КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Последний побег [Юрий Иванович Асланьян] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Асланьян Юрий. Последний побег



Сибирский верлибр

А в августе начались побеги. И не только осужденных. Седьмого числа взвод поспал всего четыре часа после ночного караула. По команде «В ружье!» он был поднят около полудня. Ошарашенный, как косяк рыбы, выдернутый сетью из воды, взвод ломанулся в узкую дыру дверей коридора — к ружпарку. А потом оттуда, на ходу продевая поясные ремни в петли подсумков, грохоча сапогами по сухим доскам крыльца, солдаты выскакивали на плац. Всем хотелось спать. Все скрипели зубами и тихо матерились.

— Первая шеренга, шаг вперед, марш! — торопливо произнес командир роты. — Оружие сдать — и в строй. Поживее!

«А это еще зачем? — подумал Гараев. — Жаль, что я встал во вторую».

Командир роты старший лейтенант Коровин, стоя перед строем, весело покачивался на носочках до зависти начищенных сапожек — он, плотный, едва выше тумбочки дневального молодой человек, стоял на земле так, что мог себе это позволить. Рассказывали, например, как после училища он сразу приехал принимать эту роту у капитана, чью могучую грудь в наградах Гараев видел на фотографии в штабе части. И в тот же день у какого-то воина из подсумка выскользнул в сортирное очко магазин с боевыми патронами. Капитан быстренько построил роту и приказал вычерпать содержимое ямы ведрами и цинками — металлическими ящичками из-под боеприпасов. Но новоявленный полководец не очень долго наблюдал за происходящим — публично и кратко он послал капитана по знаменитому русскому адресу. Если не врут, заслуженный волк внимательно посмотрел на него, насупился — но промолчал. И с тех пор все солдаты были уверены, что Коровину под сапоги стелется ковровая дорожка, что родился он не в рубашке, а в полевой форме.

— Так вот, — начал старший лейтенант, когда первая шеренга вернулась в строй, — вчера вечером ушел с поста молодой солдат из шестой роты. И, конечно, автомат не оставил — знаком с уставом… Почему он ушел, мне неизвестно. Одно скажу точно: спать вам сегодня больше не придется. Будете прочесывать лес вдоль железной дороги по направлению к поселку Кедровый. Чтобы легче было идти, возьмете по одному автомату на пару…

Карие глаза командира роты наполовину прикрыты веками, нос птичий, а кожа лица зернистая, как на сильно увеличенной фотографии. Говоря, он слегка улыбается, приоткрывая желтые щербатые зубы.

— Смотрите, сами не заблудитесь, — добавил Крровин и повернулся к командиру взвода. — Веди, Добрынин.

Последний, явную недостаточность всего остального возмещавший подвижностью, засеменил ножками по плацу.

— Взвод, разойди-ись! — заорал он тонким голосом.

Молодых солдат точно взрывом разметало в стороны. Остальные шевельнулись, но не очень, для виду поправляя ремни.

— В колонну по три становись! — скомандовал лейтенант, став на краю плаца спиной к взводу.

Пройдя воротами мимо контрольно-пропускного пункта, они потопали вниз по мягкой, из опила и щепы, дороге. В поселке было тихо и пусто, как на брошенном стрельбище. И только над серым забором, на угловых вышках жилой зоны исправительно-трудовой колонии особого режима, стояли, проклиная резко континентальный климат, часовые. А жара вошла в раж. Казалось, брусья и доски всего поселка вот-вот хором затрещат от сухости. Однако и это лучше, чем минус пятьдесят, которые стянут твои кости своими стальными тросами в декабре.

За высокой насыпью железной дороги лейтенант Добрынин перестроил взвод в две шеренги. И тут Гараев нарочно встал за Хакимом Джаббаровым. Морщась, вытирая платочком лоб и тыльную сторону зеленой фуражки, сухощавый и низкорослый командир взвода начал давать солдатам наставления о том, как не заблудиться.

— Самое главное — это идти друг от друга на расстоянии видимой связи. А если разойдетесь, то хоть аукайтесь. Джумахмедов, командуй, — закончил он свою краткую речь.

Как и рассчитывал, Григорий попал в пару с Хакимом, с которым и полы всегда вместе мыли. Этот толстый таджик считал, что все наказания должны быть справедливыми. И конечно, их количество по отношению к нему росло прямо пропорционально его упрямству в этом вопросе.

Взвод парами растянулся по сосновому бору, по сухому мху в светлом воздухе. Взвод расходился, исчезал за золотыми стволами, вдыхая густой запах смолы и хвои. Как хорошо, когда за плечом нет сержанта!

Первые полчаса они почти молчали, до легких наслаждаясь свободой. Потом со словами «дай понесу» Хаким перехватил с плеча Григория тяжелый автомат и спросил:

— Что там вчера случилось, когда зэк ко мне побежал?

Круглое, багровое, как заходящее солнце, лицо таджика сейчас улыбалось, посверкивая снежными зубами.

— Хакимушка, — сказал Григорий, — хочешь, я дам тебе адрес своей двоюродной сестры? Ты ей напишешь, а потом, быть может, мы вместе твоих овец пасти будем.

И они расхохотались.

Вчера, как обычно, часовые разошлись по постам самостоятельно: забор там же, воры те же — и вперед! Григорий стоял на пятом, у самого леса. Где-то через час он заметил, как над крышей ближнего балка одна за другой взлетели в горячий воздух две пустые бутылки — там, видимо, резвились. Рядовой Гараев немедленно доложил об этом начальнику караула.

— Хорошо, усиль бдительность, — ответил по селектору сержант Джумахмедов.

Вскоре несколько осужденных направились к шалашу из жердей и досок, что стоял на пустыре слева от балка. Уже начало темнеть, но по крикам и жестам можно было догадаться: там происходит что-то серьезное. И точно, шалашик аккуратненько разлетелся по составным, а голый по пояс неудачник рванул по шпалам узкоколейки, пересекавшей пустырь от балка к пилораме. За ним, загребая руками воздух, бежали человек пять. Но страх оказался резвее благородной кровожадности. Проигравший в карты выиграл на беговой дистанции и присел на корточки у колючей проволоки перед контрольно-следовой полосой под вышкой шестого поста. Хаким, стоявший там, демонстративно опустил предохранитель. По селектору громко докладывал часовой седьмого поста Синицын. А к шестому уже бежали офицеры — оперативники и контролеры по надзору. Взяв полуголого изгоя в кольцо, они быстро направились вверх, к первому контрольно-пропускному пункту. Производственная зона замерла. Толпа осужденных поджидала их, стоя на высокой площадке из накатанных бревен, и угрожающе молчала. Слышно было, как, кашлянув, схаркнул в сторону крайний от поста зэк, крупный, с лошадиным поворотом головы. Гараев положил автомат на подоконник — и кстати: полосатая волна, словно сорвавшись, хлынула навстречу идущим офицерам.

— Часовой! — обернувшись к нему, взвизгнул один из контролеров.

— Стой! — крикнул Гараев, звонко передернув затвор автомата.

Осужденные резко сбросили скорость — и, оглядываясь на вышку, остановились.

— Козел! Сука! — чуть ли не хором заорали они, когда оперативники, расталкивая зэков плечами и локтями, повели проигравшего дальше, к воротам.

— А он мне говорит: «Спаси, землячок!» Какой я ему земляк? — возмущался, размахивая левой рукой, Хаким. — Мне и Джумахмедов земляк…

Скоро бор стал разрываться на полуострова, острова, а затем совсем сошел на нет. В воздухе запахло болотом. О зрительной связи давно забыли и только изредка аукались с ближними. Автомат, конечно, несли по очереди, держа его за спиной, а руками злобно отмахивались, закрывали лицо от мерзких в своей многочисленности оводов и комаров. Сразу же и пилотки пришлось расправить — спустили их на уши. А когда нога по колено проваливалась в вязкую болотную жижу, приходилось цепляться рукой за ветку или корягу, чтобы вытащить себя, и тотчас, гудя, черный шматок насекомых летел прямо в лицо, пронзая его до крови.

— Попадется — шею сверну, — проворчал Джаббаров.

— Кто?

— Молодой, который сбежал, кто!

— Он нашего призыва…

Хаким промолчал. Грязные, искусанные, залитые соленым потом от пилоток до сапог, они шли уже часа два, ориентируясь по солнцу и отдельным крикам товарищей, которые изредка долетали до них.

«А служба только-только начинается, — печально размышлял Гараев, — собачник дембельнется нынче, а Джумахмедов и Белоглазов всего лишь на полгода раньше призвались… Да, жалко, что я не попал в сержантскую школу — пусть я не здоровый, но упрямый…»

Командира отделения Белоглазова Григорий ненавидел: бог шельму метит — ресницы над пустыми глазами сержанта действительно были белыми. А корму он носил так, как будто с горшка на стул пересел — и не вставал до армии. Типичный образчик дорвавшегося.

Наконец-то впереди затемнели крупные кроны сосен. И когда вышли на твердую землю, Хаким сразу рухнул на мох. Словно споткнувшись, распластался рядом Григорий. Отстегнули фляжки. В глубине бора послышались голоса. И вскоре друзья обнаружили там лесопросеку, в дальнем конце которой желтела железнодорожная насыпь. Гараев присел на горячий рельс к Борису Зацепину.

— Тяжело? — спросил тот, перематывая иссиня-коричневую портянку. — Видишь, к потолку бросишь — прилипнет.

«И ты туда же…» — заметил про себя Григорий.

— Скулить меньше будет, — это сказал брат Бориса, Володя. Они близнецы, богатыри воронежские. Держатся в роте так, словно спинами друг к другу прижались — круговая оборона.

Гараев сощурился и промолчал. Промолчал и Борис. Им хорошо — они уже «старики», а «старикам» везде у нас почет.

— Взвод, становись! — дал команду лейтенант Добрынин.

Финишная, к сожалению, была не совсем прямой: пять километров взвод простучал сапогами по шпалам, как на дистанции. Впереди и немного сбоку бежал командир взвода. А Ширинкину дали пинка за то, что автомат упал первым, когда он споткнулся. Дал Джумахмедов.

По поселку шли с черными спинами. Как выяснилось позже, пока два взвода были в карауле, а третий отдыхал после него, штурмуя болота, офицеры с дежурным по роте и дневальными провели шмон в спальном помещении казармы. Были проверены все тумбочки, матрацы и подушки. Опытные кадровые пальчики нашли то, что искали: письма, записные книжки и медные, очень похожие на золотые, кольца.

Построив перед ужином роту, командир сделал ей краткое, но увесистое внушение.

— Товарищи солдаты! Государство два года содержит вас, обучает вас для того, чтобы вы имели возможность выполнить свой святой долг перед Родиной, перед народом. Вам поручена очень ответственная и нелегкая задача, недаром у нас в стране только два рода войск несут каждодневную службу с боевыми патронами в магазинах — это пограничные и внутренние войска. Охрана особо опасных преступников доверена вам, товарищи солдаты! Там, за забором, содержатся люди, руки которых обагрены человеческой кровью, кровью наших сограждан. Вы хорошо слышите меня? А сколько своих они зарубили, повесили, сожгли! «Преступный мир сам себя уничтожит» — так, кажется, сказал Ленин. И пусть это будет так! У нас своя задача. Сегодня была проведена очередная проверка в казарме — и снова найдены запрещенные предметы, изготовленные зэками. Все это означает, что с вашей помощью на зону идут плитки и пачки чая, снова нарушается режим… Похоже, крутых мер не избежать. Вы поняли меня, товарищи солдаты?

О том, что были изъяты письма, старший лейтенант не упомянул.

Завершался третий месяц службы Григория Гараева во внутренних войсках. Три месяца назад — это не два. Тогда он еще надеялся — если не на себя, то на удачу. Но месяц в учебном пункте, который назывался карантином, развеял все иллюзии, накопленные за восемнадцать лет.

Каждый день в шесть часов утра горнист, закинув белобрысую голову, поднимал молодых солдат пронзительным звуком золотой трубы. И спавшие на верхних ярусах, дрожа от спешки, прыгали на головы нижним, а командиры отделений, сами к тому времени прослужившие всего по полгода в сержантских школах, гонористо расхаживали по проходам, покрикивая на молодых солдат. Видимо, сержанты чувствовали свое моральное право на власть, шкурой помня про ад сержантских школ и напоминая о своих заслугах другим, дабы те имели честь испытывать легкий трепет перед ними. Правда, некоторые из сержантов иногда обнаруживали в себе нежные атавизмы школьной совестливости — но сразу терялись, не зная, что с ними здесь делать.

А рядовой Гараев молчал. Сообразительность подсказывала ему, что выступать бесполезно. И он молчал — спокойно, стараясь не выдать своей болезненной подавленности. Он молчал, когда Джумахмедов, который и в карантине был командиром их отделения, пытал Хакима накачкой пресса. Когда у одного молодого солдата на бегу хлынула из носа кровь — и он, схватившись за березовый ствол, размазывал ее по белой коре, прапорщик кричал «Щенок!», а взвод топтался на месте. И когда их взвод в карантине первый раз назначили в наряд на кухню.

Их привели строем и поставили перед дверьми кухни, примыкавшей к открытой летней столовой. Сержанты сразу разошлись, предоставив взвод в распоряжение старослужащего повара. Это был невысокого роста таджик, с широкими плечами и противным лицом — губы толстые, нос разворочен, а черные глаза то и дело зло щурятся. Любой парень из молодых был хоть на палец, но выше его. Но наглостью ему уступали все.

Повар враскачку приблизился к строю и медленно пошел вдоль него. А потом начал выбирать: останавливаясь, тихонько дотягивался жилистой лапой до голого затылка молодого солдата, делал левой ногой шаг в сторону — и одновременно срывал несчастного с места так, что тот летел по наклонной, пока не грохался головой в дощатые двери кухни. Осклабившись, повар произносил загадочное слово:

— Впасдамойку!.. Впасдамойку!..

И неминуемое следование этих ударов одного за другим парализовало весь взвод. В тот раз впервые Гараев чуть-чуть не сорвался по-крупному. Еще тогда Григорий заметил, что начал стремительно тупеть. Поэтому сначала он никак не мог понять значения сложного слова. И лишь потом, простояв в горячем пару до утра, понял: в посудомойку! Когда потная ладонь потянулась к его шее, он левой рукой резко сбросил ее с уровня плеча вниз.

— Эт что такое?

Повар сделал вид, что обиделся, — глаза его сузились, а ладони вдруг стали большими кулаками. Толик Монахов, рост — метр девяносто пять, стоявший рядом с Гараевым и бывший в отделении направляющим, слегка, чтоб его лучше слышно было, склонился к «старику» и сказал, кивнув на Григория:

— Амы с ним пойдем в зал… — Потом большим, как ствол автомата, пальцем, видимо, очень болезненно щелкнул повара по носу и добавил: — А тебя я когда-нибудь рассыплю так, что ни один инженер по чертежам не соберет!..

Повар вспыхнул лицом, дернулся назад и замер — на Толика Монахова ему обижаться было накладно.

— Из Ташкента? — прохрипел он. — Пагади, у нас и не такие казлы, как ты, катлы драили!

Казалось, будь у него возможность, он тут же ликвидировал бы всех свидетелей своего неожиданного позора. Но он лишь сквозанул взглядом по лицам, с трудом скрывавшим неожиданное торжество, — и исчез в дверях.

Гараев и Монахов накрывали к ужину длинные дощатые столы. Поднявшийся ветер нес по открытому павильону столовой хрустящий песок и пыль. В дальнем конце зала появился сержант Джумахмедов и пальцем подозвал Гараева к себе.

— Ты что, товарищ солдат, от маминых пирожков еще не отошел? — проговорил он сквозь зубы, игриво нажимая на официальность. — После присяги я сделаю из тебя человека. А пока пошел на кухню — да побыстрее! Вот сволочь…

В дверях Григорий незаметно оглянулся: Толик Монахов молча смотрел в его сторону.

В одиннадцать часов вечера Гараев, мокрый, грязный, склонившись головой, стоял в горячем пару и мыл, мыл, мыл тарелки, ложки и вилки. Болели спина и ноги. Хотелось есть. Однако, он сам это вдруг осознал, его сейчас радовало одиночество, точнее, отсутствие необходимости стоять между плеч и маршировать, слушать команды и ожидать выкрика своей фамилии, звучащей уже почти как оскорбление.

Вдруг взгляд его задержался на тяжелом, просыревшем коричневом дереве мешалки, которую он в эту минуту драил тряпкой… Что это?., почему это так знакомо?.. А! — он вспомнил: «Мартин Иден», прачечная — тот же пар, духота. Григорий улыбнулся, сразу припомнив темно-синий переплет книги Джека Лондона.

— Рядовой Гараев!

Григорий оглянулся: у выхода из посудомойки, закинув ногу на ногу, без пилотки и ремня, расстегнув две верхние пуговицы, сидел Джумахмедов. На столике перед ним стоял стакан с густым какао, в руке он держал большой кусок белого хлеба с маслом. Да, это тебе не тушеная капуста с салом, которое от голода даже мусульмане трескают так, что за ушами пищит.

— Рядовой Гараев, мойте посуду добросовестно, — сказал сержант.

О какао Григорий мечтал каждый день, и о халве — очень хотелось сладкого. И о лимонаде — особенно на плацу, когда портянки в сапогах становились вязкими, как глина.

— Товарищ сержант! — громко крикнул Гараев. — Не подавитесь! — И он снова склонился над посудой.

Джумахмедов медленно встал, медленно вышел со стаканом в руке на середину помещения, остановился — и резким движением выплеснул какао на спину молодого солдата. Дернулось — и рыбой прогнулось тело от горячего прикосновения его сладкой мечты, побежавшей по потной спине вниз. Вся молодежь, бросив работу, скрыто и напряженно наблюдала за происходящим.

— Когда приедем в роту, будешь у меня вдоль стенки ходить!

Джумахмедов, прихватив со стола кусок хлеба, вышел из посудомойки.

Так все это началось.

Строевая, огневая и тактико-специальная подготовка давались Гараеву в учебке гораздо легче, чем уставы. Поэтому он очень скоро заболел хронической армейской тоской. А командир учебного взвода прапорщик Мелко-муков явно благоволил ему, поручив шефство над солдатом, не слишком хорошо владевшим русским языком. Так с его легкой руки Григорий подружился с Хакимом. И уже через неделю тот с закрытыми глазами мог разобрать и собрать автомат Калашникова, четко называя все детали.

— Все они понимают! — приговаривал Джумахмедов, прикидываясь докой, поскольку сам был полукровкой из Душанбе. — Делают вид, что ничего не понимают, а дай нарядов побольше, сразу возражают — мол, не положено по уставу…

Там же, в учебке, Григорий по неопытности сошелся с тем, кто через три месяца, потея от собственной низости, продаст его за место у печки.

Однажды после обеда, ведя взвод на стрельбище, прапорщик Мелкомуков решил сделать небольшой круг километров в пять.

— Взвод, бегом марш! — скомандовал он.

Стояла редкая сибирская жара. Не столько сытые, сколько сонные, солдаты несли на себе автомат, подсумок с магазинами, противогаз, саперную лопатку и фляжку с водой. И чем дальше в лес, тем сильнее растягивался взвод — у тех, кто курил, прихватывало дыхалку.

— Бегом, Ширинкин, бегом! — торопил скуластого солдата прапорщик.

Но тот, кривясь и сплевывая, обхватил вдруг рукой ствол березы и — Григорий увидел оглянувшись — размазал по белой коре кровь, хлынувшую из носа. Григорий так растерялся, что сразу сбил ритм и замешкался.

— Бегом, Гараев, бегом! — заорал прапорщик.

Примерно через километр Джумахмедов развернул взвод и погнал его назад, туда, где остались Мелкомуков и Ширинкин. Прапорщик подтолкнул солдата к строю — и взвод снова забухал по дороге, тяжелыми сапогами разрывая слежавшуюся пыль проселочной дороги.

На стрельбище, во время перекура, Григорий подошел к Ширинкину и предложил ему свой носовой платок.

— Ничего, все пройдет, все пройдет, — приговаривал тот, смачивая платок водой и вытирая с лица пот, пыль и остатки крови, — все пройдет, бывало хуже, а будет лучше…

Запомни, солдат, сапоги следует чистить ваксой, а зубы — пастой. И у сапог надо драить не только носки. Пилотка должна сидеть на голове полумесяцем — в двух пальцах от правой брови, а пряжка ремня — находиться между четвертой и пятой пуговицами. Равняясь, смотри в грудь четвертого от тебя человека. Говори только правду. И, конечно, нельзя писать домой, что здесь плохо. Потому что здесь хорошо. Потом с благодарностью вспомнишь армию, сынок. Ибо только она сделает из тебя — человека!

Вышка десятого поста находилась рядом с караульным помещением и первым контрольно-пропускным пунктом, поэтому ни автомат с плеча, ни сапоги с ног здесь не сбросить — в любое время может появиться начальник караула или проверяющий офицер. Если увидишь, как последний тихо подходит со стороны военного городка, о нем необходимо сразу сообщить по селектору первому.

Три часа прошло, как закончился развод осужденных на работы. Из калитки жилой зоны они тянулись долгой цепочкой и смотрели прямо в глаза Гараева, как в кинокамеру, смеялись, пугая его чернотой прочифиренных зубов. Многие были обнажены по пояс: под кожей загарной масти перекатывались мускулы, а на ней породистые профили женщин и известных вождей клялись, видимо, помнить. Над готическими замками, выколотыми ниже лопаток, парили орлы. Осторожно ступали начищенными сапогами щеголи с серыми, песочной фактуры лицами, привычно щурились на овчарку за шлагбаумом, на чистые, нарочно застиранные до белизны формы сержантов.

Дрогнула вышка — и на лестнице раздались веселенькие шаги и свист.

«Кого это нелегкая занесла? — с тревогой подумал Григорий. — Видимо, от жилой зоны зашел — на периметре никого не было…»

Гараев поправил на плече автомат и откинул крючок дверей. Поднявшись на вышку, ефрейтор Дюков прошел прямо к широкому окну, которое благодаря еще двум боковым предоставляло почти круговой обзор производственной зоны.

— За время боевого дежурства на посту происшествий не случилось! Рядовой Гараев, — доложил Григорий вошедшему.

Сегодня инструктор-собаковод Дюков нес службу помощником начальника караула. Ефрейтор был низкого роста, кривоногий и спортивный, молоко в крови, молоко на губах, а глаза — голубые, хамские. Иногда он ходил по периметру зоны, но на посты поднимался редко, разве только по делу. Ефрейтор долго и внимательно смотрел на зону.

— Ты, щенок, чем недоволен был, когда тебя Белоглазов поломойщиком назначил? — наконец-то резко спросил он.

— Он меня пятый раз подряд назначает, — ответил Григорий.

Дюков, словно от любопытства выворачивая шею, развернулся к нему и уперся локтями в подоконник.

— Послушай, ты — зеленый. Мо-лод-няк… Понимаешь? — почти по-родственному пояснил он. — Я в учебке кафельный пол в туалете по ночам зубной щеткой драил. Секешь поляну? Короче, еще раз — и я тебе кости переломаю. Ты меня понял?

Дюков сдвинул пилотку на затылок и вышел.

Желтыми снопами свисал заборный свет на контрольноследовую полосу, визжали на эстакаде пилы и даже на вышке пахло свежим деревом. Гараев сквозь слезы рассматривал работающих в электрическом свете осужденных… Легкий ветерок принес горьковатый дым и тепло пожегочной ямы, как от костра в лесу, когда отец, сидя на сухом мху, ломал руками ржаной хлеб и сыр. Как холодили зубы крупные, кислые и еще влажные ягоды клюквы! А теперь…

На прошлой неделе они так избили одного «помазка», что на почерневшее лицо того никто старался не смотреть, даже офицеры. А слышали многие — когда тебя бьют рукояткой штык-ножа, кричишь громко… Впрочем, его, как говорят, били уже не первый раз. За тупость и неразговорчивость.

Тогда-то Гараев и решил сделать еще один почти официальный ход конем. Санинструктор роты сержант Аристов привычно скосоротился, но согласился свозить его в штаб части. Этот двадцатилетний эскулап смотрел на молодых солдат так, как будто хлоркой сыпал, а всем методам лечения предпочитал один — трудотерапию.

— Сгною, — тихо говорил он, заглядывая в первом часу ночи в окошко посудомойки на кухне.

— Тебе бы в академию, — советовал на вечерней поверке лейтенант Добрынин, — алмаз надо гранить.

— Куда ты едешь? — кричал со своей кровати Джумах-медов. — Посудомойка всех вылечит!

«Застрелю!» — шептал Гараев, сжавшись под простыней.

— Желаю сеансы половить, — отвечал санинструктор, распластавшись на не расправленной еще постели в хромовых сапожках.

— Ты что, голодный? — не унимался замкомвзвода. — Так сходи к Нинке Стрекозе — она не откажет…

Вагон поезда, который тихо катился сквозь рваный утренний туман, был почти пуст. И только двое освободившихся осужденных, двигаясь по проходу, как дети в зверинце, совали проводнице пачку чая, неловко улыбались и просили заварить. Сержант Аристов скоро ушел, оставив Гараева и еще одного солдата из соседней роты без надзора, — спасибо ему.

Правда, попутчик слегка косоглазил, поэтому говорить с ним оказалось нелегко.

Прошло минут тридцать. За окном, за заборами дымились пожегочные ямы, башенные краны висели в воздухе над высокими штабелями бревен. В одном месте поезд разрезал цепочку развода: ближе стояли часовые с автоматами, дальше — поеживались от утреннего холодка осужденные, смотрели на окна.

Невесело тянулся таежный конгломерат зон Краслага.

У «молодых» обыкновенно бывает не очень много тем для разговора. Главная — одна. Плюс воспоминание о доме и, конечно, светлое будущее. Попутчик начал рассказывать, какие методы применяют старослужащие в их роте, передавая новичкам свой боевой опыт. И снова Гараев почувствовал, как черная, горячая кровь ненависти поднимается в нем, словно грозя хлынуть горлом.

— Ничего, вернется время — сам отыграюсь на «молодых»…

— Ты это серьезно? — открыл глаза Гараев.

— А че?..

Непонятно было, куда смотрит этот косоглазый…

Возвращались из штаба поздно вечером.

— Да, не удалось закосить. Тебе, гляжу, тоже? — спросил с улыбочкой гнусной понятливости попутчик.

— Я не косил, — тихо ответил Григорий и отвернулся к окну.

А там, за окном, провисали и тянулись за поездом гигантские бусы электрических огней. Помнится, когда в конце мая эшелон остановился ночью на станции и Гараев спрыгнул с подножки на сибирскую землю, ему вдруг почудилось, что вокруг город. Но поутру все прояснилось: он увидел лампочки, десятки, сотни лампочек на серых заборах.

Майор со змеями в петлицах сказал:

— Да, у тебя варикозное расширение вен. А чем, ты думаешь, я тебе могу помочь?

Григорий насторожился.

— Вы медик, вам и решать, — ответил он.

— Вот я и решу! — рявкнул майор. — Комиссоваться хочешь? Ничего у тебя не выйдет. А теперь пошел вон.

Григорий посмотрел на часы, которые так никто и не посмел потребовать у него в подарок, — шел второй час ночи. Только что миновал первый приступ сонливости. Второй наступит около шести часов утра. Вдруг он увидел, как кто-то вышел из караулки и торопливо направился к трапу — высокому дощатому тротуару, тянувшемуся по периметру производственной зоны вдоль основного ограждения.

— Стой, кто идет? — громко крикнул он, высунувшись с плечами в окно.

— Даевой, — послышался в ответ хрипловатый голос Валерки. — Держи, песец драный! — весело влетел на пост Ширинкин, бережно держа в цепкой крестьянской руке прокопченную кружку. — Цени, сам заваривал.

— А что Джумахмедов делает? — спросил Григорий, сбрасывая автомат в угол.

— В отключке товарищ сержант. Наверное, сон видит, как снова в чайхане работает. Сегодня собачнику рассказывал, старый чай, говорит, на крыше подсушишь, потом добавишь в него свежего, подмолодишь — и по тому же кругу пускаешь. А старики хвалят, дескать, чай-то…

Горячий, вязкий и горький чифир! Григорий пил этот заваренный другом на совесть чай и, казалось, чувствовал, как побежала его проснувшаяся кровь. Наглотавшись вволю, он спросил о проверяющем.

— Нет, офицерский состав, скорее всего, только к утру будет, — широкоскулой улыбкой ответил Ширинкин. — Ну, я побегу — отнесу сигареты Хакиму на седьмой.

И скоро быстрому Валерке, который был сегодня подменным часовым в карауле, «стой, кто идет?» кричал уже девятый пост, а там — восьмой и, наконец, седьмой…

Разговор и чай взбодрили Гараева, так что два следующих часа пролетели, как говорится, планером. Вот только ноги болели, вынуждая его не стоять, а ходить и ходить по посту, как по камере — два метра на два — в штрафном изоляторе жилой зоны. За многие годы дерево вышки насквозь пропиталось сигаретным дымом, потом и другими человеческими запахами, поэтому Григорий то и дело переваливался грудью в окно и глубоко вдыхал ночной воздух — сосновый, опилочный. Производственной зоне спать тоже не полагается: громоздко шевелился башенный кран, за белой стеной ближайшей пожегочной ямы потрескивали горящие там щепа и сучья, мелькал далекими огнями вкатившийся в зону с пустыми платформами тепловоз.

В пять часов на периметр прошел Джумахмедов. На пост не поднялся. Светало. Вскоре на площадке перед контрольно-пропускным пунктом, квадратом, огороженным колючей проволокой, стали собираться первые осужденные. Все в темно-серой полосатой форме, они молча стояли или ходили парами по диагоналям, тихо разговаривая. Это, говорят, у них привычка, выработанная годами жизни в камерах, — ходить по диагонали. И вот в шесть часов над притихшей зоной раздался резкий зуммер сигнала — съём! Наконец-то съём…

Через шесть часов взвод подняли. Оказалось, что лейтенант Фролов не знал о разрешении командира роты спать все восемь, — бывает… Под пристальным руководством сержантов солдаты быстро упаковали постели в аккуратные «конвертики» одеял, гладкими досочками отбили по их бокам «уголки» и выровняли по нитке оба яруса — подушки тоже. После обеда взвод построили на плацу.

— Джумахмедов! — крикнул лейтенант Фролов с крыльца. — Назначь наряд на кухню!

И бывалые воины тут же, лениво и почти не демонстративно снимая ремни, группой направились к курилке. Остальные не двигались и дышали, с интересом разглядывая собственные пуговицы. А замкомвзвода, закинув голову, как птица, чуть ли не к лопаткам, с прищуром начал процеживать взглядом подчиненных ему людей.

Джумахмедов был высокого роста и без талии, с покатыми женскими плечами и таким же подбородком. И еще особенность: его правая бровь быстро заползала вверх, когда хозяин сталкивался с наглостью или, допустим, простодушием, то есть со всем, что наказуемо. Правда, это случалось редко.

— Ширинкин, пойдешь помповара, — тихо произнес он. — Синицын — в зал, Гараев — в посудомойку. Можете отдыхать перед нарядом. А взвод после перекура займется уборкой территории. Да, Ширинкин, зайди к замполиту. Разойдись!

Пройдя за казарму, Григорий снял сапоги, портянки расстелил на траве, а сам скатился в тень и положил голову на ремень и пилотку.

«Вырулим, как говорит мой папа», — сказал он себе, закрыл глаза и уснул, раскинув руки и ноги в стороны.

— Если ему мой винтом, то хороший самовар получится! — разбудил его через час голос Ширинкина. — В последнее время я с ним, кажется, нормально живу, подменным брал, а тут на тебе — помповара!

— О чем с тобой замполит беседовал? — спросил Га-раев, прикрывая лицо пилоткой, поскольку солнце уже чуть перебежало.

— Ругал за то, что домой не пишу.

Явившись на кухню, ребята переоделись в подменки — старые, застиранные до белизны и снова засаленные формы. Григорий принял смену из рук молодого солдата из соседней роты и с тихой усмешкой знатока выслушал его совет.

— Самое главное — это дрова, — сказал тот на прощание, — чтоб завтра утром не беспокоиться.

С окошками в зал и на саму кухню тесное помещение, где стояли вмонтированный в печь котел для горячей воды, стеллаж и три металлические емкости у стены, использовалось, как правило, не только для мытья и чистки грязной посуды. И поэтому с первых дней службы в роте оно стало для Гараева почти родным. Он быстро нашел на бетонном полу в углу колун и пошел на хоздвор — об этом действительно лучше побеспокоиться заранее.

Где-то около двенадцати часов ночи, стоя на разбухших, казалось, от тяжелеющей крови ногах, Григорий домывал последние тарелки. Промокшая подменка липла к телу, хлюпала под ногами вода, и он устал так, что даже есть не хотелось. Зальный Синицын давно спал, а Ширинкин, резво шевеля локтями, жарил собравшимся на кухне «старичкам» картошку.

Гараев снова мечтал. Все эти дни он думал о том, как из столичной газеты приедет поездом корреспондент и наведет здесь порядок — в десятом классе Григорий с восхищением читал такие статьи. Письмо с просьбой не присылать ответ в фирменном редакционном конверте он бросил в поселковый почтовый ящик, когда роту водили в баню. И после этого сам заметил, как стал чувствовать себя увереннее.

— А ну-ка, дай вилку! — раздался голос Мальшукова.

Повар провел по вилке пальцем — и Гараев едва уклонился: та налетела на дверной косяк и зазвенела по бетонному полу. А в окошке появилось интеллигентное лицо сер — жанта Аристова.

— Слушай, ты, квелый, если не перемоешь всю посуду заново, я тебя здесь похороню. Ты меня понял?

И тут Гараев как отключился: дрожащими руками он схватил стопку алюминиевых тарелок и почти без размаха швырнул ее в окошко. Тарелки с грохотом влетели на кухню, там послышались чуть ли не радостные голоса и топот ног. А Григорий вдруг резко затих, вытер руки о подменку и стал у печки — вовремя: распахнулась дверь, и санинструктор прыгнул с высокого порога в посудомойку. Первый удар пришелся чуть пониже плеча, а второй достался сержанту. Затем Гараев неумело, обеими руками двинул его по плечам — и тот стремительно и косо съехал спиной по стеллажу на сырой пол. Григорий, не давая врагу опомниться, навалился сверху…

— Козел! — завизжал, судорожно подгибая колени, Аристов.

Гараев разжал пальцы, но тут же получил сильный удар по голове. И еще один. И еще. Не разгибаясь, он шагнул, проскользнул под рукой Мальшукова и бросился к выходу.

Когда по гулкому ночному трапу он подбегал к вечно пустующему контрольно-пропускному пункту, тот, кто догонял, показалось, вот-вот вцепится ему в погоны. Григорий рухнул поперек трапа, получил сапогом в бок — и преследователь кубарем перелетел через него. Вскочили разом — как по команде. И тут санинструктор еще раз было дернулся к нему, но уже нерешительно. Оба тяжело дышали и не поднимали рук, почти не видя друг друга в темноте. У крыльца кухни громко заговорили Мальшуков, Белоглазов и Джумахмедов. В голове Гараева мелькнуло: если что — сразу бежать прочь.

— Сейчас пойдешь на кухню стирать мою форму! — почти примирительно просвистел, словно сжимая горлом идущую ненависть, сержант.

— Сейчас, сейчас, бегу и прыгаю…

Григорий прошел рядом с ним и направился в сторону открытых ворот. За ними он медленно свернул налево — в сторону от фонарного света — и быстро спрятался у забора, прислонившись к нему спиной. Стоял он так, видимо, долго. Ночная тишина была похожа на полный магазин боевых патронов — уже после того, как передернут затвор. И только в глубине городка мерно стучали по дереву капли воды.

«Как хорошо слышно, — подумал он, — видимо, я у колонки кран не до конца закрутил».

Костистый кулак больно ткнул Григория под ребро. Он резко сел на лавку, всей кожей ощутив холод, сырой и липкий холод от промокших в посудомойке подменки и сапог. На него весело смотрел лейтенант Добрынин, а у дверей КПП стоял высокий Джумахмедов.

— Что, товарищ солдат, спите на боевом посту?

— Это не мой пост, — ответил, вставая, Гараев.

— Правильно, — ухмыльнулся офицер, — твой пост теперь до конца службы будет в посудомойке. А сейчас марш в казарму!

Второй раз он уснул уже в постели. Встав по команде «Рота, подъем!» вместе с остальными, он до конца дежурства старательно промывал нежирные тарелки в трех водах и аккуратно складывал их на стеллаж. Но по косым взглядам в окошках было ясно, что план расправы пока только пишется.

На вечернюю поверку Гараева как пришедшего из наряда не поднимали.

Текст последнего письма домой:

«Здравствуйте, дорогие мои мама и папа! Простите, что не писал вам целую неделю, — служба пока не дает развернуться моему гуманитарному таланту.

Папа, если б ты только знал, какие здесь места для охоты! Глухари хлопают крыльями под окнами, а зайцы бегают прямо за забором. Одним словом, есть кого погонять тут нашему Серому — это же Сибирь! А что, мама, до твоих вопросов, так мяса здесь и в тарелках хватает. Иногда, правда, приходится есть красную рыбу, но только по праздникам. А праздники здесь бывают редко, потому что армия — вещь суровая, сама понимаешь. Как говорит наш командир, здесь закаляются сердца и другие органы солдат. Я ему верю на слово, а не верить нельзя — это не одобряется.

Расскажу лучше хохму. Подходит как-то лейтенант Фролов к дневальному, молодому солдату, и тот, конечно, сразу отдает ему честь, то есть подносит правую ладонь к виску и держит ее так. А лейтенант спрашивает его: «Куда пошел командир роты?» Тут дневальный подум ал-подум ал, а потом подносит левую руку к левому виску, а правой показывает — туда! Вот смеху-то было!

Итак, мои дорогие, начинается четвертый месяц моей службы. Это уже будет третья часть первого года! Время летит как пуля. Вернусь, поступлю в университет, как правильно, папа, ты мне советовал. И ты познаешь истину, и истина сделает тебя свободным.

А пока бегу строиться. Целую вас и Серого, скажите ему, что это — я.

Ваш сын Гриша».

О том, что хранить письма не разрешается, очень часто говорил лейтенант Добрынин. Лейтенанта прямо трясло-колотило, когда он замечал, что внутренний карман гараев-ской формы начинает оттопыриваться — от пачки писем, лежащей там.

— Убрать! — коротко тыкал он Гараева в грудь.

И в тумбочке, кроме зубной щетки, пасты и бритвы, ничего быть не должно. Рвать и выбрасывать письма от матери и товарищей Григорий не мог — рука не поднималась, поэтому скоро он нашел выход: складывал письма в конверт, писал на нем адрес друга с большой буквой «Н» — не вскрывать — и отправлял этот пакет на свободу.

— Я уверен, что у кого-то есть и ножи с выкидными лезвиями, но только они получше припрятаны, — справедливо замечал командир роты, — и это называется незаконной связью с осужденными…

Выходит, письма и фотографии — это тоже связь… У Гараева был тайник на чердаке водокачки, в опиле, где, кроме разных личных излишеств, завернутых в старый подворотничок, хранились три боевых патрона, которые он сумел скроить во время учебных стрельб, — на случай, если потеряются магазинные на службе. Такое случалось — и подобные загашники имели почти все. Личность уходит в подполье — так можно было бы назвать этот процесс.

Второй пост прежде всего хорош был тем, что находился рядом со вторым контрольно-пропускным пунктом. И этим же он был плох. В углу там всегда стояла высокая чурка, на которой сидели «старички», так и не вышедшие в люди, то есть не сошедшие с поста в места более теплые — зимой, и прохладные — летом. Помощник часового КПП мог принести сюда чай. Но сегодня этим часовым был сержант Белоглазов.

Поставив автомат в угол, Григорий расстегнул крючок и верхнюю пуговицу, но ремень с подсумком снимать не стал. Прохладное, свежее полотно подворотничка — недорогой, но хитрый подарок для уставшего солдата. Плюс голубое небо.

На эстакаде, в балках и рядом с ними — везде ходили, сидели и лежали осужденные. С помощью табака, чая и солнечных лучей шла раскачка перед работой.

«А того игрока, видимо, упрятали в изолятор, — подумал Гараев, — иначе хана бы к нему подошла тихим шагом».

Он повидал уже: плывут порой из производственной зоны в жилую носилки под простынями, как белые ладьи в древности — похоронные. Сколько их было, недосчитанных на съёме! И никто не плакал рядом с ними, зажимая рот черным старушечьим платком.

Впрочем, по всей России плачут наши матери…

Гараев познакомился с этим осужденным мужиком случайно, по крайней мере ему так показалось. А точнее, мужик сам познакомился с ним, когда Григорий стоял дней десять назад на одном из постов «гаража» — так назывался объект охраны, где парковались и ремонтировались автомашины трудовой колонии. С утра тогда начал было накрапывать дождь — но скоро перестал. Однако много ли надо, чтобы нагнать море тоски, когда вокруг столько серых заборов? Гараж просматривался насквозь — от вышки до вышки, которые в количестве четырех штук стояли по углам зоны и напоминали избушки на курьих ножках — перекосившиеся, низкие, черные. Сидя на широкой чурке, Григорий наблюдал, как по приставленной к дощатому пристрою гаража высокой лестнице поднимается «полосатик». Вот он шустро забрался на крышу и, винтом развернувшись к свободе, невысоко, словно случайно, поднял руку — махнул и тотчас опустил.

— Ко-оля! Ко-оленька! — раздался вдруг женский голос, высокий, пронзительный, страшный. Гараев высунулся из окна: метрах в двадцати от колючей проволоки, на высокой куче опила стояли две женщины — старуха в черном и молодая в сером плаще и красных резиновых сапожках. Часового они пока не видели.

— Ко-оля! — снова закричала старая. А молодая стояла рядом и молчала, неподвижно вглядываясь в зону.

Осужденный на крыше глянул в сторону вышки, снова повернулся лицом к женщинам — и замер. Так стоял, опустив руки, и смотрел на них, а Гараев не знал, что делать, — такие контакты допускать нельзя. Слегка замявшись, он подошел к двери и скинул крючок.

Первой заметила солдата старуха — она сразу дернула молодую за рукав и, не отпуская девушку, повлекла ее за собой вниз. Та чуть ли не бежала за ней, видимо, матерью «Коленьки», которая даже оглянуться боялась, словно сам черт, а не человек в форме появился в дверях вышки. Сам «Коленька», мужик сорока с лишним лет, безнадежно, не шелохнувшись, смотрел вслед удаляющимся по дороге женщинам.

— Эх, солдат, солдат! — сказал, медленно подходя к вышке, спустившийся с небес на землю мужик… — У тебя ведь тоже мать есть? А от сумы да тюрьмы на Руси не зарекаются…

За воздух и кусок мыла приходится платить, а за любопытство и в камеру запирают. А что такое камера? А сколько тебе лет, солдат?

На следующий день Валерка Ширинкин прибежал на га-раевский пост, как они и договорились, утром, потому что снова был подменным. Оставив автомат товарищу, Григорий явился на КПП и заявил начальнику:

— Борис, пусти меня в зону — там один землячок чаем хочет угостить.

Зацепин показал лицо из-зажурнала, который он читал, лежа на лавке, и удивленно улыбнулся.

— А кто это такой? — спросил он и, вытянув руку, взял со стола пачку карточек, похожую на большую колоду карт.

— Некто Куимов.

Начальник караула быстро перебрал колоду и остановился, видимо, сначала на фотографии, внимательно прочитал губами содержание. Потом он все-таки передернул Гараева своим чуть насмешливым взглядом — но и не более.

— Десять лет за разбой набольшой дороге, — весело сообщил он, — хороший у тебя землячок. Зачем тебе это?

— Интересно, что за человек.

— Да-а-а! — протянул начальник и добавил так, словно действительно уже был стариком: — Тебе еще интересно! Ну, иди — только быстро.

Гараев первый раз в жизни открыл дверь в зону. И даже показалось ему, что воздух здесь тяжелей, а земля — тверже. Зона на самом деле имеет свой запах, начинающийся у параши, но земля — это просто глина, почти сразу после дождя каменеющая под солнцем. Осужденные, вероятно, еще пили по своим балкам и закоулкам чифир, но Григорий уже знал, где находится помещение вулканизаторской. Все здесь было как в рядовом гражданском гараже где-нибудь в провинции. Он прошел мимо четырех широких красноватых ворот боксов, а в пятых, дернув за железную скобу, открыл маленькую дверь, повернул направо. Открыл еще одну дверь — и остановился, чуть испуганно вглядываясь в черную яму мастерской.

— Заходи, начальник! — раздался оттуда тяжеловатый голос Николая. — Не бойся — я солдат еще не убивал.

— Надо будет — убьешь, наверное, — ответил, как поздоровался, Григорий — и осторожно переступил порог.

— И сейчас надо — но не солдат. Солдаты — это дети, которым вдруг показалось, что они воины.

— Оскорбляешь…

Наконец-то Гараев разглядел его: Николай сидел у дощатого стола под маленьким квадратным окошком и действительно пил чифир из большой прокопченной кружки.

— Проходи, — пригласил он еще раз, — садись и раздели участь — для тебя заваривал, давно жду.

— Пусть волки делят с тобой участь. Я в темноте плохо вижу, — ответил Григорий, присаживаясь на табурет.

Николай добродушно улыбнулся и осторожно пододвинул горячую кружку гостю. И лишь потом парировал:

— Кто из нас в темноте, еще не известно…

— А известно, кого это надо убивать?

Гараев, парень сообразительный, быстро понял, что с чаем медлить не стоит, хотя домашняя брезгливость, конечно, еще и косоротила его слегка. Но Николай, словно нарочно, ехидно ощерил свою чернозубую пасть. И Гараев торопливо сделал два классических для круга осужденных глотка. Николай встал и, широко шагая, сделал круг по помещению. Григорий огляделся: в углу лежали автомобильные камеры, на столах у стены — напильники, ножницы… На полках стояли темные склянки.

— Убивать надо князей! — неожиданно и психовато выкрикнул осужденный, всем телом развернувшись к солдату. — Из своих сорока четырех я двадцать лет провел на зонах, но когда меня выпустят, пусть даже самая орденоносная грудь встанет мне поперек пути, я не остановлюсь — убью!

Тут и без того грубоватое лицо его стало по-настоящему злым и замкнутым, словно вспомнил он что-то темное и обидное, не раз, конечно, случавшееся в его несчастной жизни. Черная яма показалась еще глубже, и Гараеву снова стало страшно от того, что человек с большими руками, застывший перед ним, может придушить просто так, вдруг захотев этого. Но Николай посмотрел на него, вздохнул и сел на свой табурет. Он распечатал пачку «Беломорканала», лежавшую на столе, и достал чистенькую папироску.

— Я два раза по году сидел в одиночке, — сказал он, чиркая спичкой и глубоко затягиваясь дымом, — читал там Канта, Гегеля… Если б ты только знал, что такое одиночка! Самое лучшее место для теоретического обоснования социальной революции… — Николай улыбнулся и добавил: — Или убийства… А ты кем хочешь стать, солдат? Маршалом?

— Учителем.

— Да-а-а? — удивился Николай. — Да это здорово! Помню, был у меня в школе учитель, Виктор Степанович, — его раньше меня забрали, в тридцать седьмом… Я с его сыном учился в одном классе, даже дружили. Говорят, он сейчас где-то на Магадане живет. После войны меня в техникум приняли, а его нет. Так я тоже тогда не стал учиться — уехал с ним, но сел и его раньше…

— А как ты умудрился двадцать четыре года отсидеть?

— Я как сел за хулиганку, так почти не выходил — и мне сейчас уже нравится здесь… А ты знаешь Цыгана? С бородкой? Он тридцать пять лет на зоне. Его как-то выпустили на свободку, а он обратно — не хочет, не ведает, как билет на поезд купить. И я тоже: жратва есть, «петухи» тоже — зачем мне женщины?

— Послушай, Николай, а кто такой Ромашка?

— А-а! Мы на их свадьбу с Татарином пять жирных щенков приготовили, картошки нажарили…

— Как? Как так?

Минут сорок проговорил Григорий с Николаем, а количество вопросов в его голове только увеличилось, и начал он потихоньку догадываться, что на страшные вопросы существуют лишь не менее страшные ответы.

Дрогнула вышка второго поста. Григорий быстро встал с чурки, забросил автомат на плечо и застегнулся. Вошел Белоглазов.

— Как служба?

— Нормально, — ответил Григорий.

Сержант взялся за цевье гараевского автомата.

— Иди вниз, — кивнул он головой.

В прохладном домике КПП пахло деревом и теплым хлебом. На широкой лавке у стены сидел Ширинкин — сегодня он уже помощник часового здесь, у Белоглазова: стоит с автоматом у шлагбаума, когда тот лесовоз шмонает.

— Пить будешь? — спросил Валерка и достал из-под стола початую бутылку настоящей белой водки.

— Что, с барского стола? — ответил Григорий, разглядев на столе хлеб и банку тушенки. «Начало сценария, — подумал он, — теперь понятно, почему меня на второй пост поставили».

— Ты так сержантом станешь, — Гараев отломил кусок хлеба и, на ходу жуя, поднялся на свой пост.

— Понял, как службу надо нести?

— Так точно, товарищ сержант! — ответил Гараев и сел на чурку.

— Не дыши, если кто явится.

Четыре голых по пояс человека, выбегая друг за другом из-за балка, опрокинули каждый по ведру, видимо, бензина к подножию штабеля бревен. Не успел Григорий нажать на кнопку селектора, как вспыхнуло пламя. Оно выстрелом рванулось по сухому дереву вверх, в голубую высоту.

Заткнулись пилы на эстакаде. Слышно было, как часовые докладывали по селектору начальнику караула об обстановке. Гараев посмотрел вниз: Белоглазов и Ширинкин стояли с оружием у шлагбаума.

Пламя стремительно оправдывало чьи-то надежды: его гигантский столб поднялся выше башенного крана. Скоро вспыхнули и соседние постройки. А вдоль забора жилой зоны неслись уже две красные машины. Григорий оглянулся: у шлагбаума затормозил «уазик», из-под руля которого выскочил толстенький подполковник, начальник колонии, за ним — два офицера. Они бежали и что-то кричали друг другу. «Кран», — понял Гараев: пламя покачивалось рядом с ним.

Появилось усиление караула — это подняли отдыхавший после ночной службы взвод. Солдаты прогрохотали сапогами внизу — разбегались по периметру, оцепляя зону. Натянув на головы противогазы, они заметались в черном дыму там, ниже штабеля, где уже горело основное ограждение, горели щепа и опил — поэтому казалось, что горит земля.

И вдруг в башне крана появился голый по пояс человек. Глядя только вверх, он быстро поднимался по железной лестнице параллельно огненному столбу. Этого, конечно, не могло быть, но подуй сейчас ветер… Впрочем, ему и без того там жарко. Сотни глаз наблюдали за ним.

Время распалось на секунды: скостят, скостят, скостят — стучали часы. Сильно накалившись, побледнело голубое небо.

Григорий снял пилотку. Тут кран дернулся, еще раз дернулся — и медленно заскользил по рельсам вдоль штабеля.

Воздух сразу наполнился шумом водяных струй, криками и треском горящего дерева. Только осужденные, которые и не думали приступать к тушению пожара, сидели вокруг него на крышах, на бревнах и на корточках — амфитеатром. Зрелище, античный театр…

Гараев видел, как с нижней стороны круга к КПП прошел Джумахмедов, а от жилой зоны — ефрейтор Дюков. Всего полчаса оставалось до конца караула, как вышка закачалась от сапожного топота по лестнице. Ворвавшиеся на пост — все трое — были пьяны.

— Что, сучонок, побрезговал моей водкой? — процедил сквозь зубы Белоглазов. Сержант вскинул на руки автомат, висевший до того за спиной стволом вниз.

Дюков сделал шаг в сторону часового, просунул ему свою правую под мышку, а левой, вцепившись в запястье, заломил гараевскую руку до самых лопаток. То же самое и одновременно сделал Джумахмедов. От командиров несло водкой и потом. Автомат Гараева оставался за спиной.

Белоглазов передернул затвор своего оружия и опустил предохранитель, наставил ствол Гараеву в живот… Наступила пауза. Григорий понимал: одно неосторожное движение любого из этих троих, палец коснется спускового крючка — и его плоть будет разорвана на куски мяса. Поэтому он молчал и не дергался. Командиры пристально наблюдали за Гараевым, наслаждаясь его страхом и ожидая мольбы о пощаде. Но молчание затянулось…

— Ладно, сучонок, живи, — прохрипел сержант и опустил предохранитель. Значит, был еще недостаточно пьян.

— В следующий раз убьем, — пообещал Дюков — и отпустил руку Гараева.

— Молись, чтобы не было следующего раза, — добавил Джумахмедов. Начальник караула резко ударил часового в плечо и вышел вслед за своими подельниками.

Гараев вспомнил: в один из первых дней службы в роте он стоял на втором посту гаража, который торчит у самого края широкой ложбины, поросшей густой болотной травой. А на другом, более высоком ее взъеме растянулся забор жилой зоны с рогатками электронной сигнализации. Там, у ворот контрольно-пропускного пункта, что находится примерно в трехстах метрах от гаража, утром они приняли под охрану сорок шесть человек осужденных особого режима. Там опозорился Ширинкин, которому Борис поручил построить колонну. Валерка чуть помялся, а затем покраснел и гаркнул: «Товарищи осужденные!..» Зэки хохотали, загибаясь до колен. «А как насчет волка тамбовского?» — весело и хрипло кричали они. У этих же ворот Григорий видел, как, ожидая выхода «граждан осужденных» или прихода местного начальства, стояли кучкой женщины с красными заплаканными лицами, приехавшие на свидание со своими родными.

В тот день, обходя зону по периметру, Зацепин поднялся к нему на вышку. Он сел на сразу освободившийся чурбан и некоторое время молча смотрел в зону. Тогда они еще не были знакомы.

— Молчишь? — тихо сказал он. — Трудная у тебя служба будет…

И тут Григорий сразу понял, что Зацепин — не просто «старик». Позже он поймет и то, что обыкновенная человеческая порядочность в условиях казармы становится благородством.

— Я тебя, Гараев, сразу заметил — не хочешь ни перед кем прогибаться, поэтому и горбишься над полами…

— Полы меня мать с шести лет мыть приучила.

Борис повернул к нему крупную голову, небрежно натянул пилотку на короткую светлую челку и улыбнулся. И челюсть с глубокой впадинкой посредине, и вздернутый нос, и зеленые глаза — все это понравилось сейчас Григорию.

— А знаешь, что здесь случилось год назад? — задумчиво сказал двадцатилетний начальник караула.

— Нет, конечно…

— Ты, парень, не печалься, не жалей, что попал сюда. Я, между прочим, учился на втором курсе геологического факультета в университете, когда моего брата призвали в армию — и я ушел с ним. И сейчас, поверь, не жалею, да не потому, что я в душе солдат, а потому, что я действительно стал другим человеком. Наша тюрьма и армия — на это стоит посмотреть, чтобы не прожить до смерти дураком. Вот год назад я стоял на этом же посту, а в жилой зоне начался бунт, верней в одной из камер — там, рассказывали, человек десять сидели. Они вызвали к себе дежурного контролера по надзору — был здесь такой сивый пацан, тоже из срочных — ну и попытались затащить его в камеру, но тот вырвался: только успели голенище сапога ножом распороть. Потом его комиссовали — умом пацан подвинулся от пережитого. Тогда зэки закрыли дверь и стали диктовать администрации свои требования. А по стене умудрились самодельный плакат растянуть: «Долой красную хунту!». Представляешь? Всю зону оцепили, комбат прикатил — с рацией все бегал, кричал… Правда, церемонились недолго — запустили в камеру через глазок газ, «черемухой» называется. Мне об этом потом контролеры рассказывали. Зашли туда в противогазах и вытащили их за ручки на воздух, на травку. Так вот, рассказывали, надели на них смирительные рубашки и… — Борис, глядя в сторону жилой зоны, начал говорить медленнее, рассказывать подробнее, так, словно сам видел эту сцену…

— Неужели это правда? — спросил Гараев, чувствуя, как хрипит его голос.

— Правда, крики я слышал своими ушами, стоя вот на этом посту. Ты меня понял, Гараев? Постарайся выдержать хотя бы год, а потом станет легче… Остерегайся лейтенанта Фролова. И бойся Дюкова. Ты меня понял? Я тут уже разное повидал…

Григорий молча кивнул. «Этого не может быть, этого не может быть!» — твердил он, глядя в широкую спину удаляющегося по трапу начальника караула.

Пожар потушили — остались большие черные головни. Лихо день начался — в ногу кончился… Едва Гараев загнал последний патрон из магазина в ячейку деревянной колодки, как к нему подошел дневальный.

— Ты письмо в газету писал? — спросил он.

— Почему ты так решил? — медленно повернулся он к дневальному.

— Тебя в канцелярию вызывают.

Григорий сжал отполированное дерево колодки, чтоб не дрожали руки. Сержанте повязкой дежурного по роте, принимавший оружие у дверей ружпарка, радостно осклабился:

— Привет, шестерка! Сегодня после отбоя — на полы, и не раз. Приступай без напоминаний. Ты понял?

По узкому темному коридору Гараев шел к канцелярии роты. Расступившись, молча стояли вдоль деревянных панелей стен солдаты. Не мигая, тоскливо посмотрел ему в глаза Хаким. И вдруг кто-то больно пнул его сзади. Он было хотел развернуться, но сразу же заполучил удар кулаком по лопатке.

— Иди, еще навертишься, — раздался голос Владимира Зацепина.

Гараев шагнул в первую комнату: шкаф, два стола, четыре стула, рация и графин с водой. Он пробежал рукой по пуговицам, расправил складки под ремнем и открыл дверь во вторую комнату.

— Разрешите войти, товарищ лейтенант?

— Входи…

— Товарищ лейтенант, рядовой Гараев по вашему приказанию прибыл!

— Садись, — мягким и тихим голосом сказал замполит.

Говорили, что лейтенант Рудный всего год как в роте. Но на поверке наступает задумчивая тишина, когда там появляется его крупное, с утиным носом лицо, — даже если солдата никогда не били, он все равно с уважением относится к мастеру спорта по самбо. Гараеву сразу бросилось в глаза: на письменном столе перед Рудным лежал большой конверт с красными буквами вдоль верхней кромки, без труда можно было прочитать название центральной газеты. Конверт был распечатан.

— Откормленную, видимо, ты мне свинью подложил?..

— Вы тут при чем?

Гараев сел на стул и, сжав ладони между колен, опустил глаза.

— О чем ты написал в редакцию?

— Я написал о варикозе… и о том, что «молодых» в роте унижают.

— Та-ак! — протянул лейтенант. — Тогда почему в ответном письме ничего не говорится о «молодых»?..

— Ничего? — искренне удивился Гараев.

— Да, ничего нет о вас. Тебе предлагают написать еще раз, после чего, если ты дашь согласие, будет организована медкомиссия.

«Организаторы! — сразу озлобился про себя Гараев. — Еще одно письмо! Медкомиссия! После этого бы выжить…»

— Понимаешь ли ты, что наделал? — спросил лейтенант. — Теперь твое письмо хранится под номером в архиве редакции — зарегистрировано.

— Ну и что? — не понял солдат.

Лейтенант откинулся на спинку стула и стал словно бы внимательно разглядывать сидящего перед ним. А Гараев с завистью вдруг отметил, как туго обтягивает тело замполита зеленая полевая форма, украшениями которой только и были что эмблемы да белая жилка подворотничка. Красив офицер.

— Как ты думаешь, если приедет комиссия — не медицинская, конечно, то кому прежде всего достанется?

Григорий все понял. Он, словно с него кожу сдирали, начал медленно краснеть. Рудный ему нравился.

— А разве нельзя было прийти ко мне, посоветоваться? — тихо продолжил лейтенант. — Так почему же ты не пришел?

— А разве вы, товарищ лейтенант, не знаете, что творится в роте? И не только в нашей роте или войсках…

— Кто это тебе сказал? — как будто бы удивился лейтенант.

— У меня друг тоже служит, и он писал мне, что там, где начинается армия, кончается справедливость…

— Твой друг такой же молокосос, как и ты, — прервал его Рудный, — вы просто не встречали в жизни трудностей.

— Полы мыть нетрудно, — снова сжавшись, продолжал говорить Гараев, — трудно, когда тебя ежедневно унижают этим.

— Мы диалектику учили не по Гегелю, а по учебнику, — с легкой усмешкой произнес замполит, — забудь школьные истины, Гараев, и пойми главное: что мы здесь собраны в роты и батальоны для охраны преступников, рецидивистов… понимаешь? Мы пока живем не в обществе будущего, и то, что делаем, — жестокая необходимость. А тут еще и специфика, ее накладки: вы каждый день встречаетесь с контингентом, который оказывает на вас порой хоть вроде и внешнее, но, я бы сказал, гнусное воздействие. Ты уже пробовал пить чифир?.. Вот видишь… А в других родах войск этого нет. И вот теперь, если ты действительно такой сознательный солдат, скажи мне, кто избивает «молодых»?

— Я не могу вам этого сказать, — быстро ответил Григорий, глянув на офицера с испугом и сожалением.

— Да-а, бороться за правое дело — это не жалобные письма писать…

— Письма писать — это все, что мне остается, потому что ночью в казарме командуете не вы…

— Есть дежурный офицер.

Впрочем, сказана эта фраза была без особого нажима — как человек честный, замполит иначе произнести ее и не мог. Однако Гараев не стал пользоваться случаем — он опустил голову и промолчал, но и лейтенант его правильно понял.

— Да, Гараев, ничего не поделаешь, — несколько печально и неожиданно прервал он паузу, — в жизни ты еще не раз будешь терпеть несправедливость, потому что до идеального нашему обществу еще далеко.

— Тогда пусть оно будет хотя бы таким, как про него пишут в наших учебниках и газетах.

Лейтенант Рудный молчал. Конечно — и Гараев это чувствовал, он мог бы спокойно продолжить спор, сидя на своей высоте и имея другой обзор, но воздержался, видимо, посчитав, что лгать до конца здесь, один на один с молодым воином, не обязательно.

Замполит снова откинулся на спинку стула, медленно выдвинул ящик стола и, не достав ни бумажки, просто уставился туда взглядом. Григорий вдруг вспомнил, как, будучи дневальным во время ночного дежурства лейтенанта, он наводил порядок в канцелярии и из мальчишеского любопытства открыл этот ящик — поверх бумаг в нем лежала еще непочатая бутылка водки. Рудный ушёл проверять караул — его не было. С тех пор Григорий стал смотреть на офицера другими глазами — неужели он, атлет, чемпион части, тайком пьет по ночам? Ведь Гараев видел в его руках томик японской поэзии и никогда не наблюдал его в хамском кураже. Казалось, он всегда сдерживает свою порядочность, вынуждая себя порой говорить резко — особенно со старослужащими. Почему же он пьет по ночам?

— Хорошо, солдат, иди, — сказал замполит, поднимая свой большой и печальный взгляд, — если надумаешь снова сделать какую-нибудь глупость, посоветуйся прежде со мной. Ты меня понял?

Гараев молча кивнул головой и встал — выходить ему не хотелось. Когда он появился в коридоре, к нему подошел Борис Зацепин.

— Там тебе оставили, — кивнул он в сторону столовой. Вечером Григорий сидел на табурете у своей кровати и, положив форму на колени, пришивал свежий подворотничок.

— Где он? Где? — послышался приближающийся голос собачника Дюкова. И ефрейтор стремительно влетел в спальное помещение казармы, стуча каблучками сапог и вертя красивой головенкой. Резко развернувшись под прямым углом, он подлетел к Гараеву.

— Так ты еще и пишешь? Да ты подними свое хайло, когда с тобой человек разговаривает!

Григорий, не поднимая головы, продолжал работать иголкой.

— Джумахмедов! — крикнул собачник. — До каких пор этот выродок будет оскорблять воинскую форму? Я тебя спрашиваю, замкомвзвода!

— Не трогай молодого солдата, — отозвался с кровати старший сержант, — а то он и про тебя очерк напишет… если уже не написал.

— Он на полах его писать будет! Каждый день и каждую ночь. Ты меня понял, молодой воин?

Гараев молчал.

Через минуту подворотничок был пришит. Григорий, застегивая пуговицы, взялся за ремень — и увидел перед собой крупное лицо Бориса Зацепина, внимательно ждавшего этого взгляда — глаза в глаза.

— У нас еще есть время — поговорим… — Борис коротко кивнул головой в сторону выхода из казармы. На виду у всей подшивающейся роты они вместе пошли к дверям.

— Правильно, Зацепин, — громко вякнул из своего угла Дюков, — поговори с ним в сортире!

— Только фонарей не оставляй! — добавил Джумахмедов. Борис промолчал. Они вышли к спортплощадке и сели на дли иную узкую скамейку. И Гараев вдруг успокоился, перестал дрожать — так его заполнила благодарность к этому парню.

— Ты знаешь, — начал Зацепин тихо, не глядя на Григория, — мне хочется тебя предупредить еще раз, вернее уже упредить… Видишь ли, я хорошо знаю, чем может кончиться пьеса с таким началом. Помнишь? Ружье выстрелит в конце… А тут кругом автоматы… Вот в прошлом году один таджик нашего призыва тоже все больше молчал. Молчал и письма домой писал — почти каждый вечер. «Старичков» это, конечно, раздражало — молчит и пишет. Они ему что-нибудь скажут, когда он пишет, а он только глаза кровью нальет — и молчит… А ты, как видно, пишешь не только домой. Вот и подумай, парень… Да-а… таджик тоже не был богатырем. А зимой приходим раз из караула в столовую — я даже испугался: столы свалены, треск, крики, «старички» кругом, а таджик стоит в центре и ножом размахивает — губы сжаты, глаза красные…

Борис, повернув голову, грустно посмотрел на Григория.

— Зацепил он тогда одного сержанта. Скальп, правда, не снял, но тот еще долго перевязанным ходил. Самого таджика наши офицеры спасли — отправили в другую роту, а скорее всего просто решили не поднимать шума, чтоб самим не погореть. Вот я и говорю тебе, не торопись, не спорь — выждать надо…

Когда они вернулись в казарму, сразу узнали новость: в Ленинской комнате роты состоится комсомольское собрание.

— Товарищи солдаты! — началсвою командирскую речь, расхаживая от окна к двери и обратно, лейтенант Добрынин. — Армейская служба — это, товарищи, тоже жизнь. И поэтому каждый из нас может оступиться. Я, например, такой же комсомолец, как и вы, рядовой член организации, с правами и даже обязанностями. Вы можете критиковать и меня. И критикуйте, критикуйте. Но не забывайте, что через полчаса собрание закончится — и я снова стану командиром взвода!

Он закрутился, как девочка, на каблучках — точно под большим орденоносным портретом министра внутренних дел генерал-полковника Щелокова. Улыбнулся, щелкнул пальчиками и остановил свой озорной взгляд на молодом солдате.

— Гараев! — резко сказал он.

— Я! — встал Григорий.

— Гараев, что напоминает тебе это? — спросил командир взвода, выкинув вперед детскую ручку с указующим перстом: на стене в углу висел синий щит с изображением красного флага и воина, на форме которого краснели петлицы и погоны. А Гараева уже начинало подташнивать от пережитого — и он, дивясь замысловатости офицерской мысли, секунд пять досадно молчал.

— Этот шедевр напоминает мне кошмары Босха.

— А это кто такой? Э-э-э… Ты слишком грамотен для солдата, Гараев. Поэтому тебя пороть надо, да почаще. Сочетание красного и синего цветов прежде всего должно напоминать нам о форме советской милиции, к которой мы имеем почти прямое отношение. А заговорил я с вами о форме потому, что она — высшее достижение человеческой мысли. Она говорит о принадлежности человека к определенному строю, она отсекает от него все лишнее, оставляя сущность. Форма подчеркивает мужскую фигуру и концентрирует дух на выполнении поставленной задачи. Будь моя воля, все ходили бы в форме — в армейской, в милицейской, в железнодорожной — неважно…

— Строем? — спросил, не вставая, Борис Зацепин.

— Да, строем, чтоб сразу было видно того, кто не хочет идти в ногу. Поэтому меня особенно бесит, когда кто-либо пятнает нашу с вами форму, честь нашего мундира…

— Гараев, встань! — закричал он вдруг. — Тебе никто не разрешал садиться!

Григорий медленно поднялся и, опустив руки по швам, прижал их к бедрам — они снова начали дрожать.

— Нынче появилась такая категория подпольных активистов, которые мнят о себе как о борцах за справедливость, — продолжил прежним ровным тоном лейтенант, не глядя на Гараева, — таким активистам кажется, что все вокруг сволочи. Вокруг, я повторяю, а сами они, конечно, люди глубоко порядочные. Особенно они ненавидят тех, кому обязаны подчиняться, потому что сами ни на что не годны… Сами они, стоит только отвернуться, готовы стянуть со стола кусок… Зачем ты в зону ходишь? — вдруг остановившись, резко повернулся он к Гараеву. — Что ты там себе выкраиваешь? Или зэковское общество тебя устраивает больше, чем солдатское?

— В какую зону? — опешил Григорий.

И вдруг его как молотком по голове осенило: да-а… но ведь только Ширинкин знает… или кто с другого поста видел? Он машинально повернул голову в сторону бывшего товарища, но наткнулся взглядом лишь на голый затылок прямо торчащей головы Ширинкина — тот, выгнувшись винтом, с великим интересом разглядывал красно-синий милицейский плакат.

— Ого! Да это связь с осужденными! — прозвучал веселый голос собачника, почему-то присутствовавшего на собрании комсомольцев взвода, хотя сам он относился к отделению управления роты и комсомольцем не был.

— Да-а! За это на срок раскрутиться можно, — добавил, узко улыбаясь, брат Бориса Зацепина. А ведь зря он так радовался, не знал, видимо, что начальником караула тогда был Борис, брат его, который сидел, закусив нижнюю губу, — нет, он не мог, это исключено…

— Я тебя спрашиваю, Гараев!

— Говори, сволочь! — уже зло поддержал Добрынина собачник.

— Я в зону не ходил, — ответил Григорий тихо и заложил руки за спину, спокойно глядя лейтенанту в глаза.

— А вот мы сейчас точно узнаем это — я не думаю, что среди нас найдется такой, кто будет прикрывать тебя. Правильно я говорю, Зацепин?

— Конэ-эшно, — протянул Владимир.

— Я спрашиваю Бориса.

В комнате стало тихо — и старослужащие, и те, что моложе, вдруг разом осознали комбинацию, разыгранную командиром взвода.

— Признайся, Борис, Гараев на гараже ходил в зону, сказав тебе, что у него пилотка упала с вышки на КСП?

Последнее было откровенной, даже нарочито, дескать, с юмором, выставляемой напоказ подтасовкой, вроде игры между своими, палочкой-выручалочкой в беде, которая — чего там! — может случиться с каждым.

Борис, усмехнувшись так, словно принял пас, встал.

— Не знаю, о чем вы говорите, — сказалон обуже решенном деле так, что лейтенант задвигал кадыком, пытаясь проглотить эту таблетку. И тут все, как показалось Григорию, заметили все ниже опускавшуюся голову Ширинкина…

— Ты совершаешь большую ошибку, — наконец-то покачал головой Добрынин, с великой досадой глядя на Зацепина.

— Кончай прикрывать этого козла! — выкрикнул Джумахмедов. — Он же обманул тебя!

— Нам с тобой до дембеля осталось два месяца, а ты себе на шею скребешь, — процедил собачник, — не понимаю я тебя…

— Я правда ничего не знаю, — вздохнул Борис. — Гараев при мне в зону не ходил… Откуда вы взяли это?

В Ленинской комнате снова наступила тишина.

Гараев подумал, что гонористого престижа ради лейтенант не станет жалеть своего человека — того, кто стал своим сегодня. И Ширинкин покрасневшей шкурой понял это… Так бы и случилось, но Добрынин сам напоролся на точный удар слева.

— Мы хотели помочь тебе, Зацепин, — честно признался он, — ведь ты старый и заслуженный воин, ты пользуешься авторитетом в нашем боевом полку — как и твой брат… — Этот пафос и иезуитская пауза были слишком ясны… Но лейтенант, видимо, не знал не только полкового, но и кровного братства. А Володя уже все понял — и плотно прижался лопатками к спине Бориса, отличаясь от того лишь откровенной злостью разом побледневшего лица.

— Да, нам с братом осталось до дембеля всего два месяца… Если я хорошенько напрягу свою память, то и нам с вами, товарищ лейтенант, найдется о чем поговорить…

Весь взвод тревожно ждал, как отреагирует командир взвода на этот откровенный выпад — Зацепины решили отмахиваться в четыре руки. По возрасту братья почти равны Добрынину, а по уму явно превосходят. Кроме того, их уважают все — и они не уступают никому.

Гараеву стало чуть легче дышать.

— А все из-за этого подонка! — махнул рукой, словно собираясь ударить Григория локтем, сидевший через проход Дюков.

— Прекратить! — живо воспользовался моментом лейтенант. — Только рукоприкладства нам не хватает! Сколько на вечерних поверках можно говорить об одном и том же!

Командир взвода был в ярости — Володя Зацепин знал куда бить.

— Комсомольское собрание закончено… а все остальное только начинается — запомните это, Зацепины и Гараев.

В десять часов вечера рота, развернув плечи, стояла на поверке. Только что прозвучало последнее «я!» — и старший лейтенант Коровин, привычно покачиваясь на носочках, начал произносить свою любимую «колыбельную» речь. Он говорил:

— Нынче я много слышу о подпольных беспорядках. К тому же, как мне стало известно, среди молодых солдат появились слишком грамотные. Мне это не совсем нравится, точнее совсем не нравится… Поэтому с завтрашнего дня вся рота будет жить строго по уставу. Старослужащие солдаты пойдут в наряды наравне с молодыми. Полы — для каждого, посуда — всем.

Над плацем легким самолетным шорохом пронеслись свист и гул. Жизнь по уставу — это абсурд, удар ниже пояса.

— Сам проверять буду! — рявкнул командир.

— Товарищ старший лейтенант! — выкрикнуло правого фланга Дюков. — Беру уровень образованности личного состава роты на себя!

— Вотихорошо, — поддержал его Коровин, — начнешьс того, что завтра пойдешь на кухню посудомойщиком.

— А я зальным, — предложил Джумахмедов.

«Старички», «помазки» и сержанты зашевелились, сдержанно борзея, запохохатывали. А командир роты заложил руки за спину и чуть приспустил веки, как меломан в филармонии, — это он так слушал.

— Белоглазов, командуй!

Старший лейтенант быстро прошел в свет фонаря и, легко взлетев на крыльцо, исчез в проеме дверей казармы.

Зазвучали над плацем привычные для этого времени фамилии.

— Гараев, — улыбнулся Григорию Белоглазов, заступивший дежурным по роте, — и Джаббаров утром — на полы. Ясно?

— Рота! — скомандовал он, сделав два шага назад. — Отбой, рота…

Расстегивая на ходу ремни и пуговицы, солдаты ринулись в спальное помещение казармы, где сразу запахло бельем и потом. Гараев аккуратно сложил форму на табурете и намотал портянки на голенища сапог. И когда он уже был на втором ярусе, к нему выкатилась большая усталая голова Хакима.

— Гриша, я уже приготовил ведра и тряпки.

— А откуда ты знал, что понадобятся? — свесившись, задал дурацкий вопрос Гараев.

Джаббаров был еще в брюках и белой нательной рубахе, над вырезом которой чернели волосы и смуглая кожа азиата.

— Э-э! Ты не знаешь? Теперь все гектары наши…

Григорий вспомнил, как в карантине сержант Джумахмедов заставил рядового Джаббарова на глазах у всего взвода держать, лежа на земле, «уголок» ногами — упражнение для мышц живота — до тех пор, пока из черных испуганных глаз Хакима не потекли слезы.

Однако рано предался воспоминаниям молодой солдат — так, видимо, решил веселый ефрейтор повар Маль-шуков. Он боком, чтобы случайно не раздвинуть плечами второй ярус, подошел к изголовью — и жестким взмахом руки сдернул простыню. Гараев рванулся — и привстал на локти: в упор смотрели на него пьяные, суровые глаза старослужащего.

— Подъем! — коротко сказал ефрейтор.

Григорий сжал зубы и в одних кальсонах сполз в сапоги, сбросил портянки на форму. Казалось, что казарма спит.

— Иди за мной! — приказал Мальшуков.

И они вышли в коридор, в дальнем конце которого сразу стал по стойке «смирно» дневальный из «молодых».

Ефрейтор погрозил ему, качнув в воздухе большим пальцем. Затем ребром ладони саданул дверь справа — и вошел туда. Не глядя, пошарил рукой слева, включил свет. Это был класс для тактико-специальной подготовки. На стенах висели цветные плакаты со схемами ограждений зоны и электронных средств охраны.

Ефрейтор жестом посадил Гараева на табурет и с минуту разглядывал его, покачиваясь напротив.

«Если ударит, засвечу ему между ног», — решил Григорий, разнервничавшись до потных ладоней.

— Ты что, в коммунизм веришь? — спросил повар, повел большой головой и, сообразив, достал сигареты из кармана.

«А-а-а, задушевная беседа!» — понял, успокоившись, Григорий.

— Верю, — ответил он тихо.

— Тебя что, еще не били? — снова спросил Мальшуков.

— Нет…

— Да, полы — это маловато, — удивленно протянул он и сел напротив, — а если вдарить тебе по-настоящему, будешь верить?

— Буду…

— А почему? — снова удивился ефрейтор.

— Потому что ненавижу вас, гадов!

— Да-а? А если еще раз?

— Застрелю, — ответил, немного помедлив, Гараев.

Ефрейтор глубоко затянулся, видимо, крепкой сигаретой, долго и с наслаждением выпускал дым, сплюнул на пол.

— Тебя же посадят, дурак, — процедил он мирно. — Ну, ладно, иди спать…

Выходя, Григорий оглянулся: Мальшуков сидел, опустив плечи, и пьяно смотрел в черное стекло окна.

В казарме все спали, свет был выключен — и только тускло горел над входом ночник. Сегодня Григорий легкими чувствовал, как близок потолок ко второму ярусу — так тот давил.

«Идиот! Зачем я письмо написал? — тревожно думал он. — Ясно ведь, что Коровин развязал «старичкам» руки и умыл свои. Теперь, в лучшем случае, меня действительно запрут в посудомойке. Неужели в редакции не поняли мою просьбу?»

Вдруг там, где стоял дневальный, в другом конце коридора, ведущего в спальное помещение, заговорили и застучали. Гараев сразу повернулся на правый бок и с головой укрылся простыней, оставив лишь проход для воздуха.

Вскоре он услышал, как ротная «гвардия» протопала в ближний угол, к кроватям Джумахмедова и собачника.

— Кто это там храпит? Дай-ка мне сапог, Дюк.

— Как тебя развезло!

Сапог пролетел над вторым ярусом кроватей в сторону, откуда доносился храп, ударился о проволочную сетку ночника — дзынь! — и в тот миг, когда Гараев чуть сдернул простыню, чернильная вспышка на миг осветила рельефные, каменные позы спящих солдат. Может быть, это было похоже на тот свет.

— Стрелок! — сказал Дюков в темноте.

Гараев снова натянул простыню, придавил правое ухо к подушке, а левое зажал вывернутой вверх рукой, которой цепко сжал холодную перекладину кровати. Так, задыхаясь и не двигаясь, он пролежал минут пять.

— …шара была, что шайка… — это голос Джумахмедова.

Григорий лег на спину и резко стянул горячую простыню до пояса.

— …вернусь — в сторону. Если узнают, где служил, — хана.

Разговор перешел на полушепот. Прошло минуты две.

— А как же ты в войска попал? — снова раздался голос Джумахмедова.

— Паспорта еще не было, а потом…

— Да тише ты! — прошипел Белоглазов.

— …опер слинял куда-то. Ну, шапку, шарф и перчатки мы сняли сразу же. Предупредили, все по-деловому, а он, козел, не внял. Так мы ему вечером в сортире «коробочку» организовали…

Дюков замолчал.

— Как это? — спросил Белоглазов.

— Просто… Двое держат за руки у стены так, чтоб согнуться не смог, а остальные в очередь подходят и бьют под дых… Нас, омичей, было восемь человек, держались гуртом. Так он у нас там дерьмо на полу жрал — заставили…

В углу стало тихо.

— Так что на этот забор я насмотрелся с другой стороны…

— И никто не узнал? — спросил Джумахмедов.

— После этого у него пропало желание рассказывать.

Снова наступила тишина. Ничего больше в эту горячечную ночь в казарме Гараев не услышал. А утром Белоглазов, бывший дежурным по роте, не поднял Гараева и Джаб-барова за полчаса до подъема. Они вскочили по команде «Рота, подъем!» вместе со всеми, когда уборщики другого взвода уже заканчивали мытье полов. Григорий дрожащими руками намотал портянки.

— Стройся, взвод! — лениво скомандовал Джумахмедов. Пробегая мимо него, Григорий заметил, что сержант хмуро качает головой, видимо, дурея с нелегкого похмелья. Встав в строй, он увидел слева большие глаза Хакима. Пожав в ответ плечами, Гараев застегнул ремень и расправил складки под ним. И вдруг резкая боль в животе, та, что вроде все реже в последнее время беспокоила его, желудочная боль от непривычной и бедной пищи, скрутила тело. В строй встали еще не все, поэтому он незаметно решил присесть на табурет. Сжав зубы, он нервно поглаживал пилотку, лежавшую на колене, и поглядывал в сторону дверей.

Коровин не появлялся. Джумахмедов разговаривал о чем-то с Дюковым. И вот, когда взвод уже построился, в коридоре послышались шаги…

Гараев облегченно закрыл на секунду глаза, но в помещение влетел Белоглазов. Сержант взглядом отыскал Гараева.

— Почему не убрана территория взвода? — деловито спросил он.

— Нас не разбудили, — ответил Григорий, ощущая приступ тошноты.

— Что-о? — протянул сержант, останавливаясь напротив Гараева. — Вас еще и будить надо?

Белоглазов с куражистым любопытством заглядывал солдату в глаза.

— А сапоги тебе не почистить? — развеселился, закидывая по-птичьему голову, Джумахмедов.

— А ты! Ты-ы-ы! — замычал, сорвавшись на него, Григорий. — Сблевыш несчастной матери, вот кто ты!

Белоглазов резко, в упор ударил Гараева под дых — и тело того с болью переломилось пополам, в глазах поплыла белая, с черными березовыми штрихами пелена.

— Вот скотина, — сказал Джумахмедов.

И наступила тишина, долгая, бессознательная тишина.

Еще не до конца выпрямившись, Григорий сделал шаг, второй, третий — уже к выходу — и вдруг побежал, споткнулся о тазик с водой, опрокинув его, выскочил в коридор.

Он бежал, расталкивая солдат разоружавшегося после ночного караула взвода, бежал к выходу из казармы. Шарахнулся к своей тумбочке оторопевший дневальный. Солдат, который, подтягивая на крыльце штаны, щурился на восходящее солнце, как потом выяснилось, далеко не сразу сообразил, что автомат и подсумок в руках прыгавшего по ступеням были его: они лежали на перилах, и Гараев на ходу рванул их к себе. Потом он быстро свернул за казарму в сторону забора и побежал, словно падая, по взлетной полосе дощатого трапа, снова свернул и выскочил к пролому — «золотым воротам» самовольщиков, между ямой и двухэтажной стенкой он пересек полосу препятствий и прыжками кинулся к лесу, где только и оглянулся — сзади никого не было.

Гараев расстегнул слишком жестко схваченный крючок воротничка и надел подсумок на ремень. Со стороны городка послышались крики. Редкий чистый ельник быстро расступался, пропуская бегущего. И тот бежал, кукольно, не в такт, куда-то в стороны размахивая левой рукой, а правой вцепившись в ремень автомата. Слезы выпрыгивали из его глаз, как от ударов. На одном из небольших спусков сапог залетел под красный змеевидный корень сосны — и Григорий боком, неловко полетел на землю: плечом, спиной и снова плечом. Он перевернулся и затих, закинув руки под голову, как при команде «Атом!».

Текст письма в редакцию:

«Здравствуйте, уважаемая редакция!

Пишет вам молодой солдат из внутренних войск. Делаю это потому, что другого выхода у меня нет. Вернее есть, но он будет последним. Я хочу сообщить вам о том, что в нашей роте группа старослужащих солдат, сержантов и «помазков», то есть прослуживших один год, делает все что захочет, а хочет она чаще всего унижать молодых — иногда просто по зубам, чтобы увидеть страх в глазах человека. А строй всегда молчит, и не только строй…

Я понимаю, что в семье не без урода, но какой это урод! Если вы не пришлете сюда корреспондента, то может произойти все — я за себя не ручаюсь, иногда мне хочется нажать на курок.

И еще одна вещь: в армию меня взяли с больными ногами. И теперь я не скрываю — сделаю все, чтобы комиссоваться. Но больше я все-таки надеюсь на вас.

Если будете писать мне, то, прошу вас, не присылайте письмо в фирменном конверте. Все. Быть может, до свидания.

Рядовой Гараев».

Что делать! Люди — это разные колодцы. И если у тебя сруб сухой, то у меня, быть может, эта черная вода уже подошла к горлу.

Григорий лежал в слезах, прижимаясь к прохладной утренней земле, до тех пор, пока снова не услышал далекие крики. Он быстро вскочил и прислушался к ним так, как охотничья лайка водит по лесному воздуху вздернутой мордой. Оттягивая ремень автомата правой рукой вперед, чтоб тот жестко сидел за лопаткой, Гараев бежал наметанным шагом в сторону стрельбища. Справа от него, как хорошо помнилось, тянулась проселочная дорога, ведущая за лесосеку, слева — сотни километров тайги, болот и тундры — до самого Ледовитого океана.

Минут через двадцать Григорий уже стоял у края того пространства, что было насквозь пронизано пустыми и тяжелыми траекториями пролетевших здесь пуль. Стрельбище… Место, где учатся стрелять по фанерным фигурам убегающих. Гараев, болезненно дыша и схаркивая, внимательно смотрел на дорогу, пересекавшую полого спускавшееся к ней пространство стрельбища почти посередине, — каждую минуту там могла появиться машина, он это понимал. Обычно, когда шли стрельбы, дорогу перекрывали, вы — ставлялось оцепление.

Григорий решил обойти стрельбище слева, чтоб не нарваться на неслучайный или случайный взгляд. Под сапогами запылили останки сгоревшего неделю тому назад мха. Огонь тогда, стелясь, прижимаясь к земле, появился из лога — и взвод, словно на тактических занятиях, рассыпался в цепь и начал сбивать его саперными лопатками. И огонь, конечно, не выдержал такого дружного напора, дружный напор — это большое дело. Это еще в школе проходили.

«Что сейчас в роте? Господи, что сейчас в роте! — горячо сквозило в голове беглеца. — Так, два взвода должны идти в караул, один — отдыхать… да-а! отдыхать… А если Дюков с собакой?!»

У-у-ух! — как по градуснику ртутью, рванулась в голову кровь.

— Убью! — хрипел он и бежал, бежал, налетая лицом на жесткие хвойные ветви, с ненавистью отдирая от земли тяжелые кирзовые сапоги. За стрельбищем он развернулся и грудью начал падать в лог — к ручью, к воде, чтоб не оставлять на земле запах своих следов. «А, черт! Кто будет ловить солдата собакой?» — поймался он рукой за торчащий сук, крутанулся и медленно пошелвверх, только наискосок, подальше в лес. Поднявшись, Григорий решил вдруг перемотать портянки и сел на свежий буреломный ствол сосны. Ноги охладил родниковый утренний воздух…

«Ну, ты еще птичек послушай! — зло усмехнулся он про себя. — Бежать надо, бежать!»

Не прошло, а пробежало, стуча секундами и многими солдатскими сапогами, два часа…

Раздвинув густые еловые ветви, Гараев сощурился от небесного света — и увидел дорогу, пустую дорогу, идущую по широкой просеке вниз, под гору. В дальнем конце ее пылил поднимавшийся лесовоз…

Отдышавшись, Григорий сел на землю рядом с автоматом, расстегнул две верхние пуговицы, достал из внутреннего кармана конверт с последним письмом от матери и шариковую авторучку. Он оторвал от конверта большой клочок, положил его на приклад и начал писать:

«Товарищ лейтенант, я вернусь сам… Только, пожалуйста, сделайте как-нибудь так, чтоб я больше никогда не видел Белоглазова, Джумахмедова и собачника Дюкова… Я убью их… Просто переведите меня в другую роту.

Рядовой Гараев».

Сложив записку вчетверо, он снял ремень с давно съехавшим на задницу тяжелым подсумком и бросил его к автомату.

Не успел он и руки поднять, как машина затормозила. Шофер остался на месте, а из кабины выскочил пожилой мужик с красивым загорелым лицом, в черной хлопчатобумажной куртке, из нагрудного кармана которой торчали бумаги и авторучка.

Это был мастер с лесосеки. Он с удивлением и тревогой разглядывал стриженого наголо солдата, державшего пилотку в руке: ремня на нем не было, а лицо, черное от земли и, видимо, размазанных слез, пугало своей отрешенностью. Пугали надорванные тоской зеленые глаза и беспомощная худая шея.

— Ты что, парень? — крикнул он ему.

— Послушайте, — прохрипел солдат, — вы знаете лейтенанта Рудного?

— Знаю… А что случилось, парень? — спросил, уже подходя, мастер.

— Простите, передайте ему, пожалуйста, — протянул Гараев записку.

Но бывалый мужик сразу же решил поступить иначе.

— Э-э-э! Брось эти глупости, солдат, — перехватил он Григория за рукав, — поедем-ка лучше вместе…

Гараев резко рванул руку на себя и отскочил в сторону.

— Ты что? — немного растерялся мастер. На подножке кабины лесовоза появился молодой шофер.

— Что происходит? — крикнул он.

— Все нормально, — отмахнулся мастер, не оборачиваясь.

— Послушайте, передайте ему записку, — снова прохрипел Григорий.

— Записку-то я передам, — сказал тот, озадаченно разглядывая солдата, — да дело не в этом. Знаю я, чем все это может кончиться, — навидался здесь и вашего брата тоже. Хорошо еще, что ты без оружия… — И он вопросительно посмотрел на Гараева…

— Лучше я подожду Рудного здесь, — пошел тот на уловку.

— Ты точно будешь ждать здесь? Обещаешь? — с тихим напором спросил мастер, беря записку из протянутой руки солдата.

— Обещаю, — не выдержал Григорий, не совсем понимая, что говорит уже правду и уже жалеет о сказанном.

— Подумай о матери, парень, если, конечно, она у тебя есть, — громко сказал мастер, оглянувшись на ходу.

Не дожидаясь, когда лесовоз проедет, Гараев пошел туда, где оставил на земле оружие. Он поднял автомат, опустил предохранитель, передернул затвор и нажал на курок — раздался металлический щелчок. Все в порядке… Поставив предохранитель на место, Григорий достал из подсумка магазин, заглянул в маленькое отверстие сбоку — полный… Аккуратные зеленые патрончики с пулями медного цвета, зачем вас делают такими красивыми?.. Раздался еще один щелчок, только потише, — и магазин присоединился к автомату. Если что, сволочам хватит — стрелял он на «отлично».

Гараев взял оружие за цевье и шейку приклада, немного постоял на месте и пошел по просеке вдоль дороги вниз. Возможно, подумал он, там есть ручей — глотку, казалось, уже давно забил сухой песок, а кожа лица стянулась в маску.

— Какой хор-р-о-оший мужик… какой мужик! — почти причитал Григорий. — Я же обещал, я буду ждать… У-у-у! Сволочи! Убью-ю! — плача, взвыл он во всю свою охрипшую глотку и бросился вниз, широкими прыжками перелетая через бурелом и сухой валежник.

Вж-ж-ж! В-ж-ж-ж! — прожужжали над его головой пули — и сухой металлический треск прокатился по пустой просеке.

Гараев рухнул на землю и сразу же перекатился через спину к широкому пню. Кошмар! Это стреляли по нему! Он прижался к старым, давно умершим сосновым корням, судорожно вцепившись в один из них свободной левой рукой. Пилотка съехала на глаза, но он не двигался, мелко постукивал зубами и даже не пытался сообразить, что произошло, пока не услышал знакомый до тошноты голос:

— Гараев! Оставь автомат и иди сюда! Быстро!

Джумахме-едов! Быстро, говоришь? Автомат по уставу оставлять нельзя! Григорий перевернулся на левый бок и дрожащей рукой загнал пулю в патронник. Сво-о-олочь! Убить меня хотел, а не убил, так посадить хочешь… На, держи! Гараев высунул автомат из-за пня и, не целясь, дал длинную очередь по высоким кронам, что темнели слева от дороги метрах в двухстах от того пня, за которым он лежал, удачно попав ногами почти в самый кювет. Гараев опустил предохранитель и снова прижался к земле, ожидая ответа. Но никто не стрелял: возможно, там совещались или послали кого-нибудь в обход. Григорий приподнял голову и с какой-то звериной внимательностью стал вглядываться в густые заросли мелколесья, начинавшиеся метрах в двадцати от него… Если он выйдет сюда, я стрелять не смогу, ведь придется стрелять в упор… Тут он оглянулся и увидел кювет — достаточно глубокий из-за часто стекающей по нему воды, то снежной, талой, то дождевой — сейчас пыльный и каменистый. Забросив автомат за спину, он задом съехал в него и быстро, больно царапая руки и ноги, пополз по-пластунски вверх.

Видеть Гараева никто не мог, поэтому над просекой стояла тишина. А он, преодолев свои сто загнанных в кювет метров, проскочил еще с десяток вдоль лежавшего поперек просеки старого елового ствола и, поднявшись во весь рост, бросился в самую гущу леса — туда, где начинались знаменитые сибирские болота.

По периметру особого режима

Тебе говорят, что даже палка раз в год стреляет. А тут сто стволов стоят в ружпарке, почти не нагреваясь.

Так закончил свой рассказ Сашка из второго взвода, родом и призывом бывший из Азии. Если среди узбеков встречались баи, то среди русских ташкентцев — раздолбаи. Сашка был из Ташкента.

Из города карагачей был и Толик Монахов, тот самый, которому с высоты двух метров люди казались мелкими. На гражданке Толик ввязался в дискуссию и, заметив, что она затягивается, поставил точку — ломом по голове оппонента. К счастью, тот пережил неожиданную нагрузку, а Монахову сразу захотелось служить Родине — и так сильно, что из-под земли достал деньги. Вот так: хочешь служить — плати, не хочешь — тоже плати. И чем не наемная армия? А Монахов попал в роту розыска — и стал бегать за теми, с кем мог бы сидеть. И Сашка пришел к патриотической идее той же большой уголовной дорогой: толстогубый очкастый самбист изнасиловал в подъезде одинокую женщину. И поэтому решил завербоваться во внутренние войска МВД как можно быстрее. ВВ — веселые войска.

Конечно, Гараеву нелегко было поверить, что Сашка, задумчивый книгочей, не воспользовался случаем долбануть в торец Пермякову, который стал командиром отделения благодаря своей шестерочной натуре, закладывая левых и правых. Сержант, назначенный помощником начальника караула на производственную зону, быстро накачался и направился по периметру — проверять посты, зашел в домик второго контрольно-пропускного пункта, поднял ствол автомата и дал короткую очередь по бревенчатой стене. Часовой и его помощник упали под лавку — живые, но мертвые от страха. А Пермяков вырулил на круг, стуча каблуками по трапу… Идет и руками размахивает — как летательный аппарат.

Гляжу, рассказывал Сашка Гараеву, нарезает он мне навстречу и покачивается. Нарезает и медленно поднимает от пояса ствол автомата. Я, конечно, улыбаюсь, а он тоже — и как даст очередь над моей головой! Холостыми, думаю. Подхожу к нему, отстегиваю магазин, а там — боевые… У меня рубашка на спине мокрой стала.

Так рассказывал Сашка, провожая Гараева в посудомойку.

Почерневшим, задубевшим, скрюченным ввалился взвод в казарму после десятичасового караула на производственной зоне, отстояв его в скворечниках дощатых вышек от звонка до звонка. Солдаты сразу начали разоружаться, привычно и точно вгоняя патроны в гнезда деревянных колодок прямо из магазинов, выщелкивая их оттуда пальцем — кто на подоконниках, кто на табуретках, кто на полу. Кто где, короче.

Гараев сначала пристроился на столике старого трюмо, но не выдержал натиска с боков, протиснулся в угол и стал там на колени, а когда вогнал последний патрон в первую колодку, не обнаружил в подсумке второго магазина — и быстро, еще не веря факту, пошарил рукой в пустых карманчиках, прощупал весь подсумок, внимательно осмотрелся вокруг, проделал все снова — и ничего не нашел. Он проверил шубу, бушлат и даже карманы ватных брюк — и снова ничего.

Гараев все хорошо себе представлял: сейчас о пропаже узнает сержант Уланов, заместитель командира взвода, узнает Джумахмедов, ставший командиром отделения, узнает вся эта кухонная банда — и завертят все сначала, уже не доводя дело до стрельбы. Тут хватит одного устава — за утерю магазина к стенке не поставят, но на четвереньках год простоишь, драя полы в казарме. Это не считая полов в сортире и тарелок на кухне. Не считая других тонкостей. Гараев это хорошо представлял.

Пока взвод сдавал оружие в ружпарк, он ходил по коридору, толкаясь между спин, проверяя подоконники и заглядывая под табуретки. Он был так растерян, что даже Хакиму ничего не сказал. Другие на него не обращали внимания. К ружпарку Гараев шел последним.

Белоглазов, бывший в тот день дежурным по роте, услышав такую новость, сказал «да-а?» — и улыбнулся, беззлобно будто, будто не понял — коз-зел!

— Доложи Уланову и ступай на объект — ищи!

Гараев нашел сержанта в каптерке, где тот уже пил чай, и обреченно предстал перед ним.

— Отоварить бы тебя, да сидеть не хочется! — сказал Уланов, почти вплотную подойдя к солдату, — Даже если найдешь магазин, все равно в посудомойке окопаешься — до моего дембеля. А если нет…

И Гараев бросился с крыльца в туман и снег — в прошитых сквозняками шубе и валенках, которые были почти без подошв. По рыхлой желтой дороге он побежал вниз, к производственной зоне, где на вышках уже стоял караул другого взвода. Белоглазов, видимо, сообщил по селектору — и Гараева пропустили по периметру до пятого поста, на вышке которого он провел эту ночь. Григорий поднялся наверх бегом — но пусто, искали вместе с часовым, и даже на контрольно-следовую полосу заглянули — шелковый снежок… И под самой вышкой, кроме глубоких следов мочи и окурков, ничего не было. Он спустился на трап, постоял, прошелся, вернулся и, встав на колени, пополз… А поскольку рукавиц не имелось, пальцы скоро переставали гнуться — и он жестко растирал их снегом, толкал за пазуху, прижимая к груди, и снова полз, шаря руками в снегу под трапом, ведь магазин мог выскочить из подсумка, когда он бежал от поста к караулке. А где же он еще? Часовые открывали двери вышек и давали ему веселые советы — о том, например, что опасно передвигаться в такой позе… Но Гараев дополз до конца, развернулся и пошел на четвереньках в обратном направлении. На середине пути он всхлипнул и сел на трап. Уланов его похоронит. Еще раз согрев руки под шубой, Григорий затолкал их в рукава и медленно пошел к караулке. И вовремя. С ближайшей вышки выглянул часовой и крикнул:

— Чернышов велел тебе бегом бежать!

У селектора сидел начальник караула — он разговаривал «с ротой».

— «Звезды» идут! — раздался голос Белоглазова.

— Понял, — ответил начальник — сержант Чернышов, заместитель командира взвода и секретарь комсомольской организации роты. У него всегда были великодушные серые глаза и большие белые зубы — при росте сто девяносто. У него было все, даже сердце…

— Не нашел? — спросил он весело. — Иди в роту, магазин уже в ружпарке — Уланов сказал. Ты забыл его у зеркала.

Гараев благодарно кивнул головой. И кто эта сволочь? — ведь он везде проверил, и у зеркала тоже… И кто же это? Догадка была, они никогда не оставят его…

Да оружие — вообще игрушка опасная и ненадежная, вечная с ним морока и слезы. Так и норовит выстрелить или раздуть канал ствола. Было, летом подняли взвод «В ружье!» ночью, когда зэки на лесоскладе, на производственной зоне, эстакаду подожгли. Хорошо, что пламя быстро потушил дождь, который вдруг пошел, — и в этом дожде, накинув плащ-палатки, они бежали оцеплять зону поодиночке, сразу растеряв друг друга в темноте. Они бежали вниз — и, разогнавшись, Гараев коленями, животом и грудью рухнул в глубокую лужу. Но самое главное — ствол автомата забило грязью. Не останавливаясь, он добежал до своего поста между вышками, определенного для каждого заранее, — на случай подобного усиления караула. Он расстелил плащ-палатку на трапе, достал пенал из гнезда в торце приклада, шомпол, сделал неполную разборку автомата в темноте, разложив детали по порядочку, прочистил каналы, собрал — и никто не нарвался на него — ни сержант, ни зэк.

Бывало, когда ему хотелось стрелять, но никогда — в осужденного. И он стрелял вверх — было… Оружие — последний выход из казармы, черная лестница. И это подтвердит тот, кто видел забрызганные мозгами ружпарки или посты. И Гараев нажимал на спусковой крючок… От дисбата его спас замполит — или от тюрьмы? Тюрьма есть тюрьма, а дисбат, говорят, вообще мрак, потому что солдата там превращают в старика, в бритоголового больного, в убогого идиота.

За магазин Григорий заполучил всего один наряд — на кухню, в посудомойку. «Порог зубами грызть будешь — сам проверю!» — закончил Уланов.

Все дело в том, что зимой крыльцо посудомойки обрастало льдом, поскольку воду набирали в пятидесятилитровый бачок у водокачки, от которой под уклон была проложена ледовая дорожка. Посудомойщик, вцепившись в ручки бачка, разгонялся и катился с ним вниз, пока не врезался в крыльцо так, что большие и холодные брызги летели в лицо, на грудь и руки. И крыльцо росло на глазах, а по ночам его долбили ломиком до нервной слабости в руках.

Голые руки краснели и костенели, когда литой железный колун вертелся и выскальзывал из них на хоздворе, вместе с кручеными березовыми чурками заваленном глубоким и жестким снегом.

— Сука ты, Уланов! — громко ругался Григорий, пальцами разрывая снег. — Пидарас ты, Уланов!

В окошко, выходящее на саму кухню, Гараев видел новую заведующую столовой — жену замполита.

Опершись крутым и высоким бедром о металлический столик, женщина с интересом улыбалась ефрейтору Сомову по кличке Фрунзенский. Ефрейтор быстро рассказывал ей что-то, делово жестикулируя короткими и мощными лапами. Сомов числился кинологом, собачником то есть, — и походил на бульдога. Глубокие, стоящие рядом, как у двустволки, глаза с головой выдавали в нем убийцу, а гипертрофированное филейное мясо просто пугало новобранцев.

Поэтому лейтенант Рудный и выбрал Сомова, когда летом солдаты собрались вокруг песочной площадки для занятий самбо. И нелюдимый Гараев тогда не выдержал — подошел.

В сразу наступившей тишине лейтенант и ефрейтор долго ходили, топтались, склонившись вперед, друг к другу — так долго, что люди начали сомневаться… И Гараев понял, что началось, когда все уже кончилось: ефрейтор, раскинув тяжелые конечности, лежал на спине в большой квадратной песочнице. Лейтенант протягивал ему руку, но собачник не видел ее, побагровев и сморщившись не столько, видимо, от боли, сколько от болезненного позора. О такой картине — собачник на лопатках — были мечтатели, и лейтенант их порадовал.

Дверь в посудомойку распахнулась — и в белых клубах ворвавшегося холода предстал воин, похожий на душевнобольного в пижаме. И только заспанные, наглые глаза выдавали его. «Я думал, в армии не поспишь, а тут только этим и занимаешься», — изрек он однажды, лениво расстегивая в сортире ширинку. Это был Огурцов — человек при лошади, привозивший со склада продукты и развозивший обеды караулам. Он начал забрасывать в посудомойку грохочущие металлические термосы — грязные и обледеневшие.

— Быстренько вымой и оботри! — приказал Гараеву лошадник. — А! Ты опять здесь? Правильно, это твое стойло!

Огурцов не всегда спал — иногда просыпался и хохотал от удовольствия. Так однажды он зашел в класс по тактической подготовке, когда командира взвода на занятии не было, и, поставив киргизенка Кочнбаева по стойке смирно, начал обзывать того «петухом». То есть педерастом.

— Кричи «ку-ка-ре-ку! — говорил он киргизенку.

— Ку-ку-ку-у-у! — пытался повторить Кочнбаев.

— Я тебе дам кукушку, ты — петух! — орал на него лошадник.

— Ку-ка-ре-ка! — получилось у киргизенка — и все захохотали.

А куда пойдешь? Гараев ходил дальше всех, но вернули — на машине… Хорошо, что не посадили. Гараев хорошо помнил, как дрожали, тряслись его колени, когда он сидел в кабине лесовоза рядом с лейтенантом Рудным…

Взвод, стройся! Напра-во! Прямо шагом марш! Стой. Головные уборы снять! Справа в колонну по одному в столовую шагом марш! «Молодые» всегда в левой колонне… А кусочки масла и сахара стоят на том конце стола, где сидят бывалые воины — на правом, у окна. Кушать, вернее, жрать хочется всегда. Впрочем, хочется — тоже нежное слово для того, кто прячет куски черного хлеба под матрацем — как собака в земле, чтоб достать их ночью. Законы зон формировали нравы. Поэтому на вопрос, что ты будешь делать, если я ударю в зоне зэка, рядовой Джаббаров Хаким простодушно ответил сержанту Джумахмедову: «Без предупреждения…» — «Кого? Меня?» — неожиданно правильно понял тот. «Конечно», — ответил Хаким про себя, а вслух возмутился:

— Как вы можете такое говорить, товарищ сержант?

Вовремя завершив посудомойные сутки, Гараев переоделся и пошел в казарму, где тотчас попал в круговерть короткой коридорной схватки: работая локтями и бедрами, визжа и матерясь, клубок солдат величиной с отделение взвода пальцами разрывал фанерный ящик посылки, которую, похоже, какой-то азиат только что вынес из канцелярии. Раздался треск — и по дощатым панелям, по сапогам и по полу со стуком посыпались орехи, урюк и конфеты. И воины попадали, весело сгребая добро в карманы — грабеж проходил под знаком дружеского.

Не успел Гараев прорваться в спальное помещение, как прибежал дневальный и сообщил, что его требуют в канцелярию роты. Открыв дверь, Григорий увидел там такую удивительную картину, что сразу стал по стойке смирно: за двумя столами полукругом сидели офицеры, устремив на него вопросительный, точнее, как потом он понял, любопытствующий взгляд — и было в нем что-то нормальное, даже человеческое, тихое и спокойное, как у врача-психиатра.

В центре стола стоял раскрытый посылочный ящик — все понятно, но почему столько командиров? А самое главное: за столом сидел капитан Покрышкин, начальник штаба батальона, величина с гараевской несоизмеримая. Тут же были командир роты и командиры взводов, у окна стоял старшина. И все смотрели на него.

— Тут тебе посылка пришла, — сказал взводный Добрынин.

Гараев молча кивнул головой. Он был спокоен, он знал, что ни анаши, ни спирта ему из дома не пришлют. О существовании других интересов, которые могут проявиться при проверке посылки, он пока не подозревал.

— Да ты посмотри, что в ней, — кивнул ротный.

Гараев шагнул к столу и осторожно заглянул в ящик: он аккуратно и плотно был забит толстыми номерами журнала «Иностраннаялитература» — цветные обложки и вкладки, французские романы… Наконец-то. С просьбой прислать последние номера, пришедшие уже без него, Григорий написал домой с месяц тому назад.

— Что ты собираешься делать с ними? — с улыбкой спросил старший лейтенант Коровин, командир роты. «Тебе подарю, — ответил Гараев про себя, — ты бы мог стать хорошим человеком, если бы любил читать…»

— С ними? — протянул он, пытаясь понять, в чем дело. — Я… я поставляю их в шкаф ротной библиотечки и буду выдавать желающим, — закончил он нарочито четко и машинально провел рукой чуть ниже брючного ремня, где находился маленький карманчик-пистончик — ключик от навесного замка шкафа был на месте. Гараев заметил, что офицеры переглянулись. Начальник штаба батальона молчал. И что он здесь делает? Наступила не очень понятная пауза.

— Послушай, Гараев, есть предложение, — с прежней улыбкой обратился к нему командир роты, — отдай эти журналы нам, насовсем, все равно они здесь больше никому не интересны… Ты знаешь это не хуже, ты знаешь это лучше нас…

Дошло до Григория. Воздаяния за деяния в таких случаях подразумевались — это же нормально… Ребята из роты розыска рассказывали об одном узбеке, который, вернувшись из отпуска, вошел в канцелярию начальника штаба части рядовым, а вышел младшим сержантом. Две желтые лычки на погонах стоят фарфорового пиального сервиза! Но тут, похоже, было совсем другое дело — редкий для не отдаленных от Японии мест журнал иностранной литературы. И Гараев почувствовал желание отдать им эти номера — просто так, не требуя высоких правительственных наград. Но тут же одернул себя — «это ты так думаешь, они думают не так, они возьмут и подумают про себя…»

— Я не могу отдать журналы, — ответил Гараев тихо.

— Да они все равно пропадут через неделю! — наконец-то не выдержал капитан. — Отдай журналы — не пожалеешь…

Не очень старательно скрывая за улыбкой досаду, офицер смотрел на молчавшего солдата — и терпеливо ждал. Они предназначались ему, начальнику штаба батальона — снова дошло до Григория, и он тут же вспомнил, как Джу-махмедов описывал Сомову отделку винтовки, бывшую в руках этого капитана при выезде на охоту в тайгу.

— Я не могу отдать журналы, — повторил Григорий и обратился к командиру роты. — Разрешите взять посылку, товарищ старший лейтенант?

С тяжелым ящиком в руках Гараев прошел в Ленинскую комнату, где в дальнем углу стоял узкий фанерный шкаф с навесным замком — ротная библиотека: живые и мертвые, былое и думы, басни Крылова… Отдельные тома, прошедшие лагеря и казармы, с вырванными страницами и без корочек, одним словом, вернее, двумя пушкинскими — «библиотека чертей». Не успел Гараев составить журналы, как сзади раздались шаги — это пришел рядовой Джумаев.

— Гриша, мне нужен Ленин, — сказал он и, верно поняв гараевский взгляд, добавил, — я хочу в партию…

Григорий хотел было послать его — за Лениным к замполиту, но тут в комнате появился Огурцов — без книги. И это сразу не понравилось Гараеву, поскольку тот уже залистал одну так, что ее даже не было видно нигде. А книг всего осталось восемьдесят семь. Хотя и берет Огурцов не классику… Так и есть.

— Я тебе больше не дам, — резко ответил Гараев, еще раз сам себе удивившись. Своим способностям.

— Тогда я тебе дам, — сразу и очень спокойно подхватил разговор человек при лошади. Он вообще был общительным.

— А я добавлю, — произнес другой голос, низкий, но бабий.

— А я все равно не дам! — поднялся Гараев с корточек.

— Тогда я выброшу твой фанерный ящик в окно, вместе с тобой, — пообещала торчащая из-за огурцовского плеча голова ефрейтора Сомова, — ты меня понял? О! А ты что, читать научился? И когда это? Тебя же недавно с гор на вертолете спустили!

— У меня тридцать человек таких, как ты, необразованных, было! А были и поумнее, — очень неосторожно оскорбился бывший учитель.

«Это он зря», — только и успел подумать Григорий.

«Серые скотинки регулярной армии», — так сказала Катарина Сусанна Причард, австралийская писательница.

Командир взвода лейтенант Добрынин отбирал книги у молодых солдат и на гараевские вопросы отвечал коротко:

— Моль съела!

— Она иностранные ест?

— Нет, только отечественные.

— Тогда верните мне Причард…

В Ленинской комнате наступила караульная тишина.

— Оборзели, кабаны, — тихо произнес Огурцов, удивленно глядя на Джумаева.

— Простите, товарищ ефрейтор, я не хотел вас обидеть, — растерялся учитель, вспомнив о том, где находится.

— Что, матка опустилась?

— Обидеть? Ты? Меня?

Уверенным и почти вежливым движением руки Сомов посторонил друга. Стеклянный, черный, вздернутый взгляд собачника мертво вцепился в испуганное лицо учителя. Ефрейтор сделал шаг, быстро выставил свои короткие руки и жестко опустил пальцы за грязный, туго застегнутый джу-маевский воротничок, у самого кадыка, рванул мосластое тело на себя и, отступая левой ногой в сторону, бросил его в узкий проход между столами. Джумаев плашмя лег на пол, достав до него затылком так, что все услышали. Ефрейтор подошел к нему и наклонился, будто прикидывая, стоит ли добивать это животное, которое теперь боялось даже подняться… И все равно опустил свою растопыренную пятерню на перекошенное лицо Учителя, сжал его и, чуть приподняв голову, стукнул ее затылком об пол еще раз.

— Отставить, ефрейтор! — раздался громкий и неожиданный, как с неба, голос. И все увидели: в другом конце прохода расставил свои марафонские ноги сержант Чернышов, форма которого могла разойтись по швам, когда он закладывал большие белые руки за спину.

— Вы, «деды», совсем обнаглели, — сказал сержант, сжав опущенные ладони в кулак, — тут вам не Средняя Азия! Что смотришь так? Вставай, Джумаев.

«Вот ведь, я всегда считал его старослужащим, а он же «помазок», чуть больше года прослужил. — подумал вдруг Гараев. — Это потому, что сержант, крутой сержант».

— Ты посмотри на этого юношу, — обратился собачник к человеку при лошади, — ты посмотри на него внимательно… Полгода назад он по коридору у стенки ходил! Затычка грязная… А сейчас на отцов голос повышаешь? Стропилина… Ты думаешь, я не дотянусь до твоих розовых ушей?

Было ясно, что собачник совсем теряет рассудок, которого, казалось, и так не хватает в голове, похожей на атавистический отросток. Он локтем двинул поднимавшегося Джумаева так, что тот боком съехал на стул, и пошел по проходу, подняв кулаки к плечам.

— Раздавлю, сука! — услышал Гараев огурцовский голос. И увидел, как тот бежит за ефрейтором по проходу — косолапый, с застиранной, свисающей до колен мотней. Двадцатисемилетний кухонный работник, переросток, так и не стал классическим старослужащим — с ушитыми в обтяжку брюками и затяжной походкой бывалого воина.

— Каку нас много любителей изящной словесности! — сказал лейтенант Добрынин, входя в Ленинскую комнату с сержантом Улановым. А Гараев писал другу: «Тут все — разрешите, разрешите, разрешите… Можно сходить в туалет, спрашиваешь. Можно казачку без подставочки, отвечают, ясно?» Любители…

Добрынин появился вовремя: собачник остановился и быстро разжал кулаки. Да и расклад был безысходным: могучий Чернышов ждал его, готовый к бою.

— Самая полезная для солдата книга какая? 14 утром, ото сна восстав, читай усиленно устав! Правильно я говорю, Уланов?

— Так точно, товарищ лейтенант! — быстро ответил его заместитель, уже успевший точно оценить ситуацию. — Сомов, тебя Пермяков искал, он на кухню пошел…

Чернышов сделал шаг в сторону, пропуская собачника и человека при лошади.

— Встают дома, встают вокзалы и заводские корпуса, но без меня, но без меня здесь ничего бы не стояло! — пропел ефрейтор, с похабной улыбкой глядя на лейтенанта.

— Шагайте, шагайте, — ухмыльнулся командир, до которого, похоже, что-то дошло — и тотчас вышло. Никогда он не станет майором — так сказал про него Уланов, относившийся к лейтенанту терпеливо — как ко временному бытовому неудобству. Как к холодному сортиру.

— Джумаев, почему крючок расстегнут? — заорал офицер.

Эта неделя была самой безбрежной и черной в череде караулов: ночная охрана на производственной зоне и в автогараже. Но попасть «на гараж» — это удача! Маленькая, на четыре часа жизни. Поскольку осужденные часто работали здесь не до утра, как на производственной зоне, а часов до двух-трех. А без охраны они уйти не могли, и караул, сдав бригаду на жилую зону, шел в казарму, спал до восьми, присоединялся к пришедшим с производственной — и получалось часов по восемь чистого сна на каждого. А лучшим постом на гараже был второй, что рядом с КПП и караулкой, на котором с вохровских времен осталась железная печка с трубой — единственная в поселке, находящаяся на высоте три метра. Да, да, да! Гараев сам удивился, когда узнал, что эта ночь пройдет у него на втором посту гаража. С чего бы это — после посудомойки?

Вот Уланов служил весело, хотя и без охоты. Поэтому, пользуясь служебным положением, бывало, брал и назначал себя начальником караула на гараж. Гараев уже ходил с ним, вернее, бегал. Тогда из ворот жилой зоны вывели всего пятерых осужденных, одетых в полосатые ватники и брюки. И зэкам стало смешно, ведь в карауле на одного человека было больше. А когда вышли на дорогу, Уланов приказал бежать. Гараев, бывший впереди, старался делать это так, чтоб соблюсти дистанцию, но, повернув голову, увидел за своим плечом страшное лицо смеющегося зэка.

— Что, землячок, согреемся? — прокричал тот.

Оторваться от него Григорий не смог. Так и бежали они до самых ворот гаража, грубо попирая Устав караульной службы, со смехом и криками. Но сержанту Уланову и этого показалось мало.

— В такой мороз я не позволю своим солдатам торчать на вышках! — нагло заявил командир. — Службу будем нести около печки, в зоне. Это будет справедливее…

Тогда Гараеву стало боязно за караул и его начальника, ведь в любой момент мог прийти проверяющий офицер. Правда, Уланов решил оставить одного человека во дворе. Ходили по очереди, стояли по часу. Гараев сам проверил мастерские и боксы в корпусе, где есть выходы. И когда вернулся, увидел, что все сидят за одним большим столом, а автоматы висят на стене. Осужденные заваривали чифир и тасовали колоду карт. Играли до двух часов ночи — солдаты и осужденные, сидя за одним забором, за одной проволокой, в самом центре Сибири, в феврале 1974 года.

…Вдруг Гараев увидел, что от контрольно-пропускного пункта по трапу идет Уланов. В шубе нараспашку.

— Да пошел ты!… — кратко ответил начальник караула на уставной окрик часового.

Уланов качался, он медленно поднялся на вышку — он был пьян, господи. И когда успел так набраться?

Сержант сел на чурку и, расставив ноги, наклонился лицом к раскаленной печурке, прикуривая потухшую папироску. А Гараев заметил, что смотрит на это медное от огня, это узкоглазое лицо без привычной озлобленности. И снова удивился себе. «Мы могли быть друзьями, если бы нас познакомила не армия, — подумал Григорий, — если бы не три желтые полоски на его погонах… Господи, как все примитивно и противно все…»

— Ты лейтенанта Чемоданова знаешь? — спросил сержант, навалившись спиной на дощатую стенку вышки.

Гараев правильно понял, что Уланов начал разговор «от фонаря», ведь больше было не от чего.

— Который похож на свою фамилию? — ответил он. Речь шла об офицере из соседней роты.

— Да и дурак, кстати, большой, хоть и мастер спорта по гимнастике. Ребята рассказывали, вчера пришел в караулку на жилую — пьяный, как я сегодня, и давай своим воинам комментарии к уставу читать. А потом взял и собачнику по уху залепил — в качестве аргумента… Что было! Собачник на Чемодана овчарку спустил — та начала его вокруг караулки гонять, пока на второй этаж не загнала… Народ подыхал от хохота!

— А собачник который? — спросил, улыбаясь, Григорий.

— Да голубоглазый, невысокий, твоего, кажется, призыва…

Понятно — это Вельяминов. Непонятно было то, что сержант разговаривал с ним как с равным, не пугая солдата страшными словами из устава. Не обещая сгноить.

— И собака бросилась на офицера? — снова спросил он.

— Собака есть собака, — ответил, выпустив папиросный дым, Уланов, — она слушается хозяина… а не командира взвода. И защищает его… К тому же офицер нажрался до сблева. Пить уметь надо… Помнишь, как в двенадцатой роте летом залетели?

Гараев помнил, как командир роты старший лейтенант Коровин сообщил об этом на вечерней поверке. Группа старослужащих, будучи на охране лесоповала, пригласила к себе в балок одного зэка и устроила небольшой праздник. Заслуженные воины напились так, что молча отпали от стола друг за другом — по углам, головами вперед. А зэк собрал автоматы с магазинами и тихим шагом ушел в лес. У осужденного было так много оружия, что из Москвы генерал прилетел — думали, война будет, стрельба на всю Сибирь! А через три дня беглого нашли в штабе батальона, куда он пришел сам, с вязанкой автоматных стволов. Боялся, говорит, что воины, залив глаза, перестреляют друг друга — на радость врагам. Солдат отдали под трибунал — и отправили в дисбат.

— А вы не боитесь пить, товарищ сержант? — спросил совсем осмелевший Гараев. — Вдруг Добрынин придет…

— Кто? Добрынин? Я с этим козлом столько водки выпил, что до сих пор тошнит… Тут все пьют… иначе трудно, потому что холодно, — он ухмыльнулся, поглядев на стоящего у окна Гараева, — да ты поставь автомат в угол, все равно никто не побежит…

Гараев быстро выполнил приказ.

Он с трудом растопил печку — наглотался дыма, извозился в саже, но довел ее до такого состояния, что даже труба стала красной от накала. И вот теперь она тухла…

Он открыл дверцу и стал шуровать угли, подбрасывая туда мелких сухих полешков, которые заранее принес из-под навеса у КПП. Уланов молча наблюдал за ним, раскуривая уже вторую папиросу. Гараев был длиннее его на голову, худым, с прямым носом и зелеными глазами. Черные брови намекали на татарское происхождение фамилии. От постоянной усталости и холода кожа лица была нездоровой, обескровленной.

— А что, в Якутии разве теплее? — с умыслом бросил Григорий фразу, закрывая дверцу снова разгоревшейся печки. Не похоже, что Уланов оленей пас.

— В Якутии полюс холода, но там я ни разу не пил… Там я книги читал, мечтал студентом стать… А стал сержантом.

— Вы мало похожи на якута, товарищ сержант…

— У меня отец русский, а мать якутка, учительница. Она очень хотела, чтоб я стал юристом… Вот я и стал им.

— Еще не поздно…

— Что-то мне расхотелось судить людей… Разве это исправительная колония?

— Людей можно защищать, быть адвокатом, например. Вам это в голову не приходило?

Уланов поднял на него глаза — узкие и грустные. Он молчал. В черных квадратных стеклах оконного переплета мерцало пламя, трещали в печи дрова. И летели в холодное небо из раскаленной, гудящей трубы старой зоновской вышки искры огня, рвущегося на свободу.

До ужина время еще было — и довольно удобное. Хаким и Григорий сбегали в сушилку за бушлатами. Затем мимо столовой прошли к гаражам. Остановились — никого, вроде, нет.

— Я сам схожу, — настоял Хаким, запахивая бушлат поглубже и затягивая полы ремнем. Григорий достал из «пистончика», где он хранил деньги и ключик, последний рубль. Хаким легко побежал к открытым воротам.

Григорий осторожно оглянулся и пошел к казарме. И вдруг в темноте он увидел невысокую, но широкоплечую фигуру солдата Тараканова — с гараевского призыва. Благодаря своим бугристым рукам бывший плотник уже входил в кухонную кодлу, выполняя обязанности конвойного пса.

Тараканов шагнул с веранды на крыльцо и перегородил Гараеву дорогу.

— Ну и куда двинул твой кореш? — спросил он, хлопнув Григория по плечу.

«Пьяный, ему еще хочется, — тут же сориентировался Гараев, — или запросто настучит своим…»

Но выхода не было. И Григорий ответил резко, чтобы сбить Тараканова с толку.

— Не твое собачье дело! — сказал он.

Тараканов медленно поднес правую руку к правому га-раевскому плечу и рванул за бушлат в сторону, рассчитывая сделать хорошую подножку, но, падая, Гараев почти случайно ударил его локтем в живот — и они полетели вместе, поскользнувшись на льдистой корочке крыльца. И запах близкого дыхания, и легкость падения — пьян, да еще как. Пьяный он — может быть, поэтому Григорий и вскочил быстрее, бросившись с крыльца к воротам, через плац. Надо было предупредить Хакима.

У гаражных боксов, стоявших слева от КПП, он приостановился, не слыша за собой погони, — но тут прямо перед ним заскрипела входная дверь гаража и появилась стройная фигура Уланова — в одном «хэбэ». Со стороны плаца раздался запоздалый крик:

— Сука-а! Вот сука-а! Поймаю — убью!

Это хрипел оскорбленный солдат Тараканов. Из-за плеча Уланова появилась бульдожья физиономия Фрунзенского. За ним кто-то еще хлопнул дверью.

— А вот и он! — неожиданно обрадовался собачник, присел, хлопнул себя ладонями по коленкам, подскочил к Гара-еву и, видимо, от возбуждения перестаравшись, занес руку чуть выше, чем намеревался, — кулак рикошетом прошел над виском и сбил с головы шапку, тут же улетевшую в снег. От удара Гараев качнулся назад, но оттуда грудью наскочил Тараканов. В результате Гараев рухнул на колени, утопив пальцы рук в колючем снегу.

«Началось!» — будто вспыхнула в голове красная табличка.

— Стоять! Всем стоять и не дергаться! — раздался тонкий, высокий и чистый голос Уланова. — Поднимайся. Не трогайте его, отойдите, я сказал, отойдите…

Григорий отметил, что сапоги вокруг него замерли. Он медленно поднялся. Рядом с ним дышал собачник, вопросительно повернувшись к сержанту. А тот, перекрыв дорогу четвертому, которого не было видно, произнес уже тише и тверже:

— Этого парня трогать не дам. Иди в казарму!

Все удивленно молчали. Гараев подобрал в снегу шапку и, отряхивая ее, побрел на свет. Джаббаров нашел его в умывалке, где Григорий мыл руки, — взвод собирался ужинать.

— Ну что, Хакимушка? — спросил он тихо, оглянувшись по сторонам.

— Все нормально, — ответил тот и высунул из кармана бушлата зеленый флакон одеколона. От радости он, казалось, даже торопился на пост.

Чтоб казалось больше, повар профессиональным жестом циркача-иллюзиониста размазывал по тарелке картофельное пюре цвета ранних зимних сумерек — и бросал в него хрупкий кусочек жареной рыбки. Зато чай был светлым.

Расстояние от столовой до казармы — метров тридцать — они прошли в одном «хэбэ», которое протыкали тысячи светлых и пронзительных иголочек пятидесятиградусного мороза. У крыльца перестроились в две шеренги, и Уланов, крещеный в якутских купелях, неторопливо осмотрел свое войско, запрыгнул на вторую ступень, улыбнулся — полководец, одним словом. Зубы ровные и белые, верхняя пуговица расстегнута…

— Бегом в сушилку! — коротко кивнул он головой.

Вот куда всегда торопились так, как в столовую и на второй ярус. Врываясь в теплый воздух помещения, воины расталкивали друг друга и прыгали к металлическим решеткам, горизонтально висевшим над печкой, а уже потом — к вешалке. Основная боевая задача момента заключалась в том, чтобы урвать валенки и шубы поцелее. О целых речи у постовых не было. Шубы чаще всего были худы подмышками, а валенки — подошвами.

Синицын шел в этот караул подменным — часовым, который, как правило, отсиживался в караулке, поэтому воины пускали желтые струи в снег прямо с вышек, а по-большому старались сходить заранее. Валерка, помнится, будучи подменным, когда поселок оставался без спичек, носился по периметру, держа в руках железный совок с красными углями из печки — как черт по кругу. Очень жалко было, что Валерка летом сломался, хотя хорошо, вроде, начинал… А вот Синицын сам ходил, предлагался, но его не брали. И скоро он дошел до того, что стал заговаривать с Гараевым и заходить, будучи подменным, к нему на пост. Как сегодня, когда Григорий стоял на третьем.

Геннадий — стройный мальчик, с подвижным, сообразительным взглядом мелкого грызуна. Его еще не брали, но уже, похоже, использовали. И все-таки Гараев был рад его приходу — на таком холоде даже приближение человека согревало. И не сразу Григорий заметил, что Синицына беспокоит какой-то чирий. Вернее, он вообще не понял, что подменный пришел к нему со своим разговором.

— Я на прошлой неделе стоял на пятом — и ко мне снова приходил Джумаев, тогда он был подменным… Совсем не пойму я этого Учителя! Какого он ходит?

— А что такое? — весело спросил Григорий.

Учителем Джумаева нарекли за его гражданскую профессию. Он был высоким и молчаливым, с красноватыми глазами. Он тоже был «молодым». Синицын покосился на Григория, будто быстро соображая, стоит ли говорить дальше.

— Понимаешь, он не первый раз приходит ко мне… Сначала просто разговаривал, потом по плечу хлопать начал, по ногам. Бороться начинал, чтоб, дескать, согреться. И все сзади обхватить пытался, да прижать…

— А что это значит? — замер Григорий.

Синицын замолчал, он отодвинул слегка боковую раму в сторону и уставился в белый туман и черную ночь… Лицо его вдруг дрогнуло, будто перед слезами.

— Он меня изнасиловать пытался…

— Что-о? — все равно вырвалось у Григория, хотя все он уже понял, но пытался сдержать самого себя, чтобы не назвать это первым.

На зоне есть — и тут что ли?.. Геннадий, встревоженный резким удивлением Григория, заметался по вышке, будто согреваясь. Не этого хотелось ему, но отступать было поздно.

— Он мне, гад, в ухо дышит и шепчет, давай попробуем, один раз… А что попробуем, говорю. Да ты что, не понимаешь, что ли? И руками в брюки лезет… Я едва отбился. Он снова обещал прийти.

Гараев молчал. Он не знал, как сказать — и что. И до каких пор все это будет продолжаться? Разве уже не достаточно?

— Ты успокойся, не нервничай, главное, — выдавил наконец Григорий, — если ты его отшил, то он не будет больше приставать… Ты ведь резко его отшил?..

— Конечно, я этого не боюсь, я просто не ожидал такого… Я испугался, понимаешь? Сначала испугался… Я отшил его.

— Тогда тебе бояться нечего, если отшил… Такой гомосек, что ли? Вот это да… А я думал, они только на зоне бывают. Вот это да… А еще учитель, педагог… В партию вступать хочет.

— Педераст он, а не педагог.

Третий пост производственной зоны был угловым и очень ответственным: между ним и вторым находились двое ворот — автомобильные и железнодорожные. Последние стояли совсем рядом, внизу, в трех метрах от вышки. Правда, при входе или выходе транспорта появлялись часовой второго КПП и его помощник, иногда начальник караула. Третий пост, третий пост… Вот с этой вышки, с этой колокольни смотрел на мир часовой, про которого рассказывал ему Борис. Борис уже дома…

Тот часовой договорился с осужденным: четыре плиты чая за два ножа с выкидными лезвиями. Поскольку у ворот контрольно-следовой полосы не было, он предложил зэку вынестиножи к ним, где бы и состоялась сделка — через щель между створками. Там бы зэка ждал другой солдат, товарищ первого. Но ведь ворота — это часть основного ограждения! Забора! Осужденный подошел к воротам и просунул руку в щель — и вот тут часовой шарахнул по нему из автомата короткой очередью. И поехал в отпуск домой, к родным — на десять дней, не считая времени на дорогу. Стрелять в бегущего осужденного можно только тогда, когда он уже коснулся основного ограждения.

К двенадцати часам, простояв четыре, Гараев начал коченеть, хотя на нем был бушлат, шуба и тулуп, мягкий, с густым серебристым мехом. Десять тулупов на десять постов — очень хорошие тулупы. Только тело все равно болело и немело — не столько от мороза, сколько от всей тяжести, висевшей на плечах. И дырявые валенки ног не грели, поэтому приходилось ходить и ходить по посту, разгонять кровь ступней, прыгать и танцевать, будто игрушка заведенная.

Гараев с хорошим размахом пинал стенку вышки, но боли не чувствовал. Он доставал из карманчика подсумка спичеч — ный коробок с солью и, растирая ее пальцем по льду, подновлял «глазки» на стеклах оконных рам, через которые постоянно следил за трапом, чтобы не прозевать проверяющего или начальника караула. Стекла были белыми-белыми, сверкающими, драгоценными. И он метался под этим колпаком от стекла к стеклу: заглянет — посмотрит, заглянет — посмотрит… Между лопаток и выше, к затылку, металлическим стержнем поднималась уже привычная боль, которая появлялась от позы, когда плечи сами по себе сжимаются, — как у человека, готового вот-вот получить удар сзади. А руки надо держать в рукавах на груди, потому что рукавиц нет. Иногда Гараев начинал стучать зубами и тихо выть.

Но сегодня будет легче — он уже знал это. И вот со стороны четвертого поста, чернея в тумане, появилась бегущая фигура. Синицын сдержал слово — подменил Джаббарова на посту. Гараев отодвинул раму в сторону: Хаким бежал в одной шубе — оставил тулуп Геннадию.

— Молчи, чурка! — с юмором ответил Хаким на уставной окрик. И стремительно поднялся на вышку. «Чурками» унизительно называли в армии узбеков, таджиков и казахов.

— Холодно как! — сказал Хаким.

О, если Хаким говорит так, значит, действительно холодно. Толстый таджик днем вообще не надевал тулуп, а только укутывал им ноги. Хотя он вырос на юге, но в самых высоких горах, покрытых льдом. Хаким был возбужден, но не суетлив, с азиатским достоинством приступая к исполнению преступной акции.

— Ой-е-е-ей! — причитал Хакимушка, откручивая пробку. Григорий не видел сейчас, но знал, что одеколон этот зеленого цвета. Слышно было, как пенится он в кружке, расходясь по холодной камере поста резким запахом.

— Пей, дорогой, за свободу! — протянул кружку друг.

— Хоть бы нас не занюхали, — ответил Григорий и, давясь ароматом, выпил свою долю в два приема — Хаким сделал это в один. А Гараев, сдвинув раму, сгребал с узкого карниза снег и заталкивал его горстями в рот. Посмеиваясь над ним, Джаббаров открыл дверь и зашвырнул пустой флакон далеко в снег, за внешнее ограждение.

— Кружку тоже спрячь подальше, не дай бог прихватят…

— Я ее в снег закопаю, — ответил Хаким и достал пачку «Беломорканала». Поглядывая на периметр, Григорий коротко рассказал ему о стычке у гаража.

— Мне тоже кажется, что Уланов хороший человек, — заключил, внимательно выслушав, Хаким, — его в эту банду Джумахмедов втягивает… Они просто могут натравить его на нас, на тебя, на меня, а потом подставят…

Когда Джаббаров ушел, в воздухе еще долго держался запах его папирос.

«Что бы я без тебя делал? И с каких гор ты спустился?» — сказал вслух Гараев. Минут через десять он почувствовал в желудке легкое пламя, которое начало подниматься вверх — к груди и дальше, к голове, пошедшей в воздухе горячим винтом. Ему стало тепло и весело — он вспомнил лето, день, когда стоял на этом же посту. Тогда на плоской крыше балка, напротив вышки, появился голый по пояс зэк в начищенных до блеска сапогах, под чечеточный аккомпанемент которых он выдал замечательный сольный номер: «А поезд шел — чирик-чик-чик, а поезд шел — чирик-чик-чик, а поезд шел в Чикаго. Они везут гурты скота, телята лезут из гурта, а мы не видим ни черта мясного…» Сцена показалась Григорию дикой: в окне вышки, как на белом экране, танцует сумасшедший, раскаленный полуденным солнцем. И тут рама начала кривиться, на глазах превращаясь из параллелограмма в ромб…

Григорий поймался рукой за стенку — и устоял на ногах. Он был пьян, он сильно качался. Испугавшись, оттолкнулся рукой от стенки, шагнул к окну и резко сдвинул раму в сторону.

— Ты где пропадал две недели? — спросил он тогда Пашу, с которым познакомился, будучи в карауле, где осужденные вели ремонт одного поселкового здания.

— На иглу сел! — весело ответил Паша.

— Что? Что? — не понял Гараев.

Паша в ответ расхохотался, свесив ноги с крыши балка.

Пашу потом долго искали, в декабре, после съема — и нашли в петле между штабелями бревен.

За несколько дней до смерти он подходил к гараевскому посту ночью. «Что, старшой, замерз?» — спросил он солдата. Они немного поговорили, и на следующую ночь Григорий прихватил с собой фляжку. Он бросил ее в зону — и зэк принес ему горячий чай. А сам ничего не попросил — может, пока? Так повторилось раза три, а потом Паша пропал. Григорий слышал, оперативники говорили, что его повесили свои… Все может быть.

Гараев протрезвел только часа через три. Зато пролетели они быстро, как хорошая песня.

А Хакима в ту ночь накололи. К его посту подошел зэк и показал пятирублевку. Как договорились, он перебросил ее через забор в снег в обмен на пачку чая, которую тут же и получил от наивного горца. Когда спустившийся вниз Хаким раскатал денежку, она оказалась липовой — нарисованной только с одной стороны. Он, признался потом, чуть не заплакал…

Наверное, мороз — не самое страшное в Сибири зимой. Не мороз страшен, а беззащитность. Григорий понял это давно, услышав первые рассказы о ночных караулах, после которых часовые становились черными.

Вот Борис — сообразительный воин. Он честно отстоял свой первый год на вышке, сержантам не кланялся, ни перед кем не стелился. Он сам рассказывал: взял кирпич, обмотал его спиралью и пристроился к проволоке заборного освещения. Так и жил с печкой на спине — соорудил станину. И брата научил. И чифир, кстати, таким способом заваривали: два провода, два лезвия бритвы — и в консервную банку с водой.

«Посты, съем! Съем, посты!» — пролетела весть по селектору. И часовые, путаясь ногами в длиннополых тулупах, побежали по высокому заснеженному трапу к караульному помещению. Григорий подышал в ладони — запах еще был.

Небольшой двор караульного помещения, обнесенный высоким трехметровым забором, ранним утром был похож на темную яму, на дне которой в лучах тусклой лампочки посверкивают снежинки. Слышно, хорошо слышно, как скрипит снег под валенками подбегающих постовых.

Когда Джумахмедов построил караул у забора, выяснилось, что в шеренге нет Учителя — он стоял на пятом, самом отдаленном посту, поэтому его никто видеть не мог. Сержант, кратко сматерившись, открыл в заборе дверь — на трапе, видимо, никого не было видно. Он зашел в караульное помещение и начал кричать по селектору. Выяснилось, что Джумаев так замерз и скрючился, что руки не слушались — и он не мог откинуть крючок двери.

— Вот чурка! — сказал вернувшийся Джумахмедов. — Сам сообразить не смог — я ему говорю, бей прикладом! Чурка.

Еще минут пять ждали, когда Джумаев появится. Когда он наконец-то пристроился к шеренге, сержант приступил к проверке оружия, к обязательной процедуре. Сержант проверял, не загнал ли кто-нибудь патрон в ствол, развлекаясь от скуки или перессав от страха. Потом Носатый рассказывал так.

По правилам начальник караула должен сам проверять оружие, шагая вдоль шеренги за спинами и заглядывая в ствольную коробку в тот момент, когда воин сдерживает рукой затвор. Но Джумахмедову «на все было положить свой…». По его команде все хором нажали на курок, чтобы сделать контрольный спуск. Носатый еще секунду-две смотрел по сторонам, пытаясь увидеть того, кто совершил такую страшную оплошность: один из черных стволов, поднятых в небо, с огнем и грохотом выпустил туда пулю. И вдруг по взглядам, направленным на него, все понял — хорошо еще, что предохранитель стоял на одиночном режиме, только очереди не хватало…

Носатый был парнем спокойным и крепким, с претензиями, обещал быть классическим старослужащим. В этот февральский караул он совершил промашку — и только. Сказались бессонная ночь, дикий холод и постоянное напряжение. Мутная вспышка страха затмила огонь и даже толчок выстрела — и мозги сработали на самозащиту. Поэтому он озирался по сторонам в поисках автора собственного выстрела.

— Ты почему магазин не снял, ублюдок? — сказал в наступившей тишине сержант.

Джумахмедов стоял перед Носатым, вытянувшись и сжав кулаки, с ненавистью глядя в подрагивающее от холода и испуга лицо солдата. Он сдерживал себя, чтобы не ударить Носатого, но не сдержал.

— Что-о-о? — тихо проревел Джумахмедов на неловкую, с заиканием произнесенную в оправдание фразу солдата, которую Гараев не расслышал. — Что? Что? Да кто тебе позволит базарить в строю? Я тебя спрашиваю…

Раздался глухой стук — это сержант ударил Носатого кулаком в грудь, в шубу, смягчившую удар, от которого тот только покачнулся. Сержант тут же замахнулся вторично, метя на этот раз уже в лицо, но Носатый резко перехватил его руку.

— Не советую, это рукоприкладство, — сказал он громко, удачно вспомнив слово из приговора армейских трибуналов.

Такой наглости Джумахмедов от него не ожидал. Он сделал два шага назад, оглядел шеренгу. Его нежное женское лицо светилось благородной белизной.

— Вы у меня в сортир строем ходить будете, все, — пообещал он, — с автоматами спать будете…

Гараев заметил, что из дверей караулки вышел собачник — ефрейтор Сомов, с любопытством наблюдавший за происходящим. Фрунзенский улыбался — ему хотелось крови.

После завтрака солдаты нестроевой кодлой ввалились в казарму, привычно расстегивая ремни на ходу. С черными лицами и красными глазами постовые шли к кроватям — узким и холодным, но желанным — сил нет.

Но тут Гараева окликнул Уланов, бывший в этот день дежурным по роте:

— Зайди к замполиту!

«Черт! — чертыхнулся Гараев. — Только этого сейчас не хватало… Сейчас за мной, кажется, ничего нет. Даже запаха… Но ночью, когда появился лейтенант… Но ведь он ничего не сказал Джумахмедову, начальнику караула. Может быть, просто поругает меня? Не будет же он объявлять наказание в кабинете!»

— Садись! — предложил лейтенант, неторопливо заполнявший, видимо, дежурный журнал. Закончив, он поднял на Гараева усталые глаза.

— От денежного перевода у тебя осталось четыре рубля — шесть я тебе выдавал два дня назад, столько, сколько ты попросил… Так ведь? Так… А теперь покажи мне их или то, что осталось.

Одна гора с плеч свалилась — другая тут же… Но Григорий уже давно выбрал, жаль только, что встречаются такие ситуации, как эта, — вернее, такие люди…

— Ничего не осталось, — постарался сказать он наивно.

— Вот как? И что ты купил? Ведь ты не куришь?

— Я истратил все деньги…

Замполит внимательно посмотрел на него — ситуация, похоже, была ясная, но ни досады, ни злобы не было в глазах лейтенанта. Он был еще молод, но уже не глуп.

— Ты их раздал почти все… Кому? За один день в поселковом магазине солдаты раскупили ящик одеколона. Нет, я не думаю, что это сделал ты, да и деньги не те… Но помог — кому?

Гараев чуть не покраснел. И лейтенант догадывался, что перед ним сидит уже не тот солдат, уже не тот, хотя даже стукачом по неосторожности он никогда не был. И солдат знал, каким может стать этот взгляд, поэтому он не поддался ни на одно слово, ни на сантиметр к столу.

— Я деньги никому не давал, — ответил он угрюмо, и это стало его единственной уступкой — нормальной, поскольку игра шла почти в открытую.

Лейтенант отпустил Гараева, ничего не сказав про ноч-ное происшествие.

Когда он вошел в спальное помещение, взвод уже спал, глубоко окопавшись в постелях. Многие набросили на себя матрацы с соседних пустых кроватей ушедшего на службу взвода — в казарме было холодней, чем в морге, поэтому такое не преследовалось… Он залез на свой второй ярус и уснул, даже не успев согреть простыней.

И проспал десять минут.

— Взвод, подъем! — разбудил его голос Джумахмедова.

Солдаты, не веря собственным ушам, медленно вываливались из кроватей, крепко скрюченные кратким забытьем. Теплым сном.

— Быстрее, воины, быстрее! — поторапливал их сержант.

Обмотав ноги портянками, влажными и грязными, Гараев нашел свое место в строю, а грудь четвертого человека по команде искать не стал — все уже было по хер…

— Как вы понимаете, происшедшее сегодня в караулке не может остаться без оргвыводов, без наказания — всего взвода, ведь существует закон солидарности. Правильно я говорю? Поэтому вы сейчас побежите… далеко, по полной боевой — копать противотанковый ров, а потом, если останется время, будете досыпать… Вы меня поняли?

Строй, в котором стояли солдаты только первого года службы, сурово молчал. Все было ясно — и никто не дергался. Сразу после слов сержанта в помещении нарисовался командир взвода. Гараев его понимал: командиром Добрынин не был, да и быть не мог — с таким умом, поэтому роль приходилось играть.

— Я одобряю решение Джумахмедова. Он был начальником караула…

«Что-то много лирики, — подумал Гараев, — о чем речь-то?»

— Если один пьет на посту одеколон, то это делают и другие… Хотя и не стреляют в небо. Поэтому наказаны будут все.

Гараев сразу понял: Носатый попался. Григорий осторожно покосился в его сторону — тот стоял, опустив глаза и шнобель, толстая нижняя губа отвисла. Придурок какой-то… Если он выдаст, кто дал ему деньги на парфюмерию, Гараев погорит — и сгорит, как одеколон, стоя перед замполитом по стойке смирно.

Мимо казармы четырнадцатой роты, через заснеженный хоздвор солдаты выходили на дистанцию — лесовозную дорогу, вдоль которой уходил когда-то Гараев. В бушлатах, почти с полным набором доспехов, они бежали ровно, не торопясь, сберегая силы на обещанные сержантом пятнадцать километров.

— Баранов! — крикнул Джумахмедов Носатому. — Будешь бегать до тех пор, пока одеколон с потом не выйдет!

На востоке, там, куда они бежали, появилось тяжелое зимнее солнце. Под его тусклыми лучами начинали проступать строгие вершины сибирского леса. И в этих лучах, в свежем утреннем воздухе вращались, сверкая, микроскопические галактики летящего снега — мелкого, жесткого.

Жить все-таки можно…

— Газы! — услышал Гараев нарочито спокойный голос Джумахмедова.

Солдаты быстро стали выдергивать из матерчатых сумок резиновые маски и обеими руками натягивать их на головы, зажав сдернутые шапки между колен.

Гараев провел пальцами под кромкой маски, чтоб не было складок, которые, не дай бог, сержант может заметить. Он знал: другие подкладывают под нее спички, чтобы свободно дышать, но сам не смел этим заниматься. А когда стекла маски запотевали, голова попадала в маленький сумасшедший дом.

Со временем Григорий заметил такую вещь: когда приказывают делать невозможное, но обязательное, человек нарочно становится дураком — чтоб не думать и не переживать. Не делать лишнего. И невозможное становится возможным. Такова основа психической подготовки, порождающая ненависть к настырным наставникам.

Джумахмедов легко бежал сбоку от колонны — в бушлате, выспавшийся в караулке и вечно сытый. Когда взвод пересек пространство стрельбища, сержант приказал свернуть в лес, в глубокий снег.

— Отбой, взвод!

Вот когда снежная пыль становится драгоценной — когда стягиваешь с лица резиновую маску. И дышишь, дышишь, дышишь…

— Тут и будете копать противотанковый ров. Хорошее место, правильно я говорю, Синицын?

— А может, не будем, товарищ сержант? — обнаглел тот. — Танков-то нет…

— Зато международная обстановка сложная… Приступайте, воины.

Говоря точно, в колонне было шестнадцать человек — остальные спали, положив на этот подъем свою заслуженную молодость. Солдаты топтались на месте, доставая из чехлов саперные лопатки и сплевывая — до танковых рвов дело еще не доходило. Но вот один начал копать снег, за ним другой… Пыхтя, толкая друг друга задами, они шевелились на тесной площадке бледно-зеленой массой, теплой и многоногой. И когда дошли до земли, лопаты застучали по промерзшему дерну.

Сидя на корточках, Гараев пытался вырезать квадратный кусок земли с желтой, забитой снегом травой. Такими ковриками дерна, только зелеными, он когда-то укреплял с матерью холмик маленькой могилы, где лежит бабушка…

Сержант молчал, засунув руки в карманы, — дошло до дурака, кому будет теплее. Падла женоподобная, нежная длинноногая тварь…

— Охранники вы, а не солдаты! — сказала падла, косоротясь.

Никто и головы не поднял. Вдруг ему твоя голова не понравится — и он ударит по ней сапогом…

— В колонну по три становись! — не выдержал совсем замерзший Джумахмедов.

Они вернулись на лесовозную дорогу — и пошли дальше, на восток, поскольку сержант твердо решил добиться своего: народ будет плакать. А бегал он хорошо.

Гараев уже научился определять расстояние, оставшееся за спиной, — третий километр, четвертый, пятый… Бежать стало легче, они вошли в ритм — и каждый по-своему отключился от происходящего.

Было около пяти часов утра, когда Гараев на секунду отключился, прислонившись спиной к стенке поста. Когда открыл глаза, увидел замполита на внутреннем круге периметра, то есть в зоне. Он увидел его метров за десять, да и слышал, кажется, оклик часового четвертого поста. Он ясно видел: по кругу шел лейтенант, в шинели — такой закаленный. Но то ли челюсти от холода свело, то ли мозг простыл, но язык так и не повернулся крикнуть ему «Стой!..» Рудный подошел к вышке и остановился у контрольно-следовой полосы. Хорошо, рама была открыта.

— Спишь? — спросил он тихо.

— Нет, товарищ лейтенант, — сразу же ответил часовой.

И замполит пошел дальше — и никому, похоже, слова не сказал о гараевском проступке. Иначе было бы… Именно об этом подумал Гараев, когда его вызвал в канцелярию Уланов.

Хороший мужик Рудный, есть среди офицеров личности. Вот в штабе батальона лейтенант служит — тоже мастер спорта. Стройный, строгий и резкий. Рассказывали, он летом четыреста километров преследовал бежавших осужденных — и настиг их. Может ли быть такое? А потом, когда вернулся, начал разряжать пистолет в ружпарке и от усталости, видимо, руки задрожали — прострелил ступню себе. Гараев не раз наблюдал его: лейтенант повышал голос только на плацу, когда докладывал командиру батальона на разводе. А так он всегда говорил тихо. И смотрел внимательно. Может быть, благородство порождается силой? Только не физической… Вот собачник — мощный, и похож на животное. О Рудном такое не скажешь. И зачем Рудный пьет?

Первый подъем-спуск, второй, третий… Тяжело бежать по снегу в гору, сапоги скользят, дышать все труднее. Когда начался четвертый подъем, Джумаев вдруг отстал и, несмотря на злые окрики сержанта, догонять не собирался. А потом вообще остановился. Джумахмедов развернул взвод и молча погнал его к стоящему солдату, чья сгорбленная мосластая фигура торчала на снегу, как сук.

— Джумаев, становись в строй! — приказал сержант. И тот сделал два осторожных шага — шеренга расступилась, принимая его. — Взвод, бегом!

И солдаты снова пошли в гору. Но не прошли и ста метров, как Джумаев снова отстал. А вместе с ним и Носатый — они остановились рядом. Джумахмедов снова развернул взвод и поставил отставших в строй.

— Будете бежать, пока не сдохнете! — пообещал он всем.

— Я дальше не побегу, — сказал Джумаев, мрачно и решительно глядя на сержанта.

— Почему это? — тихо спросил тот, будто бы осторожно, а на самом деле — многообещающе. Джумаев молчал, собираясь, как потом стало ясно, с мыслями — чтобы получше выразиться.

— У меня яйца опухли! — выдавил Учитель. И тут только Гараев обратил внимание на то, что узбек стоит, широко расставив ноги. Его широкая челюсть отвисала больше, чем обычно. Будто под тяжестью слюны.

— Это хорошо, — с улыбкой заметил Джумахмедов, — ты скоро у меня весь опухнешь… У гнилых людей и болезни такие.

— Я бежать не могу, — упрямо настаивал Учитель, решившийся идти до конца.

— Будешь, — кратко заверил его сержант и добавил, обратившись к Носатому. — А у тебя что болит?

— У меня ничего, но я тоже не побегу, — ответил Баранов. Его волнение и решительность выдавали большие дрожащие губы. Два человека — это уже бунт. Джумахмедов знал всю непредсказуемость подобной ситуации — опыт был. Один Гараев чего стоил! Вставший на этот путь, как правило, с середины возвращался редко. Джумахмедов понимал… А Гараев прикинул: они пробежали километров восемь, плюс обратная дорога — для издерганного, усталого и голодного взвода достаточно. И для школы мужества — тоже.

— Хорошо, — после долгой паузы решил сержант, — рукоприкладством я заниматься не буду… А для вас жизнь кончена.

Последние слова он сказал Носатому и Учителю — печально, как на похоронах. Он что-нибудь придумает. Он развернул взвод и пешим ходом повел его обратно. На середине пути приказал бежать — и до самой казармы. Но никто уже не роптал, не бунтовал. А как Джумаев преодолел этот последний рывок, видели все — будто двухпудовки в мошонке тащил. «Вот ведь гомосек, а жалко», — мелькнуло у Григория, когда он оглянулся на искаженное болью лицо солдата. Ужас какой-то.

Джумахмедов построил взвод перед крыльцом, а сам зашел в казарму — докладывать, может быть. Держался он спокойно, сдерживал себя. И это никого не радовало — все было ясно. Гараев, кажется, впервые видел, как такой удар проходит мимо него, к другому, даже другим. Неужели Уланов отдаст пацанов старослужащим? Не отдаст — Гараев на него надеялся. Теперь не отдаст.

— Уланов спит, — сказал появившийся Джумахмедов, — но вечером он с вами разберется, он командир — ему и решать… А я в дисбат попадать не хочу из-за каких-то козлов. Сейчас разоружайтесь и идите наводить порядок в спальном помещении — работы хватит. А Джумаев и Баранов — на полы, чтоб коридор сверкал. И не шуметь, скоро в роту приедет важный гость. Подождем, пока уедет…

Кто может приехать? Это очень интересно… А вдруг приедет кто-нибудь такой… А вдруг!

Когда солдаты вошли в спальное помещение казармы, они сразу обратили внимание на то, что некоторые постели были перевернуты, тумбочки распахнуты… Офицеры никогда не стремились скрыть следы проведенного ими шмона. Это считалось нормой — обыскивать. Вот такое утро — одно к одному. И «молодые» думали только о том, чтобы выдержать, переждать.

Спать им в этот день не дали, поскольку неделя ночных караулов на производственной зоне кончилась. Сегодня ночью они будут спать в казарме. А завтра взвод разойдется на охрану так называемых отдельных точек — строек и лесосек.

Причина тотального шмона выяснилась скоро — и предстала на вечерней поверке в форме почти двухметрового генерал-майора, командира дивизии по фамилии Бойко. Рядом с ним командир роты выглядел воробьем — но очень наглым! Создавалось впечатление, что еще не ясно, кто из них генерал: Коровин стоял, без напряжения опустив руки по швам, с независимой ухмылкой.

После официальных приветствий генерал-майор чуть повернул свою большую голову к Коровину.

— А что, ротный, — сказал он низким голосом, — давай завтра же пошлем в отпуск трех твоих лучших воинов! Называй фамилии.

И командир дивизии радостно оглядел строй, будто ожидая мощного «ура!». Но Коровин знал, конечно, что со временем станет генералом, и, выдержав свою тактическую линию, не шелохнулся даже, ответив сразу:

— Дело серьезное, товарищ генерал. Если разрешите, я подумаю и завтра объявлю приказ от вашего имени.

— Ну, хорошо, — позволил генерал, к явному сожалению «стариков», которые поняли, что никто в отпуск не вырвется. Тут взгляд командира дивизии упал вниз — и замер: прямо перед ним, в первой шеренге, стоял маленький солдатик-киргиз, тот самый, что вечно отдавал честь не той рукой.

Этот киргизенок стоял в первой шеренге, в валенках — черных, стоптанных и наверняка дырявых. Добрый генерал молча покачал головой — и этот снисходительный жест решил участь солдата на обозримую вечность: после воспитательной акции в сушилке он со вздувшимися от побоев губами приступил к обязанностям посудомойщика, на целую неделю освободив своих сопризывников от страха попасть туда.

Как потом выяснилось, генерал-майор приезжал в тайгу по поводу последнего побега, случившегося на соседней зоне. И по пути заехал сюда, на особый режим. На побеги зимой осужденные решались редко, очень редко, разве только тогда, когда проигравший в карты вынужден был открыто идти на штурм основного ограждения — забора, и МЗП — малозаметного препятствия, тонкой, накрученной спиральной паутиной по периметру зоны проволоки. И тут он запросто мог попасть в перекрестье двух автоматных прицелов. И остаться лежать на холодном снегу в трех шагах от свободы. И кому нужна эта человеческая кровь? Не приведи Господи… Но бывали удачи — побеги через подкопы или в автомашине. Как в этот последний раз, когда солдат подняли «в ружье», а разбросали в одних сапогах по тайге, выдав лишь по штык-ножу за голенище. Оружие в таких случаях не доверяли, чтобы бежавший осужденный, убив одного солдата, не смог перестрелять остальных. Такая вот арифметика. И стоял в ту ночь сорокаградусный мороз. И бегал Гараев — в сапожках по боевом посту, танцуя в снегу и тумане. Но все равно длинные иглы мороза протыкали ступни насквозь. «А по тундре, по железной дороге…» — услышал он красивый и страстный голос Перевалова, с оперных арий перешедшего на лагерную классику. Вот уж кому бы не вылезать из посудомойки — худому стройному мальчику из интеллигентской семьи, с детства двумя руками собиравшего призы на разных вокальных конкурсах.

Но этот веселый Лоретти, утратив высокий голос, не растерял способностей, став ротным запевалой. Теперь его горло не боялось мороза. Взвод ходил по кругу — ходил и пел, ходил и пел… И сам он ничего не боялся, когда другие ссали прямо в строю. Он быстро начал передвигаться от вышки к печке — посту часового контрольно-пропускного пункта. Однажды, проверяя выходящий из производственной зоны лесовоз, поднял крышку цистерны и увидел пистолет, направленный на него в упор. Он спокойно и молча кивнул головой, опустил крышку, сделал знак своему помощнику, стоявшему с автоматом внизу, и через неделю поехал домой. Ему тогда завидовали все, кроме Гараева, который в краткосрочный отпуск никогда не рвался. Перевалов бросил свой пост в ночном морозном лесу и прибежал к Гараеву с флаконом одеколона. Это он научил Григория, как надо жить. Григорий тогда сразу согрелся и понял, на что нужно расходовать деньги. А того осужденного поймали воины из соседней роты.

На следующий после генеральского приезда день Гараев был назначен в караул на охрану лесоповальной бригады, которую составляли осужденные строгого режима — особых в лес не вывозили. Это Уланов взял его с собой. Туда хотели все, потому что большую часть времени лесной караул занимался подготовкой к обеду и самим обедом. Солдаты — чаще старослужащие — уже с вечера таскали вещмешки, доставая мясо, картошку и даже зеленый лук. И потом, сидя в балке у печки, окруженные снегом и соснами, они рассказывали друг другу о гражданской жизни, хохотали и матерились — и не делали строгие глаза, повышая голос до истеричного. И Гараев дивился, глядя на них из угла.

Уже и после обеда прошел час, когда Уланов вспомнил о том, что они находятся в карауле. Он о таких вещах часто забывал.

— Сходи на круг, — хлопнул он Григория по плечу.

Гараев выскочил из балка на хрустящий снег — он был еще ярок, но где-то в самых его далеких уголках уже залегли синие лоскутки. Солнце зимой появлялось редко и всегда торопилось. Григорий пристегнул к валенкам ремни креплений, закинул автомат за спину и выкатил на лыжню. Он шел медленно и легко, будто оберегая каждую минуту этого счастья. Где-то далеко слева, в низине, работали электропилы, рассекая лес высоким смертоносным звуком. А вон там, справа, помнится, летом свистели косы…

Его первое лето в армии погодой удалось, а больше, пожалуй, ничем. И утром, когда таежная дорога еще сохраняет свежесть прошедшей ночи, так хорошо ехать в кузове грузовика, ощущая затылком ласковый шелковый воздух… А прямо перед тобой, чуть дальше ствола автомата, покачивается колонна рельефных, как сосновая кора, лицосужденных, которые сидят аккуратно, схватившись рукой за борт, подложив под задницу черную подушечку. И что удивительно — улыбаются, глядя на лес, или зубы скалят друг другу, пасуя шутками. Они тогда косили сено на лесных полянах. А Гараев гулял по просторному светлому березняку один, изредка бросая взгляды по сторонам. И вдруг он увидел такое, что вздрогнул и быстро стал боком за ствол березы: наперерез ему шел осужденный с автоматом. Гараев тихо спустил ремень с плеча и перехватил автомат левой рукой за цевье приклада, опустил предохранитель… Он выглянул: осужденный шел спокойно, посвистывая, что-то напевая. Он был среднего роста, худощавый. Чувствовалась энергия бывалого человека в расцвете лет. Свободная энергия. На побег это не похоже… И точно. В десяти шагах из-за деревьев появился сержант Уланов, начальник караула — он шел, осторожно, неумело подсекая перед собой литовкой. Гараев не сразу заметил тогда, как диковатая сержантская улыбка перелетела к нему. Когда осужденный прошел мимо, он увидел, что автомат, висевший за его плечом, был без магазина.

В июле Уланов, младший сержант, командир третьего отделения взвода, заполучил десять суток гауптвахты за пререкания с командиром батальона — и в августе, когда Гараев ушел в вооруженный побег, находился в штабе части, отбывая урок. А через месяц его назначили заместителем командира взвода. Все это вспоминал сейчас Григорий, пересекая на лыжах знакомые места. Он вспомнил, что фамилия осужденного Старков, что он был на сенокосе бригадиром — «бугром», пользовался авторитетом по обе стороны забора. А Уланов доверял ему так, что даже давал пострелять в лесу из автомата. Потом к Старкову приехала жена, которая осталась в поселке, чтобы жить рядом с ним. И однажды Гараев видел супругов на сцене местного клуба: он танцевал вприсядку, а она кружилась вокруг него с цветным платочком в руке.

Обед в тот летний день был длинным и сытным. Поставив автомат между колен, Гараев с детской тревожностью наблюдал, как несколько зэков веревкой стягивали ноги беспомощного жеребенка. Потом они повалили его на землю и высокий, похожий на араба осужденный, став на колени, зажал двумя руками дергающуюся, визжащую голову жеребенка и резко задрал ее вверх, к хребту. В солнечном воздухе сверкнуло широкое лезвие косы — и она легко прошлась по потной, пульсирующей, атласной шее животного, вскрыв ее до самой глотки — и только кровь хлынула на зеленую траву…

Вскоре и Гараев сидел в широком плотном кругу осужденных, будто молившихся громадной сковородке с жареным мясом и картошкой. Так бывает, так, видимо, заведено в этом параллельном мире… Обтерев ложку травой, он положил ее к сковородке и пошел туда, где стоял большой алюминиевый бидон с водой: там толпились заключенные, передавая друг другу единственный ковш. Григорий увидел, что чуть в стороне, повернувшись к остальным сгорбленной спиной, стоит осужденный в куртке с черным капюшоном и пьет из кружки. Он подошел к нему, когда тот сделал последний глоток, и щелчком пальцев попросил посуду. Голова зэка, торчавшая на согнутой вперед шее, развернулась — испуганно: из-под накомарника, поднятого ко лбу, на него глянули черные забитые глаза. Он что-то промычал, видимо, отказывая, и торопливо отвернулся. И тут кто-то взял Григория за локоть.

— Иди сюда, — сказал ему высокий большеглазый зэк, похожий на араба, — с ним нельзя пить из одной посуды — он пидар… Понимаешь?

И он пошел в сторону, туда, где стояли косы. Другой зэк передал Григорию ковш с водой… Египет, черт возьми! Потом, когда у осужденных был перекур, Григорий подсел к «арабу» на бревно.

Борис, как и другие на сенокосе, носил на голове белую, фабричной вязки шапочку и работал в белой нательной рубахе. У него были яркие ровные зубы и птичий нос, узкая талия и широкие плечи. Поэтому Григорий не упал, когда узнал, что Борис — учитель физкультуры. Печать этой культуры на нем была. Удивительно, что учитель.

— А за что сидишь?

— За браконьерство, — ответил Борис. Он не таился, не торопился и не медлил с ответом. Бывает, артист хороший, но это тоже интересно.

— И охота сюда из-за охоты попадать?

— Как тебе сказать, солдат… Эта статья за охоту, за незаконную охоту. А на самом деле — за страсть, за азарт. Я уже просто не могу жить без этого…

— Чтобы не убивать?

Борис повернул к нему лицо с выражением демонстративного удивления. И даже некоторой неприязни.

— Вот выйду на свободу — и снова пойду в лес, на лосей, без лицензии… Ты тоже здесь не с сачком для бабочек ходишь…

— Ты первый раз? — прервал Григорий затянувшуюся паузу.

— Второй…

— И третьим рискнешь?

— Рискну, — ответил Борис и достал из сапога точильный камень. Это Гараеву было непонятно.

Он любил бегать на лыжах. Морозный скрип под лыжами, жесткий, летящий с веток снег, почти бесшумная скорость… Семь километров вокруг зоны лесоповала он мог пройти быстро, но сегодня он не торопился — куда торопиться? Поэтому, когда пришел, дело уже шло к съему. Воздух быстро темнел. Оказалось, он так долго ходил, что по времени осужденные уже должны были стоять у машин — но они не стояли. Не было слышно и визга пил. Уланов курил у кабины и глядел на дорогу, ведущую в лес.

— Гараев, оставь автомат в балке и возьми рацию, — крикнул он, развернувшись винтом на месте, — пойдешь в лес и скажешь, чтобы сейчас же шли к машине!

Дорога шла под уклон — и Гараев почти бежал по ней. Он рад был выполнить приказ Уланова. И вскоре выскочил к большому заснеженному пространству, в центре которого стояли три балка. Никого не увидел. Встревоженный, он замедлил шаг — вокруг висела тишина, на тонкой нитке… Куда все делись? Гараев подошел ближе '— в маленьком окошке одного из балков горел свет. Он подошел к дверям и прислушался. Когда Григорий тихонько рванул дверь на себя, оттуда дохнуло паром, теплом, табаком — тем непередаваемым запахом зоны, который всегда можно узнать — даже в вагоне электрички, когда рядом окажется человек в фуфайке и сапогах. Вся бригада — человек двадцать — сидела тут, кто на чем, вдоль стен, вокруг железной печки, огонь которой освещал балок из открытой дверцы. И тут же лежали и висели, видимо, сырые насквозь портянки и штаны. Гараев сам не понимал, насколько из него сделали солдата внутренних войск.

— Почему не идем? Давайте вставать — машина ждет! Расселись.

Но никто не ответил ему. Кто-то поднял голову, кто-то нет. И вдруг он понял, что лица осужденных были не просто усталыми — они были злыми, и не только, видимо, от усталости. А что надо этому солдату с маленькой рацией на боку?

— Тебе бы здесь посидеть, по пояс в снегу, — тихо сказал из угла низкий голос. Но Гараева обрадовал он — мирный, будто гражданский. Он сразу было хотел ответить ему, но не успел.

— Шел бы ты отсюда, старшой! — прохрипело другое горло.

— Дергай, щенок! — поддержали его.

— Мент вонючий!

И вдруг темнота зашевелилась, как зверь в норе, — все разом начали кричать. Ошеломленный Гараев не слышал слов, а лишь видел, что все вскинули головы, смотрят на него и не закрывают рты, полные злобы. Он стоял у дверей и молчал, засунув руки в худые карманы полушубка, словно в щель между страхом и достоинством. И стихло так же резко, как и началось. Потому что сидевший у печки осужденный приподнял ладонь. «Хватит», — сказал он. И Гараев узнал в этом будто углем нарисованном зэке учителя. Он сидел в расстегнутом ватнике, чуть наклонившись вперед бритой головой. Григорий выдержал секунды три и вышел — плечом вперед.

Он медленно поднимался вверх по рыхлому, влекущему вниз снегу дороги. Темно, очень темно было вокруг. И холодно. Показалось, если в казарме его хотели бы убить, то в камере убили бы точно. Он шел один, почти с закрытыми горячими глазами, совсем забыв про время и рацию. Поэтому Уланов чуть не сбил его с ног, когда он подошел к нему, стоящему у борта машины, резкому и натянутому, каке похмелья. Нет, с похмелья он будет завтра — понял Григорий, разглядев рядом с ним свиную кожу белоглазовского лица с поплавками нетрезвых глаз. Понятно, зачем они отправили его на круг…

— Они сейчас придут, — ответил он начальнику.

А после ужина, символического ритуала, началась культурная программа — в большом и холодном сарае из бруса, который офицеры храбро называли солдатским клубом. Фильмы демонстрировались с частотой кинофестивалей, то есть примерно раз в год. Только сидеть можно было в бушлатах. Гараев в тот день, каки другие, впервые смотрел «Белорусский вокзал» — цветную ленту о фронтовиках. И все воины с тоскливым интересом разглядывали кадры из гражданской жизни благородного поколения отцов. Особенно роте понравилось то место, где добрый пожилой сердечник вспоминает армию — дескать, как хорошо там было: скажут — налево, прикажут — направо, и думать ни о чем не надо, и вот бы обратно — в армию! В этом месте зал расхохотался.

А после кино, когда включили свет, у входа из клуба не разошлись двое: сержант Чернышов с улыбкой бросил что-то в ответ на реплику Сомова. И тот без паузы и заминки нанес ему мощный удар по груди — правой рукой. Сержант покачнулся, но перешел с пяток на носки и схватил собачника обеими руками за горло.

Солдаты остановились, расступившись кругом, и молча наблюдали за схваткой: это слово — «падла!», которое успел прохрипеть собачник, подействовало на Чернышова самым мрачным образом — он медленно сдавливал широкое горло ефрейтора… Ноги собачника начали подкашиваться, а голова побагровела, как налитый кровью пузырь. Ефрейтор уже почти не дергался и многим стало страшно за исход драки.

Но никто не сходил с места. И вдруг Гараев увидел, как из толпы выскочил Уланов и, прыгнув, схватил чернышов-ские руки сзади, пытаясь отжать их на себя. «Уйди-и!», — заорал Чернышов, — и отпустил горло собачника, который покачнулся и начал сползать на пол, как мешок — он был, видимо, в шоке. Чернышов оттолкнул Уланова и пошел к дверям.

Накануне вечером взвод был переведен из общей спальни в класс по огневой подготовке. «Молодежь» быстро и согласно перенесла туда двухярусные кровати, потому что в тесном помещении, обогреваемом двумя голландскими печами, холод не казался таким бесконечным — можно было надышать. А печи такие стояли по всей казарме, но согревали они только в одном случае и одно место — если его очень сильно прижать. Именно этим и занимались воины в свободные минуты, кольцами облепив круглые колонны, подсовывая под ягодицы замерзшие ладони рук.

После вечерней поверки взвод бегом направился в свой отдельный угол, в свое теплое логово. «Молодые» постовые сто лет мечтали об этой ночи — чтоб с десяти до шести, чтоб не на вышке, похожей на белый полюс, а в постели. Григорий быстро залез на свое место — и уже через десять минут он спал с мокрыми от воспоминаний глазами. Но проспал он недолго.

Его разбудили крики, стуки и топот тяжелых ног. В классе по огневой подготовке горел свет — тусклый и болезненный. Вокруг шевелились синие суконные одеяла, из-под которых местами уже торчали босые ноги. Молодые воины, кряхтя и вздыхая, начали спрыгивать на холодный пол.

— Пошевеливайтесь! — раздался крик Белоглазова. Посреди помещения стоял сержант Уланов — без поясного ремня, руки в карманах брюк. В дверях появился Пермяков, за ним деловой инспекторской походкой вошли ефрейтор Сомов и старший сержант Джумахмедов.

— Стройся! — скомандовал Белоглазов. — Брюки можно не надевать — и так сойдет, поговорим без них…

Испуганные и разозленные солдаты становились в две шеренги, тесня друг друга, прижимая задних к стойкам кроватей — в сапогах, в белых кальсонах и накинутых на плечи незастегнутых формах.

В строю стояли около двадцати человек — только те, что прослужили меньше года. Они только искоса, как бы случайно, позволяли себе бросить на пришедших осторожные взгляды. О, они еще хорошо помнили свой первый день в армии, когда в бане их били с размаху тазиками по голым задницам, по нежным розовым ягодицам. Поколение Гараева уже называли не «молодыми», а «шнурками». Во взвод пришли помоложе, на полгода — человек восемь… Гараев не смотрел на Уланова потому, что сразу решил отвернуться от него — все они горбатые.

— И кто туту нас хорошо жить начал? — негромко спросил замкомвзвода резковатым, осевшим голосом. Он медленно прошел, разглядывая хмурые лица, к правому флангу шеренги и, развернувшись кругом, остановился. Если б он был один… Солдаты в строю тихо вздыхали и подрагивали от холода и страха: кого они будут? Или всех?

— У них от хорошей жизни, говорят, яйца пухнут, — сказал не бросавший слов на ветер Сомов. Он резко оголил свои мелкие белые зубы, он знал, что делал.

Уланов снова двинулся вдоль шеренги. И чем ближе он подходил к Учителю, тем все становилось яснее и хуже. Он остановился — и экскаваторная джумаевская челюсть отвисла на уровне узких якутских глаз… Джумахмедов улыбнулся, заметив, как, обороняясь, дернулась худая рука.

— О-о-о! — взвыл Учитель, заполучив подлый удар коленом — в пах, и медленно начал оседать, будто сползая спиной по воздуху. Когда он уткнулся лицом в колени, раздался короткий звук — хлесть! — и большая голова Носатого мотнулась на правое плечо — от точного улановского кулака. И налилась оскорбленной кровью. Следом переломились два человека от удара в поддых.

Сержант повернулся, сделал два шага — и наткнулся на сжатые губы и взгляд, отстраненно устремленный под прямым углом в белую стену. Но боковым зрением Гараев видел: он остановился, похоже, соображая, в чем дело, и покачнулся — все-таки он был залит водкой под самое горлышко. Григорий продолжал изучать известковую бездну — и уже не было ни испуга, ни досады на его лице. Одна усталость. Вот в первом взводе так гоняли за Механошина — отжиманием от пола — что все сначала краснели, а потом плакали, все… А Механошина заставлялисчитать. Бояться уже нечего.

Прерывисто, тяжело дыша, поднялся с корточек Учитель. Но старослужащие ждали продолжения. Похоже было, что о Гараеве речь тоже шла — Джумахмедов смотрел на него.

— Дай и этому, Саша! — выкрикнул ефрейтор Сомов, небрежно заложив большие пальцы рук за кожаный ремень, медная бляха которого свисала до паха. И кивнул головой Белоглазову — дескать, поддержи товарища. Но командир гараевского отделения не совсем потерял память — он понимал, что второй раз ему залетать не резон, поскольку дисбаты все-таки есть.

— Сам справится! — ответил он, прикрыв свои крысиные глазки. И Джумахмедов, взяв из рук Пермякова спички, начал прикуривать потухшую папироску — да ему собственно все равно, ведь дело-то сделано…

«Дело сделано, подставили дурака и повязали, — подумал невесело Григорий, — они добились своего. Дело сделано! Эх, Уланов, Уланов… Одним козлом в команде стало больше. Да что мне переживать? Пошли они все…»

— Кончай, командир! — неожиданно сказал Пермяков. — Оставь Гараева, пойдем на кухню…

— Пусть поговорит, — быстро возразил Белоглазов, не поворачивая головы, — разве Гараев лучше Джумаева? Или тебе жалко нашего ротного посудомойщика?

Уланов повернул к ним голову, сделал сквозь зубы длинный вдох и выпустил воздух через нос, раздувая узкие ноздри.

— Отбой, взвод, — сказал он тихо и пошел к выходу.

Когда в дальнем конце трапа появилась черная фигурка, Гараев сразу узнал его. Он шел сверху вниз, под уклон, к четвертому посту Гаража. Он шел к этому посту долго.

Вышка четвертого поста была самой холодной, самой просторной — тут не было даже рам. И снежинки залетали на нее, медленно кружась в холодном воздухе между колодезных стен из черного бруса. Гараев стоял в самом дальнем углу — широкий обзор окна позволял это. Гараев стоял так, заложив руки в худые шубные рукава, прижавшись спиной к сухому дереву, уже больше двух часов и глядел в сторону первого поста, откуда он должен был появиться.

С четвертым постом у Григория были связаны самые горькие, если говорить о прямом смысле этого слова, воспоминания. Учитель, бывший как-то летом подменным, принес сюда сухой зеленый табак, который он называл на-сваем, и заталкивал пальцами под язык, сосал и закатывал глаза. «Учитель, скажи мне, что такое жизнь? — спросил юноша у святого мудреца…» Учитель закатывал глаза и, как корова, шевелил широкой челюстью. А Гараев погибал от кашля, тошноты и головной боли. Он плакал и материл Учителя, гомосексуалиста несчастного… И даже этого тогда не знал Гараев.

Сегодня шел снег. Он шел наискосок сквозь электрический свет забора. Шел сквозь колючую проволоку. И залетал на вышку, кружась, будто выбирая место для посадки. Сегодня было тепло, то есть не так холодно, чтобы очень хотелось ныть и стучать зубами от страха перед неизбежным, бесконечным временем.

Прошло больше двух недель после короткого публичного избиения четырех солдат. И все было тихо. И взвод снова пошел в ночные караулы. И сегодня Уланов записал Гараева на самый холодный пост Гаража, «чтобы скрыть приязнь» — так понял Григорий.

Он шел медленно. Его ушитая в талии шуба была расстегнута, а строгая шапочка торчала на затылке. Григорий не стал делать окрика — и так все было ясно. Так и есть: когда сержант шагнул в уже распахнутые двери вышки, она наполнилась глубоким и белым пламенем его дыхания. Он вдыхал воздух, а выдыхал пар.

На всех постах Гаража стояли высокие чурки — для того, чтобы на них сидеть и курить. Уланов достал из кармана папиросы, без которых, видимо, мог продержаться не дольше, чем рыба на воздухе. Его узкое, красивое, будто из кости вырезанное лицо, было мрачным. Докладывать о том, что произошло на посту за время боевого дежурства, Гараев тоже не стал. Ничего не произошло… Уланов молчал, смотрел в зону и курил.

— Что скажешь? — произнес он, наконец, глуховатым голосом, не поворачивая головы.

— О чем говорить, когда все ясно, — ответил Григорий с вызовом — из темного угла, где продолжал стоять так неподвижно, что на воротнике шубы уже посверкивал снег.

— Что тебе ясно, солдат? — развернулся к нему Уланов, раздувая тонкие ноздри. — Смелым стал? Забыл, как в сортир воду ведрами таскал? Разговорился…

«О! Не может забыть свою должность», — зло подумал Гараев.

— Сортир мыл, а сапоги вам не чистил, и вашим шакалам тоже, — ответил он громко, уже ни на что не надеясь.

Уланов резко отвернулся и замолчал. Гараев не видел его лица, да и не хотел видеть. «Зачем он пришел? Мне никто не нужен… надо кончать с этим. У него есть все, чего нет у меня, но ему надо и то, что у меня есть… Поплакаться ему надо, суке сержантской! Нажрался водки в тепле…»

А это что такое? Он увидел, как вздрогнули, дернулись плечи Уланова — раз, второй, третий… Никогда он не мерзнет. Не может быть — вокруг стояла такая тишина, что даже самый глубокий, самый неожиданный, который зажимают зубами, всхлип нельзя было не услышать. Уланов плакал. Его плечи вздрагивали все сильнее, а всхлипы перешли в открытый, прерывистый, с глубокими перепадами плач. Он плакал, уткнувшись лицом в рукава шубы, навалившись грудью на подоконник. Хорошо были видны его белые тонкие руки со сцепленными, переплетенными пальцами, руки, освещенные светом и снегом.

— Не могу, больше не могу, — торопливо говорил он сквозь слезы, — сволочи, мразь эта… гниль поганая… Домой хочу, не могу больше смотреть на них, домой хочу.

Удивление, даже изумление Гараева, похожее немного на испуг, прошло — и он только потом вспомнил, что в этот момент у него появилось радостное, сентиментальное чувство признательности к сержанту… Все-таки мы еще люди.

— Товарищ сержант, не надо, товарищ сержант, не стоит… Вам три месяца осталось, харкните вы на них, да если бы мне столько, да я бы положил… перестаньте, товарищ сержант, — приговаривал Григорий, стоя рядом с ним.

— Ненавижу, ненавижу их всех — собачников, офицерье, всех…

Сержант приподнял голову и начал утирать слезы рукавом, отчего лицо его стало почти черным. Гараев видел это — он стоял уже слева от Уланова, слегка наклонившись и положив ему руку на правое плечо, будто обнимая.

— Не зови меня сержантом, — сказал он. Голос еще дрожал, он глубоко вдыхал воздух и морщился. — Меня Сашей зовут, имя есть…

— А меня Григорием…

— Да ты что? — удивился Уланов и улыбнулся. — А я, честно говоря, и не знал… Ты не куришь?

— И это не знаешь. Не курю, товарищ сержант, не курю… И тебе не советую.

— Погоди советовать, доживи до моего возраста, я тоже не курил, погоди, — говорил он, доставая из кармана шубы пачку папирос. Спичка осветила его темное, резко очерчен — ное лицо с застывшей на секунду улыбкой.

Зона, озаренная электрическим светом, сверкала миллиардами хрупких снежинок, опустившихся на нее с неба. Космическая тишина полуночи звучала торжественно — как симфонический оркестр в беломраморном зале. А далеко в глубине этого мира работали, пили чай в балках и боксах осужденные особого режима — за контрольно-следовой полосой и колючей проволокой.

Уланов курил, пристально глядя в сверкающую бездну зоны.

— Твой магазин стащил Джумахмедов, со столика у зеркала, — рассказывал он Гараеву, — он мне потом уже об этом сказал… Они хотели раскрутить тебя на гауптвахту…

— И кто помешал этому?

— Я — кто еще… Потом мне Добрынин рассказывал, что ты не отдал журналы начальнику штаба.

— Теперь все понятно… Давай договоримся — я буду называть тебя по имени только один на один… Не будем собак травить — и собачников. Скоро весна, скоро тебе домой…

— Мы с тобой еще встретимся когда-нибудь! — благодарно улыбнулся ему сержант за напоминание.

— Обязательно. И назовем друг друга по имени…


Последний  побег

Все началось с побега заключенного. Вернее, за месяц до побега. Еще точнее — за месяц и три дня. В ночь с шестого на седьмое ноября. Перед парадом на Красной площади.

…Это был яркий — желтый, красный, коричневый, зеленый — хвойный и лиственный сибирский лес, глухая красноярская тайга. Григорий видел, как поперек его дороги проскочил невысокий северный олень серого цвета, рядом вспорхнул с ветки рябчик.

По просеке бежал солдат без пилотки, в сапогах, ушитых брюках хэбэ и армейском бушлате с длинными рукавами, явно не по размеру. Стройный парень, выше среднего роста. С короткой прической. Он бежал легко, даже весело, с озорной и беспечной улыбкой на губах. Скоро на этом же месте появилась немецкая овчарка, еще молодая, с длинным поводком, который держал прапорщик, лет сорока пяти, в темно-зеленой полевой форме, темноволосый. Собака вбежала в белый от мха сосновый бор и далее — на открытый берег реки, прапорщик отпустил поводок… Овчарка устремилась вперед — за удирающим вдоль воды солдатом. Постепенно настигла его — и наконец прыгнула, нанося удар передними лапами по лопаткам упорного беглеца. Тот упал вперед, на прибрежную гальку, лицом вниз, закрывая голову длинными рукавами бушлата. Собака тут же села сверху, на спину побежденного, и лаем приветствовала медленно подходящего хозяина.

…Григорий Гараев открыл глаза, посмотрел на ручные часы — было пять пятьдесят восемь. Вот уже полтора года он просыпался на втором ярусе армейской кровати ровно за две минуты до подъема. В казарме стоял глубокий рассветный сон. «Что за прапорщик? — подумал он, вспоминая свое сновидение. — Не помню такого…»

— Рота, подъем! — прозвучала команда дежурного по роте сержанта.

Воины со второго яруса начали одеваться так быстро, будто сразу прыгали оттуда в сапоги. Впрочем, некоторые могли это продемонстрировать, если заранее натягивали брюки под одеялом, а портянки необходимым для этого образом наворачивали на голенища сапог.

— Форма номер три, в строй становись, — усталым голосом проговорил, видимо, не выспавшийся сержант.

Солдаты двух взводов с красными погонами и золотистыми буквами «ВВ» построились в две шеренги посреди спального помещения. Третий взвод роты был в карауле. Построились без пилоток и ремней. Через десять секунд из коридора раздались твердые, ритмичные шаги. В дверях появился Белоглазов, ставший к этому времени прапорщиком, с походкой беременной женщины, хотя живота еще не просматривалось.

— Рядовые Соколов и Бурмантов — на полы! — приказал сержант Семченко.

— А почему Бурмантов? — спросил, будто удивляясь и возражая, человек с белыми ресницами и говорящей фамилией. — Вместо него — рядовой Гараев.

— Рядовой Гараев вчера мыл, — ответил ответственному по роте офицеру дежурный сержант.

— И позавчера, — добавил из строя сам Григорий.

— А тебе кто слово давал? — остановился прапорщик напротив него, заложив большой палец правой руки за кожаный офицерский ремень. Показал здоровые белые зубки. — Ты будешь мыть полы до самого дембеля, каждый день.

Прапорщик держался спокойно, с почти незаметным чувством превосходства над рядовым ровесником.

— Я не буду мыть полы до дембеля, — ответил Гараев, глядя в ненавистные белые глаза, — я даже сегодня мыть не буду…

В канцелярии роты сидели новый командир, назначенный на эту должность два месяца назад, старший лейтенант Федоров, его помощник по политической части — старший лейтенант Рудный, командир взвода лейтенант Добрынин, прапорщик Белоглазов и капитан Покрышкин, начальник штаба батальона, бывавший в роте не чаще одного раза в месяц. Удивительно, но этот раз пришелся на сегодняшний день.

— Ты отказываешься выполнять приказ ответственного по роте офицера? — спросил, медленно и надменно поднимая узкую голову, Федоров.

Два его черных зрачка насмешливо наблюдали за солдатом сквозь раскосые прорези глаз.

«Помесь какая-то, — подумал Гараев о происхождении офицера, стоя перед командирами навытяжку, — два месяца как ротный, а ходит будто генерал…»

— Я мою полы каждый день, — ответил он, — хотя уже далеко не молодой солдат…

— Ты будешь мыть их до смерти, понял? — развернулся к нему от окна Добрынин, — Или сгниешь в посудомойке…

Гараев заметил: улыбка Белоглазова стала откровенней, поза свободней — да, он, бывший сержант, принят в офицерский круг.

— Объясни, почему ты отказываешься мыть полы? — тихо произнес Рудный. — Ты же знаешь — это обязанность каждого солдата.

— Да, каждого, но почему-то одни моют, а другие продают мясо с кухни, держат солдат голодными и пьют водку. Я не хочу служить в этой роте!

— Это кто — продает мясо и пьет водку? — казалось, искренне удивился начальник штаба, вальяжный субъект, который более всего в жизни любил баб, бани и охоту со снайперской винтовкой. Рассказывали…

— Я думаю, об этом лучше знает прапорщик Белоглазов.

— Что? — возмущенно заозирался тот. — Чего он несет, этот недоносок?

— О чем тут разговаривать, — перебил его начальник штаба. — Вызываем двух автоматчиков — и в штаб части, за отказ выполнять приказ командира.

— Отправляйте, — сказал Гараев и сжал губы на побледневшем лице.

— Он еще не знает, что дисбат — это ад по сравнению с нашей ротой, — злобно добавил Федоров.

— С нашей бесценной, золотой ротой! — вставил прапорщик, продолжая глуповато озираться.

Григорий почему-то вспомнил, что у Белоглазова всего семь классов образования. «Откуда тебе знать значение этого фразеологизма», — усмехнулся он про себя. При этом чувствовал, как в голове появляется напряжение, которое натягивается, будто стальной трос, готовый вот-вот разорваться на две половины. Гараев не смотрел на старшего лейтенанта Рудного, но боковым зрением отметил, что замполит разглядывает свои богатырские руки, лежащие на столе, будто давая понять, что ничем помочь ему уже не сможет.

— Иди вон, — закончил разговор капитан Покрышкин, однофамилец известного аса Второй мировой войны.

Со стороны коридора послышались знакомые шаги. И прапорщик Белоглазов снова остановился напротив него, заложив большой палец за офицерский ремень.

— Ты стукач, дятел, — показал он свои мелкие зубы, — но я сделаю так, что весь батальон будет знать об этом. Иди в каптерку.

Гараев медленно прошел мимо прапорщика, по уже пустому коридору и вышел на высокое крыльцо казармы: ноябрьское утро начинало сиять синим первородным снегом. Через угол плаца, в сторону гаража, в пристройке которого находилась каптерка, шел командир роты — всегда щеголеватый, даже в мороз — в тонкой шинели. Григорий двинулся за ним.

В помещении было холодно, а Григорий стоял в одной гимнастерке. «Неужели бить будет? — подумал он, глядя на смуглое лицо офицера. — Да нет, не похоже…»

— Собирай свои вещи, — приказал командир роты, — проверь, чтобы все было на месте — парадка, шинель, ботинки, что еще там…

Гараев быстро нашел свою парадную форму, висевшую на плечиках в пустом ряду отсутствующих воинов. Затолкал все в вещмешок — с ботинками и фуражкой.

— Через час капитан Покрышкин будет возвращаться в штаб батальона, поедешь с ним.

Лейтенант пристально и чуть насмешливо наблюдал за реакцией солдата на свои слова. И действительно — это могло быть что угодно, вплоть до дисциплинарного батальона и вероятной смерти там.

— Не бойся, — пожалел его лейтенант, — тебя переводят в другую роту — благодари Рудного, своего покровителя.

Гараев тут же перестал зябнуть — кровь хлынула по венам, будто вино. Значит, вся жизнь впереди.

— В наших войсках не принято переводить из роты в роту — это невероятное исключение, — добавил командир.

Гараев поставил вещмешок на стол и снова развязал его, достал из кармана парадного кителя значок «Отличник боевой и политической подготовки», прикрутил его к форме на груди, где на белом застиранном хэбэ виднелась пустовавшая дырочка.

— Правильно, — улыбнулся старший лейтенант, — ты же заслужил его! А почему не носил?

— А сколько в роте человек, у кого есть такой? «Старики» бы сняли его через полчаса.

— Ты слишком грамотен для солдата, — без улыбки произнес лейтенант, разворачиваясь к нему со спокойным лицом человека, великая карьера которого неизбежна.

Гараев ждал сержантов, прапорщиков, двух автоматчиков и ад дисбата, но дождался только одного: его не взяли в дневной караул на производственную зону. После завтрака он стал спиной к теплой голландской печке в казарме и слушал, как вооружается взвод у ружпарка, как звучат самозабвенные команды лейтенанта Добрынина.

В штаб батальона ехали на УАЗике — начальник штаба, командир роты и Гараев. Офицеры шутили, вспоминали последнюю охоту на оленей. За задним сиденьем в чехле он заметил светлое цевье винтовки со снайперским прицелом.

Гараев чувствовал: еще одно такое нервное напряжение, как зимой прошлого года, — и он мог бы сорваться, пристрелить Джумахмедова или Белоглазова. Возможно, это поняли и офицеры.

Он вспомнил январь, когда стоял на постах производственной зоны особого режима. Температура опускалась ниже пятидесяти, доходила до — 56. Над контрольно-следовой полосой висел густой туман.

Дырявые валенки и постоянный голод сделали свое гнусное дело. В начале января Гараев начал кашлять, с каждым днем — все сильнее. Это продолжалось с неделю. Потом стала подниматься температура — но насколько она поднялась, Григорий не знал, поскольку градусника не было. Пришлось обратиться к санинструктору роты — сержанту Аристову. Конечно, лекарь хорошо помнил, кто опустил его спиной в грязь бетонного пола посудомойки. Сержант смерил его температуру — 38 градусов, пожал плечами и дал две каких-то таблетки.

— Ничего с тобой не будет, — процедил он сквозь щербатые зубчики, — на посты ходить некому, служба вылечит.

По ночам Гараев не мог спать. В груди появилась такая боль, будто по ней прокатили штабель баланов. Он лежал на втором ярусе и задыхался без воздуха, которого ему не хватало из-за непрекращающегося кашля. Вымотанные постами солдаты спали так, что их могла бы разбудить только волчья сирена «боевой тревоги».

Гараев не знал, что в таких случаях нужно молиться Богу. Он знал о Боге только то, что Всевышнего нет.

Поэтому никому не молился, ни к кому более не обращался, но и подыхать в казарме не собирался.

В ту ночь, после возвращения от санинструктора, Григорий думал не о Боге — он вспоминал Павку Корчагина, Мартина Идена, своего отца. Гадом буду, но выживу — поклялся он себе.

Почти на каждом посту стояла чурка, которую на вышку затаскивали солдаты — тяжело стоять десять часов на ногах в бушлате, шубе и тулупе. Если на посту чурки не оказывалось, Григорий быстро спускался и находил ее перекинутой по приказу какого-нибудь ебнутого сержанта за забор внешнего ограждения.

Солдат понимал, что выхода у него нет — жизнь или смерть. Он, бывший туберкулезник, два раза лежавший в боксе смертников, осознавал это ясно, как последний рецепт: спасти может только преодоление самого себя, абсолютное, безоговорочное. Надеяться в Сибири не на кого.

Гараев начинал с упражнений руками — все виды, какие только смог вспомнить. Наклоны влево, вправо, вперед, назад. Приседания, отжимания от подоконника — чтобы одновременно видеть трап, идущий по периметру. Основное наблюдение шло не за контрольно-следовой полосой, а именно за трапом, где в любое время мог появиться проверяющий или начальник караула. По многу раз, оставшись в одном бушлате, поднимал он над головой тяжелую чурку. Лечение продолжалось по три-четыре часа, делался перерыв — и процесс возобновлялся.

Один осужденный, особый рецидивист, видимо, наблюдавший за отчаянным солдатом из маленького окошечка какого-нибудь балка, подошел к нему и предложил чаю. Гараев бросил ему фляжку. И старый зэк начал приносить ему горячий и крепкий напиток. Удивительно, но осужденный бросал полную фляжку с земли точно в окно поста. Это был второй зэк, приносивший ему на пост чай.

«Пусть это будет продолжаться до конца службы, — твердил себе Гараев, — но я вернусь к отцу и матери живым, а не в гробу». И он поднимал и поднимал свою чурку над головой — до умопомрачения.

Война за жизнь длилась полтора месяца. Постепенно температура спала, и кашель прекратился. С первым весенним воздухом дышать стало легче, прошла боль в груди.

В марте Гараев понял, что победил. И что уже никто и никогда не сможет сломить его, солдата, прошедшего январский ад Сибири.

Командиры, замполиты, начальники караулов и контролеры по надзору сидели у своих печек, жрали жареную картошку и пили сладкую водочку. И никто, кроме матерого рецидивиста, не предложил ему глоток чая. Именно тогда он понял, что это государство никогда защищать не будет.

На утреннем разводе Гараев узнал, что попал во второй взвод 12-й роты, именовавшейся в батальоне «коммунистической» или «красной», потому что здесь, говорили, все живут по уставу, соблюдая «соцзаконность». В общем, образцовая рота Краслага, которая могла оказаться хуже дисбата. Потому что когда офицеры хотели кого-нибудь наказать, они заставляли его жить «по уставу», доводя жертву до сумасшествия.

Итак, утренний развод. Командир второго взвода Татаринов, высокий лейтенант, заместитель командира Иван Рачев, сразу видно: сержант с корпусом и мозгами первобытного воина. По левую руку от Григория стоял парень из гараевского, как было заметно по ленивому поведению, призыва. Ни одной лычки на погонах, ни одного значка на груди — в этом было что-то вызывающее. После построения они поговорили.

— Коля Кин, — протянул он руку Григорию, — кажется, мы с тобой ехали в одном вагоне?..

— Действительно, ты тот самый, который за всю дорогу не сделал ни глотка вина?

— Ага, — ответил Коля, — и ни разу — здесь… Правда, курю немного. А ты?

— Я не курю, а пить пробовал, одеколон — «Сокол»… Сам откуда?

— Ты, наверное, на проводах перепил — забыл, что мы с тобой и в машине вместе ехали?

— Земляк! Прости, меня всю дорогу мутило… Ты из какого поселка?

— Золотанка.

— Знаю, лесоруб, что ли?

— Он…

— А фамилия откуда такая?

— Из немцев мы, репрессированные…

У Коли была большая голова, прямой нос и, кажется, неправильный прикус — нижняя челюсть сильно выставлялась вперед. В карауле он был часовым КПП — впускал-выпускал машины на производственной зоне.

Гараев этого не ожидал. По широкому дощатому трапу навстречу ему шел Сан Саныч Ищенко — высокий, стройный, тонкий, гибкий, такая очаровательная змея.

— Гриша! — раскинул длинные руки Сан Саныч. — Гриша, ты как сюда попал?

— Перевели, — ответил Гараев, пожимая аристократическую руку парнишки, которого запомнил по первому дню в армии.

Миллионы советских зэков, тысячи солдат помнили, что такое Нижня Пойма — сибирская станция, известная им под именем Решеты. Уральский эшелон уже успел побывать в бане и переодеться в армейскую форму, когда к перрону станции Решеты, что на Транссибирской магистрали, прибыл азиатский эшелон. О, это было что-то, вроде ташкентского землетрясения…

Узбеки, таджики, русские — брюки, халаты, кеды… Рваные, грязные, расхристанные. Черные, коричневые, белые. С котомками, сумками, чемоданами. Улыбались, боялись, наглели.

Особенно уверенно вел себя этот высокий и стройный — в брюках, пуловере и тюбетейке, выделявшийся в первой шеренге, как карагач среди кизила. Он с усмешкой разглядывал братьев по крови — славян Западного Урала, а также татар, удмуртов и других угров. Войска великой империи, с южных окраин и северо-западных, стояли напротив друг друга, с детским любопытством разглядывая тех, с кем придется два года служить в центре Сибири, ставшей на столетия мировой тюрьмой.

— Ну, что, земляки, — крикнул в тюбетейке раздолбай-ским голосом, — отмыли вас от уральской грязи?

«Смотри-ка ты, — удивился тогда Гараев, — не успел на перрон спрыгнуть, уже знает, откуда мы…»

— Нас отмыли, — ответил ему вечно пьяный представитель пермской шпаны, — а вы так и останетесь черномазыми!

Ташкентских увели в баню, а пермским пришлось ждать часа четыре — на траве вдоль железной дороги. Долго черных отмывали… Кто-то сбегал за сигаретами, кто-то попробовал опохмелиться — и, кажется, удачно. Чуреков, когда они появились снова, было просто не узнать — не люди, а живая масса зеленоватого цвета, как гигантская гусеница. И, ставши одной колонной, новобранцы стали выглядеть единым существом, с одним именем и смыслом.

— Когда жрать будем? — крикнул ташкентский славянин, от галифе ставший похожим на большую лягушку.

— Молчать! — заорал какой-то майор, пробегая в сторону двигавшегося к перрону полковника.

Пацаны переключились на его шаг, с оттяжкой носка, руку, взлетевшую к виску…

— Товарищ полковник, учебный батальон построен для отправки к месту назначения!

Ответ полковника Гараев не расслышал. Командир части прошел к середине пространства и развернулся к колонне, расставив ноги.

— Повара есть? — громко спросил он. — Два шага впе-ред!

Вышли человек десять черных, двигаясь бестолково, будто бараны.

— Сапожники, плотники, парикмахеры, два шага вперед! — продолжил сортировку полковник. — Подойти к офицерам, всем записаться, по специальностям… Спортсмены есть? Мастера спорта, кандидаты в мастера, перворазрядники?

Учебный батальон начал погружаться в эшелон для отправки в Новобирюсинск — крайнюю точку железнодорожной ветки, идущей от Нижней Поймы и обслуживавшей Красноярские лагеря. Именно там, в учебке, Гараев встал по ранжиру третьим в отделении — за Толиком Монаховым и Сашей Ищенко.

И вот они встретились. На погонах ташкентского кореша — одна лычка, ефрейтор! А кто не помнит, что «лучше иметь дочь проститутку, чем сына ефрейтора»?

— А меня перевели сюда из штаба части — ужасная доля… — посетовал Сан Саныч, — приходится заниматься селекторной связью на периметре производственной зоны, месить грязь по поселку. А баб здесь вообще нет… Хочу в Ташкент! А ты что делал эти полтора года?

— Стоял на вышке, — ответил Гараев.

— Ничего другого придумать не мог, что ли?

— Не мог, за меня думали другие…

— Э-э, надо быть самостоятельным человеком. В Крас-лаге все продается и покупается. Ну, давай, я пошел в штаб батальона.

Гараев посмотрел вслед Сан Санычу — тот шел весело, уверенно, в начищенных до блеска сапожках, в бушлате с запахнутыми до предела полами, небрежно и туго затянутыми кожаным ремнем. Посмотрел — и позавидовал ему.

Гараев стоял в казарменном коридоре 12-й роты, у стены, покрытой дощатыми панелями коричневого цвета. Мимо проходили сержанты, пробегали солдаты. Он стоял, сжав руки за спиной в замок, глядя перед собой. В отглаженной форме со свежим подворотничком, с пилоточкой в двух пальцах от правой брови и правого уха, со значком «Отличник боевой и политической подготовки» на левой груди. Слегка напряженный, но подтянутый.

— Ты Гараев? — подошел к нему сержант со светлыми вьющимися волосами и красной повязкой дежурного по роте.

— Я, — ответил он.

— Тебя вызывают в канцелярию роты, — улыбнулся сержант, — там командир, замполит и старшина.

Последнее, понятно, можно было не говорить, но сержант, похоже, был славный малый.

— Разрешите войти? — попросил разрешения Гараев, переступая порог кабинета и закрывая за собой дверь.

— Входи, Гараев, — ответил командир роты старший лейтенант Каменев, которого Григорий уже видел вчера, в день своего прибытия, на вечерней поверке.

— Рядовой Гараев по вашему приказанию прибыл, — вскинул он руку к виску.

За тремя письменными столами, стоящими буквой «П», сидели три офицера. В центре — командир роты.

— Вот что, Гараев, тебе осталось служить полгода, — медленно произнес командир, — на вышке, как я понимаю, ты уже настоялся, отстоял свое, пора отдохнуть от караульной службы. Как ты думаешь?

— Как прикажете, — ответил он.

— Правильно, а прикажем так: с завтрашнего дня ты приступишь к обязанностям заведующего ротной столовой и повара. Там есть еще три кашевара — гражданские женщины.

— Но я не знаю, что бросать вперед — капусту или картошку.

— Завтра узнаешь, — со скупой улыбочкой ответил старший лейтенант и добавил, кивнув в сторону белобрысого прапорщика лет тридцати: — А подчиняться будешь старшине роты Цыпочкину. Понятно?

— Так точно, товарищ старший лейтенант.

Наступила пауза. Офицеры молча разглядывали солдата, то ли оценивая его кандидатуру, то ли давая ему понять всю значительность наступившего момента. И только тут Гараев обратил внимание на молодого лейтенанта, видимо, довольно высокого роста, с розовыми от здоровья щеками и белыми руками, лежащими на столе. Почему-то он понял, что центр тяжести переносится на этот стол, на удлиненное и женоподобное лицо этого офицера.

Почему понял — вспомнил потом.

— И еще одна вещь, — сказал лейтенант высоким, как его рост, голосом, — у нас к тебе будет небольшая просьба. Дело в том, что кухня привлекает к себе разного рода воинов, которые не столько любят служить, сколько попивать и погуливать. То им закуску дай, то посуду, а то и расскажут, что в карауле было. Мы, командиры, должны знать об этом… Будешь обо всем рассказывать нам, понял, Гараев?

Снова наступила долгая пауза. Три пары офицерских глаз напряженно смотрели на рядового второго взвода, который стоял перед ними, опустив глаза в пол.

— Ты меня понял, Гараев? — громче повторил вопрос лейтенант.

— Так точно, товарищ лейтенант!

Было заметно, что легкое напряжение, возникшее в кабинете во время паузы, спало.

На следующий день он узнал, что сначала бросается картошка, а потом капуста. Правда, с небольшим промежутком. Об этом ему рассказала Елена Александровна Морозова, самая старшая из поварих, лет пятидесяти. Узнал, что высокий лейтенант — замполит по фамилии Родионов.

Вечером к Гараеву зашел Ищенко — он ходил после отбоя где хотел, на подъеме не вставал, числился в отделении управления, хэбэ имел беленькое, чистенькое. Сел на табурет, откинулся спиной на подоконник. На светлой коже его небольшого лица сияли веснушки. Он закинул ногу на ногу, улыбнулся.

— На вышке, говоришь, стоял… А кажется, будто из кухни не вылазил…

— Вынудили командиры, заставили спуститься на землю, сделали начальником.

— Да, тебе уже двадцать лет, а ты только-только начинаешь карьеру! — заметил Сан Саныч и взял со стола книгу Тургенева, прочитал название, открыл — закрыл.

— У меня еще все впереди, сейчас подготовлюсь, поступлю в университет, стану директором ресторана.

— Это на каком факультете готовят таких директоров?

— На экономическом…

— А я у мамы один — она в республиканском министерстве работает, денег на университет нет.

— А зачем деньги, если есть знания?

— Ну, ты даешь, совсем темный — надо десять тысяч рублей заплатить, чтобы поступить… Ташкент, бля, город хлебный! Басмачи, карагачи…

— Ври, да знай меру…

— А ты ничего не платил за то, чтобы стать заведующим столовой?

— Ничего, — тут же ответил Гараев.

Ищенко повел подбородком туда-сюда, усмехнулся.

— А твой предшественник подарил командиру роты бухарский халат, чтобы было в чем в белую баню ходить…

Григорий молчал. Он слышал про эти дела, но не очень верил в них. Ищенко врать не было смысла.

На следующий день Гараев пришел на конюшню, нашел конюха. Им оказался достаточно молодой зэк, но с уже пепельной кожей, не очень высокого роста, хорошо, сильно, аккуратно сложенный, но пропахший режимом насквозь, как потник — лошадью.

Слава показал ему, как надо запрягать лошадь в сани. Как надевать упряжь, удила, уздечку, шлею, подпругу, вожжи, хо — мут, вставлять оглобли в дугу и затягивать их. Вскоре Гараев научился не бояться лошади.

Конюх между делом небрежно расспрашивал его о службе, о том, где служил, как там отцы-командиры и сколько осталось до дембеля. Григорий отвечал осторожно, не касаясь караульных и других специальных тайн службы, но не очень скрывал человеческие проблемы казармы. В этом он считал себя человеком вольным и никому не военнообязанным.

Конюх угощал его щедро — черным чаем, печеньем, сгущенным молоком. «С чего бы это?» — замечал про себя Григорий и еще более строго следил за своим поведением и словами. Несколько дней он ждал, что Слава начнет у него чего-нибудь просить, но не дождался. Конюх сам предлагал ему продукты и другую помощь. Беседовал с ним, солдатом, спокойно, тихо, с небольшой усмешечкой выслушивая некоторые ответы. А потом рассказал, как столичные карманники чистят москвичей от лишних денег.

— Бывало, едешь в автобусе и вдруг видишь в окно, что по тротуару идет какой-нибудь одинокий мужик. Ты бросаешься к окну, да — открываешь левой рукой, при этом слегка трогаешь сидящего около него фраера, случайно задеваешь локтем и оттопыриваешь левый борт пиджака, кричишь: «Вовчик, Вовчик, это я, Мишка! Я буду ждать тебя на следующей остановке!». Ну, мужик оглядывается, смотрит вокруг, а ты в это время правой рукой, пропустив ее под мышкой левой, достаешь из внутреннего кармана пассажира кожаное портмоне и быстро начинаешь проталкиваться к выходу, чтобы успеть спрыгнуть на остановке.

— Не жалко пассажира было?

— А он меня жалел, когда я в бараке голодал? — сухо улыбнулся Слава. — Да и выбирал я жертву, чтоб не совсем бедная была. Если женщина, то чтобы в шубе. А у шубы, понятно, карманы глубокие, но шелковые, двумя пальчиками потянешь на себя — и вытянешь карманчик вместе с кошельком так, что эта корова ничего не услышит. А чемоданчики? Сумочки! У нас были специальные приспособления, вроде плоскогубцев, но когда сжимаешь, то концы расходятся в разные стороны. Сунешь кончики в колечко у ручки, раз — и разошлось колечко, сунешь во второе, и все — клиент остается с одной ручкой в руке, толпа напирает, и тот не чувствует, что чемоданчика-то уже нет…

Слава рассказывал — и глаза его светились фосфором вдохновения, великого воспоминания. К нему, похоже, возвращалось то время, когда наконец-то он вдоволь смог пожрать, согреться водкой, поверить в романтическую дружбу.

Гараев приехал получать продукты на оптовый склад, что был рядом с железной дорогой. Вместе с ним подъехали зоновские повара. Толстая кладовщица открывала одну дверь, вторую, третью, выдавала крупу, муку, сахар, чай… Это — зэкам, это — солдатам, это — зэкам, это — солдатам. Одно и то же, только объемы разные, и осужденным вместо нормальной говядины бросила мерзлый кусок субпродуктов — ливера. После чая она подошла к сундуку, где у нее лежали специи — лавровый лист, корица, другая фигня.

— А почему нам всего пять пакетов листа? — возмутился старый высокий зэк, зажав в руке все пять пакетов лаврушки и поднося их к лицу кладовщицы. — Почему пять пачек?

— Вы что, совсем озверели, что ли? — подняла на него голову кладовщица. — Сами попросили в прошлый раз, чтоб я дала вам семь авансом!

В это время за высоким зэком и вторым, совсем пацаном, оказался третий, не рослый, но широкий человек. Он, этот третий, мгновенно и бесшумно выдвинул верхний ящик шкафа, откуда в карманы фуфайки на глазах изумленного Гараева проскользнули две плиты грузинского чая.

В холодном помещении склада поднимался пар от людского дыхания. «Может быть, мне показалось? — подумал Григорий. — Да нет, не показалось… Странно, почему кладовщица, которая здесь работает, так легкомысленно себя ведет?»

— А, точно, мы же с тобой договаривались насчет лаврушки! — вспомнил старый зэк. — Извини, подружка…

Третий осужденный, невысокого роста человек, озорно глянул на Гараева и подмигнул ему. Григорий только головой покачал…

Второй зэк, главный их повар по имени Борис, еврей, развернулся к Григорию и мягко улыбнулся:

— Молчи, землячок…

Отпустив зэков, кладовщица подошла к снежной горке у длинного серого забора.

— Капуста здесь, — кивнула она на гигантский сугроб, втыкая в него деревянную лопату, — доставай сам и бери сколько хочешь.

Гараев разгреб площадку и начал углубляться штреком в плотный весенний снег. Достал до чего-то твердого, нагнулся, определил, что это железный обод. Раскопал полураз-валившуюся бочку с квашеной капустой, которая от времени уже приближалась к фиолетовому цвету морской. Разозлился, откопал вторую бочку — то же самое, если не хуже… По доске кое-как закатил обе в сани, содрогаясь от липкого вида продукта, из которого надо будет готовить бигус для молодых и вечно голодных солдат.

— Что делать с этим? — спросил он Елену Александровну, затолкав первую бочку в кухонный коридор.

Женщина вздохнула и махнула рукой в сторону большой бочки, стоявшей в углу:

— Вываливай все туда, по три раза придется промывать в воде…

— Но этим же нельзя кормить людей, — осторожно заметил он.

— Конечно, нельзя, — согласилась повариха, — а что делать? Поверь, парень, здесь бывали времена и похуже.

Через два месяца Гараева вызвали в канцелярию роты. В помещение сидел командир, замполит и прапорщик Цы-почкин.

— Почему не докладываешь, что происходит на кухне? — начал с главного командир, отбросив уже не обязательную дипломатию.

— Потому что ничего там не происходит, — ответил стоявший перед офицерами Гараев.

— Да, а мне стало известно, что вчерашней ночью ты дал хлеб и две котлеты своему другу Ищенко, на закуску, это правда?

— Так точно! — по-военному быстро согласился Гараев. — Дал немного хлеба, без котлет, но не на закуску, а просто так, чтобы пожрал — он поздно вернулся из батальона.

Офицеры молча и задумчиво разглядывали подчиненного, уже понимая, что солдатик обманул их.

— Ты понимаешь, что будет, если мы что-то узнаем не от тебя? — пригрозил ему прапорщик Цыпочкин.

— Так точно! — ответил Гараев. — Я все понимаю.

Вот, научили солдата уставному поведению и наглой лжи — на свою голову. Отрубил — ни разу не моргнул. Готов к поступлению в горьковский университет жизни.

Вскоре Гараев заболел — провалялся неделю в постели с температурой. А когда выздоровел, узнал, что его сняли с должности заведующего кухней и отправили на караульную службу. Но не на вышку, а контролером, который проверял внутренний периметр производственной зоны строгого режима. Григорий выходил на круг каждые два часа, смотрел, нет ли кого-чего на контрольно-следовой полосе, не подбирается ли какой-нибудь осужденный к ограждению, участвовал в разводах на работу и съемах, а также шмонах.

Кстати, таких контролеров на особом режиме не было. Григорий впервые услышал про железные пики, которые те носили с собой для самообороны. Пики недавно отменили, может быть, ввиду бесполезности. Нападений на контролеров не было — видимо, кара за святотатство была столь ужасна, что даже матерые преступники содрогались от мысли о ней.

А точнее, кому надо убивать, когда сбежать можно без крови и последствий? Сбежать можно, а вот убежать — это проблема.

Еще одной обязанностью Гараева стало сидеть под железной дорогой. Между рельсами была сделана специальная смотровая яма для контролера.

Пока заканчивалась погрузка пиломатериалов, Гараев заползал в машинное отделение тепловоза и грелся, прислонившись спиной к подрагивающему от собственной мощи двигателю. Иногда его приглашали в балок осужденные, угощали горячим крепким чаем, печеньем и карамельками.

Он торчал там, сидел в земле и видел, как на него надвигается гигантский тепловоз, будто с экрана, задвигая железом зимнее небо. Мир заполнял гул и скрип колес и вагонов. Над головой проходили колеса, оси, буксы, сцепления.

Из ямы надо было смотреть так, чтобы ни один враг не проскочил на свободу, пристроившись каким-нибудь хитроумным способом к нижней части вагона. А какими эти враги были хитроумными!.. О фантазии, выдержке и мастерстве зэков по казармам ходили легенды, их опыт изучался с помощью альбомов тактико-специальной подготовки, где на иллюстрациях изображались беглецы, поднимавшиеся над зоной при помощи вертолетных аппаратов с двигателями от бензопилы, переходивших на специальных изоляторах через ограждения по электропроводам, уплывавших с помощью подводных лодок, сделанных из выдолбленных половинок древесного ствола.

В тот день он стоял на площадке производственной зоны и смотрел, как своей собачьей службой занимается кинолог Жуков с немецкой овчаркой. Они шли по вагонам, обнюхивая крыши, заглядывая в открытые люки. Торопились, поскольку запоздали. Дошли до середины состава, и собака залаяла. Матерясь, два прапорщика начали открывать двери вагона, разбирать пиломатериалы — брус и доски. Вскоре раздался еще более громкий мат, а потом смех. Гараев подошел ближе и услышал, что контролеры по надзору нашли зэковскую фуфайку. Двери побыстрее закрыли, собака продолжала лаять, натягивая поводок. Но Жуков погнал ее дальше, по крышам вагонов, теперь уже бегом. О, как же ненавидела овчарка этих вонючих зэков!

Гараев побежал к началу состава и дальше, где находилась смотровая яма. Через несколько минут небо заволокло железом. А через два часа, после того как закончился съем, лицо сержанта Рачева, начальника караула, слегка побелело, как земля зимой.

— Сто сорок шесть… — произнес он, закончив счет проходивших из ворот зэков.

Прапорщик, который вел счет у калитки развода жилой зоны, подтвердил счет кивком головы.

Рачев побежал в сторону караулки — видимо, на селектор. И вскоре со всех вышек послышались надрывные голоса часовых. «Съем! Съем! Съем!…» — кричали они в пустоту производственной зоны в надежде, что кто-то из осужденных просто проспал конец смены. Контролеры по надзору бросились внутрь лесной биржи, к балкам, цехам и по-жегочным ямам. Было слышно, как скрипела на зимнем ветру какая-то оторвавшаяся доска на эстакаде… Из зоны начали появляться злые контролеры. Побег.

Да куда он уйдет из Краслага, когда тут одна железнодорожная ветка — с рябиновыми ягодами зон. Состав остановили на ближайшей станции и прочесали с овчарками еще раз — особое внимание обратили на тот вагон, у которого второй раз не стал задерживаться Жуков. И зря не стал. Потому что та зэковская фуфайка была обманчиком, а настоящее убежище, карманчик, находилось дальше, в глубине бруса. Купил осужденный Жукова, не поверившего своей немецкой овчарке.

Роту и караул, слава богу, ни в тайгу, ни в зону для поиска зэка, возможно, спрятавшегося там, не бросили. Все было слишком очевидно: беглеца взяли через час на первой же станции — вытащили из того самого вагона, на который лаяла овчарка.

Караул собрался в помещении, где было тепло, если не жарко, отдыхал, сидя на полу, лавках, откинувшись на стенки, с автоматами между колен. Говорило радио, и вдруг: «Внимание! Внимание! Говорят все радиостанции Советского Союза…» Голосом,вызывающим дрожь и слезы, диктор сообщал второму взводу двенадцатой роты третьего батальона военной части 6604 Красноярской дивизии внутренних войск МВД о том, что космонавт Гречко вышел на космическом корабле на околоземную орбиту.

Наступила пауза всемирного торжества. Первым не выдержал заместитель командира взвода и начальник караула Иван Рачев.

— Как же так, — произнес он растерянно, — а кто же теперь командует Вооруженными силами, если Гречко — в космосе? Американцы могут неожиданно напасть, а он — на орбите?.. Кто командовать будет?

Через две-три секунды в караулке стоял страшный хохот. Солдаты лежали на полу и бились в истерике. Смеялись все, поэтому виновных в «неуважительном» отношении к командиру не было. Когда виновны все, кому предъявлять?..

И все это сразу поняли или, в крайнем случае, почувствовали, поэтому веселились от души и до самого конца. Рачев не включился, что космонавт и министр обороны — просто однофамильцы или родственники, как все мы — на этой одинокой Земле.

Хохотали все, но по какому-то необъяснимому закону Рачев остановил свой рыбий взгляд на Гараеве. Правда, ничего не сказал, не до того было, похоже, — сидел, краснея все больше и больше, как железная печь от сухих березовых дров. Он так и не понял, в чем дело, пока Юрка Вострокнутов, светловолосый сержант, не растолковал ему про дело.

— Встать, суки! — заорал Рачев неожиданно.

Ну, ладно — встали, но никто уже физически не мог бояться этого недоноска.

Так закончился зимний день, когда в Советском Союзе побег совершили сразу два человека: один — в космос, другой — на свободу. И никто не взялся бы сказать, который из побегов был более опасен и почетен для автора.

Но Гараеву было интересно: беглец на что рассчитывал? Он знал, когда состав покидает зону и во сколько начинается съем. Где находится ближайшая станция, тоже ведал. Значит, должен был покинуть вагон до второго шмона. Не смог выбраться? Недооценил сообразительность оперативников? Или решил посмеяться над знаменитым Жуковым? Дорогим этот смех выйдет — статья 188 УК РСФСР, до трех лет… А может быть, там, за колючей проволокой, другие цены и счеты с жизнью — тоже другие? Зона — тоталитарное государство в своей абсолютной модальности.

После побега заключенного в роте стали поговаривать о том, что из штаба дивизии вот-вот прибудет проверка. Что все зальются слезами, потом и кровью.

Гараев уже понимал, что, с одной стороны, офицеры 13-й роты пожалели его, когда не отправили в штаб части, с другой стороны — догадывался, что они боялись его рассказов, если случится трибунал. Поэтому отправили в 12-ю роту. Не потому что добрые, а поэтому… Григорий дремал в караульном помещении, во сне он думал о командире новой роты: «Интересно, как поведу я себя на войне? Выстрелю ему во время атаки в спину? Вполне. А как он будет себя вести — например, с пленными, если сегодня так поступает с собственными солдатами? Он будет пытать пленных, насиловать и убивать… Такова логика фактов».

Рота была построена в широком коридоре казармы. Построена неожиданно, после караула.

Гараев заметил, что откуда-то сбоку появилась мрачноватая фигура прапорщика Жукова, самого известного, как говорили офицеры, кинолога части. Он стал перед строем, разглядывая черным взглядом молодые солдатские лица. Вероятно, он дослуживал последний год-два перед военной пенсией. У-у, о нем рассказывали такое… Будто начинал Жуков свою карьеру еще при Иосифе Сталине. И хорошо начинал, говорят. Убивал убегавших даже тогда, когда и необходимости уже в этом не было. Расстреливал из пистолета. И забирал деньги, которые находил в зэковской одежде. Ведь зэки шли в побег с деньгами. А он всегда был первым преследователем — с собакой, и поэтому свидетелей не случалось. Но земля слухами полнится, эхом выстрелов.

Из дверей канцелярии появился старший лейтенант Каменев с лицом и фигурой гладиатора. Ему, двадцатисеми-летнему человеку, спокойно можно было дать сорок. Настолько суровым казалось его горбоносое лицо с натянутой на скулы сероватой кожей.

— Есть вопрос, который надо решить немедленно, — сказал он, задирая подбородок как по команде «смирно».

«Это уже у них в крови, — подумал Григорий, — будто они самые сильные и умные в мире. Посмотрим…»

— Сегодня надо проложить следы собаке — так, чтобы они побывали в Иркутской области, за мостом через Бирюсу, а потом вернулись. Есть желающие?

Строй молчал. Нельзя сказать, что минус двадцать — это холодно, но желающих побегать просто так, похоже, все равно не было.

— Я побегу! — громко подал голос Гараев.

— Пойдешь в распоряжение прапорщика Жукова. Разойдись, рота.

Григорий подошел к кинологу, угрюмо стоявшему у выхода из казармы.

— Наденешь бушлат и пойдешь на КПП жилой зоны, найдешь прапорщика Шитова — он в курсе, даст тебе зэковские валенки, переобуешься, сапоги оставишь там, в караулке. Маршрут понятен? По лесовозной дороге к мосту. Вперед.

Глухой голос Жукова был спокоен и беспристрастен. Так ведет себя человек, у которого не бывает ни срывов, ни обломов, ни сожалений. Гараев надел бушлат и направился к жилой зоне, что находилась по ту сторону поселка, примерно в километре от казармы. Сократил дорогу через железнодорожные пути.

Прапорщик Шитов, худой человек, отдавший молодость тоске и водке, молча вынес ему большие черные валенки, еще не подшитые. Гараев переобулся и вышел на дорогу, ведущую от жилой зоны к лесу, через пятнадцать минут выбежал на лесовозную трассу и полетел на восток, к границе с Иркутской областью. Ни людей, ни машин — рабочий день закончился.

Портянки Гараев намотал хорошо, дорога была плотно утрамбована лесовозными скатами, бежалось легко и весело — сказывалась беспрерывная полуторагодовая тренировка.

Запах сосновой смолы, хвои и мороза, запах тайги втягивал Гараева в самую сердцевину сибирского мира, того самого, откуда, может быть, вышли на свет его далекие предки. Через шесть километров он увидел мост, а под ним Бирюсу, покрытую льдом и снегом. Григорий спустился вниз, пробежал под мостом и вернулся на лесовозную дорогу. Через полчаса появилось очень удобное место: скос с дороги, заваленный снегом, мелкий, но достаточно густой ельник. А справа над дорогой наклонилась всем своим тонким стволом молодая березка, согнутая тяжелым снегом.

Он отошел на противоположный край дороги, разогнался и прыгнул — пролетел метра четыре и приземлился между хвойных ветвей, окопался в пушистом снегу и затих.

Овчарка появилась на дороге минут через пятнадцать, следом, держа длинный кожаный поводок, бежал сутуловатый Жуков. Они миновали склоненную березку и побежали дальше, к мосту через Бирюсу. Снова появились минут через двадцать. Напротив убежища Гараева собака остановилась и начала бегать кругами — потеряла след. Кинолог что-то командовал ей, потом говорил, приговаривал, но бесполезно. Двинулись в сторону поселка.

Гараев немного подождал и тоже вышел на лесовозную трассу. Прапорщик встретил его в казарме. Мрачно посмотрел в глаза.

— Что же ты наделал, сучонок? — с укоризной покачал он головой.

— А что? — улыбнулся Гараев. — Перевес силы и опыта был на вашей стороне, правильно?

— Разве ты не знал, что у нас была проверка из штаба дивизии?

— Не знал, — искренно ответил Гараев, — честное слово, если бы я знал, я бы этого не сделал…

— А что ты сделал? — с любопытством спросил собачник.

— Спрыгнул с дороги…

— Где береза наклонена? Понятно…

Жуков был устал и грустен. Из коридора появился старшина роты Цыпочкин. Стремительный, как молодая овчарка.

— Я не посмотрю, что ты «старик», понял? — начал он с порога.

«Сильно играет», — зло улыбнулся про себя Григорий.

— Ты будешь помнить меня всю жизнь, — продолжил старшина, подойдя к ним, — ты понимаешь, что роту подставил? Иди к командиру — вызывает. Сейчас получишь пиз-дюлей, маму вспомнишь!

Григорий молчал — что сказать, если действительно роту подставил. Теперь раньше последней партии на дембель не уйти. Командир роты Каменев был в канцелярии один. И начал совсем не с того, чего ожидал Гараев.

— Расскажи мне, что интересного происходит в карауле… То, чего я не знаю, конечно.

Григорий сразу все понял: он провинился, а провинившегося легко посадить на крючок. Отработанный метод.

— Ничего интересного, — ответил он. — Служба…

Теперь он будет виновен трижды, а это уже опасно.

— Теперь ты отказываешься сообщать нам то, что происходит в карауле? Я правильно тебя понимаю? — спросил командир роты.

— Правильно, — ответил он.

— Значит, там что-то все-таки происходит?

— Не знаю, — пожал плечами Гараев.

— Но ведь мы для того и поставили тебя контролером по надзору, чтобы ты знал! — форсировал голос старший лейтенант.

— Меня поставили надзирать за осужденными. То, что происходит на контрольно-следовой полосе, я знаю.

— И что там происходит? — поднял голову офицер.

— Ничего…

Обманул на два месяца… Гараева сняли с должности контролера по надзору и отправили на вышку, что было повышением только в физическом смысле — над забором, основным ограждением.

Он стоял на посту, смотрел на основное ограждение, на контрольно-следовую полосу, занесенную снегом, и снова вспоминал свой первый вечер в Сибири, когда спрыгнул с подножки вагона на далекую землю. А вокруг была ночь, темная ночь, как в песне, в стороне горели сотни огней. Огни освещали территорию громадной зоны общего режима на берегу холодной Бирюсы. Речка Бирюса, что поет на все голоса. На берегу той самой речки, известной всей стране по припеву популярной песенки и названию холодильника. Вся страна пела, а речку эту видели только зэки да охранники.

Вскоре на трапе появился сержант Вострокнутов, заместитель командира караула Рачева. Поднялся на пост.

— Влип ты с этой овчаркой… Зачем вообще в тайгу ходишь? — спросил его Юра.

— Прокладывать следы собаке — значит, играть роль зэка…

— Понятно, — не понял его сержант, — но почему ты это делаешь?

— Потому что я люблю свободу.

В морозильник советского холодильника Гараев попал через полгода после прибытия в Сибирь, когда начался декабрь и температура опустилась до минус 56 градусов. Ну да, там же Оймякон, полюс холода, недалеко… Десять часов на посту в такой мороз, в дырявых валенках… Он вздрогнул от ужаса, вспомнив свои первые ночи в морозном тумане. Именно тогда он начал усиленно заниматься гимнастикой и поэзией. Сегодня он решил все повторить.

Первые четыре часа Гараев читал наизусть «Евгения Онегина» Пушкина. Потом была четырехчасовая пересменка, во время которой он отсыпался в караулке. Следующие четыре часа он читал последовательно: полчаса — Лермонтова, полчаса — Блока, два с половиной часа — Есенина и полчаса — Сергея Маркова: «И не поверит лекарь никогда, не услыхав ни жалобы, ни стона, что меркнет, как осенняя звезда, сверкающая жизнь Багратиона», потом: «В ковригу воткнут синий нож, и чарка алою слезою блестит… Я знаю, ты живешь за малой речкой Бирюсою». И два первых часа последней смены он отдал «библиотеке чертей» — вот они: Эдуард Багрицкий, Михаил Светлов и Дмитрий Кедрин. При этом он махал руками, приседал, отжимался от подоконника и наносил удары по конкретному врагу, представляя перед собой лицо, торс и пах Джумахмедова, потом Белоглазова, последним шел Иванушка Рачев. Итого — десять часов чистой поэзии на память.

В четыре часа утра к вышке подошли три зэка.

— А прочитай еще раз про Багратиона, — попросил один из подошедших.

— Откуда вы знаете про это стихотворение? — удивленно спросил Гараев, выглядывая из окна — раму он держал открытой.

— Каждую ночь слушаем, — ответил другой, — по снегу звук хорошо идет, до самого балка, а там только дверь приоткрыть надо, немного…

— Ну, слушайте! — улыбнулся Гараев и начал читать: «Тяжелый ковш чугунного литья, тускнеющий в прохладе и тумане, выносит молодая попадья в лазоревом широком сарафане…»

Григория тревожили осужденные… Он читал им стихи, но умом хорошо понимал, что они — из другого мира. Этот бежавший зэк, который заплакал на чемодане, когда к нему подошли переодетые в гражданку ребята из роты розыска. Эти подземные бункеры, в которых обнаруживалась одежда, водка и всевозможное оружие, вплоть до самодельных автоматов. Эти разогнутые скобы, вонзающиеся в рамы проигранных в карты постов. Поддельные деньги, бронзовые, медные кольца и браслеты, фиксы, ножи с выкидными лезвиями и необъяснимая разумом жестокость.

Вспомнил свой побег от овчарки… Прапорщик Жуков служил в пятидесятых, был быстр на ногу и на руку: да, он догонял бежавших заключенных с овчаркой, стрелял в спину, убивал и забирал себе деньги, которые находил в одежде. Гараев сухо улыбнулся: «А меня не догнал, прапор, бля…»

Уже через месяц Гараева вернули на кухню — заведующим столовой.

— Лучше честный Гараев, чем нечестный узбек, — объяснил ситуацию командир роты.

Григорий вернулся к светло-серым металлическим столам и котлам. Принес из поселковой библиотеки тургеневский «Дым» и гончаровский «Овраг». Сверяя раскладку, накладные и содержимое склада, он обнаружил, что не хватает около ста буханок хлеба.

Вскоре появился прапорщик Цыпочкин — с белой улыбкой и мягким, черным блеском яловых сапог. Проверил, как наточены ножи. Провел носовым платком по внутренним стенкам котлов и алюминиевых тарелок. Посчитал количество кусочков сливочного масла, плававших в холодной воде бака.

— А это что такое? — тихо спросил он, кивнув на книги в углу пустующего стола.

— Классика, — процедил сквозь зубы Гараев.

— Классика? — удивился Цыпочкин.

Прапорщик был изумлен. Он показывал всем своим видом, что изумлен безгранично.

— Классика — это что такое?

— Классическая русская литература, — ответил Гараев, подозревая, что старшина припадочный. — Ее еще в школе изучают…

— У нас другая школа, ты это еще не понял, урод? — заорал Цыпочкин, сбрасывая книги на пол.

Прапорщик топтал книги яловыми сапогами и продолжал орать, переходя на рычание. Григорий молча смотрел, как бесновался старшина роты. К концу второго года он уже ко всему привык и надеялся только на время.

Каждая поварская смена, начинавшаяся в восемь утра, длилась двенадцать часов. Гараев принял пост у Елены Александровны, которая уже приготовила мясо для обеда — его сваренные куски лежали в отдельном бачке. На первое у роты — щи, хоть хрен полощи, на второе будет бигус — картошка, тушеная с капустой и мясом, на третье — понятно, компот. Одновременно надо приготовить фарш для котлет. Григорий разрубил десятикилограммовый кусок говядины топором на специальном чурбане, тщательно вычистил чурбан ножом и толсто посыпал поверхность солью, чтобы вытянула влагу и кровь. Затем перемолол мясо. Проверил, протушилась ли капуста, лежащая слоем над картошкой, набросал сверху куски мяса, хорошо провернул бигус деревянной мешалкой, отодвинул котел на край плиты. Обмакнул в холодной воде нож и луковицы, почистил их и нарезал, периодически опуская в ту же воду и лук, и нож, чтобы не плакать. Поджарил на сковородке муку с томатной пастой и луком, слил поджарку в щи. Оттащил с огня бачок с компотом. Нарезал хлеб.

Все. Начался обед. Появился первый взвод с отделением управления, второй взвод. Третий был на дежурстве.

— Что это за хлеб? — раздался голос заместителя командира второго взвода Ивана Рачева.

Гараев выглянул в окошко — сержант держал в руке тонкий кусочек хлеба и просматривал его насквозь, наставив на свет окна.

— Отныне будем кормить вас, как в ресторане, — отшутился Григорий, — там куски тонкие подают, если кто не бывал…

Сержант коротким жестом отправил кусок в сторону раздаточного окна — тот ударился о стенку и упал на пол столовой.

— Зажрался — хлебом кидаешься? — ответил Григорий и начал раздавать дежурным второе.

Он увидел, как со своего места поднялся Сан Саныч — и затяжной походкой направился к нему, держа в левой руке плоскую алюминиевую тарелку с бигусом, а в правой — ложку.

— Это что? — громко спросил он, цепляя ложкой кусочек сала из блюда. Мясо, что ли?

— Говядина, — ответил Гараев.

— Жри эту говядину сам! — закричал Сан Саныч — и швырнул кусок в лицо повару.

Григорий успел увернуться и тут же ответил — в Ищенко полетела стопка алюминиевых тарелок, стоявших в раздаточном окне, ударила связиста в грудь и рассыпалась по зальному полу.

— Убью суку! — завизжал ефрейтор и бросился к дверям, ведущим из зала в коридор.

Понятно, на кухню можно было зайти только со двора… Гараев скинул кухонные тапочки, быстро намотал портянки и надел сапоги, стоявшие у порога, потому что драка могла быть серьезной, а сапоги — тяжелая вещь.

В коридоре раздался топот, дверь распахнулась — и в кухню влетел разгоряченный Ищенко, задрав подбородок, будто бульдог с мелкой и наглой мордой. Повар ждал его в центре кухонного пространства — в сапогах, в хэбэ без поясного ремня и пилотки, с опущенными вниз руками, глядя в глаза ташкентского пацана, в его неожиданно оборзевшие маленькие глазки.

— Я — твоя смерть! Понял! — заорал тот и бросился к Гараеву узкой бойцовской грудью вперед.

Удар пришелся Григорию точно в глаз. Он отлетел к подоконнику, но успел пойматься за него руками, чтобы не удариться поясницей. Ищенко улыбнулся и бросился к нему снова, но налетел животом на выставленное вперед гараев-ское колено.

— Это что такое? — раздался грозный крик прапорщика Цыпочкина, ворвавшегося следом.

Ищенко, не снимая с лица улыбки, отскочил к середине помещения, развернулся к старшине роты.

— Это мы боремся, — объяснил он, потирая белые руки, — шутим, товарищ прапорщик…

— Я тебе за эту шутку могу спокойно организовать последнюю партию, — разозлился Цыпочкин, — я тебе сделаю дембель по-сибирски, понял?

— Так точно, товарищ прапорщик! — перестал улыбаться Ищенко.

Утром к Гараеву подошел Коля Кин, отвел в сторону.

— Земляк, думаю, тебя пытались сделать стукачом, но не получилось, так ведь?

— Почему ты думаешь, что не получилось?

— Потому что против тебя готовится серьезная провокация, — усмехнулся он, — дошла информация — будь осторожен… Мне тоже предлагали стучать — я отказался сразу.

— Мне говорили, что тебе, рядовому, предлагали стать и заместителем командира взвода, ты отказался?

— Было дело, — улыбнулся Коля, — у меня свои понятия о жизни.

В курилке сидели человек пять. Некурящий Гараев отдыхал за компанию, греясь на первом дембельском солнышке. Неожиданно появился высокий замполит — лейтенант Родионов.

— Садитесь, — мягко опустил он вскочивших солдат.

И сам сел напротив Гараева, уставился на свежий синяк под глазом старослужащего воина.

— Что, Ищенко поставил? — спросил он без всякой усмешки.

— Он, — ответил Григорий публично, поскольку всем было ясно, что прапорщик все рассказал замполиту.

— Фигня все это, Гараев, — по-прежнему без улыбки громко произнес замполит, — Ищенко в подметки тебе не годится.

Он встал и пошел в сторону казармы. Наступила долгая пауза. Солдаты весело смотрели на Григория.

— Да-а, — наконец протянул Юра Вострокнутов, — эти слова — серьезней, чем знак «Отличник внутренних войск» 1-й степени, который выдается только министром внутренних дел…

«Что это случилось с Ищенко? — размышлял Гараев. — Мы ведь чуть ли не друзья с ним были…» Ответ не просматривался.

В помещении было темно. Напротив Гараева сидел зоновский конюх Слава Дмитриченко и курил.

— Неважно, в какой стране ты живешь, — говорил он хрипловатым голосом, — не имеет значения, в какое время существуешь, и обстоятельства — они тоже не могут быть оправданием. Потому что самое главное в мире — это то, кем ты являешься сам: Леонардо да Винчи в средневековой Италии или Григорием Гараевым в сибирском Красла-ге, двадцатилетним парнем, который в одиночку решил противопоставить себя самой громадной из существовавших когда-либо в мире империй. Решил ведь, да? Я все знаю, даже то, что ты бежал из 13-й роты. Разведка поставлена.

Ты не думай, что я простой вор из Третьего Рима… Послевоенные годы, голод, беспризорное детство, рынки, воровство — тоже жить хотелось. А понял я все поздно, тогда и решил завязать…

— А когда это было? — спросил Гараев.

— После второй отсидки… Я свалил от «хозяина» и узнал, что во Владимире местная шпана убила одного парня, друга моего детства. У меня никого не было — ни папы, ни мамы, никого, кроме него… И я решил отомстить, завязать и отомстить. Но пришли мои ребята и воткнули нож в стол. Сказали, чтоб я возвращался к ним. На следующий день я зашел в магазин, взял тюк синего шелка под мышку — и покинул помещение. И не успел отойти ста метров, как меня взяли, волки позорные… Свой срок я рассчитал точно — в соответствии с УК РСФСР. Получил три года строгого режима. Сейчас, как видишь, я уже на бесконвойке, надеюсь, что осенью, может быть, в сухом, в золотом сентябре освобожусь досрочно и покину этот полюс холода! Последнюю «Литературку» читал? На, бери… Я эту газету уже двенадцать лет выписываю…

Слава достал из пачки новую «беломорину» и прикурил от спички — старая папироса потухла.

Весна выносила на своих мутных потоках пламя лесных костров, дым пожегочныхям. Противостояние стало откровенным, повар должен был сгореть, потому что командиры мстят своим до последнего.

Гараев принял смену у Елены Александровны в восемь часов утра. Бульон с мясом для первого обеденного блюда был уже готов. Наряд резал в углу начищенную с вечера картошку, хранившуюся в баке с холодной водой. Он вспомнил, как взвод в Бирюсинске чистил восемьсот килограммов картошки осколками стекол до пяти часов утра. Ножей не было. Веки слипались. На сон оставался один час.

Григорий нарезал мясо и начал молоть его в заднем помещении, предназначенном для продуктов. Через час, закончив эту работу, сходил в холодный продуктовый склад, где на весах отмерил нужное количество крупы для рисовой каши, взял пачку чая, лаврового листа и десять буханок хлеба. Подбросил в печь дров и поставил вариться кашу на второе. Потом начистил лучку, закинул его в фарш вместе с размоченным хлебом и пятью перемолотыми картофелинами. Раскидал по металлическому столу муку, принялся лепить и жарить котлеты, не очень большие, в количестве ста десяти штук, с небольшим запасом для блатных — старшины и других офицеров, которые могли попросить перекусить. Бросил в суп перловой крупы, добавил картошки, поджарил на масле муку, смешанную с томатной пастой, добавил нарезанного лука, довел его до золотистого цвета, вылил поджарку в первое, отодвинул бачок на край печи. Помешал кашу, добавил немного кипяченой воды, чтобы не получилась сильно густой. Обед прошел сносно, но хлеба, как всегда, не хватило — нарезал почти прозрачные куски.

— Опять куски тонкие? — заорал заместитель командира взвода Иван Рачев.

Понятно, здоровому сержанту хотелось есть, наверное, ему хотелось есть день и ночь, но как объяснить ему, что повар-узбек разворовал хлеб на три месяца вперед? Он же, наверное, кормил тебя, Иванушку-дурачка, и прапорщика Цыпочкина, и командира роты — всех этих тупых и толстомордых спортсменов, жравших по ночам водку и мясо, когда зэки распиливали лес на эстакаде в пятидесятиградусный мороз, а солдаты замерзали в своих деревянных камерах на вышках.

Но заместитель командира второго взвода ел свою кашу, переполняясь крупой и ненавистью к повару. Он считал так: если к твоей вышке приходят зэки, чтобы слушать стихи, значит, ты — падла и предатель. Конечно, кто-нибудь уже доложил об этом в канцелярию роты — стучали по обе стороны забора. «Нет, — думал про себя Рачев, — я просто так на дембель не уйду, я этого интеллигента отделаю так, что мама в гробу не узнает…»

Гараев только усмехнулся — он не боялся Рачева, хотя тот и был раза в два-три сильнее его физически.

После обеда наряд мыл посуду, а Григорий позволил себе полчаса отдохнуть на улице.

— Знаешь, почему мы тебя уважаем, — сказал, предлагая ему сигарету, «помазок» из Таджикистана, — потому что ты никогда не материшься. Ни разу не слышал…

Самое печальное выяснилось после ужина. По телефону передали, что повариха Вера простыла и заболела. Гараева ожидала еще одна двенадцатичасовая смена. Он вздохнул и приступил к работе.

После отбоя зашел Юрка, занес запах весеннего воздуха, тления и цветения, улыбнулся от невозможного счастья молодой жизни.

— Слушай, я тут с девчонками местными общаюсь, — сообщил он по секрету, — сказал им, что у нас такой воин есть, который стихи читает, — они просто в восторге! Говорят, никогда не слышали, чтобы парень стихи читал!

— Болтушка! — усмехнулся Григорий, засыпая крупу в котел с водой.

— Слушай, — продолжал шептать сержант, — они пришли сюда, вызвали меня и попросили, чтобы я позвал тебя…

— Чего? — изумился Григорий, поворачиваясь к товарищу растерянным от такой неожиданности лицом.

— Да выйди, дурак, поговори с девками, не лишат же они тебя невинности на трапе у казармы, почитай стихи какие-нибудь…

— Какие? — еще больше испугался Гараев.

— Пойдем, я тебе сказал, — схватил Юрка его за локоть, другой рукой срывая с вешалки поварской бушлат, — они обидятся, если не услышат сегодня Пушкина или Тургенева…

— Тургенев — не поэт, — не очень сильно продолжал сопротивляться Гараев, на ходу надевая бушлат.

— Плевать, — отвечал сержант, — зато девки настоящие, мясистые…

— Тургенев писал стихи в прозе, рифмованные писал совсем мало, да я и не помню их… Почему Тургенева?

Они подошли к воротам, где их уже ждали две местные девчонки, полноватые, в драповых демисезонных пальто и резиновых сапогах.

— А меня звать Люда, — представилась первая, со вздернутым носом, ясными глазами и такими губами, что Григорий не мог от них оторвать взгляда. — Прочитай нам что-нибудь…

— А что? — посмотрел Гараев на вторую — и чуть не влюбился в красавицу с большими глазами.

— Про любовь, — попросила первая.

— Про любовь… — протянул Гараев. — Ладно, про любовь я знаю у Сергея Есенина: «Шаганэ ты моя, Шаганэ, потому что я с севера, что ли, я хочу рассказать тебе поле, про волнистую рожь при луне, Шаганэ ты моя, Шаганэ…»

Он читал и наблюдал за девушками, как они слушали — сжав рты, широко открыв глаза, не двигаясь. И даже Юрка, сука, перестал улыбаться-лыбиться. Он бы читал им всю ночь, пел бы и танцевал бы весь день, если бы эти девушки были с ним. Он читал им полчаса — не останавливаясь, доведя подружек до крайнего изумления, а потом убежал на кухню, обещая продолжить в следующий раз.

— Дурак ты, — сказал ему Юрка, — если бы я мог читать стихи так, как ты, все местные девки были бы моими!

— Ага, не дал Бог рог тебе, — посмеялся в ответ Гараев.

К трем часам ночи он нажарил ледяной рыбы, а к пяти была готова перловая каша и бульон для обеденного супа.

После завтрака пришел старшина Цыпочкин, мрачно посмотрел на Гараева и сел кухонный стол.

— Надежда тоже заболела, — произнес он, поднимая голову на повара, — выдержишь?

Прапорщик знал, о чем спрашивал: у повара срочной службы смены ставились чаще, чем у гражданских, поэтому следующая ночь тоже будет его, впереди — еще две смены по двенадцать часов, еще сутки бешеной работы.

Первое готово. Компот из сухофруктов отпаривался рядом — в таком же объеме. Оставалось второе: бифштексы в количестве ста десяти штук и рисовая каша. О, как он не любил варить эту рисовую кашу — уж лучше бигус. Варить надо долго, постоянно работать деревянной мешалкой, чтоб не пригорело, при этом подкидывать поленья в печь.

В два часа ночи прибежал дневальный и сказал, что его вызывают к телефону. К аппарату Гараева вызвали первый раз в жизни — там, где он жил до службы, этот вид связи относился к элитным. Как он обрадовался и удивился, когда услышал голос Джаббарова!

— Хакимушка! — кричал он в трубку. — Хакимушка! Скоро дембель, Хакимушка… Мы поедем в Таджикистан…

— Я построю тебе там дом, — отвечал друг, — а ты отдашь мне в жены свою сестру…

В ту ночь Джаббаров был дневальным 13-й роты военной части 6604 Красноярской дивизии внутренних войск МВД СССР, поэтому имел доступ к телефонной связи.

Когда в восемь часов утра Елена Александровна Морозова пришла на работу, посреди кухни на дочиста выскобленном нарядом полулежал Гараев, в белой нательной рубахе, лицом вниз, с раскинутыми в стороны босыми ногами. Он спал.

— Гриша, ну почему ты не послал за мной? — возмущалась она, подняв повара на ноги. — Иди спать в казарму!

Он ушел и проспал двенадцать часов — и никто не смог бы его разбудить в этот день, даже дембель.

В три часа кто-то постучал в окно раздачи — Гараев поднял крышку. Показалось веселое лицо сержанта Вострок-нутова.

— Спасибо за закуску, — поблагодарил он и поставил перед поваром початую бутылку водки.

Да что початую — там оставалось граммов сто, на дне, можно сказать.

— Я сейчас не могу, — с усталой улыбкой ответил Гриша, — котлеты, каша… Рота останется голодной — меня расстреляют.

— Ладно, — согласился Юрка, — спрячь где-нибудь, утром выпьешь, перед сном — и останешься живым. Я пошел спать…

Гараев опустил крышку и начал искать место, куда бы спрятать бутылку — найти удалось только в холодном коридоре, за бочкой с квашеной капустой.

Чтобы отогнать сон, начал читать наизусть «Евгения Онегина», каждая глава — ровно полчаса. С четвертой главой работу закончил: аккуратно сложил котлеты на противень, бачок с кашей оттащил на край плиты. До подъема оставался час, до завтрака — два. Григорий решил отдохнуть и бросился на белый от МЗП пол — лицом вниз. МЗП — это мало заметное препятствие, скрученная проволока, которая натягивается вдоль забора — основного ограждения зоны. Воины скручивали ее в моток и драили доски пола.

Через час его поднял ответственный по роте — старшина Цыпочкин.

— Чем ты тут занимаешься? — спросил он грозно, вплотную подойдя к поднявшемуся с пола Гараеву.

— Все сделал, — ответил Григорий, — отдыхаю…

— Ладно, — усмехнулся прапорщик, — дай пожрать чего-нибудь.

Понятно, что офицеры никак не вписывались в продуктовую раскладку роты, но офицеры не стеснялись… Поэтому обычно готовилось на три-четыре блюда больше.

Потом, когда уже последний солдат был накормлен, а смена еще не пришла, Гараев вспомнил о водке, стоявшей в коридоре за бочкой. Он так устал, что пить не хотелось. Гараев немного подумал и решил перепрятать — вынести ее в склад. Опустив крышку раздаточного окна, он надел бушлат и опоясался кожаным ремнем, засунул бутылку за пазуху и вышел на солнечный свет.

«Ни хуя себе…» — тут же нарушил он клятву не материться. Правда, нарушил не вслух, поэтому не считается…

В семи метрах от него, на краю широкого деревянного трапа, стояли командир роты и прапорщик Цыпочкин. Стояли и мирно беседовали — друзья, бля… Второй раз нарушил, но опять не считается…

Гараев, без труда изображая усталое равнодушие, прямиком направился к дверям сарая, где находился склад. На ходу доставая из правого кармана ключи, перегораживая локтем обзор с трапа, чтобы не видно было, как оттопыривается левый бок бушлата… Но все хитрости оказались напрасными.

— Гараев, стой! — крикнул командир роты.

Но Григорий вопреки приказу сделал еще два шага вперед, три шага, четыре…

— Стой, Гараев! — раздался голос прапорщика. Григорий не повернул головы, хотя внутри все похолодело от страха.

Он сделал еще два шага и боковым зрением увидел, что офицеры медленно начали идти к нему, главное — оба, не сговариваясь, шагнули с трапа в весеннюю грязь.

Решение возникло мгновенно: Гараев развернулся и рванул в сторону хозяйственного двора, придерживая левый бок бушлата правой рукой. Сзади он слышал, как побежали за ним командиры, неторопливо, будто не придя в сознание от изумления.

Григорий быстро миновал первую весеннюю землю, калиткой пересек линию дощатого забора, по краю громадной желтой лужи выскочил на тропинку в тающем снеге и побежал туда, где метрах в двадцати стоял незаконченный сруб сарая, который в скором времени должен был стать ротной сушилкой и каптеркой.

— Гараев, ты об этом пожалеешь! — услышал он за спиной крик командира роты.

Григорий понял, что пора действовать: он за горлышко выхватил из-за пазухи бутылку, сдернул с нее легкую крышечку и с размахом запустил вперед и вверх — как можно дальше и выше! Будто боевую гранату на стрельбище.

Бутылка летела в синем весеннем небе, медленно переворачиваясь и радуя взгляд Гараева, который остановился около сруба и смотрел, как она быстро падает в апрельский снег.

— Ты думаешь, это тебя спасет? — спросил прапорщик, сплевывая под ноги. — Тебя уже ничего не спасет…

Гараев стоял, опустив руки по швам, в пилоточке, надвинутой на самые брови. У него не было другого выхода.

— Иди за бутылкой, — кивнул в сторону почти истаявшего сугроба старший лейтенант.

Лицо офицера ничего не выражало, кроме будущего. А будущее это имело бледный вид и сжатые губы палача.

Григорий пошел — на ходу расстегнул пряжку ремня, хо — рошо запахнул бушлат и по новой стянул его ремнем.

— Бутылку поднимай на наших глазах — горлышком вверх! — приказал прапорщик Цыпочкин.

Гараев залез в снег настолько, что чуть не набрал в сапоги, достал бутылку и с радостью увидел, что расчет его полностью оправдался — она была совершенно пустой… Сто граммов водки вылились, когда посуда медленно переворачивалась в синем небе Сибири.

Он вернулся к срубу, держа бутылку за горлышко, стараясь держать лицо в страхе, растерянности и невероятной покорности.

— Ты надеялся, что водка выльется — и тебе ничего не будет? — сухо улыбнулся командир роты. — А ну подойди ко мне…

Григорий сделал три шага — оказался лицом к лицу со своим противником.

— Дыхни, — коротко приказал командир роты.

Григорий дыхнул, не спуская с офицера внимательных глаз.

— Не пахнет, — удивился старший лейтенант, — не пил… Странно. А, понятно… Ты хотел сделать это в каптерке, а потом лечь спать — правильно?

— Никак нет, товарищ старший лейтенант. Я хотел спрятать бутылку в каптерке, а вечером, когда стемнеет, выбросить ее за забор.

— Выбросить — с водкой? — будто бы удивился прапорщик.

— Она была пустая.

— Кому ты байки травишь, солдат? — ощерился командир. — Думаешь, не пойман — не вор?

И вдруг Каменев сделал короткое движение, похожее на экспрессивный жест. Гараев почувствовал удар в скулу, силу которого осознал, ударившись головой о сруб. Две-три секунды он отсутствовал, а потом вернулся в мир — с правой рукой на затылке. Потому что там начиналась боль.

Он оперся левым локтем о жесткий весенний снег, слегка провалился в потемневший сугроб, перевалился через левое плечо, встал на карачки, загреб ладонью холодную зернь, приложил ее к затылку и замер.

— Вставай, Гараев, будем продолжать беседу, — предупредил его командир роты.

Григорий поднялся, не глядя офицерам в глаза. Уже никто не скрывал, не делал вида, будто впервые слышат о том, что советские офицеры — бандиты. Речь шла о выживании.

Солдат был выше офицеров, он смотрел поверх голов и видел небо, похожее на этот весенний снег, как отражение, но не один к одному, а с голубыми промоинами космоса. Он опустил правую руку и вдохнул побольше теплого воздуха. «Выживу, — с улыбкой подумал он, — гадом буду, выживу. Я уже этим летом увижу маму, папу, сестренку, друзей, родину… Со всей страны насобирали подонков».

Старший лейтенант Каменев, похоже, заметил на лице солдата выражение отсутствия. Понятно, ему это не понравилось. Ребята рассказывали, он одного воина из первого взвода избил за казармой так, что того пришлось нести на руках. Офицер был из когорты садистов, взращенных в закрытых военных училищах советской властью, как янычар, вырезавший семьи православных, из которых сам он являлся родом.

— Зайди в сруб! — приказал командир роты. — Жди там.

Гараев зашел. Над головой поднимались стропила недостроенного склада и виднелся край одной из самых больших промоин космоса. Каменев что-то сказал, послышались удаляющиеся шаги — наверное, прапорщика. Минуты через три шаги послышались снова.

Офицеры зашли в сарай, заполненный снегом еще более, чем хоздвор. Гараев, стоящий в центре срубленного пространства, остановил взгляд на правой руке старшего лейтенанта. Прапорщик Цыпочкин, ждавший этого взгляда, осветился подлой улыбкой каптерщика. Каменное лицо Каменева торжествовало неподвижностью жреца и жестокостью малоразвитого подростка.

— Встань спиной к стенке, — приказал командир, коротко кивнув на противоположную сторону.

Гараев медленно развернулся и пошел к холодным бревнам соснового сруба, проваливаясь в снег и набирая его за голенища. Развернулся к офицерам, заложил руки за спину и расставил ноги. Эти советские офицеры были его первыми врагами в мире. Командир двенадцатой роты третьего батальона военной части 6604 Красноярской дивизии внутренних войск МВД СССР старший лейтенант Каменев держал в правой руке топор.

— Еще раз спрашиваю: кто принес в казарму бутылку водки? — произнес он громко, демонстрируя серьезность своих намерений.

— Я не знаю, кто принес эту бутылку, — ответил Гараев так, чтобы голос не дрогнул, не выдал его внутренней напряженности.

Цыпочкин продолжал улыбаться, будто довольный пидор. Он задрал белый подбородок вверх и цвел скромным подснежником.

— Через минуту ты пожалеешь о сказанном, — предупредил он и щедро улыбнулся. Ну, точно будто пидор…

— Пожалеешь — и сам все расскажешь! — добавил командир роты.

Гараев молчал. «Если через минуту смогу пожалеть, значит, буду еще жив, — подумал он и сильнее сжал руки за спиной, — главное — не двигаться…»

Каменев покачал топор в руке, прикидывая его длину и вес, подбирая поудобнее место для ладони. Потом занес его над плечом, метясь в Гараева. Опустил топор вниз и сделал шаг вправо, расставив ноги пошире. Снова занес его над плечом и три раза качнул в воздухе, увеличивая амплитуду. Григорий сжал зубы, губы и руки, но взгляд не опустил. Он смотрел в земляное лицо старшего лейтенанта, как в бездну.

Топор оторвался от руки офицера и понесся в сторону Гараева, сверкнув лезвием в обороте вокруг себя. Солдат вздрогнул, когда топор вошел в сосновую древесину в двадцати сантиметрах от его правого плеча.

Офицеры не двигались с места, пристально наблюдая за солдатом с той стороны сруба.

— Так ты не скажешь, кто принес эту бутылку водки в казарму? — снова произнес командир роты, но уже не так громко, как в первый раз.

— Не скажу, — ответил Гараев слегка осипшим голосом и сплюнул на снег.

— Уже откровеннее — знаешь, но не скажешь? — черты лица лейтенанта стали еще угловатее, будто кожа спартанского лица натянулась сильнее.

— Не скажу…

— Куда ты денешься, урод, — наконец-то перестал улыбаться прапорщик и двинулся в сторону Гараева.

Он подошел, достал из стены топор, глянул в упор:

— Куда ты денешься? Не таких обламывали… И будем обламывать, до скончания века.

Цыпочкин шагал по старому снегу с топором в руке, будто верный оруженосец своего господина. В каждом жесте его сквозила сдержанная собачья преданность.

Он вручил инструмент командиру роты, сделал шаг в сторону, шаг вперед и развернулся кругом так, как это можно было сделать в снегу. Каменев опять примерился к топору, взвешивая его в ладони, вскинул над плечом — и с третьего качка метнул в Гараева.

И опять лезвие вошло в стенку в двадцати сантиметрах от плеча — теперь левого.

— Молодец, — кивнул головой командир роты, — захвати топор и иди сюда.

Он вышел из сруба, будто с того света.

— Иди вперед! — приказал старший лейтенант.

Метрах в пяти от забора находилась та самая желтая лужа — с мутной глиняной водой, мимо которой он пробежал в хоздвор. Дорожка проходила рядом с ней.

— Встань туда! — указал старший лейтенант на середину воды.

Гараев осторожно двинулся по скользкому льдистому дну лужи к указанному месту. «Что еще пришло ему в голову? — думал он, жалея свои начищенные ночью сапоги. — Милый наш, бля, фантазер…»

— Отжаться десять раз! — услышал Григорий приказ, похожий на фразу из какого-то дурного сна.

Он посмотрел на офицеров, прикидывая уровень вменяемости военных. Они ответили ему одним взглядом — без улыбки.

Григорий усмехнулся про себя, вспомнив, что всего два дня прошло, как он до белизны выстирал, выдраил свое хэбэ, собираясь встретить дембельскую весну по полной форме. Да и бушлат жалко было, его добротный диагональный материал.

Он сделал шаг правой ногой и опустил руки в воду, до ледяного дна. Расставил пальцы и вернул ногу на место. Осторожно сделал первый отжим.

— Ниже, Гараев, ниже! — закричал прапорщик, с удовольствием подыгрывая командиру роты.

Гараев вспомнил, как отец в таких случаях ласково говорил: «Ведет себя, как маленькая собачка…».

Старшине роты не жалко было чистой солдатской формы. Душа прапора требовала унижения солдата. Унижения — до желтой воды, до ледяного дна. От этого Цыпоч-кин казался выше и значительнее в собственных глазах. Он ходил на цыпочках, угождая живодерам и вмазывая в грязь рядовых ребят. У Гараева давно появилось такое ощущение, будто у Цыпочкина на фуражке крупными буквами написано: ПРАПОРЩИК.

— …Два, три, четыре… — считал прапорщик отжимы Гараева, — ниже, еще ниже!

Старший лейтенант по-прежнему молчал. И Григорий, кажется, понимал — почему. Он опустился вхолодную воду в последний раз — рукава по локоть, вся передняя часть формы была тяжелой, мокрой и грязной, вода попала и в сапоги. Он стоял там же, в центре лужи, и осторожно выжимал рукава и полы бушлата. Головы не поднимал. Цыпоч-кин на минуту заткнулся, как собачка, почуявшая настроение хозяина.

— Иди сюда! — приказал командир. — Я тороплюсь на партийное собрание, поэтому отпускаю тебя. Но советую подумать над моими вопросами, — он немного помолчал, а потом добавил, понижая голос до нужного предела: — Ты, надеюсь, понимаешь, что иначе на дембель пойдешь в самую последнюю партию?

Это был самый сильный удар сегодня. Между первой и последней партией разница — два месяца. О, ротный хорошо понимал, как надо бить солдата…

«Фигня, — решил Гараев, — грязь — не кровь, все выстираю, высушу и выглажу, назло врагам народа!»

На дембель уже ушли две первые партии. Наступил май. И тот самый день, когда он решил стать свободным человеком.

В тот день он отвез обед караулу на производственную зону,сбросал в телегу пустые фляги и направился к шлагбауму — переезду через железную дорогу. Но по пути передумал, потому что сегодня хотел выкроить время, чтобы нормально поговорить со Славой Дмитриченко. Он решил не делать круг до переезда, а сократить дорогу и рвануть напрямую — по колее, где нагло сокращали расстояние бескон-войники и самовольщики. Понукая лошадку, выскочил на насыпь и пошел на рельсы. Кое-как преодолел первый путь, а на втором, на последнем рельсе, застрял. Лошадка делала все, выпрыгивала из сбруи, все безуспешно. Но по настоящему Григорий испугался, когда услышал грохот состава — это шел поезд в Новобирюсинск! Он показался из-за поворота, за которым стояла станция, он двигался, набирая скорость. Гараев тут же вспотел от страха, бросил вожжи и соскочил на землю, бросился назад и схватил телегу руками.

— Пошел! — заорал он так, будто начал поднимать земной шар, упираясь ногами в шпалы. Телега на миг поддалась — и они вырвали задние колеса за рельс, с грохотом покидая насыпь.

Через пять секунд тепловоз с гулом пролетел мимо, охлаждая воздушной волной разгоряченное лицо солдата и блестящий корпус лошади. Гараев сидел на телеге, приходя в себя, думая о том, как опасны дороги самовольщиков и бес-конвойников.

Он сидел и вспоминал, как летом первый и последний раз попал в караул, конвоировавший зэков в одну из строгих зон под Иркутском. Из всего того вояжа запомнил только берега Байкала — скалы, зеленую траву и бездонную изумрудную бездну самого глубокого и чистого в мире озера, похожего на свободу.

Он поставил лошадь в конюшню, повесил сбрую, зашел к Славе и сел за деревянный стол.

— Я на всякий случай написал тебе адреса, по которым ты меня сможешь найти на гражданке, — протянул тот листок бумаги, на котором Григорий насчитал с десяток городов вокруг Москвы и, конечно, саму столицу.

— Может быть, попробуешь папиросу, — пододвинул зэк пачку «Беломора», — потом всю жизнь благодарить будешь…

— Да-да, — усмехнулся Григорий, — и обязательно отблагодарю, если найду…

Он осторожно достал папиросу, сжал двумя пальцами конец бумажного мундштука, как это делал отец, сжал еще раз — перпендикулярно к концу, и еще раз — параллельно, чтобы можно было держать папироску с блатным понтом, между пальчиками, на отлете.

— И это самое правильное, что ты сделал в армии, — вскинул указательный палец Слава — и тут же зажег спичку: — Втягивай тихонечко, не торопись, чтобы сначала табачок засветился, потом набери дым в рот, осторожно сделай первую затяжку, маленькую, но до самых легких… Это глоток свободы! Ты запомнишь его на всю жизнь — и будешь благодарить меня, как самого Бога.

Удивительно, но Григорий почувствовал, что у него получилось: он сделал так, как говорил вор, и у него получилось. Он запомнил, что свобода на вкус — сладкая и горькая, крепкая и пьянящая.

— Ну вот, ты стал настоящим мужиком, — довольно констатировал Дмитриченко.

По пепельной коже воровского лица можно было догадаться, что он мужчиной стал лет в десять.

— Я хочу стать свободным мужиком, — уточнил Гараев и сделал третью затяжку, более объемную и глубокую, — я решил больше ничего не бояться…

Через десять секунд голова его закружилась — и он испугался, что сейчас упадет, ударится виском о ребро столешницы.

— Для начала хватит, — поддержал его Слава и взял не-докуренную папироску.

Зэк стоя сделал два коротких и резких глотка дыма, сел на место, на дощатую лавку у стены, и не спеша стал кончать папиросинку, наблюдая за призывником свободы, слегка побледневшим от ее безграничности.

На следующий день Гараев сидел на завалинке склада с зоновским поваром Борисом в ожидании кладовщицы.

— Если не секрет, за что отбываете? — очень осторожно спросил он у вечно молчаливого еврея.

— Да не секрет, — ответил тот, глядя перед собой, — от-секретничал я свое… Жену убил.

Борис отрешенно смотрел перед собой — так, как будто каждый день отвечал на этот вопрос, каждый день произносил ответ, и ничего не мог добавить к нему, хотя хотелось — как и сегодня.

— Не могу переносить пьющих женщин, — попытался он объяснить что-то молодому солдату, — сильно пьющих…

— Понятно, — кивнул головой Гараев, делая взрослый вид, что понял.

Борис покачал головой — что может понять этот молоденький солдат? Зэк не стал развивать свою мысль.

Вокруг стояла такая весна, что было невозможно углубиться в чью-либо печаль или заботу, хотя, конечно, жалко этого молчаливого дядьку, отбывающего срок за убийство жены, которая стала ему ненавистна.

У ворот роты Григорий встретил ефрейтора Нифонтова, выходившего с территории городка.

— Был у тебя на кухне, — приветствовал санинструктор повара, — все проверил — полный порядок, чистота…

— Ты кстати, — ответил Григорий, — я сейчас кусок мяса перебрасывал на телегу — костью зацепил, вот — ладонь распорол…

— Покажи, — притянул к себе его руку Сашка, — фигня, залежи ранку языком, а потом пойдем ко мне, в штаб батальона — я ее обработаю и перевяжу.

Гараев быстро разгрузил телегу, и они поехали в штаб батальона. В медпункте, где ефрейтор был главным и единственным, он быстро промыл ранку марганцовкой, прижег йодом и наложил с пластырем какую-то мазь.

— Больно? — спросил он весело.

— Немного, — кивнул Гараев.

— Хочешь таблеточку от боли? — подмигнул ефрейтор.

— Ну, давай одну, — тут же согласился повар.

Сашка подошел к сейфу, вставил ключ, открыл металлическую дверь, выщелкнул таблетку из какой-то упаковки. Григорий запил ее водой, откинулся на табуретке к стене, посидел с минуту.

— Не действует, — констатировал он.

Фельдшер рассмеялся и дал еще одну — Григорий выпил.

— Смотри, осторожней, — с улыбкой предупредил его Сашка, таблеточки с кодеинчиком, легким наркотиком, забалдеешь…

— Ты что, серьезно?

— Конечно, — опять улыбнулся ефрейтор.

— Тогда дай еще одну, а то боль нестерпимая! Я уже ничего не боюсь…

— Не ври, — засмеялся Сашка, но третью таблетку дал.

— Боль прошла, — снова констатировал Григорий, — но кайф еще не наступил… Может быть, они дефектные какие-нибудь. Дай еще одну — и я поеду на конюшню.

Сашка покачал головой и дал еще одну таблетку. Григо-рий смотрел на него и думал, как этот парнишка в пятнадцать лет решился пойти учиться на фельдшера-акушера. Думал и чувствовал, что ответ находится за пределами его разума.

Он поблагодарил санинструктора за содействие, отдельно — за сочувствие, и поехал на конюшню. Дмитриченко не было — он, видимо, развозил в своей цистерне на телеге воду для белых офицерских бань и кухонь, где жарилось оленье мясо.

Григорий шел в роту — с расстегнутым крючком формы, с двумя верхними пуговицами бушлата, расстегнутыми тоже. Он шел, кажется, начиная ощущать, что таблетки были не дефектными.

Светило яркое апрельское солнце, он скользил сапогами по немыслимой грязи, и самого его все более и более развозило. За какие-то пять минут он понял, что опасно пьян. Но еще было весело — может быть, не от кодеинчика, а от предчувствия свободы, ее весеннего воздуха? Так подумал Гараев. И вдруг увидел, что навстречу уверенной походкой советского воина-победителя по высокому дощатому тротуару, который здесь называют «трапом», идет старшина Цыпочкин. А он так не подумает! Он подумает правильно… Ага, тротуар неожиданно кончился… Цыпоч-кин — резидент мирового империализма в Краслаге, выпускник школы прапорщиков, козел в начищенных яловых сапогах, осторожно ступающий по краю поселковой улицы. Видно было, что Цыпочкин заметил Гараева и остановился, пристально вглядываясь в своего подчиненного. И действительно — было во что вглядываться, было…

— А ну иди сюда! — крикнул ему прапорщик голосом, который много чего обещал, только не дембель.

Гараев подходил, стараясь делать это если не строевым шагом, то хотя бы приличным, твердым, солидным — «дедушка» ведь уже.

— Куда идешь, Гараев? — спросил Цыпочкин, заглядывая в глаза солдата.

— В роту, лошадь отвел на конюшню — иду в роту…

— Что с тобой? — не выдержал старшина. — Ты, что ли пьяный?

— Вы же знаете, — нагло улыбнулся Гараев, — что я не пью, а закуски для людей мне не жалко…

— Ты поговори у меня еще, побаклань, — посуровел старшина, — а ну дыхни сюда, быстро!

Какие проблемы — Гараев дыхнул, два раза, хотел третий, но Цыпочкин его остановил:

— Хватит, — отстранил он повара, — ничего нет, но такое ощущение, будто ты пьяный…

— Неверное ощущение, товарищ прапорщик, я не пьяный, а больной — распорол руку костью, когда мясо грузил, температура поднялась…

— Тебе надо к санинструктору, — сказал прапор, — вдруг у тебя заражение крови!

«Заботливый какой, — с усмешкой подумал Григорий, — интересно, если топор рассекает лобную кость с мозгом, заражение бывает?»

— Уже был у в медпункте, — ответил он, — рану прочистили, промыли, обработали, перевязали!

Гараев показал старшине руку, изображая лицом библейское страдание.

— Сейчас немного лучше, но надо отдохнуть перед сменой.

— Ладно, — согласился прапорщик, — иди отдыхай, часа два у тебя еще есть. Да застегни бушлат.

Григорий, довольный собой необыкновенно, пошел дальше. Он уже понял: обмануть старшину, старшего лейтенанта и министра МВД — святое дело, там зачтется, на свободе.

Но до нее еще было время, до свободы, а здесь с каждым часом становилось все хуже и хуже — его мутило, тошнило, рвало. Он успел более или менее нормально приготовить бульон и нажарить рыбы, но на рисовую кашу сил уже не хватило. Он попросил у Юрки, бывшего дежурным по роте, одного дневального, чтобы тот мешал варево в котле, а сам упал на бушлат за печку — и чуть не умер там, в огненных адовых муках.

Утром он с трудом накормил роту и рухнул в постель, как в будущее — с мечтой проснуться на вагонной полке.

После обеда пришел на кухню, бледный от пережитого. Елена Александровна поставила перед ним кашу с гуляшом.

— Поешь, Гриша, я из дому принесла бутылку растительного масла, ну что это за раскладка такая — ни капли постного масла. Разве можно так кормить ребят — они такие маленькие, что еще растут, — приговаривала она, хлопоча у плиты, — мальчики должны есть как воины — мясо, овощи, фрукты, чтобы быть сильными, а они все худые, прыщавые, больные…

— Ну, не все, — тихо возразил Григорий.

— Конечно, не все, — согласилась Елена Александровна, — те, которые кусок у своих отнимают, лучше выглядят…

Чем больше Гараев стоялу плиты, тем меньше ему хотелось есть. Обычно к утру от груды серого вареного мяса, которое он разрезал ножом на куски для первого, воротило. Организм отторгал настырный запах, не принимал его. Ну да, а сегодня — в особенности. Гараев просто заставил себя пообедать.

Вышел на улицу и с полчаса посидел на крыльце, на солнышке — господи, как хорошо, когда тебя никто не колышет.

— Тебя Цыпочкин искал! — крикнул, медленно проходя по трапу, Колька Кин.

«Недолго музыка играла… С чего бы это? — забеспокоился Гараев. — Может быть, узнал про таблетки, ночную рвоту? Это невозможно, если сам Нифонтов не скажет, а он этого никогда не сделает. Кто себя под монастырь подводить будет?»

Гараев зашел в казарму — прапорщика не было, зашел в канцелярию роты — пусто: столы, несгораемый шкаф, рация. Только собирался выйти, как дверь распахнулась — и появился Иван Рачев.

— Ты что здесь делаешь?

— Шифровку передаю в центр, — усмехнулся Гараев, кивнув на рацию.

Но тут он заметил, что лицо сержанта приняло опасное выражение, напоминавшее воинский долг. «Господи, что с человеком делает форма! Сними ее — и все: не гладиатор, не спартанец, не преторианец, а просто автослесарь Ванька Рачев…»

— Тебя почему не было на утреннем построении взвода? — сурово спросил сержант, не двигаясь с места.

— Ты же знаешь, Ваня, я спал после ночной смены.

— Ты должен был сначала стать в строй, а потом, получив мое разрешение, идти спать, понял?

— Что с тобой, Иван? — улыбнулся заместителю командира взвода рядовой Гараев. — Тебе опять не хватило одного завтрака?

Сержант Рачев пристально посмотрел на повара и потихонечку начал меняться в цвете лица, переходя от розового к багрово-кирпичному. Потом отпустил ручку двери, сделал шаг в сторону Григория, второй, третий — и молча бросился на него, выставив вперед руки, мощные, каку гориллы. Его потные пальцы сомкнулись на горле солдата, он опрокинул Григория на стол, который резко сдвинулся назад, наехал на другой стол, а тот ударился в стену. Сержант навалился на Гараева сверху и начал душить его.

«Агрессивность гомосека», — не к месту мелькнула в голове Григория фраза, сказанная однажды замполитом о Ване, когда офицер проходил по постам производственной зоны проверяющим.

— Козел! — прохрипел Гараев, схватившись за запястья противника и пытаясь вывернуть их в сторону. Но обезьянья хватка была железной. 14 вдруг Рачев начал дергаться большой головой — туда-сюда, вперед-назад, а потом полетел от Гараева спиной вперед, с грохотом опрокидываясь на пол.

Гараев поднялся на ноги, стоял, медленно приводя в порядок дыхание. Рачев тоже поднялся и мрачно смотрел в глаза Коле Кину, земляку Гараева, лесорубу, который выбил из Ивана душу, взявшись руками за сержантскую шкирку. И, хотя габариты позволяли, замкомвзвода боялся даже подойти к немцу.

— Это тебе так, чтобы учился вести себя в обществе, — с улыбкой произнес Коля, — а вот когда пойду на дембель, я дам тебе настоящий урок — один, но такой, чтобы на всю жизнь хватило. Пойдем, Григорий, пусть этот в себя придет.

Они вышли из канцелярии, прошли на крыльцо, постояли, подышали пряным воздухом.

— Спасибо за помощь, — сказал Григорий, — он бы меня задушил…

— Фигня, — ответил Колька, — терпеть не могу стукачей… Давно мечтаю дать ему пиздюлей. Только, думаю, все равно не поможет, не убивать же его… Ты знаешь, что Жукова на пенсию отправляют?

— Да? — удивился Гараев. — Странно, но я не чувствую своей вины…

— За следы? — с улыбкой повернулся к нему Коля. — Он не только тебя, но и зэка того упустил, в составе… Постарела овчарка. Кончилось его время…

Коля Кин, сын ссыльных немцев, усмехнулся.

Перед вечерней поверкой в раздаточное окошко кто-то постучал — Григорий откинул крючок и приподнял крышку.

— Слушай, дай нам немного лаврового листа, а то мы сегодня в карауле немного приняли, — весело попросил Юрка Вострокнутов, — боимся, как бы запах не засекли.

— Подойди через пять минут — там старшина, — кивнул головой Гараев и быстро опустил крышку.

Через пять минут, когда Цыпочкин уже ушел, стук раздался снова.

— Да берите вы сколько влезет! — высыпал Григорий пачку лаврового листа на доску раздаточного окошка и резко поднял крышку.

Из полутемного зала ему улыбался командир взвода Татаринов.

— Кому лавры? — спросил он, не переставая улыбаться. Конечно, офицер все понял: осталось пойти в роту и всех пронюхать.

— Виноват, товарищ лейтенант, пусть это будет шуткой, хорошо, товарищ лейтенант?

— Хорошо, Гараев, — кивнул офицер, — только потому, что уважаю тех, кто не закладывает товарищей. Я слышал о твоих подвигах на хоздворе… Перекусить есть?

— Без проблем, товарищ лейтенант.

Офицер вышел из зала, чтобы обойти казарму, поскольку вход на кухню был только со стороны двора.

— Поздравляю, — повернулся он к Григорию, — сегодня ночью идешь на дембель…

Сказал так, будто ночью идти в караул. Кровь бросилась в голову… Вот она — свобода! Затяжка до самого донышка…

— Вы серьезно, товарищ лейтенант?

— Найди Цыпочкина, получи вещи, собирайся, времени мало — поедете ночным поездом, в четыре часа.

— А кто еще?

— Три человека из первого взвода — фамилий не помню…

— Но ведь командир роты сказал, что я пойду в последнюю партию?..

— Он решил, что на расстоянии ты выглядишь безопаснее, — усмехнулся офицер, — кроме того, ты хорошо отслужил свои два года, честно, являешься отличником боевой и политической подготовки!

Григорий выскочил на крыльцо и увидел Юрку Вострок-нутова, дежурного по роте.

— Дай папиросу! — крикнул он ему.

— Чего? — изумился сержант, постоянно насмехавшийся над аскетическими взглядами Гараева.

Гараев вытащил у него половину того, что было в пачке, приговаривая «дембель-дембель-дембель…», забрал спички и убежал за казарму. Там, прислонившись спиной к стене, он выкурил подряд шесть папиросин. «Надо найти Славу, попрощаться с ним, — прикидывал он план действий, — но как? В семь часов вечера его уже должны закрыть…»

Но никакого дембеля не будет, если он не сдаст продуктовый склад, не получит парадную форму и документы. Четверо дембелей метались по городку в поисках прапорщика Цыпочкина, потом выскочили в поселок, нашли его в штабе батальона.

Гараев подозвал из дежурного наряда молодого воина и попросил его сбегать на конюшню с запиской для Славы Дмитриченко. На все про все ушло часа два. И уже было четверть девятого, когда Григорий появился на конюшне. Помещения были закрыты на замок. Он понял: зона — не казарма, там за забор не сбегаешь, а если да — то статья 188, до трех лет.

Пересек двор, прошелся до конюшни, дернул закрытые ворота, пошел обратно — к воротам… И в это время раздался тихий, короткий и чистый свист. Гараев развернулся и увидел, как из-за ствола черемухи, стоявшей у забора, появилась черная фигура бесконвойника. Он не торопясь шел к Гараеву, насмешливо глядя ему в глаза.

— Что, думал — все, не попрощаемся с тобой? — проговорил он, подходя к Григорию с протянутой для пожатия рукой.

Они сели на чурки у входа в помещение, лицом друг к другу.

— Тебе передали записку?

— Да, прибежал солдатик вовремя — я еще успел придумать срочную работу, позвонил на жилую…

— Что придумал?

— Сказал, что командиру вашей роты надо воды навозить — для баньки, для его белой баньки.

— А если проверят?

— А я навозил… Правда, он сказал, чтобы завтра, но завтра я попросил прийти ветеринара к одной лошадке, а ветеринар с утра будет в поселке Сосновый, когда вернется — неизвестно, придется ждать в течение всего дня…

— Нуты жук, — покачал головой Гараев, — и все для того, чтобы пожать мне на прощание руку…

— Не только, — ответил конюх, — есть еще одна цель: человеческий облик не потерять здесь, не оскотиниться. Я давно понял, что жизнь может размазать человека, как таракана сапогом. А я собираюсь долго жить — и жить иначе. Воровать не буду, но и служить никому не стану. Пусть менты сами себе воду возят. Поедешь домой?

— Да, сначала домой, поживу там месяц, а потом поеду поступать в университет…

— Счастливый ты человек, смотри, не забывай меня, будет возможность — напиши письмецо, расскажи, какая она там жизнь. Я уже начинаю забывать свободу, хотя там — тоже тюрьма, более просторная, но тоже с режимом.

Весеннее тленье земли, запах навоза и дымка от поселковых бань, от дыма той папироски, которую закурил Слава, а главное — благоухание свободы — вот оно, счастье! О какой такой тюрьме он твердит? Свобода…

— Закуришь? — с легкой усмешкой спросил конюх.

— Не буду, — покачал головой Григорий, — перекурил за казармой, шесть штук подряд… Да, кстати, ты у меня ни разу ничего не попросил… Возьми, попьешь, вспомнишь меня…

Гараев протянул Дмитриченко плиту грузинского чая, которую успел купить по дороге в поселковом магазине.

— Спасибо, дружище, — ответил конюх, — я думаю, что когда-нибудь мы обязательно с тобой встретимся, хоть через пятьдесят лет, но на свободе.

Он встал, Григорий — за ним, пожали руки, обнялись… Зэк не скрывал печали и зависти.

— Только не забудь… — сказал он и подтолкнул Гараева в плечо.

Ночью Григорий, конечно, не спал. В три часа они зашли в казарму, включили свет и заорали:

— Рота, подъем! Подъем, рота!

Народ поднимался в постели на локтях, жмурился, улыбался… Дембеля обходили всех и каждому давали по глотку чифира. Прощались. Гараев увидел, что Ищенко лежит головой вниз — видимо, не спит. Он постоял около него, глядя в узкий затылок бывшего друга, и пошел дальше.

Потом дембеля сидели в курилке, ждали свое время. И вдруг на трапе появился замполит Родионов. «Странно, он сегодня не ответственный по роте», — удивился Гараев. Лейтенант подошел к ним, сел, закинул ногу на ногу.

— Вот, ребята, пришел попрощаться с вами…

Они медленно шли в утреннем тумане в сторону станции, по шпалам железной дороги. Замполит разговаривал с Гараевым, осторожно замедляя шаг, чтобы отстать от остальных, торопившихся на станцию. И сам Гараев чувствовал себя человеком, уходящим в последний побег.

— Куда пойдешь учиться?

— В университет, товарищ лейтенант, на исторический факультет.

— Правильно, — качнул головой офицер, — это тебе подойдет… А чем хотел бы заниматься после окончания?

— Есть мечта — археологические раскопки… Надеюсь отыскать свою Трою.

— Считай, что ты ее уже нашел, — улыбнулся замполит.

— В каком смысле? — удивился солдат.

— Когда-нибудь поймешь — в каком, — ответил лейтенант, — поймешь — и вспомнишь мои слова. А кстати, ты не знаешь, кто доложил командиру роты, что у тебя на кухне осталась водка?

— Разве кто-то докладывал ему об этом? — остановился Григорий и поднял голову, чтобы посмотреть в глаза лейтенанту.

До Гараева только что дошло, что кто-то «докладывал» командиру — в ту ночь или в то утро, когда он выносил из кухни бутылку.

— Да-да, Гараев, ты правильно догадался — это твой лучший ташкентский кореш Ищенко. В ту ночь он пил вместе с сержантом Вострокнутовым и подговорил его отнести остаток водки тебе, а сам тут же доложил об этом дежурному офицеру, прапорщику Цыпочкину, который и приходил к тебе ночью, чтобы застукать выпившим. Вострокнутов об этом не знал. Ничего они не сделали бы тебе за это, но на крючке бы ты повис… Понимаешь?

— Ну и систему вы создали, — покачал головой Гараев, — она же вас и погубит когда-нибудь…

— Не погубит — мы будем долго управлять миром…

— Греки тоже так думали.

Родионов пожал на прощание руки.

— Не пейте в дороге, — посоветовал он, — родители ждут вас.

В штабе части пятьдесят дембелей построили на плацу, и к ним вышел командир части, полковник, который два года назад встречал пацанов на перроне станции Решеты. Пацаны были уже не те, а полковник остался тем же. Он пошел вдоль строя, нагибаясь и руками разрывая швы слегка расклешенных не по уставу парадных брюк, вырывая из погон «фибры», сделанные их жестких аккумуляторных пластин, и, ругаясь как в последний раз, обещал отправить всю партию обратно в тайгу.

За Гараевым никаких нарушений не было, не считая двух ножей с выкидными лезвиями, которые он спрятал между двух картонок, зашитых в подкладе чемодана, и пятидесяти фотографий зэков особого режима, которые он оставил на время одному воину из родной за забором части — воин, приехавший в медсанчасть, обещал вернуть, когда их будут выводить из ворот штаба. Но сколько Гараев ни смотрел по сторонам, воина не увидел… Это был последний обман родимой армии.

Он шел по проходу между столами вагона-ресторана, оккупированного пьяными дембелями, качался — от водки и железной дороги, его цепляли за рукава рубашки, тащили к столам: «Наливаем, земеля!» Гудела Транссибирская магистраль…

Он лежал на второй полке купе с закрытыми глазами. Вспоминал роту и все, что случилось в последнее время.

«Козел», — простонал Гараев, вспомнив слова замполита об Ищенко. Он перевернулся со спины на правый бок и свернулся в клубок, как в детстве. Недаром, значит, командир роты и прапорщик оказались на трапе в тот самый момент, когда он выходил из кухни: ждали, чтобы поймать поддатого повара, аристократа поэзии, показать ему его цену и место. Неужели не могли простить то, что он не стал стукачом? Нет, он вдруг понял — да: они испытывали комплекс неполноценности в его присутствии — от собственной необразованности и бесталанности. Вспомнил, как прапорщик топтал сапогами книгу Тургенева, великого русского писателя. Именно тогда он понял, что эти офицеры никогда не будут защищать Россию и при первом же случае продадут ее народ. И дальше — скорее всего, распитие было организовано Сан Санычем специально, по конкретному приказу командира роты, чтобы часть водки досталась повару. Остальное — детали плана: или запах и опьянение, или наличие водки на кухне… Ах, Сан Саныч, мерзкий тип… Работал на командира, чтобы хорошо жить. А может быть, это я такой, что смог об этом подумать? Гараев тихонечко взвыл, осторожно слез с верхней полки. Солдаты спали, раскинувшись на полках в позах неожиданной и неосознанной свободы. Поезд, раскачиваясь, грозно летел в будущее по безумным просторам Сибири.

Гараев засунул руку под стол и нащупал там горлышко большой бутылки с красным вином, оставшейся от дневного пиршества дембелей. На самом деле они еще не умели пить — и быстро пьянели от первых доз спиртного. Он налил вино и залпом выпил целый стакан. Забрался обратно. До родины оставалось сутки пути, и сутки — если ехать в обратную сторону, но туда он решил не возвращаться, никогда. Он еще думал, что это возможно — не возвращаться. Он еще не умел пить и почти не знал прошлого. Он уходил в свой последний побег, имя которому — будущее.

Шло время — и Транссибирская магистраль обретала железнодорожный ритм песни, которая уходила вверх, к белому пику жизни, к вершине его Эвереста, он пел ее пьяным и трезвым, орал во всю глотку, бороздя сибирское болото по пояс в коричневой жиже, цедил сквозь зубы после банкетов, возвращаясь домой по черным, мрачным улицам больших городов:

Я — сын ссыльного пацана, стал солдатом империи. Крал патроны, не пил вина, посылал капитана на, воздавая кэпу по вере.

Я порвал на сорок дорог сапоги — и стою на том. Сделал все, что смог и не смог, шел один и всем поперек с автоматом и штык-ножом.

Я видал Урал и Байкал, уходил в запой и в бега, на постах Толстого читал и вставлял золотой металл вместо выбитого клыка.

Я лежал с большой головой в боксе смертников, как в гробу. Торговал бессмертной душой, «Беломор» курил с анашой и срывал с бутылок резьбу.

Я живу в жестокой стране без успеха и без пристанища. И молюсь, отвернувшись к стене, чтоб узнать, что достанется мне, что, даст Бог, не достанется.

Гараев стремительно уходил в свой последний побег. Сверкали во тьме рельсы Транссибирской магистрали, по которым громадный поезд падал в его будущее, как в бездну. Тихонько перекатывалась по полу купе пустая бутылка из-под вина. Из тамбура проникал запах сигаретного дыма. Горький запах свободы.

Вся жизнь была впереди — глаза родителей, свет больших городов и создания человеческого гения. Горький запах свободы. Он уходил в свой последний побег, но чувствовал, что по следу идет конвойная овчарка, быстрая, сильная, беспощадная. Расслабляться было нельзя. Иначе не видать свободы. И он уходил без оглядки — по пояс в болотной жиже, по горло в ледяной воде Бирюсы, в дыму пожегочных ям — туда, на свет больших городов. Солдат Гараев был уверен, что его никто и никогда не возьмет. Но говорят, что правда — его никогда и никто не догнал. Никто и никогда.

2005 год


День  рождения  мастера

В могучих руках мальчуган держал револьвер системы Нагана, побелевший во времени — от смертоносного накала. Вероятно, это был декоративный экземпляр из последних загашников мотовилихинской банды Лбова — той самой, что в камском тумане окружила на лодках пароход «Анна Любимова» — с золотой кассой на борту. Как рассказывал поэт по фамилии Санников, дамы в кринолинах попадали на палубу, когда туда ступили мужчины в широкополых шляпах и кожаных сапожках, перетянутые в талии ковбойскими ремнями. Это было во время первой русской революции.

— Убери мортиру, Морозов, — тихо сказал Юрий Вельяминов, наклонившись к юноше, — а то так разложу по верстаку, что никто и по чертежам не соберет…

Морозов вздернул на него невозмутимые пупсико-вые глаза — и замер, с усмешкой оттягивая резиновую челюсть.

— И не строй морду колодкой, — добавил Юрий Александрович, фотовспышкой распахивая ладонь у лица мальчугана — так, будто действительно вздумал долбануть того по носопатке.

— Блатной финт! — ответил Морозов, переходя к жесткому выражению губ — со скоростью выстрела. — Моя смена кончилась, начальник.

— Срок не так быстро кончится, Паша… УК не знаешь. И задания не выполняешь — и тем самым срываешь план обороны нашей любимой Родины…

— Пла-ан! — протянул Морозов, откидываясь широкой спиной на край металлического столешника верстака. Потом швырнул тяжелый рашпиль через плечо и добавил. — А хоть аэро-план падай на цех — не царская это работа! Я не дурак.

— Умри! — прервал его Вельяминов. — Я дурак — известно, мастер, директор завода — тоже дурак, а Паша Морозов — умный, и вообще работает слесарем…

— Ты, мастер, может быть, не дурак, но здоровьем зря так рискуешь, — произнес парень с голой наглостью в голосе, — никакие таблетки не помогут, если кости к празднику не срастутся…

Только потом Вельяминов понял, что улыбнулся не слесарю, а своей антиимпериалистической фортуне.

Тогда он улыбнулся Паше Морозову в лицо, развернулся — и быстро пошел по узкому проходу механического цеха, будто сопрягая стремительный шаг со скоростью резца токарного станка, стоявшего последним в правом ряду. Мастер миновал этот станок, сделал три шага и услышал за спиной металлорежущий женский визг — оглянулся, успел сделать еще шаг и прыгнуть, правой рукой оттолкнувшись от ребра одной из пяти падавших на него платформ. Раздавшийся грохот пушечным выстрелом перекрыл звуковой фон первой смены работающего на предельных оборотах цеха.

Пролетев до угла высокого ограждения из металлической сетки, за которым монтировались станки с числовым программным управлением, Вельяминов догадался-таки остановиться. А потом медленно пошел назад… Он шел и смотрел на двух молодых женщин, стоявших за пирамидой из ракетных платформ, у приемного столика ОТК — отдела технического контроля, прикрыв ладонями, по-видимому, перекошенные от перенесенного страха рты. Он не сразу умножил количество плоских стальных заготовок на вес, а когда умножил, побледнел тоже. Впрочем, и считать не надо было, все равно до мозговых извилин дошло, кого это чудом не распрямило навсегда, не размазало по чугунным плитам полового покрытия — десять секунд назад, когда на штабель серебристо-темных платформ с ударом наехал с той стороны суппорт большого токарного станка. Двадцать падающих тонн — это многовато для надгробия, даже очень почетного… Очень и очень… Да, кажется, без праздника сегодня не заснуть. А я хотел бы забыться и заснуть. Разговаривают, будто не помнят, что в планировке цеха нарушены все нормы, а тут и фрезерные с ЧПУ втиснули — о чем это судачат они, гундосые недоноски?

Начальник цеха беспрестанно затягивался папироской, отвечая на вопросы заместителя главного инженера по технике безопасности.

Разговаривают, а в душе повизгивают, честно радуются, что не погиб он, Юра Вельяминов, и только у него, у мастера, руки до сих пор почему-то подрагивают. «Что, будем составлять акт?» — это они его спрашивают. Другого бы не спросили. «Не стоит, думаю», — отвечает он. Другой бы так не ответил. Боятся Вельяминова.

— Я через пять минут буду, — предупредил он тоном генерального директора — и вышел вон, не дожидаясь согласия. Он прошел на участок, в свою стеклянную кабинку, и набрал телефонный номер по внутренней связи — он, этот номер, короче городского, а она, внутренняя связь, кажется, меньше прослушивается.

— Игорек, у нас на вечер есть только два варианта…

— Понятно, — ответил Пшеничников, — какой второй?

— Детали обсудим при встрече — через час, за главной проходной.

— Что у тебя случилось — жабры горят?

— У меня сейчас все горит… Считай, что я тебе с того света позвонил… Сможешь вырваться?

— Легче в закрытый цех пройти, чем из нашего отдела выйти. Я попробую, начальник…

— Тебя слышат коллеги? Могут доложить?

— Да, уже пытаются. Конечно. Я позвоню завтра, в одиннадцать.

А вот и военный представитель явился — капитан, который маршалом не станет. Маршалом, которому корову в транспортный самолет загоняют, чтоб он молоко в небе пил — парное, как облака. А что пил бы там я, раздавленный полчаса назад стальными платформами ракетных установок класса «земля-воздух»? Что там — не знаю, а что здесь — раскупорим вечером, когда вырулим на взлетно-посадочную полосу Пермского аэропорта. Вырулим, куда мы денемся.

Красные рамы зияли квадратной пустотой никем не проявленной фотобумаги. Однако этот утренний туман иссякал по секундам, поэтому самые нервные из тех, что шли позади, не выдержали — и побежали, передавая молниеносный, унизительный импульс по человеческой цепочке вниз, по крутой лестнице. Электрический импульс генного страха, тонкий адреналиновый запах — этот капитал многих пытал, капитал Сталина надежнее «Капитала» Маркса.

А высокий полковник лейб-гвардии, законный наследник престола Российской империи, блондин, игравший по утрам и вечерам на гитаре в гостинице «Королевские номера», той самой, что до сих пор стоит на берегу Камы, был вывезен тайно ночью в чекистской коляске и расстрелян вместе со своим секретарем-англичанином в лесу заводской дачи, в шести с половиной верстах от керосинового склада Нобеля.

По другой версии — сожжен в мартеновской печи Мотовилихинского завода. Таким вот металлургическим образом был коронован князь Михаил Романов.

Возможно, сосланные аристократы убиты хитроглазым и дальнозорким бандитом в аккуратном пиджаке и косоворотке, чей портрет еще вчера торчал вот в этой раме. А в этой находился бородатый Герой Труда, отливавший стволы для пушек тяжелой береговой артиллерии еще во времена русско-японской войны. А в этой — Герой Советского Союза по фамилии Пирожков, летчик-истребитель в пилотке при капитанских звездах на погонах, красивый, как дамский пистолет. Вчера, еще вчера они тут висели, в этих деревянных рамах — сегодня пустых и белых от утреннего тумана. Куда, господи, они пропали?

Да боже ты мой, не бегом, а прыжками надо передвигаться по тополиной аллее, потому что сегодня меня ждут — как окорок к празднику. Точат свой режущий инструмент — кто пилкой для ногтей, кто суровым рашпилем. К съедению готовятся, поеданию — диабетики мои, придурки мотовилихинские. Когда избавлюсь от вас, жен партийных секретарей, ловчих удачи?

Так думал Игорь Николаевич Пшеничников, с пилотажным виражом огибая старую фонтанную чашу, каленую, будто похмельная пасть. Он шел, изумленно заглядывая в опустевшие рамы, выстроившиеся на одноногих стойках вдоль асфальтовой дорожки, рамы, откуда за ночь, как во времена оборотней, некто изъял черно-белые фотографии героев. А может быть, капитаны и мастеровые получили очередной приказ и тайной колонной покинули аллею своей бессмертной славы, чтобы совершить революционный теракт где-нибудь в районе имперского озера Эйр? Это необходимо выяснить — надо бы сделать запрос в Центр.

Сквер кончился. Внизу, под горой, лежал громадный завод. С горы вела крутая лестница, по которой люди спускались, стуча подошвами по металлическим уголкам ступеней. Пшеничников уже услышал этот стук, когда оглянулся и понял, что опять он — последний человек, не только в списке претендентов на российский престол, в очереди на Луну или Венеру: он был последним из тех, кто с утра стремился занять свое рабочее место.

Кстати, о Венерах — до лестницы оставалось метров пять, когда он увидел впереди себя девушку: похоже, она шла медленнее всех — высокая, в белом плаще и туфельках на каблуках, покачиваясь в утреннем тумане, как парус на грот-мачте океанской яхты. Мамочка! Зайти бы слева, да на абордаж, но нету времени, совсем нету, мама — впереди бежали, кажется, уже все. Пшеничников, пижон, еще держался. Он посмотрел на часы — оставалось три минуты — и красиво обошел высокую на повороте спуска: так, как будто всегда ходит на скорости. Ага, как будто он спортсмен, горнолыжник, привыкший к виражам, как Юра Вельяминов. С лестницы — по эстакаде над железной дорогой, поворот направо — один марш вниз и двадцать метров по прямой. Женщина с зелеными петлицами и пистолетной кобурой, казалось, уже выбирала лицо, на котором она поставит аккуратную точку.

Она улыбнулась Пшеничникову в глаза — и нажала педаль стопора, но так, чтобы тот успел проскочить турникет. А он подумал, что усмехнулась… Интересно, приходилось ей нажимать по службе на спусковой крючок? Стреляющая женщина — фантом какой-то.

Игорь оглянулся: высокая стояла, держа в руке еще раскрытый пропуск… А могли бы стоять вместе, яхта ты моя океанская, каблучки высокие. Губы опоздавшей на работу красавицы, похожие на пирожное, дрогнули — от обиды, которая, минуя досаду, может стремительно перерасти в неистовую женскую злобу. О, Игорь уже знал это… Он видел это не раз.

Больше в проходной никого не было — и Пшеничников, осененный простотой факта, развернулся и, медленно раскрывая рот, пошел прямо на охранницу — шагом, который Владислав Титов называл «лондонским затяжным». Женщина с пышными, рыжими, сногсшибательными волосами и зелеными петлицами, стоявшая в раскрытом окне стеклянной будки поста, смотрела на него недоуменно и даже весело. О, к такой и совсем близко подойти не грех, совсем-совсем…

— Зиночка, не будь бдительной, как на первом свидании! Пропусти коллегу — она мать-героиня, от станка женщина…

— А ты, наверное, отец-герой?

— Обязательно стану, и как со славой будем — делить придётся?

— Мне такой не надо — я неблядь какая-нибудь, а у тебя, похоже, своей достаточно, — ответила охранница, обнажая в стремительной улыбке белые и цепкие зубки, и нажала на педаль. И высокая быстро, застенчиво опустив глаза, проскочила турникет, как дверь венерологического кабинета в заводской медсанчасти.

Когда он вышел из проходной, высокая ждала, несмотря на то, что прошло десять минут. Она держала руки в карманах плаща и не могла скрыть благодарного взгляда.

— Меня звать Валентиной. А вы что, эту охранницу знаете?

— В первый раз вижу, просто однажды заметил, что всех рыжих охранниц звать Зинками… А меня Игорем. У вас, Валюша, какой внутренний телефон?

— 22–44… И вовсе она не рыжая, а натуральная блондинка! Вы дальтоник?

— Что вы, я алкоголик — специалист по межличностным и групповым контактам. Поэтому позвоню завтра.

О, сегодня надо было спешить — он ворвался в отдел, бросил сумку на стол и прошел туда, где стоял кульман — и этот еврей, подумал, на ходу доставая авторучку. Кульманом никто, кроме Пшеничникова, не интересовался — в результате два номера по четыре цифры удлинили на кальке черную колонку телефонов. И оглянулся: так, кругом враги — это же наши люди…

— Жаль, что ты ими не пользуешься…

— Кем? Женщинами?

— Да хотя бы телефонами, — вздохнул Панченко, — беззаботно живешь…

— Я исследователь, а не потребитель! — парировал Пшеничников. Сегодня он должен сдержать удар.

Этим утром Куропаткин в кафе подниматься не стал, а сразу прошел в буфет на первом этаже. «Впрочем, одна контора», — подумал он, разглядывая пустые, как собственный желудок, витрины.

— Виноградный сок и булочки с маком, — пропела вальяжная девушка в белом халате, — больше ничего нет.

— Булочки, говорите, — да, в детском саду я тоже путал ветеранов с вегетарианцами…

Куропаткин завороженно скользил взглядом по крутому взлету белоснежной шеи — до высоко схваченных заколкой и ниспадающих беличьим хвостом русых волос.

— Ладно, из ваших рук — хоть змеиный яд, — согласился он.

Когда Куропаткин позавтракал, в помещении появились другие голодные.

— Да-а, а чем вы кормили сегодня мужа? — неожиданно повернулся он к буфетчице.

— У меня еще нет мужа, — покраснела девушка.

— Спасибо, именно это мне хотелось услышать.

Девушка покраснела еще сильнее, а мужчина щедро ответил на улыбки сограждан. Затем перегнулся через витрину, достал лист серой оберточной бумаги и авторучку. И все быстро вернул на место — конечно, с коротким текстом.

Он прошелся «болотниками» по кафельному полу и отправился на экскурсию в музей. Перед крупным запоем Валерий Николаевич всегда посещал места государственного значения: художественные галереи, железнодорожные вокзалы и общественные туалеты. В местном музее он нашел топор, деревянный велосипед и поучительную экспозицию о знаменитых аборигенах — архитекторе с мировым именем, ученом-лесоводе и советском генерале. Придирчиво все рассмотрев и оценив по курсу Эрмитажа, направился вверх по поселковой улице.

В тот вечер, честное слово, Валерка уже собирался уходить с той паперти разграбленной церкви, когда увидел девушку, стучавшую высокими каблуками по дощатому тротуару. Зонтик и вязаная, не по погоде надетая кофта — м-да… Слишком много золота — отметил он, разглядывая руки подошедшей к нему буфетчицы. «Отчего, отчего, отчего мне так смешно, когда ты идешь по переулку», — вспомнилась Валерке популярная песня — почему-то в несколько искаженном виде.

— Что стоишь, как ювелирный магазин? — улыбнулась девушка. — И вообще, почему ты так подписался — Князь Куропаткин?

— А как тебя звать?

— Как Антуанетту, — скромно ответила красавица.

— О! — оценил Князь Куропаткин уровень образования.

— Мягкие у тебя волосы, Маша, — погладил он ее рукой по голове, — и густые, представляю, как они смотрятся на белой подушке… Давай споем с тобой песню «Еще раз про любовь», а потом еще раз про… еще раз… еще… еще… и еще!

— Что-что? — рассмеялась она. — Запомни — от моей бабушки мужчины уходили только в могилу! Пойдем в сквер — там у меня подружки сидят.

Машина компания была по ней — продавщицы и товароведы. Тут Валерка немного загрустил: одно дело — Джульетта, Шекспир, театр «Глобус», другое — трахать какую-то Машку-буфетчицу в пыльных кустах акации поселкового сквера.

— Костя, — представился единственный парень.

Валера рассмотрел его: узкий таз, косая сажень в плечах, металлические зубы — чувствовалась хватка, дарованная лесоповалом. Только глаза как-то странно поблескивали — искусственно.

— У тебя контактные линзы? — спросил Куропаткин.

— Да, знаешь, — начал тот тихо, — как-то на зоне открываю дверь из барака, смотрю — летит — удар! Только очки по полу прошуршали… Ну, а зубы я сам выплюнул… Других очков не было — тихо передвигаться стал… Меня прозвалиКостя-луноход… Освободился — линзы поставил… Сколько дверей еще придется открыть… Такая страна…

— Да, я тоже, знаешь, с людьми стараюсь как можно реже встречаться, чтоб до вечера никто не успел нож воткнуть. Ты откуда сам — из Сибири?

— Мы с женой приехали из Владивостока. Сейчас я работаю там грузчиком на рыбокомбинате. Здесь родина жены.

Костя показал стальную улыбку. На скамейке уже расстелили газету. Появились бутылки с сухим и светлым вином, горячий каравай белого хлеба и крупные, как заходящее солнце, ягоды клубники.

Люди бессильны перед утробой, по-взрослому размышлял Куропаткин, голоса становится громче, а жесты — шире и резче: травка растет — бабы хотят.

Он, конечно, замечал осторожное любопытство развеселившихся девушек. Или грустивших так, может быть.

— Ой, Машенька, как давно я тебя не видела! — обнималась с подругой полная веснушчатая жена сибиряка.

Когда очередь дошла до Куропаткина, он мягко отклонил бумажный стаканчик — к черту ликероводочные авантюры… Все хором запротестовали.

— Я слово дал.

— Кому?

— Себе.

— Уважаю, — кивнул головой сибиряк, — не приставайте…

Потом девушки рассматривали свадебные фотографии, обсуждали покрой платья и костюма, а сам недавний жених скалил металлические зубы и разливал без остановки.

— А как твой Вася? — спросила Маша.

— На прошлой неделе он приходил ко мне — лампочку вставить, — ответила худенькая, похожая на ромашку девушка, — а мне отец и говорит, мол, вот умру я здесь, в больнице, — останешься ты одна, хоть бы родила, что ли… Да не от кого, говорю, папа. А он — да от этого, от монтера. Он не курит? Не пьет? Ну и пусть, что старый! Да не приходит он! А ты позвони! Причины нет… А ты лампочку разбей! Так темно же будет, говорю. Вот и хорошо… Так ребенок будет! Вот и хорошо… Представляете?

Когда Маша стала отказываться от очередного стаканчика, Куропаткин шутя попытался поддержать всеобщее возмущение.

— А ты бы помолчал, — тихо сказала она, — сам-то вообще не пьешь, бережешь себя…

Куропаткин внял совету — он действительно не очень любил женщин и вино. Но, бывало, последним спаивал первых — имея сразу то и другое. Он не любил вино. Он водку любил.

— Приезжайте, девочки, к нам, — стал приглашать Константин, принимая от Маши пустой стаканчик, — не пожалеете… Правда, у нас комары, как курицы, но и рыба не меньше… Скажи, Зойка?

— А продавцы там нужны? — оживилась Маша.

— Конечно! — воскликнула толстуха. — Хорошие люди везде нужны…

— А зачем тебе? — тихо произнесла похожая на ромашку. — Тебя вон этот увезет отсюда…

— Да, нужна я ему, — ответила Маша, не глядя на ухажера.

Девчонки захмелели и закурили, завидуя своей подружке, так удачно вышедшей замуж за сибиряка из Владивостока.

Куропаткин, провожая Машу, поддерживал ее за талию — та все норовила слететь с каблуков, так ее штормило. Когда остановились за сараями двухэтажного деревянного дома, он ласково обнял ее и начал целовать в белую шею.

— Машенька, пойдем к тебе, Машенька, — шептал он ей на ушко.

Девушка не сопротивлялась, но вдруг сильный толчок в грудь отбросил Куропаткина — и он рухнул на зеленую траву, как развалившаяся поленница. Ну вот, а говорят, что травка растет…

— Ты думаешь, я ебанько, да? Ебанько?

Тут Маша схватилась рукой за штакетник, чтобы не рухнуть за ухажером самой.

— А потом по рукам идти? Ты думаешь, я ебанько? — громко и пьяно говорила она, пока Валерка со злостью распутывал на ноге леску брошенной кем-то в траву удочки. Скрипнула и хлопнула калитка.

Куропаткин отряхнул брюки и быстро пошел по дощатому тротуару в сторону общежития нефтяников. «Что ж, — утешался он, прикуривая на ходу, — когда много выигрываешь, один раз можно и проиграть…»

На столе Владислава, однофамильца космонавта № 2, зазвонил настырный аппарат, который Титов сразу же прикрыл рукой, но трубку не взял — он напряженно анализировал ситуацию. Ему было о чем подумать.

Титов — стройный мужчина с грудью гребца («гребать надо, гребать» — приговаривал он). Владислав пятый год работал начальником бюро управления отдела научной организации труда так называемого машиностроительного завода. Правда, он не знал, что такое генеральная совокупность, выборка и коэффициент корреляции, но давно и, добавим, удачно положил на всех свой пролетарский фаллос — в малиновой обертке, как он выражался. Он вообще выражался странно — иногда очень сильно, употребляя слова только тюркского происхождения. Да и в рисунке глаз что-то было… Он посмотрел на часы и кивнул Игорю на телефон.

— А что, никого нет? — раздался голос, похожий на женский. Пшеничникове пониманием посмотрел на начальника — и тот подмигнул подчиненному, укоротив богатырское дыхание.

— Если вы меня за человека не считаете…

— Дайте мне Титова!

«А Гагарина тебе не надо?» — подумал Игорь и ответил:

— Его нет на месте.

— Найдите!

— Я не секретарша, мадам, у меня оклад на двадцать рублей выше.

— Всего-то? Это звонит его теща!

— Я догадался. Что-то передать?

— Передайте ему привет, он знает, что это значит… Эй, постойте, как вы догадались?..

— Профессия такая — с кем только не приходится иметь дело, — отомстил Пшеничников за зарплату и сразу же положил трубку. — Она передает тебе привет… И что это значит?

— О-о-о! — обхватил Титов руками лысый череп. — Надежда Валентиновна, вы не знаете, почему утром может болеть голова?

Женщина подняла крупный подбородок, поправила дальнозоркие очки и посмотрела на рожу своего шефа, облагороженную страданием.

— Голова может болеть только в том случае, если она есть. Она может болеть оттого, что вчера вечером ты перекурил. Или на ночь забыл открыть форточку. Но я же не могу подумать, что она болит у тебя с похмелья…

— Ага, я сегодня встал — голова болит, и точно — думаю, с похмелья, а потом вспомнил, что не пил вчера! — рассмеялся Владислав Николаевич и очень скоро замолк, потому что смеялся он один — остальные улыбались. Сдержанно улыбались. Никто не поверил Титову. Да и с чего бы тогда теща звонила?

— И я сегодня плохо спала, — потянулась маленькая Фарида, — вчера к его матери ходили — смотрины устроил. Она мне и говорит: ты чего, царская невеста, такая короткая? Я ей ответила! А почему, говорю, у меня жених им-потенциальный? Что там было… Он: ой, мама, прости, мама, я за нее извиняюсь. А я ему: ты еще скажи ей, что я старая дева! И ушла. Плохо спала — всю ночь тараканов отгоняла…

— Эх, Фарида, выходила бы ты замуж за Володю!

— Ну куда ты, Владислав, со своим братом лезешь? Ему и козу-то в жены отдать будет жалко…

— Ну-у… — обиделся Титов. — Козу-то конечно…

— Что ты сказал? — дошло до Фариды. — Сейчас запущу дуроколом!

Но было поздно — отдел лежал на столах в припадке хохота, переходящего в гогот. А Панченко вообще прослезился — начальник бюро новой техники относился к подчиненной с ущербностью полководца. Дорожил и не жалел никогда, как Жуков, Георгий Константинович.

— Зато я хорошо спала, — улыбнулась полногубая и черноволосая Катерина. — Последнюю телеграмму от мужа получила — и на правый бок!

— Спиной к нему? — искренне поинтересовался Панченко.

— Какая разница — это его не остановит. Не это его останавливает, скажем так…

— Слушай, Катерина, а сколько тебе телеграмм надо, чтоб хорошо заснуть? А, Катериночка?

— С дюжину, пожалуй, надо будет, Степан Матвеевич, не меньше, а больше — так лучше.

— О-о-о! — не выдержал шестидесятилетний лев. — Игорь, а ты бы рискнул? А, Игорек? Есть у тебя такое здоровье — страсть такая?

— Года два назад, может быть, и рискнул, Степан Матвеевич. Или даже три…

— А сейчас — истаскался, что ли?

— Да… Возраст, Степан Матвеевич, гнетет, да и времени нету…

— Мерзавец, — покачал головой Панченко, повернувшись к Катерине, — каков мерзавец! Не мужик, а рекламация…

— Игорько-о! — прошептала та, сидевшая прямо напротив Пшеничникова. — Игорько-о-о…

Катерина встала и медленно пошла к нему. Она выставила руки вперед, тихо поднося ладони к замершей голове Пшеничникова, притронулась к мочкам ушей и начала нежно ласкать их пальчиками.

— Игорько-о! Какие у тебя ушки, Игорько, милый, какие ушки — я сейчас кончу…

И она со стоном, как на подушке, закинула голову — в аквариуме отдела стояли алмазные слезы оргазма. Народ хохотал до слез.

— А вы, Степан Матвеевич, вы бы попробовали? Рискнули — а? — повернулась Екатерина к начальнику бюро. — Договорились бы — по сдельно-премиальной…

— Как ты сказала — постельно? Постельно можно, да боюсь критики снизу, если постельно…

— А стоя, Степан Матвеевич, вы же металлург, столько трудных ночей у горячих доменных печей простояли, у доменных — признайтесь, в третью смену, как жене своей говорили, статистические справочники СССР показывали по праздникам — с миллионами тонн! Где она — первая в стране и мире установка непрерывной разливки стали? Где УН PC? Я тоже хочу испытать напор орудийного огня!

— О-о-о! — простонал Владислав Николаевич, известный артиллерист. — И я всегда утверждал на семинарах, что самое главное в научной организации труда — это личный контакт. Когда есть контакт, тогда все производственные вопросы решаются быстро.

— Быстро — это за сколько? — спросила Екатерина.

— Не надейся — у него очень быстро, — ответил за коллегу Панченко, — иногда и расстегнуть не успеет, рассказывали в ОТК, помню.

— Кто знает, почему фотографии на горе убрали? — спросил Пшеничников — и встал из-за стола.

— А ты не знаешь? — приподнял густые брови Панченко. — Ночью кто-то порезал портреты, по диагоналям исполосовал.

— Участь Пшеничникова будет обсуждаться через час после обеда! — раскрыла свой беззубый рупор старая секретарша.

«Точнее, после мертвого часа», — заметил Игорь Николаевич — про себя, конечно. Во всех смыслах — про себя… Он сидел с кружкой чая за пишущей машинкой и составлял отчет по последнему исследованию.

Вслед за первым ветераном труда из кабинета вышел еще один раздолбай, сам Исаак Абрамович Родкин, исполняющий обязанности начальника отдела.

Тут Пшеничников первым наложил лапу на телефон — и удвоил досаду коллег, отойдя с аппаратом к окну. И заговорил-то так тихо, будто договаривался…

— Зайди ко мне — с текстом программы, — сказал ему и.о. — не скрывая легкого наркотического кайфа от императивного наклонения русского языка.

«Больной человек, — подумал Игорь, кивая головой, — психика изувечена сталинизмом».

Сострадание Игорю не было чуждо. У-родкин, какой его называл про себя, бывший заместитель главного инженера по технике безопасности, отличался не только настырным запахом диабета, но также изысканными духовными потребностями: если, например, в 3 часа дня он собирался уволить подчиненного по 33-й статье Трудового кодекса, что называется «влепить два горбатых», то в 12 часов, перед обедом, непременно хотел выслушать «верблюда», чтобы узнать о его производственных планах. И без подобных штучек он не мог жить — как без регулярных доз инсулина.

Они поставлены здесь до 53-го года. А перегородка, у которой верхняя половина была застекленной, — после 64-го. Так размышлял Игорь, разглядывая два тяжелых двух-тумбовых стола, покрытых зеленым сукном бильярдного колорита. Он встал со стула и посмотрел за стекло: Исаак Абрамович задерживался. Игорь сел — но уже на другой стул, быстро открыл верхний ящик стола, достал из него пачку скрепленных листков, вырвал верхний и положил бланки обратно… Когда еще до обеда представится такая возможность?

Исаак Абрамович всегда был вторым, чего никогда не простил бы авторам «Протоколов сионских мудрецов», если бы знал о существовании мистификации. Не читал, наверное. Но уж точно не мог смириться с тем, что уйдет на пенсию с должности заместителя или и. о. — не имеет значения, кого.

Абрамыч прошел к столу походкой — со скрытой претензией на поступь. Ну, человек в любой роли возвышает себя — как в театральном монологе.

Игорь Николаевич открыл самую общую из тех тетрадей, что лежали у него в столе. И начал весьма сурово — с операционального определения понятий новой программы. Затем круто перешел на схему Лазарсфельда. И остановился на выборе эмпирических показателей-индикаторов. Обратил внимание на построение индексов… Правда, последнее было лишним — чистое пижонство, потому что старый еврей уже спал, прикрыв большие глаза тяжелыми жабьими веками.

«А Стац, недоумок, не верит, что гипноз — это проще стакана «Столичной», вот оно — снотворное. Уснуть он не может…» — усмехнулся Пшеничников и встал, двинув стул ногой, высоким каблуком.

— А, как? — вздрогнул У-родкин. Фамилию начальника Игорь Николаевич обогащал буквой «У» и дефисом в виде интернациональной шутки.

— Просто замечательно, — как бы ответил Игорь на вопрос.

— Да-а-а… Только одно замечание — сроки надо сократить. Ты согласен?

— Успею, конечно. Если не будут отвлекать.

— Не торопись, не спеши… Я торопился — состарился…

«Говори — не заговаривайся, — подумал Пшеничников, — если ты спешил, тогда я ракетоноситель «Восток».

— Похоже, Игорь Николаевич, ты совсем не думаешь о том, что сегодня может произойти, не переживаешь…

— У меня, Исаак Абрамович, при сильных переживаниях пуговицы от ширинки отлетают…

— А я давно с молнией ношу, — искренне оживился Родкин.

— Те же проблемы? — недоверчиво улыбнулся Пшеничников.

— Если девка не очень потрепанная, то быстрее получается — с таким-то замком, правильно я говорю?

— Так ведь хорошая книга всегда по рукам ходит.

— Значит, листаешь книжки, — провел Родкин ладонью по аккуратно зачесанным назад волосам — тем, что еще не выпали, — у меня в молодости тоже библиотека была, собрания сочинений, романы, а теперь вот одни мемуары остались — одна сберегательная книжка, одна трудовая и одна записная.

Не успел Пшеничников вернуться к своему стулу, как Владислав, проходя мимо, бросил на стол бумагу.

— Отнеси в приемную начальника четвертого производства!

— Я уже не молод, бригадир, — ответил, выдержав царскую паузу, Игорь Николаевич. Он успел произнести фразу до конца и даже пригнуться успел — настолько, чтобы номер журнала «Эко», отличавшийся от других периодических изданий повышенной аэродинамикой, пролетел над головой.

Игорь Николаевич снисходительно усмехнулся, поправил галстук — и вышел из помещения вон, поскольку решил повеселиться потом, когда будет поздно.

Он отправился в громадный производственный корпус из красного кирпича, в котором бывал только на участке Юры Вельяминова — в остальные цеха, откуда выходила готовая продукция, допуска у него не было. И, возвращаясь из приемной начальника производства по широкому коридору третьего этажа, свернул к первой же лестнице, поскольку был уверен, что все они ведут вниз — к выходу.

Однако на первом этаже Пшеничникова остановила женщина в черной форме с пистолетной кобурой на бедре — широком, как скат ракетного тягача. Можно сказать, не остановила, а приняла с лестницы на неумолимую грудь — Игорь был научно изумлен, поскольку в пределах заданной территории только сама планета обладала такой гравитацией.

— Пропуск показывать? — простодушно спросил он, пребывая в глубоком шоке.

— Показывать дома будешь, — раздался освежающий голос охранницы, — а здесь — предъявлять!

— А почему я вас раньше не видел, когда заходил сюда? — не унимался он, доставая из кармана черную книжечку, которая по стоимости могла обладать модальностью человеческой жизни. Если какая-нибудь Зинка схватится за казенный пистолет и смахнет рыжую прядь с правого глаза.

— Шары-те заливаете перед работой — проходи давай!

И Пшеничников попал — в размеры крытого стадиона. И остановился — не сюда он шел и не отсюда заходил в корпус… Он шагнул на металлические плиты пола и медленно пошел вдоль стены к середине вытянутого цеха — туда, где крохотные рабочие, как кропотливые насекомые, собирали пушки, стоявшие колесо к колесу с задранными вверх стволами. Орудий было так много, что даже свет, падавший из двадцатиметровых окон с той стороны, казался зеленоватым. Или был таким. «Е-ма-е! У меня ведь только второй допуск, как я сюда попал?» — почти испугался Игорь Николаевич и быстро пошел назад.

— Что-о? — двинулась на него женщина так, что он сразу же пожалел о своей явке с повинной и на всякий случай не стал резко дергаться — как будто находился в секторе доступа злобной караульной собаки. Еще почует запах адреналина…

— А зачем ты, шпион иностранный, в цех проник? — грозно спросила она, сделала шаг назад и потянулась к трубке телефона. — Сейчас начальника караула вызову!

И все равно — нельзя задавать неосторожные вопросы! Стацу захотелось отрезать собственный язык — что, кстати, сам капитан советской спецслужбы дважды ему советовал. А Миша Ваганов, ответивший по экзаменационным вопросам на «отлично», недоверчиво посмотрел на преподавателя:

— Но разве царевича Алексея расстреляли наши мотовилихинские рабочие? — спросил мальчик.

— Отвечай на мой вопрос! — с улыбкой акцентировал ситуацию он, преподаватель, имя которого десятиклассник мог произнести только с отчеством. Отвечай, Миша, отвечай… А за что Миша должен был отвечать?

Но Миша сказал другое. Он сказал, что расстреливать детей — бесчеловечно. А затем вышел и, как докладывали очевидцы, встал на школьном крыльце — видимо, продолжая размышлять. В это время на спортплощадке нападающий команды из 9«а» пнул, удачно пнул, крученым ударом — но не туда, и мяч попал Ваганову в голову (в момент трансформаторного сверхнапряжения!), и произошел срыв — взрыв этого человеческого сознания. Буйное помешательство ума. Мишу увезла скорая психиатрическая помощь.

О расстреле царской семьи Алексей рассказал немного больше, чем этого требовала школьная программа. Чуть-чуть больше. Всего на два-три эпизода. Исправить ошибку не удалось. Вопрос о «пермской трагедии» — разгроме красных на Каме — уже не помог.

С того урока прошло два месяца. Алексей Алексеевич вы — шел из отпуска, стоялуокна — и думал о своем… Он думало том, что сказать все — это не значит сказать истину. В свои двадцать пять он не верил, что любовь старшеклассников может выйти за черную доску снисходительной симпатии — с разницей в десять лет. Поэтому то и дело шутил, не уступая интеллектуального пространства ни на крошку мела, поскольку знал, что не простят, не верил им — потому и не верил, что сам такой, не забыл еще…

Сегодня он должен показать своему классу «Пятую печать» Золтана Фабри — сам ездил за лентой в Пермь и договаривался с директором кинотеатра здесь. Однако ничего религиозного по этому поводу не испытывал, не чувствовал (будто предчувствуя сюжет другого, более напряженного фильма). Так бывает, когда в зале начинается реостатное гашение света. А белый свет — это не известь, не хлорка, даже если ты сидишь в жестком клубном кресле, а не на сортирном очке лагерной зоны. Смешно сказать — резкий запах, как слезоточивый газ, тошнотворный запах санитарии, конвейерного морга, гигиена геенны огненной… Окно экрана, даже широкоформатного — это только свет в окошке, тусклый свет бычьего пузыря, мочевого пузыря социалистического искусства. Гасите желтой струей известь, гасите известью микробы своего мозга, гасите друг друга до помутнения в глазах — ручками реостатов или казанками кулаков, гасите… Только не трогайте белый свет, а благодатной ночью — свечу уединения и познания, не трогайте — ни кручеными ударами, ни дыханием гиены, ни пламенем геенны. Не звоните вы мне, козлы…

— Звонок, Алексей Алексеевич! — раздался радостный голос восьмиклассника.

Он вздрогнул и медленно развернулся к ученикам — смотри, недоросли опять думают, что он «со вчерашнего» отходит на холодке у стекла, и прощают — только краешками губ… И у детей свои правила поведения, а самые ярые поклонники правил — это будущие полковники техники безопасности. Подрастут — и еще позвонят тебе, наберут номер.

Но позвонили гораздо быстрее, сразу после звонка с урока — во время большой перемены позвали к телефону. И запахло известью таких перемен, что школьные уроки перестали казаться сроками тут же, у директорского аппарата. Откуда они узнали, что Стацу самому стало известно только сегодня? Спросить было неудобно.

Сегодня ночью он проснулся от острого приступа всемирной тоски — и уже через десять минут решил, что нелегально перейдет советско-финскую границу. Кругом угорские народы! И стукачи, суки, тоже кругом.

— Вы не забыли наш адрес? Заходите, будем ждать завтра, в три часа, кабинет тот же. Вы ведь, кажется, хотели сменить работу? Мы вам поможем…

Завтра в три… Товарищ знает, когда кончаются уроки и сколько надо на дорогу! Осведомленность, оперативность — хорошая школа, не то что наша — средняя…

Еще студентом он понял, почему так и не получил ни строчки от своих пятидесяти зарубежных адресатов. Понял тогда, когда догадался бросить очередное письмо в соседней области — и получил ответ. Хотя из Венгрии, но все-таки — живое слово, а не стук в стенку. Он узнал, что такое перлюстрация, и сразу же, придурок, вырулил вечером на бетонный перрон Перми II, находясь «на глубине шестьдесят», как говорили водолазы, хорошо знавшие, с чем можно сравнить состояние при кессонной болезни — все эти головокружения, расстройства речи и помрачение сознания. Азотное голодание, что тут скажешь. Он шел вдоль вагонов международного экспресса «Москва-Пекин», пока не увидел проводника со значком Мао на груди.

«Китайский народ — наш великий друг!» — воскликнул Алексей — и выкинул большой палец вверх. Проводник понял пермский английский — и радостно заулыбался. А потом Алексей назвал Мао диктатором, хотел добавить еще, но не сумел перевести слово «козел». «Гоу хоум!» — прохрипел, окрысившись, проводник — и тут же захлопнул дверь вагона. Но сразу появился другой товарищ — слева, и еще один — справа. Одно слово — оперативники.

Они оказались более разговорчивыми, то есть хорошо и настойчиво говорившими по-русски — точнее, задававшими вопросы на этом языке.

Похоже, что им больше понравилась последняя фраза китайца, а не первая Алексея Стаца. И вели чекисты себя так, как будто он сидел не на Перми II, а уже на 35-й (строгой зоне). Алексей был разочарован манерами контрразведчиков. Они никак не могли понять, что ему просто лю-бо-пыт-но, какие они, китайцы. Да нет, объяснялся он, что китайцы узкоглазые, я догадывался.

«Мы никогда не забудем тебя», — сказали они, отпуская шпиона из линейного отделения железнодорожной милиции. Его не забыл капитан Белобородов, вывернувший шкуру замшевым пиджаком. Это он говорил сегодня по телефону, а Стац торопливо листал записную книжку памяти — где же опять неосторожно засветился? О, этот голос Виктора Петровича, такой же знакомый, родной, как первый приступ рвоты во втором часу ночи.

Костюма не было, а это, конечно, не замша и не твид — Алексей надел пиджак и светло-серые брюки. И без галстука, конечно — он этого не любил. Кроме того, галстук вообще сильно затянуть можно — если упереться коленом в грудь. Ну, это вряд ли — они же все с гуманитарным образованием. А вот зубы было бы жалко — он посмотрел в зеркало на свои ровные белые клавиши. Завтра могут и сыграть по ним, завтра он оденется так же, а сегодня пойдет с женой в гости. О работе хотят поговорить со мной? Сокурсник один сам пошел туда — тихим шагом, предложил тело, интеллект и душу за форму и плату в форме зарплаты. «К нам не приходят — мы сами приглашаем», — ответили ему. И не пригласили. А Стаца зовут. О внештатной работе поговорить хотят, видимо. В стукачи позвать, своим человеком сделать, советским.

Так вот, когда свободная рука охранницы потянулась к трубке черного телефона, висевшего на стене, Пшеничников тихо, но с нарочитой строгостью спросил:

— А почему вы меня пропустили?

— Почему?.. Да потому, что номера совпали, — остановилась женщина, медленно прозревая — до подозрения в глупости собственного ответа.

— Не поэтому! — сделал Игорь Николаевич жест — короткий настолько, чтобы не спровоцировать прицельную стрельбу. — А потому, что вы, не я, именно вы, допустили преступную халатность, когда не обратили внимание на то, в каком знаке стоит номер подразделения — в треугольнике, в отделовском знаке, а не в шестеренке — не в цеховом. Я ошибся — я ведь искал выход из корпуса, а вы меня пропустили в закрытый цех, потому что не стоите, а спите на боевом посту.

Охранница внимательно, как по инструкции, оглядела Пшеничникова: серый костюм и светло-серый галстук, голубая рубашка, русые волосы и золотая фикса… Приятный парень, но очень похож на шпиона. И она допустила второе нарушение — она отпустила того, кого заподозрила. Хотя, конечно, очень хотелось пристрелить.

Так он узнал военную тайну… А в столовой познал еще одну истину: большую часть бифштекса составляло вареное яйцо, которое он обнаружил в середине. И на обратном пути заглянул в меню у кассы: а бифштекс назывался «Сюрприз»! Вот она — загадочная русская душа, подумал матерый шпион, выбравший для нелегальной работы социологический метод включенного наблюдения.

Сегодня должно состояться собрание. Дело в том, что Игорь удлинил собственный отпуск на два дня. Да два-то дня — это много, хватило бы и меньше… Для 33-й статьи Трудового кодекса.

Как мало отделяет человека от человека, отдаляет благодать от бича — одна крохотная черная черточка на листке бумаги с водяными знаками. И даже не номер статьи, а третья цифра, обозначающая пункт, воплощающая мощь государства, ноготь, раз-дав-ли-ва-ю-щий вошь — с тихим треском.

Пшеничников присел на лавочку у цветочной клумбы и заполнил бланк разрешения на выход с территории завода, который — с уже проставленной печатью отдела — он вытащил из ящика стола. Уверенно расписался за Родкина и вложил разрешение в пропуск Пшеничникова.

И вздрогнул от неожиданности, когда услышал фразу, хорошо знакомую по детским играм.

— Руки вверх! — и Пшеничников осторожно поднял взгляд: на посту, который он в тот момент пытался пройти, стояла рыжеволосая охранница, направив на него ствол Макаровского пистолета. «И действительно, какая она рыжая? — удивился он, отметив на всякий случай положение флажка предохранителя. — Самая настоящая блондинка, натуральная — как вишерский алмаз. И такое ощущение сегодня, как будто с утра облава идет… А громадные зеленые глаза, и ямочки на щеках — мамочки, какие ямочки!»

— Где шоколадка? — спросила она теплым, парным голосом. А какая грудь под униформой — и талия, стянутая кожаным ремнем! Какой день, однако…

— Зиночка, стрелок ты мой ворошиловский, я же не знал, что ты перекрыла все выходы, — ответил он, оглянувшись, — в проходной, к счастью, никого не было.

— Меня, находчивый ты мой, звать не Зиной, а Мариной — запомни имя, потому что не раз еще будешь произносить его — в экстазе, в черных ночах, в белых крахмальных постелях…

— Убери ствол, Мариночка, не ровен час — коллеги увидят, ты меня скомпрометируешь, ты ведь не знаешь: меня на заводе за международный эталон морали держат…

— Уберу, когда пристрелю. Ты меня понял? Хочу сладкого… Принесешь шоколад сегодня — в 24.00, на 10-й пост. Придешь? Ну-у? — она опустила предохранитель.

— Ты что, рехнулась? — проговорил он.

Марина улыбнулась и опустила руку с пистолетом за барьер.

— Не бойся, эталон, он без магазина.

— Какой день… Мне впервые назначает свидание женщина, со второй встречи, наставив пистолет… А до какого часа ты там будешь?

— Не терпится умереть? До утра… Знаешь, где этот пост?

— Я даже не знал, что их так много… Надеюсь, не на Верхней территории?

— Надейся — именно там, да, в дальнем конце, за железной дорогой.

— О! Меня только что чуть-чуть не арестовала твоя соратница — у 15-го цеха сейчас стоит…

— Кривозубая? Вот ее как раз и звать Зинкой… Она в прошлом году пьяного мужика пристрелила — на территорию пробежал, в ворота. В спину стреляла — не промахнулась. Терпеть пьяниц не может… Так что ты с ней поосторожней, и я, кстати, стреляю тоже только один раз… Ты меня понял, обманщик?

Пшеничников вышел в стеклянные двери проходной и увидел, что Вельяминов стоит у высокого крыльца бывшей заводской церкви — здания из багрового кирпича с высокими стрельчатыми окнами, из которых даже днем сочился неоновый свет.

— Ну что — еще поплывешь по Волге? — весело спросил Пшеничников товарища, намекая на судьбу теплохода, залетевшего тем летом не в тот пролет моста. Известная была трагедия.

— Это неизбежно, — ответил Юра, выбрасывая правую руку вперед — с горящей между пальцами сигареткой. — Даже если каждый второй теплоход будет тонуть!

— Конечно, кто будет выбирать между теплоходом и женой! На теплоходе выбор намного шире…

Они стояли в замкнутом пространстве, похожем на внутренний дворик: белая стена ограждения, проходная, бывшая церковь и высокая железнодорожная насыпь, вертикально облицованная белыми плитами. Потом вошли в низкий туннель под полотном — такой низкий, что Игорь чуть-чуть не задевал головой металлические тавровые балки. Он увидел впереди, в солнечном свете площади, идущую навстречу неукротимо, как товарный состав, фигуру Михаила Шаламова. Ну, да вы знаете, да-да, того самого…

— Я с ней развелся…

— Поздравлять или сочувствовать?

За площадью стоял дом Николая Гавриловича Славя — нова, Горного начальника Пермских пушечных заводов. Одноэтажный, с высокими окнами, обшитый красноватыми, будто мореными, досками. Михаил Шаламов был в синем пиджаке с двумя медными пуговицами на бальзаковском корпусе. Пшеничников приблизился к нему вплотную, положил голову на плечо и обнял…

— Пойдем с нами, пойдем, Миша, — похлопал он товарища по мамонтовой лопатке, — все равно у тебя нет выхода из этого туннеля… Пойдем — это не я — это судьба висит у тебя на шее.

— Нет, дорогой, это ты обнимаешь судьбу… Приходи ко мне потом, если сможешь идти.

Михаил Шаламов, корреспондент заводской газеты, спешил в цех УН PC — установки непрерывной разливки стали.

В тот же день Валерий Куропаткин — тот самый, что под прозвищем Князь был известен от Крохалевки до Мотовилихи, сорвал за удачную шабашку в поселке Полазна три тысячи рублей — и, как он потом выразился, быстро нарезал винтом домой. Две с половиной он оставил на кухне и написал губной помадой на оконном стекле: «Леля, деньги под чайником». Потом надел болотные сапоги и выкатил на улицу, поскольку решил навестить Генку Хо-рошавина, кореша своего. Но прежде чем ехать на улицу Народовольческую, надо «квакнуть» — это известно даже начинающему.

— В «Полет»! — вежливо попросил он таксиста, который сразу все понял по брезентовой куртке клиента — с фирменной нашивкой нефтяника на рукаве. Правда, в ресторане аэропорта дверюшка оказалась на клюшке, а швейцар без высшего гуманитарного образования. Но Валерий не стал общаться с ливрейно-ливерным человеком.

— В «Ермак»! — сказал он, вернувшись в салон автомобиля, стоявшего на приколе.

— Это где? — удивился шофер, поворачивая ключ зажигания. — На Иртыше, что ли, где он на берегу сидел, объятый думой?

— На Ирени, — ответил Князь и уточнил, — не на Ирине, а на Ирени — это река такая, в Кунгуре. Там всегда есть коньяк и солянка с грибами…

Таксист догадался, что выполнит план за три часа — и сегодня больше не будет включать счетчик. И, оживленный перспективой, он с достоинством нажал на акселератор. «Пугачев Кунгур взял — так неужели Князь Куропаткин вернется оттуда трезвым?» — подумал в это время клиент.

— Поехали, как говорит Саша Харитонов, — тихо произнес Валерий, — в Кунгур — через Бранденбургские ворота.

Дорога была сносной: туда и обратно всего двести километров по асфальту. Только один раз, когда слева проплыл в низине купол лобановской церкви, машину тряхнуло — и этого оказалось достаточно, чтобы таксист перестал улыбаться.

— Ты представь, какие дороги в тайге, — сказал Куропаткин с видом дубленого буровика, уставшего от работы и денег, — и тебе станет весело. Ты только представь!

— Может быть, — улыбнулся таксист, — но я все время представляю, какие автострады в Лос-Анджелесе…

Валерка рассмеялся — и не отпустил таксиста, когда они приехали в Кунгур, в город церквей, лагерей и пугачевских татар. «Я бы не стал его завоевывать», — произнес Куропаткин через час, минуя пригород в обратном направлении. Возвращаясь в областной центр, он, Куропаткин (Куропаткин — это его настоящая фамилия), вспомнил, что в столице соседней республики (правда, всего лишь автономной) — второй год любит его веснушчатая, как булочка с маком, фигуристая, как концертная гитара, Машенька Шаховская. На одном из перекрестков он попросил свернуть налево. Через полчаса князь Куропаткин остановил автомобиль, заплатил наличными и вошел в здание аэропорта.

Через час он бороздил воздушное пространство Башкирской республики, где день и ночь торгуют липовым медом, голландским сыром и русской пшеничной водкой. Он смотрел на приближавшуюся землю — первую, печальную желтизну деревьев, узкую грунтовую дорогу, по которой, казалось, не двигался красный автомобиль, похожий на «Жигули», он смотрел на этот теплый, дорогой, обжитой мир — и плакал…

Валерий Куропаткин уже десять минут пил непосредственно — из горла в горло, но по имеющимся средствам — то есть всего лишь грузинский самтрестовский коньяк. Сам себе трест и международная корпорация.

«Господи, как нечасты встречи двух влюбленных», — подумал он с печалью, завершая очередной коньячный глоток.

Через какое-то время после того, как Валерий привез Машеньку на такси в аэропортовский ресторан города Уфы, он вдруг заметил, что сидит за столиком один, а рядом стоит официантка — и настойчиво не отходит. Чего прилипла к клиенту?

— Молодой человек, — обратилась она к нему на чистом русском, не башкирском, не татарском языке, — вам, кажется, пора отчаливать от пристани.

— А где я нахожусь? — поинтересовался Князь Куропаткин, чтобы верно определить азимут дальнейших передвижений.

— В ресторане, — с профессиональной выдержкой ответила официантка, аккуратно отсчитывая сдачу, не по-русски…

— Вижу, что не в библиотеке. А в каком городе?

— В Набережных Челнах. В Брежневе, я хотела сказать…

— Так в Брежневе или в Набережне? Какая республика это?

— Татария, молодой человек, Казанское ханство.

— Вижу, что не Франция! — не выдержал Князь Куропаткин, обычно относившийся к персоналу ресторанных трестов лояльно — как к неизбежному. — Извините, ваше ханство лучше, чем наше хамство. И все-таки, как я сюда попал?

Он извинился — и правильно сделал, тем более что женщина была права: в этом он убедился, когда сложил отдельные неоновые буквы над зданием аэропорта в слово. Набережные Челны? Все может быть, сегодня все может быть… И завтра, вероятно, тоже.

Валерий взял билет до Казани и прошел на взлетно-посадочную полосу — точнее туда, где стоял почтово-багажный самолет, вылетавший сегодня на Пермь с опозданием, потому что командир экипажа ждал Куропаткина. И диспетчеры двух городов нервничали.

Вы платите так, как люди работают, — по вашему мнению, конечно, а я работаю только так, как мне платят. Надеюсь, вы меня поняли?

(Это Игорь Пшеничников написал в объяснительной записке, которую внимательно изучал Исаак Абрамович).

Друзья прошли в это время мимо дома, где жил чугунный Славянов — изобретатель электросварки.

— Шаламов носит пуговицы с двуглавым орлом?

— А здесь он работает, — ответил Игорь, кивая на редакционные окна.

— Я знаю. Кстати, напомни, чтоб я купил шоколад…

Они сели в трамвай на улице 1905 года и проехали шесть остановок в гору — минуя Грачевскую больницу, ресторан «Горный хрусталь» и Дворец культуры с черными мраморными колоннами. Потом зашли в маленький подвальный магазинчик в здании напротив цирка. Зашли — и нанесли по винным шеренгам удар, как в кегельбане.

Так почему винные магазинчики, как правило, находятся в подвалах? Потому что человеку надо опуститься, прежде чем воспарить. Воспарить — и снова опуститься, но гораздо ниже первой отметки. И уже не дергаться.

Вельяминов сразу согласился идти в лог, закурил и радостно осклабился, потому что левое плечо оттягивала спортивная сумка — с красным болгарским вином «Прибрежное», по два рубля за бутылку. 14 как раз напротив остановились синие «Жигули», ожидая светофорный сигнал. Справа от водителя сидел мужчина — крупный такой аппарат — то ли атлетический тренер, то ли пивной лавочник. Он, не отрывая взгляда от лобового стекла, приоткрыл дверцу, опустил руку — и аккуратно сбросил на асфальт яблочный огрызок, под машину.

— Ну почему я должен жить в этом мире? — тихо произнес Пшеничников, переводя взгляд на этикетку бутылки, которую держал в руке. — Жить, биться с врагами — и сводить синяки вот этой аптечной бодягой…

В это время последняя бутылка не вошла в сумку настолько, что Игорь догадался: она и не должна туда входить. И в светлую вельяминовскую голову пришла только одна мысль. Пришла одна на двоих — как и сама бутылка.

— Сестра в таких случаях мне говорит, что планида у тебя такая, косоглазый, много видишь, мало соображаешь, и хоть быстро бегаешь, а все равно, длинноногий, тебя съедят.

— Да, Бог дает ровно столько, чтоб остальное ты мог взять сам… Согласен?

— Только много не бери, ладно?

Друзья покинули трамвай на остановке Разгуляй. Разгуляй, два-гуляй или три, пока здоровье есть. А дальше улица как раз вела на старый погост. Сверкающие от света рельсы рассекали девятнадцатый век и врезались в двадцатый. Хотя положены были во времена последних расстрелов — в логу за тюрьмой, на уровне мифологического Стикса. Вокруг стояли одно- и двухэтажные дома с резными наличниками и языческим культом солнца на воротах, почерневших не столько от времени, сколько от нищеты. Стены, полные трухи и тараканов, наглых, как мотовилихинские хулиганы, угланы, уркаганы, уголовники.

Игорь и Юра дошли до шестиметровой кирпичной стены желтого цвета и увидели за ней, на высоком углу плоской тюремной кровли, черную немецкую овчарку, неподвижно стоявшую в длинных лучах перекалившегося за день солнца. Она смотрела на них…

— Идти по городу с бутылкой в руке я считаю неоправданным демаршем — общество, создавшее моральный кодекс строителя коммунальных квартир, этого не заслужило, — изрек мастер.

И они тут же свернули в сквер напротив тюрьмы, сели на скамейку под липами — и опрокинули бутылку из горла в горло.

— В 37-м году этот сквер был обнесен колючей проволокой, — сказал Вельяминов, — по углам стояли вышки с охранниками. В тюрьме не хватало мест. Здесь был концлагерь… Умерших закапывали тут же. Так что эта земля хорошо удобрена.

— Откуда ты знаешь?

— Отец рассказывал, — ответил Вельяминов, — в этом лагере сидел его старший брат, директор завода.

— Расстреляли?

— Нет, через два года отпустили, но за это время двое его детей умерли в бараке — от голода и болезней.

Игорь в очередной раз опрокинул бутылку в горло — и увидел, как черные стволы лип уходят в небо вместе с густой листвой.

Потом друзья миновали тот самый погост, старое Его-шихинское кладбище, сквозь купы тополей которого виднелся торжественный купол церкви Всех православных святых. Медленно подошли к девятиэтажке, облицованной белыми плитами, похожей на башню из рафинадных кубиков.

Вся фасадная сторона пристройки к общежитию была перекрыта стеклом, за которым блестели шторы из серебряной фольги, местами рваные, шевелящиеся от сквозняка пустого танцевального зала. Они поднялись на высокое крыльцо, миновали вахту и зашли во вторую правую секцию первого этажа. Пшеничников кротко и коротко объяснил жене причину визита «представителя крупнейшего оборонного завода страны»…

— Что с тобой? — спросила Паша.

Она, жена, тотчас запеленговала несложные мысли мужа и, конечно, — легкий запах, ну совсем легкий.

— Понимаешь, я лечусь от простуды… — оправдывался он. — А для эффективности решил упростить рецепт — я отказался от лимона, меда, малины и оставил только спирт. Результат потрясающий — я уже вылечился…

— Твоя болезнь называется алкоголизмом — она неизлечима!

— Зато не сифилис… Хорошо, согласен — дело серьезней: у меня творческий кризис, депрессия, понимаешь?

— Творческий кризис бывает у художников, а у тебя — обыкновенный запой…

Он посмотрел в застекленные глаза жены — и вздрогнул: это не изменится никогда! Ты окончил школу, университет, отслужил в Советской Армии, но это будет всегда! Ты можешь построить Останкинскую башню, выучить санскрит или по пьянке выйти в открытый космос — ничего не изменится…

— В изолятор! — приказала жена, комендант общежития — и достала из халатного кармана бесценный ключ Буратино. Как старый контролер по надзору в зоне политического режима.

Игорь успел улыбнуться — в уже закрывшуюся дверь, будто налетев на косяк. Но на общую кухню — белую, как операционная, он вынес на лице предельно выраженное чувство собственного достоинства. Потом аккуратно сложил в полиэтиленовый пакет хлеб, сыр и два граненых стакана — он всегда скрупулезно соблюдал конспиративные инструкции «коменданта» — никто не должен слышать, что он говорит, никто не должен видеть, что он несет, никто не должен видеть его самого. Он должен стать прозрачным, будто в шапке-невидимке, и перестать дышать.

Игорь провел Вельяминова через вестибюль в ту самую секцию, похожую на бункер, где справа был кабинет «коменданта» — заведующей общежитием, прямо по коридору — комната вахтера, за поворотом — стеклянная дверь пожарного выхода и дверь туда, где Пшеничникову разрешили спать. Дверь в комнату изолятора.

Но уже через полчаса друзья перешли в танцзал. Юра поставил руки на ширине плеч и высоте солнечного сплетения — и резко опустил пальцы в бездну черно-белой клавиатуры. Через три аккорда сбился, начал снова — и снова сбился… Кастелянша Светлана, приглашенная Игорем, ожидала лучшего. Замерла широкая спина в белой сорочке, перетянутая красными подтяжками. Вельяминов опустил крышку пианино, провел по ней рукой — и развернулся к аудитории на вращающемся стуле. Потом поднялся и чуть пошатываясь пошел прямо на Светлану — развернулся и сел на стул рядом с ней, положив руку на плечо, будто собираясь обнять.

— Как ты мне нравишься, стерва, — нежно сказал он девушке, — да ты не бойся — я «голубой»…

— Ты где взял этогопридурка? — спросила кастелянша, вставая уверенно и даже лениво, как светская львица в африканской саванне.

— В Мотовилихе, Света, — ответил Игорь, — не обижайся на него — он на полигоне пушки проверяет, совсем слух потерял…

— В моем возрасте уже не обижаются, а делают выводы… Кстати, а где он остальное потерял?

— Остального у него никогда не было!

— Тебя, наверное, муж любит? — не выдержал Вельяминов.

— Да, любит… Я, говорит, напою тебя душистым вином, нектаром любви — и достает из-под стола бутылку азербайджанского портвейна за рубль шестьдесят две. При этом смотрит на нее взглядом каптерщика с вещевого склада: а не слишком ли дорогое вино купил для этого случая? В общем, он каптерщик, а я кастелянша, сделавшая растрату…

— Понятно, — задумался Вельяминов, — может быть, у него и пистолет есть…

Мастер попытался улыбнуться — он стал казаться более пьяным, чем на самом деле, наверное, чтобы скрыть неловкость и объяснить клавиатурную неудачу.

— Света, тебя вызывают! — раздался голос со стороны вахты. Пшеничников улыбнулся, заметив, как неторопливо тронулась с места невысокого роста девушка. Она шла из танцевального зала так, будто из ванной перед сном.

Светлые, с пшеничным отливом волосы Вельяминова свисали красиво, каку сказочного дурачка. Он тоже смотрел вслед кастелянше — карими и пьяными глазами.

— А я в институтском ансамбле играл… Пять лет горнолыжным спортом занимался — какие виражи были… Зимой по улице с голой грудью ходил, без шарфика — шубу никогда не застегивал и в сорокаградусный мороз. Утром иду — люди оглядываются.

— Не плачь, Юра, все нормально, сегодня благодаря горнолыжным виражам ты живым остался. И еще не раз останешься…

Как раз в это время в далеком вестибюле раздался выстрел — похожий на женский голос. Затем еще один…

Пшеничников в экстренном порядке покинул танцевальный зал, Вельяминов — следом. Кричала женщина — на Светлану, парусом развернув шелковую грудь над корабельным торсом. Она была женой вахтера, как вспомнил Игорь, а самого счастливчика не было — он, похоже, предпочел покинуть рабочее место, чтобы выжить где-нибудь на этажах. Его стул еще дымился — и Пшеничников выбрал кресло.

— Я знаю, мне все известно! — самозабвенно вопила женщина. — Ты что, кастелянша, думаешь, я на тебя управы не найду — дажеу Кащея Бессмертного была иголка в яйце!

— Ты так ему все яйца перебьешь, — повела плечами Светлана Мацкевич.

— Да ты еще и говорить умеешь? — удивилась нежданная гостья, сглатывая слюну, и остановила возбужденный взгляд на Игоре. — Нищета! Все вы тут нищета позорная, общежитская…

Игорь Николаевич Пшеничников тут же возложил правую ногу лодыжкой на левую и, задрав брючину, почесал голень.

— Светочка, — подал он вежливый голос, — эта неудовлетворенная женщина — кто она?

— Она работает продавщицей в овощном магазине.

— Я понял, что она не преподаватель эстетики — я хотел спросить, почему эта пожилая женщина так кричит? Она нервничает — надо предложить ей стул, стакан воды… Ты Света, еще не знаешь, климакс — не сифилис, никакого удовольствия, надо понять человека, выслушать его…

— Что тут выслушивать — сорок пять лет, возраст непризывной…

Тут разошлись двери лифта — и в них появился аккуратный, претенциозный и яркий, как артист пермского балета, брюнет. Он улыбался так, будто только что успел стакан водки выпить. Дождалась продавщица своего…

— Будет вам и сифилис, и климакс будет! — пообещала на глубоком выдохе продавщица овощного магазина. — И португальский портвейн стаканами будет…

И она вылетела в стеклянные двери общежития.

— Темперамент! — задумчиво произнес вахтер, глядя вслед своей необузданной сожительнице. — Энергия космоса!

— Овощной магазин, — тихо добавила Мацкевич.

«Похоже, моя авантюра завершилась, — подумал Куропаткин, — или нет? А? Может быть, нет? Деньги-то есть…»

Валера сидел на газоне возле здания пермского аэропорта Савино и настойчиво дышал прохладным утренним туманом. Он вспоминал залепленное земляной грязью, будто мазками небытия, кричащее лицо своего напарника, когда тот бросился вправо, удерживая мотоциклетную люльку на виражном повороте. Сотрясение мозга — это серьезно, даже в том случае, если вы пришли первыми. Куропаткин встал — и попал окурком точно в железобетонную урну. В дерьмо угодить нетрудно.

Куропаткин и плечом не повел, чтобы попасть в салон подошедшего автобуса, поскольку восторженная толпа сама внесла нефтяника туда — на чемоданах и сумках с багажными бирками. И когда он повис, схватившись обеими руками за поручни, как на турнике, чей-то острый локоть нанес ему поразительно точный удар по правой почке. Тогда Куропаткин легкомысленно разжал руки и ушел вниз — с перехваченным дыханием.

— Да он пьяный! — раздался сзади радостно констатирующий женский голос. Куропаткин медленно повернул свою трагическую голову, винтом выходя из скрюченного состояния. Первую фразу ему удалось произнести в режиме максимальной вежливости.

— Мадам, я еще в самолете говорил, что вам за бортом лучше будет.

— Вот и шел бы туда, ты — ишак долбаный!

— Лучше быть ишаком, чем сукой.

— Окурок вокзальный! — завизжала она — и тут же отстранилась, на всякий несчастный случай. А Валера обиделся — он же привык, что дамы висят на нем аккуратно, как галстуки.

— Ты, рыба ледяная, молчи, пока при памяти! — произнес он с выражением, как учили в школе. — У меня аллергия на фригидных женщин…

— Что это такое? — поднялась пассажирка — выше своего роста, как самолет вертикального взлета.

— Фригидность? Это качество некоторых женщин, которых мужья не любят. Они холодные, вроде лягушек. А вы не знали? Мне сказали, в Пермь едем, а тут такая деревня… Надо же знать, чем болеешь — как специалист утверждаю: фригидность — это просто несчастье какое-то…

— Да кто тебе это сказал? — завопила женщина с изумленной колоратурой свиньи, которую закалывают.

— Что? Что ты фригидная? Да все говорят, кто пробовал…

Тут автобус остановился, потому что шофер непроизвольно нажал на тормоз и обреченно лег на рулевое колесо. Пассажиры тоже хохотали, стоя так плотно, что согнуться было невозможно. А многим хотелось…

Валерий вышел из транспорта — у рынка и пошел далее перекрестками, выбирая азимут по зеленому сигналу ближайшего светофора. При этом он размышлял — примерно так: деньги есть, на пролетарское искусство хватит. Наши люди любят слово, музыку, живопись, искусство любят. Но в конечном счете признают только силу и наглость. И с большим трудом прощают чужие слабости. Наши люди… Боже, такое чувство, предчувствие, что у нас нет будущего.

Валерий встал со скамейки и пошел вниз по аллее Ком-проса, затолкав свои большие руки в карманы. В центре города он свернул направо. Через квартал остановился — у кинотеатра с претенциозным названием «Художественный», где синематограф, как рассказывают, был еще при царе, расстрелянном, как и брат его, мотовилихинскими рабочими.

На большой афише он прочитал два названия: «У матросов нет вопросов» и «Женщины шутят всерьез». Он улыбнулся и направился в низкий, с каменными сводами, сырой туннель, в середине которого свернул в двери просторной кассы. У окошка стояла одна женщина, точнее старуха, из тех, что в кинотеатры уже не ходят — и не только туда. Она, как он понял, тоже только что подошла…

— Тебе на какой фильм, старая? — спросила кассирша, принимая от нее рублевку. Куропаткин заметил, как подрагивает старухина рука…

— На этот мне… «Солдаты не шутят», кажется.

Старуха стояла, не опуская руку с мелочью от окошка, пока моложавая кассирша нагловато смеялась. И старуха попыталась улыбнуться, прикрывая беззубый рот ладонью, кратко и растерянно глянув на Куропаткина.

— Извини, бабушка, — осторожно продвинулся он к окошку. — Ты, морковка, а ну — умри быстро!

Женщина за стеклом, увидев большой рот с пугающей щербой в нижнем ряду небольших и ровных зубов, замолкла так, будто с нее стянули маску — одним ударом лапы. Злоба, стесненная страхом, бросила кровь в голову — и женщина побагровела до корней волос.

— Отстегни билет матери — и сдачу не забудь, — объяснил Князь Куропаткин ситуацию, — не задерживай меня.

Он вышел из туннеля на свет Божий — без билета в кино, потому что общение с представителями массового искусства не вызвало энтузиазма в груди: «Я дурак, — сказал он сам себе, — я совсем дурак, я маленький дурачок, я не умею пить, а берусь за это трудное, за это святое дело…»

Сигареты, кофе, еще лучше — красное вино, а прекрасней красного — белая водка, точнее прозрачная, ясная, как смысл этой жизни. Игорь с пониманием относился к кофейным чашечкам, но коньячные рюмки стали раздражать. Стадия «нездорового оживления», как говорила Светлана, уже миновала — пора было начинать само мероприятие. Но вход в изолятор стерегла бдительная торговка овощами, которая неожиданно вернулась. Игорь улыбнулся кастелянше — вздернутому носику, ресницам с рисунком лыжных трамплинов, карим бутонам ее самоценного взгляда и вьющимся волосам, схваченным на затылке красной пластиковой заколкой. Он улыбнулся и вышел из общей кухни. Сожительница вахтера сидела в кресле, как боксер в углу ринга — между раундами.

Игорь поднялся на второй этаж и достал из нагрудного кармашка золотой ключик. Он прикрыл за собой дверь, подошел к столу и сел — над кареткой старинной, тяжелой, как станковый пулемет, пишущей машинки «Мерседес» разворачивалась вечерняя панорама города: желтые трассирующие цепочки освещенных этажей, зеленые звездочки свободных такси и качающиеся конусы фар на узкой улочке Народовольческой, прямо и вверх уходившей из лога к центру города. Общежитие № 3, рай номер три, стояло в конце и поперек улицы, на самом краю, у спуска в бездну, по адресу Народовольческая, 42.

Во всю стену помещения шло четырехсекционное окно, справа висела репродукция рембрандтовской «Флоры», слева находился шкаф и диван, на котором он спал. Рабочий кабинет жены — его золотое одиночество, драгоценное уединение. Здесь он спал, жил, писал.

На первом этаже зазвонил телефон. Вахтер, похоже, взял трубку. Пшеничников посмотрел на ручные часы — это меня, подумал он. Вахтер Рыболовлев встретил его на лестнице словами: «К аппарату — Кремль!»

— Вы что делаете? — кричал в трубку преподаватель истории.

— Как обычно, Алексей Алексеевич…

— Подождите, не пейте без меня, я сейчас подъеду — на велосипеде. Я из университета звоню…

— Пора это делать из ресторана, а ездить на машине…

— Ага, так вы мне оставите?

— Да мы только тебя, придурка, и ждем, — ответил Игорь. Перед отпуском Пшеничникову пришлось выехать из тихого изолятора — неожиданная комиссия обнаружила в комнате, предназначенной для инфекционных больных, стопку исписанной бумаги и книгу стихов Уильяма Джея Смита. Комиссия не заплакала над стихотворением «Избиение младенцев». И разве знают они, что это такое — «Сто лет одиночества»? Там еще были незаправленная постель и даже пепельница, что особенно возмутило комиссию… Поэтому ключ у Игоря жена забрала. А жаль — там была такая тишина, что даже казенный холодильник — и тот не работал.

Игорь подошел к книжному шкафу, открыл одну из двух застекленных створок, достал сиреневый двухтомник Чехова — и, просунув руку в образовавшийся проем, вынул из-за книг фляжку — металлическую, зеленого цвета, из армейских экземпляров.

Вчера с попутной машиной пришла картошка — от отца. В тот момент он проносил мешок на плечах через темный тамбур между вестибюлем и холлом секции, когда услышал бульканье… Он замер. Бульканье прекратилось. Он осторожно опустил мешок на пол, развязал его, не включая света, и достал из-под картофелин вот это чудо изобретательства — мать, конечно, не знала, не ведала о дорогом подарке отца.

Игорь понюхал: не забывает папа, е-ма-е! Этиловый спирт… Пусть только Леша подъедет — огнеметом встречу.

На кухне появилась жена, которую он никак не мог отличить от коменданта, поэтому фляжки из-за спины не достал. Юра Вельяминов смотрел на Светлану, как углан на мороженое.

— А что с бельем? — спросила Паша Пшеничникова.

— Похоже, на годовую зарплату пролетаю, — ответила Светлана, кажется, без особой паники, — обсчитала прачечная — досчитать не могу.

— Ого! — воскликнула Паша. — А почему ты молчала? Пшеничников начал аккуратно выходить — задом, пятясь, как водометный катер от берега. Продавщицы не было, ее позолоченного мужа — тоже. Он остановился у черного стекла вестибюля и увидел, как по ступеням высокого железобетонного крыльца поднимается некто — в модном пиджаке с твидовой претензией, на двух пуговицах. Поднимается и тащит под мышкой сверкающий от сырости, элегантный и грязный велосипед. Игорь распахнул металлическую дверь: правая брючина Алексея Стаца была заправлена в праздничный шелковый носок — значит, еще не совсем свой драгоценный рассудок утратил. Так оценил ситуацию Пшеничников: Алексей еще соображает, но, судя по чистоте костюма, все сорок километров преодолел на этом спортивном, опасном — на этом более чем личном транспорте. Можно сказать, что совсем плохо соображает.

— Выпить оставили? — спросил Стац, загоняя велосипед в тамбур между холлом и вестибюлем. Он повернулся к Игорю — его глаза светились усталостью, будто отражения встречных автомобильных фар. Но Пшеничников не упустил момента, как настоящий друг, в общем.

— А никто и не пьет, Леша! — быстро улыбнулся он.

— Так значит, ничего нет, — выдохнул Алексей как в последний раз, сползая спиной по двери, ведущей в санузел.

— Еще не приступали, Лёша! — не выдержал Пшеничников. — Тебя ждем, волнуемся, прикидываем, насколько ты соответствуешь…

— Сука, — улыбнулся учитель.

— Глазау тебя, Леша, стали светлые, мудрые какие-то… — присел Пшеничников на корточки. — Скажи, с какой стороны тебя сегодня трахают?

— Сука, — повторил учитель свое любимое слово.

По случаю визита дорогого гостя золотая рота с энтузиазмом снова переместилась в изолятор. Проходя через вестибюль, Пшеничников подмигнул вахтеру — тот, как показалось, виновато улыбнулся, подразумевая свои родственные связи.

Светлана прихватила стаканы и коньяк. Она не шла, а летела — похоже, Вельяминов очаровал ее до состояния невесомости. Игорь тоже этиловый спирт не забыл — швырнул фляжку на стол.

— Дифференциальное исчисление, сопромат… Я для того всю эту бодягу изучал, чтоб тележки с деталями катать? — закричал Вельяминов на Пшеничникова, через край хлебнув красного болгарского. — Вчера качу по проходу, а навстречу товарняк такой — в галстуке. Как живешь, спрашивает, какие у тебя производственные проблемы. Понимает: если с тачкой, значит, мастер… Отвали, говорю, козел, пока не переехал! Откуда мне было знать, что это начальник производства? По виду — обыкновенный козел… Потом докладывали — обиделся он на меня!

— А мог бы и этих дать — как их? Маленькие такие, кругленькие, на «ей» кончаются?..

— Пиздюлей, что ли?

— Во-во, запамятовал я, — с удовольствием подтвердил Пшеничников, разливая вино по второму ряду.

— Давно не получал, получается, — парировал Юрий.

— Обижаешь, начальник: я их домой мешками приношу. Да и на работу редко порожняком ухожу…

— Я тебя понимаю, — с чувством произнес Алексей, сидевший на стуле у двери, — по этому поводу выпьем за женщину — тягловую силу прогресса, социализма, гужевой транспорт диктатуры пролетариата!

— О! Еб твою мать! — с еще большим чувством продолжил он через секунду — после того, как со звоном получил затрещину по затылку. — Как грубо — я же не привык…

В дверях, потирая руку, стояла неумолимая Паша.

— Привыкай, — сказала она, бессердечно взирая сквозь тяжелую оптику на богемный бардак изолятора. — Игорь, тебя Харитонов просил позвонить. И смотрите — комиссия была недавно.

— А кто такой Харитонов? — развязно спросил Вельяминов, когда Паша закрыла дверь, как закрывала на первой странице второсортный роман.

— Ты сегодня второй раз жизнью рискуешь, — ответил за хозяина Алексей Стац.

— Это точно — у любого ларька в мах прибьют того, кто не знает Сашку Харитонова, крестного отца крохалевской мафии! — объяснила Светлана. — Персидский мужчина, восточный! Царевну может отдать за ханство.

— Да-а? — удивился Вельяминов. — Таким должен быть настоящий мужчина? Я не в курсе…

— Это заметно! Мужчина, я думаю, должен быть мастером, а не сапожником.

— Ага… И немного распиздяем, — вмешался Алексей, конечно, имея в виду себя, — по этому поводу надо выпить, а то горячее остынет. Вы, женщины, можете только языком болтать.

— А вы — не только…

Отказываться было некому — и все закусили черными ломтиками хлеба с блестящими от масла кусочками ставриды. Алексей вообще произносил всё, что в головенку придет.

— Тебе не нужен боксер-девочка? — спросил он Вельяминова.

— Нет, — туповато ответил тот.

— А девочка-боксер? — не отставал учитель.

Пшеничников со стаканом в руке, в пафосной позе российского мыслителя, смотрел в черный проем окна — туда, где в небо поднималась над логом горящая электрическими огнями телевышка. Неужели он сегодня пойдет на свидание? На столе стояло так много бутылок, что в успех любовного предприятия трудно было поверить. Но он представил себе зеленые, переполненные ливнем глаза, полураскрытые губы, он представил все это — и решил выпить. Еще раз… А потом завязать. Иначе в гору было не подняться.

— Один парень ушел служить в армию, а его девушка нашла себе другого. Он вернулся в день свадьбы — и подговорил друзей выкрасть невесту, за ящик водки. Те сделали. Поженились, прожили три года — и еще два года парень думал, кому бы еще поставить — три ящика…

— Это ты про кого? — спросил Юра.

— Про Генку Хорошавина, — ответил Игорь.

Дело прошлое: Хорошавин, присоединившийся к компании в последний момент, давно оставил стерильную квартиру, морозильную камеру и свежемороженую жену — только потому, что она зубами перекусывала струны гитары, которой не могла простить колки, гриф и обечайку с талией.

Женщина требовала, чтобы он перестал играть и пить. Он перестал — пить. И любить ее перестал. Но она не знала, что такое — симптомокомплекс. В университете не училась, психологию не изучала, курица.

— Я собираюсь на электричку, — продолжал сопротивляться маэстро, — я к маме поеду — вот и портфель уже собрал, с персиками, кажется. Или абрикосами…

Он с робкой надеждой посмотрел на Пшеничникова, но усмешка Игоря была фатальна — она сквозила безысходным соблазном и непреложностью правил давно начавшейся игры.

— Дорогостоящий друг мой, — ласково заговорил специалист по межличностным контактам, — ты не со мной споришь — ты себе доказываешь, что надо к мамочке ехать… Так поезжай! А я буду пить — болгарское вино, молдавский коньяк, коми-пермяцкий одеколон. Может, скоро и Куропаткин подъедет…

— Что, так много — всего? — совсем уже бессмысленно произнес подавленный Геннадий. — И Куропаткин…

Конечно, последний довод мог бы быть запрещенным ударом, но, с другой стороны, бросать друзей в такой поздний час — тоже не музыкальный подарок.

Через два часа Алексей Стац уже спал, в экстазе откинув голову на паркет, как дирижер на театральный партер. И это было удивительно — он никогда не лежал так, пока на столе что-нибудь стояло. Он мог лежать эдак, но не так же — без посуды в руке, без надежды подняться.

А в это время Юра с чувством, проникающим под платье, рассказывал Светлане про шлифовальный станок с ременным приводом, который стоял в инструментальном цехе со времен императора Александра Третьего, известного блядуна и пьяницы, между прочим.

— Михаил Шаламов, известный корреспондент, которого мы с тобой сегодня встретили, писал про прокатный стан из 25-го цеха! — вовремя прервал его Пшеничников. — Федор Михайлович Достоевский за двенадцать лет мог бы горячий стаж выработать, чтобы на пенсию уйти, — на этом прокатном стане. Уникальное производство — промышленный музей, выпускающий высокотехнологичную оборонную продукцию!

— Я Михаила Шаламова первый раз в нашем цехе увидел, — подхватил Вельяминов, — в просвете между рашпилем и заусенцем: стоит он в проходе…

— В заднем? — спросил Геннадий, подтягивая гитарный колок.

— Стоит он, — продолжил мастер, — а на нем: голубой пиджаке белыми пуговицами, бежевая рубашка, а главное — бабочка, громадная и красная, в черный горошек! Цех чуть не остановился — большой человек!..

— Да, упитанный, — согласился Пшеничников, — кстати, недавно он стал лауреатом международного конкурса по научной фантастике. Представляете?

— Писатель? — развернулся Вельяминов лицом школьника, озаренного изумлением. — И на заводе работает?

— Трудолюбивые, они, писатели, у нас они всюду пашут, — вмешалась образованная кастелянша. — Не очень далеко от Перми-Второй, например, у Чусового — в Перми-35, 36, 37… В ла-ге-рях строгого режима!

— А что, есть нежные режимы? — спросил Пшеничников.

— Это не писатели, а диссиденты! — приподнялся мастер. — Давить их надо…

— Правильно, по железным плитам размазывать — ракетными платформами, — тут же добавил Пшеничников.

И стоило ему с тихим и радостным звоном сдвинуть стаканы, чтобы разлить ровненько, как густые русые волосы Алексея Стаца зашевелились.

— А мне? — это все, что смог прореветь турбореактивный герой взлетной полосы, включая красные глаза, как габаритные огни авиалайнера. — Кто такие? Где-то я вас видел…

А в это время Паша Пшеничникова, лежа поверх заправленной постели, третий раз за последний год читала роман Ивана Ефремова «Лезвие бритвы».

— Игорько-о-о! — раздался за дверью долгожданный мужской голос. — Игорько-о-о! Буль-буль… Буль-буль, Игорько-о-о!

Паша посмотрела на часы, положила книгу на покрывало и встала — быстро, будто вспомнив о чем-то очень интересном.

— Это ты, мерзавец, мои духи выпил? — сурово встретила она гостя, открывая дверь комнаты.

— Я! — радостно признался Куропаткин и распахнул свою брезентовую куртку. — Выбирай на вкус, разве это — хуже твоей парфюмерии?

Под волшебной курткой Куропаткина, ярлыками яркими горя, как елка игрушками, торчали бутылки — из карманов и даже из-за пояса, радуя хозяина своей животворной тяжестью — до смеха. Куропаткин смеялся.

— За шабашку получил? — не выдержала и тоже улыбнулась Паша. Она коротко вздохнула и вытащила из бокового кармана гостя бутылку шампанского. — Иди, они в изоляторе…

Но Князь Куропаткин даже не почувствовал, что одежда, включая пиджак под курткой, стала легче.

После сухого болгарского Геннадий Хорошавин, как всегда, начал с песни Александра Суханова — с той, что на стихи Гийома Аполлинера — там, где «остывают озера глубокие» и «фейерверк золотой на рассвете». И зря так сделал, потому что почитатели настолько впали в поэтический экстаз, что уже не соглашались пить меньше, чем полный стакан. Игорь с Алексеем тут же переключились на этиловый спирт, засверкавший в глубине бесстрашных глаз алмазными каратами.

А Хорошавин подтянул третью струну и спел еще одну песню Александра Суханова — «Переведи меня через майдан», на стихи Виталия Коротича, которого перевела Юнна Мориц. И даже Алексей Стац заметил, что после шекспировских слов «теперь пройду и даже не узнаю» Вельяминов не удержал слезу — сначала одну, а затем еще две… Потом хотел уронить свою белокурую голову на ребро столешницы, но ангел-хранитель удержал его высокий и безупречный лоб. Он появился второй раз за этот день, ангел.

Но теперь он, ангел, решил войти в двери, нанеся неожиданный удар — резиной по дереву. Вельяминов приподнял голову и открыл заплаканные глаза, которыми узрел, что дверь отстала от косяков и так достала металлической ручкой стену, что на паркет посыпалась известковая пыль.

— Прилетел белокрылый, — тихо заметил по этому поводу Пшеничников, который хорошо помнил, что правилами пермской футбольной федерации запрещается бить правой ногой только одному человеку. В проеме дверного блока — как личная печать — торчал протектор резинового «болотника» 44-го размера.

— Японский презерватив! — приветствовал ангела Юра Вельяминов. Резиновый сапог, оскорбленный до стелек, медленно опустился. И Князь Куропаткин вошел, щедро осклабив кровожадные зубы с аккуратной щербиной в центре нижнего ряда. Для прицельного харчка… Не каждый решится расплеваться с таким ангелом. Тем более что и прикус у него правильный, безнадежный прикус. И Вельяминов это понял — не последний же он дурак на заводе. Он уже хотел извиниться за «презерватив»…

— Ха, — произнес ангел, положительно оценивая ситуацию, — стыковка уже состоялась. Сейчас начнется выход в космос.

И тогда он двумя руками распахнул свою брезентовую душу так, что люди едва пережили шок. Поскольку не один Алексей Стац пил до самого дна, до той эмалированной раковины, к которой бежишь, перехватив рот ладонью, безуспешно затыкая горячий восторг, ползущий сквозь пальцы. Особенно был изумлен Геннадий Хорошавингхотя предупреждали — он вообще испугался до того, что перестал соображать, даже на доступном ему сегодня уровне.

— Кастелянша, — обратился Великий Князь к женщине, — принеси кастаньеты и что-нибудь из последних шедевров Кунгурской фабрики музыкальных инструментов! Да чтоб елка и красное дерево было…

И Куропаткин, не присев с дороги, засосал флакон красного так, будто напрямую — в кровь. И уже через пять минут они на пару с Генкой играли какое-то безумное каприччио. А затем спели казацкую народную песню, написанную никому не известным в Мотовилихе евреем. И дошли до последних загашников классической музыки, исполнив жестокий романс Женьки Матвеева, популярного друга Сашки Харитонова — да, того самого, известного сапожника и часовых дел мастера. Алексей Стац пытался попасть головой в такт, попадая в косяк, а Игорь Пшеничников танцевалу окна, хлопая по своим коленкам, а чаще — по Светкиным. Один Вельяминов уже ничего не пытался.

— Ты хочешь пропасть, не дождавшись аплодисментов? — подскочил Игорь к маэстро, правильно оценив намерения лабуха, взявшегося за портфель с персиками. При этом он успел подумать, что скоро самому придется исчезать — на свидание с охранницей. Исчезать невидимо для других.

— Меня могут потерять, — попробовал объясниться Хорошавин.

— Иди ты! — удивилась Светлана. — Да тебя потеряли тогда, когда ты соску не на то горлышко натянул!

— Ты идеализируешь композитора, — тотчас вмешался Пшеничников, — он миновал материнскую грудь и соску… Молоко он не пробовал до сих пор. Он сразу понял, какое горлышко надежнее. Правильно я говорю, Геночка?

— Нет, — начал спорить Куропаткин, — он умеет натягивать две вещи — соску и презерватив…

Потом никто не мог вспомнить, откуда взялась эта бутылка. Из которой налил Князь своему лучшему другу первоклассного азербайджанского вина по рубль восемьдесят семь — полный стакан. Света отвернулась, чтобы не видеть этого красного вина с зеленоватым отливом. А Пшеничников почувствовал, что сейчас вывернется наизнанку — от сопереживания.

Геннадий Хорошавин высокомерно посмотрел на стакан — и выпил отраву до дна, как в последний раз. И вышел вон. И за дверью раздался громкий колоратурный пассаж деревянного характера — Игорь выскочил туда и увидел, что Геннадий лежит поперек коридора, заваленный стульями, которые неосторожно были складированы там комендантом.

В воздухе стоял звон рыдающих струн, поэтому все бросились к инструменту. Потом, когда музыканта удалось поставить на ноги, он внимательно, прикрыв левый глаз, осмотрел гитару, которую не выпустил из рук, облегченно вздохнул, открыл глаз — и нагло заявил всем, что все равно поедет. Друзья восстановили мебельный штабель и, потрясенные волей соратника, вернулись к делу.

— И часто с ним такое случается? — спросил Юра, играя белым металлическим браслетом, звенья которого по форме напоминали гусеничные траки. Мастер проснулся.

— Бывают приступы, — повел головой Куропаткин, на миг зашторив бесстыжие глаза веками, как диафрагмой, — бывают — кому порой не хочется выглядеть лучше своих товарищей! Потом проходит. От тщеславия это…

— Смотри, заговорил, — заметила Светлана, — забыл, что ли, как сам когти рвал в прошлый раз?

— Сейчас он передумает — на площадке третьего этажа, — не ответил женщине Куропаткин, получивший воспитание во дворах микрорайона Крохалевка.

— Скорее всего — второго, — возразил Игорь.

— Конечно, я понимаю, что Хорошавин — неординарный талант, — продолжал вслух размышлять Валерий, — но нельзя же настолько преувеличивать свои способности — я имею в виду морально-волевые качества… Пить он не будет! Мне одна знакомая, врач-гинеколог, сказала — если женщине ходить в бассейн достаточно долго, то и зачать можно! А тут столько лет из вина не вылезать, а потом: пить он не будет! Так он вообще сума сойдет…

Вельяминов в это время играл браслетом, играл-поигрывал — и доигрался: повело мастера винтом — и с турбореактивным звуком он пошел на собственный взлет… Один Куропаткин сразу понял, какая великая сила подняла товарища по оружию — он подхватил мастера под мышку, а с другой стороны подоспел Алексей Стац. Тоже человек с опытом.

— Сегодня не тот день, который последний, — пробормотал на ходу Куропаткин, — сегодня другой праздник…

Они подтащили мастера к белой раковине, находившейся тут же, у молчаливого холодильника — и сделали это вовремя, потому что сразу же раздался глубокий, предельно наполнявший ушные и другие раковины звук — и Вельяминов задергался в жестких и заботливых руках, выгибаясь, как наживочный червь.

— Такты говоришь, она шампанское взяла? — спросила, вставая, Светлана. — А я коньяком вынуждена давиться…

Когда Куропаткин вышел за женщиной, благодарный Вельяминов снова отпал на подушку, тихо и кротко содрогаясь от простого человеческого счастья.

И в этот момент из лифта появился Генка Хорошавин. Он был не только с портфелем, но и при галстуке — и он понял, что Куропаткин, стороживший оба выхода — парадный и пожарный, заметил — точнее сказать, не пропустил эти претенциозные детали экипировки. И Хорошавину стало неловко.

— Ты знаешь, Валера, у меня с пропиской опять не получилось, дескать, штамп в паспорте — надо формально развестись. А она не дает… Пошел жаловаться к участковому, а там — черножопый с золотой печаткой на руке. Мздоимец… Я уже год на военном учете не состою.

— А ты хочешь?

— Да нет, на учете состоять не хочу — нигде, ни в милиции, ни в военкомате, — замотал Геннадий головой, испугавшись и этого подозрения, — как ты так мог подумать о своем друге, Валера…

— Я не о том спрашиваю, надраться хочешь?

— Валерка, с тобой нельзя говорить по душам…

— Почему? — удивился Куропаткин.

— Потому что у тебя души нет…

— О, да ты уже надрался…

Хорошавин молча опустил голову и отвел очкастые глаза в угол. Он переложил портфель в другую руку. Вздохнул и тихонько тронулся к застекленному темнотой выходу. Но Куропаткин упорно стоял на своем — месте… У стола вахтера Геннадий посмотрел на запястье своей левой руки, где находилось время, махнул этой рукой и развернулся на полной скорости, портфелем и правым плечом вперед, возвращаясь гораздо быстрее, чем уходил. И, добежав до Куропаткина, он стал танцевать, пританцовывать, приплясывать, обнимая и целуя Князя со слезами на дальнозорких глазах.

Когда они, счастливые, вернулись к застолью, Вельяминов не только встал, но даже умылся и расчесал свои шелковые белокурые волосы.

— План на хвосте висит, а номенклатура… Вчера Лебедева детали сдала — я ей говорю: твое имя золотыми буквами выведут на заводских скрижалях. Она мне: быть этого не может! Я ей: спорим на шоколадку. Короче, мне надо сдавать детали, а приемщицы нет. Я пошел на соседний участок и взял клеймо там. За шоколадку взял! У контролерши, приемщицы ОТК. Сам выбил на деталях цифры — а потом ко мне подходит женщина из бюро труда и спрашивает, кто хорошо работал. Я, конечно, говорю: Марина Лебедева! Чувствуете ход мысли? Марину — на стенд, она мне — шоколадку, а я ее — контролерше с соседнего участка. Правда, разломили пополам плитку — в постели… Маленькая такая, худенькая… Я ебу ее, ебу, а сам плачу — от жалости… Понял ты это, социолог? А ты мне говоришь — корреляция, квотная выборка… Шоколадка человеку нужна — и чтобы сегодня! 14 сегодня Марина мне жизнь спасла…

В этом месте он решил заплакать, но не смог, потому что открылась дверь — это Светлана опустилась до того, что принесла Вельяминову кофе. Только она присела, как люди с восторгом разглядели в проеме продавщицу овощного магазина.

— Падай, морковка! — любезно пригласил ее Пшеничников. — Я расскажу тебе о функциональной музыке и поющих станках Мотовилихи!

— Пьете, — сказала женщина свое бессмысленное слово.

— Фу-фу-функциональная музыка! — не сразу выговорил проснувшийся преподаватель истории. — Наверное, и ноги на ночь моешь? Меня просто коробит от твоей интеллигентности.

— Мне не нравится, когда не уважают мой интерес, — напыщенно, с одесской интонаций произнесла продавщица.

— Как видишь, твоего здесь нет — тут все наше! — неожиданно и небрежно возложила Светлана ручку на Белья — миновское плечо. А Князь Куропаткин сразу встал, потому что задумывался редко — по причине дефицита свободного времени.

— Тут вашего ничего нет, начиная с простыни, — громко сказала женщина — и засмеялась.

— Свали, падла! — приказал Куропаткин, грубо нарушив застольный этикет. Продавщица сразу же выпала — спиной в проем, как мишень в окоп.

— А ты замужем? — ласково спросил Юрий Светлану, бестактно воспользовавшись ее неосторожным жестом.

— Была и за ним, — с улыбкой не оттолкнула та мастера на все руки.

— А почему снова не выходишь? Или не берет никто?

— Сама не беру — стоящих нет, как посмотрю вокруг, — ответила Светлана, повернувшись к нему с усмешкой.

— Ну возьми меня, на худой конец!

— А зачем он мне — худой конец? — отбрила Светлана. — Куропаткин, ты наливать будешь? Мне «Херес», пожалуйста…

— Какое-то название подозрительное — «Хер-рес» — заметил Куропаткин — и налил в Светланин стакан красного азербайджанского. Она спокойно, осторожно, как в филармонии, встала со своего места — но Куропаткин успел пригнуться, так что все выплеснутое из стакана досталось Алексею.

— Какой день сегодня! Сутра началось, — до слез возмутился пострадавший, разглядывая свой опоганенный пиджак. — Меня жена бросит, если я буду пахнуть «Агдамом»…

— Она бросит, если будешь пахнуть духами, — рассмеялась Светлана, тщательно моя стакан под краном.

— Как бы не так, — проворчал Алексей, тоже направляясь к водопроводному крану, — духи бы она мне простила, даже одеколон из горла, но «Агдам»! Эстетка… Высшее образование имеет, гуманитарное…

Последние слова Стаца Пшеничников расслышал уже за дверью — он уходил в разведку.

Эту широкополую шляпу серого цвета он купил на последние шестнадцать рублей, вернувшись из отпуска. Он снял ее с вешалки и натянул на плечи костюмный пиджак. Тихонечко вышел из секционного холла. Друзья не сразу обнаружат пропажу. Но как сказал Стац — «мы все к тебе едем», а я не железный, я золотой, как моя фикса. «Грохнул выстрел — и рухнул вдруг на пол Игорь в шляпе и зуб золотой» — Титова слова, хороший человек.

«Спорт и труд — рядом идут!» — так было написано кровью — на белом, как спрессованный снег, плакате под горящим фонарем в оплетке на торцовой стене черного сруба спортивной базы летающих лыжников. Там, где в трех метрах слева начинались старое Егошихинское кладбище и пологий глиняный спуск в глубину лога, идущий параллельно водам священного Стикса. Об этом Игорь подумал, сидя на 29-й ступеньке бетонной лестницы, под самым высоким из пяти стоявших здесь трамплинов, выгнувших свои спины так же, как спортсмены в прыжке. Когда он возвращался домой в ранней зимней мгле, взлетающие лыжники с торжествующим шорохом проносились над его головой по тонкому дощатому настилу, и падали грудью в прожекторную пропасть света, с игрушечным хлопком приземляясь на жесткий скат внизу, на уровне егошихинских могил. А один, рассказывали — и в прямом смысле, один раз — когда разбился на спуске, на снегу, на финише, насмерть. Об этом вспомнил он, сидя на 29-й ступеньке, а потом встал и поднялся до конца, поднялся из мрака неработающих прожекторов и посмотрел в сторону Народовольческой: ртутным столбиком, колонной огней горел его дом на другой стороне, на самом последнем краю…

Справа остались черные мраморные колонны дворца имени вождя мирового пролетариата. «Пистолетная» женщина ждала возлюбленного на боевом посту. А говорят, что еще есть «настольные» — с которыми встречаются на рабочем месте в отделе. Потом он долго шел по железнодорожным шпалам и, когда затих грохот очередной электрички, услышал собачий лай — ну, он сразу догадался, что это была овчарка, а не охранница. Игорь свернул за угол забора и увидел страшную караульную будку — избушку на курьих ножках: повернись задом, а потом передом.

Самое безлюдное место заводской территории, вроде Луны. Игорь махом поднялся на крыльцо и открыл дверь — на вахте никого не было. Он прошел к внутренней двери и чуть приоткрыл ее: охранница стояла метрах в десяти у забора и успокаивала собаку. Игорь нашел выключатель и погасил свет. Раздались тяжелые шаги, женщина зашла на вахту — и резко остановилась. Игорь тут же обнял ее сзади…

И получил удар в поддых — локтем, железным, как коленвал двигателя внутреннего сгорания. И только через минуту, когда пружина околела, как говорят часовых дел мастера, он с трудом сумел выйти из скрюченного состояния. И сразу увидел направленный на него пистолет, второй раз — за один день, что, конечно, было чересчур даже для оборонного завода. Кроме того, направлен он был криво-зубой Зинкой, известной заводской убийцей. Игорю стало еще хуже, когда он вспомнил, что от него должно сильно пахнуть…

— Чем это пахнет? — удивленно и мрачно спросила Зинка. — Получается, нападение на часового в нетрезвом состоянии! Значит, и в закрытый цех ты сегодня проник не случайно — шпион… Американский, — кивнула она на широкополую шляпу — и опустила флажок предохранителя. — Даже звонить не буду начальнику — сама прикончу тебя. У-у-у, терпеть не могу пьяных шпионов!

От страха Пшеничников протрезвел настолько, что совсем потерял дар речи — дело в том, что он никогда не мечтал умереть на боевом посту, тем более чужом. А это значит — без посмертного ордена, просто так, за кривозубую Зинку…

— Да ты что, Зинка, я же свой! — улыбнулся он быстро, будто опережая пулю.

— Имя мое знаешь? Хорошо тебя подготовили. Но напрасно, — сказала охранница, сделала шаг назад и открыла свободной рукой дверь в отгороженную половину помещения.

«Там, что ли, убивать будет?» — вздрогнул Пшеничников.

— Здорово мы тебя на пушку взяли? — появилась оттуда Марина, сверкая белизной молодых и наглых зубов.

— Я тебя тоже возьму, — не выдержал Пшеничников, — на калган…

— Ой-е-ей! — протянула Марина. — Да разве я против? — она повернулась к Зинке. — Ты, сучка, зачем ударила его?

Зинка молча, не скрывая женского сожаления, затолкала пистолет в кобуру. И еще задержала пальцы на рукоятке — ну точно сучка…

— Он выключил свет и обнял меня…

— Если ты за это будешь бить мужиков, так и умрешь девочкой!

— Да, тебе это никогда не грозило! — парировала Зинка и вышла, хлопнув дверью.

— Мы давно с ней знакомы — с Разгуляя. Видел — бедра широкие, а ножки, как липовые лутошки. И всегда такие были — угланкой по несколько чулок надевала. А мы поймаем ее, окружим — и бьем как можем!

— За что?

— За несколько чулок. А ты кто по профессии будешь?

— Специалист по межличностным и групповым контактам, — ответил Пшеничников, доставая из кармана болгарские сигареты.

— Это что — работа такая? Двусмысленная…

— Если не трех… В настоящий момент я, например, устанавливаю контакт с охраной…

— Хам! А я думала — со мной, — вызывающе подалась она вперед. У нее были громадные зеленые глаза, заполняющие взглядом пространство. Пшеничников сделал шаг навстречу и протянул руки — навстречу мечте…

— Сигарету потуши, специалист…

В это время раздался телефонный звонок — и Марина тут же взяла трубку черного аппарата.

— Десятый пост слушает, — сказала она серьезно и засмеялась, — а, это ты! А я тебя не узнала — ха-ха-ха…

— И я тебя тоже! — услышал Пшеничников ответ, прозвучавший женским голосом. — Сейчас сокол вылетит…

О, сокол! Ястреб, орел… Ба! Ба! Ба! Али-Баба! Охрана! Игорь вспомнил: недавно поймали шпиона — фотографировал завод с того места, где начинается спуск к проходной. За это заместитель начальника отдела кадров получил премию — пятьдесят рублей. Игорь сам видел приказ директора завода. Правда, задержанный оказался болгарским архитектором, который возвращался из какой-то сибирской командировки и по пути фотографировал индустриальные пейзажи России. Болгарин так и не узнал, где делаются ракетные установки «Град». Но еще больше он удивился бы, если бы увидел мостовой кран XIX века — в больших металлических заклепках. Самую страшную военную тайну Мотовилихинского завода.

— А правда, что на этой, на Верхней территории опять кого-то поймали? — спросил он, когда Марина положила трубку.

— Ага! Двух старух. Только не поймали, а обнаружили. Мотовилихинский рынок они искали. Как попали на территорию — никто не знает, они сами тоже… Прошли, наверное, в открытые ворота, когда охрана машину пропускала через КПП.

— Кого-то наградили?

— Директора завода. Орденом Красного Знамени. А чем ты, специалист, занимаешься конкретно?

— Создаю кабинет релаксации…

— Чего? А ну переведи с французского.

— Эх, Марина! Если бы ты знала, — вздохнул Пшеничников, облокотившись о перегородку и держа сигаретку между пальчиков. — Я воплощаю в реальность вековую мечту мотовилихинского пролетариата: просторное помещение, громадные кресла, цветы в горшках, цветной фонтан, музыка Баха, а на экране — слайды золотых пляжей и голубых бухт Черного моря… Гурии разносят водку в хрустальных стаканах и папироски с узбекской анашой. Аромат рая… Любой рабочий, от станка, сможет прийти и отдыхать — бесплатно, бесконечно, до рвоты…

— А-а! — засмеялась Марина, — Так на заводе уже есть такой кабинет — унашего начальника, который по режиму… Это я знаю, только я не знала, что он так называется!

— На заводе таких кабинетов много, — согласился Пшеничников, а сейчас мы устроим его на вахте…

Неожиданно с территории послышался нарастающий, тяжелый моторный гул — Пшеничников приоткрыл дверь: по заводской дороге в сторону поста двигался какой-то транспорт — с низкой посадкой, судя по фарам. Метрах в пятидесяти он развернулся, показал боевой бронированный профиль и ушел в сторону освещенной площадки у железной дороги. «Командирская машина!» — догадался Игорь, никогда не видевший ее в дневном свете, не говоря о ночном.

Едва он прикрыл дверь, как сразу понял — пора… Марина уже сама обнимала его, целуя в губы. Игорь выронил сигарету — от восторга, конечно, а не потому, что ожегся.

— Совсем забыла тебе сказать, — прошептала она, отрываясь от этого затяжного полета в пропасть, — подруга, которая сейчас звонила, предупредила, что через полчаса ко мне придет начальник караула, со сменой…

— Черт возьми! — застонал Пшеничников. — Что же ты раньше не сказала? А мы не успеем?

— Ты знаешь, на посту разрешается только стоять… А я не люблю стоя. Давай завтра встретимся!

— М-м-м… У тебя есть телефон?

— Да, 48-14-02. На мужской голос не отзывайся…

— Понял… Сейчас я тебе объясню, как ты доберешься ко мне в общежитие, через пожарный выход.

«Господи, зачем я тащился сюда, ты знаешь? — простонал Пшеничников, выходя из караульной будки. — Я не знаю, я ничего не знаю… Начальник караула? А может быть, эта девочка меня динамит? Почему меня Зинка не пристрелила? Почему меня в люльке не придушили!»

Потолок был незнакомым… Алексей проснулся — он это понял потому, что увидел гардину с кольцами, на которых висели шелковые шафрановые шторы. Еще задернутые, но уже пропускавшие, похоже, дневной свет. Уже дневной? О бог мой… Как правило, во сне он ничего разглядеть не мог, хоть и пытался.

Перекладина гардины была круглой, деревянной, гладкой, коричневого цвета, она находилась метрах в пяти от глаз, под углом сорок пять градусов — к сознанию, опрокинутому в горизонтальную плоскость. Тому самому сознанию, которое с ужасом пыталось взломать черную прямоугольную рамку яркой, скрупулезно выписанной картины: гардина, металлические кольца и верхняя часть штор. Все остальное было черным, будто вне кинозального экрана во время цветного сеанса…

Потом Стац услышал чье-то дыхание и сразу понял, что за спинкой кровати стоит человек — со стальным сверкающим топором в руке. Он дернулся, пытаясь задрать голову вверх, мостиком, как самому показалось, выгибая спину, — но на самом деле не смог пошевелить и волосом — правда, понял он это позднее. Траурная рамка, из которой он глядел на белый свет, была жестко прихвачена в темноте винтами к стене. Его последний, животный крик прозвучал пронзительно, как острие, рассекающее горячий мозг.

— Что с тобой? — раздался голос над головой.

Стац почувствовал, как пошла по венам кипящая кровь. Как заскользила спина по простыне, мокрой от пота. Как будто в зале включили электрический свет и зрители начали вставать со своих мест, громко хлопая откидными сиденьями.

— Что, я кричал? — ответил он, опираясь еще дрожащим локтем о постель и медленно поворачивая голову.

— Ты так стонал, как будто с похмелья, — сказал вахтер, стоя в приоткрытой двери.

Алексей опрокинулся на подушку и закрыл глаза. «Наверное, так сходят сума, — подумал он и вспомнил про своего десятиклассника, — кто раньше, кто позже…»

Когда на лекциях недоношенные Вышинские доносили студентам о коррупции в американской столице, Алексей Стац в перерывах выпускал сигаретный дым через ноздри и небрежно замечал, что он бы тоже продался, да некому, если бы предложили — хоть что-нибудь. «Станешь так неподкупным!» — кивал он на проходившего в туалет профессора. Он никогда и никому не стремился доказать свою непричастность к публичному дому, который принято называть родным только потому, что другого нет. Впрочем, и не особенно предлагал себя. И природный ум подводил его, распуская язык до плеча, как у собаки на дистанции. Подводил-подводил, прямо ко входу в У КГБ.

Кстати, и глаза у Стаца были всегда пьянее небрежной, уверенной походки — будто впереди бежали, с залитыми до краев объемами, красноватые от бессмысленного, казалось бы, напряжения. В таких случаях он умудрялся проскакивать между настырными взглядами так, будто они были не людскими, а ментовскими — он, конечно, преувеличивал опасность. Торопясь, он казался себе хитрым и ловким настолько, что этого нельзя было не заметить. Он гипнотизировал публику скороговоркой и никому не давал форы, а сам втыкал в просветах ненормированные дозы забвения — белой анестезии рассудка. Он, конечно, не был каким-нибудь гадом — он это сам знал. Вероятно, просто напиться хотел быстрее, и быстрее всех — и перестать соображать (безостановочно, как политический обозреватель на экране, как его любимец — Александр Каверзнев). Как будто другим не хотелось… Но кто мог комментировать лучше, а главное — напряженней? Вот и докомментировался — сегодня они тебе устроят белую простыню. Оборзел обозреватель — скажут. Ой как скажут… И еще чего-нибудь добавят. Или куда-нибудь.

И вдруг Алексей увидел на столе початую бутылку болгарского вина — он осторожно, чтоб не спугнуть птицу, приподнялся на локте, протянул правую руку и схватил сосуд, теряя незначительные остатки рассудка. И, содрогаясь от аромата дружественной страны, сделал три затяжных глотка — и отпал на подушку в ожидании тотального потепления, которым все время пугают жителей нашей планеты. Но нет, не тепло стало, а жарко, когда он вспомнил про главное: «Где транспорт?» — заорал, вырываясь из-под контроля, его железный организм. Ни ГБ, ни похмелье не могли достичь такого температурного аффекта.

— Белая горячка! — неожиданно прокомментировал какой-то голос. — Это невосполнимая утрата для средней советской школы… Очень средней.

Но Алексей уже не слышал диагноза — он бежал по коридору изолятора и просчитывал варианты. Миновал вестибюль, кинулся в тамбур жилого блока. И когда увидел там свой велосипед, он упал на колени и начал целовать никелированные ободы колес, и руль, и рубиновый глаз катафота. Он сдернул с бельевой веревки чистое вафельное полотенце, торопливо намочил его под краном и с лаской обтер узкие крылья любимца семьи. Потом он бросил полотенце в раковину и твердо решил выпить еще, прежде чем бриться и чистить зубы, а потом идти на допрос.

Алексей посмотрел в зеркало и благодарно улыбнулся себе: на удивление тихо прошел вчерашний вечер. Поэтому в изолятор диссидент вернулся почти свободной походкой бесконвойного заключенного. На соседней кровати, как он только что заметил, лежал Юрий Вельяминов, надежно парализованный абстинентным синдромом. «Но кто тогда сказал про белую горячку?»

А в прошлый раз меня разбудил Господь и говорит: вставай, Игорь, вставай… А я: в чем дело, Создатель? А он продолжает: вставай, Игорько-о, вставай — на работу пора. Единственный на оборонном заводе специалист-социолог должен ходить в костюме, глаженой рубашке, галстуке.

— И в шляпе, — произнес Игорь вслух, открывая глаза, — а сегодня меня никто не разбудил. Значит, прогул — 33 — я статья в трудовой книжке, два «горбатых», маэстро безработный. Для социолога это — волчий билет… Правда, могут взять грузчиком в овощной магазин, если очень повезет.

Он лежал в кабинете на втором этаже и чувствовал, что трещина мира, которая обычно проходит через сердце поэта, на этот раз выбрала голову. «А никто и не собирается утверждать, что ты поэт, — подумал он, подмигнул рембрандтовской «Флоре» и сполз с дивана, — надо срочно спуститься вниз, если тебе еще хочется выжить…»

На вахте никого не было. Он остановился и набрал номер того телефона, который стоял на столе Владислава Титова. И только потом понял, что аппарат вообще не гудит — поскольку кто-то аккуратно перерезал провод, как ножницами. Он свисал со стола… Чудеса в сахарном домике.

Игорь двинулся по проходу в сторону танцевального зала, свернул налево, толкнув рукой застекленную створку двери, и начал спускаться в подвал. Он остановился, сел на бетонную ступеньку лестницы, выкрашенной в красную и желтую ковровые линейки. Вспомнил голос Панченко: «Я курить в армии бросил. За казарму уходил, по траве катался, землю ел — так хотелось затянуться папироской…» Ну, вот и пришел твой звездный час, Степан Матвеевич. Он поднялся на ноги, а потом спустился в подвал и пошел по коридору направо, между абсолютно белыми и шершавыми даже на взгляд стенами. Сапожная мастерская была закрыта. Поэтому он развернулся и постучал в противоположную дверь, где находилась фотомастерская.

— Мастер, ты пленку проявил? — спросил он невысокого роста юношу, объективно взиравшего на мир глазами в круглой оправе. — Спасибо, мастер… Скажи, а ты Харитонова не видел? Увидишь, передай, что я сегодня дома.

Минут через пять Игорь вышел от фотохудожника и открыл третью дверь: спиной к нему неподвижно сидел потомок угорских шаманов.

— Как работа? — спросил Игорь человека, с кистью молившегося перед мольбертом.

— Работа? У меня умственная работа, — ответил не поворачиваясь художник, — мажешь, мажешь, а сам думаешь — о чем угодно.

— Понятно, Поленов. Если ты такой умный, скажи мне: ты Харитонова сегодня видел?

— Последний месяц я вижу только галлюцинации. Знаешь, что это такое — синдром Кандинского?

— Да, а разве Харитонов не фантом? — возразил Игорь, прикуривая от вежливо зажженной художником спички.

— Если судить по трансформации бытовой электроэнергии…

Пшеничников поднялся в изолятор, открыл дверь в комнату и услышал последнюю фразу Вельяминова:

— Мы привезли этих девочек на хату и начали пить — правда, мне пришлось очень долго опускаться до них…

— Ничего, сегодня ты будешь подниматься — с шоколадкой в зубах!

Пшеничников прошел мимо и открыл форточку. Собутыльники лежали на постелях и нагло курили, разглядывая вошедшего как очередное недоразумение начинающейся жизни. Хозяин изолятора молчал в ожидании конкретных поступков.

— Ладно, — согласился мастер оборонного завода, поставив на паркетный пол ноги в ботинках. — Как говорят в профкоме комбината обрядовых услуг, надо выполнять взятые обязательства.

Соратники по борьбе и братья по вере остановились за автозаправкой, перед металлическими воротами с ажурным кокошником, покрытым свежей зеленой краской. Вельяминов как раз успел закончить лекцию о международных отношениях и связях, объяснив разницу между отечественными и японскими презервативами.

За воротами начиналось кладбище с белой церковью, стоявшей в глубине так, что купол скрывался в густых купах столетних тополей.

Пшеничников вспомнил, что приходил сюда в мае, в пахучие и белые черемуховые холода. Он сидел на одной из широких деревянных лавочек и смотрел, как четырехлетний сын, одетый в яркий голубой комбинезон, гонялся по асфальту за голубями.

Из церкви выходили старухи, черные, сухие, как коряги сгоревшего леса, бормоча — договаривая, уговаривая, выговаривая.

— Ты подумало том, что скажешь Ему? — спросил Игорь.

— Мне не о чем думать — я пришел не каяться и просить. Молитвенный шепот, старинные фрески и жухлые цвета икон сделали святое дело — Юра Вельяминов перестал рассказывать похабные автобиографические истории. Он купил две тонкие желтые свечи, ведь это он был в долгу — правильно? — а друзья стоят по бокам, им по боку.

— Что делать? — повернулся он к Игорю.

— Идиот! — ответил тот с удовольствием. — Падай, становись на колени!

— Падай! — добавил Алексей и умело перекрестился, словно семинарист. И Вельяминов пал…

— Во дурак! — удивился Пшеничников. — Встань, а то кто-нибудь увидит — не так поймет. А поймет так, как надо, — что ты просто пьяный… Не позорь друзей.

— Сволочи! — быстро пробормотал мастер, поднимаясь с колен. Юра отошел, осторожно приблизившись к одиноко стоящей старухе.

— Мать, — обратился он к ней, — я в первый раз… Как Бога отблагодарить? Не знаю…

Старуха, оживленная вопросом, повернулась к нему.

— Поставь, милый, эти свечи к иконе Всех святых, — кивнула она головой в правый угол.

Дрожащими с похмелья руками мастер зажег и поставил свечки — каждую с третьей попытки. Потом он быстро оглянулся, чтобы подсмотреть, как молится старуха — и перекрестился, прижимая руку как можно ближе к телу, скрадывая жест, имевший какое-то смутное не спортивное содержание.

Торопливо покинув территорию кладбища, друзья шеренгой, шагая не в ногу, двинулись к знаменитому пивбару на Разгуляе — раз гуляй, два гуляй, три гуляй, хоть неделю, если здоровья хватит.

Стоя у стеклянной стенки, целый час они поднимали тяжелые кружки и подносили ко рту белые кристаллы соли. Они не спешили, поскольку знали: до ночи напиться успеют. День все равно был проигран. Встретиться договорились в шесть.

Алексей вышел из пункта А и через три часа уже был в пункте Б, точнее — КГБ. И вот вам вопрос: когда он оттуда выйдет? Виктор Петрович ответа Алексею не дал.

— Подожди здесь! — указал он на стул в коридоре, где Алексей Стац провел те двадцать минут, которые напомнили педагогу очередь в стоматологический кабинет. Тем более что он уже знал — специалисты будут удалять нерв.

…Т-образный стол, Т-очнее, расставленные Т-аким образом полированные столы дали понять поклоннику западной экзотики: смотри, враг, вот они — аскетизм, неприхотливость советских разведчиков, а также используемых пыточных средств и приспособлений. Поэтому Алексей неосторожно присел — без приглашения.

— Не сюда, — резко указали ему — уже второй раз, но на другое место, на стул в центре комнаты, где некуда спрятать руки и ноги. — Садись туда!

«Кажется, речь не пойдет даже о внештатной работе — назовем ее так», — подумал Алексей, растерянно посмотрев на того, который сразу так успел покоробить его, вернее — оскорбить.

Виктор Петрович молча опустил свой зад на стул в торце буквенной перекладины, у окна, между двойными рамами которого находилась железная решетка. Вот она — незабвенная русская тройка, сначала гоголевская, потом сталинская, а сегодня святая, как рублевская икона. Самый молодой, длинноволосый и даже в джинсах, встал и взял со стола табличку так — мимоходом, так, чтоб Алексей Стац не смог не прочитать ее крупный черный шрифт на белом: «Не входить — идет допрос». И этот уровень психологического творчества гэбистов он оценил — но позднее, а пока испытал именно то, чего образованные земноводные и добивались — предчувствие возможной деморализации личности. Нет, мол, дорогой учитель, сегодня у нас будет не обычная беседа, а допрос. Молодой прошел мимо и повесил это последнее серьезное предупреждение с другой стороны двери, как будто оно предназначалось для тех, кто еще не вошел.

А Стац в это время торопливо долистывал в памяти записную книжку последних дней — где говорил не по делу? и кто так тихо стучит? И теперь понимал точно, что не будет больше душевных бесед, которыми втуне баловал подшефного Виктор Петрович с очень засекреченной фамилией. Такой вот неизвестный художник конца XX века.

— Вы, Алексей, не догадываетесь, почему получили приглашение сюда? — вслух поддержал мысли Алексея коренник, указавший Стацу его место. Ранее внешность Виктора Петровича навела Алексея, тогда еще студента, на неосторожную мысль, что самбисты с белым взглядом убийц работают только в шпионских отделах.

Коренник представился Василием Васильевичем — даже над отчеством не потрудился, простодушный. Ему Отечество дороже. И всей своей трансцендентальной мощью корпуса разогнал канцелярские иллюзии Алексея.

— Не догадываюсь, — чистосердечно соврал Стац. Да и не каяться он пришел, чтобы сразу колоться.

— А вот мы уверены, что вы более сообразительны, умны, ведь в университете, мы знаем, вы учились на отлично, — поднял свою лошадиную голову Василий Васильевич.

«Говорите, что умный, а держите за дурака», — подумал Алексей, разглядывая коренника, который был одет в костюм из синего материала в рубчик, сидевший на боевых плечах плотно, как вторая кожа. И держался главный так свободно, будто не было ему в мире равных, по крайней мере — в этом кабинете.

«Надо успокоиться, — говорил себе Стац заботливым тоном, — все будет в норме — прорвемся, куда мы денемся. Ведь я действительно ни-че-го не сделал. Нет, полудрагоценный, ты сделал — ты сказал вслух о том, что подумал, и сказал не в сортирной кабинке, а в комнате — в чужой комнате, где кто-то сидел и стучал — но кто же это? Наверняка «мне твой взгляд неподкупный знаком…»

— Виктор Петрович сказал, что речь пойдет о моей работе.

— Правильно сказал Виктор Петрович: речь пойдет о том, что ни на одну нормальную работу тебя не возьмут.

— А у меня и так ненормальная.

— Поэтому ты и занят поисками другой…

Самый молодой из трех, ровесник Стаца, молчал, слушал, запоминал, натаскивался. Или, может, другую какую-то роль играл — левую, правую, пристяжную, кнопки под столом нажимал, звукозапись вел — для протокола.

— Ты ищешь более интересную, более престижную работу — с перспективой на изолированное и благоустроенное жилье. Но разве можно тебе работать в прессе? — спросил Виктор Петрович, будто оправдывая официальную формулировку приглашения в ГБ.

И это они узнали…

— Я уже был оператором на нефтеперегонной установке. Я могу стать им снова.

— Твой отец тоже был рабочим. И он тоже может стать им снова — за пять лет до пенсии.

Алексей посмотрел на Василия Васильевича, не зная, что сказать в ответ — дар слова, присущий любимцу публики, оставил педагога, историка и путешественника.

— По твоей вине он может лишиться должности, которую занял, не имея диплома, благодаря золотой голове.

— Не по моей, а по вашей.

— Что? Что ты сказал? — привстал со своего места Виктор Петрович. — Образованный, что ли?

Вельяминов легко и важно, как вальяжный кот, вошел в подъезд девятиэтажного дома, окруженного стриженой травкой и аккуратной металлосетчатой оградой. Это был дом в квартале, который в городе называли «дворянским».

— Мое почтение, Федор Михайлович, — приветствовал он дежурного милиционера, — воров не было?

— Никого, даже тебя не видел — утром вроде бы не выходил… Опять в третью смену оставался?

— Работа, сержант, строительство социализма в отдельно взятой стране, окруженной империалистическим отродьем.

Сержант понимал. Родители тоже понимали, но волновались: подрос молокосос. Это после того, как он стал говорить, что остается на работу в третью смену — после второй. Впрочем, к воспроизводству Юра был готов гораздо раньше, чем к производству — механическому, номер четыре, машиностроительного завода. Так и пролететь можно, подумали родители хором — год назад, белокрылым планером пролететь над городом. И через полгода уговорили сына жениться. Правда, тот очень скоро понял, что в данном случае между красным фонарем и настольной лампой разница не очень заметная. И стал опять оставаться в третью смену, будто дважды Герой Социалистического Труда. Разошлись они еще быстрее, чем сошлись. Но мама все время беспокоилась.

— Мы сделаем тебе кооперативную квартиру, — сказала мама. Юра раскинул по ковру горнолыжные ноги и снисходительно ждал продолжения — он любил маму.

— Мы дадим тебе деньги на свадебное путешествие, две тысячи, — добавил папа.

Ребенок стряхнул сигаретный пепел в горлышко бутылки из-под чешского пива, которая стояла на полу рядом с креслом. Он и папу любил и только один раз пошел против — мастером на оборонный завод. Он затянулся своим любимым болгарским «Опалом» — если он опал, то можно и покурить, шутил он в постелях.

— Хорошо, я куплю тебе машину, — поставил точку отец. В конце предложения.

— Кто такая? — удивился сын. И сразу заметил, что наступила подозрительная пауза.

— Дочь Казимирова, — назвала, не скрывая опаски, очередную кандидатуру его дородная мама.

— Наталья? — уточнил Юра и снова откинулся в кресле. — Не надо мне автомобиля!

«Я буду кататься, а моя жена таскаться, как привокзальная шлюха, — зло подумал он, разглядывая золотых рыбок в аквариуме, — вот кто мне никогда не изменит, кто выполнит все мои желания… Я лучше построю себе дом со стеклянными стенами на дне самого Тихого океана».

— А что же тебе надо? — спросил отец.

— Мне надо денег — на три бутылки вина, не очень дорогого, и не в обмен на брачные обязательства! Потому что я такие авансы больше никому не даю, даже самой любимой из русских женщин!

— У тебя есть любимая? — всплеснула руками мать.

— У тебя есть нерусские женщины? — повернулся к нему отец, всегда волновавшийся за чистоту породы и крови.

— Да! — ответил сын сразу на два вопроса. — По национальности она незамужняя корячка, у нее трое детей… Спокойней! — улыбнулся он торопливо, взглянув на мать, — Она живет на севере Камчатского полуострова — в кино показывали. Ударница оленеводческого труда.

— Но ты же говорил про русскую! — возмутился отец.

— Точно, — согласился Юра, — с этой я познакомился в трюме, когда плавал на пароходе. Кстати, где мой паспорт?

— Нет, Юра, не дам! — побледнела мать и быстро потеряла сознание.

Но не бдительность.

— Кажется, он забыл, у кого брат в закрытом институте учится — и хорошо учится, тоже на отлично.

В ответ Алексей посмотрел на Василия Васильевича — и даже не подумал о том, что посмотрел бессердечно, безжалостно, каким-то взглядом олигофрена посмотрел.

— Об этом закрытом весь мир знает, — сказал Алексей неожиданно и, как ему показалось, дерзко.

— Тем более обидно, если он останется без такого престижного диплома, — очень точно отреагировал на нервный выпад Василий Васильевич. И приветливо осклабился.

Алексей посмотрел на стрелки ручных часов — и удивился тому, что они не стояли все это время на месте. Он уже не был уверен, что выйдет отсюда, скорее всего, его вывезут в черном автозаке или в белой машине «скорой помощи». Или другое — в подвале наверняка имеется бетонная келья для чернеца-летописца. Он будет сидеть там и слышать пистолетные выстрелы, ведь за стенкой обязательно должен быть тир. Чтоб арестованные слышали, как расстреливают соратников. Ну, не арестованные, а взятые под стражу, задержанные. И давно уже никого не расстреливают — по крайней мере в подвалах.

— Что? — вздрогнул Алексей.

По рукам со скорым потом прошла знобящая дрожь. Чекист по кличке Василий Васильевич, заоравший на Алексея, смотрел весело и как бы придурковато. Он не мог скрыть восторга, когда наконец-то заговорил своим природным языком: сплошной мат, одна матерщина, дерюжная материя, диалектический материализм.

— Мы тут, бля, корячимся, со шпионами перестрелки ведем, а он, бля, брошюры читает! Кто дал тебе это, я спрашиваю?

— Что дал? кто мне дал? — не понял Алексей начальника.

— Похоже, пацан, у тебя температура поднялась, — тихо заметил Виктор Петрович, не мигая конвоирским взглядом, пугая сомкнутым ртом, как запечатанной ночной телеграммой.

— Я спрашиваю, кто тебе дал литературу, в которой фальсифицируются польские события?

— Никто, я покупал и читал «Трибуна люду».

— Владеешь польским? Так же, как французским?

— Достаточно, чтобы читать газеты.

— Только одно не сходится, — снова подал свой телеграммный голос Виктор Петрович, — в «Трибуна люду» этой информации нет — мы проверили, пацан. Ты где это взял?

— Что я взял? Я вас не…

— Заткнись! — раздался свежий и чистый, как крапива после дождя, голос самого молодого контрразведчика.

Алексей так удивился, что сразу выполнил приказ. А Виктор Петрович заулыбался, будто удовлетворившийся пидар, — он, вероятно, увидел, что на уровне второй глубины рефлексии Алексей Стац понял, насколько свободно презирает его этот уполномоченный властью ровесник. И на какой этаж он, Стац, опущен, как в скоростном лифте.

— Я читаю и наши газеты тоже — «Правду», «Комсомольскую правду»…

— Ты еще скажи — «Пионерскую», — кивнул Виктор Петрович.

— Ведь еще Ленин учил читать буржуазные газеты…

— Уже ближе! Говори, где берешь буржуазные газеты?

— Нигде не беру…

— Тогда ты что, «Правду» называешь буржуазной?

— Да что вы? — пошла у Стаца голова винтом. — Разве правда может быть буржуазной… или пионерской…

— Или пролетарской! — обрадовался Виктор Петрович. — Еще ближе — это уже можно не только записать, но и подписать. Ехать тут недалеко — в Перми живем. Правильно я говорю, товарищ майор?

— А там мы не таких обламывали, — согласился Василий Васильевич.

Алексей видел за окном полуденное небо. Ему очень хотелось очнуться в кресле какого-нибудь большого самолета, пересекающего часовые пояса, как газоны.

Вельяминов прошел мимо зарешеченных окон в торце здания — желтого, как дом умалишенных. До революции в нем находилось губернское правление — высшее исполнительное и полицейское место губернии. «Это здание построено в стиле неоклассицизма, — услышал он, как говорил за спиной экскурсовод — а сейчас в нем находится… О, извините, я забыл, что в нем находится, — пройдемте дальше!»

А дальше, за трамвайной линией, мерцал голубыми парадными елками сквер перед Пермским театром оперы и балета. В центре зеленого пространства стоял черный памятник вождю. «О вы, мундиры голубые, и ты…» Вельяминов любил Лермонтова.

Он поднялся на второй этаж центрального почтамта и достал из кармана документ, украшенный золотым гербом. Ведь Ольга обещала писать — «Москва, Москва, люблю тебя — своим рабоче-крестьянским в малиновом фантике…» Вельяминов вообще знал классическую поэзию. Он подошел к окошку, где выдавали корреспонденцию до востребования, — неделя уж прошла, как покинул палубу теплохода. Какая неделя — две скоро будет! Женщина в халате цвета сургучной печати раскрыла документ и со скоростью иллюзиониста стала перебирать конверты в третьей сверху ячейке ящика, стоящего на столе. О-о! не забыла — письмо и паспорт лежали перед ним, как подарок. И он пошел, на ходу отрывая кромку конверта.

— Молодой человек!

Мастер оглянулся — он еще оглядывался на эти слова: женщина протягивала в окошко руку с конвертом. Козырная масть пошла — каку Харитонова в мастерской.

— Спасибо! — поблагодарил он, поторопившись, чтоб не задерживать стоящих в очереди людей. Напрасно поторопился.

— Да подождите, молодой человек! — окликнул его тот же приятный голос: … третье, четвертое, пятое, шестое, седьмое письмо — на лакированной поверхности барьера лежали белые, как туристические теплоходы, конверты.

— Вы, наверное, артист? — спросили из очереди.

— Да, в цирке работаю — клоуном.

— Дай хоть одно, — попросил стоящий за спиной мужик, — уже месяц сюда хожу!

— Не ходить надо, а плавать, — задумчиво ответил Юра, — на теплоходе. Самое главное — попасть в нужный пролет моста.

На скамеечке у голубых елочек он подсчитал точно — получилось по одному-два письма в день. Эпистолярный роман, многосерийный… Как теплоходная любовь ночью.

«Здравствуй, свет мой, сокол ясный, красно солнышко! Здравствуй, дорогой мой возлюбленный!

Юрка, клещ ты этакий! Я бросаю каждое свое письмо — как в бездну… Из-за рассеянности приходится писать по два раза в день. А ты, наверное, думаешь, когда я перестану быть столь добросовестной? Змей ты этакий… Какие мужчины за мной ухаживают! Тут меня пытался обольстить доктор — радиолог, но он мужчина из нашей группы, а это не опасно.

Ничто меня не радует… Хоть я и покинула Пермь с легким сердцем, потому что знаю: ты меня ждешь. Любимый мой, не поддавайся проискам… Береги себя, не увлекайся чрезмерными возлияниями. И возжеланиями. Я тоже берегу свои эмоции до возвращения. Ты мне веришь? Не веришь? Клещ… Я тут получаю массу информации.

Столица тлетворно влияет на меня — хочется учиться, учиться, учиться! Я уже привыкла к московскому времени, только утром вставать не хочется, хоть и позднее на два часа.

Вчера ездили в Кремлевскую больницу, знакомились с оборудованием. Я бы хотела там умереть — с тобой. Сегодня поедем в какой-то хирургический центр, где хорошо режут людей, а потом…

А вечерами я никуда не выхожу, читаю Гиляровского. Ты мне веришь? Ну когда же ты приедешь? Каждое мое слово — это огромная концентрация желания! О-о-о, целую тебя! Твоя Ольга».

С оборудованием она знакомилась… Интересно, с чьим? Надорвав следующий конверт, Вельяминов достал сигарету и, прикуривая, увидел в пламени горящей спички, как из парадных дверей управления КГБ вышел Алексей Стац.

Как все это организуют поклонники, пардон, полковники техники госбезопасности? Стукачи из этих дверей, вероятно, не появляются, скорее всего, они встречаются со своими вербовщиками на железнодорожном вокзале. И все-таки, дорогой мой, ведь и на допросы вызывают не для того, чтобы сделать народным героем, временно засекреченным.

Алексей немного задержался на просторном крыльце, как будто привыкая к белому свету. Затем застегнул пиджак на одну верхнюю пуговицу — и пошел, на ходу доставая из кармана пачку сигарет, пошел прямо на голубые елки, за которыми Вельяминов читал свой эпистолярный роман.

Юрий вскочил — и зашагал прочь, по оптимальному азимуту, мертвому сектору, как они говорят, недоступному для взгляда человека, вышедшего из парадных дверей областного управления КГБ. И только укладывая письма в сумку у светофора, он изумился скорости своей реакции — даже прикурить не успел, придурок мотовилихинский.

Выхода не было — и он уже искал в темноте. Поэтому на ощупь открыл дверь света и надежды — в комнату Светы.

— Прошу политического убежища, — нагло произнес он с неизбежной щербатой улыбочкой, — всего-то и нужно мне пять рублей, не гневайся, мой каменный цветок.

В ответ хозяйка подняла свои лепестковые ресницы и усмехнулась, наверное, потому что бажовский цветок был вырезан из малахита, а это камень — полудрагоценный, поделочный. Не алмазные сережки в ушки, ах, нет, не алмазные сережки.

— Пришел, — констатировала она уголовный факт, — я уже в том возрасте, когда не гневаются… Я отношусь к мужчине, как к дождику — когда захочет, тогда и пойдет… И пройдет также.

— Ну-у? — привстал Пшеничников из кресла, когда Куропаткин пошел прямо на него.

— Все в порядке, — кивнул мастер по ремонту автоматического оборудования, — деньги, как утверждают крохалев-ские алкаши, имеют только одну модальность — наличную.

— Опять зажигать будете? — тут же раздался смелый голос, похожий на женский.

— Ха-ха, посмотри, кто идет! — воскликнул Куропаткин, отодвигая рукой продавщицу овощного магазина. И Пшеничников снова был вынужден привстать, чтоб разглядеть за стеклом дверей деревенских ходоков, угнетенных солнцем. Они шли медленно и не налегке. Похоже, что они несли вино в сумках. Поэтому далее Пшеничников начал подниматься из кресла, но Куропаткин опередил друга, неосторожно задел вахтерскую жену плечом — она еще визжала сзади, когда он торжественно, как Гагарин по трапу самолета, уже спускался по бетонным ступеням крыльца навстречу своим драгоценным друзьям. Минералам своим граненым.

Через полчаса после того, как все расселись в холле Генкиной секции, Алексей Стац вышел в туалет, сучонок. Вельяминов вспомнил об этом потом, прикуривая в очередной раз, — какое предчувствие у политического комментатора! Да-да, учитель уже находился в туалете, когда на этаже раздались громкие, многочисленные, перебивающие друг друга командирские шаги. Вторым услышал их Генка Хорошавин.

— Кажется, враги проникли в мою резиденцию, — успел заметить по этому поводу хозяин плацкартного койко-места.

— Распустил охрану, — пожурил Куропаткин товарища и соратника по многолетней борьбе.

Пожурил — и тут же опустил одну из бутылок под стол. Вторую не успел.

Потом вся компания, несмотря на крайнюю занятость, обратила внимание на то, что (вслед за дверью) в помещение ввалилась хорошо вооруженная банда в кожаных сапогах — больших и быстрых, будто портовые крысы.

— Всем стоять! — закричал лейтенант в синей форме МВД.

— На своих местах, — добавил тише высокий мужчина в гражданском костюме, жестами и мордой похожий на только что переодевшегося уголовника, еще не успевшего вытравить запах лагерной зоны.

— И не двигаться, — сбавил обороты лейтенант, добавляя истерического пафоса.

Офицер встал у дверей, ведущих на лоджию, заложил руки за спину. Его правый глаз подозрительно смахивал на прицел. У входа в секцию зависла, как вздернутая на крюк поросячья туша, надменная розовато-белая фигура в джемпере и два сержанта в форме.

Суровые лица центурионов пощады не обещали. Лейтенант не двигался — так, как будто кто-то мог спрыгнуть с третьего этажа, чтобы избежать неминуемой кары за содеянное, — придурок. Ну что тут скажешь, только два слова — группа захвата, блин…

— А чего стоять, когда все сидят? И как встать, если не двигаться? — удивился Хорошавин.

Надо сказать, что Князь Куропаткин удивился тоже — да так, что поставил стакан на стол, что случалось с ним только тогда, когда уже не мог найти рот — ни свой, ни чужой.

— А ты, алкаш, способен соображать? — спросил высокий в гражданском с пустым лицом, напоминавшим пожелтевший писсуар.

— В отличие от вас, — констатировал факт Геннадий.

— Ничего, мы вышибем из тебя мозги — на стенку.

— Короче! — рявкнул лейтенант. — Вы вошли в общежитие, оттолкнули вахтера. Взломали дверь комнаты. Взяли чужие вещи и устроили дебош в секции. Правильно я говорю?

Куропапткин сразу вспомнил про стакан — быстро выпил, встал и начал трезветь, потому что с детства нервничал, когда менты брали его на арапа.

— А теперь спускайтесь вниз! — приказал милиционер с необъяснимой, загадочной улыбкой ненормального человека.

— Вы об этом пожалеете, лейтенант! — нагло заявил Куропаткин, глядя в черное ментовское лицо, нарочно опустив перед званием обязательное слово «товарищ». — Вы об этом очень пожалеете…

Наступила пауза — долгая и тягучая, как лейтенантская мысль. Первым не выдержал высокий.

— Почему это? — поинтересовался он.

— Я сказал, что он пожалеет, и вы тоже! — ответил Куропаткин и направился к двери. — И очень скоро!

Никто не хотел идти, но особенно — Юра Вельяминов, который и в бессознательном состоянии не мог забыть свой номенклатурный номер — и даже чаще, гад, о нем вспоминал в этом состоянии. Пшеничников хлопнул его по плечу — дескать, не грусти, вырулим на автостраду! А Куропаткин, тяжело шагая по лестнице, занимался все это время поэтическим аутотренингом: «Я спокоен, я спокоен, я спокоен, мой живот лежит на пляже возле моря, мои ноги лижут волны мезозоя, я не слышу звона с ваших колоколен! Я спокоен, я спокоен, я забыл, что кормили меня в детстве мышьяком…»

На первом этаже лейтенант свернул направо, в блок изолятора — и вошел в кабинет заведующей общежитием. И тут Гена заметил, как в полутемном коридоре Вельяминов прошел мимо двери кабинета. И никто его не остановил, может быть, потому что милиционеры по привычке ассоциировали изолятор со словом «штрафной», где есть только вход — и нет пожарного выхода. А Вельяминов знал, что выход есть — из любой ситуации и пожарного случая. Впрочем, менты вряд ли знали, как называется этот блок, — они шли в кабинет коменданта. Просто бывшие позади задержанных конвоиры еще не успели зайти в коридор, как Вельяминов уже свернул за угол, что был далее кабинета. И выпал из поля зрения ментов, будто его и не было.

— Кажется, вас было больше? — с тревогой оглядел алкоголиков лейтенант, когда чуть слышно раздался стук закрывшихся дверей пожарного выхода. Два мента тут же рванулись на звук, будто собаки. Пшеничникову едва удалось сдержать улыбку, когда они вернулись. И совсем не захотелось улыбаться, когда понял, что менты сели составлять протоколы — грамотные, бля… Писать умеют… Ой, бля…

Когда очередь подписывать дошла до Игоря Николаевича, он внимательно, не очень спеша, прочитал ментовскую фальшивку. И остался доволен.

— Кстати, в слове «общежитие» две буквы «и», а не три, как вы утверждаете, — заметил он мимоходом, с улыбкой само собой разумеющегося превосходства и безграничной снисходительности, — а «по-прежнему» пишется через дефис.

— Через что? — растерянно спросил раздавленный его интеллектом лейтенант.

Игорь Николаевич поднял немигающий взгляд и выдержал соответствующую паузу.

— Через маленькую черточку, — ответил он наконец, — за грамматику, товарищ лейтенант, три с минусом, а за содержание на два балла меньше… — он перевернул протокольный лист и написал на обороте: «Не протокол, а прокол отдела внутренних дел. Я свои-то сочинения редко подписываю, а чужую фантастику читать смешно. Пшеничников, Игорь Николаевич».

Высокий в штатском опередил лейтенанта и выдернул лист из-под руки Пшеничникова. И стремительно налился кровью — как крупный комар.

— Мы с тобой в отделе поговорим — ты у нас там даже обои подпишешь, по периметру, вдоль плинтусов.

— А я неграмотный, — осклабился лейтенанту Куропаткин, когда тот кивнул на протокол ему.

Псы смотрели так, словно ждали неосторожного жеста. Валерий засунул руки в карманы, чтоб не видно было, как они подрагивают, — а говорить я с вами буду в другом месте. Я буду с вами говорить… Вы меня поняли? Я, а не вы…

— Посмотрим, как ты квакать будешь, вместе со своим корешем, — показал высокий мужчина пальцем на Игоря, — когда мы вас в отдел привезем и разделаем под орех.

Но сказал он это сдержанно. Без энтузиазма сказал. Он начал собирать протоколы.

«Так-так, — заметил про себя Куропаткин, — так и надо держаться — так, будто у тебя дядя полковник госбезопасности. Но блеф должен быть корректным. И уверенным…»

— В машину — к выходу! — заорал лейтенант, явно озадаченный реакцией коллеги — похоже, что более старшего по должности.

Бригаду алкоголиков проконвоировали к выходу. На вахте никого не было. Интересно, подумал Игорь Николаевич, кто же это сдал нас? А когда спускались по бетонным ступенькам высокого крыльца, он представил себе, как они смотрятся из окон соседних домов: группа преступников окружена нарядом милиции, вот группу заталкивают в автозак — железный ящик на колесах, с решетками на маленьких окнах. Работают правоохранительные органы! Два сержанта залезли последними. И вторая машина, УАЗик, пристроилась в хвосте — хорошо, крупнокалиберный пулемет на капоте не поставили. Серьезная охрана, кретины.

Везли так долго, что все задержанные, наверное, сообразили — это другой район. Но почему? И когда над головой прошла электричка, Пшеничников понял — по железнодорожному мосту над автомобильной дорогой, около университета. Сейчас слева, за густой зеленью сквера, должны стоять белые колонны гуманитарного корпуса. Помнится, надо было успеть забежать под мост, когда по нему шел поезд, чтобы загадать желание, которое, конечно, сбудется. Вот и успел… Чего только ни сбывается.

А вот и последний поворот… Бригаду выгрузили во дворе старого кирпичного здания, покрашенного в желтый цвет. Менты, похоже, решили сделать ход назад, но конем — и ввели всех в первый этаж пристройки, где находился медвытрезвитель отдела внутренних дел городского района имени первого председателя ВЧК.

Человек в белом халате, похожий на медработника, приступил к проверке доставленных клиентов. Куропаткин внятно, как учили в армии, назвал свой адрес, место последней работы и даже вспомнил собственное имя. Он хорошо присел, вытянув перед собой руки, и вторично, скрестив ногу винтом, как приказали. Пшеничников тоже был в хорошей форме — но не в милицейской, поэтому его увели в палату, вернее в камеру. На прощание он успел подмигнуть Валерке, о чем потом никак не мог вспомнить, сколько ему ни говорили.

— Прощай, маэстро, — успел сказать Хорошавин Куропаткину, прежде чем Пшеничников подхватил его под мышки. И они пошли по коридору в трусах, как олимпийские чемпионы. В сопровождении почетного эскорта с дубинкой.

— Лейтенант! — крикнул врач милиционеру. — Еще раз привезешь трезвых — рапорт напишу! Идите…

Лицо мента моментально раскалилось, как болванка в горячем цехе. И Валерий понял: у них тут свои разборки. И правоту этой мысли жизнь доказала тут же, в коридоре.

Два человека без усилий перегородили проход — один двухметрового роста, другой метр поперек, молчаливый, в светлом джемпере. И Князь Куропаткин всей аристократической шкурой почувствовал озноб.

— Поднимемся, — кивнул высокий на лестницу.

Пригласили в гости одного — и Куропаткин сразу вспомнил, где у него находятся почки. Которые обычно отбиваются вместе с охотой много разговаривать. И про печенку тоже вспомнил. Игоря Николаевича так не пригласили. На втором этаже остановились у двери, обитой черным дерматином.

— Читай, если образованный! — ткнул высокий пальцем в табличку «Уголовный розыск».

— Не-е, этот наоборот — безграмотный, — впервые подал голос толстый, — он у нас смелый…

— Дурочку гонит, ишак, — ответил высокий, выслеживая реакцию Куропаткина.

Последние кадры пленки засветились — и Вельяминов безуспешно пытался вспомнить, как он упал и попал спиной в эту цветочную клумбу, будто в компанию душистых и холодных женщин. Конечно, мусорный ящик лучше, но это воспитание с претензией на элитарность… Падать — так в клумбу. Передвигаясь по земле, как боевая машина пехоты, на четвереньках, он почувствовал, наконец, асфальт, сначала ладонями, а потом коленями.

Вельяминов тут же встал и сразу запустил правую руку в полиэтиленовый пакет, который, похоже, не отпускал несколько часов, — и с негромкой радостью обнаружил бутылку вина. А пять рублей, лежавшие в кармане, округлили чувство до семидесяти процентов. Остальные тридцать не стоили одного стакана. И они действительно стоили бы столько, если бы он не вспомнил — вернее, он понял, вычислил по электрическому свету, что совершил прогул.

И опять сыграло свою положительную роль воспитание — он тихо произнес одну из тех татарских фраз, которую занес в свое дополнение к словарю живого великорусского языка Владимира Даля основоположник казане-кой лингвистической школы Бодуэн де Куртенэ. Тихо произнес, но выразительно. Бодуэн бы одобрил. Вельяминов, продираясь сквозь ветви кустарника, напрямую двинулся туда, где горели фонари и шумели машины, поскольку без карты, компаса и автопилота оставалось надеяться только на такси.

«Если бы эти козлы знали, что я заплачу имцелых пять рублей! — с нежностью подумал он, в очередной раз опуская руку, — таксисты, хамское сословие, мотовилихинское быдло…»

Вельяминов узнал место с третьей попытки — по этому шоссе таксисты мчались из аэропорта к центру города (и в таких случайных клиентах, как он сегодня, не нуждались). Точно-точно, за дорогой — ипподром, республиканский.

И вдруг не там, а где-то дальше, глубже, на самом подкорковом уровне, он засек световые сигналы, четыре горящие лампочки — фары и два верхних габарита на фургоне. Огни надвигались по самой кромке шоссе, подозрительно снижая скорость. И Вельяминов, еще не определив угрозу словом, с прыжком бросился в сторону — к подъезду ближайшего дома. Ему, суровому спортсмену, казалось, что он бежит быстро, достаточно быстро, — до тех пор, пока не услышал за спиной громкое, поганое и радостное дыхание.

Вельяминов остановился — и на плечо легла белая, липкая ладонь преследователя.

Повернувшись, Юра увидел, как расползается в мокрой улыбке лицо высокого милиционера. Не человек это, отметил он, а торжество разума во Вселенной, Будда.

— Пошли-ка туда, пиздюк импортный! — кивнул сержант в сторону машины с кубической камерой специальной хозяйственной медицинской службы.

«Ублюдок», — успел подумать Вельяминов.

— Что ты сказал? — спросил изумленный мент. — А ну пошел…

Оказывается, Вельяминов подумал вслух. Две железные ступеньки он преодолел без посторонней помощи.

В тусклом электрическом свете не разглядеть было лиц мужчин и двух, похоже, что женщин. Сидя на деревянной скамейке, Вельяминов начал испытывать редкое для себя чувство омерзения — и только позже понял, откуда оно появилось. Вероятно, оно было вызвано той самой открывающейся дверью кабины. Ведь Вельяминов был не настолько пьяным (после сна на клумбе), чтобы совсем утратить свой физиологический хронометражный механизм, выработанный годами тренировок, — ясно: мент открыл эту дверь и спрыгнул на ходу… Ясно, мент не мог не видеть, что так хорошо бежавший человек может переночевать и дома. Но он спрыгнул с подножки.

Так вот и передвигаются они по улицам города — медленно, с красными крестами на серых фургонах, поддерживая связь с генштабом по рации, вглядываясь в походки и лица идущих людей. И тихо подрагивает на дверной ручке потная ладонь с тоненькими ниточками грязи под ногтями, всегда готовая к немедленному действию.

Машина остановилась — и Вельяминов услышал, как из кабины выпрыгнули сапоги, и те, что сторожили у дверей фургона, — тоже. Не успели сигареты Вельяминова разойтись по рукам, как в салон затолкали еще одного гостя — молодого, ладного, будто пахнущего свежей сосновой стружкой. Машина тронулась, он покачнулся и, не устояв, сел на колено Вельяминова. И еще руку на плечо положил, но Юра ничего не сказал — свободного места в машине все равно не было.

— Опять посадила, с-сука, — сплюнул новенький на железный пол. И даже не взглянул на того, у кого сидел на колене. — Гнида… Десять лет ей подарил, три года — на кунгурской зоне…

Парень смотрел перед собой, будто в треснувшее и облезшее изнутри зеркало. В коммунальное Зазеркалье. «ЛЮБКА» — качалась перед лицом Вельяминова синяя наколка на тыльной стороне ладони. Кому любовь, а кому «любка», сизая голубка, разорванная юбка.

Машина остановилась на цокольном уровне. «Ниже некуда…» — прокомментировал это событие молодой человек в белых джинсах. Делегация покидала правительственный лимузин, стараясь сохранить чувство человеческого достоинства. Но двери подвала уже были распахнуты, и в помещении Вельяминову не понравилось — мало тепла, душевного света. Какое-то казенное заведение. Разве так должны принимать детей крупных партийных работников? Надо срочно доложить об этих недоработках папе.

Кабинет показался Валерке не больше одиночной камеры — два стола, стулья и несгораемый шкаф в углу. Впрочем, не всегда нужен спортивный зал, чтобы вывести человека на инвалидную группу. Куропаткин поискал глазами пепельницу и нашел — хорошую пепельницу, из литого металла.

— Закурить разрешите? — поинтересовался он, доставая из кармана пачку американских сигарет.

И тут же заметил, что милиционеры знакомы с рыночными ценами — это хорошо.

— В армии служил? — спросил высокий, сел на стул и кивнул Куропаткину — тот приглашение принял сразу, не ломаясь.

— Что-то вас интересует еще? — не ответил Валерка на вопрос, опуская горящую спичку в пепельницу.

Он обратил внимание на то, что толстый поставил свой зад на подоконник — аккуратно, как вазу с драгоценными цветами. Значит, пока бить не будут. Вероятно, бить будут потом.

— Меня зовут Григорием Васильевичем, — представился высокий, — я оперуполномоченный… И меня интересует, почему ты не подписал протокол?

— Если вы продолжаете настаивать, я могу подписать…

— Нет-нет, мы не настаиваем, — сказал толстый и, похоже, поторопился, потому что Григорий Васильевич опустил голову с выражением досады на лице — мелькнувшем, как фотовспышка.

— Свободно говоришь, непринужденно, — обронил он с усталой угрозой, — где работаешь?

— Я работаю наладчиком автоматических линий в объединении «Пермнефть». Живу по адресу: Люблинская, 33–12… На окраине города, можно сказать.

Григорий Васильевич тут же взялся за трубку телефона и набрал номер, назвал имя-отчество-фамилию, подождал и выслушал ответ справочной службы управления внутренних дел.

— Как ты оказался в общежитии?

— Простите, нас не представили друг другу, — ответил Куропаткин второму — мясному полуфабрикату, офицеру в штатском, сидевшему на подоконнике.

— Зови меня просто — начальником.

— Ну-у-у, это еще рано…

— И все-таки, как вы проникли в общежитие? — спросил Григорий Васильевич так, будто не придавал значения беглым словам — да вот, мол, бумаги в столе ищу.

Но Куропаткину один глагол понравился настолько, что он улыбнулся — толстому, но тот ответил не сразу.

«Замедленная реакция, — с глубоко скрытым сочувствием подумал Валерий. И тут же догнал сам себя: — Впрочем, этот без работы не останется, стране нужны молотобойцы, и мне достанется, один удар — и копыта в стороны…»

— Не проникли, а вошли — зашли в гости к моему другу, Геннадию Хорошавину.

Улица за оконным стеклом была так узка, что двухэтажное здание на другой стороне перекрывало собой сектор обзора полностью. Вечные студенты, знавшие историю университета лучше, чем предметы по специальности, утверждали, что при Ежове здесь находилась анатомичка медицинского факультета. Недаром эту пристройку к гуманитарному корпусу до сих пор называют аппендиксом. Смерть, говорят, тогда была более актуальной проблемой. Пристрой к гуманитарному корпусу… Вот это окна лингафонного кабинета. А теперь здесь, в стерильной ментовке, пытаются вырезать тот самый воспалившийся отросток, чтобы не доводить организм до перитонита.

— Вы предлагали вахтеру часы за то, чтобы он впустил вас. Вы устроили в общежитии попойку…

— Кто это вам сообщил? Вахтер?

— Его жена.

— Она позвонила в отдел милиции другого района потому, что хорошо знакома лично с вами? Почему не в свой район? Это надо будет выяснить… Она не сказала, что я пытался ее изнасиловать на пожарной лестнице?

— А что, ни разу в жизни не пытался?

— Если человек и пытался один раз, то это не значит, что он попробует во второй…

— А если он сделал во второй, то это не значит, что он не попробует в третий.

— Профессиональная логика, — кивнул головой Валерий.

— А кто у тебя дядя? — не выдержал Григорий Васильевич.

— Полковник, — ответил Куропаткин, стряхивая пепел, — или генерал — точно не помню…

— Почему ты все время смотришь мимо меня, в окно? — прервал паузу полуфабрикат, которого, надо думать, больше интересовали дядины петлицы, точнее, цвет погон и количество звезд на них.

— В этом корпусе до сих пор учится мой товарищ.

— Да-а? — обрадовался Григорий Васильевич и поставил мосластые руки на стол локтями, как ножки ручного пулемета. — Я тоже в нем учусь, на юридическом факультете, заочно.

— Однажды ночью мы пили с ним водку в аудитории — на втором этаже этого корпуса. В три часа он подошел к доске и написал на ней мелом: ну нэ за вон па ле жан… То есть, господа, он извинился за французский, у нас нет денег. Чтобы идти к таксистам за флаконом. Последнюю фразу он произнес на русском… Его звать Гоша Чадрошвили.

— Ка-а-ак? — низко склонил Григорий Васильевич голову, будто получил ценнейшую оперативную информацию.

Только лучше бы он при этом не улыбался — давно у стоматолога не был.

— Так он и мой товарищ…

— Здорово… Он такой же, как я, только лучше, — удивился Валерий и добавил — Как говорит мой дядя.

Оперуполномоченный улыбаться перестал. И Куропаткин (как кадровый гуманист) решил чуть-чуть отпустить вожжи.

— Мой дядя знает, что говорит, — он офицер СА.

— А может быть, решим вопрос проще? — вмешался полуфабрикат.

Если бы он предложил это полчаса назад, то Куропаткин отнесся бы к двусмысленным словам с недоверием. Но время толстого ушло безвозвратно, что, конечно, радовало.

Но тут Куропаткин заметил, что на лице оперуполномоченного появилась подсветка внутреннего озарения, словно открылось второе дыхание, зрачки расширились, а руки, наверное, перестали потеть. Будто недоумок просек розыгрыш и решил отыграться в полную меру. Но было уже поздно, поздно, очень поздно.

Потому что в этот момент распахнулась дверь — и в проеме появился Сашка Харитонов, предстал — на одной ноге, крестный отец крохалевской мафии, сапожник, мастер спорта по стендовой стрельбе. Правда, стрелял он редко — чаще отстреливался.

Сашка Харитонов застенчиво улыбнулся милиционеру.

— Добрый вечер! — приветствовал одноногий изумленную его появлением аудиторию. — Я хотел сказать, что уже вечер… Придут жены с работы, а мы тут задерживаемся… Оправдываться придется.

Харитонов прошел к столу хозяина кабинета по самому короткому маршруту, впрочем, другого и не было. Он сел на стул и неторопливо, как у себя в мастерской, поставил костыль и палку к стене. И сощурил черные персидские глаза. Психолог, из театра артист, известный.

— Что, пленарное заседание еще не закончилось? Думаю, пора переходить к неофициальной части — банкету с бассейном. Водитель внизу нервничает…

Валерка тут же выглянул в окно: желтая рыбина такси была припаркована прямо у входа, будто дежурная машина.

— Это Сашка Харитонов, — объяснил он оперуполномоченному.

— Я понял, — сдержанно кивнултот в ответ, — у меня тут и Пашка Шанхайский бывал… А где он сейчас?

— Кстати, а где наши товарищи? — поинтересовался Харитонов и, засунув руку в карман, добавил, посмотрев на милиционера: — Не стреляй, я за сигаретами…

— Наши товарищи слушают камерную музыку…

— Эстеты, потребители культуры, — покачал Харитонов смолокудрой головой, будто десять лет как не садился за рояль. И заглянул под стол. — Ба-а! Послушай, капитан, кто в настоящее время носит такую убогую обувь? Это же не ботинки, это упадок Российской империи…

Сашка зажег спичку и опустил свободную руку на колено оперуполномоченного, затянулся, прикуривая, выпустил дым и показал полный набор светившихся, как хирургические инструменты, хищных перламутровых зубчиков.

— Друг, — обратился он к милиционеру снова, — скоро осень, друг, а ты, считай, без обуви… Я лично, не доверяя это дело подчиненным, сошью тебе теплые сапожки для патрульно-постовой службы… Чтобы ты не стучал тонкими подошвами на мерзлых перекрестках.

— Так ты сапожник? — обрадовался милиционер.

— Я хороший сапожник, — уточнил Сашка, корректным тоном извиняя неосведомленность собеседника, — лучше быть хорошим сапожником, чем…

К счастью, Харитонов не успел закончить мысль, грозившую срывом мирных переговоров. Иногда одноногий становился таким грубым… Друзья осуждали эту неуравновешенность, но он оправдывался профессиональной детерминацией. А не успел он закончить фразу потому, что раздался пронзительный вой клаксона — такой, что сразу почувствовалась круто нарастающая ненависть таксиста к одноногому клиенту.

— Как же мы поедем — без боевых товарищей? — вскочил со стула Куропаткин. — Это аморально…

— Да, на свободе вы обойдетесь дешевле, — тоже встал оперуполномоченный, — для республики советов…

Все спустились на первый этаж гурьбой, будто бригада — в погребок пивбара «Под Камой» на следующий день после первого. Или второго дня. Или третьего.

— А Хорошавина выпустили, — метко обмолвился Сашка.

— И где он? И почему вдруг?

— Прописку по телефону проверили — сходится… А сейчас в машине сидит — «Опал» курит, сука…

— Как всегда, — пожал плечами Князь Куропаткин, — я от ментов отбиваюсь, а он пепел ботинками размазывает…

— Не только — я оставил ему три бутылки пива.

— Что-о? Он же все выпьет, — заволновался Валерка, — он всегда все выпивает… Он даже воду пьет… Он ничего не оставит!

— Привет дяде! — усмехнулся Григорий Васильевич, глядя Куропаткину в глаза, поддерживая рукой очарованного гостеприимством социолога. — Ну, бандиты… Забирайте подельника.

— У тебя есть дядя? — спросил Харитонов, захлопывая дверцу такси. — А я думал, ты сирота…

Машина рванулась — и пошла накручивать асфальтную ленту на спидометр и упрямый, будто часы, счетчик.

— Тихо едем, — печально упрекнул шофера Куропаткин.

— А ты хотел бы как на вертолете? — обернулся Пшеничников.

— Для меня вертолет, что для тебя трамвай, — с понтом ответил нефтяник, — можем не успеть…

— Куда? — тихо спросил Харитонов, осторожно разжимая руку Хорошавина, надежно вцепившуюся в последнюю бутылку пива. Генка молча Сопротивлялся.

— До закрытия магазинов, Саша, надо заехать в ближайший — скоро семь… А мы ведем себя так беспечно, будто у нас в запасе вечность!

— Я все взял, Валера, кроме стаканов, — успокоил его Харитонов, — давай доедем до дома, выпьем — как культурные люди, за столом.

Через полчаса все началось снова, как заход солнца. «Наша жизнь, как летопись, загублена, киноварь не вьется по письму…» — читал Пшеничников стихи русского поэта еврейского происхождения. Подельники социолога кивали головами — в такт, над столом, не пытаясь оспорить очевидные достоинства ритмической и метафорической речи, которой тоже можно воздействовать на мозг. 14 только Куропаткин был категоричен в своей неизбежной правоте.

— Кто за водкой пойдет? — твердо повторил он в третий раз. 14 бросил на стол металлический рубль — с императорским профилем вождя. Алексей Стац достал из-под кожи записной книжки зеленый трешник — он задержал купюру в руке, не скрывая гнетущего волнения, и положил на стол аккуратно, как свидетельство о собственном рождении. Подкожные деньги, похоже, были даже у композитора Хорошавина, который настолько вошел в раж, что потерял рассудок — и тоже достал три рубля. В этот момент Харитонов, известный провокатор, снисходительно улыбнулся и швырнул на стол «синенькую» — пять рублей.

— Сашка, ты Крез, ты Крез! — бросил гитару и начал обнимать сапожника музыкант.

Князь Куропаткин, чтобы сдержать неожиданную слезу, сразу же вышел вон.

Точнее, он торопился в ресторан — с деньгами, которые успел прихватить со стола, чтобы взять два пузырька по сходной, хотя, конечно, и сверхнормативной спекулянтской цене.

Ну, сказал он себе, пойдем-подвинемся, нарежем винтом по улице. Это когда у тебя двести рублей в кармане, ты Князь, король крохалевский. Тогда звонишь в диспетчерскую таксопарка: Народовольческая, 42, болт на 12, то есть четыре рубля сверху — и «шашечная» тачка уже стоит у ворот. А сегодня…

Сегодня он сидел и пил, потому что ему так хотелось. И взгляд жизнерадостного жреца остановился только тогда, когда в стеклянном сквозняке дверей появился мужик в болотных сапогах, отражаясь в зеркалах так, будто вошла бригада шабашников, — и двинулся по залу походкой небольшого речного ледокола, раздвигая стулья с изумленными до визга проститутками.

— Я гляжу, у тебя колоритный ужин, — заметил мужик.

— Калорийный, ты хотел сказать?

— Кала-рийный? — усмехнулся мужик, присаживаясь к столу, голому, как январский снег на лунных гиперборейских плоскогорьях Урала.

— Как ты меня вычислил, маэстро?

— Ты, как и я, находишься в декартовом — трехмерном пространстве: остановиться ты сможешь только завтра, сегодня деньги у тебя должны быть на исходе, а это самый дешевый ресторан в стране… И мы два дня один ящик пили.

— Не бережешь ты себя, папа, — покачал головой Князь Куропаткин, наливая человеку полный стакан водки.

Мотогонки, джаз и горные маршруты — вот все, что оставил папа, отходя от дел, малолетнему сыну.

— У тебя что-то осталось? — поинтересовался Князь, когда вынул стакан изо рта. — А то я сегодня гонцом завербовался, а подъемные спустил — ты, наверное, это заметил…

Они вышли на улицу и встали под черным небом, не глядя по сторонам. Отец достал из глубокого кармана брезентовой робы бутылку «Столичной» и покачал в ладони.

— Достаточно, — коротко кивнул Валерка, — вторую оставь себе — на снотворное…

Печальную досаду испытал Князь Куропаткин, когда в тот же вечер посетил салон троллейбуса маршрута номер два.

— К сожалению, сударыня, я дурно воспитан, — обратился он на русском языке к стоявшей перед ним суровой девушке, — так дурно, сударыня, что не могу уступить место, если это не мои колени.

Куропаткин легко, как турникет, крутанул рядовую пассажирку за обшлаг плаща — и та слетела с каблуков спиной вниз. В надежно подставленные мужские руки — как в финале фольклорного танца. Девичья грудь высоко поднялась, а персиковые губки раскрылись…

— Скотина, — с глубоким чувством произнесла она, позвоночником впадая в театральный пафос.

Но это было все, что смогла сказать девушка, потому что третье, четвертое, пятое и другие слова слились в сдавленное мычание — уста сомкнули уста, как писали сладострастные классики. В зеркале над лобовым стеклом отразилось восторженное лицо водителя троллейбуса.

Потом, чтобы избежать откровенного давления на слуховые аппараты, на нежные ушные раковины, на перепонки, Куропаткин сразу же вышел, с трудом оторвавшись от источника вечного наслаждения. Раньше вышел — сбежал позорно.

Но вскоре по левую руку появилась незабвенная церковь Всех святых. И старое Егошихинское кладбище, где лежат молодые мужья тех самых старух в черном, что собирают между могил чистотел с пятиконечными листиками. Под пятиконечными звездами лежат. Лежат горные инженеры и кунгурские негоцианты. Башкирские мусульмане под полумесяцами и польские католики, высланные сюда после восстания 1861 года. Лежат, еще как лежат — Куропаткин бывал там, когда стояли то крещенские, то черемуховые холода, когда цвела бездумная сирень и в глаза летел наглый тополиный пух. Вот оно — Егошихинское кладбище, между гигантских тополей которого устроены качели — и девушки в белых платьях с визгом высоко взлетают над могилами, над пустынным логом с той стороны погоста, у прогнувшихся спинами трамплинов.

Вскоре осталась слева бензоколонка, а потом ушел в темноту и полый, черный купол храма Всех святых. А в глазах Куропаткина уже было черно от золотых мыслей — он быстро шагал по белым плитам бетонки. Уже давно облетел этот купол своими дорогими листами. И пришел черед тополей расставаться с царской одеждой. А Князь Куропаткин транслировал в эфир многосерийное кино своей безответной любви — по черным, пустым телеканалам городских экранов. Он думал о своей матери — и шел так, будто его опять догонял взгляд, до краев наполненный слезами. Он, крохалевский Князь Куропаткин, догадывался, что, выходя из тюремной калитки, одновременно входят обратно пустынные странники русского неба. Что тем, на ком крест ставят при жизни, не принято ставить после смерти. Он летел, как птица над куполом храма, раскинувшись черным крестом — будто открестившись от забывших отца своего детей и от Бога, не помнящего созданных по подобию Его. Он думал о своем отце — и не испытывал ни зла, ни злобы, как это случалось в детстве, когда он лежал под бабушкиным одеялом и ждал отца часами, сутками, годами. Не бутылку за пазухой, а сосуд невостребованной нежности нес он у своего сердца. Пропади все пропадом, сгинь с глаз моих и не возвращайся никогда — ты, белая бетонная стезя на краю земли, у черной пропасти старого Егошихинского погоста.

Он пошарил по помещению взглядом — нет аппарата, значит, на столе стоит драгоценный, за дощатым барьером.

— А можно папе позвонить? — спросил он дежурного, сидевшего по ту сторону реальности, — спросил, соблюдая аккуратную улыбку.

— Можно телочку без подставки. Фамилия?

Юра назвался — и зря: эти крысы не могли позволить себе такой идентификации личности клиента. Тут же появился субъект в белом халате, похожий на снежную бабу с морковкой на узкой морде. Он приказал Вельяминову раздеться и присесть пару раз — ни тебе коленного рефлекса, ни давления, ни эффекта Ромберга. Обидно, блин. А фельдшер махнул рукой, подзывая очередного — из тех, что рядком сидели в одних трусах в лягушачьей позе на низкой и длинной лавке. О, Вельяминов понял, что здесь можно выполнить все упражнения на уровне мастера спорта, но с хозрасчетного ментовского конвейера все равно не спрыгнуть.

Бутылку куда-то унесли, а купюру, ключи, пакет и записную книжку положили в коробку, на полку, в железный шкаф — туда же Вельяминов повесил одежду и затолкал туфли с носками. А потом повели по коридору — его, мастера, арестанта пермской ночи. Потому Пастернак и назвал город этот город Юрятином, что здесь родился Юра, когда будущий Нобелевский лауреат еще только писал «Доктора Живаго».

За спиной захлопнулась железная дверь. Юра с минуту вглядывался в сумеречный свет ночника: просторное помещение с двумя рядами кроватей и оцинкованное ведро в центре, мерцавшее холодной новизной. Он нашел пустое место и лег, почувствовав кожей гладкую, липкую и холодную клеенку.

Через час, кажется, ему стало зябко и тошно, и колени поползли к подбородку — как в детстве… Потом кто-то стал медленно рассекать мозг лезвием ножа — без местной, общей или какой другой милосердной анестезии.

Юра натянул на себя тонкое суконное одеяло, вспомнил про чешское пиво в партийном холодильнике — и настолько утратил чувство иронии, что действительно пообещал пожаловаться папе: мусора поганые, в подъезде у меня будут дежурить! Он застонал — и резко сдернул сукно с лица. Все места в камере были заняты. Мужики спали, переполняя помещение бредом и сильным запахом пота. Вельяминов поднялся, подошел к серебристому ведру, наклонился — и, требуя, бля, общей посудой, сделал несколько затяжных глотков холодной воды, бьющей запахом хлорки.

Вельяминов уснул, сжав здоровые белые зубы, сорвавшись на вираже и вонзаясь лицом в жесткий наст мартовского снега. Конечно, это был не сон, а шестичасовой крик, яркий взрыв, возможно, равный по длине рождению Вселенной.

Он лежал с открытыми глазами — и ему казалось, что все часы в мире остановились.

Потом Юра увидел, как с одной из коек поднялся мужик в зеленых, красных, желтых — ботанических, судя по узорам, тропических трусах. Мускулистый, но с распущенным животом жизнерадостного сангвиника, еще не потерявшего моральный облик.

— Сержант! — крикнул он, подходя к двери и почесывая волосатую грудь. — Домой пора — я по утрам кушаю…

— Это свиньи кушают, а вы — жрете! — ответил голос из-за зарешеченного окошка.

Зимним вечером, вспомнил Вельяминов, наблюдал из окна квартиры, как к перекрестку вышла какая-то веселая замшевая компания. И в это время из-за угла появился серый фургон, из которого, как тараканы на хлеб, выскочили милиционеры и начали выхватывать из компании мужчин. Женщины в норковых шапках и чернобурках на плечах беспомощно кричали и ругались матом, но опрятные, домовитые такие менты аккуратно довели до конца свое крысиное дело.

Он, белозубый отрок, тогда здорово посмеялся.

Дверь в комнату была настежь распахнута — Пшеничников ногами чувствовал, что тянет по полу сквозняком из оконных щелей, из-под желтых шелковых штор. В изоляторном блоке стояла бетонная тишина.

В правой руке Куропаткин держал стакан, а в левой — сигаретку «Опала». Пшеничников держал то же.

— Скоро я брошу пить, — вслух бредил Игорь Николаевич, — я удивлю всех… Такое слово найду… такое слово… Конечно, сегодня я из себя ничего не представляю, но завтра, завтра — пик XV, Эверест, Сагарматха, Джомолунгма… А сегодня — конечно… Территория, стрельба по периметру… Завтра я соберусь — и брошу пить…

Куропаткин кивал головой, с удовольствием соглашаясь с нелицеприятной самооценкой соратника.

— Да, соберешься… И будешь браться, пока руки не отсохнут, — поддержал он, — тело не парализует… Но подозреваю, что и тогда — челюстью черпать будешь, из корыта, языком доставать, как собака!

— Языком, которым я зарабатываю деньги?

— Да разве это деньги? — повернул к нему голову Князь Куропаткин, у которого ничего святого не было, даже денег. — Уволят за прогул — пойдешь дворником, уволят оттуда — возьму в бригаду, ниже некуда… Ни профессия, ни возраст ничего не значат. Взять моих товарищей по спецшколе — учителя на уроках чистописания уже знали, кто из них станет первоклассной падалью.

— Ты, наверное, себя имеешь в виду?

— Потом они все сели — за хоровуху… А я никогда не насильничал — с восьмого класса уговаривать начал. Конечно, в семь лет уже ясно, каким ты будешь в семьдесят. А ты что не пьешь, не согласен со мной?

— Меня мать в первом классе из ложки кагором поила…

— А я думал, ковшом… Кажется, я сам не тот кран открыл, по малолетству… Да и как тут не запьешь, когда все пьют — до сблева, в подъездах моча и кровь, мат непроходимый… А ты только представь, что это будет вечно — для нас, потому что всю жизнь, ровесники наши и те, которые младше, тоже, никогда не изменятся! Они будут толкаться вокруг нас всю жизнь… Так что же делать, начальник? Я не желаю жить с этими ублюдками!

— «Ты царь: живи один…»

— Кто сказал?

— Пушкин.

— Я так и подумал! Опять он меня обошел…

Они выпили — «за классика мировой литературы!» — лежа поверх постелей в сторублевых смокингах, слегка помятых костюмах, про какие говорят — не без былого. Лишь бы хватило снотворного на всех, Господи.

— А почему люди начинают читать книги в старости?

— Они пытаются стать мудрыми, — ответил через паузу Пшеничников, — они читают книги по пищеварению, варке стали и астрофизике, романы Бальзака и исторические монографии. Сначала медленно, затем быстро, потом еще быстрее, листают брошюры, мемуары и ежегодные энциклопедии. Ищут подтверждение того, что правильно прожили жизнь. Тешатся, безумные старики, и не находят — своих фотографий, биографий, даже эпитафий… Тогда что же было не так? — размышляют они. Что? И они снова листают книги — и находят единственный ответ… Единственный и последний. Поэтому я говорю тебе: когда станешь мудрым, почувствуешь запах пихтовых веток.

— Клянусь священными водами Стикса, бегущими в логу Егошихинского кладбища, — торжественно произнес Князь Куропаткин, — я не стану мудрым, потому что я умру молодым и счастливым.

Вельяминов встал удачно — сразу на ноги, снова попил из ведра и разглядел за решеткой усталое лицо.

— Послушай, фельдшер, — обратился он к эскулапу на безупречном русском языке, — ты помнишь, я стоял на ногах гораздо вертикальнее, чем ты… Так почему я не ушел вчера вечером?

Человек внимательно разглядывал коридорную штукатурку и медленно курил, сцеживая дым сквозь зубы.

— Отсюда уходят только утром…

— Или уносят, — раздался веселый голос с одной из кроватей, — моего соседа по площадке насмерть забили!

— Ты что, с диагнозом не согласен? — добавил мужик в ботанических трусах. — Нашел тоже фельдшера — за копейку убьет.

Вельяминов оттянулся на кровати, жестко всадив локоть в потную клеенку. Через неделю на завод придет бумага из вытрезвителя — кто попался! Хай-лай поднимется…

Утром, по освобождении из камеры, клиентов конторы собрали в комнате, точнее в классе специальной переподготовки. И светловолосый капитан начал свой, надо думать, ежедневный ритуал: какие вы мужики? надо же взяться и бросить пить, а есть такие, которые попадаются во второй или третий раз! У вас, похоже, совсем нет воли… Кто не бросит, тот плохо кончит.

Сидевший рядом с Вельяминовым молодой человек в белых джинсах прокомментировал выступление своему товарищу — на английском языке и достаточно громко.

— Вы мужики или нет? — продолжал бубнить милиционер. — Или только похожи на них…

— Белокурый баранчик с голубыми глазами, — тихо произнес сосед Вельяминова — но уже по-русски.

«Чтобы все поняли», — сообразил Юра.

Капитан это сообразил тоже.

Из комнаты клиентов вывели в приемное помещение и разместили в деревянной клетке. Те, кому не хватило места на лавках, стояли, покачиваясь с похмелья, как прибрежные водоросли.

Вторая клетка предназначалась для женщин. Там сидела одна такая — потерпевшая кораблекрушение. А до этого она, похоже, была при делах… И шубку беличью сохранила, которой даже не пыталась прикрыть красоту привокзального тела. Лицо ее напоминало «Днепр в лунную ночь» — такое прекрасное, посиневшее от ударов, с кровоподтеками.

— Запахни полы-то, — сказал, проходя мимо, дежурный мент, — совсем ведь голая…

— Я не голая, — с достоинством ответила женщина, — я нагая.

Вельяминов успел сесть рядом с парнем в джинсах и его товарищем — угловатым и толстогубым.

Мужики вокруг переговаривались, веселились как-то сквозь зубы, предчувствуя встречу с женой и рабочим днем.

— А ты неплохо говоришь по-английски…

— Предпочитаю этот язык, — ответил парень.

— Одной периодики на сто сорок рублей выписывает, — добавил его товарищ.

Вельяминов разглядывал соседа: прямые черные волосы, нежная смуглая кожа, элитарная косоротистая улыбочка.

— Сержант, товарищ сержант! — закричал вдруг кто-то. — Вода в кувшине кончилась, товарищ сержант!

Милиционер подошел и открыл висячий замок клетки.

— Эй, Машка, а ну сходи за водой, да поживей! — приказал он.

«У-у. у!» _ протяжно выдохнул парень в белых джинсах и, ни на кого не глядя, взял кувшин и вышел из клетки.

— А что, вы разве не знали? — улыбнулся милиционер клиентам, заглядывая с головой внутрь. — Пидарас! Он часто у нас здесь бывает…

Когда подошла его очередь, мастер вышел из клетки к барьеру. Милиционер кивнул на ряд бутылок.

— Забирай свое пойло!

«Вельяминов» — прочитал Юра надпись авторучкой на одной из этикеток. Сам он ни за что бы не вспомнил, какая была бутылка — и откуда взялся этот «Херес»…

— Получишь квитанцию, когда принесешь десять рублей — за ночлег. Или вычтем из зарплаты! — предупредил его мент поганый.

Неуверенно шагая к трапу самолета, Алексей без успеха пытался вспомнить, зачем и как угодил не туда, не сюда, а в эту банду винторогих грузинских козлов и мелких кунгурских канюков, прокуренных и пропахших одеколоном в партийных туалетах. И только стюардесса приветливо сообщила ему, что на высоте десять тысяч метров лайнер летит в столицу.

Значит, к брату — других адресов там нет, кроме, конечно, общественной приемной в Кремлевском дворце — там его, мыслителя, давно ждут — ребята… Неужели допился до пробела, точнее прочерка? А почему нет, если с трех попы-токтаки не удалось пристегнуться? Да и плевать, ремни — не пуговицы, смерть — не ширинка, сколько можно дергаться.

О самом безысходном обстоятельстве вояжа Алексей узнал тогда, когда самолет находился выше Эвереста — он запустил руку в карман и обнаружил там деньги, равные стоимости тридцати автобусных абонементов. «Ух, покатаемся!» — самой первой, радостно опережая другие, пришла в голову мысль. «Придурок краснокамский!» — эта мысль пришла к нему второй. А после третьей он чуть не заплакал…

Помнится, в годы университетских недоразумений у Стаца был один товарищ, любивший земноводных пермского периода больше мотовилихинских приматов. Будущая биологическая звезда не баловала преподавателей вниманием, проводя время в поездках между Черным и Белым морями за счет МПС — Министерства Про-Свещения, точнее Министерства Путей Сообщения, пересаживаясь с одной электрички на другую. Аббревиатуру МПС на подушечных наволочках плацкартных вагонов он никогда не видел — и здорово бы удивился, узнав, что такая вообще существует. И синий штамп «общепита» на дне щербатых тарелок не встречал никогда. Поскольку питался тем, что находил в лесу, реке или море — грибы, моллюски разные, вареные ракообразные. И спал на берегу… Алексей кстати вспомнил о нем и уже начал жалеть сейчас, что не биолог, — и с каждой минутой жалел все сильнее. Он вообще без еды терял рассудок быстрее, чем с водкой. Он был не биологом, а историком — и влипал в эти истории то и дело, каждые полчаса, без перерыва. По крайней мере, так считал старший брат.

Только старший брат Борис не мог снисходительно относиться к ночным перелетам младшего, равным студенческой стипендии и двум часовым поясам. Сам он в это время таскал реквизит на Таганке, изучая между спектаклями аэро — динамику крыла и оптические приборы космических спутников.

— Люди покоряют космос, занимаются духовным самосовершенствованием — обретают высшую форму человеческого существования, а ты в это время сливаешься в помойку! — говорил он младшему брату, сидя на голой панцирной сетке кровати. — Это не пассивная форма сопротивления, а обыкновенная моральная разнузданность!

Конечно, Москва не стоила того, чтобы залетать так далеко. И это он, Стац, старый автостопщик, прочесавший тут все, от Клайпеды до Одессы… Хлеб, сыр, червонец, занятый в соседней комнате, — и этого он не стоил, как утверждал старший брат. Алексей хотел объяснить брату своему, сказать, ну просто предупредить его… Не смог.

— Космос покоряют? Испанцы тоже покорили — Атлантический океан, — с усмешкой процедил он, — а потом взяли и вырезали несколько великих цивилизаций — с библией в руке, догматом духовного самосовершенствования…

Алексей, слава Богу, позавтракал, но пообедать твердо решил дома — правда, только на следующий день, поскольку за такие деньги стакан чая без сахара не дадут — ни в купе, ни в тамбуре. За такие деньги можно позволить себе приставать к женщинам на Казанском вокзале, возле туалета, предлагая самое непотребное — свои ручные часы, почему-то ровно за семь рублей пятьдесят три копейки.

И он безуспешно приставал, пока не появились два гандона в штатском и не вывели Стаца вон, кое-что пообещав на случай второй встречи. Вывели вон — и там, в переулке, он их продал, часы то есть.

Да нет, тут главное не то — тут форма главное. Костюм! Содержания коллеги не прочтут по причине благоприобретенной слепоты и природного скудоумия.

Ну, наконец-то он все выгладил — брюки, голубую рубашку и даже светло-серый галстук. Потому что броский стандарт тут нужен, яркий и строгий одновременно. Яркость будет отвлекать от красно-желтого, надорванного алкоголем взгляда не выспавшихся глаз и похмельного пепла на коже лица, утомленного праздником. Строгость придет на помощь потом — да, мол, человек пьет, но морального облика своего не утрачивает. Да, не утрачивает. Молодой человек пьет, но, возможно, из него что-нибудь получится — не производственный мастер, конечно, а председатель профсоюзного комитета — почему бы и нет? Когда-нибудь, к сорокалетию следующей Победы.

Да, в следующем году — сорокалетие Победы над фашистской Германией. По этому поводу на Горе вырубили половину сквера и выкатили туда две длинноствольные пушки. И начали сооружение полукруглой стелы, на которую обещали золотыми буквами внести имена погибших. Пшеничников прошел мимо, остановился, оглянулся — они зажгут тут вечный огонь, где он, социолог, прошел сейчас в ознобе похмелья. Синим пламенем будет светиться он.

А за стелой стояли черные, будто сгоревшие во времени срубы, в которых доживали матери солдат. «И скоро вознесется над тобой бронзовый автомат сына, мать — монументы, мать — монументы…» На эти бы деньги квартиры старухам построить. Он опять спешил — и достиг лестницы быстро.

Но еще быстрее пришла торжественная минута: взгляды коллег стали нежными от благодарности — за то, что ты предоставил им редкую возможность убедиться в собственном превосходстве над тобой. Быть может, в жизни у них не будет больше такой минуты, так пусть же они умрут с торжествующей улыбкой на расползающемся лице.

О, как сверкали бугры голой головы Титова, обтянутой эластичной кожей, когда он стремительно передвигался по узкому проходу механического цеха!

Он двигался навстречу Игорю. Он перехватил социолога за рукав по пути в отдел, втащил на второй этаж и вытащил на железную площадку пожарной лестницы.

— Я был мастером, я был начальником участка, я даже был начальником восемнадцатого цеха — ты знаешь этот цех. И мне все удавалось только потому, что я работал на уровне международного авантюриста! — торопливо делился он с подчиненным своим производственным опытом. — Помню, надо было поставить один станок, пресс, в самой середине цеха, куда пройти — и то трудно. Усваиваешь? Весом в пять тонн. Я прицепил пресс к мостовому крану, закрыл глаза — и стал молиться про себя. Представляешь, что могло случиться? А случилось только то, что было, и будет только это. Поэтому не ссы, пацан — наше от нас не уйдет, а то, что ушло, то не наше. И начинай карьеру с мастера. Лучше — с мастера своего дела.

Начинай, даже если ты проснулся в пустыне, в единственном числе, с пастью, забитой горячим песком… Сам Владислав все делал стремительно — не только передвигался, но и пил через день, приходя на работу таким каленым, что искры сыпались, как под ударами молота. Жена пристально смотрела на него и тихонечко кудахтала — курица никак не могла понять, почему муж пьет. Курочка никак — ни-как-ко-ко-ко не могла понять, почему он пьет, а не клюет — петух! — зернышки.

— Спокойно, начальник, это она — хана подошла, своим тихим шагом. Это прогул, Владислав… Как утверждают собутыльники, утром меня ставили на ноги три раза — и даже куртку одевали. Но я ложился пластом, не открывая глаз, все три раза — лицом вверх…

— Говорил я тебе — пей с начальником! Теперь эта банда постарается тебя закопать. И меня тоже… Что придумал?

— Ничего — спокойно, Владислав… Пора завязывать с официальной частью моей биографии. Пленарное заседание закончилось. Трудовую книжку выброшу в мусорный ящик — вместе с 33-й статьей. Это же не книга жизни.

С этой железной площадки красного цвета хорошо был виден берег реки, которая становилась все уже — у берега намывали песок, увеличивая полезное, с точки зрения руководства, пространство для строительства еще одного корпуса — «и песок намоют, и нас закопают»…

— Так не пойдет, Игорь Николаевич… Надо срочно достать вызов в милицию — на этот день, вчерашний, или в военкомат, или справку от врача… Ты меня понял — где у тебя есть знакомые?

— Прости, начальник, я подвел тебя. Но я ничего не буду делать. Я хочу пить — еще неделю. А потом проснуться в другом городе, в другом доме, с другими документами — и уйти в подполье лет на пять, работать нелегалом, добывать секретную информацию для первого отдела нашего завода, чтобы искупить свою страшную вину. Ты не обязан отвечать за меня, тут другие дела…

— Но буду — они такого шанса не упустят. Понимаешь? Из очереди на квартиру, может быть, не вычеркнут, но сдвинут на пару лет, на холодке подержат. Давай делать, Игорько, давай думай… Только правду им не говори, прошу тебя.

Они все благодарны тебе. Потому что если ты — гад, то все они, имеющие право судить тебя, они ангелы. Поджарые или тучные, но все — с волосами в ноздрях, потные или сухие, но все — с животным обонянием, чуткие как собаки. Суки! Он прикрыл глаза: да нет, маэстро, ты субъективен — какие это суки? Это обыкновенные мотовилихинские скоты, вульгарные недоноски, партийные ублюдки, заводские козлы с мозгами олигофренов… Разве можно сравнивать этих пидарасов с благородными собаками? Посмотри, как они выдергивают волосы из ноздрей, как внимательно разглядывают выдернутый волос, сжатый пальцами.

И вот эта минута наступила: старая тетка Ильинична, мать троих взрослых детей, не скрывая восторга, пригласила публику в кабинет — и та пошла, с едва сдерживаемым достоинством, как в общественный туалет на железнодорожном вокзале.

Пшеничников сам сел отдельно, сразу у дверей — он тут один, Титов помочь ему не сможет.

— Все вы догадываетесь, какое чрезвычайное происшествие послужило поводом к нашему собранию, — с удовольствием начал Уродкин, вращая кормой кресло на толстом железном винте. «В задницу бы тебе его!» — не без удовольствия подумал Пшеничников — и улыбнулся исполняющему обязанности начальника.

— Да-а, — недоуменно остановил на нем взгляд Родкин, — Пшеничников, самый молодой сотрудник нашего отдела, совершил прогул, в чем чистосердечно признался мне и что, конечно, не смягчит его вину — хе-хе… Проступок настолько серьезный, что мне пришлось доложить о нем в управление завода, Анатолию Ивановичу Власову… А что мне оставалось делать? Вы знаете, за прогул инженерно-технические работники увольняются по 33-й статье… Но, может быть, у Игоря Николаевича были серьезные причины для прогула — пусть он расскажет нам о том, что произошло…

Пшеничников, прошедший театральную школу армии, не стал докладывать как по-писаному, а для понта, во имя дела, начал спотыкаться так, будто его душили приступы раскаяния. Слезу, правда, выжать он так и не смог. А пробовал…

— Понимаете, коллеги, меня пригласил друг — на день рождения. Как вы, конечно, догадываетесь. Старый полковой товарищ. Мы с ним в ротной каптерке с одеколона начинали. Из одной чашки ели, кушали…

— Из одного флакона, ты хотел сказать, — добавил Панченко.

— Пить не умеют! — вскинул Уродкин указательный палец на уровень виска. — Вот у меня на день рождения родственники собрались, друзья там…

«Родственники — понятно, но неужели у него могут быть друзья? Блефует, сука…» — возмутился Пшеничников.

— …Так я всяких вин выставил — сухих, дорогих, марочных! Посидели, попили, поговорили даже — и разошлись, а как же? И то вино, что осталось, почти половина, в некоторых бутылках и побольше, я закупорил и обратно в холодильник поставил. А как же иначе? Вот только «Херес» весь выпили — жалко,хе-хе…

— Вы, вероятно, сами разливали, — со злорадной улыбкой заметил Пшеничников, — Валерки Куропаткина у вас не было — вы поставили бы в холодильник…

— Это кто — именинник твой, который одеколон пьет?

— Он Князь, и он пьет все, — ответил Игорь Степану Матвеевичу.

— Продолжай, — кивнул тот с одобрением.

— Что продолжать… Как разливали — помню, пробки сразу выбрасывали! А потом наступила ночь — потемнел рассудок.

И только один сотрудник отдела научной организации труда и управления молчал — из соображений самого высшего порядка, что, конечно, недопустимо путать с личной порядочностью. Понятно, Господи, не настолько же она была тупой, чтоб не вмешиваться только по причине прогрессирующего слабоумия — многолетний опыт подсказывал Вере Поликарповне, что ее присутствие на сборище является мощным катализатором этого социального процесса. И Абрамыч, старая конторская крыса, все делал правильно, хотя и с небольшими допусками неформального характера, что, вероятно, прощалось ему за избыточный энтузиазм. Абрамыч позволял себе покуражиться, поговорить о жизни, прежде чем придушить жертву. «А если я скажу, что этот конкретный человек — козел, меня сразу обвинят в антисемитизме, антисоветчине и античной мифологии», — обреченно вздохнул Пшеничников.

— Ах, Игорь, Игорь, ты же социолог! — вздохнула Надежда Валентиновна глубоко. — Единственный социолог на заводе, где работает тридцать тысяч человек!

— Я и беру пример с коллег — классиков Маркса и Энгельса, которым ничто человеческое не чуждо было, почитайте, если не верите, письма Фридриха — еще тот буха-рик был…

— Они на работу вовремя выходили! — сверкнул умом У-родкин. — У тебя была уважительная причина для прогула?

— Была! — завелся Пшеничников. — Я встать не смог.

Если поставить свинью вертикально — на задние ноги, то она будет похожа на Веру Поликарповну. Интересно, знает эта свинья о неизбежном — о жестоком заклании? Иногда на лице Поликарповны появлялись багровые пигментные пятна, против которых были бессильны блатные эскулапы всего Урала. Какие же страхи терзали эту бессмертную душу? Наверное, блядовал супруг — секретарь парткома. Да уж точно блядовал — об этом все знали, от установки для непрерывной разливки стали до рессорного цеха на Верхней территории завода.

— С чего вы взяли, что на заводе тридцать тысяч человек? — тяжело промолвила Вера Поликарповна. — Это закрытая цифра, за нее и в первый отдел вызвать могут…

Надежда Валентиновна побагровела, будто болванка в прокатном цехе. Наступила длинная пауза.

Уж лучше бы ты молчал, Владислав Титов.

— Хе-хе-хе! — опять захехекал Родкин, поддернув синие штанины, вылоснившиеся у колен — чтоб не так сдавливало ляжки. — Да понимаешь ли ты, Владислав, что это такое — прогул? Тебя ли мне учить? За пять минут опоздания, было такое, пять лет жизни отдавали — вместе с зубами… Поступил он неправильно — скажет тоже… Он не поступил — и даже не проступился! Он переступил — через святое, через трудовую дисциплину, родной коллектив, пятилетний план!

Родкин бросил короткий взгляд в сторону Веры Поликарповны: расскажет мужу, какой Абрамыч правильный. Хоть бы рассказала… Правда, с пятилетним планом и. о. перебрал. Понятно — старался.

— Я сам предложу администрации крайний вариант! Вы понимаете, о чем я говорю…

— Поторопитесь, Исаак Абрамович, а то я опять что-нибудь придумаю.

— Поздно, Игорько, поздно, дорогой мой…

Пшеничников смотрел в окно — и чувствовал, как по щекам его текут невидимые слезы тоски и ненависти.

Вельяминов посмотрел на часы — и, к сожалению, вспомнил все, как будто именно этот ракурс требовался больной голове. Он обнаружил, что на левом запястье браслета с часами нет — и не смог быстренько обвинить в краже ментов, потому что знал, где лежит этот постукивающий металл. Потому что вчера не стал бегать от милиции по Его-шихинскому кладбищу, а переждал налет за крайним могильным крестом, наблюдая, как друзей проводят к автозаку. А потом зашел в магазин и вернулся в изолятор по старому маршруту.

Так это было. И через полчаса услышал, как открылась дверь пожарного выхода — раздались осторожные шаги и в комнату вошла невысокая женщина со стройными ногами в облегающем платье. Вельяминов замер — с бутылкой болгарского в руке, занося горлышко над стаканом. Сначала он по привычке подумал, что перебрал — и началась белая горячка.

— А где Игорь? — заговорила женщина, убедив мастера, что он еще вполне здоров и может пировать дальше.

— В милиции, — ответил с надеждой Вельяминов, — пить будем?

Прекрасная дама не очень долго разглядывала Вельяминова, прежде чем согласиться.

Это однажды он ехал к началу первой смены, уснул — и проделал по городу два часовых круга в трамвае. Сегодня он уже не уснет… Эту женщину упустить нельзя.

Юра тоже догадывался, что у него эстетическая внешность, скажем так, недаром мама называла его «солнышком». Дай другие дамы преувеличивали, пытаясь заполучить этот подарок — сына секретаря… Сына секретаря областного комитета партии.

— Садись, ты будешь королевой, ладно? А я солдатом…

Он даже встал и сполоснул под краном стакан, чего не делал со вчерашнего дня. А женщина села на стул так, чтобы не скрывать свои сногсшибательные коленки — Юра обратил на это внимание. Потому что не воспринимал женщину как храм невидимых ценностей, тем более — невиданных. Он вообще держал женщин только за шлюх — и правильно делал, потому что гостья молчать не стала.

— Я тебе нравлюсь? Правда, я похожа на актрису?

— Не знаю, правда ли, но я люблю подарки без коробок и ленточек… Как тебя звать? И зачем ты сюда пришла?

— Ты, похоже, не ангел… Меня звать Мариной, а пришла я сюда на свидание.

— Да-а? — опрокинул Вельяминов в глотку стакан вина. — Пойдешь на свидание завтра — с передачей, если разрешат.

— Он уже кого-нибудь убил?

— Он перед свиданиями всегда убивает — большой эстет, то есть больше, чем я — я это делаю редко.

Вельяминов быстро говорил и медленно разглядывал генетический шедевр с громадными глазами жрицы из храма блядской любви.

За окном трамвая прошли черные мраморные колонны Дворца культуры им. Вождя мировой революции. А баба попалась, надо сказать, на передок слабая… Потом прошел пустеющий сквер и зеленый дом сталинской архитектуры.

На остановке в трамвай вошли трое парней — с габаритами крупных таких аппаратов. Самый пьяный из них, с длинными волосами, навалился спиной на закрывшуюся дверь, стоя на второй подножке.

— Ты меня не останавливай! — оттолкнул он второго. — Я с особой зоны освободился! Меня никто никогда не останавливает, хотя я сильно не бью — жалею друзей… Понял? Что сказал? Отсосешь… У меня скоро вся Крохалевка сосать будет!

Трамвай молча двигался по пролетарской Мотовилихе. Пассажиры смотрели в окна, а Вельяминов сидел у самого выхода и начинал нервничать.

— Ты что рисуешься, баклан? — тихо спросил он парня. Тут наступила пауза, которую сразу, как юпитеры, осветили десятки повернувшихся к ним глаз.

— Э, ты что, боксер, что ли? — поднялся парень и навис над первым от дверей сиденьем, где сидел Вельяминов.

— А ты что, канитель хочешь? — ответил Вельяминов, чувствую, как грубеет голос. — Сейчас я организую…

— О-о! Земеля… Я же свой, да на — ударь меня…

— Уйди с дороги, гнида! — поднялся мастер и прошел по ступеням, раздвигая публику плечами.

Он вовремя, как хороший экспресс, миновал туннель и вышел к проходной, когда охранница по имени Зинка уже доставала из кобуры Макаровский пистолет, чтобы пристрелить первого опоздавшего. Но это был не он — он миновал турникет, не отрывая взгляда от зеленого табло настенных электронных часов.

Свои часы он оставил на кровати Игоря Николаевича. Эта Марина, стерва зеленоглазая, и бровью не повела, когда он пересел вчера к ней и взялся рукой за талию. А мораль давно была готова, как у армейского командира взвода: если невеста вам изменила, то радуйтесь — что она сделала это сейчас, а не позже… И Вельяминов решил «порадовать» друга, тем более что подруга тоже решила. «Блядь мотовилихинская!» — осудил он ее и завалил после третьего стакана, не закрывая дверь, — на постели Игоря Николаевича. И сразу заметил — заваливать было что… У него и сейчас дыхание перекрылось, когда он вспомнил эту «часть мозга, вынесенную наружу» — полузакрытые глаза, зрачки которых закатились в лобное пространство, и длинный крик, полный познания… Да, это вам не дешевый «стояк» в подъезде.

Вельяминов как раз вошел в цех и увидел, что ракетные платформы аккуратной стопкой в 24 тонны лежат на том же самом месте, а станок продолжает работать. «Похоже, они твердо решили убить меня, — покачал он головой, — надо будет папе сказать… Бля, а шоколадки-то я не купил!»

Пауза неприлично затянулась. Неужели дрогнули мотовилихинские сердца? Ну, это вряд ли…

— Игорь, скажи, правда, что ты развелся с женой? — спросил Степан Матвеевич, показав публике зубы, которые все были там же, где и во время последней мировой войны.

Вообще, опасный тип: всегда сидел за столом у окна, сидел и не дергался, поскольку все уже просчитал — шестьдесят лет позади, но выглядел на пятьдесят, седая шевелюра стояла, как у бобра, кофейный костюм в мелкую клетку сидел на нем хорошо, шкуркой, пушниной, сверкали скрипучие и рыжие, как смерть таракана, ботинки. Последние десять лет он проработал заместителем начальника крупного металлургического цеха, по условиям коммунистического труда не уступавшего пещере — огонь, сквозняк, песок и холод. Но он выжил — и еще многих переживет он, настырный строитель будущего.

— Неправда, — ответил Игорь, — это она со мной развелась.

— Э-э-э! Обижал, наверное, жену? — резко наклонился он в сторону Игоря, вскидывая на него свой пристальный двухствольный взгляд. — Обижал? Да-а?

— Ха-ха! — вмешался Владислав. — Все мужики — сволочи, все бабы — дуры, счастье — в работе! Правильно я говорю, Исаак Абрамович?

— Он бы хотел дуру, да сам сволочь, — похабно осклабился Панченко, — поэтому предпочитает счастье… А семью надо беречь, как еврей бережет — умный народ! Абра-мыча взять хотя бы… Был у меня один друг в цехе, Колька Поливанов, дом за рекой, жена… Офицеры знакомые приезжали порыбачить, выпить, отдохнуть… И поймал он жену с одним другом, и так удивился, что обиделся — ушел от жены. Правду говоря, она порядочной стервой была — не один стакан крови из него выпила. А потом ко мне прибежала, расплакалась… Я вызвал его в кабинет — сначала ласково говорил с ним, а потом пришлось за горло взять — но не дал семье разрушиться…

— И живут сейчас! — обрадовалась Надежда Валентиновна.

— Жили бы, да он через год повесился — придурок…

Старый еврей слушал сибирского хохла, расставив коленки так, будто там пушечный ствол висел, а не пипетка для глазных капель. Про «пипетку» сообщал сам Степан Матвеевич. «Мы с Родкиным давно перешли в категорию теоретиков». Мемуаристы наши, но Панченко-то и сейчас, наверное, не в одну смену работает.

— Да, семья — это все, что имеет человек! — произнес сын мотовилихинского портного, прямой потомок Авраама. — Вот, помнится, когда я работал заместителем инженера по технике безопасности, у нас такое случилось… Мужик один со смены пришел пораньше, а дома жена, продавщица из хлебного, с другим, понимаете, кувыркается там… Мужик даже пальцем не тронул их! Правду говорю. Только переоделся — в костюм новый, в туфли лакированные. И обратно на завод — через проходную его пропустили, и через вторую тоже — цех закрытый был, а там еще одна охрана была — в таком хитром месте работал мужик, в комнате с металлическими стенами — во! Туда только два человека имели право входить, а сменщик еще не пришел… Мужик и говорит охраннице: видишь, мол, в гости собрался, а часы на работе оставил — заскочу на секунду… Она не имела права пропускать его, после смены, вот она — дисциплина! А пропустила… Очухалась, когда уже было поздно: мужик стальную, такую, как в сейфе, дверь ломом изнутри задвинул — пришлось автогеном вырезать! Да-а… Зашли мы туда, а мужик уже лежит на полу — готовенький, переодевать не надо. Там токсичные вещества развешивали, которые по технологии нужны, и цианистый калий — тоже, мужик только и успел пригубить — не вино же, много не выпьешь…

— Игорь Николаевич, — с улыбкой озарения произнесла Фарида, — а ты, кажется, раньше положенного с работы не уходил еще… Что же тогда произошло?

— Бесполезно говорить тебе, женщина, мы с тобой из разных психофизиологических групп, Фарида…

— Откуда мы?

— У нас с тобой разные психофизиологические типы.

— Что ты тип еще тот, я знаю.

— Да, Фарида, я по типу придурок, а ты истеричка.

— Мне не понравилось твое последнее слово…

— Оно не последнее — мы не в суде. Ну хорошо, я по типу придурок, а ты дура обыкновенная, типа пустырника: стебли и черешки листьев мохнато-пушистые, листья супротивные. Содержит несколько алкалоидов. Используется против грудной жабы… Кажется, ты зеленеешь. Это что, хлорофилл?

— Я догадывалась, что ты воспринимаешь меня как траву… Но почему я обыкновенная?

— Хорошо, пусть будет: ты дура необыкновенная!

— А какая разница? — спросила Фарида дрожащим голосом.

Владислав отвернулся к окну, задумался, будто умный.

— Между кем и кем?

— Между нами все ясно. Я имею в виду двух дур…

— Для меня никакой.

— Потому что дура одна? Да? А ты точно придурок!

— Прекратите! — поздно пожалел Фариду Панченко.

— Кстати, мне надо сообщить вам одну новость, — поддержал начинание Родкин, — через час придет знакомиться с коллективом новый начальник отдела, Анатолий Иванович Власов, бывший заместитель директора по экономике… Да, бывший.

С тяжелым сердцем и легким желудком спрыгнул Алексей на пермский перрон, с которого когда-то был взят гэ-бэшниками в первый раз — у поезда «Москва-Пекин». Еще вчера только высокие факелы заводов «Нефтеоргсинтеза» освещали его путь в ночное небо. Они остались внизу, за черным элероном крыла — будто у входа в геенну огненную. Но сегодня Пермь встречает его торжественно — в мундире МВД!

Смеяться он начал на ходу и сдержанно — как всегда, когда имел дело с непредсказуемой психикой профессиональных параноиков. Он увидел: на перроне стоит черный металлический бак — на переднем плане, а за ним, на заднем, навстречу Алексею двигается крупный милиционер в парадной форме, закупоренный, со звездами, как коньяк.

— Что с тобой, пассажир? — не очень весело спросил лейтенант, подходя к нему на расстояние рукопожатия. Или хорошего оверхэнда правой.

— Не обращайте внимания, товарищ сержант, — серьезно ответил Алексей Стац, — мне вчера мячом в голову попали!

— Похоже, крученый удар был! — неожиданно обрадовался милиционер. — Чувствуется, хороший мяч… А так я не сержант, а лейтенант. Запомни, наверняка еще встретимся.

Они разошлись и оглянулись одновременно — и по багровевшему лицу милиционера Алексей понял, что тот успел прочитать слово, написанное по диагонали металлического бака с той стороны: МУСОР.

Алексей сразу же удлинил шаг, ведь ему надо было спешить. Он зашел на привокзальный почтамт и позвонил в город босоногих скоростей — у него было две минуты, на два «пятнарика» — две пятнадцатикопеечных монеты. Говорил же Пшеничников ему не раз: не таскайся по перронам, не распускай свой собачий язык, не пей больше, чем другие подонки. Теперь вот дозванивайся, беспокой старого человека, поверившего историческому недоноску Стацу, который мычит, но учит школьников.

Алексей спустился по лестнице к привокзальной площади и уверенно миновал стоянку такси, где требовалось сто копеек, потом — остановку автобуса, где надо было всего шесть копеек, троллейбуса — четыре копейки и, наконец, трамвая — три копейки. И отправился дальше пешком — к центральному рынку. Тут нет проблемы.

А вот проблему закрытого информационного канала, как говорят, наверное, в ГБ, решать следует. Впрочем, кто это будет контролировать? Так Алексей думал уже третьи сутки — и думал безуспешно: «Нет, этот не мог — порядочный человек, на меня похож, этот тоже — потому что сам такой, кривой и бестолковый, деньги в банке хранит — трехлитровой… И кто же тогда? Может, этот? Да нет, не может — я с ним последний раз полгода назад пил. Неужели этот? Нет, не может у этой жены быть такой муж… Значит, этот — этот может, и бесплатно может, из любви к аббревиатуре ГБ. Господи, так какая же сука на меня донесла?..»

И тут своим цепким взглядом опытного бомжа Алексей засек на лавочке доброго мужика — конечно, доброго, ведь с годами содержимое все сильнее проступает в лице человеческом. Правильно я перевел тебя, Марина? — вспомнил он свою первую любовь. Наблюдательной девочкой была. «Закурить не найдется?» — бросил он так, проходя, мимоходом, будто только что обнаружил свою забывчивость — пятирублевая пачка на столе осталась. А мужик действительно оказался добрым — не стал сверкать умом, улыбнулся и угостил Стаца.

Вторая проблема: где достать пятьдесят копеек на междугородний автобус. Он оглянулся и успел разглядеть стрелки на вокзальных часах — и еще разглядел крейсерскую фигуру Ведунина, стоявшего прямо под минутной стрелкой. Три раза разглядел…

И сразу сел на скамейку, чтобы затянуться до глубины души. Как говорят полковники военной кафедры университета, человека надо озадачить. Что и произошло с лейтенантом запаса Алексеем — человек задумался о человеке: человек стоит не столько, на сколько он держится, а ровно столько, сколько в нем есть золотого металла. Так он подумал. Но как определить — эту стоимость человека, себе-сто-имость? А вот как: надо сказать что-нибудь ценное — такое, чтобы он улыбнулся, человек этот — и успеть пересчитать все золотые коронки, да так, чтобы не перепутать с риндолевыми фиксами. Ведь только у тех, кто рождается на территории самой древней в Союзе цивилизации, армянского царства Урарту, коренные зубы до сих пор растут золотыми. Поэтому тепло и светло становится вокруг, когда они улыбаются. И немного смешно. Впрочем, и в России придурков достаточно.

Так вот он кто, господин Ведунин, человек с золотыми зубами. Ведать дух, заглядывать в душу… Алексей поднялся, прошел двести метров и швырнул окурок в урну — ту самую, что до сих пор стоит напротив черного памятника Дзержинскому. Потом зашел в кабинку телефона и позвонил Пшеничникову на последнюю мелкую монетку — двушку, оставшуюся от продажи часов.

Он позвонил на две копейки — и вспомнил, что в 1757 году по высочайшему повелению Мотовилихинский завод вместе с Егошихинским, Висимским и Пискорским был отдан графу Михаилу Илларионовичу Воронцову с рудниками, лесами, со всеми припасами и готовой медью, мастеровыми людьми и приписными к заводу крестьянами за 170 975 руб. 03 коп.

«А если бы у меня было не две, а три копейки, я бы доехал до рынка на трамвае! — вообразил он себя графом. — Однако хорошая у тебя память, выпускник исторического факультета. И полковники это отмечали… У меня хорошая память, как видишь — я все тебе припомню, товарищ Ведунин… Мы не разойдемся с тобой. Мы обязательно встретимся…»

О счастье: он увидел впереди широкую спину Валерки Куропаткина — вот они, пятьдесят копеек!

— Валерка! — заорал он голосом, идущим из пустого желудка. Но спина продолжала удаляться — неумолимо, покачиваясь, как пригородная электричка.

— Свистнуть? — услышал Алексей — и увидел стройную женщину с чуть полноватыми ножками, обтянутыми кофейного цвета кордовыми джинсами. Алексей сразу утратил дар своей свободной речи — и присел, как в народной сказке, от могучего четырехпалого свиста. «Это от голода», — с хозяйской нежностью подумал он о своих коленях.

— Хулиганка? — строго спросил Алексей, вспомнив про свои педагогические обязанности, не отрывая взгляда от ближнего к нему бедра.

— Нет, из охраны, — ответила молодая женщина.

— Как звать? — произнес он и сделал шаг, тихонько наглея.

— Мариной, — ответила охранница, приветливо расстегнув верхнюю пуговицу желтого батника, — смотри, опоздаешь на поезд…

— Я как раз с него слез… А ты на каком заводе?

— Где Игорь Николаевич работает социологом…

— Что-о? Значит, ты меня знаешь?

— Социолог мне сказал: увидишь красноглазого кроли-кау чепка, знай — это Лешка Стац, известный педагог и пилигрим, который много ходит — проходимец то есть, первопроходец, — ответила и исчезла женщина. Каки Куропаткин.

«Это тоже от голода!» — неожиданно сообразил Алексей.

Все это пермский базар — Пшеничников был не настолько экзальтированным, чтобы не просечь пустую поляну: Родкин, еще исполняющий обязанности начальника, костьми ляжет — на ковровой дорожке в кабинете нового заместителя директора завода по экономике, чтоб уволить гонористого исследователя производственных конфликтов по 33-й статье. «Два горбатых» тебе — с приказом по заводу! Может быть, это последняя радость в жизни поскребыша мотовилихинского портного — за всю парашу, которую ему пришлось выпить… Последний несчастный случай на производстве, последний акт, подписанный большим специалистом по технике безопасности, с тихой улыбкой — «без пособия по нетрудоспособности»…

«Ах ты Уродкин — дерюжный мешок с дерьмом! — подвел итоги своим размышлениям заводской социолог. — Пора, наконец, подойти к ситуации чисто профессионально — зря ты, что ли, изучал праксеологию Кшиштофа Ко-тарбинского и создавал собственную теорию творческого решения проблем…»

Игорь встал, заполнил разрешение на выход с территории завода: «партком» — определил цель выхода.

— Долго-то не ходи, — вздохнул Родкин, ставя аккуратную чернильную подпись, — беспокоиться буду…

— Зря, Исаак Абрамович, я ведь нигде не пропаду — ни здесь, ни там…

— Как не пропадешь — это почему? — возмутился Родкин.

— Потому что мой паровоз на подходе, а ваш уже стоит на запасном пути…

— На подходе, говоришь? — обрадовался и.о. начальника — Значит, у меня еще есть время…

— Есть, но мало, Исаак Абрамыч, — только на рельсы успеете броситься. Как Анна Каренина, известная потаскуха…

Партком, находящийся в красных кирпичных стенах обезглавленной церкви, Пшеничников миновал равнодушно, боком, будто урну на тротуаре. Там пушечных дел мастера молили Бога о заступничестве и пощаде. Намолились — и снесли купола, и «начальника тюрьмы жена встала на колени и упрашивала, чтобы ее мужа освободили, а в это время Ширинкин ткнул ее в холку прикладом, и все единогласно говорили, что освобождения быть не может никакого». В архиве читал — Игорь свернул в переход под железной дорогой. Была церковь, стал партком.

Дощатая обшивка здания светилась благородной зрелостью соснового дерева — красноватой, теплой, шершавой, как хорошо выделанная кожа. И Пшеничников уже давно заметил, что в XIX веке мотовилихинские этажи были гораздо выше, как будто не тот рост пошел у пушечных мастеров. Мельчает народ, вырождается…

Игорь Николаевич прошел прямо к столу лауреата.

— Миша, ты за что международную премию получил?

— За фантастику, — шепотом ответил Михаил Шаламов, обладавший трансконтинентальной известностью.

— За фантазию, Миша, не за фантастику, — уточнил Пшеничников, — в этом городе только ты способен создать сценарий, достойный красивой рецензии.

— Куда ты опять влип?

Социолог кратко, но доступно изложил то, что произошло, — и ничего не добавил, почти.

— Да-а, — согласился Шаламов, — когда наступают на пятки, оборачиваться не стоит, надо бежать еще быстрее, чтобы не схлопотать по хлюпальнику…

— Что ты хочешь этим заявить, начальник?

Международный лауреат раздумывал три минуты, а потом взволнованно встал. И вывел Пшеничникова в коридор, держа под ручку, как драгоценного гостя.

— Пройдет ночь — и ты станешь национальным героем, потому что попадешь в десятку молодых заводских специалистов, подписавших обращение «Инженеры — к станку!»

— Миша, это же опасно! Я могу не вернуться… Из цеха.

— Тише, придурок! Завтра утром во всех проходных будет висеть бумага, призывающая инженеров стать на один месяц токарями, чтобы помочь коллективу выполнить квартальный план. Акция готовится на самом верхнем уровне — осознаешь? Подписаться имеют право самые достойные, интеллектуально и морально безупречные, вроде тебя — они ведь пока не знают, что ты алкоголик и мракобес… Африканский агент.

— Я… я? кто я?

— А когда узнают, будет поздно. Коммунисты ошибаться не могут, поэтому тебя ни за что не уволят по 33-й статье. Скандал, конечно, будет, нелокальный и латентный, как вы, социологи, говорите. А что делать? Кто возьмет на работу социолога с двумя горбатыми?

У Пшеничникова перехватило дыхание и захватило дух — он представил себе гипертоническую реакцию Абрамыча. И захохотал, не выдержав сердечной радости. А потом заплакал, сообразив, что придется крутиться — как болванке в трехкулачковом патроне токарного станка. Целый месяц гегемонизма, угнетающей диктатуры пролетариата!

Он шел в кабинет секретаря заводского комсомола, содрогаясь от задуманного. Секретарь старался соответствовать — душевной непритязательности и социальному статусу добровольца, благо тот представился скромно «инженером отдела», опустив про социолога, чтобы не вспугнуть идиота незнакомым словом.

— Что от меня требуется сейчас?

— Только согласие! — поспешил секретарь, которому заводская четверка поручила эту вербовку — директор, секретарь парткома, председатель профкома и первый секретарь комсомола. Точнее шестой, если судить по калибру. Шестерка, одним словом. А сам он — второй секретарь.

— Я согласен, но мое начальство будет против. Какой прок отпускать своего человека на месяц? Думаю, что вам надо позвонить начальнику отдела, Исааку Абрамовичу, исполняющему эти обязанности, и заручиться согласием…

Как и предвидел Пшеничников, услышав еврейское имя, второй секретарь, естественно, звонить не стал, и при этом — было заметно — испытал приступ острого славянского удовольствия.

— Я все сделаю сам! И. о. не будет возражать директору завода — даже не вякнет… И мы ничего не скажем сегодня, чтоб не гоношился понапрасну. А потом будет поздно.

— Я согласен. Но позвонить все-таки стоит.

Секретарь был удивлен: какое чувство дисциплины у человека! Подходящая кандидатура…

— Исаак Абрамович будет гордиться тобой!

Пшеничников, спускаясь по ступеням дощатого крыльца, почти искренне пожалел секретаря: «Когда ты узнаешь завтра, что я единственный социолог — на тридцатитысячный коллектив, накануне я совершил прогул, а листовки с воззванием висят уже во всех проходных завода, ты поймешь, как дешево тебя купили, и заплачешь в своем кабинете — от обиды и злости на жизнь… Миша скажет, что ничего не знало прогуле, а я разве не настаивал на звонке Абра-мычу? Такой мне ответ вам, сукам продажным, живи, шестеренка ты от часов, пиздюлина с ручкой, как говорит мой папа…»

Игорь Николаевич сел на скамейку и заметил про себя, что завод после того, как он ушел с территории, не остановился, — и если он умрет сейчас здесь, на этой теплой доске, ни одна резьба не сорвется, ни одна гайка с болта не слетит. Тысячи стволов отправляют в небо миллионы душ, но при этом во всех газетах настойчиво пишут о вреде курения. И Пшеничников достал из коричневой пачки болгарскую сигаретку.

Кажется, Вельяминов рассказывал, что видел на нижней территории БТР, доставленный в заводскую реанимацию эшелоном. В реанимацию, а может быть, в шихту — на переплавку. Корпус с разорванным днищем, броня забрызгана кровью парней, головы которых раскололись как орехи в горячих горах Афганистана. И что тут скажешь ты, социолог, призванный за сто тридцать рублей заниматься гуманитарными проблемами там, где с оборонной продукции в жестком темпе производственного графика смывается кровь детей, присланная по железной дороге с того света? Что скажешь ты, зарабатывающий свои дешевые деньги эзоповым, ущербным языком интерпретаций? Не солнце, а черная овчарка смотрит на тебя сверху, с плоской кровли городской тюрьмы. Сверкающие стволы в когтях мостового крана, расточные станки, револьверные — два слова на кирпичном фронтоне прошлого века: «Пушечные заводы». Уже сто лет здесь производится смерть. Конечно, замечательно смотрятся на фоне вечереющего неба старинные световые «фонари» на крышах — окна, похожие на слуховые, чердачные рамы, предназначенные для вентиляции и дневного освещения цехов, квадратные стекла, мерцающие изнутри голубыми зарницами электросварки — конечно, изумительно… И подозрительно: что варит он там, этот добросовестный ученик горного инженера Славянова? Разве не своему сыну варит он бронированный саркофаг, он — ослепший от огня безумец в железной маске с танковой щелью из цветного стекла, фильтром, который должен отсекать опасный для нежной сетчатки спектр?

Своему сыну — и моему тоже, и твоему, Боже… Вот они движутся в будущее ревущей колонной систем залпового огня, будто тщательно разработанная и спланированная стихия: «Град»! «Смерч»!! «Ураган»!!! Будто обещая похоронные венки каждой неизбежной жертве: «Тюльпан», «Гиацинт»… О ревущие!.. Заревет мать убитого, и заплачет этот рабочий, и этот конструктор — тоже. Создатели и сыновья создателей.

Пшеничников бросил догоревшую сигарету в урну и встал, покачнувшись от нахлынувшей в голову крови. Все это лирическая поэзия. Оправдание прогулу, загулу и разгуляю. И почему-то сразу вспомнился рассказ Панченко о том, как они, будучи солдатами, украли в ташкентском театре красный бархатный занавес — и распродали малыми кусками, как флаги, по всей Средней Азии. Как они ехали однажды в товарняке и бросили под откос ведро с горячей кашей — так, чтобы оно пришлось точно в затылок мужчины, шедшего рядом с путями. Как хохотали, улетая по рельсам в свое бесконечное будущее, даже не зная, убили или нет человека. Давно все это началось, когда еще не существовало в мире электросварки и вертикальной, непрерывной разливки стали. Задолго до рождения Исаака Абрамовича и самого ветхого на Земле еврея.

Все были в столовой, когда Пшеничников уже сидел на своем рабочем месте, торжественно отходя ко сну, как трехпалубный теплоход от пристани. И вдруг услышал голос Фариды, тихо-тихо звучавший из-за шкафа:

— У них ребенок был, поскребыш, утром выходит из комнаты и говорит: «Доброе утро, ваше солнышко встало!» Я плакала от зависти… На работу в автобусе еду, бывало, рядом сигаретами пахнет, уже не могу — так мужика хочется!

— Ау меня наоборот — как в сказке, — узнал Игорь голос Катюши, — вдруг все пропало, неужто, думаю, климакс? Рановато вроде… Пошла к врачу, а он: вашему климаксу уже двенадцать недель! Поздно, дескать…

В этот тайный момент дверь распахнулась — и в помещение ввалился Исаак Родкин, как мешок сухой, шевелящейся, потрескивающей тараканьей мерзости. И остановился, радостно глядя за шкаф, будто в холодильник.

— Поздравляю коллектив с премией!

— Есть левые деньги, а премия по НОТ — левее левых! — ответил Игорь.

— А ты здесь? — появилась Фарида с чайной чашкой в руке.

— Нет, я в Париже! — усмехнулся Пшеничников, делая вид, что очень занят работой на калькуляторе «Искра-210»: один плюс четыре плюс два равняется семи…

Он вообще писал мало, считая, что писать под углом лакейских локтей — дурная манера. И еще меньше считал, с первого класса подозревая во всеобщей квантификации что-то непорядочное. Во всяком случае, коэффициент корреляции тут должен быть высоким. Нет, говорил он себе, математический подход — не самый широкий жест по отношению к ближнему.

— Игорь Николаевич, если бы ты не пил, то уже лет через пять стал бы начальником бюро!

Пшеничников медленно повернулся к Надежде Валентиновне — с бескрайним изумлением во взоре.

— Что вы говорите! Уже через пять? — спросил он так, будто не в силах был выдержать приличную паузу. — А Героем Советского Союза — когда? Через восемь? Может быть, отработать двенадцать — горячий стаж — и выйти на пенсию? Через пять… Да мне плевать — когда я выпью, уже через час чувствую себя начальником отдела, минуя ступень исполняющего обязанности…

И Пшеничников направил взгляд на Родкина — с неприхотливой откровенностью мотовилихинского уголовника.

— Опаскудили звание Героя! — согласился Панченко, показывая правой рукой на свою левую грудь. — Уже никто не возмущается тем, что обогнали Жукова. Правильно я говорю, Анатолий Иванович? Четыре звезды!

— Я историю плохо знаю, — ответил сразу, появляясь в дверях, Анатолий Иванович, новый начальник отдела НОТиУ — научной организации труда и управления, — еще в школе, помнится, как дойду до крепостного права — слеза прошибает. А там Юрьев день — на второй странице…

Коллектив торопливо рассмеялся, доброжелательно обнажая стальные зубы до десен.

— Протокол собрания — кто подписывать будет?

— Потом, — кивнул секретарше Родкин, — чохом подпишем.

— Кем-кем? — удивилась та — и тут отдел не выдержал…

— Ой, бабье, е-мае! — умывался слезами Панченко.

— Владислав, хоть бы ты нашел для нас мужика, — заверещала Фарида, — холостого, нормального!

— Где я вам найду холостого, да еще нормального!

Люди продолжали смеяться, когда раздался телефонный звонок — из тех самых, которые Игорь чувствовал сразу и первым поднимал трубку. С минуту, наверное, он слушал.

— Подумаешь, вычислил! — произнес он тихо. — Он не мог этого сделать, потому что это сделал другой… Ага, сейчас я тебе все расскажу! Хорошо, я приду.

Пшеничников сидел за столом Титова, изучал список руководящих работников завода, лежащий под стеклом, когда в отдел зашел новый начальник — не пожилой, а старинный, качественный, красивый и стройный, как скрипка итальянского мастера. Они познакомились еще тогда, когда Власов занимал просторный кабинет заместителя директора завода по экономике.

— Что, много евреев? — спросил Анатолий Иванович.

— Для завода — мало, для руководящего списка — много, — поднял голову Пшеничников.

— Во! Слышу голос социолога…

— А меня мать спросила, когда я сюда пошла: там евреев много? — не выдержала Фарида. — Я говорю ей: мало! А она мне: не ходи туда, там плохо!

— Даже там, где плохо, они займут самое лучшее… Пойдем, Игорь Николаевич, прогуляемся.

— Я в твоем возрасте тоже писал диссертацию! — сказал Анатолий Иванович, когда они вышли на заводскую территорию и двинулись к скверу с цветочными клумбами. — У нас тогда региональная конференция должна была состояться. Я в числе семи представителей города готовил доклад по своей теме. И вдруг накануне, за день до начала, объявляется новый список «семерки» — и меня в ней нет, а весь состав — еврейский! Запомни: в каждом министерстве сидят эти люди. Вводится, допустим, какой-то хороший показатель — той же нормативно-чистой продукции, имеющий пятьдесят параметров. Все нормально, но один человек изменяет один из этих пятидесяти пунктов так, что сводит весь показатель на нет, то есть делает его бессмысленным.

— Вы, кажется, преувеличиваете значимость субъективного фактора, — скромно возразил социолог, разглядывая старый заводской паровоз на постаменте, выкрашенный красным и черным, как довоенная Европа.

— Этот фактор — атомный реактор… И зачем хранить крашеный металлолом? — кивнул головой начальник. — Разве недостаточно чертежей? Ты бывал в пермском музее большевистской типографии? Вот он — субъективный фактор! А ты ни за Корчного, ни за Карпова не болеешь?

— Нет.

— Но ведь Корчной — диссидент…

— Тогда за него! А он, кстати, не еврей?

— Еврей.

— Тогда за Карпова! Мы, Анатолий Иванович, говорим одно, а на самом деле отличаемся от остальных обезьян патологическим идеализмом. Половина рабочих живет в домах первой русской революции, а по всему району стоят памятники и пушки: у въезда в Мотовилиху, где дамба, — раз, две пушки у монумента — три, у входа в управление, экземпляр береговой артиллерии прошлого века, который из-за веса вывезти не смогли, — четыре! А Дворец спорта из-за количества кирпичей и сроков строительства прозвали египетской пирамидой. Такая вот артиллерийская батарея получается… А евреев вы зря трогаете — они и так обиженные!

— Защищаешь? А что бы сделал с тобой Исаак Абрамович, если бы не подоспел вовремя Анатолий Иванович? Съел бы с горкой и вылизом — как ложку меда. А я, кстати, ведал всеми деньгами завода пятнадцать лет… И помню, кто здесь сколько стоит. Кто ничего не стоит. И я знаю: дело дошло до того, что сегодня один еврей уже носит фамилию Пушкин! Если так пойдет дальше, то скоро мы останемся без классики…

— Не любите евреев, а зря…

— Мои познания ограничены личным опытом…

— А сколько гадостей сделал вам директор завода — чистокровный, кажется, русский?

— Он чистокровный дурак.

— А Исаак — его еврейский аналог.

— Только один подчиняется мне, а другому я подчиняюсь. Один норовит столкнуть ниже, а другой — подсидеть…

— Скажите, Анатолий Иванович, вот вы часто в Москве бывали, в министерстве, — скажите, неужели там сидят такие дураки? Ведь это Ми-ни-стер-ство! И при чем тут деньги?

— Ты знаешь, Игорь, — перестал улыбаться Власов, опустив отчество визави, — ты можешь мне не верить, но — дураки… Директор выписывал мне премиальные, чтоб я этих ублюдков в рестораны водил. Иначе не подписывали. А деньги… Деньги — самая ценная из лакмусовых бумаг. Можно, например, уволить социолога по тридцать третьей, освободить ставку, а на это место пристроить своего человека. Из национальной корпорации. А ты говоришь — при чем…

— Вот, значит, как… — растерялся социолог, бесконечно изумляясь эффекту неформальных решений в управленческом секторе оборонного предприятия.

— Жизнь не так проста, как кажется, — задумчиво произнес Анатолий Иванович, — она гораздо проще…

Они сидели на скамейке в центре сквера, наслаждались воздухом и летним теплом. Игорь Николаевич думал о том, что даже очень большие деньги на самом деле бессильны, иначе Анатолий Иванович продолжал бы сидеть в своем громадном кабинете заместителя директора крупнейшего оборонного завода страны, а не здесь, на крашеной лавочке заводского сквера, куда он, может быть, никогда и не приходил раньше.

На следующий день Пшеничников с удовольствием слушал рычащий голос Исаака Абрамовича. Это был голос старого льва, которому вонзили копье в задницу.

— Всех обманул! Стал героем производства! ИТР — к станку, сука! Во всех проходных листовки висят! Он — пример для подражания, а мы — мракобесы, гонители лучших представителей советской молодежи! И тронуть его, оказывается, нельзя. Партия не ошибается! Да еще Анатолий Иванович за него заступился!

Пшеничников нежно улыбался в лицо заместителю начальника отдела, который так и не стал первым.

Вечером того же дня Пшеничников спустился по крутой лестнице в подвал полутемного бара — с аккуратной осторожностью сертифицированного девственника.

— Привет, подонок! — приветствовал социолога Стац.

— Здравствуй, друг! — сердечно ответил Игорь Николаевич, — гляжу я на тебя — и плачу… Ума у тебя, Алексей, мало, а энергии полный бензобак, вот и попадаешься — пропадаешь по скудоумию своему. Это же трудно вообразить, что на нашем заводе целый отдел занимается прослушиванием телефонов — это же легче вычислить, чем стукача… Пока ты на пятидесяти письмах не поймаешься, так и не сообразишь, что это такое — перлюстрация!

— Ладно, заткнись… Они обещают брата из института выбросить — ублюдки…

— Какой ты грубый, Леша — как Куропаткин, если не хуже…

— А ты, наверное, каждый день ноги на ночь моешь? Меня коробит твоя интеллигентность.

Игорь Николаевич обратил внимание на почерневшее — возможно, от собственных мыслей лицо друга и нашел, что он еще не один год протянет, зараза. Что значит кушать свинину с овощами. Дай бог ему здоровья и печени!

— А что у тебя брат — не может пять-десять лет поработать на стройках амурской магистрали?

— У него были переломы обеих ног — два года пластом пролежал, пять операций! На костылях закончил школу — экстерном. И прошел конкурс в самый престижный университет страны… Понимаешь это?

— Пафоса — как поллюций… А какими проблемами он занимается?

— Запредельной физики, с космосом связано, вникаешь?

— Понятно, — кивнул Пшеничников, помогая официантке расставить на деревянном столе керамические блюда и кружки, — а разве тебе, Леша, не свойственно чувство исторического оптимизма, присущее советскому человеку?

— Пошел ты!.. Исторический оптимизм… Это мой отец сказал о метеорологах: какое там завтра! они не знают, что вчера было. Поэтому мы все к тебе едем…

— А с чего ты взял, что это Ведунин? — припал губами к ячменной влаге Пшеничников.

— Ерунда какая-то… — ответил ему Стац после того, как поставил пустую кружку на стол и перевел дух. — Помнишь того гаденыша, Черноокова, который жил со мной в одной комнате на первом курсе? Это тогда я узнал, что в ГБ наш факультет курирует Виктор Петрович. Сам Черноокое рассказывал, кто вербовал его — романтическими сюжетами совращал, а встречи всегда назначал под вокзальными часами — ничего другого придумать не мог… Черноокое сходил туда только пару раз, как утверждал. Послушал, дескать, а потом отказался — дал подписку молчать, но все рассказал нам, после третьего стакана… И вот я вспомнил, что видел там Ведунина — не один раз!

— Поток, многолюдное место! — покачал головой Пшеничников и заметил, как по проходу, лениво уворачиваясь от неосторожных локтей, движется Юрий Вельяминов — в режиме свободного поиска. Он помахал горнолыжнику рукой.

— Рассеянность — признак влюбленных, как утверждают карманные воры, — сказал Пшеничников, когда мастер сел на лавку рядом со Стацем — Игорь Николаевич бросил на стол браслет с золотыми часами.

— Да, советские часы, как утверждает мой папа, ценятся на мировом рынке, — ответил производственный мастер, надевая браслет на запястье. — Спасибо, друг, а то я сегодня чуть не опоздал на работу — такая охранница попалась! На вахте, м-да… Ну, правда, потом мы с ней договорились…

— Каков, а? Ничего, — похлопал Стац Пшеничникова по плечу, — и ты найдешь кого-нибудь тоже — и жить тебе станет веселее!

— Не расстраивайся, Игорь, вспомни песню: «Если ты одна любишь сразу двух, значит, это не любовь, а только кажется…» Другими словами, какая любовь, когда блядь она? Если двух или трех одновременно…

— Дело не в ней, а в тебе… Ты что, не понял?

— Смотрите, сюда идут крохалевские бандиты, — кивнул Алексей на Князя Куропаткина и Сашку Харитонова, который привычно прокладывал дорогу костылями.

— Ураган! Представляешь, — наклонился Стац к Пшеничникову, — если бы у него было две ноги?!

— Господи, когда все это кончится! — протянул именинник, уже жалея о том, что остался в живых.

— Никогда! — обреченно констатировал Сашка Харитонов, прислонив костыли к высокой спинке свободного стула. — Мы еще только начинаем гулять по этому поводу. Правильно я говорю, а, Князь Куропаткин?

— Мы еще пройдем по Красной площади! — мрачно ответил тот.

— Проползем, — уточнил Алексей Стац, — оттолкнувшись ногой от Урала.

— А я уже оттолкнулся, — безмятежно улыбнулся Вельяминов, — моего папу переводят в Кремль…

Над столом зависла неожиданная пауза — тяжелая, как стальная платформа ракетной установки.

— Кем? — первым не выдержал одноногий сапожник.

— Он будет курировать оборонную промышленность.

— Ну-у! — протянул Харитонов. — Теперь я буду спать спокойно, а то все за родину мучился — не обидел бы кто…

— Иронизируешь? — вмешался Куропаткин. — Может быть, ты, гад, партией недоволен?

— Да-а, — ответил за сапожника Юра, — матросы на нашем теплоходе говорили о туристах так: если погода дождливая — команда виновата, если жаркая — опять команда…

— А я тоже уезжаю, в поселок, где на шабашке был…

— С чего это? — повернулся Хорошавин в другу.

— Девушку себе нашел, — ответил Куропаткин радостно, — красавица, умница — не ворона какая-нибудь…

— Юра, мы еще раз поздравляем тебя с днем рождения! — серьезно произнес Пшеничников. — И очень надеемся, что это в последний раз…

Он достал из пакета бутылку водки и быстро разлил ее по пустым стеклянным стаканам, стоявшим в центре стола на небольшом металлическом подносе под Палех.

— Не понял, — поднял свою светлую голову мастер.

— Жил-был крокодил — с золотыми зубами и алмазными глазами. Он слыл вегетарианцем, не ел мясо, а только бананы, которые в корзинах ему приносили обезьяны. Сказка, одним словом… Теперь понял?

Над столом и вокруг него замерла тишина. Молодые люди молчали — молчали устало, но безо всякого напряжения. Более того, похоже было, что они улыбались…

Чувствовалось, что не хватает водки. Но никто из присутствующих не ждал и не жаждал побед, отмщений и высоких правительственных наград. Грохотали системы залпового огня «Град», «Смерч», «Ураган», «Гиацинт»… Но никто не слышал их. Чувствовалось, что не хватает «Анютиных глазок»… Но никто не мечтал посмотреть в эти синие очи. В эти изумительные глазки, глазки, глазки-алмазки, как у пидараски. Никто не мечтал. Можно смотреть в огонь, поднимать голову к небу, можно молиться или прикасаться голой рукой к промерзшему железу — ничего не изменится. Ничего и никто, кроме тебя — в каком веке ты ни жил бы, в какой стране.

Неожиданно из настенного громкоговорителя раздался голос всесоюзного диктора Левитана: «Изделие № 22! Наряд № 32! Всем встать, суки!.. Построиться по ранжиру!»

Они догадывались уже, смутно и тревожно, что никакого будущего за кирпичной стеной нет, ничего нет… А то, что сегодня есть, то будет вечно… Что жизнь — это черная дыра в космосе, которая затягивает все, абсолютно все и всех, и ничего никому не возвращает. Что наша жизнь — это безнадежный конвейер смерти Мотовилихинского завода, погруженный в зеленый свет, пробивающийся сквозь высокие стекла тонированных окон.

Всем было понятно, что с каждым днем все радостнее жить… Еще не пришло время бежать из этой страны! Индикативный посыл, усвоил? Как говорят водители троллейбусов, во время движения возможны торможения.

Снова раздался голос диктора Левитана: «Еще раз повторяю: всем встать, суки! Строится по ранжиру! Больше повторять не буду! Стреляю без предупреждения!»

Шел 1984 год. Последний год перед началом конца. Через пять лет СССР перестанет существовать. Но никто из пацанов, сидевших за столом в пивбаре, не знал этого, не ведал, даже не догадывался. Дети общаг и казарм, они были уверены, что кончиться может только пиво, а империя бессмертна. Однако все когда-нибудь кончается. И день, и ночь, и тюремный срок.

Ребята сидели за длинным деревянным столом и пили холодное пиво с маленькими солеными сухариками. Они понимали, что день рождения мастера затянулся. Праздник закончился. Но они отчетливо слышали, как за кирпичной стеной сначала тихо, потом все громче и громче, сначала медленно, потом все быстрей и быстрей нарастал звук работающего токарного станка. Суппорт станка неумолимо приближался к штабелю серебристых ракетных платформ, стоявших рядом с узким проходом механического цеха оборонного завода.

«Я увидел во сне можжевеловый куст, я услышал во сне металлический хруст…» — запел Генка Хорошавин, перебирая гитарные струны.

«Пожалуй, я соглашусь на машину», — решил Юра Вельяминов.

«Надо будет сшить сапожки оперуполномоченному… — усмехнулся Харитонов. — Обещал ведь… Да и пригодится он еще».

«Завтра дам себе обет молчания, — поклялся себе Алексей Стац — и тут же добавил в кружку пива из керамического кувшина, — нельзя, чтобы из-за меня пострадали отец и брат. И учитель… Зря он давал мне читать закрытую литературу из библиотеки партийного комитета, зря…»

«Лишь бы не нашла себе кого-нибудь», — вспомнил Куропаткин продавщицу.

«Господи, пожалей нас…» — успел подумать Игорь Пшеничников.

Серебристые вечерние облака над Камой окрасились кровью теплого, казалось, совсем близкого заката. И в этот момент раздался грохот, долетевший до центра города с испытательного полигона крупнейшего в стране оборонного завода. Работал крупный калибр.

На земле начинался пермский период гуманитарной эры. «Господи, прошептал Пшеничников, — пожалей нас — в последний раз…»

Господи…

2000 год




Оглавление

  • Сибирский верлибр
  • По периметру особого режима
  • Последний  побег
  • День  рождения  мастера