов, сколько у тебя убитых? — спросил Черный.

— У меня? Нет у меня убитых, — мрачно ответил Власов, думая о смерти командира.

— Не у тебя, а у немцев? — уточнил Черный.

— Чорт их знает! Много валяется, пусть сами считают…

«Наши потери — продолжал Черный. — В вооружении потерь нет, раненых — 3, убитых—1».

И этот один был нашим командиром.

Черный рассказал, как было дело. Бой уже заканчивался. Командиры групп Власов, Котомин и Маринский собрались вместе. Выходили из укрытий сельские жители. Колхозники указывали, где прячутся уцелевшие гитлеровцы, и помогали их выкуривать из подвалов и с чердаков. Кто-то из колхозников показал дом, в котором находился склад боеприпасов, хранился немецкий архив и все ценности. Черный и его товарищи пошли к дому в полной уверенности, что в нем уже никого нет.

— Метров с десяти с чердака вдруг выстрелы, и шапки на мне как не бывало, — рассказывал Черный. — Со мной были Власов, Карзыкин и еще человек десять. Мы, конечно, упали в снег. Одна винтовка била с чердака, а другая откуда-то из сеней. Мы залегли, и выстрелы смолкли. Карзыкин приготовил гранаты, чтобы швырнуть их на чердак, а в это время, откуда ни возьмись, Рысаков с Сережкой: «Что тут такое?» — спрашивает. Я объяснил. «Ах, они гады, сволочи!» — за пистолет и в дом. Тотчас раздались выстрелы, зазвенели окна. Мы кинулись туда, а Рысаков уже готов: смертельно ранен. И зачем ты его пустил! — с горьким укором закончил Черный.

Я помнил о последнем желании Рысакова: провести в Красном Роге парад. Мы выполнили его желание.

После митинга группы выстроились в одну колонну и церемониальным маршем прошли по селу. На площади около импровизированной трибуны, убранной еловыми ветвями, лежал в санях наш командир.

Мы похоронили его 5 апреля, на кладбище в Уручье. Здесь Рысаков родился и вырос. Здесь он в тяжелую пору встал на защиту Родины. Здесь он ошибся в поисках верного пути, с помощью товарищей и партийных руководителей исправлял ошибки. Здесь он учился воевать и быть командиром, достойным своего войска. Короток и труден был его путь, но он успел достичь многого. Малая группа переросла в отряд, отряд превратился в соединение, которое грозно нависло над тыловыми вражескими коммуникациями. Большую роль сыграл в этом деле Рысаков — человек, характер которого был соткан из противоречий, но в конечном счете отважный, умелый и сильный командир. Эти качества Рысакова были отмечены правительственной наградой. Спустя пять месяцев он посмертно был награжден орденом Красного Знамени.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

СИЛА ОБОБЩЕННОГО ОПЫТА

После гибели Рысакова командование принял на себя Иван Сергеевич Мажукин. Мстя за смерть командира, наши отряды в ближайшие же дни разгромили один за другим три гарнизона врага.

Операции мы обсуждали на партийно-комсомольском собрании. Обсуждение приняло очень широкий характер, захватило разные стороны нашей деятельности и как бы подводило итоги всей прошедшей работы. На собрании разгорелись страстные споры. Выступавшие пытались определить, по каким путям пойдет дальнейшее развитие нашей деятельности. Трудно припомнить предложения всех товарищей, но в тот же день после собрания я написал Бондаренко письмо, черновик которого у меня сохранился. Оно помогает многое восстановить в памяти. Я писал:

«Еще раз убеждаешься в том, что вопрос об объединении отрядов под единым командованием становится неотложным. Сегодня, 15 апреля, состоялось партийное собрание, на котором присутствовали и комсомольцы. Собрание у нас нечастое явление, можно сказать — исключительное, и сегодня многие поняли, что это очень полезная вещь. На собрании обнаружилось два мнения, два убеждения о направлении дальнейшей борьбы, относящиеся, главным образом, к вопросам тактики.

Любопытно при этом то, что командиры, да и бойцы ратуют каждый раз за то, на чем они уже основательно набили руку, за то, кто на чем наспециализировался.

Одни — за проведение более крупных операций и предлагают походы за пределы области. Они говорят, что походы оказывают на население положительное влияние, поднимают его на борьбу с врагом, а противника деморализуют.

Сторонники походов к диверсиям на дорогах откосятся равнодушно, если не сказать — отрицательно. Они считают, что походы концентрируют силы, а диверсии их распыляют. В походах мощь нашу видит народ, о диверсиях знает только противник.

Другие ратуют за усиление диверсий. Нужны, говорят они, не шум и не показ мощи, а эффективная помощь нашему фронту. Взрыв одного немецкого воинского эшелона равен десятку походов и налетов на гарнизоны врага, не имеющих прямого отношения к фронту. Надо добывать подрывные средства, обучать людей, действовать мелкими группами на дорогах. Коммуникации — решающее в войне, по ним и бить надо.

Кто прав? И первые и вторые по-своему, безусловно, правы. Вероятно, нужно заниматься и тем и другим, но исходить надо из реальных возможностей; можешь поодиночке вылавливать вражеских солдат — дело! Наша задача — истреблять силы врага. Можешь подорвать мост на железнодорожной коммуникации — дело! Настал период, когда мы имеем возможность походы и борьбу с гарнизонами сочетать с большим развитием деятельности на коммуникациях, с диверсиями. На этом и порешили.

Кроме того, товарищи усиленно настаивают: дай им объединение отрядов и единый план. «Нельзя, говорят, дальше без плана». Можете сделать вывод — насколько вы правы в постановке вопроса относительно объединения».

Помню, на этом собрании выступил Николай Данилович Тарасов, он-то первым и разжег спор. Он встал из-за стола, повел по привычке своими широкими плечами, точно хотел высвободить их из узкой гимнастерки, обвел глазами присутствующих и заговорил тихим голосом:

— Диверсантам нашим еще одно очко дали, — сказал он и сморщил свой прямой нос, взглянув на Воробьева. — Возятся они с минами, мудрят, а толку мало. Да и силы распылять Нецелесообразно. Откровенно говоря, не нравится мне, что мы искусственно делимся на мелкие группки и крадемся к дороге, не показываясь на глаза народу. Сила у нас теперь большая, и ее надо показывать народу. Ходить надо, товарищи, смело. Просторы велики, и на Выгоничском районе оккупация немцев не кончается.

— Куда это ты итти собрался? — возразил диверсант Тишин. — Конечно, гуртом оно веселее и шуму больше, но есть ли в этом польза? Что полезнее для фронта — несколько убитых немцев в Красном Роге или взорванный под Хмелевом эшелон? Ясно, эшелон. По- моему, нам другое надо — скорее организовываться да план действия составлять. А то пошли мы на-днях на дорогу мину ставить, — «самое удобное место», — сказал начальник штаба, и я знал, что если уж там взорвать эшелон, то немцы и костей не соберут. А туда навлинцев чорт приволок.

— Опередили, значит? — перебил кто-то.

Присутствующие засмеялись.

— Что же тут смешного, товарищи? — продолжал Тишин. — Мы сунулись в другое место, а там другие мину ставят…

— Тут уж и действительно не до смеха: без работы люди остались.

— Не в том дело, — перебил Тишин шутника. — Единый план требуется, тогда путаницы этой не будет. Диверсанты тогда пойдут не в одно место, а по всей дороге рассыплются.

На дорогах действительно начинались, с точки зрения Тишина, беспорядки. Диверсанты соседних отрядов усиленно лезли на железную дорогу, и в одном месте собирались иногда сразу две-три, а то и более групп. Они мешали друг другу. Возникали споры, кончавшиеся тем, что командиры групп кидали жребий, кто из них первым должен закладывать мину, устанавливалась очередь…

…Теперь, когда я рассматриваю свои записки, спустя почти шесть лет, и за моей спиной стоит опыт трехлетней партизанской войны, я вижу, что мысль наша работала тогда в правильном направлении. Она рождалась на основе опыта, требуя и сочетания походов с диверсиями, координации действий партизан, численность которых росла не по дням, а по часам.

Прошло немного времени, и мечта сбылась.

Отчетливо помню две грандиозные операции. Одна проходила в Брянских лесах, а другая на тысячу километров юго-западнее, на Украине.

Километрах в двух восточнее станции Выгоничи есть мост через реку Десну. Все местные жители называют его почему-то «Синий мост», хотя он по цвету ничем не отличается от других мостов. В марте 1943 года его скорее можно было назвать «Ржавый мост». Но этот «Синий мост», не подкрашивавшийся уже несколько лет, имел чрезвычайно важное значение для противника, так как железная дорога Гомель — Брянск, дорога первого класса, эксплоатировалась немцами с предельной нагрузкой. Партизаны отлично понимали, что, взорви они этот мост, и вся дорога надолго будет выведена из строя. К мосту подкрадывались сотни диверсионных групп, натыкаясь одна на другую. Некоторые группы пытались подползать вместе, но всякий раз терпели неудачу. Захват же моста с боем одним отрядом или даже несколькими отрядами одного района был невозможен. Слишком уж сильно охраняли немцы мост — здесь у них была и артиллерия и минометы. Причем крупные вражеские гарнизоны охраняли не только мост, но и все подходы к нему, заняв населенные пункты по всей окрестности.

Уже существовал штаб объединения партизан Брянских лесов. Этот штаб готовил данные о мосте, информировал обком партии и штаб партизанского движения при Военном совете Брянского фронта. И в нужное время Военный совет Брянского фронта решил оказать партизанам помощь.

В феврале 1943 года к нам в штаб объединения прилетел полковник, представитель штаба партизанского движения. Серая, аккуратно сшитая новенькая шинель с золочеными погонами на плечах складно сидела на его высокой фигуре и придавала ему особую стройность, пожалуй, изысканную опрятность, что, вероятно, бросалось нам в глаза по контрасту, — мы, партизаны, были одеты кто во что мог. С полковником прибыли еще три офицера, и тоже в шинелях с погонами. Нас, людей, представлявших себе погоны лишь теоретически, эта новая форма советских воинов приятно взволновала. Все было в новой форме попрежнему просто и скромно, но эта скромность и простота при погонах выглядели особенно красиво и, я бы сказал, строго.

Люди в погонах оказались точными и деловыми, а главное — полковник привез нам приказ штаба партизанского движения — взорвать выгоничский мост.

Полковник с группой офицеров прибыл к нам ночью на транспортном самолете. Вслед за первой машиной на смелижском аэродроме приземлилось еще пять таких же машин. Они доставили тол, капсюли-взрыватели, детонирующие и бикфордовы шнуры, несколько десятков автоматов и патроны. Все это в темную февральскую ночь при свете четырех больших костров партизаны быстро выгрузили, и машины отправились в обратный рейс. Характер груза подсказывал партизанам, зачем прилетела к нам эта группа. Поэтому в штабной избушке в лесу, близ деревушки Смелиж, Суземского района, где находился тогда объединенный штаб брянских партизан, при тусклом свете стеариновых свечей, когда мы согревались дарами Большой Земли, доставленными гостями, Дмитрий Васильевич Емлютин, ставший уже командиром объединения, спросил полковника:

— Мост?

— Мост — ответил тот.

— Синий?

Полковник, видимо, не знал этого местного названия моста и ответил-

— Выгоничский. А разве он синий?

— Значит, посинеет от такого количества тола.

После ужина полковник расстелил на столе большую карту, и «Синий мост», окруженный множеством дополнительных знаков и пометок, нанесенных цветными карандашами, предстал перед нами. Из Брянска почти строго на запад пролегает железная дорога. На протяжении двадцати пяти километров приблизительно она прорезает леса, затем по высокой насыпи взбирается к Десне. Через реку построен мост; длина его — двести пятьдесят метров, за мостом дорога локтем огибает с севера небольшое озеро, входит на станцию Выгоничи, минует село Кресты, большим выступом на юг обходит деревню Барачевку и опять устремляется далее на запад— Унечу, Гомель, к глубинным пунктам Германии.

В 1941 году ряд обстоятельств помешал нашим частям взорвать мост. Вскоре по мосту потянулись вражеские эшелоны. К фронту подходили свежие войска и техника, а в Германию вывозилось наше советское добро. Сначала немцы почти не охраняли мост, но потом начались налеты советской авиации, и немцы установили зенитные батареи. Мосту стали угрожать неопытные и почти невооруженные смельчаки-партизаны, — немцы возвели вокруг моста оборонительные сооружения. Все подходы к мосту с юго-востока от леса они усеяли, точно капустой, минами. Вдоль восточного берега нарыли окопов с ходами сообщения, очистили берег от кустарника, а на флангах и на высокой железнодорожной насыпи, господствующей над всей местностью, соорудили доты и дзоты. На западном берегу реки немцы построили казарму, в ней размещался охранный батальон. При этом все окружающие населенные пункты были заняты гарнизонами численностью не менее двухсот пятидесяти солдат в каждом. Ничто живое безнаказанно не могло показаться перед мостом. Едва немцы замечали какое-либо движение на дальних опушках леса, как немедленно открывался ураганный огонь из всех видов оружия и гарнизоны поднимались по тревоге.

— Много, брат, хорошего народа погибло у этого моста, — сказал с сожалением Емлютин и, вынув изо рта трубку, обвел мундштуком всю систему немецкой обороны: — Теперь нужно придумать нечто такое, чтобы ударить наверняка…

— Ничего, Дмитрий Васильевич, что-нибудь придумаем, поможем, затем и прилетели, — сказал полковник. — Сейчас, когда на нашем фронте наступление в разгаре, а противник из кожи лезет, чтобы удержаться, нет ничего важнее уничтожения этого моста.

Конечно, одними силами диверсантов уничтожить мост было невозможно. Надо было захватить его с боем.

Пока перепроверялись данные разведки и разведчики приводили одного за другим несколько «языков», в штабе кипела работа. Емлютин и начальник штаба объединенных партизанских сил Гоголюк, полковник и Коротков сидели за планами. Прошло несколько бессонных ночей, появлялся и отвергался один за другим планы операций; все они были и неплохими и вместе с тем не годились. Наконец из множества вариантов родился один, удовлетворивший и командование отрядов и представителя штаба партизанского движения. План операции передали по радиостанции начальнику штаба партизанского движения. План был одобрен…

Группа из отряда имени Баумана, с Николаем Черненковым во главе, должна была атаковать противника в населенных пунктах Выгоничи и Клинки, взорвать там мосты на шоссе и не допустить движения из Брянска по шоссейной дороге.

Тем временем обеим ударным группам, с значительным количеством минеров, предстояло штурмом захватить мост и взорвать его. Успех штурма зависел от того, насколько скрытно удастся подойти партизанам к мосту и взять его не с восточной стороны, укрепленной и опутанной проволочным заграждением, а с западной и северной, — оттуда, где находились главные силы немцев. Для этого надо было совершить обходный путь до тридцати километров, минуя населенные пункты, и оказаться в самом центре расположения вражеских гарнизонов…

К выполнению задачи привлекли пять партизанских отрядов: отряд имени Щорса Выгоничского района, отряд имени Пархоменко, имени Кравцова Брянского района, имени Ворошилова и отряд «Смерть немецким оккупантам» Навлинского района. Командование группировкой было возложено на Героя Советского Союза Михаила Ромашина, бывшего секретаря Брянского райкома партии, человека боевого и опытного.

Все эти отряды дислоцировались в лесных массивах севернее реки Навли и находились сравнительно близко к объекту нападения. Составлено было девять групп, — две из них ударные, остальные сковывающие, группы прикрытия и резерва. Предусмотреть надо было все до мельчайших подробностей.

Разведку Ромашин возложил на отряд имени Щорса, составлявший первую ударную группу под командованием Николая Даниловича Тарасова. Объяснялось это прежде всего тем, что Тарасову лучше всех был известен «Синий мост». Он знал все тропки, все подходы к мосту. Все время перед операцией он вел тщательную разведку моста, неоднократно с группой бойцов самолично подбирался к нему на двести — триста метров и, зарывшись в снег, наблюдал за движением патрулей и сменой постов. Однажды, решив во что бы то ни стало достать «языка», Тарасов более суток пролежал у полотна железной дороги, пока не удалось схватить двоих охранников. Один из них оказался полицейским из закарпатских украинцев, второй был эсэсовец. Украинец охотно сдался в плен, раскрыл всю систему обороны моста и расположение гарнизонов, а потом принял участие в партизанской операции и погиб во время боя, эсэсовец, когда его взяли, поднял страшный крик. Тарасов вогнал ему в рот кляп и под ураганным огнем противника приволок немца.

Обеспечивая выполнение главной задачи, каждая группа преследовала и свою самостоятельную цель. Основным силам отряда имени Кравцова, которым командовал Герой Советского Союза Михаил Дука, предстояло разгромить гарнизон врага на станции Полужье, в шести километрах восточнее моста, разрушить на станции путевое хозяйство, взорвать железнодорожное полотно и уничтожить связь, чтобы не допустить таким образом подхода резервов врага из Брянска. Молодому и энергичному командиру отряда имени Ворошилова Георгию Федоровичу Покровскому нужно было атаковать неприятеля на станции Выгоничи и в крупном населенном пункте Кресты. Эта подсобная задача была так же важна, как и разгром Полужья, потому что оба населенных пункта были расположены вдоль железной дороги и шоссе, прикрывая мост с запада. Группе диверсантов из отряда имени Баумана, во главе с организатором диверсантов в выгоничских отрядах Воробьевым, вменялось в обязанность выйти на участок дороги Бородино — Хмелево, — это километров на двадцать западнее моста, — взорвать там железнодорожное полотно и разрушить связь, чтобы помощь не смогла подойти со стороны станции.

Но вот, наконец, приказ вручен. Емлютин и полковник старательно разъяснили командирам и бойцам все детали операции. Деловые разговоры закончились.

Мы вышли из землянки, чтобы проводить товарищей. В лесу шелестел легкий ветерок, кружась падали снежинки. После прокуренной штабной избушки здесь дышалось свободно и легко.

— А скоро опять весна, — сказал Ромашин вздыхая, и мне послышалась в его голосе грустная нота, точно он хотел сказать: «Да не для меня».

Я посмотрел на Ромашина. На его обветренном липе не было и малейшего оттенка печали. «Конечно, показалось», — решил я.

Емлютин, выходя из помещения, зацепился за дверную ручку и содрал ноготь на пальце. Он выругался и спросил Ромашина:

— У тебя ножичек есть?

— Нет, — ответил Ромашин, глядя на Емлютина. — Пистолет есть, а что?

Предлагать вещи, одна другой противоположные, — манера Михаила Ромашина. Вам захотелось, скажем, сладкого, и вы спрашиваете Ромашина: «Есть ли у тебя конфета?», а он не просто ответит «нет», а добавит при этом: «Чеснок есть, а что?» и с полной готовностью одолжить чеснок будет рыться в кармане. С такой же готовностью одолжить Емлютину пистолет, будто содранный ноготь можно не отрезать, а отстрелить, Ромашин стал тормошить кобуру, висевшую у него сбоку на ремне.

Полковник уже знал привычку Ромашина и спросил:

— А мост взорвать есть чем?

Ромашин рассмеялся.

— Мы его грохнем.

Ромашин много раз уже ходил в глубокие рейды по тылам врага, рвал эшелоны и мосты и приобрел опыт. Поэтому, когда речь зашла о том, кому поручить выполнение приказа, выбор пал на него.

Рядом с Ромашиным стоял высокий худощавый Писарев, он тоже был секретарем райкома, а теперь стал командиром партизанского отряда. Внешним своим видом он напоминал мне загримированного актера. У него были длинные русые и точно приклеенные волосы, такие же русые и точно приклеенные усы, а борода была рыжая, расчесанная на две половины. Писарев и Ромашин были старыми приятелями и обращались друг с другом по-приятельски.

— Ну, борода, — шлепнув ладонью по спине Писарева, сказал Ромашин, — давай по коням! Задача ответственная, старик, смотри.

Писарев, назначенный командиром одной из ударных групп, штурмующих мост, ответил:

— Ручаюсь бородой, будет сделано.

Сильный ветер шумел в верхушках деревьев, стряхивая с них снег. Отряды вышли из Черного леса, и узкие ленты вооруженных людей веером разошлись по белому полотну снега, исчезая во мраке ночи. Отряды, двигавшиеся слева, тянули пушки и минометы. Четверки лошадей, запряженные в самодельные сани, едва поспевали за людьми. Лыжи тяжело ползли по рыхлому мартовскому снегу.

Команды подавались шопотом от одного партизана к другому. В арьергарде ударных групп следовали диверсанты, их в общей сложности более шестидесяти человек. На легких ручных санках диверсанты тянули за собой тол и все необходимое для дела.

Первое условие — скрытность — удалось соблюсти. Отряды в полном безмолвии подошли к заданным объектам. Первыми ударили пушки, их выстрелы послужили сигналом к атаке. И на всем протяжении дороги от Полужья до Хмелева, расстоянием длиной до тридцати километром по фронту, завязался бой. В станционные здания и солдатские казармы полетели партизанские гранаты. Со стороны Выгоничей и Клинок донеслись два взрыва. Это Черненко взорвал шоссейные мосты и отрезал путь подхода вражеских резервов. Станцию Выгоничи охватило пламя пожара. Немцы, захваченные врасплох, в невероятной панике выскакивали из домов и полураздетые метались по снегу.

Как потом выяснилось на допросах пленных, немцы сначала не могли понять, что происходит вокруг; они решили, что это регулярные части наших войск неожиданно прорвали фронт и обрушились всей мощью своего огня на этот участок. Может быть, именно поэтому первое время немецкие гарнизоны так робко сопротивлялись.

Как бы то ни было, но «Синий мост» мы быстро отрезали от основных гарнизонов врага.

Писарев и Тарасов повели свои ударные группы на штурм. Люди точно из снега вырастали, с криками «ура», с гранатами, автоматами и винтовками они атаковали казарму, сторожевые будки и укрепления немцев у моста. Партизанская артиллерия уничтожала доты и дзоты прямой наводкой. Загоревшиеся казармы и будки озаряли пламенем «Синий мост». Отчетливо на темном фоне выступали его ажурные переплеты. Не успели еще штурмующие покончить с гарнизоном казармы и солдатами, засевшими в дотах, как команды подрывников уж потянули на мост тол. Обрушилась горевшая казарма, замолчали доты, и партизаны заняли оборону, чтобы оградить от внезапной контратаки работающих на мосту подрывников. Наступила тишина. Лишь на флангах еще шел ожесточенный бой, — это Дука и Покровский добивали на станциях Полужье, Выгоничи и Кресты остатки немецких гарнизонов. Вскоре заряды были готовы, поставлены в нужные места, связаны детонирующим шнуром. Последовала команда: «В укрытие!» Через несколько минут оглушительный грохот возвестил о конце операции. То, к чему стремились на протяжении долгих месяцев разрозненные группы диверсантов, свершилось. Единый план и единое командование обеспечили успех. «Синий мост» перестал существовать.

На его восстановление немцам пришлось потратить тридцать суток. Эта замечательная операция проведена была в Брянских лесах. Возможной она стала лишь после того, как партизаны объединили свои силы. Объединение, однако, не представляло собой какого-то скопища, сведения в одно место многих партизанских отрядов. Почти всегда десятки тысяч партизан в крупных формированиях, в мелких и мельчайших подразделениях, управляемые при помощи современных средств связи, расползались на расстоянии в сотни километров одно от другого, действуя при этом по единому плану.

Хорошо помню и другую операцию в том же 1943 году, но она, в отличие от взрыва «Синего моста», проходила далеко на юго-западе.

В июле 1943 года Молдавское соединение партизан, которым я тогда командовал, совершало переход из Белоруссии, где оно формировалось, на юг. В Житомирской области Никита Сергеевич Хрущев и генерал Строкач, возглавлявшие партизанское движение на Украине, приказали нам задержаться и оседлать железную дорогу Славута — Шепетовка — Бердичев — Фастов. «Оседлать» в партизанском понимании значило выйти на дорогу сотнями диверсионных групп и производить систематические крушения воинских эшелонов, взрывать полотно дороги и мосты. Мы понимали важность задачи. В это время происходили решающие события на Курской дуге, вслед за которыми развернулось мощное наступление наших войск и выход Советской Армии к Днепру.

На указанную дорогу вышло все Молдавское соединение, разбившись на диверсионные группы. Их было создано до ста пятидесяти. Сравнительно недалеко от нас действовали соединения партизан генерала Федорова, генерала Сабурова, генерала Бегмы, подполковника Маликова, Горобчака, Одухи и других, и мы хорошо знали, что все они также получили от ЦК КП(б) Украины и Украинского штаба партизанского движения задания оседлать отдельные участки железных и шоссейных дорог. На основные коммуникации врага — Ковель — Сарны— Коростень; Ковель — Ровно — Шепетовка — Киев; Львов— Тарнополь — Винница — и на рокадные дороги крупными и мелкими группами одновременно вышли десятки тысяч партизан. В то же время Сидор Артемьевич Ковпак совершал свой легендарный поход на Карпаты…

Наше соединение пустило под откос двести восемьдесят девять эшелонов врага, взорвав при этом несколько мостов. Позднее, когда я работал в штабе партизанского движения Украины, я узнал, что за этот же период партизаны Украины на основных магистралях подорвали три тысячи двести двадцать два эшелона и на рокадных дорогах более четырехсот эшелонов.

Однажды, рассматривая груду захваченных у немцев документов, я наткнулся на одно донесение и отчетливо представил себе картину сумятицы на дорогах, заставлявшую немцев, как говорили партизаны, «метать икру».

«Деятельность партизан на железных дорогах за последнее время всюду усилилась. Уже на расстоянии пяти — семи километров от крупной станции господствуют партизаны. За последние дни взрывы производились также и днем. Взрывы подготовляются очень быстро; так, например, 30 августа 1943 года между 9 и 10 часами был произведен взрыв почти на глазах наших солдат… Город Олевск почти полностью окружен партизанами… Даже днем на окраинах города появляются бандиты…

В течение двадцати четырех часов выбыли из строя семь паровозов, вследствие того, что они наехали на мины, разбито большое количество вагонов… Банды ведут постоянное наблюдение за дорогой. Они точно осведомляются о времени прохождения патрулей. Даже тогда, когда патрули следовали друг за другом через восемнадцать минут, под рельсы были заложены мины. Партизаны осведомлены о слабых местах опорных пунктов, подслушивают разговоры по телефону. Они включаются в наши разговоры и сами разговаривают. Пропаганда, которую ведут партизаны, очень сильна».

Это — донесение генерала Ноймайера от 8 сентября 1943 года на имя командующего войсками на Украине генерала Китценгера, по заданию которого генерал Ноймайер обследовал участок железной дороги Ковель — Сарны — Коростень — Тетерев. В огромном донесении генерал излагал свои планы немедленных мер по обороне дороги.

Вот во что обходилась врагу концентрация партизанских сил в нужном для дела и в удобном для партизан месте, централизация руководства и направление ударов по единому оперативному плану.

Но это было в 1943 году. Мы же пока еще находились в начале 1942 года.


НЕБЫВАЛАЯ ВЕСНА

К весне мы всем объединением вышли из леса и отвоевали у противника населенные пункты почти на всем протяжении правого побережья Десны в пределах Выгоничского района. В лесу остались одни лишь базы. Мы подошли почти вплотную к железной дороге Гомель— Брянск и стали подумывать о том, как бы нам совершить на этой дороге такое, что на долгий срок прервало бы движение вражеских поездов.

В тот год выдалась дружная весна. По оврагам громко зажурчали ручьи, на полях появились проталины. Сообщение через реку стало опасным. Во избежание несчастных случаев мы устроили по льду переправы — специальные настилы из бревен и досок, но в одну ночь нежданно-негаданно начался ледоход, и наши переправы снесло.

Десна разлилась необычайно. Сравнительно узкая и, я бы сказал, мелководная в нашей местности река превратилась в море, затопив луга и лес. Я никогда не видел такого разлива. Вода вплотную подошла к Лихому Ельнику, проникла в наши землянки, затопила продовольственные подвалы. Лихой Ельник превратился в полуостров. Сообщение с внешним миром стало возможно только по узкому, десяти — двадцатиметровому перешейку. В лощине видны были теперь одни макушки гигантских деревьев, и старая пуща с вековыми дубами и соснами стала походить на мелкий кустарник. Природа на глазах совершала чудеса — омолаживались старые сосны, они точно становились стройнее, их ветви расправились, посвежели и выбросили желтоватые пучки новых побегов, а на лоснящейся и коричневой коре стволов выступили прозрачные, клейкие и душистые росинки. Расправили свои ветви вербы и березы, набухли коричневые почки, а потом вдруг, точно в один день, покрылись светло-зеленой нежной листвой.

Удивительное дело! Раньше, в мирное время, я как-то не замечал весны. Много весен прошло, как говорится, на моем веку, и все они были похожи одна на другую. И только, когда, бывало, друзья московские, киевские, минские или тбилисские начинали хвастаться своими веснами, я говорил, что нашей сибирской весны не променяю ни на какую другую. А в тот год в Брянском лесу выдалась весна, какой, пожалуй, и у нас в Сибири не бывало. Всех восхищала эта весна. Молодые хлопцы говорили:

— Ну и весна, до чего легко себя чувствуешь, становишься, точно пух, того и гляди к какой-нибудь елочке прильнешь.

Старики вспоминали прошлое — и не могли припомнить такой весны. То ли потому, что восприятие людей обострялось в условиях суровой партизанской жизни, то ли устали от долгой зимы, то ли действительно весна была особенной, но в те дни мы только и говорили что о весне.

Во время разлива Десны, когда мы оказались отрезанными от своих лесных баз за рекой, а немцы попытались прижать нас к реке, мы организовали свою флотилию. Она состояла из шести новых баркасов, сооруженных кораблестроителями, а проще сказать, плотниками нашего отряда, из восьми отремонтированных рыбачьих челноков и большой металлической немецкой лодки, захваченной Тарасовым в одну из операций. Эта флотилия придала нашим отрядам нужную маневренность и не только служила средством связи со своими базами и соседями, но и участвовала в наших «десантных» операциях.

Мысль о создании «флотилии» впервые появилась у Тарасова, и когда он предложил строить новые и ремонтировать крестьянские лодки, я был крайне удивлен и предложение посчитал несбыточной мечтой. Никаких возможностей для этого я не видел. Из инструментов, необходимых для работы, отряд имел лишь два-три топора, которыми рубили дрова и мясо, да и леса, казалось мне, нет у нас подходящего.

Однако через несколько дней на берегу Десны застучали топоры, завизжали пилы, нашлись специалисты — лодочные мастера. И через некоторое время на пристани возле Уручья уже покачивались новенькие, высокогрудые, похожие на челны Степана Разина, баркасы и отремонтированные лодочки.

Недели две спустя я обнаружил, что подобные «флотилии» имели не только мы одни. В мае по Десне от Уручья до Гур, на расстоянии до пятидесяти километров, беспрерывно ходили вверх и вниз караваны лодок, доставлявших с аэродрома в штаб и в отряды груз.

В эти дни у нас был создан партизанский аэродром. Первые самолеты не совершали посадки. На парашютах они сбрасывали письма с Большой Земли, свежие газеты, журналы, боеприпасы и табак.

Я не берусь описывать чувства людей, которые после долгих месяцев получили известия о близких и родных, ощутили реальную связь с Родиной. Люди смеялись, плакали, обнимали друг друга, целовались.

Через некоторое время мы послали Сашу Карзыкина в один из навлинских партизанских отрядов, так как имели сведения, что навлинцы получили с самолетом новую почту.

Едва только въехал Карзыкин в расположение нашего штаба, вернувшись с аэродрома, и не успел еще слезть с лошади, как заорал на весь лес:

— Сел, товарищи, сел!

— Кто сел? Куда? — спросил его кто-то.

— Самолет сел. Такая жар-птица, что и во сне не увидишь. Хвостище во-о, крылищи во-о, глазищи во-о! — кричал Карзыкин, разводя руками.

Оказалось, что навлинцы на обширной лесной поляне построили аэродром и самолеты Большой Земли будут делать у нас посадку.

— И письма теперь можем посылать туда, за фронт. Пишите письма, — обратился он к окружающим. — Я и то написал: «Всем, всем, всем. Вся власть в Брянских лесах, все угодья лесные и земельные, дороги железные, грунтовые и проселочные в наших руках. Народ был и есть с нами. Немца мы били и будем бить, пока он дух не испустит. Победа за нами, товарищи. Это я говорю вам — партизан Санька Карзыкин». Так и написал…

— И послал?

— И послал.

— А по какому адресу?

— Так я же говорю: всем, всем, — значит, всему Советскому Союзу.

Теперь наши отряды имели свой номер полевой почты. И многие партизаны установили регулярную переписку с Большой Землей.

Полученные письма читались всеми членами отряда в одиночку и коллективно. А какие это были письма! Не только слова, сказанные в письме, а самый факт получения письма из-за линии фронта воодушевляюще действовал на людей.

Получит, бывало, какой-нибудь парень письмо и носится с ним по подразделениям, показывает всем, еще не распечатав. Затем начинает читать. Долго и сосредоточенно читает. Вокруг собирается кружок зрителей, все с затаенным дыханием смотрят на читающего, внимательно следят за выражением его лица. Улыбается читающий — радуются зрители, мрачнеет он — и у наблюдающих меняется выражение лиц. Затем начинаются просьбы:

— Почитай. Вслух почитай.

Адресат, как правило, не отказывает, и начинается громкая читка. Затем письмо передается в следующую группу, и так его читают по отряду до очередной почты.

Знали мы, что и наши письма, получаемые там, за линией фронта, читались коллективно. Передо мной письмо, полученное партизанкой Гусаровой. Муж ее был в армии, воевал на фронте, а она не смогла эвакуироваться и пошла в партизанский отряд. Разыскав через свою дальнюю родню местонахождение мужа, она послала ему письмо и получила ответ и от мужа и от его боевых друзей.

«Товарищ Гусарова. Ваше письмо получил Ваш муж Сергей, но читали его все бойцы подразделения. Призывая своего мужа бить немцев до тех пор, пока ни одного фашиста не останется на нашей земле, Вы призываете этим и нас всех. И мы с честью выполним общую для всех нас задачу…

Бейте немецкую гадину так, как бьет ее Ваш муж Сергей. Желаем боевых успехов Вам и Вашим товарищам — партизанам и партизанкам, которые в тылу врага ведут героическую борьбу за свободу и независимость нашей Родины.

Политрук роты Татнев, бойцы Терехин, Степанов, Гудков…»

Получил письмо и я от жены, от отца, от брата Степана, который в сражении с немцами под Москвой потерял руку и вернулся опять к себе на Кузнецкий завод имени Сталина. Он просил меня отомстить врагу и за его кровь. Жена и отец писали:

«Мы получили извещение о твоей смерти. Но мы не верили ему, не хотели верить… Желаем успеха тебе и всем твоим товарищам в вашей трудной борьбе… Бейте врага беспощадно, мстите за все…» «Помни, Вася, — приписал в конце старик, — что и я в гражданскую войну был партизаном. Если нужно будет, то я и теперь не оробею… О тебе и всех брянских партизанах знают уже все рабочие и служащие завода и гордятся вами…»

Завязалась переписка с заводскими коллективами, с колхозниками, со студентами. Нам писали письма партийные и комсомольские работники, приветствовали нас и отчитывался перед нами коллектив одной из елецких фабрик. Колхозники Трубетчинского района и всей Орловской области послали нам подарки; постоянно сообщали нам о своей работе железнодорожники Западной железной дороги, и мы писали им о наших боевых делах. Непрерывную связь держали с нами инженеры, техники и служащие научно-исследовательского института наркомата авиационной промышленности и многие другие заводы, фабрики, колхозы, совхозы и учреждения. Над нами принял шефство Дзержинский район города Москвы. Мы находились в глубоком тылу врага, далеко от родных и близких, но связь, которая установилась при помощи самолетов, помогала нам чувствовать себя вместе со всем народом. Мы старались отвечать всем, если позволяли условия и обстановка. Теперь, пользуясь случаем, я от имени партизан Брянщины выражаю искреннюю благодарность всем, кто нас поддерживал в тяжелое время и теплыми словами и самоотверженным трудом.

В ту весну много событий произошло в нашей жизни. Лихой Ельник застраивался, росло количество деревянных построек. Здесь были уже портняжные и оружейные мастерские, потребовалась еще сапожная мастерская, так как мы отбили у немцев партию кожи и хотели наладить изготовление обуви для партизан.

Ивана Федотовича Симонова назначили заместителем командира отряда по хозяйству и по МТО — материально-техническому обеспечению. Он разыскал сапожников, и мастерская заработала полным ходом. А вскоре и кожевенный материал научились вырабатывать сами. Здесь же при сапожной мастерской был открыт «цех» по выделке кож. Вскоре еще заработала одна отрасль промышленности — пищевая. Сложили большую печь и открыли хлебопекарню. Правда, она покрывала всего лишь пятьдесят процентов потребности отряда, но являлась большим подспорьем. И тогда, когда «импорт» хлеба резко сокращался, обращались к своему «заводу». Наш главный пекарь, он же хранитель наших хлебозапасов, Смирнов, или, как его называли, «Москвич», был очень расчетлив и скуп.

— Сегодня на нос в сутки сто пятьдесят граммов, более не дам, — обычно предупреждал он с утра, когда запасы подходили к концу.

А так как это было явлением частым, то такое предупреждение можно было слышать иногда все семь дней в неделю. Правда, зимой и в начале весны 1942 года продовольственный вопрос нас не очень беспокоил, и разговоры о хлебе носили эпизодический характер. Основная масса людей была занята в операциях, захватывала трофеи, постоянно вращалась среди народа и так или иначе голодной не была.

Головы людей были заняты больше поисками средств и методов борьбы с врагом, расширением связи с народом, собиранием сил, вовлечением лучших представителей народа в отряды, расширением связи с другими отрядами, добычей оружия, изучением его и тому подобным.

Однажды я проезжал с Мажукиным через деревню Милечь и обратил внимание на группу граждан, собравшуюся у какой-то крестьянской избы. Здесь были и мужчины, и женщины, и подростки; некоторые сидели на корточках, другие стояли над ними и тянулись к центру группы. Сперва я не мог разобрать, что привлекло внимание собравшихся. Мы подъехали ближе, и тогда я увидел в центре группы человека, с загорелым и заросшим густой бородой лицом, который сидел на бревне, широко раздвинув в коленях ноги, и читал последний, доставленный нам самолетом номер газеты «Правда». Газету он развернул во всю ширину листа и осторожно держал ее большими, грубыми руками, как хрупкую, нежную вещь. Медленно, почти по складам, то откидывая свою взлохмаченную голову, то пригибаясь к листу, точно он был близорукий, читал этот человек газету.

— «Передайте всем колхозникам и колхозницам, собравшим в фонд Красной Армии три миллиона рублей, мой привет и благодарность Красной Армии. И. Сталин».

— Сталин, — смахнув рукавом рубахи пот со лба, повторил чтец.

Заметив нас, он несколько смутился. Аккуратно сложив газету, он поднялся с бревна.

— Вот, братцы, штука-то какая, сколько денег дают люди Красной Армии… — сказал он, а затем взглянул на меня. — А как думаешь, товарищ Андреев, если мы соберем деньги, можно их переслать товарищу Сталину? — спросил он.

— Можно, — ответил я.

— А как?

— Самолетом.

— А разве самолеты садятся?

— Теперь садятся.

— Где?

Чтеца перебила бойкая женщина:

— Ты что допытываешься? Как да где? Где надо, там и садятся. Ударили по рукам, так выворачивай карман.

— Да у него, небось, и денег-то нет, — сказал один из слушателей.

— Почему нет? Найдутся, — ответил чтец.

— А где у тебя деньги-то? — допытывался тот…

— Под половицей. А у тебя нет, скажешь? У бабы спроси, она покажет, где деньги.

— Правильно, — поддержала чтеца бойкая женщина. — Не немцам же отдавать! Авось и наша копейка зазвенит на страх врагам.

После этого и начался в отрядах и в селах сбор денег среди партизан и местных жителей. Инициативу населения и партизан возглавили партийные и комсомольские организации. В то время как немцы не могли получить в оккупированных селах и ломаного гроша, партизаны Брянского леса и мирные жители собрали на танковую колонну орловских партизан два с половиной миллиона рублей!

Провели мы и еще одну, так сказать, мирную кампанию в нашем партизанском крае — весенний сев. Партизаны организовали работу и помогли колхозникам и колхозницам людьми и тягловой силой.

Первое мая мы отпраздновали торжественно. Партизанские отряды собрались в Лихом Ельнике, и был проведен парад наших войск. Это было замечательное зрелище. В самой разнообразной одежде: в полушубках и самодельного сукна пиджаках и армяках, в крестьянских тулупах и просто в рубахах, в шикарных, чистой шерсти пальто и в кожаных регланах, в красноармейских шинелях и в обмундировании врага, в шапках, в фуражках, в пилотках и шляпах, с оружием отечественным и иностранным проходили колонны партизан мимо трибуны, сколоченной из досок, у которой приветствовали их командиры и политические руководители.

По радио был принят первомайский приказ товарища Сталина. Нам, партизанам, товарищ Сталин приказывал «усилить партизанскую войну в тылу немецких захватчиков, разрушать средства связи и транспорт врага, уничтожать штабы и технику врага, не жалеть патронов против угнетателей нашей Родины!»

Приказ был прочитан здесь же перед народом и затем размножен на машинке и доставлен в населенные пункты.


ИДЕЯ ВСПАХАТЬ ДОРОГУ

В начале мая мы решили осуществить свое намерение — вывести из строя на продолжительный срок дорогу Брянск — Гомель. К выводу о необходимости такого предприятия нас приводили, конечно, не какие-нибудь научные исследования и обобщения, а живая действительность. Представьте себе. Мы рвем дорогу, взрываем эшелоны, а работа дороги не останавливается. Через три-четыре часа катастрофа ликвидировалась, дорога ремонтировалась и поезда продолжали двигаться к фронту и обратно. Нас это тревожило. Вскоре мы узнали, что над вопросом — как остановить поток движения поездов, задержать на более длительное время, задумываются и другие отряды.

Больше того, вскоре мы опять получили письмо от Бондаренко. О работе на дороге он писал следующее:

«Если до сих пор мы говорили об усилении действий на коммуникациях вообще, то теперь нам указали конкретный объект, на конкретной дороге: взорвать мост на участке Почеп — Рассуха. Это задание командования Красной Армии и Орловского обкома партии. И мы, кажется, начинаем понимать, в чем тут дело.

Работа дороги Брянск — Гомель становится все интенсивнее. За прошлые сутки только на Брянск прошло 60 поездов. Понимаете, что это значит? Несколько дней вьюга и заносы мешали движению, но и то проходило минимум 20 эшелонов. В среднем за неделю на Брянск пропускалось от 20 до 60 поездов в сутки. «Где-то горит, — успокаивают себя некоторые товарищи, — вот, дескать, Гитлер пожарников и гонит…» Сотни танков — хороши пожарнички! А мы пока подсчитываем эту силу да с опозданием сообщаем командованию. А горит известно где: на Восточном фронте. Совершенно не случайно он так спешно пополняет свои войска.

Ошибается всякий, кто думает, что фашисты уже безудержу откатываются назад. Гитлер предпринимает все меры к тому, чтобы зацепиться где-нибудь, оправиться… Двинет ли он опять на Москву, или попытается нанести удар в другом направлении, положения не меняет. Сабуров и ковпаковцы сообщают нам, что по важным дорогам Украины тоже нескончаемой вереницей тянутся эшелоны на Восток… Всё еще впереди. На нас, партизан, командование возлагает большие надежды, и их надо оправдать. Мы первыми обязаны давать бон врагу на дальних подступах нашей обороны. Мы же обязаны и при отступлении врага первыми резать пути его отхода, мешать перегруппировкам. Когда подумаешь обо всем, хочется спросить себя: чем мы помогли Красной Армии, ну хотя бы за эту неделю?

Не имею пока точных данных о ваших делах, но мы и отряды Суслина пустили под откос три эшелона. Немного, а благодарность по радио от командования получили. При наличии у нас подрывных средств, сил и опыта — три эшелона тоже хороший подарок Красной Армии. Но теперь требуется более эффективная помощь фронту. Мы взорвали три эшелона, а сколько их все-таки прошло к фронту?

А что такое диверсии? Передо мной вот лежит оперативная сводка, присланная вашими наблюдателями. В ней говорится:

«После каждого вызванного крушения на дороге, она расчищалась и ремонтировалась пять часов. Только через шесть часов после аварии проходил первый пробный поезд, а затем все начиналось попрежнему…»

Шесть часов! А трижды шесть — восемнадцать часов в неделю.

Это при условии, когда враг все уже продумал, встретившись с фактами партизанских диверсий на магистралях. Тут у него появились и аварийные поезда и подъемные краны, запасные рельсы вдоль дороги, шпалы, сложенные в штабеля, и т. д. И все-таки тремя авариями мы отняли у врага 18 часов. А три поврежденных паровоза, а вагоны, а живая сила, а техника, а образовавшиеся пробки на станциях и полустанках?.. Но… надо забить в дорогу такую пробку, чтобы ее недели за три враг не смог вышибить… Нам предлагают рвать мосты. Я рекомендую подумать над этим вопросом и вам.

…Задача трудная, но если мы взорвем мост с умом, то достигнем того, чего добиваются от нас командование и обком партии. А именно: поезда встанут; пехота выгрузится, и солдаты пойдут пешком, так как на машинах сейчас не очень-то разгонишься. Пехота безусловно пойдет на нас — пусть: отманеврируем, — лес большой. Зато застрянет техника. На три, на две недели, даже на одну неделю пусть застрянет, а это уже время, а фактор времени, как говорят военные, товарищи, нельзя недооценить…

Ей-право, стоит подумать. Тогда обменяемся опытом. Наш вам привет и наилучшие пожелания. А. Бондаренко».

— Думаю, что это письмо надо читать как письмо члена обкома партии, — ответил я.

Так мы к этим указаниям и отнеслись.

Мы начали работу в трех направлениях.

Во-первых, вели разведку дороги, выискивая участки для налета, изучая систему вражеской охраны и силы противника. Эта работа выполнялась превосходно. Мы уже знали каждый метр дороги, знали силы противника и систему его обороны. Разведку вели пять специально составленных групп, в помощь им привлекалось местное население, путевые рабочие станции Хмелево. Володя Власов, Николай Кириченко, Саша Котомин и другие командиры групп не сходили с дороги, чередуясь между собой.

Мелкие диверсионные операции на дороге, которые все время проводили наши люди и подрывники соседних отрядов, беспокоили немцев. Они стали минировать пути подхода к дороге, создавать минные поля, а мостики, даже незначительные, обносить колючей проволокой в два и в три кола. Почти на всем протяжении дороги усилилась охрана, у моста противник создал постоянные пулеметные гнезда, дзоты, бункеры, которые служили и жильем для охраны. Нас это, однако, не обескураживало. Мы продолжали и мелкие диверсии и разведку.

Временами мы пробовали свои силы и нападали на небольшие охранные гарнизоны, одолевая их, уничтожали сооружения.

Во-вторых, мы тщательно отнеслись к подготовке партизан. Предстояло штурмовать дорогу. И вот к этому штурму мы стали готовить людей. Мы проводили соответствующие учения в лагере, а отдельные задачи «отрабатывали» во время мелких налетов на гарнизоны врага.

И, наконец, в-третьих, мы установили контакт с навлинским партизанским отрядом и отрядом «Смерть немецким оккупантам». Договариваясь о взаимодействии, мы отдавали себе ясный отчет, что для фундаментального, так сказать, налета на дорогу своих сил у нас было мало.

С секретарем Навлинского райкома, членом Орловского обкома и комиссаром навлинских отрядов Александром Васильевичем Суслиным я познакомился заочно.

Я получил от Суслина несколько записок.

Теперь я и Мажукин с разработанным во всех деталях планом налета на станцию Хмелево впервые поехали в отряд к Суслину.

Километрах в трех от лагеря нас задержала застава. Эта застава мне понравилась; прежде всего я обратил внимание на вооружение партизан, на их одежду, на дисциплину. Судя по внешнему виду, навлинцы были богаче нас. Рослый и белолицый начальник заставы, в белом полушубке и в кубанке с красной ленточкой, четко, по-военному, доложил, что он никого не может пропустить в лагерь без особого на то разрешения. Метрах в пяти за начальником заставы отчетливо был виден окоп, из которого на нас смотрело рыльце ручного пулемета и несколько винтовок. Даже можно было разглядеть ходы сообщения, стрелковые ячейки, пулеметные гнезда и завалы из толстых столетних сосен.

Попросив минуту подождать, начальник заставы спустился в окоп, и через несколько секунд мы услышали позывной звонок полевого телефона. Я посмотрел на Мажукина, он посмотрел на меня, восхищенно качнул головой и проговорил, не скрывая зависти:

— Как у командующего армии! Вот это сосед!

Начальник заставы получил по телефону разрешение, дал нам провожатого, юркого паренька, вооруженного карабином и немецкими гранатами. Через двадцать — тридцать минут мы въехали в лагерь. Собственно говоря, приходилось верить провожатому на слово, что это и есть лагерь. Как мы ни оглядывались, лагеря обнаружить не могли. Среди леса — коновязь и конюшня, покрытая хвойными ветвями, а слева — сложенные на лето сани. За деревьями я разглядел также несколько пушек и неподвижных часовых — вот и все.

— Где же лагерь? — спросил я провожатого.

— Да вот это и лагерь, — ответил он и, засмеявшись, подвел нас к ходу в земле, ведущему под толстое дерево.

Провожатый по ступенькам спустился вниз, распахнул дверь — и перед нами открылось подземное жилье. Светлое помещение с деревянным полом и потолком, в котором проделаны были окна, незаметные снаружи, с деревянными, обтянутыми белым полотном стенами, с аккуратно заправленными койками и нарами ничем не напоминало нашу землянку. Провожатый повел нас по длинному извилистому коридору. С правой и с левой сторон виднелись проходы. На квадратных дощечках, прикрепленных к потолку, было написано: «4-й взвод», «Хозрота», «Артбатарея», «Санчасть», «Госпиталь» и тому подобное.

Наконец провожатый остановился перед дверью с надписями «Командир», «Комиссар» — и пропустил нас вперед. Два дружных басовых голоса встретили нас возгласом:

— Наконец-то!

И два рослых человека по очереди заключили нас в крепкие объятия. Мы расцеловались по русскому обычаю. После этого мы представились друг другу. Суслин, пригибаясь немного, точно боялся задеть головой потолок, предложил раздеться и проходить к столу.

Александр Васильевич Суслин был не молод. Он родился в Ленинграде, участвовал в Октябрьской революции, а затем, после окончания комвуза, был послан партией в деревню на помощь крестьянству, перестраивавшему свое хозяйство. Будучи секретарем Навлинского райкома, он являлся также членом областного комитета партии и был оставлен для работы в тылу противника.

Второй товарищ, встретивший нас в землянке, был Петр Пануровский, командир отряда «Смерть немецким оккупантам». До войны он работал директором леспромхоза и превосходно знал Брянский лес. Десятки лет он охранял этот лес, растил деревья, улучшал лесные породы, прорубал просеки, превращал дикие заросли в культурное лесное хозяйство. Годами Пануровский, кроме охотничьей двустволки и палки, не держал в руках другого оружия. А теперь вооружился до зубов и стал грозой немецких захватчиков. Долгое время, говорят, Пануровский оставался в душе лесоводом, и, когда конники его отряда нарысях подходили к молодняку, у Пануровского вдруг темнело в глазах, он хватался за сердце и кричал: «Стой-ой, чортовы души! Питомник здесь, питомник! За мной, правее!», а потом свыкся постепенно и махнул на питомники рукой…

Сегодня Пануровский недомогал. Его душил сильный кашель, и по пылающему лицу было видно, что у него высокая температура. Едва он начал разговаривать с нами, как из-за перегородки раздался голос: «Петр Андреевич, не будьте ребенком, немедленно ложитесь и прекратите разговор».

Голос, надо думать, принадлежал врачу. Пануровский с досадой махнул рукой, прошептал какое-то крепкое словцо и поволок ноги к нарам. Он отодвинул к стене свой автомат, лег, не раздеваясь и не снимая оружия.

Суслин мне понравился. Чисто выбритое обветренное лицо. Длинные, зачесанные назад волосы. Одет добротно и аккуратно, словно и не в лесу живет. Защитного цвета гимнастерка, из-под ворота которой виднелся белоснежный воротничок, черные суконные шаровары с красным кантом и новые яловые охотничьи сапоги. В правом углу его комнаты стояла большая железная печка — вернее сказать, бочка из-под бензина. В бочке было прорублено три отверстия. Одно служило поддувалом, второе (большое) дверцей топки, а третье (в верхнем дне) для трубы. Дрова горели с треском, бока печки быстро покрывались темнокрасными пятнами, и по ним беспрерывно начинали бегать крошечные искры. Через пять минут в комнате становилось жарко. На столе, покрытом белой крестьянской скатертью, лежал небольшой квадрат серой бумаги, на квадрате — чернильный прибор (хозяйство райкома), трофейный телефонный аппарат, связывавший секретаря райкома и командира отряда с отрядами и группами, и красивая шкатулка, наполненная самосадом. Табак! Да можно ли заменить чем-либо это сокровище, когда его нет? Ничем нельзя заменить. Мы с Мажукиным не преминули воздать шкатулке должное, и в наших руках немедленно задымились самокрутки. Разговор наш стал еще более оживленным. Мы говорили о прошлой деятельности, о планах на будущее, об успехах, о трудностях. Пануровский принимал участие в разговоре, лежа на нарах.

Суслин рассказал также о недавней встрече с Бондаренко и осведомился, получили ли мы посланное со связным нам письмо.

— За помощью для выполнения указаний обкома партии мы и приехали к вам, — сказал Мажукин.

Суслин и Пануровский одобрили наши планы в отношении налета на железную дорогу и охотно согласились взаимодействовать. Для этого они выделили группу капитана Саморокова численностью в шестьдесят пять человек с пулеметами, взрывчаткой и достаточным количеством боеприпасов.

Договорившись обо всем, мы с Мажукиным отправились к себе. Вечером 9 мая 1942 года наш отряд имени Щорса и группа партизан Суслина сосредоточились в двух-трех километрах от железной дороги и с наступлением темноты начали выдвигаться к заданным объектам. Ровно в 24 часа вверх взмыли две ракеты — красная и белая, означавшие, что станция занята.

Операция удалась блестяще. Немецкий гарнизон был разгромлен. Станция и путевое хозяйство разрушены.

В 3 часа ночи на дороге водворилась мертвая тишина. Без потерь мы вернулись на свои базы.

Я потому так коротко пишу об этой операции, что, хотя она и была проведена блестяще, желаемого результата достичь нам не удалось. Мы хотели нарушить движение на длительный срок, а дорога не работала лишь трое суток. На четвертые немцы вновь открыли движение, и вражеские поезда, точно дразня нас, шли в обе стороны через каждые пятнадцать — двадцать минут.

Сделал ли противник из нашего налета какой-либо вывод для себя, мы не знали, но он стал усиленно прощупывать наши позиции. Мы, как могли, хитрили, запутывали следы, демонстрируя свою вездесущность и силу. Тарасов напал на гарнизон немцев в Лопушном, а это уже километров двадцать пять от места налета на дорогу. Котомин взорвал путь за Красным Рогом в сторону Почепа. Это все были побочные, отвлекающие операции. Наше внимание попрежнему было приковано к основной артерии в нашей местности, питающей вражеский фронт, — к железной дороге Брянск — Гомель.

Несмотря на то, что наше намерение нарушить деятельность дороги на длительный срок осталось неосуществимым, работы по подготовке, столь тщательно проведенные, не пропали даром. Мы поняли также, что партизанские отряды могут и должны взаимодействовать, от этого они становятся сильнее, а их удары ощутительнее. Никогда еще до сих пор ни нам, ни навлинцам не удавалось на этой дороге приостановить движение на трое суток, — совместными ударами мы этого добились.

Однако проведенная операция нас не удовлетворила. Почему мы не достигли большего? Каковы причины? И простой арифметический подсчет ответил нам на этот вопрос: наших общих сил для большой операции было слишком мало. Мы вышли к дороге на участке длиной в пять километров, и на всем этом участке действовало всего сто пятьдесят человек. При этом подрывников была лишь одна треть. Теперь следовало придумать что-нибудь более эффективное.

Так родилась идея вспахать дорогу, но для этого нужны были гораздо более крупные силы, чем те, которыми мы располагали.


СОВЕЩАНИЕ В ГАВАНИ

Недели через две после открытия воздушного сообщения с Большой Землей к нам прибыл представитель Орловского областного комитета партии Алешинский. С его приездом установилась живая связь с обкомом и Военным советом Брянского фронта.

Наше намерение разрушить и вывести из строя железную дорогу Брянск — Гомель совпадало с планами штаба. Для выполнения этой крупной задачи прежде всего необходимо было претворить в жизнь идею Бондаренко об объединении партизанских отрядов под одним командованием.

Партизанское движение, распространившись широко, попрежнему было рассредоточено. Оно напоминало горящие костры; их было много, зарево костров далеко видно, но отдельные очаги огня все еще не сливались в общее сокрушающее пламя.

15 мая в поселке Гавань было созвано совещание партизанских командиров. Никогда еще за все время своего существования затерявшийся в лесу поселок не видел такого скопления людей. Большинство было мне незнакомо, среди них находилось несколько человек в новой военной форме, со знаками различия средних и старших офицеров.

У одного из домов стоял совсем новенький немецкий военный мотоцикл с коляской и пулеметом. Здесь же, за углом хаты, поблескивала черно-синим лаком легковая автомашина. Мотоцикл и машину окружили люди. Да и я с любопытством оглядел машины: от такого зрелища уже отвык глаз.

День стоял жаркий, и даже в тенистой Гавани было нестерпимо душно. На небольшом кургане, полуостровом врезавшемся в залив Десны, я увидел группу людей. Одни сидели, другие лежали на зеленой траве. Среди них я заметил Мажукина и Фильковского, прибывших на совещание раньше меня. Я был на захваченном нами во время разгрома Красного Рога сером коне, по кличке «Волчок». Конь был отличный, с лебединой шеей. С полного галопа он принял положение «стоп», а затем дал «свечку», как на арене цирка, и встал как вкопанный.

— По вашему приказанию прибыл, — доложил я Мажукину.

— Украду коня, Андреев! — закричал Суслин. — Прячь подальше.

— Весь ваш артиллерийский парк утянем тогда за этого коня, — шутя ответил Мажукин.

— Ну, а на машине сойдемся?

— Бензин будет? Сколько бензина в придачу? — всерьез насторожился Мажукин.

— Бензин! Ишь чего захотел! Дам ползаправки скипидару, а в придачу все сосновые пни на территории Выгоничского района.

— Ну, спасибо. В особенности за сосновые пни.

— Мало? Хорошо, подкину еще скипидарный завод.

— Нет, не пойдет. Скипидарный завод мы попробуем сами оборудовать.

— Да, но машина!

— И машину как-нибудь раздобудем. Эка невидаль, немецкая машина! — смеялся Мажукин.

Я спешился, ординарец увел Волчка, и смех прекратился. Мажукин представил меня товарищам. Первым протянул мне руку смуглолицый человек. Во время шутливого торга Суслина с Мажукиным он посматривал на окружающих веселыми черными глазами и смеялся так, что содрогалось все его тело. Казалось, все одеяние его смеется вместе с ним: смеется ловко сидящая военная гимнастерка, кожаное снаряжение, на котором с одной стороны висела планшетка, а с другой — маузер, пилотка, лихо сдвинутая набекрень, папироска, торчащая в двух пальцах правой руки. И вдруг лицо его стало серьезным. Он протянул мне руку и отрекомендовался:

— Алексей Бондаренко.

Я спервоначалу даже опешил от неожиданности. Передо мной был человек, о котором я так много слышал от друзей, от Алексея Дарнева, переписывался с ним. Бывший комсомольский работник, веселый, энергичный, умный, он и теперь недалеко ушел от комсомольского возраста и, несмотря на молодость, слыл человеком хорошо знающим людей, отзывчивым, близко к сердцу принимающим их нужды. О военной доблести Бондаренко уже ходили в народе легенды. Рассказывали, например, что Бондаренко со своим отрядом проник в Трубчевск под видом крестьянского хлебного обоза. К великому ужасу немцев и полицаев, обоз этот вдруг заговорил винтовочным и пулеметным огнем, а к «подводчикам» присоединились граждане города и военнопленные.

— Очень, очень рад познакомиться, — проговорил я и крепко пожал его руку.

Перерыв окончился. Я сел рядом с Мажукиным. Взял слово высокий товарищ с шапкой густых, выгоревших на солнце каштановых волос.

— Кто это? — полюбопытствовал я.

— Алешинский.

— Тот, что с неба свалился?

— Он самый. Представитель Орловского областного комитета партии.

Самолет, на котором прибыл Алешинский, по какой- то причине посадки совершить не смог, и Алешинский выбросился с парашютом.

Засунув большой палец правой руки за широкий военный ремень, а левой то и дело поправляя путавшиеся на ветру волосы, представител